малейшее несогласие с каким бы то ни было его желанием. Чтоб избежать неприятной сцены расставанья, при котором опять могли повториться слезы, он выехал на другой день с восходом солнца. Дорога сначала шла ровная, гладкая. Резво и весело бежала бойкая четверня, и легонький, щегольской фаэтон только слегка покачивался. Утренний воздух был сыроват и свеж. Солнце обливало розовым светом окрестность. В стороне, на поле, мужик орал, понукая свою толстоголовую лошаденку. На другой стороне дороги лениво тянулось стадо коров. В деревнюшке, на полуразвалившемся крылечке, стояла молоденькая хорошенькая бабенка и зевала. Чу! Блеют овцы. Наносится, вероятно из города, благовест к заутрени. Рябит и волнуется выколосившаяся рожь, и ярко зеленеет яровое. В небольшом перелеске, около дороги, сидит гриб, и на краю огнища краснеют две - три ягоды земляники. С крутой и каменистой горы кучер затормозил колеса, и коренные, сев в хомуты, осторожно спустили. Смиренно потом прошла вся четверня по фашинной плотине мельницы, слегка вздрагивая и прислушиваясь к бестолковому шуму колес и воды, а там начался и лес - все гуще и гуще, так что в некоторых местах едва проникал сквозь ветви дневной свет... Дорогу почти сплошь стали пересекать корни дерев, и на несколько сажен тянуться покрытые плесенью лужи. Но посреди этой глуши вдруг иногда запахнет отовсюду ландышем, зальется где-то очень близко соловей, чирикнут и перекликнутся уж бог знает какие птички, или шумно порхнет из-под куста тетерев... Все это Калинович наблюдал с любопытством и удовольствием, как обыкновенно наблюдают и восхищаются сельскою природою солидные городские молодые люди, и в то же время с каким-то замираньем в сердце воображал, что чрез несколько часов он увидит благоухающую княжну, и так как ничто столь не располагает человека к мечтательности, как езда, то в голове его начинали мало-помалу образовываться довольно смелые предположения: "Что если б княжна полюбила меня, - думал он, - и сделалась бы женой моей... я стал бы владетелем и этого фаэтона, и этой четверки... богат... муж красавицы... известный литератор... А Настенька?.." - задавал он вдруг себе вопрос, и в воображении его невольно возникал печальный образ бедной девушки, так горячо его поцеловавшей и так крепко прильнувшей к его груди в последний вечер... Автор берет смелость заверить читателя, что в настоящую минуту в душе его героя жили две любви, чего, как известно, никаким образом не допускается в романах, но в жизни - боже мой! - встречается на каждом шагу. Настеньку Калинович полюбил и любил за любовь к себе, понимал и высоко ценил ее прекрасную натуру, наконец, привык к ней. Но чувство к княжне было скорей каким-то эстетическим чувством; это было благоговение к красоте, еще более питаемое тем, что с ней могла составиться очень приличная партия. За лесом пошли дачи князя, и с первым шагом на них Калинович почувствовал, что он едет по владениям помещика нашего времени. Вместо узкой проселочной дороги начиналось шоссе. По сторонам был засеян то лен-ростун, то клевер. На озимых полосах лежали кучи гниющих щепок, а по лугам виднелись бугры вырытых пеньев и прорыты были с какими-то особенными целями канавы. Из-за рощи открывалось длинное строение с высокой трубой, из которой шел густой дым, заставивший подозревать присутствие паров. Обогнув сад, издали напоминающий своею правильностью ковер, и объехав на красном дворе круглый, огромный цветник, экипаж, наконец, остановился у подъезда. Молодой, хорошенький из себя лакей, в красивой жакетке и белом жилете, вероятно из цирюльников, выбежал навстречу и, ловко откинув фусак фаэтона, слегка поддержал Калиновича, когда тот соскакивал. - Прямо к князю или в ваши комнаты пожалуете? - спросил он, вежливо склоняя голову. - Да, я желал бы прежде переодеться, - отвечал Калинович, подумав. - Пожалуйте! - подхватил лакей и распахнул двери в нижнюю половину. Калинович вошел. Это было целое отделение из нескольких комнат для приезжающих гостей-мужчин. Кругом шли турецкие диваны, обтянутые трипом; в углах стояли камины; на стенах, оклеенных под рытый бархат сбоями, висели в золотых рамах масляные и не совсем скромного содержания картины; пол был обтянут толстым зеленым сукном. В эти-то с таким удобством убранные комнаты лакей принес маленький, засаленный чемоданчик Калиновича и, как нарочно, тут же отпер небольшой резного ореха шкапчик, в котором оказался фарфоровый умывальник и таковая же лохань. Никогда еще герою моему не казалась так невыносимо отвратительна его собственная бедность, как в эту минуту. Умывшись наскоро, он сказал человеку: - Теперь ты, любезный, можешь идти: я обыкновенно сам одеваюсь. Лакей поклонился и вышел. Калинович поспешил переодеться в свою единственную фрачную пару, а прочее платье свое бросил в чемодан, запер его и ключ положил себе в карман, из опасенья, чтоб княжеская прислуга не стала рассматривать и осмеивать его гардероба, в котором были и заштопанные голландские рубашки, и поношенные жилеты, и с расколотою деревянной ручкой бритвенная кисточка. Вошел другой лакей, постарше и еще с более приличной физиономией, во фраке и белом жилете. - Его сиятельство приказали спросить, где вы изволите чай кушать: сюда прикажете или вверх пожалуете? - проговорил он. - Я пойду туда, - отвечал Калинович. Лакей повел его в бельэтаж. Сначала они прошли огромную, под мрамор, залу, потом что-то вроде гостиной, с несколькими небольшими диванчиками, за которой следовала главная гостиная с тяжелою бархатною драпировкою, и, наконец уже, пройдя еще небольшую комнату, всю в зеркалах и установленную куколками, очутились в столовой с отворенным балконом на садовую террасу. Там Калинович увидел князя со всей семьей за круглым столом, на котором стоял серебряный самовар с чашками и, по английскому обыкновению, что-то вроде завтрака. Тут были и корзина с сухарями, и чухонское масло, и сыр, и бутерброды из телятины, дичи и ветчины, и даже теплое блюдо котлет. Князь, в сюртучке из тонкого серого сукна, в легоньком, слегка завязанном галстучке, при входе Калиновича встал. - Сейчас только сам хотел идти к вам, - сказал он, подходя и обнимая его. Княгиня, сидевшая в покойном кресле, послала гостю довольно ласковый поклон. Княжна в простом, но дорогом, должно быть, платьице и очень мило причесанная, тоже слегка кивнула ему головкой. Кроме хозяев, в столовой находились разливавшая чай белокурая дама в чопорном чепце и затянутая в корсет и какой-то господин, совершенный брюнет, с бородой, с усами и вообще с чрезвычайно выразительным лицом, в летнем, последней моды, пиджаке и с болтающимся стеклышком на шее. Около него сидел лет десяти хорошенький мальчик, очень похожий на княжну и на княгиню, стриженный, как мужичок, в скобку и в красной, с косым воротом, канаусовой рубашке. Господин с выразительным лицом намазывал масло на хлеб и с заметным увлечением толковал ему, как должно это делать. Из рекомендации князя Калинович узнал, что господин был m-r ле Гран, гувернер маленького князька, а дама - бывшая воспитательница княжны, мистрисс Нетльбет, оставшаяся жить у князя навсегда - кто понимал, по дружбе, а другие толковали, что князь взял небольшой ее капиталец себе за проценты и тем привязал ее к своему дому. Мистрисс Нетльбет предложила Калиновичу чаю. - Не хотите ли вы съесть что-нибудь? Мы обедаем поздно, - сказал князь. Калинович, никогда до двух часов ничего не евший, но не хотевший этого показать, стал выбирать глазами, что бы взять, и m-r ле Гран обязательно предложил ему котлет, отозвавшись о них, и особенно о шпинате, с большой похвалой. После этого чайного завтрака все стали расходиться. М-r ле Гран ушел с своим воспитанником упражняться в гимнастике; княгиня велела перенести свое кресло на террасу, причем князь заметил ей, что не ветрено ли там, но княгиня сказала, что ничего - не ветрено. Нетльбет перешла тоже на террасу, молча села и, с строгим выражением в лице, принялась вышивать бродери. После того князь предложил Калиновичу, если он не устал, пройтись в поле. Тот изъявил, конечно, согласие. - Папа, и я пойду с вами, - сказала, картавя, княжна. У Калиновича сердце замерло от восторга. - Allons!* - сказал князь и, пока княжна пошла одеться, провел гостя в кабинет, который тоже оказался умно и богато убранным кабинетом; мягкая сафьянная мебель, огромный письменный стол - все это было туровского происхождения. На стенах висели часы, барометры, термометры и фамильные портреты. В соседней комнате, как видно было чрез растворенную дверь, стоял посредине бильярд, а в углу токарный станок. Работая головой по нескольку часов в день, князь, по его словам, имел для себя правилом упражнять и тело. ______________ * Пошли! (франц.). "Хорошо жить на свете богатым!" - подумал про себя Калинович и вздохнул от глубины души. Пришла княжна в соломенной пастушеской шляпке и в легком бурнусе. - Allons! - повторил князь и, надев тоже серую полевую шляпу, повел сначала в сад. Проходя оранжереи и теплицы, княжна изъявила неподдельную радость, что самый маленький бутончик в розане распустился и что единственный на огромном дереве померанец толстеет и наливается. В поле князь начал было рассказывать Калиновичу свои хозяйственные предположения, но княжна указала на летевшую вдали птичку и спросила: - Папа, это какая птичка? - Ворона, chere amie*, ворона, - отвечал князь и, возвращаясь назад через усадьбу, услал дочь в комнаты, а Калиновича провел на конский двор и велел вывести заводского жеребца. Сердито и с пеной во рту выскочил серый, в яблоках, рысак, с повиснувшим на недоуздке конюхом, и, остановясь на середине площадки, выпрямил шею, начал поводить кругом умными черными глазами, потом опять понурил голову, фыркнул и принялся рыть копытом землю. Князь, ласково потрепав его по загривку, велел подать мерку, и оказалось, что жеребец был шести с половиною вершков. ______________ * милый друг (франц.). Калинович искренно восхищался всем, что видел и слышал, и так как любовь освещает в наших глазах все иным светом, то вопрос о вороне по преимуществу казался ему чрезвычайно мил. - Вы решительно устроили у себя земной раек, - сказал он князю. - Да... Что нам, прозаистам, делать, как не заниматься материальными благами? - отвечал тот и, попросив гостя располагать своим временем без церемонии, извинился и ушел в кабинет позаняться кой-чем по хозяйству. Калинович прошел на террасу к дамам в надежде увидеть княжну, но застал там одну только княгиню, задумчиво смотревшую на видневшиеся из-за сада горы. Как бы желая чем-нибудь занять молодого человека, она, после нескольких минут молчания, придумала, наконец, и спросила его, откуда он родом, и когда Калинович отвечал, - что из Симбирска, поинтересовалась узнать, далеко ли это. Он отвечал, что далеко, и княгиня, по-видимому, этим удовольствовалась и замолчала, продолжая, впрочем, смотреть на своего собеседника так грустно и печально, что ему, наконец, сделалось неловко. "Что это она точно сожалеет и грустит обо мне?" - подумал он и тоже не находился с своей стороны, о чем начать бы разговор. Вскоре, однако, в соседних комнатах раздались радостные восклицания княжны, и на террасу вбежал маленький князек, припрыгивая на одной ноге, хлопая в ладони и крича: "Ма тантенька приехала, ма тантенька приехала!.." - и под именем "ма тантеньки" оказалась Полина, которая шла за ним в сопровождении князя, княжны и m-r ле Грана. Княгиня очень ей обрадовалась и тотчас же заметила, что она приехала в новой амазонке, очень искусно выложенной шнурочками. - Как это мило, как это хорошо! - проговорила она, рассматривая наряд. - C'est tres joli, maman*, - подхватила с чувством княжна. ______________ * Это очень красиво, мама (франц.). - Ба! О, я, вандал, и не заметил! - воскликнул князь и, вынув лорнет, стал рассматривать Полину. - Charmant, charmant,* - говорил он. ______________ * Прелестно, прелестно! (франц.). M-r ле Гран сказал комплимент, уже прямо относившийся к Полине, вроде того, что она прелестна в этом наряде; та отвечала ему только легкой улыбкой и обратилась к Калиновичу: - А вам, monsieur Калинович, верно, не нравится моя амазонка? - Напротив, я только не говорю, а восхищаюсь молча, - отвечал он и многозначительно взглянул на княжну, которая в свою очередь тоже отвечала ему довольно продолжительным взглядом. Полина приехала в амазонке, потому что после обеда предполагалось катание верхом, до которого княжна, m-r ле Гран и маленький князек были страшные охотники. - А вы с нами поедете? - спросила Полина за обедом Калиновича. - Я-с?.. - начал было тот. - Вы, верно, боитесь ездить верхом? - заметила вдруг княжна. - Почему же вы думаете, что я боюсь? - возразил Калинович, несколько кольнутый этим вопросом. - Вы статский: статские все боятся, - отвечала княжна. - Нет, я не боюсь, - отвечал Калинович. Кавалькада начала собираться тотчас после обеда. М-r ле Гран и князек, давно уже мучимые нетерпением, побежали взапуски в манеж, чтобы смотреть, как будут седлать лошадей. Княжна, тоже очень довольная, проворно переоделась в амазонку. Княгиня кротко просила ее бога ради ехать осторожнее и не скакать. - И я вас, княжна, о том же прошу; иначе вы в последний раз катаетесь, - присовокупил князь. - Ничего, - отвечала весело княжна. - Нет, я ей не позволю, - сказала Полина. - Пожалуйста! - проговорили князь и княгиня в один голос. Когда лошадей подвели к крыльцу, князь вышел сам усаживать дам. Князек и m-r ле Гран были уже верхами: первый на вороном клепере, а ле Гран на самом бойком скакуне. Полина и княжна сели на красивых, но смирных лошадей. Калиновичу, по приказанию князя, тоже приведена была довольно старая лошадь. Но герой мой, объявивший княжне, что не боится, говорил неправду: он в жизнь свою не езжал верхом и в настоящую минуту, взглянув на лоснящуюся шерсть своего коня, на его скрученную мундштуком шею и заметив на удилах у него пену, обмер от страха. Желая, впрочем, скрыть это, он начал спокойно усаживаться. - Monsieur Калинович, не с той стороны садитесь! - воскликнул ле Гран. Князек захохотал. - Все равно, - заметил князь. - Все равно! - повторил сконфуженным голосом Калинович и затянул поводья. Лошадь начала пятиться назад. Он решительно не знал, что с ней делать. - Не держите так крепко! - сказал ему князь, видя, что он трусит. Калинович ослабил поводья. Поехали. Ле Гран начал то горячить свою лошадь, то сдерживать ее, доставляя тем большое удовольствие княжне и маленькому князьку, который в свою очередь дал шпоры своему клеперу и поскакал. - Bien, bien!* - кричал француз и понесся вслед за ним. Княжна тоже увлеклась их примером и понеслась. Калинович остался вдвоем с Полиной. ______________ * Хорошо, хорошо! (франц.). - Вас, я думаю, мало интересуют наши деревенские удовольствия, - начала та. - Почему ж? - спросил Калинович, более занятый своей лошадью, в которой видел желание идти в галоп, и не подозревая, что сам был тому причиной, потому что, желая сидеть крепче, немилосердно давил ей бока ногами. - Ваши мысли заняты вашими сочинениями, - отвечала Полина. Калинович молчал. - И какое это счастье, - продолжала она с чувством, - уметь писать, что чувствуешь и думаешь, и как бы я желала иметь этот дар, чтоб описать свою жизнь. - Отчего ж вы не опишете, - проговорил, наконец, Калинович, все не могший совладать с своей лошадью. - Сама я не могу писать, - отвечала Полина, - но, знаете, я всегда ужасно желала сблизиться с каким-нибудь поэтом, которому бы рассказала мое прошедшее, и он бы мне растолковал многое, чего я сама не понимаю, и написал бы обо мне... Калинович вместо ответа взглянул вдаль. - Княжна ускакала; вы не исполнили вашего обещания княгине, - заметил он. - Ах, да; закричите ей, пожалуйста, чтоб она не скакала! - проговорила Полина. - Княжна, князь просил вас не скакать! - крикнул Калинович по-французски. Княжна не слыхала; он крикнул еще; княжна остановилась и начала их поджидать. Гибкая, стройная и затянутая в синюю амазонку, с несколько нахлобученною шляпою и с разгоревшимся лицом, она была удивительно хороша, отразившись вместе с своей серой лошадкой на зеленом фоне перелеска, и герой мой забыл в эту минуту все на свете: и Полину, и Настеньку, и даже своего коня... В остальную часть вечера не случилось ничего особенного, кроме того, что Полина, по просьбе князя, очень много играла на фортепьяно, и Калинович должен был слушать ее, устремляя по временам взгляд на княжну, которая с своей стороны тоже несколько раз, хоть и бегло, но внимательно взглядывала на него. V 21 июля были именины князя. Чтоб понять все его уездное величие, надобно было именно в этот день быть у него. Еще с раннего утра засуетилось перед открытыми окнами кухни человек до пяти поваров и поваренков в белых колпаках и фартуках. Они рубили мясо, выбивая такт, сбивали что-то такое в кастрюлях, и посреди их расхаживал с важностью повар генеральши, которого князь всегда брал к себе на парадные обеды, не столько по необходимости, сколько для того, чтоб доставить ему удовольствие, и старик этим ужасно гордился. Часу в девятом князь, вдвоем с Калиновичем, поехал к приходу молиться. На колокольне, завидев их экипаж, начали благовест. Священник и дьякон служили в самых лучших ризах, положенных еще покровом на покойную княгиню, мать князя. Дьячок и пономарь, с распущенными косами и в стихарях, составили нечто вроде хора с двумя отпускными семинаристами: философом-басом и грамматиком-дискантом. При окончании литургии имениннику вынесена была целая просфора, а Калиновичу половина. - Откушать ко мне, - проговорил князь священнику и дьякону, подходя к кресту, на что тот и другой отвечали почтительными поклонами. Именины - был единственный день, в который он приглашал их к себе обедать. Возвращаясь домой и проезжая по красному двору, князь указал Калиновичу на вновь выстроенные длинные столы и двое качелей, круговую и маховую. - Это для народа; тут вы уже увидите довольно оживленную толпу, - заметил он. - Вы и о народе не забываете! - проговорил Калинович тоном удивления и одобрения. - Да, я люблю, по возможности, доставлять всем удовольствие, - отвечал князь. В зале был уже один гость - вновь определенный становой пристав, молодой еще человек, но страшно рябой, в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с серебряною цепочкою, выпущенною из-за борта как бы вроде аксельбанта. При входе князя он вытянулся и проговорил официальным голосом: - Честь имею представиться: пристав второго стана, Романус. - Очень рад, очень рад познакомиться, - отвечал князь, пожимая ему руку. - И вместе с тем позвольте поздравить вас со днем вашего тезоименитства, - продолжал пристав. - Благодарю вас, благодарю, - отвечал князь, сжимая еще раз руку пристава. - Прощу извинения, - продолжал становой, - по обязанностям моей службы, до сих пор еще не имел чести представиться вашему сиятельству. - О, помилуйте! Я знаю, как трудна ваша служба, - подхватил князь. - Служба наша, ваше сиятельство, была бы приятная, как бы мы сами, становые пристава, были не такие. Предместник мой, как, может быть, и вашему сиятельству известно, оставил мне не дела, а ворох сена. - Знаю, знаю. Но вы, как я слышал, все это поправляете, - отвечал князь, хотя очень хорошо знал, что прежний становой пристав был человек действительно пьющий, но знающий и деятельный, а новый - дрянь и дурак; однако все-таки, по своей тактике, хотел на первый раз обласкать его, и тот, с своей стороны, очень довольный этим приветствием, заложил большой палец левой руки за последнюю застегнутую пуговицу фрака и, покачивая вправо и влево головою, начал расхаживать по зале. Пришли священники и еще раз поздравили знаменитого именинника с тезоименитством, а семинарист-философ, выступив вперед, сказал приветственную речь, начав ее воззванием: "Достопочтенный болярин!.." Князь выслушал его очень серьезно и дал ему трехрублевую бумажку. Священнику, дьякону и становому приказано было подать чай, а прочий причет отправился во флигель, к управляющему, для принятия должного угощения. Распорядясь таким образом, князь пригласил, наконец, Калиновича по-французски в столовую, где тоже произошла довольно умилительная сцена поздравления. Первый бросился к отцу на шею маленький князь, восклицая: - Je vous felicite, papa*. ______________ * Поздравляю, папа (франц.). Князь расцеловал его в губки, в щечки и в глаза. - Je vous felicite, mon prince! - произнес, раскланиваясь, m-r ле Гран. - Merci, mon cher, merci*, - отвечал с чувством князь. ______________ * Спасибо, дорогой, спасибо (франц.). Княжна, в каком-то уж совершенно воздушном, с бесчисленным числом оборок, кисейном платье, с милым и веселым выражением в лице, подошла к отцу, поцеловала у него руку и подала ему ценную черепаховую сигарочницу, на одной стороне которой был сделан вышитый шелками по бумаге розан. Это она подарила свою работу, секретно сработанную и секретно обделанную в Москве. - Charmant! Charmant! - воскликнул князь, рассматривая подарок. Мистрисс Нетльбет в свою очередь тоже встала из-за самовара и, жеманно присев, проговорила поздравительное приветствие князю и представила ему в подарок что-то свернутое... кажется, связанные собственными ее руками шелковые карпетки. - А! Да это славно быть именинником: все дарят. Я готов быть по несколько раз в год, - говорил князь, пожимая руку мистрисс Нетльбет. - Ну-с, а вы, ваше сиятельство, - продолжал он, подходя к княгине, беря ее за подбородок и продолжительно целуя, - вы чем меня подарите? - А у меня ничего нет, - отвечала та с добродушной улыбкой. - Вот женушки всегда таковы! Никогда ничем не подарят! - обратился князь к Калиновичу. Княгиня добродушно улыбалась, Калинович тоже отвечал улыбкою. В час дамы перешли в большую гостиную, и стали съезжаться гости. Князь всех встречал в зале. Первый приехал стряпчий с женою, хорошенькою дочерью городничего, которая была уже в счастливом положении, чего очень стыдилась, а муж, напротив, казалось, гордился этим. Судья привез в своем тарантасе инвалидного начальника и винного пристава. Первого князь встретил с некоторым уважением, имея в суде кой-какие делишки, а двум последним сказал по несколько обязательных любезностей, и когда гости введены были к хозяйке в гостиную, то судья остался заниматься с дамами, а инвалидный начальник и винный пристав возвратились в залу и присоединились к более приличному для них обществу священника и станового пристава. Приехал и почтмейстер, один. Его неотступно просил было взять с собою письмоводитель опеки, но он отказал. Князь встретил старика радушным восклицанием: - Здравствуйте, почтеннейший старичок. Почтмейстер проговорил своим ровным и печальным голосом поздравление и тут же попросил у князя позволение прогуляться в его Елисейских полях. - Сделайте милость! - отвечал тот. И почтмейстер, не представившись даже дамам, надел свою изношенную соломенную шляпу и ушел в сад, где, погруженный в какое-то глубокое размышление, начал гулять по самым темным аллеям. Между тем приехал исправник с семейством. Вынув в лакейской из ушей морской канат и уложив его аккуратно в жилеточный карман, он смиренно входил за своей супругой и дочерью, молодой еще девушкой, только что выпущенной из учебного заведения, но чрезвычайно полной и с такой развитой грудью, что даже трудно вообразить, чтоб у девушки в семнадцать лет могла быть такая высокая грудь. Ее, разумеется, сейчас познакомили с княжной. Та посадила ее около себя и уставила на нее спокойный и холодный взгляд. - Это кто такой? - проговорил князь, глядя, прищурившись, в окно. На двор молодецки въезжали старые, разбитые пролетки на тройке кляч, на которых, впрочем, сбруя была вся в бляхах, а на кучере белел полинялый голубой кафтан и вытертый серебряный кушак. Это приехал тот самый молодой дворянин Кадников, охотник купаться, о котором я говорил в первой части. Его прислала на именины к князю мать, желавшая, чтоб он бывал в хороших обществах, и Кадников, завитой, в новой фрачной паре, был что-то очень уж развязен и с глазами, налившимися кровью. Расшаркавшись перед князем, он прямо подошел к княжне, стал около нее и начал обращаться к ней с вопросами. - Как ваше здоровье? - Хорошо, - отвечала та. - Как изволите время проводить? - Хорошо, - отвечала опять княжна и взглянула на Калиновича, который стоял у одного из окон и насмешливо смотрел на молодого человека. - Как я давно не имел удовольствия вас видеть! - отнесся Кадников к дочери исправника. Та отвечала на это каким-то звуком и сама вся покраснела. Поговорив с девицами, он обратился к самой княгине: - Какой, ваше сиятельство, у вас хлеб отличный! Я, проезжая вашим полем, все любовался. - Хорош?.. Я и не видала, - отвечала княгиня. - Очень хорош!.. А у маменьки моей нынче так ни ярового, ни ржи не будет. Озимь тогда очень поздно сеяли, и то в грязь кидали; а овес... я уж и не знаю отчего: видно, семена были плохи. Так неприятно это в хозяйстве! - Конечно, - подтвердила княгиня. Князь, ходивший взад и вперед по гостиной, поспешил прекратить разговорчивость молодого человека и обратился довольно громко к судье: - Что, Михайло Илларионыч, когда вы вашего губернатора ждете? - Не знаем. Стращает давно, а нет еще... Что-то бог даст! Строгий, говорят, человек, - отвечал судья, гладя рукой шляпу. - Нет, не строгий, а дельный человек, - возразил князь, - по благородству чувств своих - это рыцарь нашего времени, - продолжал он, садясь около судьи и ударяя его по коленке, - я его знаю с прапорщичьего чина; мы с ним вместе делали кампанию двадцать восьмого года, и только что не спали под одной шинелью. Я когда услышал, что его назначили сюда губернатором, так от души порадовался. Это приобретение для губернии. Все это судья выслушал совершенно равнодушно, вероятно, потому, что князь говорил с такими похвалами почти обо всех губернаторах, пока их не сменяли. - Вы еще не изволили видеться с его превосходительством? - спросил он. - Нет еще; жду его приезда сюда, не завернет ли он ко мне в мое захолустье, - отвечал князь. - Не оставьте уж доброе слово замолвить... - проговорил с улыбкою судья. - О боже мой! - воскликнул князь. - Это будет моей первой обязанностью, особенно о вашем уездном суде, который, без лести говоря, может назваться образцовым уездным судом. Кадников, не могший пристать к этому солидному разговору, вдруг встал, пошел, затопал каблуками и обратился еще к Калиновичу с просьбой: нет ли у него папироски. - Нет-с, да здесь и курить нельзя, - отвечал тот сухо. - А, да, понимаю! - проговорил Кадников и отправился, наконец, в залу. Там инвалидный начальник разговаривал с винным приставом и жаловался на одного из рыжих Медиокритских, который у него каждое утро стрелял в огороде воробьев. Кадников пристал к этому разговору, начал оправдывать Медиокритского и, разгорячась, так кричал, что все было слышно в гостиной. Князь только морщился. Не оставалось никакого сомнения, что молодой человек, обыкновенно очень скромный и очень не глупый, был пьян. Что делать! Робея и конфузясь ехать к князю в такой богатый и модный дом, он для смелости хватил два стаканчика неподслащенной наливки, которая теперь и сказывала себя. Собственно так называемая уездная аристократия стала съезжаться часу в четвертом. Началось с генеральши: ее внесли на креслах и поставили около хозяйки. За ней шла Полина в довольно простом летнем платье, но в брильянтах тысяч на двадцать серебром. Она сейчас же занялась с Калиновичем. Сверх ожидания, приехал потом предводитель. В сущности они с князем были страшные враги и старались вредить друг другу на каждом шагу, но по наружности казались даже друзьями. Едва только предводитель успел раскланяться с дамами, как князь увел его в кабинет, и они вступили в интимный, дружеский между собою разговор по случаю поданной губернатору жалобы от барышни-помещицы на двух ее бунтующих толсторожих горничных девок, которые куда-то убежали от нее на целую неделю. После всех подъехал господин в щегольской коляске шестериком, господин необыкновенно тучный, белый, как папошник - с сонным выражением в лице и двойным, отвислым подбородком. Одет он был в совершенно летние брюки, в летний жилет, почти с расстегнутой батистовою рубашкою, но при всем том все еще сильно страдал от жара. Тяжело дыша и лениво переступая, начал он взбираться на лестницу, и когда князю доложили о приезде его, тот опрометью бросился встречать. Предводитель сделал насмешливую гримасу, но и сам пошел навстречу толстяку. Княгиня, видевшая в окно, кто приехал, тоже как будто бы обеспокоилась. Княжна уставила глаза на дверь. Из залы послышались восклицания: "Mais comment... Voila c'est un..."*. Наконец, гость, в сопровождении князя и предводителя, ввалился в гостиную. Княгиня, сидя встречавшая всех дам, при его появлении привстала и протянула ему руку. Даже генеральша как бы вышла из раздумья и кивнула ему головой несколько раз. ______________ * Как... Вот какой... (франц.). - Bonjour, mesdames*, - произнес шепелявя толстяк и, пожав руку княгини, довольно нецеремонно и тяжело опустился около нее на диван, так что стоявшие по бокам мраморные амурчики задрожали и закачались. ______________ * Здравствуйте, сударыни (франц.). На прочих лиц, сидевших в гостиной, он не обратил никакого внимания и только, заметив княжну, мотнул ей головой и проговорил: - Bonjour, mademoiselle. - Bonjour, - отвечала она с приятной улыбкой. Лицо это было некто Четвериков, холостяк, откупщик нескольких губерний, значительный участник по золотым приискам в Сибири. Все это, впрочем, он наследовал от отца и все это шло заведенным порядком, помимо его воли. Сам же он был только скуп, отчасти фат и все время проводил в том, что читал французские романы и газеты, непомерно ел и ездил беспрестанно из имения, соседнего с князем, в Сибирь, а из Сибири в Москву и Петербург. Когда его спрашивали, где он больше живет, он отвечал: "В экипаже". Калиновичу он очень не понравился; и его чрезвычайно неприятно поразило исключительное уважение, с которым встретили хозяева Четверикова. Он высказал это Полине. Та улыбнулась и отвечала полушепотом: - Да, на него здесь имеют виды. Это, может быть, жених для Catherine. - Жених княжны! - невольно воскликнул Калинович. - Да; что ж? Для нее очень приличная партия, - отвечала Полина с какой-то двусмысленной улыбкой. Калинович нахмурился. Шествие к столу произошло торжественно: кавалеры повели дам под руки. Нигде, может быть, с такою дипломатическою тонкостью и точностью не приклеивают гостям ярлычки, кто чего стоит, как бывает это на парадных деревенских обедах. В настоящем случае повторилось то же, и сразу почти определился общественный вес каждого. Впереди всех, например, пошла хозяйка с Четвериковым; за ними покатили генеральшу в креслах, и князь, делая вид, что как будто бы ведет ее под руку, пошел около нее. К княжне подлетел было Кадников, но предводитель слегка отклонил молодого человека локтем и занял его место. Калиновича сама пригласила Полина; судья повел исправницу; исправник - стряпчиху; стряпчий - дочь исправника. В зале находилось еще несколько человек гостей, которых князь не считал за нужное вводить в гостиную. Это были три чиновника из приказных и два бедные дворянина с загорелыми лицами и с женами в драдедамовых{165} платках. Обед был французский, тонкий. Прошел он с полным благоприличием: сначала, как обыкновенно, говорили только в аристократическом конце стола, то есть: Четвериков, князь и отчасти предводитель, а к концу, когда выпито было уже по несколько рюмок вина, стали поговаривать и на остальной половине. Кадников опять начал спорить с инвалидным начальником; становой стал шептаться с исправником, и, наконец, даже почтмейстер, упорно до того молчавший, прислушавшись к разговору Четверикова с князем о Сибири, вдруг обратился к сидевшему рядом с ним Калиновичу и проговорил: - Один французский ученый сказал, что если б всю Европу переселить в Сибирь, то и тогда в ней много бы места осталось. Калинович улыбнулся и не нашел с своей стороны ничего возможным возразить на это. После стола князь пригласил всех на террасу, обращенную на двор. Вид с нее открывался на три стороны: группы баб и девок тянулись по полям к усадьбе, показываясь своими цветными головами из-за поднявшейся довольно уже высоко ржи, или двигались, до половины выставившись, по нескошенным лугам. Местами появлялись по две, по три сероватые и темноватые фигуры мужиков. Красный двор, впрочем, уж кишел народом: бабы и девки, в ситцевых сарафанах, в шелковых, а другие в парчовых душегрейках, в ярких платках, с бисерными и стеклянными поднизями на лбах, ходили взводами. Молодые ребята: форейтор предводительский и форейтор княжеский - качали на маховой качели, вровень с перекладом, двух приезжих горничных девушек, нарочно еще притряхивая доску, причем те всякий раз визжали. На круговой качели, которую вертел скотник, упираясь грудью в вал, качались две поповны и приказчица. Худощавый лакей генеральши стоял, прислонясь к стене, и с самым грустным выражением в лице глядел на толпу, между тем как молоденький предводительский лакей курил окурок сигары, отворачиваясь каждый раз выпущать дым в угол, из опасения, чтоб не заметили господа. Посреди этой толпы флегматически расхаживал, опустив голову и хвост, черный водолаз князя и пугал баб и девок. - Ой, девоньки! Глянь-ко, собачища-то какая! - говорили они, прижимаясь друг к другу. Князь, выйдя на террасу, поклонился всему народу и сказал что-то глазами княжне. Она скрылась и чрез несколько минут вышла на красный двор, ведя маленького брата за руку. За ней шли два лакея с огромными подносами, на которых лежала целая гора пряников и куски лент и позументов. Сильфидой показалась княжна Калиновичу, когда она стала мелькать в толпе и, раздавая бабам и девкам пряники и ленты, говорила: - Вот вам, миленькие, возьмите. Нельзя сказать, чтоб все это принималось с особенным удовольствием или с жадностью; девки, неторопливо беря, конфузились и краснели, а женщины смеялись. Некоторые даже говорили: - Что это, матушка-барышня, беспокоите себя понапрасну? Не за этим, сударыня, ходим. И только девчонка-сирота, в выбойчатом сарафане и босиком, торопливо схватила пряники и сейчас же их съела, а позументы стала рассматривать и ахать. Две старухи остановили княжну: одна из них, полуслепая, погладила ее по плечу и, проговоря: "Вся в баушиньку пошла!" - заплакала. Другая непременно требовала, чтоб маленький князек взял от нее красненькое яичко. Тот не брал, но княжна разрешила ему и подала за это старухе несколько горстей пряников. Та ухватила своей костлявою и загорелою рукою кончики беленьких ее пальчиков и начала целовать. Сильно страдало при этом чувство брезгливости в княжне, но она перенесла. - Багышенка, гдай мне генточку! - кричал дурак из Спиридонова, с скривленною набок головою и с вывернутою назад ступнею. Княжна решительно уж не могла его видеть. Бросив ему целую связку лент, она проворно отошла от него. - Генточки, генточки! - кричал дурак, хлопая в ладони и прыгая на одной ноге. Стоявшие около него мальчишки с разинутыми ртами смотрели на ленты и позументы в его руках. Раздав все подарки, княжна вбежала по лестнице на террасу, подошла и отцу и поцеловала его, вероятно, за то, что он дал ей случай сделать столько добра. Вслед за тем были выставлены на столы три ведра вина, несколько ушатов пива и принесено огромное количество пирогов. Подносить вино вышел камердинер князя, во фраке и белом жилете. Облокотившись одною рукою на стол, он обратился к ближайшей толпе: - Эй, вы! Что ж стоите! Подходите! Мужики переглядывались и не решались, кому начать. - Что ж? Подходите! - повторил дворецкий. Из толпы, наконец, вышел сухощавый, сгорбленный старик, в широком решменском кафтане, низко подпоясанный и с отвислой пазухой. Это был один из самых скупых и заправных мужиков князя, большой охотник выпить на чужой счет, а на свой - никогда. Порешив с водкой, он подошел к пиву, взял обеими руками налитую ендову, обдул пену и пил до тех пор, пока посинел, потом захватил середки две пирога и, молча, не поднимая головы, поклонился и ушел. Ободренные его примером, стали выходить и другие мужики. Из числа их обратил только на себя некоторое внимание священников работник - шершавый, плечистый малый, с совершенно плоским лицом, в поняве и лаптях, парень работящий, но не из умных, так что счету даже не знал. Как вышел он из толпы, так все и засмеялись; он тоже засмеялся и, выпив водки, поворотил было назад. - А пива? - сказал ему дворецкий. Парень воротился, выпил, не переводя дух, как небольшой стакан, целую ендову. В толпе опять засмеялись. Он тоже засмеялся, махнул рукой и скрылся. После мужиков следовала очередь баб. Никто не выходил. - Подходите! - повторял несколько раз дворецкий. - Палагея, матка, подходи; что стоишь? - раздалось, наконец, в толпе. - Ой, нет, матонька! Другой год уж не пью, - отвечала Палагея. - Полно-ка, полно, не пью, скрытный человек! - проговорила густым басом высокая, с строгим выражением в лице, женщина и вышла первая. Выпив, она поклонилась дворецкому. - Князю надобно кланяться, - заметил тот. - Ну, батюшка, дуры ведь мы: не знаем. Извини нас на том, - отвечала баба и отошла. Потом опять стали посылать Палагею. Она не шла. - Да что нейдешь, модница?.. Чего не смеешь?.. О! Нате-ка вам ее! - сказала лет тридцати пяти, развеселая, должно быть, бабенка и выпихнула Палагею. - Ой, согрешила! Что это за бабы баловницы! - проговорила Палагея; впрочем, подошла к столу и, отпив из поднесенного ей стакана половину, заморщилась и хотела возвратить его. - Что ж, допивайте! - сказал ей дворецкий. - Ой, сударь, не осилишь, пожалуй! - отвечала Палагея, однако осилила и сверх этого еще выпила огромный ковш пива. За Палагеей вышла веселая бабенка. Она залпом хватила стакан водки и тут же подозрительно переглянулась с молодым княжеским поваренком. К водке нашлась только еще одна охотница, полуслепая старушонка, гладившая княжну по плечу. Ее подвела другая человеколюбивая баба. - Поднеси, батюшка, баушке-то: пьет еще старая, - сказала она дворецкому. Тот подал. Старуха высосала водку с большим наслаждением, и, когда ей в дрожащую руку всунули середку пирога, она стала креститься и бормотать молитву. После нее стали подходить только к пиву, которому зато и давали себя знать: иная баба была и росту не более двух аршин, а выпивала почти осьмушку ведра. Забродивший слегка в головах хмель развернул чувство удовольствия. Толпа одушевилась: говор и песни послышались в разных местах. Составился хоровод, и в средине его начала выхаживать, помахивая платочком и постукивая босовиками, веселая бабенка, а перед ней принялся откалывать вприсядку, как будто жалованье за то получал, княжеский поваренок. Гораздо подалее, почти у самых сараев, собралось несколько мужиков и запели хором. Всех их покрыл запевало, который залился таким высоким и чистейшим подголоском, что даже сидевшие на террасе господа стали прислушиваться. - C'est charmant, - проговорил князь, обращаясь к толстяку. - Oui, - отвечал тот. - Интересно знать, кто это такой? - сказал князь, вслушиваясь еще внимательнее. - Это мой кучер, ваше сиятельство, - сказал, вскакивая, становой пристав. - Прекрасно, прекрасно! - проговорил князь. Становой самодовольно улыбнулся. - Больше за голос и держу ваше сиятельство; немец по фамилии, а люблю русские песни, - проговорил он. - Прекрасно, прекрасно! - повторил князь. - Только надобно бы его сюда поближе, - отнесся он к Четверикову. - Oui! - отвечал тот. - Сейчас, ваше сиятельство, - подхватил становой и убежал. Через несколько минут он подвел запевалу к террасе. По желанию всех тот запел "Лучинушку". Вся задушевная тоска этой песни так и послышалась и почуялась в каждом переливе его голоса. Княгиня, княжна и Полина уставили на певца свои лорнеты. М-r ле Гран вставил в глаз стеклышко: всем хотелось видеть, каков он собой. Оказалось, что это был белокурый парень с большими голубыми глазами, но и только. - Какое прекрасное лицо! - отнеслась Полина к Калиновичу. - Да, - едва нашелся тот отвечать. Его занимало в эти минуты совершенно другое: княжна стояла к нему боком, и он, желая испытать силу воли своей над ней, магнетизировал ее глазами, усиленно сосредоточиваясь на одном желании, чтоб она взглянула на него: и княжна, действительно, вдруг, как бы невольно, повертывала головку и, приподняв опущенные ресницы, взглядывала в его сторону, потом слегка улыбалась и снова отворачивалась. Это повторялось несколько раз. Когда певец кончил, княгиня первая захлопала ему потихоньку, а за ней и все прочие. Толстяк, сверх того, бросил ему десять рублей серебром, князь тоже десять, предводитель - три и так далее. Малый и не понимал, что это такое делается. - Подбирай деньги-то! Что, дурак, смотришь? - шепнул ему стоявший около становой. - Понравилось, видно, вам? - отнесся инвалидный начальник к почтмейстеру, который с глубоким вниманием и зажав глаза слушал певца. - Пение душевное... - отвечал тот. - То-то пение душевное; дали бы ему что-нибудь! - подхватил инвалидный начальник, подмигнув судье. Почтмейстер вместо ответа поднял только через крышу глаза на небо и проговорил: "О господи помилуй, господи помилуй!" Музыканты генеральши в это время подали в зале сигнал к танцам, и все общество возвратилось в комнаты. Князь, Четвериков и предводитель составили в гостиной довольно серьезную партию в преферанс, а судья, исправник и винный пристав в дешевенькую. Калинович подошел было ангажировать княжну, но Кадников предупредил его. - Я ангажирована, monsieur Калинович, - отвечала она каким-то печальным голосом. Калинович изъявил поклоном сожаление и просил ее по крайней мере на вторую кадриль. - Непременно... очень рада... а то мой кавалер такой ужасный! - отвечала княжна. Калинович еще раз поклонился, отошел и пригласил Полину. Та пожала ему с чувством руку. Визави их был m-r ле Гран, который танцевал с хорошенькой стряпчихой. Несмотря на счастливое ее положение, она заинтересовала француза донельзя: он с самого утра за ней ухаживал и беспрестанно смешил ее, хоть та ни слова не говорила по-французски, а он очень плохо говорил по-русски, и как уж они понимали друг друга - неизвестно. Инвалидный начальник, хотя уж имел усы и голову седые и лицо, сплошь покрытое морщинами, но, вероятно, потому, что был военный и носил еще поручичьи эполеты, тоже изъявил желание танцевать. Он избрал себе дамою дочь исправника и стал визави с Кадниковым. Чтоб кадриль была полнее и чтоб все гости были заняты, княгиня подозвала к себе стряпчего и потихоньку попросила его пригласить исправницу, которая в самом деле начала уж обижаться, что ею вообще мало занимаются. Против них поставлен был маленький князек с мистрисс Нетльбет, которая чопорно и с важностью начала выделывать chasse en avant и chasse en arriere*. ______________ * Фигуры танца (франц.). За кадрилью следовал вальс. Калинович не утерпел и пригласил княжну: та пошла с удовольствием. Он почувствовал, наконец, на руке своей ее стан, чувствовал, как ее ручка крепко держалась за его руку; он видел почти перед глазами ее белую, как морская пена, грудь, впивал аромат волос ее и пришел в какое-то опьянение. Напрасно княжна после двух туров проговорила: "Будет", он понесся с ней и сделал еще тур, два, три. "Будет", - сказала она более настоятельно. Калинович наконец опомнился и, опустив ее на стул, сел рядом. Княжна очень устала: глаза ее сделались томны, грудь высоко поднималась; ручкой своей она поправляла разбившиеся виски волос. Калинович пожирал ее глазами. Начавшаяся вскоре кадриль заставила их снова встать. - Что вы теперь сочиняете? - заговорила княжна. Вопрос этот сначала озадачил Калиновича; но, сообразив, он решился им воспользоваться. - Я описываю, - начал он, - одно семейство... богатое, которое живет, положим, в Москве и в котором есть, между прочим, дочь - девушка умная и, как говорится, с душой, но светская. Княжна слушала. - Девушка эта, - продолжал Калинович, - имела несчастье внушить любовь человеку, вполне, как сама она понимала, достойному, но не стоявшему породой на одной с ней степени. Она знала, что эта страсть составляет для него всю жизнь, что он чахнет и что достаточно одной ничтожной ласки с ее стороны, чтобы этот человек ожил... Внимание княжны возрастало. - Она все это знала, - продолжал Калинович, - и у ней доставало духу - с своими светскими друзьями смеяться над подобной страстью. - Над чем же тут смеяться? Стало быть, он не нравился ей? - возразила княжна. Калинович пожал плечами. - Даже и нравился, - отвечал он, - но это выходило из правил света. Выйти за какого-нибудь идиота-богача, продать себя - там не смешно и не безобразно в нравственном отношении, потому что принято; но человека без состояния светская девушка полюбить не может. - Отчего ж не может? - перебила стремительно княжна. - Одна моя кузина, очень богатая девушка, вышла против воли матери за одного кавалергарда. У него ничего не было; только он был очень хорош собой и чудо как умен. - За кавалергарда же, - повторил Калинович. Он с умыслом говорил против светских девушек, чтоб заставить княжну сказать, что она не похожа на них, и, как показалось ему, она это самое и хотела сказать своими возражениями и замечаниями, тем более, что потом княжна задумалась на несколько минут и, как бы не вдруг решившись, проговорила полушепотом: - Танцуйте, пожалуйста, со мной мазурку. Калинович вспыхнул от удовольствия. - Я только хотел вас просить об этом, - подхватил он. - Пожалуйста, - повторила княжна. В продолжение всего этого разговора с них не спускала глаз не танцевавшая и сидевшая невдалеке Полина. Еще на террасе она заметила взгляды Калиновича на княжну; но теперь, еще более убедившись в своем подозрении, перешла незаметно в гостиную, села около князя и, когда тот к ней обернулся, шепнула ему что-то на ухо. - Pardon, на одну минуту, - проговорил князь, вставая, и тотчас же ушел с Полиной в задние комнаты. Назад он возвратился через залу. Калинович танцевал с княжной в шестой фигуре галоп и, кончив, отпустил ее довольно медленно, пожав ей слегка руку. Она взглянула на него и покраснела. Все это вряд ли увернулось от глаз князя. Проходя будто случайно мимо дочери, он сказал ей что-то по-английски. Та вспыхнула и скрылась; князь тоже скрылся. Княжна, впрочем, скоро возвратилась и села около матери. Лицо ее горело. Калинович, нехотя танцевавший все остальные кадрили и почти ни слова не говоривший с своими дамами, ожидал только мазурки, перед началом которой подошел к княжне, ходившей по зале под руку с Полиной. - Вероятно, мы с вами будем начинать, - сказал он. Княжна ничего ему не ответила и обратилась к Полине: - Вы танцуете? - Да, танцую, - отвечала та с усмешкой. Княжна, как бы сконфуженная, пошла за Калиновичем и села на свое место. Напрасно он старался вызвать ее на разговор, - она или отмалчивалась, или отвечала да или нет, и очень была, по-видимому, рада, когда другие кавалеры приглашали ее участвовать в фигуре. - Смысл повести моей повторяется в жизни на каждом, видно, шагу, - проговорил, наконец, Калинович, начинавший окончательно выходить из себя; но княжна как будто не слыхала его. Между тем игроки вышли в залу. Князь начал осматривать танцующих в лорнет. Четвериков стоял рядом с ним. Княжна почти каждый раз стала выбирать его, непременно заставляя танцевать. Четвериков выходил и, слегка подпрыгивая, делал с ней тур, а потом расшаркивался, и она приседала и благодарила его самой любезной улыбкой. Ревность, досада и злоба забушевали в душе Калиновича. Он решился по крайней мере наговорить дерзостей княжне, но ему и этого не удалось: при конце мазурки она только издали кивнула ему головой, взяла потом Полину под руку и ушла. Вскоре затем последовал ужин, и все почти гости остались ночевать. В распределении постелей обнаружился со стороны хозяев тот же тонкий расчет. Четверикову и предводителю отведено было по особой комнате; каждому поставлены были фарфоровые умывальники, и на постелях положено голландское белье и новые матерчатые одеяла. В одной большой комнате предназначалось положить судью, исправника, почтмейстера и Калиновича. Здесь уж были одеяла, хоть и шелковые, но поношенные, и умывальники фаянсовые. Комната рядом была отведена для винного пристава, инвалидного начальника и молодого Кадникова. Тут уж не было даже отдельных кроватей, а просто постлано на диванах с довольно жесткими подушками и ситцевыми покрывалами. Калинович, измученный и истерзанный ощущениями дня, сошел вниз первый, разделся и лег, с тем чтоб заснуть по крайней мере поскорей; но оказалось это невозможным: вслед за ним явился почтмейстер и начал укладываться. Сняв верхнее платье, он долго рылся на груди, откуда вынув финифтяный{174} образок, повесил его на усмотренный вверху гвоздик и начал молиться, шевеля тихонько губами и восклицая по временам: "Господи помилуй, господи помилуй!". После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки, которых оказалось несколько и которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с которыми возился около четверти часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном, до самого подбородка, и, вытянувшись во весь свой длинный рост, закрыл глаза. Калиновичу возвратилась было надежда заснуть, но снова вошли судья и исправник, которые, в свою очередь, переодевшись в шелковые, сшитые из старых, жениных платьев халаты и в спальные, зеленого сафьяна, сапоги, уселись на свою кровать и начали кашлять и кряхтеть. Вдобавок к ним пришел еще из своей комнаты инвалидный начальник, постившийся с утра и теперь куривший залпом четвертую трубку. Его сопровождал молодой Кадников, неотступно прося поручика дать ему хотя разик затянуться. Видимо, что всем им, стесненным целый день приличием и модным тоном, хотелось поболтать на свободе. - Темненьки, однако, стали ночи-то! - проговорил судья, взглянув в окно. - Да, - отозвался исправник, - ворам да мошенникам раздолье: воруй, а земская полиция отвечай за них. - Какая вы земская полиция! Что уж тут говорить! - перебил его инвалидный поручик, мотнув головой. - Только званье на себе носите: полиция тоже! - Что ж полиция? Такая же полиция, как и всякая, - проговорил кротко исправник. - Нет, не такая, как всякая, - возразил поручик, - вот в Москве был обер-полицеймейстер Шульгин, вот тот был настоящий полицеймейстер: у того была полиция. - Да, тот ловкий был, - заметил судья. - Еще какой ловкий-то, братец ты мой! - подхватил поручик. - И тут, сударь ты мой, московские мошенники надували! - прибавил он. Судья только усмехнулся. - Да!.. - произнес он. - Вот и ловкого надували! - заметил с некоторою ядовитостью исправник. - Да ведь какую штуку-то, братец ты мой, подвели, штуку-то какую... - продолжал поручик, - на параде ли там, али при соборном служении, только глядь: у него у шубы рукав отрезан. Он ничего, стерпел это... Только одним утром, а может быть, и вечером, приезжает к его камердинеру квартальный. "Генерал, говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой..." Камердинер слышит приказание господское - ослушаться, значит, не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья там, что ли, передвигать али тарелки перетирать; только глядь: ни квартального, ни шубы нет. "Ах, говорит, согрешил!", а Шульгин между тем приезжает. Он ему в ноги: "Батюшка, ваше превосходительство..." - "Ничего, говорит, братец: ты глуп, да и я не умней тебя. Я уж, говорит, и записку получил", и показывает. Пишут ему: "Благодарим покорно, ваше превосходительство, что вы к нашему рукаву вашу шубу приставили", и больше ничего. Судья опять улыбнулся и покачал головой. - Шельма народ! - произнес он. - Шельма! - подтвердил самодовольно рассказчик. Калинович между тем выходил из себя, проклиная эту отвратительную помещичью наклонность - рассказывать друг другу во всякий час дня и ночи пошлейшие анекдоты о каких-нибудь мошенниках; но терпению его угрожало еще продолжительное испытание: молодой Кадников тоже воспалился желанием рассказать кое-что. - Вот тоже на Лукина раз мошенники напали... - начал было он. - Лукин был силач, - перебил его инвалидный начальник, гораздо более любивший сам рассказывать, чем слушать. - Когда он был, сударь ты мой, на корабле своем в Англии, - начал он... Что делал Лукин на корабле в Англии - все слушатели очень хорошо знали, но поручик не стеснялся этим и продолжал: - Выискался там один господин, тоже силач, и делает такое объявление: "Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке. Если я упаду - сто рублей плачу, а нет, так мне вдвое того", и набрал он таким манером много денег. Только проходит раз мимо этого места Лукин, спрашивает: что это такое? Ему говорят: "Ах, мусье, тебя-то мне и надо!" Подходит сейчас к нему. "Держитесь, говорит, покрепче: я Лукин". Ну, тот слыхал уж тоже, однако честь свою не теряет. "Ничего-с, говорит: я сам тоже такой-то". - "Ладно", - говорит Лукин, засучил, знаете, немного рукава, перекрестился по-нашему, по-христианскому, да как свистнет... Батюшки мои, и барин наш, и кресла, и подмостки - все к черту вверх тормашки полетело. Мало того, слышат, барин кричит благим матом. Что такое? Подходят: глядь - вся челюсть на сторону сворочена. "Ничего", - говорит Лукин, взял его, сердечного, опять за шиворот, трах его по другой стороне, сразу поправил. "Ну, говорит, денег твоих мне не надо, только помни меня". - "Буду, говорит, помнить, буду..." - Это, значит, все-таки у Лукина сила в руках была, - подхватил Кадников. Не имея удачи рассказать что-нибудь о мошенниках или силачах, он решился по крайней мере похвастаться своей собственной силой и прибавил: - Я вот тоже стул за переднюю ножку поднимаю. - Ну, да ведь это какой тоже стул? Вот этакий не поднимете, - возразил ему инвалидный начальник, указав глазами на довольно тяжелое кресло. - Нет, подниму, - отвечал Кадников и, взяв кресло за ножку, напрягся, сколько силы достало, покраснел, как вареный рак, и приподнял, но не сдержал: кресло покачнулось так, что он едва остановил его, уперев в стену над самой почти головой Калиновича. Тот вышел окончательно из терпенья. - Что ж это такое, господа? Когда будет конец? - воскликнул он. - А мы думали, что вы давно спите, - сказал инвалидный начальник. - Разве есть возможность спать, когда тут рассказывают какой-то вздор о мошенниках и летают стулья над головой? - проговорил Калинович и повернулся к стене. Строгий и насмешливый тон его нарушил одушевление беседы. - В самом деле, господа, пора на покой, - сказал судья. - Пора, - повторил исправник, и все разошлись. Калинович вздохнул свободнее, но заснуть все-таки не мог. Все время лежавший с закрытыми глазами почтмейстер сначала принялся болезненно стонать, потом бредить, произнося: "Пришел... пришел... пришел!.." и, наконец, вдруг вскрикнув: "Пришел!" - проснулся, вероятно, и, проговоря: "О господи помилуй!", затих на время. Исправник и судья тоже стали похрапывать негромко, но зато постоянно и как бы соревнуя друг другу. VI На другой день, как обыкновенно это бывает на церемонных деревенских праздниках, гостям сделалось неимоверно скучно и желалось только одного: как бы поскорее уехать. Хозяева в свою очередь тоже унимали больше из приличия. Таким образом, вся мелюзга уехала тотчас после завтрака, и обедать остались только генеральша с дочерью, Четвериков и предводитель. Целое утро Калинович искал случая поймать княжну и прямо спросить ее: что значит эта перемена; но его решительно не замечали. Полина обращалась с ним как-то насмешливо. Взбешенный всем этим и не зная, наконец, что с собой делать, он ушел было после обеда, когда все разъехались, в свою комнату и решился по крайней мере лечь спать; но от князя явился человек с приглашением: не хочет ли он прогуляться? Калинович пошел. Князь ожидал его уж на крыльце. Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь был молчалив и только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним, думая, впрочем, совершенно о другом и почти не видя никакого вида. Перейдя через один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу: - А что, Яков Васильич, - начал он, - мне хотелось бы сделать вам один довольно, может быть, нескромный вопрос. Калинович покраснел, и первая его мысль была: не догадался ли князь о его чувствах к княжне. - Если вопрос нескромен, так лучше его совсем не делать, - отвечал он полушутливым тоном. - Да, - подхватил протяжно князь, - но дело в том, что меня подталкивает сделать его искреннее желание вам добра; я лучше рискую быть нескромным, чем промолчать. Калинович ничего на это не отвечал. - Именно рискую быть нескромным, - продолжал князь, - потому что, если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я хочу теперь вам высказать... о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь! Калинович продолжал молчать. - Спросить я вас хочу, мой милейший Яков Васильич, - снова продолжал князь, - о том, действительно ли справедливы слухи, что вы женитесь на mademoiselle Годневой? Калинович опять невольно сконфузился. - Вопрос в самом деле, князь, не совсем скромный, - проговорил он. - И вы не хотите мне на него отвечать, не так ли? Да? - подхватил князь. - Я не столько не хочу, - отвечал спокойно и по возможности овладев собой, Калинович, - сколько не могу, потому что, если эти слухи и существуют, то ни я, ни mademoiselle Годнева в том не виноваты. Князь посмотрел пристально на Калиновича: он очень хорошо видел, что тот хочет отыгрываться словами. - Глас народа, говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне есть всегда тень правды, - начал он. - Впрочем, не в том дело. Скажите вы мне... я вас решительно хочу сегодня допрашивать и надеюсь, что вы этим не обидитесь. - Чем же я, князь, могу обидеться, когда это показывает только ваше участие ко мне! - возразил, пожав плечами, Калинович. - Именно участие, и самое искреннее!.. Скажите вы мне вот что: имеете вы состояние или нет? - У меня ничего нет. - Но, может быть, вам угрожает наследство от какой-нибудь бабушки, тетушки?.. - Все мое наследство в моей голове, - отвечал Калинович. Князь усмехнулся. - Наследство, - начал он с расстановкою, - если хотите, очень хорошее, но для жизненных ресурсов совершенно уж ненадежное: головные товары, mon cher, куда как туго продаются!.. Что, казалось бы, следовало обменивать на вес брильянтов, то мы часто должны уступать за медь с примесью чугуна... Да, мой милый молодой человек, - продолжал князь, беря Калиновича за руку, - выслушайте вы, бога ради, меня, старика, который вас полюбил, признает в вас ум, образование, талант, - выслушайте несколько моих задушевных убеждений, которые я купил ценою горького собственного опыта! Все мы обыкновенно в молодости очень легко смотрим на брак, тогда как это самый важный шаг в жизни, потому что это единственный почти случай, где для человека ошибка непоправима. Пошалили вы в молодости, лениво и глупо провели пять - шесть лет; но... стоит опомниться, поработать год, два, - и все поправлено. Проигрались в пух в карты, израсходовались на какую-нибудь любовь - ничего: одинокому, холостому человеку денежные раны не смертельны. Заняли вы должность, не соответствующую вам, ступайте в отставку; потеряли, наконец, выгодную для вас службу, - хлопочите и можете найти еще лучше... словом, все почти ошибки, шалости, проступки - все может быть поправлено, и один только тяжелый брачный башмак с ноги уж не сбросишь... - Сентенция эта, князь, довольно стара, - заметил Калинович. - Если хотите, даже очень стара, - подхватил князь, - но, к сожалению, очень многими забывается, и, что для меня всегда было удивительно: дураки, руководствуясь каким-то инстинктом, поступают в этом случае гораздо благоразумнее, тогда как умные люди именно и делают самые безрассудные, самые пагубные для себя партии. У меня теперь, Яков Васильич, у самого два сына, - продолжал князь, более и более одушевляясь, - и если они не бедняки совершенные, то и не богаты. И вот им мое отцовское правило: на богатой девушке и по любви должны жениться, хоть теперь же, несмотря на то, что оба еще прапорщики, потому что это своего рода шаг в жизни; на богатой и без любви, если хотят, пускай женятся, но на бедной и по любви - никогда! Всей моей родительской властью не допущу до этого. Калинович улыбнулся. - Правило ваше, князь, уж потому несправедливо, что оно совершенно односторонне. Вы смотрите на брак решительно с одной только хозяйственной стороны. - А как же прикажете смотреть? - возразил князь запальчиво. - Неужели, милостивый государь, прикажете принимать в расчет эту вашу глубокую, безумную любовь? Mon cher! Mon cher! Вы человек умный: неужели вы не понимаете, что такое эта любовь всех вас, молодых людей? Ничуть не больше, как замаскированное стремление полов, возбужденная и задержанная чувственность - никак не больше. И поверьте, брак есть могила этого рода любви: мужа и жену связывает более прочное чувство - дружба, которая, честью моею заверяю, гораздо скорее может возникнуть между людьми, женившимися совершенно холодно, чем между страстными любовниками, потому что они по крайней мере не падают через месяц после свадьбы с неба на землю... Любовь!.. Я не могу слышать равнодушно, когда этот вздор, фантом, порожденный разгоряченным воображением, чувство, которое родится и питается одними только препятствиями, берут в основание такого важного дела, как брак. Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: "Я на ней женюсь, потому что я ее люблю..." Молчу, ни слова не могу сказать против!.. Но как же вы хотите заставить меня верить в глубину и неизменность любви какого-нибудь молодого человека в двадцать пять лет и девчонки в семнадцать, которые, расчувствовавшись над романами, поклялись друг другу в вечной страсти? - Все это, князь, может быть, очень справедливо, - возразил Калинович, - но чрезвычайно обще и требует слишком многих исключений. По вашему правилу, очень бы немногим пришлось жениться. - Напротив, многим, - перебил князь, - и даже очень многим разрешаю это удовольствие. Пускай себе женятся и тешатся!.. Люди, мой милый, разделяются на два разряда: на человечество дюжинное, чернорабочее, которому самим богом назначено родиться, вырасти и запречься потом с тупым терпением в какую-нибудь узкую деятельность, - вот этим юношам я даже советую жениться; они народят десятки такого же дюжинного человечества и, посредством благодетелей, покровителей, взяток, вскормят и воспитают эти десятки, в чем состоит их главная польза, которую они приносят обществу, все-таки нуждающемуся, по своим экономическим целям, в чернорабочих по всем сословиям. Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это... как бы назвать... забелка человечества: если не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще. Вам будет грех и стыдно каким-нибудь неблагоразумным браком спутать себя на первых порах по рукам и по ногам. - Я очень рад, князь, что вы договорились до значения литератора: оно-то, кажется, и дает мне право располагать своим сердцем свободнее и не подчиниться безусловно вашим экономическим правилам. - Mon cher! - воскликнул князь. - Звание-то литератора, повторяю еще раз, и заставляет вас быть осмотрительным; звание литератора, милостивый государь, обязывает вас, чтоб вы ради будущей вашей славы, ради пользы, которую можете принести обществу, решительно оставались холостяком или женились на богатой: последнее еще лучше. - Я на это смотрю совершенно иначе, потому что все-таки верю некоторым образом в себя и в свои силы, - проговорил Калинович. - Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу? - Вы, князь, говорите, как будто бы уж я был женат, - возразил, усмехнувшись, Калинович. - Ну да, - положим, что вы уж женаты, - перебил князь, - и тогда где вы будете жить? - продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам... но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два - три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша - поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя - и того вам сделать будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана. Семейная жизнь - омут, бездонная кадка для денег. Я наследовал от отца, не так, как вы, а все-таки состояние, которое могло бы меня на службе поддержать, если б я служил до генералиссимуса. Я был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить, до чего бы я дошел в настоящем моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены все достоинства женские, и сразу же должен был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на всю жизнь закабалиться в деревне. - Вы, однако, князь, в вашей семейной жизни не обеднели, а еще разбогатели, - заметил Калинович. Князь покачал головой. - Разбогател я!.. - сказал он. - А знаете ли, мой милый друг, чего мне это стоит? Знаете ли, что я и мое образование, которое по тому времени, в котором я начинал жить, было не совсем заурядное, и мои способности, которые тоже из ряда посредственных выходили, и, наконец, самое здоровье - все это я должен был растратить в себе и сделаться прожектером, аферистом, купцом, для того чтоб поддержать и воспитать семью, как прилично моему роду. А сколько нравственных уступок! Сколько дел против совести! Сколько унижения и расточенной лести перед людьми, которых бы знать никогда не хотел! И теперь, когда все, кажется, поустроил, так чувствую, что сам уж никуда не гожусь... Не завидуйте и не берите с меня пример; потому-то я и хочу предостеречь вас, что знаю на себе все тяжелые и горькие последствия подобной ошибки. - Я не так избалован жизнью, князь, - возразил Калинович, - и не так требователен: для меня будет достаточно, если я, переселясь в Петербург, найду там хоть мало-мальски безбедное существование. - Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно... возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу... надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните - две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман? Калинович смешался: ему стыдно было признаться, что он не получил еще ни копейки и только еще надеялся получить. - Я получил пятьсот рублей серебром, - проговорил он. - А сколько таких романов вы можете написать в год? - продолжал князь. - Один... ну, два, никак уж не больше, - отвечал он сам себе, - и это еще в плодотворный год, а будут года хуже, и я хоть не поэт и не литератор, а очень хорошо понимаю, что изящною словесностью нельзя постоянно и одинаково заниматься: тут человек кладет весь самого себя и по преимуществу сердце, а потому это дело очень капризное: надобно ждать известного настроения души, вдохновенья, наконец, призванья!.. Это не ученый какой-нибудь труд или служебное занятие, для которого нужно только терпение, чтоб отправлять его каждодневно... Значит, из всего этого выходит, что в хозяйстве у вас, на первых порах окажется недочет, а семья между тем, очень вероятно, будет увеличиваться с каждым годом - и вот вам наперед ваше будущее в Петербурге: вы напишете, может быть, еще несколько повестей и поймете, наконец, что все писать никаких человеческих сил не хватит, а деньги между тем все будут нужней и нужней. Вы насилуете себя, торопитесь, печатаете, мараете свое имя и потом из авторов переходите в фельетонисты, переводчики... и тогда все пропало: загублено и ваше время, и ваш талант, и даже ваше здоровье. Это, я говорю, когда вы будете женаты. Впрочем, и холостой все равно: в Петербурге у человека, в каком бы он положении ни был, развивается шестое чувство: жажда денег... Сколько соблазна! Сколько роскоши кругом! Сколько самых утонченных удовольствий! И для всего этого будет у вас единственный денежный источник - литературные труды. Mon cher, mon cher! - продолжал князь, покачав головой и ударяя себя в грудь. - Пушкин был человек с состоянием, получал по червонцу за стих, да и тот постоянно и беспрерывно нуждался; а Полевой, так уж я лично это знаю, когда дал ему пятьсот рублей взаймы, так он со слезами благодарил меня, потому что у него полтинника в это время не было в кармане. Так вот вам наша русская литература! Мы еще слишком далеки от того, чтоб чтение сделалось общим достоянием. Сколько человек вы видели вчера у меня и для кого из них необходимы книги? - ни для кого, кроме Четверикова. Даже вот этот господин, наш предводитель, человек неглупый и очень богатый, он, я думаю, на грош не купил ни одной книжонки. Читает одну "Северную пчелу", да и ту берет у меня... В такой публике литераторы не зажиреют! - Все это, князь, я очень хорошо сам знаю и на одну литературу никогда не рассчитывал; но если перееду в Петербург, то буду искать там места, - проговорил Калинович. - Пожалуй... хорошо... - отвечал князь, - место вам дадут; но какое же по вашему чину? Никак не больше канцелярского чиновника. Может быть, где-нибудь в департаменте сделают вас помощником, а много уж столоначальником; но в таком случае проститесь с литературою. После шести и семи часов департаментских сидений, возвратившись домой, вы разве годны будете только на то, чтоб отправиться в театр похохотать над глупым водевилем или пробраться к знакомому поиграть в копеечный преферанс; а вздумаете соединить то и другое, так, пожалуй, выйдет еще хуже, по пословице: за двумя зайцами погнавшись, не поймаешь ни одного... Вот, любезный мой Яков Васильич, что я хотел и почти считал своей обязанностью сказать вам, и еще раз повторю: обдумайте и оглядите внимательно ваше положение. - Очень вам благодарен, князь, - возразил Калинович, - но из ваших слов можно вывести странное заключение, что литература должна составить мое несчастье, а не успех в жизни. - Почему ж? Нет!.. - перебил князь и остановился на несколько времени. - Тут, вот видите, - начал он, - я опять должен сделать оговорку, что могу ли я с вами говорить откровенно, в такой степени, как говорил бы откровенно с своим собственным сыном? - Достаточно вашего участия, князь, чтоб вы имели полное право говорить мне не только откровенно, но даже самую горькую правду, - отвечал Калинович. - Да; но тут не то, - перебил князь. - Тут, может быть, мне придется говорить о некоторых лицах и говорить такие вещи, которые я желал бы, чтоб знали вы да я, и в случае, если мы не сойдемся в наших мнениях, чтоб этот разговор решительно остался между нами. Калинович посмотрел на князя, все еще не догадываясь, к чему он клонит разговор. - Я всегда был довольно скромен... - проговорил он. - Очень верю, - подхватил князь, - и потому рискую говорить с вами совершенно нараспашку о предмете довольно щекотливом. Давеча я говорил, что бедному молодому человеку жениться на богатой, фундаментально богатой девушке, не быв даже влюблену в нее, можно, или, лучше сказать, должно. Последние слова князь говорил протяжно и остановился, как бы ожидая, не скажет ли чего-нибудь Калинович; но тот молчал и смотрел на него пристально и сурово, так что князь принужден был потупиться, но потом вдруг взял его опять за руку и проговорил с принужденною улыбкою: - Вы теперь приняты в дом генеральши так радушно, с таким вниманием к вам, по крайней мере со стороны mademoiselle Полины, и потому... что бы вам похлопотать тут - и, - боже мой! - какая бы тогда для вас и для вашего таланта открылась будущность! Тысяча душ, батюшка, удивительно устроенного имения, да денег, которым покуда еще счету никто не знает. Тогда поезжайте, куда вы хотите: в Петербург, в Москву, в Одессу, за границу... Пишите свободно, не стесненные никакими другими занятиями, в каком угодно климате, где только благоприятней для вашего вдохновения... Калинович был озадачен: выражение лица его сделалось еще мрачнее; он никак не ожидал подобной откровенной выходки со стороны князя и несколько времени молчал, как бы сбираясь с мыслями, что ему отвечать. - Ваше предложение, князь, для меня даже несколько обидно, потому что оно сильно отзывается насмешкою, - проговорил он глухим голосом. - Насмешкой? - спросил удивленный князь. - Насмешкой, - повторил Калинович, - потому что, если б я желал избрать подобный путь для своей будущности, то все-таки это было бы гораздо более несбыточный замысел, чем мои надежды на литературу, которые вы старались так ловко разбить со всех сторон. - Будто это так? - возразил князь. - Будто вы в самом деле так думаете, как говорите, и никогда сами не замечали, что мое предположение имеет много вероятности? - Я никогда ничего не думал об этом и никогда ничего не замечал, - отвечал сухо Калинович. Князь покачал головой. - Полноте, молодой человек! - начал он. - Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу не понять те отношения, в какие с вами становятся люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть и не замечать этого, в таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из меня сделает болтуна. Проговоря это, князь замолчал; Калинович тоже ничего не возразил, и оба они дошли молча до усадьбы. VII Результатом предыдущего разговора было то, что князь, несмотря на все свое старание, никак не мог сохранить с Калиновичем по-прежнему ласковое и любезное обращение; какая-то холодность и полувнимательная важность начала проглядывать в каждом его слове. Тот сейчас же это заметил и на другой день за чаем просил проводить его. - А я думал, что вы еще у нас погостите, - проговорил князь и переглянулся с княжной. - Нет, мне нужно быть в городе, - отвечал Калинович. - Жаль; но удерживать не смеем. Когда же вы, однако, думаете выехать? - Я просил бы сегодня же. - Зачем же сегодня? - возразил князь, но таким тоном, что Калинович еще настоятельнее повторил: - Мне необходимо сегодня. Князь позвонил и приказал вошедшему лакею, чтоб приготовлен был фаэтон четверней. Молча прошел потом чайный завтрак, с окончанием которого Калинович церемонно раскланялся с дамами, присовокупив, что он уже прощается. Княгиня ласково и несколько раз кивнула ему головой, а княжна только слегка наклонила свою прекрасную головку и тотчас же отвернулась в другую сторону. На лице ее нельзя было прочитать в эти минуты никакого выражения. Мистрисс Нетльбет присела. - Adieu, monsieur! - произнес ле Гран, крепко сжимая ему руку. Фаэтон между тем стоял уж у крыльца. Калинович сошел в свою комнату и начал сбираться. Князь пришел его проводить. Радушие и приветливость как будто бы снова возвратились к нему на прощанье. - Очень, очень вам благодарен, - говорил он, целуя и обнимая гостя. Калинович с своей стороны благодарил за ласковый и обязательный прием. - И пожалуйста, - продолжал князь, сжимая и не выпуская его руку, - чтоб недавний наш разговор остался между нами. Калинович просил, бога ради, не беспокоиться об этом, тем более что он не будет иметь даже возможности разглашать этого разговора, потому что через месяц, вероятно, совсем уедет в Петербург. - А! Вы думаете в Петербург? - спросил князь совершенно простодушным тоном и потом, все еще не выпуская руки Калиновича, продолжал: - С богом... от души желаю вам всякого успеха и, если встретится какая-нибудь надобность, не забывайте нас, ваших старых друзей: черкните строчку, другую. Чем только могу быть полезен, я готов служить вам. Может быть, даже изменится и взгляд ваш на жизнь, теперь немножко еще студенческий. Петербург для этого прекрасный учитель. Напишите тогда... может быть, и придумаем что-нибудь сделать. Калинович очень хорошо понял, в какой огород кидал князь каменья, и отвечал, что он считает за величайшее для себя одолжение это позволение писать, а тем более право относиться с просьбою. Они расстались. В серьезном и мрачном настроении духа выехал герой мой. Он не мечтал уже на этот раз о благоухающей княжне и не восхищался окружавшей его природой, в которой тоже, как бы под лад ему, заварилась кутерьма; надвинули со всех сторон облака, и потемнело, как в сумерки. В воздухе сделалось душно. Нахохлившись и с разинутыми ртами сидели на кочках вороны: ласточки летали по самой земле. Хоть бы травка, хоть бы листок на дереве шелохнулся. Все, как бы в ожидании чего-то, затихло, и только изредка прорезывалась молния и глухо погремливало. Стал наконец накрапывать дождик, и вдруг, где-то уж очень близко, верескнул с раскатом удар, хлынул, как из ведра, ливень и бестолково задул, нагибая деревья и крутя пылью, ветер. Калинович опустил фордек и еще более погрузился в размышления. С самого приезда в маленький городишко он был в отношении самого себя в каком-то тумане. На самых первых порах его встретила, как мы видели, любовь Настеньки. Калинович, сам не зная как, увлекся ее порывистою и безрассудною страстью, а под минутным влиянием чувственности стал с нею в те отношения, при которых разрыв сделался бесчеловечен и бесчестен. Потом этот неожиданный литературный успех, приветствие в доме генеральши, князь, княжна, мечты о ней - все это следовало так быстро одно за другим... Но разговор с князем как бы отрезвил его: все советы, замечания и убеждения того пали на плодотворную почву. Семена практических начал были обильно заложены в душе моего героя. Все, что говорил князь, ему еще прежде представлялось смутно, в предчувствии - теперь же стало только ясней и наглядней. Впереди были две дороги: на одной невеста с тысячью душами... однако, ведь с тысячью! - повторял Калинович, как бы стараясь внушить самому себе могущественное значение этой цифры, но тут же, как бы наступив на какое-нибудь гадкое насекомое, делал гримасу. На другой дороге, продолжал он рассуждать, литература с ее заманчивым успехом, с независимой жизнью в Петербурге, где, что бы князь ни говорил, широкое поприще для искания счастия бедняку, который имеет уже некоторые права. Из всего этого уж, конечно, самое лучшее - уехать навсегда в Петербург. Но как же Настенька?.. Что делать! Не жениться же на ней теперь, когда это неминуемо должно было отравить бедностью всю будущность! Лучше разом сделать операцию, чем мучиться всю жизнь!.. - Так говорило благоразумие в молодом человеке, но совесть в то же время точно буравом вертела сердце. Въехав в город, он не утерпел и велел себя везти прямо к Годневым. Нужно ли говорить, как ему там обрадовались? Первая увидела его Палагея Евграфовна, мывшая, с засученными рукавами, в сенях посуду. - Ай, батюшка, Яков Васильич! - вскрикнула она, стыдливо обдергивая заткнутый фартук. - А! Солнышко наше красное! Откуда взошло и появилось? - воскликнул Петр Михайлыч. - Настенька! - кричал он. - Яков Васильич приехал. - Ах!.. - воскликнула та и вбежала. Калинович поцеловал у ней руку. Настенька, делая вид, что как будто целует его в голову, поцеловала просто в губы. - Ах, как я рада, что ты приехал! - обмолвилась она. Петр Михайлыч сделал добродушную гримасу: - Ой, ой! Вот как: на ты уж дело пошло! Настенька немножко покраснела. - Что ж - я могу ему говорить ты: мы с ним друзья, - сказала она и протянула Калиновичу руку. - Конечно, - подхватил тот и еще раз поцеловал ее руку. Капитана на этот раз не было налицо: он отправился с Лебедевым верст за двадцать в болото за красной дичью. Вошла Палагея Евграфовна. - Чаю прикажете али кушать будете?.. - обратилась она к Калиновичу. - Чего тут спрашивать, старая! Давай нам и того и сего! - подхватил Петр Михайлыч. - Нет, я попросил бы съесть чего-нибудь, - отвечал Калинович. - Ну, покушать, так покушать... Живей! Марш! - крикнул Петр Михайлыч. Палагея Евграфовна пошла было... - Постой! - остановил ее, очень уж довольный приездом Калиновича, старик. - Там княжеский кучер. Изволь ты у меня, сударыня, его накормить, вином, пивом напоить. Лошадкам дай овса и сена! Все это им за то, что они нам Якова Васильича привезли. - Накормим! Пуще всего не знают без вас! - отвечала с насмешкой экономка и скрылась, а Настенька принялась накрывать на стол. Калинович просил было ее не беспокоиться. - Что ж, если я хочу, если это доставляет мне удовольствие? - отвечала она, и когда кушанье было подано, села рядом с ним, наливала ему горячее и переменяла даже тарелки. Петр Михайлыч тоже не остался праздным: он собственной особой слазил в подвал и, достав оттуда самой лучшей наливки-лимоновки, которую Калинович по преимуществу любил, уселся против молодых людей и стал смотреть на них с каким-то умилением. Калиновичу, наконец, сделалось тяжело переносить их искреннее радушие. "Боже мой! Как эти люди любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!" - мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал. - Ты плачешь? - спросила она, почувствовав, что с глаз его упала ей на щеку слеза. - Нет, это так, - отвечал Калинович и потом опять ее обнял и сказал ей что-то на ухо. - Хорошо, - отвечала Настенька. Во весь остальной вечер он был мрачен. Затаенные в душе страдания подняли в нем по обыкновению желчь. Петр Михайлыч спросил было, как у князя проводилось время. Калинович сделал гримасу. - Князь - это такой мошенник, каких когда-либо я встречал, - отвечал он. - Талейран, Талейран! - подтверждал Петр Михайлыч. - Княгиня идиотка, - продолжал Калинович. - Ужасная идиотка; это я тогда же заметила, - подтвердила уж Настенька. - А что княжна?.. - спросила она. - Это тоже идиотка? Калинович несколько замялся. - Нет, как это можно!.. Такая прелестная девица, нет! - отвергнул Петр Михайлыч. - Решительно идиотка! - повторила Настенька. - Воображает, что очень хороша собой, и не дает себе труда подумать и понять, как она глупа. - Она не то, что глупа... - начал Калинович, - но это идеал пустоты... Девушка, в которой, может быть, от природы и было кое-что, но все это окончательно изломано, исковеркано воспитанием папеньки. - Ужасно! - подхватила Настенька. - Когда ты читал у них, мне было так досадно за тебя. Разве кто-нибудь из них понял, что ты написал? Сидели все, как сороки. - Где ж как сороки?.. Нравилось, особенно этой генеральской дочери, - заметил Петр Михайлыч. - Ну, да, Полине, потому что она умней тут всех, - возразила Настенька, - и слушала по крайней мере внимательно, может быть, потому, что влюблена в Якова Васильича. - Вероятно, - подтвердил Калинович и вздохнул. Домой он ушел часов в двенадцать; и когда у Годневых все успокоилось, задним двором его квартиры опять мелькнула чья-то тень, спустилась к реке и, пробираясь по берегу, скрылась против беседки, а на рассвете опять эта тень мелькнула, и все прошло тихо... VIII Через неделю Калинович послал просьбу об увольнении его в четырехмесячный отпуск и написал князю о своем решительном намерении уехать в Петербург, прося его снабдить, если может, рекомендательными письмами. В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него все, что только будет в его зависимости. Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и - странное дело! - в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх. Ему казалось, что Настеньку и Петра Михайлыча можно еще было как-нибудь спасительно обмануть, но Флегонта Михайлыча нет. Время между тем шло: отпуск был прислан, и скрывать долее не было уже никакой возможности. Заранее приготовившись на слезы и упреки со стороны Настеньки, на удивление Петра Михайлыча и на многозначительное молчание капитана и решившись все это отпарировать своей холодностью, Калинович решился и пришел нарочно к Годневым к самому обеду, чтоб застать всех в сборе. Ссылаясь на сырую погоду, он выпил из стоявшего на столе графина огромную рюмку водки и проговорил: - Сейчас получил я отпуск. - Отпуск? - повторил Петр Михайлыч. - Да, думаю съездить в Петербург, - продолжал, насколько мог спокойно, Калинович. - В Петербург? - спросила уж Настенька и побледнела. - В Петербург, - отвечал Калинович, и голос у него дрожал от волнения. - Я еще у князя получил письмо от редактора: предлагает постоянное сотрудничество и пишет, чтоб сам приехал войти в личные с ним сношения, - прибавил он, солгав от первого до последнего слова. Петр Михайлыч сначала было нахмурился, впрочем, ненадолго. - Пожалуй, что и надобно съездить... - произнес он, с глубокомысленным видом. - А надолго ли вы думаете ехать? - спросила Настенька. Вопрос этот острым ножом кольнул Калиновича в сердце. - Месяца на три, на четыре, - отвечал он. - Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. - повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. - И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! - прибавил он, обращаясь к дочери. - Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? - отвечала Настенька, хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии была держать вилки. Калинович вздохнул свободнее. "Ну, не ожидал я, чтоб так легко это устроилось", - подумал он и, желая представить свой отъезд как очень обыкновенный случай, принялся было быть веселым, но не мог: сидевшие перед ним жертвы его эгоизма мучили и обличали его. Невольно задумавшись, он взглядывал только искоса на Флегонта Михайлыча, как бы желая угадать, что у того на душе; но капитан во все время упорно молчал. Петр Михайлыч, глядя на дочь, которая была бледна как мертвая, тоже призадумался. Ушедши после обеда в свой кабинет по обыкновению отдохнуть, он, слышно было, что не спал: сначала все ворочался, кашлял и, наконец, постучал в стену, что было всегда для Палагеи Евграфовны знаком, чтоб она являлась. Та пришла, и между ними начался шепотом разговор, в котором больше слышался голос Петра Михайлыча; экономка же отвечала только своей поговоркой: "Э... э... э... хе... хе..." Между тем оставшиеся в зале Настенька, Калинович и капитан сидели, погруженные в свои собственные мысли. - Пойдемте гулять, мне пройтись хочется, - сказала, наконец, вставая, Настенька, обращаясь к Калиновичу. Тот посмотрел на нее. - Холодно сегодня. Пожалуй, еще простудишься: что за удовольствие! - возразил он. - Нет ничего: я в теплом платье, - отвечала Настенька и стала надевать шляпку. Калинович не трогался с места. - А вы пойдете с нами? - отнесся он к капитану, видимо, не желая остаться на этот раз с Настенькой вдвоем. - Никак нет-с! - отвечал отрывисто капитан и, взяв фуражку, но позабыв трубку и кисет, пошел. Дианка тоже поднялась было за ним и, желая приласкаться, загородила ему дорогу в дверях. Капитан вдруг толкнул ее ногою в бок с такой силой, что она привскочила, завизжала и, поджав хвост, спряталась под стул. - Все вертишься под ногами... покричи еще у меня; удавлю каналью! - проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление. Все это Калинович видел, и все это показалось ему подозрительно. "Куда пошел этот медвежонок?" - думал он, машинально идя за Настенькой, которая была тоже в ажитации. Быстро шла она; глаза и щеки у ней горели. Скоро миновали главную улицу, прошли потом переулок и очутились, наконец, в поле. - Куда же мы идем? - спросил, наконец, Калинович, поднимая голову и осматривая окрестность. - На могилу к матушке. Я давно не была и хочу, чтоб ты сходил поклониться ей, - отвечала Настенька. Калиновича подернуло. "Час от часу не легче!" - подумал он и с чувством невольного отвращения поглядел на видневшееся невдалеке кладбище. Церковь его была деревянная, с узенькими окнами, стекла которых проржавели от времени и покрылись радужными отливами. Небольшая, приземистая колокольня покачнулась набок. Вся она обшита была узорно вырезанным тесом, и на крыше, тоже узорной, росли уже трава и мох. Погост был сплошь покрыт могилами, над которыми возвышались то белые, то черные деревянные кресты. Простоту эту нарушала одна только мраморная колонка с горевшим на солнце золотым крестом и золотой подписью, поставленная над могилой недавно умершего откупщика. Настенька подвела Калиновича к могиле матери, которую покрывала четвероугольная из дикого камня плита, с иссеченным на верхней стороне изречением: Помяни мя, господи, егда приидеши во царствии твоем. Слова эти начертать на вечном жилище своей жены придумал сам Петр Михайлыч. - Помолимся! - сказала Настенька, становясь на колени перед могилой. - Стань и ты, - прибавила она Калиновичу. Но тот остался неподвижен. Целый ад был у него в душе; он желал в эти минуты или себе смерти, или - чтоб умерла Настенька. Но испытание еще тем не кончилось: намолившись и наплакавшись, бедная девушка взяла его за руку и положила ее на гробницу. - Поклянись мне, Жак, - начала она, глотая слезы, - поклянись над гробом матушки, что ты будешь любить меня вечно, что я буду твоей женой, другом. Иначе мать меня не простит... Я третью ночь вижу ее во сне: она мучится за меня! - Настенька!.. К чему все эти мелодраматические сцены?.. Ей-богу, тяжело и без того! - воскликнул Калинович, не могший более владеть собой. - Нет, Жак, поклянись: это будет одно для меня утешение, когда ты уедешь, - отвечала настойчиво Настенька. - Клянусь... - проговорил он. И в самый этот момент с шумом выпорхнула из растущей около густой травы какая-то черная масса и понеслась по воздуху. Калинович побледнел и невольно отскочил. Настенька оставалась спокойною. - Чего же ты испугался? Это ворон, - проговорила она. - Подобные сцены хоть у кого расстроят нервы, - отвечал Калинович. - За что ж ты сердишься? - Я не сержусь. - Нет, ты сердишься. Нынче ты все сердишься. Прежде ты не такой был!.. - сказала со вздохом Настенька. - Дай мне руку, - прибавила она. Калинович подал. Войдя в город, он проговорил: "Здесь неловко так идти" и хотел было руку отнять, но Настенька не пустила. - Нет, ничего; пойдем так... Пускай все видят: я хочу этого! - сказала она. Калинович пожал только плечами и всю остальную дорогу шел погруженный в глубокую задумчивость. Его неотвязно беспокоила мысль: где теперь капитан, что он делает и что намерен делать? Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного - понравилось... и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку - и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца. Подвизаясь таким образом около года, он наскочил, наконец, на известного уж нам помещика Прохорова, который, кроме того, что чисто делал артикулы ружьем, еще чище их делал картами, и с ним играть было все равно, что ходить на медведя без рогатины: наверняк сломает! Он порешил Лебедева в несколько часов рублей на пятьсот серебром. Зверолов побледнел и униженно стал просить поиграть еще с ним в долг. Прохоров согласился, и к утру уж был в выигрыше тысяч пять на ассигнации. - Будет! - проговорил, наконец, математик, вздохнув, как паровая машина, и тотчас же сходил к маклеру и принес на себя вексель. Неуклонно с тех пор начал он в уплату долга отдавать из своего жалованья две трети, поселившись для того в крестьянской почти избушонке и ограничив свою пищу хлебом, картофелем и кислой капустой. Даже в гостях, когда предлагали ему чаю или трубку, он отвечал басом: "Нет-с; у меня дома этого нет, так зачем уж баловаться?" Из собственной убитой дичи зверолов тоже никогда ничего не ел, но, стараясь продать как можно подороже, копил только деньгу для кредитора. "Зачем вы платите? Вас ведь, наверное, обыграли", - говорили ему некоторые. - "Ничего я не знаю-с; я проиграл и должен платить", - отвечал Лебедев с стоическою твердостию. В тот самый день, как пришел к нему капитан, он целое утро занимался приготовлением себе для стола картофельной муки, которой намолов собственной рукой около четверика, пообедал плотно щами с забелкой и, съев при этом фунтов пять черного хлеба, заснул на своем худеньком диванишке, облаченный в узенький ситцевый халат, из-под которого выставлялись его громадные выростковые сапоги и виднелась волосатая грудь, покрытая, как у Исава, густым волосом. Застав хозяина спящим, Флегонт Михайлыч, по своей деликатности, вероятно бы, в обыкновенном случае ушел домой, но на этот раз начал будить Лебедева, и нужно было несколько сильных толчков, чтоб прервать богатырский сон зверолова; наконец, он пошевелился, приподнялся, открыл налившиеся кровью глаза, протер их и, узнав приятеля, произнес: - А, ваше благородие! - Извините, я вас разбудил, - сказал капитан. Несмотря на тесную дружбу, он всегда говорил Лебедеву, как и всем другим: вы, и тот отвечал ему тем же. - Ничего-с! Огонька, я думаю, вам в трубочку нужно, - сказал Лебедев, окончательно приходя в себя и приглаживая свои щетиноподобные волосы, растопырившиеся во всевозможные стороны. - Нет-с, я трубку забыл, - отвечал капитан, хватаясь за пуговицу, на которой обыкновенно висел кисет. - Ну, так садитесь! - произнес математик, подвигая одной рукой увесистый стул, а другой доставая с окна деревянную кружку с квасом, которую и выпил одним приемом до дна. Капитан сел. - Ну-с, - продолжал Лебедев, - а крусановские болота, батенька, мы с вами прозевали: в прошлое воскресенье все казначейство ходило, и ворон-то всех, чай, расшугали, а все вы... - Некогда было-с, - отвечал капитан краснея - явный знак, что он говорил неправду. - Некогда?.. Какого черта вы делаете? - возразил, зевая, зверолов и потянулся, напомнив собой в своей избушонке льва в клетке. Собственно, на это замечание капитан ничего не ответил, но, посеменив руками и ногами, вдруг проговорил: - Смотритель ваш в Петербург едет? Лебедев, кажется, не обратил на это особенного внимания. - Как же! Отпуск уж получил на четыре месяца, - отвечал он. Оба приятеля на некоторое время замолчали. - Теперича они едут в Петербург, а может, и совсем оттуда не приедут? - начал капитан больше вопросом. - Прах его побери! Пускай убирается, куда хочет! - отвечал Лебедев. Капитан опять посеменил руками и ногами. - Теперича, хоша бы в доме братца... Что ж? Надобно сказать: они были приняты заместо родного сына... - начал он, но голос у него оборвался. - Что говорить! Известно!.. - подтвердил Лебедев. - А хоша бы и братец, - продолжал капитан, - не холостой человек, имеет дочь девицу. - Известно! - повторил Лебедев. - А хоша бы и здесь, - снова продолжал капитан, - не темные леса, а город: не зажмешь каждому рот... мало ли что говорят. Лебедев значительно откашлянулся, или, скорее, рыкнул, поняв, наконец, к чему клонит капитан. - Разговоров много идет, - произн