о вам угодно от меня!? - Мне угодно, чтобы вы дали мне лошадей, которые довезли бы меня до почтового тракта. - Хоть целый шестерик! - проговорила Екатерина Петровна и, опасаясь, что камер-юнкер, пожалуй, попросит у нее денег на дорогу, присовокупила, мотнув ему поспешно головой: - Через полчаса вам лошади будут готовы. - Слушаю-с, - ответил на это камер-юнкер, - и на прощание желаю вам как можно скорее стяжать себе любовь великорослого исправника. - А я вам желаю добиться любви какой-нибудь глупой замоскворецкой купчихи, которую вы могли бы обирать, - объяснила ему Екатерина Петровна. - О, когда бы такое счастие снизошло на меня! - воскликнул камер-юнкер и отправился в свое отделение, чтобы собраться в дорогу. Через какой-нибудь час он уже совсем уехал из Синькова, к великому удовольствию Екатерины Петровны, которая действительно начинала не на шутку мечтать об Аггее Никитиче. IX Аггей Никитич, возвратясь из Синькова, конечно, не спал и, прохаживаясь длинными шагами по своей зальце, поджидал, какого рода ответ привезет ему поручик. Тот, не заезжая даже домой, явился к нему часу во втором ночи. Узнав из записки, как взглянул господин камер-юнкер на вызов, Аггей Никитич пришел в несказанную ярость. - Я завтра же поутру поеду к нему, мерзавцу, и дам ему при его любовнице пощечину! - кричал он на весь дом. - Стоит того, стоит-с! - кричал и поручик вслед за ним. - Но только он спрячется от вас, убежит. - Нет, не убежит!.. И что такое он говорит?.. Секунданта у него нет?.. Пусть возьмет вашего тестя!.. Тот не откажется... - Никак не откажется! - поручился за ополченца поручик. - Старик еще храбрый, и очень даже. Но мне поэтому опять надо ехать с вами в Синьково? - Непременно! - подхватил Аггей Никитич. - Слушаю-с! - проговорил поручик покорным тоном. - Съезжу только к жене повидаться с нею. - Повидайтесь и ко мне скорей, а там и в Синьково. - Не замедлю-с! - сказал поручик и действительно не замедлил. Разбудив жену, не ездившую по случаю своего положения к Екатерине Петровне, и рассказав ей, что произошло между камер-юнкером и Аггеем Никитичем, он объявил, что сей последний пригласил его быть секундантом на долженствующей последовать дуэли, а потому он чем свет отправляется в Синьково. Долговязая супруга его нисколько этого не испугалась, а, напротив, сама стала поощрять мужа хорошенько проучить этого штафирку за то, что он смел оскорбить всех офицеров: она, видно, была достойною дочерью храброго ополченца, дравшегося в двенадцатом году с французами. Покончив, таким образом, переговоры свои с супругою, поручик, почти не заснув нисколько, отправился, едва только забрезжилась зимняя заря, к Аггею Никитичу, и вскоре они уже ехали в Синьково, имея оба, кажется, одинаковое намерение в случае нового отказа камер-юнкера дать ему по здоровой пощечине. В синьковском доме их встретил полусонный лакей, которому они сказали: - Проведи нас к вашему господину камер-юнкеру! - Он уехал-с! - ответил лакей. Оба путника мои от удивления закинули головы свои назад и спросили: - Куда? - Надо полагать, что в Москву, - объяснил лакей. - Я говорил, что он спрячется или удерет куда-нибудь! - подхватил поручик, очень опечаленный тем, что лишился возможности явиться в роли секунданта и тем показать обществу, что он не гарниза пузатая, как обыкновенно тогда называли инвалидных начальников, но такой же, как и прочие офицеры армии. - Ну, это я еще посмотрю, как он спрячется от меня! - проговорил мрачным голосом Аггей Никитич и после того отнесся строго к лакею: - Если ты врешь, что камер-юнкер уехал в Москву, так это бесполезно: я перешарю всю усадьбу! - Да помилуйте-с, - урезонивал его тот, - что же мне врать? Коли мне не верите, извольте спросить Катерину Петровну! - Непременно спрошу! - проговорил столь же строго Аггей Никитич. - Доложи Катерине Петровне, что мы приехали! - Они еще почивают-с, - объяснил лакей, начинавший уже немножко и трусить грозного исправника. - Это ничего, мы подождем; пойдемте в залу! - распоряжался Аггей Никитич и, проведя своего товарища в залу, уселся там с ним. Екатерина Петровна, впрочем, недолго заставила дожидаться себя. Сробевший, как мы видели, лакей пошел и рассказал о приезде нежданных гостей горничной Екатерины Петровны, а та, не утерпев, сказала о том барыне. Екатерина Петровна не спала перед тем почти всю ночь под влиянием двоякого рода чувствований - злобы против камер-юнкера и некоторых сладких чаяний касательно Аггея Никитича. Услыхав, что сей последний приехал к ней, и приехал не один, а с инвалидным поручиком, она, обрадовавшись и немного встревожившись, поспешно встала и начала одеваться; но когда горничная подала было ей обыкновенное домашнее платье, то Екатерина Петровна с досадой отшвырнула это платье и велела подать себе щеголеватый капот, очень изящный утренний чепчик и бархатные туфли, - словом, костюм, в который она наряжалась в Москве, принимая театрального жен-премьера, заезжавшего к ней обыкновенно перед репетицией. Закончив свой туалет тем, что подбелила себе лицо пудрой, она вышла в будуар, где усевшись, послала горничную пригласить к ней Аггея Никитича, а также и поручика. Те оба вошли в будуар с каким-то свирепым апломбом. Аггей Никитич, впрочем, извинившись в столь раннем визите, сказал, что он и его товарищ приехали не затем, чтобы беспокоить Екатерину Петровну, но что они имеют надобность видеть господина камер-юнкера. - Ни имени, ни фамилии которого, вы извините меня, я не знаю! - произнес Аггей Никитич явно презрительным тоном и затем продолжал: - К сожалению, нам сказали, что он уехал, а потому мы просим вас подтвердить, правда ли это? - Совершенная правда! - отвечала Екатерина Петровна. - Значит, он бежал от нас? - воскликнул Аггей Никитич. - От вас? - спросила Екатерина Петровна, начинавшая уже терять нить всяких соображений. - От нас, - повторил Аггей Никитич, - потому что я ему через господина поручика послал вызов на дуэль. - На дуэль?.. За что? - воскликнула Екатерина Петровна, как бы даже не поверившая словам Аггея Никитича. - Он-с, - начал Аггей Никитич, - опозорил тот полк, в котором я служил, и сверх того оскорбил и меня. - Скажите, какой негодяй! - проговорила, не удержавшись, Екатерина Петровна. - Но где же и когда это было? Я ничего не слыхала о том. - Было это в этой самой комнате, - сказал Аггей Никитич неопределенно, не желая называть имени пани Вибель. - И когда я, - вмешался в разговор поручик, заметно приосанившись, - передал господину камер-юнкеру вызов Аггея Никитича, то он мне отвечал, что уезжает в Москву и чтобы мы там его вызывали. - Вот это прелестно, милей всего! - продолжала восклицать Екатерина Петровна, имевшая то свойство, что когда она разрывала свои любовные связи, то обыкновенно утрачивала о предметах своей страсти всякое хоть сколько-нибудь доброе воспоминание и, кроме злобы, ничего не чувствовала в отношении их. - Но мы, однако, его найдем и в Москве, - сказал Аггей Никитич, - если вы будете так добры, что сообщите нам, где живет господин камер-юнкер. - С большим бы удовольствием это сделала, если бы только знала его адрес, - отвечала Екатерина Петровна, - которого, вероятно, он сам не знает, потому что последний год решительно пребывал где день, где ночь. - Где день, где ночь! Хорош же мальчик! - произнес Аггей Никитич и мрачно склонил свою голову, а потом вдруг встал и начал раскланиваться с Екатериной Петровной. - Вы хотите уехать? - спросила его та. - Да, мне не совсем здоровится, - проговорил Аггей Никитич и вместе с тем мотнул головой своему товарищу, мечтательно созерцавшему дебелую фигуру Екатерины Петровны. Надобно сказать, что поручик издавна любил дам полных и черноволосых и если женился на сухопарой и совершенно белобрысой дочке ополченца, то это чисто был брак по расчету. - По крайней мере, вы напейтесь чаю у меня, - останавливала было своих гостей Екатерина Петровна. - Нет-с, благодарим! - отказался Аггей Никитич и пошел, а за ним последовал и поручик, кинув только еще раз мечтательный взгляд на Екатерину Петровну, которая, наконец, заметила это. Всю дорогу поручик старался выпытать у Аггея Никитича, что он дальше намерен предпринять; но тот отмалчивался, так как действительно чувствовал, что с ним происходит что-то неладное в смысле физическом и еще более того в нравственном; он уже ясно предчувствовал, что все это глупое и оскорбительное для него событие прекратит его поэтическое существование, которым он так искренно наслаждался последнее время, и что затем для него настанет суровая и мрачная пора. Возвратившись домой и расставшись с поручиком, Аггей Никитич лег в постель, а к вечеру захворал той же горячкой, которой был болен после похорон Людмилы Николаевны. О своей болезни Аггей Никитич не уведомил пани Вибель, а также не послал и за доктором, желая, кажется, одного, чтобы как-нибудь поскорей умереть. Пани Вибель, в свою очередь, тоже мучилась. Узнав еще в Синькове, что Аггей Никитич вдруг совершенно неожиданно уехал домой, она отчасти поняла, что причиной того было ее маленькое кокетство, которое она позволила себе с камер-юнкером. Несмотря на то, Марья Станиславовна все-таки весь следующий день, разумеется, ожидала, что Аггей Никитич придет к ней. Прошло, однако, все утро, весь полдень; наступил, наконец, вечер, когда к ней Аггей Никитич непременно уж являлся, но на этот раз он не шел. Пани Вибель не вытерпела долее и послала Танюшу узнать, что такое с Аггеем Никитичем и почему он к ней не идет. Та прямо пробралась в кабинет Аггея Никитича, где он лежал почти в забытьи. Разбудив его, она ему сказала, что Марья Станиславовна очень беспокоится, отчего Аггей Никитич не был у нее. - Скажи, что я спал, потому что перед этим очень много и долго не спал, - ответил он что-то такое и снова погрузился как бы в забытье. Танюше подумалось, что он пьян, о чем она, возвратясь к госпоже, и доложила той. - Как пьян?.. Что за глупости ты говоришь? - проговорила пани и по темным суметным улицам уездного городка сама отправилась к Аггею Никитичу, которого застала в том же дремотном состоянии. - Аггей Никитич, Аггей Никитич! - окликнула она его нетерпеливо. Он сначала полуоткрыл глаза, но потом, кажется, догадавшись, кто его зовет, открыл уж их совсем, и когда узнал окончательно Марью Станиславовну, то к нему снова возвратилось полное сознание со всеми подробностями его ощущений и мыслей. - Я не ожидал вас видеть, - проговорил он первоначально. - Как и почему ты не ожидал меня видеть? - воскликнула, уже горячась, пани Вибель. - Так, не ожидал!.. - ответил Аггей Никитич. - Мы к людям, которых презираем, не ходим. - Кто презирает, кого презирает? - говорила пани Вибель, начавшая, как и Танюша, думать, что Аггей Никитич в самом деле пьян. - Презираете вы меня! - отчеканил он с ударением. - Я?.. Тебя?.. Да что ты, бредишь, что ли, или выпил много? - горячилась Марья Станиславовна. - Да, я выпил, - произнес, глубоко вздохнув, Аггей Никитич, - но только не вина, а отравы. - Отравы он выпил!.. Если ты это шутишь, так глупо так шутить; изволь сейчас же вставать, оденься и не говори больше нелепостей! - По-вашему, я говорю глупости и нелепости! - сказал Аггей Никитич грустно-ироническим тоном и не думая, по-видимому, подняться с постели. - Для меня это не новость; я знаю теперь, что вы давно считаете меня смешным дураком. Пани Вибель при этом вспыхнула и, окончательно рассердившись, воскликнула: - Да ты хоть кому покажешься дураком; выдумал что-то такое в своей фантазии и расписывает!.. Я его презираю, - скажите, пожалуйста! Марью Станиславовну больше всего обидели слова Аггея Никитича, что она его презирает. "Так для чего же я с ним сошлась? - пробежало в ее маленькой голове. - Не из-за денег же его!.. Я для него разъехалась с мужем, надо мной вот тот же камер-юнкер и даже Рамзаев подсмеиваются за мою любовь к нему, а он ничего этого не понимает и за какой-то вздор еще капризничает!" - Я очень хорошо догадываюсь, за что ты взбесился на меня: за то, что я немножко побольше поговорила с камер-юнкером. Аггей Никитич при этом грустно и злобно усмехнулся. - Нет, вы с ним говорили не много, - сказал он, - но вы очень много смеялись, когда он вас забавлял своими насмешками на мой счет. Пани Вибель при этом уж нахмурилась и стремительно спросила: - Но как же ты это знаешь? - Я слышал ваш разговор в этой угольной комнате в Синькове. - О, ты поэтому подслушивал! Как это благородно! Но в этом разговоре ничего особенного и не было; он болтал разный вздор, и я действительно рассмеялась... Что ж тут такого важного? - Как? - почти рявкнул на это Аггей Никитич, быстро поднимаясь с дивана и сбрасывая с него свои длинные ноги. - Это не важность, когда вам говорят, что я ворую апельсины на балах, раздавливаю их и из-под меня течет? - Он это не про тебя говорил, а про других! - думала было немножко поувернуться пани Вибель. - Нет-с, про меня! - кричал Аггей Никитич, дрожа всем корпусом от начинавшего его бить озноба. - Но если и про тебя, опять это только глупо и смешно, - не больше. - Нет, это не смешно! - возразил ей грозно Аггей Никитич. - И что бы, вы думаете, сделал я, когда бы мне кто-нибудь сказал, что вы урод, что вы глупая и развратная женщина? Это ведь тоже была бы нелепость! Что же бы я - стал над тем смеяться? - И ты бы рассмеялся, если считаешь это неправдой. - Ну, я не знаю, что тут считать правдой или неправдой, но я бы того человека вышвырнул в окно, будь даже это женщина! - Не могла же я, как ты, вышвырнуть в окно камер-юнкера; к тому же окно и закрыто было, - заметила насмешливо пани Вибель. - Где вам вышвыривать его в окно! Вы, напротив, упивались его пошлыми остротами на мой счет, - произнес Аггей Никитич и хлобыснулся снова на диван, так как лихорадочный припадок окончательно им овладел. Будь пани Вибель несколько поумней и похитрей, ей стоило только прекратить этот разговор и признаться Аггею Никитичу, что она действительно дурно поступила, то, может быть, все бы кончилось благополучно; но, во-первых, она нисколько не считала себя дурно поступившею, а, напротив, в намеках и колкостях Аггея Никитича видела совершенно несправедливое оскорбление ее; сверх того, по темпераменту своему она была очень вспыльчива, так что, когда Аггей Никитич произнес фразу, что пани Вибель упивалась болтовней камер-юнкера, она встала с кресла и с тем гордым видом польки, каковой обнаружила при первом знакомстве своем с откупщицей, произнесла: - Вы, я вижу, порядочных женщин не умеете понимать, а потому я лучше уйду от вас, и приходите уж вы ко мне раскаяться, когда опомнитесь от вашего глупого гнева! - Мне же раскаяться? Нет! - воскликнул Аггей Никитич. - "Довольно мне пред гордою полячкой унижаться!"{105} - продекламировал он, переврав немного, из "Сцены у фонтана". - Но гордая полячка тоже перед вами не унизится! - воскликнула, с своей стороны, пани Вибель и ушла. Аггея Никитича долго еще бил потом лихорадочный озноб; затем с ним начался жар, и он впал в беспамятство. Заехавший к нему поручик, чтобы узнать, что он предпримет касательно дуэли, увидев Аггея Никитича в совершенно бессознательном положении, поскакал позвать доктора; но тот был в отъезде, почему поручик бросился к аптекарю и, застав того еще не спавшим, объяснил ему, что доктора нет в городе, а между тем исправник их, господин Зверев, находится в отчаянном положении, и потому он просит господина аптекаря посетить больного. Поручик в эти минуты совершенно забыл, в каких отношениях находился Аггей Никитич с аптекарем; но сей последний, получив такое приглашение, первоначально впал в некоторое размышление и в довольно сильную борьбу с самим собою, но в конце концов гуманный масон восторжествовал в нем над оскорбленным мужем. - Извольте, я с вами поеду, хоть я не доктор! - проговорил он. В сущности же он был гораздо более искусный доктор, чем городовой врач из семинаристов, умевший только напиваться и брать взятки на рекрутских наборах. Входя в дом Аггея Никитича, почтенный аптекарь не совсем покойным взором осматривал комнаты; он, кажется, боялся встретить тут жену свою; но, впрочем, увидев больного действительно в опасном положении, он забыл все и исключительно предался заботам врача; обложив в нескольких местах громадную фигуру Аггея Никитича горчичниками, он съездил в аптеку, привез оттуда нужные лекарства и, таким образом, просидел вместе с поручиком у больного до самого утра, когда тот начал несколько посвободнее дышать и, по-видимому, заснул довольно спокойным сном. Уехав затем с поручиком, он сказал, что в двенадцать часов снова будет у больного, вследствие чего поручик тоже еще с раннего утра явился к Аггею Никитичу, который уже проснулся, и прямо, не подумав, бухнул ему, что он привозил к нему не доктора, а аптекаря. Аггея Никитича при этом передернуло всего. - И он поехал с вами? - Поехал и потом еще сам ездил в аптеку свою за лекарствами для вас. Аггей Никитич понял суть дела, и поступок гуманного масона так поразил его, что у него слезы выступили на глазах, что повторилось еще в большей степени, когда гуманный масон в двенадцать часов приехал к нему. Аггею Никитичу было стыдно и совестно против старика, но вместе с тем в нем возродилось сильное желание снова приступить к масонскому образованию себя. В маленьком городке между тем все стали толковать о случившемся в Синькове и о последствиях того. Первый поручик стал встречному и поперечному рассказывать, что Аггей Никитич через посредство его вызывал камер-юнкера на дуэль за то, что тот оскорбил честь карабинерных офицеров; откупщик же в этом случае не соглашался с ним и утверждал, что Аггей Никитич сделал это из ревности, так как пани Вибель позволила себе в Синькове обращаться с камер-юнкером до такой степени вольно, что можно было подумать все. Наконец, поручик разгласил о том, что Аггей Никитич лежит в горячке и что его лечит не доктор, а аптекарь - его злейший бы, кажется, враг. Все это дошло, конечно, до Екатерины Петровны, которая, узнав о болезни Аггея Никитича, встревожилась до такой степени, что, забыв строгость уездных приличий, вдруг приехала навестить его и хотя не была им принята, но через три дня снова посетила Аггея Никитича, причем горничная Агаша, по приказанию барина, объявила ей, что Аггей Никитич никого из дам не принимает и принимать не будет, каковой ответ крайне обидел и огорчил Екатерину Петровну. Немало также ставило в тупик и откупщицу все, что она слышала об Аггее Никитиче и пани Вибель, тем более, что она не вполне верила, чтобы у той было что-нибудь серьезное с Аггеем Никитичем, и простодушно полагала, что Марья Станиславовна, как объяснила та ей, екав с нею в возке в Синьково, разошлась с мужем по нестерпимости характера его. Вместе с тем откупщицу удивляла Миропа Дмитриевна, которая, сколько уже времени уехав из их города, строчки не написала ей, что казалось Анне Прохоровне просто неблагодарностью со стороны Миропы Дмитриевны. Чтобы хоть сколько-нибудь разгадать всю эту путаницу, откупщица вознамерилась съездить к бедной пани Вибель, которую решительно считала жертвою всякого рода глупых сплетен. Она застала Марью Станиславовну на себя непохожею и, как бы не зная ничего, спросила ее: - Что такое с вами? Вас нигде не видать! Вы или больны или огорчены чем-нибудь? - Нет, - отвечала было сначала пани Вибель, но ее выдали навернувшиеся на глазах слезы. - Однако, я вижу, вы плачете, моя милая! - продолжала откупщица голосом, полным участия. Пани Вибель молчала. - Может быть, вас беспокоят какие-нибудь новые неприятности с мужем? - присовокупила откупщица. - Нисколько, и разве он смеет делать мне неприятности! - возразила уже с высокомерием пани Вибель. - Ну, так что же? - приставала к ней откупщица. - Тут, я вам говорю, идут по городу такие россказни!.. - Какие? - спросила стремительно и с беспокойством пани Вибель. - Говорят, что из-за вас, что ли, или за что другое произошла дуэль у Аггея Никитича с камер-юнкером. - Это вздор! Никакой дуэли у них не было, - отвергнула пани Вибель. - Не было, потому что этот камер-юнкеришка струсил и бежал в Москву. - Он бежал в Москву? - переспросила пани Вибель. - Да, - подтвердила откупщица. - Ну, а это вы, конечно, знаете, что Аггей Никитич теперь опасно болен? - Знаю, что болен, но вовсе не опасно. - Как же этот дурачок - инвалидный поручик - у нас в доме рассказывал, что Аггей Никитич будто бы все время лежит в беспамятстве, что его лечит ваш муж и бывает у него по нескольку раз в день? - Мой муж?.. Ха-ха-ха... - засмеялась пани Вибель; она решительно не поверила тому, что слышала, и сказала откупщице: - Этого уж никак не может быть! - Не знаю, но говорят, что лечит, - повторила та; ей, конечно, хотелось бы разузнать еще многое от пани Вибель, но она не решалась, видя, что Марья Станиславовна была очень расстроена, особенно после того, как откупщица сказала ей, что Аггея Никитича лечит аптекарь, а потому она, нежнейшим образом распростившись с пани Вибель, умоляла ее не скучать и приезжать к ней в дом для развлечения, в какое только угодно время, а главное, быть откровенной с ней и не скрывать ничего. - О да, разумеется! - говорила ей в ответ Марья Станиславовна, и, когда откупщица от нее убралась, она немедля же позвала к себе свою наперсницу Танюшу и почти крикнула ей: - Ты знаешь: Аггея Никитича, который, говорят, будто бы там чем-то болен, лечит мой муж?! - Нет, как это возможно! - усомнилась та. - Возможно, говорят; поди сейчас же к прислуге Аггея Никитича! Мне теперь, значит, и появиться к нему нельзя, потому что я могу встретиться с мужем. Поди узнай, правда ли это! Танюша, обеспокоенная такой новостью почти не менее госпожи своей, очень проворно сбегала и донесла, что Аггея Никитича в самом деле лечит Генрих Федорыч и что даже теперь сидит у него и читает ему какую-то книгу. Аптекарь действительно, услыхав от Аггея Никитича желание снова предаться изучению масонства, принялся, не обращаясь особенно к медицинским пособиям, врачевать своего больного масонскими поучениями. Это событие, подтвержденное Танюшей, не столько огорчило пани Вибель, сколько взбесило ее. "О, вот что вы изволите проделывать, господин Зверев! Значит, вам было дорого масонство, но не я, и меня вы только взяли на минутное развлечение; а что главным образом вам хочется быть таким же дураком, как и супруг мой!.. Ну, хорошо, наслаждайтесь этим!" - решила мысленно пани Вибель и, одевшись в одно из самых изящных платьев своих, поехала к откупщице; конечно, она сделала не ради криворожей госпожи Рамзаевой, а для ее супруга, которому пани Вибель задумала свертеть голову. Откупщицу она нашла до такой степени страдающей от своего флюса, что та почти ничего не понимала и не видела, что вокруг нее происходит, чем воспользовавшись, пани Вибель все время разговаривала с m-r Рамзаевым, кидая при этом на него довольно знаменательные и вызывающие взгляды! X Все люди, как известно, стареясь, делаются более и более рабами своих главных прирожденных инстинктов. Прирожденный же Миропе Дмитриевне инстинкт состоял в жажде приобретения имущественных благ (автор подозревает, что Миропа Дмитриевна, по своему отдаленному происхождению, вряд ли была не из жидовок). С самых молодых лет она думала, что жить и не наживаться - это прозябание, а не жизнь. В силу такого мнения Миропа Дмитриевна по выходе замуж за Зудченко, а также бывши вдовою, каждый год что-нибудь приобретала, и только сделавшись женою безалаберного Зверева, Миропа Дмитриевна как бы утратила эту способность и стала даже почти проживаться, так как, в чаянии больших выгод от почтамтской службы мужа, она много истратилась на переезд из Москвы в губернию, а в результате этой службы, как мы знаем, получила шиш. Затем новый переезд из губернского города в уездный тоже повлек расход. Наконец это скрытное вытягивание денег от Рамзаева, отказ того взять ее в часть по откупу до того утомили и истерзали практическую душу Миропы Дмитриевны, что она после долгих бессонных ночей и обдумываний составила себе твердый план расстаться с своим супругом, в котором ничего не находила лестного и приятного для себя. Ради этой цели она объявила Аггею Никитичу, что поедет в Малороссию продать там свое заглазное именье, откуда переправится в Москву, чтобы и там тоже продать свой домишко на Гороховом поле, начинавший приходить в окончательную ветхость. Аггей Никитич втайне исполнился восторгом от такого намерения Миропы Дмитриевны, но не показал ей того. Таким образом, супруги по наружности расстались довольно мирно, но, тем не менее, переписываться между собой они почти не переписывались, и тем временем, как Аггей Никитич куролесил с пани Вибель и с камер-юнкером, Миропа Дмитриевна окончила с успехом свои продажи и, поселившись окончательно в Москве, вознамерилась заняться ростовщичеством, в коем она еще прежде практиковалась, ссужая карабинерных офицеров небольшими суммами за большие проценты. В настоящее время она предполагала развить это дело на более серьезную и широкую руку, и сначала оно у нее пошло очень недурно: во-первых, Миропа Дмитриевна недополучила с лица, купившего у нее дом, двух тысяч рублей и оставила ему эту сумму за двадцать процентов в год под закладную на самый дом, и невдолге после того ей открылась весьма крупная и выгодная операция, которой предшествовала маленькая сцена в кофейной Печкина, каковую мне необходимо для ясности рассказа описать. В один из вечеров в бильярдной кофейной сидели актер Максинька и камер-юнкер; оба они, видимо, заняты были весьма серьезным разговором. - Вы говорите, что это одна дама отдает деньги под проценты? - спрашивал камер-юнкер. - Дама; вот тут в кофейной офицер сказывал об этом палатскому надсмотрщику, которого теперь выгнали из службы, и он все нюхает, где бы ему занять, - объяснил важным тоном Максинька. - А фамилию и адрес этой дамы вы знаете? - продолжал расспрашивать камер-юнкер. - Знаю и думаю тоже направить к ней лыжи; говорят, она дама очень обходительная. - Отправимтесь вместе; может быть, заведем с ней очень приятное знакомство. - Еще бы не приятное! - подхватил Максинька и захохотал. Условившись таким образом, они на другой же день поехали в нанятой для большего шика камер-юнкером коляске к даме, дающей деньги под проценты, причем оказалось, что Максинька знал только, что эта дама живет на Гороховом поле в доме, бывшем госпожи Зудченко; но для сметливого камер-юнкера этого было достаточно. Приехав на Гороховое поле, он очень скоро отыскал бывший дом госпожи Зудченко и в нем обрел нужную ему даму в особе Миропы Дмитриевны. Камер-юнкер сначала не взял с собою Максиньки, а велел ему остаться в экипаже. Максинька беспрекословно покорился такому приказанию и очень был доволен тем, что сидит в коляске и что все проходящие взглядывают на него с некоторой аттенцией. Войдя в квартиру Миропы Дмитриевны, камер-юнкер велел доложить о себе с подробным изложением всего своего титула, который, однако, вовсе не удивил и не поразил Миропу Дмитриевну, так как она заранее ожидала, что ее будут посещать разные важные господа; камер-юнкер начал разговор свой с нею извинениями. - Pardon, madame, что я, не будучи вам знаком, позволяю себе беспокоить вас! - произнес он. - Это ничего! - отвечала Миропа Дмитриевна с заметной важностью и вместе с тем благосклонно. - Я слышал, - продолжал камер-юнкер, - что вы по доброте вашей ссужаете деньгами людей, которые желают занять их. - Да, это правда, - не отвергнула Миропа Дмитриевна, - но прежде всего мне желательно вам сказать, что я хоть и женщина, но привыкла делать эти дела аккуратно и осмотрительно, а потому даю деньги под крепостные заемные письма, проценты обыкновенно беру вперед и, в случае неуплаты в срок капитала, немедленно подаю ко взысканию, и тут уж мой должник меня не упросит никакими отговорками и извинениями! - Вы отлично делаете, - похвалил ее камер-юнкер, - и это показывает только, что вы умная женщина; но как велик ваш процент? - Двадцать пять копеек с рубля в год! - объявила Миропа Дмитриевна. - Процент почти обыкновенный, - отозвался камер-юнкер, слегка, впрочем, пожав плечами, - и я согласен платить такой. - Позвольте-с, это еще не все, - остановила его Миропа Дмитриевна. - Я всегда требую, чтобы был поручитель. Последнее условие, по-видимому, сильно смутило камер-юнкера. - Вы поручителя желаете? - переспросил он. - Да, - отвечала Миропа Дмитриевна. Камер-юнкер некоторое время как бы придумывал. - Конечно, - начал он. - Я мог бы найти поручителя, но тут вот какое обстоятельство замешалось: заем этот я делаю, собственно, для женитьбы на очень богатой невесте, и просить кого-нибудь в поручители из нашего круга - значит непременно огласить, что я делаю свадьбу на заемные деньги; но это может обеспокоить невесту и родителей ее, а потому понимаете?.. - Понимаю, только у меня правило не давать без поручительства никому, - произнесла совершенно бесстрастным голосом Миропа Дмитриевна. - Правило ужасное! - сказал окончательно растерявшийся камер-юнкер. - Впрочем, что ж я, и забыл совсем; я сейчас же могу вам представить поручителя! - воскликнул он, как бы мгновенно оживившись, после чего, побежав на улицу к Максиньке, рассказал ему все, и сей благородный друг ни минуты не поколебался сам предложить себя в поручители. Пожав ему руку с чувством благодарности, камер-юнкер ввел его к Миропе Дмитриевне. - Это один из наших даровитейших артистов, и он готов быть моим поручителем, - объяснил он той. - Но какую вам сумму угодно занять у меня? - спросила Миропа Дмитриевна камер-юнкера. - Пятнадцать тысяч! - хватил он. Миропа Дмитриевна почти испугалась, услыхав такую громадную сумму. - Это сумма очень большая! - проговорила она. - Но чем больше она, тем выгоднее для вас, потому что я буду платить вам двадцать пять процентов, - убеждал ее камер-юнкер. - Ведь это вы, madame Зудченко, в один год наживете три тысячи семьсот пятьдесят рублей; это жалованье Павла Степаныча Мочалова, - убеждал ее, с своей стороны, Максинька. - Я не знаю, сколько там ваш Павел Степаныч получает, - ответила ему только что не с презрением Миропа Дмитриевна, - но тут кто же мне поручится, что господин камер-юнкер не умрет? - Я ручаюсь; а если он умрет, так я заплачу за него или отец его! - возразил ей Максинька. - Отец за меня заплатит! - подхватил камер-юнкер, хоть у него никакого отца не было. - Отцы редко платят! - не согласилась с ним Миропа Дмитриевна. - Но даже если бы я и знала вашего отца, все-таки такую сумму не могу иначе доверить, как под заклад чего-нибудь движимого или недвижимого. Максинька и камер-юнкер переглянулись между собой. - Но какую же сумму, - спросил последний, - вы решились бы дать мне под заемное письмо? Миропа Дмитриевна впала в нерешительность: назначить маленькую сумму было невыгодно, а большую - опасно, и потому, прежде чем объявить определенный ответ, она хотела еще кое-что разузнать и без всякой церемонии спросила камер-юнкера: - Вы настоящий камер-юнкер или вымышленный? - Настоящий! - ответил ей тот, вовсе, кажется, не обидевшись таким вопросом. - Но как же я могу удостовериться в том? - допытывалась Миропа Дмитриевна. - Спросите в месте моего служения! - объяснил камер-юнкер и подал ей свою карточку, в которой значилось место его служения. - Да, это мне необходимо сделать, а то, вы знаете, занимая деньги, часто называют себя генералами, сенаторами и камергерами. - Знаю это я, - воскликнул камер-юнкер, - и даже сам прошу вас справиться и убедиться, что я не лжецаревич! - Хотя называться лжецаревичем очень опасно! - заметила ему Миропа Дмитриевна. - Вероятно! - согласился камер-юнкер. - Очень опасно, - повторила Миропа Дмитриевна, - потому что тогда вас по моему иску посадят не в долговое, а в тюрьму! - Ну, меня не посадят ни в долговое, ни в тюрьму! - отвечал на это камер-юнкер и засмеялся. Засмеялся также и Максинька и подтвердил: - В тюрьму его не посадят. - Я тоже не думаю того, - согласилась Миропа Дмитриевна. - Итак, - заключил камер-юнкер, - когда же мне можно явиться к вам за деньгами? - Послезавтра; завтра я соображу, а послезавтра вы приезжайте ко мне, и мы отправимся в гражданскую палату. - Но все-таки я не знаю, велика ли будет сумма, которою вы одолжите меня? - хотел было добиться от нее камер-юнкер. - И это я могу вам сказать не раньше как послезавтра. - Ну-с, буду ждать этого блаженного послезавтра! - проговорил камер-юнкер и, поцеловав у Миропы Дмитриевны ручку, отправился с своим другом в кофейную, где в изъявление своей благодарности угостил своего поручителя отличным завтраком, каковой Максинька съел с аппетитом голодного волка. Миропа же Дмитриевна как сказала, так и сделала: в то же утро она отправилась в место служения камер-юнкера, где ей подтвердили, что он действительно тут служит и что даже представлен в камергеры. - А состояние у него есть или нет? - захотела узнать затем Миропа Дмитриевна. - О состоянии вы можете справиться в первом отделении, - объяснили ей, указав на следующую комнату. Миропа Дмитриевна перешла в первое отделение и там собственными глазами прочла в формулярном списке камер-юнкера, что за ним числится триста душ, которые у него действительно когда-то были, но он их давным-давно продал и только не находил нужным делать о том отметку в своем формуляре. Успокоенная сими точными сведениями, Миропа Дмитриевна решилась поверить камер-юнкеру десять тысяч, о чем и объявила ему, когда он приехал к ней вместе с Максинькой. Решением сим камер-юнкер и Максинька были обрадованы несказанно, так как они никак не ожидали выцарапать у Миропы Дмитриевны столь крупную цифру. В гражданской палате, когда стали писать заемное письмо, то Миропа Дмитриевна должна была назвать свою фамилию, услыхав которую камер-юнкер точно как бы встрепенулся. - А не родственница ли вы одному исправнику, Звереву, с которым я познакомился в уездном городе? - спросил он. Миропа Дмитриевна по совершенно непонятному предчувствию не захотела себя назвать женою этого исправника и сказала только: - Нет, это однофамилец мой! Его, кажется, зовут Аггей Никитич? - Кажется, так; помню только, что у него какое-то дурацкое имя, - говорил камер-юнкер, - а между тем он в этом городишке разыгрывает роль какого-то льва... Пленил жену аптекаря, увез ее от мужа и живет с ней... При этом известии Миропа Дмитриевна не совладела с собой и вся вспыхнула. - Вы говорите, он живет с аптекаршей? - спросила она. - Живет и почти явно это делает; сверх того, чудит еще черт знает что: ревнует ее ко всем, вызывает на дуэль... - говорил камер-юнкер; но так как в это время было окончательно изготовлено заемное письмо и его следовало вручить Миропе Дмитриевне, а она, с своей стороны, должна была отсчитать десять тысяч камер-юнкеру, то обряд этот прекратил разговор об Аггее Никитиче. Для Миропы Дмитриевны, впрочем, было совершенно достаточно того, что она услыхала. Возвратясь домой с физиономией фурии, Миропа Дмитриевна, не откладывая времени, написала своему супругу хорошенькое письмецо, в коем изъяснила: "Я всегда считала тебя олухом с тех пор, как с глаз моих спала повязка, по выходе моем за тебя замуж... (Тут бы, собственно, Миропе Дмитриевне следовало сказать: с тех пор, как ты не захотел на службе брать взятки.) Но теперь я вижу, что, кроме того, ты человек самой низкой души, ты обманщик, притворщик и развратник. Как ты смел позволить себе через какие-нибудь два-три дома от нас завести себе любовницу - эту потаскушку-аптекаршу? Неужели ты думал, что я никогда этого не узнаю, или когда узнаю, то позволю тебе это делать? Из каких благополучии, интересно знать? Что ты - прелестным браком твоим со мной наградил меня титулами, чинами, почестями, богатством? Кажется, этого нет, а только унизил меня: из полковницы я сделалась майоршей и проживала на тебя деньги мои. Всякая дура, баба деревенская не станет этого терпеть, и потому я не хочу с тобой больше жить. Черт с тобой; не смей писать мне, ни являться ко мне, чему ты, конечно, будешь очень рад, находясь, вероятно, целые дни в объятиях твоей мерзавки! Остаюсь ненавидящая и презирающая тебя Миропа Зудченко". Аггей Никитич пред тем, как получить ему такое грозное послание, продолжал снова все более и более входить в интерес масонства, которое с прежним увлечением преподавал ему почти каждый вечер почтенный аптекарь. И вот в один из таковых вечеров Вибель читал своему неофиту рукописную тетрадку, предуведомив его, что это - извлечение из сборника, принадлежавшего некоему ученому последователю Новикова. - Мнения о высших целях нашего ордена, - возглашал Вибель, закрывая немного глаза, - столь разнообразны, что описать оные во всех их оттенках так же трудно, как многоразличную зелень полей, лугов и лесов, когда летний ветер навевает на них тени облаков. Некоторые думают, что цели сии состоят в том, чтобы делать людей более добродетельными посредством ожиданий, напрягающих и возвышающих нашу душу, посредством братской помощи и общественной радости и, таким образом, мало-помалу соединить людей достойных в всеобщий союз, который не только бы укреплял каждого особенно, но служил бы и к тому, чтобы соединенными силами увлекать даже тех, кои без энтузиастических видов не взяли бы в том участия. На этих словах Вибель приостановился и, проговорив наскоро от себя: - С этим мнением я более чем с каким-нибудь согласен! - продолжал дальше читать: - Другие думают, что сие, конечно, составляет одну из целей, при которой большая часть братии остается, да сия ж внутренняя работа есть и необходимое средство к получению большего. Но что же сие большее? Оно есть испытание натуры вещей и чрез то приобретение себе силы и власти к моральному исправлению людей, власти к познанию обновления нашего тела, к превращению металлов и к проявлению невидимого божественного царства. Некоторые думают, что сие есть, конечно, то богатство, которое приходит к нам с премудростью, но что цель есть, собственно, сама премудрость, соединенная с божеством. Иные почитают такую цель за мечту и невозможность и думают, что распространение человеколюбия, нравственности и общественности, радостное, мудрое наслаждение жизнью и спокойное ожидание смерти есть истинная и удобная для достижения цель. Мораль и религия стараются сие произвести средствами важными, а орден наш - под завесом удовольственных занятий. Вообще мнение братьев различествует в том, что одни почитают сию цель преданьем уже приобретенной мудрости, сообщенной даром провидения высшим главам ордена, для принятия коего, конечно, надлежит им работать. Другие же принимают цель ордена за несовершившееся еще намерение, но к совершению коего ведет работа по предписанию ордена, и которая может быть, весьма редко здесь на земле и познается; но когда настанет время зрелости, она явится и до какой степени воссияет - определить нельзя, да и не нужно. Самое блистательнейшее не кажется невозможным! Довольно, что все вообще признают целью приближение человека к некоторому образу совершенства, не говоря, есть ли то состояние первозданной славы и невинности, или преобразование по Христу, или тысячелетнее царствие, или глубоко-добродетельная, радостная мудрость, в сем ли мире то совершится, или по ту сторону гроба, но токмо каждый стремится к совершенству, как умеет, по любезнейшему образу своего воображения, и мудрейший не смеется ни над одним из них, хоть иногда и все заставляют его улыбаться, ибо в мозгу человеческом ко всякому нечто примешивалось. Из всего этого чтения аптекаря Аггей Никитич уразумел, что цель каждого человека - совершенствоваться и вследствие того делаться счастливым. "Но совершенствуюсь ли я хоть сколько-нибудь? - задал он себе вопрос. - Казалось бы, что так: тело мое, за которое укорял меня Егор Егорыч, изнурено болезнью и горями; страстей теперь я не имею никаких; злобы тоже ни против кого не питаю; но чувствую ли я хоть маленькое счастие в чем-нибудь? Нет, нет и нет! - ответил себе троекратно Аггей Никитич. - А между тем хоть масоны, может быть, эту земную любовь считают грехом, но должно сознаться, что я был только совершенно счастлив, когда наслаждался полной любовью пани Вибель; вот бы тут надо спросить господ масонов, как бы они объяснили мне это?" При такого рода размышлениях Аггею Никитичу подали письмо Миропы Дмитриевны, прочитав которое он прежде всего выразил в лице своем презрение, а потом разорвал письмо на мелкие клочки и бросил их на пол. Старик Вибель заметил это и, как человек деликатный, не спросил, разумеется, Аггея Никитича, что такое его встревожило, а прервал лишь свое чтение и сказал: - Если вам что-либо показалось неясным, то послезавтра, будучи у вас, я все вам разъясню. Аггей Никитич крепким пожатием поблагодарил его за такое намерение, и когда Вибель ушел от него, то в голове моего безумного романтика появилась целая вереница новых мыслей, выводов и желаний. "Итак, я стал свободен, - думал он, - но зачем же мне эта свобода? При других обстоятельствах я всю бы жизнь, конечно, отдал пани Вибель, но теперь..." О, как проклинал себя Аггей Никитич за свою глупую историю в Синькове с камер-юнкером, за свою непристойную выходку против пани Вибель, даже за свое возобновление знакомства с добрейшим аптекарем, и в голове его возникло намерение опять сойтись с пани Вибель, сказать ей, что он свободен, и умолять ее, чтобы она ему все простила, а затем, не рассуждая больше ни о чем, Аггей Никитич не далее как через день отправился на квартиру пани Вибель, но, к ужасу своему, еще подходя, он увидел, что ставни квартиры пани Вибель были затворены. Аггей Никитич порывисто отмахнул калитку у ворот и вошел на двор домика, на котором увидел сидевшую на прилавке просвирню и кормившую кашей сбегавшихся к ней со всех сторон крошечных куриных цыплят. - А Марья Станиславовна где? - спросил он ее. - Она еще в прошлом месяце уехала с нашим откупщиком в их именье и будет гостить у них все лето. - Квартиру же эту она за собой оставила? - Ничего не сказала, и я вот не знаю, отдавать ли ее или нет. - Да вы бы написали Марье Станиславовне, - посоветовал Аггей Никитич немного дрожащим голосом. - Писала уж, но она не отвечает, и я хотела было к вам идти, попросить вас: не напишете ли вы ей; тогда тоже вы вместе с ней нанимали квартиру. - Я не могу ей писать, я больше не в переписке с Марьей Станиславовной, - объяснил Аггей Никитич, по краснев. - Слышали мы это! - произнесла просвирня печальным тоном. - Ветреная женщина, больше ничего! Уезжая, всем говорила, что ее приглашает Анна Прохоровна, а прислуга откупщицкая смеется и рассказывает, что ее увез с собой сам откупщик; ну, а он тоже - всем известно, какой насчет этого скверный! Аггей Никитич, еще более покраснев, прекратил разговор с глупой просвирней и пошел домой, унося в душе новые подозрения насчет пани Вибель. "Уехать гостить; и к кому же? К человеку, которого она сама называла дураком!.. Впрочем, что же! Она и меня, вероятно, считала дураком, однако это не помешало ей ответить на мою любовь... Очень уж она охотница большая до любви!" - заключил Аггей Никитич в мыслях своих с совершенно не свойственной ему ядовитостью и вместе с тем касательно самого себя дошел до отчаянного убеждения, что для него все теперь в жизни погибло, о чем решился сказать аптекарю, который аккуратнейшим образом пришел к нему в назначенное время и, заметив, что Аггей Никитич был с каким-то перекошенным, печальным и почти зеленым лицом, спросил его: - Вы опять себя дурно чувствуете? - Нет, - ответил Аггей Никитич, - я много думал о самом себе и о своем положении и решился идти в монастырь. Немец при этом широко раскрыл глаза свои. - В какой? - сказал он. - Я пойду там в какой-нибудь, - проговорил мрачно Аггей Никитич. - Но зачем же именно в монастырь? - заметил Вибель. - Для успокоения души моей! - объяснил Аггей Никитич. Что-то вроде усмешки появилось на губах Вибеля. - Монастырь, как я думаю, есть смущение души, а не успокоение, - определил он. - Но куда ж мне, наконец, бежать от самого себя? - воскликнул Аггей Никитич с ожесточением. - Служить я тут не могу и жить в здешнем городе тоже; куда ж уйду и где спрячусь? - Спрячьтесь в масонство и продолжайте идти по этому пути! - посоветовал ему Вибель. - Этим путем я неспособен идти!.. Если бы для масонства нужно было выйти в бранное поле, я бы вышел первый и показал бы себя, а что иное я могу делать? Вибель потер себе лоб рукою. - Вот что пришло мне в голову! - начал он. - Если бы вы дополнили несколько ваше масонское воспитание. - Для чего? - спросил сурово Аггей Никитич. - Для того, - продолжал Вибель неторопливо, - что, как известно мне от достоверных людей, в Петербурге предполагается правительством составить миссию для распространения православия между иноверцами, и у меня есть связь с лицом, от которого зависит назначение в эту комиссию. Хотите, я готов вас рекомендовать в оную. - Но как же я стану распространять православие, когда сам его не знаю? - возразил Аггей Никитич. Тут лицо Вибеля сделалось строгим и повелительным. - Вы не православие должны распространять, а масонство! - проговорил он. Точно бы светлый луч какой осветил лицо Аггея Никитича. - Нет сомнения, что я готов; но не знаю, совладею ли с этим, - произнес он. - Отчего ж вам не совладеть? - возразил Вибель. - Если даже вы совершенно неопытны в деле миссионерства, то мы станем снабжать вас в наших письмах советами, сообразно тому, как вы будете описывать нам вашу деятельность, а равно и то, что вам представится посреди иноверцев. - Буду все описывать-с и исполнять все ваши приказания! - проговорил Аггей Никитич, действительно готовый все исполнять, лишь бы ему спастись от службы и, главное, от житья в уездном городке, где некогда он был столь блажен и где теперь столь несчастлив. - Не позволите ли вы мне написать о вашем предложении Егору Егорычу Марфину и доктору Сверстову - мужу gnadige Frau? - спросил он. - Непременно напишите! - разрешил ему аптекарь. Аггей Никитич, исполнившись надежды, что для него не все еще погибло, немедля же по уходе аптекаря написал письма к Егору Егорычу и Сверстову, сущность которых состояла в том, что он передавал им о своем намерении поступить в миссионеры аки бы для распространения православия, но в самом деле для внушения иноверцам масонства. Последние слова Аггей Никитич в обоих письмах подчеркнул. Ответ от Сверстова он очень скоро получил, в коем тот писал ему: "Гряди, и я бы сам пошел за тобой, но начинаю уж хворать и на прощанье хочу побранить тебя за то, что ты, по слухам, сильно сбрендил в деле Тулузова, который, говорят, теперь совершенно оправдан, и это останется грехом на твоей душе". Аггей Никитич очень хорошо понимал, что это был грех его, и ожидал от Егора Егорыча еще более сильного выговора, но тот ему почему-то ничего не отвечал. XI На Тверском бульваре к большому дому, заключавшему в себе несколько средней величины квартир, имевших на петербургский манер общую лестницу и даже швейцара при оной, или, точнее сказать, отставного унтер-офицера, раз подошел господин весьма неприглядной наружности, одетый дурно, с лицом опухшим. Отворив входную дверь сказанного дома, он проговорил охриплым голосом унтер-офицеру: - Здесь господа Лябьевы живут? - Здесь, - отвечал тот не очень доброхотно. - Ты можешь им доложить обо мне? - спросил прибывший. - Кто же вы такой? - спросил, в свою очередь, унтер-офицер. - Я Янгуржеев, приятель господина Лябьева; поди доложи! - как бы уже приказал прибывший. Унтер-офицер, впрочем, прежде чем пойти докладывать, посмотрел на вешалку, стоявшую в сенях, и, убедившись, что на ней ничего не висело, ушел и довольно долго не возвращался назад, а когда показался на лестнице, то еще с верхней ступеньки ее крикнул Янгуржееву окончательно неприветливым голосом: - Их дома нет, болен Лябьев, не принимает. - Как болен и дома нет? - спросил было Янгуржеев. - Так, не велено вас принимать, вот и все! - объяснил солдат, сойдя с лестницы, и потом, отворив входную дверь, указал движением руки господину Янгуржееву убираться, откуда пришел. - Отдай по крайней мере Лябьеву письмо от меня! - снова полуприказал тот, подавая письмо, каковое солдат медлил принять от него. - Да о чем вы пишете им? - сказал он. - Это не твое дело, дурак этакий! Ты должен отдать, - вспылил Янгуржеев и, бросив письмо на прилавок, ушел. - Еще ругается, пропоец этакий!.. Ну, приди ты у меня в другой раз, я те спроважу в полицию! - проговорил ему вслед солдат; письмо Янгуржеева, впрочем, он отдал Лябьевым, от которых через горничную получил новое приказание никогда не принимать Янгуржеева. - Я его и не приму; видал я этаких оборванцев-то, немало их спровадил, - объявил солдат. Здесь считаю нелишним сказать, что жизнь Лябьевых в ссылке, в маленьком сибирском городке, не только их не сломила, а, напротив, как бы освежила и прибодрила. У Лябьева прежде всего окончательно пропала страсть к картам, внушенная ему той развращенной средой, среди которой он с молодых лет пребывал, потом к нему возвратились его художественные наклонности. Он, без преувеличения говоря, целые дни проводил в разного рода музыкальных упражнениях: переучил без всякой, разумеется, платы всех молодых уездных барышень играть хоть сколько-нибудь сносно на фортепьяно, сам играл и творил. Муза Николаевна тоже снова пристрастилась к музыке, и, к вящему еще благополучию ее, у нее родился ребенок - сын, который не только что не умер, но был прездоровенький и, как надо ожидать, должно быть, будущий музыкант, потому что когда плакал, то стоило только заиграть на фортепьяно, он сейчас же притихал и начинал прислушиваться. Дозволение возвратиться в Москву Лябьевы приняли не с особенной радостью и, пожалуй бы, даже не возвратились из Сибири, если бы не желали жить поближе к Марфиным. Из всего этого можно понять, сколь неприятно было им посещение Янгуржеева; особенно оно болезненно подействовало на Аркадия Михайлыча, так что он почти растерянным голосом спросил Музу Николаевну: - Что мне делать с этим мерзавцем? Тут уж Муза Николаевна восстала со всей энергией, на сколько та ей была свойственна. - Делать то, что я уже приказала швейцару, - прогнать его, и больше ничего, - сказала она. - Янгуржеева нельзя прогнать, ты не знаешь его!.. Если только я ему нужен, так он всюду будет меня встречать: на этом вот бульваре, на тротуаре, в обществе! Я всегда его терпеть не мог и никогда не имел силы спастись от него. - В таком случае уедем в нашу подмосковную, - придумала Муза Николаевна. - Но я хотел бы теперь здесь пожить; меня все приятели мои встречают с таким радушием, что мне желательно побыть между ними. К счастию, все эти недоумения Лябьевых разрешила приехавшая к ним Аграфена Васильевна, продолжавшая по-прежнему жить в Москве с ребятишками в своем оригинальном доме (старичище, ее супруг, полгода тому назад помер). Лябьевы с первых же слов рассказали Аграфене Васильевне о визите и о письме Янгуржеева. - Ах, он, жулик этакий, и к вам пробрался! - воскликнула она. - А у вас он бывает? - спросил Лябьев. - Как же!.. Сколько раз после смерти мужа наскакивал посетить меня, но я велела ему сказать, что если он будет жаловать ко мне, то я велю лакеям в шею его гонять. - И я ему сказала через швейцара, чтобы ноги его не было у нас в доме, - подхватила Муза Николаевна, - потому что, согласитесь, Аграфена Васильевна, на все же есть мера: он довел мужа до Сибири, а когда того ссылали, не пришел даже проститься к нам, и хоть Аркадий всегда сердится за это на меня, но я прямо скажу, что в этом ужасном нашем деле он менее виноват, чем Янгуржеев. - Ну, как же менее? - возразил Лябьев. - Пожалуйста, хоть теперь-то не скрывай этого! Все знают, что ты только принял все на себя! - сказала с запальчивостью Муза Николаевна. - Да этого черномазый-то и сам не скрывает! - подхватила Аграфена Васильевна. - У нас в доме хвастался: "Дураки, говорит, в воде тонут, а умные из нее сухоньки выходят!" - Вот видите, какой он прелестный человек, - произнесла Муза Николаевна, - и после всего этого еще осмеливается писать Аркадию письма! Прочти, пожалуйста, Аграфене Васильевне письмо Янгуржеева! - прибавила она мужу. - Что тут? Бог с ним! Все-таки человек в несчастии! - возразил на это Лябьев. - Письмо обыкновенное: пишет и просит денег взаймы. - Нет, кроме того, он говорит, что помогал тебе и ссужал тебя; а когда и чем он тебе помогал? - горячилась Муза Николаевна. - То есть как он мне помогал! - отвечал, усмехнувшись и покраснев немного в лице Лябьев. - Он мне советовал и даже учил меня играть наверняка, говоря, что если меня по большей части обыгрывали таким способом, так почему и мне не прибегнуть к подобному же средству. - И как же ты после этого еще колеблешься, быть ли с ним знакомым или нет? - допрашивала Муза Николаевна. - Я не в этом колеблюсь, - отвечал Лябьев, - но уверен только в том, что Янгуржеев от меня не отстанет. - Как же он от тебя не отстанет? - спросила уже Аграфена Васильевна. - А так, что поймает меня в каком-нибудь обществе; наговорит мне, может быть, любезностей, от которых трудно будет отвертеться, или, наоборот, затеет со мною ссору и наговорит мне таких дерзостей, что я должен буду вызвать его на дуэль. - Вот это умно будет с твоей стороны, очень умно! Чтобы тебя опять в солдаты разжаловали! - воскликнула Муза Николаевна, и на ее глазах показались слезы. - Я, конечно, этого не сделаю теперь, - поспешил ее успокоить Лябьев, - но все-таки может выйти скандал. - Где же это он поймает тебя? - вмешалась снова в разговор Аграфена Васильевна. - Везде я могу его встретить; он, вероятно, по-прежнему бывает всюду, - сказал Лябьев. - Ну, нет, дяденька, это шалишь! - возразила Аграфена Васильевна. - Его теперь никуда не пускают, да ему не в чем и показаться-то прежним знакомым своим: у него сапог даже порядочных нет; по кабакам он точно что шляется. Я вот, сюда ехадчи, видела, что он завернул в полпивную, но ты по кабакам-то, чай, не ходишь? - Слава богу, пока еще не хожу, - отвечал, усмехнувшись, Лябьев. - Ну, так что же? Стоит ли и разговаривать об этом черномазом дьяволе? - отозвалась Аграфена Васильевна, но это она говорила не вполне искренно и втайне думала, что черномазый дьявол непременно как-нибудь пролезет к Лябьевым, и под влиянием этого беспокойства дня через два она, снова приехав к ним, узнала, к великому своему удовольствию, что Янгуржеев не являлся к Лябьевым, хотя, в сущности, тот являлся, но с ним уже без всякого доклада господам распорядился самолично унтер-офицер. - Если вы, ваше благородие, будете шляться к нам, так вас велено свести вон тут недалеко к господину обер-полицеймейстеру, - сказал он, внушительно показав пальцем Янгуржееву на обер-полицеймейстерское крыльцо. Калмык ни слова не возразил на это и ретировался назад, так как последнее время он сильно побаивался обер-полицеймейстера, который перед тем только выдержал его при частном доме около трех месяцев по подозрению в краже шинели в одном из клубов, в который Янгуржееву удалось как-то проникнуть. Аграфена Васильевна нашла, впрочем, Лябьевых опечаленными другим горем. Они получили от Сусанны Николаевны письмо, коим она уведомляла, что ее бесценный Егор Егорыч скончался на корабле во время плавания около берегов Франции и что теперь она ума не приложит, как ей удастся довезти до России дорогие останки супруга, который в последние минуты своей жизни просил непременно похоронить его в Кузьмищеве, рядом с могилами отца и матери. Доказательством тому, сколь тяжело было Сусанне Николаевне написать это письмо, служили оставшиеся на нем явные и обильные следы слез ее. Аграфена же Васильевна это известие, с своей стороны, встретила почти до неприличия равнодушно. - Ну, бог с ним!.. Что тут старикам самим маяться и других маять! - проговорила она. - Мы, конечно, - сказала Муза Николаевна, - не столько о смерти Егора Егорыча сокрушаемся, сколько о Сусанне, которая теперь должна везти гроб из этакой дали. - Что ж за важность, довезет! - сказала и на это совершенно безучастно Аграфена Васильевна. - Я так тело-то моего благоверного на почтовых отмахала в Тулу, чтобы похоронить его тоже в селе нашем. - Что это, Аграфена Васильевна, вы говорите?.. Как это возможно: на почтовых?.. - заметила, грустно усмехнувшись, Муза Николаевна. - Право, на почтовых! Ничего, всю дорогу лежал благополучным манером; живой-то, бывало, часто ругался, а тут нишкнет, смирнехонек. - Вам это легче было сделать, потому что вы долго пожили с вашим мужем, поразлюбили его, конечно, а Сусанна только что не боготворила Егора Егорыча, - разъясняла Муза Николаевна. - О, подите-ка вы! - возразила ей с досадой Аграфена Васильевна. - Боготворила его она!.. Этакого старого сморчка!.. Теперь это дело прошлое, значит, говорить можно, а я знаю наверное, что она любила Петрушу Углакова. - Это правда, что у нее немножко кружилась от него голова, - согласилась Муза Николаевна, но разве можно это назвать любовью? - А что ж это такое, по-вашему? - стояла на своем Аграфена Васильевна. - Робела только очень, а как бы посмелее была, так другое бы случилось; теперь бы, может быть, бедняжка Петруша не лежал в сырой земле! - Не от Сусанны же, в самом деле, он помер; это будет безбожная клевета на сестру! - возразила с досадой Муза Николаевна. - От нее ли или от чего другого, только начал пить да пить; а ведь этот хмельной богатырь хоть кого сломит. - Пить он начал никак не по милости сестры, потому что пил еще прежде! - оспаривала Муза Николаевна. - Кроме того, у него другая привязанность была, которая, говорят, точно что измучила его. - Это что за привязанность! Он держал ее, чтобы только размыкать горе; говорить тут нечего: все вы, барыни, как-то на это нежалостливы; вам бы самим было хорошо да наряжаться было бы во что, а там хошь трава не расти - есть ли около вас, кого вы любите, али нет, вам все равно! Мы, цыганки, горячее вас сердцем: любить, так уж любить без оглядки. Недаром ваши мужчины нас хвалят больше, чем вас... Сколько мне тоже говорили: "Что, говорит, наши барыни? Это квашенки крупичатые, а вы, говорит, железо каленое". Так я сказываю, а? - заключила Аграфена Васильевна, обращаясь к Лябьеву. - Пожалуй, что и так! - отвечал тот. При подобном разговоре Муза Николаевна, разумеется, могла только краснеть. Невдолге после того для упомянутого мною швейцара выпало опять щекотливое объяснение с одним из незнакомых ему посетителей, который, пожалуй бы, и не простому солдату мог внушить недоумение. Во-первых, это был как бы монах, в скуфье и в одном подряснике, перетянутом широким кожаным поясом; его значительно поседевшие волосы были, видимо, недавно стрижены и не вполне еще отросли, и вместе с тем на шее у него висел орден Станислава, а на груди красовались Анна и две медали, турецкой и польской кампаний. Подозрительный страж предположил, что это был какой-нибудь мошенник и нарочно так нарядился, а потому он спросил этого странного посетителя по своей манере довольно грубо: - Кто вы такой и что вам надо? - Я миссионер и желаю видеть господина Лябьева, - отвечал (читатель, конечно, уже догадался) Аггей Никитич. Солдат пришел в окончательное недоумение: пустить или прогнать этого барина? - Да вы из полковых дьячков, что ли? - придумал он спросить. - Вроде того; я имею письмо к господину Лябьеву от его превосходительства Александра Яковлевича Углакова. Как только услышал солдат о письме, так, даже не обратив внимания на то, что оно было от какого-то его превосходительства, не пустил бы, вероятно, Аггея Никитича; но в это время вышел из своей квартиры Аркадий Михайлыч, собравшийся куда-то уходить, что увидав, солдат радостным голосом воскликнул: - Да вон он, господин Лябьев!.. К вам опять какой-то пришел, - присовокупил он сему последнему. Аггей Никитич поспешил уже не по-светски, а по-монашески поклониться Лябьеву, которого поклон этот и вообще вся наружность Аггея Никитича тоже удивили. - Я знакомый человек Егора Егорыча, облагодетельствованный им, и меня прислал к вам, как к ближайшим родственникам Егора Егорыча, Александр Яковлич Углаков. С этими словами Аггей Никитич вручил Лябьеву письмо от Углакова, пробежав которое тот с заметною аттенцией просил Аггея Никитича пожаловать наверх, а вместе с тем и сам с ним воротился назад. Видевший все это унтер-офицер решил в мыслях своих, что это, должно быть, не дьячок, а священник полковой. Введя Аггея Никитича в свою квартиру, Лябьев прямо провел его к Музе Николаевне и объяснил ей, что это господин Зверев, друг Егора Егорыча. - Monsieur Зверев? - переспросила Муза Николаевна, припомнившая множество рассказов Сусанны Николаевны о том, как некто Зверев, хоть и недальний, но добрый карабинерный офицер, был влюблен в Людмилу и как потом все стремился сделаться масоном. - Очень рада с вами познакомиться! - произнесла она. - Я так много слышала о вас хорошего! - заключила она, с любопытством осматривая странную одежду Аггея Никитича, который ей поклонился тоже смиренно и по-монашески. Лябьев между тем, взглянув на часы, проговорил: - Вы меня извините, я должен уехать: у нас сегодня музыкальный вечер! Тогда Аггей Никитич обратился к Музе Николаевне: - Вы позволите мне остаться у вас на несколько минут, - проговорил он. - Ах, пожалуйста! - подхватила Муза Николаевна. Лябьев после того скоро уехал. - Отчего я вас вижу в монашеской одежде? Вы, мне говорили, прежде были военный? - спросила Муза Николаевна своего гостя. Аггей Никитич при этом поник еще ниже и без того уже потупленной головой своей. - Был-с я и военный, - начал он повествовать свою историю, - был потом и штатским чиновником, а теперь стал по моим душевным горестям полумонахом и поступил в миссионеры. - Скажите, вы хорошо были знакомы с моей матерью и сестрами, когда они жили в Москве? - Имел это счастие, только, к сожалению, недолго им пользовался; когда этот удар разразился над вашим семейством, я чуть не умер с отчаяния и сожалею даже, что не умер!.. При этих словах у Аггея Никитича навернулись на глазах слезы. Муза Николаевна догадывалась, на что намекал Аггей Никитич; но, не желая, чтобы упомянуто было имя Людмилы, переменила разговор на другое. - Вы женаты, однако? - спросила она. Этот вопрос чувствительно уколол Аггея Никитича. - Я женат единственно по своей глупости и по хитрости женской, - сказал он с ударением. - Я, как вам докладывал, едва не умер, и меня бы, вероятно, отправили в госпиталь; но тут явилась на помощь мне одна благодетельная особа, в доме которой жила ваша матушка. Особа эта начала ходить за мной, я не говорю уж, как сестра или мать, но как сиделка, как служанка самая усердная. Согласитесь, что я должен был оценить это. - Конечно! - согласилась Муза Николаевна. - Ну, а тут вышел такой случай: после болезни я сделался религиозен, и Егор Егорыч произвел на меня очень сильное впечатление своими наставлениями и своим вероучением. - Но вы знаете ли, что Егор Егорыч помер? - перебила Аггея Никитича Муза Николаевна. - Знаю-с, несколько еще дней тому назад я услыхал об этом от Александра Яковлевича Углакова, который, собственно, и прислал меня спросить вас, известно ли вам это? - Но от кого Александр Яковлевич мог узнать о том? - недоумевала Муза Николаевна. - Может быть, Сусанна писала ему? - Нет, не Сусанна Николаевна, а какой-то русский, который вместе с ними путешествовал. - Какой же это может быть русский? - продолжала недоумевать Муза Николаевна. - В письме Александра Яковлевича упомянуто об нем, - сказал Аггей Никитич. - Да письмо-то Аркадий увез с собой! - продолжала Муза Николаевна тем же недоумевающим тоном: ее очень удивляло, почему Сусанна не упоминала ей ни о каком русском. "Конечно, весьма возможно, что в такие минуты она все перезабыла!" - объяснила себе Муза Николаевна. - Ну-с, слушаю дальнейшие ваши похождения! - отнеслась она к Аггею Никитичу. Аггей Никитич глубоко вздохнул. - Дальнейшие мои похождения столь же печальны были, как и прежние! - произнес он. - В отношении госпожи, о которой вам говорил, я исполнил свой долг: я женился на ней; мало того, по ее желанию оставил военную службу и получил, благодаря милостивому содействию Егора Егорыча, очень видное и почетное место губернского почтмейстера - начальника всех почт в губернии - с прекрасным окладом жалованья. Кажется, можно было бы удовлетвориться и благодарить только бога, но супруге моей показалось этого мало, так как она выходила за меня замуж вовсе не потому, что любила меня, а затем, чтобы я брал на службе взятки для нее, но когда я не стал этого делать, она сама задумала брать их. - Господи! - воскликнула Муза Николаевна, никогда не воображавшая услышать о таком женском пороке. - Но кто же ей стал давать взятки? - Она довольно лукаво это сделала и устроила так, что мне все почтмейстера начали предлагать благодарности; она меня еще думала соблазнить, но я сразу пресек это и вышел даже в отставку из этой службы и поступил в исправники. Супруге моей, конечно, это был нож острый, потому что она находила службу исправника менее выгодною, и в отмщение за это каждый день укоряла меня бедностью, а бедности, кажется, никакой не должно было бы существовать: жалованье я получал порядочное, у нее было имение в Малороссии, дом в Москве, капитал довольно крупный, и всего этого ей было мало. - Значит, она совсем дрянная женщина! - воскликнула с негодованием Муза Николаевна. - Совсем! - подтвердил Аггей Никитич. - Но теперь вы разошлись с ней? - Совершенно или, как вам сказать, она скорей разошлась со мной и написала мне, что ей невыгодно оставаться моей женой. Муза Николаевна пожимала только плечами. - Если ваша жена такая, как вы говорите о ней, то что же вас может огорчать, когда вы расстались с ней? - Я нисколько не огорчаюсь, даже радуюсь и в восторге от этого. Я морально убит-с другим, убит тем, что разошелся с другой женщиной, перед которой я ужас что такое натворил. - Как? - полувоскликнула Муза Николаевна, широко раскрывая от удивления глаза. - Стало быть, у вас был новый роман? - Новый! - отвечал откровенно и наивно Аггей Никитич. - Кто ж это такая была? - любопытствовала Муза Николаевна. - Это одна полька, прелестнейшее и чудное существо; но, как все польки, существо кокетливое, чего я не понял, или, лучше сказать, от любви к ней, не рассудив этого, сразу же изломал и перековеркал все и, как говорится, неизвестно для чего сжег свои корабли, потом, одумавшись и опомнившись, хотел было воротить утраченное счастие, но было уже поздно. Она очень натурально оскорбилась на меня и уехала с одним семейством в деревню, а я остался один, как этот дуб{130}, про который поется, что один-один бедняжечка стоит на гладкой высоте. - И вы в миссионерстве хотите утопить ваше горе? - проговорила с участием Муза Николаевна. - Постараюсь, если только возможно, - отвечал, вздохнув, Аггей Никитич. - Но куда же именно вы поедете? - расспрашивала Муза Николаевна. - В Сибирь, вероятно. - Но что же вы будете там делать? - Буду творить волю пославших мя! - произнес Аггей Никитич многознаменательно. - Мне, впрочем, лучше об этом не говорить, а я поспешу исполнить приказание Александра Яковлевича, который поручил мне спросить вас, провезут ли тело Егора Егорыча через Москву? - Непременно; иначе нельзя проехать в Кузьмищево, - отвечала Муза Николаевна. Аггей Никитич при этом потер себе лоб. - В таком случае Александр Яковлевич, у которого я теперь живу, предполагал бы устроить торжественную встречу для бренных останков, всем дорогих, Егора Егорыча. - Это бы очень было хорошо, - подхватила Муза Николаевна, - но я не знаю ни того, куда писать сестре, ни того, когда она приедет сюда. - Это, вероятно, узнается: тот же русский пишет Александру Яковлевичу, что он будет уведомлять его по мере приближения тела к Петербургу. "Опять этот русский!" - снова промелькнуло в уме Музы Николаевны, и у нее даже зародилось подозрение касательно отношений этого русского к Сусанне Николаевне. Побеседовав таким образом с m-me Лябьевой, Аггей Никитич ушел от нее под влиянием воспоминаний о пани Вибель. "Ты виноват и виноват!" - твердила ему совесть, но когда он в своем длиннополом подряснике медленно переходил пространство между Тверским бульваром и Страстным, то вдруг над самым ухом его раздался крик: "Пади, пади!". Аггей Никитич взмахнул головой и отшатнулся назад: на него наехал было фаэтон, в котором сидела расфранченная до последней степени пани Вибель, а рядом с ней откупщик Рамзаев, гадкий, безобразный и вдобавок еще пьяный. Аггей Никитич понял хорошо, что совесть его в отношении этой госпожи должна была оставаться покойна. Тем не менее эта мимолетная встреча потрясла все его существо. Почти шатаясь, он вошел на Страстной бульвар, где, сев на лавочку, поник головой и прослезился. XII Перед обычным субботним обедом в Английском клубе некоторые из членов что-то такое шепотом передавали друг другу, причем, вероятно, из опасения, чтобы их не подслушали лакеи, старались говорить больше по-французски. - Avez vous entendu?* ______________ * Слыхали ли вы об этом? (франц.). - Oui, mais je voudrais savoir, ou cela aura lieu?* ______________ * Да, но я хотел бы знать, где это случилось? (франц.). - Je ne puis rien vous dire la-dessus*. ______________ * Ничего большего я сказать вам не могу (франц.). - Mais c'est fort dangereux!* ______________ * Но это ведь очень опасно! (франц.). - Je crois bien, mais que voulez vous?.. Noblesse oblige*. ______________ * Я понимаю, но чего же вы хотите?.. Положение обязывает (франц.). - Сергей Степаныч здесь? - Говорят. - Не говорят, а я сам его видел; он сегодня будет обедать здесь. - Ах, как я рад этому! Посреди такого галденья человек пять или шесть, все уже людей весьма пожилых, ходили с заметно важными и исполненными таинственности лицами. Из них по преимуществу кидались в глаза, во-первых, если только помнит его читатель, Батенев, с орлиным носом, и потом другой господин, с добродушнейшею физиономией и с полноватым животом гурмана, которого все называли Павлом Петровичем. Эти пять - шесть человек на адресуемые к ним вопросы одни отделывались молчанием, а другие произносили: "Nous ne savons rien!"*. Наконец появился Сергей Степаныч. Он прямо подошел к Батеневу и спросил его: ______________ * Мы ничего не знаем! (франц.). - Князь здесь? - Нет, где ему? Совсем слепнет. Меня командировал за себя! - Поэтому вы будете говорить речь вместо князя? - спросил с некоторым беспокойством Сергей Степаныч. - Я буду; хошь не хошь, а пой! - отвечал мрачным голосом Батенев. В это же самое время на конце стола, за которым в числе других, по преимуществу крупных чиновников Москвы, сидел обер-полицеймейстер, происходил такого рода разговор. - Правда ли, что тело Марфина привезли из-за границы в Москву? - спросил обер-полицеймейстера хорошо нам по своим похождениям известный камер-юнкер, а ныне уже даже камергер. - Правда, - отвечал тот ему неохотно и направил свой взгляд к тому месту обеденного стола, где помещался Сергей Степаныч вместе с Батеневым и Павлом Петровичем. - Но говорят, что они устраивают совершить траурную ложу? - Вы, может быть, это знаете, а я нет, - ответил ему с явным презрением обер-полицеймейстер. Камергер немного прикусил язык. - Вот они, эти господа! Какие-нибудь невинные удовольствия на афинских вечерах запрещают, а тут черт знает что затевают, это ничего! - шепнул он шипящим голосом своему соседу, который в ответ на это только отвернулся от камергера: явно, что monsieur le chambellan* потерял всякий престиж в la haute volee**. ______________ * господин камергер (франц.). ** в высших сферах (франц.). Когда за жарким стали в разных группах пить шампанское, то обер-полицеймейстер, взяв бокал, подошел к Сергею Степанычу. - Не могу удержаться, чтобы не выпить за ваш благополучный приезд сюда, - сказал он. - Grand merci!* - ответил Сергей Степаныч. Затем он проворно поднялся со стула и, взяв обер-полицеймейстера под руку, отвел его несколько в сторону от обеденного стола. - Надеюсь, что нам позволят прах нашего достойного друга почтить, как он заслужил того? - спросил он вполголоса. ______________ * Премного благодарен! (франц.). - Я говорил сегодня об этом с генерал-губернатором, - отвечал обер-полицеймейстер, - он разрешает и просит только, чтобы не было большой огласки. - Никакой! Будут только свои, - ответил Сергей Степаныч и сел опять на прежнее место. На другой день в почтамтской церкви архангела Гавриила совершилась заупокойная обедня по усопшем болярине Егоре Егорыче Марфине. Священники были облачены в черные ризы, а равно и большая часть публики являла на себе признаки траура. В толпе молящихся было очень много знакомых нам лиц. Прежде всех, конечно, Сусанна Николаевна, похудевшая, истомленная, и вместе с тем в ее прекрасных глазах выражалась какая-то уверенность, что умерший преисполнен теперь радостей загробной жизни. Около нее стояли Сергей Степаныч и Лябьевы, муж и жена, gnadige Frau и Сверстов, который своей растрепанной физиономией напоминал доброго и печального пуделя, измученного хлопотами по чужим горям. На мужской, собственно, половине стояли совсем сгорбившийся, сморщенный, как старый гриб, Углаков, Батенев и Павел Петрович, а также и Аггей Никитич Зверев, в скромной одежде монастырского послушника. У самых дверей храма виднелись Терхов (гегелианец) и Антип Ильич, на щеках которого тени не оставалось прежнего старческого румянца. По окончании службы, когда начали выходить из церкви, то на паперти к Сусанне Николаевне подошел Аггей Никитич; она, уже слышавшая от Лябьевых обо всем, что с ним произошло, приветливо поклонилась ему, и Аггей Никитич тихим, но вместе с тем умоляющим голосом проговорил: - Сусанна Николаевна, позвольте мне быть на вашем вечернем собрании и помянуть с другими душу Егора Егорыча. Сусанна Николаевна сильно затруднилась, что ему отвечать. - Я, право, не знаю, возможно ли это... - сказала она, боязливо взглядывая на стоявшего около нее Сверстова. - Я думаю, можно!.. Но лучше я прежде спрошу Сергея Степаныча, - присовокупил он и проворно пошел обратно в церковь, где в сопровождении старика Углакова Сергей Степаныч вместе с Батеневым рассматривали изображения и надписи на церковных стенах, причем сей последний что-то такое внушительно толковал. Когда Сверстов передал Сергею Степанычу просьбу Аггея Никитича с пояснением, что тот теперь миссионер и совсем готовый масон, то сей последний возразил: - Однако он не был нигде принят в ложу? - Не был, потому что негде было принять, - объяснил Сверстов. Сергей Степаныч некоторое время подумал. - Я с своей стороны готов это дозволить господину Звереву, но как вот другие! - произнес он и обратился к Батеневу, Углакову и Павлу Петровичу: - Как вы, господа, полагаете? Последние двое прямо объявили, что они согласны, но Батенев, злобно усмехнувшись, сказал: - Моя-с изба с краю, и я ничего не знаю. - Разрешите господину Звереву быть на собрании! - проговорил Сергей Степаныч Сверстову, который, возвратясь на паперть церкви, объявил Аггею Никитичу: - Можете быть! Тот ему низко поклонился. Сусанна Николаевна поехала в свою гостиницу в карете, сопровождаемая Музой Николаевной, gnadige Frau и Терховым. В подвальном этаже одного из домов около почтамта в сквозь завешанные окна виднелось освещение. Часу в девятом вечера к этому дому стали подъезжать возки и кареты. Экипажи, впрочем, сейчас же уезжали, а приехавшие в них проходили пешком во внутренность двора. В сказанном подвальном помещении должна была совершиться траурная масонская ложа по умершем брате Firma Rupes. Все стены огромного помещения были выкрашены черной краской. На просторной эстраде, обитой черным сукном, на том месте, где обыкновенно в масонских ложах расстилался ковер, стоял черный гроб, окруженный тремя подсвечниками со свечами. На крышке гроба, в ногах оного, лежал знак великого мастера, а на черном пьедестале горел с благовонным курением спирт; в голове гроба на крышке лежал венок из цветов, и тут же около стояла чаша с солью. Все собравшиеся братья, в числе которых находились также Сусанна Николаевна и gnadige Frau, были в черных одеждах или имели на стороне сердца черный из лент приколотый бант, а иные - черный флер около левой руки. Великий мастер, который был не кто иной, как Сергей Степаныч, в траурной мантии и с золотым знаком гроссмейстера на шее, открыв ложу обычным порядком, сошел со своего стула и, подойдя к гробу, погасил на западе одну свечу, говоря: "Земля еси и в землю пойдеши!" При погашении второй свечи он произнес: "Прискорбна есть душа моя даже до смерти!" При погашении третьей свечи он сказал: "Яко возмеши дух, и в персть свою обратится". После чего великий мастер стал у головы гроба, имея в правой руке молоток, а надзиратели, Батенев и Павел Петрович, стали в ногах гроба. Великий мастер ударил по гробу три раза молотком; надзиратели сделали то же самое. Великий мастер. Кто есть человек, смерти вкусить не могущий? Возможет ли кто искупить от гроба душу свою? Некоторое молчание. Великий мастер. Человек скитается, яко тень, яко цвет сельный отцветает. Сокровиществует и не весть кому соберет, умрет и ничего из славы сей земли с собой не понесет. Наг приходит в мир сей и наг уходит. Господь даде, господь и взя. Снова некоторая пауза. Великий мастер. Да умрем смертию праведных и да уподобимся им кончиною нашею! Господь есть бог наш, той есть с нами до смерти. Все братья окружают гроб и приемлют молитвенное положение, а великий мастер читает молитву: "Отец всемогущий, тебе вручаем душу брата нашего; отверзи ей дверь живота, возложи на нее брачное одеяние правды, более торжественное одеяние субботы вечныя, да представится она тебе чиста и непорочна, и услышит радостную песнь победы!" Все братья громогласно восклицают: "Аминь!" Снова после некоторого молчания великий мастер продолжает: "Боже преславный, всякого блага начало, милосердия источниче, ниспошли на нас, грешных и недостойных рабов твоих, благословение твое, укрепи торжественное каменщическое общительство наше союзом братолюбия и единодушия; подаждь, о господи, да сие во смерти уверяющее свидетельство напоминает нам приближающуюся судьбину нашу и да приуготовит оно нас к страшному сему часу, когда бы он нас ни постигнул; да возможем твоею милосердою десницей быть приятыми в вечное царствование твое и там в бесконечной чистой радости получить милостивое воздаяние смиренной и добродетельной жизни". После этой речи великого мастера братья, поцеловавшись, запели довольно нескладно на голос: "Коль славен наш господь в Сионе": Отец духов, творец вселенной, И жизнь и смерть в твоих руках. Прейдя срок нам определенный, Мы станем пепел, тлен и прах; Ты дух, нам вдунутый тобою, Зовешь к блаженству и покою. Ты жизнь всего творишь от тленья, Из тьмы изводишь в вечный свет, Чудесной силой обновленья Воздвинствуешь - и смерти нет. Дай силы нам и чувства новы, Да свергнем смертные оковы! К себе от нас ты воззвал брата, Из плоти дух ты сотворил; Печальна нам сия утрата, Но ты живешь, и брат наш жив! Мы дух его тебе вручаем, Отца о брате умоляем: Прийми его, святых святейший, И в лоне отчем упокой! Да внидет в твой чертог светлейший И пребывает в нем с тобой! По окончании пения великий мастер снова ударил троекратно по гробу, а за ним повторили то же и надзиратели. Великий мастер, сев снова на свой стул, произнес: - Между членами нашего общества существует от глубочайшей древности переданный обычай, чтобы по смерти каждого достойного брата совершались воспоминательные и таинственные обряды. Сие установлено сколько во изъявление любви нашей, и за гробом братьям нашим сопутствующей, столько же и во знамение того, что истинных свободных каменщиков в духе связь и по отшествии их от сего мира не прерывается. Следуя сему достохвальному обычаю и по особой верности нашего усопшего брата, Егора Егорыча Марфина, коего память мы чтим и коего потерю оплакиваем, собрались мы в священный наш храм. Братия, внемлите предпринимаемому мною теперь действию. Затем великий мастер, встав и снова подойдя к гробу, взял из стоящей чаши горсть соли и сказал: - Суха быша кость наша, потребися надежда наша; мертвы быхом... (Держа соль над гробом.) От четырех ветров прииде душа и вдуни на мертвия сия и да оживут! (Изображая солью четверть окружности.) Се глаголет господь костем сим: се аз введу в вас дух животный... (Продолжая другую четверть окружности.) И дам дух мой в вас, и увести, яко аз есмь в вас... (Делая третью четверть окружности.) И отверзу гробы ваши и изведу вас от гробов ваших, людие мои... (Заканчивая окружность.) И введу вас в землю Израилеву... (Проводя диаметр в кругу.) И поставлю вы на земли вашей, и увести, яко аз глаголах и сотворю, глаголет господь, тако. Братья восклицают: "Аминь!" Засим великий мастер начал зажигать стоящие около гроба свечи, говоря при зажжении первой свечи: "Вы есте соль земли", второй свечи: "Вы есте свет миру", третьей свечи: "Вы есте род избран, царское священие, язык свят, люди обновления!". По совершении этого обряда великий мастер, удаляясь на свое место, взглянул вместе с тем на Батенева, который, встав на эстраду, проговорил изустную речь: - Гроб, предстоящий взорам нашим, братья, изображает тление и смерть, печальные предметы, напоминающие нам гибельные следы падения человека, предназначенного в первобытном состоянии своем к наслаждению непрестанным бытием и сохранившим даже доселе сие желание; но, на горе нам, истинная жизнь, вдунутая в мир, поглощена смертию, и ныне влачимая нами жизнь представляет борение и дисгармонию, следовательно, состояние насильственное и несогласное с великим предопределением человека, а потому смерть и тление сделались непременным законом, которому все мы, а равно и натура вся, должны подвергнуться, дабы могли мы быть возвращены в первоначальное свое благородство и достоинство. Смерть и тление есть ключ, отверзающий свет, сокровенный во всех телах, кои суть его темницы; она есть та работная храмина, в коей отделяются чуждые смешения от небесного и неизменного начала и где разрушение одного служит основанием к рождению другого. Положение сие есть общее, особенно относительно возрождения человеческого, и все, что в натуре можно видеть телесно, то в нас духовно происходить должно. В каждом из нас должен совершаться процесс духовного и телесного тления и в нас должны отделяться чуждые смешения от небесного начала. Из сего вы видите, любезные братья, что нет иного пути к возрождению, к возвращению в первобытное состояние, как путь доброделания, смирения, путь креста и смерти! Ныне оплакиваемый нами брат всегда являл собою высокий пример сих качеств. Мы все, здесь стоящие, имели счастие знать его и быть свидетелями или слышать о его непоколебимой верности святому ордену, видели и испытали на себе, с какой отеческою заботливостью старался он утверждать других на сем пути, видели верность его в строгом отвержении всего излишнего, льстящего чувствам, видели покорность его неисповедимым судьбам божиим, преданность его в ношении самых чувствительных для сердца нашего крестов, которые он испытал в потере близких ему и нежно любимых людей; мы слышали о терпении его в болезнях и страданиях последних двух лет. Вот некоторые черты верности и покорности к судьбам божиим сего незабвенного для нас мужа; но кто может исследовать внутренние опыты и кресты, им пройденные, кои господь употребляет, яко сильнейшее средство к утверждению по пути, ведущему к нему? Кто может судить о внутреннем процессе, с ним совершившемся в последнее время жизни его? Здесь я приведу собственные слова Егора Егорыча, им доверенные мне в одном из посланий своих. "Я переношу теперь, - писал он, - такие искушения, которые и пересказать не могу, и из всего того вижу со стороны человека единую бедность и ничтожество, а со стороны бога единое милосердие". Рассуждение о сем важном процессе пусть сделают те, кои более или менее испытали оный на самих себе; я же могу сказать лишь то, что сей взятый от нас брат наш, яко злато в горниле, проходил путь очищения, необходимый для всякого истинно посвятившего себя служению богу, как говорит Сирах{139}: процесс сей есть буйство и болезнь для человеков, живущих в разуме и не покоряющихся вере, но для нас, признавших путь внутреннего тления, он должен быть предметом глубокого и безмолвного уважения. В заключение я напомню кротость Егора Егорыча, несмотря на сангвинический темперамент, его любовь и снисходительность к недостаткам других, его неутомимую деятельность в назидании братьев и исполненное силою духа слово. Он может быть уподоблен реке, коей источник сокрыт и невидим, но в котором утолили жажду свою многие странники, изведенные им из пленения египетского и идущие в собственную землю. В сей-то таинственный источник, от коего чествуемый нами брат заимствовал силу и сладость учения, он сокрылся ныне и в нем почерпает теперь беспрепятственно воду жизни. Да возвеселится дух его в Сионе{140} со всеми любящими и друзьями божьими. Союз его с нами неразлучен; цепь, коей верхние звены теряются в небесах и в коей усопший друг наш занимает приуготованное ему место, касается и нас. Будем подкреплены благодатию господа и спасителя нашего, сохраняя верность до смерти! После речи Батенева устроилось путешествие, причем снова была пропета песнь: "Отец духов, творец вселенной!", и шли в таком порядке: собиратели милостыни (Антип Ильич и Аггей Никитич) с жезлами в руках; обрядоначальник (доктор Сверстов) с мечом; секретарь (gnadige Frau) с актами; оба надзирателя со свечами; мастер стула тоже со свечой. По окончании шествия обрядоначальник положил знак умершего на пьедестал, а великий мастер сказал: - Брат первый надзиратель, который час? Ответ. Полночь. Великий мастер. Время ли закрыть ложу? Ответ. Время, почтенный мастер. Великий мастер. Брат первый надзиратель, не имеет ли кто чего предложить на пользу ложи? Брат-надзиратель опросил братии и от всех получил в ответ только вздохи печальные, которыми как бы говорилось, что какую теперь пользу можно принести масонству, когда все в нем или задушено или предано осмеянию. Великий мастер. Брат собиратель милостыни, исполняйте вашу должность! Аггей Никитич, наученный Антипом Ильичом, пошел обходить с тарелочкой собрание; вклады нельзя сказать чтобы обильные были, и одна только Сусанна Николаевна положила на блюдо пакет с тысячью рублями. После сего великий мастер произнес заключительное слово: - Закрываю сию печальную мастерскую ложу именем всех высоких начальников ордена и особливо именем высокодостойного нашего старошотландского мастера со всеми честьми масонства! Затем Сергей Степаныч громко и троекратно ударил эфесом висевшей на нем шпаги, вынимая оную до половины и снова опуская ее в ножны. На другой день с раннего утра тело Егора Егорыча должно было следовать в Кузьмищево для погребения там рядом с родителями. Сусанна Николаевна хотела было непременно следовать за гробом; но как это до такой степени утомило ее, что, приехав в Москву, она едва ноги двигала, то Лябьевы вкупе с gnadige Frau отговорили ее от того, и сопровождать тело Егора Егорыча взялся Сверстов, а равно и Антип Ильич, который убедительнейшим образом доказывал Сусанне Николаевне, что зачем же ей ехать, когда он, Антип Ильич, едет, и неужели же он позволит, чтобы покойника чем-нибудь потревожили. - Поедем как следует, тихонько, - объяснял Антип Ильич, - в селах, которые нам встретятся на дороге, будем служить краткие литии; в Кузьмищево прибудет к телу отец Василий, я уже писал ему об этом, а потом вы изволите пожаловать с вашими сродственниками на погребение, и все совершится по чину. Сусанна Николаевна согласилась, наконец, выехать дня через два после отправления гроба, но все-таки эти два дня она ужасно волновалась и мучилась, сознавая, что ей не хотелось и было чрезвычайно грустно расстаться с Терховым. Читатель на первых порах, может быть, удивится; но, рассудив, поймет, что такого рода чувствование в Сусанне Николаевне являлось таким прямым и естественным последствием, что иначе и быть не могло. Вообразите вы себе одно: более года Сусанна Николаевна видела Терхова почти каждодневно, и он оказал столько услуг Егору Егорычу, что, конечно, сын бы родной не сделал для него столько. Изыскивая, как бы и чем помочь страдальцу и развлечь его, Терхов однажды привез к Егору Егорычу, с предварительного, разумеется, позволения от него, известнейшего в то время во всей Европе гомеопата-доктора, который, войдя к Егору Егорычу, первое, что сделал, - масонский знак мастера. Егор Егорыч, сейчас же это заметивший, ответил ему таковым же, а затем началось объяснение между доктором и его пациентом на немецком языке. - Вы розенкрейцер? - спросил доктор. - Был им прежде, но теперь мартинист. Немец, кажется, не совсем понял этот ответ. - Вы поэтому француз? - проговорил он. - Нет, - возразил Егор Егорыч, - я хоть и мартинист, но мартинист русский. Немец и этого ответа Егора Егорыча не понял и выразился по-немецки так: - Я просил бы вас, почтенный господин, объяснить мне, кого вы называете русскими мартинистами. - Я называю русскими мартинистами, - начал Егор Егорыч, приподнимаясь немного на своей постели, - тех, кои, будучи православными, исповедуют мистицизм, и не по Бему, а по правилам и житию отцов нашей церкви, по правилам аскетов. Выражение "по правилам аскетов" гомеопат понял, но все-таки не мог уяснить себе, что такое, собственно, русский мартинизм, и хотел по крайней мере узнать, что какого бы там союза ни было, но масон ли Егор Егорыч? - С восемнадцатилетнего возраста моей жизни масон! - воскликнул тот. Удовлетворившись таким ответом, гомеопат стал расспрашивать Егора Егорыча о припадках его болезни, и когда все это выслушал, то произнес: - Не позволите ли вы мне, почтенный господин, произнести над вами несколько магнетизерских манипуляций (ученый доктор был кроме того что гомеопат, но и магнетизер). - С великим удовольствием, - сказал Егор Егорыч, всегда любивший всякого рода таинственные и малообъяснимые лечения. - Лягте спокойнее! - повелел ему доктор. Егор Егорыч вытянулся на постели и положил обе руки свои на подложечку: он желал одновременно с магнетизированием предаться "умному деланию". Доктор сделал сначала довольно тихие магнетизерские движения, потом их все усиливал и учащал, стараясь смотреть на Егора Егорыча упорным взглядом; но в ответ на это тот смотрел на него тоже упорно и лихорадочно-блестящими глазами. У доктора, наконец, начал выступать пот на лбу от делаемых им магнетизерских движений, но Егор Егорыч не засыпал. - Тело ваше слишком убито, и его не нужно усыплять, чтобы вызвать дух!.. Он в вас явен, а, напротив, надобно помочь вашей слабой материальной силе, что и сделают, я полагаю, вот эти три крупинки. Проговорив это, гомеопат вынул из своей аптечки, возимой им обыкновенно в боковом кармане фрака, порошок с тремя крупинками, каковые и высыпал Егору Егорычу на язык. Затем он попросил Егора Егорыча остаться в абсолютном покое. Егор Егорыч постарался остаться в абсолютном покое, опять-таки не отнимая рук от солнечного сплетения. В таком положении он пролежал около получаса. - Чувствуете ли вы некоторое успокоение? - спросил гомеопат. - Да, как будто бы, - отвечал Егор Егорыч. - Примите еще три крупинки! - продолжал гомеопат, высыпая новый прием на язык Егора Егорыча, который, проглотив крупинки, через весьма непродолжительное время проговорил: - Теперь мне совсем хорошо. Гомеопат с удовольствием потер себе руки и распрощался с Егором Егорычем масонским способом. Около двух месяцев продолжалось лечение этого рода. Терхов всякий раз привозил доктора сам, и все время, пока тот сидел у больного, он беседовал с Сусанной Николаевной. Егору Егорычу по временам делалось то лучше, то хуже, но в результате он все-таки слабел, и доктор счел нужным объявить, что одних гомеопатических средств недостаточно для восстановления физических сил Егора Егорыча и что их надобно соединить с житьем в горной местности. Хлопоты для отыскания таковой местности опять принял на себя Терхов и обрел оную на довольно порядочной высоте Шварцвальда; но на беду, тут же существовала мыза для лечения молоком. Заведывающий этою мызою врач, с необыкновенно черными бакенбардами и, вероятно, из переродившихся жидов, почти насильно ворвавшись к Марфиным, стал с наглостью, свойственною его расе, убеждать Сусанну Николаевну и Терхова в превосходстве лечения молоком, особенно для стариков. Те, с своей стороны, предложили Егору Егорычу, не пожелает ли он полечиться молоком; тот согласился, но через неделю же его постигнуло такое желудочное расстройство, что Сусанна Николаевна испугалась даже за жизнь мужа, а Терхов поскакал в Баден и привез оттуда настоящего врача, не специалиста, который, внимательно исследовав больного, объявил, что у Егора Егорыча чахотка и что если желают его поддержать, то предприняли бы морское путешествие, каковое, конечно, Марфины в сопровождении того же Терхова предприняли, начав его с Средиземного моря; но когда корабль перешел в Атлантический океан, то вблизи Бордо (странное стечение обстоятельств), - вблизи этого города, где некогда возникла ложа мартинистов, Егор Егорыч скончался. Снова хлопоты, которые весьма находчиво преодолел Терхов тем, что посредством расспросов успел отыскать старого масона-мартиниста, лицо весьма важное в городе; он явился и объяснил все, что следовало, о Марфине. Старый мартинист принял живое участие в оставшейся вдове и схлопотал ей возможность довезти тело супруга на одном французском пароходе вплоть до Петербурга. Возвращаюсь, однако, к настоящему. Когда вышесказанные два дня прошли и Сусанна Николаевна, имевшая твердое намерение погребсти себя на всю жизнь в Кузьмищеве около дорогого ей праха, собиралась уехать из Москвы, то между нею и Терховым произошел такого рода разговор. - Вы теперь уж долго, вероятно, не появитесь сюда? - спросил он. - Вероятно, я очень больна. Но вы, если будете так добры, навестите меня, умирающую, в моей усадьбе, в Кузьмищеве... До него не очень далеко отсюда. Терхов расцвел. - Я приеду, если вы мне позволяете это, предварительно переписавшись с вами, - проговорил он. - Непременно переписавшись! - подхватила Сусанна Николаевна, и всю дорогу до Кузьмищева она думала: "Господи, какая я грешница!" XIII Сусанна Николаевна и Муза Николаевна каждонедельно между собою переписывались, и вместе с тем Терхов, тоже весьма часто бывая у Лябьевых, все о чем-то с некоторой таинственностью объяснялся с Музой Николаевной, так что это заметил, наконец, Аркадий Михайлович и сказал, конечно, шутя жене: - Что это у тебя идет за шептанье с Терховым? Ты смотри у меня: на старости лет не согреши! - Вот что выдумал! - произнесла, как бы несколько смутившись, Муза Николаевна. - Если бы кто-нибудь за мной настоящим манером ухаживал, так разве ты бы это заметил? - Как бы это так я не заметил? - возразил Лябьев. - Да так, не заметил бы; а тут, если и есть что-нибудь, так другое. - Что же это другое? - Не скажу! - Ну, Муза, милая, скажи! - стал приставать Лябьев. - Не скажу! - повторила еще раз Муза Николаевна. - Отчего ж не скажешь? Что за глупости такие! - Оттого, что ты сейчас всем разболтаешь! - Не разболтаю, ей-богу! - воскликнул, перекрестившись даже, Лябьев. - Не уверяй, пожалуйста! Знаю я тебя! - стояла на своем Муза Николаевна. - О, когда так, то я знаю без тебя и буду всем об этом рассказывать! - Что ты знаешь и что будешь рассказывать? - спросила Муза Николаевна, опять немного смутившись. - Знаю я, - произнес, самодовольно мотнув головой, Лябьев, - во-первых, тут дело идет о Сусанне Николаевне. - Может быть! - согласилась не умевшая лгать. Муза Николаевна. - Потом о Терхове! Муза Николаевна при этом потупилась. - О нем? - спросил Лябьев. - Может быть! - отвечала и на это Муза Николаевна. - А далее ты рассказывай! - проговорил Лябьев и уселся даже, чтобы слушать жену. - Да то, что я в очень странном положении... - начала Муза Николаевна, сама того не сознавая, говорить все откровенно. - Терхов мне признался, что он влюблен в Сусанну... - Так и подобает, ничего нет тут странного! - подхватил Лябьев. - Странно то, - продолжала Муза Николаевна, - что он просил меня сделать от него предложение Сусанне, но в настоящее время я нахожу это совершенно невозможным. - Почему? - спросил Лябьев. - Потому что после смерти Егора Егорыча прошло всего только шесть месяцев, и Сусанна, как, помнишь, на сцене говорил Мочалов, башмаков еще не износила{146}, в которых шла за гробом мужа. - Положим, что башмаки она уж износила! - заметил Лябьев. - Кроме того, если Терхов просил тебя передать от него предложение Сусанне, так, может быть, они заранее об этом переговорили: они за границей целый год каждый день виделись. - Нисколько не переговорили! - возразила Муза Николаевна. - Терхов так был деликатен, что ни одним словом не намекнул