двух месяцев и ликвидировали дело за ненадобностью. Мой пациент доказал, что не бросал слов на ветер, когда, пожимая руку, уверял, что умеет быть благодарным. Наказав своего обидчика в комнате общежития, не имея представления о том, что мною интересуются на улице Короленко, я сбросил с себя последние путы страха. В ту пору я работал в клинике профессора Фруминой. Только по моему представлению амбулаторный больной мог попасть на ее консультацию. Претендентов всегда было намного больше, чем в состоянии была проконсультировать профессор. А я проводил совершенно определенную селекцию: дети власть предержащих на консультацию мной не записывались, если для этого действительно не было абсолютных медицинских показаний. Упрямство мое удесятерилось, когда 15 марта (через десять дней после официального сообщения о смерти Сталина, в день, когда в МГБ закрыли дело о нашей несуществующей подпольной организации) директор института вызвал к себе Анну Ефремовну и сообщил ей, что через две недели, 1-го апреля, она увольняется работы. Среди прочих абсурдных обвинений было и такое: клиническому ординатору-еврею, работающему врачом менее двух лет, она поручает операции, которых еще ни разу не делали врачи со значительно большим стажем, в том числе старший научный сотрудник, секретарь партийной организации института. Трудно рассказать о мужестве профессора Фруминой, одного из основателей института, выдающегося ортопеда своего времени. Словно ничего не произошло, словно через несколько дней ей не предстоит лишиться любимой работы, смысла ее жизни, каждое утро она являлась в клинику и продолжала руководить железной рукой. К концу дня старая маленькая женщина сникала в своем кабинете, отделенном от ординаторской открытой дверью, завешанной портерой. Мы видели ее обреченный взгляд, устремленный в бесконечность. Однажды я не выдержал и посоветовал ей позвонить в Москву, Хрущеву. (Ей был известен его домашний телефон.) Анна Ефремовна гордо отказалась даже от самой мысли об этом. Щепетильность, понятие об отношении между врачом и пациентом не позволяли ей прибегнуть к подобной протекции. В течение нескольких дней я не отставал от шефа, настаивая на том, что она обязана позвонить Хрущеву не ради себя, а для блага больных детей. Вечером 23 марта она позвонила. Нина Петровна Хрущева была возмущена случившимся и пообещала сообщить об этом мужу. На следующий день беспартийного профессора Фрумину вызвали в ЦК и уведомили, что приказ директора института отменен. Не извинились, не объяснили, не пришли к ней, нет - вызвали и уведомили. А 4-го апреля в "Правде" появилось сообщение о том, что дело врачей оказалось ошибкой. Антисемиты в институте приуныли, посчитав, что это может изменить официальное отношение к евреям, следовательно, ухудшит их шансы. В пылу спора Скляренко даже осмелился сболтнуть, что это сообщение, в отличие от первого, не соответствует действительности, что оно просто необходимо сейчас как политический маневр. Фрумина уцелела. Но в первой клинике к этому времени не осталось ни одного еврея. Уволили выдающегося профессора, заведовавшего пятой клиникой, заменив его невеждой в полном смысле этого слова, посмешищем не только среди врачей, но и среди студентов. Институт был на пути к своему нынешнему состоянию. После короткого затишья начался новый тур преследований профессора Фруминой. На сей раз дело должно было быть сработано руками клинических ординаторов. Мол, начальство реагирует только лишь на критику снизу. Профессор обвинялась в том, что саботирует подготовку украинских национальных кадров ортопедов. Более смехотворного повода нельзя было придумать. Часами можно было бы рассказывать, как изощрялась Анна Ефремовна, чтобы передать свои знания, опыт и умение молодым, как возилась с тупыми ординаторами, стараясь хоть как-то вылепить из них подобие врачей. Председателем комиссии был невежда - заведующий пятой клиникой, предводителем "обиженных" ординаторов - Скляренко. Мое выступление, в котором всему этому делу была дана квалификация очередной антисемитской кампании, отрыжкой "дела врачей-отравителей", было названо провокационным. Но почему-то и обвинения ординаторов и мое выступление остались без последствий. Забавно, а вернее противно было наблюдать, как гонители Анны Ефремовны лебезили перед ней, клянясь в любви и благодарности. Еще в студенческие годы я мечтал об исследовании, посвященном костной пластике при дефектах после огнестрельных ранений. Это естественно, потому, что именно ранения привели меня в медицинский институт. Идея выкристаллизовалась. Но при существующем положении нечего было и мечтать о плановой теме. За рубль, за трешку мальчишки ловили мне бездомных собак, и я оперировал, если было место в экспериментальной операционной, если мог найти ассистента, если можно было договориться с заведующим виварием о помещении туда прооперированной собаки. (Недавно с профессором Резником мы вспоминали, как он, всегда ощущающий дефицит времени, однажды ассистировал мне, приехав в Киев). Руководство узнало о моей подпольной научной работе, но не стало мешать. Я решил, что это плата за диссертации, которые я делал некоторым, скажем, не очень одаренным сотрудникам института. Спустя много лет я узнал об истинной причине либерализма начальства. Заведующий гистологической лабораторией получил приказ умерщвлять мои препараты. Он сам рассказал мне об этом, стыдливо уставившись в рюмку. - Простите меня, грешного. Но что я мог сделать. Вы же помните, какое это было время. Тогда же, в ту пору я был поражен, увидев результаты микроскопических исследований. Они абсолютно не соответствовали клинической картине. За консультацией я обратился к крупнейшему киевскому патологоанатому. Профессор посмотрел препараты, потом, заговорщицки улыбнувшись, спросил: - Какая отметка у вас была по гистологии? - Отлично. - Ну и зря. Чем декальцинирована кость? - Семи процентной азотной кислотой. - Правильно. А если процент будет выше? Я был поражен. - Но ведь этого не может быть! Это ведь жульничество в науке! - Правильно, жульничество. - Но ведь это невозможно! - Все возможно, юноша, все возможно... Жаль. У вас очень интересная работа. Ее надо сделать. (Спустя одиннадцать лет, в Москве, в ученом совете Центрального института травматологии и ортопедии за эту работу мне решили дать степень доктора медицинских наук, но, понимая, что возникнут проблемы, ограничились искомой мною степенью кандидата.) Я решил бороться. То, что я придумал, казалось мне необычайно простым, легким и неопровержимым. Допустим, после моей операции кость действительно умирает, хотя все, что я наблюдал, убеждало меня в невозможности такого исхода. Но если взять ткань только что забитого животного, я обязан получить ответ, что она жива. Так я и сделал. Однажды, когда забивали собаку, я тут же взял у нее еще живое ребро и сдал на исследование. Ответ был все тем же - кость мертва. Возмущенный, но уже ликующий от предвкушения победы, я обратился к секретарю партийной организации, игнорируя то, что она любовница исполняющего обязанности директора института (директор снова укатил в длительную заграничную командировку). Действительно, и она, и прочее руководство на первых порах были смущены и несколько растеряны. В институте моя проделка произвела впечатление взорвавшейся бомбы. И вот партийное собрание. Дирекция института перешла в наступление, обвинив меня в шантаже и подлоге. Выступил я очень сдержанно и спокойно. В любой момент я согласен повторить эксперимент, сдать материал для гистологического исследования главному патологоанатому министерства здравоохранения (профессору, к которому я обращался за консультацией), и пусть на основании его заключения партийная организация решит, кто занимался подлогом. Интересны были выступления двух доцентов. Они вдруг обратили внимание на актуальность моей работы. Возмутительно, что вместо поддержки, такая работа натыкается на противодействие. Не от хорошей жизни исследователю приходится пускаться на подобные трюки, чтобы схватить лабораторию за руку в кармане. Один из доцентов, мрачноватый выпивоха-украинец сказал, что без затруднения поверил бы, что я кого-нибудь обматюгал или дал кому-нибудь по морде. Но никто никогда его не сможет убедить в том, что я способен на нечестный поступок. Надо отдать должное секретарю партийной организации. Она быстро нашлась и сориентировалась в возникшей ситуации. "Да, товарищи, нельзя исключить возможности ошибки лаборатории. Но ведь Деген проявил индивидуализм, непартийное поведение. Почему со своими подозрениями он не пришел ко мне, к своим товарищам по партии?" Не сомневаюсь, что на собрании не нашлось ни одного простачка, убежденного в этом смехотворном тезисе. Тем не менее, мне объявили выговор за непартийное поведение при исполнении научной работы. А через несколько дней вызвали в райком партии и сообщили, что посылают меня на целинные земли, в Кустанай, областным ортопедом-травматологом. Я отказался, сославшись на объективные причины: жена на четвертом месяце беременности, она продолжает учиться, назначение у нее после окончания института в Донецк, мне до конца ординатуры осталось еще полгода, инвалидность дает мне законное право жить и работать там, где мне удобно. Все мои доводы были отметены один за другим. Единственной правдой было то, что, на свое несчастье, я действительно досрочно сдал все экзамены, прошел все клиники и фактически окончил ординатуру. А что касается инвалидности, то существует партийная дисциплина. Если партия приказывает ехать, следует подчиниться. В теплый июньский вечер проводить меня, изгнанного из института, если называть вещи своими именами, оставляющего беременную жену, еще не окончившую институт, на вокзал пришло людей чуть меньше, чем потом, когда мы будем уезжать в Израиль. Друзей, знакомых и даже не очень знакомых людей на перроне собралось так много, что это напоминало демонстрацию. А, может быть, и вправду это была необъявленная демонстрация евреев против дискриминации, против антисемитизма, против вопиющей несправедливости в самом, так называемом, совершенном и справедливом государстве? КАНУН И НАЧАЛО ЭПОХИ ПОЗДНЕГО РЕАБИЛИТАНСА Только Ленин на невысоком облупившемся постаменте встречал меня на перроне кустанайского вокзала. Возможно, в угоду национальным чувствам "хозяев земли", скульптор сделал его похожим то ли на казаха, собирающегося убить волка, напавшего на его баранов, то ли самого намеревающегося напасть с целью ограбления. На не замощенных улицах теплый полынный ветер затевал игры с пылью, закручивал смерчи и обрушивал их на головы редких прохожих. Чахлую запыленную растительность, кое-где торчащую между строениями, даже в шутку нельзя было назвать зеленью. Из подслеповатых окон глинобитных одноэтажных домишек уныло глядело безнадежное убожество. На этом фоне поражало своей монументальностью четырехэтажное здание обкома партии. Меня определили на постой в один из домиков напротив больницы. Крошечная комната с глиняным полом едва вмещала две койки (одна из них уже была занята врачом), стол и две табуретки, из которых функционировала только одна, так как на второй стояло ведро с водой и кружка. В сенях, куда открывались двери обоих жилищ -- нашего и хозяйки, висел допотопный рукомойник. Миску мы выносили в ветхую уборную, ежесекундно грозящую рухнуть. Располагалась она позади хозяйственного дворика, по которому шныряли два поросенка и несколько нахальных кур, постоянно норовящих попасть в комнату. В день приезда, по неопытности, я пошел пообедать в столовку "Голубой Дунай". Так неофициально ее почему-то окрестили ханыги. Ничего голубого я там не обнаружил. И вообще цвета были неразличимы из-за неправдоподобного количества мух. Несколько мух тут же покончили жизнь самоубийством в поданных мне щах. Но меня это не огорчило, потому что мутная водичка с несколькими листиками сомнительной капусты и до попадания мух была несъедобной. Второе блюдо оказалось подстать первому. К тому же я имел глупость попросить вытереть грязные лужи на столе, что официантка безропотно сделала, по-видимому, половой тряпкой, распределив грязь на столе ровным слоем. Соседом моим оказалось существо мужского пола в возрасте между сорока и шестьюдесятью годами. Существо с потухшим взором, с лицом, упирающимся в грязные кулаки, с локтями в лужах на столе. Существо не реагировало ни на мух, ни на мое появление, ни на тряпку, смахнувшую со стола его локти. Бессмысленные полуприкрытые глаза. Не знаю, какой тумблер щелкнул, какая система замкнулась и сработала, но глаза вдруг зажглись, стали ясно-голубыми, осмысленными, более того - одухотворенными. Он начал читать Есенина. Но как! Выбор стихотворений свидетельствовал о безупречном литературном вкусе. Самые сокровенные слои подтекста были видны в его чтении. Когда он закончил "Песнь о собаке", комок подкатил к моему горлу. Но тут чтец так же внезапно выключился. Погасли глаза. Тщетными оказались мои попытки растормошить его. Заказанные для него сто граммов водки стояли перед ним на столе, не вызывая ни малейшей реакции. Лишь когда я вложил стакан в его руку, он совершенно машинально опрокинул его в себя, ни одним мускулом не отреагировав на выпитое. За соседним столиком двое в такой же брезентовой робе, как на моем сотрапезнике, все время наблюдали за нами. - Не тронь его. Студент уже вырубился. - Студент? - Был. Пятнадцать лет отсидел по 58-й. А сейчас у него десять лет по рогам. Я знал, что 58-я статья - это политические преступления против советской власти. Но что такое "по рогам", мне было еще неизвестно. Какое-то неудобство, какой-то страх сковал меня. Ощущение, что я прикоснулся к запретному, к непроизносимому, не позволило мне тут же пополнить свое политическое образование. Да и позже. Постепенно я узнавал, что "по рогам" - это ссылка, что Кустанайская область - место ссылки не только заключенных. В тридцатых годах сюда ссылали "раскулаченных" украинцев. В начале войны - немцев Поволжья. Потом - ингушей и чеченов. Украинцы и немцы в основном прижились. "Кулаки" умели работать. Появились отличные огороды, невиданные прежде на этой земле. Ингуши вымирали от туберкулеза и поножовщины. Великая дружба народов демонстрировалась здесь количеством задушенных арканом, убитых ножом или топором. "Дружбой народов" называли и колбасу из конины с вкраплениями свиного сала, которое не едят мусульмане. Многие ели. Только было бы. На общем фоне "дружбы народов" еврейская проблема особенно не выделялась. Подчиненные величали своего большого строительного начальника-еврея "жидовской мордой". Просто сукиным сыном называли его несколько евреев, работавших в этом строительном управлении. Среди них был и плотник-богатырь с обычной для Кустаная биографией. В 1938 году его, заместителя председателя Совета Народных Комиссаров Молдавской АССР арестовали. Десять лет по статье 58-й. В Удмуртии на лесопилке он стал одним из лучших лесорубов страны. Не по принуждению. Он искренне считал, что его арест - какая-то трагическая ошибка. Она должна, она обязательно будет исправлена. А пока все свои силы он отдаст родине, партии, верным сыном которой он всегда остается. В 1948 году, отсидев свои десять лет, он был освобожден. Но до родного Тирасполя не доехал. Его арестовали в пути и дали еще пять лет. А сейчас он на поселении. Работает плотником в строительном управлении. Ежедневно выполняет две нормы. И дважды в день отмечается у коменданта. Однажды ко мне на прием пришел мужчина, чье тонкое нервное интеллигентное лицо казалось случайно, по ошибке приставленным к брезентовой робе. Лицо показалось мне знакомым. Поняв мой взгляд, пациент насмешливо улыбнулся. Я прочитал его фамилию на амбулаторной карточке и смутился. Это тоже не осталось незамеченным пациентом, в прошлом прославленным генералом Отечественной войны, командовавшим танковой армией. Страх пересилил любопытство. Внимательно, но официально я осмотрел его и назначил лечение. Уходя, генерал оглянулся и, сощурив колючие глаза, сказал: "Я слышал, что на войне вы были смелым танкистом". До сегодня я ощущаю эту заслуженную пощечину. Встречи с осужденными по 58-й статье смущали меня. Они постепенно ломали мое мировоззрение. Оказывается, дело врачей было не единственной липой. Анализируя все, что знал, видел и слышал, я пришел к убеждению, что здоровое тело партии Ленина переродилось в раковую опухоль, разъедавшую страну. (В ту пору мне было известно далеко не все, что я знаю сейчас. Но даже известное я не умел систематизировать, выстроить в логическую цепь, чтобы следствие не считать причиной.) Образ обожаемого Сталина не просто тускнел, а приобретал свои истинные зловещие очертания. Однажды невольно я подслушал ночной разговор в палате: - Большей, я тебе скажу, падлы, чем вождь и отец, России еще не доставалось. - А все-таки были у него и достоинства. - Какие такие достоинства у него, душегуба, ты увидал? - Войну, чай, без него проиграли бы. - Ну, брат, и дурак ты. Во-первых, кабы не он, то и войны, может, и не было бы. А во-вторых, наложил он полные штаны, когда его закадычный дружок войной пошел. Чего ведь он считал, что нет его хитрожопее на свете. А что победили, то не он, не большие начальники даже, а солдаты серые. Глянь-ко, на каждого убитого германца более трех наших. Одних кустанайских-то сколько полегло. - А жидов, скажешь, он не приструнил? Ох и не любил же он их! - Ну, приструнил. Ну, не любил. А тебе-то легче стало? Да и тут, видно, дьявол над ним потешился. В семью ему жида подсунул. - Это семиозерского.что ли? - Ну. А еще сказывают, что через жидов он и окачурился. Как затеял он дело против врачей, так его дружки за границей от рук отбились. Тут его и хватил кондратий. Коль правда это, то всю жисть на жидов молиться буду. Всякий раз, когда мне приходилось прилетать в Семиозерку - районный центр Кустанайской области, меня почему-то обязательно пытались познакомить с сосланным сюда зятем Сталина. Единственной виной его было то, что он еврей. Сославший тесть умер почти полтора года тому назад, а ссылка все продолжалась - и при Маленкове и при Хрущеве. В данном конкретном случае я не трусил, но всегда появлялась причина, мешающая познакомиться: то операция затягивалась дольше запланированного времени, то надо было посмотреть еще нескольких больных. И всегда торопил пилот, боявшийся садиться в сумерки. А еще больше торопило время. Я жил в постоянном цейтноте. Единственный ортопед на всю Кустанайскую область. По площади это вместе взятые Албания, Бельгия, Дания, Нидерланды, Швейцария да еще Израиль впридачу. Травматизм был невероятным, как во время войны. Освоение целины осуществлялось с истинно русским размахом и с истинным отсутствием мозга. На площади 200.000 квадратных километров был ничтожно короткий тупиковый отрезок железной дороги, связывающей Кустанай с Южно-Уральской магистралью. Не было ни единого километра дороги с твердым покрытием. В сухую погоду по грунтовым дорогам, вытряхивая души водителей и ломаясь на выбоинах, сновали десятки тысяч грузовиков, пригнанных со всех концов страны. В дожди дороги становились непроходимыми или почти непроходимыми. Тракторы растаскивали иногда километровые заторы . Элеваторов едва хватало на обычное для области количество зерна. Убранную с целинных полей пшеницу некуда было девать. Влажная, под временными навесами она начинала гореть. Даже учеников первого класса, семи-восьмилетних крох пришлось мобилизовать, чтобы перелопачивать горящий хлеб. Пригнали воинские части. Неопытные армейские водители увеличили и без того катастрофический травматизм. Командированные водители грузовиков, месяцами не раздеваясь, ночевали в кузовах, на зерне, или в кабинах своих автомобилей. Есть было нечего. Людям. Разжиревшие воробьи с трудом взлетали со щедро рассыпанного по дорогам зерна. Интересно было бы подсчитать, во что в 1954 году обошелся Советскому Союзу килограмм целинного хлеба? Даже не включая стоимости бесценной человеческой жизни. Советская власть не врала: здесь человеческая жизнь была действительно бесценной, потому что ничего не стоила. Для самообороны у меня была моя увесистая палка. К тому же, во внутреннем кармане пальто я носил большой ампутационный нож, постоянно заставлявший меня ощущать напряжение: рукоятка находилась в кармане, а длинное обоюдоострое лезвие торчало, концом своим едва не достигая подбородка. Но однажды все мои средства самообороны оказались несостоятельными. Я переходил улицу, направляясь из больницы домой. Был поздний дождливый вечер. В глубокой колее увязли мои ноги (здесь трудно было даже в сапогах, а я вынужден был надевать калоши на ортопедическую обувь) как раз в тот момент, когда из-за угла на значительной скорости вырвался ослепивший меня грузовик, а за ним еще, и еще, и еще. Все. В это мгновение я отлично сообразил, что ради случайного прохожего колонна не остановится, чтобы увязнуть и до утра ждать трактора. И никакой возможности вырвать ноги. Обидно. Глупая смерть. Грузовик почти прикоснулся ко мне бампером и внезапно остановился. Шофер выскочил из кабины. - Ну, доктор, благодари Бога, что я тебя разглядел. Не узнаешь? Да я же приходил в больницу, когда ты моего кореша спас. Я не узнавал. Но это уже не имело значения. Он помог мне выбраться из грязи. Матеря все на свете, подходили шофера остановившихся машин. Мой спаситель оправдывался, говорил о каком-то Колюне, которого я оперировал. - Да он вроде бы не наш, не русский. - Наш он, братцы, наш, доктор он! Через несколько часов, уже после рассвета трактора вытащили колонну. Кроме позорного случая с генералом, со всеми пациентами у меня устанавливались самые дружеские отношения - с вольными, местными и прибывшими, с поселенцами по 58-й статье, с немцами, чеченцами и ингушами. А тут я познакомился с еще одной категорией кустанайцев. Трудно объяснить, что представлял из себя мой рабочий день. Утром я оперировал. Иногда до двух, иногда до трех, а иногда до пяти часов дня. Затем обход, назначения, клиническая рутина. Два часа амбулаторного приема. После приема повторный обход в больнице. Иногда в эти часы снова приходилось становиться за операционный стол. И так до утра. А утром либо плановые операции, либо лететь куда-нибудь к черту на кулички в Амангельды или Тургай, один из районных центров (более 5 часов лета на "кукурузнике", прекрасные часы: можно почитать или поспать), где снова операции и прием больных. А по возвращении все с начала. Когда подряд скапливалось более пяти бессонных суток, я забирался в свою конуру и засыпал. Мог проспать сутки и более. Вечно голодного, меня не могло разбудить даже обещание райского обеда. Но работники отделения очень скоро обнаружили безотказный будильник. Я ненавидел даже само слово ампутация. Стоило кому-нибудь из сестер или санитарок постучать в мое окно и сказать, что, если я не приду, сейчас начнут ампутацию, как я немедленно вскакивал и шел в больницу. Так было и в ту ночь. Постучали в окно: -- Нариман Газизович собирается ампутировать руку. Ждет вашего разрешения. Мужчина лет 35-ти. На кирпичном заводе правая рука попала в трансмиссию. Нариман Газизович был прав. Восемь переломов, огромная скальпированная рана. Ампутация показана абсолютно. И все же я решил попытаться. Несколько часов воевал с отломками. Уже сопоставил отломки плеча. Начинаешь манипулировать на предплечьи -- насмарку идет вся предыдущая работа. И так несколько раз. Наконец, наложен гипс. И надежда на тот ускользающе малый шанс, на который не имеет права не надеяться врач. Рука у Кости Бонадаренко не только уцелела, но и функционировала достаточно хорошо. Костя - бандеровец. Был осужден на 15 лет. Сейчас на поселении. Бандеровец?! Я учился в Черновицах. Одна из причин нашего хорошего знания анатомии - большое количество трупов в анатомке. В трупах нет недостатка, потому что убивают бандеровцев. Повседневная пропаганда приучила меня к тому, что нет зверя более лютого, чем бандеровец. А тут Костя Бондаренко, мягкий, терпеливый, добрый. Костя, в которого я вложил все свое умение, всю душу. Вообще все спуталось в этом кустанайском вместилище "дружбы народов". В сентябре начались снежные метели. Ко всем бытовым бедам прибавился холод в нашей комнате. Собственно говоря, бытовые беды - это только постоянный голод. О "Голубом Дунае" я уже рассказал. Была в Кустанае еще одна столовая полузакрытого типа, где я мог питаться. Столовая обкома партии. Беда только, что когда я освобождался, там уже все было съедено, а чаще я натыкался на запертую дверь. Хлеб, за редким исключением, мне доставала хозяйка. В одно из длительных исключений совершилось мое грехопадение. В тот день из Семиозерки приехал мой киевский приятель Витя. Невысокий, крепко сколоченный, с добродушной всегда улыбающейся физиономией еврейский парень, он был одним из лучших кустанайских геологов. Как и я, мечтая о куске хлеба, он выскребывал из стеклянной банки остатки баклажанной икры. На минуту я оставил его, чтобы посетить ветхое строение позади хозяйственного двора. Вернувшись, я застал фантастическую сцену. Перед Витей высился огромный каравай невиданного в Кустанае белейшего хлеба с коричневой запеченной корочкой, гора сливочного масла и сваренная птица, оказавшаяся просто курицей-чемпионкой, а не индейкой, как мне сперва показалось. Витя терзал птицу, стараясь как можно быстрее придать ей нетоварный вид. Глаза его хитро блестели, щеки лоснились, а до неправдоподобия набитый рот издавал какие-то невнятные звуки в ответ на мой вопрос, откуда все это изобилие. Только насытившись, Витя рассказал, что здесь побывал благодарный пациент, не назвавший своего имени, что пациент не только не пожелал дождаться меня, но даже специально улучил момент, когда меня не будет в комнате. Вот и все. Я и сейчас не знаю, кого благодарить за несколько сытых дней моего кустанайского существования. Свистящие сентябрьские метели пробирались в мое жилище. Вода в ведре на табуретке и в рукомойнике в сенях замерзала. Умываться можно было и снегом. Но спать приходилось натянув на себя все, что у меня имелось. И ходьба по улицам стала почти невозможной. Начальство, справедливо видя во мне временного, не пыталось улучшить мой быт. Травматизм пошел на спад. Шоферы, погудев на площади перед обкомом партии, как ни странно, добились того, что их потихоньку стали отпускать домой. Во всяком случае, им заплатили часть зарплаты. Мне это представилось симптомом каких-то перемен к лучшему. При папе Сталине им бы погудели! Армия отступила. Ученики приступили к занятиям. Потом и кровью добытое зерно на токах под брезентом оставалось дожидаться лучших времен, постепенно превращаясь в дерьмо. У меня появилось какое-то подобие двенадцатичасового рабочего дня. Ночью будили редко, не чаще раза в неделю. В конце октября нервы мои были напряжены до предела. Я ждал телеграммы о рождении сына (почему-то был уверен, что родится сын). Прошли уже все положенные сроки, а телеграммы не было. Еще месяц тому назад министерство разрешило мне уехать, но я должен был передать больных в надежные руки. Проводить меня на вокзал неожиданно пришло много людей. Ленин на своем постаменте уже со снежным малахаем на голове безучастно смотрел как прямо на перроне распивается спирт, принесенный патологоанатомом. Директора совхозов старались перещеголять друг друга привезенными закусками. А один из них упорно пытался вручить мне чек на две тонны пшеницы. Идиот! Как я ругал себя спустя короткое время за то, что гордо отказался от этого подарки! (Как и от многих других.) Но один подарок растрогал не только меня. Он потряс всех собравшихся на перроне. Принести зажаренного поросенка, конечно, не представляло никаких трудностей для директора свиносовхоза. Принести чек на две тонны пшеницы было пустяком для директора огромного зернового хозяйства. Но букетик "анютиных глазок" зимой, в Кустанае, где даже летом не видят цветов! С изумлением, даже с завистью провожающие посмотрели на бандеровца Костю Бондаренко, когда из-под полы своего засаленного бушлата он извлек драгоценный букетик. Снова выпили. Именно в это время в Киеве родился мой сын. Он не торопился появиться на свет, явно нарушая физиологические сроки. Возможно, во внутриутробной жизни ему уже было известно, что ждет еврея в Советском Союзе? (Еще работая в ортопедическом институте, я как-то спросил свою коллегу - грамотную, умную, добрую девушку, почему она не выходит замуж. Она улыбнулась, отчего ее иудейские глаза стали еще грустнее, и ответила: "Не хочу на горе плодить евреев". Спустя много лет мы встретились в Москве. Она была матерью двух русских сыновей. Отличную генетическую информацию они могли унаследовать по материнской линии). Я далек от мысли о еврейской интеллектуальной исключительности, чему, к сожалению, доказательство - наше государство. Ничего худого я не собираюсь сказать о русском народе. Но сколько выдающихся имен в русской науке получили в наследство еврейские гены! Десятка два наиболее видных современных советских русских физиков - дети еврейских матерей. Но это тщательно скрывается. Даже то, что мать Ильи Мечникова еврейка, чуть ли не государственная тайна. И, может быть, к счастью, только дотошная Мариетта Шагинян докопалась до еврейского происхождения некой Марии Александровны Бланк. Это, впрочем, так, - походя. Стояли последние дни изумительной киевской осени. Но мне было не до золотого листопада. Денег, заработанных в Кустанае, могло хватить не надолго. Четыре месяца тому назад жена закончила институт и еще не работала. Сейчас она родила, и Бог знает, куда ей удастся устроиться на работу. До нашей женитьбы студенческая стипендия жены несколько месяцев была единственным источником существования семьи из четырех человек. В связи с делом врачей маму, научного сотрудника института бактериологии, уволили с работы. Человек ненужной в Советском Союзе честности, она имела глупость указать в анкете, что у нее есть брат в Филадельфии. Долгие годы она не общалась с родным братом, не без .оснований опасаясь обвинений в связи с Америкой. Зачем же надо было упоминать о нем в анкете? Впрочем, кто знает, вероятно, нашли бы другую причину лишить ее куска хлеба. Старая бабушка и младшая сестра жены были нетрудоспособны. Сейчас при поисках работы у тещи обнаружилось явное преимущество передо мной - внешне она не походила на еврейку. Но иногда это причиняло еще большую душевную травму. Однажды, узнав, что в онкологическом диспансере срочно нужны врачи-лаборанты, теща немедленно отправилась в Георгиевский переулок. Главный врач встретил ее с распростертыми объятиями. А узнав, что она владеет биохимическими методами исследования, не знал, куда ее усадить. Тут же велел заполнить анкету и хоть завтра приступить к работе. Но прочитав фамилию, мгновенно изменился и грубо заявил, что розенберги здесь не нужны. Теща, с трудом сдерживая слезы, рассказала об очередной безуспешной попытке. Я тут же захотел пойти бить морду, но благоразумные женщины удержали меня от бессмысленного и опасного поступка. Да и сколько морд я мог побить? В дни свободные от поисков работы я отправлялся во двор большого гастронома на Крещатике, если там "давали" нужные продукты. Предполагалось, что я, пользуясь своим правом, могу без очереди "взять" двести граммов масла или полкило сахара (норма "в одни руки"). Но пользоваться своим правом было неудобно, и я часами выстаивал в очереди, узнавая, что во всех несчастьях страны повинны жиды, или, в лучшем случае, - евреи. Даже Берия и его подручных в ту пору приписали к евреям. Это было удобно. В течение семи месяцев я почти ежедневно посещал сектор кадров киевского горздравотдела, надеясь получить хоть какую-нибудь работу. Основная масса просителей - евреи. Были, конечно, и русские, и украинцы, и представители других национальностей. Но они отсеивались в течение одной, максимум - двух недель. Они получали направление на работу. Постоянными были евреи. Некоторые, отчаявшись, прятали свои врачебные дипломы и шли туда, где была возможность устроиться. Отличный уролог несколько лет проработал токарем. Стоматолог - ударником в ресторанном джазе. Еще один стал таксистом. Спустя несколько лет у меня состоялась забавная встреча с бывшими врачами. В пустыне поисков какого-нибудь заработка я внезапно набрел на сказочный оазис - Общество по распространению научных и политических знаний. Я подрядился распространять знания о новейших достижениях советской хирургии, естественно, самой передовой в мире. Оазис платил сто рублей за лекцию. Правда, тут же подбрасывали минимум еще одну шефскую, за которую не платили. Правда, читать эти лекции приходилось в селах Киевской области, в которые не так-то просто было добраться. Аудиторией моей были преимущественно голодные колхозники или почему-то пьяные в любую погоду работники МТС. Устроившись на работу, я почти прекратил свой просветительский промысел, прибегая к нему только в исключительных случаях. Человек с постоянным заработком, не дающим умереть от голода, мог себе позволить некоторую селективность аудитории. Не по составу, а по расположению. Слушателями моими стали работники небольших заводов или артелей в черте города. Однажды в декабре ко мне обратились руководители оазиса. Срочно необходимо прочитать двадцать лекций. Кончается финансовый год. Горят деньги. Урежут сметы по статьям, на которых останутся неиспользованными в течение года средства. Так как это предложение совпало с исключительным случаем (жене понадобилось зимнее пальто), я охотно согласился сеять разумное, доброе, вечное. В дождливый день конца декабря меня занесло в какую-то шарагу во дворе на Красноармейской улице рядом с кинотеатром "Киев". В тускло освещенном полуподвале клеили чемоданы. Аудитория - человек двадцать пять чемоданщиков - попросила у меня прощение за то, что слушать лекцию будут без отрыва от производства. План. Конец года. Мне было абсолютно безразлично. Сотворялась, кажется, двадцатая лекция. Меня уже тошнило от заигранной пластинки, щелкающей на тех же остротах и плывущей на той же улыбке в конце одного и того же абзаца. Побыстрее оттарабанить, получить подпись и печать на путевке и прощай ненавистная халтура (до следующего исключительного случая). Я знал, что в конце лекции, как и обычно, зададут несколько вопросов, ничего общего с темой лекции не имеющих, например, как вылечить геморрой, или к кому обратиться по поводу... и т.д. Но первый же вопрос поразил меня глубоким пониманием предмета. Подстать ему были и последующие. Около двух часов, не замечая времени, вышвырнув заигранную пластинку лекции, я самым добросовестным образом отвечал на сыплющиеся от чемоданов интереснейшие вопросы. Я так увлекся, что даже перестал удивляться необыкновенной, нет, не интеллектуальности - профессиональности аудитории. До выхода из полуподвала меня провожал весь цех. Это было действительно очень приятно, потому что, как выяснилось, аудитория почти наполовину состояла из нескольких инженеров, перенесших инфаркт, и из врачей, отказавшихся поехать на целинные земли. О национальности врачей не стану писать, дабы не услышать упрека в переизбыточности информации. Сектор кадров киевского горздравотдела в ту пору был органом безупречным. Заведовала им врач-администратор, некая Романова, строгая, справедливая, неприступная. Одним словом, идейная коммунистка. Очень идейная. Прошу простить меня за отступление. В небольшом населенном пункте невдалеке от Киева был спиртзавод. Надо ли объяснять, что все работающие на этом своеобразном монетном дворе, вернее, все, имеющие малейшую возможность, воровали спирт. Этиловый спирт! Где он, гениальный русский поэт, который воспоет двигательную силу этого магического напитка? Где он, выдающийся экономист, сумеющий объяснить, что не золото, а этиловый алкоголь - основа советского денежного эквивалента. Ну что, золото? Возможно, его и вправду фетишизируют? Но кто посмеет заподозрить фетиш в спирте? Абсурд! Спирт не фетишизируют, а пьют. Так вот, на упомянутом заводе, не являвшемся исключением в своей системе, спирт потребляли распивочно и навынос. Лишь один-единственный человек, восстанавливавший завод после войны, десяток лет на нем проработавший, не вынес через заводскую проходную ни капли спирта. Бессменный освобожденный секретарь партийной организации завода. Его боялись пуще огня. Если на каком-нибудь профсоюзном или партийном собрании о краже спирта трепался директор или начальник цеха, можно было спокойно прослушать громы - дождя не будет. Ведь сами, гады, воруют. Но секретарь - не дай Бог! У него же, у сволочи, полное право сдирать шкуру. Он же чист, как спирт. И вдруг в доме секретаря (а жил он в двух шагах от завода) возникла женская баталия. Домашняя работница разругалась с женой, хлопнула дверью и разнесла по всему спиртзаводскому поселку, что в письменном столе ее бывшего хозяина есть краник, из которого спирт хлещет рекой. Слух был настолько абсурдным, что ему не могли поверить. И все же - сигнал есть сигнал. Тем более, что и дирекция недолюбливала и побаивалась слишком честного секретаря. Проверили. Мать честная - есть! Во время восстановления завода секретарь парторганизации тихонечко приварил трубку к спиртопроводу на заводе, тихонечко провел коммуникацию аж до тумбы своего письменного стола и с полным правом клеймил позором расхитителей социалистической собственности. Что там было! Секретаря едва спасли от рук разбушевавшихся работяг, хотевших линчевать своего идейного руководителя. Падла, ведь, цистернами воровал спирт, а нас за поллитру уродовал! Эту печальную историю я рассказал по ассоциации. Завкадрами Романова, как я уже упомянул, была неподкупным коммунистом. К тому же - женщина. И даже неоднократно замечая антисемитский подтекст ее направлений на работу, я не смел протестовать, потому что во мне, свернувшись клубочком, постоянно дремало этакое джентльменское отношение к женщине, и с детства воспитанное преклонение перед идейным коммунистом, привозящим в голодающий Петроград эшелон с хлебом и тут же умирающим от алиментарной дистрофии. Спустя несколько лет я пытался устроить к нам в больницу на работу хорошего врача, моего однокурсника. Главный врач, отличный хирург, человек умный, немного циничный, лишенный, как мне кажется, антисемитизма, с недоумением посмотрел на меня: "Ты что, с ума сошел? Ведь Романова посчитает, что мы с тобой вытащили у нее из кармана четыре тысячи рублей!" Тогда-то он рассказал мне, что это такса, установленная Романовой за устройство врача-еврея на работу в Киеве. Когда-нибудь, когда будут описывать подлые поборы с евреев, уезжающих в Израиль, следует воздать должное зав. сектором кадров киевского горздравотдела товарищу Романовой, сумевшей лично обогатиться на несуществующем в Советском Союзе еврейском вопросе. Боже мой! Если бы это мне было известно тогда, когда я мечтал о любой работе, когда я обивал пороги горздравотдела, когда я чувствовал себя виноватым, возвращаясь домой после дня безуспешных поисков, когда уже осмысленные глаза моего сына, казалось, вопрошали, долго ли еще будет длиться это мучительное унизительное состояние, если бы я знал это в ту пору, неужели я ждал бы семь месяцев, чтобы наконец взорваться, чтобы пригрозить горздраву (нет, не Романовой, она, ведь, женщина), что убью его, если в течение недели не получу работу. Репутация у меня была соответствующей. Мне не пришлось ждать недели. На следующий день меня направили ортопедом в 3-ю детскую костно-туберкулезную больницу. Это в Пуще-Водице. Добираться полтора часа. Но какое все это имеет значение! Работа! Вожделенная работа! Я смогу накормить своего сына! Полтора года в этой больнице - полтора года поисков места работы, где я смогу прогрессировать как врач. Много событий больших и малых вместились в эти полтора года. Самым значительным, казалось бы, должен был стать XX съезд партии, который, увы, ничего не изменил, потому что изменений не хотели даже те, кому изменения, в конце концов, могли бы пойти на пользу. Брызжа ядовитой слюной, главный врач возмущалась: - Вы сами, когда шли в бой, не кричали "За Сталина"?! - Видите ли, Сталин действительно в ту пору был для меня божеством, но в бою я не произносил его имени. В бою я преимущественно пользовался матом. Вам все шуточки да смешочки, еще поплачете, погодите! - Надеюсь, что после этих разоблачений в стране больше не будет причины для слез. - А вы всему верите? Вы же, ведь, охотно согласились, что дело врачей - липа. - Приятно слышать, что наконец-то вы признали дело врачей липой. - Я этого не говорила. А вот нескольких из реабилитированных я знала лично, например Чубаря. Это был такая сволочь! И тогда я рассказал ей одну из многочисленных историй о моем знакомом подполковнике. Интеллигент в лучшем смысле этого слова, напиваясь, он вообще терял человеческий облик. Это было в Берлине в первые хмельные дни после победы. Давали грандиозный концерт для высшего начальства. Три первых ряда занимали генералы во главе с двумя маршалами, командовавшими фронтами. В девятом ряду сидел подполковник. Тончайший волосок трезвости удерживал его в человекоподобном состоянии. На сцене ансамбль красноармейской песни и пляски а ля краснознаменный исполнял популярную в ту пору "Песнь о двух генералах". Два солиста-солдата в разных концах авансцены состязались в восхвалении своих генералов. "А у нас генерал" - пел первый. "А у нас генерал" - возражал второй. "И оба хороши" - разрешал противоречие хор. Песня была бесконечной. Когда в какой-то двадцатый раз поспорили "А у нас генерал, а у нас генерал", из девятого ряда рявкнул подполковник: "И оба они жопы!" Духовики, задыхаясь от смеха, не могли извлечь ни одного правильного звука. Последнего куплета, как-то пропетого хором, с трудом подавляющим смех, почти не было слышно. Его заглушали раскаты хохота, содрогавшего зал. Многие генералы посчитали это выпадом против них лично, Возмущенный маршал Жуков погрозил подполковнику кулаком. Но в общем все обошлось. Списали на опьянение победой. Главврач снова упрекнула меня в неуместном смехачестве и невпопад, как мне показалось, добавила: - Все ваши еврейские штучки. Уже через несколько месяцев, в ноябре, у главного врача появились основания упрекать меня в еврействе. Во мне произошло какое-то необъяснимое раздвоение. По-прежнему я осознавал себя гражданином своей могущественной сверхдержавы, своей страны, за которую воевал, которой щедро отдавал свою кровь, которую любил сыновней любовью. В то же время я почувствовал себя связанным живыми узами с незнакомым государством Израиль. Я видел себя в танке на Синае, хотя даже представить себе не мог, какие танки в израильской армии. Сквозь сито своего неверия я уже просеивал газетную ложь. Я уже знал цену злобному заявлению ТАСС о тройственной агрессии, в которой англичане и французы оказались подручными коварных, способных на любое преступление израильтян. Но это сообщение было искренне воспринято, поддержано и усилено верноподданными гражданами. Главврач перенесла свою патологическую ненависть к евреям на незнакомое ей государство, на его народ. Она отождествляла нас. Возможно, она была права? Из своего маленького красивого Израиля я шлю вам, Варвара Васильевна, свою искреннюю признательность за вашу ненависть, за ваше отождествление, за ваш наглядный урок, преподавший, что еврею нельзя жить раздвоенным. А случилось однажды следующее. Я оперировал шестнадцатилетнего мальчика, страдающего туберкулезом коленного сустава. Операция осложнилась не по причине анатомических особенностей или патологического состояния, а потому, что хирургические инструменты, которыми я оперировал, следовало выбросить несколько десятилетий тому назад. Я убежден - мои израильские коллеги просто не поверили бы, что подобным металлоломом можно сделать резекцию коленного сустава. После операции я зашел в кабинет главного врача и доложил ей, что, если не будут приобретены хирургические инструменты, следует временно закрыть операционную. Главврач ответила мне потоком обычной демагогии. Дескать, лопатами мы строили Днепрогэс и Магнитогорск и без оружия побеждали на фронтах. Я спокойно выслушал ее речь и спросил: - Согласились бы вы, чтобы я оперировал вашего сына этими инструментами? Главврач взорвалась: - Все вы, евреи, одинаковы. Там несчастные египтяне страдают от них на Синайском полуострове, а тут я должна страдать от вас! Я стоял ошеломленный. При чем здесь египтяне? О каких евреях идет речь? Хлопнув дверью, я покинул кабинет и направился в свой корпус. Моросил мелкий ноябрьский дождь. Дворник Андрей, молодой украинец, сгребал опавшие листья. Кто-то по величайшему секрету сообщил мне, что Андрей - баптист, тайком посещающий молельный дом. Мы всегда относились друг к другу с симпатией и уважением. Я не могу объяснить побудительных причин и последовательности моих поступков в это мгновение. Внезапно остановившись, без всякого предисловия, я попросил Андрея дать мне прочитать Библию. Испуг исказил его лицо. - У меня нет Библии. - Андрей, только что Варвара Васильевна сказала, что все мы, евреи, одинаковы. Я знаю историю древней Греции и древнего Рима, я знаю историю китайцев и ацтеков, не говоря уже о славянах. Но я не имею представления об истории еврейского народа. Пожалуйста, дайте мне прочитать Библию. - У меня нет. И вообще коммунисты не читают Библию. - У еврея есть право узнать историю своего народа. - У меня нет Библии. - Поймите, ведь это Богоугодное дело. - У меня нет. На этом мы расстались. Как и обычно, после операционного дня я остался дежурить. Поздно вечером я работал над историями болезней. За окном хлестал холодный ливень. В дверь ординаторской постучали. На пороге появился Андрей. На нем не было лица. Вода стекала с его телогрейки. С трудом выдавливая слова, он сказал: - Ион Лазаревич, не сделайте моих детей сиротами. - О чем вы говорите, Андрей? - Вы ведь коммунист. - Я человек. Я еврей, желающий узнать историю своего народа. Он извлек из-под полы телогрейки старую потрепанную книгу. Всю ночь я читал Библию. И потом, когда, проникшись доверием ко мне, Андрей уже безбоязненно приносил мне книгу. И мы обсуждали прочитанное. Книга Бытия сперва показалась мне примитивной. Исход представлялся красивой сказкой, вполне современной сказкой, когда исход из Советского Союзе не менее неосуществим, чем тогда - из Египта. Заворожила Песнь Песней - музыка, образы, одухотворенность, эротика. А общее впечатление - так, ниже среднего. Но одна мысль неотступно преследовала меня уже после первого прочтения Библии, Убежденный материалист-марксист, я достоверно знал, что без базы невозможна надстройка. Каким же образом у древних евреев, у примитивных скотоводов, кочевников, едва переставших быть рабами, мог возникнуть высочайший, сегодняшний, нет, завтрашний моральный кодекс? Естественно, что его не могло быть ни у египтян, ни у индусов, ни у китайцев, ни у эллинов, ни у римлян. Не было у них для этого соответствующей материальной базы. А у евреев она была? Что-то не стыковалось. И почему Библия дала такую обильную пищу мировому изобразительному искусству? А больше всего - первая книга, показавшаяся мне примитивной. Много раз я перечитывал Библию, пока получил ответы на эти вопросы. Но самой убедительной оказалась третья книга - Левит, вернее, ее заключительные страницы. Все описанные там события, которые должны произойти в будущем, действительно произошли. Именно в предсказанной последовательности. Почему бы не произойти еще одному предсказанию - объединению евреев в своем предсказанном и уже существующем государстве? Конечно, в конце ноября 1956 года это могло показаться нелепым. Но я уже начал верить в то, что обещание, данное в конце книги Левит, будет выполнено. Я стал евреем. Забавно только, что началом своего еврейского воспитания обязан молодому украинцу - дворнику нашей больницы. Время после XX съезда партии Эренбург назвал оттепелью. Мне больше нравится формулировка не профессионала, а любителя - "эпоха позднего реабилитанса". Конечно, можно назвать потеплением подъем температуры от абсолютного нуля до, скажем, температуры замерзания азота. Но ведь нельзя жить при такой температуре. Именно во время оттепели Советский Союз обрушил на Израиль лавину злобных нападок, а советские танки раздавили Венгрию. (Мой приятель без комментариев описал сцену, свидетелем которой он был на советско-венгерской границе. Капитан-пограничник, всего лишь капитан, в буквальном смысле слова толкал на венгерскую территорию Яноша Кадора, а тот, сопротивляясь, кричал: "Я не буду предателем своего народа!" -- "Будешь, будешь", - добродушно ответил капитан.) Именно во время оттепели произошли берлинские события, а Хрущев сочинил очередную антисемитскую небылицу о сотрудничестве евреев с фашистскими оккупантами. Правда, более широкими стали контакты с заграницей. Опубликовали несколько произведений, издание которых прежде было немыслимым. Появились свои "менестрели". Даже тысячетонный пресс, под которым жили евреи, стал на одну тонну легче. Не благодаря оттепели я стал верить в возможность нового Исхода. Да, это несбыточно. Но ведь совершилось чудо Исхода из Египта. Почему бы не свершиться еще одному чуду? В конце книги Левит Всевышний предупреждает, какие кары Он обрушит на головы евреев, на этот упрямый народ, постоянно испытывающий терпение Господа своими непрерывными нарушениями союза. Все, сказанное 3500 лет тому назад сбылось. Но дальше Господь говорит, что Он вспомнит свой союз с Яковом, Ицхаком и Авраамом, и вернет уцелевших евреев на обещанную им землю, которая отдохнет до этого, получив все положенные ей субботы. Начало сбываться и это обещание. Возникло государство Израиль. Уцелевшие евреи стали возвращаться в свое государство. Почему бы Всевышнему не вспомнить, что и мы - уцелевшие евреи? Я стал жить этой, казалось бы, неосуществимой мечтой, не реагируя на добродушное подтрунивание моих друзей по поводу благополучия моего рассудка. Чудо обязано повториться. Почему бы еще ни при моей жизни? ПРИГЛАШЕНИЕ НА ДОЛЖНОСТЬ Есть вещи, даже самое талантливое описание которых не найдет эквивалента в представлении человека, не имеющего личного опыта, не соприкасающегося с этим предметом. Еще сложнее обстоит дело с понятиями. Я знаю, как трудно объяснить кое-что о Советском Союзе даже людям, побывавшим там, но не составляющим части социалистической системы. Поэтому, прежде чем приступить к изложению материала настоящей главы, в нескольких словах придется рассказать о размере врачебной зарплаты в Советском Союзе, что понять не так уж трудно. Врач со стажем от 10 до 25 лет, получает 140 рублей в месяц (брутто). Если у него есть степень кандидата медицинских наук (Рh.D. - третья степень на Западе), зарплата увеличивается на 10 рублей. Со степенью доктора медицинских наук (на Западе это профессор) врач получает еще 10 рублей, итого, 160 рублей в месяц. Если же кандидат медицинских наук работает ассистентом в кадровом институте (медицинском или усовершенствования врачей), его начальная зарплата 285 рублей в месяц. Чуть меньше получает старший научный сотрудник в научно-исследовательском институте (имеет значение категория института). Больше получает доцент. Еще больше - старший научный сотрудник со степенью доктора медицинских наук. Это примитивная схема. Очевиден материальный стимул степени кандидата и доктора медицинских наук, если это не 10 и 20 рублей, а, по меньшей, мере удвоение зарплаты на соответствующей должности. Защитив кандидатскую диссертацию, я знал, что в Киеве у меня нет ни малейших шансов получить соответствующую должность. Без амбиций я продолжал работать в своем отделении. Без амбиций в свободное от оплачиваемой работы время занимался наукой, потому что мне было интересно. Правда, одна попытка попасть на высокооплачиваемую должность была предпринята. Но к ней я отнесся с такой же легкостью, с какой за 30 копеек случайно покупаешь лотерейный билет, не надеясь на выигрыш и не жалея потерянных копеек. Забавно. На ученом совете института, куда я подал документы на должность старшего научного сотрудника, многие поддержали мою кандидатуру, мотивируя это тем, что следует привлечь к работе ортопеда, уже имеющего в Киеве имя. Но резко против меня выступил заведующий отделом, где, собственно говоря, и была вакантная должность. Я его отлично понимаю и не только не осуждаю, но даже одобряю. Судите сами. Когда-то, на первом году ординатуры, ко мне приставили субординатора, студента шестого курса, вполне тупого украинского парня, чудовищно необразованного, но трудолюбивого. Последнее качество понравилось мне больше всего. Я надеялся, что с его помощью удастся уменьшить необразованность. А тупость?.. Так он не будет Эйнштейном. Но доминантой оказалось тупое упрямство и жестокость (именно это послужило причиной того, что спустя много лет он схлопотал необычный подарок благодарного пациента - удар ножом в живот, едва не стоивший ему жизни). Не знаю, по какой причине на кафедре с ним возились. Каким-то образом он защитил весьма сомнительную кандидатскую диссертацию, а потом превратил ее в еще более сомнительную докторскую. Однажды на ортопедическом обществе он демонстрировал больного с повреждением локтевого сустава. По привычке, тут же посмотрев больного, я обнаружил, что угол разгибания даже приблизительно не соответствует тому, что значится в докладе. Я задал вопрос, как измерялся угол. Аудитория (тоже не на сто процентов состоящая из гениев) отреагировала хохотом на ответ, свидетельствовавший, что доктор медицинских наук не имеет понятия об исследовании сустава, о котором он написал две диссертации. Все посчитали, что я ловко подсидел докладчика. Но, видит Бог, мне и в голову не могло прийти, что доктор медицинских наук не знает примитивных вещей, которые обязан знать даже плохой студент. В свете рассказанного, то, что я не прошел на должность старшего научного сотрудника, казалось мне закономерным и даже непосредственно не очень связанным с антисемитизмом. (Недавно я получил из Москвы очередной номер журнала "Ортопедия" со статьей того самого заведующего отделом. Он несомненно вырос. Но и сейчас на вполне средней статье видны жирные отпечатки не ликвидированной безграмотности, не устраняемые "химчисткой" редакции.) Итак, я продолжал работать в больнице. Работа доставляла мне удовлетворение. В ту пору коллектив отделения все еще оставался замечательным. Главный врач больницы безусловно отличался от всех известных мне во все времена главных врачей. Замечательный хирург, вдумчивый диагност, добрый внимательный врач, он в своих подчиненных больше всего ценил профессиональные и человеческие качества. Как я уже упомянул, его, русского человека, не волновала национальность подчиненных (его лично; но полностью игнорировать пятую графу в паспорте он не мог из-за наличия вышестоящего начальства) . И потом, до самого моего отъезда в Израиль, когда он уже давно не был главным врачом (сняли, в Киеве не нужны белые вороны), мы оставались добрыми друзьями, постоянно помогая друг другу во врачевании. Говоря о зарплате, я не упомянул еще одной надбавки - за категорию. У меня была высшая категория, что увеличивало зарплату еще на 30 рублей. Значительно улучшились мои квартирные условия. Благодарные пациенты "организовали" мне квартиру в самом роскошном районе Киева, рядом с Верховным Советом. Пешком до работы было всего несколько минут. Постоянные знаки внимания моих больных - цветы, торты, коньяк, конфеты, вина, книги, пластинки и прочее - стали повседневным явлением. Кроме того, в стране, где невозможно купить самые необходимые вещи, мне могли "достать" все. В общем, когда произошло это событие, я был более чем благополучным советским человеком. Телефон у меня был установлен только спустя несколько дней. Поэтому мне не следовало удивляться внезапному приходу абсолютно нежданного гостя, не сумевшего предупредить меня о приходе. Сын рассказал, что пришел второй профессор кафедры ортопедии, травматологии и военно-полевой хирургии Киевского института усовершенствования врачей, что он меня разыскивает, что я ему срочно нужен. Зачем я могу понадобиться этому человеку? Какие точки соприкосновения могут быть у нас? Когда-то в пору моей ординатуры мы почти год работали с ним в первой клинике ортопедического института. Пришел он туда за несколько лет до меня после окончания Киевского медицинского института, где он занимал пост председателя профсоюзного комитета, что, безусловно, являлось абсолютным критерием его права и возможностей заниматься научной деятельностью. Будучи в ординатуре, основное время он также уделял общественной работе. Мне часто приходилось выполнять его врачебные функции. Возможно, этим определялось его хорошее отношение ко мне, хотя он и не пытался скрыть своего врожденного антисемитизма. В ту пору мне казалось несколько странным, что антисемит женат на еврейке. Говорили, что жена проволокла его через институт, а сейчас делает ему диссертацию. Вскоре он ушел на должность секретаря партийной организации министерства здравоохранения. Уже в этом качестве он защитил кандидатскую диссертацию "Травматизм на заводе "Большевик". Мне, молодому врачу, было странно и непонятно, что такая диссертация, даже будь она вполне доброкачественной, может дать ученую степень не организатору здравоохранения, а врачу-лечебнику. Голубой идеалист! Я еще смотрел на науку, как на что-то святое, где абсолютно исключены махинации, .протекционизм, фальсификации и прочее, что, как потом я имел возможность убедиться, не исключение, а основа советской медицинской науки Я работал с человеком, медицинские знания которого были на уровне приличного санитара, но он был профессором благодаря диссертации "Хирургическое обеспечение партизанского отряда". А разве это хуже, чем, скажем, такие диссертации, как "Горные прогулки в комплексе лечения детей, отдыхающих в пионерском лагере "Артек", или "Пылевой фактор при ремонте сталеплавильных печей", или "Средние медицинские кадры сельской местности УССР", или... Сколько подобных медицинских диссертаций я мог бы перечислить! Но вернемся к моему повествованию. Состоялся XIX съезд партии. Началось дело врачей. Еврей в ортодоксальной советской семье становился нежелательным элементом. Вы усматриваете в этом какую-то аналогию? Простите, я не виноват. Я не жил в гитлеровской Германии и понятия не имею, как именно решался этот вопрос в немецких семьях, засоренных евреями. Знаю, как это делалось в СССР. Например, украинские литераторы попросту разводились со своими женами, даже с теми, которые сделали их литераторами. Сталин, как вы уже знаете, сослал своего зятя в Кустанайскую область. Молотов свою жену, бывшую союзным министром, посадил в тюрьму. Может ли кто-нибудь после этого обвинить секретаря партийной организации министерства здравоохранения Украины в том, что ему мешала его еврейская жена, тем более, что свои функции она уже выполнила, а на горизонте, как вы сейчас увидите, появилось нечто весьма перспективное? Поэтому в половине второго морозной зимней ночи жена упала (заключение судебно-медицинской экспертизы, зависимой, естественно, от министерства и секретаря министерской парторганизации) с балкона шестого этажа на улице Горького, 19. Предвижу вопрос: что в половине второго ночи в лютый мороз делают на балконе в ночной сорочке? Я не был членом судебно-медицинской экспертизы и не могу ответить на этот вопрос. Спустя некоторое время секретарь уехал в Сталино на должность директора института ортопедии и травматологии. Устроилась и семейная жизнь несчастного вдовца. Он женился на дочери министра внутренних дел Украины. Уже где-то в начале семидесятых годов она рассталась со своим мужем. Наши общие знакомые постоянно удивлялись тому, что это произошло так поздно. Меня лично восхищало бескровное окончание этого брака, обусловленное либо тем, что они жили на втором этаже, либо очень громкой девичьей фамилией жены. А пока директор института привез в Киев докторскую диссертацию. Не знаю, чем эта диссертация была хуже других, но она едва не провалилась на защите в медицинском институте, а потом срочно пришлось принимать чрезвычайные меры для ее утверждения Высшей Аттестационной Комиссией. И вот он уже второй профессор кафедры ортопедии Киевского института усовершенствования врачей. Мы не общались, хотя жили почти рядом. Изредка встречались на ортопедическом обществе. Еще реже перекидывались одним-двумя ничего не значащими словами. И вдруг -- неожиданный визит. Из телефона-автомата я тут же позвонил своему приятелю, доценту на этой кафедре, талантливому врачу-украинцу Алексею Литвиненко. Через несколько лет его съедят, уберут самого достойного ортопеда, самого опасного конкурента. А сейчас от него я узнал, зачем так спешно понадобился второму профессору. Оказывается, у него появилась вакантная должность доцента. Документы на конкурс подали восемь человек. Сегодня утром состоялось заседание кафедры. Обсуждали кандидатуры. К всеобщему удивлению, второй профессор отверг всех кандидатов и вдруг пожелал заполучить к себе доцентом меня и только меня. Заведующий кафедрой, тот самый член-корреспондент, уважаемый Федор Родионович Богданов, который спустя несколько лет по телефону будет выяснять, знаю ли я, кто по национальности генерал Доватор, не скрывая удивления, сказал: - Но ведь это невозможно! - Вы что, против? -- спросил второй профессор. - Наоборот. Всем известно, что мы друзья, что я лечусь у него. Но ведь его не пропустят. Назовем вещи своими именами: он еврей. - Это я организую. Главное, чтобы он подал документы на конкурс. Мой приятель настойчиво убеждал меня не быть чистоплюем, не упускать шанса, кто знает, не единственного ли в моей жизни. Оказывается, он уже звонил в больницу, чтобы предупредить меня. По золотому ковру кленовых листьев я медленно пересекал Мариинский парк, размышляя о только что услышанном. Работать доцентом у этой личности? Ради доцентской зарплаты окунуться в нечистоты? Оставить отделение, в котором я имею удовольствие работать с такими отличными коллегами? Во имя чего? Доцентская зарплата? Но ведь я и сейчас не умираю от голода. А легализованная возможность заниматься научной работой? Вспомнить только, как я делал кандидатскую диссертацию! Мне милостиво разрешили оперировать своих животных, если я обесголошу всех собак в виварии. Дело в том, что институт находился в центре города. Жители смежных кварталов не без основания жаловались на беспрерывный лай и вой собак. В горсовете уже шла речь о закрытии вивария. Тогда в институте решили обесголосить собак. Операция заключалась в перерезке нижнегортанных нервов. Область не совсем ортопедическая. Но не в этом дело. Ортопед - он и общий хирург. Дело во времени. Его у меня и без того никогда не хватало. Свои экспериментальные операции я мог делать только в свободные от работы часы. А тут более 60 собак. Деваться некуда -- прооперировал. Но этим дело не ограничилось. Меня попросили отредактировать статью одного из научных сотрудников института. Отредактировать! Статью пришлось написать заново. За ней последовали другие. Так я оплачивал право заниматься научной работой. Жили мы тогда в коммунальной квартире. Только после 12 часов ночи появлялась возможность в кухне поставить микроскоп и несколько часов поработать, описывая препараты. И это иногда после 30--35 часов беспрерывной работы в отделении. А как передать моральное состояние пришлого со стороны в экспериментальный отдел? Как описать состояние человека, которого баре допускают на кухню с черного хода слегка утолить голод объедками с барского стола? Да еще человека, осознающего, что в интеллектуальном отношении он не уступает барам? Как-то профессор, о котором еще пойдет речь, упрекнул меня: "Если бы не твой строптивый характер, ты уже давно был бы профессором". Тогда я спросил его, как насчет характера его непосредственного подчиненного, еврея. Отличный ортопед, высокообразованный врач, он выполнял черную работу в организационно-методическом отделе. Без него отдел перестал бы функционировать. Только поэтому его держали в институте. Но даже поистине ангельский характер всегда покорного еврея не позволил ему подняться до уровня своих несравнимо менее способных коллег неевреев. Числящийся армянином полуеврей профессор, вероятно, не антисемит, если учесть его ближайшее окружение (мать еврейка, жена еврейка, зять еврей), но покорно выполняющий антисемитские функции, молчал, не в силах опровергнуть очевидное. Задумавшись, я не заметил члена-корреспондента, картинно раскинутыми руками преградившего мне путь на аллее вблизи министерства здравоохранения. - Ну вот, на ловца и зверь бежит. А я уже собирался к вам. Несколько часов не мог вас разыскать. Пойдете ко мне доцентом? - К вам? - Ну да, ко мне. На кафедру. - К вам? - Ко мне на кафедру. - К вам лично -- с радостью. Смущение промелькнуло за большими модными роговыми очками. Я-то отлично понимал причину смущения. Шестидесятилетний красавец, всемогущий, привыкший ко всеобщему обожанию, он должен был сейчас признаться в ограниченности своих возможностей . - Видите ли, Ион Лазаревич, появилась возможность взять вас доцентом на кафедру. Пока - в клинику второго профессора. - Надеюсь, вы понимаете, что я к нему не пойду. - Понимаю. На вашем месте я, вероятно, ответил бы так же. Но вы пробудете у него максимум полгода. Я вас заберу к себе. Клятвенно обещаю. - Нет, Федор Родионович, это невозможно. Нельзя продавать свою бессмертную душу за чечевичную похлебку. - Не торопитесь. Подумайте. Когда еще появится такая возможность. Вы ведь знаете, как я вас люблю и как хочу вашего благополучия? - Знаю. Спасибо большое. - А еще я забочусь о себе. Понять не могу, зачем вы понадобились этой сволочи. Возможно, он надеется с вашей помощью подкопаться под меня. Понимаете, как важно мне иметь вас на кафедре? - Это мне не приходило в голову. А где гарантия, что я попаду на кафедру, если даже подам документы? - Ох уж мне эта еврейская гордость! - Не трогайте моего еврейства. Оно же ведь вам, гнилому русскому либералу, мешает продемонстрировать свое всесилие. - Ладно, ладно, не заводитесь. Пройдете. На сей раз не мое всесилие, а его попойки с директором института и старые связи с дружками в министерстве. Соглашайтесь . - Посмотрим. - На этом мы расстались. Вечером ко мне снова нагрянул второй профессор в сопровождении моего главного врача. Я даже не предполагал, что они знакомы. Оба они были здорово на подпитии. Профессор изложил суть дела. Пренебрегая правилами гостеприимства, я спросил его в упор: - Объясни, зачем такому антисемиту, как ты, вдруг понадобился еврей? Профессор стал уверять, что всю жизнь только и заботился о благе евреев. Я прервал его и снова повторил вопрос. - Ладно. На чистоту. Мне пора становиться член-корром. Мне нужны солидные научные работы. Скажем, четыре статьи в год. И еще одно. Все эти старперы распространяют слухи, что я недостаточно хороший врач. Так мне создали рекламу в Киеве. А Киев - это город специфический. Мы с главврачом переглянулись. Великое дело, когда люди понимают друг друга без слов. - Поэтому мне нужно, чтобы моя клиника стала такой же популярной, как ваше отделение. И такой же оснащенной. Хрен вас знает, как вам удается доставать эти инструменты. Мы снова переглянулись с главврачом и рассмеялись. О медицинских инструментах в Советском Союзе можно было бы написать грустно-веселую книгу. Что касается нашей оснащенности, объяснялась она довольно просто. Регулярно читая американо-английский ортопедический журнал, я в каждом номере внимательно рассматривал красочную рекламу фирм, изготовляющих медицинские инструменты. Само собой разумеется, что у больницы не было ни возможности, ни прав, ни валюты, чтобы купить эти инструменты. Поэтому я показывал картинки своим пациентам, работающим начальниками на заводе "Арсенал", реже - на других крупных заводах. Иногда по рисунку не удавалось изготовить нужный инструмент. Тогда я играл на чувствительных струнках самолюбия заводского начальства. Конструкторы получали задание спроектировать, а лучшие инструментальщики примитивным путем делали инструменты не только не уступающие, но и превосходящие оригиналы (как сейчас я смог убедиться в этом) . Интересно было бы подсчитать, в какую сумму влетал заводу такой уникальный инструмент. Конечно, я не платил за него ни копейки. Вероятнее всего, в ту минуту я не думал о рассказанном сейчас. Но с точностью до одного слова помню, о чем мы тогда говорили. - Хорошо, допустим, я соглашусь. Но ведь в клинике возникнет невозможная обстановка. Скажем, на обходе ты делаешь нелепое назначение. Прости меня, но Киев - большая деревня. Кое-какие перлы из твоих назначений дошли до нас. Главврач выхватил платок и симулировал кашель. - Так вот. Представь себе самую обычную ситуацию. Обход. Ты делаешь одно из своих нелепых назначений. Я вынужден его отменить, потому что врач не может допустить чего-нибудь во вред больному. Возникает двойной конфликт - между профессором и доцентом (но во имя будущего мы всегда согласны помириться) и, что значительно хуже, между больным и доцентом. Обыватель считает, что научные степени, звания и должности раздаются соответственно знаниям. Следовательно, по его представлениям, профессор всегда более сведущ, чем доцент. Следовательно, профессор во благо ему сделал назначение, а подлый доцент не выполнил его. (Спустя несколько лет жизнь продемонстрировала справедливость моего прогноза в случае далеко не банальном. Терапевт, с которой мы вместе работали, которая всегда ценила во мне специалиста, сломала шейку бедра и попала в клинику этого профессора. Он назначил операцию, потому что переломы шейки бедра лечатся оперативным путем. Но это был абдукционный перелом, то есть такой, который ни в коем случае не следует оперировать. Профессор не знал азбучной истины, хотя любому начинающему ортопеду это должно быть известно. Навестив коллегу, я объяснил ей ситуацию, а врачей клиники попросил удержать профессора от ненужного оперативного вмешательства. Они робко пообещали, боясь конфликта с шефом. А коллега, при всей ее вере в мои знания, все-таки поверила профессору. Он-то ведь профессор, а я в ту пору был всего лишь кандидатом медицинских наук. После первой операции у нее омертвела головка бедренной кости. Понадобилась вторая операция, во время которой чудом удалось спасти жизнь коллеги. Более месяца пролежала она в реанимационном отделении. Сейчас она тяжелый инвалид, передвигающийся при помощи костылей. Последуй она моему совету, через три месяца после перелома могла бы быть здоровым человеком.) Профессор спокойно выслушал меня и сказал: - Вот, Ион, моя рука при свидетеле, что без тебя я не сделаю ни одного назначения. Если хочешь, я могу повторить это перед всеми врачами клиники. Я утвердительно кивнул и сказал: - Еще одно условие. Из четырех работ две должны быть подписаны совместно. Тут главврач расхохотался так, что слезы выступили у него на глазах. Только сейчас я понял, какую глупость сморозил. Профессор не только немедленно со гласился, но даже проявил великодушие, заявив, что не две работы, а три из четырех мы подпишем совместно. Он явно не ожидал такой глупости с моей стороны. А я так долго привык безымянно работать на других, что даже мысли не мог допустить о совместной подписи под всеми работами, сделанными только мной лично. - А теперь, пожалуй, главный вопрос. Допустим, я соглашаюсь на твои предложения. Где гарантия, что я пройду по так называемому конкурсу? - Это не твое дело. Документы ты подаешь не официально, а мне лично. Так называемого конкурса, как ты говоришь, не будет. В ту минуту можешь себя считать доцентом кафедры, когда ты дашь мне документы. - Хорошо. Я подумаю. Завтра получишь ответ. Когда он ушел меня начал обрабатывать главврач. - Пойми, Ион, такой возможности может больше и не быть. Ну, что твои знания и умение? Вот если бы ты не был евреем! Впрочем, возможно, тогда не было бы этих знаний и умения. Соглашайся. Он, конечно, сволочь и подонок. И жизнь у тебя будет не сладкой. Но, кто знает, повторится ли еще такая возможность. - У меня впечатление, Петр Васильевич, что вы хотите избавиться от меня. - Вот-вот, скажи еще, что я тоже антисемит. Да я от себя живой кусок отрываю. Я не уверен, что смогу так сработаться с другим ортопедом. Но сейчас я думаю только о тебе. Ты ведь знаешь, в горздравотделе я как бельмо на глазу. Кто знает, сколько еще меня продержат главврачом и кто будет вместо меня. Может быть, твой профессор покажется тебе повидлом в сравнении с новым начальством. Главный врач оказался провидцем. Через несколько лет его, русского самородка, сняли с работы. Новый главврач как человек оказался все-таки выше моего предполагаемого шефа. Врачом там даже не пахло. Жестко запрограммированный робот, демобилизовавшийся военный врач, он действовал строго соответственно параграфу инструкции, любое дело доводя до абсурда. Больница разваливалась. Ликвидировали лучшее в Киеве хирургическое отделение. К моменту моего отъезда в Израиль, через 12 лет после описываемых событий, это была заурядная сельская больница, хотя и находилась в столице, в двухстах метрах от министерства здравоохранения. Через несколько дней, испытывая отвращение к самому себе, я отнес документы. Ранней осенью 1942 года мы прикрывали отступление со станции Муртазово, Северо-Кавказской железной дороги. В живых нас осталось четыре человека. Немецкие танки оказались за нашей спиной на южном переезде в тот момент, когда мы пересекали перрон. Ближайшим укрытием оказалась станционная уборная. Вы представляете себе станционную уборную во время войны? Вдруг на вокзал, на колеи, на переезд обрушились залпы "катюш". Реакция была обычной на обстрел: от неожиданности мы повалились, залегли, не замечая нечистот. Дождавшись темноты, голые, мы брели к своим километров восемь. Брели по Тереку, по воде. Но и вода не спасала. Очень долго потом меня преследовал этот запах и чувство гадливости. Такое же чувство я испытывал сейчас, отдав документы второму профессору. Но у всякой медали есть оборотная сторона. Через несколько дней я узнал, что все восемь человек, подавшие на конкурс (а среди них не было ни одного еврея), забрали документы. Все они заявили, что не хотят конкурировать со мной, считая это аморальным. А в одном случае проявилось величайшее благородство. Директор института, дружок второго профессора еще по министерству (он был там начальником управления медицинских учебных заведений), а сейчас его постоянный собутыльник, дав себя уговорить, что именно я должен стать доцентом, все-таки вызвал одного из восьми, бывшего аспиранта этого института, и велел ему вернуть документы. Украинский парень, которому я помог сделать диссертацию, объяснил директору, что не может конкурировать со мной ни по одному показателю. Директор уговаривал его, внушал, что он - национальный кадр, что если он откажется, - директор накажет его, перекроет ему в Киеве все пути. "Ну что же, на Киеве свет клином не сошелся. Но подлецом я не буду". Действительно, из Киева ему пришлось уехать. Интересно, что даже спустя десять лет, при встрече со мной он так и не обмолвился о прошлом. А узнал я об этом событии в тот же день от человека, случайно услышавшего баталию в директорском кабинете. Но один конкурент у меня все же оказался. Документы подал мой бывший сосед по комнате в общежитии ординаторов. На что он надеялся? Без научной степени. Без единой публикации. Без подобного моему списка оперативных вмешательств. Только лишь украинская фамилия. Как ни странно, в конкретном случае этого оказалось мало. Конкурсная комиссия забаллотировала его. Оставалась последняя формальность - ученый совет. Оставались выборы по-советски, по поводу которых циркулировал меткий анекдот. Вызвал Бог Адама и сказал ему: "Вот Ева. Выбирай себе любую жену". Поздравления сыпались на меня со всех сторон. Я не принимал их, ссылаясь на суеверие. Мол, поздравите, когда получу диплом доцента. За несколько дней до ученого совета состоялось очередное заседание ортопедического общества. Председательствовал член-корреспондент, заведующий кафедрой. Докладчиком был второй профессор. В течение получаса он нес явную ахинею. Даже ко всему привычная аудитория киевского ортопедического общества реагировала то ироническим смешком, то даже приглушенной, слышимой только соседом репликой. Председатель не сводил с меня глаз. В его больших роговых очках плясали веселые чертики. Я бесстрастно выдерживал взгляд. Мы играли в гляделки. Потом, по пути домой, член-корр. удивлялся моей выдержке: -- Я и не знал, что вы прирожденный игрок в покер. Да, нелегко вам придется на должности доцента. Тут долго сдерживаемое напряжение прорвало плотину. Я высказал ему все, что думаю по поводу русских либералов, по поводу его личных уговоров и его запоздалого сожаления. Впервые я был так резок с человеком, который относился ко мне более чем хорошо. Еще я сказал ему, что, как и прочие русские либералы, он сам породил зло, что у него была возможность отказаться от второго профессора, который, - вспомните мои слова! - съест его с потрохами. И еще я сказал ему, что, если пройду по конкурсу, он молиться на меня должен будет, молиться на фактор, сдерживающий его уничтожение. - Сдаюсь. Вы правы по всем статьям. Особенно в вопросе о сдерживающем факторе. Именно поэтому мне следовало бы оставлять вас доцентом у этого подлеца как можно дольше. Но, чтобы доказать вам порядочность русского либерала, при первой же возможности, но не позже, чем через полгода, я заберу вас доцентом к себе в клинику. Примиренный, я согласился зайти к нему. Мы медленно пили коньяк и говорили о том, что чаще всего было темой наших отвлеченных бесед - о Библии. Уже в дверях, прощаясь со мной, он вдруг сказал: - Да, кстати, в воскресенье я уезжаю в Москву. Так что не буду на ученом совете. Но это даже к лучшему: мне не надо будет скрывать своей заинтересованности в новом доценте. - Вот как! Вы не будете на ученом совете? Боюсь, что и нового доцента не будет. И мне, кажется, не следует напоминать, что новый доцент вам лично нужен больше, чем мне. Я захлопнул дверь и тут же вошел в лифт. Это было в пятницу. Во вторник состоялся ученый совет. Я не присутствовал на нем. Но так много людей рассказывали об этом заседании (и среди них отец самого близкого моего друга, относившийся ко мне, как к сыну), и так даже в деталях совпадало все, о чем они рассказали, что я смею писать об этом, как о достоверном, хотя, повторяю, сам лично не присутствовал. Есть мудрый грузинский тост. Попросил однажды Скорпион Лягушку: - Послушай, Лягушка, перевези меня на другой берег. - Дурак ты, Скорпион, как же я тебя перевезу? Ведь ты меня ужалишь. - Дурак, Лягушка, как же я тебя ужалю? Мы ведь тогда оба утонем. - Правильно, Скорпион, ну, садись. Сел. Плывут они, плывут. Один метр остался до берега. Не выдержал Скорпион. Ужалил. И оба они пошли ко дну. Так давайте же выпьем за выдержку. Директор Киевского института усовершенствования врачей Михаил Нестерович Умовист пил много, очень много. Не знаю, провозглашал ли он при этом тосты, кроме "будьмо!", а если провозглашал, знал ли он тост о выдержке. Он зачитал мои данные и решение конкурсной комиссии, рекомендующей меня в качестве доцента кафедры ортопедии, травматологии и военно-полевой хирургии. Вдруг он остановился. Долго тер переносицу и сказал: - Да, товарищи, я забыл предупредить, что финансовые органы ликвидировали ставку доцента. Так что вакантной должности сейчас фактически нет. Не выдержал Скорпион. Смутились даже отъявленные антисемиты. Бывший директор этого института, сейчас заведующий кафедрой хирургии, которому ровно четырнадцать лет тому назад я расквасил физиономию и который, безусловно, голосовал бы против меня, даже он вполголоса, но услышанный всеми, сказал: - Грубая работа. Тут вскочил второй профессор и, возмущенный, налетел на своего дружка: - Как же ликвидировали, если я сам сегодня в бухгалтерии видел штатное расписание! Директор оборонялся. Он объяснял, что должность, мол, есть, но не доцента, а ассистента, что заведующий кафедрой, член-корреспондент, мол, знал об этом, что будь он сейчас на ученом совете, он подтвердил бы справедливость слов директора. Второй профессор потребовал в таком случае провести меня на должность ассистента. Директор заявил, что это незаконно, так как в моем заявлении указана должность доцента, а не ассистента и что, если я на это соглашусь, то после новой конкурсной комиссии ученый совет вернется к этому вопросу. В четверг утром на работу мне позвонил вернувшийся из Москвы член-корр. Попросил прийти к нему в удобное для меня время. Я ответил, что в ближайший месяц удобного времени у меня не будет. - Вы меня не поняли, Ион Лазаревич, я приглашаю вас как врача. В Москве меня скрутило. Мне нужна ваша помощь. Я догадывался, что это трюк. И все-таки вечером пришел к нему. Как я и предполагал, он был в добром здравии. По тому, как тщательно он выбирает булавку к галстуку, я понял, что у него сегодня свидание с новой дамой. Он высказал возмущение по поводу подлого поведения директора на ученом совете, рвал и метал, а в заключение пригрозил: - Я этого так не оставлю! С интересом разглядывая засверкавшую в галстуке бриллиантовую булавку, я ответил, не скрывая иронии: - Оставите, Федор Родионович, оставите. И правильно сделаете. Бог вытащил меня из этого дерьма, и больше у меня нет желания в него окунаться. - Нет, я так не оставлю. - Оставите. Хотите, я даже объясню вам, почему оставите? Член-корр. вопросительно посмотрел на меня. - Вы, конечно, понимаете, что Умовист не решился бы на этот спектакль, не будь он уверен, что сможет сослаться на высшие инстанции, где, независимо от того, знали они заранее или не знали, его поддержат. А вы не станете ссориться с высшими инстанциями, особенно сейчас, когда вас представили к Ленинской премии. Но премии вам все равно не дадут, даже если вы ежесекундно будете уверять их в своей лояльности. - Ерунда. А почему мне не дадут Ленинской премии? - Он спросил с деланным равнодушием, сквозь которое явно прорывалась тревога. - А вот когда не получите, обратитесь ко мне. Я вам объясню. Ждать осталось недолго. Четыре месяца. Я не лицемерил, говоря, что Бог вытащил меня из дерьма. Действительно, это радовало меня и непосредственно после ученого совета, и позже, и особенно, когда я взорвался на заседании ортопедического общества. Сейчас я расскажу об этом. Кроме всего, я был рад тому, что слух об ученом совете быстро, распространился по Киеву. Евреи возмущались очередным антисемитским поступком. Знакомые русские говорили, что такое возможно только на черносотенной Украине. Знакомые украинцы уверяли, что это проделки ЦК, старающегося посеять ненависть между евреями и украинцами на благо российским колонизаторам. А заседание ортопедического общества, о котором я упомянул, состоялось уже после Шестидневной войны, не помню точно в каком году, хотя, если бы это имело принципиальное значение, дату можно было восстановить. И на сей раз председательствовал член-корр. Обсуждалась дискуссионная статья крупного московского ортопеда, отличного хирурга, настоящего ученого, человека красивой и доброй души. Многие из выступающих, возможно, даже не очень жалующих евреев, в знак уважения к нему называли его не по фамилии, а по имени и отчеству -- Аркадий Владимирович. Но вот, пошатываясь, на кафедру взобрался второй профессор, Заплетающимся языком он начал: - Не знаю, о каком таком Аркадии Владимировиче здесь все говорят. Я лично знаю Арона Вольфовича. Председатель брезгливо поморщился, снял очки и стал их старательно протирать. Второй профессор понес несусветную чушь и закончил: - И вообще, почему мы должны обсуждать классификацию Агона Вольфовича? Что у нас других классификаций нет? Он так и прокартавил "Агона Вольфовича". Пошатываясь и осклабясь в самодовольной улыбке, он пошел на место. Небольшая пауза. Председатель надел очки, поднялся и сказал: 'Так. Кто еще желает?" Кроме меня, желающих не было. - Уважаемый председатель, уважаемые коллеги. Я не собирался выступить, да и сейчас не собираюсь обсуждать классификацию открытых переломов. Но предшествующее гнусное выступление не позволяет мне молчать. - Ну, Ион Лазаревич... - Тем более, что уже единственный, довольно мягкий эпитет вынуждает Федора Родионовича укоризненно журить меня, хотя в течение всего мерзкого, дурно пахнущего выступления своего заместителя он не счел нужным как либо прореагировать. А еще я обязан выступить потому, что никто в этой аудитории не посчитал должным дать отповедь хулигану и антисемиту. Да, действительно, Арон Вольфович. Я мог бы сказать, что имя выступившего мерзавца -- Николай, по-украински звучит Мыкола. Но объяснение еще проще. Живя среди подобной мрази, светлый человек, большой врач и ученый вынужден гордое имя первосвященника -- Аарон -- заменить безликим Аркадий, чтобы не пробуждать низменные страсти у пьяного хулигана. Второй профессор вскочил. Соседи удерживали его или симулировали, что удерживают. - Поскольку пьяный хулиган уже поднялся, ему остается только выйти вон. В противном случае я обещаю ему прибегнуть к таким отрезвляющим аргументам... - Ион Лазаревич, вы же интеллигентный человек, ну, Ион Лазаревич! - Уважаемый председатель, вместо укоров, я должен был бы услышать слова благодарности за то, что взвалил на себя ваши функции. Надеюсь, вы велите вашему ближайшему сотруднику покинуть аудиторию? Не знаю, протрезвел ли второй профессор, но он тут же вышел. А после заседания общества - член-корр.: - Зачем вам надо было связываться с этим сукиным сыном? Старший научный сотрудник-украинец Василий Кривенко (помните, мы испугались друг друга, поняв, что дело врачей -- липа): - Типичный израильский агрессор. И на этот раз тебя справедливо обвинят в не спровоцированном нападении. Нет в тебе христианской покорности. Нет, чтобы подставить вторую щеку. Врач-еврей: - Когда уже вы поймете, что мы живем на пороховой бочке? Какого черта вы лезете к ней с огнем? Знаете, как этот хозер на нас отыграется? Вам-то ничего. Но о нас хоть подумайте. С украинцем мы посмеялись. Но русскому и, в особенности, еврею, я высказал все, что о них думаю. Через две недели после того злополучного (или счастливого?) ученого совета вакансия была заполнена без конкурса. На должность ассистента приняли врача даже без научной степени. Вскоре мы с ним познакомились. Смущаясь, он подал мне руку и представился: - Украинец. - Еврей, -- ответил я. - Нет, вы меня не поняли. Украинец - это моя фамилия. Присутствовавшие при этой сцене рассмеялись. Больше ничего не могу рассказать об этом человеке. Вероятно, он не хуже других. Вечером 22 апреля 1966 года мне позвонил член-корр.: - Ион Лазаревич, не могли бы вы заскочить ко мне? - Дорогой, Федор Родионович, а я вам так, по телефону могу объяснить, что произошло. - Перестаньте. Это не телефонный разговор. Чего он испугался подслушивания в этом конкретном случае? Никогда еще мне не приходилось видеть его таким подавленным и растерянным. Умный человек с хорошим чувством юмора, сейчас он не понимал, как комично выглядит его уязвленное самолюбие, вернее, неудовлетворенное честолюбие. - Итак, по телефону вы не решились спросить, почему вы не получили Ленинскую премию? - Угадали. - Нет, Федор Родионович, не угадал, а вычислил. Еще утром, просмотрев газету, я знал, что вы мне позвоните. - Вы тогда, помните? - сказали, что я не получу. Вам действительно было что-нибудь известно, или просто так сболтнули? - Было известно. - Но что вам могло быть известно? Ведь мы же были группой, которой не могли быть страшны никакие подводные рифы. - Вот-вот. Ваша самоуверенность, ваша и ваших компаньонов, явилась причиной слепоты. Вы прошляпили не подводные рифы, а огромную гору, торчащую над водой. - Не понимаю. - В вашей группе был К. - Ну и что? Уважаемый профессор. Заведующий кафедрой. - Правильно. Вами уважаемый, а не Василием Дмитриевичем. Он и на вершине славы не потерял представления о совести, чести, благодарности. На ваше несчастье, в этом году он был в комиссии по Ленинским премиям. А, возможно, там были и другие, подобные ему. - Ничего не понимаю. - А чего же здесь понимать. Уважаемый вами К. уничтожил своего учителя, своего доброжелателя, человека, который вылепил его из дерьма. В отличие от уважаемого вами, учитель был действительно уважаемым. Порядочные старики таких вещей не прощают. Если бы в вашей компании не было К., сегодня я пришел бы поздравить вас с премией, - И вы это знали еще тогда? - Естественно. Я же вам сказал. - Почему же вы мне не объяснили? - А вы меня не спрашивали. Вы были уверены в себе. В тот вечер вы думали не о том, о чем мы говорили, а о булавке к галстуку и предстоящей встрече с дамой. - Сволочь вы, Ион! - Правильно. А вы - сошедший на землю шестикрылый серафим. - Вы были обязаны предупредить меня. - Вероятно, еще больше в тот момент я был обязан продемонстрировать вам, что при всем вашем уме и силе вам не обойтись без еврея. - Ладно. Давайте выпьем. Да, кстати, о еврее. Пойдете доцентом ко мне лично? - Нет, не пойду. - Что так? - С этим покончено. - Но ведь у вас степень кандидата! - Ну и что? Вероятно, будет и докторская. Но с меня хватит одного щелчка по носу. Если бы вы тогда не уехали в Москву и присутствовали бы на том ученом совете, я сейчас сидел бы в дерьме по самые уши. Теперь в вас клокочет месть и вы костьми ляжете, но пробьете еврея. А еврей не хочет ни ваших милостей, ни ваших капризов. Еврей сам, до поры до времени, будет раздавать милости - лечить юдофобов, учить антисемитов, вытаскивать с того света фашистов. Только до поры до времени. Пока сам не станет хозяином своей судьбы. - Ох, и доиграетесь вы. До меня уже дошли слухи о ваших разговорчиках об Израиле. Неужели вы думаете, что они не станут известны, если уже не стали, вашим соседям? (Метрах в 150-ти от моего дома находилось областное управление КГБ.) - Во-первых, это поклеп. Ни у вас, ни у них нет свидетелей. Во-вторых, это то немногое, что отличает гомо сапиенс от бессловесной скотины. - Нужны им ваши свидетели. - И один из отличительных признаков человека - это чувство Родины. Беда, если оно безответно. - Вам ли жаловаться! Даже улицу назвали вашим именем. - Помните, у Пушкина: "Они любить умеют только мертвых". Оказалось, что я жив, и улицу в прошлом году переименовали. Но не в этом дело. Вы сейчас предлагаете мне должность доцента, делая это в первую очередь для себя. Но вот беда - он еврей. И надо будет предпринять колоссальные усилия, чтобы преодолеть препятствия по устройству этого нужного еврея. - А думаете, там лучше? Мне приходится бывать за границей. Я-то знаю, как врачи там пробиваются к должности. - И национальный признак служит препятствием? Молчите. Так вот, я хочу жить в своем государстве, где, если я не пройду по конкурсу, причиной будет то, что мне предпочли более достойного еврея. Понимаете? Еврея! Мы долго еще спорили с ним в этот апрельский вечер. Говорили о Библии, о Евангелии - любимых и непременных темах наших бесед. После Шестидневной войны он впервые признал мою правоту. Когда началась алия из Киева, он попросил меня: - Перед тем, как подадите заявление, предупредите меня. - Зачем? Вы боитесь, что я вас скомпрометирую? - Нет. Возможно, я даже приду проводить вас. Но мне это нужно. Так я и не знаю, зачем ему это было нужно. Он не пришел проводить меня. Его уже не было в живых, когда я подал документы в ОВИР. Но я верю, что он бы не побоялся проводить меня. Верю потому, что, зная обо мне значительно больше других, зная о том, что в СССР я уже временный житель, он не побоялся выступить на моей стороне при чрезвычайных обстоятельствах, противопоставив себя всем профессорам ортопедам Киева. Но об этом я подробно расскажу в отдельной главе. В СРАВНЕНИИ С 1913-м ГОДОМ Для тревоги, казалось не было оснований. Сын сделал все. Даже больше, чем можно было сделать. Он окончил школу с золотой медалью. В 1971 году! В Киеве! И не просто школу, а 51-ю школу, руководство которой было знаменито своим мракобесием. За шесть лет до этого, когда мы переехали на новую квартиру, я пошел устраивать сына в школу. Окинув меня пренебрежительным взглядом, директор объявил, что мест нет и мне следует обратиться в соседнюю школу. Я знал, что это ложь. Директору пришлось выслушать достаточно настойчивое заявление о правах моего сына, живущего в районе обслуживания школы, примерно, метрах в трехстах от нее. А если у директора есть какие-нибудь субъективные мотивы отказа, их придется оставить за стенами служебного кабинета. Моя речь не задела директора. Внешне, во всяком случае, он оставался абсолютно спокойным и непробиваемым. "Нет, и еще раз нет. Можете жаловаться в райОНО". Тут же, из кабинета директора, не спрашивая его разрешения, я позвонил, но не в райОНО, а третьему секретарю Печерского райкома партии. Спокойствие слетело с лица директора. Его явно смутил тон телефонной беседы. На его физиономии было написано недоумение по поводу того, что какой-то еврей так разговаривает с самим секретарем райкома, с человеком, от которого зависел директор. (Откуда было ему знать, что секретарь -- моя пациентка.) Уже одного этого было достаточно. А тут еще секретарь в резкой форме приказала ему немедленно принять сына в школу. Официальный барьер был преодолен. В ту пору мне трудно было представить себе высоту этого барьера. В одном классе с сыном училась дочь секретаря ЦК КП Украины, сын министра просвещения, дочь заведующего отделом ЦК, сын заместителя генерального прокурора, дети видных чинов КГБ и МВД. Много интересного можно было бы рассказать об их нравах. Но это не моя тема. В классе на год старше учился внук председателя президиума Верховного Совета Украины. Уже в двенадцатилетнем возрасте это был законченный негодяй с садистскими наклонностями. По части антисемитизма он был прямым наследником своего деда. К моменту окончания школы внук стал просто социально опасной личностью. Чуть уступали ему отпрыск министра просвещения и наследник заместителя генерального прокурора. Кроме сына, в классе учились еще два еврея - внук персонального пенсионера, в прошлом видного чекиста, каким-то образом уцелевшего в сталинские времена, и дочь полковника милиции. В первый день занятий сын пришел из школы с постной физиономией. Дело в том, что Андрей закричал: "А у нас в классе новый жид!" Сын предложил ему выйти для выяснения отношений. Выяснение состоялось на улице после уроков. Больше всего беспокоило сына, что в драке он разбил очки своего противника. Я успокоил его, уверил в справедливости его поступка. Буквально через несколько минут раздался звонок. В дверях стоял генерал-лейтенант МВД. - Ион Лазаревич, я отец Андрея. Мне бы хотелось поговорить с вами. "Уже знает мое имя", - подумал я и пригласил его войти. В своей комнате сын прислушивался к нашему разговору. - Ион Лазаревич, мне немного неприятно касаться этой темы. И мы с вами были мальчишками. И мы дрались. Я лично считаю, что родители не должны вмешиваться в неизбежные детские драки. Но это уже не детская драка. Это какая-то дикая жестокость. Ваш сын бросил Андрея на тротуар и буквально изуродовал его лицо. - Вот как? Сейчас я выясню причину. Если он виноват, он понесет наказание. - Причем здесь причина? Это ведь явное хулиганство. Это, как я вам сказал, выходит за рамки обычной мальчишеской драки. - Возможно. Но для меня важна причина. Я его сурово накажу, если он виноват. Сын! Он вышел подавленный, с недоумением глядя на меня, только что одобрявшего его поступок, а сейчас за этот же поступок собирающегося наказать его. Я велел ему подробно рассказать, что произошло. При слове "жид" генерал-лейтенант неуютно заерзал на стуле. - Спасибо, сынуля, можешь идти. Ты поступил правильно. Так вот, товарищ генерал-лейтенант. Еще несколько лет тому назад я объяснил сыну, что он не должен уклоняться от справедливой драки с более сильным, не бить слабого и девочку. Только в одном случае он имеет право бить любого, если услышит слово "жид". У вас вот колодки орденов. Не знаю, за что вы их получили, были ли вы на фронте... - Я, как и вы, был танкистом. - (И это он уже выяснил!) - Тем лучше. Следовательно, вы воевали против фашизма. А антисемитизм - одно из проявлений фашизма. Надеюсь, вы накажете своего Андрея? - Откуда это у него. У нас в семье он мог услышать только самое лестное о евреях! - Надеюсь. Было бы очень печально узнать, что мальчик почерпнул антисемитизм в семье генерал- лейтенанта МВД. До свидания. Не знаю, какой разговор состоялся у них дома. Но Андрей был одним из первых, с кем сын сдружился в классе. А генерал-лейтенант на выпускном вечере первым поздравил меня с золотой медалью сына. Золотая медаль не была самоцелью, не была прихотью тщеславных родителей. Она должна была обеспечить возможность поступления в университет. Сын наших приятелей, Шмулик, военный летчик. Мы любим этого славного парня. Он на год старше нашего сына. Мы часто сравниваем их. Казалось бы, профессия должна была наложить на Шмулика печать. Нет, она не видна, как не видны и другие штам