езти скорее; экипаж уехал. Павел, как бы все уж похоронив на свете, с понуренной головой и весь в слезах, возвратился в комнаты. Свидетели этого прощанья: Ванька - заливался сам горькими слезами и беспрестанно утирал себе нос, Симонов тоже был как-то серьезнее обыкновенного, и один только Плавин оставался ко всему этому безучастен совершенно. По крайней мере с месяц после разлуки с отцом, мой юный герой тосковал об нем. С новым товарищем своим он все как-то мало сближался, потому что тот целые дни был каким-нибудь своим делом занят и вообще очень холодно относился к Паше, так что они даже говорили друг другу "вы". В одну из суббот, однако, Павел не мог не обратить внимания, когда Плавин принес с собою из гимназии особенно сделанную доску и прекраснейший лист веленевой бумаги. У листа этого Плавин аккуратно загнул края и, смочив его чистою водой, положил на доску, а самые края, намазав клейстером, приклеил к ней. - Что вы это делаете? - спросил его Павел не без удивления. - Бумагу наклеиваю для рисования... - Она у вас вся сморщится! - Исправится к завтраму, - отвечал Плавин с улыбкою, и действительно поутру Павел даже ахнул от удивления, что бумага вышла гладкая, ровная и чистая. Когда Плавин принялся рисовать, Павел сейчас же стал у него за спиною и принялся с величайшим любопытством смотреть на его работу. Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, - как у него выходило на бумаге совершенно то же самое, что было и на оригинале, - он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует. Здесь мне, может быть, будет удобно сказать несколько слов об этом человеке. Читатель, вероятно, и не подозревает, что Симонов был отличнейший и превосходнейший малый: смолоду красивый из себя, умный и расторопный, наконец в высшей степени честный я совершенно не пьяница, он, однако, прошел свой век незаметно, и даже в полку, посреди других солдат, дураков и воришек, слыл так себе только за сносно хорошего солдата. Александра Григорьевна Абреева оказалась в этом случае проницательнее всех. Выбрав к себе Симонова в сторожа к дому, она очень хорошо знала, что у нее ничего уж не пропадет. Работа Плавина между тем подвигалась быстро; внимание и удовольствие смотрящих на него лиц увеличивалось. Вдруг на улице раздался крик. Все бросились к окну и увидели, что на крыльце флигеля, с удивленным лицом, стояла жена Симонова, а посреди двора Ванька что-то такое кричал и барахтался с будочником. Несмотря на двойные рамы, можно было расслышать их крики. - А про што? - кричал Ванька. - А про то! - отвечал будочник. - Не пойду! - Нет, пойдешь... - И полицейский сцапал Ваньку за шивороток. - Не пойду! - кричал тот, упираясь. - Что у них, у дьяволов? - произнес Симонов с озабоченным лицом и бросился во двор в помощь товарищу; но полицейский тащил уже Ваньку окончательно. - Про што ты его? - закричал ему Симонов. - А про то, - отвечал и ему будочник. - Украл, что ли, он что? - спросил Симонов. - Украл, - отвечал полицейский и утащил Ваньку совершенно из глаз. Симонов, с тем же озабоченным лицом, возвратился в комнаты. - Что такое? - спросил его Павел встревоженным голосом. - В часть за что-то Ивана взяли. - Как - в часть! Кто смел? Я сам сейчас схожу туда и задам этому частному! - расхорохорился Павел. - Что вам туда ходить! Я сейчас сбегаю и проведаю. Говорят, украл что-то такое, - отозвался Симонов и действительно ушел. - Неужели ваш отец не мог оставить человека почестнее? - проговорил своим ровным голосом Плавин, принявшийся покойно рисовать. - О, отец! Разве он думает что обо мне; ему бы только как подешевле было! - воскликнул Павел, под влиянием досады и беспокойства. На дворе, впрочем, невдолге показался Симонов; на лице у него написан был смех, и за ним шел какой-то болезненной походкой Ванька, с всклоченной головой и с заплаканной рожею. Симонов прошел опять к барчикам; а Ванька отправился в свою темную конуру в каменном коридоре и лег там. - Что такое случилось? - спросил Павел все еще озабоченным тоном. - Да так, дурак, сам виноват, - отвечал Симонов, усмехаясь: - нахвастал будочнику, что он сапожник, а тот сказал частному; частный отдал сапоги ему починить... - Какой же он сапожник! - воскликнул Павел. - Да вот поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал; тот и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: "Высеките, говорит, меня!" Тот и велел его высечь. Я пришел - дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили. - И хорошо сделали, что высекли, - произнес Плавин опять своим холодным голосом. - И я тоже рад, - подхватил Павел; по вряд ли был этому рад, потому что сейчас же пошел посмотреть, что такое с Ванькой. Он его застал лежащим вниз лицом и горько плачущим. - Ну, ты ее плачь; сам, ведь, виноват, - сказал он ему. - Виноват, батюшка Павел Михайлыч, виноват, - отвечал, всхлипывая, Ванька. - Тебя очень больно высекли? - спросил Павел. - Правую сторону уж очень отхлестали, - отвечал Ванька. - Ну, ничего, пройдет, - успокаивал его Павел и возвратился в свою комнату. Там он застал довольно оживленный разговор между Плавиным и Симоновым. - Тут тоже при мне в части актеров разбирали: подрались, видно; у одного такой синячище под глазами - чудо! Колом каким-нибудь, должно быть, в рожу-то его двинули. - А разве актеры приехали? - спросил Плавин оживленным голосом. - Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в часть и просил, чтобы драчунов этих отпустили к нему на вечер - на представление. "А на ночь, говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они больше чего еще не набуянили!" - Пойдемте сегодня в театр? - обратился Плавин к Павлу. - Пойдемте, - отвечал тот; у него при этом как-то екнуло сердце. - Что сегодня играют? - спросил Плавин Симонова. - Не знаю, не спросил - дурак, не сообразил этого. Да я сейчас сбегаю и узнаю, - отвечал Симонов и, не медля ни минуты, проворно отправился. - Я никогда еще в театре не бывал, - сказал Павел слегка дрожащим голосом. - Я сам театр очень люблю, - отвечал Плавин; волнение и в нем было заметно сильное. Симонов не заставил себя долго дожидаться и возвратился тоже в каком-то возбужденном состоянии. - Сегодня отличное представление! - сказал он, развертывая и подавая заскорузлой рукой афишу. - Днепровская русалка{54}, - прибавил он, тыкая пальцем на заглавие. - Билеты теперь же надо взять, - проговорил Плавин. - Да я сбегаю, пожалуй, - вызвался и на это с полною готовностью Симонов, и действительно сбегал, принес, а потом куда-то и скрылся. Гимназисты мои после того остались в очень непокойном состоянии. Время казалось им идущим весьма медленно. Плавин еще несколько владел собой; но Павел беспрестанно смотрел на большие серебряные часы, которые отец ему оставил, чтобы он не опаздывал в гимназию. Его, по преимуществу, волновало то, что он слыхал названия: "сцена", "ложи", "партер", "занавес"; но что такое собственно это было, и как все это соединить и расположить, он никак не мог придумать того в своем воображении. Часу в седьмом молодые люди, наконец, отправились. Время было - осень поздняя. Метель стояла сильная. Темнота была - зги не видать; надобно было сходить с довольно большой горы; склоны ее были изрыты яминами, между которыми проходила тропинка. Плавин шел по ней привычной ногой, а Павел, следовавший за ним, от переживаемых ощущений решительно не видел, по какой дороге он идет, - наконец спотыкнулся, упал в яму, прямо лицом и руками в снег, - перепугался очень, ушибся. Плавин только захохотал над ним; Павлу показалось это очень обидно. Не подавая виду, что у него окоченели от холоду руки и сильно болит нога, он поднялся и, когда они подошли к театру, в самом деле забыл и боль и холод. Надобно сказать, что театр помещался не так, как все в мире театры - на поверхности земли, а под землею. Он переделан был из кожевенного завода, и до сих пор еще сохранил запах дубильного начала, которым пропитаны были его стены. Посетителям нашим, чтобы попасть в партер, надобно было спуститься вниз по крайней мере сажени две. Когда они уселись наконец на деревянные скамейки, Павел сейчас понял, где эти ложи, кресла, занавес. Заиграла музыка. Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и плохих фортепьян, не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось в одно и то же время подпрыгивать и плакать. Занавес поднялся. С какой жадностью взор нашего юноши ушел в эту таинственную глубь какой-то очень красивой рощи, взади которой виднелся занавес с бог знает куда уходящею далью, а перед ним что-то серое шевелилось на полу - это была река Днепр! Вышел Видостан, в бархатном кафтане, обшитом позументами, и в шапочке набекрень. После него выбежали Тарабар и Кифар. Все эти лица мало заняли Павла. Может быть, врожденное эстетическое чувство говорило в нем, что самые роли были чепуха великая, а исполнители их - еще и хуже того. Тарабар и Кифар были именно те самые драчуны, которым после представления предстояло отправиться в часть. Есть ли возможность при подобных обстоятельствах весело играть! Занавес опустился. Плавин (это решительно был какой-то всемогущий человек) шепнул Павлу, что можно будет пробраться на сцену; и потому он шел бы за ним, не зевая. Павел последовал за приятелем, сжигаемый величайшим любопытством и страхом. После нескольких переходов, они достигли наконец двери на сцену, которая оказалась незатворенною. Вошли, и боже мой, что представилось глазам Павла! Точно чудовища какие высились огромные кулисы, задвинутые одна на другую, и за ними горели тусклые лампы, - мелькали набеленные и не совсем красивые лица актеров и их пестрые костюмы. Посредине сцены стоял огромный куст, подпертый сзади палками; а вверху даже и понять было невозможно всех сцеплений. Река оказалась не что иное, как качающиеся рамки, между которыми было большое отверстие в полу. Павел заглянул туда и увидел внизу привешенную доску, уставленную по краям лампами, а на ней сидела, качалась и смеялась какая-то, вся в белом и необыкновенной красоты, женщина... Открытие всех этих тайн не только не уменьшило для нашего юноши очарования, но, кажется, еще усилило его; и пока он осматривал все это с трепетом в сердце - что вот-вот его выведут, - вдруг раздался сзади его знакомый голос: - Здравствуйте, барин! Павел обернулся: перед ним стоял Симонов с нафабренными усами и в новом вицмундире. - Ты как здесь? - воскликнул Павел. - Я, ваше высокородие, завсегда, ведь, у них занавес поднимаю; сегодня вот с самого обеда здесь... починивал им тоже кое-что. - Что же ты нанимаешься, что ли? - Нет, ваше высокородие, так, без платы, чтобы пущали только - охотник больно я смотреть-то на это! Плавин все это время разговаривал с Видостаном и, должно быть, о чем-то совещался с ним или просил его. - Хорошо, хорошо, - отвечал тот. - Господа публика, прошу со сцены! - раздался голос содержателя. Павел почти бегом бросился на свою скамейку. В самом начале действия волны реки сильно заколыхались, и из-под них выплыла Леста, в фольговой короне, в пышной юбке и в трико. Павел сейчас же догадался, что это была та самая женщина, которую он видел на доске. Она появлялась еще несколько раз на сцене; унесена была, наконец, другими русалками в свое подземное царство; затем - перемена декорации, водяной дворец, бенгальский огонь, и занавес опустился. Надо было идти домой. Павел был как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на самом деле - под землею) существующими - каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным! IX СВОЙ УЖ ТЕАТР Приближались святки. Ученье скоро должно было прекратиться. Раз вечером, наш" юноши в халатах и туфлях валялись по своим кроватям. Павел от нечего делать разговаривал с Ванькой. - Что ты, Иван, грамоте не выучишься? - сказал он ему. - Я умею-с! - отвечал Ванька, хоть бы бровью поведя от сказанной им лжи. - Что ты врешь! - произнес Павел, очень хорошо знавший, что Ванька решительно не знает грамоте. - Умею-с, - опять повторил Ванька. - Ну, возьми вот книгу и прочти! - сказал Павел, показывая на лежащую на столе "Русскую историю". Ванька совершенно смело взял ее, развернул и начал смотреть в нее, но молчал. - Ну, какая же это буква? - спросил его наконец Павел. - Веди, - отвечал Ванька; и - не ошибся. - А это какая? - Аз!.. - И в самом деле это была а. - Ну, что же из всего этого выйдет? Ванька слегка покраснел. - Вот это-то, барин, виноват, я уж и позабыл. - Это нельзя забыть; это можно не знать, понимаешь ты, а забыть нельзя, - толковал ему Павел. - Да я, барин, по своей азбуке вот знаю, - возразил Ванька. - Покажи твою азбуку, - сказал Павел. Ванька сходил и принес масляную-замасляную азбуку. По ней он еще мальчишкой учился у дьячка, к которому отдавали его на целую зиму и лето. Дьячок раз тридцать выпорол его, но ничему не выучил, и к концу ученья счел за лучшее заставить его пасти овец своих. - Какой это склад? - говорил Павел, показывая на слог ва в складах. - Ва, - отвечал Ванька, весьма недолго подумав. - А это что такое? - продолжал Павел, показывая уже в книге на ря (слово, выбранное им, было: Варяги). Ванька опять молчал. - Какой это склад? - обратился Павел снова к складам. - Ря, - отвечал Ванька, после некоторого соображения. - А это какой? - спросил Павел из книги и показывая на слог ги. Ванька недоумевал, но по складам объяснил, что это ги. - Отчего же ты по складам знаешь, а в книге нет? - спросил Павел. Ванька молчал. Дело в том, что он имел довольно хороший слух, так что некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно так же и склады он запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали, какой это склад, он начинал в уме: ба, ва, га, пока доходил до того, на который ему пальцами указывали. Более же этого он ничего не мог ни припомнить, ни сообразить. - Хорошо он умеет читать! - произнес Плавин, выведенный наконец из терпенья всеми этими объяснениями. - Умею-с, - объяснил и ему Ванька. - Поди ты, дуралей, умеешь! - воскликнул Павел. - Чего тут не уметь-то! - возразил Ванька, дерзко усмехаясь, и ушел в свою конуру. "Русскую историю", впрочем, он захватил с собою, развернул ее перед свечкой и начал читать, то есть из букв делать бог знает какие склады, а из них сочетать какие только приходили ему в голову слова, и воображал совершенно уверенно, что он это читает! - Умею! - произнес он, самодовольно поднимая свою острую морду. Юноши наши задумали между тем дело большое. Плавин, сидевший несколько времени с закрытыми глазами и закинув голову назад, вдруг обратился к Павлу. - А что, давайте, сыграемте театр сами, - сказал он с ударением и неторопливо. Павел даже испугался немножко этой мысли. - Как сыграем, где? - произнес он. - Здесь у нас вверху, в зале. - А декорации где же и занавес? - Все это сделаем сами; я нарисую, сумею. Павел взглянул почти с благоговением на Плавина. - Завтра я пойду в гимназию, - продолжал тот: - сделаем там подписку; соберем деньги; я куплю на них, что нужно. Павлу это предложение до такой степени казалось мало возможным, что он боялся еще ему и верить. - Теперь, главное дело, надо с Симоновым поговорить. Пошлите этого дурака - Ваньку, за Симоновым! - сказал Плавин. - Поди, Иван, сейчас позови Симонова! - крикнул Павел сколько мог строгим голосом. Ванька пошел, но и книгу захватил с собою. Ночью он всегда с большим неудовольствием ходил из комнат во флигель длинным и темным двором. В избу к Симонову он вошел, по обыкновению, с сердитым и недовольным лицом. - Поди к господам; посылают все, почитать не дадут! - проговорил он, махнув с важностью книгой. - Что им надо? - отозвался лежавший на печи Симонов. - Надо, знать, ступай! Симонов сейчас же соскочил с печи, надел вицмундиришко и валяные сапоги и побежал. Ванька тоже побежал за ним: он боялся отставать! - Извините, я уж в валенках; спать было лег, - сказал Симонов, входя в комнаты. - Ничего, - отвечал Плавин, вставая и выпрямляясь во весь свой довольно уже высокий рост. Решительность, сообразительность и воодушевление заметны были во всей его фигуре. - Знаешь что?.. Мы хотим сыграть театр у вас в верхней зале, позволишь ты? - спросил он Симонова. - Театр? - повторил тот. - Да гляче бы; только чтобы генеральша не рассердилась... - В тоне голоса его была слышна борьба: ему и хотелось очень барчиков потешить, и барыни он боялся, чтобы она не разгневалась на него за залу. - Генеральша ничего, - сказал Павел с уверенностью: - я напишу отцу; тот генеральше скажет. - Это вот так, ладно! Папаше вашему она слова не скажет - позволит, - сказал Симонов. Удовольствие отразилось у него при этом даже на лице. - Это, значит, решено! - начал опять Плавин. - Теперь нам надобно сделать расчет пространству, - продолжал он, поднимая глаза вверх и, видимо, делая в голове расчет. - Будет ли у вас в зале аршин семь вышины? - заключил он. - Надо быть, что будет!.. Заглазно, конечно, что утвердительно сказать нельзя... - отвечал, придав мыслящее выражение своей физиономии, Симонов. - Пойдем, сходим сейчас же, смеряем, - сказал Плавин, не любивший ничего откладывать. - Сходимте, - подхватил и Симонов с готовностью. - Возьмите и меня, господа, с собою, - сказал Павел. У него уже и глаза горели и грудь волновалась. Симонов сейчас засветил свечку, и все они сначала прошли по темному каменному коридору, потом стали подниматься по каменной лестнице, приотворили затем какую-то таинственную маленькую дверцу и очутились в огромной зале. Мрак их обдал со всех сторон. Свечка едва освещала небольшое около них пространство, так что, когда все взглянули вверх, там вместо потолка виднелся только какой-то темный простор. - Ого! Тут не две, а пожалуй, и четыре сажени будут! - воскликнул Симонов. - Отличная, превосходная зала! - говорил Плавин, исполненный искреннего восторга. - Отличная! - повторял за ним и Павел. - Теперь-с, станем размеривать, - начал Плавин, - для открытой сцены сажени две, да каждый подзор по сажени?.. Ровно так будет!.. - прибавил он, сосчитав шагами поперек залы. - Так! - повторял за ним и Симонов. - В длину сцена будет, - продолжал неторопливо Плавин, - для лесных декораций и тоже чтоб стоять сзади, сажени четыре с половиной... - Так! - подтвердил и на это Симонов. - Актеры будут входить по той же лестнице, что и мы вошли; уборная будет в нашей комнате. - В вашей комнате, - согласился Симонов. - Сидеть публика будет на этих стульях; тут их, должно быть, дюжины три; потом можно будет взять мебели из гостиной!.. Ведь можно? - обратился Плавин к Симонову. - Можно, я думаю, - отвечал тот. В пылу совещания он забыл совершенно уж и об генеральше. - Пройдемте чрез гостиную, - сказал Плавин. Все пошли за ним. Это тоже оказалась огромная комната. Мебель в ней была хоть и ободранная, но во вкусе a l'empire*: белая с золотым и когда-то обитая шелковой малиновой материей. По стенам висели довольно безобразные портреты предков Абреевых, в полинялых золотых рамках, все страшно запыленные и даже заплеснелые. В огромных зеркалах, доходящих чуть не до потолка, отразились длинные фигуры наших гимназистов с одушевленными физиономиями и с растрепанными волосами, а также и фигура Симонова в расстегнутом вицмундиришке и валяных сапогах. ______________ * ампир (франц.). - Мебели тут человек на двадцать на пять будет, а всего с зальною человек шестьдесят сядет, - публика не малая будет! - заключил он с гордостью. - Какое малая! - подхватил Павел. Когда они вошли в наугольную комнату, то в разбитое окно на них дунул ветер и загасил у них свечку. Они очутились в совершенной темноте, так что Симонов взялся их назад вести за руку. Сначала молодые люди смеялись своему положению, но, когда они проходили гостиную, Павлу показалось, что едва мерцающие фигуры на портретах шевелятся в рамках. В зале ему почудился какой-то шорох и как будто бы промелькнули какие-то белые тени. Павел очень был рад, когда все они трое спустились по каменной лестнице и вошли в их уютную, освещенную комнату. Плавин сейчас же опять принялся толковать с Симоновым. - Ну-с, Василий... как тебя по отчеству? - он заметно ласкался к Симонову. - Мелентьич, - отвечал тот. - Василий Мелентьич, давайте теперь рассчитаемте, что все будет это стоить: во-первых, надобно поднять сцену и сделать рамки для декораций, положим хоть штук четырнадцать; на одной стороне будет нарисована лесная, а на другой - комнатная; понимаешь? - Понимаю-с, - отвечал Симонов. Он, в самом деле, все, что говорил ему Плавин, сразу же понимал. - Что же все это будет стоить, - материал и работа? - заключил наконец тот с некоторым уже беспокойством в голосе. - Материал - рублей пятнадцать; а работа что?.. Сделаю, - отвечал Симонов и вслед за тем как-то торопливо обратился к Павлу: - Только уж вы, пожалуйста, папеньке-то вашему напишите. - Напишу, - отвечал Павел и сейчас же принялся писать; а Симонов, пожелав барчикам покойной ночи, отправился в свою избу. На другой день, Плавин и обедать домой из гимназии не возвращался. Симонов тоже куда-то пропал, и Павлу сказали только то, что за Васильем прибегал и увел его с собою какой-то гимназический сторож. Под самые сумерки почти, Павел наконец увидел, что на двор въехали два ломовые извозчика; на одном возу сидел Плавин в куче разных кульков и тюков; а на другом помещался Симонов с досками и бревнами. Молодой предприниматель наш успел уже в гимназии составить подписку, собрать часть денег и купить на них все нужные вещи, которые, надо полагать, Ваньку даже заинтересовали, потому что он, с величайшею расторопностью, начал с извозчика Плавина таскать стопы оберточной бумаги, кульки с клеем, кистями, сажей, вохрой и мелом. Плавин, наскоро пообедав, велел Ваньке поставить самовар и в кипятке из него распустить клей и заварить на этой воде клейстер. Ванька побежал в кухню и весьма невдолге притащил оттуда огромный горшище с клейстером. Отвратительный клеевой запах и пар разнеслись по всей комнате; но молодые люди ничего этого не почувствовали и начали склеивать листы бумаги для задних занавесов и декораций. Павел работал даже с большим одушевлением, чем сам Плавин. Потом он не утерпел и сбегал посмотреть во флигель, что делает Симонов. Тот пилил бруски для рамок и напилил их уже огромное число. Жена Симонова сидела и сшивала холст для переднего занавеса. На следующий день началось уже и рисование. Сам Плавин принялся за передний холщевой занавес. На нем он предположил изобразить, с имеющихся у него видов Москвы, большой Петровский театр. Павлу он поручил изготовлять декорации и научил его, как надо делать окна и двери. Для этого он велел ему одну сторону оконного переплета обводить краскою темною, а другую - посветлей, - филенки на дверях разделывать таким образом, чтобы слегка их оттенять, проводя по сырому грунту сажею, - и выходило отлично! Касательно лесных декораций у них вышел даже спор. Павел сначала было сделал на них голубое небо, потом стал выводить на нем корни и ветви, а около них размещать зеленые листочки. Плавин, увидев это, всплеснул только руками. - Разве так рисуют деревья на декорациях? - воскликнул он: - сначала надо загрунтовать совсем темною краской, а потом и валяйте на ней прямо листья; один зеленый, другой желтый, третий совсем черный и, наконец, четвертый совсем белый. - Говоря это, Плавин вместе с тем и рисовал на одной декорации дерево. - Это черт знает что такое выйдет! - возражал ему Павел, смотря на его работу. - Нет, не черт знает; ставьте вашу декорацию и мою, и отойдемте вдаль. Поставили, отошли. Декорация Павла оказалась - сеть какая-то; а у Плавина стояло точно живое дерево. Павел убедился, и этим способом дорисовал все остальные декорации. От полковника получено было, наконец, письмо, извещающее, что Александра Григорьевна с величайшим удовольствием разрешает детям взять залу для такой умной их забавы. С своей же стороны Михаил Поликарпович прибавлял сыну: "Чтобы девушка гуляла, но дельца не забывала!" Полковник терпеть не мог театра. - Для чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги им за то платят?.. - говорил он, в самом деле решительно не могший во всю жизнь свою понять - для чего это люди выдумали театр и в чем тут находят удовольствие себе! По получении разрешения от генеральши, Симонов тотчас же принялся устраивать в зале возвышенную сцену. Надобно было видеть, что делал этот человек. Он на себе одном перетаскал во второй этаж огромные доски и бревна. Автор даже затрудняется объяснить побуждавшие Симонова психологические причины, - одного желания потешить барчиков было мало; надо полагать, что Симонов сам уж очень любил театр. Молодые люди тоже не уступали ему в труде. У них все уже декорации были готовы, и установлены с приставными к ним дверями и крестьянскими хатами. Повесили наконец и передний занавес. Симонов принялся его опускать и поднимать особенно приделанными бечевками на блоках. Павел (когда занавес поднимался) входил и выходил со сцены в нарисованные им двери, отворял и затворял им же нарисованные окна. Зрителей и на это зрелище набралось довольно: жена Симонова, Ванька, двое каких-то уличных мальчишек; все они ахали и дивились. Театр, может быть, потому и удовлетворяет вкусам всех, что соединяет в себе что-то очень большое с чем-то маленьким, игрушечным. Каждый вечер мои молодые люди ложились в постель - страшно перепачканные, с полуонемелыми от усталости ногами, но счастливые и мечтающие о том, что предстоит еще впереди. X ШИПЫ ИСКУССТВА А хлопот впереди предстояло еще немало!.. Великий Плавин (за все, что совершил этот юноша в настоящем деле, я его иначе и назвать не могу), устроив сцену, положил играть "Казака-стихотворца"{64} и "Воздушные замки"{64}. Вместе с Павлом в одну ночь они переписали роли. В составлении костюмов Плавин показал почти гениальную изобретательность. "Казак-стихотворец", как известно, - пьеса малороссийская; а потому казачьи чепаны Плавин предположил сделать из гимназических вицмундирчиков; стоило только обрезать светлые пуговицы, да зашить красный воротник черным коленкором, и - готово! Бритую хохлацкую голову и чуб он устроил: чуб - из конских волос, а бритую голову - из бычачьего пузыря, который без всякой церемонии натягивал на голову Павла и смазывал белилами с кармином, под цвет человечьей кожи, так что пузырь этот от лица не было никакой возможности отличить; усы, чтобы они были как можно длиннее, он тоже сделал из конских волос. В этом виде Павел очень стал походить на хохла, и хохла уже немолодого, за что и получил от Плавина роль Прудиуса. Для казацких штанов был куплен красный коленкор, из которого жена Симонова накроила и нашила широчайшие шальвары. Шапки-мурмолки Плавин произвел из картона, разрисовав его под бараний мех. Молодого казака Климовского стал играть гимназист седьмого класса, большой франт, который играл уже эту роль прежде и известен был тем, что, очень ловко танцуя мазурку, вылетал в своем первом явлении на сцену. Роль писаря Грицко Плавин взял себе: он вообще, кажется, претендовал на самые яркие комические роли!.. Марусю едва уговорили играть очень хорошенького собой гимназистика Шишмарева, который был в гимназических певчих и имел превосходнейший тоненький голосок. Нарядить его положили в самый лучший сарафан жены Симонова, сделать ему две косы из льну и увить их лентами. Выучить петь нашу молодежь взялся знакомый нам Видостан. Об этом именно и упрашивал его, говоря с ним в театре, Плавин. Видостан оказался очень пожилым актером, одетым в оборванный, испачканный фрачишко и дырявые сапоги, так что надобно было удивляться, каким образом он когда-нибудь мог изображать из себя молодого и красивого русского князя. Павел начал петь свои арии с чувством, но заметно уклоняясь от всяких законов музыки, так что Видостан неоднократно ему кричал: "Постойте, барин, постойте - куда ушли?" Маленький Шишмарев, как канареечка, сразу же и очень мило пропел все, что ему следовало. В "Воздушных замках" роль Альнаскарова Плавин отдал семикласснику, а Виктора-слугу взялся сам играть: он решительно считал себя разнообразнейшим комическим актером! Довольно большое затруднение вышло - достать желающего на роль вдовы. Маленький Шишмарев играл уже в "Воздушных замках" горничную, а из прочих гимназистов решительно никто не хотел брать на себя женских ролей. Надобно было подговорить некоего Разумова, бывшего гимназиста и теперь уже служившего в казенной палате, мальчишку очень бойкого, неглупого, но в корень развращенного, так что и женщин-то играть он брался не по любви к театру, а скорей из какого-то нахальства, чтобы иметь, возможность побесстыдничать и сделать несколько неблагопристойных движений. Когда Плавин стал его приглашать, он сначала ломался, отговаривался, надсмехался, но наконец согласился. Как учредители, так и другие актеры, репетициями много не занимались, потому что, откровенно говоря, главным делом было не исполнение пьесы, а декорации, их перемены, освещение сзади их свечами, поднятие и опускание занавеса. В день представления Ванька, по приказанию господ, должен был то сбегать закупить свеч для освещения, то сцену вымести, то расставить стулья в зале; но всем этим действиям он придавал такой вид, что как будто бы делал это по собственному соображению. Симонов тоже почти что с утра явился чисто выбритый, причесанный и, по обычаю, с нафабренными усами. С ним также пришла и жена его, - и уж не в сарафане, а в новом холстинковом капоте, в шелковом платочке, повязанном маленькою головкою, - и выглядывала еще очень недурною из себя. Она должна была в каменном коридоре, теперь ярко освещенном, разливать для актеров чай. Предусмотрительный Плавин купил на театральные деньги четверку чаю, несколько фунтов сахару и, кроме того, с какою-то ему уж одному известною целью, бутылку рому и бутылку водки. Ранее всех явился франт-семиклассник. Он приехал на собственных лошадях, с своим человеком, несшим за ним картон с костюмами, в числе которых для Альнаскарова был сделан настоящий двубортный морской мундир, с якорным шитьем и с одной эполетой даже. Когда молодой человек этот стал переодеваться, то на нем оказалось превосходнейшее белье (он очень был любим одной своею пожилой теткой); потом, когда он оделся в костюм, набелился и нарумянился, подвел себе жженою пробкою усики, то из него вышел совершеннейший красавчик. Другие действующие лица тоже не замедлили явиться, за исключением Разумова, за которым Плавин принужден был наконец послать Ивана на извозчике, и тогда только этот юный кривляка явился; но и тут шел как-то нехотя, переваливаясь, и увидя в коридоре жену Симонова, вдруг стал с нею так нецеремонно шутить, что та сказала ему довольно сурово: "Пойдите, барин, от меня, что вы!" Публика начала сбираться почти не позже актеров, и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили еще при ней, тоже был в доме театр; на этом основании она, званая и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли и всем говорила: "У нас самих это было - Петя и Миша (ее сыновья) сколько раз это делали!" Про мужа ее, служившего контролером в той же казенной палате, где и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил и никогда не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: "Гаврило Никанорыч", он был называем: "Гаврило Насосыч". Что вберет в себя, то и выпустит! Вслед за этой четой скоро наполнились и прочие кресла, так что из дырочки в переднем занавесе видны стали только как бы сплошь одна с другой примкнутые головы человеческие. Наконец, вошел довольно высокий мужчина, с выразительным лицом и с гладко обстриженными волосами, в синем вицмундирном фраке. Между сидевшими в публике гимназистами сейчас же появилось маленькое смятение и некоторый конфуз. Это вошел их самый строгий учитель математики, Николай Силыч Дрозденко, большой любитель и знаток театрального дела. Плавин, всегда немного притрухивавший Дрозденки, счел небесполезным для себя пригласить его на устроенный им театр, чтобы таким образом приласкаться к нему несколько. При появлении Николая Силыча Гаврило Насосыч сейчас было встал и предложил ему свое кресло: они были большие приятели между собой по выпивке. - Ничего, сыдыте, я вот и тут постою! - отвечал Николай Силыч с несколько малороссийским акцентом и встал у притолки. Сыграв "Воздушные замки", актеры побежали переодеваться. Плавин, спешивший из Виктора преобразиться в Грицко, не забыл, однако, послать одного неиграющего гимназиста: - Подите и пригласите сюда Николая Силыча чаю напиться. Николай Силыч на это приглашение изъявил большое удовольствие. - Добре, - сказал он и пошел. Его провели через передний подзор, отогнув тот немного, потом, мимо сцены, в таинственную дверь вниз по лестнице в коридор и в уборную. - Вот они где, лицедеи-то! - сказал он и прямо принял из рук Ваньки уже заранее приготовленную ему трубку с длиннейшим чубуком и отчаянно затянулся из нее. - И пройде сие ядове во все жилы живота моего, - сказал он, выпуская из себя дым. - Не прикажете ли, Николай Силыч, пуншу? - сказал Плавин, натягивая на себя сафьяновые сапоги. - И то могу! - сказал Николай Силыч. Жена Симонова подала ему чай с ромом. Николай Силыч изготовил себе что следует. - А ты зачем так уж очень плечи-то вверх поднимал? - обратился он к Альнаскарову, переодевавшемуся в Климовского. - Ты бы уж лучше нос больше кверху драл, все бы больше фантазера в себе являл! - Да это что же?.. Все равно! - отвечал jeune-premier, совершенно не поняв того, что сказал ему Николай Силыч: он был малый красивый, но глуповатый. - А я, Николай Силыч, хорошо играл? - спросил Плавин довольно смело. - Ты?.. Нет, нехорошо, даже очень! Ты какого лакея-то играл?.. Нашего Ваньку или Мишку?.. Ты ведь французишку изображал: так - так и играй, а уж не разваливайся по-мишкинскому!.. Коли французскую дребедень взял, по-французски и дребезжи. - Какая же французская? Русские имена и русское место действия! - возразил Плавин. - Ну да, держи карман - русские! А выходит, парижские блохи у нас в Новгороде завелись. К разным французским обноскам и опоркам наклеят русские ярлычки да и пускают в ход, благо рынок спрашивает... Подите-ка лучше, позовите сюда Насосыча; мы ему тоже дадим немножко лакнуть. Человека два гимназистов побежали за Гаврилом Насосычем и доставили его. - Какими таинственными ходами провели меня! - говорил он с улыбкою и как бы заранее уже предчувствуя ожидающее его блаженство. - Грешник, мучимый в аду! - обратился к нему Николай Силыч. - Ты давно уже жаждешь и молишь: "Да обмочит кто хотя перст единый в вине и даст мини пососати!" На, пей и лакай! - прибавил он, изготовляя и пододвигая к приятелю крепчайший стакан пунша. - Это не дурно! - отвечал тот, потирая от удовольствия руки и представляя вид, что как будто бы он очень прозяб. - А что, скажи, - спросил его Николай Силыч, - если бы ты жил на тропиках, пил бы али нет? - Да там зачем же? - отозвался было Насосыч. - Врешь, пил бы! - Пил бы! - сознался, лукаво подмигнув, Насосыч. Все эти остроты наставника гимназисты сопровождали громким смехом. - Хороший ром, хороший! - продолжал Насосыч, отхлебывая почти полстакана пуншу. - Да разве ты когда-нибудь ром не хвалил? Бывало ли это с рождения твоего? - приставал к нему Николай Силыч. - Да за что же и не хвалить-то его? - отвечал Насосыч и залился самым добродушным смехом. Он даже разговаривал о спиртных напитках с каким-то особенным душевным настроением. Павел, все это время ходивший по коридору и повторявший умственно и, если можно так выразиться, нравственно свою роль, вдруг услышал плач в женской уборной. Он вошел туда и увидел, что на диване сидел, развалясь, полураздетый из женского костюма Разумов, а на креслах маленький Шишмарев, совсем еще не одетый для Маруси. Последний заливался горькими слезами. - О чем вы? - спросил его Павел, более всего озабоченный тем, что приятель его совершенно не одет. - Да все Разумов, вон, говорит! - отвечал сквозь всхлипыванья Шишмарев. - Я говорю, что он женщина, - подхватил Разумов, - так обижается этим!.. Стоит только ему груди из теста приклеить, нынешний же год выйдет замуж... - Перестаньте! - воскликнул Шишмарев, почти в отчаянии и закрывая себе от стыда лицо руками. Он, видимо, был очень чистый мальчик и не мог даже слышать равнодушно ничего подобного. - Что за глупости вы говорите! - сказал Павел Разумову. - Какие глупости!.. - возразил тот. - У нас сторож Гаврилыч свататься к нему хочет, нос у него в табаке, губа отвисла, женится на нем - будет целовать его! Бедненький Шишмарев только уж всплеснул руками. - Замолчите и подите вон! - воскликнул вдруг Павел, побледнев и задрожав всем телом. Он в эту минуту очень напомнил отца своего, когда тот выходил из себя. - Скажите, пожалуйста! - воскликнул, в свою очередь, Разумов, еще более разваливаясь на диване и уставляя против Павла свои ноги. - Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! - прибавил он что-то такое. - Уйдите вон! - повторил опять Павел и, несмотря на уставленные против него ноги, схватил Разумова за голое горло и потащил его. - Перестаньте, вы меня задушите! - хрипел тот. - Уйдите! - произнес еще раз Павел и потом, как бы вспомнив что-то такое, оставил Разумова и вышел к прочим своим товарищам. - Господа! - сказал он дрожащим голосом. - Там Разумов дразнит Шишмарева - тот играть не может. Я хотел было его задушить, но я должен сегодня играть. Проговорив это, Павел возвратился в коридор, где увидевшая его жена Симонова даже ахнула. - Батюшка, что такое с вами? - сказала она и поспешила ему подать стакан воды. Павел выпил залпом целый стакан ее. - Однако надобно этого Разумова вытурить, - заговорил все слышавший и над всем бодрствующий Плавин. - А вот это я сделаю, - сказал Николай Силыч, вставая и идя в уборную. Все гимназисты с любопытством последовали за ним. Они знали много случаев, как Дрозденко умел распоряжаться с негодяями-мальчишками: ни сострадания, ни снисхождения у него уж в этом случае не было. - Что ты тут делаешь? - обратился он прямо к Разумову. - Я ничего не делаю, - отвечал тот, продолжая лежать, развалясь. - Встать! - крикнул Николай Силыч. - Смеет еще лежать такой свиньей! Разумов сейчас же вскочил. Он еще по гимназии помнил, как Николай Силыч ставил его в сентябре на колени до райских птиц, то есть каждый класс математики он должен был стоять на коленях до самой весны, когда птицы прилетят. - Да я ничего, Николай Силыч, помилуйте! - проговорил он. - Позовите мне, - там вон я солдата какого-то видел! - обратился Николай Силыч к гимназистам. Несколько человек из них бросились и позвали Симонова. - Поди, возьми этого барина за шивороток и выведи! - сказал ему Николай Силыч, показывая на Разумова. Симонов, видя, что это приказывает учитель, сейчас же буквально исполнил эти слова и взял Разумова за ворот еще не снятого им женского платья. - Да я и сам уйду, позвольте только переодеться, - бормотал совершенно растерявшийся Разумов. - Веди так!.. В бабьем платье и веди!.. А его скарб после за ним выкинешь! - повторил Николай Силыч. Симонов повел Разумова. Все гимназисты громко захохотали. - Мерзкий мальчишка, мерзкий!.. И развратный и воришка! - повторял об нем и Гаврило Насосыч. Зрителей во все это время утешал, наигрывая на скрипке печальнейшие арии, актер Видостан, составлявший своею особою весь оркестр. Он на этот раз был несколько почище умыт и даже в белом галстуке, но по-прежнему в дырявых сапогах. Наконец Николай Силыч и Гаврило Насосыч вышли из-за передних подзоров и заняли свои места. Симонов поднял занавес. Шишмарев, как и надо было ожидать, пропел прелестно! Павел тоже играл старательнейшим образом, так что у него в груди даже дрожало - с таким чувством он выходил, говорил и пел. Публика несколько раз хохотала над ним и хлопала ему, и больше всех Николай Силыч. По окончании представления, когда все зрители поднялись и стали выходить. Николай Силыч, с другом своим Насосычем, снова отправился к актерам в уборную. Там уже для них была приготовлена на подносе известная нам бутылка водки и колбаса. - Кто сей умный человек, изготовивший все сие? - говорил Николай Силыч, подводя своего друга прямо к подносу. - Умный человек сей есть Плавин, а играл, брат, все-таки и Грицка - скверно! - прибавил он, обращаясь к нему. На этот раз Плавин вспыхнул даже от гнева. - Чем же скверно? - спросил он глубоко обиженным голосом. - А тем, что какую-то дугу согнутую играл, а не человека!.. Вот пан Прудиус, - продолжал Николай Силыч, показывая на Павла, - тот за дело схватился, за психею взялся, и вышло у него хорошо; видно, что изнутри все шло! - Я играл Грицка, как играют его и на театре настоящем! - возразил Плавин. - То-то ты и представлял там какого-то Михайлова или Петрова, а ты бы лучше представил подленького и лукавого человечишку. По гримерской и бутафорской части, брат, ты, видно, сильнее!.. А ты поди сюда! - прибавил Николай Силыч Павлу. - В тебе есть лицедейская жилка - дай я тебя поцелую в макушку! - И он поцеловал действительно Павла в голову. Почтенный наставник был уже заметно выпивши. - Отлично играли, отлично! - повторял за другом и Гаврило Насосыч, продолжавший рюмку за рюмкой пить водку. - А ты, принц Оранский - франт канальский! - обратился Николай Силыч к семиклассному гимназисту. - Вези меня на лошадях твоих домой. - С великим удовольствием! - отвечал тот. - И возьмем мы с собой горлинку нашу!.. Поди сюда, шишка! - сказал Николай Силыч Шишмареву. Тот подошел к нему; он и его поцеловал в голову. - Отлично пели, отлично! - не замедлил похвалить его также и Гаврило Насосыч. - Ты так пой всю жизнь, а ты так играй! - обратился Николай Силыч сначала к Шишмареву, а потом к Павлу. - А ты, - прибавил он Плавину, - ступай, брат, по гримерской части - она ведь и в жизни и в службе нужна бывает: где, знаешь, нутра-то не надо, а сверху только замазывай, - где сути-то нет, а есть только, как это у вас по логике Кизеветтера{72} - форма, что ли? Но ты, сын Марса и Венеры, - продекламировал он к семикласснику, - свершай твой путь с помощью добрых старушек. А что, тетенька любит тебя очень? Молодой человек сконфузился. - Любит! - проговорил он глухим голосом. - Ну, ничего! Поедемте! Шишмарев и семиклассник последовали за Николаем Силычем. Что касается до Гаврила Насосыча, то жена его, давно уже севшая в сани, несколько раз присылала за ним, и его едва-едва успели оторвать от любимой им водки. Когда все наконец разъехались, молодые друзья наши возвратились в свою спальню, по-прежнему усталые и загрязненные, но далеко не с прежним спокойным и приятным чувством. Плавин был даже мрачен. - Вы не верьте Николаю Силычу, вы отлично играли! - вздумал было утешать его Павел. - Очень мне нужно верить ему или не верить, - отвечал Плавин, - досадно только, что он напился как скотина! Мне перед Симоновым даже совестно! - прибавил он и повернулся к стене; но не за то ему было досадно на Николая Силыча! XI УЧИТЕЛЬ Все мы живем не годами, а днями! Постигает нас какое-нибудь событие, - волнует, потрясает, направляет известным образом всю нашу последующую жизнь. В предыдущих главах моих я довольно подробно упомянул о заезде к Есперу Иванычу и об сыгранном театре именно потому, что это имело сильное нравственное влияние на моего маленького героя. Плавин с ним уж больше не жил. Громадное самолюбие этого юноши до того было уязвлено неудачею на театре, что он был почти не в состоянии видеть Павла, как соперника своего на драматическом поприще; зато сей последний, нельзя сказать, чтобы не стал в себе воображать будущего великого актера. Оставшись жить один, он нередко по вечерам призывал к себе Ваньку и чету Симоновых и, надев халат и подпоясавшись кушаком, декламировал перед ними из "Димитрия Донского"{73}: Российские князья, бояре, воеводы, Пришедшие на Дон отыскивать свободы! Или восклицал из катенинского Корнеля, прямо уже обращаясь к Симонову: Иди ко мне, столб царства моего! Вообще детские игры он совершенно покинул и повел, как бы в подражание Есперу Иванычу, скорее эстетический образ жизни. Он очень много читал (дядя обыкновенно присылал ему из Новоселок, как только случалась оказия, и романы, и журналы, и путешествия); часто ходил в театр, наконец задумал учиться музыке. Желанию этому немало способствовало то, что на том же верху Александры Григорьевны оказались фортепьяны. Павел стал упрашивать Симонова позволить ему снести их к нему в комнату. - Чтобы генеральша чего как... - произнес тот обыкновенное свое возражение. - Но ведь я не шалить ими и не портить их буду, а еще поправлю их, - толковал ему Павел. - Это так, какие уж от вас шалости, - говорил Симонов и потом, немного подумав, прибавил: - Берите, ничего! И сам даже с Ванькой стащил фортепьяны вниз. Павел сейчас же их на свои скудные средства поправил и настроил. В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны, того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать одни только ноты, а затем Павел уже сам стал разучивать, как бог на разум послал, небольшие пьески; и таким образом к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки, один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял, что такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он не слыхивал. В гимназии Вихров тоже преуспевал немало: поступив в пятый класс, он должен был начать учиться математике у Николая Силыча. Переход этот для всех гимназистов был тяжким испытанием. Дрозденко обыкновенно недели две щупал новичков и затем, отделив овец от козлищ, с первыми занимался, а последних или держал на коленях, или совсем выгонял из класса. Павел выдержал этот искус блистательно. - Пан Прудиус, к доске! - сказал Николай Силыч довольно мрачным голосом на первом же уроке. Павел вышел. - Пиши! Павел написал. - В чем тут дело? Павел сказал, в чем тут дело. Николай Силыч, в знак согласия, мотнул головой. - Что ж из оного выходит? - продолжал он допрашивать. Павел подумал и сказал. Николай Силыч, с окончательно просветлевшим лицом, мотнул ему еще раз головой и велел садиться, и вслед за тем сам уже не стал толковать ученикам геометрии и вызывал для этого Вихрова. - Ну, пан Прудиус, иди к доске, - говорил он совсем ласковым голосом. Павел выходил. Николай Силыч задавал ему какую-нибудь новую теорему. - Объясняй и доходи своим умом, - продолжал он, а сам слегка наводил на путь, которым следовало идти. Павел угадывал и объяснял теорему. У Николая Силыча в каждом почти классе было по одному такому, как он называл, толмачу его; они обыкновенно могли говорить с ним, что им было угодно, - признаваться ему прямо, чего они не знали, разговаривать, есть в классе, уходить без спросу; тогда как козлищи, стоявшие по углам и на коленях, пошевелиться не смели, чтобы не стяжать нового и еще более строгого наказания: он очень уж уважал ум и ненавидел глупость и леность, коими, по его выражению, преизбыточествует народ российский. Одно новое обстоятельство еще более сблизило Павла с Николаем Силычем. Тот был охотник ходить с ружьем. Павел, как мы знаем, в детстве иногда бегивал за охотой, и как-то раз, идя с Николаем Силычем из гимназии, сказал ему о том (они всегда почти из гимназии ходили по одной дороге, хотя Павлу это было и не по пути). - Ну, так что же - заходи как-нибудь; пойдем вместе! - сказал ему Николай Силыч. - С великой готовностью, - отвечал Павел и на той же неделе вытребовал из деревни свое ружье и патронташ. Затем они каждый почти праздник стали отправляться: Николай Силыч - в болотных сапогах, в чекмене и в черкесской шапке, нарочно для охоты купленной, а Павел - в своей безобразной гимназической шинели, подпоясанной кушаком, и в Ванькиных сапогах. Места, куда они ходили, были подгородные, следовательно, с совершенно почти выстрелянною дичью; а потому кровавых жертв охотники с собой приносили немного, но зато разговоров между ними происходило большое количество. Юный герой мой сначала и не понимал хорошенько, зачем это Николай Силыч все больше в одну сторону склонял разговор. - А что, ты слыхал, - говорил тот, как бы совершенно случайно и как бы более осматривая окрестность, - почем ныне хлеб покупают? - Нет, Николай Силыч, у нас ведь хлеб некупленный - из деревни мне привозят, - отвечал Павел. Лицо Дрозденки осклабилось в насмешливую улыбку и как бы свернулось несколько набок. - Да, я и забыл, что ты паныч! Крестьянской слезой питаешься! - проговорил он. Павел невольно потупился. - По рублю на базаре теперь продают за пуд, - продолжал Николай Силыч, - пять машин хотели было пристать к городу; по двадцати копеек за пуд обещали продавать - не позволили! - Кто ж мог это не позволить? - спросил Павел. - Начальство! - отвечал Николай Силыч. - Десять тысяч здешние торговцы дали за то губернатору и три тысячи полицеймейстеру. Павел обмер от удивления. - Этаких людей, - говорил он с свойственным юношам увлечением, - стоит поставить перед собой да и стрелять в них из этой винтовки. - Попробуй! - сказал Николай Силыч и, взглянув Павлу прямо в лицо, захохотал. - Попробую, когда нужно это будет! - произнес тот мрачно. - Попробуй! - повторил Николай Силыч. - Тебя же сошлют на каторгу, а на место того вора пришлют другого, еще вористее; такая уж землица наша: что двор - то вор, что изба - то тяжба! Николай Силыч был заклятый хохол и в душе ненавидел всех москалей вообще и всякое начальство в особенности. Результатом этого разговора было то, что, когда вскоре после того губернатор и полицеймейстер проезжали мимо гимназии, Павел подговорил товарищей, и все они в один голос закричали в открытое окно: "Воры, воры!", так что те даже обернулись, но слов этих, конечно, на свой счет не приняли. Другой раз Николай Силыч и Павел вышли за охотой в табельный день в самые обедни; колокола гудели во всех церквах. Николай Силыч только поеживался и делал свою искривленную, насмешливую улыбку. - Что, отец Никита (отец Никита был законоучитель в гимназии), чай, вас все учит: повинуйтесь властям предлежащим! - заговорил он. - Нет, - отвечал с улыбкой Павел, - он больше все насчет франтовства, - франтить не велит; у меня волоса курчавые, а он говорит, что я завиваюсь, и все пристает, чтобы я остригся. - Всегда, всегда наши попики вместе с немецкими унтерами брили и стригли народ! - произнес Николай Силыч ядовитейшим тоном. - Про отца Никиту рассказывают, - начал Вихров (он знал, что ничем не может Николаю Силычу доставить такого удовольствия, как разными рассказами об отце Никите), - рассказывают, что он однажды взял трех своих любимых учеников - этого дурака Посолова, Персиянцева и Кригера - и говорит им потихоньку: "Пойдемте, говорит, на Семионовскую гору - я преображусь!" Николай Силыч очень хорошо знал этот анекдот и даже сам сочинил его, но сделал вид, что как будто бы в первый раз его слышит, и только самодовольно подтвердил: - Да, да! - Потом он с теми же учениками, - продолжал Павел, - зашел нарочно в трактир и вдруг там спрашивает: "Дайте мне порцию акрид и дивиева меду!" - Так, так! - подтверждал Николай Силыч, как бы очень заинтересованный, хотя и этот анекдот он тоже сочинил. Дрозденко ненавидел и преследовал законоучителя, по преимуществу, за притворство его, - за желание представить из себя какого-то аскета, тогда как на самом деле было совсем не то! В один из последних своих походов за охотой, Николай Силыч и Павел зашли верст за пятнадцать, прошли потом огромнейшее болото и не убили ничего; наконец они сели на кочки. Николай Силыч, от усталости и неудачи в охоте, был еще более обыкновенного в озлобленном расположении духа. - А что, скажи ты мне, пан Прудиус, - начал он, обращаясь к Павлу, - зачем у нас господин директор гимназии нашей существует? Может быть, затем, чтобы руководить учителями, сообщать нам методы, как вас надо учить, - видал ты это? - Нет, не видал! - отвечал в насмешливом тоне Павел. - Может быть, затем, - продолжал Николай Силыч ровным и бесстрастным голосом, - чтобы спрашивать вас на экзаменах и таким манером поверять ваши знания? - Видел это, может? - И того не видал, - отвечал Павел. - Так зачем же он существует? - спросил Николай Силыч. - Для высшего надзора за порядком, полагаю! - сказал Павел в том же комическом тоне. - Существует он, - продолжал Николай Силыч, - я полагаю, затем, чтобы красить полы и парты в гимназии. Везде у добрых людей красят краскою на масле, а он на квасу выкрасил, - выдумай-ка кто-нибудь другой!.. Химик он, должно быть, и технолог. Долго ли у вас краска на полу держалась? - Не более двух недель, - отвечал Павел, в самом деле припомнивший, что краска на полах очень скоро пропала. - Но зачем он их на квасу красил, чтобы дешевле?.. - прибавил он. - Нет, надо полагать, чтобы не так тяжел запах был; запаху масляного его супруга, госпожа директорша, очень не любит, - отвечал Николай Силыч и так лукаво подмигнул, что истинный смысл его слов нетрудно было угадать. Все эти толкованья сильно запали в молодую душу моего героя, и одно только врожденное чувство приличия останавливало его, что он не делал с начальством сцен и ограничивался в отношении его глухою и затаенною ненавистью. Впрочем, вышел новый случай, и Павел не удержался: у директора была дочь, очень милая девушка, но она часто бегала по лестнице - из дому в сад и из саду в дом; на той же лестнице жил молодой надзиратель; любовь их связала так, что их надо было обвенчать; вслед же за тем надзиратель был сделан сначала учителем словесности, а потом и инспектором. По поводу этого Николай Силыч, встретив однажды Павла, спросил его: - А что, был ли ты на поклонении у нового Потемкина? - Какого? - спросил тот, сначала не поняв. - У нашего господина инспектора-учителя, женскою милостью бе взыскан!.. Человек ныне случайный... l'homme d'occasion...* - проговорил Николай Силыч, безбожно произнося по-французски. ______________ * "Человек случая" (франц.). - Нет-с, не был, да и не пойду! - сказал Павел, а между тем слова "l'homme d'occasion" неизгладимыми чертами врезались в его памяти. Перед экзаменом инспектор-учитель задал им сочинение на тему: "Великий человек". По словесности Вихров тоже был первый, потому что прекрасно знал риторику и логику и, кроме того, сочинял прекрасно. Счастливая мысль мелькнула в его голове: давно уже желая высказать то, что наболело у него на сердце, он подошел к учителю и спросил его, что можно ли, вместо заданной им темы, написать на тему: "Случайный человек"? - Напишите! - отвечал тот, вовсе не поняв его намерения. Павел пришел и в одну ночь накатал сочинение. О, каким огнем негодования горел он при этом! Он писал: "Народы образованные более всего ценят в гражданах своих достоинства. Все великие люди Греции были велики и по душевным своим свойствам. У народов же необразованных гораздо более успевает лесть и низость; вот откуда происходит "случайный человек"! Он может не иметь никаких личных достоинств и на высшую степень общественных почестей возведется только слепым случаем! Торговец блинами становится корыстолюбивым государственным мужем, лакей - графом, певчий - знатной особой!" Сочинение это произвело, как и надо ожидать, страшное действие... Инспектор-учитель показал его директору; тот - жене; жена велела выгнать Павла из гимназии. Директор, очень добрый в сущности человек, поручил это исполнить зятю. Тот, собрав совет учителей и бледный, с дрожащими руками, прочел ареопагу{79} злокачественное сочинение; учителя, которые были помоложе, потупили головы, а отец Никита произнес, хохоча себе под нос: - Сатирик!.. Как же, ведь все они у нас сатирики! - Я полагаю, господа, выгнать его надо? - обратился инспектор-учитель к совету. - Это одень уж жестоко, - послышалось легкое бормотанье между учителями помоложе. - Зачем ему учиться, ведь уж он сочинитель! - подхватил, опять смеясь, отец Никита. Николай Силыч, до сего времени молчавший, при последней фразе взглянул на священника, а потом, встав на ноги, обратился к инспектору-учителю. - А позвольте спросить, тему господина ученика вы сами одобрили? - Да, я ему позволил ее, - отвечал тот. - Так за что же и судить его? Тему вы сами одобрили, а выполнена она - сколько вот я, прочтя сочинение, вижу - прекрасно! - Да-с; но тут он указывает все на русскую историю. - А на какую же указывать ему? На турецкую разве? Так той он подробно не знает. Тем более, что он не только мысли, но даже обороты в сочинении своем заимствовал у знаменитых писателей, коих, однако, за то не наказывали и не судили. - Мальчик и писатель - две разные вещи! - возразил инспектор-учитель. - Разное-то тут не то, - возразил Николай Силыч, - а то, что, может, ложно поняли - не в наш ли огород камушки швыряют? - Что вы под этим разумеете? - спросил инспектор-учитель, окончательно побледнев. - А то, что если господина Вихрова выгонят, то я объявляю всем, вот здесь сидящим, что я по делу сему господину попечителю Московского учебного округа сделаю донос, - произнес Николай Силыч и внушительно опустился на свой стул. Инспектор-учитель отвернулся от него и обратился к другим учителям: - Вы как думаете, господа? - Лучше оставить, - произнесло несколько голосов. - Извольте в таком случае! - сказал инспектор-учитель и поспешил уйти. - Лучше оставить, лучше! - пропищал ему вслед Николай Силыч и высунул даже язык. Отец Никита только развел руками. Он всегда возмущался вольнодумством Николая Силыча. Павел все это время стоял бледный у дверей залы: он всего более боялся, что если его выгонят, так это очень огорчит старика-отца. - Что же? - спросил он, усиливаясь улыбнуться, вышедшего из совета Николая Силыча. - Проехало мимо, оставили, - отвечал тот. Павел вздохнул свободней. - Очень рад, - проговорил он, - а то я этому господину (Павел разумел инспектора-учителя) хотел дать пощечину, после чего ему, я полагаю, неловко было бы оставаться на службе. Николай Силыч только с удовольствием взглянул на юношу и прошел. По бледным губам и по замершей (как бы окостеневшей на дверной скобке) руке Вихрова можно было заключить, что вряд ли он в этом случае говорил фразу. - Оставили, господа! - сказал он товарищам, возвратясь в класс. - Ура, ура! - прокричали те в один голос. - Ну, теперь я и другими господами займусь! - сказал Павел с мрачным выражением в лице, и действительно бы занялся, если бы новый нравственный элемент не поглотил всей души его. XII КУЗИНА Павел перешел в седьмой класс и совсем уже почти стал молодым человеком: глаза его приняли юношеский блеск, курчавые волосы красиво падали назад, на губах виднелись маленькие усики. В один день, когда он возвратился из гимназии, Ванька встретил его, как-то еще глупее обыкновенного улыбаясь. - Дяденька ваш, Еспер Иваныч, приехал-с, - сказал он, не отставая усмехаться. - Ну вот и отлично, - проговорил Павел тоже обрадованным голосом. - Они нездоровы оченно! - продолжал Ванька. - Как, нездоров и приехал? - спросил с удивлением Павел. - Их привезли-с лечить к лекарям... Барышня к ним из Москвы тоже приехала. - Воспитанница, что ли? - Да-с!.. Анна Гавриловна присылала кучера: "Скажите, говорит, чтобы барчик ваш побывал у нас; дяденька, говорит, нездоров и желает его видеть". - Я сейчас же пойду! - сказал Павел, очень встревоженный этим известием, и вместе с тем, по какому-то необъяснимому для него самого предчувствию, оделся в свой вицмундир новый, в танцевальные выворотные сапоги и в серые, наподобие кавалерийских, брюки; напомадился, причесался и отправился. У Еспера Иваныча в городе был свой дом, для которого тот же талантливый маэстро изготовил ему план и фасад; лет уже пятнадцать дом был срублен, покрыт крышей, рамы в нем были вставлены, но - увы! - дальше этого не шло; внутри в нем были отделаны только три - четыре комнаты для приезда Еспера Иваныча, а в остальных пол даже не был настлан. Дом стоял на красивейшем месте, при слиянии двух рек, и имел около себя не то сад, не то огород, а скорей какой-то пустырь, самым гнусным и бессмысленным образом заросший чертополохом, крапивою, репейником и даже хреном. Павел по очень знакомой ему лесенке вошел в переднюю. Первая его встретила Анна Гавриловна с распухнувшими от слез глазами и, сверх обыкновения, совершенно небрежно одетая. - Что дяденька? - спросил Павел. - Започивал! - почти шепотом отвечала Анна Гавриловна. - Что такое с ним? - Удар: ручка и ножка отнялись, - отвечала Анна Гавриловна. - Господи боже мой! - произнес Павел. У Анны Гавриловны все мускулы в лице подергивало. - Марья Николаевна наша приехала! - проговорила она несколько повеселевшим тоном. - Слышал это я, - отвечал Павел, потупляясь; он очень хорошо знал, кто такая была Марья Николаевна. - Подите-ка, какая модница стала. Княгиня, видно, на ученье ничего не пожалела, совсем барышней сделала, - говорила Анна Гавриловна. - Она сейчас выйдет к вам, - прибавила она и ушла; ее сжигало нетерпение показать Павлу поскорее дочь. Тот, оставшись один, вошел в следующую комнату и почему-то опять поприфрантился перед зеркалом. Затем, услышав шелест женского шелкового платья, он обернулся: вошла, сопровождаемая Анной Гавриловной, белокурая, чрезвычайно миловидная девушка, лет восемнадцати, с нежным цветом лица, с темно-голубыми глазами, которые она постоянно держала несколько прищуренными. - Вот, посмотрите, какая! - проговорила, не утерпев, Анна Гавриловна. - Это племянник Еспера Иваныча, - прибавила она девушке, показывая на Павла. Та мило улыбнулась ему и поклонилась. Павел тоже расшаркался перед нею. Они сели. - Вы еще в гимназии учитесь? - спросила его девушка. - В гимназии!.. Я, впрочем, скоро должен кончить курс, - отвечал скороговоркой Павел и при этом как-то совершенно искривленным образом закинул ногу на ногу и безбожно сжимал в руках фуражку. - А потом куда? - спросила девушка. - Потом ненадолго в Демидовское{83}, а там и в военную службу, и в свиту. Павел, не говоря, разумеется, отцу, сам с собой давно уже решил поступить непременно в военную. - Почему же в Демидовское, а не в университет? Демидовцев я совсем не знаю, но между университетскими студентами очень много есть прекрасных и умных молодых людей, - проговорила девушка каким-то солидным тоном. - Конечно, - подтвердил Павел, - всего вероятнее, и я поступлю в университет, - прибавил он и тут же принял твердое намерение поступить не в Демидовское, а в университет. Марья Николаевна произвела на него странное действие. Он в ней первой увидел, или, лучше сказать, в первой в ней почувствовал женщину: он увидел ее белые руки, ее пышную грудь, прелестные ушки, и с каким бы восторгом он все это расцеловал! Фуражку свою он еще больше, и самым беспощадным образом, мял. Анна Гавриловна, ушедшая в комнату Еспера Иваныча, возвратилась оттуда. - Дяденька вас просит к себе, - сказала она Павлу. Тот пошел. Еспер Иваныч сидел в креслах около своей кровати: вместо прежнего красивого и представительного мужчины, это был какой-то совершенно уже опустившийся старик, с небритой бородой, с протянутой ногой и с висевшей рукой. Лицо у него тоже было скошено немного набок. Павел обмер, взглянув на него. - Видишь, какой я стал! - проговорил Еспер Иваныч с грустною усмешкою. - Ничего, дяденька, поправитесь, - успокаивал его Павел, целуя у дяди руку, между тем как у самого глаза наполнились слезами. Мари тоже вошла и села на одно из кресел. - Познакомь их! - сказал Еспер Иваныч Анне Гавриловне, показывая пальцем на дочь и на Павла. - Они уже познакомились, - отвечала Анна Гавриловна. - Скажи, чтобы они полюбили друг друга, - проговорил Еспер Иваныч и сам заплакал. Павел был почти не в состоянии видеть этого некогда мощного человека, пришедшего в такое положение. - Он... малый... умный, - говорил Еспер Иваныч, несколько успокоившись и показывая Мари на Павла, - а она тоже девица у нас умная и ученая, - прибавил он, показав Павлу на дочь, который, в свою очередь, с восторгом взглянул на девушку. - Когда вот дяденьке-то бывает получше немножко, - вмещалась в разговор Анна Гавриловна, обращаясь к Павлу, - так такие начнут они разговоры между собою вести: все какие-то одеялы, да твердотеты-факультеты, что я ничего и не понимаю. Еспер Иваныч рассмеялся; девушка взглянула на мать; Павел продолжал на нее смотреть с восторгом. О, сколько любви неслось в эти минуты к Марье Николаевне от этих трех человек! Еспер Иваныч продолжал сидеть и неумно улыбаться. - Как же я вас буду звать? - отнеслась Марья Николаевна к Павлу несколько таким тоном, каким обыкновенно относятся взрослые девушки к мальчикам еще. - Как вам угодно, - отвечал тот. - Я вас буду звать кузеном, - продолжала она. - В таком случае позвольте и мне называть вас кузиной! - возразил ей на это Павел. - Непременно кузиной! - подхватила Марья Николаевна. - Слышите, батюшка! - отнеслась Анна Гавриловна к Есперу Иванычу. - Она его карзином, а он ее карзиной будут называть. - Карзиной! - повторил Еспер Иваныч и засмеялся уже окончательно. Вот что забавляло теперь этого человека. Анна Гавриловна очень хорошо это понимала, и хоть у ней кровью сердце обливалось, но она все-таки продолжала его забавлять подобным образом. Мари, все время, видимо, кого-то поджидавшая, вдруг как бы вся превратилась в слух. На дворе послышался легкий стук экипажа. - Это Клеопаша, должно быть, - проговорила она и проворно вышла. - Кто? - спросил Еспер Иваныч. - Клеопатра Петровна, надо быть, - отвечала Анна Гавриловна. - Кто это такая? - спросил ее негромко Павел. - Да как, батюшка, доложить? - начала Анна Гавриловна. - Про господина Фатеева, соседа нашего и сродственника еще нашему барину, слыхали, может быть!.. Женился, судырь мой, он в Москве лет уж пять тому назад; супруга-то его вышла как-то нашей барышне приятельницей... Жили все они до нынешнего года в Москве, ну и прожились тоже, видно; съехали сюда... Княгиня-то и отпустила с ними нашу Марью Николаевну, а то хоть бы и ехать-то ей не с кем: с одной горничной княгиня ее отпустить не желала, а сама ее везти не может, - по Москве, говорят, в карете проедет, дурно делается, а по здешним дорогам и жива бы не доехала... - Она одна или с мужем? - перебил Еспер Иваныч Анну Гавриловну, показывая рукою на соседнюю комнату. - Одна-с, - отвечала та, прислушавшись немного. - Вот, батюшка, - прибавила она Павлу, - барыня-то эта чужая нам, а и в деревню к нам приезжала, и сюда сейчас приехала, а муженек хоть и сродственник, а до сих пор не бывал. - Дурак он... - произнес Еспер Иваныч, - армейщина... кавалерия... только и умеет усы крутить да выпить, - только и есть! - Уж именно - балда пустая, хоть и господин!.. - подхватила Анна Гавриловна. - Не такого бы этакой барыне мужа надо... Она славная!.. - Она умная! - перебил с каким-то особенным ударением Еспер Иваныч, и на его обрюзглом лице как бы на мгновение появилось прежнее одушевление мысли. Вошла Мари и вслед за ней - ее подруга; это была молодая, высокая дама, совершенная брюнетка и с лицом, как бы подернутым печалью. - Здравствуйте, Еспер Иваныч! - сказала она, подходя с почтением к больному. - Здравствуйте! - отвечал ей тот, приветливо кивая головой. М-me Фатеева села невдалеке от него. - Вот это хорошо, что вы из деревни сюда переехали - ближе к доктору, - здесь вы гораздо скорее выздоровеете. - Да, может быть, - отвечал Еспер Иваныч, разводя в каком-то раздумьи руками. - А вы как ваше время проводите? - прибавил он с возвратившеюся ему на минуту любезностью. - Ужасно скучаю, Еспер Иваныч; только и отдохнула душой немного, когда была у вас в деревне, а тут бог знает как живу!.. - При этих словах у m-me Фатеевой как будто бы даже навернулись слезы на глазах. - Что делать! Вам тяжкий крест богом назначен! - проговорил Еспер Иваныч, и у него тоже появились на глазах слезы. Анна Гавриловна заметила это и тотчас же поспешила чем-нибудь поразвеселить его. - Полноте вы все печальное разговаривать!.. Расскажите-ка лучше, судырь, как вон вас Кубанцев почитает, - прибавила она Есперу Иванычу. Он усмехнулся. - Ну, расскажи! - проговорил он. - Кубанцев - это приказный, - начала Анна Гавриловна как бы совершенно веселым тоном, - рядом с нами живет и всякий раз, как барин приедет сюда, является с поздравлением. Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст; и теперешний раз пришел было; я сюда его не пустила, выслала ему рубль и велела идти домой; а он заместо того - прямо в кабак... напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только как подошел к нашему дому, и говорит сам себе: "Кубанцев, цыц, не смей петь: тут твой благодетель живет и хворает!.." Потом еще пуще того заорал песни и опять закричал на себя: "Цыц, Кубанцев, не смей благодетеля обеспокоить!.." Усмирильщик какой - самого себя! Все улыбнулись. И Еспер Иваныч сначала тоже, слегка только усмехнувшись, повторил: "Усмирильщик... себя!", а потом начал смеяться больше и больше и наконец зарыдал. - Ой, какой вы сегодня нехороший!.. Вот я у вас сейчас всех гостей уведу!.. Ступайте-ка, ступайте от капризника этого, - проговорила Анна Гавриловна. Мари, Фатеева и Павел встали. - Да, ступайте, - произнес им и Еспер Иваныч. Они вышли в другую комнату. Как ни поразил Павла вид Еспера Иваныча, но Мари заставила его забывать все, и ее слегка приподнимающаяся грудь так и представлялась ему беспрестанно. Дамы сели; он тоже сел, но только несколько поодаль их. Они начали разговаривать между собой. - Я к тебе поутру еще послала записку, - начала Мари. - Я бы сейчас и приехала, - отвечала Фатеева (голос ее был тих и печален), - но мужа не было дома; надобно было подождать и его и экипаж; он приехал, я и поехала. - А в каком он расположении духа теперь? - спросила Мари. - По обыкновению. - Это нехорошо. - Очень! - подтвердила Фатеева и вздохнула. - Получаешь ты письма из Москвы? - спросила она, как бы затем, чтобы переменить разговор. - О, maman мне пишет каждую неделю, - отвечала Мари. - А из Коломны пишут? - спросила Фатеева, и на печальном лице ее отразилась как бы легкая улыбка. - Пишут, - отвечала Мари с вспыхнувшим взором. Павла точно кинжалом ударило в сердце. К чему этот безличный вопрос и безличный ответ? Он, кроме уж любви, начал чувствовать и мучения ревности. Вошла Анна Гавриловна. - Ну, гости дорогие, пожалуйте-ко в сад! Наш младенчик, может быть, заснет, - сказала она. - В комнату бы вам к Марье Николаевне, но там ничего не прибрано. - У меня хаос еще совершенный, - подтвердила и та. - В саду очень хорошо, - произнесла своим тихим голосом Фатеева. - Угодно вам, mon cousin, идти с нами? - обратилась Мари с полуулыбкой к Павлу. - Если позволите! - отвечал тот, явно тонируя. Все пошли. В саду Фатеева и Мари, взявшись под руку, принялись ходить по высокой траве, вовсе не замечая, что платья их беспрестанно зацепляются за высокий чертополох и украшаются репейниковыми шишками. Между ними, видимо, начался интересный для обеих разговор. Павел, по необходимости, уселся на довольно отдаленной дерновой скамейке; тихая печаль начала снедать его душу. "Она даже и не замечает меня!" - думал он и невольно прислушивался хоть и к тихим, но долетавшим до него словам обеих дам. М-me Фатеева говорила: "Это такой человек, что сегодня раскается, а завтра опять сделает то же!" Сначала Мари только слушала ее, но потом и сама начала говорить. Из ее слов Павел услышал: "Когда можно будет сделаться, тогда и сделается, а сказать теперь о том не могу!" Словом, видно было, что у Мари и у Фатеевой был целый мир своих тайн, в который они не хотели его пускать. Дамы наконец находились, наговорились и подошли к нему. - Pardon, cousin*, - сказала ему Мари, но таким холодно-вежливым тоном, каким обыкновенно все в мире хозяйки говорят всем в мире гостям. ______________ * Извините, кузен (франц.). Павел не нашелся даже, что и ответить ей. - О чем это вы мечтали? - спросила его гораздо более ласковым образом m-me Фатеева. Павел тут только заметил, что у нее были превосходные, черные, жгучие глаза. - Женщины воображают, что если мужчина молчит, так он непременно мечтает! - отвечал он ей насмешливо, а потом, обратившись к Мари, прибавил самым развязным тоном: - Adieu,* кузина! ______________ * Прощайте (франц.). - Уже?.. - проговорила она. - Вы, смотрите же, ходите к нам чаще! - Я готов хоть каждый день: я так люблю дядю! - отвечал Павел слегка дрожащим голосом. - Каждый день ходите, пожалуйста, - повторила Мари, и Павлу показалось, что она с каким-то особенным выражением взглянула на него. M-me Фатеевой он поклонился сухо: ему казалось, что она очень много отвлекла от него внимание Мари. Когда он пошел домой, теплая августовская ночь и быстрая ходьба взволновали его еще более; и вряд ли я даже найду красок в моем воображении, чтобы описать то, чем представлялась ему Мари. Она ему являлась ангелом, эфиром, плотью, жгучею кровью; он хотел, чтобы она делилась с ним душою, хотел наслаждаться с ней телом. Когда он возвратился, то его встретила, вместо Ваньки, жена Симонова. Ванька в последнее время тоже завел сердечную привязанность к особе кухарки, на которой обещался даже жениться, беспрестанно бегал к ней, и жена Симонова (женщины всегда бывают очень сострадательны к подобным слабостям!) с величайшей готовностью исполняла его должность. - Ну, Аксинья, - сказал ей Павел, - я какую барышню встретил, кузину свою, просто влюбился в нее по уши! - Да разве уж вы знаете это? - спросила его та с улыбкой. - Знаю, все знаю! - воскликнул Павел и закрыл лицо руками. XIII КОШКИ И МЫШОНОК Мари, Вихров и m-me Фатеева в самом деле начали видаться почти каждый день, и между ними мало-помалу стало образовываться самое тесное и дружественное знакомство. Павел обыкновенно приходил к Имплевым часу в восьмом; около этого же времени всегда приезжала и m-me Фатеева. Сначала все сидели в комнате Еспера Иваныча и пили чай, а потом он вскоре после того кивал им приветливо головой и говорил: - Ну, ступайте: я уж устал и улягусь! Все переходили по недоделанному полу в комнату Мари, которая оказалась очень хорошенькой комнатой, довольно большою, с итальянским окном, выходившим на сток двух рек; из него по обе стороны виднелись и суда, и мачты, и паруса, и плашкотный мост, и наконец противоположный берег, на склоне которого размещался монастырь, окаймленный оградою с стоявшими при ней угловыми башнями, крытыми черепицею, далее за оградой кельи и службы, тоже крытые черепицей, и среди их церкви и колокольни с серебряными главами и крестами. Нет сомнения, что ландшафт этот принадлежал к самым обыкновенным речным русским видам, но тем не менее Павлу, по настоящим его чувствованиям, он показался райским. Стены комнаты были оклеены только что тогда начинавшими входить в употребление пунцовыми суконными обоями; пол ее был покрыт мягким пушистым ковром; привезены были из Новоселок фортепьяно, этажерки для нот и две - три хорошие картины. Все это придумала и устроила для дочери Анна Гавриловна. Бедный Еспер Иваныч и того уж не мог сообразить; приезжай к нему Мари, когда он еще был здоров, он поместил бы ее как птичку райскую, а теперь Анна Гавриловна, когда уже сама сделает что-нибудь, тогда привезет его в креслах показать ему. - Да, хорошо, хорошо! - скажет он только. Мари очень любила вышивать шерстями по канве. Павел не мог довольно налюбоваться на нее, когда она сидела у окна, с наклоненною головой, перед пяльцами. Белокурые волосы ее при этом отливали приятным матовым светом, белые руки ходили по канве, а на переплете пялец выставлялся носок ее щеголеватого башмака. Мари была далеко не красавица, но необыкновенно миловидна: ум и нравственная прелесть Еспера Иваныча ясно проглядывали в выражении ее молодого лица, одушевленного еще сверх того и образованием, которое, чтобы угодить своему другу, так старалась ей дать княгиня; m-me Фатеева, сидевшая, по обыкновению, тут же, глубоко-глубоко спрятавшись в кресло, часто и подолгу смотрела на Павла, как он вертелся и финтил перед совершенно спокойно державшею себя Мари. Однажды он, в волнении чувств, сел за фортепьяно и взял несколько аккордов. - Ты играешь? - спросила его Мари, уставив на него с некоторым удивлением свои голубые глаза. - Играю, - отвечал Павел и начал наигрывать знакомые ему пьесы с чувством, какое только было у него в душе. Мари слушала. - Ты очень мило играешь, - сказала она, подходя и опираясь у него за стулом. Павел обернулся к ней; лица их встретились так близко, что Павел даже почувствовал ее дыхание. - Но ты совсем музыки не знаешь: играешь совершенно без всяких правил, - проговорила Мари. - Зачем тут правила!.. - воскликнул Павел. - Затем, что у тебя выходит совсем не то, что следует по нотам. Павел сделал не совсем довольную мину. - Ну, так учите меня! - сказал он. - А ты будешь ли слушаться? - спросила Мари с улыбкою. - Вас-то?.. Господи, я скорей бога не послушаюсь, чем вас! - проговорил Павел. Мари при этом немного покраснела. - Ну, вот давай, я тебя стану учить; будем играть в четыре руки! - сказала она и, вместе с тем, близко-близко села около Павла. Он готов был бы в эти минуты всю остальную жизнь отдать, чтобы только иметь право обнять и расцеловать ее. - Ну, начинай! - продолжала Мари. Павел начал, но от волнения, а также и от неуменья, безбожно ошибался. - Это нельзя! - сказала Мари, останавливая свою игру. - Ты ужасно что такое играешь! - Вы никогда не будете в четыре руки играть верно! - вмешалась в разговор Фатеева. - Отчего же? - спросила, обертываясь к ней, Мари. - Оттого, что твой кавалер очень пылко играет, а ты очень холодно. В тоне голоса m-me Фатеевой слышалось что-то особенное. - А вы, chere amie, сегодня очень злы! - сказала ей Мари и сама при этом покраснела. Она, кажется, наследовала от Еспера Иваныча его стыдливость, потому что от всякой малости краснела. - Ну, извольте хорошенько играть, иначе я рассержусь! - прибавила она, обращаясь к Павлу. - Я все готов сделать, чтобы вы только не рассердились! - сказал он и в самом деле проиграл пьесу без ошибки. Мари, перестав играть, несколько времени сидела задумчиво. - Знаешь что, - начала она неторопливо, - мне мой музыкальный учитель говорил, что музыка без правил все равно, что человек без ума. - И ваше такое же мнение? - спросил ее Павел. - И мое такое же, - отвечала Мари с своей обычной, доброй улыбкой. - Ну, в таком случае, я буду играть по правилам, - сказал Павел, - но только вы же меня и учите; мне не у кого брать уроки. - Хорошо! - произнесла Мари протяжно, и действительно после того они каждый вечер стали заниматься музыкой часа по два. Павел, несмотря на чувствуемое столь милое и близкое соседство, несмотря на сжигающий его внутри огонь, оказался самым внимательным учеником. Такого рода занятия их прежде всего наскучили m-me Фатеевой. - Когда же вы прекратите вашу музыку? Я наконец умираю со скуки! - воскликнула она. - Pardon, chere amie!* - сказала Мари, как бы спохватившись. - Вы совсем уж почти без ошибки играете, - прибавила она не без кокетства Павлу. ______________ * Простите, дорогой друг! (франц.). - Только то и требовалось доказать! - отвечал он, пришедший в восторг от ее взгляда. По случаю французского языка тоже вышла история в этом роде. Вихров раз пришел и застал, что Мари читает m-me Фатеевой вслух французский роман. Он, по необходимости, тоже сделался слушателем и очутился в подлейшем положении: он совершенно не понимал того, что читала Мари; но вместе с тем, стыдясь в том признаться, когда его собеседницы, по случаю прочитанного, переглядывались между собой, смеялись на известных местах, восхищались поэтическими страницами, - и он также смеялся, поддакивал им улыбкой, так что те решительно и не заметили его обмана, но втайне самолюбие моего героя было сильно уязвлено. "Что же я за невежда!" - думал он и, придя домой, всю ночь занимался французским языком; на следующую ночь - тоже, так что месяца через два он почти всякую французскую книжку читал свободно. Случай невдолге представился ему и блеснуть своим знанием; это было в один дождливый, осенний день. Павел пришел к Имплевым и застал, что Мари была немного больна и лежала на диване, окутанная своею бархатною кацавейкой. О, как она показалась ему мила в этом положении! Целый вечер им предстояло остаться вдвоем, так как Фатеева писала, что, по случаю дурной погоды, она не приедет. Мари, кажется, больше затем, чтобы только на что-нибудь другое отвлечь пламенные взгляды кузена, которые он явно уже кидал на нее, сказала ему: - Прочти мне что-нибудь! - По-французски или по-русски? - спросил Павел, вставая и беря будто бы случайно с этажерки неразрезанный французский роман. - Надеюсь, что вы сего не читали? - прибавил он. - Нет, - отвечала Мари, думавшая, что он ей станет читать по-французски. Павел неторопливо разрезал роман, прочел его заглавие, а потом произнес как бы наставническим тоном: - Вы уж извините; я буду прямо вам читать по-русски, ибо по-французски отвратительнейшим образом произношу. - Но тебе, может быть, это трудно будет? - спросила даже несколько удивленным тоном Мари. - Не думаю, - отвечал Павел и начал читать ясно, отчетливо, как бы по отличному переводу. - Ты славно, однако, знаешь французский язык, - сказала с удовольствием Мари. - И вообразите, кузина, - продолжал Павел, - с месяц тому назад я ни йоты, ни бельмеса не знал по-французски; и когда вы в прошлый раз читали madame Фатеевой вслух роман, то я был такой подлец, что делал вид, будто бы понимаю, тогда как звука не уразумел из того, что вы прочли. - Ты искусно, однако, притворялся! - заметила ему Мари. - Надеюсь; но так как нельзя же всю жизнь быть обманщиком, а потому я и счел за лучшее выучиться. - Но зачем же тебе так непременно хотелось выучиться по-французски? - Для вас! Я не хотел, чтобы вы увидели во мне невежду. Мари вся покраснела, и надо полагать, что разговор этот она передала от слова до слова Фатеевой, потому что в первый же раз, как та поехала с Павлом в одном экипаже (по величайшему своему невниманию, муж часто за ней не присылал лошадей, и в таком случае Имплевы провожали ее в своем экипаже, и Павел всегда сопровождал ее), - в первый же раз, как они таким образом поехали, m-me Фатеева своим тихим и едва слышным голосом спросила его: - Вы для Мари выучились по-французски? - Да, - отвечал Павел. Разговор на несколько времени прекратился. - У вас поэтому много силы воли? - начала m-me Фатеева снова. - Много, - отвечал Павел. - Я ужасно люблю в людях силу воли, - прибавила она, как бы совсем прячась в угол возка. - А сами вы сим качеством награждены от природы или нет? - Да, награждена, и мне это очень полезно оказалось в жизни. - А вот, кстати, - начал Павел, - мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства, этот разговор ваш с Мари о том, что пишут ли ей из Коломны, и потом она сама вам что-то такое говорила в саду, что если случится это - хорошо, а не случится - тоже хорошо. - Я не помню! - сказала m-me Фатеева каким-то протяжным голосом. - Значит, под этими словами ничего особенного не заключалось? - Не знаю, не помню! - У Мари никакой нет особенной в Москве сердечной привязанности? - Кажется, нет! - опять протянула Фатеева. Будь на месте Павла более опытный наблюдатель, он сейчас бы почувствовал в голосе ее что-то неопределенное, но юноша мой только и услыхал, что у Мари ничего нет в Москве особенного: мысль об этом постоянно его немножко грызла. - Ну-с, теперь об вас, - сказал он, окончательно развеселившись, - скажите, вы очень несчастливы в вашей семейной жизни? - Очень! - Что же ваш муж - груб, глуп, зол? - Он пьяный и дурной нравственности человек. - И вас не любит? - Вероятно! - Зачем же вы живете с ним? - Потому что у меня, кроме этого платья, что на мне, - ничего нет! - Господи боже мой! - воскликнул Павел. - Разве в наше время женщина имеет право продавать себя? Вы можете жить у Мари, у меня, у другого, у третьего, у кого только есть кусок хлеба поделиться с вами. Если бы Павел мог видеть лицо Фатеевой, то увидел бы, как она искренно усмехнулась всей этой тираде его. - Вы говорите еще как мальчик! - сказала она и потом, когда они подъехали к их дому и она стала выходить из экипажа, то крепко-крепко пожала руку Павла и сказала: - Мне надо умереть - вот что! - Нет, мы вам не дадим умереть! - возразил он ей, и в голосе его слышалась решительность. M-me Фатеева мотнула только головой и, как черная тень какая, скрылась в входную дверь своей квартиры. XIV ПЕРВЫЙ УДАР Любовь слепа: Павел ничего не видел, что Мари обращалась с ним как с очень еще молодым мальчиком, что m-me Фатеева смотрела на него с каким-то грустным участием и, по преимуществу, в те минуты, когда он бывал совершенно счастлив и доволен Мари. Успокоенный словами Фатеевой, что у Мари ничего нет в Москве особенного, он сознавал только одно, что для него величайшее блаженство видаться с Мари, говорить с ней и намекать ей о своей любви. Сказать ей прямо о том у него не хватало, разумеется, ни уменья, ни смелости, тем более, что Мари, умышленно или нет, но даже разговор об чем бы то ни было в этом роде как бы всегда отклоняла, и юный герой мой ограничивался тем, что восхищался перед нею выходившими тогда библейскими стихотворениями Соколовского{95}. И скрылась из вида долина Гарана, И млечной утварью свет божий, - декламировал он, почему-то воображая, что слова "долина Гарана" и "млечная утварь" обрисовывают его чувства. - Вы знаете, этот господин сослан? - говорил Павел. - Да, знаю! - отвечала Мари. - И знаете, за какое стихотворение? - Гм! Гм! - подтвердила Мари. - Шутка недурная-с! - подхватил Павел. Мари ничего на это не сказала и только улыбнулась, но Павел, к удовольствию своему, заметил, что взгляд ее выражал одобрение. "Черт знает, как она умна!" - восхищался он ею мысленно. Когда Мари была уже очень равнодушна с Павлом, он старался принять тон разочарованного. Что мне в них - Я молод был; Но цветов С тех брегов Не срывал, Венков не вил В скучной молодости! - читал он, кивая с грустью в такт головою и сам в эти минуты действительно искреннейшим образом страдал. Однажды он с некоторою краскою в лице и с блистающими глазами принес Мари какой-то, года два уже вышедший, номер журнала, в котором отыскал стихотворение к N.N. - О жрица неги! - начал он читать, явно разумея под этой жрицей Мари, - О жрица неги, счастлив тот, Кого на одр твой прихотливый С закатом солнца позовет Твой взор то нежный, то стыдливый! Кто на взволнованных красах Минутой счастья жизнь обманет И в утро с ложа неги встанет С приметной томностью в очах! Мари на это стихотворение не сделала ни довольного, ни недовольного вида, даже не сконфузилась ничего, а прослушала как бы самую обыкновенную вещь. Вскоре после того Павел сделался болен, и ему не велели выходить из дому. Скука им овладела до неистовства - и главное оттого, что он не мог видаться с Мари. Оставаясь почти целые дни один-одинешенек, он передумал и перемечтал обо всем; наконец, чтобы чем-нибудь себя занять, вздумал сочинять повесть и для этого сшил себе толстую тетрадь и прямо на ней написал заглавие своему произведению: "Чугунное кольцо". Героем своей повести он вывел казака, по фамилии Ятвас. В фамилии этой Павел хотел намекнуть на молодцеватую наружность казака, которою он как бы говорил: я вас, и, чтобы замаскировать это, вставил букву "т". Ятвас этот влюбился в губернском городе в одну даму и ее влюбил в самого себя. В конце повести у них произошло рандеву в беседке на губернском бульваре. Дама призналась Ятвасу в любви и хотела подарить ему на память чугунное кольцо, но по этому кольцу Ятвас узнает, что это была родная сестра его, с которой он расстался еще в детстве: обоюдный ужас и - после того казак уезжает на Кавказ, и там его убивают, а дама постригается в монахини. Рвение Павла в этом случае до того дошло, что он эту повесть тотчас же сам переписал, и как только по выздоровлении пошел к Имплевым, то захватил с собой и произведение свое. Есперу Иванычу сказать об нем он побоялся, но Мари признался, даже и дал ей прочесть свое творение. - Главное тут, кузина, - говорил он, - мне надобен дневник женщины, и я никак не могу подделаться под женский тон: напишите, пожалуйста, мне этот дневник! - Хорошо, - сказала Мари и немного улыбнулась. Когда Вихров через несколько дней пришел к ним, она встретила его с прежней полуулыбкой. - Ты все тут о любви пишешь, - сказала она, не глядя на него. - Да, - отвечал он, напротив, уставляя на нее глаза свои. Дневником, который Мари написала для его повести, Павел остался совершенно доволен: во-первых, дневник написан был прекрасным, правильным языком, и потом дышал любовью к казаку Ятвасу. Придя домой, Павел сейчас же вписал в свою повесть дневник этот, а черновой, и особенно те места в нем, где были написаны слова: "о, я люблю тебя, люблю!", он несколько раз целовал и потом далеко-далеко спрятал сию драгоценную для него рукопись. Касательно дальнейшей судьбы своего творения Павел тоже советовался с Мари. - Я вот, как приеду в Москву, поступлю в университет, сейчас же напечатаю. - Погодил бы немножко, ты молод еще очень! - возражала та. - Но я не то, что сам напечатаю, а отнесу ее к какому-нибудь книгопродавцу, - объяснил Павел, - что ж, тот не убьет же меня за это: понравится ему - возьмет он, а не понравится - откажется! Печатаются повести гораздо хуже моей. - И то правда! - согласилась Мари. Покуда герой мой плавал таким образом в счастии любви, приискивая только способ, каким бы высказать ее Мари, - в доме Имплевых приготовлялось для него не совсем приятное событие. Между Еспером Иванычем и княгинею несколько времени уже шла переписка: княгиня, с видневшимися следами слез на каждом письме, умоляла его переселиться для лечения в Москву, где и доктора лучше, и она сама будет иметь счастье быть при нем. Есперу Иванычу тоже хотелось: ему, может быть, даже думалось, что один вид и присутствие до сих пор еще любимой женщины оживят его. Анна Гавриловна также не имела ничего против этого: привыкшая исполнять малейшее желание своего идола, она в этом случае заботилась только о том, как его - такого слабого - довезти до Москвы. Наконец Еспер Иваныч призвал Мари и велел написать к княгине, что он переезжает в Москву. Мари приняла это известие с неописанным восторгом; как бы помешанная от радости, она начала целовать руки у отца, начала целовать Анну Гавриловну. - Да что же вы, матушка барышня, прежде-то не сказали, что вам так хочется в Москву? - проговорила та. - Не смела, Анна Гавриловна: я думала, что век уж здесь стану жить. - Да что же у вас, жених, что ли, там какой есть, который вам нравится? - Все есть, там блаженство! - проговорила Мари и, закрыв себе лицо руками, убежала. - Надо скорей же ехать! - проговорил Еспер Иваныч, взглянув значительно на Анну Гавриловну. - Да! - отвечала та в некотором раздумье и тотчас же пошла сделать некоторые предварительные распоряжения к отъезду. Первая об этом решении узнала Фатеева, приехавшая к Имплевым ранее Павла. Известие это, кажется, очень смутило ее. Она несколько времени ходила по комнате. - Я, в таком случае, сама перееду в деревню, - проговорила она, садясь около Мари и стряхивая с платья пыль. Мари посмотрела на нее. - А муж разве пустит? - спросила она. - Вероятно! - отвечала Фатеева, как-то судорожно передернув плечами. - Он здесь, ко всем для меня удовольствиям, возлюбленную еще завел... Все же при мне немножко неловко... Сам мне даже как-то раз говорил, чтобы я ехала в деревню. - Что ж ты будешь там одна в глуши делать? - спросила ее Мари с участием. - Умирать себе потихоньку; по крайней мере, там никто не будет меня мучить и терзать, - отвечала m-me Фатеева, закидывая голову назад. Мари смотрела на нее с участием. - А Постен тоже переедет в деревню? - спросила она, но таким тихим голосом, что ее едва можно было слышать. - Вероятно! - отвечала с мелькнувшей на губах ее улыбкой Фатеева. - На днях как-то вздумал пикник для меня делать... Весь beau monde здешний был приглашен - дрянь ужасная все! Проговоря это, m-me Фатеева закрыла глаза, как бы затем, чтобы не увидели в них, что в душе у ней происходит. - Право, - начала она, опять передернув судорожно плечами, - я в таком теперь душевном состоянии, что на все готова решиться! Мари ничего на это не сказала и потупила только глаза. Вскоре пришел Павел; Мари по крайней мере с полчаса не говорила ему о своем переезде. - Ты знаешь, - начала, наконец, она, - мы переезжаем в Москву! - Голос ее при этом был неровен, и на щеках выступил румянец. - А я-то как же? - воскликнул наивно Павел. - Ты сам скоро переедешь в Москву, - поспешила ему сказать Мари; румянец уже распространился во всю щеку. - А вы также уезжаете? - отнесся Павел к Фатеевой. - Я уезжаю в деревню, - отвечала она; выражение лица ее в эту минуту было какое-то могильное. - Совсем уж один останусь! - проговорил Павел и сделался так печален, что Мари, кажется, не в состоянии была его видеть и беспрестанно нарочно обращалась к Фатеевой, но той тоже было, по-видимому, не до разговоров. Павел, посидев немного, сухо раскланялся и ушел. - Совсем молодой человек в отчаянии! - проговорила m-me Фатеева. Мари держала глаза опущенными в землю. - Это на вашей душе грех! - прибавила Фатеева. - Ей-богу, я ни в чем тут не виновата! - возразила Мари серьезно. - Как же я должна была поступить? - Не знаю, - сказала Фатеева. Мари задумалась. Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей. "Мари, - писал он, - вы уже, я думаю, видите, что вы для меня все: жизнь моя, стихия моя, мой воздух; скажите вы мне, - могу ли я вас любить, и полюбите ли вы меня, когда я сделаюсь более достойным вас? Молю об одном - скажите мне откровенно!" От Еспера Иваныча между тем, но от кого, собственно, - неизвестно, за ним уж прислали с таким приказом, что отчего-де он так давно не бывал у них и что дяденька завтра уезжает совсем в Москву, а потому он приходил бы проститься. Павел, захватив письмо с собой, побежал, как сумасшедший, и действительно в доме у Имплевых застал совершенный хаос: все комнаты были заставлены сундуками, тюками, чемоданами. Мари была уже в дорожном платье и непричесанная, но без малейшего следа хоть бы какой-нибудь печали в лице. Павел пробовал было хоть на минуту остаться с ней наедине, но решительно это было невозможно, потому что она то укладывала свои ноты, книги, то разговаривала с прислугой; кроме того, тут же в комнате сидела, не сходя с места, m-me Фатеева с прежним могильным выражением в лице; и, в заключение всего, пришла Анна Гавриловна и сказала моему герою: "Пожалуйте, батюшка, к барину; он один там у нас сидит и дожидается вас". Павел, делать нечего, пошел. Еспер Иваныч, увидев племянника, как бы повеселел немного. - Ну, и ты приезжай скорее в Москву! - сказал он. - Я приеду, дядя, - отвечал Павел. - Да, приезжай! - повторил Еспер Иваныч. - Аннушка! - крикнул он. Та вошла. - Дай мне вон оттуда, - сказал он. Аннушка на это приказание отперла стоявшую на столе шкатулку и подала из нее Есперу Иванычу пакет. - Это тебе, - сказал он, подавая пакет Павлу, - тут пятьсот рублей. Если отец не будет тебя пускать в университет, так тебе есть уж на что ехать. - Дяденька, зачем вы беспокоитесь: отец отпустит меня! - проговорил Павел сконфуженным голосом. - Все лучше; отпустит - хорошо, а не отпустит - ты все-таки обеспечен и поедешь... Маша мне сказывала, что ты хочешь быть ученым, - и будь!.. Это лучшая и честнейшая дорога для всякого человека. - Я постараюсь быть им, и отец мне никогда не откажет в том, - произнес Павел, почти нехотя засовывая деньги в карман. Посидев еще немного у дяди и едва заметив, что тот утомился, он сейчас же встал. - Я уж пойду к кузине, - сказал он, - прощайте дядя. - Прощай! - проговорил Еспер Иваныч и поспеши