мной. - Спасибо, товарищ командир. Неудобно мне стало от его стойки смирно. И как это старые солдаты догадываются, кто офицер, а кто рядовой. В комбинезонах мы все на одно лицо. Я хотел взять носилки, но санитар мягко отстранил меня: - Не надо, товарищ командир, мы привычны. Он подоткнул полу шинели под раненого паренька, намотал мокрую обмотку на тощую свою ногу и вместе с напарником, таким же изможденным и апатичным стариком, потащил носилки в дом. Ну и порядки в этом тылу! Двор был забит ранеными. Никогда еще одновременно мне не приходилось видеть так много окровавленного мяса. Я неприкаянно топтался по двору Черт его знает, какие обязанности взвалил на меня комбат. Меня таким делам никогда не обучали. Раненых приносили без перерыва. Некоторые приходили сами. Во двор въезжали санитарные машины. Потом выезжали нагруженные. Грузили больше всего из дома и тех, которые мокли на соломе. Кто его знает, может, П.М.П. и был подчинен какому-то порядку, но разобраться в нем я все еще не мог. За поворотом дороги машины попадали под минометный обстрел. Но шоферы насобачились и, словно играя в кошки и мышки, проскакивали опасное место. А одну машину все-таки накрыло, да так, что некого было возвращать сюда, в П.М.П. Уже давно я заметил синеглазую пигалицу. Она командовала сортировкой и погрузкой раненых. Молоденькая такая, маленькая. Глазищи грустные. Лицо бледное. Под глазами черные круги. Она несколько раз натыкалась на меня, но проходила мимо так, словно я уже не числился в списках личного состава гвардейской бригады и вообще не числился на свете. Неужели кого-нибудь взрослее не нашлось на такое дело в этом дурацком тылу? Во двор влетел "виллис". Из него неуклюже выбрался старый подполковник. Тоже мне подполковник! Узкие погоны на шинели, которую, по-видимому, корова жевала. А лицо ничего, хорошее, доброе. Синеглазая подбежала к нему, долго трясла его руку. Между прочим, идет ей улыбка. До меня долетали только осколки разговора: - Очень трудно, профессор. Четвертые сутки... - Знаю, девочка. Вас уже догнал медсанбат. Разворачивается... И еще что-то сказал. Мне бы хотелось услышать. Любопытно все же. Но подойти ближе неудобно. Еще подумает, что она меня интересует. Подполковник и синеглазая скрылись в доме. - Эй, Счастливчик! - окликнул меня с носилок обожженный танкист. Я как раз оказался рядом. Лицо - сплошной черный струп, как уголь. Под танкошлемом бинт. И кисти рук забинтованы. Черт возьми, кто же это такой? Конечно, кто-то из своих, если знает мою кличку. Но кто? - Что, гвардии лейтенант, разукрасили так, что и узнать не можешь? Определенно, он хотел сказать это, демонстрируя свое мужество. Только разве утаишь в глазах ожидание страшного ответа? И то ли от этих глаз, то ли от голоса, вырвавшегося из струпа, мурашки забегали у меня не только по спине, но даже по рукам и ногам. - Чего там узнать невозможно. Я тянул время и по какой-нибудь примете старался определить, кто же это такой. И тут в прорехе порванного на груди комбинезона, промокшего насквозь, измызганного, с комками глины, я увидел орден Александра Невского. Недаром я Счастливчик! Только у командира первого батальона этот орден. Получил недавно. Ох, и красивый был дядька! Все связистки млели, глядя на него... Я провел рукой по своему лицу. Больно. Но пузырей и струпьев вроде нет. -Давно вы здесь, товарищ гвардии майор? Я спросил так, словно узнал его в первую секунду. - С утра. Меня подбили вскоре после тебя. - И вас до сих пор маринуют?! Приказ комбата стал вдруг понятным и осмысленным. Выходит, не зря я тут околачивался. И как это я раньше его не заметил? Вроде не раз оказывался рядом с ним.. В дом я не вошел, а ворвался. Перешагнул через носилки в сенях и открыл дверь. Посреди комнаты не табуретках стояли два тазика. В одном из низ полоскал руки подполковник (уже в халате с закатанными рукавами). Мыл он руки неторопливо, аккуратно, да еще разговаривал с этой синеглазой. Словно не валяются раненые под дождем. Словно вообще нет войны. Я чуть было не вытащил пистолет. Правда, батальонный фельдшер как-то рассказывал, что хирурги перед операцией моют руки больше десяти минут. Но ведь гвардии майор с утра без помощи! Нет, я даже не притронулся к кобуре. Но я сказал!Сказал, может быть, не совсем так, как принято в изысканном обществе. Не успел я закончить фразы, как на меня налетела пигалица: - А вы здесь как очутились? Командовать захотелось? Вот и убирайтесь к себе и командуйте. Здесь и без вас командиров хватает! Я бы ей показал, как положено разговаривать со мной. Но дверь с грохотом захлопнулась перед моим носом. За поворотом дороги снова стали рваться мины. Синеглазая выскочила во двор, чуть не сбив меня с ног. И опять грузили раненых. Я пошел к майору, чтобы не болтаться без дела. Закончили погрузку. Санитары разносили обед. Утром, перед атакой мне почему-то совсем не хотелось есть, а сейчас я кормил майора и чувствовал, как живот прилипает к спине.Попросить было почему-то неудобно. Черт знает почему. Все-таки я был единственным целым в этом скопище боли и крови. Но санитар сам принес мне котелок. Без моей просьбы. Я даже не предполагал, что рассольник может быть таким вкусным. Какой-то порядок здесь все-таки существовал. Дождь перестал моросить. Бой уходил все дальше и дальше. Дорога уже не обстреливалась. А майор все еще лежал на носилках и курил самокрутку из моей руки. Ну, сейчас она не отделается от меня! Тазики все еще стояли на табуретках. В комнате было пусто. Тихо. Я открыл дверь с надписью "Операционная" Все это я увидел, как при вспышке орудийного выстрела. Профессор стоял за столом и что-то отсекал в ране обыкновенными кривыми ножницами. Со второго стола санитары снимали... За войну мне многое пришлось повидать. Но тут я почувствовал, что меня начинает мутить. Два других санитара держали носилки с веснущатым сержантом и ждали, когда освободится стол. К стене, стоя, прислонился высокий хирург. Не знаю, стар он был или молод. Все лицо закрывала желтоватая марлевая маска. Только глаза. Знаете, какие у него были глаза? Я даже не уверен, что он заметил меня. Он молитвенно сложил руки в резиновых перчатках. Он держал их чуть ниже лица. А спиной ко мне стояла та самая девушка. В первое мгновение, когда из-под халата хирурга она извлекла стеклянную банку, я еще не понимал, что она делает. Но пока она поправляла его халат, я увидел, что в банке моча. Десять минут необходимо хирургу , чтобы помыть руки перед операцией... Так рассказал нам когда-то батальонный фельдшер. Меня не заметили. Я тихо затворил за собой дверь.Я вышел из дома. Я покинул фольварк, даже забыв попрощаться с майором. По размытой танковой колее я пошел разыскивать своего комбата. 1957 г. МЫЛЬНЫЙ ПУЗЫРЬ Когда затихали бои, старшина приносил нам смену чистого белья. В живых оставались немногие. И белья было немного. Всего лишь один узел. Первый банный день после боев, как омовение покойника. Ни шуток. Ни смеха. Вид крепкого мужского тела был сейчас неприятен, даже страшен. Слишком много таких тел, изувеченных и обгорелых, видели мы еще вчера. А кто завтра? Он? Ты? Быстрее спрятать пугающую наготу. Я надеваю белье и успокаиваюсь. Не потому ли, что от него пахнет чем-то очень знакомым? Приятная свежесть. Мыло. Горячий утюг. Запахи родного дома. Так пахнут теплые руки мамы. Как это все далеко и неправдоподобно. Может быть, кроме войны, вообще ничего не существует? Я никогда не задумывался над тем, кто на войне стирает белье. Старшина приносил его - и ладно. Как-то перед боем я впервые увидел необычное подразделение незнакомого тыла. Мы ехали по тесной просеке. Ржавые сосны нехотя расступались перед танками. Небо, как застиранная гимнастерка. Тяжелая тоска марша в предвидении боя. На опушке, над серой речушкой приютились потрепанные палатки. Старая хвоя маскировала двуколки и камеры для дезинфекции. А между соснами на веревках белье. Наверно, все существующее на свете белье вывесили на этой истерзанной снарядами опушке. Девушки в гимнастерках с закатанными рукавами оглянулись на шум танков, помахали нам вслед и продолжали полоскать. Солнце на мгновение выглянуло из-за туч. Нежные радуги вспыхнули в груде грязной мыльной пены на берегу. Меня потрясла несовместимость увиденного: мирно развешанное белье и предстоящий бой; тонкая девушка со светлыми волосами, с добрым свечением спокойных карих глаз и узел, который она с трудом волокла к дезинфекционной камере. Какая-то неведомая струна тоскливо зазвенела в моем сердце. Как и обычно во время марша, я сидел на левом надкрылке. Я увидел, как в усталых глазах механика-водителя сверкнула улыбка. Он что-то крикнул мне. Я не расслышал и наклонился поближе к люку. Механик показал большим пальцем за спину и снова крикнул: - Мыльный пузырь, говорю! Я тоже улыбнулся в ответ. Просто так. Потому, что он мой друг, не только мой подчиненный. О чем это он? Что заставило его улыбнуться? Прозрачная радуга над грязной пеной? Воспоминания? ... мыльница с мутной водой на донышке. Ветерок осторожно снимает с конца трубки эфемерный радужный шар. Он летит и светится. И мир сквозь него такой сказочный и красивый. Он летит и вдруг соприкасается с несказочным миром. И взрывается. И нет беззащитной колеблющейся оболочки. Только маленькое влажное пятнышко, как случайная слеза. Но в мыльнице еще есть пена. И снова окунается в нее бумажная трубка. И нет конца волшебству... Не это ли засветило улыбку в измученных глазах моего механика-водителя? Он всего лишь на два года старше меня. Чуть ли не от мыльных пузырей мы пришли на войну. Я поворачиваюсь назад. Плотная туча погасила солнце. Лес убегает все дальше и дальше. Танки взвихрили густую пыль. Но мне кажется, что я различаю там что-то очень красивое - нежную радугу... или добрые глаза светловолосой девушки. Я познакомился с ней поздней осенью. У же не было в живых моего механика-водителя. И многих не было. - Сходим сегодня в мыльный пузырь, лейтенант? - Спросил меня командир второй роты. Не знаю, действительно ли недоумение сделало мое лицо таким забавным, но офицеры смеялись долго и дружно. Вот когда я впервые узнал, что "мыльным пузырем" на фронте называли подразделения для стирки белья. "Мыльный пузырь" располагался по соседству с нами. Мы пошли туда вечером. До передовой было одиннадцать километров. Но мертвое свечение ракет лежало на осыпающихся брустверах траншей, на воронках с водой, на наших шутках. Гостеприимно распахнулись двери просторной юнкерской усадьбы. Настоянный на мыле воздух, как матовый плафон, смягчал живой и веселый свет коптилок. Капитан не всегда попадал на нужную клавишу. Аккордион ошибался и смущенно поблескивал перламутром. Я сразу узнал ее. Куцая гимнастерка любовно окутывала ее тонкую фигуру. Светлые мягкие волосы спадали на солдатские погоны. Никогда еще танцы не доставляли мне большей радости. В тот вечер я был только с ней. Робость сковала мои суставы. Нет, я не разучился танцевать. В бригаде мы иногда танцевали друг с другом. Мы были молоды и танцевали, несмотря на бои и потери. И сейчас в моих осторожных ладонях был солдат. Но случайно я ощутил на спине пуговицы под гимнастеркой. Тяжелая волна захлестнула меня. Шел четвертый год фронтовой жизни. Она смотрела на меня спокойными и добрыми глазами. Золотистые лучи разбегались от зрачков. И вся она до кончиков сапог была светлая и чистая. Вечер пронесся, как добрый сон, когда не помнишь, что приснилось, но радостное состояние долго не покидает тебя. Расстались мы уже далеко за полночь. Она крепко пожала мою руку и очень тихо сказала: - Спасибо. Всю дорогу и потом я думал о ней и о том, что услышал. За что спасибо, славный Мыльный пузырь? Не за то ли, что я промолчал почти весь вечер? Или за радость, которой я еще не знал? Или за то, что я старался не замечать, как в зале становилось все меньше танцующих, как из боковых дверей осторожно появлялись расслабленные и слегка смущенные пары? Мы стали там частыми гостями. Я уже знал, что светловолосая девушка ушла на фронт с первого курса университета. Она мечтала о подвиге. Но были горы грязного белья, и огрубевшие маленькие руки, и гордая чистота. "Мыльный пузырь"... Почему так называли это подразделение? Может быть потому, что для солдата оно было мимолетным, недолговечным? "Мыльный пузырь"... Я не хотел видеть двусмысленных улыбок моих друзей. Не замечал грязи во всех ее проявлениях. Для меня это был радужный мыльный пузырь моего детства - красивый, как ее улыбка. Был обычный вечер. Мы сидели и смотрели на танцующих. В моей руке приютилась маленькая шершавая ладонь светловолосой девушки. Она осторожно перебирала мои пальцы. Коптилки мерцали в такт вальсу. Капитан зажал в углу рта папиросу и щурил глаза. Папироса мешала ему играть. Внезапно умолк аккордион. Капитан широко раскрыл глаза и прислушался. Танцевавшие остановились. Мы услышали ревущие моторы танков. Нас звали. Я не помню прощания. Мы мчались под кровавыми тучами. Моросил отвратительный прусский дождик. Липкая глина хватала нас за ноги. Мы перепрыгивали через траншеи. Мы спотыкались на брустверах и падали. Над передовой полыхало пламя. Я вскочил в башню и надел танкошлем. Дорогой мой Мыльный пузырь... 1959 г. СТРЕЛЯЮЩИЙ Особое положение в бригаде позволяло мне при формировании экипажей в какой-то мере "проявлять капризы", как выражался по этому поводу адьютант старший батальона. К этим капризам он относился подобно тюремщику, который принимает заказ на последний ужин от арестанта, приговоренного к смертной казни. Дело в том, что бригада наша несколько отличалась от подобных подразделений, входивших в состав танковых корпусов, Необычность отдельной гвардейской танковой бригады прорыва заключалась в том, что задача ее - прорыв обороны противника любой ценой, чтобы в проделанную нами брешь могли хлынуть танковые соединения. Термин "любой ценой" по-разному трактовался начальством и танкистами. Для первых это была потеря техники, а для вторых - самоубийство. Батальон, в котором я служил, был ударным, то есть именно он, как правило, шел впереди атакующей бригады. А мой взвод в этом батальоне выделялся в боевую разведку, назначением которой было вызвать на себя огонь противника, чтобы идущие за мной танки могли увидеть огневые средства немцев. Вот почему адьютант старший только матюкался про себя, когда в очередной раз я отвергал кандидатуру командира орудия. Бригада вышла из боя в конце октября и сразу приступила к формированию. Через несколько дней на станцию Козла Руда пришло пополнение - новенькие танки с экипажами. Танки сгрузили с платформ. Экипажи выстроились перед машинами. А мы, уцелевшие командиры, прохаживались перед их строем, как работорговцы на невольничьем рынке. В одном из экипажей обратил на себя внимание молоденький старшина, командир орудия. Не молодостью отличался он. Во всех экипажах были пацаны. Даже командиры машин. Старшина выделялся подтянутостью, аккуратностью, подогнанностью убогого хлопчатобумажного обмундирования. Мы прогуливались перед строем, рассматривая танки и экипажи, и комментировали увиденное на своем языке, в котором среди матерного потока иногда появлялось слово, напечатанное в словаре. Адьютант старший пришел со списком и вместе с командиром маршевой роты начал перекличку. Все шло своим чередом до того момента, пока капитан прочитал: "Старшина Калинюк Антонина Ивановна". "Я!" - отозвался старшина, на которого мы обратили внимание. Лично мне в эту минуту стало очень неловко за обычный в нашей среде лексикон, не очень пригодный для общения с женщиной. Выяснилось, что Антонина Калинюк добровольно пошла в армию, чудом попала в учебно-танковый полк, вышла замуж, чтобы быть зачисленной в один экипаж со своим мужем, и таким невероятным способом оказалась в маршевой роте. Ее муж - башнер, рядом с ней по другую сторону орудия. Ну и дела! Девушка в экипаже! На минуту я представил себе, как мы перетягиваем гусеницы, как тяжелым бревном, раскачивая этот таран, по счету "Раз-два, взяли!" ударяем по ленивцу, как стонет каждая мышца - и это у здоровых мужчин. Каково же девушке? А каково экипажу, у которого не достает пусть не лошадиной, а всего лишь одной человеческой силы? Правда, до нас дошли слухи, что в 120-й танковой бригаде есть женщина механик-водитель. Чего только не бывает на фронте. Но когда ко мне подошла старшина Антонина Калинюк и, доложив по всей форме, попросилась в мой экипаж, я, еще не успев переварить услышанного, не сомневался в том, что ни при каких условиях не соглашусь на присутствие женщины в моей машине. Отказывал я ей очень деликатно. - Видите ли, у меня уже есть башнер, - начал я - Но ведь я не башнер, а стреляющий. - Да, но вы, повидимому, хотите быть в одном экипаже с мужем? - Он фиктивный муж. Нас ничего не связывало и не связывает. Я благодарна ему за то, что он согласился на фиктивный брак, который помог мне попасть в экипаж. Ее грамотная речь звучала несколько непривычно для моего уха, адаптированного к танкистскому лексикону. Выяснилось, что Антонина Калинюк до войны успела окончить первый курс филологического факультета Черновицкого университета. Ко мне она обратилась не случайно. Ей сказали, что я командир взвода боевой разведки. Именно в таком экипаже место добровольцу. - Вы правы, но я уже пообещал адьютанту старшему взять стреляющего из подбитого танка. Не знаю, покраснел ли я , соврав, но было очевидно, что она не поверила мне и ушла обиженная. Вместе со своим фиктивным мужем Антонина Калинюк попала в экипаж моего друга Петра Аржанова. Петр был самым старым в нашем батальоне. Ему было уже под сорок. Степенный такой, почти не матерщиник. Антонину он хвалил. На второй день наступления их машину подбили. Первым из своего люка выскочил башнер, фиктивный муж Антонины. Как ошпаренный заяц он шарахнулся от танка в ближайшую воронку. А Петр в это время вытаскивал из своего тесного люка Антонину с перебитыми ногами. И не было рядом никого, кто мог бы подсобить. Счастье еще, что атакующие танки пошли вперед, и машина Аржанова не обстреливалась немецкой пехотой. Но все это случилось уже потом. А при формировании на станции Козла Руда я так и остался без стреляющего. Однажды в дождливый ноябрьский вечер в конюшню, приспособленную моим взводом под жилище, ввалилось странное существо. При слабом свете коптилок сперва показалось, что к нам пожаловал медведь, ставший на задние лапы. Хотя, откуда взяться медведю в юнкерском поместьи в Восточной Пруссии? Существо обратило на себя внимание всех четырнадцати человек, населявших конюшню. Я разглядывал его, пока оно что-то выясняло у ребят, оказавшихся у входа. Танкошлем торчал на макушке головы невероятных размеров. На лицо Господь не пожалел материала, но, навалив его, забыл придать ему форму. Только из узких амбразур глазниц лукаво глядели два полированных антрацита, в которых то ли отражались огоньки коптилок, то ли горел свой собственный бесовский огонек. Ватник на бочкообразном корпусе с покатыми плечами был перепоясан немецким ремнем. Ватные брюки втиснулись в широкие раструбы голенищ немецких сапог. Было очевидно, что этот танкист уже успел понюхать пороху. Из учебно-танковых полков в таком обмундировании не поступают. Получив информацию, кто командир взвода, медведь неторопливо приблизился ко мне, вяло приложил руку к дуге танкошлема, нелепо вывернув ее ладонью вперед, и загремел: - Товарищ гвардии лейтенант! Доблестный сын татарского народа, гвардии старший сержант Захарья Калимулович Загиддулин явился в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы! Вольно! Взвод с явным удовольствием выслушал этот необычный доклад. Что касается меня, то два противоречивых чувства отчаянно сражались в моей душе. Мальчишке, который и сам не прочь нашкодить, сходу понравился этот новоявленный Швейк. Но служака-командир обязан был немедленно пресечь нарушение дисциплины. Причем, сделать это следовало в том же юмористическом ключе, чтобы не уронить себя в глазах подчиненных. - Отлично, доблестный сын. Для начала пойдете к старшине Карпухину и получите мой дополнительный паек. А затем подтвердите свою доблесть, будучи дневальным по взводу всю ночь без смены. На сей раз старший сержант откозырял как положено, повернулся кругом и пошел к выходу, не выяснив, кто такой старшина Карпухин и где его искать в непроницаемой темноте с потоками холодного дождя в одиннадцати километрах от переднего края. Два экипажа, каждый своим кружком, приступили к ужину. А мы решили подождать возвращения нового стреляющего. Отсутствовал он минут двадцать, время незначительное, чтобы по чавкающей глине добраться до фургона старшины Карпухина и получить у него, обстоятельного, медлительного, дополнительный офицерский паек. Старшина трижды пересчитывал каждую галету и взвешивал развесное с аптекарской точностью. В каждом получавшем у него дополнительный паек или другое довольствие он подозревал жулика, родившегося специально для того, чтобы обворовать его, старшину Карпухина, так удобно жившего в своем фургоне на кузове видавшего виды "газика". Поэтому взвод по-достоинству оценил расторопность старшего сержанта Загиддулина, вернувшегося так быстро, да еще не с пустыми руками. Но когда выяснилось, что Загиддулин принес два дополнительных пайка - две пачки печенья, две банки рыбных консервов и дважды по двести граммов шпика, - взвод замер от изумления. Каким образом у старшины Карпухина, у этого скупердяя можно получить что-нибудь в двойном размере? А ведь своровать там просто невозможно. Старшина выдавал продукты из двери фургона. Внутрь не попал бы даже командир бригады. Тщетно я пытался узнать, как новичок получил два дополнительных пайка. Из ответов можно было выяснить только то, что старший сержант Загиддулин - законченый идиот. Но не мог же идиот обжулить или обворовать пройдоху Карпухина? А из ответов Загиддулина следовало, что не произошло ничего необычного. Мы сели ужинать. Я уже собирался нарезать только что принесенный шпик, но Загиддулин попросил меня не делать этого. - Знаете, товарищ гвардии лейтенант, я мусульманин, я не кушаю свинину. Экипаж с пониманием отнесся к просьбе новичка и решил не портить ему первый ужин на новом месте. Вскоре после ужина мы легли спать, а наказанный Загиддулин остался дневалить всю ночь без смены. Утром за завтраком экипажи тремя кружками уселись вокруг своих котелков. Я вспомнил, что у нас есть шпик. Новичку мы оказали уважение, не съев свинину во время ужина. Но не станем же мы ради него соблюдать коллективную диету? Башнер развязал вещмешок, чтобы достать сало. Но сала в вещмешке не оказалось. Я вопрошающе посмотрел на Загиддулина. За все время моей службы в бригаде я не слышал о случаях воровства в экипажах. У меня не было ни тени сомнения в том, что никто из моего взвода не шарил ночью в нашем вещмешке. Кроме того, в помещении ведь был дневальный. - Где шпик? - спросил я у Загиддулина. - Понятия не имею, - ответил он, уставившись в меня невинным чеснейшим взглядом. - Но ведь сюда не мог попасть посторонний? - Не мог. Я был дневальным. - Так где же шпик? Взвод с интересом наблюдал за нашим диалогом. Загиддулин задумался. - Понимаете, командир, ночь очень длинная. А после госпиталя я еще не привык к таким большим перерывам между жратвой. Аппетит, понимаете. Я смотрел на невозмутимую физиономию со щелками хитрющих глаз и ждал продолжения. Но Загиддулин умолк и беспомощно смотрел на ребят, словно надеялся получить у них поддержку. - Не слышал ответа. - Как не слышали, командир? Неужели вы такой непонятливый? Шпик я скушал. - Четыреста граммов? - А что такое четыреста граммов при моем аппетите? - Но вы ведь мусульманин и вообще не едите свинины? - Правильно. В нормальных условиях. Но когда человек дневалит всю ночь без смены,он забывает о религии, если очень хочется жрать. Ребята рассмеялись. Луше всего, подумал я, прекратить разговор о шпике. После завтрака я пошел к адьютанту старшему выяснить, кого именно он внедрил в мой экипаж. Капитан знал только, что Загиддулин направлен в бригаду из запасного полка, куда он был выписан из госпиталя после ранения. - И это все? - возмутился я. - Мне ведь положен хороший командир орудия! - Правильно. Посмотри на его морду. Разве ты не видишь, что это отличный танкист? Не знаю почему, но я не возразил капитану. У ремонтников я нашел полуметровый кусок фанеры и, прикрепив к нему лист бумаги, соорудил нехитрое приспособление. Танки с развернутыми кзади пушками были вкопаны в землю. Они стояли на двух продольных бревнах словно в гаражах, перекрытые брезентовыми крышами, а вместо ворот были соломеные маты. По приказу командующего бронетанковыми войсками фронта после каждого выезда мы должны были не просто чистить танк, но из каждого трака выковыривать грязь и протирать траки до одурения, чтобы, не дай Бог, когда этот сукин сын вдруг нагрянет в бригаду и станет проверять, на его носовом платке не появилось пятна, вызывающего сомнение в нашей боеспособности. Поэтому мы проклинали каждый выезд из окопа, становившийся мукой для экипажа. Но у меня не было выхода. Я обязан был выехать, чтобы развернуть башню по ходу танка. Кто знает, когда состоится очередное учение? А мне не терпелось проверить нового стреляющего. Конечно, о стрельбе не могло быть и речи. Поэтому я прибег к испытанию, которое не могло заменить стрельбы, но, тем не менее, позволяло получить представление о реакции и координации командира орудия. К дульному срезу я прикрепил карандаш, который касался бумаги на фанерном щите. Метрах в двадцати перед танком я прикрепил к дереву кусок картона с начерченным на нем открытым конвертом. При помощи подъемного механизма пушки и поворотного механизма башни в течение тридцати секунд стреляющий должен вести стрелку прицела вдоль линий конверта, и карандаш на конце пушки точно вычертит каждое движение стреляющего. С вертикальными и горизонтальными линиями не было никаких проблем. Но вот плавно вычертить диагонали! Даже у редчайших снайперов пушечной стрельбы получались ступени. Когда Загиддулин подошел к машине, я велел ему надеть танкошлем как положено, чтобы он не торчал на макушке, словно шутовской колпак. Но выяснилось, что Загиддулин не виноват. Просто в Красной армии не было танкошлема шестьдесят первого размера, а именно такой оказалась голова нового командира орудия. Пришлось сзади подпороть танкошлем, чтобы наушники были на ушах, а не на темени. Загиддулин залез в башню. Экипаж стоял рядом со мной у щита с листом бумаги. - Огонь! - Скомандовал я, нажав на кнопку хронографа. Такого я еще не видел! Почти ровные линии диагоналей и клапана конверта! Ребята зааплодировали, чем привлекли внимание соседних экипажей. Вскоре у танка собралась почти вся рота. Загиддулин все снова и снова повторял фокус, ни разу не выйдя за пределы тридцати секунд. Среди зрителей оказался и адьютант старший. - Ну, - обратился он ко мне, - а ты мне морочил .... Загиддулин вылез из башни. Его багрово-синяя физиономия со щелочками глаз излучала добродушие и удовольствие. - Славяне, дайте кто-нибудь закурить. К нему подскочило сразу несколько человек. - Хлопаете!.. Дайте мне выспаться и хорошо закусить, так я вам нарисую не конверт, а "Мишку на севере". В знак уважения к Загиддулину соседние экипажи помогали нам выковыривать грязь из траков по мере того, как танк сползал на бревна в окопе. А мы дружно материли генерал-полковника танковых войск товарища Родина, по чьему дурацкому приказу танкисты были вынуждены заниматься этим онанизмом. Каждое утро во взводе начиналось с того, что Захарья Загиддулин рассказывал приснившийся ему сон. Никто не сомневался в том, что он сочинял экспромтом очередную фантастическую историю. Но слушать его было интересно. Непременным завершением сна была сцена, когда он, получив звание Героя, возвращался в родной Аткарск и посещал пикантную молодку, а все предыдущие, покинутые им, преследовали его с вилами наперевес. Закончив рассказ, он обращался к слушателям с непременной просьбой: - Славяне, дайте закурить. С куревом в эту осень у нас действительно были проблемы. Но все в равной степени страдали от эрзац табака, так называемого - филичового, которым снабжали нас тылы. Поэтому просьба Захарьи воспринималась нами как деталь придуманного сна. В начале декабря нас вывели на тактические учения. Я попросил командира батальона разрешить мне несколько выстрелов из пушки, чтобы проверить командира орудия. Гвардии майор согласился, но предупредил, что я лично отвечаю за то, чтобы в районе цели не было живого существа. Это условия оказалось вовсе непростым. Вся территория, на которой проводились учения, была забита войсками. Наконец, мы нашли безлюдное место. Метрах в восьмистах от болотистой поймы, у края которой остановился танк, торчали телеграфные столбы. Перед одним из них куст с опавшей листвой был избран мной в качестве мишени. Но сперва я приказал отвернуть башню чуть ли не девяносто градусов, чтобы куст не был в поле зрения стреляющего. А затем я подал команду. Первым же снарядом Загиддулин снес телеграфный столб над самым кустом. Весь экипаж, не исключая меня, был уверен в том, что это случайное попадание. Но вторым выстрелом Захарья перебил телеграфный столб метрах в пятидесяти от первого. И третьим снарядом он снес телеграфный столб. - Тебе, я вижу, даже не нужен снаряд для пристрелки? - Спросил я. - Не нужен. Нулевые линии выверены. А расстояние до цели я могу определить на глазок очень точно. - Но ведь стрелку прицела ты видишь более толстой, чем телеграфный столб? Захарья неопределенно приподнял плечи, и я больше не задавал ему вопросов, понимая, что мне достался необыкновенный стреляющий. Еще раз мы выехали на ученья в конце декабря. Сейчас нам не представилась возможность стрелять. Но Загиддулин отличился и в этот выезд. Тема учений - танки в обороне при возможном наступлении противника. Как и обычно, прибыв на место, мы не получили ни четкой команды, ни объяснения того, что собирается нам преподнести начальство. Танки стояли посреди заснеженного поля - отличные мишени для немецкой авиации. Благо, уже несколько дней мы не видели самолетов противника. Захарья по большой нужде забрался в неглубокий окопчик. Именно в этот момент почти вплотную к моему танку подкатила кавалькада "виллисов". Никогда еще мне не приходилось видеть одновременно такого количества генералов. Командующий фронтом генерал армии Черняховский едва успел произнести первую фразу, как из окопчика раздался рокочущий баритон Загиддулина: - Эй, славяне, дайте закурить. И тут же появилась круглая багрово-синяя физиономия с танкошлемом на макушке, л вслед за ней над относительно мелким окопом выросла вся нелепая медведеподобная фигура Захарьи со спущенными ватными брюками. Увидев Черняховского со всей свитой, Загиддулин смутился, по-моему, впервые в жизни. Он приложил ладонь к дуге танкошлема и замер по стойке смирно. Взрыв неудержимого хохота прогремел над замерзшим полем. Черняховский указательным пальцем смахивал слезы. Хохотали генералы и старшие офицеры. Хохотали солдаты роты охранения. Хохотал я, высунувшись по пояс из башни. И только Загиддулин оставался серьезным, застыв по стойке смирно со спущенными штанами. Черняховский открыл пачку "Казбека" и протянул ее Захарье. Тот деликатно взял папиросу. - Спасибо, товарищ генерал армии. Разрешите еще одну для моего командира? Черняховский, продолжая хохотать, закрыл коробку и вручил ее Загиддулину. Захарья снова поблагодарил, застегнул штаны и выбрался из окопчика. Стреляющий уже угощал нас папиросами, а генералы все еще смеялись, продолжая реагировать на уникальную сцену. Почти в течение двух месяцев знакомства с Загиддулиным я впервые увидел его не в своей тарелке. А еще несколько раз - серьезным. Это когда он говорил о Коране, о мусульманстве, о исламе. Захарья был очень удивлен, узнав, что я еврей. В Аткарске, уже перейдя в десятый класс, он впервые увидел эвакуированных евреев. Оказалось, что это обычные люди. Но он был наслышан, что евреи не воюют. Правда, среди эвакуированных евреев почему-то почти не было мужчин призывного возраста. Но ведь говорили. И вдруг выяснилось, что его непосредственный командир, занимавший самую опасную должность в самом опасном батальоне самой опасной бригады, - еврей. На первых порах Захарья не скрывал своего удивления. К сожалению, я не мог ничего рассказать ему ни о нашей религии, ни о нашей истории. Увы, я не знал. А Захарья рассказывал о Мухамеде, о Коране, о величии мусульман, о их империи от Гибралтара до Индии. Как правило, завершал он беседу неопределенной фразой: "Вот вернусь я в Аткарск с Золотой звездой Героя...". Почти такой же фразой он завершал шутовские рассказы о выдуманных снах. Но как по-разному они звучали! Тринадцатого января 1945 года мы вступили в бой. У меня был очень хороший экипаж. Но о командире орудия гвардии старшем сержанте Загиддулине можно было говорить только в превосходной степени. Спокойствие в самой сложной обстановке. Мгновенная реакция на мою команду. Абсолютно точная стрельба - поражение цели с первого снаряда. На шестой день наступления четыре уцелевших танка нашей роты спрятались за длинным кирпичным строением. В полукилометре на запад от него перед жидкой посадкой молодых елей нагло, не маскируясь, стоял "тигр". Что могли сделать наши снаряды трехсотмиллиметровой лобовой броне этого танка? А он мог прошить нас насквозь. Поэтому мы и носа не смели высунуть из-за строения. Четыре офицера тщательно изучали карту. Мы выискивали хоть какую-нибудь возможность незаметно зайти "тигру" в тыл, или хотя бы во фланг. В этот миг мы вдруг услышали моторы тридцатьчетверок. Трудно было поверить своим глазам. Слева от нас, подставив беззащитные бока под болванки, на юг колонной, словно на параде, шли десять новеньких тридцатьчетверок. Я выбежал из-за укрытия, пытаясь привлечь внимание несчастных танкистов, пытаясь увести танки в укрытие. Вспыхнула головная машина. Вторая. Третья. Я метался по заснеженному полю, забыв об опасности. Я чуть не плакал. Что же они делают? Наконец, меня заметили и поняли, что я не просто так размахиваю руками, а подаю команду. В укрытие мне удалось увести четыре оставшихся танка. Юные офицеры, испуганные, подавленные, рассказали, что это машины Первого Балтийского корпуса, что свежее пополнение, только что из маршевой роты, понятия не имело о реальной обстановке, что какой-то идиот или мерзавец приказал им выйти на исходную позицию, где они получат приказ на атаку. Они были поражены, узнав, что эта позиция расположена далеко в немецком тылу. Вероятно, отдавший приказ был мерзавцем, а не идиотом. Вероятно, он надеялся на то, что необстрелянные младшие лейтенанты, не понимая, на что они идут, проскочат на шоссе. Но какого чорта надо было пересекать полосу наступления нашего батальона? Я размышлял над тем, как использовать дымы шести пылающих тридцатьчетверок, чтобы пробраться мимо "тигра", в котором сейчас наверно, ликуют по поводу легкой победы. Нет, никаких шансов. И тут мне в голову пришла идея. Справа от строения, за которым мы скрывались, небольшой яблоневый сад был отгорожен от поля высоким забором, увитым диким виноградом. И сад и забор оголены и заснежены. Но сюда можно незаметно выкатить машину. Я позвал Загиддулина и показал ему позицию. - Единственный шанс - попасть в пушку "тигра" первым же снарядом. Если ты не попадешь, нам крышка. Захарья долго разглядывал "тигр" в бинокль. - Давай, лейтенант. Аллах милостив. Механик-водитель осторожно выехал на намеченное мною место. Мне показалось, что Загиддулин выстрелил слишком поспешно. Но когда рассеялся дым, мы увидели "тигр" с отсеченой пушкой. Четыре танка выскочили из-за укрытия и понеслись к посадке. А вслед за нами пошли четыре уцелевших танка Первого Балтийского корпуса. Попасть в орудие танка на расстоянии пятисот метров с первого выстрела! Только Загиддулин был способен на это. Мои командиры - от ротного до командира бригады - не скрывали восторга. Прошло еще два дня и три ночи. Мы были уже на пределе. Единственное желание - спать. Я не представляю себе, где мы черпали силы на очередную атаку или даже на непродолжительный марш. Из остатков машин нашей бригады, тяжелотанкового полка и полка стопятидесятидвухмиллиметровых самоходок соорудили сводную роту, и я в награду удостоился чести командовать этим неуправляемым подразделением. Так на один день я стал командиром роты. Утром 21 января я получил приказ на атаку. Еще не рассвело, когда я влез в свою машину. Экипаж ждал меня с завтраком. Мы стали разливать водку. Захарья накрыл свою кружку ладонью. - Я мусульманин. Перед смертью пить не буду. Никто ничего не сказал. Мы чувствовали, мы знали, что на сей раз он не шутит. Загиддулин подбил немецкий артштурм в тот самый миг, когда артштурм выпустил болванку по нашей машине. Не знаю, были ли еще на войне подобные случаи. К счастью, наш танк не загорелся. Раненый в голову и в лицо, я почти не реагировал на происходившее. Может быть, я так продолжал бы сидеть, глотая кровь, противно пахнущую водкой. Но к действию, как выяснилось потом, к неразумному действию, меня пробудил едва слышныый голос моего стреляющего: - Командир, ноги оторвало. С усилием я глянул вниз. Захарья каким-то образом удержался на своем сидении. Из большой дыры в окровавленной телогрейке вывалились кишки. Ног не было. Но и культей сверху я не увидел. Не знаю, был ли он еще жив, когда, преодолевая невыносимую боль в лице, я пытался вытащить его из люка. Длинная автоматная очередь полосанула по нас. Семь пуль впились в мои руки. Я выпустил безжизненное тело моего стреляющего, спасшего меня от множества остальных пуль очереди. Чуть больше двух месяцев в одном экипаже с Захарьей Загиддулиным. Девять неполных дней вместе в бою. Небольшой промежуток времени для тех, кто не знает, что такое время на войне. Но это целая эпоха для тех, кому война отмеряла секунды в ударной танковой бригаде. Именно поэтому так часто я вспоминаю моего друга Захарью. А сейчас я еще вспоминаю все то, что он рассказывал мне о исламе. Хорошие и нужные уроки. Мог ли я предполагать, что они так понадобятся мне? Я вспоминаю, как в конюшне, превращенной в казарму, представился мне новый стреляющий. И, перечеркнув присущую ему насмешку над всем, в том числе и над собой, я очень серьезно повторяю: доблестный сын татарского народа , гвардии старший сержант Захарья Калимулович Загиддулин. 1992 г. НИЗКОВОДНЫЙ МОСТ - Ну вот, Счастливчик, тебе снова представляется возможность отличиться. -Лучше бы мне представилась возможность поспать. - Раньше от тебя такого не слышали. - А слыхали, что можно восемь суток воевать без сна, ни на минуту не выходя из боя? - Есть в этом какая-то правда. Есть. Но на тебя с гордостью смотрит вся бригада. - Вся бригада... Вся бригада в могилах и в сгоревших машинах. От самой границы. А это - сброд блатных и нищих. - Хватит, товарищ гвардии лейтенант! Распустились! Я еще не выяснил, кто дал вам право бить по физиономии офицера Красной армии. - Да это же... - Садитесь! Карту достаньте! Я огляделся, куда сесть. Ничего, кроме пузатого пуфика. Командир батальона сидел на краю огромной кровати. Иш, барин какой! Под командный пункт выбрал себе спальню. Другого места не нашлось в этом проклятом имении. Я не сомневался в том, что он снова прикажет наступать через мост. Черт возьми, какая кровать! Весь экипаж мог бы на ней поместиться. Хоть вдоль, хоть впоперек. И мягкая, должно быть. Никогда раньше я даже не предполагал, что бывают такие кровати. Ни слова больше не скажу о грузоподъемности моста. Хватит. Лужица стаявшего снега растеклась по ковру от моих сапог. Красивый ковер. Ну и пусть. Свой дом я им не украшу. - Ясно, товарищ гвардии лейтенант? - Ясно. Я вложил карту в планшет и встал. - Разрешите идти? - Идите. Да только не вздумай снова раздавать зуботычины. Я махнул рукой и вышел. Заходящее солнце окровавило снег. Деревья окутаны инеем. Небо синее-синее. А на кой черт мне эта красота? Ночью будет мороз. И вообще до ночи еще надо дожить. Я прошел мимо танков и стал спускаться к мосту. Командиры машин настороженно смотрели, ожидая, что я скажу. Но я молчал. Они молча пошли за мной. Я их не звал. Хотят - пусть идут. Здесь не опасно. Мотострелки захватили небольшой плацдарм на левом берегу. Они уже на тех высотах, метрах в ста пятидесяти от берега. Конечно, мост не выдержит тяжести танка. Но я больше ни слова не скажу комбату. Что они там, с ума посходили? По реке плыло "сало" и маленькие льдинки. Вода густая, черная. Офицеры рядом со мной у перил. Стоят. Молчат. И этот здесь - младший лейтенант. Жмется, как пес с поджатым хвостом. Фонарь под глазом у него и взаправду здоровенный. Рука у меня тяжеловата. Но, слава Богу, что обошлось без пистолета. Мог и прикончить под горячую руку. Офицер Красной армии... Комбату лишь бы читать мне мораль. Посмотрел бы он... Этот сукин сын кантовался в тылу чуть ли не год. Охранял знамя бригады. Люди воевали, гибли, а он охранял знамя. Сегодня к утру почти не стало бригады. Смели под метелку все, что оставалось. Получилась сборная рота. Вот он и попал ко мне. Шоссе было заминировано. Когда еще подойдут саперы! А успех операции зависел от скорости. Пошли по самому краю болота. Я приказал всем танкам идти точно по моей колее. Этот сам сел за рычаги. Сказал, что не ручается за своего механика-водителя. Все осторожно проползли. А он, гад, посадил машину в болото. Еле вытащили. Потеряли время, которое могло спасти многие жизни. То самое время, которое я не смел потратить на ожидание саперов. Ну, я его, конечно... Ясно ведь, что этот гад хотел вместо боя отсидеться в болоте, как раньше в штабе, охраняя знамя бригады. А это кого еще черт несет к мосту? Комбат, адъютант старший. А это кто? Сам комбриг? Впрочем, чему удивляться. Кроме моей сборной роты и кучки мотострелков , у него никого не осталось. Еще не доходя до моста, он крикнул: - Пора, Счастливчик, мотострелкам неуютно без вас на том берегу. Я помедлил немного. Не хотел снова говорить о грузоподъемности моста. Вот если бы я не был евреем... Неужели они считают меня таким трусом? Неожиданно мне на помощь пришел старший лейтенант: - Товарищ гвардии полковник, мост не выдержит. - Выдержит. На карте отмечено тридцать тонн. На немецкой карте. Значит есть еще запас прочности. - Так это немцы когда напечатали карту! - Товарищ гвардии полковник, гляньте, балки уже малость трухлявые. - Ниже по течению есть каменный мост. - Каменный мост, товарищи офицеры, еще в руках противника, и неизвестно, оставит ли он его целым. Черт знает что такое! Действительно сброд блатных и нищих. Ну кто в моей роте посмел бы митинговать в присутствии комбрига? - Кончай базар! Есть, переправиться на левый берег, товарищ гвардии полковник! Со стыдом и болью посмотрел я на старшего лейтенанта. Он вернулся из госпиталя, получил отремонтированную старую тридцатьчетверку с семидесятишестимиллиметровой пушкой. Машина на четыре тонны легче, чем у остальных. Ему идти первым. Подло устроен этот мир. У старшего лейтенанта еще не окрепли рубцы. Воюет он, как зверь. Честный, скромный, смелый. Лучшего товарища не сыщешь. И вот - пожалуйста. - Давай, товарищ старший лейтенант. На самом малом газу. Комбат одобрительно кивнул и вместе с комбригом и адъютантом старшим отошел от въезда на мост. Как только заработал мотор, немцы открыли огонь из минометов. Пристреляли мост, гады. Старенькая заплатанная тридцатьчетверка медленно вползла на мост. Старший лейтенант спокойно шел впереди машины. Словно не было ни одного разрыва. Черт возьми, и такого человека я должен первым послать на смерть! Танк поравнялся со мной. Я оторвался от перил и пошел рядом со старшим лейтенантом. Хоть этим искупить вину перед ним. Мы прошли чуть больше половины. Осталось метров пятнадцать. Вдруг я почувствовал, что настил уходит из-под ног. Мы ускорили шаг. Побежали. Танк газанул и рывком выскочил на берег. Нас уже ждал командир роты мотострелков, обвешанный подсумками с гранатами. Бегом я вернулся на правый берег. Мост еще раскачивался и дрожал от боли. Гусеницы изуродовали настил. Мины шлепались в воду. Справа вырвало кусок перил вместе с настилом. Попадают, гады. За спиной стукнуло танковое орудие. Так. Старший лейтенант вступил в бой. Офицеры напряженно следили за моим приближением. Танки у всех одинаковы. Чего это я всегда должен быть первым? Как бы чего не подумали? Хрен с ним. Пусть думают. Мне и по штату сейчас не полагается быть первым. - Товарищ гвардии младший лейтенант, вперед, на левый берег. У него побледнел даже фонарь под глазом. Жалко, конечно. Беззащитный он какой-то. Необстрелянный. Я добавил уже не по-командирски: - Поставите машину под тем деревом. Это вне огня. Ждите моей команды. Он пошел к танку так, словно не было ног в его ватных брюках. И полез в башню. Ах ты, говнюк! Мин испугался! Ведь насколько спокойнее водителю, если на трудном участке перед машиной идет командир А водитель у него действительно не очень опытный. Дергает. То чуть не глушит, то рвет газ. Я уже собрался догнать их и провести. Но мост вдруг пьяно качнулся и рухнул. Танк погрузился в воду по самую башню. Этот, с фонарем под глазом, выскочил первым и стал карабкаться по сломанной ферме. Выбрался башнер, но снова полез в люк за товарищами. Так. Все живы. Больше нет у меня дела к ним. Черт возьми! Окончилась для него война. А говорят, что выживают лучшие... Комбриг поманил меня пальцем. - Займешь оборону фронтом на север. Голос у него не такой уверенный, как всегда. Полковник. Хоть бы инженера своего позвал, прежде чем пороть херню. Сказал бы я ему! Вот так всю дорогу. Субординация не позволяет сказать очередному херу моржовому, что он ни за что ни про что губит человеческие жизни. Полковник... А может быть и он думает о субординации? Полковник подошел к мосту. На том краю стоял командир мотострелков. - Держитесь, мотопехота, помните, что вы гвардейцы знаменитой танковой! Командир роты вяло козырнул и, пригибаясь, пошел к холмику. Поменять бы их местами. Сгущались сумерки. Подъехал "виллис". Комбриг сел в него и укатил. Комбат и адъютант старший поднялись в имение. Огромные морозные звезды зажглись над войной. Горели пожары. Я проверил посты и залез в танк. Ребята играли в подкидного дурака. - Ждем тебя, командир, пора перекусить. Башнер убрал карты и расстелил брезент. Лобовой стрелок передал мне флягу. Трофейная водка пахла тмином. Пить не хотелось. Но меховая безрукавка поверх гимнастерки и свитера была не лучшей защитой от пробиравшего до костей холода. Шинель, чтобы не мешала в танке, я оставил в батальонном тылу. Жаль. Днем оно ничего, а сейчас у меня даже душа замерзла. Рядом со стреляющим я свернулся калачиком на дне башни. Механик-водитель и лобовой стрелок откинулись на своих сидениях. Башнер взобрался на мое. Выключили плафон. На приборном щитке ярко фосфоресцировали цифры и стрелки. Двадцать часов, одна минута... Я открыл глаза. Фосфоресцировал щиток. Двадцать часов, двенадцать минут. А мне показалось, будто прошла вечность. Что-то разбудило нас. Обычные звуки ночного боя не должны были разбудить. Механик открыл люк. К реке подходили солдаты. Мы выбрались из машины и молча смотрели, как сваливают на землю тяжелые бревна, принесенные на солдатских плечах. Еще подтягивался хвост колонны, а у реки уже стучали топоры саперов. Крепко запахло пиленой сосной. Ко мне подошел капитан. Знакомое лицо. Конечно! Мы встречались с ним за Смоленском. Он был тогда лейтенантом. - Здорово, Утюги. Вы ломаете - мы строим. Разделение труда. - Строить - это дело хорошее. - Смотря как и где строить. Вот мои ребята должны вам к утру построить низководный мост. - К утру?! - Ага. К восьми ноль-ноль. - Ну, это вы, товарищ капитан, малость загнули, - сказал кто-то из танкистов. Капитан посмотрел на него и грустно улыбнулся. Из-за реки, наростая, наваливался на нас сатанинский свист мины. Я уже собрался пригнуться. Но капитан стоял, словно ничего не происходит. И черт его знает , каким усилием я удержал невероятно отяжелевшую голову. Мина доконала мост. Осколки и щепки наполнили воздух жужжанием и воем. - Эгей! Санинструктора скорее! Только сейчас я заметил, что у берега солдаты стоят по грудь в ледяной воде и заколачивают сваи. Комбата я тоже заметил только в эту минуту. Он сидел на моем танке и полой шинели полировал наборный мундштук. Мины рвались уже без перерыва. На развалинах моста. На левом берегу. На крыше утонувшего танка. - Видите, капитан, - сказал комбат, - я предупреждал вас. Немцы пристреляли мост . А вы строите в сорока метрах от него. Дальше надо бы. - Приказ есть приказ, товарищ майор. Я не могу передвинуть точку, поставленную на моей карте. - У вас будут большие потери. Хорошо еще, что немцы не могут корректировать огонь. Капитан изо всей силы ударил ледышку носком сапога. Ледышка отрикошетила метров на пятнадцать, ударившись в каток танка. - Точка на карте... Такая злость иногда берет. Такая злость. Что ж вы, бляди, людей губите? Ведь можно воевать думаючи. Точка на карте... Гвардии майор посмотрел по сторонам и тихо сказал: - Вы уж лучше ледышки футбольте. Хорошо у вас получается. Не то дойдет до смерша... знаете... Капитан безнадежно махнул рукой. - Такое чувство у меня сегодня, что смерть убережет меня от смерша. Надраться бы. Так ведь обстановка не позволяет. Точка на карте, ... их мать в три эталона мелких, как пшено, боженят мать! Огромный сапер с ведром в руке подошел к соседней машине. - Братцы, бензинчику у вас нельзя разжиться? - У нас газойль, дизельное топливо. - А мне все одно. Лишь бы горело. Через минуту он выплеснул газойль на дощатую стенку большого сарая. Ленивое пламя лизнуло заплесневелую доску Мгновение - и яростный огонь охватил сарай. Со всех сторон гигантский костер окружили вымокшие в реке саперы. Некоторые прямо здесь, на снегу, раздевались до гола и сушили обмундирование. Сюда же приносили раненых. Стоны и плач. Дикие тени, пляшущие на почерневшем снегу. Матерщина невероятная, не понятно даже, как такое можно придумать. Саперы в ледяной воде. Всплески минных разрывов. "Раз-два, взяли! Еще взяли!" Стук "бабы", заколачивающей сваи. Все спуталось в моем засыпающем мозгу. Иногда мне просто казалось, что я вижу во сне преисподню. Мы отдали саперам водку до последней капли. Комбат приказал принести из имения все, что может согреть. Сарай догорал. На берегу зажигались новые костры. Саперы у моста менялись. Одни приходили. Другие возвращались на мост. Постоянными были только трупы. Их складывали на берегу и укрывали плащ-палатками. Некоторых унесла вода. Мост уходил все дальше к левому берегу. Мы уже не сомневались, что к утру его построят. Если только к утру всех не перебьют. Снова пришел капитан. С полы его шинели свисали сосульки. Он потащил меня к костру. Мы сели на снарядный ящик. Капитан отцепил флягу и протянул ее мне. Я отказался. Капитан жадно отхлебнул несколько глотков и громко выдохнул воздух. - Эх, брат, сейчас бы на печь. Да бабу под бок. Жаркую такую. А кругом тепло. И тихо. Вот так бы в последний раз. На прощание перед отбытием. Ох бы и вжарил! Я молчал. Я не любил, когда говорили об этом. Что-то тревожное переворачивало мое нутро. Я еще не знал, что оно такое - любовь. В школе, правда, я как-то влюбился. Но это было другое. А потом война. Так ни разу не довелось. Ребята подтрунивали надо мной, заводили охальные разговоры. Я вскакивал и убегал. А в догонку раздавался жирный смех моих нечутких друзей. Черт возьми! Некому сейчас надо мной подтрунивать. Пошли девятые сутки наступления. Минные разрывы внезапно перенеслись к переднему краю. На холмах, захлебываясь, заговорили пулеметы. Выстрелило танковое орудие. Заработал мотор тридцатьчетверки. Саперы на мосту перестали стучать топорами и смотрели туда, где разрывы гранат слились в сплошной гул. Над танком старшего лейтенанта взметнулось пламя. Взрыв. Над передовой повисла осветительная ракета. На холмах схватились в рукопашную. Низко над нашими головами прошлась пулеметная трасса. К берегу прибежал командир роты мотострелков. Задыхаясь, он закричал: - Счастливчик! Гвардии лейтенант! Давай! Бей из орудий! Нас жмут к воде! Не выдержу! Моих почти не осталось! Кучка всего! Давай! Не думай! Мы с капитаном молча переглянулись. Я не мог ответить на его молчаливый вопрос. Не мог. Даже для того, чтобы показаться решительнее и старше. Я неуверенно качнул головой из стороны в сторону. Капитан тихо сказал: - Правильно, Утюг. Нельзя бить по своим. - Он помолчал и добавил: - Правду говоря, я еще с вечера боялся, что этим кончится. Капитан посмотрел на саперов, застывших на мосту. Зычная команда вонзилась в грохочущую ночь: - Батальон! В ружье! Мне захотелось обнять этого замечательного человека. Но я всегда боялся казаться сентиментальным. Да и вообще мне следовало всегда выглядеть более мужественным, чем другим. Саперы мгновенно расхватали автоматы и огнеметы. Тяжелый топот сапог и ботинок по бревнам настила. Рывок на понтон. На берег. И уже нарастающее "ура!" понеслрось к холмам. Тугие бичи пламени из огнеметов исхлестали темноту. Я подумал, что огнеметы - не лучшее оружие для рукопашного боя. Но молодцы саперы. Не только отбили атаку, даже расширили плацдарм. Мост, как позвоночник ископаемого ящера, низко пригнулся нал водой, мертвый и покинутый. Не сдержал капитан обещания. Через полчаса из тыла пришли другие саперы. И снова стук топоров. И снова разноголосый визг пил. И когда слипаются веки, мне чудится доброе солнце, теплая полянка в лесу, скользкий прутик с ободранной корой, облепленный муравьями. Я стряхиваю их, облизываю прутик и снова сую его в муравейник. Но, когда я с трудом раздирал глаза, была морозная ночь, горящие холмы и мост, облепленный саперами. Небо становилось синим и фиолетовым. Седые кудри инея неподвижно повисли на черных ветвях. Побледнели огни пожаров. Экипажи не спали. Может быть, в эту ночь мы по-настоящему осознали, что на войне тяжело не только танкистам. Мост прикоснулся к левому берегу. Последние балки настила туго ложились одна к другой., как патроны в обойме. Уже по мосту выносили раненых. Я ждал. Я надеялся увидеть старшего лейтенанта или кого-нибудь из его экипажа. Тот, с подбитым глазом, дрыхнет, небось, где-то в тылу. Ненавижу! Вестовой передал приказ комбата - явиться в имение. Гвардии майор был все в той же спальне. Пахло копотью и спиртом. Голубое утро пробивалось сквозь вычурные кружева широкого занавеса. На голом цветном матраце спал адъютант старший. Штрипки брюк выбились из-под шинели. Комбат обеими руками облокотился о столик трельяжа. Большая русая голова навалилась на ладони. Коптилка из гильзы восьмидесятипятимиллиметрового снаряда. Алюминиевый бидончик. В таких мы храним воду. Эмалированная кружка. Неземная тоска сжала меня сейчас сильнее, чем ночью на берегу. - Товарищ гвардии майор! Явился по вашему приказанию! Вымученно посмотрел он на меня красными глазами. Поднялся, как старец, и усадил меня вместо себя на пуфик. - Пей, Счастливчик. - Спасибо, не хочу, - Пей! ... твою мать! Комбат всегда такой выдержанный, ироничный, покровительствованный. Что-то случилось. Я посмотрел на бидончик со спасительной жидкостью. Я плеснул ее в кружку. Спирт опалил меня. Стало теплее. Свет угасавшей коптилки и возникавшего дня укутывал предметы в фантастические покрывала. Полированная поверхность трельяжа тускнела, расплывалась. В зеркалах в фас и в профиль я все еще различал лейтенанта с измученными ввалившимися глазами. Повзрослел я. Сколько тысячелетий прибавила уползавшая ночь? - Еще немного? Я кивнул. Комбат ходил по спальне. Из угла в угол. Из угла в угол. - Вернулся кто-нибудь из экипажа старшего лейтенанта? -Нет. - А... как там... а отдохнули экипажи? - Нет, товарищ гвардии майор. - Так. В общем, давай карту. Выведешь роту на шоссе. Речку перейдешь по каменному мосту и сразу разворачивайся в линию. Передний край здесь, возле Вильгельмсдорфа. - По каменному мосту? - Сиди, сиди. Ты что думаешь, мне легче? Стоп! Больше не пей, охмелеешь. - Он подсел на край пуфика и обнял меня за плечи. - Да, брат, такие бывают дела. Вечером разведка тихо взяла каменный мост. Сейчас на широком плацдарме уже вся дивизия. Нас ждут. - Еще вечером? И вы знали? -Откуда? Я узнал только ночью, когда саперы пошли в атаку. - Мы обязаны пройти по низководному мосту! - Товарищ гвардии лейтенант, вам ясен приказ? Не дури, Счастливчик. Здесь нет пехоты. У противника сильная оборона. А там вся стрелковая дивизия. - Но ведь и вчера там не было пехоты, кроме мотострелков. И вчера у противника была сильная оборона. Зачем же нужна была эта ночь? - Ты что, первый день на войне? Я шел пошатываясь. Нет, не спирт. Что-то болело во мне и ныло. Что-то раздирало на части. Я боялся, что разревусь, как девчонка. Не помню, как я очутился на мосту. Льдинки с тихим шелестом обходили сосновые сваи. Спокойная вода. Свежие балки звенели под сапогами, как деревяшки детского ксилофона. Будто и не было ночи. К чертовой матери! Вот возьму и проведу роту по мосту. А убьют - тем лучше. Придумали прозвище - Счастливчик. Ну и пусть убивают. Я быстро пошел к берегу по звенящим балкам. Саперы рыли братскую могилу. Я постарался незаметно проскользнуть мимо них. Хорошо, что здесь нет капитана. Только сейчас я вспомнил о нем. Хорошо? А может быть его вообще уже нет? Командиры машин собрались возле моего танка. Экипажи ждут команды. Хорошие ребята, дотянувшие почти до конца войны. Они не знают обстановки. Ничего они не знают. Моя команда для них закон. А для меня - команда комбата. А для него... Как сказал капитан? Нельзя переставить точки на карте. Действительно, я не первый день на войне. Я проглотил душившие меня слезы и спокойно повторил приказ комбата. 1959 г СВОБОДА ВЫБОРА Последняя ночь моей недолгой жизни. Последние минуты. Я хотел успеть попрощаться со всем, что так любил. Даже с тем, что ненавидел. Там, недалеко, по правую руку, спит невидимое в темноте Море соли. А за ним - горы, с которых по пути в Ханаан спустились мои предки, сыны Израиля. Внизу, у подножья крепости, спит римский лагерь. Только часовые, освещенные факелами, шевелятся между шатрами. Спит ненавистная башня, выросшая до уровня стены на горе. Римляне гибли от наших стрел и упорно возводили ее, чтобы проломить стену и добраться до нас. Завтра они доберутся. Но ни одного еврея они не уведут в рабство. Я хотел попрощаться с Иудейской пустыней. За три года войны в этой крепости я изучил каждую складку гор, каждую морщину расщелин, по которым зимой бешеные потоки рыжей воды низвергаются к Морю соли, Я даже был уверен в том, что отличал одну ящерицу от другой, что узнавал их, когда из-под камней они выбирались погреться на солнце. Солнце... Я больше не увижу его. Может быть Господь наказал меня за то, что я проклинал солнце, когда оно немилосердно жгло меня на стене крепости, когда у меня не было времени вытереть пот, выедавший глаза, мешавший прицелиться в римлянина, взбиравшегося на нашу гору. Кто знает, за что наказал меня Господь? И можно ли было придумать наказание страшнее этого? Яир отобрал меня в десятку последних, кто останется в живых в нашей крепости. Только что мы попрощались с родными, с друзьями, с воинами, с которыми еще в Иерушалаиме плечом к плечу сражались против римлян, а здесь за три года обороны крепости стали роднее родных. Мы убивали их, стараясь не плакать. Они умирали, стараясь не кричать. У нас не было другого выхода. Завтра, нет, уже сегодня, - уже бледнеют звезды и над Моавом рождается утро, - римляне из башни проломают стену. Воины могли бы погибнуть в бою. А что будет с нашими женами и детьми? Мы перестали быть рабами, когда Моше вывел наших праотцов из Египта. Мы не хотели, чтобы наши жены и дети снова стали рабами. Лучше увидеть мою Ципору и маленького Давида мертвыми, чем в римском рабстве. Я не увидел их мертвыми. Я убивал в соседней пещере. Я не знаю, кто из моих друзей убил Ципору и маленького Давида. А сейчас Яир убьет меня, и восьмерых моих друзей, и убьет себя. Яир всегда любил меня. И я любил Яира. Ему нравились мои песни. Странно. Яир - герой. А песни у меня грустные. Песни о войне. Я хотел сочинять псалмы, как у царя Давида. Но у меня почему-то получались грустные песни о войне. Сочинять я начал только здесь, в крепости. В бою я умел прятать свой страх. Друзья считали меня смелым. Даже Яир. А из песен проступал мой страх. В песнях я был обнаженный, как новорожденный. Вот этот короткий римский меч, на котором еще не свернулась кровь евреев, кровь самых близких мне людей, я однажды взял, чтобы доказать самому себе, что я не трус. Меня потом ругали все, кричали, что я мальчишка, что никому не был нужен этот глупый героизм. Но я знал. Он был нужен мне. Полгода назад, в такую же предутреннюю пору я тайком спустился по Змеиной тропе в римский лагерь. Я задушил часового. Забрал у него этот меч. Вырезал девять римлян в шатре. Ни один из них не успел проснуться. Я тихо выбрался на Змеиную тропу и поднялся в крепость. Яир кричал на меня. Но я знал, что в глубине души он гордится моей проделкой. Сейчас я должен вернуться к нему. Когда римляне ворвутся в крепость, они найдут в ней достаточные запасы воды и пищи. Они заберут наше оружие. Но ни один еврей не попадет к ним в рабство. Ни один. Мне было невыносимо трудно убивать своих. Яиру будет очень трудно убить меня. Может быть, я сам? С усилием я воткнул рукоятку римского меча в расщелину между камнями стены. Конец лезвия возле левого соска. Прощай все, что я так любил, что я так ненавидел. Изо всей силы я навалился на меч. Боже мой, какая адская боль! Печально, что эта душа вновь обречена претерпеть уже испытанные ею страдания. Счастье, что в новом теле она не помнит того, что было в прошлой жизни. У души есть свобода выбора. В ситуации, подобной пережитой в прошлом, в забытом, в неосознанном она не обязательно должна повторить все то, что совершила тогда. Новый поступок может изменить причинно-следственную цепь. Душа не всегда обладает всеми шестью степенями свободы. Но даже одной степени вполне достаточно, для большой амплитуды колебаний между Добром и Злом. Бесчисленное количество отрезков на этой дуге. У души есть свобода выбора любого из этих отрезков. Сегодня ровно десять месяцев осады нашей крепости. Сегодня в полдень истекает срок ультиматума, предъявленного полякам. Вчера с высоты вала я видел, как этот убийца, Богдан Хмельницкий, гарцевал на своем жеребце, подбадривая головорезов. Они убили почти всех евреев в окружающих местечках. Только очень немногим удалось укрыться в нашей крепости или удрать в леса за рекой. Десять месяцев. Мы обложены со всех сторон. Сколько раз они бросались на штурм, и каждый раз мы отражали их атаки. Каждый раз казаки оставляли у подножья стены горы трупов. Даже сейчас, на исходе зимы, можно задохнуться от смрада. А что было летом! Из каждых десяти человек в крепости на трех поляков приходится семь евреев. На стене мы сражались плечом к плечу. За эти десять месяцев поляки стали относиться к нам значительно лучше, чем раньше. Они не перестают удивляться нашему героизму. Они считали евреев покорненькими. А сейчас они знают: не будь нас, казаки давно овладели бы крепостью. Но сегодня, после десяти месяцев осады, они все -таки овладеют. Уже на Суккот в крепости почти не осталось еды. Почти полгода мы жили не известно чем. Через месяц после Хануки умерших от голода уже не закапывали. Только слегка присыпали промерзшей землей. Не могу себе представить, каким образом Фейгале сохранила нашего маленького Давида до этой ночи. Почти все старики и маленькие дети умерли еще месяц назад. Вчера казаки предъявили полякам ультиматум. Если они выдадут им жидов, украинцы не только пощадят поляков, но даже сохранят оружие ясновельможному пану. Поляки голодают не меньше нас. У них уже нет сил сопротивляться. Но как они могут выдать жидов, если нас больше, чем поляков? Вечером рабби собрал в синагоге всех боеспособных мужчин. Не пришли только те, кто караулил возле ворот вместе с поляками. В последние дни в воздухе повисло недоверие. Мы боялись, что поляки впустят в крепость украинцев. А тут еще этот ультиматум. У нас очень умный рабби. Ему нравились мои стихи. Странно. Наш рабби - герой. Во время каждой атаки рабби рядом с нами на стене. Он не только молился за нас, но даже подавал ведра с расплавленной смолой. Ксендза мы никогда не видели на стене. Он молился только в костеле. Рабби действительно герой. Поэтому странно, что ему нравятся мои стихи. Они грустные. Стихи о войне. Мне хотелось сочинять другие. О том, как я люблю Фейгеле. О том, как красив лес - и осенью, когда он пылал желтым и красным, и сейчас, зимой, уснувший под белым одеялом. О том, как красива улыбка моего маленького Давида. Но он перстал улыбаться и только плакал от голода. До войны я не сочинял стихов. В бою я умел преодолеть свой страх. В крепости меня считали смелым - и свои, и поляки. Даже рабби. Хотя такой умный человек не мог не заметить страха, пропитавшего мои стихи. В них я был обнаженным, как новорожденный. Вот этот пистоль и дорогой кинжал я однажды взял, чтобы доказать самому себе, что я не трус. Это было осенью. Я уговорил Менаше помочь мне. Он долго не соглашался, но потом махнул рукой. Он знал, что если я что-нибудь вбил себе в голову, то никто не отговорит меня от задуманного. Возле стены я соорудил ворот, а на стене укрепил блок. В такую же, как сейчас, предрасветную пору я спустился со стены на канате. Часовой, усатый казак, дремал, опершись на ружье. От него на версту несло сивухой. Без труда я задушил часового и забрал у него дорогой кинжал. В курене я вырезал шестерых спящих казаков. Взял еще этот пистоль. Я тихо выбрался к стене крепости, три раза дернул канат, -так мы договорились с Менаше, - и он поднял меня наверх. Рабби кричал на меня. А ясновельможный пан обнял меня на виду у поляков, глядевших с изумлением на эту сцену. Уже нет ни Менаше, ни рабби. Вечером он собрал нас в синагоге. Он сказал, что рано или поздно поляки откроют ворота, что лучше нам самим убить наших женщин и детей, чтобы они не погибли в муках и позоре, когда крепость сдадут украинцам, что мы должны убить друг друга, а последний должен покончить жизнь самоубийством. Я посмел возразить рабби. Зачем кончать жизнь самоубийством? Лучше погибнуть в бою с украинцами. Но рабби сказал, что это может повредить евреям в других городах. Согласно ультиматуму поляки обязаны выдать жидов. Мы должны пойти на это, чтобы не повредить евреям в других городах. С детства я привык к таким словам. Когда на нас нападали польские мальчишки, родители не разрешали нам дать им, как мы умели, чтобы не разгневать поляков и не повредить евреям. Скоро рассвет. Кроме меня, в крепости не осталось ни одного живого еврея. Только Господь знает, чего мне стоило убить рабби. Кто-то из наших убил мою Фейгеле и маленького Давида. Я еще не решил, что применить - кинжал или пистоль. И все-таки рабби неправ. Один еврей не помешает полякам выполнить требование ультиматума. Кроме кинжала и пистоля у меня еще есть канат. Я укрепил его на уже ненужном блоке и бесшумно спустился в холодную темноту. Самоубийство ли это? Можно ли назвать самоубийством смерть в бою, даже если цель этого боя - самоубийство? Одиннадцать убитых казаков и еще двое покалеченных - результат боя, в котором он не надеялся уцелеть. Он даже не хотел этого. Условия не давали ему возможности уцелеть. Но и в этих условиях у него была свобода выбора. Частный случай. История одной души. Души, даже не заметившей разницы в поведении евреев и поляков, разницы, которая определяется не свободой выбора, а моралью народа . За три часа до рассвета меня вызвал к себе комбат. Я околевал от холода. Шинель не самое удобное обмундирование для танкиста. Я оставил ее в наших тылах. Гимнастерка поверх свитера. Меховая безрукавка. Днем еще куда ни шло. Но сейчас, ночью! Поэтому стакан водки, которой угостил меня комбат, оказался очень кстати. Правда, если майор угощает водкой лейтенанта - значит за угощением последует какая-нибудь гадость. Так оно и было. Ни пехоты, ни артиллерийской подготовки. Моя так называемая рота с десантом мотострелков должна продвинуться как можно ближе к Раушену. Оборона в конце атаки, если еще будет кому обороняться. Обеспечение боеприпасами и горючим, взаимодействие с соседями - все на авось. Гвардии майор понимал, что это преступление. Гвардии майор понимал, что и я понимаю, хотя не задал ему ни одного вопроса. Гвардии майор понимал, что стакан водки - недостаточная плата человеку, посылаемому на смерть. Была бы хоть рота как рота. А тут... Ровно восемь суток назад, 13 января началось наступление. За всю войну я не видел такой артиллерийской подготовки. Два километра фронта в течение двух часов беспрерывно обрабатывали пятьсот орудий, не считая минометов и "катюш". Шестьдесят пять танков нашей отдельной гвардейской танковой бригады ринулись в атаку. Проходы в минных полях обеспечивали двадцать один танк-тральщик. Два тяжелотанковых полка - сорок два танка "ИС" - шли вслед за нами, а за ними - два самоходно-артиллерийских полка - еще сорок две машины со стапятидесятидвухмиллиметровыми орудиями. Задача прорыва для такой силищи была довольно скромной: к концу дня занять Вилькупен, всего-навсего одиннадцать километров от переднего края. Эту задачу мы выполнили только 16 января, на четвертые сутки наступления. Сейчас, к началу девятых суток, от всей силищи остались шесть тридцатьчетверок, две иэски и четыре самоходки. Двенадцать несовместимых машин из разных частей втиснули в одну роту, и меня, не знаю за какие грехи, назначили командиром этого сборища. С тридцатьчетверками я еще как-то справлялся. Это были люди хоть из разных батальонов, но из нашей бригады. Командиры двух иэсок смотрели на меня с высоты своего тяжелотанкового величия. Командиры самоходок цитировали боевой устав, согласно которому они должны находиться не менее чем в четырехстах метрах за линией атакующих танков. Я не мог поплакаться даже своему экипажу. Ребята были на грани полного физического истощения. Одно желание - спать. Кроме того, я постоянно должен был скрывать свои страхи. Не дай Бог кому-нибудь заподозрить, что еврей - трус. Я прошел мимо кухни. Экипажам выдавали завтрак. Мои, оказывается, уже получили. Но повар предложил мне стакан водки и котлету. Тыловики любили меня. Экипажи были недолговечными. А тыловики оставались все те же, которых я застал после первого моего боя в бригаде. Им нравились мои стихи. Грустные стихи о войне. Мне хотелось сочинять другие. Мне хотелось, чтобы стихи были такими, как у настоящих советских поэтов - героическими, призывающими, гневными. Но в стихах были кровь, и грязь, и страх, который так тщательно я пытался скрыть от всех. В стихах я был обнаженный, как новорожденный. Вот и сейчас я чувствовал, как из меня рвутся стихи. Два стакана водки согрели меня. Снег скрипел под сапогами и диктовал ритм. Стихи снова были не такими, какие хотелось бы мне услышать. Но я остановился, чтобы записать вырвавшееся из меня четверостишие. Я растегнул меховой жилет. В кармане гимнастерки не оказалось ручки. На всякий случай я проверил второй карман. Нет. Холодный страх саваном окутал все мое существо. Предвестник несчастья. Ручка не была трофеем. Красивую перламутровую ручку еще летом подарил мне взятый в плен гауптштурмфюрер. Именно подарил. Я не отнял ее у него. Ручку я хранил, как талисман. И вот - талисман исчез. Я залез в танк, стараясь не показать ребятам, что чувствую, как тяжелая рука рока подбирается к нашему горлу. Почему в течение почти четырех лет войны я не излечился от трусости? Почему только еврей должен так тщательно скрывать эту трусость? Лобовой стрелок расстелил брезент на снарядных чемоданах и разложил еду. Механик-водитель стал щедро разливать водку из бачка. Водка была у нас не только пайковая. Такими трофеями мы не пренебрегали. Я посмотрел в кружку и подумал, не будут ли лишними этих двести граммов. Но я не успел решить. Командир орудия прикрыл ладонью свою кружку, как только механик собрался наклонить над ней бачок. - Не надо. Я мусульманин. Перед смертью не хочу пить водки. Мы переглянулись. Стреляющий, пьянчуга, весельчак и мистификатор, на сей раз не разыгрывал нас... Залпом я выпил содержимое кружки. Молча выпили свою водку ребята. Молча мы съели завтрак. - Лейтенант, прочитай стихи об исходной позиции, - попросил башнер. Я посмотрел на часы. До семи тридцати осталась одна минута. Некогда читать стихи. Я подключил колодку шнура танкошлема к рации и включил ее на прием. Через минуту комбат выйдет на связь. Я знал, что еще одиннадцать командиров с такой же тревогой вслушиваются в эфир. Прошло шесть бесконечных минут. В семь тридцать пять в наушниках щелкнуло, и голос комбата прервал мучительное ожидание: - Тюльпан, я Роза. Сто одиннадцать. Это был приказ на атаку. По грудь я вылез из башни и повторил приказ. Взревели двенадцать дизелей. Дымы выхлопов тридцатьчетверок у стены длинной конюшни. Дымы выхлопов иэсок у амбара. Даже самоходки, стоявшие посреди двора завели моторы. Десантники взобрались на корму машин. Я скомандовал открытым текстом: - Вперед, уступом влево. Ни один танк не тронулся с места. Я повторил команду, прибавив несколько крепких слов. Я представил себе, что думают по этому поводу комбат и даже командир бригады, которые, безусловно, слушают, что творится в эфире. Машины с ревущими дизелями словно примерзли к земле. Немцы открыли минометный огонь. Десантники спрыгнули с танков и прижались к стене конюшни. Я схватил ломик, выскочил из башни и подбежал к ближайшей тридцатьчетверке. Люки закупорены наглухо. Дизель работал на малых оборотах, но шума было достаточно. Я стал колотить ломиком по люку механика-водителя, сопровождая каждый удар отборным матом. Никакой реакции. Между минными разрывами я перебегал от машины к машине. У меня уже болела кисть, в которой я держал бесполезный ломик. Я залез в свой танк, присоединил колодку шнура танкошлема и включил рацию. Комбат, забыв про код, честил меня теми же выражениями, которыми я сопровождал удары ломиком. Я переключил рацию и скомандовал: - Делай, как я! Мы выскочили из-за конюшни. В синих сумерках метрах в трехстах перед нами угадывалась немецкая траншея. Мы открыли огонь, не сомневаясь в том, что танки пойдут за мной. Я посмотрел в заднюю щель командирской башенки. Танки не пошли. Но мне уже некогда было заниматься ими. Короткая остановка на траншее. Десантники успели дать две очереди из станкового пулемета. И снова вперед. Я не увидел, а почувствовал опасность впереди справа и скомандовал в то же мгновение, когда у кромки заснеженной рощи заметил старый семидесятипятимиллиметровый артштурм. - Пушку вправо! По артштурму! Бронебойным! Огонь! Я успел заметить откат моей пушки. И тут же страшный удар сокрушил мое лицо. Неужели взорвался собственный снаряд? -подумал я. Могло ли прийти в голову, что случилось невероятное, что два танка одновременно выстрелили друг в друга? Кровь струилась с моего лица. Кровь, противно пахнувшая водкой, наполняла мой рот, и я глотал ее, чтобы не задохнуться. Когда-то в училище мой тренер по боксу сломал мне нос. Было очень больно. Но можно ли то, что я испытывал сейчас, сравнить с той ничтожной болью? И ко всему еще отвратительный запах водки. Я еще успел подумать, что никогда в жизни после этого не смогу прикоснуться к спиртному. Внизу на снарядных чемоданах неподвижно лежал окровавленный башнер. А перед ним, на своем сидении - лобовой стрелок. Я осторожно отвернулся, чтобы не видеть кровавого месива вместо его головы. - Лейтенант, ноги оторвало... - простонал у меня в ногах стреляющий. С трудом я откинул переднюю половину люка. Задняя была открыта. Я схватил стреляющего под руки и стал выбираться из башни. Стотонная масса снова саданула мое лицо. Покидая машину, танкист не задумываясь отключает колодку шнура танкошлема. Я не сделал этого и был наказан невыносимой болью. Опустив стреляющего на его сидение, чтобы отключить колодку, я увидел не только оторванные ноги. Из-под разодранной телогрейки волочились окровавленные кишки. Схватив под руки стреляющего, я стал протискиваться в люк. Автоматная очередь хлестнула по откинутой крышке, по стреляющему, по моим рукам. Не знаю, был ли еще жив мой стреляющий, когда он упал в танк, а я - на корму, на убитого десантника. Автоматы били метрах в сорока впереди танка. Не думая о боли, я быстро соскочил на землю и повалился в окровавленный снег рядом с трупами двух мотострелков и опрокинутым станковым пулеметом. В тот же миг надо мной просвистела автоматная очередь из траншеи, которую мы перемахнули. В тот же миг вокруг танка стали рваться мины из ротного миномета. Я хотел подползти вплотную к танку. Но та же сатанинская боль снова обрушилась на мое лицо. Я чуть не заплакал от досады. Подлая колодка шнура танкошлема попала в станок разбитого пулемета, который провернулся при взрыве. Из трех пулевых отверстий на правом рукаве гимнастерки и четырех - на левом сочилась кровь. Руки не подчинялись мне. Мишень для минометчика, я оказался привязанным к пулемету. Танкошлем не был застегнут. Только пуговица на ремешке ларингофона мешала мне избавиться от него. Даже натягивая гусеницу или меняя бортовую передачу, я не прилагал таких нечеловеческих усилий, как сейчас, когда я пытался растегнуть эту проклятую пуговицу. Но мороз, сковавший пальцы, или перебитые предплечья сводили на нет все мои попытки. И вдруг пуговица расстегнулась Я начал подползать к танку. С головы сполз танкошлем, привязанный к пулемету. Кровь снова стала заливать глаза. Я почувствовал удар по ногам и нестерпимую боль в правом колене. Ну все, подумал я, оторвало ноги. С трудом я повернул голову и увидел, что ноги волочатся за мной. Не отсекло. Только перебило. Было уже совсем светло. На опушке рощи горел артштурм. Если бы я знал до того, как выскочил из танка! Не было бы ранения рук и ног, и я бы отсиделся в несгоревшей машине. Но я привык к тому, что за первым снарядом последует второй. Я струсил. Сейчас, беспомощный, беззащитный, я лежал между трупами десантников у левой гусеницы танка. Из траншеи отчетливо доносилась немецкая речь. Я представил себе, что ждет меня, когда я попаду в немецкие руки. Явно еврейская внешность (мог ли я знать, что лицо мое расквашено и у меня уже нет вообще никакой внешности). На груди ордена и гвардейский значок. В кармане гимнастерки партийный билет. Надо кончать жизнь самоубийством. Это самое разумное решение. Я попытался слегка повернуться на бок, чтобы просунуть правую руку под живот и достать из растегнутой кабуры "парабеллум". Не знаю, сколько длилась эта мука. Минуты? Часы? Ленивые снежинки нехотя опускались на землю. Потом припустил густой снег. Потом прекратился. Наконец я вытащил "парабеллум". Я взял его летом у высокого, тощего оберлейтенанта. Мой танк подбили пред самой траншеей. Башнер и я свалились чуть ли не на головы ошалевших от неожиданности немцев. Башнер швырнул гранату, сгоряча забыв вытащить чеку. К счастью, забыв. Граната пролетела не больше пяти метров. Если бы она взорвалась, мы погибли бы вместе с немцами. Граната угодила в голову оберлейтенанта, и, пока он приходил в себя, я успел схватить его за горло. "Парабеллум" я заметил, когда он выпал из руки бездыханного оберлейтенанта на носок моего сапога. С тех пор я не расставался с этим пистолетом. В патроннике постоянно был девятый патрон. Надо было только перевести предохранитель с "зихер" на "фоер". Но как его переведешь, когда пальцы окоченели от холода, когда пистолет весит несколько тонн? Время провалилось в бездну. Вселенная состояла из невыносимой боли в голове и лице, заглушающей все остальные боли. Только при неосторожном движении, когда хрустели обломки костей в перебитых руках и ногах, боль из места хруста простреливала все естество, и сила боли становилась почти такой, как в разваливавшейся голове. Большой палец правой руки примерз к рычажку предохранителя. Для того, чтобы раздавить кадык на тощей шее оберлейтенанта, мне не надо было прилагать таких усилий. Я даже забыл, для чего мне нужно перевести рычажок. Наконец предохранитель щелкнул. В патроннике девятый патрон. Я вспомнил. Я отчетливо слышал немецкую речь. В воздухе висело едва различимое урчание дизеля. А может быть, мне только показалось? Надо нажать спусковой крючок, чтобы немцы не взяли меня живым. Я пытался просунуть дуло в рот. Но рот не открывался. Только боль в лице стала еще нестерпимее. Я слегка повернулся на левый бок и просунул "парабеллум" под грудь. Боже, как мне хотелось спать! Я вспомнил госпиталь, тот, в котором я лежал после второго ранения. Койка, покрытая свежей белой простыней. Белая наволочка на мягкой подушке. Белая простыня под шерстяным одеялом. Так тепло. И можно спать сколько угодно. И никаких команд. Так тепло под шерстяным одеялом... Самоубийство не было предотвращено. Это свобода выбора. Он не потерял сознания, хотя уверен в этом. Он разумно сломанной рукой подавал команду подъехавшему танку. Элементарных знаний механики достаточно для того, чтобы понять невероятность сделанного им. Можно ли переломанной рукой поднять тяжелый пистолет? Но он сделал это. Он перевел рычажок предохранителя, что намного труднее, чем нажать спусковой крючок. Были устранены все препятствия на пути к самоубийству. Имело ли значение, что он моложе, чем в предыдущих жизнях, то, что у него не было ни жены, ни детей? Нет. Ему девятнадцать лет. Даже ближе к двадцати. После всего пережитого на войне он вполне зрелый мужчина. Это свобода выбора. А жена и сын у него еще будут. И главное - он вернется на землю, которая обещана его предкам - Аврааму, Ицхаку и Яакову. Он выбрал нужный отрезок на дуге колебаний между Добром и Злом. На обещанной земле у его народа больше никогда не будет необходимости кончать жизнь самоубийством. 1989 г. НА КОРОТКОМ ПОВОДКЕ С ПОРФОРСОМ На светло-зеленом пластике стола лужица пролитого кофе и золотой блик, прорвавшийся сквозь густую листву дерева, напоминающего акацию. Чем не картина абстракциониста? Он положил газету и откинулся от стола. Бумага порыжела, впитав коричневую влагу. Не приближаясь к столу, он попытался снова прочитать уже знакомые строки. Нет, невозможно. Будь газета на русском языке... Английским он владеет в совершенстве, а поди, не прочитаешь. Забавно, что сейчас он подумал об этом. Побочный продукт мышления? Побег от смысла газетной заметки? Будь оно проклято! Ну, сбежал. Ну, попросил политическое убежище. Не он первый. Не он последний. Правда, сбежал нe просто артист, а уникум. Это ли так взволновало его в прочитанном сообщении? Девочка-подросток с величественным догом на коротком поводке. Вместо ошейника порфорс. Кто кого ведет? Трое молодых мужчин за соседним столиком плотоядно захихикали. Он расслышал арабскую речь. Поняв смысл, только сейчac заметил, что девочка в шортах. Сволочи! Она ведь еще дите. Вот они - кадры освободителей. Уже с утра жарит невыносимо. А они в пиджаках. Небось, у кажого слева под мышкой пушечка - мэйд ин Тула. Родным соотечественникам аккуратно вдалбливают, что героические бойцы за освобождение Палестины страдают в убогих лагерях беженцев. А героические бойцы здесь, на Кипре, в кафе, в борделях и прочих местах, просаживают денег побольше, чем пошло бы на содержание солидного лагеря беженцев, да еще большой подмосковной деревни впридачу. Родные соотечественники знают все абсолютно достоверно. Завтра или послезавтра им сообщат, если вверху решат сообщить, что подлый предатель сбежал на Запад, продался за грязные деньги капиталистов. И родные соотечественники будут возмущаться и недоумевать. Чего ему надо было? В Москве роскошная квартира, темновишневая "Волга", дача, деньги, жене не надо выстаивать часами в очереди за куском несъедобного мяса. Как объяснить ему, соотечественнику? За несколько дней до командировки на Кипр он заскочил на денек к родителям в Смоленск. Выпили с отцом. Разговорились. Спьяна он слегка приоткрыл перед отцом тяжелый занавес, скрывающий пружины власти. Боже мой, как разошелся старик! Я, мол, в партию вступил во время коллективизации, лаптями щи хлебали, строили, воевали, восстанавливали. У тебя, мол, квартира на Ленинском проспекте, какую наш помещик во сне не видывал. Всяких диковин навез из-за границ. А еще критикуешь ее, эту власть, что открыла перед тобой заграницы. Понятно сейчас, откуда у внучки такие настроения! Добро, даже в хмелю он не теряет контроля. Быстро включил заднюю передачу. Бессмысленно спорить со старым фанатиком. А остальные? Многие ли понимают, что... Собака прошествовала в обратном направлении, ведя за собой девочку в шортах. Колючки порфорса вмиг вопьются в сильную шею собаки, если натянуть поводок. Так-то оно. Многие ли понимают. Он с неприязнью посмотрел на "героев-освободителей", проливающих слюни при виде обнаженных бедер девочки, положил на газету деньги, добавил еще тысячу милей и выбрался на тротуар, свободный от столиков. Из соседнего кафе, метрах в пяти от него, вышел седеющий мужчина. Пружинящая легкость, невероятная при такой массе. Почти до пояса распахнутая рубашка обнажала широкую грудь, густо заросшую шерстью. С бычьей шеи, весело играя солнечными зайчиками, на цепочке свисала золотая шестиконечная звезда Давида. Сумасшедший пижон! Выставлять напоказ свою неудобную национальность здесь, где палестинских террористов больше, чем киприотов! Неужели этот циркач считает, что советские пули недостаточно тверды, чтобы продырявить его дурную голову? Богатырь посмотрел в его сторону. Нагло-озорные глаза, с неизвестно как затаившейся в глубине древней грустью, застыли от неожиданности. В то же мгновение, как пружиной, их толкнуло друг к другу. Хрустнули кости. Потом, в гостинице, когда он протрезвеет, выкованная годами самодисциплина отчитает его за сохраненную в подсознании способность к порыву. Нет, он не будет раскаиваться, что так обрадовался встрече. Просто импульс для объятий должен был поступить из сознания, а не возникнуть независимо от него, самопроизвольно. Они продолжали держаться за руки, обращая на себя любопытные взгляды сидящих за столиками. Они боялись отпустить друг друга, потерять физическое ощущение реальности происходящего. - Исак, Исак! - Гошка, Игорек! - Исачок, это ты? - Я, Игорек, я! -Жив? - Как видишь. И здоров, чего и тебе желаю. - Обалдеть можно... Тридцать лет! В дивизионе считали, что ты погиб. В бригаде, правда, поговаривали... - Ты сейчас получишь полный отчет. Как ты? Что ты делаешь в этой... в этой Никозии? - Советский торгпред на автомобильном салоне. - Как говорил мой друг Игорь Иванов, обалдеть можно. Я здесь тоже из-за автомобильного салона. Частное лицо. Предприниматель. Капиталист. Недолгий путь к автомобильному салону, сбросив робу и фраки годов, прошли два старших лейтенанта. - А помнишь?.. - А помнишь?.. Игоря поразило, что Исак помнит чуть ли не всех курсантов их батареи. А ведь училище они окончили еще в сорок третьем году. Потом стали вспоминать товарищей по фронту. Исак спрашивал об оставшихся в живых. Игорь редко бывал в Союзе. Даже с немногими москвичами встречался раз в несколько лет в День Победы. Почти не имел представления об иногородцах. Исак ничего не сказал по этому поводу, но Игорь ощутил его осуждение. В салоне шли приготовления к открытию. "Форды", "фольксвагены", "фиаты", "рено" швыряли деньги без счета. Подлые плотники обнаглели и заламывали немыслимые цены. Ему выделили жалкие копейки, чуть ли не ниже обычной стоимости работ на Кипре. Где уж там говорить о деньгах на представительство. Он торговался с плотниками, взывал к их сознательности, уговаривал. Но подрядчик объяснил, что финансовые интересы рабочих не подлежат обсуждению. Исак нетерпеливо следил за торгом. Внезапно из туго набитого кошелька он извлек стодолларовую купюру, швырнул ее подрядчику, по-русски сказал: "Давись!" - и потащил Игоря к выходу. - Ты что, опупел? Обалдеть можно. Ты зачем швыряешься долларами? - Каждая секунда общения с тобой,для меня бесценна, а ты мудохаешься с этими паразитами. - Исачок, ты ставишь меня в неудобное положение. Как-никак я представитель великой державы. - Во-первых, полезно получить наглядный урок от товарищей по классу. Во-вторых, я уже видел, как великая держава снабжает деньгами своих представителей. Зато мы сейчас с тобой надеремся, как в последнюю зиму на фронте. Помнишь? Хотя израильтяне, как правило, не пьют ничего, кроме соков и легких напитков. К самому фешенебельному ресторану их нес поток воспоминаний. А параллельно ему, вызванный брошенной стодолларовой купюрой и болью нищенского представительства, Игоря подхватил другой поток, и в водоворотах хотелось схватиться за крепкую руку друга - никогда не было у него более близкого друга -ни до училища, ни после весны сорок пятого года, когда Исака посчитали погибшим. Сейчас он снова почувствовал его таким же - верным, сильным, щедрым, безрасудным. Но ведь он из другого мира. Как рассказать ему, за что одновременно можно получить строгий выговор в ЦК и премию - трехмесячную зарплату - у себя в министерстве внешней торговли. ...Ни в Москве, ни даже в Дели на первых порах нельзя было представить себе, что командировка окажется такой трудной. Сначала, казалось, все беды были связаны с конкуренцией. Но шведов удалось вышибить ловкой аферой с патентами. Немцы прочно стояли на цене, зная несомненное преимущество своей электростанции. Было ясно, что индийцы не купят за такую цену. Американская электростанция тоже на несколько миллионов долларов дороже советской. И, конечно, лучше. Но тут сказались политические симпатии, или, вернее, конъюктурные соображения премьер-министра и ее окружения. Казалось, дело уже на мази. И вдруг неожиданная заминка. Оказывается, станцию покупают для штата Утар-Прадеш. Предстояли переговоры с губернатором - обстоятельство невероятное в его практике. Ни в посольстве, ни в торгпредстве эти дубы не имели ни малейшего представления о губернаторе. Почему-то на дипломатическую работу пазначают либо опальных бонз, либо других идиотов из аппарата ЦК. Он помнит, какой хохот поднялся в Леопольдвилле, когда, по просьбе посла-кретина, советское правительство прислало голодающему населению Конго корабль с пшеницей. Но в Конго не только не было голода, в Конго не было ни одной мельницы. А этот идиот просил прислать зерно пшеницы. Здесь посол на вид умнее, и премьерша его побаивается. А толку? Зато корреспондент "Известий", отличный выпивоха, старый разведчик, по-дружески снабдил его необходимой информацией. Обалдеть можно. Мальчики пасутся на каждом шагу, а ценные сведения можно получить у них только частным путем, если ты в приятельских отношениях с агентами. Можно подумать, что они - собственное государство внутри Советского Союза. Как бы там ни было, но он узнал, что губернатор - прожженный пройдоха. Пройдохой он был уже тогда, когда служил военным летчиком. В ту пору нынешняя премьерша была его любовницей. Он и сейчас из нее веревки вьет. Короче, если губернатор захочет, центральное правительство проглотит любую покупку. Губернатор встретил его в Агре. Даже сейчас, уже не первой молодости и явно располневший, он все еще был красавцем мужчиной. К тому же светскость его была сплавом английского аристократизма и утонченной французской фривольности. Он оказался чрезвычайно интересным гидом. Показывая Тадж-Махал и Красную крепость, губернатор походя продемонстрировал недюжинную эрудицию. Когда они оторвались на приличное расстояние от свиты, губернатор на полуслове прервал побочный экскурс в итальянский ренессанс и неожиданно произнес: - Мистер Иванов, о деле мы могли бы поговорить за обедом. Я был бы рад услышать, что вас не обременит мое приглашение в уютный ресторан, где нет не только подслушивающей электронной аппаратуры, но даже электричества. Приглашение не обременило мистера Иванова. В тропической ночи то, что губернатор назвал уютным рестораном, оказалось видением из сказок "Тысячи и одной ночи". Стол был сервирован на двоих. В колбах из прекрасного цветного стекла едва заметно дышало пламя свечей. Беглого взгляда на стол было достаточно, чтобы понять, что губернатор интересовался им не меньше, чем он губернатором. В серебряном ведерце, которое, вероятно, могло быть выковано только в Агре, в лед упряталась бутылка смирновской водки с синей наклейкой. На свежесорванных лотосоподобных листьях мерцала зернистая, паюсная и кетовая икра. Нежные розовые ломтики семги слезились на дольках лимонов в окружении диковинной зелени. Жирные балыки... ...Жирные балыки принесли к смирновской водке, заказанной Исаком в никозийском ресторане. Надо же, чтобы именно сегодня, когда он увидел в газете заметку о выдающемся артисте, сбежавшем на Запад, Исак рассказал ему о событиях весны сорок пятого года. Первую они выпили из фужеров. Потом рюмка за рюмкой сопровождала их неторопливый обед. Метрдотель и свободные официанты с интересом наблюдали, как их коллега с почтением не по долгу наполняет рюмки из второй бутылки смирновской водки. - Прости, Исачок, может быть, мой вопрос покажется тебе обидным, но именно сейчас мне очень важно выяснить правду. Я должен все понять до конца. Скажи, не то ли, что тебе так и не дали Героя за Балатон, не обида ли заставила тебя уйти на Запад? - Не знаю, Игорек. Боюсь соврать. Обид хватало и раньше. Помнишь, и за Днепр мне не дали Героя. - Да. Моей батарее объяснили, что, мол, бригаду сперва придали одному корпусу, потом другому, мол, была путаница и все такое. А на Балатоне о твоем подвиге говорил весь фронт. Даже дураку было понятно, что просто не захотели дать Героя еврею. - Мне это было ясно уже на Днепре. Нет, не это главное. Помнишь, Игорек, как мы с тобой поехали в Майданек? Никогда не забуду, как ты стоял у горы детских ботиночек, как по твоим щекам текли слезы. А я даже не мог плакать. Помнишь то место возле Бара, где уничтожили моих родителей и сестричку? Игорь молча выпил рюмку. - С немцами было все ясно. Но мне было необходимо найти хоть одного украинца, принимавшего участие в акциях. Даже сейчас мне стыдно вспомнить, но тогда я подозревал каждого. А потом в нашу бригаду, помнишь, пришло пополнение и среди них несколько человек из этих мест. Полевые военкоматы не интересовались прошлым призывников. Им бы только выполнить план по поставке пушечного мяса. А я интересовался... - Значит, у той вспышки была не только сиюминутная причина? - Ты имеешь в виду историю с солдатом, вывалявшим в грязи автомат? - Ты его не просто избил. Его еле откачали. - Да. Сейчас мне трудно убедить тебя в том, что причиной было только его разгильдяйство и она не осложнилось местом, где он был призван в армию. И себя мне тоже трудно убедить. Потом Майданек. Я уже не воевал, а озверел. - Положим, и до этого ты воевал как зверь. - В Будапеште, помнишь, меня послали в санбат, когда пуля царапнула плечо. Впервые в жизни меня занесло в синагогу. Посмотрел бы ты на эту картину. Вваливается этакий жлобина с рукой на перевязи, с орденами и медалями на груди. Добро еще, что по ошибке не снял шапку. Вваливается и останавливается растерянный у входа. А евреи испуганно смотрят на гоя. И тут я выдавил из себя несколько слов на идише. Боже мой, Игорек, посмотрел бы ты, что там было! Не знаю, как евреи встретят Мессию, если простого советского офицера-еврея встретили подобным образом. Что тебе сказать? За пару часов в синагоге я приобщился к своему народу больше, чем за всю предыдущую жизнь. А что вообще я знал о своем народе? Сейчас проявилось все, что постепенно накапливалось во мне за эти почти четыре года. Жалкая горстка людей, чудом спасшаяся от лагерей уничтожения. Особенно потряс меня один старик. Он работал у печей в Освенциме. Старик... На два года старше нас с тобой. Он умолял взять его в батарею. Он хотел дорваться до немцев. Потом мы воевали с ним против англичан и против арабов. Какой был боец! - Исак наполнил рюмку. Игорь показал на свою. Они чокнулись молча и выпили. - Погиб? - Погиб. Зихроно ливраха. - Что ты сказал? - Благословенная память его. Так у нас говорят. - Знаешь, Исачок, я заметил в тебе перемену, когда ты вернулся из Будапешта. Поэтому я и верил и не верил разговорам о твоей смерти. Единственное, что смущало меня, неужели бы ты меня не предупредил? - Да. Мне хотелось рассказать тебе. Но, прости меня, Гоша, даже в тебе я тогда видел гоя, неспособного понять, что творится во мне. Это трудно объяснить. Потом отошло. Любопытство стерло невозмутимость с лица метрдотеля. Многое он повидал н