оказываются нередко циники нежными поэтами, а пуритане -- тайными сластолюбцами. Трудно было угадать, из каких побуждений де Монзи ломал копья, чтобы добиться восстановления дипломатических отношений с Ватиканом, и еще более загадочной могла показаться после этого его поездка в Москву, "к моим друзьям большевикам", как он говорил в 1921 году. Мое обращение к нему с протестом на решение Пуанкаре по русским финансовым делам пришлось де Монзи на руку, укрепляя ту позицию, которую он занял, оказавшись первым политическим деятелем, "скомпрометировавшим" себя отношениями с Москвой. Ранним февральским утром шагал я, как помнится, вдоль мутной Сены, разыскивая дом No 7 на набережной Вольтера. Все здания в этом квартале сами будто говорили о прежних обитателях, о друзьях и врагах королей, о первой парижской квартире скромного капитана Бонапарта, об академиках, ценивших эти дома за близость к храму науки -- Сорбонне, а в настоящее время просто о тех немногих парижанах, которым удавалось, не удаляясь от центра, найти вместе с тем в этих домах покой от городского шума. В одном из них, в низких антресолях, в кабинете с пылающим камином, за большим письменным столом, отделанным бронзой в стиле Людовика XVI, сидел в удобной пижаме из мягкого бархата с шелковыми отворотами и в черной шапочке, прикрывавшей голову, лишенную всякой растительности, сам "патрон" (хозяин), как с благоговением прозывали де Монзи встречавшие меня его многочисленные сотрудники -- тоже адвокаты, но не составившие еще столь необходимого для судебных дел громкого имени. -- Вот это "досье"! В нем я могу все понять, во всем разобраться! Вот как работают люди и без канцелярии, и без адвоката! -- восклицал с увлечением де Монзи, созвавший по этому поводу своих помощников. -- Это перлы, истинные перлы! -- то и дело вскрикивал он, просматривая мою переписку с "ликвидационной комиссией" и отпуская [706] поминутно непечатные уличные эпитеты по адресу французских чиновников. -- Сами же расписываются в своей глупости, признаваясь в потакательстве врагам Советского Союза, испрашивая вашего разрешения засчитать нам возвращенные вами аэропланы и автомобили по цене старого лома. Да, да -- старого лома! Это прелестно,-- веселился де Монзи.-- А теперь, что ж? Они решили просто-напросто и вас сдать в старый лом! Но постойте же! Мадлен! Мадлен! -- закричал он вбежавшей в кабинет стенографистке и стал тут же диктовать от моего имени текст заказного письма Пуанкаре с такой точной передачей фактов, как будто все мои бумаги были уже давно ему знакомы. -- Если он нам не ответит, через неделю пошлем второе письмо, а еще через неделю -- в суд! -- закончил свидание этот непохожий ни на кого молодящийся, но уже много повидавший на своем веку политический brasseur d'affaires -- воротила. x x x Как мы и ожидали, письма, без предварительной отправки которых нельзя было обратиться в суд, остались без ответа, и в конце апреля я получил вызов в Palais de Justice (Дворец правосудия) для слушания иска, предъявленного от моего имени самому председателю французского совета министров -- Пуанкаре. Любят французы посудиться, и судебные тяжбы, как большие, так и малые, еще с королевских времен вошли в быт жителей этой страны не только при их жизни, но и после смерти. Родиться можно законным и незаконным ребенком -- поди доказывай! Основать торговое общество, даже фиктивное, можно законно и незаконно -- поди оправдывайся! А уж при продажах и покупках всегда можно или рисковать попасть под суд, или быть вынужденным к нему обратиться. Дела по наследству тянутся тоже столь долго, что не всем наследникам выпадает счастье дожить до их окончания. Я тогда еще не знал, что, переступая порог Дворца правосудия, люди теряли право не только защищать, но даже выражать свои мнения: за них думали и говорили те мужчины, а как я нередко замечал -- и весьма миловидные женщины, напоминавшие в своих черных мантиях с широкими рукавами летучих мышей, которые проносились то и дело по грандиозным коридорам и залам. Среди них можно было встретить и бывших и будущих министров, и почтенных неудачников старичков говорунов, и худосочных юнцов с задумчивым взглядом, не потерявших еще студенческих повадок. Дворец правосудия открывал им путь от скамьи адвоката к парламентской трибуне. Мой адвокат тоже преобразился: надев черную мантию и круглую шапочку, он перестал быть важным господином сенатором, а сделался только скромным "мэтром де Монзи". Подхватив меня под руку, прихрамывая и, как все французы, куда-то торопясь, он привел меня в небольшой зал, где я встретил еще двух адвокатов: в одном из них, до неприступности важном господине, я признал юрисконсульта французской "ликвидационной [707] комиссии" по русским делам, а в другом, таком прилично седеньком,-- представителя Банк де Франс. По приглашению председателя, старца с большой красной розеткой ордена Почетного легиона в петлице, говорившего без слов о высоком служебном положении его обладателя, оба адвоката противной стороны сели по правую сторону стола, де Монзи -- по левую, а мне было предложено занять удобное кресло насупротив большого стола. -- Скажите, господин Игнатьев,-- опуская как бы невзначай сохранившееся за мною во Франции военное звание, спросил председатель,-- вы всегда аккуратно платили налоги? В первую минуту я еще не оценил всей важности поставленного мне вопроса, но твердо знал, что попасть в категорию даже неаккуратных плательщиков, а тем более неплательщиков налогов, очень опасно. Врать, однако, не стал и твердо заявил, что никогда за двенадцать лет моего пребывания во Франции я о налогах и понятия не имел. Сказал и почувствовал по едва заметной улыбке на тонких губах де Монзи, что попал в цель и уже наполовину выиграл дело: если французское правительство не требовало уплаты налогов, то этим самым признавало за мной так называемую дипломатическую неприкосновенность, или, что то же -- мои права на официальную защиту интересов России. -- Позвольте в свою очередь и мне задать один предварительный вопрос моему уважаемому коллеге,-- вкрадчиво и с деловым видом обратился де Монзи к председателю.-- Среди документов моего доверителя я нахожу чековую книжку, один из корешков которой доказывает получение моим почтенным коллегой, не далее как два месяца назад, приличного гонорара за ведение процесса по возвращению одной крупной фирмой аванса, внесенного ей генералом Игнатьевым во время войны в счет военного заказа. Мой почтенный коллега не станет этого отрицать? Выступать и оспаривать после этого мое право распоряжаться казенными капиталами "почтенному коллеге", конечно, становилось неудобно, он кисло улыбался, что-то мурлыкал, а не менее смущенный председатель заявил, что дело им, к сожалению, еще недостаточно изучено. -- A la huitaine, a la huitaine! (На неделю, на неделю!) -- предложил он отложить заседание. -- Как это прискорбно,-- заявил де Монзи, а, покидая зал заседаний и снова подхватив меня под руку, шепнул: -- Какой идиот! Нам ведь только и надо было задержать выполнение оспариваемого нами приказа Пуанкаре до лучших дней. А ждать-то осталось недолго! -- ошарашил меня мой адвокат. x x x Ожидал, впрочем, не я один: от выборов 12 мая 1923 года многие ждали коренных перемен и во внутренней и во внешней политике Франции. Страна устала чувствовать себя на полувоенном положении, [708] которое позволяло правительству оправдывать возраставшие с каждым годом налоги. Результаты выборов становились, как обычно, известны в Париже в тот же вечер, но никогда они не вызывали того оживления, которое царило на Бульварах в этот памятный и для меня вечер, вечер 12 мая. Уже не за бокалом шампанского в шикарных ресторанах -- у Пайяра или у Ларю, как бывало когда-то, с друзьями, а в полном одиночестве, среди бульварных зевак, за кружкой пива, следил я за исходом выборов, от которых зависела и моя судьба. Шли часы, а я все еще не в силах был оторваться от созерцания выставленного на крыше дома большого транспаранта, на котором газета "Матэн" указывала одно за другим имена кандидатов, избиравшихся различными политическими партиями в каждом из восьмидесяти департаментов страны. Одновременно громкоговоритель объявлял число полученных ими голосов, сопровождая имена получивших большинство словами: -- Elu! (Выбран!) Раскаты аплодисментов толпы, запрудившей и Бульвары, и прилегавшие к ним улицы, сопровождали все чаще долетавшие до слуха слова: "Elu! Elu!" -- при каждой победе кандидатов "левых" партий. К двум часам ночи все выяснилось: Пуанкаре не стало, и можно было, наконец, свободно вздохнуть. -- Едем, едем завтра же к нашему другу Клемантелю,-- торжествовал на следующее утро де Монзи.-- Вы же должны его знать? -- А он что же, все состоит депутатом от Клермон-Феррана, защищая интересы завода Бергуньян? -- в свою очередь поинтересовался я. -- Ныне он уже сенатор, но с ним можно "договориться". Он легок, как пух,-- рекомендовал де Монзи нового министра финансов кабинета Эррио. -- Да мы еще десять лет назад с Клемантелем, тогда докладчиком военного бюджета, по всем вопросам "договорились",-- не без иронии заметил я. Ждать приема у вновь испеченного министра не пришлось: таким друзьям, как де Монзи, новые министры старались ни в чем не отказывать. -- Вы не можете быть с нами в ссоре, выступать в судебном процессе. Это все наделал Пуанкаре, но мы же, "левые" -- ваши друзья! Вы же знаете, что все сто человек депутатов-социалистов всегда стояли за вас, а не за эмигрантов. Этот вопрос надо немедленно уладить,-- заявил весьма авторитетно Клемантель при первом же нашем свидании и попросил сейчас же переговорить с его личным юрисконсультом, сидевшим в соседнем с ним кабинете. Сразу стало понятно, что без этого юриста министр абсолютно ни на что решиться не может. Этот молодой человек говорил с большим апломбом, достойным народного трибуна, каковыми, в отличие от правых, очень стремились казаться некоторые представители пришедших к власти социалистов. [709] -- Вы нам должны двадцать семь миллиардов,-- начал он, определяя общую задолженность царской России Франции. -- Очень для меня лестно быть таким должником,-- улыбнулся я. -- Но вам необходимо, mon général,-- деловито продолжал советник Клемантеля,-- ознакомиться с нашей принципиальной установкой: мы забираем все русские ценности и деньги, где бы мы их ни находили. Хорошо мне были знакомы подобные речи. Не так ли мыслили почти все белогвардейцы, покушавшиеся на мои казенные миллионы и не столь же ли близоруко смотрел на них и Пуанкаре. Но возмущение -- плохой советник в делах, и, чтобы скрыть его, я спокойно вынул еще в то время уцелевшие золотые часы с какой-то особенно ценной цепочкой из красного и зеленого золота, положил их на стол и сказал: -- В таком случае я предлагаю вам, в уплату русского долга, забрать вот и эту последнюю сохранившуюся у меня драгоценность. Вид моих часов и, вероятнее всего, их цепочка соблазнили моего собеседника, и, заинтересовавшись, он протянул к ним руку. -- Вот уж теперь позвольте позвать полицейского, остановить вора,-- нагнулся я к открытому настежь окну.-- Вы можете, конечно, считать себя вправе забирать, подобно миллионам в Банк де Франс, и мои кровные часы, но предварительно обязаны выдать мне расписку в том, что вот-де, мол, "в уплату русского долга" получены от генерала Игнатьева его собственные золотые часы стоимостью... Цифру прописью проставьте,-- шутил я. -- Вы, генерал, рассуждаете по-военному, и мне кажется, что военным долгом следовало бы заниматься не нам, а нашему военному министру, мы ему и передадим этот вопрос. x x x Военный министр, хорошо мне знакомый еще до войны, артиллерийский генерал Нолле, числился в списке "демократов", но от свидания со мной все же уклонился. Со времени вмешательства в мое дело де Монзи многое стало для меня таинственным. Тайной остался для меня навсегда визит, нанесенный мне представителем Нолле, не то профессором, не то миллионером, отрекомендовавшимся хранителем вновь созданного, а потому мне неизвестного военного музея в Венсене, на окраине Парижа. -- Наши предложения,-- начал господин Блок,-- отвечают прежде всего нашим собственным пожеланиям,-- сохранить в целости ваш служебный архив. Мы располагаем для этого не только помещением, но и нужными средствами: одни из них государственные, а другие -- частные.-- И он при этом загадочно улыбнулся.-- Вот мы и предлагаем вам, генерал, передать в наш музей ваши документы и при этом, конечно, за приличное вознаграждение... (С этого момента мой собеседник стал заикаться.) В форме ли пожизненной ренты или единовременного взноса в двести тысяч... в триста тысяч... быть [710] может, четыреста тысяч золотых франков? -- скрепя сердце повышал цифру господин Блок, объясняя, вероятно, мое молчание недостаточно высокой оценкой моих документов. -- Прошу вас, господин Блок, поблагодарить военного министра за столь любезное его внимание к моим служебным документам, но товаром этим мне торговать не приходилось. Как бы не просчитаться или, чего еще боже упаси, вас не обмануть! Проводив до дверей нашей когда-то столь нарядной, а ныне уже обветшавшей после увольнения прислуги квартиры, я подумал: "За кого принимают меня наши новоявленные друзья?" Удивляться, впрочем, нечего, люди судят о других чаще всего по самим себе. Находятся французы, которые считают меня способным из-за моей личной бедности .на самое страшное преступление -- торговлю казенными документами, а парижские белоэмигранты и по сей день считают меня продажным предателем своей родины, или, что то же -- предателем интересов крупных промышленников, банкиров и приверженцев монархии. И те и другие не знают, что, вопреки французским судебным проволочкам и враждебным нам политическим маневрам, мне все же удалось вырвать из французского судебного "секвестра" в полной сохранности весь "служебный архив" за время моей военно-агентской деятельности, с 1912 по 1919 год, а в 1937 году доставить его в Москву. x x x Чем ближе был день ожидавшегося мною с таким нетерпением установления Францией дипломатических отношений с Советской Россией, тем яростнее становились статьи какого-нибудь борзописца Бориса Суворина против "советского графа", как прозвали меня эти господа, пытаясь всеми силами скомпрометировать меня и в глазах советских людей, и в глазах "благомыслящих", по их мнению, французов. Вражда эта шла издалека, с тех лет тяжелой борьбы, которую я вел еще при царской власти во время войны против всех любителей легкой наживы на казенном рубле. Они превратились ныне в горячих защитников частной собственности, нажитой многими из них не правдой, а кривдой. Не думал я, однако, что кроме газетной шумихи они подготовляют для меня и последний, довольно неприятный сюрприз. -- Полиция! Полиция! -- этим криком разбудила меня однажды приходившая к нам по утрам мадам Мелани, француженка-уборщица. Подозревая что-то неладное, я, накинув халат, немедленно вышел навстречу поджидавшим меня в передней трем штатским мужчинам. -- Вы пришли меня арестовать? -- Нет! Совсем нет,-- ответил мне нестарый, прилично одетый господин с ленточками Почетного легиона и Военного креста в петлице. Эти отличия определяли для меня его служебное положение -- ныне полицейского комиссара и в прошлом -- бывшего офицера, [711] участника мировой войны. Он просил меня принять его отдельно, чтобы в двух словах объяснить цель своего прихода. -- Удивительно, сколько хлопот доставляю я Французской республике! -- заметил я шутя комиссару, вводя его в свой кабинет.-- То за телефонными разговорами следить, то за ночными похождениями у престарелой великой княгини наблюдать... -- Но на этот раз, генерал, мы получили более ответственное поручение: вас охранять! -- Этого еще не хватало! Что же случилось? -- Министерство внутренних дел имеет в своих руках неопровержимое доказательство о заговоре, подготовленном против вас вашими же соотечественниками-эмигрантами, и потому во избежание террористического акта мы просим вас помочь нам выполнить возложенное на нас поручение. Вот эти два агента будут являться к вам с утра в назначенный вами час, всюду вас сопровождать и...-- Злоупотребляя моим терпением, комиссар стал подробно описывать всю технику охраны личности в этом шумном и подвижном городе, совершенно не созданном для подобного рода служебных "экзерциций". Из полученных мною впоследствии разъяснений от оставшегося со мной в добрых отношениях одного из офицеров бывших наших бригад, Соколова, собиравшегося уже в Москву, мне стало известно, что так называемый "общевоинский союз" и свысока на него смотревший, злейший наш враг кутеповский "союз галлиполийцев", оказались в этом вопросе соучастниками. x x x Хорошо и долго охраняли бывшие союзники дорого им обошедшегося заложника по русскому долгу. Но сам-то он и не подозревал о всей той закулисной работе, которая проводилась французскими дипломатическими маклерами, подготовлявшими переговоры о царских долгах. И вот покуда я томился в тревоге и неведении, я узнал стороной о приезде в Париж товарища Красина и тотчас же письменно попросил у него приема. "Примет или не примет? -- задавал я себе вопрос, позвонив у ворот столь мне знакомого дома на рю де Гренель.-- У меня ведь ни паспорта советского, ни рекомендаций нет". "Все равно,-- отвечал мне внутренний голос,-- ты должен исполнить свой долг". В этом настроении проходил я через двор, посыпанный, как и прежде, мелкой промытой галькой, а взглянув на развевавшийся уже над зданием Красный флаг, приободрился: я ведь одной ногой уже был на родной земле. Новые жильцы еще не обжились, и приемная была временно устроена на площадке парадной лестницы. Тут же, за большим столом, сидел рослый блондин, который при моем появлении встал и невнятно, как часто бывает, назвав свою фамилию, заявил: [712] -- Леонид Борисович уже предупрежден о вашем приходе и просит вас обождать. Сидя на заново отделанном посольском золоченом диване, обитом красным шелковым штофом, и любуясь, как все здесь стало чисто и прибрано, я подумал, как хорошо, что этот вот молодой советский служащий назвал своего начальника так просто: "Леонид Борисович". Сразу запахло той Россией, где полное почтения обращение друг к другу по имени и отчеству, не существующее, между прочим, ни в одной стране, с успехом заменило титулования и отжившую свой век петровскую "табель о рангах". Да и можно ли ошибиться, что сам этот молодой человек -- настоящий русак. Чуб-то один его чего стоит! Закинет он его одним кивком назад, и вид у человека получается лихой и приветливый, а спустится чуб да застынет колечком на лбу, и тот же человек выглядит и задумчивым, и угрюмым, и грозным для врагов. Доступ в кабинет полпреда был, однако, обставлен большим церемониалом, чем в прежнее время у посла. Открыв передо мной дверь и придерживая ее, секретарь внятно и чуть ли не с торжеством объявил: -- Товарищ Игнатьев! Не гражданин какой-нибудь, а "товарищ"! И это звание, как тогда в первую минуту, так и навсегда, преисполнило меня гордыней. После этого впечатление от встречи с товарищем Красиным меня озадачило: за ним, даже у наших врагов, установилась твердая репутация обаятельного собеседника, между тем как мне он показался человеком переутомленным и привыкшим держать посетителей на почтительном расстоянии. -- Я много слышал о вас. Я в курсе ваших отношений с французами, но как жаль, что в годы революции вы были не с нами,-- начал полпред. И от этих слов впервые что-то сжалось внутри меня так сильно, что я не смог ничего возразить. -- Вы были во Франции, а не в России,-- объяснил уже мягче свою мысль Красин.-- Не правда ли? -- Так точно, но с контрреволюцией боролся и революцию защищал,-- уже оправившись, твердо ответил я. -- Но успокойтесь,-- неожиданно, даже улыбаясь, продолжал Леонид Борисович.-- Мы тоже знаем, что, будь на вашем месте, Алексей Алексеевич, другой человек, возможно, от казенных денег следа бы не осталось. Любители использовать их во враждебных Советскому Союзу целях всегда бы нашлись, а вот здесь таких граждан, которые их бы не тронули и не дали бы тронуть, пожалуй, встретить очень и очень трудно. И в знак установления со мной нормальных отношений Красин крепко пожал мне руку. -- А теперь поговорим, как нам оформить передачу вами Советскому правительству ста двадцати пяти миллионов, хранящихся в Банк де Франс, пятидесяти миллионов, хранящихся в других парижских [713] банках, и пятидесяти миллионов, оставшихся на руках промышленников. И, согласившись на предложенный мною обмен, письмами, Красин тут же набросал проект своего ко мне обращения. -- Переведем оба письма на французский язык и препроводим их французскому правительству,-- закончил полпред наше первое с ним свидание. "(Бумага с Государственным гербом СССР) г. Париж, 15 января 1925 года. No 248 Бывшему Военному Агенту во Франции А. А. Игнатьеву В предвидении предстоящих переговоров с французским правительством по урегулированию финансовых вопросов я считаю необходимым предложить Вам поставить меня в курс тех русских денежных интересов, кои Вы охраняли здесь по должности Военного Агента до дня признания Францией Правительства СССР. Полномочный Представитель СССР во Франции (Л. К расин)" x x x "(Бумага на бланке Русского Военного Агента во Франции) на No 248 Полномочному представителю СССР во Франции Л. Б. Красину г. Париж, 17 января 1925 года. Я счел долгом принять Ваше обращение ко мне от 15 января за приказ, так как с минуты признания Францией Правительства СССР оно является для меня представителем интересов моей Родины, кои я всегда защищал и готов защищать. А. Игнатьев" Так и сдал "часовой" свой пост "разводящему" -- представителю своей обновленной родины. Глава седьмая. В запасе "Часовой", сдав дела "разводящему", рассчитывал услышать приказ и вернуться в строй. Но приказа на это не получил, хотя в отставку, или, как говорилось, "вчистую" уволен не был. Не теряя, однако, сознания своего долга перед родиной и мысленно повторяя про себя ставшие уже тогда для меня священными слова: [714] "Служу трудовому народу!", я посчитал себя "в запасе", лишаясь тем и жалованья, и пенсии, и прочих "благ служебных". Положение это окончательно определилось, когда в Париж с большим опозданием прибыла специально для финансовых переговоров комиссия советских финансовых экспертов. После обсуждения поданного мною товарищу Л. Б. Красину доклада о всей моей деятельности за время войны эксперты получили от меня дополнительно ответы на все поставленные ими мне вопросы. Прошло, однако, много времени, но никто о принятии меня в советское гражданство мне не сообщал. Неужели же меня все-таки не используют для установления наших отношений с Францией на тех новых началах, при которых Франции будет предоставлена, как мне тогда думалось, самая ценная для нас в то время, роль финансиста? Для себя ведь другого занятия, как государственная служба, да еще военная или дипломатическая, я не представлял, а, несмотря на все признанные, по словам Л. Б. Красина, мои заслуги, вопрос о моей работе еще решен не был. Долго считал я высшей несправедливостью чувствовать себя "не своим" среди приезжавших из Москвы советских товарищей и только много лет спустя постиг, что с этого-то долголетнего экзамена моей преданности революции и начался самый трудный отрезок "длинного пути от царского полковника до советского генерала". -- Что поделаешь? -- отшучивался я при упорных допросах, чинившихся мне теми близкими родственниками, которые еще сохраняли со мной отношения.-- От "гусей отстал", хотя они и продолжают меня пощипывать, "а к лебедям не пристал".-- Но где-то в глубине души я все же хранил стойкую, не поддававшуюся никаким наветам надежду когда-нибудь "к лебедям пристать". Оставшиеся к нам расположенными "благомыслящие" французы из прежних друзей, прослышав о нашем затруднительном положении, не преминули выразить нам свое сочувствие заманчивыми, на их взгляд, предложениями то командовать в когда-то близкой мне французской армии чуть ли не дивизией, то получать самые выгодные "присутственные жетоны" за скрепление своей подписью дутых балансов на заседаниях "правлений" промышленных предприятий. Взамен предлагаемых благ требовалось только нанести визит префекту полиции и раздобыть для себя французский паспорт, благо советского я все еще не смог заслужить. Недальновидны были эти друзья, превращавшиеся уже от одной моей усмешки в непримиримых врагов... Мефистофели, однако, не переведутся на земле, и как раз в переживавшиеся в те дни тяжелые минуты полной отчужденности, безработицы и все сильнее угрожавшей нищеты повстречался мне подобный "соблазнитель". Я знавал его, этого высокого молчаливого брюнета, скромным директором "Общества Аллэ и Камарг". А теперь господин Марлио так разбогател, что стал одним .из представителей так называемых "двухсот семейств". -- Как же так, генерал, вы остаетесь без дела? -- сказал он.-- Мне понятно, что вам не хочется переходить на частную службу [715] в наше общество во Франции, но я предлагаю создать для вас вполне самостоятельное положение в Америке, в наших филиалах. Вот и пришла мне в голову мысль натравить Соединенные Штаты на Японию. А почему бы вам, бывшему участнику русско-японской войны и военному дипломату, не принять участия в подобной пропаганде? Никто лучше вашего сделать этого не сумеет. Подумайте только, какие нам прибыли сулит подобная война. Она нас из любого кризиса вытянет. А для вас уж в деньгах отказа не будет, и отчета от вас никто не потребует.-- И при этих словах обычно мрачный Марлио разразился неподдельным мефистофельским смехом. "Только бы не попасть в лапы этих господ,-- подумал я,-- и сохранить во что бы то ни стало свою независимость. Когда-нибудь в Москве обо мне вспомнят. Когда-нибудь пригожусь я своей родине... А пока буду продолжать считать себя не в отставке, а в запасе". Оказавшись в силу обстоятельств временно не у дел, я попал в тиски прозаичного вопроса личных денежных дел, разрешить который можно было лишь чисто "хирургическим" путем. Эта ненавистная мне своей обывательщиной проза и принудила меня решиться на коренную перемену нашего образа жизни и наладить свое новое существование. Прежде всего надлежало расплатиться с накопившимися за семь лет долгами, а для этого ликвидировать нашу парижскую квартиру и остаток уцелевших еще ценных вещей. Одни за другими, они пошли на продажу: часть поступила в "Hôtel des Ventes", специально занимавшееся продажей вещей с молотка учреждение, другая часть просто покупалась знакомыми и незнакомыми лицами на дому. Одной из первых истин, усвоенных нами с Наташей после революции, уже при Временном правительстве, явилось сознание, что все находившееся в России наше движимое и недвижимое имущество потеряно навсегда и безвозвратно и что рассчитывать мы должны только на самих себя, обеспечивая прежде всего существование близких, которые от нас зависели. Наташа, не задумываясь, ликвидировала свои драгоценности. На вырученные от продажи деньги она создала пожизненную ренту своей матери, а на остаток в тридцать тысяч франков купила домик с огородом вне Парижа, в тихом Сен-Жермене. Скопидомство вообще несвойственно русской натуре, да и две пережитые войны приучили меня не считаться с интересами домашнего очага. Мне, например, казалось совершенно естественным обратить ради экономии казенных денег мою собственную парижскую квартиру в служебную канцелярию. Нечего и говорить, что через четыре года войны только протертый до дыр бобрик, сплошь покрывавший полы, напоминал о прежних приемах русского военного агента во Франции. Совершенно иные чувства вызывало постепенное разрушение нашего гнезда на Кэ Бурбон, созданного моей женой Наташей. С ним были связаны неповторимые минуты нашей встречи, нашей последней предвоенной весны. Но мы чувствовали, что удержать за собой эту громадную квартиру с высоченными окнами и потолками [716] сохранившимися от дворца генерал-интенданта короля Людовика XIV, президента Жаско (вероятно, хорошего мошенника), нам будет не под силу. Буржуазия хоть и обратила прежние залы и салоны в обычные комнаты, но не смогла изменить их размеров, оказавшихся недоступными бюджетам квартирантов: центральное отопление квартиры, стоившее до войны шестьсот франков в год, стало обходиться после войны до трех тысяч франков в месяц. Главной причиной этой дороговизны явилось, конечно, обесценивание союзниками французского франка: его паритет стал в пять раз ниже довоенного времени. Я был свидетелем, насколько французы, несмотря на свою скуповатость, не считались с ценами при поставках Англией и Америкой необходимого сырья, руководствуясь исключительно интересами войны. "Неужели же,-- думалось мне,-- после победы Франция должна будет платить своим союзникам, хотя бы даже и за уголь, по такому расчету, который ляжет тяжелым бременем на народ!" "Немчура заплатит!" -- утешали себя надеждой легкомысленные французы -- подписчики на внутренние займы, предназначавшиеся для восстановления разрушенных войной областей. Французы как будто нарочно отказывались от немецкого предложения платить репарации в форме восстановления ими разрушений, совершенных во время войны, с тем чтобы создать предлог для беспримерного в истории ограбления собственного населения в пользу спекулянтов и потерявших всякую совесть промышленных дельцов. "Внутренние займы" по восстановлению военного ущерба с успехом заменили "русские займы". Мой еще недавно скромный и честный контролер Жиллэ, оказавшись в министерстве по репарациям, выдавал без всякого стеснения под разрушенные дома ссуды, превосходившие в десять раз действительную стоимость потерь. Не раз вспоминалась мне и книга экономиста Нормана Энджеля "Великие иллюзии", в которой доказывалось, что победоносная война ставит подчас победителя в более тяжелое экономическое положение, чем побежденного. Во Францию вступил новый властелин -- американский доллар, стоивший вместо прежних пяти -- двадцать пять франков. Его обладателям, наехавшим заокеанским гостям, мы и сдали в наем дорогое нам жилище на Кэ Бурбон. Сдача в наем квартиры чужим людям была только первым этапом разрушения нашей прежней жизни. Пришлось пойти и на расторжение контракта за наем помещения и продажу всей обстановки. Так оно и получилось: нашелся посредник-армянин, приведший своих "клиентов", сразу, так сказать "оптом", купивших все: коллекции вееров, табакерок и фарфора, старинную мебель и бронзу, ковры и даже дорогие по воспоминаниям мелочи-безделушки. Из насиженного и любимого гнезда мы взяли только носильные вещи, туалетные и письменные принадлежности, рояль и самую необходимую мебель, которую перевезли в наше новое жилище. Освобожденные как от собственности, так и от долгов, мы продали [717] все, кроме свободы. Она-то, конечно, и была всего ценнее в стране, "где золото стало молитвой". Каждый возраст имеет свою прелесть, и напрасно люди зачастую боятся состариться, не учитывая, сколь много красот не замечали они в молодости, сколь ценен приобретенный ими опыт в жизни -- этот ненаписанный, но нередко самый интересный роман. История человеческой культуры изучается не только по учебникам, а также и по окружающим тебя старинным памятникам. Каждый дом в таком старинном городке, как Сен-Жермен, имел свою историю, наложившую печать покоя и примирения с прошедшими по этим улицам политическими бурями, взлетами и падениями ушедших в вечность поколений. Само путешествие в Сен-Жермен, отстоящий всего на двадцать три километра от Парижа, уже в наше время казалось допотопным: это ведь была первая построенная во Франции железная дорога. Поезд, дойдя до берега Сены, останавливался, вздрагивал от толчка подходившего к нему сзади второго паровоза, после чего, окутанный паром и дымом, со свистом перелетал через мост и погружался в полный мрака туннель. Когда пассажиров бывало много и перегруженный поезд замедлял свой ход, то они зачастую так и не доезжали до вокзала, расположенного в глубокой выемке при выходе из туннеля, выходили из поезда и шли пешком. Железнодорожная линия здесь и кончалась. Потом надо было долго взбираться по громадной гранитной лестнице и только тогда выйти на площадь прямо к вековой стоянке сенжерменских извозчиков. Восседая на высоких козлах своих старых колясок, запряженных столь же старыми "россинантами", покрытыми для порядка и во всякую погоду попонами, сенжерменские извозчики с большим упорством, чем их парижские коллеги, боролись с презренными, по их мнению, автомобилями и с удивлением посматривали на приезжих, не соблазнявшихся предложениями совершить традиционную прогулку по Сен-Жерменскому лесу. -- Какой это лес и что вообще стоят эти французские деревья! Они ведь вдвое ниже русских! -- ворчала неугомонная Наташина мамаша -- обрусевшая француженка, всю жизнь вздыхавшая о нашей "мила Москва". История Сен-Жермена начиналась уже с предвокзальной площади, с которой Людовик "святой" отправлял в поход первых крестоносцев; здесь же проливалась кровь на рыцарских турнирах. Свидетельствовал об этом, правда, лишь безвкусно реставрированный королевский замок, окруженный глубоким рвом, заросшим то тут, то там кустами чудного белого жасмина и персидской сирени. Парижане рвали эти цветы, проходя вдоль контрэскарпа, соединявшегося с замком подъемным мостом. Через высокие ажурные позолоченные ворота можно было войти в сохранившийся во всей своей красоте королевский парк -- образчик [718] планировки, созданный Ленотром. Идет посетитель по широкой, слегка подымающейся в гору аллее, обсаженной вековыми липами, и не подозревает, что через несколько шагов перед ним откроется одна из тех панорам, с которыми может сравниться лишь панорама, открывающаяся с наших московских Ленинских гор. Париж, как и Москва,-- на ладони, и так же, как и Москва-река, причудливо извивается Сена. Вдоль ее высокого берега, на три километра, тянется чугунная узорчатая решетка. Тут когда-то прогуливались кавалеры в светлых камзолах, в белых чулках и башмаках с красным каблучком, дамы в напудренных париках и наполеоновские маршалы в блестящих мундирах. Время и исторические события разрушили старый дворец. От него уцелела лишь комната, где родился объединитель Франции, le "Roi Soleil" -- "Король Солнце", Людовик XIV: солнце, как эмблема, входило в рисунок королевского герба. Практичные французы устроили здесь гостиницу для приезжавших из Парижа влюбленных парочек. Историческую известность комнаты подняло подписание в ней Сен-Жерменского мирного договора в 1919 году. Об эпохе Людовика XIV напоминали и мраморные доски на домах его приближенных. Как же было не поинтересоваться в таком городе историей и того полуразвалившегося домишка, что мы приобрели еще в лето 1918 года, когда под угрозой бомбардировок дома срочно продавались за гроши. x x x Французы -- большие охотники до документов, и сама купчая крепость приобретенного нами владеньица упоминала о всех прежних владельцах нашего нового имущества начиная с того момента, когда этот домишко, принадлежавший монастырю маркизы де Мэнтенон, морганатической супруги Людовика XIV, был национализирован и продан с торгов революционными властями. Прислоненный к скалистому склону горы, составлявшему его четвертую стену, наш домик, сложенный из добытого в той же горе камня, высился местами до трех, местами до четырех этажей, каждый в две-три комнаты. Одна из них большая, другая малюсенькая, полы то деревянные, то каменные, ни одна из ступеней сложенной винтом лестницы не была похожей на другую. -- Неужели придется жить в этой дыре? -- сказал я Наташе, когда в первый раз входил в закопченную комнату нижнего этажа, служившую курятником, а впоследствии обращенную в нашу уютную гостиную. От сырости со стен текла вода, а деревянные половицы были покрыты вековым слоем окаменелой грязи. -- Да, непременно, и ты увидишь, что когда-нибудь мы будем здесь очень счастливы,-- ответила она. Вид из окон каждого этажа тоже различный. Внизу, из-за окружавшей огород каменной стены, можно было любоваться только дорогими нашему сердцу цветами и посевами. Всякий зеленый росток молодых всходов, как и бутон распускавшейся розы, служил для [719] нас наградой за потраченный труд, но уже из-за ставней второго этажа открывались широкие просторы мирных долин. В детстве перед казенным домом в Иркутске протекала красавица Ангара, в юности перед окном моего рабочего кабинета заходило и всходило солнце за величавой Невой и даже на войне, в маньчжурскую кампанию, я всегда старался занять хоть и полуразрушенную, но выходившую на поля одинокую китайскую фанзу. Да и мог ли я мечтать, что и на старости лет буду писать эти строки перед виднеющимися через окна золотыми куполами священного Кремля, переносясь мысленно в далекое прошлое родной Москвы и снимая шапку перед ее настоящим. Кому же могло прийти в голову соорудить этот полный беспорядочной живописности наш сенжерменский домик? Для богача он был слишком беден, для бедняка -- несоразмерно просторен. Еще более таинственными оказались тянувшиеся под домом глубокие подземелья, заканчивавшиеся большим сводчатым залом. Местные жители обращали наше внимание на замурованные проходы в стенах. За одним из них находился какой-то загадочный подземный бассейн, в который через небольшой пролом посетители забавы ради бросали камешки, за другим, по словам старожилов, скрывались подземные ходы, которые шли до самого замка и чуть ли не до Сен-Жерменского леса. Вскоре, по документам городской мэрии, мне удалось установить, что домик No 59 по улице де Марейль был построен Иаковом II, последним английским королем из династии Стюартов, который за свою приверженность к католицизму был вынужден бежать во Францию к своему "кузену", как именовали тогда друг друга короли,-- Людовику XIV. Последний, построив себе Версаль, предоставил Иакову II Сен-Жерменский дворец. По-видимому, развенчанный король был хозяйственным парнем: престол-то потерял, богу молился, но золотую корону с алмазами, брильянтами и прочими драгоценностями с собой из Англии захватил. "Пригодится,-- видно, думал он,-- про черный день!" И, не доверяя ни французам, ни католическим отцам, возведшим его в ранг святых, решил припрятать свои "камушки" в укромное место. В лесу, окружавшем в ту пору город, у подножия горы, он построил прочный домик, поселил в нем своего личного камердинера-англичанина и наказал замуровать, да поглубже, в подземелье драгоценный клад. Немало, видно, прежних владельцев нашего домика пытались разыскать этот клад, но в наши дни напоминали о нем только две еще сохранившиеся, уже опустевшие ниши. В одной из них, на высоте человеческого роста, спрятано было, по-видимому, оружие. Невольно захотелось проверить эту легенду, и, подобрав кусок сохранившейся на краю ниши известки, я свез его для изучения в парижскую Академию наук. С этого дня мои слабые познания в археологии обогатились сведениями о том, что строительные материалы, изменяясь в своем составе, наиболее точно определяют возраст старинных зданий, а доставленный мною кусок известки дал мне право вспоминать о том англичанине, что при свете факела трудился свыше двух [720] столетий назад над надежным сокрытием клада развенчанного повелителя. x x x Теперь факел в моих руках заменяла ацетиленовая лампа, под ослепляющим светом которой я обращал это мрачное подземелье в источник нашего прожиточного минимума. Мало кому известно, что одной из важных отраслей экспортной промышленности во Франции являлись шампиньоны, разводившиеся в бесчисленных подземельях, которыми проточены все окружающие Париж возвышенности. Из их недр в свое время брался тот камень, из которого строили дворцы и лачуги столицы, и трудно действительно бывало себе представить, пролетая в машине по загудронированным шоссе, что там, под тобой, где-то в глубине, кипит жизнь в освещенных электричеством туннелях. По ним катились по рельсам вагоны с перегнившим конским навозом, копошились тысячи мужчин и женщин, укладывавших этот драгоценный перепрелый материал на грядки. Потом в грядки закладывались куски грибницы -- уже высохшего навоза, оплетенного белыми корневыми нитями шампиньонов. Но для того чтобы получить грибы, необходимо было изолировать грядки от воздуха и света, штукатурить стенки туннелей вручную смесью глины и песка, проливая немало поту на эту несложную, на первый взгляд, работу. Немного приносила она самому рабочему, но любой капиталист, даже такой, как Ротшильд, не брезговал иметь в своем портфеле акции подобных безубыточных предприятий. Предприимчивость для русского человека -- не заслуга. Это его природное свойство, и, не собираясь стать капиталистом, я все же, ознакомившись с этой промышленностью, решил испробовать свои силы. Книги о культуре шампиньонов я все прочел, но решил доучиться у соседа-крестьянина -- "мэра" ближайшей от нашего домишка деревни. Старик славился в округе знанием этого дела и потому не удивился, когда в один из воскресных дней я пришел к нему за советом. -- Посмотрим! -- не то усомнившись, не то заинтересовавшись моей инициативой, заявил "мэр" и после обеда обещал зайти. Когда же он увидел наш чистенький дворик, покрытый аккуратно сложенными штабелями навоза, политого и приготовленного для переноски в подземелье, когда оценил качество уже уложенных частично грядок и чистоту приготовленного подземелья, он подал мне руку и сказал: -- Вы хороший работяга! Надо вам помочь, милый господин! Я приведу с собой своего сына и дам вам адрес для покупки грибниц. Когда же на следующее воскресенье, попивая красное вино, эти еще так недавно чужие для меня люди работали при свете ацетиленовой лампы, я почувствовал, что они как будто для меня закадычные друзья. Не в этом ли уважение к труду, не только своему, но и постороннему, заключается одна из самых привлекательных черт французского народа? Не прошло и трех месяцев со времени окончания работ по закладке [721] грибницы, как, войдя в подземелье, я неожиданно почувствовал себя счастливым. Оно превратилось в настоящее звездное небо. Таким представлялись те белоснежные гнезда шампиньонов, что, подобно созвездиям на небесном своде, выделялись на темном фоне уходивших в самую глубину светло-желтых песчаных грядок -- источник нашего житья-бытья еще на долгие месяцы. Помню, как бережно, по всем правилам сбора грибов, наполнили мы первую корзину с драгоценными грибами, цена на которые непрерывно росла, и, отправившись в Париж, решили продать их хозяину ближайшего к вокзалу ресторана. Там же, вспомнив старину, на вырученные деньги хорошо пообедать. -- Угостить -- угощу,-- обрадовался давно не видавший меня хозяин,-- но грибов ваших, как они ни хороши, ни за какие деньги яе возьму! Неужели вы не знаете, что мы с вами из-за них рискуем в тюрьму попасть! Вы должны найти на Центральном рынке -- этом чреве Парижа -- концессионера и на его имя отправлять грибы. Он, и только он, за небольшую комиссию (я уже знал, что без комиссионных во Франции ни одно дело не делается) имеет право продавать каждое утро поступающий к нему товар с торгов и вырученные деньги записывать вам на приход. Это вернее всякого банка,-- успокаивал меня мой старый приятель. За этот год заработал я около тридцати тысяч франков, но здоровья потерял в своем подземелье, вероятно, тоже на немалую сумму: всем известно, что лечение в капиталистическом мире представляется, пожалуй, самой дорогой роскошью. x x x Несмотря на эти доходы, обложенные, разумеется, налогами, утро воскресного дня в нашем домишке в Сен-Жермене начиналось совсем не по-праздничному. По обыкновению, мы бывали разбужены неистово дребезжавшим и столь для нас страшным входным колокольчиком. Это было целое мудрое сооружение: звонкий колокольчик прикреплялся к пружине, соединенной проволокой, пропущенной через каменную стену ограды нашего "поместья". При открывании двери колокольчик скромным позвякиванием извещал о приходе посетителей, указывал на проникновение во дворик допущенного, хоть и не всегда желанного гостя. "Гости" эти приносили обычно повестки от сборщиков налогов и податей. С потерей мною "дипломатической неприкосновенности" эти синие, желтые, а особенно самые страшные -- красные повестки угрожали потерей последнего нашего убежища. В этих казенных бумажках отражалась не только вся застывшая государственная система Франции, но бросались в глаза и некоторые характерные черты ее народа, воспитанного веками на феодализме и перевоспитанного на принципах частной собственности буржуазной республики. Французская поговорка "Chacun pour soi et Dieu pour tous" -- "Каждый за себя -- бог за всех" уже показывает, сколь были дороги [722] для французского обывателя его личные интересы, охранять которые он был обязан сам -- никто ведь не придет ему на помощь и уж, конечно, не его правительство. Оно -- его личный враг, сдирающий с него три шкуры податями и налогами. Обойти, надуть свое собственное правительство -- это величайшее для французского обывателя искусство и заслуга. Понятие о родине подменялось понятием о домашнем очаге, который обыватель был готов защищать с яростью собственника. Нужно отдать справедливость правителям Французской Республики в том, что они знали свой народ и умели в собственных своих интересах использовать все не только сильные, но и слабые его стороны. Лукавству и природной смекалке французского крестьянина они противопоставили хитроумную систему его порабощения податями и налогами, постичь которую нам было очень мудрено. Кому действительно могло прийти в голову, что в XX веке сохранялся еще принцип, установленный при первых королях Франции, когда налог взимался не с лиц, пересчетом которых в те времена, вероятно, не занимались, а с плит и очагов, на которых готовилась пища. В нашем доме проживала мать Наташи, но так как она имела свою отдельную кухоньку, то и налоги на нее накладывались, как на нашу квартирантку. Особо платился налог на двери и окна, потом на землю, на постройку, на доход, определявшийся по усмотрению самих чиновников, и уже независимо ото всех этих государственных налогов город Сен-Жермена имел право взимать местные налоги чуть ли не по тем же объектам. Честь и достоинство гражданина расценивались по той аккуратности, с которой он вносил свои франки и сантимы в небольшую закоптелую кассу сборщика податей. Лучше было попасть под суд за мошенничество, чем оказаться в числе неплательщиков налогов, возраставших по окончании войны с непомерной быстротой. Просить отсрочки да рассрочки бывало тоже нелегко: для этого надо было просидеть подолгу на деревянной скамейке, выдерживая полные презрения взгляды мужчин и женщин, стоявших в очереди у кассы. Все понимали, что дожидаться приема у вершителя судеб -- сборщика податей, выносившего безапелляционные решения,-- человек с деньгами не станет, а без денег -- он и не человек. -- Ах, Monsieur,-- сказала мне как-то хозяйка табачного магазина...-- моя поставщица папирос,-- дал бы только бог жизни богатым, ведь они одни дают нам возможность зарабатывать... "Боже! Как далека еще Франция от революции!" -- подумал я в эту минуту, но я ошибался: сын этой женщины уже вступил в ряды еще только недавно сформировавшейся Французской коммунистической партии, и мы познакомились с ним в годину всеобщей забастовки. x x x Влияние Великой Октябрьской социалистической революции на французский рабочий класс причиняло много тревоги блюстителям существовавшего во Франции политического строя. [723] -- Дайте мне револьвер! Дайте мне его скорей! -- взывал в негодовании навещавший меня "порядка ради" префект сенжерменской полиции господин Кальмет.-- Я сам готов расстрелять вашего соседа, барона Гинзбурга, и вашу бывшую поклонницу, графиню де Борегар! Подумайте, для борьбы с уже поднявшими голову коммунистами я организую спортивное общество для молодежи. Это отвлечет ее от "вредной" пропаганды, а эти богачи отказывают мне, префекту, в денежной субсидии. Сами ведь себе смерть готовят, подлецы! От этого представителя власти как-никак зависело продление моей "carte d'identité" -- "вида на жительство", выдававшегося без затруднений только тем русским, которые обладали "нансеновскими" паспортами для эмигрантов. У нас же на руках оставался никому уже неинтересный дипломатический паспорт на громадном листе прекрасной бумаги с императорским гербом. От меня префект просить денег на свои затеи не посмел, и уж за одно это стоило его угостить рюмкой доброго коньяку, к которому он был крайне неравнодушен. -- Mon généal,-- изливал свою душу господин Кальмет,-- вы себе не представляете, сколько у меня запросов о вас из Парижа! За последнее время вас просто считают "1'oeil de Moscou" -- "глазом Москвы"... Для меня это уже не было новостью. В одну из последних своих поездок в Париж мне пришлось встретиться со своим братом -- Павлом Алексеевичем. -- Послушай, Леша,-- неожиданно заявил он,-- я должен сообщить тебе решение собранного нами семейного совета, на котором мы решили тебя из семьи исключить. -- Шутишь ты, что ли? -- засмеялся было я. -- Нет-нет! Это вполне серьезно. Нашей матери поставлен ультиматум: или она прервет с тобой отношения, или, как мать большевика, должна отказаться от посещения церкви на рю Дарю. -- Да как же вы собрались привести это в исполнение? -- уже волнуясь, спросил я твердо стоявшего на своей позиции брата, с которым провел все свое беззаботное детство и юность. -- Хотим опубликовать наше решение в газетах. -- Ну, уж это не по-дворянски! -- снова стал я шутить.-- Одни лишь московские купцы да купчихи объявляли в газетах о своем непричастии к делам обанкротившихся сынков! Брат остался непреклонен и после этого лишь единственный раз пожелал меня увидеть: это было за несколько часов до его кончины. Семья просила меня на его похоронах не присутствовать. x x x И вернешься вот после подобных переживаний в свой домишко в Сен-Жермен. С кем же действительно, как не с единственным верным своим другом, и было поделиться тяжкими думами и неизбывной тоской по родине? [724] -- Безвыходных положений нет! -- не раз прерывала мои размышления жена моя Наташа.-- Ты томишься и страдаешь молча оттого, что от тебя все отступились: правые -- весь твой прежний мир -- покрывают тебя грязнейшей клеветой, а "левые" -- еще не убеждены, что тебе можно верить. Мое мнение такое: раз ты болен любовью к родине и не внемлешь ее опорочиванию врагами, раз ты глух к искушениям, то напиши, кто ты такой, напиши книгу. Слова -- вода, а писанное пером -- не вырубишь топором. Напиши книгу о правде, правде о себе. Вот и все. Это сразу поставит всех и вся, начиная с тебя, на свое место. Это расчистит атмосферу: клеветники "справа" убедятся, что, мол, они тебя кроют за дело, ну а советские люди увидят, что ты просто чистый сердцем и совестью русский человек, готовый пожертвовать всем, ради любви и служения родине. Слова жены, признаюсь, не сразу меня убедили, я еще не был уверен, что справлюсь с созданием такой книги, тем не менее я начал упорно над ней работать. Так, в 1927 году родилась книга. Сначала она была написана по-французски, и я мыслил привлечь ею на нашу сторону колебавшихся французских друзей, а главное -- в России меня узнают и поймут. В том же году, когда я уже имел счастье работать в рядах наших товарищей в парижском торгпредстве, мне довелось прочитать отрывки из моей книги наезжавшим из Москвы моим будущим коллегам-писателям. Отзывы их меня приободрили. Особенно настаивал на появлении книги наш безвременно погибший писатель Александр Николаевич Афиногенов. -- Книга страшно интересна и полезна,-- твердил он,-- только с установкой вашей я не совсем согласен. Не для вразумления французов и похоронивших уже себя заживо белоэмигрантов нужна она, а для поучения нашей молодежи. Я схватил бумагу и тут же, за десять лет до появления первого издания, в 1941 году, моей книги в Москве, набросал следующее предисловие: "ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА Посвящается комсомолу Дорогие мои юные читатели, молодые творцы социалистической Родины, вам посвящаю я эти строки. Я знаю, что в вас надежда первой в мире стройки новой жизни, и твердо верую в творческие силы вашего поколения, чуждого тех вековых навыков и предрассудков, от которых мне, вашему старшему товарищу, было не легко освободиться. Большая часть моей жизни протекала среди того мира, который мы у себя в России похоронили навсегда, а правители западных стран Европы из последних сил пытаются спасти. Мир этот долго жил, и если мы под руководством партии сумели создать наш новый советский [725] мир, то большинство трудностей, которые нам приходится преодолевать на пути к светлому идеалу коммунизма, имеет свои корни в пережитках, предрассудках и преступлениях старого мира. Нет ничего абсолютного на свете. И старый русский мир имел свои красоты и свои радости; важно знать, ценой каких жертв эти красоты покупались и какой противовес им составляли горе и темнота народные. Я этой книгой хочу дать вам оружие для борьбы с теми друзьями старого строя, которые могли бы использовать в своих преступных целях ваше неведение. Мне хотелось также сделать небольшой вклад в историю ближайшей к нашим дням эпохи. Народ не должен забывать своего прошлого. И как бы ни были велики исторические потрясения, как бы ни была мрачна эпоха русского царизма, в особенности последних лет его существования, мы не вправе вычеркнуть ее из истории нашего великого народа; людям же, как я, пережившим эту эпоху, надо иметь мужество рассказать о ней правду и этой правдой объяснить, что дает человеку родина. Человеку, как и березе, легче расти на родной земле, и величайшим несчастьем для него является потеря им корней на своей родине. Затем мне казалось, что некоторые приемы воспитания, образования, мой личный военный и дипломатический опыт могут быть использованы строителями нашего молодого государства хотя бы для того, чтобы не повторять ошибок отжившего старого русского мира. Хотел я предупредить вас еще об одном. Не страшитесь найти в этом отжившем мире положительные типы людей, любивших и тогда свой народ больше жизни и павших смертью храбрых за честь своей родины. Я счастлив и умру счастливым, веря в новый мир, веря в наш новый идеал. Если эта книга сможет логически объяснить вам, отчего я так чувствую и думаю,-- цель моя будет достигнута. А. Игнатьев". И когда, по приезде в Москву, я освоился с обстановкой и дорогими мне аудиториями нашей молодежи в академиях, по вверенной мне инспекции иностранных языков, мне вспомнились слова молодого писателя, и я вновь извлек из пыли, казалось, уже ненужных архивов, свою книгу и приступил к ее переводу и доработке. Многие события я видел уже глазами советского генерала и гражданина моей социалистической Родины. x x x Вместе с городским костюмом и накрахмаленным воротничком скинешь, возвращаясь из города в Сен-Жермен, все людские предрассудки, привинтишь к наружному медному крану кишку для поливки и, давая водяной прохладой жизнь поникшим от дневной жары своим питомцам -- и помидорам, и моркови, и огурцам,-- вдохнешь, вдохнешь вместе с ароматом роз и гвоздик радость жить и работать на земле. Земля благодарна за всякое твое к ней внимание, [726] за всякий окученный кочан, за всякий выполотый сорняк и воздает тебе десятерицей за твой труд. После обеда трудовой день бывал для меня окончен, но Наташа с наступлением темноты, вооружившись свечкой и мотыгой, выходила на "охоту", спасая овощи от вылезавших из всех щелей врагов -- улиток. Долго еще то в одном, то в другом конце огорода мелькала ее свеча и доносились торжествующие возгласы о числе раздавленных улиток: "Двести!.. Триста!.." А я, усаживаясь за необыкновенно мягкий и глубокий на нижних октавах рояль "Tiegel", мысленно благодарил родителей, мучивших меня смолоду гаммами и скучными экзерсисами. И тогда, в Сен-Жермене, я считал долгом разогреть пальцы, прежде чем приступить к исполнению величественных бетховенских сонат. -- Ты "Четвертую" сыграй! "Четвертую"! Люблю ее за ясность и прозрачность гармонии! -- просила сидевшая подле меня Наташа. Из всех наших картин сохранился лишь портрет кисти неизвестного художника XVIII века. Милый взгляд голубых очей женщины, придерживающей рукой спадающее с плеча платье, как и звуки творений великого музыканта, заставляли забывать все горькое, что накапливалось за день на душе, и вселяли веру в лучшее и радостное будущее. Глава восьмая. На побывке Шел уже шестой год со дня передачи мною всех дел товарищу Красину и четвертый год работы в торгпредстве, а между тем моя просьба о переводе меня на работу в Россию так и оставалась безрезультатной. Даже паспорт советский долго пролежал не в моем кармане, а в сейфе полпредства. Капитал знаний -- наилучший капитал, и накопленная мною за время первой мировой войны осведомленность о французской промышленности принесла свою пользу. Положение наше было в ту пору не из легких. Несмотря на признание Францией нашего правительства, злостная против нас компания в прессе становилась день ото дня все яростнее. Детердинг со всеми большими и малыми нефтяниками -- с одной стороны, и "Комите де Форж" -- комитет металлургов с прежними владельцами Урала и Донбасса -- с другой, взяв на службу белогвардейских писак всех мастей и рангов, добивались все же, как это ни странно, если не полного закрытия, то по крайней мере прикрытия дверей не только перед нашим экспортом, но даже импортом. И вот для борьбы с этим злом я и пригодился, получив вскоре назначение председателя специально нами созданного Франко-Советского торгового общества. Возьмешь, бывало, в руки присланную для образца коробку наших спичек, прочтешь на ней название какой-нибудь фабрики в Минске или Смоленске, и повеет на тебя ветром с родной стороны. Она [727] ведь вот тут, совсем недалеко. Вчера еще на Северном вокзале, провожая товарищей, возвращавшихся в Москву, я прочел на международном вагоне надпись: "Париж -- Негорелое". Ах, сесть бы в этот вагон и хоть на миг, хотя бы одним глазком, взглянуть на дорогую родину! -- Подумай, какое это будет счастье услышать кондуктора, открывающего дверь в купе и произносящего одно слово: "Москва!" Как часто в горестной разлуке В моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе...-- повторяли мы с Наташей всякий раз, с трепетом сердечным слушая по вечерам в Сен-Жермене по радио бой часов Кремлевской башни и ставший уже родным "Интернационал". Для нас все так же солнце станет Сиять огнем своих лучей... И даже в этих словах чуялась какая-то надежда, что и для нас когда-нибудь будет светить и нас будет греть солнце родины. К этому времени мы уже жадно вчитывались в каждую строку "Правды", в наши иллюстрированные журналы, слушали доклады в скромном клубе нашего торгпредства. А откроешь на следующий день французскую газету или начнешь принимать в своем служебном кабинете посетителей и ощутишь тот чуждый, буржуазный мир, который понятия о нас не имел и в большинстве случаев даже не желал иметь. Я особенно был увлечен идеей раскрыть перед французами все экономические выгоды от сближения их промышленных кругов с нашей, еще не окрепшей, но величественной по размаху стройкой. Я по опыту знал, что бороться с клеветой надо показом, а не рассказом, и с этой целью решил вызвать интерес к поездке в СССР среди оставшихся у нас в Париже немногочисленных друзей, способных смотреть не назад, а вперед. Одним из таких новаторов, и притом человеком выдающейся энергии и работоспособности, оказался Люсьен Вожель -- журналист, художник, театральный критик. На гостеприимной загородной вилле Вожеля, где встречались люди всех политических оттенков, я по счастливой случайности сблизился и с Полем В'айяном Кутюрье. Мировой кризис, тяжело отражавшийся на французском рынке, толкал французов отправиться на поиски "золотого руна" в Советский Союз. Вожель вместе с тем понимал, что для оценки всего произошедшего в России важно знать: с чего началась новая стройка, что было раньше на месте какого-нибудь завода, протекала ли в этой долине река, или только ручеек, переходили ли через него вброд, или по такому же хорошему мосту, как теперь? Если Игнатьев согласился бы все это объяснить той небольшой, но избранной группе журналистов, писателей, врачей, промышленников, которые отправятся в поездку по России, да взял бы, кроме того, на себя скромную, но ответственную [728] должность переводчика, да написал бы еще одну-две хороших статьи, то он сделал бы очень важное и для Франции и для Советского Союза Дело. В полпредстве нашем отнеслись к подобному проекту сочувственно, но о французской визе хлопотать отказались. -- Сами, Алексей Алексеевич, похлопочите, у вас везде есть приятели,-- сказал советник. И вот снова оказался я в знакомом кабинете генерального секретаря французского министерства иностранных дел на Кэ д'Орсэ. "Милый генерал,-- сказали мне там,-- нам вас так жалко. Ведь дальше вашей границы вы не проедете. Там вас и расстреляют. Зачем вы это делаете? В конце концов визу на выезд мы вам дадим, но на возвращение во Францию вам придется хлопотать в нашем посольстве в Москве". "Не очень-то я здесь стал желательным",-- подумалось мне. x x x Наш отъезд в Москву стал, конечно, известен такому постоянному осведомителю белоэмиграции о советских делах, как газета Милюкова "Последние новости", и послужил лишним предлогом облить меня грязью. Мать пожелала меня видеть. Грустной была наша встреча на нейтральной почве, во второклассном французском ресторанчике. Обрадованный желанием свидеться, я все же был огорчен, что мама не решилась принять блудного сына у себя на квартире. -- У меня к тебе просьба,-- сказала она,-- привези мне из России мешочек родной земли. Не хочу, чтобы на мой гроб бросали французскую землю... По возвращении в Париж после нашей поездки мы, конечно, мешочек с землей доставили, и Софья Сергеевна еще долгие годы выдавала, в знак особого благоволения, по чайной ложечке родной земли на похороны все более малочисленных, уходящих на тот свет, своих друзей. День нашего отъезда из Парижа несколько раз откладывался, и в конце концов нам с женой не суждено было услышать одновременно голос московского кондуктора. Наташа, в роли переводчика, выехала накануне с группой промышленников, стремившихся завязать с Советским Союзом торговые отношения и посему не приглашенных ехать в одном и том же вагоне с "незаинтересованными экспертами", каковыми мнили себя спутники Вожеля. Ничто все же не могло меня огорчить в счастливый день отъезда. В приподнятом настроении я подъехал вечером к старому, хорошо знакомому Северному вокзалу, приказав носильщику нести чемодан в международный вагон "Paris -- Moscou" -- "Париж -- Москва". Слова эти я с особенной гордостью подчеркнул и пошел к турникету пробивать лежавший у меня в кармане билет. Но едва вступил я на платформу, как какой-то господин, уже, видимо, поджидавший моего приезда, пригласил меня войти в стоявший тут же небольшой вагон [729] местного сообщения, на котором я успел лишь прочитать надпись: "Брюссель". Носильщик мой, ничего не подозревая, прошел вперед и скрылся в толпе. Протестовать, объясняться с задержавшим меня джентльменом было излишне: "шпики", как их именовали по-русски, "флики" -- по-французски,-- все эти необходимые блюстители порядка распознавались, к великому их собственному огорчению, с первого же взгляда. Сижу я, запертый в купе второго класса с опущенной этим агентом занавеской, и думаю горькую думу: неужели в последнюю минуту сорвалось? Что же думает Вожель? Он, вероятно, и не подозревает о моей горькой судьбе. Некоторым утешением явился принесенный носильщиком чемодан, но поезд не двигался, и хотя военному человеку подобало быть выдержанным и терпеливым, но все же сидение на Северном вокзале показалось мне тяжким. Единственным утешением явился лязг сцеплений моего вагона, доказывавший, что я все же уезжаю. И вдруг поднявшиеся в эту минуту крики с крепкими русскими словечками объяснили, почему меня упрятали в отдельный вагон. Через приподнятый край вагонной занавески я убедился, что кричала небольшая толпа белоэмигрантов, из которой вслед нашему поезду подымались мало дружественные кулаки. Французы, видимо, решили показать свою полную "политическую объективность". Отойдя на приличное расстояние от Парижа, мчавшийся экспресс внезапно остановился, двери моего купе открылись, и французы, и поддерживая, и подсаживая, проводили меня по железнодорожному полотну, уже в полной темноте, до международного вагона. Там меня ждали приветливые лица моих спутников, теплые рукопожатия. После вынужденного одиночества в течение нескольких часов отрадно было очутиться если не среди друзей, то во всяком случае с дружественно настроенными к моей родине людьми, ехавшими с искренним намерением рассеять туман невежества и лжи, окутавший за рубежом СССР. Поезд мчался. Мир клеветы, злобы и ненависти к моей родине, в котором пришлось прожить столько лет, остался позади. x x x К нашей границе мы подъехали на второй день под вечер. Иностранцы открывали окна, выскакивали на площадки вагонов, чтобы не пропустить и заснять знаменитую арку с надписью "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!". Мне было отрадно увидеть наших пограничников в темно-зеленых гимнастерках и таких ладных русских сапогах. Как встретит меня родная страна? Узнает ли? Не разочарует ли?.. Там, в нашем парижском торгпредстве, я давно уже чувствовал себя как дома, дирижируя хором: Так ну же, Красная, Сжимай же властно... Свой щит мозолистой рукой... [730] Слова эти особенно приходились мне по душе. А вот тут, выходя из вагона, мне показалось, что я вхожу не в свой родной старый дом, а в какой-то новый и совсем мне незнакомый. Только от носильщиков, да и то в необычно чистых фартуках, повеяло старинкой. Но что это за люди в белоснежных кителях и фуражках нового образца с какими-то вышивками, заменившими на фуражках кокарды, а главное -- без бород, без усов, с наголо выбритыми головами? Они вежливо расспрашивают о содержании бесчисленных чемоданов моих спутников. Один везет целый склад консервов. "В России же нечего есть!" -- объясняет он. Другой -- большую походную кровать, третий -- "tub" для умывания. Новые досмотрщики совсем не похожи на прежних таможенный чиновников. Но какие звания они носят, как следует величать этих скромных военных с маленькими треугольничками и кубиками не на стоячих, как в старину, а на отложных воротниках? А речь-то всех этих людей -- наша родная, русская. И когда, после осмотра багажа, я, не торопясь, направлялся к своему русскому поезду, то уже чувствовал себя освоившимся. x x x Коротки наши июньские ночи, и первый луч солнца открыл мне то, что казалось самым дорогим, хотя бы только потому, что этого за границей не сыщешь: наши милые полевые цветочки -- и розовая кашка, и причудливые колокольчики, и даже назойливые желтые лютики, покрывавшие разноцветной пеленой откосы железнодорожного пути,-- украшали и будут всегда украшать нашу русскую жизнь, заставляя забывать и о снежных метелях, и о крещенских морозах. А вот и мои родные белоствольные березы. "Да,-- думалось мне,-- стоило все перенести, что выпало на долю, лишь бы дожить до этого утра!" Первой большой остановкой оказалась Вязьма. Иностранцы еще спали, а я, прежде чем выйти на перрон, долго не мог оторвать глаз от запрудившей его толпы. Кто же эти люди? Я их не узнаю. Ведь Вязьма -- это ближайшая соседка нашему Ржеву, и глаз мой с детства привык к виду крестьянской толпы в разноцветных кумачовых косоворотках, грузных сапожищах, в платочках, босиком. А теперь все одеты иначе. Женщины в ботинках. Вместо картузов -- кепки. Нет ни усов, ни бород. Толпа не гудит. Когда, по возвращении в Париж, пришлось встретить одного престарелого русского генерала, задавшего мне вопрос: "А что же думает народ?", то я, вспомнив о проезде через Вязьму, ответил: "Того народа, о котором вы в Париже думаете,-- нет! Есть другой, новый, советский народ!.." "Вот этого-то мы и не учли, и в этом была наша ошибка!" -- горько вздохнул этот старый царский служака. x x x Меня всегда тянуло в Москву, как в освященный вековой историей центр русской жизни, но я бывал в этом городе только наездом и сохранил лишь воспоминания времен юности. [731] -- Вы Москвы не узнаете,-- твердили мне в Париже наши советские товарищи. Однако, чтобы до конца понять произошедшие перемены, надо было увидеть их своими глазами. И понятно, что как ни представлял я себе -- то разрушение старого, то созидание нового, что должна была принести с собой революция,-- все на каждом шагу меня поражало. Я радовался, что мне предстоит поездка по стране... Но прежде чем уехать, я решил возобновить завязавшиеся в Париже знакомства и установить новые. "Позвоню, что ли, в Наркомвнешторг двум-трем товарищам, бывшим парижским сослуживцам. Да и с такими писателями, как Всеволод Иванов, Сейфулина, Лавренев, Новиков-Прибой, произведения коих уже появились в переводе Наташи на французском языке, можно будет познакомиться, а Лидии, Никулин, Афиногенов, Тычина и Корнейчук уже побывали у нас в Сен-Жермене". Интересно и полезно будет показать иностранцам свою страну, но чувствовать себя самого в ней чужим было бы нестерпимым. Не успели мы расположиться в гостинице, как постучали в дверь, и появился молодой человек с двумя большими пакетами в руках. -- С приездом, Алексей Алексеевич,-- сказал вошедший, в котором я узнал одного из бывших служащих парижского торгпредства.-- По распоряжению начальства привез гостинчики. Французов угостите.-- И он стал разворачивать банки с икрой, портвейн и яблоки. Принимайте иностранцев как советский представитель. С этой минуты, и навсегда, мне стало ясно и легко на душе. И, как когда-то "в строю", шаг стал твердым и уверенным. Я шел в ногу, равнялся по передним и не отставал, как многие из моих бывших друзей, от нашей шагающей исполинскими шагами вперед советской действительности. С первого же выхода на улицу я понял, что для того, чтобы можно было интересно жить, надо смело сравнивать настоящее с прошлым: были булыги, на которых, идя в караул, все ноги, бывало, поломаешь, а теперь асфальт. Чуть не угодил я раз на "брандуру" за то, что по городу с песнями эскадрон водил, а теперь в тихий летний вечер несутся с бульваров родные звуки песни, и с песней же шагают плечом к плечу роты красноармейцев. На каждом шагу встречались перемены. Настоящее выигрывало от сравнения с прошлым, а то из прошлого, что справедливо пощадила революция, стало еще дороже. x x x Кто на свете может казаться более наивным, чем туристы?! Сколь поверхностными, а порой даже смехотворными бывают их суждения о чужих краях, а потому придать описанию нашего путешествия документальный характер потребовало больших усилий. Наполеон находил, что скромный чертеж говорит ему больше, чем пространный доклад, и потому Вожель правильно поступил, снабдив свой журнал не только чертежами, но и бесчисленными фотоснимками. [732] Как, например, можно было разрушить ложную пропаганду, убеждавшую весь мир, что за полным отсутствием обуви большинство населения СССР ходит еще босиком? В ответ Вожель, вооружившись самым совершенным "Кодаком", вышел на Тверскую, присел на колено и стал снимать ноги прохожих, полагая, что подобный фоторепортаж, помещенный в журнале, убедит читателя лучше всяких слов о том, что в Москве существуют те же образцы летней обуви, что и в Париже, "Знаем, знаем,-- встретили его впоследствии парижские друзья,-- Игнатьев раздобыл в одном из театров реквизит для подобных фотоснимков". Впрочем, переехав границу СССР, все участники экспедиции , почувствовали, что это не только граница государств, но и двух разных миров и что задача по уяснению советского мира французским читателем, в течение многих лет вводимым в заблуждение буржуазной прессой, будет непомерно трудной. Ничто не сближает больше людей, чем совместные путешествия, особенно когда они преследуют общую цель, а потому, и плывя по Волге на пароходе "Лермонтов", и весело трясясь на крестьянских телегах, и восторгаясь чудной батареей прессов на первом из осмотренных заводов -- Сталинградском тракторном, мы никак не могли подозревать, что среди нас, участников поездки, есть враг, в лице державшего себя несколько особняком французского писателя Шадурна. Казавшиийся по началу самым пылким энтузиастом всего виденного "в стране чудес", как сам он именовал СССР, вдруг, неожиданно для всех, он прервал путешествие и уехал обратно в Париж, где стал писать о нас всякие пасквили. Новинки тогдашней техники -- комбайны на необъятных полях Зенограда, и вторгавшиеся в самое море нефтяные скважины в бухте Ильича, и первая установленная при нас турбина Днепрогэса -- все приводило моих спутников в неподдельный восторг, а мое сердце наполнялось той гордостью, которая доступна лишь победителям. Вот чем может стать наша страна, вот на что способен наш народ Правда, пробитые пулями то тут, то там зеркальные витрины магазинов, а местами и целые здания, разрушенные снарядами, говорили об еще не залеченных ранах гражданской войны, однако новая жизнь уже вступала в свои права. -- Ну, как вы нашли вашу страну? -- забрасывали меня вопросами французы по возвращении моем в Париж. -- Дом еще недостроен, но фундамент заложен на крепких бутах.. Когда все будет готово, второго такого здания вы в мире не сыщете. -- Но откуда же у вас найдутся для этого капиталы? -- пробовали отстоять свои позиции "фомы неверные". -- Коллективный труд сам создает ценности,-- заканчивал я обычно подобной истиной разговоры о новой России. Ознакомление с новыми фабриками, заводами и совхозами, которыми страна обогатилась за годы Советской власти, раскрыло мне самому глаза на многое, что еще так недавно казалось неосуществимой мечтой. [733] "Для того чтобы ценить настоящее, нужно знать прошлое, а для того, чтобы верить в будущее, нужно знать настоящее!" -- повторял я себе. Да и возможно ли жалеть об изжитом прошлом, когда видишь преобразования настоящего, и как не верить в будущее, "историческая перспектива" которого уже начертана партией. И как не преклоняться перед стойкой политикой и мудрой программой большевистской партии, неуклонно ведущей наш народ и страну вперед, к новым и новым победам. Иностранцы уехали, но я не считал свою задачу законченной. Повидать удалось за последние недели немало городов и весей, о существовании которых, к стыду моему, я знал только по учебникам географии. "Вернусь,-- думал я,-- в Париж, а там меня и спросят: вы лучше нам про ваши дома в Петербурге расскажите да про имения. Французы ведь народ дотошный. И, наоборот, сколь будут убедительны статьи, в которых я опишу места, где не только дорожка, а каждая тропинка мне известна, где я могу встретить людей, еще помнящих мое прошлое! Бывший помещик да в собственном бывшем имении побывал -- уже это одно рассеет клевету о будто бы продолжавшихся преследованиях в России "бывших" людей". Захватили мы с Наташей из Москвы старичка фотографа и в тот же вечер, усевшись в поезд на Ржевском вокзале, прибыли на ту станцию, с которой я уехал военным агентом в Париж семнадцать лет назад. -- Чертолино! -- объявила, проходя мимо нас, девушка-кондуктор. "Чертолино",-- прочел я надпись на деревянном здании столь знакомого мне вокзала. Он был построен на земле бывшего родового игнатьевского имения Чертолино среди чудного леса пустоши Ерши в тот год, когда я получил офицерское звание. Помню, как инженеры, строившие железную дорогу, предлагали назвать станцию по имени моего отца, но он возразил: "Игнатьевых может не стать, а Чертолино с карты не вычеркнешь!" Кто бы мог думать, что это самое Чертолино и в историю войдет как памятник доблести наших гвардейцев, овладевших в героической борьбе этим сильным опорным пунктом немцев на ржевском направлении в Великую Отечественную войну. -- Ну, уж теперь ни о чем жалеть не приходится. Чертолино разрушено -- оно пало на поле чести! -- сказала его бывшая владелица, моя матушка, скончавшаяся девяноста четырех лет от роду в Париже, в 1944 году. Но в тот день, когда, не веря глазам своим, стоял я перед Чертолинским вокзалом, я старался прошлого не вспоминать, не ждать, как встарь, темно-серой тройки с моим другом, кучером Борисом, а попросту нанять телегу. Чтобы не нарушать паровозными свистками деревенской тишины, вокзал построили за пять верст от усадьбы. Таковы уж были "барские" прихоти дней моей юности. -- Нет ли подводы с чертолинского совхоза? -- стал я задавать вопросы толпе, запрудившей, к великому моему удивлению, в этот ранний час когда-то неизменно пустынную железнодорожную платформу. [734] Другой стал народ!" -- снова, как и в Вязьме, подумал я. Нам посчастливилось, и через несколько минут мы уже двинулись в путь, но не в спокойной, хоть и скрипевшей, бывало, телеге на деревянных, густо смазанных дегтем осях, а на железном ходу, в телеге, показавшейся мне особенно тряской. Впряженную в нее высокую серую кобылу я приметил еще на вокзале, подобно тому как отличали в старое время чертолинских лошадей от низкорослых крестьянских. -- И чего это вам вздумалось в наши края заехать? Похвастать нам особенно пока нечем. Напрасно вы даже фотографа везете! -- рассуждал человек, правивший кобылой, сидя бочком на краю телеги, по-крестьянски свесив ноги. Он представился нам директором совхоза -- Аркадием Федоровичем Колесовым. Мы же назвались туристами, искавшими пейзажи для кинокартин. -- А неужели у вас ни тарантасика, ни дрожек для разъездов нет? -- осторожно спросил я, ударившись лишний раз о спинку телеги. -- Да все по соседним деревням еще до организации совхоза разобрали,-- не придавая, видимо, значения дрожкам да коляскам, проворчал Колесов, но тут же с энтузиазмом продолжал знакомить нас с тем, что было ему всего дороже.-- Из разрушенного хозяйства мы уже создали совхоз, в котором объединены целых три имения: игнатьевские Чертолино и Зайцеве да лавровское Боровцыно. Совхоз существует всего второй год, и нам, разумеется, всем заново приходится обзаводиться,-- не торопясь повествовал он.-- Одной запашки-то сколько! Когда-то тут, при графах Игнатьевых, как видно, | было образцовое хозяйство, но, говорят, бездоходное, прихотей много бывало. Одних лошадей выездных до двадцати на барской конюшне стояло. Графа покойного, говорят, мужики уважали, а вот вдову его -- недолюбливали. Больно строга была, всякую щепку учитывала. Раскрывать после этого свое подлинное лицо становилось все труднее. Где-то в стороне чернела не существовавшая ранее деревня, потом на горизонте появились силуэты каких-то жилищ. Чем ближе подъезжали мы к усадьбе, тем дорога была менее разбита, и под колесами то тут, то там постукивали какие-то камешки. Десятки лет прошли с тех пор, когда за рубль с подводы карповские и смердинские крестьяне соглашались вывозить на эту дорогу мелкую гальку из речки Сижки. Другого камня в округе не было, а без него на наших дорогах, как говаривал отец, пристяжные в осеннюю распутицу до самого центра земли провалиться могли. Теперь есть надежда, что дорога будет построена по-настоящему: по обеим ее сторонам различаю кучки щебня, завезенные откуда-то издалека по железной дороге. Но вот большой пруд, сохранившееся с дедовских времен здание сыроварни и поворот в тенистую аллею с четырьмя рядами тополей, ведущую прямо к дому. Он построен в стиле русской избы с резьбой, ставнями, балконами и террасами и соединен крытыми галереями с двумя одноэтажными флигелями. В правом флигеле, подле которого [735] сохранился большой куст пахучего жасмина, размещалась кухня и службы, а в левом -- жили гости, гувернантки и друзья, которых мы, конечно, и в мыслях приживалами не почитали. Над каждым из коньков дома красовался сектор круга. Этот мотив повторялся во всей резьбе, так как круг отображал солнце -- характерную часть древнего русского орнамента. Теперь "вееров" не стало, равно как исчезли и те два вековых дуба, что, подобно парным часовым, охраняли фасад этой величественной избы. На заросшем лугу перед домом хотелось восстановить в памяти прежние дорожки, площадку для тенниса, клумбу с пахучим табаком... "Цветы и дорожки, оранжерейные персики и ананасы, все это,-- повторял я про себя,-- одни ненужные барские затеи. Во что же все это действительно обходилось моим родителям? Из-за этих так называемых красот жизни Чертолино ведь, подобно всем решительно северным имениям, не приносило дохода, а, наоборот, стоило больших денег". Страстно хотелось поскорее все обегать да осмотреть. Но наш милый хозяин уговаривал пойти отдохнуть. Он предоставил свою комнату моей жене, а меня с фотографом повел на сеновал. -- Сено уж очень в этом году замечательное,-- приговаривал он. Вот заветное для нас, детей, место -- конюшня, большое деревянное здание на кирпичном фундаменте -- скотный двор, рига, а вот поодаль и сенной сарай. И третьи петухи, и свирель пастуха, выгонявшего коров, да и сама тишина -- чертолинская тишина! Все заставило за эти недолгие часы вспомнить не о самых, конечно, интересных, но о таких чистых и светлых днях юности. И когда я, наконец, дождался пробуждения моих спутников и вышел на обширный усадебный двор, я не в силах был обмануть хоть одним словом такого гостеприимного и славного человека, как Аркадий Федорович. -- А вот и Карпово, а вон там и Кузнецово,-- сказал я, поглядывая вдаль. -- Вам, что же, приходилось здесь бывать? -- спросил меня новый хозяин Чертолина. -- Не гостем бывал я здесь, а сыном старого хозяина. Я -- такой-то, вот мой советский паспорт. Колесов взглянул в паспорт, с улыбкой вернул мне его и предложил пойти в дом попить чайку. Когда же я объяснил цель нашего приезда: правдивую печатную пропаганду за границей о нашем строительстве и достижениях, то он обещал лично познакомить со всем хозяйством. Осмотр начался с дома. В гостиной разместился театр с занавесом из пестрого ситца. В бывшей спальной -- школа, в столовой, где когда-то служили истовые молебны,-- продуктовая лавка. Из окон, так же как и встарь, хорошо видны чертолинские дали, так же виднеется московская "пятиглавка", большие квадраты зреющей ржи и изумрудный воронцовский луг... Только полосатые поля крестьянских яровых исчезли. Осуществилась заветная мечта крестьянина: конец трехполки! Наступил новый важный этап Октябрьской [736] социалистической революции -- коллективизация сельского хозяйства. Возвращаясь вместе с нами с притаившейся поодаль от усадьбы, под горой, мельницы и проходя мимо черного покосившегося сарайчика, Колесов заметил: -- Это ведь кузня была? Но зачем было ее так далеко строить? Большое ведь неудобство для кузнеца из усадьбы сюда на работу ходить. -- Из опасения пожара в летнее время,-- объяснил я.-- А Ванька-кузнец с красавицей Дуняшей жили тут же, в просторной избе. Boт, взгляните, в траве еще видны остатки каменных бутов. x x x По предложению Колесова побывал я и в Зайцеве, где он предвкушал удовольствие устроить мне встречу с оставшимся на винокуренном заводе нашим бывшим служащим -- Василием Петровичем. -- Вот будет для него сюрприз! За хорошие выходы спирта старик представлен к награде,-- объяснял нам Аркадий Федорович. Успех встречи превзошел его ожидания. В рано состарившемся от излишних проб живительной влаги человеке трудно было распознать прежнего говоруна винокура, но и он в свою очередь решительно отказался меня признать. -- Лексей Лексеич -- не ты?! Не ты! -- упорно и на все лады повторял Василий Петрович. -- Да что же ты, твердишь "Лексей Лексеич", а не расцелуешь его от этак.-- И его старушка жена крепко меня обняла. -- А я боялся, как бы ты не "емигрант"! -- сконфузившись, объяснял старик, когда мы через несколько минут сидели в знакомой мне его квартирке в нижнем этаже величественного каменного зайцевского дома. -- Уж ты меня прости, старика,-- заключил Василий Петрович.-- мы всегда тебе рады. Приезжай сюда погостить. x x x В Москве меня ждало новое служебное назначение в парижском торгпредстве и сборы в обратный путь во Францию. Среди стольких переживаний и впечатлений памятным остался и последний вечер, проведенный накануне отъезда на Красной площади. Было близко к полуночи. Я сидел на каменных ступенях Лобного места. Могучие современные рефлекторы ярким ровным светом вскрывали красоты Спасской башни и Кремлевских стен, а вправо от меня величественно выделялся Мавзолей создателя новой России и нового мира -- Владимира Ильича Ленина. Я слушал величественный бой часов, игравших "Интернационал", и с волнением думал о том, сколько раз на чужбине я мечтал о Москве, представляя себе Красную площадь, зубчатые стены Кремля. Моя мать хотела иметь хотя бы горсточку родной русской земли, я же хочу жить на ней, дышать ее воздухом, верно служить своему народу. [737] в этот поздний час, в тишине безлюдной площади, я уже твердо знал -- близок день, когда я навсегда вернусь в Советский Союз, и с гордостью ощутил себя советским гражданином, равным среди равных и свободных людей. Глава девятая. На последнем переходе Было еще совсем темно, когда, на пути из Москвы, при переезде французской границы нас, крепко спавших в купе международного вагона, разбудил стук в дверь и яркий свет электрического фонарика. -- Таможенный досмотр! -- объяснили двое мужчин в знакомых мне издавна французских кепи. -- Citoyens de 1'URSS! Граждане СССР! -- как бы хвастаясь знанием еще редко употреблявшегося титулования нашей страны, заявили вошедшие, возвращая нам наши паспорта. Они с любопытством разглядывали забитые до потолка чемоданами, корзинами и кошевками полки нашего купе. Особенно их, видимо, заинтересовали торчавшие из кошевок бутылки. -- Неужели в России есть вино? -- расспрашивали они. -- Как же, как же! -- ответила проснувшаяся Наташа.-- И не хуже вашего. Посмотрите, мы и варенье везем. Сколько следует за него пошлины? А вот и яблоки -- коричневые, вот и крымские. Попробуйте, таких у вас нет! Тогда и я в свою очередь решил использовать необычно вежливое отношение таможенников и без обиняков поставить вопрос о том запретном товаре, каким являлся во Франции табак. Но и он их не смутил, хотя папиросами были забиты все мои карманы. -- Курите на здоровье и вашу родину поминайте. Ах, если бы вы только знали, какого вздора наслушались мы про вашу страну! -- заявили таможенники, покидая нас. Большевики давно перестали устрашать простых людей во Франции. Глубоко скрытую симпатию к советским людям проявляло в ту пору большинство мелких служащих. Экономический кризис 1930 года и непрерывный рост цен на продовольствие заставляли все чаще обездоленных судьбой обращать свои взоры к Стране Советов, в которой день ото дня непрерывно возрастало благосостояние народа. Я уже привык, что не только на пассажиров с номерами "Юманите" в руках, но и на контролеров, проверявших железнодорожные билеты при ежедневных моих поездках из Сен-Жермена в Париж, можно было рассчитывать как на верных друзей нашей Советской Родины. Тайный пароль у меня с ними был простой: простригая билеты, они всегда проходили мимо меня, не требуя билета. "Мы вас знаем, вы -- с нами",-- как бы безгласно подтверждали генералу с розеткой Почетного легиона в петлице эти железнодорожники [738] -- члены самой крепкой в ту пору профсоюзной организации. Подобные знаки внимания со стороны "малых сих" поднимали дух, позволяли смотреть поверх непрекращавшейся травли. Попробуешь, бывало, взять у вокзала такси, а получаешь дерзкий ответ на русском языке: "Такого-то и растакого-то русские шофера не возят!" Раскроешь эмигрантскую газету и прочтешь статью, посвященную нашему возвращению из Москвы. "Странная болезнь Игнатьева" -- озаглавлена она. "Когда один из лечащих врачей высказал предположение об отравлении, Игнатьев ухватился за эту" версию и считает, что в Москве было ему подсыпано в пищу толченое стекло. Он убежден, что дни его сочтены". И в это море клеветы на Советский Союз было брошено слово правды. Вскоре после нашего возвращения в газетных киосках появился номер журнала "Вю" с богатым репортажем и фотоиллюстрациями нашего строительства и серией статей участников поездки. Этот журнал произвел в Париже большую сенсацию. Номер трижды перепечатывался, распространялся по всем провинциям и колониям Франции и за границей. Такова была жажда простых людей знать правду о СССР. На родине я ощутил себя в едином строю с твердо ставшим на путь социализма советским народом. Смешно и вместе с тем постыдно бывало мне слушать подлую ложь о Советской России людей бывшего "привилегированного" класса, покинувших родину навеки и ставших ее предателями. x x x В каких бы странах я ни бывал, с кем бы ни встречался, я никогда не терял ощущения родной земли под ногами, а уж теперь, по возвращении из России, мне в Париже стало невтерпеж. Лицо города представляют не одни ведь только здания, но и люди, их населяющие, и вот люди, с которыми я только что мельком, на протяжении всего нескольких недель, встречался в Москве, стали мне более родными, чем парижские друзья, с которыми я прожил уже более двадцати лет, но с которыми мне не о чем было больше говорить. Многие из них сами, впрочем, первыми закрыли перед нами двери, и я помню, сколь мы были удивлены, получив как-то приглашение на обед от бывшего редактора литературного отдела газеты "Фигаро" Глазера. -- Это дружеский обед -- парадно не одеваются! (то есть во фраки или смокинги),-- предупреждал по телефону хозяин, интересуясь увидеть русского человека, бывшего царского офицера, вернувшегося из России "во здравии и благоденствии". Квартира Глазера находилась в самом аристократическом квартале неподалеку от Елисейских полей, но она, как бы следуя примеру своих хозяев, полиняла. Не тронулись с места ни банальные современные кресла стиля "под Людовика XIV", ни традиционные створчатые стеклянные двери, отделявшие салон от столовой, но и обивка кресел, [739] и роскошные шелковые занавесы повыцвели, а двери уже давно не сдвигались. Ни пальм, ни растений в угловых вазонах уже не было, и только несколько брошенных на обеденный стол невзрачных цветков напоминали о поздней осени и о любимых когда-то хозяйкой этого дома красивых орхидеях. Со стены из старинной овальной рамы глядела на нас прелестная брюнетка, в которой уже с трудом можно было узнать хозяйку. -- Как хорош этот Фламмэнг! Вы как живая! Настоящая фарфоровая куколка! -- рассыпалась в комплиментах одна из гостей, еще более разоренная, как я уже знал, чем хозяйка. -- Вы же должны его помнить! -- обратилась она ко мне.-- Фламмэнг в молодости ездил в Россию и написал прекрасный портрет вашей вдовствующей императрицы. -- Как же, как же. В красном платье. Он стоял у нас в офицерской столовой. Но с тех пор слава, а еще больше деньги -- нажива, погубили, как и многих других, искусство этого большого мастера. Он, правда, разбогател, но все женщины на его портретах одинаково красивы и, увы, одинаково банальны. -- Мне всегда говорили, что таланты у всех великих художников и писателей проявлялись в дни их бедности. -- Это большое утешение,-- съязвила уже совсем не по моде одетая одна из переживших свою славу популярных артисток. -- Ну, на войне,-- продолжал я,-- Фламмэнг искупил свои грехи перед искусством. Он показал себя настоящим патриотом, и я был немало поражен встретить старика за работой в окопах под Реймсом. -- Но ты, мой друг, не заметил,-- возразил хозяин,-- что он, увы, "потерял" руку, а это все равно, что журналисту потерять перо. Молодой художник Скотт и тот его забил. И разговор продолжал вращаться вокруг теней прошлого, подобных писателю Полю Бурже или драматургу Бернштейну, давно оторвавшихся от жизни, шагавшей уже по новым и неведомым им путям. -- Да, вот вспоминаешь былое, и горько становится думать, сколько друзей теряешь. Вот ты, Алексей,-- обратился Глазер ко мне, так что все обедавшие смолкли,-- мы все считали тебя другом Франции, ну а теперь оказалось, что ты вовсе не друг! И, демонстративно повернувшись ко мне, он стал ждать моего ответа. -- Это неверно, мой милый, не я изменил Франции, а она мне изменила. Я увлекался ею, как увлекаются красивой, полной тонкого остроумия женщиной, и я не виноват в том, что она отвернулась от меня и пошла с врагами моей родины или, что то же,-- с моими злейшими личными врагами. Теперешние правители Франции перестали считаться с собственным трудовым народом, который для меня дорог и для которого дорога моя родина. И во время этой горячей реплики я заметил побагровевшее от возмущения лицо какого-то седеющего элегантного господина в модном смокинге с большой розеткой Почетного легиона в петлице. "Враг! -- решил я про себя.-- Наверно, фашист какой-нибудь!" [740] Но не успел я смолкнуть, как почтенный джентльмен, нарушая всякий этикет, стал стучать ножом по стакану, просить у хозяина :лова. -- Ты ошибаешься,-- обратился он к Глазеру,-- генерал был слишком к нам снисходителен и не сказал поэтому и четверти того, что он про нас думает. Франция! Да в какой же стране научные лаборатории могут стоять без работников, а госпитали уже веками не ремонтироваться и не отвечать самым скромным медицинским требованиям? А мог ли ты себе представить в прежнее время в Париже студентов, освистывающих почтенных профессоров, чересчур, по их мнению, требовательных! Что можно думать, я спрашиваю тебя, в стране, где царит невежество и процветает разврат?! Что же может думать генерал, вернувшись из свой страны, где процветает социальный прогресс во всех, решительно во всех, областях науки и знания?! Я спрашиваю тебя... -- Да кто же это такой? -- улучив минуту, шепотком спросил я свою соседку по столу. -- Это наш знаменитый хирург профессор Женневе,-- тоже тихонько ответила она. -- Ну, о социальном прогрессе во всех областях знания в России еще говорить трудновато, и Алексей не станет это оспаривать,-- не унимался Глазер. -- Напротив,-- поддержал я профессора.-- Самое значительное из достижений нашего нового строя -- это сам человек! Новые понятия вызвали в нем -- и это самое главное -- новое мышление. Каждый советский человек мыслит по-новому. В этом и заключается истинный успех. Ведь для того чтобы строить и созидать, нужен прежде всего энтузиазм, а создается он сознательным отношением к труду, и потому наш советский человек способен преодолеть любые трудности и достичь под руководством большевистской партии побед на любом фронте. Надышавшись советским воздухом и протирая сам себе не раз глаза при виде всего того нового и великого, что свершилось на моей родине, я особенно был счастлив вернуться во Францию уже не частным лицом, а официальным представителем наших торговых интересов -- представителем Всесоюзной торговой палаты, имеющим право говорить во весь голос. И мне посчастливилось. Трибуной для выступлений служили международные ярмарки в сумасбродном шумном Париже, в суровом и сонливом от богатства ионе и столь отличном от других городов -- ярком солнечном Марселе. В каждом из этих городов ярмарочные помещения занимали целые кварталы специально выстроенных с этой целью зданий, в которых располагались стенды сотен, и самых крупных и более скромных, французских и иностранных фирм. Мы выступали от лица Наркомвнешторга и оборудовали всякий раз специальный павильон со стендами ото всех наших торговых объединений. Выставлявшиеся на них советские товары говорили лучше всяких слов о промышленном развитии нашей страны. [741] Открытие ярмарок производилось особенно торжественно прибывающим нередко для этого самим президентом Французской Республики. И вот, подготовив все для встречи высоких посетителей, стоим мы как-то у входа в наш павильон со вновь прибывшим из Москвы моим молодым начальником-торгпредом, а он волнуется: как бы не пропустить среди толпящейся вокруг павильона публики официального кортежа, продвигавшегося во Франции из-за торопливости и суеты обычно "на рысях". -- Не беспокойтесь,-- говорю я.-- Мне не впервой, и "махальные" мои уже давно на местах. Руководители выставки, услышав незнакомое слово, промолчали, а мне и в голову не пришло, что "махальные", составлявшие неотъемлемую принадлежность всех смотров и парадов, с появлением телефонов, как и многое другое, вышли из моды. Что не машут руками при приближении начальства выставлявшиеся редкой цепью солдаты, и что давно уже не раздается перед командой "Смирно!" традиционный оклик ближайшего к месту смотра "махального": "Едут!" Мое начальство, впрочем, хорошо посмеявшись, оценило и на этот раз предусмотрительность старого строевика. -- А у нас ведь действительно все, как на параде! -- улыбнулся торгпред, окидывая взором наш ярко освещенный павильон и пожимая руку моему бесценному помощнику, художнику Н. П. Глущенко. Наш павильон прежде всего выделялся между заграничными стендами тем, что отличало уже тогда нашу молодую Советскую страну от "европейских старушек". Ни одной ведь из них в голову не могло прийти показывать на площади в какие-нибудь триста -- четыреста квадратных метров все изменения в экономике страны, все главные отрасли ее народного хозяйства -- от замены трактором старой русской сохи до величественной стройки Днепрогэса и великанов Донбасса, Уралмаша и Кузнецка, от кустарной игрушки и оренбургской "паутинки"-платка до коллекции шарикоподшипников и электрических выпрямителей. Продать товар, перехватив покупателя на тот же товар у соседа,-- вот чем жили стендисты окружавших нас торговых фирм. Какое им было дело до других товаров, до промышленных интересов и финансов их собственной страны! И они дивились, как это на советском стенде все мы помогали друг другу, как усердный седенький человек -- наш эксперт по пушнине, стирал пыль с выставленного по соседству с ним первого советского велосипеда, как я -- старший среди товарищей -- помогал давать объяснения и по икре, и по минералам, и по мехам, и по литературе. Посетители не скрывали своего восторга от четкости в отделке и от образцовой чистоты на наших стендах. Мощная блистающая глыба антрацита, разноцветные стаканчики с продуктами нефти и возвышавшийся чуть ли не до потолка хлебный элеватор, за застекленными окошечками которого золотились различные сорта хлебов нашей страны,-- все эти три экспоната, располагавшиеся обычно поближе к входу, сразу вызывали уважение [742] к нашей мощи, а ярко освещенный где-то в глубине павильона, громадный застекленный ледник, с жирными семгами и саженными осетрами, манил к столикам для потчевания зернистой икрой. Она вошла в моду в Париже только в советское время, как и многие другие наши товары: об одних -- как о карельском мраморе -- просто забыли, хотя о нем должна была напоминать величественная гробница Наполеона, подаренная Франции Россией, а о других -- как об апатитах -- даже и не слыхали. Надо было и мне стать советским человеком, чтобы полюбить свою родину действительно по-новому, чтобы по-новому оценить всякий гвоздь, выкованный трудом нашего русского рабочего. Объединявшее всех нас чувство единой советской семьи заставляло меня не раз вспомнить о прошлом, как о тяжелом кошмаре. И как бы дружественно ни были настроены народные массы, что в течение многих дней с утра до ночи двигались через наш павильон, мы все же чувствовали себя людьми с какого-то отдаленного и непонятного для них мира. И потому еще дороже были те горячие рукопожатия, которыми по воскресным дням рабочие Сен-Этьенского района выражали в Лионе чувства к своим собратьям в Ленинграде и Москве. Не забудутся никогда и те небольшие стройные отрядики пионеров с красными галстуками, которым мы устраивали приемы в нашем павильоне в Марселе. Конфеты съедались, но бумажки с надписью "Красный мак" или "Арктика" хранились на память в рабочих семьях как драгоценная святыня. Не таких ли же прелестных представителей нашей юной смены мы только что видели в Крыму -- в "Артеке"! Там тоже было море и такое же, как здесь, солнце, но там родилась уже новая жизнь, а здесь тот волшебный край, которым всегда представлялась мне французская Ривьера, был превращен очередным кризисом, верным спутником капитализма, в разрушенное и покинутое кладбище. Вдоль всего побережья стояли с забитыми дверьми и закрытыми ставнями царственной роскоши виллы и дворцы. На запущенных аллеях торчали бесчисленные вековые, но уже высохшие пальмы, с чудесных, выходивших на море террас свешивались пожелтевшие ветви когда-то волшебно ярких роз и глициний. Повсюду надписи "A vendre" -- "Продается", но никто этих недвижимостей не покупал: подобные красоты стали недостижимыми для бывших богачей из-за непосильных расходов по содержанию и налогов. Пляжи без нарядных дамских туалетов. Рулетка с кучками серебра вместо, как встарь, золота. Магазины -- без товаров, рестораны -- без посетителей, шоссейные дороги -- без автомобилей, море -- без яхт, нарядных лодок и катеров. Канны, Ницца, Монте-Карло, Кап-Мартэн, Кап-Ферра -- все эти прелестные уголки напоминали своим запустением прогоревшую, никому уже ненужную и всеми покинутую красавицу. Я понял, что той Франции, которую я знавал в юности, уже не существовало и что не найти в ней человека, который открыл бы наглухо забитые ставни, хотя бы в одном из отелей, и создал бы [743] подобие нашего "Артека". Как были бы рады провести на Ривьере каникулы те парижские дети, которые видят солнце и по сей день только через щель заплесневелых улиц древнего IV парижского "аррондисмента", где мы проживали. В самом Париже, еще раньше, чем на Ривьере, стали закрываться железные ставни прежних особняков. Меркла слава многих старых модных магазинов. Никому уже не нужны были дорогие дамские туалеты и мужские одежды. Требовался стандартный, бьющий в глаза шик новейших заморских мод. Вместо брильянтов и черно-бурых лисиц, выставлявшихся когда-то в богатых витринах э