ает". Романов занимал более чем непонятную позицию -- будучи председателем Госкино, он одновременно являлся заместителем заведующего отделом литературы и искусства ЦК КПСС. Полагаю, что именно он помогал Ореховой выработать точку зрения. Будучи до обеда министром, он имел право на "я", а переехав, откушавши, на Старую площадь и становясь замзавом, превращался в "мы". Я встретился с ним на Малом Гнездниковском переулке, дом 7а, до обеда, и мы повели разговор по-новой, как будто вчерашнего рандеву на Старой площади не было. Говорили, как коллега с коллегой, тем более что в не столь отдаленном прошлом он работал редактором "Советской Белоруссии". До встречи с ним я побывал в главном управлении художественной кинематографии и выяснил, что положение не так безнадежно. Ребята там были неплохие и профессионально грамотные. Все оказалось просто: мне надо было раздобыть на время 300 тысяч рублей и внести в сценарий каждого фильма дополнительные сцены, покрывающие перерасход. Главное, чтобы на бумаге все выглядело убедительно. К Минске я начал с визита к председателю Совета министров республики Тихону Яковлевичу Киселеву и взял быка за рога. -- В моем положении, Тихон Яковлевич, единственный выход: достать пистолет и застрелиться. По крайней мере, именно так поступали дворяне -- банкроты. Но я пролетарий и мне надо выжить и вытащить студию. Дайте временную финансовую помощь, 300 тысяч рублей. К концу года верну. Чем мне нравился Тихон Яковлевич, так это неиссякаемым чувством юмора. -- Значит, ты хочешь, чтобы я застрелился, потому что оказать временную финансовую помощь хозяйственному предприятию не имею права. Я тоже не из дворян, а из сельской интеллигенции. Как же получилось, что студию загнали в долговую яму? -- Ну, это проще простого, -- и я поведал о горестной судьбе "Беларусьфильма". Разговаривали два часа. Потом он вызвал заместителя министра финансов Хрещановича и, обрисовав в двух словах ситуацию и не вдаваясь в детали, приказал: -- Дай Павленку взаймы триста тысяч рублей сроком на полгода. -- Знаем эти полгода, потом еще полгода... Пусть в банке берет кредит. -- Не ищи дурней себя -- ты бы дал кредит в данной ситуации? Хрещанович не стал утруждать себя ответом на вопрос, ограничившись категорическим заявлением: -- По закону оказать временную помощь не могу. А вы бы... Лицо Киселева потемнело, но голос оставался ровным, слишком ровным: -- Ты думаешь, что лучше меня знаешь законы? Да, я могу выделить из резервного фонда деньги, но я не хочу, понимаешь, не хочу делать подарка в триста тысяч бездельникам на студии! Я хочу дать на время и получить обратно... -- Но, по закону... -- Хрещанович был по-мужицки упрям, будто у него отбирали кровные денежки. Тихон сорвался. Он запустил такого матерка, что и в десанте не всегда можно было услышать: -- ...убирайся к черту! Уговаривать тебя! На кой вы мне такие помощники! Вывернись наизнанку, а чтоб завтра были триста тысяч, и не подарок, а взаймы! И пусть попробует не вернуть! Хрещанович, пронзив меня взглядом, на цыпочках вышел из кабинета. Мне думалось, добыв деньги, я сотворил самое главное, но куда сложнее оказалось их реализовать. Я не очень представлял, в какое м-м-м, нет не скажу, в какое дерьмо я влез. Что такое кино? Это, когда одному, не совсем нормальному человеку пришла в голову сумасшедшая идея, и он написал сценарий. Вокруг него соберется группа единомышленников, и каждый внесет свою сумасшедшинку. Потом они идут к директору студии и просят миллион или полмиллиона -- сколько кому заблагорассудится -- на реализацию этой идеи. Кучка ненормальных умников решает: ставить фильм или нет. Другие, не более нормальные, начинают обсчитывать, сколько будут стоить съемки каждого кадра, эпизода, сцены, техническая обработка материала... Почему я все время кручусь вокруг слов "нормальные -- ненормальные"? Потому что ни один, находящийся в здравом уме промышленник, не станет сочинять смету и организовывать индустриальное предприятие, основанное на вольной игре ума. Шаблонов, подходящих для всех проектов, нет, Каждый раз это новое экономическое, организационное и кадровое решение. Есть ряд постоянных привходящих факторов, как-то: пьет или не пьет режиссер, какое у него настроение в день съемки, подготовлена ли сложнейшая аппаратура, каково настроение актера, будут ли нужные ветер или дождь, не опоздает ли поезд, везущий героиню не случится ли наводнение и т.д. и т.п. А банк каждые десять дней требует "декадку", то есть отчет о соответствии записанного в сценарии метража фактически отснятому. Если директор картины человек честный, то фильм никогда не может быть снят. Во главе съемочной группы нужен не то, чтобы крупный аферист, но хотя бы такой, который отчитывается перед банком, утаивая часть снятого метража для покрытия возможных неудач в будущем, умеющий подкупить персонал гостиницы, собрать массовку, в зарплате которой можно спрятать деньгу, нужную для повседневной потребы и т.д. В то время, когда я встал к рулю белорусского кино, слава богу, еще не было понятия "откат", воровали умеренно, а взяткой считалась шоколадка секретарше, как основному источнику информации и сплетен, пятерка администратору гостиницы за бронирование номера или сотруднику ГАИ, чтобы перекрыл на время движение. Если требовался генерал или лицо, равное по весу, приглашали его консультантом, но путем официальным, а не воровским. Чтобы свести все компоненты воедино, требовалось чудо. И оно почему-то происходило. В конце концов, все снималось, слаживалось, сходилось и склеивалось, и вот они заветные 2200--2700 метров пленки (дозволенная длина картины) с изображением и звуком, короче, фильм, отдаленно напоминающий сценарий, всеми читанный и утвержденный. Затем наступала последняя и самая трудная стадия: надо всучить фильм начальству и доказать, что это самое гениальное творение на свете. У начальства бывает свое мнение. У более высокого начальства совсем иное. Иногда в процесс втягивалось самое-самое большое начальство, которое смотрело кино на дачах. А у него бывают жены, дети, тещи, и у каждого свой взгляд на киноискусство. Начиналось перетягивание каната. Чаще всего побеждали создатели картины, порой с некоторыми потерями, порой без оных. Но случались и катастрофы -- фильм шел "на полку". Иногда на время, а то и навсегда... Когда мои друзья узнали, какой крест возложила на меня судьба, они испуганно восклицали: -- Ты с ума сошел! Куда ты лезешь? Это же такое сложное дело, что освоить его только под силу изворотливому еврею! В этой среде надо вырасти... Там, брат, такая кормушка, как пить дать, в тюрьму угодишь! Вопреки предсказаниям друзей, я довольно быстро разобрался во всех хитросплетениях кинематографического процесса и понял, что легенды о непознаваемости кинодела распускаются самими киношниками, любителями напустить вокруг себя туману. Темные очки, лохматые головы, огромные кепки, кричащие одежки, трубки в зубах, заморские ботинки -- инопланетяне. К ним и подобраться страшно. Контролеры всех мастей норовили обойти непонятное кино стороной, а уж если встревали, творили с перепугу необъяснимые глупости. Однажды на главного бухгалтера картины "Лявониха на орбите" насел народный контроль, требуя объяснить, почему не задокументирован расход в три рубля. Он объяснял, что в сцене была занята собачка, и ее пришлось по требованию хозяйки кормить непременно супом, а его тарелка в сельской харчевне стоили 30 копеек. 30 х 10 = 300 копеек, то есть 3 рубля. -- Не втирайте нам очки! Режиссер, небось, сам съел, а на собачку сваливает. Мы запросили поликлинику и имеем справку, что у режиссера колит, вот куда улетели государственные денежки... А мы с главным бухгалтером Госкино в это время пытались докопаться, куда исчезли из массовки 80 человек, приглашенных на свадьбу, ибо не смогли в кадре свадьбы насчитать более 10 гостей, снятых в разных костюмах и гриме, притом снятых с четырех разных точек. Попробуй, сочти, когда бешеная пляска снята крупным планом. Явно украли расход на "мертвые души". Это не выдумка, а правда. Сколько глупостей и хитростей еще предстояло мне увидеть в ближайшие двадцать лет! Собачка была первой. "Беларусьфильм" возглавлял тогда Иосиф Львович Дорский. Пыхтящая, потеющая и громогласная туша, мастер разноса, был он человеком добрейшим и бесконечно преданным делу. До этого работал в Витебске директором БДТ-2 -- белорусского государственного драматического театра, второго по значению в республике и не последнего среди театров Союза, неоднократно и успешно выступавшего в Москве. Зачем ему было принимать "Беларусьфильм" и жить на два дома -- понятия не имею. Он знал и любил актеров и режиссеров кинематографа, и его знали и любили. В Минск сниматься ехали охотно. Более того, ему удалось собрать б молодых режиссеров -- выпускников ВГИКа и пригласить на работу в столицу Белоруссии вместе с интеллигентнейшим и мудрым их учителем Сергеем Константиновичем Скворцовым. Но был у Иосифа один недостаток -- он не умел наладить производство. Когда я приходил на студию, мне казалось, что я попал в кутерьму местечкового кагала. По коридорам бегали люди, все говорили или кричали разом, что-то куда-то несли то туда, то обратно, и в центре людского водоворота временами возникала внушительная фигура Иосифа. Он тоже суетился, бегал, кричал, давал указания. Естественно, в сумятице и бестолковщине неминуемо завязывались какие-то петли, образовывалась путаница, и тогда, будто посланник божий, Иосиф, круша налево и направо, принимался разрубать узлы. Он сзывал всех в кабинет и устраивал разнос. В кабинете над директорским столом высилось пять седых голов, словно кочаны капусты на грядке. Это были консультанты, которых Дорский пригласил из Москвы. Каждый из них получал слово, и почти каждый предварял речь вступлением: -- Извините, я буду говорить сидя, что-то сегодня ноги не держат. И каждый читал лекцию о том, что лошади кушают овес, а Волга впадает в Каспийское море. Может быть, когда-то они и были хорошими директорами, но сегодня потенциал их равнялся нулю. Потом опять был сольный номер Иосифа. Выкричавшись, он отпускал людей, позволял отправить в гостиницу консультантов. И когда все расползались, Иосиф с видом полководца, одержавшего победу, утирал пот и с тяжким вздохом произносил, адресуясь ко мне: -- И вот так каждый день! Народ, собираясь в местах для курения, восхищенно кивал головами: -- О, Иосиф -- это голова! А я немало огорчил его, сказав однажды: -- А ты попробуй, Иосиф, прогони бесполезных советников и перестань сам мешать людям работать... Он изумлено выпучил и без того выразительные восточные глаза: -- Я мешаю?! -- Ага. Не доверяешь и подменяешь. Святая святых организационной работы -- подбор кадров и проверка исполнения. Я убедил Иосифа заставить четко работать и отвечать за дело все студийные службы, а кое-где и подправить структуру управления, заменить людей. Во главе производства стоял опытный, но намертво зажатый Дорским инженер Александр Маркович Порицкий, надо было ему лишь развязать руки, и дело со скрипом, со срывами, но пошло. А вот техническая линейка -- важнейшая часть кинопроцесса -- была фактически без управления. Я присмотрел у себя в аппарате толкового инженера Бориса Антоновича Попова, который, по сути, руководил одним киномехаником да писал какие-то инструкции. Правда, кадр был, как говорится, со щербинкой -- попав в плен 18-летним мальчишкой, работал в концлагере чернорабочим при огороде, а в Белоруссии это уже расценивалось как факт сотрудничества с оккупантами. Я пошел наперекор традиции и назначил его главным инженером студии, за несколько лет он сделал техническую базу "Беларусьфильма" одной из лучших в Союзе, к нам ездили за опытом. Но главная работа предстояла впереди -- надо было разобраться с каждым фильмом и возобновить производство. Над шестью картинами висело 12 членов редколлегий -- 6 в комитете и 6 на студии. Известно, что у семи нянек дитя без глаза. Считалось, что в комитете наиболее умные. Я оставил при себе одного главного редактора, а остальных, раз умные, отправил на студию, пусть ведут картины. Бездельники отсеялись сами собой. Пришлось перечитать все сценарии, разобрать режиссерские разработки, а потом вместе со Скворцовым, Дорским и съемочными группами выработать стратегию по доводке до дела каждой картины. Началась работа с авторами по дописке сцен -- требовалось обосновать расход дополнительных 300 тысяч. Ох уж эти неуправляемые авторы! Помню, сидим всей командой, ломаем головы, а Володя Короткевич, писатель, говорит: -- Я на минуточку, извините, в туалет... Вышел и исчез на три месяца, а мы выкручивались как могли. После этого я выехал в Москву, следом за мной потянулась режиссерская молодь. Словно вчера было... Доложил согласованный с главной сценарной коллегией Госкино стратегический план Романову и, пока он читал бумаги, отвернулся к окну. А во дворе на лавочке сидят, словно котята, выброшенные на загородном шоссе, Виктор Туров, Борис Степанов, Игорь Добролюбов, Виталий Четвериков, Володя Бычков, Валя Виноградов, Ричард Викторов... А над ними белеет седой хохолок художественного руководителя Сергея Константиновича Скворцова, одетого, как всегда, скромно и элегантно. И ни движения, ни слова. Сидят, ждут решения судьбы. Да для них это действительно момент судьбоносный -- позволят закончить картину, будешь работать в кино, которому посвятил себя, а если нет?.. Кто знает, как сложится жизнь. Это была минута, когда я понял, что обязан выстоять и победить. Я получил тогда благословение на окончание работ. Вечером мы сидели в пельменной на улице Дружбы и обмывали успех, на ресторан денег не было. С того дня они мне стали близкими людьми -- вечно кипящий идеями, весь из нервов Витя Туров, молчун Боря Степанов, степенный и скрытный Игорь Добролюбов, весельчак Виталий Четвериков, неуемный фантазер Володя Бычков, держащийся особняком Валентин Виноградов, сдержанный и воспитанный, никогда не теряющий самообладания Ричард Викторов, Борис Рыцарев. А те, первые картины выпуска 1963--1964 годов, как первые дети, дороги по-особенному Впрочем, чувство родства с кинофильмами, которые мне пришлось курировать от сценария до выпуска на экран более 20 лет, я ощущал по отношению к каждому. А было их, поди до двух тысяч. Стоило поставить подпись под приказом о запуске картины в производство -- и она становилась моей, я нес ответственность за судьбу ее наравне с автором сценария, режиссером, художником, оператором. К сожалению это понимали далеко не все, иные обижались за слишком участливое отношение к общему детищу. А мне было одинаково с творцами и радостно, и больно при удачах и неудачах, хотелось своими руками отвести беду, смягчить удары судьбы, которыми сопровождался выход на экран иных творений. Начав заниматься кинопроизводством, я понял, что не смогу наладить дело, пока не постигну кинопроцесс, начиная с азов. Сценарная стадия была мне близка по предыдущему опыту. Единственно, что стоило оттренировать, -- это умение зримо представить образы героев, задуманных автором, сочинить мизансцену, кадр, эпизод. Здесь помогло мое пристрастие к живописи и сценическому искусству. Мое внутреннее видение, конечно, не совпадало с видением режиссера, но все-таки я мог оживить строчки сценария. Оставалось самое главное -- понять, как режиссер переводит фантазию в предметный мир. Я зачастил на съемочные площадки, неважно где -- в павильоне студии или за двести верст от Минска. Незабываемое время! Оно было, пожалуй, самым счастливым в бесконечной череде моих кинематографических будней. Мой первый выезд в экспедицию. Ранняя пора теплой белорусской осени, золотая листва, пастельной зелени трава, прощальная ласка солнца. Одуряюще чистый воздух, чуть; приправленный запахом осенней прели, вливается в машину тугой струей. Любота! На горизонте -- квадратная башня мирского замка, срезанная острым углом, рыжая черепица длинной кровли над большим залом молельной. Дорога заворачивает, и неожиданно над синевой старого леса повисает золотой лик Спасителя. -- Осталось пять верст, -- говорит мой водитель Коля Дурейка. -- Откуда знаешь? -- Князья, когда строили, приказали на башне костела выложить позолоченным стеклом пана Езуса, чтобы каждый гость получал издали благословение. -- Добрые люди были, здешние господа... -- Ага. На всей Западной Беларуси таких катов[2 - Кат -- палач (белорус).] не знали. Пан светлый князь порол мужиков ежевичной лозой и солью велел присыпать, а пан святой ксендз, чтоб не слышно крику было, в колокола бил. Вроде як с Божьего благословения... Соседи говорили: "Опять в Мире черти свадьбу гуляют"... Прошлым летом тут проходил всесоюзный слет нищих, своего князя выбирали. Виктор Туров снимает эпизод фильма "Через кладбище" по сценарию Павла Нилина -- одного из тех, которых добрая душа из ЦК советовала мне закрыть. Я уже позднее узнал, что Нилина, не знаю, за какие уж грехи, начальство не жаловало. Перед замком был стеклянно-ясный пруд, и как раз когда мы подъезжали, над водной гладью разнесся гневный окрик режиссера, усиленный "матюгальником" -- мегафоном: -- Остановите машину, кого там черт несет? Я же велел перекрыть дорогу... Внимание! Зючиха, пошла! Мотор! И по зеленой кромке над водным зеркалом, не спеша, тронулась повозка. Красно-пегая Зючиха плыла в двух ипостасях -- вниз и вверх ногами. Это было не только забавно, но и необыкновенно красиво, картинка выглядела прозрачно-легкой. Через несколько минут мы познакомились не только с любимицей группы Зючихой, но и с не менее любимым возницей -- народным артистом СССР Владимиром Белокуровым. Кстати, Владимир Вячеславович очень любил сниматься у наших режиссеров, и мы с ним подружились. Опять загремел мегафон: -- Всем по местам! Снимаем третий дубль, -- Турова что то не устроило. Когда я подошел к операторской группе, он увлеченно и горячо разъяснял главному оператору Юре Марухицу чего он хочет от кадра. Для меня важно было понять, что не устроило режиссера. Я приехал сюда не любопытства ради и не поруководить творческим процессом, а поучиться. Дело приходилось постигать с азов. Сотни километров, десятки дорог, долгие часы сидения в павильонах. Я благодарен и по сию пору своим юным подопечным и моим учителям: операторам Толе Заболоцкому, Юре Марухину, Саше Княжинскому, мэтру "графу" Андрею Булинскому, художникам -- стихийно талантливому Жене Игнатьеву, академичному Володе Белоусову, которые, сами того не зная, открывали мне тайны художественного мастерства, умения создавать неповторимый колорит и настроение кадра. Мне повезло, что я постигал кинематограф у поистине талантливых людей. Все они стали большими мастерами, гордостью советского кинематографа. Особую роль в своей кинематографической судьбе отвожу Сергею Константиновичу Скворцову. Профессионал высшей пробы, обладающий тонким вкусом, талантливый педагог, деликатный и умеющий найти подход к каждому человеку, он не жалел времени на тех, кто вступил на тернистый путь режиссуры. Я ни разу не видел его взвинченным, проявляющим нетерпение, раздраженным, хотя те, кого он выводил на дорогу, были далеко не ангелы и в малом, и в большом. Соколята, встав на крыло, не замедлили предать своего наставника. Его попросту бросили, оставили в одиночестве. Забыты были и надежная твердость его руки, помогавшей каждому из них подняться на дрожащие ножки, и бесценные уроки жизненной мудрости, и наука глубокого постижения характеров, и умение найти адекватное кинематографическое выражение. Белорусское правительство оказалось благороднее -- Скворцову присвоили звание заслуженного деятеля искусств, назначили пожизненную персональную пенсию. А его питомцы, сделав по одной картине, почувствовали себя мэтрами, забыв, что творчество -- это непрерывное учение, постижение непостижимого. По-разному сложились их судьбы в дальнейшем, одни вознеслись, для других первая удача стала последней, но их удачи и неудачи также помогли мне в поисках "двадцать пятого кадра". Пишу воспоминания и все время боюсь напыщенности и пафоса, боюсь показаться манерным и этаким умником, который хватал все с налета. Но что делать, писать об искусстве бытовым языком невозможно, а постигать тайны "двадцать пятого кадра" мне приходилось действительно с налета, времени на раскачку не было, банковский счетчик стучал неумолимо. "Двадцать пятым кадром" я называю способность вобрать в себя не только внешний, пластический ряд экранной картинки, но и то неуловимое и почти неопределимое словом впечатление, которое рождается от встречи с ней. Говорят, что человеческий глаз в состоянии уловить впечатление только от двадцати четырех кадров пленки, движущейся со скоростью двадцати четырех кадров в секунду, а если вставить двадцать пятый кадр, то он воспринимается уже не глазом и силой разума, а непосредственно подсознанием. Сложно? Но иначе не скажешь. Я вырабатывал в себе умение схватывать впечатление от кадра целиком, без попытки разложить на составляющие -- свет, цвет, звук, актерский образ, ритм. Помимо этого существует еще настроение кадра, которое создается совместными усилиями художника, оператора, внутренним состоянием актера, цветом и фактурой декорации, освещением, движением воздуха, погодой, энергией режиссера и еще бог его знает чем, что в совокупности и составляет факт искусства, проникающего в наше подсознание. Если это удается, значит, художник сумел, а если глаз скользит по поверхности экрана, не воспламеняя душу, значит, не сумел. Опять ловлю себя на том, будто пишу учебник. Отнюдь! Я просто по истечении лет пытаюсь осмыслить, как я сумел заразиться киноискусством на всю жизнь, что помогало или мешало мне делать свою биографию. Ведь такова цель этих записок. Необыкновенно много давало общение с актерами, а уже на первых порах мне пришлось увидеть работу таких мастеров, как Белокуров, Плятт, Грибов, Любшин, Виталий Соломин, мхатовская Васильева, Золотухин. Я имею в виду, не столько прямое, сколько экранное общение. Они работали по-разному. Одни попадали в цель с первого касания другим требовалось несколько дублей. На всю жизнь запомнился отсмотр более 10 дублей Славы Любшина в фильме "Альпийская баллада". Снимался эпизод схватки беглого "хефтлинга"[3 - Хефтлинг (Haeftling) -- узник (нем.). Так называли изможденных заключенных фашистских концлагерей.] с немецкой овчаркой в горном ручье, когда он побеждает собаку. Раз за разом он бросался на разъяренного зверя -- пес ведь лютовал по правде -- в ледяную воду (+4 градуса по Цельсию) и снова требовал: -- Повторить. Он остался доволен сыгранным куском только тогда, когда вошел в запал бешеной ненависти к псу, угрожающему его жизни. Рассказывали -- этого не было в кадре -- что собаку с трудом отобрали у актера. Едва выдохнув: -- Довольно... -- он, обессиленный, упал на траву. А как роскошно вел сцену игры в бильярд Белокуров, воплощавший в фильме "Москва -- Генуя" образ Ллойд-Джорджа. Эпизод записан в сценарии двумя строчками, а опытный актер растянул его метров на 150 (полчасти), сделал ударным и чрезвычайно важным для концепции фильма. Вот он, не спеша, берет кий, рассматривает его, поворачивается к столу, добродушно ворчит, улыбаясь в усы, вышколенный и величественный английский дедушка, этакий сытый кот. И все время от него глаз не оторвать. Шельма, Актер Актерыч! Но вот одно мгновенное, резкое движение -- и кот превращается в хищника, достойного представителя Владычицы морей. Я сдал в положенные сроки все фильмы, и каждый из них возил в Москву лично. Во-первых, надо было перезнакомиться с аппаратом, найти друзей, во-вторых, следовало заставить уважать себя. За короткие пробежки по коридорам власти в прежние заезды я понял, что ждать милостей от чиновников не приходится. Над ними не капало, и съемочные группы просиживали неделями в ожидании заветного акта о приемке фильма. Просмотр фильма? Нет, давайте завтра... хотя, лучше, послезавтра... Следующий этап: обсуждение. Завтра, на свежую голову. Акт подготовим к завтрашнему утру... Акт готов, надо подписать у начальника главка... Нет, сегодня его не будет. Они были славные ребята -- сначала Лева Кулиджанов, потом Юра Егоров. Но ни одного, ни другого на месте не поймать. А еще предстоит, чтобы зам. председателя Госкино Владимир Баскаков украсил завизированную всеми бумагу своим автографом. А у Владимира Евтихиановича, мрачного на вид, но "доброго внутри", настроение менялось, как осенний ветер... Всем им было не понять, что опоздай акт на один день, банк прихлопнет счет студии, и полторы тысячи человек не принесут домой зарплату... Безразличие к судьбе студии предстояло переломить. И переломил. Никогда не сидел в Москве больше двух дней. Всех начальников брал мертвой хваткой. Главное было внушить, что Белоруссия -- это не Белорусская область, вроде, скажем, Вологодской, а суверенная республика, такая же, как и РСФСР, а фильм сдавать приехал не завхоз "Беларусьфильма", но министр и полномочный представитель правительства республики. Правда, если зампред Госкино пытался улизнуть через другую дверь, чтобы не брать на себя ответственность, а спихнуть на другого, полномочный министр не гнушался перехватить беглеца и сунуть ему ручку для подписи. А дела шли своим чередом. Работяга Петр Борисович Жуковский, нахмурив брови и строго поджав губы, безотказно и успешно тащил кинофикацию и кинопрокат, я старался му не мешать. Правда, пришлось немало потрудиться, чтобы он научился улыбаться, уж слишком суров был. Зато второй заместитель, Володя Ивановский, знакомый мне по вместной работе секретарями горкомов комсомола, заносчивый и малость хвастливый витеблянин, был энергичен сверх меры и порой путал мне карты. С Жуковским они были на ножах. Разрулить ситуацию помогло несчастье -- едучи зимней ночью к жене в Витебск, погиб "добрый дух" студии, Иосиф Дорский. Я затеял большую реорганизацию. Во-первых, надо было ликвидировать студию документальных и научно-популярных фильмов, которая влачила жалкое существование в приспособленном здании -- бывшем костеле. При этом техническая база "Беларусьфильма" использовалась на половину мощности. Я уже предлагал документалистам переехать туда, но они цепко держались за свои занюханные углы. Во-вторых, мне не нужны были два зама, которые мешали друг другу. Пускай будет так: один зам, он же начальник главного управления кинофикации и кинопроката, второй зам, он же генеральный директор студии. С проектом постановления я пошел к председателю Совмина. Он встретил меня недоверчиво: -- Что, опять явился какие-то загадки загадывать? -- Он побаивался нас двоих, самых молодых министров: меня и Леонида Хитруна, председателя госкомитета сельхозтехники, -- чуть не на каждом заседании Совета министров мы поднимали "неудобные" вопросы. -- Честное слово, Тихон Яковлевич, никаких загадок. Все ясно, как божий день. Прочитав бумагу и проект постановления, он поднял на меня глаза и улыбнулся: -- Очень дельно. Действуй. Внесу на ближайшее заседание. Я поблагодарил и поднялся, чтобы уйти, но он придержал: -- Погоди, а теперь скажи мне, зачем ты это делаешь? Я удивился: -- Там же все написано... -- Мало ли что написано... А на самом деле?.. Избавиться от кого-то надо? -- Тихон Яковлевич, вы мне не верите? Смотрите: никого не увольняю, все при деле, все при зарплате, а кое-кто и прибавку получит, большая экономия за счет ликвидации студий... Он пожал плечами: -- Чудак. Все идут, просят: дай, дай, дай, а ты предлагаешь -- возьмите. -- Я вас обманывал когда-нибудь? Помните, триста тысяч? Все до копейки вернул, а ведь мог и не вернуть, и вы ничего бы мне не сделали. Он засмеялся: -- Убедил, действуй. Несмотря на вопли документалистов, не желающих покинуть любимых тараканов, я провернул реформу в две недели, и все стало на места. Костел передал Союзу кинематографистов, чем сразу завоевал доверие его председателя, старейшины белорусского кино, Владимира Владимировича Корш-Саблина, и он перестал мешать моей работе. Жуковский понемногу привыкал улыбаться, не бегал ко мне жаловаться на Ивановского. Ивановский оказался на редкость деятельным и полезным работником на студии. С моих плеч свалилась куча хозяйственных забот, которые покойный Дорский очень умело перекидывал на меня. Даже сдачу картин Володя взял на себя. Мы с ним затеяли и провернули очень большое дело: в 43 километрах от Минска получили 70 гектаров леса и лугов на пересеченной местности, с ручьем, который преобразили в пруд, заброшенной узкоколейкой. Организовали там площадку для съемок на натуре. За счет строительства декораций выстроили целый городок -- гостиницу, склад для аппаратуры, партизанский лагерь, старую деревню... Все -- под видом декораций. Хотя это были декорации, но в отличие от старого порядка, отсняв, не ломали и не жгли их, не продавали на дрова. А 43 километра -- это уже можно было приплачивать к зарплате командировочные расходы, чего, скажем, нельзя было делать при 40 километрах. Сколько тысяч принесла эта площадка за счет сдачи в аренду другим студиям и насколько удобнее стало работать самим! Время было непростое. Никита Сергеевич, развалив все, что смог, в сельском хозяйстве, обрушил свою неуемную энергию на подъем литературы и искусства. Воспоследовал ряд возвышений и падений имен и судеб, притом без всякой системы. Одних, как Солженицына, подняли до уровня Льва Толстого (статья Ермилова в "Правде"), других утюжил бульдозерами (в буквальном смысле, как это было с выставкой скульпторов-модернистов). Поэтов-новаторов Никита Сергеевич без долгих раздумий окрестил "пидирасами", на Анне Ахматовой висело грязное пятно, как на публичной женщине. А что же "важнейшее из искусств"? Подать сюда Тяпкина-Ляпкина! И последовал разгром новой картины Марлена Хуциева "Застава Ильича". Я состоял в одной партии с Хрущевым, исповедовал те же идейные принципы, смотрел оба варианта картины -- основной и переделанный -- и, честно говорю, так и не понял, что вызвало гнев "кукурузника", где он усмотрел крамолу. Обычные противоречия отцов и детей, которые, освоив опыт старшего поколения, идут дальше, хотят жить по-своему. Ему бы, мудрецу доморощенному, "сделать стойку" на Солженицына. Хитрый политикан, Хрущев не без умысла разоблачил бесчинства Сталина. Это был громадный политический выигрыш для него и в общественном, и в личном плане: под расстрельными списками стояли и его подписи. Крича громче всех: "Держи вора!", он переводил стрелку на Сталина, отводил от себя и соратников участие в политических репрессиях. У него хватило ума и хитрости остановиться на политическом разоблачении культа личности, не допустив разгула эмоций. Представим себе на минуточку, какую волну народного гнева вызвали бы живые свидетельства мучеников режима в пору, когда многие еще были живы, а раны свежи. Но на уста средств массовой информации была наложена печать умолчания. "Культ личности, культ личности!" -- кричи, сколько хочешь, но ни одной личной судьбы, ни одной картинки истязаний на телеэкране, ни одной подробности тюремного и лагерного быта в литературе и искусстве. Культ был, а последствий вроде бы и не было. Романтические образы борцов революции и кристально-чистых комиссаров по-прежнему волновали бардов с Арбата, заодно они славили хрущевскую "оттепель". Власти опомнились и начали уводить Солженицына потихоньку в тень, а потом и вовсе сплавили за границу. Но джинн сталинских репрессий уже был выпущен из бутылки и начал будоражить общество, подкапываясь исподволь под устои советской власти. А вслед за "оттепелью" пришли "холода". Тайной за семью печатями осталась для меня травля гениальной картины Андрея Тарковского "Андрей Рублев", которую то выпускали на экран, то снимали, то разрешали вывезти за рубеж, то требовали отозвать в день, когда уже в Париже был объявлен сеанс. Председатель Госкино А. Романов метался между Гнездниковским переулком и Старой площадью. В конце концов "Рублев" все же уехал на Каннский фестиваль и получил приз ФИПРЕССИ (объединения прессы), хотя, на мой взгляд, более достойного претендента на главный приз не было. Мне кажется, что именно издевательская возня с "Андреем Рублевым" ожесточила характер Тарковского, он озлобился и возненавидел любое прикосновение указующего перста к его творчеству. Помню, значительно позднее, когда было закончено и принято к выпуску на экран "Зеркало", оставшись вдвоем с Андреем, я спросил: -- Андрей Арсеньевич, мне, ради постижения вашего творческого опыта, интересно, как возникла потребность в данном месте фильма использовать библейский образ "неопалимой купины"? Он жестко сомкнул челюсти и процедил сквозь зубы: -- Я Библию не читал... Такая откровенная ложь и нежелание разговаривать меня даже не обидели: он в каждом "руководящем" вопросе видел подвох. А мной руководил неподдельный интерес к его творческому методу. Как мне кажется, столкнувшись с феноменом "Андрея Рублева", власть предержащие испугались раскованности мысли и новизны киноязыка, которые все более настойчиво утверждались в творчестве молодой режиссуры. Вероятно, особенно пугало, что эти веяния пришли с западными ветрами. Я помню, какое ошеломляющее впечатление произвели на меня работы итальянских неореалистов и польских мастеров Ежи Кавалеровича и Анджея Вайды. Экран заговорил языком жестокой правды, от которой старательно оберегали советских кинематографистов и начальство, и официальная кинокритика. С языка наших молодых режиссеров не сходили имена мастеров психологического кино: Микеланджело Антониони и беспощадного в обличении "общества потребления" Фредерико Феллини, обнажающего ханжество и убогость духовного мира буржуазии испанца Луиса Бунюэля и других мастеров западного кино. К сожалению иные из наших режиссеров с жадностью заглатывали свежую наживку. Но вместо творческой переработки великолепного опыта старались механически наложить на нашу жизнь буржуазные схемы. Но убожество хрущевских пятиэтажек никак не компоновалось с роскошью буржуазных апартаментов, а наша домохозяйка, замученная очередями, глядя на терзания богатой бездельницы-буржуазки, вздыхала: "Мне бы ваши заботы". Мода рождала поток серых и фальшивых картин. Неразборчивость поражала. Почему за образцами надо ехать за границу? Западные мастера называли своими учителями российских гениев, Достоевского и Толстого, Эйзенштейна и Станиславского, в полную мощь развернулся талант великого Бондарчука, ошеломлял открытиями в области киноязыка Андрей Тарковский, герасимовский "Тихий Дон" потрясал глубиной исторического исследования и верностью в раскрытии народных характеров, а мы долбили: Феллини, Антониони, Антониони, Феллини... Но и тот и другой были глубоко национальны в своем творчестве! Думаю, никто из них не взялся бы, да и не смог поставить сцену псовой охоты так, как это сделал Бондарчук в "Войне и мире", не было и нет равных ему баталистов, он обессмертил образ русского солдата и беспощадно осудил войну в фильме "Судьба человека". На "Беларусьфильме" удачи сопутствовали режиссерам, которые следовали традициям русского реалистического искусства, опирались на исторический опыт народа, не отвергали традиций жанрового искусства. Виктор Туров, после экранизации повести П. Нилина "Через кладбище", поставил по сценарию замечательного литератора Геннадия Шпаликова поразительную по глубине чувства ленту "Я родом из детства". Сиротская судьба автора и трагизм военного детства режиссера дали удивительно душевный, окутанный печалью сплав, картину редкую по душевной тонкости, я думаю, одну из лучших об украденном войною детстве. На серьезные обобщения вывела картину песня Владимира Высоцкого "На братских могилах не ставят крестов". Большой удачей для неуемного фантазера и выдумщика Володи Бычкова стала редкая по цельности стиля, живописности и романтизму сказка "Город мастеров". Борису Степанову удалось талантливо перенести на экран повесть Василя Быкова "Альпийская баллада". Увенчалась успехом попытка исторической драмы "Москва -- Генуя" режиссера Алексея Спешнева. Писатель Алесь Адамович вместе с Туровым взялись за большую картину на партизанскую тему "Сыновья уходят в бой". Политические бури не коснулись творчества наших кинематографистов, хотя споров в процессе сценарной подготовки и съемок возникало немало. Наиболее крикливым оказалось племя молодых документалистов. Не то на пленуме Союза кинематографистов, не то на заседании коллегии я выслушал гневный упрек в отсутствии творческой свободы, что порождает серость, мелкотемье и т.д. Досталось и "социалистическому реализму" как непременному творческому методу советского художника. Я, понятное дело, не мог опровергнуть доктрину, утвержденную партией, хотя теоретическими изысканиями в этой области не занимался. Смысл "соцреализма", если очистить его от шелухи научных слов, это приукрашивание жизни в соответствии с коммунистической доктриной. Иначе говоря, ложь как метод творчества. Для меня существует хорошая или слабая литература, хорошие или слабые фильмы, я не терплю фальши, схематичности, пустоты. Не зная метода соцреализма, творили Пушкин, Гоголь, Лермонтов, ранний Маяковский. Чем они руководствовались -- меня не интересует. Это критики привыкли раскладывать все по полочкам. Документалисты требовали абсолютной свободы творчества, иначе говоря, требовали снимать правду. А какова она? Полемизировать с ними абстрактно не имело смысла, да и отвергать "партийный" метод творчества я не имел права. Выбрав троих, наиболее крикливых, пригласил к себе и сказал: -- Вот вам, ребята, по 20 тысяч рублей, по "Конвасу"[4 - "Конвас" -- марка кинокамеры.], 3000 метров пленки -- на пять дублей -- хватит? Снимайте, что хотите, но через два месяца жду с готовыми фильмами. Все по нормам, без обиды, так? Буде не хватит приходите. Согласны? Через два месяца, все как один, приползли повиниться -- ни один фильма не сделал. Молодая амбиция рвалась на волю, и хотелось "самовыразиться", сотворить что-нибудь этакое-такое необычное, выдающееся, крикнуть громче всех... А что сделать и как -- пороху не хватило. И не только пороху -- масштаба мышления и жизненного опыта. Пришлось в помощь каждому дать по наставнику из тех, кого они считали замшелыми консерваторами. Общими усилиями вытащили нечто приемлемое, но, увы, не выдающееся. В художественном кинематографе конфликты назревали более крупные. И спор навязывали не мальчики, а крупные авторитеты литературы. Мне пришлось проявить немалую стойкость, отбивая нападки на "Третью ракету" Ричарда Викторова по повести Василя Быкова. Картина жестко и в убедительной художественной форме утверждала, что трус и предатель в бою с фашистами опаснее врага. Ревнители чистоты рядов Советской армии усмотрели в этом поклеп на нее, и начались сердитые окрики. Но, так или иначе, удалось отмахаться. А в "Альпийской балладе" по повести того же Быкова мы вошли с автором в конфликт. Ему не хватило художественных аргументов в утверждении собственных идейных амбиций. Едва не умирающий от голода беглец из фашистского плена, вспоминая довоенную жизнь, жалуется итальянке, также беглой, на несправедливости социалистического строя. Без какого-либо сюжетного или логического основания Быков втаскивал политический мотив. Против такой натяжки бунтовал мой собственный эстетический и жизненный опыт. Я вовсе не собирался обелять ошибки советской власти при коллективизации деревни. Меня удивляло, что Быков, большой и тонкий художник, не чувствовал фальши. Напрасно я доказывал, что в заданную им сюжетную ситуацию этот мотив никак не вписывался и грубо разрывал художественную ткань. Я рискнул сослаться даже на собственный опыт. Ранней весной 1942 года я находился в ситуации беглеца из плена. Блуждая вторую неделю по снегам в немецком тылу, когда от голода мир утратил краски и стал черно-белым, а сознание путалось, видения мои были связаны не с арестом любимого дядьки, а с мучительным желанием выпить стакан чая или хотя бы горячей воды. Быков не принимал никакой аргументации, видя в замечании только насилие над волей писателя. В конце концов я отступил, тем более что эпизод не имел самодовлеющего значения. Да и автор был скандальный. Как никто из белорусских писателей, он опубликовал все написанное до строчки и вышел на всесоюзный масштаб, и, как никто, громко кричал, что его зажимают, обижают и т.д. А у кого из пишущей братии не бывало стычек с редакторами? В патриотичной и доброй работе Виктора Турова "Сыновья уходят в бой" не назойливо, но совершенно определенно прозвучало сочувствие к молодым немецким оккупантам, которых жестокая война увела от любимых "муттхен". Взгляды автора сценария, молодого и, несомненно, талантливого доктора филологии Саши Адамовича (тогда мы были "на ты"), я знал хорошо. Знал, что в годы оккупации его мать, хоть и не по доброй воле, была в контакте с немцами и лишь Потом вместе с 15-летним Сашей попала к партизанам. Знал и то, что немецкие солдаты были вовсе не звери все подряд, Попадались среди них и добрые люди, не обижавшие местное население, а иногда и помогавшие женщинам. Об этом мне Рассказывала жена, пережившая оккупацию на Дону. Возможно, Саша питал симпатию к кому-то из молодых немчиков, но вызывать сочувствие к ним в картине о партизанах едва ли стоило, особенно в белорусской киноленте. Немцы сожгли на нашей земле 200 городов, 9000 деревень, более 200 из них вместе с жителями. От их рук погиб каждый четвертый житель республики. После войны минуло двадцать лет, но народ ничего не забыл и не простил. Даже пособники немцев, отсидевшие тюремные сроки, не рисковали вернуться в свои деревни. Случалось, находился смельчак, но ни один не попал домой. Их находили в лесах и оврагах убитыми -- народное правосудие было неумолимо. В городе Слуцке сожгли мою хорошую знакомую, судью, вместе со всей бригадой и залом заседания за то, что она, по мнению публики, вынесла слишком мягкий приговор предателю. Нам ли было вызывать сочувствие к молодым немчикам, которых терзали русские морозы, как это было в фильме? Каждый зритель вправе был спросить: а кто тебя звал сюда, оккупант? Идейная амбиция автора вошла в противоречие с правдой жизни и художественным замыслом. А то, что Саша относился более чем иронически к официальной идеологии, для меня не было секретом. Он настойчиво тянул в сторону общечеловеческой морали, равной ответственности немцев и русских за тяготы войны, отрицал различие между войнами справедливыми и несправедливыми. Я тоже в принципе отрицаю войну и любое убийство, как нечто противоречащее самой природе человека, но время подставлять левую щеку, если тебя ударили по правой, еще не приспело. И вряд ли скоро настанет. В случае с картиной "Сыновья уходят в бой" я пошел на компромисс, плач по озябшему немчику терялся в цепи подлинно трагических эпизодов народной войны. В общем, кинематографические будни были далеко не спокойными. Но работа приносила удовлетворение, тем более что в успехах и неудачах винить было некого, кроме себя. Я за почти семилетний срок работы в Госкино Белоруссии не слышал ни нотаций, ни окриков со стороны партийного руководства. Мне доверяли полностью. И я был свободен в своих действиях. Секретарь ЦК по идеологии Василий Филимонович Шауро, с которым я иногда делился горестями и сомнениями, успокаивал: -- В творчестве нет ровной дороги. Работайте спокойно, нам важно, чтобы на этом участке были вы. Если случались нападки, он грудью вставал на мою защиту. Потом Шауру забрали в аппарат ЦК КПСС заведующим отделом культуры. С заступившим на его место Александром Трифоновичем Кузьминым мы находились в приятельских отношениях, тем более что он был человеком необыкновенно чистым, добрым и обладал широтой души. После свержения Никиты забрали в Москву Мазурова, о чем я искренне сожалел. Но и Петр Миронович Машеров также был достаточно близок мне по комсомольскому сотрудничеству. Потихоньку наладились и мои бытовые дела. В 1958 году я получил первую в своей жизни квартиру в "хрущевском" доме. Метраж был невелик -- 25 "квадратов", но все-таки это было благоустроенное жилье, с ванной и туалетом, и после бараков и приспособленных под жилье случайных клетушек оно казалось раем. А когда работал в ЦК, переселился в квартиру поистине роскошную -- 48 метров, правда, на четвертом этаже и без лифта, но рядом с ЦК и в том же доме, где жил Мазуров. Квартира у него была побольше -- около 100 метров, но и семья тоже побольше, не то шесть, не то семь человек. Я не был в обиде -- для меня с женой и двоих дочурок 48 "квадратов" хватало, тем более что и школа, и поликлиника были рядом. Моя Дина, несмотря на немалый груз домашних забот, окончила библиотечный факультет педагогического института и работала там же лаборантом. Старшая дочь Юлька уже не выпрашивала шоколадку, а занималась в университете, Оксана лазила через забор в школу -- так было короче. Все здоровы. Образовался небольшой круг верных друзей. Казалось бы, чего еще -- жить да радоваться. Но судьба -- "пресволочнейшая штуковина, существует, и ни в зуб ногой". С отъездом Мазурова из республики нечто неуловимо изменилось в общественной атмосфере. Например, стиль работы ЦК, что вполне понятно и закономерно, но, увы, не в лучшую сторону. Если при Кирилле Трофимовиче в бюро ЦК господствовал принцип коллегиальности и спокойствия, то при Петре Мироновиче возникли заметные начатки авторитаризма. А порой и взвинченности. Будучи, фанатично преданным делу, он работал на износ. Едва ли не большую часть времени проводил в вертолете, появляясь неожиданно то вблизи колхозной фермы, то на стройке, то на пахоте. Возвращаясь в Минск, собирал заинтересованные ведомства, вызывал секретаря обкома, и начинался разбор полета. Ох, несладко приходилось иным! При всей кристальной честности, энтузиазме и деловитости, готовности все взвалить на себя, Петр Миронович имел одну слабость: он, как соловей, любил слушать свой голос. А голос у него был громкий и хорошо поставленный, а фразы он украшал многочисленными причастными и деепричастными оборотами, что, как известно, удлиняет и усложняет речь. Я пишу об этом, вовсе не желая обидеть память человека, которого любил и люблю, но что было, то было. Иногда у меня возникала необходимость посоветоваться с ним. И я приходил в знакомую приемную. Там царствовал клокочущий, как вулкан, помощник, Виктор Яковлевич Крюков. Он держал телефонные трубки возле каждого уха, кому-то давал втык, кого-то вызывал в ЦК и был, как всегда, веселый и шумный, как черт. Увидев меня, кивнул головой: -- Заходи, ждет. Только прошу, Борька, не засиживайся. Раз -- и в дамки! -- Это уж, как получится, сам знаешь. Я смело открывал дверь в кабинет. Петр Миронович, широко шагая и не менее широко улыбаясь, выходил навстречу, жал руку и усаживал. -- С чем пришел? Я едва успевал открыть рот, а он перехватывал инициативу и начинал просвещать меня то по литературной части, то поучать, как вести мелиорацию, сеять картошку, организовать уборку, бывало, и делился свежими впечатлениями очередного визита в область. Беседа продолжалась не менее получаса-часа. Но мне так и не удавалось высказать волнующие меня проблемы. Все было мило, сердечно, и я уходил, обогащенный чем угодно, только не тем, за чем приходил. Чяще всего встреча заканчивалась комплиментом: -- Вы не хуже меня знаете, что делать в кино, я профан в этом деле... Заходите, всегда рад видеть. Мне хотелось спросить: а слышать? Но он уже прижимал к уху трубку, давая понять -- все. Помощник Виктор Крюков укоризненно качает головой: -- Тебя хоть не пускай к нему, считай час пролетит. У меня телефоны раскалились, у всех вопросы. Я пожимал плечами: -- С начальством не спорят, ему внимают. Учил жить. Виктор засмеялся: -- Долгоиграющий... Бывает, на бюро заведет шарманку, часа на четыре, а остальные, как школьники -- сиди и кивай головой, согласны, мол. Ну, да ты его знаешь... Думаю, Петр Миронович немножечко хитрил, понимая, что не творческие проблемы привели меня к первому лицу республики, а что-нибудь насчет капиталовложений или квартир для кого-то из подопечных. И секретарь ЦК Саша Кузьмин жаловался: -- Иногда заведется, членам бюро рот не даст открыть. Машеров сохранял прежний стиль бережного отношения к кадрам, тщательной проработки политических и экономических проблем, не спешил проявлять особого рвения в выполнении директив центра. Но однажды громыхнул явно непродуманным решением: всем советским ведомствам в общении с населением и официальной переписке перейти на белорусский язык, на оном также произносить публичные речи. Неужели забыл попытку сместить Патоличева? Тогда белорусы недвусмысленно высказали свое отношение к сепаратизму, хотя это слово и не было произнесено. Я далек от того, чтобы обвинять Машерова в этом смертном грехе. Полагаю, что нелепую идею ввел ему в уши кто-то из белоусских писателей, вечно недовольных малыми тиражами книг. Но что было делать, если покупатели обходили стороной макулатуру, поставляемую буйным отрядом "письменников", хотя, скажем, Купала, Колос, Лыньков, Крапива, Танк, Кулешов, Шемякин, Быков на прилавках не залеживались. На ура проходили в театрах не только Белоруссии и за ее пределами, пьесы Андрея Макаенка. Не исключаю из причин столь опрометчивой реформы факт головокружения Машерова: народ его чтил, и ему захотелось утвердить государственный суверенитет. Несомненно, сказался и дурной пример "самостийников" на соседней Украине -- даже в ЦК с нами, "москалями", пытались говорить по-украински. Доходило до нелепостей. Из газеты "Колгоспне сило" в Башкирию послали письмо на украинском языке и получили, естественно, ответ на башкирском. "Колгоспники" с ног сбились, пытаясь найти переводчика, и стали посмешищем среди газетчиков. Чтобы понять нелепость предлагаемой реформы языка, надо понять отношение белорусского народа к родной "мове". Хотя в XVI веке белорусский язык имел статус государственного в Великом княжестве Литовском и Речи Посполитой, авторитета среди населения он не имел и с легкой руки помещиков -- польских панов, а также "благородных" российских помещиков и чиновников считался "холопским", "хамским". Каждый, кто чуть поднаторел в грамоте, норовил говорить по-русски, а та часть населения, которая тяготела к Польше (преимущественно католики), старалась овладеть польским. Кстати, и зарождавшаяся белорусская литература (Цетка, Дунин-Марцинкевич) начиналась по-польски, тем более что колыбелью молодой культуры был польский город Вильно. Родной язык, как и до сих пор, имел хождение в быту, но едва белорус вырывался за пределы родного закутка, он старался говорить "по-благородному". И это стало неотъемлемой частью народной культуры. Однажды Мазуров послал меня в город Крупки, чтобы уладить конфликт между властями и населением. Там взамен развалюхи построили прекрасную типовую школу, но 1 сентября никто в нее не пришел, а все потянулись в развалюху. Оказалось, что преподавание в новом дворце просвещения будет вестись на белорусском. Никакие уговоры не дали результата. Практичные мамаши и папаши рассуждали просто: ну, окончит наше дитя белорусскую школу, и дальше пределов республики ему хода нет. На родном языке мы говорим дома. А если любимое чадо захочет учиться в Москве, Ленинграде, Свердловске, Киеве, как будет сдавать экзамены? Мало того, что сочинение писать по-русски, даже математику не сдашь, если перпендикуляр произнесешь как "старчмак". Переводчика таскать с собой прикажете? В доводах родителей, понятное дело, не обошлось без перехлестов. Иные в духе прежней "панской" традиции родной язык считали "хамским", и переубедить их никто не мог. Однажды вопрос о государственном языке возник на пленуме Союза писателей, но Мазуров решил его просто: у белорусского народа два родных языка -- белорусский и русский. А вот вы, уважаемые "письменники", объясните, почему ваши дети учатся только в русских школах? Чтобы восстановить справедливость, издали распоряжение: при поступлении в технический вуз сочинение писать на любом из двух языков, а филологи сдавали два предмета -- русский и белорусский. Конфликт улегся, а Петр Миронович подогрел его. Переход совершался туго. Помню, как на одном из совещаний секретарь могилевского обкома партии Нина Снежкова с бойкостью необыкновенной читала по бумажке речь на белорусском. Было жалко смотреть, как она путала слова, сбивала ударения, и, всегда остроумная и веселая на трибуне, на этот раз закаменела лицом и тараторила с деревянной интонацией, будто иностранка. Особенно забавно было слышать ленинские цитаты, переведенные на белорусский, словно бы не он писал. Меня всегда повергало в недоумение: во всем мире признаком культуры считалось цитировать философа ли, политического деятеля на языке оригинала, а в Белоруссии, где русский знали одинаково с белорусским, библиотечные полки были забиты переведенной классикой марксизма-ленинизма. Притом языкового запаса в белорусском не хватало, и тексты изобиловали словесными новоделами, которые сами требовали перевода. Большинство томов старели ни разу не востребованными. Думалось, что эта нелепая затея с всеобщим переходов на "мову" пройдет, как детская корь, но Петр Миронович от своего не отступался. Была такая форма работы с активом: семинары-совещания, проводившиеся раз в квартал. На них собирали со всей республики руководящий партийный советский актив и специалистов по разным направлениям деятельности. Приспела пора идеологии. Позвонил секретарь ЦК Кузьмин и предупредил, что меж иными докладами стоит и мой, о проблемах развития кинематографии. Время на доклад -- 20 минут. Я тщательно подготовился к семинару, записал текст выступления, точно рассчитал по времени. Вышел на трибуну и обстоятельно рассказал об истории и буднях белорусской кинематографии, ничего не приукрашивая и не утаивая недостатков и трудностей в работе. Текст в меру снабдил цитатами, шутками, забавными примерами. Аудитория была для меня самонужнейшая -- секретари обкомов, горкомов и райкомов партии, писатели, ученые. Каждый из них мог быть и помехой, и помощником в работе. Я особенно напирал на необходимость помощи съемочным группам, и, кажется, нашел сочувствие. По окончании мне поаплодировали довольно дружно. Еще разогретый и довольный речью, я повернулся, чтобы сойти с трибуны, но меня удержал голос Машерова: -- Не спешите, есть вопросы. Я и не знал, что у вас столько сложностей в работе и такая тонкая, высокоиндустриальная отрасль. Что же вы не заходите, не просвещаете меня? Вот те на! Сколько раз и заходил, и пытался просветить, но игра шла в одни ворота -- он говорил, я слушал. Ответить: "Слушаюсь" и сойти с трибуны? Но, во-первых, чувствую -- последует не вопрос, а вопросы, во-вторых, сбегать с трибуны, вильнув хвостиком, негоже -- шесть сотен любопытных глаз глядели из зала, ждали, что отвечу. Все понимали, что первый вопрос -- только первый ход, сдать его -- значит сдать партию. Ну, что ж... -- Я приходил к вам не раз, Петр Миронович, и пытался посвятить в свои проблемы, но на кино вроде бы времени не хватало, вас занимали другие проблемы. Я понимал, что в ответ на дерзость получу оплеуху. И точно: -- Надо быть понастойчивей. У меня создалось мнение, что вы не всегда разборчивы в репертуаре, слишком много внимания уделяете зарубежным фильмам, некоторые из них наносят вред нашей идеологической работе. Эх, зря я не вильнул хвостом! У Петра мертвая хватка, если вцепится, так просто не отстанет. Оглянулся на зал -- те же сотни глаз, но уже не просто любопытные, а как бы даже колючие. Не отступать! Проиграю поединок, ни в один район не сунешься, да и моих людей заклюют. Я решил спрятаться за шутку: -- Вот мне недавно позвонил Иван Фролович Климов и спросил: почему я показываю зарубежные идейно порочные фильмы. А я поинтересовался, какую он картину смотрел? Он ответил: а я их не смотрю, черт бы их побрал, да люди рассказывают. -- Зал поддержал меня смехом: Климов до войны работал стрелочником, в партизанке вырос до уровня комбрига и секретаря обкома партии, сейчас был заместителем председателя Совмина, курировал культуру, но знал ее на уровне слышанных в детстве песен и партизанских шуток-прибауток. -- А вы, Петр Миронович, какую картину зарубежную последнюю смотрели? Он смешался: -- Да все, знаете, времени нету... В зале снова смех. -- Напрасно. Среди них немало разоблачающих буржуазный образ жизни. Все, что выпускается на экран, проходит через отборочную комиссию, которая состоит из специалистов, в нее входят и работники ЦК КПСС. -- Восприятие искусства -- дело индивидуальное, люди могут ошибаться... -- Потому прежде, чем осуждать, я и советую посмотреть. Я прикажу посылать вам еженедельную сводку о прибывающих фильмах. Это моя недоработка. Признать ошибку -- половину вины снять. По залу Сц ва прокатился смешок. Петр Миронович побагровел. Я п нял: сейчас он меня уничтожит. Вопрос был на засыпку; -- А я смотрю все картины "Беларусьфильма", а они вроде зарубежных -- ни одного белорусского артиста. Вы их специально отсеиваете или в нашей "системе талантов быть не может", -- поддел он репликой из фильма "Волга -- Волга" Зал притих, и я понимал, что многие в аудитории разделяют озабоченность первого секретаря. Придется просветить о принципах подбора актеров на роли, мучительных поисках исполнителей не только в пределах Союза, а и за границей, выделить ведущую роль актера на экране. А закончил я так: -- Тактику "самостийности", национальной замкнутости взяли наши соседи, украинцы. Будем делать кино только своими силами! И что получилось? Разбежалась лучшая режиссура, на экране вместо русского языка некий воляпюк, балачка, а фильмы студии имени Довженко стали образцом провинциализма и безвкусицы. К этому и нам стремиться? Машеров стоял на своем: -- Национальное искусство должно делаться национальными руками. Но и я уперся: -- Для меня Исаак Левитан, хоть он и еврей, является великим русским художником, и скульптор Антокольский, и армянин Иван Айвазовский, и украинец Гоголь... Дело не в национальности художника, а в том, культуру какого народа несет он в своем творчестве. Спасибо за внимание. Пора было кончать перетягивание каната: по-моему, у нас с Петром Мироновичем наступила патовая ситуация, и надо, чтобы кто-то прервал партию. Я шагнул с трибуны вниз, не ожидая следующего вопроса. Зал проводил меня сочувственными аплодисментами, они звучали и тогда, когда я поднимался на свое место в президиуме, и когда выходил в комнату за подиумом, чтобы покурить. Вытаскивая сигарету, услышал смех в зале -- это провожали Петра Мироновича, которому тоже при" спело закурить. Аудитория поняла так, что разгоряченный спором Машеров решил высказать мне то, что не успел в ходе полемики. Он подошел и сказал довольно миролюбиво: -- А тебе не кажется, что ты малость подраспустил вожи и дал много воли творческим работникам? -- Моя должность, Петр Миронович, это должность главноуговаривающего. Сумеешь убедить, значит победил, не сумеешь -- ищи компромисс, не нашел, значит проиграл. При том художник всегда прав. Вот вам ситуация. Андрей Макаенок написал глупую пьесу "Лявониха на орбите". Помните идею? Надо свести с колхозного двора корову, чтобы раскрепостить женщину. И все купились на красивую глупость. А я говорю Андрею: ты -- сельский парень, и -- сельский парень. И ты, и я -- оба понимаем, что без коровы крестьянину не жить. Давай поправим сценарий... Но кому охота делать лишнюю работу. Андрей меня ударил политикой: так ты против линии Хрущева? И он прав: Никита требовал ликвидировать корову, как класс. Теперь представьте на минуточку, что приходит Андрей к первому секретарю ЦК -- а ему двери всегда открыты -- и говорит: Павленок против линии партии. Что бы вы со мной сделали? Я обратил внимание, что большинству членов президиума тоже захотелось покурить, они обступили нас полукругом. Машеров призвал меня к героизму: -- Что же, коммунисту иногда приходится поступиться личным против общественного. Надо иметь мужество пожертвовать благополучием ради дела. -- А вы помните, Петр Миронович, когда вы принимали закон, чтобы уничтожить поросят в личных хозяйствах? Я был тогда на бюро ЦК и видел, как вы все единодушно опустили глаза в стол и подняли руки. И вы в том числе... Почему никто не пожертвовал личным во имя общественного? Я впервые увидел его смущенным. -- Ну... ты знаешь... ты так ставишь вопросы... Слушай, дай сигарету, все, понимаешь, бросаю курить. Полина пилит и пилит... Окружающие заулыбались, но никто не сказал ни слова, и один по одному стали расходиться, а мы с Машеровым курили и рассуждали о видах на урожай. Я понимал, что это пиррова победа, и хотя наши отношения оставались добрыми, Петр Миронович стал звать меня на "ты", но в душе было ощущение, что моя резвость не пройдет даром. Нотки авторитаризма все громче звучали на пятом этаже ЦК. И когда меня вызвали в Москву и предложили стать членом коллегии Госкино и начальником Главного управления художественной кинематографии, я дал согласие. У нас состоялась еще одна встреча с Петром. Приехав забирать семью, решил нанести визит вежливости к нему. Он принял меня с возможным радушием и был таким же, как много лет назад, когда мы коротали ночи за бумагами. Но я его предупредил: -- Если позволите, раньше, когда я заходил в этот кабинет, вы говорили, я слушал, теперь поменяемся ролями. Мы проговорили три часа. Когда я вышел в приемную, Виктор Крюков налетел: -- Ну, Борька, ну, гад, весь график поломал. -- И бегом устремился в кабинет к хозяину. Я дождался его, чтобы попрощаться. Первое, что он поведал мне, вернувшись из кабинета: -- Зря, сказал хозяин, мы Павленка отпустили. Я не знал, что он белорус, а то бы на место Климова поставил... Глава 2. Среди гигантов Солнечный день ранней весны. Накануне была метель и намела сугробы. В сверкающей белизне пробита голубая дорожка, едва ногу поставить. -- Девчата! Не Москва ль за нами? -- Широким взмахом руки я зову за собой "девчат" туда, где почти в конце Ленинского проспекта одиноким кубом высится мебельный магазин. "Девчата" -- это жена и дочери -- уныло плетутся за мной, и мой бодрый призыв не прибавляет им веселья. Нас временно поселили в служебную квартиру на Песчаной улице, и первая встреча с ней сразу сбила настрой. Выйдя из лифта, младшая, Оксана, едва не наступила на пьяного мужика. Он лежал наискосок через площадку, лицом вниз. Возле откинутой в сторону руки валялся нож -- нормальная блатняцкая "финка". -- А я думала, мы приехали в столицу нашей родины, -- съязвила дочь. -- Проходи краешком... Только к ножу не прикасайся -- предупредил на всякий случай я. Служебная квартира вроде зала ожидания в старом вокзале -- затерханные стены, выщербленный и затоптанный пол, немытые окна. Единственно, что порадовало, -- свежее белье на казенных кроватях. Даже праздничный стол не смог развеять дух уныния. Но деваться-то было некуда -- старшая перевелась из Минска в МГУ, младшей надо было заканчивать четвертый класс. В прежней школе ее аттестовали досрочно и одними пятерками, но не болтаться же ей без дела до осени. Московские педагоги придирчиво проверяли достоинство ее пятерок, но она посмеивалась: -- Все равно они меня не подловят... Жена выбирала грязь из углов, а на меня свалилась сразу куча дел, и я едва нашел время, чтобы съездить за семьей да сходить в мебельный. Я вошел в курс дела без раскачки. Работники аппарата мне были знакомы, да и они знали меня, а с некоторыми приходилось общаться и вне служебной обстановки. Однажды они нагрянули в Минск числом одиннадцать человек -- футбольная команда, и больше недели "изучали опыт", слоняясь по цехам и отделам студии, вороша архивы Министерства культуры республики. Надоели изрядно, тем более что никого из них я не выпускал из поля зрения -- бояться было нечего, но мало ли чего накопают. И когда наступил срок отъезда решил проводить их достойно. Вести целую ораву в ресторан не было денег. Дина нажарила полуведерную кастрюлю котлет, сварила ведро картошки, я запасся спиртным, и мы нагрянули вечером в гостиницу. Мои контролеры, сбившись в номере, хлебали чай без сахара. Почти ежедневные визиты в благородный общепит и локальные посиделки в номерах выпотрошили карманы. И потому, почуяв запах картошки и котлет, принесенных нами, они взвыли от радости. Тому прошло более тридцати лет, но те, кто жив, и по сию пору вспоминают, как мы с женой спасали их от голодной смерти. Мой приход начальником главка волновал их не только с точки зрения этики, хуже было то, что я испытал на собственной шкуре деловые качества почти каждого. А кто из них без греха, пусть бросит в меня камень. Никто камней не бросал. Первое, что я сделал, -- отладил конвейер, поставил на поток приемку фильмов. Уж очень мне запомнились блуждания по коридорам за подписями начальников и ожидания просмотров, обсуждений, сбор заключений и мнений. Я поставил срок: директора студий и съемочных групп не должны болтаться в Москве более двух суток, чем загнал в хомут прежде всего сам себя. Конвейер не давал и часа свободного времени. Члены редколлегии могли пропустить просмотр "чужого" фильма, а я взял за правило смотреть каждую картину, ибо обязан был ориентироваться в потоке продукции. Студии выпускали до полутора сотен картин в год, и потому мне приходилось каждый день смотреть по одному, два, а то и три фильма. Не менее плотным был поток сценариев, которых студии намечали к запуску в производство, и каждый из них я также должен был знать. Вот и читал минимум по два сценария в сутки. С некоторыми фильмами и сценариями приходилось разбираться дважды. Ритм жизни отработался сам собой: 9--10 утра -- просмотр текущей почты, 10--13 -- просмотр, обсуждение, 13:30--14 -- обед, 14--18 -- просмотр-обсуждение, прием посетителей, 18--18:30 -- дорога домой, 18:30--19 -- ужин, 19--20:30 -- отдых, 20:30--23 -- чтение сценариев. Иные часы сбивались заседаниями коллегии, беседами с зарубежными визитерами, командировками, приемами. Потерянное время возмещал субботами. Литературным занятиям отводил часть суббот и воскресений, отпуска. Это продолжалось 16 лет. Мимо меня пролетела Москва со всеми литературными и театральными страстями. Пролетела жизнь. Попутно с творческим процессом шла отладка экономического механизма. Система кино представляла собой почти идеальную производственно-экономическую структуру. Главной чертой было единство производства и реализации -- мы сами изготовляли товар и сами продавали его кинотеатрам через систему проката. В стране было примерно 130 тысяч киноустановок, начиная с крупных кинотеатров (около 500) и всякого рода ведомственных киноустановок, и заканчивая принадлежащими профсоюзам, морскому флоту, а также сельскими и городскими кинопередвижками. Билет на один сеанс стоил в среднем 23--25 копеек (от 5 копеек для детей и 60 -- на широкоформатный фильм в крупном кинотеатре). Сеансы за год посещало более 4 миллиардов зрителей, оставляя в кассах 1 миллиард рублей, большую половину из которых поглощал государственный налог. Производство фильмов велось за счет банковского кредита. На эти цели Министерство финансов выделяло ежегодный лимит в 90--100 миллионов рублей (на сколько удавалось уговорить Госплан и Минфин в зависимости от сложности постановок картин). В пределах этой суммы я мог выделить на производство фильма и 350 тысяч, и миллион, согласовав только с собственным министром. Но свобода и у меня, и у министра была в рамках дозволенного. Однажды "Мосфильм" задумал увеличить месячный оклад портному высшей квалификации аж на 10 рублей. Для этого потребовать решение Совета министров СССР, ибо оплата труда кинопроизводстве велась по тарифной сетке Министерства легкой промышленности, там же просимой ставки не было. А "тарифу" все едино, шьет портной солдатские штаны или костюм Людовика XIV. Несколько лет мы бились над внедрением прогрессивной системы премий для съемочных групп, считали, пересчитывали, согласовывали. Дурость существующей системы очевидна -- это фиксированная сумма, независимо от того, сколько человек работало над созданием фильма -- 30 или 100. Единственное ограничение состояло в том, чтобы размер премии за все врем работы над фильмом не превышал квартального оклада работника. Мы рассудили так: если снять ограничение с размера премии, группы будут заинтересованы работать меньшим составом, очистятся от ассистентов с надуманными обязанностями, в работе будет больше порядка, и заработки каждого возрастут. Согласовали новую "премиалку" с Госпланом, Всесоюзным центральным советом профсоюзов, Госкомитетом по труду, Минфином, внесли в Совмин. Нам сообщили: принято без поправок! Ура! Но рано "в воздух чепчики бросали". В согласованное решение чья-то скупая рука дописала: "но не выше квартального оклада". Мне вспомнились десять тарелок супа из акта минского ревизора -- дурак, он и есть дурак, независимо от того, где сидит -- вверху или внизу. По студиям пошел соответствующий гомон: "Дураки сидят в Госкино, не могли догадаться убрать эту паршивую строчку... В чем же реформа "премиалки""? Но "в чужом пиру похмелье" наступало для нас не единожды -- об этом ниже. Умников хватало и в своей системе. В ту пору мы активно сотрудничали с кинематографиями социалистических стран. Валюты при оказании услуг друг другу не платили, работали "на карандаш". Понадобились, положим, полякам съемки на Памире, мы организовывали их, оплачивали расходы и брали "на карандаш", записывая за поляками долг в сумме расходов. А когда нам требовалось снять в Польше, они поступали таким же образом. Сальдо выводили в конце года, дебет--кредит перекочевывал в следующий год. И не надо было ходить в правительство за валютой, которую давали крайне неохотно, достаточно было позвонить в Варшаву -- и покупай билеты. На первый взгляд, лучше не придумаешь. Но, разбираясь в отчетах, я обнаружил, что один киловатт электроэнергии в Польше стоил, скажем, в 5 раз дороже, кубометр леса -- в 10, зарплата персонала была в несколько раз выше и т.д. Таким образом, один студийный велосипед, взятый для съемки фильма "Ленин в Поронино" стоил почти столько же, сколько одна колесница фараона с полной запряжкой коней, обеспеченная цехами "Мосфильма". А стоимости проживания в гостиницах! Дальше -- больше. Я так и не узнал авторов порядка расчетов пои совместных постановках -- все расходы делились 50 на 50. Это было вообще чудовищно! Снимая с венграми картину "Держись за облака" (едва ли кто помнит это произведение искусства), мы построили массу декораций, смастерили бутафорский самолет, отсняли в Союзе, полагаю, процентов 70 метража и оказались почти в миллионном долгу перед венграми -- каждая сторона, естественно, работала по своим ценникам цеховых услуг, метраж в расчет не брался. Общая сумма затрат делилась 50 на 50 процентов. Не помню уже деталей всех расчетов, чтобы выровнять сальдо взаимных услуг. Помню только, что в погашение нашего долга Госкино отгрузило мадьярам три тысячи кубометров авиационной фанеры! Она тут же была реализована партнерами на Запад за валюту по десятикратной цене. Сравниваю же 3 рубля за суп, грозившие директору студии начетом в треть оклада и подарок в три тысячи "кубов" фанеры -- вот так бдили наши контрольные органы! Для экономистов Госкино, которые с таким деловым видом пытались меня обучать премудростям кинодела, все обошлось благополучно, шуму поднимать не стали, ограничились некоторыми перемещениями по службе. Москва правды не любит -- ответный удар последовал незамедлительно. На молдавской студии сложилось тяжелое положение: режиссер Эмиль Лотяну, снимая картину "Лаутары", допустил перерасход в 150 тысяч рублей. Будь директор картины поопытней, он списал бы их на счет урагана, который разнес декорации на натуре, но этот факт даже не заактировали. Директор студии готов был стать на колени, прося найти выход из положения. Для него 150 тысяч перерасхода были смерти подобны -- студия выпускала всего три картины, и перекрыть недостачу даже за три года было невозможно, да и кто даст кредит? Я пошел на риск, принял картину не по сметной, а по фактической стоимости, то есть как бы узаконил перерасход. На следующий день к предсел телю Госкино Алексею Владимировичу Романову поступил докладная за подписью коллеги, где черным по белому было написано, что Павленок занимается антипартийной и антигосударственной практикой, расхитительством народных денег. За это полагалось минимум два года тюрьмы, не считая, конечно, исключения из партии. Добрый человек, Алексей Владимирович, показал мне эту бумагу. Я сказал, что нарушил закон сознательно, и предложил: -- Может, мне тоже написать слезницу про три тысячи "кубов" фанеры? Автор доноса экономист, а считает плохо. Там не сотней тысяч пахнет, а миллионом, и он не отсидится в тенечке, если я капну прокурору. Всесоюзная слава обеспечена и ему, и вам... Алексей Владимирович порвал докладную. А я понял, что не всякий друг, кто лезет в задницу без мыла, а бдительный экономист был из таких. Я начал свои воспоминания о работе в Госкино как бы с второстепенного, с экономики и организационных дел, потому что фильмопроизводство -- это индустрия. Главное же -- творческий процесс, чему я и отдал последующие 15 лет. Переезжая из Минска в Москву, я понимал, что мне придется менять стиль работы, переучиваться, как переучивается летчик, переходя со спортивного самолета на лайнер. В Минске творческая группа и я вместе работали над картиной, стремясь улучшить сценарий, обсуждая варианты монтажа, избавляясь от длиннот и т.д. Единственно, к чему я никогда не прикасался, -- к подбору актеров, только режиссер вправе решать это, только он своим внутренним зрением видит героя. Крупных разногласий не было, отношения между нами были самыми дружескими, я не позволял себе административного нажима. Ребята могли запросто прийти ко мне домой в неслужебное время. Однажды секретарь ЦК Шауро даже сделал мне замечание: -- Деликатность, это, конечно, хорошо, но пусть они не забывают, что вы министр... В Москве отношения между руководством и творческими работниками были совсем иными. Бывая на пленумах Союза кинематографистов и заседаниях коллегии Госкино, не раз улавливал в подтекстах выступлений режиссеров, а то и сказанном открыто, что государственное руководство мешает свободе творчества, связывает им руки. Не помню, кто из корифеев на пленуме Союза кинематографистов, глядя в президиум, где сидел Романов, заявил: -- Меняют нам министров, меняют, и каждый новый хуже старого. Главным инструментом насилия над творческой волей творца считался тематический план. И режиссер, только входящий в кинематограф, и убеленный сединами мэтр были убеждены, что тематический план -- это, как бы уязвить половчее, -- живое насильственное внедрение диктатуры пролетариата и социалистического реализма в творческий процесс, идеологическое давление на свободу художественного творчества. Второй враг -- приемка в Госкино сценариев. И, конечно, я, став начальником над художественным кинематографом, придя в кабинет на 4-м этаже здания на Малом Гнездниковском, дом 7, первое, что затребовал, -- тематический план и сценарии фильмов, находящихся в производстве. Сегодня, в 2003 году, когда сгинул темплан, я уже перестаю включать телевизор: опять нарвешься на проститутку, "мента", бандита, совокупление, стрельбу и мордобой. Одинаковые сюжеты, одни и те же артисты, одинаково беспомощная режиссура. Такое впечатление, что непрерывно смотришь одно и то же "мыло", "мыльную оперу" (этой презрительной кличкой окрестили низкопробные фильмы сериалы буржуазного телевидения, укоренившиеся позднее в России). Творческие работники были твердо убежде что чиновники, сидящие в Госкино, придумывали идейную отраву для зрителя и заставляли сценаристов и режиссеров ставить фильмы по заданным темам. А нам, производителям, темплан нужен был, во-первых, для того, чтобы ежегодная киноафиша отражала все многообразие жизни -- географическое, национальное, социальное, нравственное, историческое; и чтобы в ней, в афише, были имена и корифеев, и дебютантов (до 30 режиссерских дебютов в год). В афише оставлялись окна для зарубежной продукции (оговорюсь сразу: это были не первоэкранные фильмы, ибо стоимость нового голливудского боевика зачастую превышала наш годовой валютный бюджет). Во-вторых, не имея темплана, нельзя было составить финансовый план. В-третьих я обязан был знать, что находится в производстве, и что переходит на следующий год. А в-четвертых, мне вовсе не безразличным было качество будущих картин, и потому читал все сценарии, прибывающие со студий. Вопреки мнению злопыхателей, рождался тематический план не волевым усилием начальства, а на основе заявок или готовых сценариев, принятых студиями. Госкино не утверждал сценарии, как это было принято считать в творческой среде. Право принимать и утверждать сценарии принадлежало студии, мы только определяли место в темплане. Это не исключало нашего права переносить постановки фильмов на следующий год из-за тематических повторов, а некоторые действительно отвергались из-за низкого профессионального уровня работ. Боже, сколько графомании кочевало по редакторским столам! Бывали конфликты и на идейной основе, но возникали они, как правило, не на сценарной стадии, а при сдаче готовых фильмов. Я не абсолютизировал сценарий как основу фильма. Редкий режиссер придерживался сценария -- актерская индивидуальность, фантазия художника, оригинальность операторской работы подчас коренным образом меняли характер сцены, раскрывали идею замысла совсем с другой стороны. Бывало, уже в ходе съемок менялось режиссерское видение. Откровенный конфуз приключился со мной во время просмотра кинофильма "Полеты во сне и наяву". Сценарий Виктора Мережко был заявлен как комедийный. Но режиссер Роман Балаян по-своему и глубоко трактовал события, развернул их в духовную драму интеллигентного и обаятельного человека, роль которого сыграл любимый мною актер Олег Янковский. Мне показалось обидным (что за глупость!) увидеть серьезного и тем более любимого актера в роли этакого шалопая. В фильм были внесены некоторые, как мне показалось, пустые эпизоды. Раздражение застило мне глаза, и я в пух и прах разнес талантливую картину. Кроме минутного гнева дело дальше не пошло, фильм был принят и выпущен на экран. Но мне и по сию пору стыдно за тот срыв. И я еще раз понял для себя, что, оценивая художественное достоинство сотен кинолент, не имею права давать волю чувствам и опираться на собственный вкус. Моя задача -- не допускать явной несуразицы, провалов по вкусу, невнятности фабулы и сюжета, держать определенную планку профессионализма, добиваться зрелищной активности фильма. Картина, идущая в пустом зале, -- не более чем испорченные километры пленки. Я нередко одергивал своих редакторов, которые увлекались киноведческим анализом: а это, мол, оставим кинокритикам. Эмоциональная увлеченность, без которой невозможно художественное восприятие, мне была заказана. Я, как мог, глушил в себе чувства, скрывая их от окружающих, а вот, смотря "Полеты во сне и наяву", поди ж ты, не смог обуздать себя. Каждый фильм, плохой ли, хороший, был дорог мне, как бывают дороги дети. Поставив подпись под приказом о включении картины в темплан, я уже брал на себя ответственность за судьбу ее, становился как бы членом съемочной группы. К сожалению, не все понимали это и чаще всего встречали в штыки любое замечание или пожелание, воспринимая их как начальственный окрик. И только когда в своих исканиях заходили в тупик, кричали: "Помоги!" Так было, например, с фильмом "Транссибирский экспресс". Молодой и способный режиссер Эльер Уразбаев снял прекрасный материал, но за монтажным столом потерялся и не смог сложить фильм. Он, что называется, замотался в километрах пленки, наснимал на две серии по односерийному сценарию. Попытки сохранить все отснятое, произведя внутриэпизодные и внутрикадровые сокращения, результата не дали, надо было резать по живому Но резать свое режиссеру было больно. Я вспомнил давний прецедент на "Беларусьфильме". Запамятовал фамилию режиссера, оказавшегося беспомощным и бросившего картину "Годен к нестроевой" почти в конце съемочного периода. Второй режиссер Володя Роговой взялся довести ее до конца. А почему бы и нет? Парень он был расторопный, работал со многими мастерами. Условились, что он поедет с пленкой в Москву и посоветуется с Роммом и Герасимовым, у которых когда-то был директором на картинах, и любым способом умыкнет со студии им. Горького Еву Лодыженскую -- выдающегося мастера монтажа. Мэтры дали свои советы, а Лодыженская, посмотрев материал, наметила места и конкретные эпизоды досъемок, а потом смонтировала фильм. Через 3 месяца мы имели очень добрую и милую картину для юношества, собравшую 19 миллионов зрителей, а кинематограф получил способного режиссера, в активе которого, между прочим, и популярная лента "Офицеры". А вот для доводки картины Уразбаева "Транссибирский экспресс" времени на сбор синклита мудрецов не было, решили обойтись домашними средствами. Мы, вместе с ним и главным редактором Госкино Далем Орловым, просидели более двух часов за столом, выстраивая новый поэпизодник. Уехав на студию, Эльер сложил вполне добротную картину, получил за нее республиканскую госпремию и популярность среди миллионов зрителей. В дальнейшем Эльер работал вполне успешно. Едучи в Москву, я довольно неплохо знал основной творческий состав Союза. На заре работы в кино надумал отпраздновать сорокалетие белорусского кинематографа, имея при этом корыстный интерес. Надо было громко заявить об успехах (которых почти не было) и нуждах (которых было предостаточно) национального киноискусства. Праздник удался на славу. Под него я выбил несколько квартир для творческих работников, капвложения на строительство двух крупных кинотеатров, добился присвоения почетных званий и республиканских пенсий. Москва прислала внушительную делегацию, в составе которой был первый зампред Госкино Владимир Баскаков, председатель Союза инематографистов Лев Кулиджанов, мастера Сергей Герасимов, Михаил Ромм, Марлен Хуциев, Юлий Райзман, Юрий Егоров, Роман Кармен и ряд других, именитых и знаменитых, а также консультант ЦК КПСС, большой знаток кино, Георгий Куницын. Прислали гостей соседние республики. Первый секретарь ЦК КП Белоруссии, кандидат в члены Политбюро Кирилл Мазуров принял всех у себя, была интересная беседа и еще более интересная полемика между хозяином и гостем, Юлием Райзманом, по поводу фильма "А если это любовь?". Тебе можно позавидовать, говорили мне потом москвичи, имея такого умного и образованного хозяина, можно сто лет работать в кино. Все великие перебывали у меня дома. Хлопотно? Зато потом, по первому моему зову, в Белоруссию ехали охотно художники любого ранга. Праздник сорокалетия помог мне потом утвердиться в Москве. Переехав в столицу, я не только лишился друзей, но и вообще попал в другую творческую атмосферу. Кланы, группы и группочки, салоны элиты образовывались по пристрастиям и интересам. Но я не мог примкнуть ни к одному из них, чтобы не попасть в зависимость, и, будучи веселым и общительным на службе, за пределами ее жил этаким бобылем. Отношения между творческими работниками и партийным руководством складывались весьма необычным образом. Режиссура относилась к нам, представляющим идеологическую структуру в государственном руководстве, в лучшем случае пренебрежительно, а то и презрительно, считая неспособными постичь тайны искусства, зацикленными на партийных догмах. Наиболее образно высказался "об эстетическом отношении искусства к действительности" известный режиссер Эльдар Рязанов. В речи на пленуме Союза кинематографистов он так сформулировал творческое кредо: -- Все мы -- айсберги, и видны на поверхности лишь в одной седьмой части, а что думаем на самом деле, этого никто не знает. И дальше следовали рассуждения о том насилии, которое, руководствуясь принципом партийности искусства, "начальство" совершает над творческими работниками. Особо жестокой критике подвергалась практика приемки фильмов требования поправок и т.д. Меня, в общем, не удивило то, что наружу был вытащен призыв к свободе творчества и отвержению партийного руководства искусством. Об этом толковали за "рюмкой чая" и без оной на всех кухонных посиделках. Поразило, что признаваясь в собственном двоедушии и лжи, Рязанов облил грязью всех творческих работников, и никто из присутствующих на пленуме не пытался даже отереть лицо. Но я-то знал немало ребят, искренне верящих в то, что утверждали своим творчеством. Были и приспособленцы -- люди с двойной моралью. Я не мог не выступить против, и хотя получил немало аплодисментов, думаю, также немало приобрел врагов. Начиная с тридцатых годов, кинематограф пользовался огромной популярностью и подлинной любовью зрителей. Он, в какой-то степени, занял место религии, ибо только киноленты касались проблем духовного содержания, раскрытия внутреннего мира человека, нравственных исканий. Героям экрана верили, им подражали, их любили. И это были вовсе не платонические отношения. Нам охотно и много помогало государство, различные общественные и хозяйственные организации, при этом бескорыстно. Широко известен факт, что для обеспечения съемок фильма "Война и мир" по решению правительства в составе Министерств обороны был создан кавалерийский полк, который затем сорок лет обеспечивал съемки отечественных фильмов и выполнял на валютной основе заказы зарубежных фирм. Позднее при полку была создана военно-техническая база, где собрали советские и немецкие пушки, танки, самоходки времен Второй мировой войны, а также конармейские чанки и вооружение Первой империалистической. И все бегало, стреляло и содержалось в полном порядке. Нам не составляло труда собрать на съемку тысячную массовку при ничтожно малой оплате, договориться о съемках на флоте, в погранвойсках, на любом предприятии, словом, "киношников" везде привечали, словно дорогих гостей. А "киношники"? Они, как должное, принимали сердечное к себе отношение и дружескую поддержку, и вместе с тем, презрительно относились к зрителю, как к темной, "эстетически не образованной" массе. И это при четырех миллиардах посещений кинотеатров в год! Видимо, эстетический уровень фильмов, которые снимали наши кинематографисты, устраивал зрителя? Верхом примитивизма считалось индийское кино с его сентиментальностью, слащавостью, обилием песен и плясок. Мой голос тоже был в этом хоре, пока я не съездил несколько раз в Индию, не посидел на киносеансах в зале. Только тогда я понял, что философия индийских кинолент созвучна философии зрителя. Сидящие в зале не просто глазели на экран, они вживались в события, происходящие там, действие и мир образов воспринимались ими как часть их собственной жизни. А что касается элитарных кинолент, "массам непонятных", то когда у нас было повальное увлечение феллиниевской работой "Восемь с половиной", выяснилось, что киноснобы, кто восхищенно закатывал глаза при ее упоминании, во-первых, далеко не все понимали картину, а во-вторых, у многих не хватало терпения досмотреть ее до конца. Но признаться, что не понял или не досмотрел, а то и вовсе не смотрел, значило быть отлученным от элиты. Находились, правда, смельчаки, которые при разговоре тет-а-тет признавались: "Уснул, понимаешь..." Прелюбопытнейшая история случилась с картиной "Белорусский вокзал". "Мосфильм" предъявил ее к сдаче 31 декабря 1970 года. Все разошлись праздновать, а нам с заместителем главного редактора Евгением Котовым выпало смотреть кино. Лучшего новогоднего подарка и не придумать! Молодой режиссер Андрей Смирнов сделал выдающуюся картину. Это был трогательный, берущий за душу, искренний и взволнованный рассказ о судьбах и характерах бывших солдат. Вспрыснув слегка удачу, мы разбежались встречать Новый год. И надо же было так случиться, что я попал в компанию с начальником охраны Брежнева. Он, между прочим, спросил, нет ли чего-нибудь новенького, чтобы показать в праздник семье Леонида Ильича. Я назвал "Белорусский вокзал". 3 января меня срочно затребовал Алексей Владимирович Романов. Я едва открыл дверь в кабинет, как он бросился навстречу: -- Слушайте, что это за картина "Белорусский вокзал"? Признаюсь, у меня екнуло сердце -- Романов выглядел растерянным, как после нагоняя. -- Да вот... Приняли 31 декабря вечером... А что? -- Как она попала к Брежневу? -- Встречали Новый год... Был начальник охраны Леонида Ильича... Я посоветовал... Романов отирал пот со лба. -- Вы... вы подставили меня... -- Не понравилась?... -- Наоборот! Генеральный позвонил лично! Хвалил, благодарил... А я, как дурак, хлопаю глазами. И только бормочу: да, да... спасибо, спасибо... Черт знает что! Минуя меня, Генеральному секретарю!.. Что у нас за порядки такие? -- Он еще, видимо, не пришел в себя. -- Так я прикажу поставить на аппарат? -- А? Да, да... Картина понравилась начальству, критикам и зрителям -- всем, кроме постановщика Андрея Смирнова. На студтт из нее изъяли эпизод, в котором бывшая фронтовая сестра мыла в ванне троих фронтовиков. А он-то так рассчитывал на эти новаторские кадры! С первого захода -- в сонм великих! А так... Андрей считал, что получился не фильм, а какой-то безразмерный чулок -- все хвалят, всем подходит. Обида запала в сердце так глубоко, что, поехав на премьеру во Владивосток и выступая перед зрителем, он изругал собственный фильм и заодно партийное руководство. Через несколько дней к нам пришло из Владивостока гневное письмо слушателей филиала Высшей партийной школы: больше не присылайте к нам таких антисоветчиков! Андрей -- очень искренний и чистый парень, решил поделиться своими размышлениями насчет практики партийного руководства искусством. Нашел с кем! Позднее мы дискутировали тет-а-тет на эту тему, а также "разминали" выдвинутую им идею многопартийности в советском обществе, сошлись на том, что неясно, кого же будет представлять каждая из партий. Кляня в открытую партийное руководство, многие из режиссеров имели, как теперь сказали бы, "крышу" в верхах, и вовсе не прочь были лизнуть волосатую руку. Однажды на меня смертельно обиделся Сергей Юткевич -- выдающийся режиссер и деятель искусства, автор многих фильмов, в том числе "Ленинианы", смелый экспериментатор из школы самого Мейерхольда. Я подводил итог обсуждению фильма с участием съемочной группы и дирекции Ленфильма. Кабинет полон людей. Вошедшая секретарь Наташа шепнула, что в приемной Сергей Юткевич и просит незамедлительно принять его. Я попросил сообщить, что приму через пять минут, как только закончу совещание. Через две-три минуты опять вошла Наталья, принесла записку, написанную печатными буквами: "Поскольку у Вас нет времени принять выдающегося советского режиссера, я не стану ждать, ибо нет времени. С уважением -- Сергей Юткевич". Он ушел, хлопнув дверью. И с тех пор предпочитал общаться со мной при помощи записок, неизменно начинающихся словами: "Поскольку у Вас нет времени" и т.д. Может быть, он ждал моих извинений? Но в чем я был виноват? И вдруг Сергей Иосифович является ко мне на прием, не предупредив заранее. Слава богу, у меня никого не было, и я принял его незамедлительно. -- Вы сегодня сможете уделить мне время? -- с максимальной деликатностью и ехидством осведомился он. Я вышел из-за стола и принял, как дорогой подарок, протянутую мне руку. -- Прошу, присаживайтесь, -- и даже подвинул ему стул. Сесть он отказался. -- Извините, некогда. Я только что из Отдела, -- это значило, из Отдела культуры ЦК КПСС. -- Там прочитали мой сценарий "Ленин в Париже" и одобрили. -- Без замечаний? Он смерил меня взглядом с головы до ног -- мы все еще стояли -- и презрительно пожал плечами. Разве мог кто-нибудь сделать замечание мэтру? -- Передаю для включения в темплан. Честь имею, -- и вышел. Я тут же позвонил Юрию Сергеевичу Афанасьеву, заместителю заведующего Отделом: -- Юра, Юткевич принес мне сценарий "Ленин в Париже" и сказал, что вы читали и одобрили. Без замечаний. -- Ну да, там еще работать и работать. -- И вы все ему высказали? -- Не все, конечно. Главное направление поддержали, но кое-что рекомендовали подправить. Дальнейшая доводка -- ваше дело. -- Не в службу, а в дружбу -- напиши и дай мне главные замечания, а то боюсь, как бы не было разночтений. -- Но я же не могу дать официальную бумагу... -- А мне и не надо официальную, а так, странички из блокнота. Без подписи. Редкий случай -- я получил странички из блокнота. Обычно указания давались только по телефону, и никаких ссылок на мнение ЦК, ни письменных, ни устных, делать мы не имели права. "Странички" -- это было 12 пунктов, изложенных более чем на двух листах формата А4. И, единственный в моей практике случай, я нарушил джентльменское соглашение, хотя и в деликатной форме. Я пригласил Юткевича и ознакомил его со "страничками", сообщив: -- Я тоже был в Отделе, и мне сказали, что вы договорись внести в сценарий вот эти поправки. -- Он хотел сграбастать бумагу, но я не был так прост, чтобы давать ему в руки улику. -- Нет, это оставьте мне для памяти, да и студии надо передать, а вы, если не запомнили, перепишите... Мэтр фыркнул: -- Я и так запомню. И запомнил. На всю жизнь. Ко мне больше ни ногой. В патовую ситуацию попал находящийся в зените славы Михаил Ильич Ромм. Он вручил мне однажды для чтения сценарий публицистического фильма "Ночь над Китаем", присовокупив при этом: -- Ничего не понимаю. Все читают, хвалят, а в производство не запускают. Вот показывал в ЦК. И там сказали, что интересно. А на студию команду не дают. Вам не звонили? -- Нет. -- Я оставлю. Посмотрите? -- Незамедлительно. Что было делать, не откажешь такому знаменитому режиссеру. Вообще-то я не влезал в конфликты, возникающие на "Мосфильме". Ими занимались на втором этаже -- председатель Госкино и директор студии, он же заместитель председателя. При этом хитрован директор студии Николай Трофимович Сизов, прежде, чем идти в Госкино, заручался мнением первого секретаря Московского горкома партии, члена Политбюро ЦК В. Гришина. Играть с такими большими людьми -- они мне были не компания. Вернее, я им. И вот просьба Ромма. Итоговый разговор был коротким. -- Михаил Ильич, недавно вы поставили великолепный фильм "Обыкновенный фашизм", а теперь предлагаете снять "Обыкновенный коммунизм"... -- Неужели просматриваются аллюзии? Я расхохотался: -- Не просматриваются, а один к одному! Только название поменялось... Вы же, Михаил Ильич, сидели в моем кресле, и во времена более сложные. Неужели думаете кто-то скажет вам "нет" или "да"? -- Я как-то не посмотрел с этой стороны, знаете. -- Я так и думаю. Не могли же вы сознательно... Он молча забрал сценарий и занялся темой бунтующей молодежи. Фильм "И все-таки я верю..." закончить не успел, умер. Картину доделали Марлен Хуциев и Элем Климов. Сложной была судьба у Юрия Озерова, взявшегося создать художественную летопись Великой Отечественной войны. И "хождение по мукам" начиналось со сценария. Студия, Госкино, Министерство обороны безусловно поддерживали этот эпический замысел. Но известно, что "каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны", а тут, тем более, сколько генералов, столько мнений, да и, попросту говоря, хочется видеть себя в фильме и обязательно на "белом коне". Плюс ко всему недреманное око военной цензуры и строгий надзор Главного политического управления, которое одновременно считалось военным отделом ЦК. Как уж он исхитрился пройти этот слалом -- уму непостижимо. Не зря друзья называли Юру "Бульдозеров"! Киноэпопея "Освобождение" из пяти фильмов, созданная за два года, вышла на экран, это был мужественный подвиг солдата. Зритель картину принял на ура. У критиков отношение было неоднозначное. Одни считали картину примитивной, другим на экране не хватало мяса и крови, третьих не устраивали образы Сталина, Жукова и, в целом, образ победоносной войны. Более других меня удивило отношение к эпопее главного редактора Госкино Ирины Кокоревой. Подводя итоги года в статье для "Правды", она даже не назвала эту крупнейшую работу советской кинематографии. Полагаю, что побоялась упреков со стороны элитарных друзей. Но пробивная сила Озерова однажды сыграла с ним злую шутку. Он решил завоевать Восточную Европу, создав эпопею "Солдаты свободы". Героями новой работы должны были стать бойцы антифашистского сопротивления, в том числе и руководители коммунистических и рабочих партий. Тут-то и была заложена мина, картина вышла из-под контроля не только Госкино, но и высшего руководства страны: каждый из секретарей дружественных нам партий захотел найти свое место в киноленте. Выделенные союзниками по Варшавскому договору соавторы сценария лезли вон из кожи, чтобы подтянуть образ своего шефа до пристойного оовня. В боевой биографии Тито хватало материала, но что было делать с великим румынским вождем Чаушеску, которому к концу войны стукнуло немногим более 15 лет. Или, скажем, с польским лидером, паном Гереком, не имевшим никакого отношения к освобождению Речи Посполитой. Он рубал уголек в бельгийской шахте, хотя и значился лейтенантом Сопротивления. Картину нашпиговали фальшивыми эпизодами, неуклюже вставленными в сценарий. Не забыты были и наши вожди. Как можно было завершить эпопею, не обозначив, скажем, секретаря Московского горкома партии, члена Политбюро, Виктора Васильевича Гришина? Правда, к началу Великой Отечественной он был всего-то секретарем парткома одного из паровозных депо Подмосковья, но почему бы ему не побегать по железнодорожному мосту с пистолетом в руке? И никто не мог копнуть правду -- все художественные натяжки были высочайше одобрены верхами. Не собирать же совещание по типу Коминформа, а и соберешь, передерутся -- каждому хочется погреться у костра славы. Режиссер вернулся из восточно-европейског