о не говорили об искусстве, а напоминали мощи. Молящихся было немного: две-три старухи-мещанки, из которых две лежали вниз лицом; мужичок в сером кафтане, который стоял на коленях перед иконой и, устремив на нее глаза, бормотал какую-то молитву, покачивая по временам своей белокурой всклоченной головой. Несколько стариков-монахов помещалось на обычных своих местах у задней стены под хорами. Служил сам настоятель, седой, как лунь, и по крайней мере лет восьмидесяти, но еще сильный, проворный и с блестящими, проницательными глазами. По всему околотку он был известен как религиозный сподвижник, несколько суровый в обращении и строгий к братии; по всем городским церквам служба обыкновенно уж кончалась, а у него только была еще в половине. Ефимоны у него продолжались часа четыре. Проворно выходил он из алтаря, очень долго молился перед царскими вратами и потом уже начинал произносить крестопоклонные изречения: "Господи владыко живота моего!" Положив три поклона, он еще долее молился и вслед за тем, как бы в духовном восторге, громко воскликнув: "Господи владыко живота моего!", клал четвертый земной поклон и, порывисто кланяясь молящимся, уходил в алтарь. Стоявший посредине церкви молодой послушник истово и внятно начинал читать каноны. В углублении правого клироса стояло человек пять певчих монахов. В своих черных клобуках и широких рясах, освещенные сумеречным дневным светом, падавшим на них из узкого, затемненного железною решеткою окна, они были в каком-то полумраке и пели складными, тихими басами, как бы напоминая собой первобытных христиан, таинственно совершавших свое молебствие в мрачных пещерах. Все это неяркое, но полное таинственного смысла благолепие храма охватило моих богомольцев: Петр Михайлыч стал впереди всех, и в лице его отразилось какое-то тихое спокойствие. Палагея Евграфовна ушла в угол за левый клирос: она не любила молиться на людских глазах. Настенька поместилась рядом с ней и, став на колени, начала горячо молиться, взглядывая по временам на задумчиво стоявшего у правого клироса Калиновича. По окончании ефимонов Петр Михайлыч подошел к настоятелю. - Молебен, отец игумен, желаем отслужить угоднику, - сказал он. - Хорошо, - отвечал лаконически настоятель. Впрочем, ответ этот был еще довольно благосклонен: другим он только кивал головой; Петра Михайлыча он любил и бывал даже иногда в гостях у него. - Молебен! - сказал он стоявшим на клиросе монахам, и все пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: "Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!" - Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый. - Здоровы ли вы? - спросил отрывисто, но благосклонно настоятель. - Живу, святой отец, - отвечал Петр Михайлыч, - а вы вот благословите этого молодого человека; это наш новый русский литератор, - присовокупил он, указывая на Калиновича. Настоятель благословил того и потом, посмотрев на него своими проницательными глазами, вдруг спросил: - Который вам год? - Двадцать восьмой, - отвечал, несколько удивленный этим вопросом, Калинович. - Как вы старообразны, - проговорил настоятель и обратился к Настеньке, посмотрел на нее тоже довольно пристально и спросил: - Вы о чем расплакались? - От полноты чувств, отец игумен, - отвечала Настенька. - На молитве плакать не о чем, кроме разве оплакивать свои грехи и проступки вольные и невольные, - проговорил настоятель, благословляя Палагею Евграфовну и снимая облачение. Настенька покраснела. - Однако прощайте; ступайте домой; нам пора запираться, - заключил он и проворно ушел, последуемый монахами. Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже час девятый. Калинович, пользуясь тем, что скользко и темно было идти, подал Настеньке руку, и они тотчас же стали отставать от Петра Михайлыча, который таким образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед. - Ты, мать-командирша, ничего не знаешь, а у нас сегодня радость, - заговорил он. - Какая радость? - спросила экономка. - А такая, что Яков Васильич наш напечатал свое сочинение, за которое заплатят ему пятьсот рублей серебром. На пятьсот рублей серебром Петр Михайлыч нарочно сделал особенное ударение, чтоб поразить Палагею Евграфовну; но она только вздохнула и проговорила вполголоса: - Свои-то дела он, знаемо, что делает, наши-то только оставляет. Петр Михайлыч призадумался немного. - Был у нас с ним, сударыня, об этом разговор, - начал он, - хоть не прямой, а косвенный; я, признаться, нарочно его и завел... брат меня все смущает... Там у них это неудовольствие с Калиновичем вышло, ну да и шуры-муры ихние замечает, так беспокоится... - Какой же разговор у вас был? - спросила Палагея Евграфовна. - А разговор наш был... - отвечал Петр Михайлыч, - рассуждали мы, что лучше молодым людям: жениться или не жениться? Он и говорит: "Жениться на расчете подло, а жениться бедняку на бедной девушке - глупо!" - Гм! - произнесла Палагея Евграфовна. - Как же, говорю, в этом случае поступать? - продолжал старик, разводя руками. - "Богатый, говорит, может поступать, как хочет, а бедный должен себя прежде обеспечить, чтоб, женившись, было чем жить..." И понимай, значит, как знаешь: клади в мешок, дома разберешь! - Что тут понимать? Понимать-то тут нечего! - возразила с досадою Палагея Евграфовна. - А понимать, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - можно так, что он не приступал ни к чему решительному, потому что у Настеньки мало, а у него и меньше того: ну а теперь, слава богу, кроме платы за сочинения, литераторам и места дают не по-нашему: может быть, этим смотрителем поддержат года два, да вдруг и хватят в директоры: значит, и будет чем семью кормить. - Чтой-то кормить! - сказала Палагея Евграфовна с насмешкою. - Хоть бы и без этого, прокормиться было бы чем... Не бесприданницу какую-нибудь взял бы... Много ли, мало ли, а все больше его. Зарылся уж очень... прокормиться?.. Экому лбу хлеба не добыть! - Оттого, что лоб-то у него хорош, он и хочет сделать осмотрительно, и я это в нем уважаю, - проговорил Петр Михайлыч. - А что насчет опасений брата Флегонта, - продолжал он в раздумье и как бы утешая сам себя, - чтоб после худого чего не вышло - это вздор! Калинович человек честный и в Настеньку влюблен. - Влюблен-то влюблен, - подтвердила Палагея Евграфовна. Нечто вроде этого, кажется, подумал и въезжавший в это время с кляузного следствия в город толстый становой пристав, старый холостяк и давно известный своей заклятой ненавистью к женскому полу, доходившею до того, что он бранью встречал и бранью провожал даже молодых солдаток, приходивших в стан являть свои паспорты. Поравнявшись с молодыми людьми, он несколько времени смотрел на них и, как бы умилившись своим суровым сердцем, усмехнулся, потер себе нос и вообще придал своему лицу плутоватое выражение, которым как бы говорил: "Езжали-ста и мы на этом коне". - Ты счастлив сегодня? - проговорила Настенька, когда они уже стали подходить к дому. - Да, - отвечал Калинович, - и этим счастием я исключительно обязан вашему семейству. - Отчего же нам? Я думаю, своему таланту, - заметила Настенька. - Что талант?.. В вашей семье, - продолжал Калинович, - я нашел и родственный прием, и любовь, и, наконец, покровительство в самом важном для меня предприятии. Мне долго не расплатиться с вами! - Люби меня - вот твоя плата. - Разлюбить тебя я не могу и не должен, - сказал Калинович, сделав ударение на последнем слове. - Не должен! - повторила Настенька и задумалась. - Но если это когда-нибудь случится, я этого не перенесу, умру... - прибавила она, и слезы в три ручья потекли по ее щекам. - О чем же ты плачешь? Этого никогда не может случиться, или... - Что или?.. - Или я должен переродиться нравственно, - отвечал Калинович. - Я верю тебе! - проговорила Настенька, крепко сжимая ему руку. На некоторое время они замолчали. - Дело в том, - начал Калинович, нахмурив брови, - мне кажется, что твои родные как будто начинают меня не любить и смотреть на меня какими-то подозрительными глазами. - Да кто же родные? Капитан? - спросила Настенька. - Я уж не говорю о капитане. Он ненавидит меня давно, и за что - не знаю; но даже отец твой... он скрывает, но я постоянно замечаю в лице его неудовольствие, особенно когда я остаюсь с тобой вдвоем, и, наконец, эта Палагея Евграфовна - и та на меня хмурится. Настенька вздохнула. - Они догадываются о наших отношениях, - проговорила она. - Из чего ж они могут догадываться? Я в отношении тебя, по наружности, только вежлив - и больше ничего. - Как из чего? Из всего: ты еще как-то осторожнее, но я ужасно как тоскую, когда тебя нет. - Зачем же ты это делаешь? - Ах, какой ты странный! Зачем? Что ж мне делать, если я не могу скрыть? Да и что скрывать? Все уж знают. Дядя на днях говорил отцу, чтоб не принимать тебя. Калинович еще более нахмурился. - Капитан этот такая дрянь, что ужас! - проговорил он. - Нет, он очень добрый: он не все еще говорит, что знает, - возразила Настенька и вздохнула. - Но что досаднее мне всего, - продолжала она, - это его предубеждение против тебя: он как будто бы уверен, что ты меня обманешь. - Как он хорошо меня знает! - проговорил Калинович с усмешкою. - Он решительно тебя не понимает; да как же можно от него этого и требовать? - отвечала Настенька. В такого рода разговорах все возвратились домой. Капитан уж их дожидался. - Вы, я слышал, братец, в монастыре изволили молиться? - спросил он Петра Михайлыча. - Да, сударь капитан, в монастыре были, - отвечал тот. - Яков Васильич благодарственный молебен ходил служить угоднику. Его сочинение напечатано с большим успехом, и мы сегодня как бы вроде того: победу торжествуем! Как бы этак по-вашему, по-военному, крепость взяли: у вас слава - и у нас слава! - Да-с... конечно... - подтвердил капитан. - Однако, Петр Михайлыч, я непременно желаю выпить шампанского, - сказал Калинович. - Шампанского-то?.. - проговорил старик. - Грех бы, сударь, разве для вашей радости и говенье нарушить? - Я думаю, об этом всего лучше обратиться к вам, почтеннейшая Палагея Евграфовна, - отнесся Калинович к экономке, приготовлявшей на столе чайный прибор. - К ней, к ней! - подтвердил Петр Михайлыч. - Добудь нам, командирша, бутылочку шампанского. Калинович подал Палагее Евграфовне деньги и при этом случае пожал ей с улыбкою руку. Он никогда еще не был столько любезен с старою девицею, так что она даже покраснела. - Да уж и об ужине кстати похлопочи, знаешь, этак кое-чего копчененького, - присовокупил Петр Михайлыч. - Найдем что-нибудь, - отвечала Палагея Евграфовна и пошла хлопотать. Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками: "путыку шимпанзскова", а потом принялась будить спавшего на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего не делал, лежал упорно или на печи, или на полатях и воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила его. В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку, а потом втолковать ему, в чем дело. - Да ведь заперто, - отозвался инвалид. - Руки-то есть, старый хрен: стукнись. Пошел, пошел скорей! Выспишься еще; ночь-то длинна, - говорила Палагея Евграфовна. - Ну да, выспишься, - пробормотал Терка и долго еще обувался и напяливал свой вицмундиришко. - Пес этакой! Пойдешь ты али нет? - воскликнула, наконец, Палагея Евграфовна. - Ну! - отвечал на это Терка и, захватив крепко в руку записочку, поплелся, а Палагея Евграфовна велела кухарке разложить таган и сама принялась стряпать. Терка чрез полчаса возвратился с одной только запиской в руках. - Нет, не достучишься! - сказал он и преспокойно разделся и влез на полати. Палагея Евграфовна только плюнула. - Вот старого дармоеда держат ведь тоже! - проговорила она и, делать нечего, накинувшись своим старым салопом, побежала сама и достучалась. Часам к одиннадцати был готов ужин. Вместо кое-чего оказалось к нему приготовленными, маринованная щука, свежепросольная белужина под белым соусом, сушеный лещ, поджаренные копченые селедки, и все это было расставлено в чрезвычайном порядке на большом круглом столе. - Палагея Евграфовна приготовила нам решительно римский ужин, - сказал Калинович, желая еще раз сказать любезность экономке; и когда стали садиться за стол, непременно потребовал, чтоб она тоже села и не вскакивала. Вообще он был в очень хорошем расположении духа. Перед лещом Петр Михайлыч, налив всем бокалы и произнеся торжественным тоном: "За здоровье нашего молодого, даровитого автора!" - выпил залпом. Настенька, сидевшая рядом с Калиновичем, взяла его руку, пожала и выпила тоже целый бокал. Капитан отпил половину, Палагея Евграфовна только прихлебнула. Петр Михайлыч заметил это и заставил их докончить. Капитан дохлебнул молча и разом; Палагея Евграфовна с расстановкой, говоря: "Ой будет, голова заболит", но допила. - Позвольте и мне предложить мой тост, - сказал Калинович, вставая и наливая снова всем шампанского. - Здоровье одного из лучших знатоков русской литературы и первого моего литературного покровителя, - продолжал он, протягивая бокал к Петру Михайлычу, и они чокнулись. - Здоровье моего маленького друга! - обратился Калинович к Настеньке и поцеловал у ней руку. Он в шутку часто при всех называл Настеньку своим маленьким другом. - Здоровье храброго капитана, - присовокупил он, кланяясь Флегонту Михайлычу, - и ваше! - отнесся он к Палагее Евграфовне. - Ура! - заключил Петр Михайлыч. Все выпили. - Капитан! - обратился Петр Михайлыч к брату. - Протяните вашу воинственную руку нашему литератору: Аполлон и Марс должны жить в дружелюбии. Яков Васильич, чокнитесь с ним. - Очень рад, - отвечал Калинович и, проворно налив себе и капитану шампанского, чокнулся с ним и потом, взяв его за руку, крепко сжал ее. Капитан, впрочем, не ответил ему тем же. - Да прекратятся между вами все недоразумения, да будет между вами на будущее время мир и согласие! - произнес Петр Михайлыч. - Надеюсь, что со временем, когда Флегонт Михайлыч узнает меня лучше, переменит свое мнение обо мне, - сказал Калинович. - Я сам тоже надеюсь: вы человек образованный... - проговорил капитан, взглянув вскользь на Настеньку. Калинович вместо ответа еще раз сжал руку капитану. Таким образом кончился этот маленький банкет, на котором так много и так искренно сочувствовали и радовались успеху Калиновича. "Родятся же на свете такие добрые и хорошие люди!" - думал он, возвращаясь в раздумье на свою квартиру.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  I Покуда происходили такого рода знаменательные происшествия в моем маленьком мирку, в доме генеральши следовали одна за другой неприятности. Первоначально с ней сделался, бог уж знает отчего, удар, который хотя и миновался без особенно важных последствий, но имел некоторое влияние на ее умственные способности. Исправница, успевшая окончательно втереться к ним в дом, рассказывала, что m-lle Полина была в совершенном отчаянии. Любя мать, она в душе страдала больше, нежели сама больная, тем более, что, как она ни уговаривала, как ни умоляла ее ехать в Москву или хотя бы в губернский город пользоваться - та и слышать не хотела. "После болезни скупость ее, - прибавляла исправница по секрету, - еще больше увеличилась". А между тем на второй неделе поста старушку постигла еще новая неприятность. Медиокритский, остававшийся ее поверенным, потеряв место, недели две безвыходно пил в известном трактире. Генеральша, не зная этого, доверила ему, как и прежде часто случалось, получить с почты тысячу рублей серебром. Тот получил - и с тех пор более не являлся, скрылся даже из города неизвестно куда. Можете судить, какое впечатление произвела эта дерзость и потеря такой значительной суммы на больную! С ней опять сделалось что-то вроде параличного припадка, так что никаких сил более недоставало у m-lle Полины. Она написала коротенькую, но раздушенную записочку к князю Ивану и отправила потихоньку с нарочным. Тот на другой же день приехал. Генеральша, никак не ожидавшая князя, очень ему обрадовалась. В какие-нибудь четверть часа он так ее разговорил, успокоил, что она захотела перебраться из спальни в гостиную, а князь между тем отправился повидаться кой с кем из своих знакомых. В дальнейшем ходе романа лицо это примет довольно серьезное участие, а потому я считаю необходимым сообщить о нем несколько подробностей. Некогда адъютант гвардейского генерала, щеголявшего своими адъютантами, а теперь прекрасно живущий помещик, он считался одним из первых тузов. Несмотря на свои пятьдесят лет, князь мог еще быть назван, по всей справедливости, мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж плешивый, что, впрочем, к нему очень шло, среднего роста, умеренно полный, с маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом, он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но милых маркизов. К этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое светское обращение: знакомый почти со всей губернией, он обыкновенно с помещиками богатыми и чиновниками значительными был до утонченности вежлив и даже несколько почтителен; к дворянам же небогатым и чиновникам неважным относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во всю свою жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил. Никогда никто не слыхал, чтоб он о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или насмешливо, хоть в то же время любил и умел, особенно на французском языке, сказать остроту, но только ни к кому не относящуюся. Кто бы к нему ни обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова помещица похлопотать, когда он ехал в Петербург, о помещении детей в какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во взятках полупьяный чиновник - отказа никому и никогда не было; имели ли окончательный успех или нет эти просьбы - то другое дело. Большей частью они, по стечению обстоятельств, не исполнялись. Кроме того, знакомясь с новым лицом, князь имел удивительную способность с первого же раза угадывать конек каждого и направлял обыкновенно разговор на самые интересные для того предметы. Вследствие этого все новые знакомые, особенно лица, почему-либо нужные князю, всегда приходили в восторг от знакомства с ним. Семь губернаторов, сменявшиеся в последнее время один после другого, считали его самым благородным и преданным себе человеком и искали только случая сделать ему что-нибудь приятное. Прочие власти тоже, начиная с председателей палат до последнего писца в ратуше, готовы были служить для него по службе всем, что только от них зависело. В деревне своей князь жил в полном смысле барином, имел четырех детей, из которых два сына служили в кавалергардах, а у старшей дочери, с самой ее колыбели, были и немки, и француженки, и англичанки, стоившие, вероятно, тысяч. Сам он почти каждый год два - три месяца жил в Петербурге, а года два назад ездил даже, по случаю болезни жены, со всем семейством за границу, на воды и провел там все лето. При таких широких размахах жизни князь, казалось, давно бы должен был промотаться в пух, тем более, что после отца, известного мота, он получил, как все очень хорошо знали, каких-нибудь триста душ, да и те в залоге. Женат был на даме очень милой, образованной, некогда красавице и певице, но за которой тоже ничего не взял. Несмотря, однако, на все это, он не только не проматывался, но еще приобретал, и вместо трехсот душ у него уже была с лишком тысяча. К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете - и так далее... Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя не верила; а если кто отчасти и верил или даже сам доподлинно знал, так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если не обязан, то по крайней мере обласкан им. В настоящий свой проезд князь, посидев со старухой, отправился, как это всякий раз почти делал, посетить кой-кого из своих городских знакомых и сначала завернул в присутственные места, где в уездном суде, не застав членов, сказал небольшую любезность секретарю, ласково поклонился попавшемуся у дверей земского суда рассыльному, а встретив на улице исправника, выразил самую неподдельную, самую искреннюю радость и по крайней мере около пяти минут держал его за обе руки, сжимая их с чувством. Проезжая потом по главной улице, князь встретил Петра Михайлыча, и тому еще издали снял шляпу, кланялся и улыбался. Петр Михайлыч, с своей стороны, подошел к нему, расшаркался и отдал почтительный поклон. Он уважал князя и выражался о нем таким образом: "Талейран{112}, сударь, нашего времени, Талейран". - Здоровы ли вы? - сказал князь, дружески сжимая руку Петра Михайлыча. - Благодарю вас покорно, слава богу, живу еще, - отвечал тот. - Очень, очень рад вас видеть, - продолжал князь. Петр Михайлыч поклонился. - Давно не изволили жаловать к нам в город, ваше сиятельство, - сказал он. - Что делать! Что делать! - отвечал князь. - Но полагаю, что здесь идет все по-старому, значит, хорошо и благополучно, - прибавил он. - Конечно-с, - подтвердил Петр Михайлыч, - какие здесь могут быть перемены. Впрочем, - продолжал он, устремляя на князя пристальный взгляд, - есть одна и довольно важная новость. Здешнего нового господина смотрителя училищного изволите знать? - Да, как же, как же, знаю, видал его: очень, кажется, порядочный молодой человек. - Очень хороший-с, - подтвердил Петр Михайлыч, - и теперь написал роман, которым прославился на всю Россию, - прибавил он несколько уже нетвердым голосом. - Скажите, пожалуйста! - воскликнул князь. - Роман написал. - Вы, может быть, даже читали его: "Странные отношения" называется? - проговорил Петр Михайлыч с почтением. - Да, читал, читал и по крайней мере с полчаса ломал голову: вижу фамилия знакомая, а вспомнить не могу. Очень, очень мило написано! Говоря это, князь от первого до последнего слова лгал, потому что он не только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет двадцать уж не читывал. - Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, - продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. - И мне тем приятнее, - прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, - что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются! Князь покачал головою. - Как это можно! - проговорил он. - Что делать. Не славен пророк в отечестве своем! - отвечал со вздохом Петр Михайлыч. - Отчего же?.. Нет! По крайней мере я сейчас же заверну к господину Калиновичу поблагодарить его за доставленное мне наслаждение. До свидания. Проговоря это, князь, с прежним радушием пожав руку старику, поехал. Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви. - Вот вы, некоторые из купечества, избегаете образовывать детей ваших. Это очень нехорошо! - начал было он. Староста, старик, старинный, закоренелый, скупой, но умный и прехитрый, полагая, что не на его ли счет будет что-нибудь говориться, повернул голову несколько набок и стал прислушиваться единственно слышавшим правым ухом, на которое, впрочем, смотря по обстоятельствам, притворялся тоже иногда глухим. - Теперь вот мой преемник, смотритель, - продолжал Петр Михайлыч, - сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем: стало быть, человеком знатным и богатым. Купец только пожал плечами. - Всякому, сударь, доложить вам, человеку свое счастье! - сказал он, вздохнув, и потом, приподняв фуражку и проговоря: - Прощенья просим, ваше высокоблагородие! - поворотил в свой переулок и скрылся за тяжеловесную дубовую калитку, которую, кроме защелки, запер еще припором и спустил с цепи собаку. Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в тот же день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком. - Вы знаете моего преемника? - спросил он. - Был, сударь, у меня, - отвечал тот и почему-то вздохнул. - Сочинение теперь написал, которым прославился на всю Россию. - Какое-с это? О господи помилуй! - проговорил почтмейстер, кидая по обыкновению короткий взгляд на образа. - Романическое! Почтмейстер поглядел несколько времени через очки на Петра Михайлыча как бы с видом некоторого сожаления. - Нам с вами, в наши лета, пора бы и другие книжки уж почитывать, - проговорил он. - Что ж, я почитываю и те и другие, - отвечал Петр Михайлыч, заметно сконфуженный этим замечанием, и потом, посеменив еще несколько времени ногами, раскланялся. - Умный бы старик, но очень уж односторонен, - говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный этими опытами, на той же неделе придя в казначейство получать пенсию, не утерпел и заговорил с казначеем о Калиновиче. - Сам ходит новый смотритель к вам в кладовую ставить шкатулку-то? - спросил он его так, будто к слову. - Сам, - отвечал казначей и икнул. - Роман он сочинил, и за какие-нибудь сто печатных страничек ему шестьсот рублей серебром отсыплют. Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но тот и на это ничего не сказал, а только опять икнул. Годнев, наконец, понял, что этот разговор нисколько не интересовал казнохранителя, а потому поднялся. - До свиданья, - сказал он. - До свиданья, - проговорил казначей и еще раз икнул. "Эк его!" - подумал про себя Петр Михайлыч и заметил вслух: - Верно, желудок испортили: все икаете? - Нет, так, поминает кто-нибудь, - отвечал казначей. Выйдя на крыльцо, Петр Михайлыч некоторое время стоял в раздумье. - Ну, попробую еще, - проговорил он и взобрался в земский суд, где застал довольно большую компанию: исправника, непременного члена и, кроме того, судью и заседателя: они пришли из своего суда посидеть в земский. Секретарь, молодой еще человек, только что начинавший свою уездную карьеру, ласкал всех добрым взглядом. Два рыжие писца, родные братья Медиокритского, тоже молодые люди, владевшие замечательно красивым почерком, стояли у стеклянных дверей присутствия и обнаруживали большое внимание к тому, что там происходило. Всех занимал некто, приехавший в город, помещик Прохоров, мужчина лет шестидесяти и громаднейшего роста. По случаю спора о военной службе он делал теперь кочергой, как бы ружьем, разные артикулы и маршировал. Судья ему командовал: "Раз, два! Раз, два!" - говорил он, колотя себя по ляжке. Прохоров, с крупными каплями поту на лице, маршировал самым добросовестным образом. "Стой!" - скомандовал судья. Прохоров остановился. "Дирекция налево!" - крикнул судья. Прохоров повернул несколько налево свои бычачьи глаза. "Заряжение на двенадцать темпов!" - скомандовал судья. Прохоров сначала представил, что как будто бы он вынул патрон, потом скусил его, опустил в дуло, прибил шомполом, наконец, взвел курок, прицелился. "Пли!" - крикнул судья. Прохоров выпалил ртом. "Чисто делает", - заметил непременный член заседателю. - "Еще бы!" - подтвердил тот. В подобном обществе странно бы, казалось, и совершенно бесполезно начинать разговор о литературе, но Петр Михайлыч не утерпел и, прежде еще высмотрев на окне именно тот нумер газеты, в котором был расхвален Калинович, взял его, проговоря скороговоркой: - Про здешнего одного господина тут пишут, - и прочел весь отзыв вслух. При этой выходке его все потупились и молчали, как будто старик сказал какую-нибудь глупость или сделал неприличный поступок. - Что уж, господа, ученое звание, про вас и говорить! Вам и книги в руки, - сказал Прохоров, делая кочергой на караул. Петру Михайлычу это показалось обидно. - Что ж, книги в руки? В книгах, сударь, ничего нет худого; тут не над чем, кажется, смеяться, - заметил он. - Что ж, плакать, что ли, нам над вашими книгами, - сострил Прохоров. Все засмеялись. Петр Михайлыч промолчал и поспешил уйти. С месяц потом он ни с кем не заговаривал о Калиновиче и даже в сцене с князем, как мы видели, приступил к этому довольно осторожно. Но любезность того сразу, так сказать, искупила для старика все его неудачи по этому предмету и умилила его до глубины души. Услышав звон к поздней обедне, он пошел в собор поблагодарить бога, что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были только кутилы, собачники, картежники, никогда не читавшие никаких книг. Князь между тем заехал к Калиновичу на минуту и, выехав от него, завернул к старой барышне-помещице, у которой, по ее просьбе и к успокоению ее, сделал строгое внушение двум ее краснощеким горничным, чтоб они служили госпоже хорошо и не делали, что прежде делали. В доме генеральши между тем, по случаю приезда гостя, происходила суетня: ключница отвешивала сахар, лакеи заливали в лампы масло и приготовляли стеариновые свечи; худощавый метрдотель успел уже сбегать в ряды и захватить всю крупную рыбу, купил самого высшего сорта говядины и взял в погребке очень дорогого рейнвейна. Князь был большой гастроном и пил за столом только один рейнвейн высокой цены. Часу в первом генеральша перешла из спальни в гостиную и, обложившись подушками, села на свой любимый угловой диван. На подзеркальном столике лежала кипа книг и огромный тюрик с конфетами; первые князь привез из своей библиотеки для m-lle Полины, а конфеты предназначил для генеральши. Она была вообще до сладкого большая охотница, и, так как у князя был превосходный кондитер, так он очень часто присылал и привозил старухе фунта по четыре, по пяти самых отборных печений, доставляя ей тем большое удовольствие. М-lle Полина, решительно ожившая и вздохнувшая свободно от приезда князя, разливала кофе из серебряного кофейника в дорогие фарфоровые чашки, расставленные тоже на серебряном подносе. Князь очень удобно поместился на мягком кресле. Генеральша лениво, но ласково смотрела на него и потом начала взглядывать на разлитый по чашкам кофе. - Полина, как хочешь, дай мне кофею, - проговорила она. У старухи после болезни сделался ужасный аппетит. - Мамаша... - произнесла Полина полуукоризненным, полуумоляющим голосом. Генеральша, пожав плечами, отвернулась от дочери. М-lle Полина покачала головой и вздохнула. - Небольшую чашечку кофею ничего, право, ничего, - решил князь. - И я тоже утверждаю; но что же мне делать, если все мне нельзя и все вредно, по мнению Полины, - произнесла старуха оскорбленным тоном. М-lle Полина грустно улыбнулась и налила чашку. - Извольте, maman*, кушайте; я для вас же... - проговорила она, подавая матери чашку. ______________ * мамаша (франц.). Генеральша медленно, но с большим удовольствием начала глотать кофе и при этом съела два куска белого хлеба. - Кофе хорош, - заключила она. - Стакан воды, ma tante*, стакан воды непременно извольте выкушать! Этим правилом никогда не манкируйте, - сказал князь, погрозя пальцем. ______________ * тетушка (франц.). - Я согласна, - отвечала генеральша таким тоном, как будто делала в этом случае весьма большое одолжение. М-lle Полина позвонила; вошел лакей. - Холодной? - спросила она, обращаясь к князю. - Самой холодной, - отвечал тот. - Воды холодной маменьке, - сказала она человеку. Тот ушел и возвратился с водой. М-lle Полина наперед сама ее попробовала, приложив руку к стакану. - Кажется, холодна? - обратилась она к князю. Тот тоже приложил руку к стакану. - Хороша, - сказал он и подал стакан генеральше. Та медленно отпила половину. - Будет, - проговорила она. - Нет, ma tante, как угодно, весь, непременно весь, - возразил князь. - Допейте, maman; иначе кофе вам повредит! - подтвердила Полина. Генеральша нехотя допила. - Ох, вы меня совсем залечите! - сказала она и в то же время медленно обратила глаза к лежавшим на столе конфетам. - За то, что я тебя, дружок, послушалась, дай мне одну конфету из твоего подарка, - произнесла она кротко. - Можно ли до обеда, maman, - заметила Полина. - Ничего, ничего, это самые невинные, - разрешил князь и поднес генеральше вместо одной три конфеты. Та начала их с большим удовольствием зубрить, а потом постепенно склонила голову и задремала. - Ребенок, совершенный ребенок! - произнес князь шепотом. М-lle Полина вздохнула. - Совершенный ребенок! - повторил он и, пересев на довольно отдаленный стул, закурил сигару. Полина села около него. Князь некоторое время смотрел на нее с заметным участием. - Однако как вы, кузина, похудели! Боже мой, боже мой! - начал он тихо. Полина грустно улыбнулась. - Ты спроси, князь, - отвечала она полушепотом, - как я еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала это время, - я и не знаю!.. Пять лет прожить в этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь еще эта болезнь... ни дня, ни ночи нет покоя... вечные капризы... вечные жалобы... и, наконец, эта отвратительная скупость - ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает на что решиться. Князь пожал плечами. - Терпение и терпение. Всякое зло должно же когда-нибудь кончиться, а этому, кажется, недалек конец, - сказал он, указывая глазами на генеральшу. - Терпение! Тебе хорошо говорить! Конечно, когда ты приезжаешь, я счастлива, но даже и наши отношения, как ты хочешь, они ужасны. Мне решительно надобно выйти замуж. - А что же Москва? - спросил князь. - Ничего. Я знала, что все пустяками кончится. Ей просто жаль мне приданого. Сначала на первое письмо она отвечала ему очень хорошо, а потом, когда тот намекнул насчет состояния, - боже мой! - вышла из себя, меня разбранила и написала ему какой только можешь ты себе вообразить дерзкий ответ. - О! mon Dieu, mon Dieu, - проговорил князь, поднимая кверху глаза. - У меня теперь гривенника на булавки нет, - продолжала Полина. - Что ж это такое? Пятьсот душ покойного отца - мои по закону. Я хотела с тобой, кузен, давно об этом посоветоваться: нельзя ли хоть по закону получить мне это состояние себе; оно мое? В продолжение этого монолога князь нахмурился. - Оно ваше, и по закону вы сейчас же могли бы его получить, - произнес он с ударением, - но вы вспомните, кузина, что выйдет страшная вражда, будет огласка - вы девушка, и явно идете против матери! - Но если я выйду замуж, это будет очень натурально. Должна же я буду чем-нибудь жить с мужем? Князь в знак согласия кивнул головой. - Тогда, конечно, будет совсем другое дело, - начал он, - тогда у вас будет своя семья, отдельное существование; тогда хочешь или нет, а отдать должна; но, cher cousine*, - продолжал он, пожав плечами, - надобно наперед выйти замуж, хоть бы даже убежать для этого пришлось: а за кого?.. Что прикажете в здешнем медвежьем закоулке делать? Я часто перебираю в голове здешних женихов, - нет и нет! Кто посолидней и получше, не хотят жениться, а остальная молодежь такая, что не только выйти замуж за кого-нибудь из них, и в дом принять неловко. ______________ * дорогая кузина (франц.). В ответ на это Полина вздохнула. - Я предчувствую, - начала она, - что мне здесь придется задохнуться... Что, что я богата, дочь генерала, что у меня одних брильянтов на сто тысяч, - что из всего этого? Я несчастнее каждой дочери приказного здешнего; для тех хоть какие-нибудь удовольствия существуют... При последних словах у Полины показались на глазах слезы. - Господи, боже мой! - продолжала она. - Я не ищу в будущем муже моем ни богатства, ни знатности, ни чинов: был бы человек приличный и полюбил бы меня, чтоб я хоть сколько-нибудь нравилась ему... В это время генеральша зевнула и полуоткрыла глаза. - Полина, ты здесь? - сказала она. - Здесь, maman, - отвечала Полина и, тотчас же встав, отошла от князя к столику, на котором лежали книги. - Что ты делаешь? - спросила генеральша. - Книги смотрю. - Какие книги? - Которые князь привез, - отвечала с досадою Полина. - Какие книги он привез? - спросила старуха. - Журналы, ma tante, журналы, - подхватил князь и потом, взявшись за лоб и как бы вспомнив что-то, обратился к Полине. - Кстати, тут вы найдете повесть или роман одного здешнего господина, смотрителя уездного училища. Я не читал сам, но по газетам видел - хвалят. M-lle Полина начинала припоминать. - Смотритель... - сказала она, прищуривая глаза, - он был, кажется, у нас? - Был? - спросил князь. - Да, был; но maman сухо его приняла, и он с тех пор не бывал. - О чем вы говорите? - спросила опять старуха. - О сочинениях, ma tante, о сочинениях, - отвечал князь и, опять взявшись за лоб, проговорил тихо и с улыбкой Полине: - Voila notre homme!*. Займитесь, развлекитесь; молодой человек tres comme il faut!**. ______________ * вот кто нам нужен! (франц.). ** Вполне приличный! (франц.). Полина тоже усмехнулась. - Именно готова, - отвечала она, - впрочем, он и тогда мне понравился: очень милый. - Очень милый! - подтвердил князь. - Обедать готово? - вмешалась старуха. М-lle Полина пожала плечами. - Мы недавно, maman, кофе пили. - Рано, ma tante, очень рано; всего еще первый час, - подхватил князь, смотря на часы. Старуха сделала недовольную мину и снова начала как бы дремать. - Я сейчас заезжал к нему, и завтра, вероятно, он будет у меня, - произнес князь, обращаясь к Полине. Та опять грустно, но улыбнулась. II Возвратившись домой из училища, Калинович сейчас заметил билет князя, который приняла у него приказничиха и заткнула его, как, видала она, это делается у богатых господ, за зеркало, а сама и говорить ничего не хотела постояльцу, потому что более полугода не кланялась даже с ним и не отказывала ему от квартиры только для Палагеи Евграфовны, не желая сделать ей неприятность. На оборотной стороне билетика рукою князя было написано: "Заезжал поблагодарить автора за доставленное мне удовольствие!" Прочитав фамилию и надпись, Калинович улыбнулся, и потом, подумав немного, сбросив с себя свой поношенный вицмундир, тщательно выбрился, напомадился, причесался и, надев черную фрачную пару, отправился сначала к Годневым. Настенька по обыкновению ждала его в зале у окна и по обыкновению очень ему обрадовалась, взяла его за руку и посадила около себя. - Откуда ты сегодня такой нарядный? - сказала она. - Ниоткуда, - отвечал Калинович и потом, помолчав, прибавил: - У меня сейчас нечаянный гость был. - Кто такой? - спросила Настенька. Вместо ответа Калинович подал ей билет князя. Настенька, прочитав фамилию и приписку, улыбнулась. - Какая любезность! Только жалко, что не вовремя, - проговорила она. - Почему же не вовремя? - спросил Калинович. - Конечно, не вовремя! Когда напечатался твой роман, ты ни умнее стал, ни лучше: отчего же он прежде не делал тебе визитов и знать тебя не хотел? - Напротив, он был всегда очень любезен со мной, и я всегда желал с ним сблизиться. Человек он очень умный... Настенька сомнительно покачала головой. - Не знаю, - прибавила она, - я видела его раза два; лицо совершенно как у иезуита. Не нравится он мне; должно быть, очень хитрый. Калинович ничего не возражал и придал лицу своему такое выражение, которым как бы говорил: "Всякий может думать по-своему". Между тем Петр Михайлыч тоже возвратился домой и переодевался в своем кабинете. Услышав голос Калиновича, он закричал: - Калинович, вы здесь? - Здесь, - отвечал тот. - У вас гость был, князь заезжал к вам. - Знаю, - отвечал Калинович. - Что ж вы думаете сделать? - продолжал старик, входя. - Э! Да вот вы кстати и приоделись... Съездите к нему, сударь, сейчас же съездите! Подите-ка, как он вас до небес превозносит. - Зачем же сейчас? - вмешалась Настенька. - Не успел он завернуть, как и бежать к нему на поклон. Какое благодеяние оказал... это смешно! - Ужасно смешно! Много ты понимаешь! - перебил Петр Михайлыч. - Зачем ехать? - продолжал он. - А затем, что требует этого вежливость, да, кроме того, князь - человек случайный и может быть полезен Якову Васильичу. - Чем же он может быть полезен Якову Васильичу? Вот это интересно; этого я точно не понимаю. Петр Михайлыч рассердился. - Нет, ты понимаешь, только в тебе это твоя гордость говорит! - вскрикнул он, стукнув по столу. - По-твоему, от всех людей надобно отворачиваться, кто нас приветствует; только вот мы хороши! Не слушайте ее, Яков Васильич!.. Пустая девчонка!.. - обратился он к Калиновичу. - Я думаю съездить, - проговорил тот. Настенька взглянула на него. - Поезжайте, - подхватил старик, - только пешком грязно; сейчас велю я вам лошадь заложить, сейчас. - прибавил он и проворно ушел. - Ты поедешь? - спросила Настенька. - Конечно, поеду, - отвечал Калинович. - А если я не хочу, чтоб ты ездил? - Странное желание! - проговорил Калинович. - Ну, положим, что странное, но если я этого хочу; неужели ты не пожертвуешь для меня этими пустяками? - Я не понимаю, в чем тут жертвовать. Мне надобно заплатить визит, я и плачу, - что ж тут такого? - Тут ничего, может быть, нет, но я не хочу. Князь останавливается у генеральши, а я этот дом ненавижу. Ты сам рассказывал, как тебя там сухо приняли. Что ж тебе за удовольствие, с твоим самолюбием, чтоб тебя встретили опять с гримасою? - Я еду не к генеральше, которую и знать не хочу, а к князю, и не первый, а плачу ему визит. - Не езди, душечка, ангел мой, не езди! Я решительно от тебя этого требую. Пробудь у нас целый день. Я тебя не отпущу. Я хочу глядеть на тебя. Смотри, какой ты сегодня хорошенький! Говоря это, Настенька взяла Калиновича за руку. - Я опять сюда вернусь через какие-нибудь четверть часа, - отвечал он. - Не хочу я, говорят тебе! - возразила Настенька. - Каприз - и больше ничего, и каприз глупый! - проговорил Калинович, нахмурившись. - Нет, Жак, это не каприз, а просто предчувствие, - начала она. - Как ты сказал, что был у тебя князь, у меня так сердце замерло, так замерло, как будто все несчастья угрожают тебе и мне от этого знакомства. Я тебя еще раз прошу, не езди к генеральше, не плати визита князю: эти люди обоих нас погубят. - До предчувствий дело дошло! Предчувствие теперь виновато! - проговорил Калинович. - Но так как я в предчувствие решительно не верю, то и поеду, - прибавил он с насмешкою. - Я очень хорошо наперед знала, - возразила Настенька, - что тебе самое ничтожное твое желание дороже бог знает каких моих страданий. - Если вы это знали, так к чему ж весь этот разговор? - сказал Калинович. Настенька вся вспыхнула. - Послушайте, Калинович! - начала она. - Если вы со мной станете так говорить... (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы не смеете со мной так говорить, - продолжала она, - я вам пожертвовала всем... не шутите моей любовью, Калинович! Если вы со мной будете этакие штучки делать, я не перенесу этого, - говорю вам, я умру, злой человек! - Настенька! Полноте! Что это вы! - проговорил Калинович и хотел было взять ее за руку, но она отдернула руку. - Подите прочь, не надобно мне ваших ласк! - сказала она, встала и пошла, но в дверях остановилась. - Если вы поедете к князю, то не приезжайте ни сегодня, ни завтра... не ходите совершенно к нам: я видеть вас не хочу... эгоист! Калинович сделал гримасу. Настенька повернулась и ушла. В эту минуту вернулся Петр Михайлыч и еще в дверях кричал: - Лошадь готова-с; поезжайте с богом! - Очень вам благодарен, - отвечал Калинович и, надев пальто, вышел на крыльцо. Его ожидали точно те же дрожки, на которых он год назад делал визиты и с которых, к вящему их безобразию, еще зимой какие-то воришки срезали и украли кожу. Лошадь была тоже прежняя и еще больше потолстела. На козлах сидел тот же инвалид Терка: расчетливая Палагея Евграфовна окончательно посвятила его в кучера, чтоб даром хлеб не ел. Словом, разница была только в том, что Терка в этот раз не подличал Калиновичу, которого он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел, и если когда его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как и обыкновенно ходил к соседке калачнице за кренделями по два часа. В настоящем случае он повез Калиновича убийственным шагом, как бы следуя за погребальной церемонией. Тому сделалось это скучно. - Пошел скорее! Что ты как с маслом едешь! - сказал он. - Лошадь не бежит, - отвечал лаконически Терка. - Ты хлестни ее! - Нету-тка, боюсь, она не любит, коли ее хлещут - улягнет! - возразил инвалид, тряхнув слегка вожжами, и продолжал ехать шагом. Калинович подождал еще несколько времени; наконец, терпение его лопнуло. - Хлестни лошадь, говорят тебе, - повторил он еще раз. Терка молчал. - Говорят тебе, хлестни! - вскрикнул Калинович. - Да плети ж нету! - вскричал в свою очередь инвалид. Калинович, видя, что Гаврилыча не переупрямишь, встал с дрожек. - Пошел домой, я не хочу с тобой, скотом, ехать! - сказал он и пошел пешком. Терка пробормотал себе что-то под нос и, как ни в чем не бывало, поворотил лошадь и поехал назад рысью. В сенях генеральши Калинович опять был встречен ливрейным лакеем. - У себя его сиятельство? - спросил он. - Сейчас-с, - отвечал тот и пошел наверх. Князь и Полина сидели на прежних местах в гостиной. Генеральша для возбуждения вкуса жевала корицу. Лакей доложил. - Легок на помине, - проговорил князь, вставая. - Примите его сюда, - сказала стремительно Полина. - Да, - отвечал тот и обратился к старухе: - Калинович ко мне, ma tante, приехал, один автор: можно ли его сюда принять? - Какой автор? - спросила та, мигая глазами. - Он был у нас, maman, с год назад, - отвечала Полина. - Где был? - спросила старуха. - Здесь был, у вас был, - подхватил князь. - Не знаю, когда был... не помню, - говорила больная. - Ну, да, вы не помните, вы забыли. Можно ли его сюда принять? Он очень умный и милый молодой человек, - толковал ей князь. - Отчего ж нельзя? Когда ты мне его рекомендуешь, я очень рада, - отвечала она. - Проси! - приказал князь лакею и сам вышел несколько в залу, а Полина встала и начала торопливо поправлять перед зеркалом волосы. Калинович показался. - Очень, очень вам благодарен, что доставили удовольствие видеть вас! - начал князь, идя ему навстречу и беря его за обе руки, которые крепко сжал. - Вы знакомы с здешними хозяевами? - прибавил он. Калинович отвечал, что он имел честь быть у них один раз. - В таком случае, позвольте возобновить ваше знакомство, - заключил князь и ввел его в гостиную. - Monsieur Калинович, - отнесся он к генеральше, но та только хлопнула глазами. М-lle Полина, напротив, поклонилась очень любезно. - Je vous prie, monsieur, prenez place*, - сказал князь, подвигая Калиновичу стул и сам садясь невдалеке от него. ______________ * Садитесь, пожалуйста (франц.). - Monsieur Калинович был так недобр, что посетил нас всего только один раз, - сказала Полина по-французски. Калинович отвечал тоже по-французски, что он слышал о болезни генеральши и потому не смел беспокоить. Князь и Полина переглянулись: им обоим понравилась ловко составленная молодым смотрителем французская фраза. Старуха продолжала хлопать глазами, переводя их без всякого выражения с дочери на князя, с князя на Калиновича. - Maman действительно весь этот год чувствовала себя нехорошо и почти никого не принимала, - заговорила Полина. - В руке слабость и одеревенелость в пальцах чувствую, - обратилась к Калиновичу старуха, показывая ему свою обрюзглую, дрожавшую руку и сжимая пальцы. - С течением времени чувствительность восстановится, ваше превосходительство; это пройдет, - отвечал тот. - Пройдет, решительно пройдет, - подхватил князь. - Бог даст, летом в деревне ванны похолоднее - и посмотрите, каким вы молодцом будете, ma tante! - Вкусу нет... во рту неприятно... кушанья, которые любила прежде, не нравятся... - продолжала старуха, не обращая внимания на слова князя и опять относясь к Калиновичу. Тот выразил в лице своем глубокое сожаление. Легкий оттенок улыбки промелькнул на губах князя. - Что ж, maman, у вас есть аппетит: вам кушать хочется, а много кушать вам вредно, - проговорила Полина. Но старуха не обратила внимания и на слова дочери. Очень довольная, что встретила нового человека, с которым могла поговорить о болезни, она опять обратилась к Калиновичу: - Нога слабеет... ходить не могу... подвертывается... - Пройдет и это, ваше превосходительство, - повторил тот. - Совершенно ли пройдет? - спросила больная. - Я думаю, совершенно, - отвечал Калинович. - Отец мой поражен был точно такою же болезнью и потом пятнадцать лет жил и был совершенно здоров. - Только пятнадцать лет и жил, а тут и умер! - сказала старуха в раздумье. Калинович молчал. Опять незаметная улыбка промелькнула на губах князя, и он взглянул на Полину. - Не скучаете ли вы вашей провинциальной жизнию, которой вы так боялись? - отнеслась та к Калиновичу с намерением, кажется, перебить разговор матери о болезни. - Monsieur Калинович, вероятно, не имел времени скучать этот год, потому что занят был сочинением своего прекрасного романа, - подхватил князь. - Этот роман написан года два назад, - сказал Калинович. - А вы давно уж занимаетесь литературой? - спросила Полина. - Да, - отвечал Калинович. - Стало быть, вы только не торопитесь печатать, - подхватил князь, - и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! - повторял он и потом, помолчав, продолжал: - Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено. - Предположений много, но пока ничего нет еще конченного в такой мере, чтоб я решился печатать, - отвечал Калинович. - Прекрасно, прекрасно! - опять подхватил князь. - И как ни велико наше нетерпение прочесть что-нибудь новое из ваших трудов, однако не меньше того желаем, чтоб вы, сделав такой успешный шаг, успевали еще больше, и потому не смеем торопить: обдумывайте, обсуживайте... По первому вашему опыту мы ждем от вас вполне зрелого и капитального... Калинович поклонился. - Ей-богу, так, - продолжал князь, - я говорю вам не льстя, а как истинный почитатель всякого таланта. - Как, я думаю, трудно сочинять - я часто об этом думаю, - сказала Полина. - Когда, судя по себе, письма иногда не в состоянии написать, а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни о чем другом не надобно думать, а то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься. - Особенную способность, ma cousine, я полагаю, надо иметь, - возразил князь, - живую фантазию, сильное воображение. И я вот, по моей кочующей жизни в России и за границей, много был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце. - А сами, князь, вы никогда не занимались литературой, не писали? - спросил скромно Калинович. - О боже мой, нет! - воскликнул князь. - Какой я писатель! Я занят другим, да и писать не умею. - Последнему, кажется, нельзя поверить, - заметил в том же тоне Калинович. - Действительно не умею, - отвечал князь, - хоть и жил почти весь век свой между литераторами и, надобно сказать, имел много дорогих и милых для меня знакомств между этими людьми, - прибавил он, вздохнув. Разговор на некоторое время прервался. - С Пушкиным, ваше сиятельство, вероятно, изволили быть знакомы? - начал Калинович. - Даже очень. Мы почти вместе росли, вместе стали выезжать молодыми людьми в свет: я - гвардейским прапорщиком, а он, кажется, служил тогда в иностранной коллегии... C'etait un homme de genie...* в полном смысле этих слов. Он, Баратынский{128}, Дельвиг{128}, Павел Нащокин{128} - а этот даже служил со мной в одном полку, - все это были молодые люди одного кружка. ______________ * Это был гений... (франц.). - Я не помню, где-то читала, - вмешалась Полина, прищуривая глаза, - что Пушкин любил, чтоб в обществе в нем видели больше светского человека, а не писателя и поэта. - Как вам, кузина, сказать, - возразил князь, - пожалуй, что да, а пожалуй, и нет; вначале, в молодости, может быть, это и было. Я его встречал, кроме Петербурга, в Молдавии и в Одессе, наконец, знал эту даму, в которую он был влюблен, - и это была прелестнейшая женщина, каких когда-либо создавал божий мир; ну, тогда, может быть, он желал казаться повесой, как было это тогда в моде между всеми нами, молодежью... ну, а потом, когда пошла эта всеобщая слава, наконец, внимание государя императора, звание камер-юнкера - все это заставило его высоко ценить свое дарование. - У Пушкина, я думаю, была и другая мерка своему таланту, - заметил Калинович. - Без сомнения, - подхватил князь, - но, что дороже всего было в нем, - продолжал он, ударив себя по коленке, - так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я вот бывал в последние годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз говорил мне: "Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у вас, и что там делается". Только раз, как нарочно перед самым моим отъездом в Петербург, случилось у нас в губернии ужасное происшествие: появился некто Сольфини - итальянец ли, грек ли, жид ли, не разберешь, но только живописец. Я тогда жил зиму в городе и, так как вообще люблю искусства, приласкал его. Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой; и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по семи, и - горе вам, если вы вздумаете встать и выйти: бросит кисть, убежит и ни за какие деньги не станет продолжать работы. Точно то же сделал он и с губернаторшей. Я ему замечаю, что подобная нетерпеливость, особенно в отношении такой дамы, неуместна, а он мне на это очень наивно отвечает обыкновенной своей поговоркой: "Я, съешь меня собака, художник, а не маляр; она дура: я не могу с нее рисовать..." Как хотите, так и судите. Полина засмеялась. Калинович тоже улыбнулся. - Как, однако, князь, ты хорошо представляешь этого Сольфини; я как будто вижу его перед собою, - сказала Полина. - Да, я недурно копирую, - отвечал он и снова обратился к Калиновичу: - В заключение всего-с: этот господин влюбляется в очень миленькую даму, жену весьма почтенного человека, которая была, пожалуй, несколько кокетка, может быть, несколько и завлекала его, даже не мудрено, что он ей и нравился, потому что действительно был чрезвычайно красивый мужчина - высокий, статный, с этими густыми черными волосами, с орлиным, римским носом; на щеках, как два розовых листа, врезан румянец; но все-таки между ним и какой-нибудь госпожою в ранге действительной статской советницы оставался salto mortale...*. Ничего этого, конечно, Сольфини как свободный гражданин и знать не хотел... ______________ * Букв. смертельный прыжок (итал.). Здесь - непроходимое расстояние. - Воображаю его в этом состоянии! - перебила с улыбкою Полина. - Ужасен! - продолжал князь. - Он начинает эту бедную женщину всюду преследовать, так что муж не велел, наконец, пускать его к себе в дом; он затевает еще больший скандал: вызывает его на дуэль; тот, разумеется, отказывается; он ходит по городу с кинжалом и хочет его убить, так что муж этот принужден был жаловаться губернатору - и нашего несчастного любовника, без копейки денег, в одном пальто, в тридцать градусов мороза, высылают с жандармом из города... - Бедный! - подхватила Полина. - Нет, вы погодите, чем еще кончилось! - перебил князь. - Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени - о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна... и тут различно рассказывают: одни - что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась. - Очень может быть, что и согласилась: из одного чувства сострадания можно решиться на это, - отнеслась Полина к Калиновичу. - Очень может быть, - подтвердил тот. - Конечно, - подхватил князь и продолжал, - но, как бы то ни было, он входит к ней в спальню, запирает двери... и какого рода происходила между ними сцена - неизвестно; только вдруг раздается сначала крик, потом выстрелы. Люди прибегают, выламывают двери и находят два обнявшиеся трупа. У Сольфини в руках по пистолету: один направлен в грудь этой госпожи, а другой он вставил себе в рот и пробил насквозь череп. - Ну, что это, князь? Как это ужасно и жалко!.. - проговорила Полина, зажимая глаза. Князь отвечал ей только пожатием плеч. - Но при всех этих сумасбродствах, - снова продолжал он, - наконец, при этом страшном характере, способном совершить преступление, Сольфини был добрейший и благороднейший человек. Например, одна его черта: он очень любил ходить в наш собор на архиерейскую службу, которая напоминала ему Рим и папу. Там обыкновенно на паперти встречала его толпа нищих. "А, вы, бедные, - говорил он, - вам нечего кушать!" - и все, сколько с ним ни было денег, все раздавал. - Артист! - сказала Полина и вздохнула. - Артист в полном смысле этого слова, - повторил князь и призадумался, как бы сбираясь с мыслями. - Все это, - начал он после нескольких минут размышления, - я рассказал Пушкину; он выслушал, и чрез несколько дней мы опять с ним встречаемся. "Знаешь ли, говорит, князь, я твоего итальянца описываю? Заезжай завтра ко мне, я тебе прочту". Я еду... Начинает он мне читать своего известного импровизатора. "Ну, что? Как тебе нравится?" - спрашивает. "Превосходно, говорю: но что же тут общего с моим пустым рассказом?" - "Очень много, отвечает: он подал мне мысль вывести природного художника, импровизатора, посреди нашего холодного, эгоистического общества" - и таким образом мой Сольфини обессмертился. Весь этот длинный рассказ князя Полина выслушала с большим интересом, Калинович тоже с полным вниманием, и одна только генеральша думала о другом: голос ее старческого желудка был для нее могущественнее всего. - Скоро ли мы будем обедать? - спросила она у дочери. - Скоро, maman, - отвечала та. Калинович понял, что время уехать, и встал. - Au revoir, au revoir...* - начал было князь. ______________ * До свиданья, до свиданья... (франц.). - Monsieur Калинович, может быть, будет так добр, что отобедает у нас? - произнесла вдруг Полина. По лицу князя пробежала опять мгновенная и едва заметная улыбка. - Прекрасно, прекрасно! Это продолжит еще несколько часов нашу приятную беседу, - подхватил он. Калинович поклонился. - Прекрасно, прекрасно, - повторил князь, - кладите вашу шляпу и присядьте. Калинович сел, и опять началась довольно одушевленная беседа, в которой, разумеется, больше всех говорил князь, и все больше о литературе. Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской - словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, - Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя. Все это Калинович, при его уме и проницательности, казалось бы, должен был сейчас же увидеть и понять, но он ничего подобного даже не заметил. Что делать! Князь очень уж ловко подошел с заднего крыльца к его собственному сердцу и очень тонко польстил ему самому; а курение нашему я, даже самое грубое, имеет, как хотите, одуряющее свойство. Очень много на свете людей, сердце которых нельзя тронуть ни мольбами, ни слезами, ни вопиющей правдой, но польсти им - и они смягчатся до нежности, до службы; а герой мой, должно сказать, по преимуществу принадлежал к этому разряду. В четыре часа с половиной Полина, князь и Калинович сели за стол. Генеральша кушала у себя в спальне. Прислуживала целая стая ливрейных гайдуков. Кушанье подавалось в серебряной миске и на серебряных блюдах. Обед был на славу, какой только можно приготовить в уездном городе. У генеральши остался еще после покойного ее мужа, бывшего лет одиннадцать кавалерийским полковым командиром, щегольской повар, который - увы! - после смерти покойного барина изнывал в бездействии, практикуя себя в создании картофельного супа и жареной печенки, и деятельность его вызывалась тогда только, когда приезжал князь; ему выдавалась провизия, какую он хотел и сколько хотел, и старик умел себя показать!.. После всякого почти обеда князь, встречая его, не упускал случая обласкать. - Чудо, прелесть! - говорил он, целуя кончики пальцев. - Вы, Григорий Васильич, решительно талант. Григорий Васильев при этом мрачно на него взглядывал. - Не у чего мне, ваше сиятельство, таланту быть, в кухарки нынче поступил, только и умею овсяную кашицу варить, - отвечал он, и князь при этом обыкновенно отвертывался, не желая слышать от старика еще более, может быть, резкого отзыва о господах. После обеда перешли в щегольски убранный кабинет, пить кофе и курить. М-lle Полине давно уж хотелось иметь уютную комнату с камином, бархатной драпировкой и с китайскими безделушками; но сколько она ни ласкалась к матери, сколько ни просила ее об этом, старуха, израсходовавшись на отделку квартиры, и слышать не хотела. Полина, как при всех трудных случаях жизни, сказала об этом князю. - О, это мы устроим! - возразил он и тем же вечером завел разговор о кабинете. - Нет, князь, нет и нет: это лишнее, - отвечала старуха. - Какое же лишнее, ma tante? Кузине приютиться негде. - Нет, лишнее! - повторила старуха решительно. - В таком случае я отделываю этот кабинет для кузины на свой счет, - сказал князь. - Я знаю, что ты готов бросать деньги, где только можно, - проговорила генеральша и улыбнулась. Она, впрочем, думала, что князь только шутит, но вышло напротив: в две недели кабинетик был готов. Полине было ужасно совестно. Старуха тоже недоумевала. - Что, князь, неужели ты нам даришь это? - спросила она. - Дарю, ma tante, дарю, но только не вам, а кузине, мы вас даже туда пускать не будем, - отвечал тот. - Ах, какой ты безрассудный! - говорила генеральша, качая головой, но с заметным удовольствием (она любила подарки во всевозможных формах). - Merci, cousin!* - сказала Полина и с глубоким чувством протянула князю руку, которую тот пожал с значительным выражением в лице. ______________ * Спасибо, кузен! (франц.). Когда все расселись по мягким низеньким креслам, князь опять навел разговор на литературу, в котором, между прочим, высказал свое удивление, что, бывая в последние годы в Петербурге, он никого не встречал из нынешних лучших литераторов в порядочном обществе; где они живут? С кем знакомы? - бог знает, тогда как это сближение писателей с большим светом, по его мнению, было бы необходимо. - Вы, господа литераторы, - продолжал он, прямо обращаясь к Калиновичу, - живя в хорошем обществе, встретите характеры и сюжеты интересные и знакомые для образованного мира, а общество, наоборот, начнет любить, свое, русское, родное. Калинович на это возразил, что попасть в большой свет довольно трудно. - Напротив, - возразил в свою очередь князь, - надобно только поискать. Конечно, на первых порах самолюбие ваше будет несколько неприятно щекотаться, но потом вас узнают, привыкнут, полюбят... Мало ли мы видим, - продолжал он, - что в самых верхних слоях общества живут люди ничем не значительные, бог знает, какого сословия и даже звания, а русский литератор, поверьте, всегда там займет приличное ему место. Но эти ваши, господа, закоулочные знакомства, это вечное пребывание в своих кружках, как хотите, невольно кладет неприятный оттенок на самые сочинения. Пословица справедлива: "Скажи мне, с кем ты знаком, а я скажу, кто ты". Калинович, по-видимому, соглашался с князем и только в одиннадцатом часу стал раскланиваться. - Надеюсь, что вы будете нас посещать иногда, - сказала ему Полина. Калинович отвечал, что он сочтет это за самое приятное для себя удовольствие. - Я с своей стороны, - подхватил князь, - имею на этот счет некоторое предположение. Послезавтра мои приедут, и тогда мы составим маленький литературный вечер и будем просить господина Калиновича прочесть свой роман. - Ах, это было бы очень, очень приятно! - сказала Полина. - Я не смела беспокоить, но чрезвычайно желала бы слышать чтение самого автора; это удовольствие так немногим достается... Калинович отвечал, что ему стоит приказать, и он всегда готов, а затем окончательно раскланялся. - Ну, как вы нашли сего молодого человека? - сказал по уходе его князь. - Он очень мил, - отвечала Полина. - Уж и мил? - спросил князь. - Да, мил, - повторила Полина, посмотрев на него значительно. - О женщины! Женщины! - воскликнул князь. - Перестаньте это говорить! Вы должны меня хорошо знать, - сказала Полина, слегка заслоняя ему рот, причем он поцеловал у ней руку, и оба пошли и генеральше. Калинович между тем возвращался домой под влиянием довольно новых ощущений. Более всего произвел на него впечатление комфорт, который он видел всюду в доме генеральши, и - боже мой! - как далеко все это превосходило бедную обстановку в житье-бытье Годневых, посреди которой он прожил больше года, не видя ничего лучшего! Надобно сказать, что комфорт в уме моего героя всегда имел огромное значение. И для кого же, впрочем, из солидных, благоразумных молодых людей нашего времени не имеет он этого значения? Автор дошел до твердого убеждения, что для нас, детей нынешнего века, слава... любовь... мировые идеи... бессмертие - ничто пред комфортом. Все это в душах наших случайное: один только он стоит впереди нашего пути с своей неизмеримо притягательной силой. К нему-то мы направляем все наши усилия. Он один наш идол, и в жертву ему приносится все дорогое, хотя бы для этого пришлось оторвать самую близкую часть нашего сердца, разорвать главную его артерию и кровью изойти, но только близенько, на подножии нашего золотого тельца! Для комфорта проводится трудовая, до чахотки, жизнь!.. Для комфорта десятки лет изгибаются, кланяются, кривят совестью!.. Для комфорта кидают семейство, родину, едут кругом света, тонут, умирают с голода в степях!.. Для комфорта чистым и нечистым путем ищут наследства; для комфорта берут взятки и совершают, наконец, преступления!.. III На другой день Петр Михайлыч ожидал Калиновича с большим нетерпением, но тот не торопился и пришел уж вечером. - Ну что, сударь? - воскликнул старик. - Как и где вы провели вчерашний день? Были ли у его сиятельства? О чем с ним побеседовали? - Что ж особенного? Был и беседовал, - отвечал Калинович коротко, но, заметив, что Настенька, почти не ответившая на его поклон, сидит надувшись, стал, в досаду ей, хвалить князя и заключил тем, что он очень рад знакомству с ним, потому что это решительно отрадный человек в провинции. - Так, так, палата ума и образованности! - подтверждал Петр Михайлыч. Настенька только слушала их. - Вам, видно, было очень весело у ваших новых знакомых; вы обедали там и оставались потом целый день! - сказала она. Обо всем этом ей сообщил капитан, следивший, видно, за каждым шагом молодого смотрителя. - Да, я там обедал, - отвечал Калинович совершенно спокойным и равнодушным тоном. - А я и не знал! - воскликнул Петр Михайлыч. - Каков же обед был? - скажите вы нам... Я думаю, генеральский: у них, говорят, все больше на серебре подается. - Обед был очень хорош, - отвечал Калинович. - Воображаю! - произнесла презрительным тоном Настенька. Слова Калиновича выводили ее окончательно из терпения. "Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?" - думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем. При подобной борьбе, конечно, всегда уступит тот, кто добрее и больше любит. Вечером, после ужина, Настенька не в состоянии была долее себя выдерживать и сказала Калиновичу: - Вы же виноваты и вы же на меня сердитесь! - На капризных я сам капризен, - отвечал он и ушел домой. Настенька, оставшись одна, залилась горькими слезами: "Господи, что это за человек!" - воскликнула она. Это было выше сил ее и понимания. В день, назначенный Калиновичу для чтения, княгиня с княжной приехали в город к обеду. Полина им ужасно обрадовалась, а князь не замедлил сообщить, что для них приготовлен маленькой сюрприз и что вечером будет читать один очень умный и образованный молодой человек свой роман. - Надеюсь, вы будете внимательны, - заключил он с улыбкою, понятною, надо полагать, для жены и дочери. - Ах, конечно, это очень приятно! - сказала кротко и тихим голосом княгиня, до сих пор еще красавица, хотя и страдала около пяти лет расстройством нерв, так что малейший стук возбуждал у ней головные боли, и поэтому князь оберегал ее от всякого шума с неусыпным вниманием. Княжна ангельски улыбнулась отцу. Надобно сказать, что при всей деликатности, доходившей до того, что из всей семьи никто никогда не видал князя в халате, он умел в то же время поставить себя в такое положение, что каждое его слово, каждый взгляд был законом. Объявить генеральше о литературном вечере было несколько труднее. По крайней мере с полчаса князь толковал ей. Старуха, наконец, уразумела, хотя не совсем ясно, и проговорила свою обычную фразу: - Я очень рада, князь, и, пожалуйста, будь хозяином у меня... Ты знаешь, как я тебя люблю. Князь поцеловал у ней за это руку. Она взглянула на тюрик с конфектами: он ей подал весь и ушел. В уме его родилось новое предположение. Слышав, по городской молве, об отношениях Калиновича к Настеньке, он хотел взглянуть собственными глазами и убедиться, в какой мере это было справедливо. Присмотревшись в последний визит к Калиновичу, он верил и не верил этому слуху. Все это князь в тонких намеках объяснил Полине и прибавил, что очень было бы недурно пригласить Годневых на вечер. Полина поняла его очень хорошо и тотчас же написала к Петру Михайлычу записку, в которой очень любезно приглашала его с его милой дочерью посетить их вечером, поясняя, что их общий знакомый, m-r Калинович, обещался у них читать свой прекрасный роман, и потому они, вероятно, не откажутся разделить с ними удовольствие слышать его чтение. "Maman тоже поручила мне просить вас об этом, и нам очень грустно, что вы так давно нас совсем забыли", - прибавила она, по совету князя, в постскриптум. Получив такое деликатное письмо, Петр Михайлыч удивился и, главное, обрадовался за Калиновича. "О-о, как наш Яков Васильич пошел в гору!" - подумал он и, боясь только одного, что Настенька не поедет к генеральше, робко вошел в гостиную и не совсем твердым голосом объявил дочери о приглашении. Настенька в первые минуты вспыхнула. "А, Калинович! Так-то вы поступаете!.. Прекрасно!.. Вас приглашают читать, а вы ни полслова!.." - подумала она. - Что ж, мы поедем или нет? - спросил Петр Михайлыч, глядя с нетерпением ей в глаза. - Вы - как хотите, а я не поеду, - отвечала Настенька. - Полно, душа моя... - начал было старик, но у Настеньки вдруг переменилось выражение лица. Она подумала: "Нас приглашают на этот вечер - зачем? Вероятно, он сам этого требовал и только не хотел нам сказать. О душка мой, Калинович!.." - заключила она мысленно. - Нет, папаша, я пошутила, я поеду: мне самой хочется быть на этом вечере, - сказала она вслух. Старик поцеловал ее в голову. - Вот тебе за это! - проговорил он я потом, не зная от удовольствия, что бы такое еще сделать, прибавил, потирая руки и каким-то ребячески добродушным голосом: - А что, не послать ли за Калиновичем? Вместе бы все и отправились. - Пошлите; только, пожалуйста, не от меня, - отвечала Настенька. Ей все еще хотелось хоть немного выдержать свой характер. Посланный Терка возвратился и донес, что Калиновича дома нет. - Где ж это он? - спросил Петр Михайлыч. - Да я ж почем знаю? - отвечал сердито инвалид и пошел было на печь; но Петр Михайлыч, так как уж было часов шесть, воротил его и, отдав строжайшее приказание закладывать сейчас же лошадь, хотел было тут же к слову побранить старого грубияна за непослушание Калиновичу, о котором тот рассказал; но Терка и слушать не хотел: хлопнул, по обыкновению, дверьми и ушел. - Этакое допотопное животное! - проговорил Петр Михайлыч и принялся бриться. Настенька тоже занялась своим туалетом. Никогда еще в жизнь свою не старалась она одеться так к лицу, как в этот раз. Все маленькие уловки были употреблены на это: черное шелковое платье украсилось бантиками из пунцовых лент; хорошенькая головка была убрана спереди буклями, и надеты были очень миленькие коралловые сережки; словом, она хотела в этом гордом и напыщенном доме генеральши явиться достойною любви Калиновича, о которой там, вероятно, уже знали. Петр Михайлыч между тем совсем оделся и начинал выходить из терпенья. - Опоздаем мы, непременно опоздаем и сделаем против хозяев невежливость по милости этой Настасьи Петровны и хрыча-инвалида! - говорил он и потом покорнейше просил пришедшего капитана поторопить каналью Терку. Тот, конечно, сейчас же исполнил желание брата и пошел в сарай. Гаврилыч действительно копался, так что капитан, чтоб пособить ему, сам натягивал супонь и завазживал вожжи. Часам к восьми, наконец, все уладилось. Отец и дочь поехали; но оказалось что сидеть вдвоем на знакомых нам дрожках было очень уж неудобно. Настеньке между Петром Михайлычем и неуклюжим Теркой оставалась только возможность завязнуть. На улице, как нарочно, была страшная грязь и сеял, как из решета, мелкий, но спорый дождь. Несмотря на это, Терка, сердитый оттого, что его тормошат целый день, - как ни кричал и ни бранился Петр Михайлыч, - уперся на своем и доставил их шагом. Сколько пострадал от всего этого туалет Настеньки - и говорить нечего: платье измялось, белая атласная шляпка намокла, букли распустились и падали некрасивыми прядями. Однако она решилась сохранить присутствие духа и быть как можно смелее. Калиновича между тем не было еще у генеральши, но маленькое общество его слушателей собралось уже в назначенной для чтения гостиной; старуха была уложена на одном конце дивана, а на другом полулежала княгиня, чувствовавшая от дороги усталость. Князь курил в раздумье сигарку и что-то соображал. Полина, прищурившись, внимательно рассматривала узор из последнего журнала мод. Княжна, прислонившись к стенке кресла, сидела в чрезвычайно милой позе: склонив несколько набок свою прекрасную голову и с своей чудной улыбкой, она была поразительно хороша. Доложили о Годневых. Князь переглянулся с Полиной, и оба привстали, чтоб встретить гостей. Петр Михайлыч с издавна заученною им церемониею расшаркался с князем: к генеральше и Полине подошел к ручке, а прочим дамам отдал, свесивши несколько наперед обе руки, почтительный поклон. Что касается Настеньки, то - боже мой! боже мой!.. Как я ни люблю мою героиню, сколько ни признаю в ней ума, прекрасного сердца, сколько ни признаю ее очень миленькой, но не могу скрыть: в эти минуты она была даже смешна! Желая не конфузиться и быть свободной в обращении, она с какой-то надменностью подала руку Полине, едва присела князю, генеральше кивнула головой, а на княгиню и княжну только бегло взглянула. Князь, все это заметивший, поспешил предложить ей кресло. Княжна, около которой уселся Петр Михайлыч, легонько отодвинулась от него: ее неприятно поразили грубые руки старика, в которых он держал свою старомодную, намоченную дождем шляпу. Полина начала было занимать Настеньку, но та опять ей отвечала как-то свысока, хоть и с заметным усилием над собой. - Нет еще нашего литератора, - заговорил князь, взглянув на Настеньку. Она, сама того не чувствуя, вспыхнула. - А мы, признаться, ваше сиятельство, - отвечал Петр Михайлыч, - перед отъездом сюда посылали к господину Калиновичу, однако его дома нет, и мы полагали, что он уж здесь. - Нет еще, нет; но он будет, непременно будет! - повторил князь несколько раз, уж прямо обратившись к Настеньке. Она опять покраснела. В половине десятого Калинович, наконец, явился. Наперед ожидая посланного от Годневых, он не велел только сказываться, но сам был целый день дома и, так сказать, предвкушал тонкое авторское наслаждение, которым предстояло в тот вечер усладиться его самолюбию. И, кроме того, дом генеральши, державший себя так высоко, низведен теперь его талантом до того, что там за счастие считают прослушать его творение. Наконец, он будет читать в присутствии княгини и княжны, о которых очень много слышал, как о чрезвычайно милых дамах и которых, может быть, заинтересует как автор и человек. Все эти мысли и ожидания повергли моего героя почти в лихорадочное состояние; но сколько ему ни хотелось отправиться как можно скорее к генеральше, хоть бы даже в начале седьмого, он подавил в себе это чувство и, неторопливо занявшись своим туалетом, вышел из квартиры в десятом часу, желая тем показать, что из вежливости готов доставить удовольствие обществу, но не торопится, потому что сам не находит в этом особенного для себя наслаждения - словом, желал поддержать тон. Лестницу и половину зала в доме генеральши Калинович прошел тем спокойным и развязным шагом, каким обыкновенно входят молодые люди в дома, где привыкли их считать полубожками; но, увидев в зеркале неуклюжую фигуру Петра Михайлыча и с распустившимися локонами Настеньку, попятился назад. "Это как они сюда залезли?" - подумал он. Подозревая, что все это штуки Настеньки, дал себе слово расквитаться с ней за то после; но теперь, делать нечего, принял сколько возможно спокойный вид и вошел в гостиную, где почтительно поклонился генеральше, Полине и князю, пожал с обязательной улыбкой руку у Настеньки, у которой при этом заметно задрожала головка, пожал, наконец, с такою же улыбкою давно уже простиравшуюся к нему руку Петра Михайлыча и, сделав полуоборот, опять сконфузился: его поразила своей наружностью княжна. "Господи, как хороша!" - подумал он и по невольному чувству робости сел поодаль. Однако князь, чтоб не терять золотого времени, просил тотчас же начать чтение и посадил его случайно рядом с княжной. Калинович чувствовал прикосновение к своей ноге ее толстого шелкового платья; он видел небольшую часть ее грациозной ботинки и в то же время видел часть высунувшегося замшевого башмака Настеньки; наконец, он чувствовал ароматическое дыхание княжны, происходящее, впрочем, от дорогой помады и духов. Настенька между тем уставила на него нежный и страстный взор, который в минуту любви мог бы составить блаженство, но в настоящее время совсем уж был неприличен. Калинович едва в состоянии был владеть собой и сносить этот взгляд. Ему казалось, что князь все это замечает, что княгиня кротко смотрит на Настеньку из сожаления к ней, а княжна этому именно и улыбается ангельски. Такова была задняя, закулисная сторона чтения; по наружности оно прошло как следует: автор читал твердо, слушатели были прилично внимательны, за исключением одной генеральши, которая без всякой церемонии зевала и обводила всех глазами, как бы спрашивая, что это такое делается и скоро ли будет всему этому конец? Петр Михайлыч, конечно, более всех и всех искреннее обнаруживал удовольствие и несколько раз принимался даже потихоньку хлопать, причем князь всякий раз кивал ему в знак согласия головою, а у княжны делались ямки на щечках поглубже: ей был очень смешон Петр Михайлыч и своей наружностью и своим хлопаньем. - Прекрасно, прекрасно!.. - сказал князь, когда Калинович кончил. - C'est joli, c'est joli! - подтвердила Полина. - N'est се pas, princesse?* - отнеслась она к княгине. ______________ * Это красиво, это красиво! Не так ли, княгиня? (франц.). - Oui*, - отвечала та своим кротким и тихим голосом. ______________ * Да (франц.). Но Настенька, моя бедная Настенька, точно задала себе задачу быть смешною в этот вечер. Она вдруг обратилась к князю и начала рассуждать с ним о повести Калиновича, ни дать ни взять, языком тогдашних критиков, упомянула об объективности, сказала что-то в пользу психологического анализа. Князь отвечал ей со всею вежливостью и вниманием, а Полина начала на нее смотреть с любопытством. У Калиновича между тем холодный пот выступил на лбу крупными каплями. Он готов был убить Настеньку в эти минуты, готов был убить и Петра Михайлыча, с величайшим наслаждением слушавшего вздор, который несла дочь. Князь, впрочем, скоро переменил разговор и заметил Полине, что ей, как хозяйке, следует отплатить любезному автору за его прекрасное чтение и сыграть что-нибудь на фортепьяно. - Кузина большая музыкантша, - прибавил он, обращаясь к Калиновичу. - Мне действительно будет это истинная плата, потому что я около полутора года не слыхал ни одного звука музыки, - подхватил тот, обрадованный этим оборотом. - В таком случае, извольте!.. Только вы, пожалуйста, не воображайте меня, по словам князя, музыкантшей, - отвечала, вставая, Полина. - A chere Catherine* споет нам что-нибудь после? - прибавила она, обращаясь к княжне. ______________ * дорогая Екатерина (франц.). - Ну, это вряд ли! - возразил князь, взглянув бегло, но значительно на дочь. - Mademoiselle Catherine недели уже две не в голосе, а потому мы не советовали бы ей петь. - Нет, я не буду петь, - произнесла, мило картавя, еще первые при Калиновиче слова княжна, тоже вставая и выпрямляя свой стройный стан. "Что это за чудное создание!" - подумал он, глядя на нее, и все вышли в залу, за исключением генеральши и княгини. Полина села за рояль, а княжна стала у чей за стулом и, слегка облокотившись на спинку его, начала перевертывать ноты своею белой, античной формы ручкою. Долина играла довольно трудную арию и играла с толком и с чувством; но Калинович не слыхал и не видал ничего, кроме княжны. Созерцание его было, впрочем, неприятно прервано, когда он случайно взглянул на одно из окон, у которого увидел сидевшую Настеньку и смотревшую на него по-прежнему нежно и страстно. Когда глаза их встретились, она приглашала его взором сесть около себя. Калинович в ответ на это так посмотрел на нее, что бедная девушка, наконец, поняла все, инстинктивное чувство сказало ей, что он ненавидит ее в эти минуты. Сердце у ней замерло: едва сообразила она, когда Полина кончила играть, подойти к отцу и сказать: - Поедемте, папаша; пора! Тот повиновался и стал расшаркиваться. Полина начала унимать их отужинать. - Нет, мы не ужинаем, - отвечала Настенька и, не простившись с генеральшей, а на Калиновича даже не взглянув, пошла. Петр Михайлыч последовал за ней. С отъездом Годневых у Калиновича как камень спал с души, и когда Полина с княжной, взявшись под руки, стали ходить по зале, он присоединился к ним. В это время, к неописанному ужасу обеих дам, вдруг пробежала по зале мышь, и с этого завязался разговор о привидениях, предчувствиях и ясновидящих. Калинович рассказал на эту тему несколько любопытных случаев и возбудил живое внимание в своих слушательницах. Не говоря уже о Полине, которая заметно каждое его слово обдумывала и взвешивала, но даже княжна, и та начала как-то менее гордо и более снисходительно улыбаться ему, а рассказом своим о видении шведского короля, приведенном как несомненный исторический факт, он так ее заинтересовал, что она пошла и сказала об этом матери. Княгиня тоже пожелала слышать этот анекдот, о котором, по словам ее, что-то такое смутно помнила. Калинович повторил рассказ еще подробнее и чрезвычайно впечатлительно, так что дамам сделалось не на шутку страшно. - Это невероятно! - воскликнули они в один голос. Вообще герой мой, державший себя, как мы видели, у Годневых более молчаливо и несколько строго, явился в этот вечер очень умным, любезным и в то же время милым молодым человеком, способным самым приятным образом занять общество. При прощании князь, пожимая с большим чувством ему руку, повторил несколько раз: - Очень, очень вам благодарны: вы нас так заняли, и mademoiselle Полина, вероятно, будет просить вас посещать их и не забывать. - Ах, да, пожалуйста, monsieur Калинович! Вы так нас этим обяжете! - повторила почти умоляющим голосом Полина. Калинович поклонился поклоном, изъявлявшим совершенную готовность исполнить всякое приказание, и ушел, вынеся на этот раз из дома генеральши еще более приятное впечатление: всю дорогу вместе с комфортом в его воображении рисовался прекрасный, благоухающий образ княжны. Ему даже очень понравилась княгиня с своим увядающим, но все еще милым лицом и какой-то изящной простотою во всех движениях. По приходе домой, однако, все эти мечтания его разлетелись в прах: он нашел письмо от Настеньки и, наперед предчувствуя упреки, торопливо и с досадой развернул его; по беспорядочности мыслей, по небрежности почерка и, наконец, по каплям слез, еще не засохшим и слившимся с чернилами, можно было судить, что чувствовала бедная девушка, писав эти строки. "Сегодня я поняла вас, Калинович (писала она); вы обличили себя посреди этих людей. Они когда-то меня глубоко оскорбили, и я плакала; но эти слезы были только тенью того мученья, что чувствует теперь мое сердце. Мне легко было перенесть их презрение, потому что я сама их презирала; но вы, единственный человек, которого я люблю и любовью которого я гордилась, - вы стыдитесь моей любви. Так играть людьми нельзя, Калинович! Есть бог: он накажет вас за меня! Я пишу не затем, чтоб вымаливать вашу любовь: я горда и знаю, что вы сами так много страдали, что страдания других не возбудят в вас участия. Прощайте! Завтра я буду просить отца об одной милости - отпустить меня в монастырь, где сумею умереть для мира; а вам желаю счастия с вашими светскими друзьями. По милосердию своему, бог не отвергнет меня, грешницу, отвергнутую вами. В нем вся моя теперь надежда. Прощайте!" - Пожалуй, эта сумасбродная девчонка наделает скандалу! - проговорил Калинович, бросая письмо, и на другой же день, часов в семь, не пив даже чаю, пошел к Годневым. Петр Михайлыч, по обыкновению, ушел на рынок; Настенька только еще встала и сидела в своей комнатке. Калинович, чего прежде никогда не бывало, прошел прямо к ней; и что они говорили между собою - неизвестно, но только Настенька вышла в гостиную разливать чай с довольно спокойным выражением в лице, хоть и с заплаканными глазами. Калинович, серьезный и нахмуренный, сел на свое обычное место. - Что ж делать, если мне так показалось! - начала она, видимо продолжая прежний разговор. Калинович пожал плечами. - Мне действительно было досадно, - отвечал он, - что вы приехали в этот дом, с которым у вас ничего нет общего ни по вашему воспитанию, ни по вашему тону; и, наконец, как вы не поняли, с какой целью вас пригласили, и что в этом случае вас третировали, как мою любовницу... Как же вы, девушка умная и самолюбивая, не оскорбились этим - странно! - Что ж, если они и так меня поняли - я не совещусь этого! - сказала Настенька. - Совесть и общественные приличия - две вещи разные, - возразил Калинович, - любовь - очень честная и благородная страсть; но если я всюду буду делать страстные глаза... как хотите, это смешно и гадко... У Настеньки опять навернулись на глазах слезы. - Неужели же я делала это нарочно, с умыслом? - спросила она. - Не нарочно, а под влиянием этой несносной ревности, от которой мне спасенья нет. - Ах, нет, Жак! Я не ревную тебя. Это не ревность, а любовь. - Любовь! - воскликнул Калинович. - Любовь не дает же права вязать человека по рукам и по ногам. Я знакомлюсь с князем - вы мне делаете сцену; я имел несчастье, против вашего желания, отобедать у генеральши - новая история! Наконец, затевают литературный вечер - и вы, без всякого такта, едете туда и держите себя как только можно неприлично. Я, по своим целям, могу познакомиться с двадцатью подобными князьями и генеральшами, буду, наконец, волочиться за кривобокой Полиной и все-таки останусь для вас тем же, чем был. Вы очень хорошо должны понимать, что, по нашим отношениям, мы слишком крепко связаны. Я отвечаю за вас моею совестью и честью, не признать которых во мне вы по сю пору не имеете еще никакого права. Эти последние слова совершенно успокоили Настеньку. - Ну, прости меня; я виновата! - сказала она, беря Калиновича за руку. - Я не обвиняю вас, а только прошу не становиться мне беспрерывно поперек дороги. Мне и без того трудно пробираться хоть сколько-нибудь вперед. - Я не буду больше, - отвечала Настенька и поцеловала у Калиновича руку. Почти каждая размолвка между ними принимала такой оборот, что Настенька из обвиняющей делалась обвиняемой. IV В течение месяца Калинович сделался почти домашним человеком у генеральши. Полина по крайней мере раза два - три в неделю находила какой-нибудь предлог позвать его или обедать, или на вечер - и он ходил. Настенька уже более не противодействовала и даже смеялась над ухаживаньем Полины. - Mademoiselle Полина решительно в вас влюблена, - говорила она при отце и при дяде Калиновичу. - Да, я сам это замечаю, - отвечал тот. - Вдруг вы женитесь на ней, - продолжала с лукавою улыбкою Настенька. - Что ж, это чудесно было бы! - подхватывал Калинович. - Впрочем, с одним только условием, чтоб она тотчас после венца отдала мне по духовной все имение, а сама бы умерла. - И вам бы не жаль ее было? - замечала как бы укоризненным тоном Настенька. - Напротив, я о ней жалел бы, только за себя бы радовался, - отвечал Калинович. Иногда, расшутившись, он даже прибавлял: - Отчего это Полина не вздумает подарить мне на память любви колечко, которое лежит у ней в шкапу в кабинете; солитер с крупную горошину; за него решительно можно помнить всю жизнь всякую женщину, хоть бы у ней не было даже ни одного ребра. Петр Михайлыч по обыкновению качал головой; но более всех, кажется, разговор в этом тоне доставлял удовольствие капитану. Впрочем, Калинович, отзываясь таким образом о Полине у Годневых, был в то же время с нею чрезвычайно вежлив и внимателен, так что она почти могла подумать, что он интересуется ею. Всем этим, надобно сказать, герой мой маскировал глубоко затаенную и никем не подозреваемую мечту о прекрасной княжне, видеть которую пожирало его нестерпимое желание; он даже решался несколько раз, хоть и не получал на то приглашения, ехать к князю в деревню и, вероятно, исполнил бы это, но обстоятельства сами собой расположились совершенно в его пользу. Генеральша вдруг припомнила слова князя о лечении водою и, сообразив, что это будет очень дешево стоить, задумала переехать в свою усадьбу. Полине сначала очень этого не хотелось, но отговаривать и отсоветовать матери, она знала, было бы бесполезно. К счастью, в этот день приехал князь, и она с ужасом передала ему намерение старухи. - Что ж, это еще лучше! - сказал тот. - Как же лучше? Ты знаешь, что меня здесь удерживает, - возразила Полина. - Да, - проговорил князь и, подумав, прибавил: - что ж... его можно пригласить в деревню: по крайней мере удалим его этим от влияния здешних господ. - Нет, это невозможно; это, по ее скупости, покажется бог знает каким разорением! Она уж и теперь говорит, зачем он у нас так часто обедает. - Да, - повторил князь и потом, опять подумав, прибавил: - ничего, сделаем... Полина вопросительно на него взглянула. В тот же вечер пришел Калинович. Князь с ним был очень ласков и, между прочим разговором, вдруг сказал: - А что, Яков Васильич, теперь у вас время свободное, а лето жаркое, в городе душно, пыльно: не подарите ли вы нас этим месяцем и не погостите ли у меня в деревне? Нам доставили бы вы этим большое удовольствие, а себе, может быть, маленькое развлечение. У меня местоположение порядочное, есть тоже садишко, кое-какая речонка, а кстати вот mademoiselle Полина с своей мамашей будут жить по соседству от нас, в своем замке... Калинович вспыхнул от удовольствия: жить целый месяц около княжны, видеть ее каждый день - это было выше всех его ожиданий. - А вы тоже переезжаете в деревню? - едва нашелся он отнестись к Полине. - Да, мы уезжаем отсюда, - отвечала та, покраснев в свою очередь. Смущение Калиновича она перетолковала в свою пользу. - Итак, Яков Васильич, значит, по рукам? - сказал князь. - Я почту себе за большое удовольствие... - отвечал тот. - Прекрасно, прекрасно! - повторил князь несколько раз. Чувство ожидаемого счастья так овладело моим героем, что он не в состоянии был спокойно досидеть вечер у генеральши и раскланялся. Быстро шагая, пошел он по деревянному тротуару и принялся даже с несвойственною ему веселостью насвистывать какой-то марш, а потом с попавшимся навстречу Румянцовым раскланялся так радушно, что привел того в восторг и в недоумение. Прошел он прямо к Годневым, которых застал за ужином, и как ни старался принять спокойный и равнодушный вид, на лице его было написано удовольствие. - Здравствуйте! - встретил его своим обычным восклицанием Петр Михайлыч. - Здравствуйте и прощайте! - отвечал Калинович. Настенька, капитан и Палагея Евграфовна, делавшая салат, взглянули на него. - Это как прощайте? - спросил Петр Михайлыч. - Сейчас получил приглашение и еду гостить к князю на всю вакацию, - отвечал Калинович, садясь около Настеньки. - Как на всю вакацию, зачем же так надолго? - спросила та и слегка побледнела. - Затем, что хочу хоть немного освежиться, тем больше, что надобно писать; а здесь я решительно не могу. - Писать, я думаю, везде все равно, - заметила Настенька. - Нет, не все равно: здесь, вы сами знаете, что я не могу писать, - возразил с ударением Калинович. Тем на этот раз объяснение и кончилось. Генеральша в одну неделю совсем перебралась в деревню, а дня через два были присланы князем лошади и за Калиновичем. В последний вечер перед его отъездом Настенька, оставшись с ним вдвоем, начала было плакать; Калинович вышел почти из себя. - Что ж вы такое хотите от меня? Неужели, чтоб я целый век свой сидел, не шевелясь, около вашей, с позволения сказать, юбки? - проговорил он. - Я не хочу и не требую этого; оставьте мне, по крайней мере, право плакать и грустить, - отвечала Настенька. - Нет, вы не этого права желаете: вы оставляете за собой странное право - отравлять малейшее мое развлечение, - возразил Калинович. - Бог с тобой, что ты так меня понимаешь! - сказала Настенька и больше ничего уже не говорила: ей самой казалось, что она не должна была плакать. Калинович окончательно приучил ее считать тиранством с ее стороны