молчания и как бы насмешливым голосом, - не видали ли вы нашей Клеопатры Петровны Фатеевой? - Видел, - отвечал Павел. Ему показалось, что скрыть это было бы какой-то трусостью с его стороны. - Слышали, какую она штуку отпустила, - уехала от мужа-то? - И прекрасно сделала: не век же ей было подставлять ему свою голову! - произнес Павел серьезно. Он видел, что Анна Гавриловна относилась к m-me Фатеевой почему-то не совсем приязненно, и хотел в этом случае поспорить с ней. - Что тут прекрасного-то? - воскликнула, в свою очередь, Анна Гавриловна. - Зачем же она обобрала-то его, почесть что ограбила? - Кто же его обирал? - спросил сердито Павел. - Как кто? Этакого слабого человека целую неделю поймя поили, а потом стали дразнить. Господин Постен в глазах при нем почесть что в губы поцеловал Клеопатру Петровну... его и взорвало; он и кинулся с ножом, а тут набрали какой-то сволочи чиновничишков, связали его и стали пужать, что в острог его посадят; за неволю дал вексель, чтобы откупиться только... Так разве благородные господа делают? Павел грустно и ядовито улыбнулся. - Не знаю, Анна Гавриловна, - начал он, покачивая головой, - из каких вы источников имеете эти сведения, но только, должно быть, из весьма недостоверных; вероятно - из какой-нибудь кухни или передней. Анна Гавриловна при этом немного покраснела. - Действительно, - продолжал Павел докторальным тоном, - он бросился на нее с ножом, а потом, как все дрянные люди в подобных случаях делают, испугался очень этого и дал ей вексель; и она, по-моему, весьма благоразумно сделала, что взяла его; потому что жить долее с таким пьяницей и негодяем недоставало никакого терпения, а оставить его и самой умирать с голоду тоже было бы весьма безрассудно. - Да этот бы господин Постен и содержал ее и кормил, коли очень ее любит! - возразила Анна Гавриловна. - Что любит ее или нет господин Постен - этого я не знаю; это можно говорить только гадательно; но что господин Фатеев погубил ее жизнь и заел весь ее век - это всем известно. - Так, да, - подтвердил эти слова Павла и Еспер Иваныч. - Век ее заел! - воскликнула Анна Гавриловна. - А кто бы ее и взял без него!.. Приехавши сюда, мы все узнали: княгиня только по доброте своей принимала их, а не очень бы они стоили того. Маменька-то ее все именье в любовников прожила, да и дочка-то, верно, по ней пойдет. - Опять и это тоже вопрос, - возразил Павел, - что хуже: проживаться ли в любовников или наживаться от них? Первое еще можно объяснить пылким темпераментом, а второе, во всяком случае, значит - продавать себя. Анна Гавриловна опять немного покраснела; она очень хорошо поняла, что этот намек был прямо на нее сказан. Еспер Иваныч начал уже слушать этот разговор нахмурившись. - Она там сама делай - что хочет, - начала снова Анна Гавриловна, - никто ее не судит, а других, по крайней мере, своим мерзким языком не марай. - Кого же она марала? - спросил Павел. - Да нашу Марью Николаевну и вас - вот что!.. - договорилась наконец Анна Гавриловна до истинной причины, так ее вооружившей против Фатеевой. - Муж ее как-то стал попрекать: "Ты бы, говорит, хоть с приятельницы своей, Марьи Николаевны, брала пример - как себя держать", а она ему вдруг говорит: "Что ж, говорит, Мари выходит за одного замуж, а сама с гимназистом Вихровым перемигивается!" Еспер Иваныч еще более при этом нахмурился. Ему, по всему было заметно, сильно не нравилось то, что говорила Анна Гавриловна, бывшая обыкновенно всегда очень осторожною на словах, но теперь явившаяся какой-то тигрицей... Что делать - мать, и детеныша ее тронули! - И это, вероятно, сплетня из какого-нибудь весьма неблаговидного источника! - произнес Павел и более уже не говорил об этом предмете. Все, что он на этот раз встретил у Еспера Иваныча, явилось ему далеко не в прежнем привлекательном виде: эта княгиня, чуть живая, едущая на вечер к генерал-губернатору, Еспер Иваныч, забавляющийся игрушками, Анна Гавриловна, почему-то начавшая вдруг говорить о нравственности, и наконец эта дрянная Мари, думавшая выйти замуж за другого и в то же время, как справедливо говорит Фатеева, кокетничавшая с ним. Безумец! Он не подозревал, что только эта Мари и придавала прелесть всему этому мирку; но ангел, оживлявший его, отлетел из него, и все в нем стало пустынно! III ВИЗИТ К МАРИ Павел выехал от Еспера Ивановича часу в одиннадцатом. За душным днем следовала и душная ночь. На Тверской Павлу, привыкшему вдыхать в себя свежий провинциальный воздух, показалось, что совсем нечем дышать; а потом, когда он стал подъезжать к Кисловке, то в самом деле почувствовал какой-то кислый запах, и чем более он приближался к жилищу Макара Григорьева, тем запах этот увеличивался. Обстоятельство это легко объяснялось тем, что почтеннейший подрядчик взялся исправить на весь Охотный ряд капустные кадки, которые, по крайней мере в количестве пятисот, стояли у него на дворе и благоухали. В комнате своей, тоже сильно пропитанной этим запахом, Павел, сверх всякого ожидания, застал Ваньку сидящим у дверей и исправнейшим образом дожидающимся его. Ваньку очень уж напугал Макар Григорьев. Возвратившись домой, по обыкновению, немного выпивши, он велел Ваньку, все еще продолжавшего спать, тому же Огурцову и тем же способом растолкать, и, когда Ванька встал, наконец, на ноги и пришел в некоторое сознание, Макар Григорьев спросил его: - Что ты в Москву дрыхнуть приехал али делать какое дело? - Какое дело-то делать? - спросил было Ванька, сначала довольно грубо. - Какое дело делать! - повторил Макар Григорьев. - А вот я тебя сейчас рылом ткну: что, барина платье надо было убрать, али нет? - Я уберу, - отвечал Ванька и пошел было убирать. - Нет, ты погоди, постой! - остановил его Макар Григорьев. - Оно у тебя с вечерен ведь так валяется; у меня квартира не запертая - кто посторонний ввернись и бери, что хочешь. Так-то ты думаешь смотреть за барским добром, свиное твое рыло неумытое! - Что вы ругаетесь? - поокрысился было Ванька. - Я ругаюсь?.. Ах, ты, бестия этакой! Да по головке, что ли, тебя за это гладить надо?.. - воскликнул Макар Григорьев. - Нет, словно бы не так! Я, не спросясь барина, стащу тебя в часть и отдеру там: частный у меня знакомый - про кого старых, а про тебя новых розог велит припасти. - За что же меня в часть-то тащить? - произнес Ванька более укоряющим голосом и опять пошел было. - Нет, ты погоди, постой! - остановил его снова Макар Григорьев. - Барин теперь твой придет, дожидаться его у меня некому... У меня народ день-деньской работает, а не дрыхнет, - ты околевай у меня, тут его дожидаючись; мне за тобой надзирать некогда, и без тебя мне, слава тебе, господи, есть с кем ругаться и лаяться... Макар Григорьев, в самом деле, каждый вечер какую-то органическую потребность чувствовал с кем-нибудь из своих подчиненных полаяться и поругаться. - Золото какое привезли в Москву, содержи, корми его на московских-то харчах, - велика услуга от него будет! - бормотал он и затем, уйдя в свою комнатку, затворил в ней сердито дверь, сейчас же разделся и лег. - Справедливое слово, Михайло Поликарпыч, - дворовые - дармоеды! - продолжал он и там бунчать, выправляя свой нос и рот из-под подушки с явною целью, чтобы ему ловчее было храпеть, что и принялся он делать сейчас же и с замечательной силой. Ванька между тем, потихоньку и, видимо, опасаясь разбудить Макара Григорьева, прибрал все платье барина в чемодан, аккуратно постлал ему постель на диване и сам сел дожидаться его; когда же Павел возвратился, Ванька не утерпел и излил на него отчасти гнев свой. - Меня, Павел Михайлович, извольте отпустить домой, - сказал он. - Зачем? - спросил Павел больше механически. - Да помилуйте, Макар Григорьич за что-то хочет меня бить и сечь. "Я, говорит, и без барина буду тебя драть, когда хочу!" - Что за вздор такой! Оставь меня!.. - сказал Павел, которому в настоящую минуту было вовсе не до претензии Ивана. - Что оставить-то! Много будет, как каждый будет наказывать, кто хочет. - Оставь меня, пожалуйста, прошу тебя! - произнес Павел почти умоляющим голосом. - Сечь-то, по крайности, не прикажите ему меня, помилуйте! - не отставал Ванька. - Ну, не прикажу, - успокоил его Павел. - А то всякая шваль будет над тобой куражиться, - заключил Ванька уже хвастливо и ушел. По трусоватости своей Ванька думал, что Макар Григорьев в самом деле станет его сечь, когда только ему вздумается, и потому, по преимуществу, хотел себя оградить с этой стороны. Оставшись один, Павел непременно думал заснуть, потому что он перед тем только две ночи совершенно не спал; но, увы, диван - от положенной на нем аккуратно Ванькой простыни - не сделался ни шире, ни покойнее. Кроме того, в комнате была духота нестерпимая, и Макар Григорьев неумолкаемо и отвратительно храпел. Павел ворочался и метался, и чем более проходило времени, тем больше у него голова горела и нервы расстраивались. Как все впечатлительные люди, он стал воображать, что мучениям его и конца не будет и что вся жизнь его пройдет в подобном положении. "Стоило семь лет трудиться, - думал он, - чтобы очутиться в удушающей, как тюрьма, комнате, бывать в гостях у полуидиота-дяди и видеть счастье изменившей женщины! Нет, уж лучше - смерть, чем жизнь такая!" - думал он. Но вот, наконец, появилась заря и показалось - вероятно, там где-то вдали за городом - солнце, потому что заблистали кресты на некоторых церквах. Павел, почти в бешенстве, вскочил со своей постели и что есть силы отворил окно. Посвежевший к утру воздух благодетельно подул на него, послышался звон к заутрени; Макар Григорьев по-прежнему продолжал отвратительно храпеть. Павел, чтоб спастись от одного этого храпа, решился уйти к заутрени и, сам не зная - куда пришел, очутился в церкви девичьего Никитского монастыря. Несколько красивых и моложавых лиц монахинь, стоявших назади церкви, и пение невидимых клирошанок на хорах возбудили в нем мысль о женщине и о собственной несчастной любви. "А сколько между ними есть этого задушенного и затаенного чувства, - думал он. - А что, если бы и ему сделаться монахом? Прежде, разумеется, надобно кончить курс в университете, потому что монах необразованный ужасен, а образованный, - напротив, это высшее, что может себе человек выбрать на земле". В такого рода размышлениях Павел простоял всю службу и домой возвратился еще более утомленный, но в прохладной атмосфере храма значительно освежившийся. Макара Григорьева тоже, к счастью, не было дома. Он, как проснулся, немедля же ушел в трактир чай пить и объявил своему Огурцову, что он целый день домой не придет: ему тоже, как видно, сильно было не по нутру присутствие барина в его квартире. Павел снова прилег на свою постель и сейчас же заснул, и проспал часов до двенадцати, так что даже Ванька, и сам проспавший часов до десяти, разбудил его и проговорил ему с некоторым укором: - Что больно долго спите? Первый час уж. Павел велел дать себе умываться и одеваться в самое лучшее платье. Он решился съездить к Мари с утренним визитом, и его в настоящее время уже не любовь, а скорее ненависть влекла к этой женщине. Всю дорогу от Кисловки до Садовой, где жила Мари, он обдумывал разные дерзкие и укоряющие фразы, которые намерен был сказать ей. Войдя в переднюю ее дома, он встретившему его денщику сказал почти повелительно: - Скажи madame Эйсмонд (фамилия Мари по мужу), что к ней приехал Вихров! Денщик пошел докладывать. Павел, взглянув в это время мельком в зеркало, с удовольствием заметил, что лицо его было худо и бледно. "Авось хоть это-то немножко устыдит ее", - подумал он. Денщик возвратился и просил его в гостиную. Мари в первую минуту, как ей доложили о Павле, проворно привстала со своего места. - Ах, боже мой! - воскликнула она радостно и почти бегом было побежала гостю навстречу, но в дверях из гостиной в залу она, как бы одумавшись, приостановилась. Павел входил, держа себя прямо и серьезно. - Мужа моего нет дома; он сейчас уехал, - говорила Мари, не давая, кажется, себе отчета в том, к чему это она говорит, а между тем сама пошла и села на свое обычное место в гостиной. Павел тоже следовал за ней и поместился невдалеке от нее. - Куда же ваш супруг уехал? - спросил он как-то грубо и порывисто. - Он уехал в лагерь. Он в лагере и жить бы должен был, и только по случаю женитьбы отпросился, чтобы ему позволили жить в городе, - говорила Мари. Павел на это ей ничего не сказал и стал насмешливо оглядывать гостиную Мари, которая, в сущности, напоминала собой гостиные всех, я думаю, на свете молодых из военного звания. Новая, навощенная и - вряд ли не солдатскими руками - обитая мебель; горка с серебром, накупленным на разного рода экономические остатки; горка другая с вещами Мари, которыми Еспер Иваныч наградил ее очень обильно, подарив ей все вещи своей покойной матери; два - три хорошеньких ковра, карселевская лампа и, наконец, столик молодой с зеркалом, кругом которого на полочках стояли духи; на самом столе были размещены: красивый бювар, перламутровый нож для разрезания книг и черепаховый ящик для работы. Все это Павлу, не видавшему почти никогда парадного и свежего убранства комнат, показалось бог знает какою роскошью. "Да, мне теперь не удивительно, что она продала себя за все это", - думал он с презрением о Мари. - А скажите, далеко ли этот лагерь, куда ваш супруг уехал? - спросил он ее. - Версты три от города, - отвечала она. - Что же, он уехал туда на тройке ухарской, лихой, с колокольчиками и бубенчиками? - О, нет, напротив, на старой и очень смирной паре, на которой и я езжу, - отвечала Мари. Она очень хорошо понимала, что Павел все это говорит в насмешку. - На какой же ты факультет поступаешь? - спросила она его, чтобы замять разговор о муже. - И сам еще не знаю! - отвечал Павел, но таким тоном, которым явно хотел показать, что он - не то что сам не знает, а не хочет только говорить ей об этом. - Ты, однако, прежде хотел поступить на математический с тем, чтобы идти в военную службу, - продолжала Мари с участием. - Мало ли что я прежде хотел и предполагал! - отвечал Павел намекающим и злобным голосом. - Я уж не ученым, а монахом хочу быть, - прибавил он с легкою усмешкою. - Монахом? - переспросила Мари. - Да, - отвечал Павел, потупляясь. Он чувствовал некоторую неловкость сказать об этом Мари; в то же время ему хотелось непременно сказать ей о том для того, чтобы она знала, до чего она довела его, и Мари, кажется, поняла это, потому что заметно сконфузилась. - Что же, очень интересным монахом будешь, - сказала она, держа глаза опущенными в землю. - Я не для того иду, - возразил ей Павел сурово. - Что же, чтобы спастись? - Да, чтобы спастись... - Я не замечала, чтобы ты так был религиозен... - Вы многого не замечали или, лучше сказать, не хотели замечать, - проговорил Павел. Мари слегка покраснела. - Знаешь что?.. - начала она, после некоторого молчания. - Ты прежде гораздо лучше был. - Чем же? - Тем, что ты был такой добрый, милый... - А теперь - что же? - А теперь - злой. Павел усмехнулся. - Играя с тигренком, вы никогда не воображали, что он будет когда-нибудь со временем и тигром. - Никогда я с тобой не играла, - произнесла Мари серьезно, - а всегда тебе желала счастья, как желала бы его собственному сыну. Павел слегка, но насмешливо, преклонил пред ней свою голову. - Мне остается только благодарить вас за все это, - проговорил он. Мари на это ничего ему уж и не возразила: она, кажется, боялась, чтобы он не сказал ей какой-нибудь еще более грубой дерзости. Павел, вскоре после того, встал и начал раскланиваться. Мари тоже встала. - Я надеюсь, что ты будешь у нас бывать, - проговорила она, не глядя ему в глаза и держа руки сложенными. - Бывать я у вас должен, - начал Павел неторопливо, - этого требует приличие, но я просил бы вас сказать мне, в какой именно день вы решительно не бываете дома, чтобы в этот именно день мне и бывать у вас? Слова эти, видимо, оскорбили и огорчили Мари. - Если ты этого непременно желаешь, то мы не бываем дома во вторник, потому что обедаем и целый день проводим у матери мужа, - проговорила она, не изменяя своего положения. - Прекрасно-с! - произнес Павел. - Теперь второе: у Еспера Иваныча я тоже должен бывать, и потому я просил бы вас сказать мне, в какой именно день вы решительно не бываете у него, чтоб этот день мне и выбрать для посещения его? - У Еспера Ивановича мы решительно не бываем в субботу, потому что в этот день собираются у нас, - проговорила Мари. - Ну-с, так, так, значит, и будем являться. До свиданья! - И Павел протянул Мари руку; она ему тоже подала свою, но - довольно холодно. - Муж мой, может быть, захочет быть у тебя, но пожелаешь ли ты этого? - спросила она его несколько даже гордым тоном. - Сделайте милость, очень буду рад! - отвечал Павел и, тряхнув кудрями, раскланялся и ушел. Мари, оставшись одна, задумалась. "Какой поэтический мальчик!" - произнесла она сама с собою. - "Но за что же он так ненавидит меня?" - прибавила она после короткого молчания, и искренняя, непритворная грусть отразилась на ее лице. IV НОМЕРА МАДАМ ГАРТУНГ Павел вышел от Эйсмонд в каком-то злобно-веселом расположении духа. Всякая любовь, какая бы она ни была, счастливая или несчастливая, - все-таки есть некоторого рода нравственные путы, но теперь Павел почувствовал себя совершенно свободным от них. В воображении его, представляющем, обыкновенно, каждому человеку его будущность, рисовались только университет и некоторая темная мысль о монашестве. Чтобы бог подкрепил его на подвиги в новой жизни, он прежде всего хотел зайти к Иверской и помолиться. Здесь он весьма внимательно прочитал вывешенную к сему образу молитву, и, как ему показалось, большая часть слов из нее очень близко подходили к его собственным чувствованиям. Он не без любопытства также посмотрел и на монахов, служивших молебен. Лицо у отца иерея оказалось полное и красное, а у послушника - хоть и худощавое, но сильно глуповатое. В дверях часовни Павел увидел еще послушника, но только совершенно уж другой наружности: с весьма тонкими очертаниями лица, в выражении которого совершенно не видно было грубо поддельного смирения, но в то же время в нем написаны были какое-то спокойствие и кротость; голубые глаза его были полуприподняты вверх; с губ почти не сходила небольшая улыбка; длинные волосы молодого инока были расчесаны с некоторым кокетством; подрясник на нем, перетянутый кожаным ремнем, был, должно быть, сшит из очень хорошей материи, но теперь значительно поизносился; руки у монаха были белые и очень красивые. Когда Павел вышел из часовни, монах тоже вышел вслед за ним в, к удивлению Павла, надел на голову не клобук, не послушническую шапку, а простую поношенную фуражку. "Это что такое значит?" - подумал Вихров и пошел вслед за монахом. Тот направился к Александровскому саду и под ближайшим более тенистым деревом сел. Павел тоже поместился рядом с ним. Монах своим кротким и спокойным взором осмотрел его. - Вы, вероятно, послушник? - спросил его Павел. - Я? - переспросил, в свою очередь, незнакомец. - Я не монах даже, - прибавил он. - Но ваша одежда?.. - заметил ему Павел. - Одежду я такую ношу, потому что она мне нравится. - Но что же в ней может нравиться? Незнакомец слегка усмехнулся. - По моему мнению, - начал он неторопливо, - для человеческого тела существуют две формы одежды: одна - испанский колет, обтягивающий все тело, а другая - мешок, ряса, которая драпируется на нем. Я избрал последнюю! "Да это в самом деле не монах!" - подумал Павел, услыхав такого рода ответ. - Но какое же собственно ваше звание и фамилия ваша? - спросил он незнакомца с несколько уже провинциальным любопытством. - Фамилия моя - Неведомов, а звание - дворянин и кандидат здешнего университета; а ваша фамилия? - Моя фамилия - Вихров. Я тоже поступаю в университет и теперь вот ищу квартиру, где бы я мог остановиться вместе с студентами. Неведомов несколько времени оставался как бы в размышлении. - У нас есть несколько пустых номеров, - произнес он. - Ах, сделайте одолжение, я очень буду рад с вами жить, - подхватил Павел простодушно. Ему начал его новый знакомый уже нравиться. - А скажите, это далеко отсюда? - Нет, вот тут на Тверской; пойдемте, посмотрите! - С величайшим удовольствием! И молодые люди пошли. Войдя на Тверскую, они сейчас повернули в ворота огромного дома и стали взбираться по высочайшей и крутейшей лестнице. - Лестница ужасная, - произнес Павел. - Да, порядочная, но она нам заменяет горы; а горы, вы знаете, полезны для развития дыхательных органов, - ответил Неведомов. - Вот свободные нумера: один, другой, третий! - прибавил он, показывая на пустые комнаты, в которые Павел во все заглянул; и они ему, после квартиры Макара Григорьева, показались очень нарядными и чистыми. - Эти комнаты отличные! - проговорил он. - Ну, в таком случае, пойдемте к хозяйке, и вы переговорите с ней, - сказал Неведомов и, подойдя к дверям крайнего номера, произнес: - Каролина Карловна, можно к вам? - Можно, - отвечал женский голос с несколько нерусским акцентом. - Я к вам постояльца привел, - продолжал Неведомов, входя с Павлом в номер хозяйки, который оказался очень пространной комнатой. Часть этой комнаты занимал длинный обеденный стол, с которого не снята еще была белая скатерть, усыпанная хлебными крошками, а другую часть отгораживали ширмы из красного дерева, за которыми Каролина Карловна, должно быть, и лежала в постели. - Вы мой кушанье будете кушать? - произнесла она из-за своей перегородки и, видимо, относясь к Павлу. - Ваше, и у меня еще человек со мной будет... - проговорил тот. - С господином Вихровым человек еще будет жить, - перевел Каролине Карловне Неведомов. - А, это хорошо! Вам будет тоже мой самовар, свечка, вода? - Ваш самовар, свечка и вода, - повторил Неведомов. - Это семьдесят рублей в месяц - не меньше. - Что же, это не дорого? - спросил Павел простодушно Неведомова. - Нет, не дорого, - отвечал тот, улыбаясь. - Я согласен, - сказал Павел. - Господин Вихров согласен, - перевел опять Неведомов Каролине Карловне. - Только прошу вас задаток мне дать, - произнесла та. Павел вынул из кармана пятидесятирублевую и подал ее Неведомову. - Господин Вихров отдал пятьдесят рублей; куда прикажете их положить? - сказал тот. - Ах, будьте такой добрый, протяните вашу руку с ними в эту дыру, в ширмы! - проговорила Каролина Карловна, гораздо уже более добрым голосом. Неведомов просунул за ширму руку с деньгами; она их приняла у него. - А что, вам не лучше? - спросил он. - Нет, сегодня опять молочная лихорадка, и грудь очень болит, - отвечала Каролина Карловна, нисколько, как видно, не стесняясь. - Чем эта хозяйка больна? - спросил Павел, когда они с Неведомовым вышли из ее номера. - Она недавно родила, - отвечал тот ровным голосом. - Что же, она замужем? - Нет, - отвечал Неведомов прежним тоном. - От кого же она родила? - сказал с удивлением Павел. - Ну, уж это ее спросите, - произнес Неведомов и улыбнулся. - А где же у нее ребенок? - продолжал спрашивать Павел. - В воспитательный дом, кажется, она свезла его, - ответил Неведомов. В это время в одном из номеров с шумом отворилась дверь, и на пороге ее показалась молодая девушка в одном только легоньком капоте, совершенно не застегнутом на груди, в башмаках без чулок, и с головой непричесанной и растрепанной, но собой она была прехорошенькая и, как видно, престройненькая и преэфирная станом. - Ах, это вы, Николай Семеныч! - воскликнула она. - Послушайте, - прибавила она каким-то капризным тоном и болтая своей полуобутой ножкой, - пошлите, пожалуйста, мне Марфушу; я целый час кричу ее; она не идет. - А зачем вам нужна так Марфуша? - спросил Неведомов, с явным удовольствием глядя на молодую девушку. - А затем, чтобы одеться, - отвечала та, приседая перед ним. - Зачем же вам одеваться? Вы и так хороши, - продолжал Неведомов. Глаза его явно уже при этом разгорелись. - Кроме того, я ужасно чаю хочу, а она мне не подает, - подхватила девушка. - А, вот это причина уважительная, - сказал Неведомов и, подойдя к двери, ведущей вниз в кухню, крикнул: - Марфуша, ступай к Анне Ивановне! - Сейчас! - послышался голос из низу, и когда вслед за тем горничная прибежала к Анне Ивановне и обе они захлопнули дверь в их номер, Павел спросил Неведомова: - Кто это еще такая? - Это одна девица приезжая, - отвечал Неведомов каким-то уважительным голосом. - Ну, так я пойду за своими вещами, - сказал ему Павел. - Ступайте, а потом заходите ко мне. - Непременно! - отвечал Павел и отправился к себе на Кисловку. Он вышел из номеров m-me Гартунг как бы несколько опешенный: все, что он видел там, его очень удивило и поразило. Воспитанный в благочинии семейной и провинциальной жизни, где считалось, что если чиновник - так чиновник, монах - так монах, где позволялось родить только женщинам замужним, где девушек он привык видеть до последнего крючка застегнутыми, - тут он вдруг встретил бог знает что такое! Но как бы то ни было - такая свобода нравов ему была не неприятна! Заморив наскоро голод остатками вчерашнего обеда, Павел велел Ваньке и Огурцову перевезти свои вещи, а сам, не откладывая времени (ему невыносимо было уж оставаться в грязной комнатишке Макара Григорьева), отправился снова в номера, где прямо прошел к Неведомову и тоже сильно был удивлен тем, что представилось ему там: во-первых, он увидел диван, очень как бы похожий на гроб и обитый совершенно таким же малиновым сукном, каким обыкновенно обивают гроба; потом, довольно большой стол, покрытый уже черным сукном, на котором лежали: череп человеческий, несколько ручных и ножных костей, огромное евангелие и еще несколько каких-то больших книг в дорогом переплете, а сзади стола, у стены, стояло костяное распятие. - Какое у вас символическое убранство комнаты, - сказал Павел, не утерпев, хозяину, спокойно сидевшему на гробовом диване. - Д-да, - протянул тот. - Убранство комнат, - продолжал он с обычной своей мягкой улыбкой, - тоже, как и одежда, может быть двоякое: или очень богатое и изящное - ну, на это у меня денег нет; а потом другое, составленное только с некоторым смыслом, или, как вы очень ловко выразились, символическое. - Решительно символическое! - повторил Павел, довольный тем, что Неведомов похвалил его выражение. - Череп, вероятно, означает напоминание о смерти? Неведомов слегка улыбнулся. - Отчасти; кроме того, я и анатомией люблю немного заниматься, - отвечал он. - Ну, а евангелие? Неведомов при этом вопросе уже нахмурился. - Евангелие, - начал он совершенно серьезным тоном, - я думаю, должно быть на столе у каждого. - А распятие, конечно, как распятая мысль на кресте, - подхватил Павел. - Как распятая мысль на кресте, - повторил и Неведомов. - И наконец Шекспир, - заключил Павел, взглядывая на книгу в дорогом переплете. - Шекспир, - повторил еще раз Неведомов. Павлу, по преимуществу, в новом его знакомом нравилось то, что тот, как ему казалось, ни одного шагу в жизни не сделал без того, чтобы не дать себе отчету, зачем и почему он это делает. - Из Шекспира много ведь есть переводов, - полуспросил, полупросто сказал он, сознаваясь внутренне, к стыду своему, что он ни одного из них не знал и даже имя Шекспира встречал только в юмористических статейках Сенковского{166}, в "Библиотеке для чтения". - Есть, кажется, перевод Висковатова, потом перевод Карамзина "Юлия Цезаря", и, наконец, Полевой перевел, или, лучше сказать, переделал "Гамлета" Шекспира!.. - Последние слова Неведомов произнес уже несколько с насмешкой. - Шекспир должен быть весь переведен самым точным и добросовестным образом, - проговорил Павел. Неведомов при этом задумался на довольно продолжительное время. - Его трудно переводить, - начал он неторопливо. - Я, впрочем, - продолжал он с полуулыбкой и потупляя несколько глаза, - думаю заняться теперь этим и перевести его "Ромео и Юлию". - Что же, это лучшая его пьеса? - спросил Павел. - Да, это одно из самых пылких и страстных его произведений, но меня, кроме уж главного ее сюжета - любви... а кому же любовь не нравится? (Неведомов при этом усмехнулся.) Меня очень манят к ней, - продолжал он, - некоторые побочные лица, которые выведены в ней. - А именно? - сказал Павел, желая поддержать этот весьма приятный для него разговор. - А именно - например, Лоренцо, монах, францисканец, человек совершенно уже бесстрастный и обожающий одну только природу!.. Я, пожалуй, дам вам маленькое понятие, переведу несколько намеками его монолог... - прибавил Неведомов и, с заметным одушевлением встав с своего дивана, взял одну из книг Шекспира и развернул ее. Видимо, что Шекспир был самый любимый поэт его. - Лоренцо выходит ранним утром и говорит!.. И Неведомов, вслед за тем, смотря в книгу, стал немножко даже декламировать: "Уже рассвет сквозь бледный пар тумана приветствует убегающую ночь!.. Но прежде, чем взойдет солнце, я должен корзину эту наполнить полезными и вредными травами! Все предметы в мире различны и все равно прекрасны, и каждому дан свой закон, и в каждом благодать и польза есть; но если предмет, изменив своему назначению, изберет себе иной путь, вдруг из добра он обращается во зло. Вот этот цветок, употреби его для обоняния - он принесет пользу; вкуси его - и он - о, чудо перемены! - смертью тебя обледенит, как будто в нем две разнородные силы: одна горит живительным огнем, другая веет холодом могилы; такие два противника и в нас: то - благодать и гибельные страсти, и если овладеют страсти нашею душой, завянет навсегда пленительный цветок". - Превосходно! - воскликнул Павел, которому сам Неведомов показался в эти минуты таким же монахом-францисканцем, обнимающим своим умом и сердцем всю природу, и особенно его приятно поразили черты лица того, которые загорались какою-то восторженностью и вдохновением, когда он произносил некоторые слова монолога. - Да-с, недурно, - подтвердил и Неведомов. - Шекспир есть высочайший и, в то же время, реальнейший поэт - в этом главная сила его! - И Виктор Гюго тоже один из чрезвычайно сильных поэтов! - подхватил Павел. Когда он учился для Мари французскому языку, он все читал Виктора Гюго, потому что это был любимый поэт Мари. - Это совсем другое! - произнес Неведомов, как бы даже удивленный этим сравнением. - Виктор Гюго больше всего обязан своей славой тому, что явился тотчас после бесцветной, вялой послереволюционной литературы и, действительно, в этом бедном французском языке отыскал новые и весьма сильные краски. - Как это, например, хорошо его стихотворение, - подхватил Павел, желавший перед Неведомовым немножко похвастаться своим знакомством с Виктором Гюго. - "К красавице", где он говорит, что когда б он богом был, то он отдал бы за ее поцелуй власть над ангелами и над дьяволами... У нас де ля Рю, кажется, перевел это и попался за то. - Это стихотворение совершенная бессмыслица, по-моему, - возразил Неведомов, - если б он богом был, то никогда и не пожелал бы ее поцелуя. - Ну, это что же? - произнес Павел, совершенно, кажется, несогласный с этим. - Как что же? - перебил его Неведомов. - Поэзия, в самых смелых своих сравнениях и метафорах, все-таки должна иметь здравый человеческий смысл. У нас тоже, - продолжал он, видимо, разговорившись на эту тему, - были и есть своего рода маленькие Викторы Гюго, без свойственной, разумеется, ему силы. - Кто же такие? - спросил Вихров. - Да наши Марлинский{167}, Бенедиктов{167} - это тоже поэты весьма громких и трескучих фраз и весьма малого поэтического содержания. Павлу очень нравились оба эти писателя, но он уже и высказать того не решился, сознавая, что Неведомов дело это гораздо лучше и глубже его понимает. В такого рода разговорах они, однако, просидели часов до двенадцати. Наконец, Павел, утомленный разного рода событиями дня, встал. - До свиданья, позвольте мне бывать у вас и пользоваться вашими наставительными и приятными беседами! - проговорил он почтительным голосом. - Очень рад буду вам всегда, - сказал Неведомов. Павел пришел в свой номер в весьма миротворном расположении духа. Ванька его встретил также веселый; он очень уж был рад, что они переехали от Макара Григорьева, которого он сразу же стал ненавидеть и бояться. - Что, Иван, здесь хорошо? - спросил его Павел, раздеваясь и ложась на постель. - Хорошо-с. Сейчас я ужинать ходил, щей важных дали похлебать, - отвечал тот и бессовестно в этом случае солгал, потому что ему дали совершенно протухлых щей, так что он едва их доел. V СТУДЕНТ САЛОВ Павел, согласно прежнему своему намерению, поступил на математический факультет. Первую лекцию ему пришлось слушать из аналитики. Когда он пришел в университет, его послали в большую математическую аудиторию. Огромная комната, паркетные полы, светлые ясеневые парты, толпа студентов, из коих большая часть были очень красивые молодые люди, и все в новых с иголочки вицмундирах, наконец, профессор, который пришел, прочел и ушел, как будто ему ни до кого и дела не было, - все это очень понравилось Павлу. Профессор для первого раза объяснил, что такое математический анализ, и Вихров все его слова записал с каким-то благоговением. Затем следовала лекция богословия, в большом уже зале. Собрались все четыре факультета, между которыми много было даже немолодых людей и всевозможных, должно быть, наций. Законоучитель, весьма представительной наружности, в протоиерейской камилавке и с докторским наперсным крестом, уселся на кафедре; такого рода зрелище показалось Павлу просто великолепным. Протоиерей говорил о разных языческих религиях и показывал преимущество над ними христианской веры. Вихров все это знал, но, тем не менее, и эту лекцию записал с буквальною точностью. Через несколько времени профессор словесности уничтожил перед своими слушателями все проходимые ими прежде риторики, говоря: "Милостивые государи! Вас учили, что источники изобретения: кто, что, где и при каких обстоятельствах?.. Но я вас спрашиваю, милостивые государи, кто, сев писать сочинение, станет задавать себе подобные вопросы, и каково выйдет сочинение, изобретенное подобным образом?.. Источники изобретения, милостивые государи, - это внутренний нравственный мир человека и окружающая его среда: вот что дает вдохновение и материал художнику!" Молодой студент мой и с этим был совершенно согласен. Когда он возвращался домой из университета, с приобретенным им умственным сокровищем, ему казалось, что все на него смотрят, как на будущего ученого. Дома он сейчас же принимался все записанные лекции переписывать набело, заучивать их наизусть. Недели через две, потом, у него явилось новое занятие или, лучше сказать, увлечение. Тот же профессор словесности задал студентам темы для сочинений. Вихров ужасно этому обрадовался и выбрал одну из них, а именно: "Поссевин{169} в России", и сейчас же принялся писать на нее. Еще и прежде того, как мы знаем, искусившись в писании повестей и прочитав потом целые сотни исторических романов, он изобразил пребывание Поссевина в России в форме рассказа: описал тут и царя Иоанна, и иезуитов с их одеждою, обычаями, и придумал даже полячку, привезенную ими с собой. Целые две недели Вихров занимался над этим трудом и наконец подал его профессору, вовсе не ожидая от того никаких особых последствий, а так только потешил, в этом случае, натуру свою. Невдолге после того профессор стал давать отчет о прочитанных им сочинениях. Он их обыкновенно увозил из университета на ломовом извозчике и на ломовом же извозчике и привозил. Взойдя на кафедру, он был как бы некоторое время в недоумении. - Милостивые государи, - начал он своим звучным голосом, - я, к удивлению своему, должен отдать на нынешний раз предпочтение сочинению не студента словесного факультета, а математика... Я говорю про сочинение господина Вихрова: "Поссевин в России". У Павла руки и ноги задрожали и в глазах помутилось. - Господин Вихров! - вызвал уже его профессор. Павел встал. Профессор, как бы с большим вниманием, несколько времени смотрел на него. - В вашем сочинении, не говоря уже о знании факта, видна необыкновенная ловкость в приемах рассказа; вы как будто бы очень опытны и давно упражнялись в этом. - Я давно уж пишу! - отвечал Вихров, с дрожащими губами. - Упражняетесь в этом!.. Прекрасно, прекрасно!.. У вас положительное дарование! - И профессор мотнул Вихрову головой в знак того, чтобы тот садился. Павел опустился - от волнения он едва стоял на ногах; но потом, когда лекция кончилась и профессор стал сходить по лестнице, Павел нагнал его. - У меня целая повесть написана, - сказал он, - позвольте вам представить ее! - Представьте, - сказал профессор, уже с удивлением взглянув на него. Вихров на следующую же лекцию принес ему свою повесть "Чугунное кольцо". Профессор взял у него тетрадку. Целую неделю Вихров горел как на угольях. Профессора он видел в университете, но тот ни слова не говорил с ним об его произведении. Наконец, после одной лекции он проговорил: - Господин Вихров здесь? - Здесь! - отвечал Павел, опять с дрожащими губами. - Прошу вас сегодня зайти ко мне вечерком; я имею с вами поговорить! Вихров рад был двадцать - тридцать раз к нему сходить. "Что-то он скажет мне, и в каких выражениях станет хвалить меня?" - думал он все остальное время до вечера: в похвале от профессора он почти уже не сомневался. Часу в седьмом вечера, он почти бегом бежал с своей квартиры к дому профессора и робкою рукою позвонил в колокольчик. Человек отпер ему и впустил его; Павел сказал ему свою фамилию. Человек повел его сначала через залу, гостиную. Вихров с искреннейшим благоговением вдыхал в себя этот ученый воздух; в кабинете, слабо освещенном свечами с абажуром, он увидел самого профессора; все стены кабинета уставлены были книгами, стол завален кипами бумаг. - Здравствуйте, садитесь! - сказал он ему ласково. Вихров сел. - Я позвал вас, - продолжал профессор, - сказать вам, чтобы вы бросили это дело, за которое очень рано взялись! - И он сделал при этом значительную мину. Вихров покраснел. - Почему же? - спросил он. - Потому что вы описываете жизнь, которой еще не знаете; вы можете написать теперь сочинение из книг, - наконец, описать ваши собственные ощущения, - но никак не роман и не повесть! На меня, признаюсь, ваше произведение сделало очень, очень неприятное впечатление; в нем выразилась или весьма дурно направленная фантазия, если вы все выдумали, что писали... А если же нет, то это, с другой стороны, дурно рекомендует вашу нравственность! И профессор опять при этом значительно мотнул Вихрову головой и подал ему его повесть назад. Павел только из приличия просидел у него еще с полчаса, и профессор все ему толковал о тех образцах, которые он должен читать, если желает сделаться литератором, - о строгой и умеренной жизни, которую он должен вести, чтобы быть истинным жрецом искусства, и заключил тем, что "орудие, то есть талант у вас есть для авторства, но содержания еще - никакого!" Герой мой вышел от профессора сильно опешенный. "В самом деле мне, может быть, рано еще писать!" - подумал он сам с собой и решился пока учиться и учиться!.. Всю эту проделку с своим сочинением Вихров тщательнейшим образом скрыл от Неведомова и для этого даже не видался с ним долгое время. Он почти предчувствовал, что тот тоже не похвалит его творения, но как только этот вопрос для него, после беседы с профессором, решился, так он сейчас же и отправился к приятелю. - Где вы пропадали? - воскликнул тот ему. - Все занимался, - отвечал Павел немного сконфуженным голосом. - Ах, кстати, - продолжал Неведомов, - тут с вами желает очень познакомиться один господин. - Кто такой? - спросил Вихров. - Некто Салов - студент; он говорит, что земляк ваш, и просил меня прислать ему сказать, когда вы придете. - Я очень рад, - отвечал Вихров. Неведомов встал, вышел в коридор и послал человека к Салову. Через несколько времени, в комнату вошел - небольшого роста, но чрезвычайно, должно быть, юрковатый студент в очках и с несколько птичьей и как бы проникающей вас физиономией, - это был Салов. Неведомов сейчас же познакомил с ним Вихрова. - Мне про вас очень много говорили, - начал Салов, устремляя на Павла довольно проницательный взгляд, - а именно - ваш товарищ Живин, с которым я был вместе в Демидовском. - А! - произнес Вихров. Живин был тот гимназист, который некогда так искренно восхищался игрою Павла на фортепьянах. - И он-с мне между прочим говорил, что вы великий актер, - продолжал Салов. В голосе его как бы слышалась легкая насмешка. - Да, я довольно хорошо играю некоторые роли, - сказал Павел, нисколько не сконфузясь. - Говорил-с! - повторил Салов. - И у него обыкновенно были две темы для разговоров, это - ваше сценическое дарование и еще его серые из тонкого сукна брюки, которые он очень берег и про которые каждое воскресенье говорил сторожу: "Вычисти, пожалуйста, мне мои серые брюки получше, я в них пойду погулять". Такое сопоставление его дарований с брюками показалось Вихрову несколько обидным, но он, впрочем, постарался придать такое выражение своему лицу, из которого ничего не было бы видно, так, как будто бы он прослушал совершеннейшую чепуху и бессмыслицу. Салов, кажется, заметил это, потому что сейчас же поспешил как бы приласкаться к Павлу. - Впрочем, то же самое подтверждали и другие ваши товарищи, так что слава эта за вами уже установившаяся, - проговорил он. Павел и на это ничего ему не сказал. - А вы давно из Демидовского перешли сюда? - спросил он, в свою очередь, Салова. - Второй год уж!.. Там профессора или пьянствуют или с женами ссорятся: что же мне было при этом присутствовать? - проговорил поспешно Салов. - Здесь и не делают этого, да вы немного ими, кажется, интересуетесь, - заметил ему с улыбкой Неведомов. - Некогда все! - отвечал Салов, в одно и то же время ухмыляясь и нахмуриваясь. Он никогда почти не ходил в университет и все был на первом курсе, без всякой, кажется, надежды перейти на второй. - Ну, батюшка, - обратился он как-то резко к Неведомову, ударяя того по плечу, - я сегодня кончил Огюста Конта{173} и могу сказать, что все, что по части философии знало до него человечество, оно должно выкинуть из головы, как совершенно ненужную дрянь. - Уж будто и совсем выкинуть из головы? - спросил Неведомов несколько насмешливо. - Выкинуть-с! - повторил Салов резким тоном, - потому что Конт прямо говорит: "Мы знаем одни только явления, но и в них не знаем - каким способом они возникли, а можем только изучать их постоянные отношения к другим явлениям, и эти отношения и называются законами, но сущность же каждого предмета и первичная его причина всегда были и будут для нашего разума - terra incognita"*. ______________ * неизвестная земля, область (лат.). - Кант{173} почти то же самое говорит, - возразил, как бы в некотором недоумении, Неведомов. - Сделайте милость! - почти закричал на него Салов. - Ваш Кант положительнейшим образом признавал и все эти субстанции, точно так же, как Гегель{173} выдумал какого-то человека как микрокосм, - все это чистейшая чепуха! Помилуйте, одно это, - продолжал кричать Салов, как бы больше уже обращаясь к Павлу: - Конт разделил философию на теологическую, метафизическую и положительную: это верх, до чего мог достигнуть разум человеческий! Теология, говорит, есть форма мышления полудиких народов, метафизика есть переходный период, и наконец позитивизм есть последнее слово здравого, незатуманенного ума человеческого. Неведомов, при этих словах Салова, усмехнулся. - Чему вы смеетесь? Чему? - обратился к нему Салов с азартом. - Тому, - отвечал тот кротко, - что нельзя же, прочитав первую попавшуюся под руку философскую систему, уничтожить и почеркнуть ею все прочие. - Нет-с, можно, если она удовлетворяет всем требованиям моего ума. Ведь, не правда ли, что я прав? - обратился Салов прямо уже к Павлу. - Вы, конечно, знаете, что отыскивают все философии? - Начало всех начал, - отвечал тот не без улыбки. - Начало всех начал, - повторил Салов. - А Конт им говорит: "Вы никогда этого начала не знали и не знаете, а знаете только явления, - и явления-то только в отношении к другому явлению, а то явление, в свою очередь, понимаете в отношении этого явления, - справедливо это или нет? - Это, может быть, и справедливо, - произнес Павел, - но я совершенно несогласен с вами касательно теологии, которая присуща и самым образованным народам. - Да, ее терпят для мужиков везде - даже и умные англичане, - возразил Салов. - Кроме того, - продолжал Павел, как бы не слыша его замечания, - ее необходимость доказывается общим верованием всех народов. - Что-с? - спросил его вдруг Салов. - Необходимость теологии доказывается общим верованием народов, - повторил Вихров уже сконфуженным голосом. - Послушайте, - начал Салов тоном явного сожаления, - я буду с вами говорить о философии, а вы будете мне приводить доказательства из катехизиса. - Что ж такое?.. - больше уже бормотал Павел. Он сам очень хорошо понял, что не совсем удачно выразился. - Это доказательство вовсе не из катехизиса, а, напротив - доказательство истории, - поддержал его Неведомов. - Существование везде и всюду религии есть такой же факт, как вот этот дом, эти деревья, эти облака, - и от него никакому философу отвертеться нельзя. - Действительно факт, - подхватил Салов, - но только болезненный. - Не может же болезнь быть всеобщей, - возразил, пожимая плечами, Неведомов, - во всех эпидемиях обыкновенно более половины остается здоровыми, а тут - все... - А, это уж, видно, такая повальная на всех! - произнес насмешливо Салов. - Только у одних народов, а именно у южных, как, например, у испанцев и итальянцев, она больше развивается, а у северных меньше. Но не в этом дело: не будем уклоняться от прежнего нашего разговора и станем говорить о Конте. Вы ведь его не читали? Так, да? - прибавил он ядовито, обращаясь к Неведомову. - Нет, не читал, - отвечал тот спокойно, - да и читать не стану. - Почему же это он лишен будет этой чести? - спросил Салов насмешливо. - Потому что, - продолжал Неведомов тем же спокойным тоном, - может быть, я, в этом случае, и не прав, - но мне всякий позитивный, реальный, материальный, как хотите назовите, философ уже не по душе, и мне кажется, что все они чрезвычайно односторонни: они думают, что у человека одна только познавательная способность и есть - это разум. Я очень хорошо понимаю, что разум есть одна из важнейших способностей души и что, действительно, для него есть предел, до которого он может дойти; но вот тут-то, где он останавливается, и начинает, как я думаю, работать другая способность нашей души - это фантазия, которая произвела и искусства все и все религии и которая, я убежден, играла большую роль в признании вероятности существования Америки и подсказала многое к открытию солнечной системы. - Но согласитесь, - опять почти закричал на него Салов, - что у диких народов область этой фантазии гораздо шире и что прогресс человечества и состоит в том, что разум завоевывает у фантазии ее территорию. - Это, может быть, отчасти есть. - А в конце концов он завоюет у ней все. - Ну, этого я не знаю! - Да как же вы не знаете, Неведомов!.. Это наконец нечестно: когда вас мыслью, как вилами, прижмут к стене, вы говорите, что не знаете, - горячился Салов. - Что же тут нечестного, - произнес Неведомов, - если я говорю не знаю о том, на что сама история не дала ответа? - Нет-с, дала ответ, дала в том, как думали лучшие умы, как думали Вольтер{175}, Конт. - К чему вы мне все это говорите! - перебил его уже с некоторою досадой Неведомов. - Вы очень хорошо знаете, что ни вашему уму, ни уму Вольтера и Конта, ни моему собственному даже уму не уничтожить во мне тех верований и образов, которые дала мне моя религия и создало воображение моего народа. - А к тому, мой миленький, что мне хочется поучить вас; а то вы ведь без меня, моя крошечка, пропадете! - перебил его насмешливо Салов. Он, кажется, был очень доволен, что порассердил немножко Неведомова. - Чем вам учить меня, вы гораздо лучше сделаете, если прочтете нам какое-нибудь ваше стихотворение, - возразил тот, - это гораздо приятнее и забавнее от вас слышать. - Что за вздор такой! - произнес с улыбкой Салов, а сам между тем встал и начал ходить по комнате. Павел, как мы видели, несколько срезавшийся в этом споре, все остальное время сидел нахмурившись и насупившись; сердце его гораздо более склонялось к тому, что говорил Неведомов; ум же, - должен он был к досаде своей сознаться, - был больше на стороне Салова. - Какого же рода он стихи пишет? - спросил Вихров Неведомова. - Я больше перелагаю-с, - подхватил Салов, - и для первого знакомства, извольте, я скажу вам одно мое новое стихотворение. Господин Пушкин, как, может быть, вам небезызвестно, написал стихотворение "Ангел": "В дверях Эдема ангел нежный" и проч. Я на сию же тему изъяснился так... - И затем Салов зачитал нараспев: В дверях палат своих надменно Предстал плешивый откупщик, А жулик, тощий и смиренный, Взирал, как жирный временник, С крыльца напутствуем швейцаром, В карету модную влезал. - О Прометей! - в восторге яром Ему воришка закричал. Клянусь, что я без всякой злобы, Без всякой зависти утробы Смотрю, как ты и ешь, и пьешь, И жизнь роскошную ведешь. Нет! Я завидовать не смею. Я пред тобой благоговею; Хотя я с детства наметал Во всякой краже обе руки, Но ты в сей выспренней науке Мне будешь вечный идеал! - Очень хорошо! - похвалил Вихров, но, кажется, больше из приличия. - Что за глупости такие! - проговорил, как бы невольно, несколько потупляясь, Неведомов. - Какие же глупости? - воскликнул притворно обиженным голосом Салов. - Пойдемте, Вихров, ко мне в номер: я не хочу, чтобы вас развращал этот скептик, - прибавил он и, взяв Павла под руку, насильно увлек его от Неведомова. - Я-то пуще скептик, а не он! - говорил тот им вслед. Номер Салова оказался почти богато убранным: толстая драпировка на перегородке и на окне; мягкий диван; на нем довольно искусно вышитые шерстями две подушки. В одном из углов стояли трубки с черешневыми чубуками и с дорогими янтарными мундштуками. На окне виднелась выпитая бутылка шампанского; на комоде был открыт богатый несессер и лежала целая дюжина, должно быть еще не игранных карт. Вообще, в убранстве комнаты Салова было больше офицерского, нежели студенческого. Книг почти совсем не было видно, кроме Огюста Конта, книжка которого, не вся еще разрезанная, валялась на столе. - Садитесь, пожалуйста! - сказал Салов, любезно усаживая Вихрова на диван и даже подкладывая ему за спину вышитую подушку. Сам он тоже развалился на другом конце дивана; из его позы видно было, что он любил и умел понежиться и посибаритничать{177}. - А вот и Конт! - сказал Павел, показывая на лежавшую на столе книжку. - Да-с, я его нарочно купил, и, вообразите, он теперь у меня - у одного в Москве... Они все ведь тут студенты - гегелисты... Только вдруг я раз в кондитерской, в которую хожу каждый день пить кофе, читаю в французской газете, что, в противоположность всем немецким философам, в Париже образуется школа позитивистов, и представитель ее - Огюст Конт... Я сейчас к книгопродавцу: "Давайте Конта!" - "Нет еще у нас..." - "Выпишите!" Выписал: тридцать рублей содрал за одну книжку, потому что запрещена она у нас... Вот я теперь и подчитал ее, и буду их всех резать! - заключил Салов, с удовольствием потирая себе руки. - Ну, вам Неведомова, кажется, не срезать этим, - возразил Павел. - Неведомова-то! - воскликнул Салов. - Да разве вы не видите, что он сумасшедший... Одежда-то его, а!.. Как одежда-то его вам нравится? - Одежда у него действительно странная, - произнес Павел. - Вы знаете, он за нее в остроге сидел, - продолжал Салов с видимым уже удовольствием. - Приехал он там в Тулу или Калугу... Подрясник этот у него еще тогда был новый, а не провонялый, как теперь... Он выфрантился в него, взял в руки монашеские четки, отправился в церковь - и там, ставши впереди всех барынь и возведя очи к небу, начинает молиться. Все, разумеется, спрашивают: "Кто такой, кто такой этот интересный монах?" Заинтересовалась сим и полиция также... Он из церкви к себе в гостиницу, а кварташки за ним... "Кто, говорят, такой этот господин у вас живет? Покажите его паспорт!" - Показывают... Оказывается, что совершенно не монах, а светский человек. Они сначала - в часть его, а потом - и в острог, да сюда в Москву по этапу и прислали, как в показанное им место жительства. - Негодяи! - произнес Вихров с негодованием. - Зачем он носит еще это одеяние? - Носит, чтобы нравиться женщинам, - отвечал ядовито Салов. - О, полноте!.. Он, кажется, совсем не такой. - Он-то!.. Он и тут вон влюблен в одну молоденькую девочку: она теперь чистенькая, конечно, но, разумеется, того только и ждет, чтобы ее кто-нибудь взял на содержание, а он ей, вместо того, Шекспира толкует и стихи разные читает. Глупо это, по-моему. - Почему глупо? - спросил Павел. - Потому что, если он научить ее этому хочет, так зачем это ей? На кой черт?.. Если же соблазнить только этим желает, то она всего скорей бы, вероятно, соблазнилась на деньги. - Но, может быть, он думает жениться на ней и образовывает ее для этого. - Как же ему жениться, когда он сам один едва с голоду не умирает? - Разве у него нет состояния? - Никакого!.. Так себе перебивается кой-какими урочишками, но и тех ему мало дают: потому что, по костюму, принимают его - кто за сумасшедшего, а кто и за бродягу. - Разве такой умный и образованный человек может быть бродягой! - воскликнул Вихров. - Отчего же нет? Я видал бродяг и мошенников пообразованнее его, - возразил наивно Салов; вообще, тоном голоса своего и всем тем, что говорил о Неведомове он, видимо, старался уронить его в глазах Павла. - А что, вы не обедаете в общей зале, с нами? - прибавил он после некоторого молчания. - Я обедаю обыкновенно у себя в комнате, - отвечал Павел. - Ну что, нет! Будемте обедать там!.. Петр!.. - крикнул Салов. На этот зов необыкновенно поспешно и с заметным почтением явился номерной лакей. - А что обедать? - спросил его Салов почти повелительно. - Обедать готово, если прикажете, - отвечал тот. - Да, вели! Кстати, скажите, - прибавил Салов, обращаясь к Павлу, - что, вы играете в карты? - Нет, - отвечал тот. - Как же это - нет? Надо учиться, - произнес Салов. - Как-нибудь выучусь, - проговорил Павел. - Непременно-с, непременно, - повторил Салов. Вскоре они оба вошли в обеденную залу. M-me Гартунг по-прежнему лежала за ширмами. Номера ее еще не все были заняты; а потому общество к обеду собралось не весьма многочисленное: два фармацевта, которые, сидя обыкновенно особняком, только между собою и разговаривали шепотом и, при этом, имели такие таинственные лица, как будто бы они сейчас приготовились составлять самый ужасный яд. Неведомов пришел под руку с известной уже нам девицей, которая оттого, в одно и то же время, конфузилась и смеялась. Будучи на этот раз в платье, а не в блузе, она показалась Вихрову еще интереснее. Это было какое-то по природе своей грациозное существо; все в ней было деликатно: губки, носик, ножки, талия; она весело и простодушно улыбалась. Неведомов между тем усадил свою спутницу рядом с собой и по временам, несмотря на свои мягкие голубые глаза, взглядывал на нее каким-то пламенным тигром. Салов сел рядом с Павлом. M-me Гартунг несколько раз и каким-то заметно нежным голосом восклицала: "Салов, подите сюда!". И Салов, делая явно при всех гримасу, ходил к ней, а потом, возвращаясь и садясь, снова повторял эту гримасу и в то же время не забывал показывать головой Павлу на Неведомова и на его юную подругу и лукаво подмигивать. - Что это хозяйка все зовет к себе Салова? - спросил Павел после обеда Неведомова. - Вероятно, как старшего постояльца своего, - отвечал тот и, видимо, больше всего занятый своею собеседницей, снова подал ей руку, и они отправились в ее номер. "Тут, должно быть, амуретов пропасть!" - подумал про себя Павел. VI КАНДИДАТ МАРЬЕНОВСКИИ И СТУДЕНТЫ ПЕТИН И ЗАМИН Через несколько дней, общество m-me Гартунг за ее табльдотом еще увеличилось: появился худощавый и с весьма умною наружностью молодой человек в штатском платье. Салов сначала было адресовался к нему весьма дружественно, но вновь прибывший как-то чересчур сухо отвечал ему, так что Салов, несмотря на свой обычно смелый и дерзкий тон, немного даже сконфузился и с разговорами своими отнесся к сидевшей в уединении Анне Ивановне. Она, как показалось Павлу, была с ним нисколько не менее любезна, чем и с Неведомовым, который был на уроке и позапоздал прийти к началу обеда, но когда он пришел, то, увидев вновь появившегося молодого человека, радостно воскликнул: "Боже мой, Марьеновский! Кого я вижу?" - И затем он подошел к нему, и они дружески расцеловались. Потом, Неведомов сел рядом с Марьеновским и продолжал любовно смотреть на него; они перекинулись еще несколькими словами. Неведомов, после того, взглянул на прочих лиц, помещавшихся за табльдотом, и увидел, что Анна Ивановна сидит с Саловым и, наклонившись несколько в его сторону, что-то такое слушает не без внимания, что Салов ей говорит. Неведомов при этом побледнел немного, стал кусать себе губы и с заметною рассеянностью отвечал на вопросы Марьеновского. К концу обеда он, впрочем, поуспокоился - может быть потому, что Салова вызвал кто-то приехавший к нему, и тот, уходя, объявил, что больше не воротится. Два фармацевта, по-прежнему обедавшие особняком, тоже ушли вскоре за ним. Неведомов в это время обратился к Марьеновскому с вопросом: - А что, скажите, нового в мире юриспруденции? - Теперь напечатан процесс madame Лафарж, - отвечал тот. Павел нарочно пересел с своего стула на ближайший к ним, чтобы лучше слышать их разговор. - Это, что убила мужа, - подхватил Неведомов. - Да, и тут замечательно то, что, по собранным справкам, она ему надавала до полфунта мышьяку, а при анатомировании нашли самый вздор, который мог к нему войти в кровь при вдыхании, как железозаводчику. - Однакож ее обвинили? - вмешался в разговор Вихров. - Ее обвинили, - отвечал как-то необыкновенно солидно Марьеновский, - и речь генерал-прокурора была, по этому делу, блистательна. Он разбил ее на две части: в первой он доказывает, что m-me Лафарж могла сделать это преступление, - для того он привел почти всю ее биографию, из которой видно, что она была женщина нрава пылкого, порывистого, решительного; во второй части он говорит, что она хотела сделать это преступление, - и это доказывает он ее нелюбовью к мужу, ссорами с ним, угрозами... - Логично, - произнес Неведомов. - Удивительно просто, точно задачу какую математическую решил, - сказал Марьеновский. - Скажите, присяжные ее осудили? - спросил Павел, отнесясь к нему опять со всевозможною вежливостью. - Разумеется, - отвечал ему тоже вежливо и Марьеновский. - Факты дела напечатаны все? - спросил его Неведомов. - Все, до самых мельчайших подробностей. - А к чему бы присудили ее по нашим законам? - прибавил Неведомов. Марьеновский пожал плечами. - Самое большее, что оставили бы в подозрении, - отвечал он с улыбкой. - Значит, уголовные законы наши очень слабы и непредусмотрительны, - вмешался опять в разговор Вихров. - Напротив! - отвечал ему совершенно серьезно Марьеновский. - Наши уголовные законы весьма недурны, но что такое закон?.. Это есть формула, под которую не могут же подойти все случаи жизни: жизнь слишком разнообразна и извилиста; кроме того, один и тот же факт может иметь тысячу оттенков и тысячу разных причин; поэтому-то и нужно, чтобы всякий случай обсудила общественная совесть или выборные из общества, то есть присяжные. - Отчего у нас не введут присяжных?.. Кому они могут помешать? - произнес Павел. Марьеновский усмехнулся. - Очень многому! - отвечал он. - Покуда существуют другие злоупотребительные учреждения, до тех пор о суде присяжных и думать нечего: разве может существовать гласный суд, когда произвол административных лиц доходит бог знает до чего, - когда существует крепостное право?.. Все это на суде, разумеется, будет обличаться, обвиняться... - Главным образом, достоинство и беспристрастие суда, я полагаю, зависит от несменяемости судей, - заметил Неведомов. - И то ничего не значит, - возразил ему Марьеновский. - Во Франции так называемые les tribunaux ordinaires* были весьма независимы: король не мог ни сменять, ни награждать, ни перемещать даже судей; но зато явился особенный суд, le tribunal exceptionnel**, в который мало-помалу перенесли все казенные и общественные дела, а затем стали переносить и дела частных лиц. Если какой-нибудь господин был довольно силен, он подавал прошение королю, и тот передавал дело его в административный суд, - вот вам и несменяемость судей! ______________ * обыкновенные суды (франц.). ** суд для рассмотрения дел, изъятых из общего судопроизводства (франц.). Весь этот разговор молодые люди вели между собой как-то вполголоса и с явным уважением друг к другу. Марьеновский по преимуществу произвел на Павла впечатление ясностью и простотой своих мыслей. - Кто это такой? - спросил он потихоньку Неведомова, когда Марьеновский встал, чтобы закурить сигару. - Это кандидат юридического факультета, - отвечал тот. - Он нынче только кончил курс. - Что же, он - в профессора хочет? - Не знаю. Он теперь продал все свое маленькое состояньице и с этими деньгами едет за границу, чтобы доканчивать свое образование. Марьеновский снова подошел к ним и сел. Во все это время Анна Ивановна, остававшаяся одна, по временам взглядывала то на Павла, то на Неведомова. Не принимая, конечно, никакого участия в этом разговоре, она собиралась было уйти к себе в комнату; но вдруг, услышав шум и голоса у дверей, радостно воскликнула: - Ах, это, должно быть, Петин и Замин! Вошли шумно два студента: один - толстый, приземистый, с курчавою головой, с грубыми руками, с огромными ногами и почти оборванным образом одетый; а другой - высоконький, худенький, с необыкновенно острым, подвижным лицом, и тоже оборванец. - Вот они где тут! - воскликнул толстяк и, потом, пошел со всеми здороваться: у каждого крепко стискивал руку, тряс ее; потом, с каждым целовался, не исключая даже и Вихрова, которого он и не знал совсем. Анне Ивановне он тоже пожал руку и потряс ее так, что она даже вскрикнула: "Замин, больно!". Тот, чтобы вознаградить ее, поцеловал у нее руку; она поцеловала его в макушку. Петин, худощавый товарищ Замина, тоже расцеловался со всеми, а перед Анной Ивановной он, сверх того, еще как-то особенно важно раскланялся, отчего та покатилась со смеху. - Приехали из деревни? - сказал новоприбывшим Неведомов. - Приехали! - отвечал толстяк, шумно усаживаясь. Петин поместился тоже рядом с ним и придал себе необыкновенно прямую и солидную фигуру, так что Анна Ивановна взглянуть на него не могла без смеху: это, как впоследствии оказалось, Петин англичанина представлял. - Чей это там такой курчавый лакей? - продолжал толстый. - Это, должно быть, мой Иван, - сказал с улыбкой Павел. - Какой славный малый, какой отличный, должно быть! - продолжал Замин совершенно искренним тоном. - Я тут иду, а он сидит у ворот и песню мурлыкает. Я говорю: "Какую ты это песню поешь?" - Он сказал; я ее знаю. "Давай, говорю, вместе петь". - "Давайте!" - говорит... И начали... Народу что собралось - ужас! Отличный малый, должно быть... бесподобный! - Замин, это вы? - раздался вдруг из-за перегородки довольно неблагосклонный голос хозяйки. - Я, - отвечал Замин, подмигнув товарищам. - Вы опять тут будете кричать! Уйдите, прошу вас, в какой другой номер, - продолжала m-me Гартунг. - А вы все больны? - спросил ее довольно добродушно Замин. - Больна! Прошу вас, уйдите, - повторила она настойчиво. M-me Гартунг была сердита на Замина и Петина за то, что они у нее около года стояли и почти ни копейки ей не заплатили: она едва выжила их из квартиры. - Надо уйти куда-нибудь, - сказал добродушно Замин. - Иесс! - произнес за ним его товарищ с совершенно английским акцентом, так что все расхохотались. - Милости прошу, господа, ко мне; у меня номер довольно большой, - сказал Павел: ему очень нравилось все это общество. - А этот Ваня ваш - будет у вас? - спросил Замин. - Непременно! - отвечал Павел, улыбаясь. - И отлично! Пойдемте! - сказал Замин, поднимаясь. Товарищ тоже за ним поднялся. - Позвольте и вас просить посетить меня! - обратился Павел к Марьеновскому. - Очень рад! - отвечал тот. - А как же я - где же вас послушаю? - сказала горестным голосом Анна Ивановна, обращаясь к Замину и Петину. - А, да с нами же пойдемте! - воскликнул Замин. - А мне можно к вам? - обратилась Анна Ивановна, слегка покраснев, к Павлу. - Сделайте милость! - отвечал тот. - Можно, пойдемте! - разрешил ей и Неведомов, а потом взял ее под руку, и все прочие отправились за ними гурьбой. Когда проходили по коридору, к Вихрову подошел Замин. - Нет ли там у вас какого беспорядка в комнате? Вы приберите: она девушка славная! - проговорил он шепотом, показывая головой на Анну Ивановну. - У меня совершенно все в порядке, - отвечал Вихров. Анна Ивановна была дочь одного бедного чиновника, и приехала в Москву с тем, чтобы держать в университете экзамен на гувернантку. Она почти без копейки денег поселилась в номерах у m-me Гартунг и сделалась какою-то дочерью второго полка студентов: они все почти были в нее влюблены, оберегали ее честь и целомудрие, и почти на общий счет содержали ее, и не позволяли себе не только с ней, по даже при ней никакой неприличной шутки: сама-то была она уж очень чиста и невинна душою! Павел велел Ивану подать чаю и трубок. Анну Ивановну, как самую почетную гостью, посадили на диване; около нее сел почти с каким-то благоговением Неведомов. - Вот он идет, отличный малый! - воскликнул Замин, увидев вошедшего Ивана. - Ты недавно ведь, чай, из деревни? - Нет-с, давно! - отвечал Иван почти обиженным голосом. - Ведь, в деревне лучше? - спросил Замин. - Чем лучше? Пустое дело деревня, - отвечал Иван и, заметно по-лакейски модничая, подал всем трубки. - Отличный малый! - продолжал свое Замин, хотя последний ответ разочаровал его много в Иване. - Как у нас в Погревском уезде, - продолжал он, когда все начали курить, - мужички отлично исправника капустой окормили!.. - Как капустой окормили? - спросил с удивлением Марьеновский. - Да так, капустой... Он приехал, знаете, в дальнюю одну деревню, а народ-то там дикий был, духом вольный. Он и стал требовать, с похмелья - видно, капусты себе кислой, а капусты-то как-то в деревне не случилось. Он одного за это мужичка поколотил, другого, третьего... Мужички-то и осерчали; съездили сейчас в другую деревню, привезли целый ушат капусты. "Кушай, говорят, барин, на здоровье, сколько хочешь". Он тарелочку съел было, да и - будет. А они: "Нет, еще кушай: ты нас тревожил этим; а коли кушать не станешь, так мы и в плети тебя примем". И плети уже было принесли. Он, делать нечего, начал. До пол-ушата они таким манером и скормили ему!.. Приехал, брат, домой, лопнул, помер: не выдержало того его мироедское брюхо! - А у нас в Казани, - начал своим тоненьким голосом Петин, - на духов день крестный ход: народу собралось тысяч десять; были и квартальные и вздумали было унимать народ: "Тише, господа, тише!" Народ-то и начал их выпирать из себя: так они у них, в треуголках и со шпагами-то, и выскакивают вверх! - И Петин еще более вытянулся в свой рост, и своею фигурой произвел совершенно впечатление квартального, которого толпа выпихивает из себя вверх. Все невольно рассмеялись. - Какой, должно быть, актер превосходный - ваш приятель! - сказал Павел Замину. - Мастерина первого сорта! - отвечал тот. - Вот, мы сейчас вам настоящую комедию с ним сломаем. Ну, вставай, - знаешь! - прибавил он Петину. Тот сейчас же его понял, сел на корточки на пол, а руками уперся в пол и, подняв голову на своей длинной шее вверх, принялся тоненьким голосом лаять - совершенно как собаки, когда они вверх на воздух на кого-то и на что-то лают; а Замин повалился, в это время, на пол и начал, дрыгая своими коротенькими ногами, хрипеть и визжать по-свинячьи. Зрители, не зная еще в чем дело, начали хохотать до неистовства. - Что такое это, что такое! - восклицал громким голосом даже Неведомов, утирая выступившие от хохота слезы. Павел, не отставая и не помня себя, хохотал. Анна Ивановна лежала уже вниз лицом на диване. - Это, изволите видеть, - начал Петин какою-то почти собачьей фистулой, - свинью режут, а собака за нее богу молится. Смех между зрителями увеличился почти до болезненного состояния. Актеры, между тем, видимо поутомившись, приостановили свое представление и только с удовольствием посматривали на своих зрителей. - Миленькие, душеньки! - кричала им Анна Ивановна, все еще от смеха не поднимая лица с дивана. - Представьте гром и молнию! - Можем! - произнес Петин, и оба они сели с Заминым друг против друга за маленький столик. - Я - заходящее солнце! - сказал Замин и, в самом деле, лицо его сделалось какое-то красное, глупое и широкое. - А я - любящий любоваться на закат солнца! - произнес Петин - и сделал вид, как смотрит в лорнет какой-нибудь франтоватый молодой человек. - Солнце село! - воскликнул Замин, закрыв глаза, и в самом деле воображению зрителей представилось, что солнце село. - Тучи надвигаются! - восклицал между тем Замин, и лицо его делалось все мрачнее и мрачнее. - Молния! - воскликнул он, открыв для этого на мгновение глаза, и, действительно, перед зрителями как бы сверкнула молния. - А человек, в это время, спит; согласитесь, что он спит? - произнес Петин и представил точь-в-точь спящего и немного похрапывающего человека. - Издали погремливает! - продолжал Замин и представил гром. - Молния все чаще и чаще! - и он все чаще и чаще стал мигать глазами. - Тучи совсем нависли! - и лицо его сделалось совсем мрачно. - Молния и гром! - проговорил он, вскрыл глаза и затрещал, затем, на всю комнату. - А человек, в это время, проснулся и крестится! - воскликнул Петин и представил мгновенно проснувшегося и крестящегося человека. Зрители уже не смеялись, а оставались в каком-то приятном удивлении; так это тонко и художественно все было выполнено! - Это лучше всякого водевиля, всякой комедии! - восклицал Павел. - Превосходно, превосходно! - повторял и Неведомов, как бы утопавший в эстетическом наслаждении. - Вот вам и английские клоуны: чем хуже их? Когда приятели наши, наконец, разошлись и оставили Павла одного, он все еще оставался под сильным впечатлением всего виденного. "Да, это смех настоящий, честный, добрый, а не стихотворное кривляканье Салова!" - говорил он в раздумье. VII ПРОДОЛЖЕНИЕ УНИВЕРСИТЕТСКОЙ ЖИЗНИ Ничто, кажется, так быстро не проходит, как время студенческого учения. Вихров почти и не заметил, как он очутился на третьем курсе. Естественные науки открыли перед ним целый мир новых сведений: он уразумел и трав прозябанье, и с ним заговорила морская волна. Он узнал жизнь земного шара, - каким образом он образовался, - как на нем произошли реки, озера, моря; узнал, чем люди дышат, почему они на севере питаются рыбой, а на юге - рисом. Словом, вся эта природа, интересовавшая его прежде только каким-нибудь очень уж красивым местоположением, очень хорошей или чрезвычайно дурной погодой, каким-нибудь никогда не виданным животным, - стала теперь понятна ему в своих причинах, явилась машиной, в которой все было теснейшим образом связано одно с другим. Из изящных собственно предметов он, в это время, изучил Шекспира, о котором с ним беспрестанно толковал Неведомов, и еще Шиллера{188}, за которого он принялся, чтобы выучиться немецкому языку, столь необходимому для естественных наук, и который сразу увлек его, как поэт человечности, цивилизации и всех юношеских порывов. Вне этой сферы, в практической жизни, с героем моим в продолжение этого времени почти ничего особенного не случилось, кроме разве того, что он еще больше возмужал и был из весьма уже немолодых студентов. У Еспера Иваныча он продолжал бывать очень редко, но и то делал с величайшим усилием над собой - до того ему там было скучно. Анна Гавриловна, впрочем, раз рассказала ему несколько заинтересовавший его случай: - Клеопатра-то Петровна, слышали, опять сошлась с мужем, приехала к нему: недолго, видно, продержал ее господин Постен. - Я уж ничего тут и не понимаю, - сказал Павел. - Поймешь этакую лукавицу... Смела ли бы другая, после этого, приехать к мужу!.. - Что же муж-то сам?.. - возразил Павел. - Что муж-то?.. Он добрый; пьяный только... Пишет, вон, к Есперу Иванычу: "Дяденька, Клеопаша опять ко мне приехала; я ей все простил, потому что сам неправ против нее был", - проговорила Анна Гавриловна: она все еще продолжала сердиться на Фатееву за дочь. С Мари Павел больше уже не видался. Вскоре после его первого визита к ней муж ее, г.Эйсмонд, приезжал к нему, но не застал его дома, а потом через полгода они уехали с батареей куда-то в Малороссию. Любовь к Мари в герое моем не то чтобы прошла совершенно, но она как-то замерла и осталась в то же время какою-то неудовлетворенною, затаенною и оскорбленною, так что ему вспоминать об Мари было больно, грустно и досадно; он лучше хотел думать, что она умерла, и на эту тему, размечтавшись в сумерки, писал даже стихи: Мой милый друг, с тобой схоронены Всех лучших дней моих воспоминанья, И в сердце, как в гробу, затаены Речей твоих святые обаянья. В номерной жизни тоже не произошло ничего особенного; постояльцы были те же, и только Анна Ивановна выдержала экзамен на гувернантку и поступила уже на место. Неведомов, расставшись, таким образом, с предметом своей страсти, впал в какую-то грустную меланхолию и часто, сидя в обществе своих молодых товарищей, по целым часам слова не проговаривал. M-me Гартунг давным-давно уже, разумеется, поправилась в своем здоровье, и Павел познакомился с нею лично; оказалось, что это была довольно еще молодая, не слишком дурная собой и заметно начинающая полнеть немка. От Ваньки своего Павел узнал, что m-me Гартунг была любовница Салова, и что прежде она была blanchisseuse* и содержала прачечное заведение; но потом, когда он сошелся с ней, то снял для нее эти номера и сам поселился у ней. Макар Григорьев тоже иногда заходил к Павлу в номера, принося к нему письма от полковника, который почему-то все-таки считал вернее писать к Макару Григорьеву, чем прямо на квартиру к сыну. Макар Григорьев видал всех, бывавших у Павла студентов, и разговаривал с ними: больше всех ему понравился Замин, вероятно потому, что тот толковал с ним о мужичках, которых, как мы знаем, Замин сам до страсти любил, и при этом, разумеется, не преминул представить, как богоносцы, идя с образами на святой неделе, дикими голосами поют: "Христос воскресе!" ______________ * прачка (франц.). - Так, точь-в-точь, глупый народ этакий, лопалы! - подтвердил и Макар Григорьев. Петин тоже попробовал было представить Макару Григорьеву змею, переползавшую через пеньки, и при этом сам переполз через стул, но как-то не угодил этим Макару Григорьеву, потому что тот впоследствии отзывался о нем Павлу: "Нет, барин этот хоть и длинен, но без рассудка!" Неведомов, в свою очередь, тоже немало его удивил: - Почто это он в подряснике-то ходит? - спросил он после Павла. - Так, ходит, - отвечал тот. - Как ходит? Ведь, грех, чай! - продолжал Макар Григорьев с крайним удивлением. - Что ж за грех? - спросил в свою очередь Павел. - Как же не грех? Ризу бы еще он надел! - возражал Макар Григорьев. Впрочем, при дальнейшем знакомстве с Неведомовым, тот, кажется, ему понравился. - Барин-то добрый, надо быть, и умный, а поди как прокуратит, - говорил он все-таки с удивлением. Но Салова он решительно возненавидел. Тот, увидев его в первый раз у Павла, взглянул на него сначала чересчур свысока, а потом, узнав, что он богатый московский подрядчик, стал над ним подтрунивать. - Что, кармашек толст, толст от бочек-то? - спрашивал он его насмешливо, показывая на карман. - Не толще, чем у вашего папеньки. Я бочки делаю, а он в них вино сыропил, да разбавлял, - отвечал Макар Григорьев, от кого-то узнавший, что отец Салова был винный откупщик, - кто почестнее у этого дела стоит, я уж и не знаю!.. - заключил он многознаменательно. - Оба честны, должно быть, оба честны! - произнес, нисколько не смутившись, Салов. Вообще, он был весьма циничен в отзывах даже о самом себе и, казалось, нисколько не стыдился разных своих дурных поступков. Так, в одно время, Павел стал часто видать у Салова какого-то молоденького студента, который приходил к нему, сейчас же садился с ним играть в карты, ерошил волосы, швырял даже иногда картами, но, несмотря на то, Салов без всякой жалости продолжал с ним играть. - Вы его почти наверное обыгрываете, - заметил ему как-то раз Павел, когда студент, совсем уже проигравшись, ушел. - Совершенно наверное: сколько хочу у него, столько и выиграю, - отвечал Салов. - Но, как же? Ведь, это нечестно! - возразил ему Павел. - Чем же нечестно? Отец-дурак дает этому мальчишке столько денег, что он бы разврату на них мог предаваться, а я оберу их у него и по крайней мере для нравственной жизни его сберегу! Невдолге после того, Салов не преминул и с самим Павлом сыграть небольшую плутовскую штучку. Однажды тот, придя к нему, увидел на столе шашки и шашешницу. - Это вы зачем себе приобрели? - спросил Павел. - Да так, кое-кто из знакомых играют в шашки, а у меня их не было; вот я их и приобрел. - А сами вы играете? - спросил Вихров. - Почти нет, - отвечал Салов совершенно искренним голосом. - А вы играете? - Я играю, - отвечал Павел. Он, в самом деле, недурно играл. - Давайте, сыграем! - прибавил он. - Что? Нет! Вы меня обыграете, - возразил Салов, однако сел. - Что же, мы даром будем играть? - Разумеется, - отвечал Павел. - Ну, я ни во что и никогда не игрывал даром. Давайте, сыграемте на обед у Яра. - Хорошо! - сказал Павел. Они сыграли. Павел проиграл и тотчас же повел Салова к Яру. Когда они, после вкусных блюд и выпитой бутылки хорошего вина, вышли на улицу, то Салов, положив Павлу руку на плечо, проговорил: - Я, душенька, может быть, первый игрок в Москве, как же вы смели со мной сесть играть? - Зачем же вы сказали, что вы не умеете совсем играть? - Понадуть вас хотел. По крайней мере, на обед у Яра выиграть желал, - отвечал с удовольствием Салов. - Черт знает что такое! - произнес Павел, не могший хорошенько понять, ложь ли это, или чистая монета. В Новый год, в Васильев день, Салов обыкновенно справлял свои именины. M-me Гартунг, жившая, как мы знаем, за ширмами, перебиралась в этот день со всем своим скарбом в кухню. Из столовой, таким образом, являлась очень обширная комната, которую всю уставляли принесенною из других номеров мебелью; приготовлялись два-три карточных стола, нанимался нарочно официант, который приготовлял буфет и ужин. В последние именины повторилось то же, и хотя Вихров не хотел было даже прийти к нему, зная наперед, что тут все будут заняты картами, но Салов очень его просил, говоря, что у него порядочные люди будут; надобно же, чтоб они и порядочных людей видели, а то не Неведомова же в подряснике им показывать. Павел согласился и пришел, и первых, кого он увидел у Салова, это двух молодых людей: одного - в щеголеватом штатском платье, а другого - в новеньком с иголочки инженерном мундире. Он развел руками от удивления: это были два брата Захаревские. - Вот, уж никак не ожидал вас встретить здесь, - заговорил он, здороваясь с обоими братьями. - И мы уж никак не ожидали, - отвечали они оба в один голос. - Но давно ли вы в Москве и откуда? - Мы из Петербурга и едем на службу, а здесь - проездом, - отвечал правовед. - Но куда же и чем? - Оба в один город: я назначен товарищем председателя, а брат прикомандирован к округу. - И, вероятно, тоже скоро получу назначение на дистанцию, - подхватил не без важности инженер. - Но как же вы сюда-то попали? - продолжал расспрашивать Павел. - Ну, вот этого мы и сами не знаем - как, - отвечал инженер и, пользуясь тем, что Салов в это время вышел зачем-то по хозяйству, начал объяснять. - Это история довольно странная. Вы, конечно, знакомы с здешним хозяином и знаете, кто он такой? - Он студент, - отвечал Павел. - Если студент, так еще ничего, а то и жулик какой-нибудь мог быть. Вообразите: мы вчера с братом поехали к Сретенским воротам - понимаете? Нельзя же такой первопрестольной столице, как Москве, не оказать этой чести! Вошли и видим: в общей зале один господин, без верхнего платья, танцует с девицами, сам пьет и их поит шампанским, потом бросился и к нам на шею: "Ах, очень рад!.. Шампанского!" - почти насильно заставил нас выпить... Мы тоже с своей стороны, разумеется, поставили бутылку, и пошла потеха, да так всю ночь... Когда расставались, то обнимались и целовались, и он нас просил сегодня непременно приехать к нему, потому что он именинник. Мы с братом, так как нечего делать было нынче вечером, взяли да и приехали. Инженер рассказал все это очень простодушным тоном, как будто это была самая обычная форма жизни человеческой. Правовед же, напротив того, поморщивался. - К чему все эти подробности? - произнес он с укором брату. К Салову, между тем, пришел еще гость - какой-то совершенно черный господин, с черными, но ничего не выражающими глазами, и весь в брильянтах: брильянты были у него в перстнях, брильянты на часовой цепочке и брильянтовые запонки в рубашке. - А что, господа, пока никто еще не приехал, не сыграть ли нам в карты? - спросил Салов совершенно легким и непринужденным голосом, обращаясь к братьям Захаревским. - Я совершенно не играю, - отвечал правовед. - А вы? - спросил Салов инженера. - Я играю-с, - отвечал тот. - Ну, так сыграемте! А вы, Николай Гаспирович, хотите? - отнесся он к черноволосому господину. - Хорошо, - отвечал тот, и на грубом лице его заметно отразилось удовольствие. - По чем же мы играем? - спросил Салов - и опять каким-то легким и ветреным голосом. - Я играю от одной до пяти копеек, - отвечал инженер. - Ну, так мы и будем играть по пяти, - сказал Салов и написал на столе 100 ремизов. - Нет, вы потрудитесь поставить только 50, - сказал инженер. - Почему же только? - спросил с удивлением Салов. - Потому что нам с братом надо еще в другое место ехать, а игра может затянуться. - В какое место еще ехать? - спросил правовед с удивлением, вслушавшись в их разговор. - Ну, как же, ведь разве ты не знаешь? - сказал инженер с ударением. Правовед замолчал и уже больше ничего не возражал. Салов, черный господин и инженер стали играть. Прочие посетители, о которых говорил Салов, что-то не приезжали, а потому Павел все время разговаривал с правоведом. - Как велика и грязна ваша Москва сравнительно с Петербургом, - это деревня какая-то! - сказал правовед. - Почему же уж и деревня? - возразил Павел. - Эти деревянные дома, кривые улицы, - продолжал правовед. - В Москве надобно искать не того, а историю русского народа и самый народ!.. Видеть, наконец, святыню!.. - говорил Павел. - Да, прекрасно, но надобно, чтобы одно при другом было. Нельзя же, чтоб столица была без извозчиков! Мы с братом взяли дрожки здешние, и едва живые приехали сюда. Инженер в это время встал из-за стола и, выкинув на стол двадцатипятирублевую бумажку, объявил, что он больше играть не будет. - Да полноте, припишемте еще! - уговаривал его Салов. - Нет-с, я не расположен больше играть, - отвечал инженер явно насмешливым голосом. Черноволосый господин сидел молча - и как-то мрачно сопел. - Отчего ты не хочешь больше играть? - спросил правовед брата, когда тот подошел к нему. - Этот господин въявь передергивает и подтасовывает карты, - сказал инженер, вовсе не женируясь и прямо указывая на черного господина, так что тот даже обернулся на это. Павел ожидал, что между ними, пожалуй, произойдет история, но черноватый господин остался неподвижен и продолжал мрачно сопеть. - Может быть, тебе это так показалось, - возразил правовед брату. - Какое показалось! Сделай милость, я вольты-то сам умею передергивать, - объяснил тот. - Наконец, у него все брильянты фальшивые. - Как фальшивые? - спросил Павел. - Поддельные, ничего не стоят. Я настоящие брильянты за версту отличу, - отвечал инженер. - В таком случае, уедем отсюда поскорее, - сказал ему вполголоса брат. - Зачем? - возразил тот. - Он ужинать оставлял! У этаких господ ужин всегда бывает отличный. Вихров начал уже со вниманием слушать этого молодого человека; он по преимуществу удивил его своей житейской опытностью. Салов, заметно сконфуженный тем, что ему не удалось заманить молодого Захаревского в игру, сидел как на иголках и, чтоб хоть сколько-нибудь позамять это, послал нарочно за Петиным и Заминым, чтоб они что-нибудь представили и посмешили. Те, очень довольные таким приглашением, сейчас же явились и представили сначала возвращающееся с поля стадо или, по крайней мере, все бывающие при этом звуки. Кроме того, Замин представил нищую старуху и лающую на нее собаку, а Петин передразнил Санковскую{195} и особенно живо представил, как она выражает ужас, и сделал это так, как будто бы этот ужас внушал ему черноватый господин: подлетит к нему, ужаснется, закроет лицо руками и убежит от него, так что тот даже обиделся и, выйдя в коридор, весь вечер до самого ужина сидел там и курил. В оставленном им обществе, между тем, инженер тоже хотел было представить и передразнить Каратыгина{195} и Толченова{195}, но сделал это так неискусно, так нехудожественно, что даже сам заметил это и, не докончив монолога, на словах уже старался пояснить то, что он хотел передать. Ужин последовал, как и ожидал инженер, почти роскошный, с отличным вином, с фруктами. Петин опять принялся дурачиться и представлять баядерку, которая подносит султану различные вкусные блюда. Султаном, разумеется, был выбран тот же черноватый господин, и при этом Петин кланялся ему не головой, а задом. Черноватый господин, в свою очередь, сделал вид, что как будто бы все это ему очень нравилось, и хохотал от души. Но Павел во весь вечер был мрачен и сердит. Подлость Салова и желание его заманить и обыграть инженера были уже слишком явны; но ему тяжело было убедиться в этом, потому что Салов все-таки был его приятель. На другой день, он обо всем этом происшествии рассказал Неведомову; но того, кажется, нисколько это не поразило и не удивило. - Да, господин, развращенный в корень! - произнес он. - Натура страстная и даже даровитая, но решительно принявшая одно только дурное направление. - Вы знаете, с этаким господином и знакомому быть не совсем приятно, - проговорил Павел. - Конечно! - подтвердил Неведомов. - А какую он теперь еще, кажется, затевает штуку - и подумать страшно! - прибавил он и мотнул с грустью головой. - Какую же? - спросил было Павел. - И говорить пока не хочу! - отвечал Неведомов и затем погрузился в глубокую задумчивость. Вскоре после того Салов, видимо уже оставивший m-me Гартунг, переехал даже от нее на другую квартиру. Достойная немка перенесла эту утрату с твердостью, и, как кажется, более всего самолюбие ее, в этом случае, было оскорблено. - Пускай поищет себе другую такую!.. Пускай! - говорила она. Вихров, через несколько месяцев, тоже уехал в деревню - и уехал с большим удовольствием. Во-первых, ему очень хотелось видеть отца, потом - посмотреть на поля и на луга; и, наконец, не совсем нравственная обстановка городской жизни начинала его душить и тяготить! VIII РАЗНЫЕ МОТИВЫ ИЗ ДЕРЕВЕНСКОЙ ЖИЗНИ У полковника с год как раскрылись некоторые его раны и страшно болели, но когда ему сказали, что Павел Михайлович едет, у него и боль вся прошла; а потом, когда сын вошел в комнату, он стал даже говорить какие-то глупости, точно тронулся немного. - Что тебе к ужину велеть приготовить? - произнес он, стоя посередине комнаты с каким-то растерявшимся взором. - Погоди, постой, я пошлю сейчас в Клецково и оттуда отличнейших фруктов из оранжереи велю тебе привезти. - Не нужно, папаша; я, ей-богу, фруктов не ем, - урезонивал его Павел. - Ну, так вот что!.. Афимья! - крикнул полковник. Он за последнее время сильно постарел, и Афимья, тоже уже совсем сделавшаяся старушонкой, явилась. - У тебя некоторые наливки не подварены. Мы не знаем, какие еще Павлу Михайловичу понравятся и какие он будет кушать, так подвари все, чтобы все были подслащены. Павел при этом несколько даже удивился; отец прежде всегда терпеть не мог, чтобы он хоть каплю какого-нибудь вина перед ним пил, а тут сам поить хочет: видно, уж очень обрадовался ему! Полковник после этого зачем-то ушел к себе в спальню и что-то очень долго там возился, и потом, когда вышел оттуда, лицо его и вообще вся фигура приняли какой-то торжественный вид. - Павел Михайлович, - начал он, становясь перед сыном, - так как вы в Москве очень мало издерживали денег, то позвольте вот вам поклониться пятьюстами рублями. - И, поклонившись сыну в пояс, полковник протянул к нему руку, в которой лежало пятьсот рублей. - Зачем, папаша, это совершенно не нужно! - говорил Павел, не беря сначала денег. - Ни-ни! Извольте брать и слушаться! - прикрикнул полковник. Павел, нечего делать, взял и горячо поцеловал у отца руку. - Теперь пошлите Ивана ко мне! - крикнул полковник. Иван, разумеется, сейчас же явился. - Так как вы, Иван, сберегли барина и привезли его мне жива и невредима, то вот вам за это двадцать пять рублей награды!.. И полковник, в самом деле, подал Ивану двадцать пять рублей. - Они сами себя берегли-с без меня-с, что - я? - отвечал на этот раз Иван почему-то с совершенно несвойственным ему смирением. - Спать вы можете, если хотите, в сенях, в чулане, на наших даже перинах, - разрешил ему полковник. - Нет, уж я у мамоньки ночую, - отвечал Ванька. - Да ведь жарко там, дурак! - возразил полковник. - Я - на сеновале. Там важно! - Там важно! - подтвердил и полковник. Ванька ушел. Михаил Поликарпович после того, подсел к сыну и - нет-нет, да и погладит его по голове. Все эти нежности отца растрогали, наконец, Павла до глубины души. Он вдруг схватил и обнял старика, начал целовать его в грудь, лицо, щеки. - Вот как, а! - отвечал ему на это полковник. - Ах, миленький мой! Ах, чудо мое! Ах, птенчик мой! - продолжал вскрикивать старик и, схватив голову сына, стал покрывать ее поцелуями. Павел, наконец, вырвался из отцовских объятий, разрыдался и убежал к себе в комнату. Полковник, тоже всхлипывая, остался на своем месте. - А, каков шельмец, а! - говорил он, пришедши в комнату к Афимье. - Ну, батюшка, известно! - сказала ему что-то такое та. Вследствие разного рода гуманных идей и мыслей, которыми герой мой напитался отовсюду в своей университетской жизни, он, в настоящий приезд свой в деревню, стал присматриваться к быту народа далеко иначе, чем смотрел прежде. Он, например, очень хорошо знал, что кучер Петр мастерски ездит и правит лошадьми; Кирьян, хоть расторопен и усерден, но плут: если пошлют в город, то уж, наверно, мест в пять заедет по своим делам. Мужик Семен - и добрый, и старательный, а все как-то у него не спорится: каждый год хлеба у него не хватает! Стряпуха Пестимея верна - и самой себе никогда ничего не возьмет; но другие, из-под рук ее, что хочешь бери - никогда не скажет и не пожалуется. Словом, он знал их больше по отношению к барям, как полковник о них натолковал ему; но тут он начал понимать, что это были тоже люди, имеющие свои собственные желания, чувствования, наконец, права. Мужик Иван Алексеев, например, по одной благородной наружности своей и по складу умной речи, был, конечно, лучше половины бар, а между тем полковник разругал его и дураком, и мошенником - за то, что тот не очень глубоко вбил стожар и сметанный около этого стожара стог свернулся набок. - Ведь, на своей работе, каналья, не сделаешь этого! Ведь, нарочно - чтобы барину повредить! - Ей-богу, сударь, невзначай, и на своей работе бывает это, - отвечал Иван совершенно искренним голосом. - Не бывает у вас - у мошенников! - продолжал на него кричать полковник. - За неволю вам люди будут худо делать, если вы их, когда они даже не виноваты, так браните, - заметил ему Павел. - А вот - сам побольше поживешь с ними, да поуправляешь ими - и увидишь, как они не виноваты! - возразил ему на это полковник. - А хоть бы и виноваты они были, мы не можем их бранить, - возразил ему в свою очередь Павел и ушел. - Что это такое, что он говорит? - спрашивал полковник все еще продолжавших стоять перед ним Ивана и старосту Кирьяна. Те на это ничего не отвечали и потупили только глаза. Главным образом, Павла беспокоила мысль - чем же, наконец, эти люди за свои труды в пользу господ, за свое раболепство перед ними, вознаграждены: одеты они были почти в рубища, но накормлены ли они, по крайней мере, досыта - в чем ни один порядочный человек собаке своей не отказывает? Павел, после одного знойного трудового дня, нарочно зашел посмотреть, что едят дворовые люди и задельные мужики. Он в ужас пришел: они ели один хлеб, намешанный в квас, и в квас очень плохой и только приправленный немного солью и зеленым луком, и тот не у всех был. Павел сам видел, как полковник прогнал одну девочку, забравшуюся в его огород - нарвать этого луку. Он сгорел со стыда при виде этой нищеты и, поспешив поскорей уйти из избы, прямо прошел к отцу. - Батюшка! - начал он слегка дрожащим голосом. - У нас очень дурно едят люди. - Чем же дурно? - спросил полковник, удивленный этим замечанием сына. - Так же, как и у других. Я еще больше даю, супротив других, и месячины, и привара, а мужики едят свое, не мое. - Я не знаю, как у других едят и чье едят мужики - свое или наше, - возразил Павел, - но знаю только, что все эти люди работают на пользу вашу и мою, а потому вот в чем дело: вы были так милостивы ко мне, что подарили мне пятьсот рублей; я желаю, чтобы двести пятьдесят рублей были употреблены на улучшение пищи в нынешнем году, а остальные двести пятьдесят - в следующем, а потом уж я из своих трудов буду высылать каждый год по двести пятидесяти рублей, - иначе я с ума сойду от мысли, что человек, работавший на меня - как лошадь, - целый день, не имеет возможности съесть куска говядины, и потому прошу вас завтрашний же день велеть купить говядины для всех. - Да они завтра и не станут есть говядины, потому что - пост, - проговорил полковник, совершенно опешенный этим монологом сына. - Ну, так, гороху и крупы, а главное, я забыл, гречневой каши, потому что она очень много азоту в себе заключает и, таким образом, почти заменяет мясо. - И ты думаешь, что они будут благодарны тебе за то? Как же, жди! Полебезят немного в глаза, а за глаза все-таки станут бранить и жаловаться. - Батюшка, вы подарили мне эти деньги, и я их мог профрантить, прокутить, а я хочу их издержать таким образом, и вы, я полагаю, в этом случае не имеете уж права останавливать меня! Вот вам деньги-с! - прибавил он и, проворно сходя в свою комнату, принес оттуда двести пятьдесят рублей и подал было их отцу. - Прошу вас, сейчас же на них распорядиться, как я вас просил! - Да, полно, бог с тобой! Я и без твоих денег это сделаю, - проговорил полковник, отстранясь от денег. - Я хочу это на свои деньги сделать, поймите вы меня! - убеждал его Павел. - А я хочу - на свои! - прикрикнул полковник. Он полагал, что на сына временно нашла эта блажь, а потому он хотел его потешить. - Кирьян! - крикнул он. Кирьян пришел. - Вот, Павел Михайлович желает, чтобы людям выдана была провизия - пока гороху, грибов, сколько там их есть. - Главное, каши гречневой, - повторил Павел, - да чтобы и мужикам задельным то же самое было выдано. - Ну, и мужикам чтобы задельным, - подтвердил полковник, решившийся, кажется, слепо повиноваться во всем сыну. - Зачем же мужикам-то задельным? - спросил даже Кирьян с удивлением. - А затем, что нужно, - отвечал ему резко Павел. - И скажи, чтобы за барчика бога молили: это по его желанию делается, - прибавил полковник. - Слушаю-с, - отвечал Кирьян и пошел исполнять приказание барина. Вечером, бабы и мужики, дворовые и задельные, подошли поблагодарить Павла и хотели было поцеловать у него руку, но он до этого их не допустил и перецеловался со всеми в губы. - И вы будете постоянно получать такую пищу, а в мясоед вам мясо будет выдаваться. - Ой, батюшки, милости какие! - проговорили больше бабы. - Благодарствуем на том! - проговорили некоторые из мужиков. - Водочки бы приказали поднести: рабочему человеку это нужней всего, - произнес один мозглявый мужичонка. - Тебе бы еще и водочки! - остановили его другие. - Водочки я никогда не велю вам летом давать, потому что она содержит в себе много углероду, а углерод нужен, когда мы вдыхаем много кислороду; кислород же мы больше вдыхаем зимой, когда воздух сжат. - Это точно-с