Алексей Феофилактович Писемский. Люди сороковых годов Роман в пяти частях --------------------------------------------------------------------- Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 4-5 Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года --------------------------------------------------------------------- {1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  I ПОКРОВИТЕЛЬНИЦА В начале 1830-х годов, в июле месяце, на балконе господского дома в усадьбе в Воздвиженском сидело несколько лиц. Вся картина, которая рождается при этом в воображении автора, носит на себе чисто уж исторический характер: от деревянного, во вкусе итальянских вилл, дома остались теперь одни только развалины; вместо сада, в котором некогда были и подстриженные деревья, и гладко убитые дорожки, вам представляются группы бестолково растущих деревьев; в левой стороне сада, самой поэтической, где прежде устроен был "Парнас", в последнее время один аферист построил винный завод; но и аферист уж этот лопнул, и завод его стоял без окон и без дверей - словом, все, что было делом рук человеческих, в настоящее время или полуразрушилось, или совершенно было уничтожено, и один только созданный богом вид на подгородное озеро, на самый городок, на идущие по другую сторону озера луга, - на которых, говорят, охотился Шемяка, - оставался по-прежнему прелестен. Наши северные мужики конечно уж принадлежат к существам самым равнодушным к красотам природы; но и те, проезжая мимо Воздвиженского, ахали иногда, явно показывая тем, что они тут видят то, чего в других местах не видывали! Мысли и чувствования, которые высказывало сидевшее на балконе общество, тоже были совершенно несовременного свойства. Сама хозяйка, женщина уже лет за пятьдесят, вдова александровского генерал-адъютанта, Александра Григорьевна Абреева, - совершенная блондинка, с лицом холодным и малоподвижным, - по тогдашней моде в буклях, в щеголеватом капоте-распашонке, в вышитой юбке, сидела и вязала бисерный шнурок. По нравственным своим свойствам дама эта была то, что у нас называют чехвалка. Будучи от природы весьма обыкновенных умственных и всяких других душевных качеств, она всю жизнь свою стремилась раскрашивать себя и представлять, что она была женщина и умная, и добрая, и с твердым характером; для этой цели она всегда говорила только о серьезных предметах, выражалась плавно и красноречиво, довольно искусно вставляя в свою речь витиеватые фразы и возвышенные мысли, которые ей удавалось прочесть или подслушать; не жалея ни денег, ни своего самолюбия, она входила в знакомство и переписку с разными умными людьми и, наконец, самым публичным образом творила добрые дела. Все эти старания ее, нельзя сказать, чтобы не венчались почти полным успехом: по крайней мере, большая часть ее знакомых считали ее безусловно женщиной умной; другие именовали ее женщиною долга и святых обязанностей; только один петербургский доктор, тоже друг ее, назвал ее лимфой. У Александры Григорьевны был всего один сын, Сережа, мальчик лет четырнадцати, паж{4}. В отношении его она старалась представиться в одно и то же время матерью строгою и страстною. В самом же деле он был только игрушкой ее самолюбия. Она воображала его будущим генерал-адъютантом, потом каким-нибудь господарем молдаванским; а там, пожалуй, и королем греческим: воображение ее в этом случае ни перед чем не останавливалось! В вечер, взятый мною для описания, Сережа был у матери в Воздвиженском, на вакации, и сидел невдалеке от нее, закинув голову на задок стула. Он был красив собой, и шитый золотом пажеский мундирчик очень к нему шел. Многие, вероятно, замечали, что богатые дворянские мальчики и богатые купеческие мальчики как-то схожи между собой наружностью: первые, разумеется, несколько поизящней и постройней, а другие поплотнее и посырее; но как у тех, так и у других, в выражении лиц есть нечто телячье, ротозееватое: в раззолоченных палатах и на мягких пуховиках плохо, видно, восходит и растет мысль человеческая! Несколько в сторону от хозяйки, и как бы в тени, помещался небольшого роста, пожилой, коренастый мужчина в чиновничьем фраке. Несмотря на раболепный склад всего его тела, выражение лица его было умное, солидное и несколько насмешливое. Господин этот был местный исправник Ардальон Васильевич Захаревский, фактотум{5} Александры Григорьевны по всем ее делам: она его, по преимуществу, уважала за знание русских законов! Напротив Александры Григорьевны, и особенно как-то прямо, сидел еще старик, - в отставном военном сюртуке, в петличке которого болтался Георгий, и в военных с красными лампасами брюках, - это был сосед ее по деревне, Михаил Поликарпович Вихров, старый кавказец, курчавый, загорелый на южном солнце, некогда ординарец князя Цицианова{5}, свидетель его коварного убийства, человек поля, боя и нужды! Первое время, как Вихров вышел в отставку и женился, он чаю даже не умел пить!.. Не мог ездить в рессорном экипаже - тошнило!.. Не мог спать в натопленной комнате - кровь носом шла!.. Теперь уж он был уже вдов и имел мальчика, сынка лет тринадцати. По переезде Александры Григорьевны из Петербурга в деревню, Вихров, вместе с другим дворянством, познакомился с ней и на первом же визите объяснил ей: "Я приехал представиться супруге генерал-адъютанта моего государя!" Фраза эта очень понравилась Александре Григорьевне. Впоследствии она к одной дружественной ей особе духовной писала так: "Владыко! Вы знаете, вся жизнь моя была усыпана тернием, и самым колючим из них для меня была лживость и лесть окружавших меня людей (в сущности, Александра Григорьевна только и дышала одной лестью!..); но на склоне дней моих, - продолжала она писать, - я встретила человека, который не только сам не в состоянии раскрыть уст своих для лжи, но гневом и ужасом исполняется, когда слышит ее и в словах других. Феномен этот - мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и в то же врем" бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с тем необразованный, как простой солдат!" Александра Григорьевна, по самолюбию своему, не только сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо соприкосновение. Все, чему она хотя малейшее движение головой делала, должно было быть превосходным! Вихров всегда ездил к Александре Григорьевне с сынишкой своим: он его страстно любил, и пока еще ни на шаг на отпускал от себя. Мальчик стоял у отца за стулом. Одет он был в суконный, домашнего шитья, сюртучок и в новые, но нанковые брючки; он был довольно уже высоконек и чрезвычайно, должно быть, нервен, потому что скука и нетерпение, против воли его, высказывались во всей его фигуре, и чтобы скрыть это хоть сколько-нибудь, он постоянно держал свои умненькие глазенки опущенными в землю. Красивый пажик по временам взглядывал на него с какой-то полуулыбкой. Мальчик не отвечал ему на это никаким взглядом. - Сережа!.. - обратилась Александра Григорьевна к сыну. - Отчего ты Пашу не занимаешь?.. Поди, покажи ему на пруду, как рыбки по звонку выходят... Soyez donc aimable!* - прибавила она по-французски. ______________ * Будьте же любезны! (франц.). Сережа нехотя встал, повытянулся немного и с прежней полуулыбкой подошел к Паше. - Пойдемте! - сказал он. В голосе его слышалась как бы снисходительность. - Ступай, погуляй! - прибавил Паше и отец его. Ребенок с укором взглянул в лицо старика и пошел за Сережей. Оба они, сойдя с балкона, пошли по аллее. Видимо, что им решительно было не о чем между собой разговаривать. - У вас есть гувернер? - спросил Сережа, вспомня, вероятно, приказание матери. - Нет, - отвечал Паша угрюмо, - у меня учитель был, но он уехал; меня завтра везут в гимназию. Сережа вопросительно взглянул на Пашу. - А что такое это гимназия? - спросил он. - Где учатся, - отвечал Паша прежним серьезным тоном. - А! - произнес Сережа. В это время они подошли к пруду. Сережа позвонил в колокольчик. - Вот и рыбки! - сказал он, когда рыбки в самом деле вышли на поверхность бассейна. - Вижу! - отвечал Паша и стал глядеть на воду; но вряд ли это его занимало, а Сережа принялся высвистывать довольно сложный оперный мотив. На балконе в это время происходил довольно одушевленный разговор. - Стыдно вам, полковник, стыдно!.. - говорила, горячась, Александра Григорьевна Вихрову. - Сами вы прослужили тридцать лет престолу и отечеству и не хотите сына вашего посвятить тому же! - Он у меня, ваше превосходительство, один! - отвечал полковник. - Здоровья слабого... Там, пожалуй, как раз затрут... Знаю я эту военную службу, а в нынешних армейских полках и сопьется еще, пожалуй! - Ваш сын должен служить в гвардии!.. Он должен там же учиться, где и мой!.. Если вы не генерал, то ваши десять ран, я думаю, стоят генеральства; об этом доложат государю, отвечаю вам за то! - Ну что ж из того: и поучится в Пажеском корпусе и выйдет в гвардию?.. - Ну, да: и выйдет в гвардию... - А что потом будет? Бедному офицеру, ваше превосходительство, служить промеж богатых тяжело, да и просто невозможно! Серьезное лицо Александры Григорьевны приняло еще более серьезное выражение. Она стороной слышала, что у полковника были деньжонки, но что он, как человек, добывавший каждую копейку кровавым трудом, был страшно на них скуп. Она вознамерилась, на этот предмет, дать ему маленький урок и блеснуть перед ним собственным великодушием. - Не смею входить в ваши расчеты, - начала она с расстановкою и ударением, - но, с своей стороны, могу сказать только одно, что дружба, по-моему, не должна выражаться на одних словах, а доказываться и на деле: если вы действительно не в состоянии будете поддерживать вашего сына в гвардии, то я буду его содержать, - не роскошно, конечно, но прилично!.. Умру я, сыну моему будет поставлено это в первом пункте моего завещания. Александра Григорьевна замолчала, молчали и два ее собеседника. Захаревский только с удивлением взглянул на нее, а полковник нахмурился. - Нет, ваше превосходительство, тяжело мне принять, чтобы сыну моему кто-нибудь вспомоществовал, кроме меня!.. Вы, покуда живы, конечно, не потяготитесь этим; но за сынка вашего не ручайтесь!.. - Сын мой к этому будет обязан не чувством, но законом. - А мой сын, - возразил полковник резко, - никогда не станет по закону себе требовать того, что ему не принадлежит, или я его и за сына считать не буду! Лицо Александры Григорьевны приняло какое-то торжественное выражение. - Я сделала все, - начала она, разводя руками, - что предписывала мне дружба; а вы поступайте, как хотите и как знаете. Полковник начал уж с досадою постукивать ногою. - Кому, сударыня, как назначено жить, пусть тот так и живет! - Не для себя, полковник, не для себя, а это нужно для счастья вашего сына!.. - воскликнула Александра Григорьевна. - Я для себя шагу в жизни моей не сделала, который бы трогал мое самолюбие; но для сына моего, - продолжала она с смирением в голосе, - если нужно будет поклониться, поклонюсь и я!.. И поклонюсь низенько! При этих ее словах на лице Захаревского промелькнула легкая и едва заметная усмешка: он лучше других, по собственному опыту, знал, до какой степени Александра Григорьевна унижалась для малейшей выгоды своей. - Да что же, и я, пожалуй, поклонюсь! - возразил Вихров насмешливо. Ему уж очень стало надоедать слушание этих наставлений. В это время дети опять возвратились на балкон. Паша кинул почти умоляющий взгляд на отца. - Вижу, вижу, домой хочешь! Поедем! - проговорил старик и встал. Александра Григорьевна тоже встала. - Ну, полковник, так вы завтра, значит, выезжаете и везете вашего птенца на новое гнездышко? - Да, завтра!.. Позвольте вашу ручку поцеловать! - И он поцеловал руку Александры Григорьевны. Та отвечала ему почти страстным поцелуем в щеку. - Прощай, мой ангел! - обратилась она потом к Паше. - Дай я тебя перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда, что ежели когда-нибудь этот мальчик, который со временем будет большой, обратится к тебе (по службе ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и сделай все, что будет в твоей возможности, - это приказывает тебе твоя мать. - Благодарю, Александра Григорьевна, - произнес Вихров и поцеловал у нее еще раз руку; а она еще раз поцеловала его в щеку. - Ну, проститесь и вы, будущие друзья! - обратилась она к детям. Те пожали друг у друга руки и больше механически поцеловались. Сережа, впрочем, как более приученный к светскому обращению, проводил гостей до экипажа и, когда они тронулись, вежливо с ними раскланялся. Когда Вихровы выехали из ворот Воздвиженского, сам старик Вихров как будто бы свободнее вздохнул. - Да, - произнес он протяжным голосом, - в гостях хорошо, а дома лучше! - Зачем же, папаша, мы ездим в Воздвиженское? Там очень скучно!.. - проговорил почти строгим голосом Павел. - Ну да так, братец, нельзя же - соседи!.. И Александра Григорьевна все вон говорит, что очень любит меня, и поди-ка какой почет воздает мне супротив всех! Павел задумался. - А что, она добрая или нет? - спросил он. - Добрая, говорунья только, краснобайка!.. Все советует мне теперь, чтобы я отдал тебя в военную службу. - Отчего же ты не хочешь отдать меня в военную?.. - Да так, братец, что!.. Невелико счастье быть военным. Она, впрочем, говорит, чтобы в гвардии тебе служить, а потом в флигель-адъютанты попасть. - Флигель-адъютантом быть хорошо!.. - произнес ребенок с нахмуренным лицом. - Еще бы! - сказал старик. - Да ведь на это, братец, состояние надо иметь. Павел внимательно посмотрел на отца. - А мы разве бедны? - спросил он. - Бедны, братец! - отвечал Михайло Поликарпыч и почему-то при этом сконфузился. II КОРОТЕНЬКОЕ ПРОШЕДШЕЕ МОЕГО МАЛЕНЬКОГО ГЕРОЯ По приезде домой, полковник сейчас же стал на молитву: он каждый день, с восьми часов до десяти утра и с восьми часов до десяти часов вечера, молился, стоя, по обыкновению, в зале навытяжку перед образом. Пашу всегда очень интересовало, что как это отцу не было скучно, и он не уставал так долго стоять на ногах. На этот раз, проходя потихоньку по зале, Паша заглянул ему в лицо и увидел, что по сморщенным и черным щекам старика текли слезы. Тяжелые ощущения волновали в настоящую минуту полковника: он молился и плакал о будущем счастье сына, чтобы его не очень уж обижали в гимназии. При этом ему невольно припомнилось, как его самого, - мальчишку лет пятнадцати, - ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный... Полковник теперь видел, точно въявь, перед собою его искаженное, с впалыми глазами, лицо, и его искривленную улыбку, которою он как бы говорил: "А!.. За меня бог не даст счастья твоему сыну!" Слезы текли, и холод пробегал по нервам старика. Более уже тридцати лет прошло после этого события, а между тем, какое бы горе или счастье ни посещало Вихрова, искаженное лицо солдата хоть на минуту да промелькнет перед его глазами. Паша, выйдя из комнат, сел на рундучке крыльца тоже в невеселом расположении духа. Ему почему-то вдруг припомнился серый весенний день... К нему в горницу прибегает дворовый мальчишка Титка. "Барчик, у нас в борозде под садом заяц сидит! - говорит он взволнованным голосом. - Пойдемте его ловить!.." - "Пойдем!" - говорил Павел, и оба они побежали. "Куцка! Куцка!" - кричит Титка, и Куцка, - действительно куцая, дворовая собака, - соскакивает как бешеная с сеновала, где она спала, и бежит за ними... "Заяц, заяц!" - кричит, как бы толкуя ей, Титка... Из борозды в самом деле выскакивает заяц... Куцка ударяется за ним, а за Куцкой Павел и Титка. Павел только видел, что заяц махнул в гумно; Куцка за ним; Павел и Титка, перескочив огород, тоже бегут в гумно. Заяц опять повернул в поле; Куцка немного позавязнул в огороде, проскакивая в него; заяц, между тем, далеко от него ушел; но ему наперерез, точно из-под земли, выросла другая дворовая собака - Белка - и начала его настигать... Заяц убежал в лес, Белка за ним, а за ними и Куцка... Павел и Титка долго еще стояли в поле и поджидали, не выбегут ли они из лесу; но они не выбегали. Павел, с загрязненными ногами, весь в поту и с недовольным лицом, пошел домой... Титка, тоже сконфуженный, бежал около него. "А дядя Кирьян прошлой весной так трех зайцев затравил!" - рассказывал он. - "Поди, какое счастье!" - говорил Павел. - "Что, батюшка, не поймал зайчика?" - сказала встретившаяся им дворовая баба и зачем-то поцеловала у Павла руку. - "Не поймал!" - отвечал он и ей с грустью... От этих мыслей Паша, взглянув на красный двор, перешел к другим: сколько раз он по нему бегал, сидя на палочке верхом, и крепко-крепко тянул веревочку, которою, как бы уздою, была взнуздана палочка, и воображал, что это лошадь под ним бесится и разбивает его... Теперь, впрочем, Павел давно уже ездит не на палочках, а на лошадях настоящих и довольно бойких, и до страсти любит это!.. Главное удовольствие при этом доставляли ему опасность и могущество власти над лошадью. Он один-одинехонек уезжал верст за семь через довольно большой лес; кругом тишина, ни души человеческой, и только что-то поскрипывает и потрескивает по сторонам. Лошадь идет, навострив уши, вздрагивая и как бы прислушиваясь к чему-то. Но вот огромная глинистая гора; Павел слегка только придерживает поводья. Лошадь осторожнейшим образом сходит с горы, немного приседая назад и скользя копытами по глине; Павел убежден, что это он ее так выездил. За горой надобно проехать через довольно крутой мост; на середине его большая дыра. Павел нарочно погоняет лошадь и направляет ее на эту дыру; но она ее перескакивает. Следующую речку Павел решился переехать вброд. Речонка тоже пенится и шумит; лошадь немножко заартачилась. Павел смело нукает ее; лошадь осторожно входит в воду. На середине реки ей захотелось напиться, и для этого она вдруг опустила голову; но Павел дернул поводьями и даже выругался: "Ну, черт, запалишься!" В такого рода приключениях он доезжает до села, объезжает там кругом церковной ограды, кланяется с сидящею у окна матушкой-попадьею и, видимо гарцуя перед нею, проскакивает село и возвращается домой... Года с полтора тому назад, между горничною прислугою прошел слух, что к полковнику приедет погостить родная сестра его, небогатая помещица, и привезет с собою к Павлу братца Сашеньку. Паша сначала не обратил большого внимания на это известие; но тетенька действительно приехала, и привезенный ею сынок ее - братец Сашенька - оказался почти ровесником Павлу: такой же был черненький мальчик и с необыкновенно востренькими и плутоватыми глазками. - Нет ли у вас ружья? Я с собою пороху и дроби привез, - начал он почти с первых же слов. - У меня нет; но у папаши есть, - отвечал Павел с одушевлением и сейчас же пошел к ключнице и сказал ей: - Афимья, давай мне скорей папашино ружье из чулана. - Да он разве велел? - спросила было та. - Велел, - отвечал Павел с досадою. Он обыкновенно всеми вещами отца распоряжался совершенно полновластно. Полковник только прикидывался строгим отцом; но в сущности никогда ни в чем не мог отказать своему птенчику. Когда ружье было подано, братец Сашенька тотчас же отвинтил у него замок, смазал маслом, ствол продул, прочистил и, приведя таким образом смертоносное орудие в порядок, сбегал к своей бричке и достал там порох и дробь. - А где бы выстрелить в цель? - сказал он. - У нас в гумне, - отвечал Павел. Побежали в гумно. Братец Сашенька зарядил ружье. Павел нарисовал ему у овина цель углем. Братец Сашенька выстрелил, но не попал: взял выше! Потом выстрелил и Павел, впившись, кажется, всеми глазами в цель; но тоже не попал. Вслед затем они стали подстерегать воробьев. Те, разумеется, не заставили себя долго дожидаться и, прилетев целою стаей, уселись на огороде. Братец Сашенька выстрелил, убил двоих; Павлу очень было жаль их, однакож он не утерпел и, упросив Сашу зарядить ему ружье, выстрелил во вновь прилетевшую стаю; и у него тоже один воробышек упал; радости Паши при этом пределов не было! - Кто тут стреляет? - прислал из горниц спросить полковник. - Мы!.. - отвечал Павел. - И будем еще долго стрелять!.. - прибавил он решительно. На другой день, они отправились уже в лес на охоту за рябчиками, которых братец Сашенька умел подсвистывать; однако никого не подсвистал. Через неделю, наконец, тетенька и братец Сашенька уехали. Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку. Но Павел об Саше грустил несколько дней и вместе с тем стал просить отца, чтобы тот отдал ему свое ружье. Полковник поморщился, поежился, но махнул рукой и отдал. Павел с тех пор почти каждый день начал, в сопровождении Титки и Куцки, ходить на охоту. Охотником искусным он не сделался, но зато привык рано вставать и смело ходить по лесам. Каких он не видал высоких деревьев, каких перед ним не открывалось разнообразных и красивых лощин! Утомившись, он очень любил лечь где-нибудь на траве вверх лицом и смотреть на небо. И вдруг ему начинало представляться, что оно у него как бы внизу, - самые деревья как будто бы растут вниз, и вершины их словно купаются в воздухе, - и он лежит на земле потому только, что к ней чем-то прикреплен; но уничтожься эта связь - и он упадет туда, вниз, в небо. Павлу делалось при этом и страшно, и весело... В нынешнее лето одно событие еще более распалило в Паше охотничий жар... Однажды вечером он увидел, что скотница целый час стоит у ворот в поле и зычным голосом кричит: "Буренушка, Буренушка!.." - Что ты кричишь? - спросил ее Павел. - Буренушки, батюшка, нет; не пришла, - отвечала та. Потом он видел, что она, вместе с скотником, ушла в лес. Поутру же он заметил, что полковник сидел у окна сердитым более обыкновенного. - Что вы, папаша, такой? - спросил он его. - Да, вон корова пропала, лучшая, шельмы этакие! - отвечал полковник. Вскоре после того Павел услышал, что в комнатах завыла и заголосила скотница. Он вошел и увидел, что она стояла перед полковником, вся промокшая, с лицом истощенным, с ногами, окровавленными от хождения по лесу. - Что, нашла корову? - спросил ее Павел. - Нашла, батюшка, нашла; зверь ее, голубушку, убил, - отвечала скотница и залилась горькими слезами. - Шельмы этакие! - повторил опять полковник, сердито взмахнув на скотницу глазами. - Только что, - продолжала та, не обращая даже внимания на слова барина и как бы более всего предаваясь собственному горю, - у мосту-то к Раменью повернула за кустик, гляжу, а она и лежит тут. Весь бочок распорот, должно быть, гоны двои она тащила его на себе - земля-то взрыта! - Медведь это ее убил? - спросил Павел с разгоревшимся взором. - Он, батюшка!.. Кому же, окромя его - варвара!.. Я, батюшка, Михайло Поликарпыч, виновата уж, - обратилась она к полковнику, - больно злоба-то меня на него взяла: забежала в Петрушино к егерю Якову Сафонычу. "Не подсидишь ли, говорю, батюшка, на лабазе{15}; не подстрелишь ли злодея-то нашего?" Обещался прийти. - Нечего уж теперь стрелять-то; смотреть бы надо было хорошенько! - возразил ей мрачно полковник. - Николи, батюшка, николи они в эту трущобу не захаживали! - убеждала его скотница и потом, снова обливаясь слезами и приговаривая: - "Матушка, голубушка моя!" - вышла из комнат. Но вряд ли все эти стоны и рыдания ее не были устроены нарочно, только для одного барина; потому что, когда Павел нагнал ее и сказал ей: "Ты скажи же мне, как егерь-то придет!" - "Слушаю, батюшка, слушаю", - отвечала она ему совершенно покойно. Егеря, впрочем, когда тот пришел, Павел сейчас же сам узнал по патронташу, повешенному через плечо, и по ружью в руке. - Ты на медведя пришел? - спросил он его с любопытствующим лицом. - Да-с, - отвечал тот, глядя на него с улыбкою. - Папаша, егерь! - закричал Павел. Полковник тоже вышел на крыльцо. - Здравствуй, Яков, - проговорил он. - Что, батюшка, и у вас сосед-то наш любезный понадурил? - отвечал тот, вежливо снимая перед ним шапку. - Да, а все народец наш проклятый: не взглянут день-деньской на скотину. - Не усмотришь тоже за ним, окаянным, - произнес Сафоныч. - А ты убивал когда-нибудь медведей-то? - приставал к нему Павел. - Как же-с! Третьего года такого медведища уложил матерого, что и боже упаси! - Я, папаша, пойду с ним сидеть на медведя, - сказал Павел почти повелительным голосом отцу. - Ты? - повторил тот, покраснев слегка в лице. - Эй, Кирьян! - крикнул он проходившему мимо приказчику. Кирьян подошел. - Возьми ты Павла Михайлыча ружье, запри его к себе в клеть и принеси мне ключ. Вот как ты будешь сидеть на медведя! - прибавил он сыну. Кирьян сейчас же пошел исполнять приказание барина. Павел надулся. - Где, судырь, вам сидеть со мной; я ведь тоже полезу на лабаз, на дерево, - утешал его Сафоныч. - А я разве не умею взлезть на дерево? - возразил ему Павел. - Ну, а как он вас стрясет с дерева-то? - А отчего ж тебя он не стрясывает? - Да я потяжельше вас. - И меня, брат, не стрясет, как я схвачусь, сделай милость! - сказал хвастливо Павел. - Ну, об этом разговор уже кончен: довольно! - перебил его, с совершенно вспыхнувшим лицом, полковник. Павел отвернулся от него. Сафоныч, затем, получив рюмку водки, отправился садиться на лабаз. Все дворовые, мужчины и женщины, вышли на усадебную околицу и как бы замерли в ожидании чего-то. Точно как будто бы где-то невдалеке происходило сражение, и они еще не знали, кто победит: наши или неприятель. Между всеми ими рисовалась стоящая в какой-то трагической позе скотница. Она по-прежнему была в оборванном сарафанишке и с босыми расцарапанными ногами и по-прежнему хотела, кажется, по преимуществу поразить полковника. Павел беспрестанно подбегал к ней и спрашивал: "Что? Не слыхать? Не слыхать еще, чтобы выстрелил?" - Нету, батюшка, нету, - отвечала она монотонно-плачевным голосом. Наконец, вдруг раздался крик: "Выстрелил!.." Павел сейчас же бросился со всех ног в ту сторону, откуда раздался выстрел. - Куда это он? - спросил полковник, не сообразив еще хорошенько в первую минуту; потом сейчас же торопливо прибавил: - Кирьян, лови его! Останови! Кирьян тоже сначала не понял. - Лови его, каналью этакую! - заревел полковник. Кирьян бросился за Павлом и кричал: - Постойте, сударь, погодите! Павел Михайлыч, папенька вас спрашивает! Павел не слушался и продолжал улепетывать от него. Но вот раздался еще выстрел. Паша на минуту приостановился. Кирьян, воспользовавшись этим мгновением и почти навалясь на барчика, обхватил его в охапку. Павел стал брыкаться у него, колотил его ногами, кусал его руки... В это время из лесу показался и Сафоныч. Кирьян позазевался на него. Павел юркнул у него из рук и - прямо к егерю. - Что, убил? - проговорил он задыхающимся голосом. - Убил! - отвечал тот. - Велите, чтобы телега ехала. - Телегу! Телегу! - закричал Павел почти бешеным голосом и побежал назад к усадьбе. Ему встретился полковник, который тоже трусил с своим толстым брюхом, чтобы поймать сына. - Телегу, папаша, телегу! - едва выговаривал тот и продолжал бежать. - Телегу скорей! - закричал и полковник, тоже повернув и побежав за сыном. Телега сейчас же была готова. Павел, сам правя, полетел на ней в поле, так что к нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали к месту поражения. Около куста распростерта была растерзанная корова, а невдалеке от нее, в луже крови, лежал и медведь: он очень скромно повернул голову набок и как бы не околел, а заснул только. - Мне бог привел с первого же раза в правую лопатку ему угодать; а тут он вертеться стал и голову мне подставил, - толковал Сафоныч Кирьяну. Но Павел ничего этого не слушал: он зачем-то и куда-то ужасно торопился. - Валите на телегу! - закричал он строгим, почти недетским, голосом и сам своими ручонками стал подсоблять, когда егерь и Кирьян потащили зверя на телегу. Потом сел рядом с медведем и поехал. Лошадь фыркала и рвалась бежать шибче. Павел сдерживал ее. Егерь и Кирьян сначала пошли было около него, но он вскоре удрал от них вперед, чтобы показать, что он не боится оставаться один с медведем. В усадьбе его встретили с улыбающимся лицом полковник и все почти остальное народонаселение. Бабы при этом ахали и дивились на зверя; мальчишки радостно припрыгивали и кричали; собаки лаймя лаяли. Вдруг из всей этой толпы выскочила, - с всклоченными волосами, с дикими глазами и с метлою в руке, - скотница и начала рукояткой метлы бить медведя по голове и по животу. "Вот тебе, вот тебе, дьявол, за нашу буренушку!" - приговаривала она. - Перестань, дура; шкуру испортишь, - унял ее подошедший Сафоныч. - Ну, на тебе еще на водку, - сказал полковник, давая ему полтинник. Сафоныч поклонился. - Уж позвольте и лошадки черта-то этого до дому своего довезти: шкуру тоже надо содрать с него и сальца поснять. - Хорошо, возьми, - сказал полковник: - Кирьян, доезжай с ним! Кирьян и Сафоныч поехали. За ними побежали опять с криком мальчишки, и залаяли снова собаки. Все эти воспоминания в настоящую минуту довольно живо представлялись Павлу, и смутное детское чувство говорило в нем, что вся эта жизнь, - с полями, лесами, с охотою, лошадьми, - должна была навеки кончиться для него, и впереди предстояло только одно: учиться. По случаю безвыездной деревенской жизни отца, наставниками его пока были: приходский дьякон, который версты за три бегал каждый день поучить его часа два; потом был взят к нему расстрига - поп, но оказался уж очень сильным пьяницей; наконец, учил его старичок, переезжавший несколько десятков лет от одного помещика к другому и переучивший, по крайней мере, поколения четыре. Как ни плохи были такого рода наставники, но все-таки учили его делу: читать, писать, арифметике, грамматике, латинскому языку. У него никогда не было никакой гувернантки, изобретающей приличные для его возраста causeries* с ним; ему никогда никто не читал детских книжек, а он прямо схватился за кой-какие романы и путешествия, которые нашел на полке у отца в кабинете; словом, ничто как бы не лелеяло и не поддерживало в нем детского возраста, а скорей игра и учение все задавали ему задачи больше его лет. ______________ * легкий разговор, болтовня (франц.). Когда Паша совсем уже хотел уйти с крыльца в комнаты, к нему подошла знакомая нам скотница. - Не прикажете ли, батюшка, сливочек? Уедете в город, там и молочка хорошего нет, - проговорила она. - Дай, - сказал ей Павел. Та принесла ему густейших сливок; он хоть и не очень любил молоко, но выпил его целый стакан и пошел к себе спать. Ему все еще продолжало быть грустно. III ПРАКТИЧЕСКОЕ СЕМЕЙСТВО На соборной колокольне городка заблаговестили к поздней обедне, когда увидели, что с горы из Воздвиженского стала спускаться запряженная шестериком коляска Александры Григорьевны. Эта обедня собственно ею и была заказана за упокой мужа; кроме того, Александра Григорьевна была строительницей храма и еще несколько дней тому назад выхлопотала отцу протопопу камилавку{18}. Когда Абреева с сыном своим вошла в церковь, то между молящимися увидала там Захаревского и жену его Маремьяну Архиповну. Оба эти лица были в своих лучших парадных нарядах: Захаревский в новом, широком вицмундире и при всех своих крестах и медалях; госпожа Захаревская тоже в новом сером платье, в новом зеленом платке и новом чепце, - все наряды ее были довольно ценны, но не отличались хорошим вкусом и сидели на ней как-то вкривь и вкось: вообще дама эта имела то свойство, что, что бы она ни надела, все к ней как-то не шло. По фигурам своим, супруг и супруга скорее походили на огромные тумбы, чем на живых людей; жизнь их обоих вначале шла сурово и трудно, и только решительное отсутствие внутри всего того, что иногда другим мешает жить и преуспевать в жизни, помогло им достигнуть настоящего, почти блаженного состояния. Захаревский сначала был писцом земского суда; старые приказные таскали его за волосы, посылали за водкой. Г-жа Захаревская, тогда еще просто Маремьяша, была мещанскою девицею; сама доила коров, таскала навоз в свой сад и потом, будучи чиста и невинна, как младенец, она совершенно спокойно и бестрепетно перешла в пьяные и развратные объятия толстого исправника. Захаревский около этого времени сделан был столоначальником и, как подчиненный, часто бывал у исправника в доме; тот наконец вздумал удалить от себя свою любовницу; Захаревский сейчас же явился на помощь к начальнику своему и тоже совершенно покойно и бестрепетно предложил Маремьяне Архиповне руку и сердце, и получил за это место станового. Здесь молодой человек (может быть, в первый раз) принес некоторую жертву человеческой природе: он начал страшно, мучительно ревновать жену к наезжавшему иногда к ним исправнику и выражал это тем, что бил ее не на живот, а на смерть. Маремьяна Архиповна знала, за что ее бьют, - знала, как она безвинно в этом случае терпит; но ни одним звуком, ни одной слезой никому не пожаловалась, чтобы только не повредить службе мужа. Ардальон Васильевич в другом отношении тоже не менее супруги своей смирял себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера, он до того унижался и кланялся перед дворянством, что те наконец выбрали его в исправники, надеясь на его доброту и услужливость; и он в самом деле был добр и услужлив. В настоящее время Ардальон Васильевич был изукрашен крестами и, по службе в разных богоугодных заведениях, состоял уже в чине статского советника. Маремьяна Архиповна между небогатыми дворянками, чиновницами и купчихами пользовалась огромным уважением. Детей у них была одна дочь, маленькая еще девочка, и два сына, которых они готовились отдать в первоклассные училища. Состояние Захаревских было более чем обеспеченное. Увидав Захаревских в церкви, Александра Григорьевна слегка мотнула им головой; те, в свою очередь, тоже издали поклонились ей почтительно: они знали, что Александра Григорьевна не любила, чтобы в церкви, и особенно во время службы, подходили к ней. После обедни Александра Григорьевна направилась в малый придел к конторке старосты церковного, чтобы сосчитать его. Захаревский и Захаревская все-таки издали продолжали следовать за ней. Александра Григорьевна, никого и ничего, по ее словам, не боявшаяся для бога, забыв всякое чувство брезгливости, своими руками пересчитала все церковные медные деньги, все пучки восковых свеч, поверила и подписала счеты. Во все это время Сережа до неистовства зевал, так что у него покраснели даже его красивые глаза. Александра Григорьевна обернулась наконец к Захаревским. Госпожа Захаревская стремительно бросилась навстречу; при этом чепец ее совершенно перевернулся на сторону. - Ваше высокопревосходительство, прошу вас осчастливить нас своим посещением, - проговорила она торопливым и взволнованным голосом. - О, непременно!.. - отвечала Александра Григорьевна благосклонно. - Именно уж осчастливить! - произнес и Захаревский, но таким глухим голосом, что как будто бы это сказал автомат, а не живой человек. - Едемте! - сказала Александра Григорьевна, обращаясь ко всем, и все пошли за ней. - Ах, какой ангел, душечка! - говорила Маремьяна Архиповна, глядя с чувством на Сережу. Тот тоже на нее смотрел, но так, как обыкновенно смотрят на какое-нибудь никогда не виданное и несколько гадкое животное. Сев в экипаж, Александра Григорьевна пригласила с собой ехать и Захаревских: они пришли в церковь пешком. - Что вы изволите беспокоиться, - произнес Ардальон Васильевич, и вслед затем довольно покойно поместился на передней лавочке коляски; но смущению супруги его пределов не было: посаженная, как дама, с Александрой Григорьевной рядом, она краснела, обдергивалась, пыхтела. Маремьяна Архиповна от природы была довольно смелого характера и терялась только в присутствии значительных особ. Когда подъехали к их красивому домику, она, не дав еще хорошенько отворить дверцы экипажа, выскочила из него и успела свою почтенную гостью встретить в передней. В зале стояли оба мальчика Захаревских в новеньких чистеньких курточках, в чистом белье и гладко причесанные; но, несмотря на то, они все-таки как бы больше походили на кантонистов{21}, чем на дворянских детей. - Пожалуйте сюда в гостиную, - говорила Захаревская почти задыхающимся голосом. Александра Григорьевна вошла вслед за ней в гостиную. - Сюда, на диванчик, - говорила Маремьяна Архиповна. Александра Григорьевна села на диванчик. Прочие лица тоже вошли в гостиную. Захаревская бросилась в другие комнаты хлопотать об угощении. - Это ваши молодцы? - обратилась Александра Григорьевна несколько расслабленным голосом к хозяину и показывая на двух его сыновей. - Да-с, - отвечал тот с некоторою нежностью. Разговор на несколько минут остановился: по случаю только что выслушанной заупокойной обедни по муже, Александра Григорьевна считала своею обязанностью быть несколько печальной. - Мне часто приходило в голову, - начала она тем же расслабленным голосом, - зачем это мы остаемся жить, когда теряем столь близких и дорогих нам людей?.. - Воля божия на то, вероятно, есть, - отвечал Ардальон Васильевич, тоже придавая лицу своему печальное выражение. - Да! - возразила Александра Григорьевна, мрачно нахмуривая брови. - Я, конечно, никогда не позволяла себе роптать на промысл божий, но все-таки в этом случае воля его казалась мне немилосердна... В первое время после смерти мужа, мне представлялось, что неужели эта маленькая планетка-земля удержит меня, и я не улечу за ним в вечность!.. На это Ардальон Васильевич не нашелся ничего ей ответить, а только потупился и слегка вздохнул. - Меня тогда удерживало в жизни и теперь удерживает конечно вот кто!.. - заключила Александра Григорьевна и указала на Сережу, который все время как-то неловко стоял посредине комнаты. Старший сын хозяев, должно быть, очень неглупый мальчик, заметил это, и когда Александра Григорьевна перестала говорить, он сейчас же подошел к Сереже и вежливо сказал ему: - Вы устали, я думаю, в церкви; не угодно ли вам сесть? - Да, устал! - отвечал Сережа ротозеевато и сел. Мальчик-хозяин поместился рядом с ним, и видимо с целью занимать его. Другой же братишка его, постояв немного у притолки, вышел на двор и стал рассматривать экипаж и лошадей Александры Григорьевны, спрашивая у кучера - настоящий ли серебряный набор на лошадях или посеребренный - и что все это стоит? Вообще, кажется, весь божий мир занимал его более со стороны ценности, чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он задавал себе иногда такого рода вопрос: что, сколько бы дали за весь земной шар, если бы бог кому-нибудь продал его? Маремьяна Архиповна вошла наконец с кофеем, сухарями и сливками. Лицо ее еще более раскраснелось. Она сначала было расставила все это перед Александрой Григорьевной, потом вдруг бросилась с чашкой кофе и с массой сухарей и к Сереже. Умненький сынок ее сейчас же поспешил помочь матери и поставил перед гостем маленький столик. Александра Григорьевна и Сережа почти с жадностью принялись пить кофе и есть печенье. - Я нигде не пивала таких сливок, как у вас, - отнеслась Александра Григорьевна благосклонно к хозяйке. Та при этом как бы слегка проржала от удовольствия. - И трудно, ваше высокопревосходительство, другим такие иметь: надобно тоже, чтобы посуда была чистая, корова чистоплотно выдоена, - начала было она; но Ардальон Васильевич сурово взглянул на жену. Она поняла его и сейчас же замолчала: по своему необразованию и стремительному характеру, Маремьяна Архиповна нередко таким образом провиралась. - Ну-с, теперь за дело! - сказала Александра Григорьевна, стряхивая с рук крошки сухарей. - Убирай все скорее! - скомандовал Захаревский жене. - Сейчас! - отвечала та торопливо, и действительно в одно мгновение все прибрала; затем сама возвратилась в гостиную и села: ее тоже, кажется, интересовало послушать, что будет говорить Александра Григорьевна. - Пожалуйте сюда, Ардальон Васильевич, - отнеслась последняя к хозяину дома. Тот встал, подошел к ней и, склонив голову, принял почтительную позу. Александра Григорьевна вынула из кармана два письма и начала неторопливо. - Прежде всего скажите вы мне, которому из ваших детей хотите вы вручить якорь и лопатку, и которому весы правосудия? - Вот-с этому весы правосудия, - сказал с улыбкою Ардальон Васильевич, показывая на сидевшего с Сережей старшего сына своего. - Прекрасно-с! И поэтому, по приезде в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо, и что он вам скажет: к себе ли возьмет вашего сына для приготовления, велит ли отдать кому - советую слушаться беспрекословно и уже денег в этом случае не жалеть, потому что в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются! - Слушаю-с, - отвечал Захаревский покорно, и искоса кидая взгляд на адрес письма. - Касательно второго вашего ребенка, - продолжала Александра Григорьевна, - я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но сами согласитесь, что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка - совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному... Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать! На все это Ардальон Васильевич молчал: лицо его далеко не выражало доверия ко всему тому, что он слышал. - Третье теперь-с! - говорила Александра Григорьевна, вынимая из кармана еще бумагу. - Это просьба моя в сенат, - я сама ее сочинила... Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет вела процесс, и не для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать, что она юристка и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений. - Подайте это прошение, ну, и там подмажьте, где нужно будет! - заключила она, вероятно воображая, что говорит самую обыкновенную вещь. Но у Ардальона Васильевича пот даже выступил на лбу. Он, наконец, начал во всем этом видеть некоторое надругательство над собою. "Еще и деньги плати за нее!" - подумал он и, отойдя от гостьи, молча сел на отдаленное кресло. Маремьяна Архиповна тоже молчала; она видела, что муж ее чем-то недоволен, но чем именно - понять хорошенько не могла. Александра Григорьевна между тем как бы что-то такое соображала. - На свете так мало людей, - начала она, прищуривая глаза, - которые бы что-нибудь для кого сделали, что право, если самой кому хоть чем-нибудь приведется услужить, так так этому радуешься, что и сказать того нельзя... - Вам уж это свыше от природы дано! - проговорил как бы нехотя Ардальон Васильевич. - А по-моему так это от бога, по его внушениям! - подхватила, с гораздо большим одушевлением, Маремьяна Архиповна. - Вот это так, вернее, - согласилась с нею Александра Григорьевна. - "Ничто бо от вас есть, а все от меня!" - сочинила она сама текст. Разговаривать далее, видимо, было не об чем ни гостье, ни хозяевам. Маремьяна Архиповна, впрочем, отнеслась было снова к Александре Григорьевне с предложением, что не прикажет ли она чего-нибудь закусить? - Ах, нет, подите! Бог с вами! - почти с, ужасом воскликнула та. - Я сыта по горло, да нам пора и ехать. Вставай, Сережа! - обратилась она к сыну. Тот встал. Александра Григорьевна любезно расцеловалась с хозяйкой; дала поцеловать свою руку Ардальону Васильичу и старшему его сыну и - пошла. Захаревские, с почтительно наклоненными головами, проводили ее до экипажа, и когда возвратились в комнаты, то весь их наружный вид совершенно изменился: у Маремьяны Архиповны пропала вся ее суетливость и она тяжело опустилась на тот диван, на котором сидела Александра Григорьевна, а Ардальон Васильевич просто сделался гневен до ярости. - Какова бестия, - а? Какова каналья? - обратился он прямо к жене. - Обещала, что напишет и к графу, и к принцу самому, а дала две цидулишки к какому-то учителю и какому-то еще секретаришке! - Да ты бы у ней и просил писем к графу и к принцу, как обещала! - Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд! - Теперь, по крайности, надо взыскать! - Да, поди, взыщи; нет уж, матушка, приучил теперь; поди-ка: понажми только посильнее, прямо поскачет к губернатору с жалобой, что у нас такой и сякой исправник: как же ведь - генерал-адъютантша, везде доступ и голос имеет! - Сделаешь как-нибудь и без ее писем, - проговорила как бы в утешение мужа Маремьяна Архиповна. - Сделаю, известно!.. Серебряные и золотые ключи лучше всяких писем отворяют двери, - сказал он. - У кого ты остановишься?.. У Тимофеева, чай?.. Все даром проживешь... - У него попробую, - отвечал исправник, почесывая в голове: - когда здесь был, беспременно просил, чтобы у него остановиться; а там, не знаю, - может, и не примет! - Коли не примет, так вели у него здешнюю моленную{25} опечатать!.. - Велю; не стану с ним церемониться. Тимофеев был местный раскольник и имел у себя при ломе моленную в деревне, а сам постоянно жил в Петербурге. Весь этот разговор родителей старший сын Захаревских, возвратившийся вместе с ними, после проводов Абреевой, в гостиную, выслушал с величайшим вниманием. Он всякий раз, когда беседа между отцом и матерью заходила о службе и о делах, не проронял ни одного слова. Может быть Ардальон Васильевич потому и предназначал его по юридической части. Другой же сын их был в это время занят совсем другим и несколько даже странным делом: он болтал палкой в помойной яме; с месяц тому назад он в этой же помойне, случайно роясь, нашел и выудил серебряную ложку, и с тех пор это сделалось его любимым занятием. По всем этим признакам, которые я успел сообщить читателю об детях Захаревского, он, я полагаю, может уже некоторым образом заключить, что птенцы сии явились на божий мир не раззорити, а преумножити дом отца своего. IV СТАРЫЙ ХОЛОСТЯК Вихров, везя сына в гимназию, решился сначала заехать в усадьбу Новоселки к Есперу Иванычу Имплеву, старому холостяку и двоюродному брату покойной жены его. Паша любил этого дядю, потому что он казался ему очень умным. К Новоселкам они стали подъезжать часов в семь вечера. На открытой местности, окаймленной несколькими изгибами широкой реки, посреди низеньких, стареньких и крытых соломою изб и скотных дворов, стоял новый, как игрушечка, дом Имплева. Паша припомнил, что дом этот походил на тот домик, который он видел у дяди на рисунке, когда гостил у него в старом еще доме. Рисунок этот привез к Есперу Иванычу какой-то высокий господин с всклоченными волосами и в синем фраке с светлыми пуговицами. Господин этот что-то такое запальчиво говорил, потом зачем-то топал ногой, проходил небольшое пространство, снова топал и снова делал несколько шагов. Гораздо уже в позднейшее время Павел узнал, что это топанье означало площадку лестницы, которая должна была проходить в новом доме Еспера Иваныча, и что сам господин был даровитейший архитектор, академического еще воспитания, пьянчуга, нищий, не любимый ни начальством, ни публикой. После него в губернском городе до сих пор остались две - три постройки, в которых вы сейчас же замечали что-то особенное, и вам делалось хорошо, как обыкновенно это бывает, когда вы остановитесь, например, перед постройками Растрелли{26}. Во всей губернии один только Еспер Иваныч ценил и уважал этот высокий, но спившийся талант. Он заказал ему план и фасад своего деревенского дома, и все предначертания маэстро выполнил, по крайней мере снаружи, с буквальной точностью. Дом вышел, начиная с фасада и орнаментов его до соразмерности частей, с печатью великого вкуса. Еспер Иваныч предполагал в том же тоне выстроить и всю остальную усадьбу, имел уже от архитектора и рисунки для того, но и только пока! Когда Вихровы въехали в Новоселки и вошли в переднюю дома, их встретила Анна Гавриловна, ключница Еспера Иваныча, женщина сорока пяти лет, но еще довольно красивая и необыкновенно чистоплотная из себя. - Мы с Еспером Иванычем из-под горы еще вас узнали, - начала она совершенно свободным тоном: - едут все шагом, думаем: верно это Михайло Поликарпыч лошадей своих жалеет! - Жалею! - отвечал, немного краснея, полковник: он в самом деле до гадости был бережлив на лошадей. - Миленький, как вырос, - обратилась Анна Гавриловна к Павлу и поцеловала его в голову: - вверх пожалуйте; туда барин приказал просить! - прибавила она. - Идем! - отвечал полковник. Чем выше все они стали подниматься по лестнице, тем Паша сильнее начал чувствовать запах французского табаку, который обыкновенно нюхал его дядя. В высокой и пространной комнате, перед письменным столом, на покойных вольтеровских креслах сидел Еспер Иваныч. Он был в колпаке, с поднятыми на лоб очками, в легоньком холстинковом халате и в мягких сафьянных сапогах. Лицо его дышало умом и добродушием и напоминало собою несколько лицо Вальтер-Скотта. - Здравствуйте, странники, не имущие крова! - воскликнул он входящим. - Здравствуй, Февей-царевич{27}! - прибавил он почти нежным голосом Павлу, целуя его в лицо. Павел целовал у дяди лицо, руки; от запаха французского табаку он счихнул. Вихровы сели. Кабинет Еспера Иваныча представлял довольно оригинальный вид: большой стол, перед которым он сам сидел, был всплошь завален бумагами, карандашами, циркулями, линейками, треугольниками. На нем же помещались: зрительная труба, микроскоп и калейдоскоп. У задней стены стояла мягкая, с красивым одеялом, кровать Еспера Иваныча: в продолжение дня он только и делал, что, с книгою в руках, то сидел перед столом, то ложился на кровать. По третьей стене шел длинный диван, заваленный книгами, и кроме того, на нем стояли без рамок две отличные копии: одна с Сикстовой Мадонны{27}, а другая с Данаи Корреджио{28}. Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме. "Всевышнего рука три чуда совершила!" - пририсовал руку с военным обшлагом{28}. За это он сослан был под присмотр полиции в маленький уездный городишко, что в переводе значило: обречен был на голодную смерть! Еспер Иваныч, узнав о существовании этого несчастливца, стал заказывать ему работу, восхищался всегда его колоритом и потихоньку посылал к его кухарке хлеба и мяса. Эта помощь, эти слова ободрения только и поддерживали жизнь бедняка. На третьей стене предполагалась красного дерева дверь в библиотеку, для которой маэстро-архитектор изготовил было великолепнейший рисунок; но самой двери не появлялось и вместо ее висел запыленный полуприподнятый ковер, из-за которого виднелось, что в соседней комнате стояли растворенные шкапы; тут и там размещены были неприбитые картины и эстампы, и лежали на полу и на столах книги. Все это Еспер Иваныч каждый день собирался привести в порядок и каждый день все больше и больше разбрасывал. - Залобаниваю вот, везу в гимназию! - начал старик Вихров, показывая на сына. - Что ж, это хорошо, - проговорил Имплев с каким-то светлым и ободряющим лицом. - Одно только - жаль расстаться... Один ведь он у меня, - только свету и радости!.. - произнес полковник, и у него уж навернулись слезы на глазах. Еспер Иваныч потупился. - Зачем же расставаться - живи с ним! - проговорил он. - А как хозяйство-то оставить, - на кого? Разорят совсем! - воскликнул полковник, почти в отчаянии разводя руками. Еспер Иванович понял, что в душе старика страшно боролись: с одной стороны, горячая привязанность к сыну, а с другой - страх, что если он оставит хозяйство, так непременно разорится; а потому Имплев более уже не касался этой больной струны. Вошла Анна Гавриловна с чайным подносом в руках. Разнеся чай, она не уходила, а осталась тут же в кабинете. - Где жить будет у тебя Паша? - спросил Еспер Иваныч полковника. - Да тут, я у Александры Григорьевны Абреевой квартирку в доме ее внизу взял!.. Оставлю при нем человека!.. - отвечал тот. - Что же, он так один с лакеем и будет жить? - возразил Еспер Иваныч. - Нет, я сына моей небогатенькой соседки беру к нему, - тоже гимназистик, постарше Паши и прекраснейший мальчик! - проговорил полковник, нахмуриваясь: ему уже начали и не нравиться такие расспросы. Еспер Иваныч сомнительно покачал головой. - Не знаю, - начал он, как бы более размышляющим тоном, - а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу в пансион... У того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх того учат. - Ни за что! - сказал с сердцем полковник. - Немец его никогда и в церковь сходить не заставит. Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек! Еспер Иваныч, между тем, стал смотреть куда-то вдаль и заметно весь погрузился в свои собственные мысли, так что полковник даже несколько обиделся этим. Посидев немного, он встал и сказал не без досады: - А мне уж позвольте: я помолюсь, да и лягу! - Сделай милость! - сказал Еспер Иваныч, как бы спохватясь и совершенно уже ласковым голосом. Анна Гавриловна, видевшая, что господа, должно быть, до чего-то не совсем приятного между собою договорились, тоже поспешила посмягчить это. - Поумаялись, видно, с дороги-то, - отнеслась она с веселым видом к полковнику. - Да, а все коляска проклятая; туда мотнет, сюда, - всю душу вымотала, - отвечал он. - Неужели лучше в службе-то на лошади верхом ездили? - сказала Анна Гавриловна. Она знала, что этим вопросом доставит бесконечное удовольствие старику. - Э, на лошади верхом! - воскликнул он с вспыхнувшим мгновенно взором. - У меня, сударыня, был карабахский жеребец - люлька или еще покойнее того; от Нухи до Баки триста верст, а я на нем в двое суток доезжал; на лошади ешь и на лошади спишь. - А сколько вам лет-то тогда было, барин - барин-хвастун!.. - перебила Анна Гавриловна. - Лет двадцать пять, не больше! - То-то и есть: ступайте лучше - отдохните на постельке, чем на ваших конях-то! - И то пойду!.. Да хранит вас бог! - говорил полковник, склоняя голову и уходя. Анна Гавриловна тоже последовала за ним. - Идти уложить его! - говорила она. Ко всем гостям, которых Еспер Иваныч любил, Анна Гавриловна была до нежности ласкова. Имплев, оставшись вдвоем с племянником, продолжал на него ласково смотреть. - Ну-ка, пересядь сюда поближе! - сказал он. Паша пересел. - Вот теперь тебя везут в гимназию; тебе надобно учиться хорошо; мальчик ты умный; в ученье счастье всей твоей жизни будет. - Я буду учиться хорошо, - сказал Павел. - Еще бы!.. Отец вот твой, например, отличный человек: и умный, и добрый; а если имеет какие недостатки, так чисто как человек необразованный: и скупенек немного, и не совсем благоразумно строг к людям... Павел потупился: тяжелое и неприятное чувство пошевелилось у него в душе против отца; "никогда не буду скуп и строг к людям!" - подумал он. - Ты сам меня как-то спрашивал, - продолжал Имплев, - отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже. - А в чем же, дядя, настоящее блаженство? - спросил Павел. - Настоящее блаженство состоит, - отвечал Имплев, - в отправлении наших высших душевных способностей: ума, воображения, чувства. Мне вот, хоть и не много, а все побольше разных здешних господ, бог дал знания, и меня каждая вещь, что ты видишь здесь в кабинете, занимает. - А это что такое у вас, дядя? - спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала его любопытство; сам собою он никак уж не мог догадаться, что это было такое. - Это астролябия, инструмент - землю мерять; ты, ведь, черчению учился? - Учился, дядя! - И поэтому знаешь, что такое треугольник и многоугольник... И теперь всякая земля, - которою владею я, твой отец, словом все мы, - есть не что иное, как неправильный многоугольник, и, чтобы вымерять его, надобно вымерять углы его... Теперь, поди же сюда! И Еспер Иваныч подвел Павла к астролябии; он до страсти любил с кем бы то ни было потолковать о разных математических предметах. - Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до тех пор, пока волосок его не совпадает с ближайшим столбом; точно так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и какое пространство между ими - смотри вот: 160 градусов, и записывают это, - это значит величина этого угла, - понял? - Понял! - отвечал бойко мальчик. - Этому, дядя, очень весело учиться, - прибавил он. - Весело! "Науки юношей-с питают, отраду старцам подают!" - продекламировал Еспер Иваныч; но вошла Анна Гавриловна и прервала их беседу. - Воин-то наш храпом уж храпит!.. - объявила она. - А и бог с ним!.. - отозвался Еспер Иваныч, отходя от астролябии и садясь на прежнее место. - А ты вот что! - прибавил он Анне Гавриловне, показывая на Павла. - Принеси-ка подарок, который мы приготовили ему. - Хорош уж подарок, нечего сказать! - возразила Анна Гавриловна, усмехаясь, сама впрочем, пошла и вскоре возвратилась с халатом на рост Павла и с такими же сафьянными сапогами. - Облекись-ка в сие благородное одеяние, юноша! - сказал Еспер Иваныч Паше. Тот в минуту же сбросил с себя свой чепанчик, брюки, сапожонки, надел халат и сафьянные сапоги. - Ну, теперь, сударыня, - продолжал Еспер Иваныч, снова обращаясь к Анне Гавриловне, - собери ты с этого дивана книги и картины и постели на нем Февей-царевичу постельку. Он полежит, и я полежу. - Чтой-то, полноте, и маленького-то заставляете лежать! - воскликнула Анна Гавриловна. - Нет, Анна Гавриловна, я хочу полежать, - ей-богу, - торопливо подхватил Павел. Он полагал, что все, что дядя желает, чтоб он делал, все это было прекрасно, и он должен был делать. - Ах вы, уморники, - право! - сказала Анна Гавриловна, и начала приготовлять Паше постель. - Читывал ли ты, мой милый друг, романы? - спросил его Еспер Иваныч. - Читывал, дядя. - Какие же? - "Молодой Дикий"{32}, "Повести Мармонтеля"{32}. - Ну, все это не то!.. Я тебе Вальтера Скотта дам. Прочитаешь - только пальчики оближешь!.. И Имплев в самом деле дал Павлу перевод "Ивангое"{32}, сам тоже взял книгу, и оба они улеглись. Анна Гавриловна покатилась со смеху. - Вот уж по пословице: старый и малый одно творят, - сказала она и, покачав головой, ушла. Паша сейчас начал читать. Еспер Иваныч, по временам, из-под очков, взглядывал на него. Наконец уже смерклось. Имплев обратился к Паше. - Встань и подними у этой банки крышку. Павел встал и подошел к столу, поднял у банки закрышку и тотчас же отскочил. Из маленького отверстия банки вспыхнуло пламя. - Откуда это огонь появился? - спросил он с блистающим от любопытства взором. - Ну, этого пока тебе еще нельзя растолковать, - отвечал Еспер Иваныч с улыбкой, - а ты вот зажги свечи и закрой опять крышку. Паша все это исполнил, и они опять оба принялись за чтение. Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал, и вообще он прихотливо, но очень мало, ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело, и таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку и велел сделать то же и Павлу, хотя тому еще и хотелось почитать. V ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ В НОВОСЕЛКАХ На другой день началась та же история, что и вчера была. Еспер Иваныч, не вставая даже с постели, часов до двенадцати читал; а потом принялся бриться, мыться и одеваться. Все это он обыкновенно совершал весьма медленно, до самого почти обеда. Полковник, как любитель хозяйства, еще с раннего утра, взяв с собою приказчика, отправился с ним в поля. Паша все время читал в соседней с дядиным кабинетом комнате. Часа в два все сошлись в зале к обеденному столу. Еспер Иваныч был одет в широчайших и легчайших летних брюках, в чистейшем жилете и белье, в широком полусуконном сюртуке, в парике, вместо колпака, и надушенный. Он к каждому обеду всегда так выфранчивался. Сели за стол. - Обходил, судырь Еспер Иваныч, - начал полковник, - я все ваши поля: рожь отличнейшая; овсы такие, что дай бог, чтобы и выспели. - А ведь хозяин-то не больно бы, кажись, рачительный, - подхватила Анна Гавриловна, показав головой на барина (она каждый обед обыкновенно стояла у Еспера Иваныча за стулом и не столько для услужения, сколько для разговоров), - нынче все лето два раза в поле был! - Три!.. - перебил отрывисто и с комическою важностью Еспер Иваныч. - Поди ты вот! - произнес почти с удивлением полковник. - А у вас, батюшка, разве худы хлеба-то? - спросила Анна Гавриловна. - Нет, у меня-то благодарить бога надо, а тут вот у соседей моих, мужичков Александры Григорьевны Абреевой, по полям-то проезжаешь, боже ты мой! Кровью сердце обливается; точно после саранчи какой, - волотина волотину кличет{34}! - Да что же, места что ли у них потны, вымокает что ли? - продолжала расспрашивать Анна Гавриловна полковника. Она знала, что Еспер Иваныч не поддержит уж этого разговора. - Нет, не то что места, а семена, надо быть, плохи. Какая-нибудь, может, рожь расхожая и непросеянная. Худа и обработка тоже: круглую неделю у нее мужики на задельи стоят; когда около дому-то справить! - Неужели этакие баря греха-то не боятся: ведь за это с них бог спросит! - воскликнула Анна Гавриловна. Полковник развел руками. - Видно, что нет! - проговорил он. У него самого, при всей его скупости и строгости, мужики были в отличнейшем состоянии. - Да чего тут, - продолжал он: - поп в приходе у нее... порассорилась, что ли, она с ним... вышел в Христов день за обедней на проповедь, да и говорит: "Православные христиане! Где ныне Христос пребывает? Между нищей братией, христиане, в именьи генеральши Абреевой!" Так вся церковь и грохнула. Еспер Иваныч тоже захохотал. - Отлично, превосходно сказано! - говорил он. Паша тоже смеялся. - Архиерею на попа жаловалась, - продолжал полковник, - того под началом выдержали и перевели в другой приход. - Негодяйка-с, негодяйка большая ваша Александра Григорьевна. Слыхал про это, - сказал Еспер Иваныч. - Не то что негодяйка, - возразил полковник, - а все, ведь, эти баричи и аристократы наши ничего не жалеют своих имений и зорят. - Какая она аристократка! - возразил с сердцем Еспер Иваныч. - Авантюристка - это так!.. Сначала по казармам шлялась, а потом в генерал-адъютантши попала!.. Настоящий аристократизм, - продолжал он, как бы больше рассуждая сам с собою, - при всей его тепличности и оранжерейности воспитания, при некоторой брезгливости к жизни, первей всего благороден, великодушен и возвышен в своих чувствованиях. Полковник решительно ничего не понял из того, что сказал Еспер Иваныч; а потому и не отвечал ему. Тот между тем обратился к Анне Гавриловне. - Принеси-ка ты нам, сударыня моя, - начал он своим неторопливым голосом, - письмо, которое мы получили из Москвы. - От нашей Марьи Николавны? - спросила та, вся вспыхнув. - Да, - отвечал Еспер Иваныч протяжно и тоже слегка покраснел; да и полковник как бы вдруг очутился в не совсем ловком положении. - Что же пишет она? - спросил он с бегающими глазами. - Пишет-с, - отвечал Еспер Иваныч и снова отнесся к Анне Гавриловне, стоявшей все еще в недоумении: - поди, принеси! Та пошла и скоро возвратилась с письмом в руках. Она вся как бы трепетала от удовольствия. - Пишет-с, - повторил Еспер Иваныч и начал читать написанное прекрасным почерком письмо: "Дорогой благодетель! Пишу к вам это письмо в весьма трогательные минуты нашей жизни: князь Веснев кончил жизнь..." - Вот как-с, умер! - перебил полковник, и на мгновение взглянул на Анну Гавриловну, у которой, впрочем, кроме нетерпения, чтобы Еспер Иваныч дальше читал, ничего не было видно на лице. Имплев продолжал: "Tout le grand monde a ete chez madame la princesse...* Государь ей прислал милостивый рескрипт... Все удивляются ее доброте: она самыми искренними слезами оплакивает смерть человека, отравившего всю жизнь ее и, последнее время, более двух лет, не дававшего ей ни минуты покоя своими капризами и страданиями". ______________ * "Все светское общество было у княгини... (франц.). Когда Еспер Иваныч читал эти строки, его глаза явно наполнились слезами. "Занятия мои, - продолжал он далее, - идут по-прежнему: я скоро буду брать уроки из итальянского языка и эстетики, которой будет учить меня профессор Шевырев{35}. C'est un homme tres interessant* c длинными волосами и с прической а l' enfant**. Он был у maman с визитом и между прочим прочел ей свое стихотворение, в котором ей особенно понравилась одна мысль. Он говорит: "Данта читать - что в море купаться!" Не правда ли, благодетель, как это верно и поэтично?.." ______________ * Это очень интересный человек (франц.). ** Как у ребенка (франц.). - Неглупая девочка выходит, - проговорил Еспер Иваныч, останавливаясь читать. - Умница, умница! - подхватил полковник. Паша слушал все это с жадным вниманием. У Анны Гавриловны и грудь и все мускулы на лице шевелились, и когда Еспер Иваныч отдал ей назад письмо, она с каким-то благоговением понесла его и положила на прежнее место. Еспер Иваныч между тем обратился к Паше. - Все говорят, мой милый Февей-царевич, что мы с тобой лежебоки; давай-ка, не будем сегодня лежать после обеда, и поедем рыбу ловить... Угодно вам, полковник, с нами? - обратился он к Михайлу Поликарпычу. - Нет-с, - отвечал тот. Полковник любил ходить в поля за каким-нибудь делом, а не за удовольствием. - Значит, мы с тобой, Февей-царевич, вдвоем поедем. - Поедемте, дядя, - отвечал Павел с удовольствием. - Поди-ка распорядись, чтобы там все готово было, - сказал Еспер Иваныч Анне Гавриловне. - Слава тебе господи, хоть ветром-то вас немножко обдует! - проговорила она и пошла. Тотчас же, как встали из-за стола, Еспер Иваныч надел с широкими полями, соломенную шляпу, взял в руки палку с дорогим набалдашником и, в сопровождении Павла, вышел на крыльцо. Их ожидала запряженная линейка, чтоб довезти до реки, до которой, впрочем, всего было с версту. Небольшая, здоровая сырость, благоухание трав и хлебов, чириканье разных птичек наполняли воздух. Сама река, придавая всей окрестности какой-то широкий и раздольный вид, проходила наподобие огромной синеватой ленты между ровными, зелеными лугами. По нарочно сделанному сходу наши рыболовы сошли и сели в раскрашенную лодку. Править рулем Еспер Иваныч взялся сам, а Пашу посадил против себя. Гребли четыре человека здоровых молодых ребят, а человек шесть мужиков, на другой лодке, стали заводить и закидывать невод. Поверхность воды была бы совершенно гладкая, если бы на ней то тут, то там не появлялись беспрестанно маленькие кружки, которые расходились все больше и больше, пока не пропадали совсем, а на место их появлялся новый кружок. Павла все это очень заняло. - Дядя, что такое облака? - спросил он, взмахнув глазами на небо. - Это пары водяные, - отвечал тот: - из земли выходит испарение и вверху, где холодно, оно превращается в мелкие капли и пузырьки, которые и есть облака. - А отчего же они с одной стороны светлы, а с другой темны? - Со стороны, с которой они освещены солнцем, они светлы, а с которой - нет, с той темны. - Так! - сказал Павел. Он совершенно понимал все, что говорил ему дядя. - А отчего, скажи, дядя, чем день иногда бывает ясней и светлей и чем больше я смотрю на солнце, тем мне тошней становится и кажется, что между солнцем и мною все мелькает тень покойной моей матери? Еспер Иваныч грустно улыбнулся. - Это, мой милый друг, - начал он неторопливо, - есть неведомые голоса нашей души, которые говорят в нас... Странное дело, - эти почти бессмысленные слова ребенка заставили как бы в самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, - ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях. Еспер Иваныч отвечал ему немногосложно. Когда он" возвратились к тому месту, от которого отплыли, то рыбаки вытащили уже несколько тоней: рыбы попало пропасть; она трепетала и блистала своей чешуей и в ведрах, и в сети, и на лугу береговом; но Еспер Иваныч и не взглянул даже на всю эту благодать, а поспешил только дать рыбакам поскорее на водку и, позвав Павла, который начал было на все это глазеть, сел с ним в линейку и уехал домой. Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна. Та сейчас же, как вошли они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился. Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына. Перед тем, как расходиться спать, Михайло Поликарпыч заикнулся было. - А нам завтра, пожалуй бы, и в путь надо!.. - Ни, ни! - возразил Еспер Иваныч, отрицательно мотнув головой, и потом грустным голосом прибавил: - Эх, брат, Михайло Поликарпыч, погости: придет время, и приехал бы в Новоселки, да уж не к кому! - Придет-то придет, - не к кому и некому будет приехать!.. - подхватил полковник и покачал с грустью головой. Так прошел еще день, два, три... В это время Павел и Еспер Иваныч ездили в лес по грибы; полковник их и туда не сопровождал и по этому поводу сказал поговорку: "рыбка да грибки - потерять деньки!" Прогулки за грибами совершались обыкновенно таким образом: на той же линейке Павел и Еспер Иванович отправлялись к какому-нибудь перелеску, обильному грибами; их сопровождала всегда целая ватага деревенских мальчишек. Когда подъезжали к избранному месту, Павел и мальчишки рассыпались по лесу, а Еспер Иваныч, распустив зонтик, оставался сидеть на линейке. Мальчишки, набрав грибов, бегом неслись с ними к барину, и он наделял их за то нарочно взятыми пряниками и орехами. На обратном пути в Новоселки мальчишки завладевали и линейкой: кто помещался у ней сзади, кто садился на другую сторону от бар, кто рядом с кучером, а кто - и вместе с барями. Еспер Иваныч только посматривал на них и посмеивался. Он очень любил всех детей без различия! По вечерам, - когда полковник, выпив рюмку - другую водки, начинал горячо толковать с Анной Гавриловной о хозяйстве, а Паша, засветив свечку, отправлялся наверх читать, - Еспер Иваныч, разоблаченный уже из сюртука в халат, со щегольской гитарой в руках, укладывался в гостиной, освещенной только лунным светом, на диван и начинал негромко наигрывать разные трудные арии; он отлично играл на гитаре, и вообще видно было, что вся жизнь Имплева имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине - всегда составляли лучшую усладу его жизни. Только на обеспеченной всем и ничего не делающей русской дворянской почве мог вырасти такой прекрасный и в то же время столь малодействующий плод. По прошествии недели, полковник, наконец, взбунтовался. - Нам завтра позвольте уж уехать - это нельзя! - сказал он почти рассерженным голосом. - Можете, можете-с! - отвечал Еспер Иваныч: - только дай вот мне прежде Февей-царевичу книжку одну подарить, - сказал он и увел мальчика с собой наверх. Здесь он взял со стола маленький вязаный бисерный кошелек, наподобие кучерской шапочки. - На-ка вот тебе, - сказал он, подавая его Паше: - тут есть три-четыре рыжичка; если тебе захочется полакомиться, - книжку какую-нибудь купить, в театр сходить, - ты загляни в эту шапочку, к тебе и выскочит оттуда штучка, на которую ты можешь все это приобресть. В кошельке было положено пять золотых. Павел поцеловал у дяди руку. Еспер Иваныч погладил его по голове. На другой день Вихровы уехали чем свет. Анна Гавриловна провожала их. - Уедете вы, наш барин опять теперь заляжет, и с верху не сойдет, - сказала она. - Нехорошо, нехорошо он это делает для здоровья своего! - проговорил полковник. - Ой, уж и не говорите лучше! - произнесла Анна Гавриловна и глубоко-глубоко вздохнула. VI ТОНКИЕ ОТНОШЕНИЯ Чтобы объяснить некоторые события из жизни Еспера Иваныча, я ко всему сказанному об нем должен еще прибавить, что он принадлежал к деликатнейшим и стыдливейшим мужчинам, какие когда-либо создавались в этой грубой половине рода человеческого. Моряк по воспитанию, он с двадцати пяти лет оставил службу и посвятил всю свою жизнь матери. Та была по натуре своей женщина суровая и деспотичная, так что все даже дочери ее поспешили бог знает за кого повыйти замуж, чтобы только спастись от маменьки. Еспер Иваныч остался при ней; но и тут, чтобы не показать, что мать заедает его век, обыкновенно всем рассказывал, что он к службе неспособен и желает жить в деревне. После отца у него осталась довольно большая библиотека, - мать тоже не жалела и давала ему денег на книги, так что чтение сделалось единственным его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь не могут же оставаться вечно в покое: за старухой матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя. Целые вечера проводили они: молодой Имплев - у изголовья старухи, а Аннушка (юная, цветущая, с скромно и покорно опущенным взором) - у ее ног. Пламя страсти обоих одновременно возжгло, и в одну ночь оба, страстные, трепещущие и стыдящиеся, они отдались друг другу. Около десяти лет почти таилась эта страсть. Всюду проникающий воздух - и тот, кажется, не знал об ней. Еспер Иваныч только и делал, что умолял Аннушку не проговориться как-нибудь, - не выдать их любви каким-нибудь неосторожным взглядом, движением. "Да полноте, барин, разве мне еще не стыднее вашего!" - успокаивала его Аннушка. Но вдруг ей стала угрожать опасность сделаться матерью. Сначала она хотела убить себя; Еспер Иваныч этому не противоречил. Он находил, что этому так и надлежало быть, а то куда же им обоим будет деваться от стыда; но, благодаря бога, благоразумие взяло верх, и они положили, что Аннушка притворится больною и уйдет лежать к родной тетке своей. Еспер Иваныч одарил ту с ног до головы золотом. Между тем старуха тоже беспокоилась о своей горничной и беспрестанно посылала узнавать: что, лучше ли ей? Чего стоили эти минуты Есперу Иванычу, видно из того, что он в 35 лет совсем оплешивел и поседел. Наконец Аннушка родила дочку; в ту же ночь та же тетка увезла младенца почти за 200 верст и подкинула его одной родственнице. Аннушка, бледная и похудавшая, снова явилась у кровати старухи, снова началась прежняя жизнь с прежнею страстью и с прежнею скрытностью. Но вот старуха умерла! Еспер Иваныч стал полным распорядителем и себя, и своего состояния. Аннушка сделалась его ключницей. Никто уже не сомневался в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери - она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе не знал утех любви и что это никогда для него и не существовало. В губернии Имплев пользовался большим весом: его ум, его хорошее состояние, - у него было около шестисот душ, - его способность сочинять изворотливые, и всегда несколько колкого свойства, деловые бумаги, - так что их узнавали в присутственных местах без подписи: "Ну, это имплевские шпильки!" - говорили там обыкновенно, - все это внушало к нему огромное уважение. Каждую зиму Еспер Иваныч переезжал из деревни в губернский город. С ним были знакомы и к нему ездили все богатые дворяне, все высшие чиновники; но он почти никуда не выезжал и, точно так же, как в Новоселках, продолжал больше лежать и читать книги. В губернском городе в это время проживал некто большой барин князь Веснев, съехавший в губернию в двенадцатом году и оставшийся пока там жить. Жена у него была женщина уже не первой молодости, но еще прелестнейшая собой, умная, добрая, великодушная, и исполненная какой-то особенной женской прелести; по рождению своему, княгиня принадлежала к самому высшему обществу, и Еспер Иваныч, говоря полковнику об истинном аристократизме, именно ее и имел в виду. Имплева княгиня сначала совершенно не знала; но так как она одну осень очень уж скучала, и у ней совершенно не было под руками никаких книг, то ей кто-то сказал, что у помещика Имплева очень большая библиотека. Княгиня стала просить мужа, чтобы тот познакомился с ним. Князь исполнил ее желание и сам первый сделал визит Есперу Иванычу; тот, хоть не очень скоро, тоже приехал к нему. Князя в то утро не было дома, но княгиня, все время поджидавшая, приняла его. Еспер Иваныч, войдя и увидя вместо хозяина - хозяйку, ужасно сконфузился; но княгиня встретила его самым любезным образом и прямо объяснила ему свою просьбу, чтобы он, бога ради, снабжал ее книгами. Еспер Иваныч, разумеется, изъявил полную готовность, и таким образом началось их знакомство. Княгиня сумела как-то так сделать, что Имплев, и сам не замечая того, стал каждодневным их гостем. С князем он почти не видался и всегда сидел на половине княгини. Я нисколько не преувеличу, если скажу, что княгиня и Имплев были самые лучшие, самые образованные люди из всей губернии. Беседы их первоначально были весьма оживленные; но потом, особенно когда им приходилось оставаться вдвоем, они стали как-то конфузиться друг друга... Стоустая молва, между тем, давно уже трубила, что Имплев - любовник княгини Весневой. Анна Гавриловна, - всегда обыкновенно переезжавшая и жившая с Еспером Иванычем в городе, и видевши, что он почти каждый вечер ездил к князю, - тоже, кажется, разделяла это мнение, и один только ум и высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным смирением она сознала, что не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера Иваныча, что, рано или поздно, он должен был полюбить женщину, равную ему по положению и по воспитанию, - и как некогда принесла ему в жертву свое материнское чувство, так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (что бы там на сердце ни было) по-прежнему была весела, разговорчива и услужлива, хотя впрочем, ей и огорчаться было не от чего... Между княгиней и Еспером Иванычем существовали довольно странные и даже, может быть, не совсем понятные для нашего реального времени отношения. Княгиня происходила из очень нравственного семейства, сама была воспитана в строгих, почти доходящих до пуризма, правилах нравственности. Она горячо любила Имплева и презирала мужа, но никогда, ни при каких обстоятельствах жизни своей, из одного чувства самоуважения, не позволила бы себе пасть. Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной, то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал, что она его подозревает в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах к ней; и таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде{42}, о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная, лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном развода; но так как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли еще не более мужчин, склонны в чем бы то ни было реализировать свое чувство (ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать для милого), - так и княгиня наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту пустоту. Одно, совершенно случайное, открытие дало ей к тому прекрасный повод: от кого-то она узнала, что у Еспера Иваныча есть побочная дочь, которая воспитывается у крестьянина в деревне. Княгиня очень уже хорошо понимала скрытный характер Имплева и видела, что с ним в этом деле надобно действовать весьма осторожно. Для этой цели она напросилась у мужа, чтобы он взял ее с собою, когда поедет на ревизию, - заехала будто случайно в деревню, где рос ребенок, - взглянула там на девочку; потом, возвратясь в губернский город, написала какое-то странное письмо к Есперу Иванычу, потом - еще страннее, наконец, просила его приехать к ней. Имплев приехал. Княгиня от волнения лежала почти в постели. Придав своему голосу как можно более нежности, она сказала Имплеву почти шепотом: - Еспер Иваныч, у вас есть побочная дочь; я видела ее в вашей деревне! Имплев побледнел. - Я желала бы взять ее на воспитание к себе; надеюсь, добрый друг, вы не откажете мне в этом, - поспешила прибавить княгиня; у нее уж и дыхание прервалось и слезы выступили из глаз. Имплев не знал, куда себя и девать: только твердое убеждение, что княгиня говорит все это и предлагает по истинному доброжелательству к нему, удержало его от ссоры с нею навеки. - Очень вам благодарен, я подумаю о том! - пробормотал он; смущение его так было велико, что он сейчас же уехал домой и, здесь, дня через два только рассказал Анне Гавриловне о предложении княгини, не назвав даже при этом дочь, а объяснив только, что вот княгиня хочет из Спирова от Секлетея взять к себе девочку на воспитание. Они оба обыкновенно никогда не произносили имени дочери, и даже, когда нужно было для нее посылать денег, то один обыкновенно говорил: "Это в Спирово надо послать к Секлетею!", а другая отвечала: "Да, в Спирово!". Теперь же, услышав желание княгини, Анна Гавриловна тоже очень смутилась... Она ненавидела княгиню, как только женщина может ненавидеть свою соперницу; но чувство матери пересилило в ней на этот раз. Она очень хорошо поняла, что девочке гораздо будет лучше у княгини, чем у простого мужика. - Что же, это будет хорошо! - отвечала она после небольшой паузы. - Хорошо-то хорошо, - подхватил Еспер Иваныч обрадованным голосом. Таким образом судьба девочки была решена. Вскоре после того князь Веснев переехал на постоянное жительство в Москву; княгиня тоже должна была с ним переехать. Девочку они увезли с собой, и она сделалась предметом длинных-длинных писем от Еспера Иваныча к княгине, а равно длинных и длинных ответов от нее к нему. Зная, что Еспер Иваныч учение и образование предпочитает всему на свете, княгиня начала, по преимуществу, свою воспитанницу учить, и что эти операции совершались над ней неупустительно и в обильном числе, мы можем видеть из последнего письма девушки. VII НОВОЕ ЖИЛИЩЕ Большой каменный дом Александры Григорьевны Абреевой стоял в губернском городе в довольно глухом переулке и был уже довольно в ветхом состоянии. На пожелтелой крыше его во многих местах росла трава; штукатурка и разные украшения наружных стен обвалились. В верхнем этаже некоторые окна были с выбитыми стеклами, а в других стекла были заплеснелые, с радужными отливами; в нижнем этаже их закрывали тяжелые ставни. К главному подъезду вели железные ворота, на которых виднелся расколовшийся пополам герб фамилии Абреевых. Его держали два льва, - один без головы, а другой без всей задней части. Часов в одиннадцать утра перед этим домом остановился экипаж Вихровых. Михайло Поликарпович сейчас же послал своего лакея Ваньку, малого лет семнадцати и сильно глуповатого, вызвать к нему сторожа при доме. Ванька сначала подбежал проворно и с усердием, но едва только отворил железную калитку как сейчас же остановился. Ванька был большой трус: вообще, въезжая в какой-либо город, он уже чувствовал некоторую робость; он был больше сын деревни и природы! А тут он увидал перед собою огромный двор, глухо заросший травою, - взади его, с несколькими входами, полуразвалившийся флигель, и на единственной протоптанной и ведущей к нему дорожке стояла огромная собака, которая на него залаяла. Ванька очутился в невыносимом положении: не идти дальше - он барина боялся; идти - собака устрашала. Он начал уговаривать ее нежнейшими именами и почти умоляющим голосом: "Ну, лапушка; ну, милая, полно, я свой, свой!" Лапушка как бы сжалилась над ним и, перестав лаять, сошла даже с дорожки. Ванька бросился во флигель, но в которую дверь было торгнуться? Ну, как попадет не туда - выйдет какой-нибудь барин; и зубы ему начистит! Но собака опять пролаяла; Ванька схватился за первую скобку и отворил дверь. В довольно просторной избе он увидел пожилого, но еще молодцеватого солдата, - в рубашке и в штанах с красным кантом, который с рубанком в руках, стоял около столярного верстака по колено в наструганных им стружках. - Ты, дяденька, сторож? - спросил Ванька дрожащим голосом. - Я, - отвечал солдат неторопливо. Его, кажется, по преимуществу озадачило глуповатое лицо Ваньки. - К барину нашему пожалуйте, сделайте милость! - продолжал тот. - К какому барину? - К нашему, чтой-то, помилуйте! - произнес Ванька, усмехаясь, - у ворот, вон, дожидается. - Да пошто я ему? - Надо, видно, - помилуйте; пойдите, пожалуйста! Солдат пожал плечами. - Не разберешь тебя, парень, хорошенько; бог тебя знает! - сказал он и начал неторопливо стряхивать с себя стружки и напяливать на себя свой вицмундиришко. - Барин послал: "Позови, говорит, сторожа!" - толковал ему Ванька. Солдат ничего уже ему не отвечал, а только пошел. Ванька последовал за ним, поглядывая искоса на стоявшую вдали собаку. Выйди за ворота и увидев на голове Вихрова фуражку с красным околышком и болтающийся у него в петлице георгиевский крест, солдат мгновенно вытянулся и приложил даже руки по швам. - Барыня ваша квартиру, вот, мне в низу вашем отдала; вот и письмо ее к тебе, - сказал полковник, подавая ему письмо. - Грамоте, ваше высокородие, я не знаю; все равно, пожалуйте-с. - Разумеется, все равно! - сказал Вихров, вылезая из экипажа. Солдат слегка поддержал его под руку; поддержал также и Пашу; потом молодецки распахнул ворота, кивнул головой кучеру, чтобы тот въезжал, и бросился к крыльцу. - Ставни, ваше высокородие, позвольте напредь всего отпереть! Затем отпер их и отворил перед Вихровыми дверь. Холодная, неприятная сырость пахнула на них. Стены в комнатах были какого-то дикого и мрачного цвета; пол грязный и покоробившийся; но больше всего Павла удивили подоконники: они такие были широкие, что он на них мог почти улечься поперек; он никогда еще во всю жизнь свою не бывал ни в одном каменном доме. - В прочих комнатах, ваше высокородие, прикажете ставни отворять? Через коридор каменный к ним ход, - темный такой, прах его дери! - спросил солдат. - Нет, не надо, - отвечал полковник: - эта вот комната для детей, а там для меня. - И то, ваше высокородие; отворишь, пожалуй, и не затворишь: петли перержавели; а не затворять тоже опасно; не дорого возьмут и влезут ночью. Все эти слова солдата и вид комнат неприятно подействовали на Павла; не без горести он вспомнил их светленький, чистенький и совершенно уже не страшный деревенский домик. Ванька между тем расхрабрился: видя, что солдат, должно быть, очень барина его испугался, - принялся понукать им и наставления ему давать. - Ставь вот тут, - говорил он, внося с ним разные вещи, - а еще солдат, не знаешь, куда ставить. - Тут и ставят, - отвечал тот ему серьезно, но покорно. - Как твоя фамилия? - спросил полковник служивого, видя, как тот все проворно и молодецки делает. Солдат опять мгновенно вытянулся и приложил руки по швам. - Симонов, ваше высокородие! - отвечал он. - Какого полка? - Бомбандир, ваше высокородие, первой артиллерийской бригады. - Я сам, брат, военный, - кавказец; в действующей все служил. - Это видать так, ваше высокородие! - Пять раз ранен. - Помилуй бог, ваше высокородие, всякого! - А ты ранен? - Никак нет, ваше высокородие; в двух кампаниях был - в турецкой и польской, - бог уберег. Потому у нас артиллеристов мало ранят; коли конница успела наскакать, так сомнет тебя уже насмерть. - Ну тоже как и издали лафеты начнут подбивать, попадет по прислуге. - Да это точно, ваше высокородие. - А ты вот что скажи мне, - продолжал полковник, очень довольный бойкими ответами солдата, - есть ли у тебя жена? - Есть, ваше высокородие; имеется старушоночка. - Так не может ли она нам стряпать, поварихой нам быть? - Да это что же? С великим нашим удовольствием; сумеет ли только! - Э, брат, сумеет ли! - воскликнул полковник: - ты знаешь, солдатская еда: хлеб да вода. - А уж каша, ваше высокородие, так и мать наша, - подхватил Симонов, пожав слегка плечами. Полковник очень был им доволен и перешел затем к довольно щекотливому предмету. - Я вот, - начал он не совсем даже твердым голосом: - привезу к вам запасу всякого... ну, тащить вы, полагаю, не будете, а там... сколько следует - рассчитаем. - Рассчитаем, ваше высокородие, сколько тоже гарнцев муки, крупы, фунтов говядины... В расчете это будем делать. Полковник остался окончательно доволен Симоновым. Потирая от удовольствия руки, что обеспечил таким образом материальную сторону своего птенчика, он не хотел медлить заботами и о духовной стороне его жизни. - Ванька! - крикнул он, - поди ты к Рожественскому попу; дом у него на Михайловской улице; живет у него гимназистик Плавин; отдай ты ему вот это письмо от матери и скажи ему, чтобы он сейчас же с тобою пришел ко мне. Ванька не трогался с места; лицо его явно подернулось облаком грусти. "Где эта, черт, Михайловская улица, - где найти там дом попа, - а там, пожалуй, собака опять!" - мелькало в его простодушной голове. - Что ж ты стоишь?.. - проговорил полковник, вскидывая на него свои серые навыкате глаза. Ванька сейчас же повернулся и пошел: он по горькому опыту знал, что у барина за этаким взглядом такой иногда следовал взрыв гнева, что спаси только бог от него! Уйдя, он, впрочем, скоро назад воротился. - Симонов пошел-с! - сказал он, как-то прячась весь в себя. - А ты и того сделать не сумел, - сказал ему с легким укором полковник. - Мне самовар ставить надо-с, - отвечал Ванька и поспешил уйти. Ванька, упрашивая Симонова сходить за себя, вдруг бухнул, что он подарит ему табаку курительного, который будто бы растет у них в деревне. - Какой-такой табак этот? - спросил тот не без удивления. - Табак настоящий, хороший, - отвечал Ванька без запинки. Симонов был человек неглупый; но, тем не менее, идя к Рожественскому попу, всю дорогу думал - какой это табак мог у них расти в деревне. Поручение свое он исполнил очень скоро и чрез какие-нибудь полчаса привел с собой высокого, стройненького и заметно начинающего франтить, гимназиста; волосы у него были завиты; из-за борта вицмундирчика виднелась бронзовая цепочка; сапоги светло вычищены. - Матушка ваша вот писала вам, - начал полковник несколько сконфуженным голосом, - чтобы жить с моим Пашей, - прибавил он, указав на сына. - Да, она писала мне, - отвечал Плавин вежливо полковнику; но на Павла даже и не взглянул, как будто бы не об нем и речь шла. - Это вот квартира вам, - продолжал полковник, показывая на комнату: - а это вот человек при вас останется (полковник показал на Ваньку); малый он у меня смирный; Паша его любит; служить он вам будет усердно. - Я служить, Михайло Поликарпович, завсегда вам готов, - отвечал Ванька умиленным голосом и потупляя свои глаза. Молодой Плавин ничего не отвечал, и Павлу показалось, что на его губах как будто бы даже промелькнула насмешливая улыбка. О, как ему досадно было это деревенское простодушие отца и глупый ответ Ваньки! - Мамаша ваша мне говорила, что вы вот и позайметесь с Пашей. - Она мне и об этом писала, - отвечал Плавин. - Вы ведь, кажется, в пятом классе? - спрашивал его полковник. - В пятом. - Вот бы мне желалось знать, в какой мой попадет. Кабы вы были так добры, проэкзаменовали бы его... - Но теперь как же это?.. Это неудобно! - отвечал Плавин и опять, как показалось Павлу, усмехнулся. - Что за экзамен теперь, какие глупости! - почти воскликнул тот. - Родительскому-то сердцу, понимаете, хочется поскорее знать, - говорил, не обращая внимания на слова сына и каким-то жалобным тоном, полковник. Павел выходил из себя на отца. - Вы из арифметики сколько прошли? - обратился к нему, наконец, Плавин, заметно принимая на себя роль большого. - Первую и вторую часть. - А из грамматики? - Синтаксис и разбор. - А из латинского и географии? - Из латинского - этимологию, а из географии - всеобщую... - Их, вероятно, во второй, а может быть, и в третий класс примут, - сказал Плавин полковнику. - Хорошо, как бы в третий; все годом меньше, подешевле воспитание выйдет. Павел старался даже не слушать, что говорил отец. Плавин встал и начал раскланиваться. - Милости прошу завтра и переезжать, - сказал ему полковник. - Очень хорошо-с, - отвечал Плавин сухо и проворно ушел. "Какими дураками мы ему должны показаться!" - с горечью подумал Павел. Он был мальчик проницательный и тонких ощущений. Полковник, между тем, продолжал самодовольствовать. - Квартира тебе есть, учитель есть! - говорил он сыну, но, видя, что тот ему ничего не отвечает, стал рассматривать, что на дворе происходит: там Ванька и кучер вкатывали его коляску в сарай и никак не могли этого сделать; к ним пришел наконец на помощь Симонов, поколотил одну или две половицы в сарае, уставил несколько наискось дышло, уперся в него грудью, велел другим переть в вагу, - и сразу вдвинули. - Эка прелесть, эка умница этот солдат!.. - восклицал полковник вслух: - то есть, я вам скажу, - за одного солдата нельзя взять двадцати дворовых! Он постоянно в своих мнениях отдавал преимущество солдатам перед дворовыми и мужиками. VIII ПЕРВОЕ ПОСЕЩЕНИЕ ТЕАТРА Павла приняли в третий класс. Полковник был этим очень доволен и, не имея в городе никакого занятия, почти целые дни разговаривал с переехавшим уже к ним Плавиным и передавал ему самые задушевные свои хозяйственные соображения. - Мы-с, помещики, - толковал он, - живем совершенно как в неприятельской земле: тут тебя обокрадут, там тебе перепортят, там - не донесут. Плавин выслушивал его с опущенными в землю глазами. - Мне жид-с один советовал, - продолжал полковник, - "никогда, барин, не покупайте старого платья ни у попа, ни у мужика; оно у них все сопрело; а покупайте у господского человека: господин сошьет ему новый кафтан; как задел за гвоздь, не попятится уж назад, а так и раздерет до подола. "Э, барин новый сошьет!" Свежехонько еще, а уж носить нельзя!" Плавин как-то двусмысленно усмехался, а Павел с грустью думал: "Зачем это он все ему говорит!" - и когда отец, наконец, стал сбираться в деревню, он на первых порах почти был рад тому. Но вот пришел день отъезда; все встали, как водится, очень рано; напились чаю. Полковник был мрачен, как перед боем; стали укладывать вещи в экипаж; закладывать лошадей, - и заложили! Павел продолжал смотреть на все это равнодушно; полковник поднялся, помолился и подошел поцеловать сына. Тот вдруг бросился к нему на шею, зарыдал на всю комнату и произнес со стоном: "Папаша, друг мой, не покидай меня навеки!" Полковник задрожал, зарыдал тоже: "Нет, не покину, не покину!" - бормотал он; потом, едва вырвавшись из объятий сына, сел в экипаж: у него голова даже не держалась хорошенько на плечах, а как-то болталась. "Папаша, папаша, милый!" - стонал Павел. Полковник махнул рукой и велел в