ыбалось отнюдь не всегда. Во второй половине февраля нужда в "языке" почему-то оказалась особенно острой. Однажды, после двух дней изучения объекта, мы составили детальный план действий. "Объектом" было боевое охранение противника с изученным режимом его смены. Оно располагалось на опушке большой внутренней лесной поляны. Наблюдение за ним мы вели с противоположного края опушки, метрах в двухстах впереди нашего переднего края. К полудню, оставив двух наблюдателей, мы отправились "домой" готовиться (главным образом, поспать, подкрепиться; об оружии и снаряжении я уже не говорю - это само собой разумелось). Смеркалось, когда мы ввосьмером отправились с окраины Липницы Велькой в свой поиск. Одновременно капитан Еременко, взяв с собой одного из разведчиков, отправился к командиру роты автоматчиков капитану Дьяченко (без бороды; был в полку еще один капитан Дьяченко, начальник артиллерии полка, - тот носил бороду; его так и звали: "борода"). Мы действуем перед передним краем его роты. С ним мы еще днем договорились об огневой поддержке, если таковая потребуется. До пересечения тропы с передним краем менее полукилометра. Падает негустой снег. Я ни разу не видел, ни на войне, ни потом, в Карпатах ли, в Бескидах ли, чтобы снег был с ветром. Он падает тихо и отвесно, ложится мягко. Рядом со мной, отставая на полшага, идет Вася Косяк. Он старше меня на два года. Хороший, ловкий, умный разведчик. При всем при том, его смелость соседствовала с постоянной заботой об ушах. Поэтому всегда, когда ему удавалось, он подвязывал уши шапки-ушанки. А я, когда это замечал, заставлял их развязать, потому что разведчик всегда должен хорошо слышать. Вот и сейчас я увидел подвязанные уши. "Вася", - укоризненно говорю я. Вася все понимает без уточнений и подчеркнуто нехотя развязывает тесемки у шапки. А в это время в селе начинает звонить колокол к вечерне, и Вася как будто в отместку мне говорит: - Мабуть, по нас. Вася не промахнулся. Вот мы подходим по тропе к переднему краю роты автоматчиков. Он проходит в нескольких десятках метров перед начинающимся лесом. В ближайшие несколько минут мы должны пройти небольшой участок леса до поляны, где нас ждут мои ребята. Высылаю дозорных. Один из них старшина, недавно пришедший во взвод с очередным пополнением. Во взводе он рядовой разведчик, так бывало, фамилии его я не помню. Второй дозорный Савицкий. Удаление дозорных ночью совсем небольшое. Голосом сигнал не подашь, может быть, только шепотом, зрительная связь, особенно в лесу, - несколько метров. Проходим мимо пулеметной ячейки на самом правом фланге роты автоматчиков. Пулеметчик с нами хорошо знаком. Напутствует. Вот уже не видно в темноте переднего края. Редкие молодые елки, дозорные уже прошли опушку и вошли в лес. Скоро подойдем к своим наблюдателям. Что-то нового они сообщат нам... И только я подумал об этом, как впереди именно оттуда, где движутся дозорные, с интервалом в несколько секунд раздаются три взрыва. Характерные взрывы противопехотных мин. Немедленно на нас обрушился шквал огня. Пули летели в метре от нас (почему в метре? кто мерил? так я чувствовал) с металлическим визгом, воем, жужжанием и гудением. Ничего общего со штампом "пули свистят". Свистят они, когда уже забыли про канал ствола, из которого вылетели. А тут они прямо с пылу с жару, еще только-только из раскаленного дула. Плотность и напряженность жгута траекторий пуль ощущалась физически, как будто на ощупь. Описать массу деталей, насытивших те несколько секунд, умещаясь в такой же промежуток времени, в который они имели место в действительности, невозможно. Попытаюсь сделать это хоть как-то, полагаясь на воображение и сочувствие читателя. Рота автоматчиков, дабы обезопасить себя от внезапного нападения из лесу, поставила на ночь на нашей (!) тропе противопехотные мины. Тропа была нашей в полном и единственном смысле этого слова; мы ее проложили в глубоком снегу, ею никто не пользовался, кроме нас. Она шла до того места, где были мои наблюдатели, и там обрывалась. Она никому, кроме нас, не была известна. Чья это была инициатива фактически отсечь нас минами от наших ребят, никто так и не узнал. Если Дьяченко (без бороды) забыл про организованное с нами взаимодействие, то такая забывчивость преступна. Поставить мины, намеренно не предупредив нас, - в такое поверить невозможно. Скорее всего, это сделал его взводный, которого "без бороды" не поставил в известность о нашем поиске. Так или иначе, на нашем пути оказалось минное поле, на которое нарвались дозорные. Старшина наступил на мину. Она оторвала ему полстопы и подбросила вверх. Он упал левым боком на вторую мину, которая, перевернув его на другой бок, уложила на третью. Разведчики всегда хорошо знали, что оказавшись на минном поле, нельзя делать ни шагу: мина может оказаться в миллиметре от твоей ноги. Решив с перепугу, что на мины напоролись именно те, против которых они и были поставлены (на самом деле - против нас, а не против немцев), автоматчики по всем правилам войны открыли огонь по "противнику", оказавшемуся на минном поле. И вот мы стоим как вкопанные. Огонь неимоверный, но ни одна пуля в нас не попала. Только плохо организованный огонь, неумелая пристрелка спасли нас всех от полного уничтожения своими же автоматчиками. Доворот всего на полтысячных - и мы все превращены в решето. Огонь длился не более четверти минуты. Опомнились-таки! Сообразив, наконец, что тропа на отрезке между нами и дозорными от мин свободна, бегу к ним, и снова взрыв и крик. Это Савицкий стал (для чего это ему понадобилось!?) обезвреживать увиденную им мину, и взрывом ему оторвало левую кисть. Еще живой, лежащий на животе старшина пытается двигаться и тем самым смещает предохранительную чеку ручной гранаты. Мы иногда против правил носили их на поясном ремне. Взрыв, осколки, поглощенные телом старшины, не разлетаются. Двоих немедленно отправляю сопровождать в наш ближайший тыл уже перевязанного Савицкого. Потом они мне рассказали, что Савицкий шел сам и радостно кричал: "Жить буду, е... буду!" Тут прибежали Еременко и "без бороды". Отрывистая речь, бессвязные вопросы. Перепуганы оба. Поиск сорван, мои ребята подавлены, а я не понимаю, как это все могло произойти и еще к тому же ищу, где я промахнулся, в чем виноват. Все было оговорено с "без бороды", все обусловлено вплоть до точного времени пересечения переднего края, и с пулеметчиком перекинулись несколькими словами. Он ничем не возбудил в нас сомнений. Значит, не знал про мины. Должен ли я был встретиться с "без бороды"? Если бы Еременко к нему не пошел, то - да. Но Еременко взял на себя обязанность поддержать взаимодействие автоматчиков с моей группой. Доложили в полк о случившемся, и обоим капитанам было приказано "разобраться". Думаю, "без бороды" не торопился с разбирательством, ведь не мы сами на своем пути поставили мины. Тут только я вспомнил о моих наблюдателях там, впереди, в лесу. Не успел послать за ними, как они явились сами. Сообразили. Вернулись провожатые Савицкого, привели с собой крестьянина с лошадью, запряженной в сани. Увезли тело старшины. На тропе осталась единственная мина. Немцы на происшедшее никак не реагировали. А что им?... Тот фриц, который стоял на посту возле блиндажа, так и не узнал, какая судьба ему готовилась, он так и не дождался, когда мы придем за ним взять его в "языки". Сменившись, пошел, небось, дрыхнуть в свой вонючий блиндаж, так и не поняв, что, во-первых, он спасен, а во-вторых, своим спасением он обязан дураку из роты автоматчиков, наставившему пяток мин на пути разведчиков своего же полка. Можно представить себе, сколько мелких и крупных случаев несогласованности бывало за четыре года войны, и во сколько напрасных смертей они обошлись. "На войне без потерь не бывает". "Война все спишет". Робко бродивший в обиходе антитезис: "а кому и запишет" не успокаивал. Капитан Еременко был зол, но молчал. Что означают мои слова: "Должен ли я был встретиться с "без бороды"? Если бы Еременко к нему не пошел, то - да. Но Еременко взял на себя обязанность поддержать взаимодействие автоматчиков с моей группой"? Ведь они служат единственной цели: оправдаться перед законом, а вдруг тебя обвинят. А сам-то ты чувствуешь себя виноватым? Так или иначе, а ты, ты вел своих разведчиков. Не предусмотрел непредусмотримое? А все равно виноват. Точно такая же история, как тогда в Конине. И там и там по одному убитому и одному раненому. Тебя обманул твой прямой начальник Гоняев? А сам то? Обязан ему верить? А ты не верь. Не поверил бы, Прокофьев остался бы жив. Перед самим собой ты виноват, а что не виноват перед законом, так грош этому цена. Когда мы прибыли с докладом в штаб, я увидел незнакомых мне офицеров. Узнал, что ввиду бесперспективности пробиться за хребет и овладеть пунктами Полгора и Жилина дивизия перебрасывается на другой участок фронта, а ее полосу занимает т.н. УР - укрепрайон, с соответствующим вооружением, выполняющий только оборонительные задачи. Утром похоронили старшину на кладбище возле костела. Дали залп и распрощались с Липницей Велькой. Вчерашние жертвы были напрасными, а сама трагедия местного значения - забыта. Еще раз стоит подчеркнуть, что динамика войны не оставляла ни времени, ни сил для воспоминаний и тем более их осмысления, даже если речь шла о недавних боях. Текущий бой заслонял собой все. Воспоминания, желание написать о них приходили уже много лет спустя. Да кому ты нужен со своим осмыслением, своими переживаниями, со своими эпизодами! Надоело все это за семьдесят лет! Нам нужна общая картина и оценка войны в двух-трех фразах, а не сказки о ее восприятии разными индивидуумами. Вам не нужны рассказы о войне тех людей, которые в ней участвовали? Ради бога. Это Ваше дело. Но и общей ее картины без массы отдельных эпизодов и переживаний вы не получите. А мне, что же... Когда тебе уже 91, лишь бы успеть. Не до жиру - быть бы живу. И еще об этом же в связи с недавней смертью Василя Быкова. По-видимому, в 60-е-70-е годы я прочитал все, что он написал о войне. Такие вещи, как "Мертвым не больно", "Круглянский мост", "Сотников", "Его батальон", "Пойти и не вернуться", "Знак беды", я читал с трепетом, упоением и благодарностью. Мысленно я подписывался под каждым словом В. Быкова, и однажды я подумал, что такое глубокое понимание человеческих отношений на войне, какое есть у В. Быкова, мне не дано. Конечно, уже сама такая постановка вопроса была предвестником попыток моего собственного подсознательного нравственного анализа. Однако с сожалением отдавая себе отчет в моих скудных возможностях, я решил все же, что В. Быков наверняка старше меня, по крайней мере лет на пять. Будь, дескать, я постарше, и мне удалось бы понять войну, как и ему. Каково же было мое изумление, когда почти треть века тому назад я узнал, что Быков старше меня всего на полтора месяца! Разумеется, мне известна система державного хамства по отношению к Быкову. Однако у меня есть и собственные впечатления, из которых также можно сделать достоверные выводы. Летом 1996 года в Совете ветеранов 1-й гвардейской армии мне дали бесплатную горящую путевку в один белорусский санаторий, который находится в ста километрах к северу от Барановичей. Однажды, собирая грибы, я повстречал в лесу двух молодых женщин, отдыхавших в том же санатории. Обе они были жительницами Белоруссии. Каждая из них срезала мне по паре польских боровиков, мы с дружелюбием разговорились. Про себя я отметил в них знакомые мне черты комсомольских активисток или даже уже молодых партиек. Желая показать свои теплые отношения к стране пребывания, я заговорил о В. Быкове и своем почитании его таланта. Надо было видеть, как они вдруг изменились ко мне и, показав невольно, что ни одной строчки Василя Быкова они не прочитали, пытались гасить мои впечатления от творчества писателя какими-то бытовыми деталями его жизни. Они ушли, почувствовав во мне чужака. Но вернемся к Васе и его шапке-ушанке. Хотя роман "По ком звонит колокол" был написан за пять лет до описываемых событий, нам с Васей о нем, конечно, ничего известно не было. Это не помешало моему разведчику правильно ответить на вопрос, не задавая его. Через несколько месяцев, перед демобилизацией Вася подарил мне свою фотографию с надписью: "Дорогому, незабутному командиру от разведчика Косяк Василий". V. Наш военный быт Во всех случаях взвод разведки располагается вблизи от штаба полка или КП полка, или НП полка. Место определяется начальником штаба. Оно должно обеспечивать быструю связь с командиром полка или начальником штаба. Это может быть дом в населенном пункте, блиндаж, выемка в скале или придорожная канава, смотря по обстоятельствам. Однажды мы располагались в отбитом у немцев блиндаже, и вход в него был со стороны противника. Это бы ничего, но возле входа валялся немецкий фауст-патрон. У него кумулятивный заряд, пробивающий лобовую броню танка. Командир полка увидел эту картину и дал такого нагоняя, что я долго не мог его забыть. Надо сказать, что рядом с этим блиндажом была одна из огневых позиций, по которым кочевала наша минометная батарее калибра 160 мм. Проведя несколько огневых сеансов возле нас, батарея уходила на запасную позицию, точно рассчитав, что раньше этого момента немцы ее не засекут. А мы не уходили, и немецкие мины плотно ложились рядом с нами. Описать словами близкий разрыв тяжелой мины трудновато. Его надо почувствовать, но у меня нет подходящих выразительных средств для описания этих чувств. В Липнице Велькой, где штаб располагался три недели, пока полк занимал оборону, вынужденно прекратив наступление, мы жили в доме метрах в ста от дома ксендза, который всегда строился рядом с костелом. Разумеется, в доме ксендза размещался штаб полка. Жили - это означало, что отсюда мы уходили на задание, а придя с задания, могли здесь обогреться, обсушиться, почистить оружие, подкрепиться и вздремнуть. Спали на полу, Есть минутка прикорнуть - приткнешься, как придется, и заснешь мгновенно. Понятие бессонница отсутствовало. Помню, как однажды в Липнице в состоянии безумной усталости я подумал, хоть бы чирий вскочил, был бы предлог сходить в полковую санроту и там поспать несколько часов. Ничего подобного не случилось. Слова "постельные принадлежности" в наш лексикон никогда не входили, но уж если хотите, то извольте: этими принадлежностями были пол и шинель или полушубок. Зато на коротком отдыхе, в редких промежутках между боями, когда полк выводили для пополнения людскими и прочими ресурсами, опустевший дом, если таковой доставался, мы использовали с изощренным роскошеством, вознаграждая себя за неудобства канавы, копны, стога, елового лапника, сена внаброс. По сравнению с траншеей переднего края, где пехотинцу стрелковой роты приходилось находиться круглые сутки, иногда получая возможность погреться в блиндаже, наши "квартирные" условия в иных случаях означали пятизвездочную гостиницу. Употребляя слово "быт", следует отдавать себе отчет, что оно имеет смысл только в обороне (или на отдыхе). В наступлении быта нет. Во всяком случае, я не знаю, что это такое. В наступлении фронтовик живет, греется, спасается и ест как, чем и что придется. Так вот, в Липнице, в том доме, где мы расположились, жила семья словаков: мать, отец, грудной ребенок и его шестнадцатилетняя сестра, обворожительная Иринка. Мать, даже кормя грудью мальчика, косила глаза в сторону дочери в готовности пресечь всякие поползновения на ее внимание. Сама дочь предвосхитила эти поползновения куплетом: "Не любите офицера, студента и ксендза". Большую часть времени семья находилась в подполе. Снаряды и мины, не переставая, лениво ложились вокруг дома, кстати, ни разу не попав в него. Хотя однажды случился такой лихой артналет, который бывает только перед контратакой. Контратаки не последовало, так как площадь артналета находилась не на переднем крае. Мы, если артналет заставал нас в "нашем" доме, в подпол не спускались, у нас для этого не было времени, да и стыдно было бы спасаться там, где сосал грудь ребенок. А вообще, немцы контратаковали почти каждый день и не по одному разу. Обычно это бывало на рассвете. Тогда они отбивали какую-нибудь сопку, а в полку начиналась лихорадочная подготовка к выполнению приказа "восстановить положение". Весь штаб, и мы, разведчики, участвовали в этих "мероприятиях". Вечером положение отчаянным боем восстанавливалось. На следующий день все повторялось снова. Это была такая рутина с кровью и бессмыслицей... Про любую "восстановительную" ночь можно написать книгу, хотя сценарий был всегда один и тот же: пятнадцатиминутный артналет, автоматно-пулеметный треск, сопровождающий получасовое карабкание вверх по склону. К полуночи высота наша. Все "подсобники", и мы в том числе, взяв клятвенное обещание, что батальон больше высоту не сдаст, уходят. Однако утром батальон оказывается опять внизу. Восстановление положения, как неоплачиваемая общественная работа, не было нашей прямой обязанностью. Как не было оно обязанностью и любого офицера штаба. По-моему, если мне не изменяет память, не покидал штаба только шифровальщик, ПНШ-6, капитан Самойленко. Да комендантский взвод, обеспечивавший житье-бытье и охрану штаба и знамени полка. Тылы полка, в том числе и хозяйство моего взвода, состоявшее из пароконной повозки (и саней), всякого табельного имущества, необходимых кухонных принадлежностей и пр., находились в Липнице Малой не более чем в двух километрах от нас. Старшина Барышевский и Пуздра, заботились о нас безупречно. На них, как уже отмечалось, я полагался всецело, не вникая ни в какие детали хозяйства. Обмундирование, снаряжение и боеприпасы были в достатке и не вызывали никакой озабоченности. Каждое утро и перед вечером (зимой темнеет рано) Барышевский и Пуздра привозили нам пищу. Я бы хотел видеть, какому еще взводу на фронте подавали на общий стол сковороду, наполненную жареным мясом и картошкой. А сковорода - почти такого же размера, как и сам стол. Где Пуздра раздобыл такую!? Или откуда-то появлялся огромный чугун с холодцом! Еды было с избытком, и нам хватало на целые сутки. Барышевский и Пуздра были намного старше меня. Им наверняка было за тридцать. Готовность (и зачастую подчеркнутая) подчиниться моему приказу сочеталась у них с покровительственной готовностью сообщать мне о своем, куда более богатом, чем у меня, жизненном опыте. Так формулирую я только теперь. Тогда же я этого даже и не осознавал. Просто пользовался этим, как чем-то само собой разумеющимся. Кроме фронтовых ста грамм, никакого алкоголя тогда у нас не водилось. Разведка и алкоголь несовместимы. Запрет нарушился только после Победы, хотя высшие (и просто более высокие) командиры позволяли себе напиваться и до нее. Хлеба и зрелищ! Разрази меня гром, если я посмел бы утверждать, что кто-нибудь на фронте предъявлял такие требования. Хлеб был всякий раз, когда была возможность доставить его. А со зрелищами - как придется. Один-единственный раз я был на концерте. Это было в полку офицерского резерва. Там я впервые услышал песню: Иди, любимый мой, родной Суровый враг принес разлуку. Кроме того, певичка с акцентом пела песенку американского летчика: Есть в Москов веселый летчик Ваню. Самолет его, как мой Дуглас. Вызвал он меня к соревнованю Бить фашистов прямо между глаз. В часы затишья, подобие развлечений мы устраивали себе сами. Это была перекличка чечеткой с помощью коротких очередей из автоматов. В ночной тишине раздается: трр-трр, тр-тр-тр. Ответ вражеской стороны такой же. Так несколько раз, и все довольны. Разведчики, особенно опытные, знали себе цену. Рассказать про их характеры - получится повесть. В разведке больше возможностей глубоко познакомиться с каждым поближе. В стрелковом взводе людей выбивает быстро. Бывает, один бой, и человек, если не убит, то ранен. "Текучесть кадров" у разведчиков отнюдь не такая катастрофическая. На войне довольно быстро было понято, что внешняя бравада не является пропуском в разведчики. Я не берусь объяснить, какими интуитивными признаками мы пользовались, периодически выбирая нужных нам ребят из добровольно вызвавшихся. Но ошибались мы редко. Выбирали и все. В самом общем виде можно утверждать, что каждый разведчик был индивидуальностью, но никто не был, да и не смог бы быть, индивидуалистом. Редкие свободные от заданий минуты мы проводили по-разному. Мне вспоминается такой случай. Среди разведчиков нового пополнения из батальона в начале февраля 1945 года был юноша Волков. В батальоне он воевал вторым номером ручного пулемета. Моложе меня на два года (ему шел девятнадцатый год), ловкий, смелый, молчаливый и исполнительный. Он был в полном смысле этого слова возмужавшим и мужественным ребенком. Впоследствии он был ранен и, таким образом, уцелел. Однажды после неудачного поиска, измученные и в неважном настроении, мы сидели и чистили свои ППШ. Короткие реплики: "дай ершик (или протирку), где щелочь (или масло)". Однообразные возвратно-поступательные движения шомполов в ствол и обратно. В метре от меня сидит Волков. Лицо сосредоточено, и совершенно детский, аккуратный влажный рот, как будто только от материнской груди. Старательно чистит автомат, молчит. Вдруг: "Комвзвод, а комвзвод, почему, когда первому номеру попадает в голову, он даже "а" не скажет?" Скольких же первых номеров ручного пулемета, с которыми ему пришлось лежать в бою плечом к плечу (но чуть-чуть пониже, и потому все пули доставались не ему, а первому!), он проводил на тот свет, если была установлена такая закономерность, и если его занимал ее механизм?! Вот уж опыт познания жизни... А между тем, сам-то "комвзвод" за два года до этого тоже был вторым номером, только не ручного, а станкового, пулемета, и его первый номер тоже погиб, не успев сказать "а". Почти еженощные бои по восстановлению положения вперемежку с ночными поисками в охоте за языками были фронтовой рутиной. Это извиняет нас за наше урчание над жратвой, тем более, что оно внезапно прерывалось из-за отсутствия утвержденного распорядка дня, а пуще всего потому, что противник иногда открывал бешеный огонь, не выяснив, закончили ли мы трапезу. Приведу один случай. Вечер, только-только появился Пуздра. Еще не начали есть, как примчался запыхавшийся связной: срочно к командиру полка. Картина такая. Командир полка Багян сидит за столом, а зам. командира дивизии, тот самый Гоняев, с округленными глазами набрасывается на меня и приказывает выдвинуться на полкилометра по селу и занять оборону с задачей не подпустить противника к штабу полка. Оказывается, кто-то доложил, что немцы прорвались в село и приближаются к штабу. Командир полка не согласен отпускать от себя всех разведчиков и приказывает мне проверить, в самом ли деле немцы прорвались. Гоняев орет и настаивает на своем. Багян говорит: "Ну если зам. командира дивизии решил командовать полком, то он, Багян, идет спать". Расстегивает китель. Гоняев нехотя идет на мировую, а Багян кивком головы в мою сторону молча подтверждает свой приказ. Всемером бежим вдоль нашей Липницы, никого не встречая. Наконец, видим людей. Это наши соседи слева, другая дивизия. Номера не помню. Никто ничего о прорыве немцев не знает. Прошел почти час, когда мы вернулись. Гоняева уже не было, а Багян бросил: "отдохни". Самое трудное - это брать языка, или по уставу - контрольного пленного. Но и без него редкий час проходил спокойно. Как видно, непрерывного быта, как и непрерывного сна (пара часов крепчайшего от физической усталости сна - удача) вовсе и не было. Пожалуй, к быту можно отнести и следующее происшествие. Кому-то пришло в голову проверить личный состав по форме 20. Так называлась процедура поиска вшей. А что значит "пришло" в голову!? Соблюдение гигиены преследовало также и цель сохранения боевого духа. Попробуй, проверь белье зимой на переднем крае. Не получится. И проверяющему неохота идти на передний край, и раздевать людей на морозе - глупо. А вот в спецподразделениях, т.е. у связистов, разведчиков и саперов - пожалуйста. Хоть какая-то их доля возле штаба найдется. И вот в моем взводе у одного разведчика обнаружили вошь. Какой шухер был поднят! И кем? Боевыми офицерами? Отнюдь нет. Офицером СМЕРШа в полку. Он орал, что эти "молодые взводные подорвут всю боеспособность" полка. А поди уберегись от этих паразитов, если урвать времечка поспать приходится когда, где и как попало и чаще всего на полу, когда баня - в палатке вокруг бочки из-под бензина с пылающими в ней дровами (брюху жарко - спина мерзнет, и наоборот), бывает раз в полгода, когда поменять белье - серое, застиранное, но в данный момент выстиранное - счастье. А между тем, забота о гигиене действительно насущна, и она, безусловно, есть забота о сохранении боеспособности войск. И если вспомнить разгул сыпняка в гражданскую войну и полнейшее его отсутствие в отечественную, то можно составить себе представление о титанических усилиях медицинской службы. Личные особенности бойца тоже играли существенную роль. Один поленится даже и летом руки помыть (что бывало редко), другой и зимой улучит минутку и оботрется снегом. Из внимания ближайшего командира такие особенности не уходили. О бане стоит рассказать особо. Я это сделаю ниже. Но пока вспомним полевой госпиталь на ст. Тарасовка в Ростовской области... Никто не орал, что подорвана боеспособность. Между прочим, здесь самое время сказать, что элементарная чистоплотность нам была отнюдь не чужда. Водой или снегом, но физиономию всегда мыли. Остальное - по обстоятельствам: и выкупаться с мылом или обтереться снегом до пояса... А уж если было время и поблизости не оказывалось противника, то выстирать портянки, обмундирование, даже если после стирки не удавалось его высушить и приходилось напяливать мокрым, святое (и приятное) дело. Не рассказать про быт нельзя. Но как рассказать о нем, если отделить его от боя невозможно. То ли быт вперемежку с боем, то ли - наоборот, бой вперемежку с бытом. Короче говоря, быт постоянно прерывался такими досадными происшествиями, которые именовались боями, отодвигавшими все, что мы привыкли относить к быту, далеко и надолго. Теперь читателю должно быть понятно, почему огромная сковорода вспоминается как замечательное светлое пятно. Кстати, в том блиндаже с фауст-патроном сковорода не появлялась. Термосы на вьюках, а то и за спиной на лямках. Словом, как у всех. Подчеркнутая непривлекательность некоторых эпизодов фронтового быта очевидна. Не сказать о них, замазать тяготы воина, сверх предела напрягавшего все свои жилы - значит, намеренно приукрасить фронтовую жизнь, полную невзгод. Однако, нельзя не сказать о главном. Если нет возможности уберечь каждого бойца от смерти в бою, то максимально уберечь его, живого, от изъянов жизнеобеспечения было одной из важнейших забот начальников всех степеней. Боец безошибочно чувствовал неподдельное радение о нем отца-командира. И чем ближе к бойцу офицер, тем его забота теплей и конкретней, хотя она может маскироваться некоторой суровостью. Всегда ли удавалось вовремя накормить и обогреть бойцов? Отнюдь нет. Бой мог задержать доставку пищи и надолго. Кому бы мог придти в голову бред отложить бой на время кормежки!? Но взводный или ротный заведомо не могли позволить себе открыто или тайком услаждаться жратвой, если их подчиненные еще не накормлены. Невозможно представить себе, что ты спокойно взираешь на судорожно движущийся кадык глотающего слюну голодного бойца, стоящего перед тобой, жрущим. И что он в это время про тебя думает? И каким твоим сподвижником в бою он будет после этого! Может быть, и случались такие вывихи, но они были вне войсковой этики. Во время перегруппировки войск перед зимним наступлением дивизию в полном составе на "студебеккерах" под тентами перебрасывали с севера Венгрии на северо-восток Словакии. Мой взвод занимал одну машину. Колонна двигалась планомерно весь световой день, своевременно проходя рубежи выравнивания. Единственная и неизбежная пауза в движении длилась точно пять минут. После утренней каши с тушенкой каждый военнослужащий получил на время марша паек: килограмм вареной говядины и буханку хлеба (эх, всегда бы так!). Мне достался такой кусок подбедерка, что я помню его до сих пор, и именно с того дня я полюбил сваренное без всяких приправ и ухищрений мясо. К месту вспоминается, как мы готовились к зимнему наступлению (хотя мы тогда и не знали, что оно будет так называться). После автомобильного марша полк расквартировался в деревне, что на шоссе между Гуменне и Медзилаборце. Каждое утро после завтрака я уводил взвод на тактические занятия. Мы тренировались в захвате языка. Захватим языка (раза три от завтрака до обеда) - и перекур. А вокруг заросли терновника. Ягоды тронуты морозцем. Зимой на войне, хотя и вне боя - кисло-сладкие ягоды. Вот уж отводили душу! Как дети... В те дни у меня во взводе случилось ЧП. У разведчика Ефремова был трофейный парабеллум. После занятий перед обедом чистили оружие. Ефремов прострелил себе ладонь. Все были уверенны, что это случайный выстрел по неосторожности. А при желании можно было бы заподозрить и умышленный самострел... Все равно, виноват был я. Получил взыскание в приказе по полку. Был какой-то вычет из зарплаты. Черт с ним, побыстрей бы забыли... Когда вспоминаю редкую тихую ночь, прорезываемую автоматной чечеткой, почему-то приходит в голову, что от того февраля 1945 г. до конца войны оставалось менее трех месяцев. Этого никто не знал, и никто не считал дней. Это не имело никакого смысла. Я думаю, что это от того, что погибнуть ты мог в любой момент, а этих моментов был континуум. От февраля до мая была еще такая даль! Не слишком ли часто я вспоминаю про возможность гибели, не есть ли это признак преувеличенной заботы о своей собственной плоти? Забегаю вперед. Когда была объявлена Победа, личное переполнявшее душу восторженное резюме всех, с кем я воевал или впоследствии беседовал, было: "Мы победили, война кончилась, и мы живы". И еще. Порой мною овладевает невыразимое изумление, граничащее с физическим ощущением неправдоподобия моего существования. Я столько раз мог быть убитым прямо с точным указанием именно того момента неизбежной гибели, что невозможно объяснить, почему я жив. Патриот ли ты, если ставишь на одну доску и Великую Победу и свою трепещущую плоть. А я и не ставлю. Не продал же я Родину, чтобы сохранить свою жизнь. Но радоваться, что выполнив свой долг, ты еще и остался жить, никому не заказано. Быть может, у маршала не было особенной радости за его сохранившуюся жизнь. Но для солдата переднего края - это естественно и не стыдно![]Эти последние фразы были написаны 10 лет тому назад. Из них видно, что уже тогда меня, если не мучили, то, во всяком случае, беспокоили сомнения в основательности моей нравственной позиции. И теперь мне стыдно... Радость от случайно подаренной тебе жизни, когда погибли миллионы, это животный эгоизм. Как и в эпизоде с горящими пулями, это не просто очистительное покаяние, а неразрешимое противоречие между гибелью на войне одних, которых она, война, сожрала, и продолжавшейся жизнью других, случайно на войне уцелевших. В общем, никому ничего не навязываю. Кто как считает нужным, так пусть и думает. А павшим - вечная память! Раз уж упомянул слово "патриот", то, как раз время, сказать о патриотизме. Однажды, осенью 1943 г., в Моршанском училище вечером незадолго до отбоя к нам во взвод пришел зам. командира батальона по политчасти, ст. лейтенант Журавлев и завел беседу о том, о сем, как умели профессиональные политработники, и незаметно, плавно подошел к теме патриотизма. "Вы - курсанты, в чем состоит ваш патриотизм?" На наших курсантских лицах - замешательство. Разумеется, мы все считали себя патриотами, но ответить на конкретный вопрос, в чем состоит именно наш патриотизм, не могли. В самом деле, на фронте воюют, не щадят своей крови, в тылу строят танки и самолеты, куют победу. А мы? Дармоеды! Нас кормят по девятой, курсантской, норме; это значит, что на завтрак нам полагается 20 граммов сливочного масла и белый (!) хлеб, в то время как гражданские люди по своим продовольственным карточкам отнюдь не сыты. А мы только и делаем, что наступаем на воображаемого противника, "ведем огонь" по мнимым целям, только подавая команды и не производя реальных выстрелов, и уж если стреляем на стрельбищах боевыми патронами и минами, то считаем каждый боеприпас на вес золота. Кроме того, ходим строевым шагом, чистим наши минометы и карабины и т.д. Нами одолело смущение. Мы не почувствовали за собой значимых дел! Мы инстинктивно понимали, что на одних только словах патриотизма быть не может. Либо ты воюешь, либо ты льешь сталь, или выращиваешь хлеб. А если ты ни того ни другого не делаешь, то ты нуль. Конечно, замполит разъяснил нам, что наш патриотизм - в качественной учебе. От нас ждут умелого командования своими подразделениями на фронте, куда мы скоро отправимся, и именно учебе мы обязаны отдавать все свои силы. Мы, наконец, заняли свою нишу в общей системе патриотизма, и нам больше не должно быть стыдно нашего "дармоедства". Свой долг мы отдадим, и очень скоро. Таким образом, главное, что стало подчеркнуто точным: патриотизм - в деле. Либо ты действительно патриот, и тогда ты по-настоящему делаешь свое дело, не нуждаясь в словесном аккомпанементе к своему патриотизму, либо ты работаешь тяп-ляп, но тогда не рассчитывай, что тебя признают патриотом, как бы ты ни распинался в любви к родине. Всякий, кто делал и делает патриотизм своей профессией, тот гроша ломанного не стоит. Разве что, выкрикнув раньше всех "я патриот", будет размахивать своим патриотизмом как дубиной, возомнит, что обрел власть над другими (которых он норовит обвинить уже в том, что опоздали). Трескучий патриотизм - не котируется. Как поется в известной песне: "О любви не говори, о ней все сказано". До какого абсурда может довести спекуляция на патриотизме, свидетельствует эпизод, свидетелем которого я был в начале восьмидесятых годов прошлого века. Несколько крепких мужчин со следами похмелья, расположившись на задней площадке автобуса, провозгласили свое кредо: "Ничего, что мы пьем! Лишь бы патриотизм был". Есть, однако, у проблемы патриотизма и другой куда более серьезный аспект. У любви к родине две стороны: субъект (это ты) и объект (это твоя родина). Вторая сторона может быть матерью, а может быть мачехой. После войны я не раз призывался на кратковременную военную переподготовку. Помню как в самом начале сбора в академии им. Фрунзе всех призванных на сбор офицеров запаса усадили на идеологическую лекцию, и лектор говорил, что когда солдатам армий капиталистических стран внушают любовь к родине, то это "большая ложь". Им, солдатам, родина не принадлежит, а принадлежит она правящему классу, богатым. Это утверждение абсолютно отвечало тезису К. Маркса: "у пролетариата нет родины." Когда читалась эта лекция, наша страна не была капиталистической, наш солдат и офицер мог и даже был обязан любить свою родину. Но вот теперь и Россия стала капиталистической. А я остался прежним. И что же мне делать? И какой же цепочкой силлогизмов вывести мне теперь способ и правила моего патриотического или, может быть, наоборот, тьфу ты, антипатриотического поведения?! Могут ли здесь помочь формально-логические рассуждения? Можно предположить, что упомянутый лектор в академии им. Фрунзе или его единомышленники, как раз из того слоя людей, которые сейчас принадлежат к народно-патриотическому движению. Любовь к какой родине они проповедуют? А мне, который отнюдь не жалует капитализм, какую Россию любить? Что, другой России нет? Не писать же мне, в самом деле, трактат на эту запутанную тему. Хотя, кое-что сказать все-таки можно. А именно, моя ссылка на Маркса у иного читателя может вызвать приступ идиосинкразии (и к Марксу, а за одно, само собою, разумеется, и ко мне). Тогда, извольте, не угодно ли обратиться к В.Г. Короленко? А он, характеризуя систему отношений между различными слоями предреволюционного российского общества, писал: "Нет общего отечества". И хватит... Думайте сами... " Ходить бывает склизко \\ по камешкам иным..." Но ведь мы, когда было время и условия, еще и читали! Письма, что шли из дому, и газеты, которые печатали и в дивизии, и в Москве. И то и другое приносил нам полковой почтальон. Я забыл его фамилию, но помню его всегда улыбавшееся лицо, сумку и ППШ. Ему приходилось пользоваться и тем и другим, хотя, конечно, вторым реже. Письма были драгоценной собственностью получателя, хотя отправляясь на задание, их сдавали. О них не расспрашивали. Их не пересказывали, а, скорее, делились... Никакого многословия, иногда - только междометие. Все знали, однако, кто получает от родителей, таких было большинство, кто от жены, лицо серьезнело от заботы, кто от "девахи" (был такой термин). Описать подробно, какими были лица, глаза, мимика при чтении писем, можно только обладая большим талантом. Могу только поручиться, что выражение лица было таким, какого при других обстоятельствах не бывало никогда. Зато газеты читали все вместе, наперебой комментируя, кто во что горазд. Самыми читаемыми были сводки с фронтов, "Теркин" А. Твардовского и статьи И. Эренбурга. Я с недоумением видел недавно и вижу сейчас, как разные люди наслаждаются, созерцая в фильмах "Особенности национальной охоты (рыбалки)" характеры и поведение вечно пьяных персонажей, вроде генерала с сигарой, с его "блин, даете". Вот уж низость, восхищаться якобы "национальным характером", а на деле - потешаться над легко манипулируемыми забулдыгами. Для меня с тех самых военных лет образцом русского характера остается Василий Теркин. Когда именно я услышал или прочитал стихотворение "Жди меня" К. Симонова, не помню. Пожалуй, это было в мой первый госпитальный период, когда нам показывали фильм "Парень из нашего города". Там Лидия Смирнова, тоже в госпитале, исполняла это стихотворение, но я воспринял фильм в целом, со всей его героикой и интригой, не выделив стихотворение отдельно. Во всяком случае, тогда я был слишком молод, чтобы оно задело меня так же, как и людей, оставивших дома жен. Зато почти сразу после войны мне попался толстенький карманного формата симоновский сборник в серой бумажной обложке. Я читал стихи, и они сразу ложились на мою память, я их запоминал наизусть немедленно. Мне были близки этические нормы в стихотворениях "Дом в Вязьме", "Убей его", "Транссибирский экспресс", "Если бог нас своим могуществом...", "Ты помнишь, Алеша, дороги смоленщины...", "Открытое письмо" и др. Я чувствовал их моими. Для меня Симонов, безусловно, был певцом военной (а другой тогда и не могло быть) романтики и чести моего времени. Такое мое отношение к нему много лет спустя укрепилось благодаря его известной фразе "Это не должно повториться" о Сталинщине. Слова "жди меня" имеют во мне свое наполнение. Они появились не в начале стихотворения, как у Симонова, а в конце другого, сочиненного мамой в самом начале 1941 года, т.е. на год раньше, чем у Симонова. Правда, доступным для меня это стихотворение стало много лет спустя. Вот оно: Я за проволокой, в мастерской сапожной, В грязном фартуке за верстаком сижу. То, к чему привыкнуть невозможно, Я в сознание никак не уложу. Пусть рука усильем методичным Колет шилом, дратвою ведет, Сердце в прошлое свершает путь обычный, В дорогое мысль стремит полет. Вижу, ты из "Капитанской дочки" Вслух готовишь заданный урок, И горжусь я, что почти до строчки Раз прочитанное ты запомнить мог. И во власти мастерского слова Долго, долго были я и ты, Мы потом в натуре Пугачева Находили разные черты. Ты в то утро не шалун, не дерзкий; Был задумчив, молчалив и мил, Сам утюжил галстук пионерский, Аккуратно книжки уложил. Худенькая, хрупкая фигурка, Детских глаз сияющий агат, Это имя озорное, Юрка, Что ребята со двора кричат... Пусть ты взрослый, пусть я постарела, Разметала нас с тобой гроза. Все же счастью не было б предела Заглянуть в любимые глаза. Тормошили б мы кота Мартына, Разгадали б в "Огоньке" кроссворд, Прежней дружбы матери и сына Зазвучал бы связанный аккорд. Я когда-нибудь закончу эти строфы Радостно, близ милого лица?.. Или вихрь странной катастрофы Все сметет до самого конца?... Часто, часто, лежа в ночь бессонную, Ледяную сдерживаю дрожь: Я боюсь, чтоб веточку зеленую Не подрезал ошалелый нож. Я сама порою на Титанике Реквиема слушаю волну, Обреченные, покорные, без паники Мы уходим медленно ко дну. Все ж, покуда жизнь вся не измерена, До последнего не завершилась дня, Я ни в чем, родной мой, не уверена... Будь здоров, живи и жди меня. Я вовсе не собираюсь противопоставлять мамино и симоновское. У Симонова эти слова адресованы миллионам жен, т.е. общезначимы, у мамы - индивидуальны. Правда, если нет жены, призыв "жди меня" должен идти от сына к матери. Симонов не мог не знать, что мать никогда не устанет ждать. И потому его допущение, что "поверят сын и мать в то, что нет меня" призвано лишь усилить значимость заклинания "жди меня", обращенного к жене. Воин-фронтовик сам знает, что преданность, если не сына, то матери неизбывна, надежна, и потому беспокойство может вызвать только поведение жены: предана ли и верна она. Симонову известно также, что это беспокойство небезосновательно, оно подтверждено в "Открытом письме" женщине из города Вичуга. "Материнский" тыл прочен и обеспечен всегда. Иное фронтовику и в голову не могло прийти. Чего нельзя сказать с такой же определенностью об остальных составляющих тыла. И поведение жены было одним из самых чувствительных элементов прочности тыла. Семья цементирует общество во все времена, а на войне - тем более. И вот именно к жене обращена мольба "жди меня". Потому и вызвало это стихотворение Симонова такой резонанс. Что же говорить о призыве матери к сыну. Призыве таком робком и неуверенном и почти несбыточном... "Жди меня", потому что "я ни в чем, родной мой не уверена" (читай, не уверена, что погибну, хотя все идет к тому). И призыв откуда?!... Не с фронта, а из концлагеря. Сын воюет, а безвинная мать в тюрьме. Подобных семей были сотни тысяч. Такое могли придумать только нелюди. Но вот ведь дождался. И она дождалась тоже! А это было самое главное, потому что ей надо было не только ждать, но и выжить восемь лет в сталинском лагере. После освобождения мама прожила еще 48 лет. Все дело в том, что такое ожидание - не менее свято, чем любое другое. Во все последующие годы у меня не было лучшего всепонимающего собеседника, чем она, и не было ни с кем такой духовной близости, как с ней. Как она, потерпевшая такое крушение, могла прожить после него еще почти полвека?! Конечно, сыграли роль ее природные задатки, но дело еще и в образе жизни: абсолютная непритязательность к условиям существования и умение довольствоваться малым. Табуретка и крохотный уголок стола - это все, в чем она нуждалась для размышлений, сочинений и приема простейшей пищи. Каждому свое. Мама была умница. Изумительно развитое образное мышление. "Ты просто устал и выдохся. Из колодца вычерпали всю воду, надо подождать, и дня через два-три он наполнится снова". Так иногда она утешала меня. Тщеславие и поза ей были совершенно чужды. Она не стремилась публиковать свои стихи и переводы, так как не хотела тратить на это энергию нервов. "Нина, почему мы с тобой так долго живем?", спрашивала по телефону ее подруга. "Потому, что мы бедные", был ответ. Мы встречались каждую неделю. Иной раз я заставал у нее какую-нибудь девчонку из ее подъезда. Сначала это были уроки по французскому языку, а затем и по другим предметам. Ни о какой плате за эти занятия не могло быть речи. Девчонки тянулись к ней, старались наперебой услужить ей. Сбегать для нее за хлебом было удачей. И ей было интересно с ними, она с удовольствием наблюдала за их поведением и увлечениями. Конечно, это скрашивало ей одиночество. Они делились с ней тайнами. Да простит меня читатель за то, что в книжку воспоминаний о войне я вставляю фрагменты, далекие от основного предмета. Но вот однажды девчонки с восторгом сообщили о предстоящих занятиях хореографией. Сразу последовало стихотворение: Не нужна нам теперь география, Геометрия, орфография; Наша жизнь теперь не в учении, У нас новое увлечение: Хореография! Хореография! Ах, движение! Ах, движение! В музыкальном сопровождении! Ах, занятие это чудное, Это общество многолюдное! Понедельник, среда и пятница, В головах у нас лишь сумятица, И в четверг идем, и по вторникам, И в колготках все будем черненьких. По субботам, по воскресениям - То же самое наслаждение! Скоро май, на носу экзамены, Огорчения будут - мамины! Ах словесники, ах географы! Как подводят вас хореографы! Очень часто некоторые ее юные подружки пренебрегали домашними разносолами и с удовольствием разделяли мамину спартанскую трапезу, т.е., например, поглощали суп, приготовленный тут же, на занятиях, из плавленого сырка, разведенного в кружке кипятка. Описанные события относятся к тому времени, когда в начале восьмидесятых годов многих жителей Замоскворечья переселили из тесноты сносившихся домов в новостройки Коломенского. Теперь в маминой квартире живу я. Жилищные условия новоселов серьезно улучшились. Мама отметила этот факт так: В восторге и Люся, и Люба, и Анна: "Теперь у нас ванна, теперь у нас ванна!" И Люся в восторге, и Люба, и Жанна: "Подумайте только, теперь у нас ванна! И пусть далеко все друзья и подруги, И мало еды в близлежащей округе, И пусть до метро полчаса пешеходу, Зато мы имеем горячую воду, Имеем горячую воду из крана!" В восторге и Люся, и Люба, и Жанна: И пусть в телефонную трубку - ни звука, Но это нисколько, нисколько не мука. Ведь нас поселили в отдельной квартире, Подумайте только, в отдельной квартире! Пройдут и развеются наши печали, Ведь все неудобства лишь только вначале. И будут поблизости мясо и рыба. И наше большое, большое спасибо. И тем, кто на стройке проделал работу, И тем, кто о нас проявили заботу. И новая улица близкою стала, И как не бывало Зацепского вала! А теперь про баню как про очень яркую деталь военного быта. Так или иначе, она уже мелькала в тексте. Замечательно начинается у Твардовского глава "Теркин в бане": На околице войны В глубине Германии - Баня ! Что там Сандуны С остальными банями Твардовский любуется Васей, как он ступает по влажному полу, оказавшись голым среди пара, как он парится и пр. и пр. И чтобы любоваться, нужна именно такая баня, которая лучше всех бань, в том числе и лучше Сандуновских. И вдоль стены предбанника должны стоять "графские" стулья. Конечно, в таких банях мне бывать не приходилось. С походной баней в палатке с бочкой мы уже знакомы. Бани в Моршанске никакого следа в памяти не оставили, кроме их главной черты - спешки. Когда в городской бане за три-четыре часа должны помыться несколько сотен молодых людей, курсантов училища, то времени хватает только на две-три шайки воды, которую и нагревать-то не успевают. Ни о какой парилке речи быть не может, и нежиться под душем не удастся. Входи, заканчивай, одеваться, выходи строиться. Все условия, которых обычно ожидают от бани даже не минимально - достаточны. Моя же первая помывка в армии состоялась в середине сентября 1942 г., когда из карантина запасного полка в составе команды я оказался в только что сформированной роте учебного пулеметного батальона. Представьте себе сосновый лес в довольно прохладный осенний день, мелкий прозрачный ручей, текущий по чистому песчаному ложу, плавно переходящему в пологие бережка. Между ними мечутся стайки пескарей, которые едва оттолкнувшись от одного бережка, тотчас оказываются у другого. Вдоль уреза стоит сотня поеживающихся голых юношей. Только что они сбросили свою цивильную одежду, в ладони каждого зажат кусочек простого мыла. Мыться - звучит команда. Холодина; молниеносно зачерпнуть пару пригоршней воды, нагибаясь до щиколоток. Судорожно и беспорядочно провести мылом по своей гусиной коже и быстро смыть следы мыла. Схватить вафельное полотенце и наспех обтеревшись, бегом к вороху б/у, х/б[]обмундирования, где старшина роты на глазок подбирает тебе подходящую по росту пару. Нательное белье - застиранные рубаха и кальсоны. Вместо пуговиц штрипки. Отказать себе в какой-нибудь безобидной реплике старшина не может. Подбираются ботинки (лишь бы не были малы), неумело впервые наматываются портянки (обучение этому искусству впереди, ибо хорошо обернутая портянка лучше носка, а плохо обернутая - это заведомая натертость и выход из строя). Туалет завершается комичным прилаживанием обмоток и затягиванием брезентового поясного ремня. Вчерне боец (красноармеец, курсант) готов. Более тонкая подгонка обмундирования откладывается на час, на день. Никто от такой холодной бани не простудился: молодые ребята выносливы. Помывка такого сорта за три моих месяца в запасном полку была первая и последняя, но банный день был регулярным, и вот как он выглядел. Весь девятитысячный личный состав полка располагался в землянках. Одна на роту. Наземных сооружений шесть. Кухня, состоявшая из нескольких вмазанных в топки котлов, огорожена фанерой. Остальные сложены из неошкуренных сосновых стволов средней толщины. Это штаб полка, караульное помещение вместе с гауптвахтой, склад вещевого и продфуражного снабжения (ОВС и ПФС), огромная столовая с окнами без стекол, и... баня. В ней скорее прохладно, чем жарко, вода только тепленькая и ее мало. Деревянные шайки. Большущий черпак воды из котла - один на шайку. Время на помывку равно времени, необходимому на прожарку обмундирования. Порядок такой: снять обмундирование и нательное белье, войти в помывочную, по команде выйти из нее с противоположной входу стороны, получить чистое, хотя и застиранное, белье и надеть прожаренное обмундирование. Последняя операция самая приятная: обмундирование еще не остыло, можно согреться. Выходи строиться! Шагом марш! Запевай! У такой бани было еще одно название - санпропускник. Что, мало комфорта? Да, мало. А время-то какое! Война! И не жарко, и воды мало, и скорей-скорей, и тяжело в учении - легко в бою. И никто не унывал, и никто не болел. Худо ли, бедно, а необходимая гигиена соблюдалась в огромной массе войск. Ну, а "когда прогоним фрица, будем стричься, будем бриться" и вместе с Васей Теркиным понежимся в Сандунах. VI. Большая передислокация, новый участок фронта, второе ранение Итак, к началу третьей декады февраля 1945 г. дивизия была заменена УР-ом, полк покинул Липницу Вельку и отправился в трехсуточный переход на новый участок фронта. Минуем уже знакомое нам Спытковице, где разместился полевой госпиталь. Вижу, как к дороге бежит Савицкий с культей вместо кисти левой руки, улыбка во весь рот, обнимаемся и прощаемся с ним. Меньше суток прошло после его ранения, когда он стал обезвреживать мину. Проходим и Хабувку, которую брали около месяца тому назад. Затем путь идет на север. Иорданув (ночлег, глушение рыбы в быстрой речке и роскошная пуздрина уха, угощались и штабные), Макув, Суха-Бескидска, Кальвария, Вадовице. Отсюда на запад: Ендрыхув, Кенты, Козы; ночлег, и наконец, к вечеру, третьего дня, преодолев полторы сотни км., достигли города Бельско-Бяла. Наутро 23 февраля полк сменил 127-ю (?) стрелковую дивизию. Где в этот момент был Еременко, я не знаю, но принимать разведывательную характеристику полосы дивизии, которая теперь превращалась в участок полка, приказано было мне. И вот я, младший лейтенант, стервец такой, во-первых, потребовал у начальника разведки сменяемой дивизии, майора, чтобы он на местности рассказал и показал, где и что у противника, а во-вторых, напоследок спросил, где сегодняшние разведсводка и разведсхема. У него ничего такого не было. Я же посмел изображать непреклонность. Не знаю, что больше руководило мною при этом, то ли формальные требования устава, то ли ощущение собственной значимости: мне, младшему лейтенанту, Ваньке-взводному, как тогда говорилось, доверено быть с майором на равных. И то сказать, ему подчинена вся система разведки дивизии, в том числе разведрота дивизии и взводы разведки трех полков, а я кто? Самое низшее звено войсковой разведки. Будь я у него в подчинении, он мог бы стереть меня в порошок. Так или иначе, после его выпученных глаз и фразы: "Младшой, ты что , о...л,... твою мать?!" моя непреклонность исчезла. (В обиходе младшего лейтенанта окликали "младшой", а старшего - "старшой".) Передний край полка проходил через деревню Рудзица, что в 14 километрах от Бельско-Бяла. Штаб полка находился на восточной окраине деревни, а тылы - в Мендзыжече (по-русски - Междуречье). Моему взводу пришлось тяжело. Наши действия всегда существенно зависели от природных условий. Еще три дня тому назад мы находились в горно-лесистой местности, да еще покрытой глубоким снегом. Здесь же местность была открытой и слабо пересеченной, а частично и равнинной. Снег сошел. Там и сям разбросаны отдельные каменные строения. Мы их называли хуторами, а на топографических картах они обозначались "г.дв.", что означало - господский двор. Все они превращены в опорные пункты, либо наши, либо противника. Почти каждую ночь мы проводили поиски с целью захвата пленных, но все они были неудачными. Несли потери, устали. Была все же и польза от этих неудачных поисков. Мы хорошо изучили структуру обороны противника, ощутили ее своей кожей, и это, в конце концов, пригодилось в дальнейшем. Фронт готовился к весеннему наступлению. А пока что полк находился в обороне, и покою нам не давали. Когда полк в обороне - разведчикам не сладко. Однажды это проявилось весьма жестко. 3-го марта в полку была баня. Выше именно о такой бане я и обещал рассказать. Было часа три дня. Я построил взвод, и, предвкушая удовольствие (не хватало только строевой песни), мы двинулись в баню. На нашем пути возле неприглядного деревенского домика стояла фигура в черном кожаном комбинезоне, в форменной фуражке, но без знаков различия. Рядом - мотоцикл. Властным жестом фигура молча подозвала меня. Лицо злое и сановное. Представился: зам. начальника разведки армии. Я представился тоже. Он, конечно, по нашему виду понял, кто мы. Разведчиков узнавали: уверенность в себе, достоинство. Диалог: - Куда ведешь взвод? - В баню. - Х... тебе, а не баня! Вызывай ПНШ по разведке. Взвод развернулся и ушел. Чем ребята виноваты, что их лишили удовольствия помыться?.. Пришел Еременко. Нам с ним приказано войти в дом. Сам садится за стол, мы перед ним навытяжку. Орет: - Командующему фронтом язык нужен! Командующему армией язык нужен! Командиру дивизии язык нужен! Командиру полка язык нужен! А вам, трах- та-ра-рах, не нужен? Мы молчим. Затем ко мне громко и угрожающе: Ты сколько человек потерял за последнее время? Он не мог не знать, что здесь мы только десять дней. Струсив и пытаясь приуменьшить потери, вместо троих, я сказал, что двоих. - Лодырь ты!!! Мать-перемать! Значит, двое убитых разведчиков это мало. Какие ему нужны потери, чтобы было в самый раз и подтверждало мое рвение? И водя под нашими носами пистолетом: - Если сегодня ночью не будет языка, тебя (т.е. меня, - Ю.С.) расстреляю, а тебя (т.е. Еременко) - под трибунал! Видно, всюду в войсках армии припекло с языками, раз зам. начальника разведки армии мотается по полкам и грозится расстрелами да трибуналом. Будем честны, брать языка - задача нелегкая и отнюдь не воодушевляющая. На беду, как это бывает ранней весной, вдруг повалил снег, и за полчаса все стало белым-бело, а я за несколько дней до этого распорядился сдать белые маскировочные костюмы в обмен на летние (сейчас они называются камуфляжные, как будто белые зимние не камуфляжные). Но ведь это глупо, выдвигать снегопад причиной отмены поиска. Заикнись - такого покажут!... Приказ есть приказ, никто его не отменит из-за снегопада, и мы пошли - черными по белому. Хоть и ночь, но все равно, а может быть, и тем более, заметно. У нас на примете было одно местечко. На нейтральной полосе лощинка. Из нее наверху на фоне ночного, но светловатого неба видны силуэты. Вот и мы видим: фриц в рост копает лопатой. Укрепляет оборону, стало быть. Нам нужно всего несколько минут, чтобы условиться, кому что делать. Есть ли мины, проверить не успели. Лежим. Всем взводом. Рядом со мной, головой возле моего правого бедра - Бузько, один из моих разведчиков. Шепчемся. Вдруг разрыв. То ли заметили, то ли наугад. Мне по бедру крепко щелкнуло, как оттянутой и потом отпущенной веткой. Это был сигнал, который дал нам противник как последний шанс взять "языка". Мы ринулись, как в атаку. Пан или пропал. "Землекопа" схватили и уволокли. Только тогда я понял, что ранен. Будь другие обстоятельства, после разрыва мы бы, может быть, и ушли. В русском фольклоре встречаются рассказы, в которых все слова начинаются на одну и ту же букву. Например, на "о". Отец Онуфрий отправился обозревать окрестности... На эту же букву начиналась и насмешливая характеристика поведения разведчиков, всего четыре слова: обнаружили, обстреляли, обо.....сь, отошли. В данном случае, сбылось только начало тетрады. Бузько остался лежать. Его шапку пронизало осколками, череп был исцарапан, но не пробит. Сильнейшая контузия. Мне же из всего комплекта достался лишь один осколок. Других потерь не было. Подхватили Бузько, скрутили фрица, кляп в рот, удрали к своим. Два наших ручных пулемета, что на флангах, прикрыли нас вполне успешно. Фамилию одного из пулеметчиков я хорошо помню: Сухорученко. Ввалились в блиндаж к ротному. Он матерится: нарушили его зыбкий короткий покой, теперь по его роте лупят минометы. Но ничего, спирт и консервы нашлись. Индивидуальные пакеты были. Перевязка несложная. Когда все успокоилось, отправились "домой". Бузько несли. Я шел сам. Осколок застрял в мягких тканях, кость цела. Меня слегка поддерживали под руки. Дорога шла между раскидистых и подстриженных ветел. Редкие разрывы немецких мин, которые сопровождали нас почетным конвоем, были очень похожи на эти ветлы. "Дома" я выспался. Утром снарядили повозку и повезли нас с Бузько в Мендзыжече, где была полковая санрота. Пуздра успел напечь нам на дорогу пирогов с мясом. Командир санроты капитан медслужбы Зуфар Мирсалимов вкатил мне противостолбнячную сыворотку. Новая перевязка - и меня отправляют дальше, т.е. назад, в тыл, в Бельско-Бяла. Высокого штабного армейского разведчика я больше не видел и не горел желанием с добычей встать перед его очи. Пленного увел Еременко, который сам был ранен вскоре после меня. В Бельско-Бяла утром 4 марта 1945 г. меня привезли в Х.П.Г 588. Х.П.Г - это Хирургический Полевой Госпиталь. Если кто-то заподозрит меня в выдающейся памяти, ошибется. Дело было так. Вскоре после войны, когда я еще служил, в отделение кадров дивизии собрали наши справки о ранениях, но так и не вернули. Никто по этому поводу не горевал, так как все мы были молодыми и не заботились о будущем, которое, вопреки нашей уверенности в непререкаемости закрепившихся в нашем сознании действительных фактов, будет относиться к нам с недоверием и выставит нам не одну бюрократическую рогатку. Через 45 лет после Победы мне понадобились мои справки о ранениях, и в один морозный день я отправился в Черемушкинский военкомат, будучи уверенным, что справки хранятся в моем личном деле. Офицер третьей части, листая мое дело, говорит: "Вот Ваши справки, листы 23 и 24". Выдирает их из личного дела сует мне и предлагает расписаться в получении. Не веря в столь быстрый и простой успех, я не глядя расписываюсь, кланяясь и благодаря, благодаря и кланяясь, ухожу. Прочитать две драгоценные бумаги мне не терпится. Захожу в ближайший магазин и в тепле возле окна начинаю читать. Первая бумага - действительно справка о ранении, но не моя, а... лейтенанта Давыденко. Вторая - про меня, но не справка о ранении. Возвращаюсь в военкомат, но справку лейтенанта Давыденко у меня принять отказываются, так как "вы за нее расписались - будьте здоровы". Я потом честно предпринимал усилия, чтобы неизвестный мне лейтенант Давыденко обрел свою справку, которую нерадивый писарюга втиснул в мое личное дело. Все было тщетно. Теперь о второй бумаге. Она - ответ на запрос обо мне. Ответ из архива Министерства обороны СССР. Более основательных и надежных сведений о военнослужащих и прохождении ими службы в армии не существует. По-видимому, благодаря социальным и прочим, не зависящим от меня обстоятельствам, я оказался "под колпаком", и меня проверяли довольно тщательно, чем сослужили мне неоценимую службу. А содержание бумаги следующее: "На No 54040. Сообщаю, что в книге учета офицерского состава 71 стр. полка за 1945 г. значится. "К-р взвода пеш. разв. л-нт (пр. 1 ГАРМ No 045 от 22.01.45 г.) Сагалович Юрий Львович назначен 1.03.45 г. пр. No 033 71 сп с должности к-ра стр. взв. 4 стр. роты., ранен 4.03.45 г. и эвакуир. в Х.П.Г. 588 4.3.45 г. пр. No 040 от 14.3.1945 г. 71 сп. "ОСНОВАНИЕ: оп. 60973 д.1 л.16.". Далее следуют подписи высоких должностных лиц архива. Из этой бумаги следуют два обстоятельства: 1. Назначенный по прибытии в полк командиром стрелкового взвода 4-й роты, я по приказу долгое время так им и оставался, хотя командиром взвода пешей разведки меня назначил командир полка (но устно). Строевая часть в лице капитана Холмского это устное назначение приказом не оформила или, как это звучит на канцелярском языке, не "провела" (о чем я не подозревал, да и не интересовался этими делами совершенно, да и трудно представить себе, чтобы я, офицер переднего края, думал, как работает начальник строевой части, находящийся далеко в полковом обозе). Оформление приказом состоялось только 1 марта, т.е. за три дня до моего ранения (об этом я тоже не знал). 2. Звание "лейтенант" мне было присвоено еще в январе, но, несмотря на это, я фактически оставался младшим лейтенантом еще три месяца, и только при возвращении из госпиталя в апреле 1945 г. в отделе кадров 4-го Украинского фронта мне было объявлено о присвоении очередного воинского звания. Откровенно говоря, и на это я не обращал особого внимания. Какая разница, в каком звании и в какой должности ты идешь за "языком"! Да и вообще, до канцелярских ли приказов тем, кто в непрерывных боях был в огне между жизнью и смертью? Тем большая ответственность ложится на военных чиновников, по чьей небрежности может коренным образом измениться судьба человека, о котором будут судить не по истинным фактам его жизни, а по сухим, скудным, иногда неверным, записям в документах, да еще и при произвольной и даже недоброжелательной их трактовке. Хотя я и упомянул, что капитан Холмской не отдал меня вовремя приказом, отвечавшим моему истинному положению, претензий я к нему не имею. В те времена мне от этого было ни тепло, ни холодно. В книгу учета офицеров 71-го полка он меня поместил, результатом чего является имеющаяся у меня на руках цитированная выше бумага, усыпанная подписями, резолюциями, и с грифом "секретно". Не преувеличивая, скажу, что такая бумага равносильна для меня охранной грамоте. Ну а если кто-то упрекнет меня и скажет, что я, судя по этой бумаге, до начала марта 1945 г. был командиром стрелкового, а не разведывательного взвода, то я попрошу его поставить мне бронзовый памятник, так как провоевать командиром стрелкового взвода, т.е. Ванькой-взводным, подряд несколько месяцев вряд ли кому удавалось. Вот к каким мыслям и словам привело упоминание аббревиатуры и номера госпиталя, в который я благополучно прибыл утром 4 марта 1945 г. с запасом Пуздриных пирогов и осколком в бедре. Прежде чем обратиться к некоторым подробностям моего полуторамесячного пребывания в госпитале, все-таки закончу тему справок о ранениях. Бумага из архива Министерства Обороны СССР только упоминает о моем ранении 4 марта, но официальной форменной справкой о ранении не является. Для обретения именно официальных справок я обратился в Военно-Морской медицинский музей в Ленинграде, где размещается медицинский архив. Проходит некоторое время, и однажды я нахожу в своем почтовом ящике невзрачный конверт, вид которого никак не соответствует значимости его вложения. Там лежат две справки! Две мои истории болезни из разных госпиталей (один - в Пензенской области, а другой - в Польше) оказались в одном месте, сохранились и пребывали в таком порядке, что были доступны для быстрого поиска. Воинское звание, должность, номер истории болезни, диагноз. Я всем сердцем был благодарен сотрудникам медицинского архива, о чем и написал им в письме, назвав сам факт поиска и нахождения нужных мне справок фантастикой. Посмотрите на эти бумажные эпизоды со стороны. Человек радуется с трудом обретенным бумагам, которые свидетельствуют лишь, что он - это он. И тому, что некоторые важнейшие события его жизни, хотя бы и в ничтожной мере, нашли отражение в бумажках. Сама эта мера никого не интересует. Но без бумажки тебя могут растоптать, оскорбить недоверием к тому, что составляет твое существо. В моем личном архиве хранится еще одно свидетельство четкого и ответственного ведения дел в санитарной службе. В шестидесятых годах прошлого века я мотался с рюкзаком по главному Кавказу и однажды в конце лета с турбазы "Чегем", что у подножья горы Тихтинген в Кабардино-Балкарии, отправился через Твиберский перевал в Верхнюю Сванетию. А в конце сентября уже в Москве получил письмо в фирменном конверте с надписью: "ВЦСПС, КАБАРДИНО-БАЛКАРСКОЕ ОБЛАСТНОЕ ТУРИСТСКО-ЭКСКУРСИОН-НОЕ УПРАВЛЕНИЕ". Я подумал, что, быть может, за мной числится какое-нибудь казенное полотенце, но нет. Вот содержание письма: "Уважаемый товарищ такой-то. Ставим Вас в известность, что на турбазе "Чегем" взбесилась кошка. Если в период с 8 по 26 августа с.г. Вы имели контакт с кошкой или котятами, просим Вас немедленно обратиться в ближайший пастеровский пункт для профилактических прививок. Директор турбазы "Чегем" Крицкий." Контакта с кошкой я не имел, но директору Крицкому низко кланяюсь. Думаю, что такое письмо было отправлено в несколько сотен адресов. Могу ли я надеяться, что отсутствие знакомства с взбесившейся кошкой как-нибудь поможет мне в жизни. Жаль, что бумага не из Архива Министерства обороны. VII. Госпиталь, весна 45-го В Х.П.Г. 588 после санобработки без промедления - операция. Врачи - две молодые женщины - проворно, ловко, точно, быстро, обращаясь со мной, как с мячиком, сделали все, что полагалось, рана стала 14 на 4 см., хотя осколок извлечен не был[]; и два санитара перенесли меня на медвежьей шкуре в палату. На следующие сутки в том же Бельско-Бяла меня перевезли в другой госпиталь (а Бузько - в глубокий тыл). В большой палате нас было только двое. Младший лейтенант, танкист, стонал и был плохим собеседником. На тумбочке возле кровати росла горка пайковых сигарет (20 шт. в день), на каждой без аббревиатуры было написано: "Сигареты интендантского управления 4-го Украинского фронта". От скуки я закурил, впервые в жизни. Палата поплыла, закружилась, но именно в тот момент я лишился девственности некурящего на целых 27 лет...[]10 марта рано утром палата проснулась от сильнейшего артиллерийского гула. До переднего края было всего 14 км. Началась артиллерийская подготовка, а за ней и наступление, которое оказалось крайне неудачным. Подробно о нем написано у маршала Москаленко, и не мне, лежавшему на госпитальной кровати, комментировать его. К полудню наша палата наполнилась ранеными, в том числе и из моего полка. Так началась Моравско-Остравская операция. В середине марта, когда я уже стал сидеть и передвигаться, меня усадили рядом с шофером в "Студебекер" и повезли в Новы Сонч. Предстояло проехать 150 км. Стары Сонч я проходил во время зимнего наступления, а в Новы Сонч, который находился неподалеку, быть еще не приходилось. Три часа пути в полускрюченном состоянии - чтобы вытянуть правую ногу, надо повернуться на левый бок - меня довольно-таки утомили. Куда приятней было рядовым и сержантам, путешествовавшим в кузове на тюфяках. Всю дорогу травили анекдоты и хохотали (под конец, правда, заснули). Но мне, единственному офицеру, решили предоставить привилегию и втиснули в кабину, а я сразу и не сообразил, в чем дело. Ходить мне тоже было еще трудно, но через час после прибытия во фронтовой госпиталь легко раненых (ГЛР) стало и ходить легко. Положили меня на стол. Женщина-хирург осмотрела рану, приказала сестре ее обработать, а затем схватила мое мясо обеими руками, сблизила края раны, и сестра заклеила рану пластырем. Так она быстрей затянется, и я снова буду возвращен в строй. Я пошел сам, правда, еще с палкой, в палату. Десять двадцатилетних младших лейтенантов в одной палате. У всех ранения легкие (не полостные и без повреждения костей). Обмундирование не отобрано. Дырки в заборе, огораживающем территорию госпиталя, имеются. Весна. Солнце. Тепло. В военторге литр спирта - 560 рублей, то бишь злотых, которыми нам платили на территории Польши. Госпитальный двор большущий, тепло все зеленеет, а из репродуктора, что на столбе посреди двора, несется: "Парнишка на тальяночке играет про любовь..." Госпитальный финал наступил скоро и не только из-за того, что легкое ранение легко и вылечивается, но и из-за упомянутой выше цены на военторговский спирт. Однако сначала я вернусь к январской атаке на гарнизон г. Рабки. Захваченных пленных надлежало обыскать. Главная цель - документы с обозначением номера части. Отъем наручных часов и зажигалок был не в счет: обычно это были дешевые и некачественные изделия. Но вот у одного пленного я обнаружил незнакомые мне денежные знаки. При ближайшем изучении они оказались американскими долларами. Было пять бумажек по пятьдесят и еще мелких бумажек на двадцать долларов. Особого значения я этому не придал, тем более что никакого вкуса к валюте у нас от роду не было. Это в последние годы при виде долларов то ли глаза вылезали из орбит, то ли раздувались ноздри. Тогда же эти несколько мелких купюр не могли произвести впечатления. Немец сказал, что он отобрал деньги у поляка в Закопане, а я положил их в карман гимнастерки. Как-никак - а трофей. Потом они перекочевали в мою полевую сумку, которая валялась в "обозе". Бои продолжались, деньги, не имевшие никакого смысла, были забыты. Однажды, когда после большой передислокации мы, как помнит читатель, оказались в районе дер. Рудзица, нам повстречалось замечательное стадо гагастых гусей. Они паслись на небольшом хуторке, который, находясь вблизи переднего края, закрытый рощей, чудом не подвергался обстрелам, чем мы и пользовались при своих передвижениях. В конце февраля в тех краях основательно пахло весной, и гусям, как и их хозяевам, это было на руку. Гуси производили удивительное впечатление. Все в этом месте целиком зависело от войны. Но только не гуси! Им на нее было решительно наплевать. Эта независимость каким-то образом возбуждала гастрономическое влечение к ним. Однако поступить с гусями, как герои Ремарка на западном фронте, когда там было без перемен, мы не могли. Мои разведчики знали, что этого я им не позволю. Кроме того, даже ничего не зная или не помня про три раздела Польши, мы неосознанно ощущали их последствия, равно как и последствия бурных и разнообразных соседских отношений более поздних времен, поддерживавших определенную дистанцию между местным населением и его освободителями, даже в атмосфере необычайной взаимной любви двух народов. Поэтому мы не могли рассчитывать на ликование хозяев гусей в случае их безвозмездного отчуждения. Ни польских, ни советских денег у нас в тот момент не было, и мы купили три крупных гуся за доллары: по трешке за штуку. Пуздра приготовил их отменно, и таким образом, из реквизированных в январе в Закопане долларов девять уже в феврале вернулись польскому народу. Если начистоту, то должен признаться, что не все в нашем поведении было абсолютно корректно. Часть домов Рудзицы находилась на нейтральной полосе. Жители покинули их. Однажды в предутренней темноте мы выдвинулись за наш передний край и пробрались в один такой дом, чтобы днем было поближе наблюдать за противником и выбрать объект для нападения. Получилось так, что нам пришлось просидеть в укрытии не только день, но и всю следующую ночь, а значит, и еще целый день. Вопрос о пище возник вечером, на Пуздру надежды нет. Однако часа через два после наступления темноты я почувствовал запах вареной курятины. Все было просто: знакомые нам Вася Косяк и Волков незаметно не только для немцев, но и для меня, еще засветло поймали за домом нескольких кур, которые там бродили во множестве. Как правильно рассудили мои ребята, всплеск кудахтанья ночью, когда курам надлежало спать, смог бы привлечь внимание противника. А днем куры и так кудахчут. Поэтому откладывать охоту на кур было нельзя. Предусмотрительность, и не в последнюю очередь относительно еды, была нашей безусловной добродетелью. А что в первую очередь? Оружие и снаряжение. Ничто не могло заставить разведчика забыть о них. Он лучше всех знал, что малейшее пренебрежение ими стоит жизни. Поймав кур, оставалось только разжечь огонь. Дым скрыла темнота. Что же нам оставалось делать с вкусной и здоровой пищей? Съели с удовольствием. Дотошный читатель может спросить, а что, если бы охота за курами нас демаскировала? Ну, конечно, о последствиях легко догадаться. Спроси Волков с Васей у меня разрешения на проведение задуманной операции - ни за что не разрешил бы. Они это знали и потому, нарушив дисциплину, самоотверженно взяли инициативу на себя. Что же должен был сделать я, когда затея обнаружилась? Проявить волю командира и наказать! Но обнаружилась затея только тогда, когда завершилась удачей. Может быть, мне надлежало устроить лицемерный воспитательный сеанс, или принципиально вылить варево на помойку? Не окончательным же идиотом я был, чтобы в каждом штопаном носке держать по принципу, а потому ограничился мимикой. Платить же за кур было некому. О, на какие только компромиссы ни приходилось решаться... И этот не самый трудный, а попросту пустячный. Остальные деньги были возвращены Польше в апреле, и вот как это было. Потратив за пару часов на доступные нам традиционные удовольствия полученные у госпитального начфина свои гвардейские и полевые деньги, мы, молодые офицеры, начали изыскивать дополнительные резервы. Вот когда в дело пошли залежавшиеся в моей сумке доллары, про которые я, честно говоря, забыл! Вечером перед отбоем все было решено. У нас не было ни малейшего представления о каком-нибудь обменном курсе доллара. Всем руководила интуиция и жажда поскорее реализовать многообещающий замысел. Утром, сразу после обхода, мы гурьбой тайком смылись в город, а к обеду вернулись с очень солидным количеством спирта и разнообразными закусками, купленными на рынке: салом, домашними колбасами и даже хорошо сохранившимися прошлогодними яблоками. И пошла писать губерния... Все остальное доступно человеческому воображению. И потому, надеюсь, без особого изумления читатель воспримет факт досрочной выписки за хулиганство восьмерых из десяти, в том числе и меня. Госпитальные проделки не были подсудны военному трибуналу. Поэтому суждение "дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут" было трезвым и вполне реалистичным Все-таки следует отдать должное гуманности госпитального начальства, которое учло недостаточную для выписки затянутость ран у двоих, и оставило их долечиваться. Это даже великодушно, если принять во внимание непосредственный повод к такой экстраординарной дисциплинарной "медицинской" мере. Представьте себе начальника госпиталя, майора медицинской службы, который с небольшой свитой совершает после отбоя обход заснувших палат. Дверь очередной палаты он открывает сам, так как идет впереди всех. И вот, после продвижения в палату всего на полступни, продвижения вполне деликатного и осторожного (будить ран-больных жаль) - майор медицинской службы оказывается под градом падающих на него банок из-под американской свиной тушенки, грязных вилок и ложек. Банки были осторожно поставлены на верхнее ребро слегка приоткрытой двери. Как только дверь, открывающаяся внутрь, начинает двигаться, все летит вниз. Даже если бы банки были наполнены той самой американской тушенкой, все равно ощущение не из приятных. Но ведь в банках находились разбавленные водой остатки супа и каши. И все это в один момент оказалось на голове, погонах и кителе начальника госпиталя. Да вдобавок еще какая-то сестричка из свиты позади всех неосторожно хихикнула... Никакие наши уверения, что этот фокус был направлен не против него, а против одного из нашей десятки, повадившегося в самоволки к паненкам, начальника госпиталя не смягчили. Не помогло даже такое, казалось бы, неопровержимое, доказательство: "Товарищ майор, Вы только вчера проверяли нас. Мы и предположить не могли, что сегодня Вы опять захотите нас навестить". Хорошо известно, что не только "летом лучше, чем зимой", но и что в госпитале лучше, чем на передовой. И нашим единственным слабеньким утешением было то, что настоящий виновник происшествия, самовольщик, был выписан вместе с нами. Эпизод с долларами, конечно, малозначительный. Мой трофей не шел в сравнение с вагонами и, даже железнодорожными составами, напичканными трофеями больших начальников. Я не видел в этой "валютной" истории ничего предосудительного и даже в те времена, когда за валюту могли упечь в тюрьму, рассказывал про наши госпитальные развлечения в кругу своих коллег-сослуживцев. У кого поднимется рука порицать залечивающих раны парней, которые, дорвавшись до воли, перед отбытием из госпиталя снова на передовую, где каждый из них может завтра сложить голову, вдесятером пропивают случайно добытые в бою две с половиной сотни долларов. Прежде чем оставить воспоминания о городе Новы Сонч, не могу отказать себе в удовольствии рассказать о посещении концерта в доме (или клубе) двух партий: PPR и PPS (Польская партия работнича и Польская партия соцалистична, потом они слились в PORP - Польскую объединенную рабочую партию). В первом ряду сидел начальник гарнизона, полковник. Его свита и остальные тыловики резко отличались от нашего брата, как обмундированием, так и некоторой холеностью. Половину зала занимала местная публика. Не буду придираться к художественной ценности концерта, тем более что устроители концерта на нее, по-видимому, не претендовали. Зато два номера мне запомнились, и, несмотря на всю их скабрезность, воспроизведу их, как смогу. На сцену выносится стол, на котором стоит застывшая в неподвижности как манекен, молоденькая паненка в короткой юбчонке. Выходят ведущие концерта, он и она. Он: - Цо то есть? Она: - То есть лялька (т.е. кукла). Он обходит стол со всех сторон, разглядывая, что под юбкой. Запускает туда руку и делает слегка резкое движение, имитирующее вырывание волоса. Затем, якобы распрямляя волос двумя руками и делая его довольно длинным, удовлетворенно заявляет: - Уадна лялька! Звук "л" произносится твердо, по-польски: "Ладна лялька". Зал гогочет. Второй номер - загадка. По-русски она звучит так: "Два конца, два кольца, а посредине гвоздик". Это, как известно, ножницы. Он загадывает ей загадку и предлагает отгадать. Она не может и торопит его: - Цо то есть, пан? Он: - То я. Она: - ?? Он, проводя левой рукой от подошвы правой ноги вверх мимо живота, заканчивает движение тем, что сгибает левую руку в локте и упирает ее в бедро: - Една паука (т.е., палка) - едно колечко. Затем делает то же самое, поменяв местами право на лево, и произносит: - Длуга паука - длуго колечко. Она (удивленно): - А где же гвуздь? Публика хохочет, уверенная в своих детективных способностях, а он, погрузив руку в карман, тянет ее вдоль ноги к самому полу, накаляя ожидания. Наконец он извлекает из кармана здоровенный ржавый гвоздь. Зал неистовствует! (Точно так же, как сейчас море зрителей с лоснящимися физиономиями лабазников хохочет в зале, откуда по телевидению транслируется выступление очередного эстрадного пошляка.) Имея к тому времени некоторое знакомство с Шопеном и Мицкевичем, я недоумевал, почему в Польше, сразу после ее освобождения, преподносят прямо противоположное традиционным представлениям о ее культуре. Другое событие оставило у меня совершенно иной след. В один из дней я был свидетелем продолжительного торжественного католического шествия, которое, по-видимому, было посвящено памяти жертв фашистской оккупации. Течение церемонии, содержание ритуала, одеяния разных монашеских орденов, отношение жителей города и их лица - все это произвело на меня неизгладимое впечатление, тем более что никогда раньше ничего подобного я не видел. Итак, наступало прощание с госпиталем. В моей военной биографии оно было вторым. И я отдавал себе отчет в том, что оно было несколько печальным. Так или иначе предстоял переход от мира с чистыми простынями, регулярной едой и спокойным сном к бою со свистом пуль, разрывами мин, снарядов, непрерывно грозящей смертью и тяготами, тяготами, тяготами. Дня через два после того занятного ночного происшествия были готовы все документы, и в компании моих товарищей я отправился в отдел кадров 4 -го Украинского фронта. Он находился в г. Рыбник. Срок прибытия - через три дня. Утром, это было в середине апреля, мы сели в типичный для тех времен дребезжащий поезд, характерный для недавно освобожденных территорий. Удобства и комфорт нас нисколько не интересовали. Вдоль пути все зеленело, было тепло, и через окна без стекол дул приятный ветерок. Фактически, я повторял свой зимний боевой путь: Рабка, Хабувка, Иорданув, Макув и снова Кальвария, и снова Вадовице. Кальвария представляет собой целую местность. Поезд идет несколько километров мимо холмов, буквально усеянных часовенками и распятиями. Когда прошедшей зимой по этому же пути мы шли маршем, я не обратил внимания на подробности пейзажа. Может быть, из-за усталости, может быть, помешала заснеженность. Но в апреле, когда холмы покрылись зеленью, и на ее фоне яркими красками сверкали, как игрушечные, разнообразные и непривычные глазу строения, - эта картина поразила меня, хотя я и понятия не имел о значении и истории этой местности. А совсем на днях я узнал, что примыкающий к Кальварии городок Вадовице, оказывается, родина Папы Иоанна Павла второго. Еще до наступления темноты поезд прибыл на свой конечный пункт, в Бельско-Бяла. Здесь я был месяц тому назад в полевом хирургическом госпитале. Линия фронта за это время отодвинулась на запад не слишком далеко. Моравска Острава, которая была целью наступления, начавшегося 10-го марта, все еще оставалась в руках немцев. Несмотря на это, признаков прифронтового города в Бельско-Бяла стало значительно меньше. Зато, только подумав о ночлеге, мы обнаружили, что находимся возле... 4-го ОПРОСа. Все мы в разное время побывали в нем. С осени, когда он был в Западной Украине, его продвинули вслед за действующей армией в Бельско-Бяла. Впрочем, он и не уходил из действующей армии. В этом была его замечательная особенность. Все его офицеры постоянного состава (непостоянный состав - это все те, кто задерживается в полку по пути на фронт не более двух недель) дорожили своим местом: и до боев далеко, и в действующей армии числишься. Так вот, офицеры постоянного состава нас помнили. Помнили, что полгода тому назад мы отправились на передовую. Теперь они с уважением оценили, что провоевав и оправившись от ран, мы снова возвращаемся в бой. (А они все еще околачиваются здесь.) Нас приняли хорошо, накормили и уложили спать. Так или иначе, миновав два городка Тыхы и Пшину, мы прибыли в отдел кадров фронта. Я был совершенно покорен вниманием, которое мне там оказали. Немедленно проверили, присвоено ли мне очередное звание. Да, присвоено, и я лейтенант. Я хочу вернуться в свой полк. Немедленно выясняется, где он. Оказывается, 30-я дивизия, вместе со всем 11-м Прикарпатским стрелковым корпусом, перешла из 1-й гвард. армии в 38-ю армию (которая сама перешла в 4-й Украинский фронт из 1-го Украинского). Мне вручают предписание в штаб 38-й армии, кормят, снабжают провиантом на дорогу, и я отбываю. Разглядывая предписание, я вижу, что на покрытие расстояния не более чем в 20 км., мне отвели трое суток. Такой щедрый отдых получили и мои спутники. Мы отправляемся обратно в тыл, живем двое суток в польской деревне, пьем пиво и прекрасно себя чувствуем. И вот, никто из нас не запротестовал против того, что нас не заставили вступить в бой тотчас по прибытии в штаб фронта. Если бы я был мистиком, то оценил бы весь "тайный" смысл происшедшего. Об этом чуть ниже. Между прочим, можно сделать более или менее точную временную привязку тех событий. У меня в руках оказалась "Правда" с передовой статьей "Товарищ Эренбург упрощает". Автор - Александров. Не думаю, что этот номер "Правды" был слишком давнишним. Мне встретился первый на моем пути немецкий город Ратибор. Впоследствии он стал польским и получил имя Рацыбуж. Город был разбит. Некоторые дома еще дымились, а из многих окон торчали белые флаги. Прохожих не было, ветер по улицам гнал песок и мусор. VIII. Я снова в своем полку. Заключительные бои. Победа Так ступенька за ступенькой я очутился в штабе своей дивизии. По-моему, это было в Краварже, и через полчаса я, новенький и чистенький только что из госпиталя, доложил командиру полка подполковнику Багяну о прибытии. Доклад состоялся 21-го апреля в сумерках в кювете у шоссе. Нарочито придирчиво буркнув, где это я так долго пропадал (будто ему не было известно о моем ранении), командир полка потребовал, чтобы я выяснил точно, откуда бьет немецкий пулемет. Только-только была форсирована р. Опава, полк вел бой значительно юго-западнее г. Опава (у немцев он назывался Тропау) за невысокий хребет, вдоль которого шло упомянутое выше шоссе. Мы обходили Моравску Остраву с севера. Моя война продолжалась. Незаметно, сходу и без проволочек я вступил в бой. Так случилось, или как часто приходится слышать, так совпало, что взводный, который заменил меня 4-го марта после моего ранения, был ранен накануне моего возвращения в полк. А дали бы мне в отделе кадров фронта предписание прибыть в 38-ю армию на день раньше (вот он, тот самый "тайный" смысл!), он еще не был бы ранен, и я не мог бы снова командовать своим взводом. А это великое дело снова стать командиром своего же взвода, снова оказаться среди своих[]Утром мы встретились с моим разведчиком Никулиным (о нем я уже писал). Надо было видеть его мимику! Хитрющей одобрительной гримасой он реагировал на мою вторую звездочку на погонах и тут же тоже беззвучно выразил недоумение и недовольство, увидев у меня в руке сигарету. Дело в том, что все мое курево, которое мне выдавали в офицерском дополнительном пайке, как и все остальное, до ранения я, разумеется, отдавал в общий котел, как же иначе. Теперь же я сам был курящим, и доля каждого уменьшалась. Ну, ничего, и крепких наших интендантских сигарет, и слабенькой чешской "Татры", и просто табаку - хватало. Полку надлежало овладеть деревней Мокре Лазце. От шоссе к нему по лощине шла лесная проселочная дорога. Противник сопротивлялся яростно. До конца войны, как потом выяснилось, оставалось две недели, но они были временем ежедневного тяжелейшего прогрызания обороны, прикрывавшей южное подбрюшье Рейха. Мне было приказано выдвинуться как можно ближе к фрицам и докладывать обо всех замеченных изменениях их поведения. Нам это удалось. В довольно узкой нейтральной полоске нашлось очень удобное место, в котором мы были невидимы для противника и защищены от его огня, он же был у нас как на ладони. Так прошли сутки, а в полдень меня вызвали в штаб полка. По правде сказать, очень не хотелось оставлять "тепленькое" укрытие. Тем более, что путь почти в полкилометра лежал по дороге, которую противник держал под минометным огнем на запрещение. И для чего меня вызвали? Оказывается, пришли еще февральские или даже январские ордена. Надлежало их вручить, и ради получения очередного я должен был совершить небезопасный путь. Дождавшись темноты, я со связным отправился в обратный путь. А ночью слева от нас, после короткого артналета противнику удалось отбить у 256-го полка нашей дивизии большую деревню Грабине. Возвращать Грабине пришлось нам, и мы это с успехом сделали. Не то чтобы Грабине находилась на ярко выраженной высоте, но над окружающими полями эта деревня господствовала. В отместку за потерю Грабине немцы всю ночь клали на нас мины разного калибра. В километре впереди начинался снова лес. И оба батальона прошли туда. Между прочим, задача овладеть Мокре Лазце осталась за нами. Только теперь надо было войти в нее с двух направлений. Штаб полка разместился на западной окраине Грабине, в подвале приземистого дома. Разведчики прикорнули внизу, а я поднялся наверх и в угловой комнате с окном (без стекол) в виде фонаря увидел пианино. Уселся и стал бренчать, что в голову придет. Минуты через две в дверях возник ПНШ-1 капитан Шулин: "Ты что,... твою мать, хочешь штаб демаскировать!" И тут же из-за спины Шулина слышу голос начальника штаба: "Играй, играй; ты что, Шулин, по-твоему фрицы поверят, что это в штабе нашелся м...к, который додумался в бою наяривать на пианино?!" Про штаб фрицы, может быть, и впрямь не подумали бы, а вот просто так жахнуть на звук, чтобы прекратить дурацкое исполнение, вполне... Мне тоже захотелось вздремнуть, ночь была совсем без отдыха. Спустился к своим ребятам, прилег и забылся. А сквозь сон слышу жалобное и уже надоевшее, занудливое: "Слива, слива, я африкос, ответь, прием". И так, раз за разом довольно длительное время. Это командир радиовзвода роты связи. Ищет батальон майора Воронова. И телефонная, и радиосвязь потеряны. Батальон пропал. "Африкос" означало абрикос, но командир радиовзвода не выговаривал "б". Так штаб полка и стал африкосом. Зато в лексиконе радиста отсутствовало ругательство на букву "б", потому что с буквой "ф" оно не звучит. Меня дергают за плечо: "К командиру полка". - "Найди батальон, не найдешь - пеняй на себя". Как будто потерял батальон я лично. "Уточни, в 23-00 артналет, и - в атаку. Взять Мокре Лазце". Темнеет. Два разведчика, телефонист и я идем пока по проводу. Доходим до обрыва и второго конца найти не можем. Рыскали-рыскали. Наконец наткнулись. Но не на второй конец провода, а на батальон! И где! Батальон занял без боя Мокре Лазце. "Но скоро артналет", - буквально обжигает меня то, что сказал командир полка. Уже на ходу пролепетав две фразы по этому поводу майору Воронову, бегу с ребятами (кроме телефониста) в обратный путь. Хлюпающая, набухшая от дождя пашня, шуршание очередной мины и следующее за этим падение ничком, близкий разрыв и шлепание падающих крупных осколков. Скатившись в подвал к командиру полка, не могу произнести ни слова: сердце - в горле. Все-таки отменить артналет успели вовремя. Этот эпизод всплыл в памяти только лет через тридцать пять после того апреля. Тогда одна из газет рассказала о похожем случае, отметив его значимость. Для нашего брата это было обычным, не заслуживающим внимания делом. Противника не встретили, не стреляли. Стреляли по тебе? Так ведь жив. Черновая работа. Подумаешь, побегали лишку! Начинало светать, когда и командир полка, и весь штаб, и мы уже были в Мокре Лазце. Километрах в полутора на железнодорожном тупике - лесопилка. "Выбей их оттуда". Я все чаще получаю такие приказания, если в подходящий момент оказываюсь под рукой у начальства (дело в том, что динамика боя ошеломительная, и легче обойтись "подручными средствами", а не связываться с батальонами и терять на этом время). Выбили. Немцы на той стороне каньона, за железнодорожным полотном. Сюда им не вернуться из-за нашего заградительного огня, но и они устраивают бешеный артиллерийский огонь, который заставляет нас воспользоваться помещением со стрелкой вниз и надписью "LSR" возле двери: Luftschutzraum - бомбоубежище. Там несколько женщин и детей. На их лицах ни капли испуга. Улыбки и приветливость. Говорят, что эту аббревиатуру "LSR" они, чехи, расшифровывают иначе. Я забыл (и не могу вспомнить до сих пор), как точно это звучит, но смыл такой: скоро придут русские. Вот и пришли. Эта встреча с мирным населением Чехословакии не первая. Ведь была вся Словакия поздней осенью 1944-го и потом зимой. Но эта, так у меня запечатлелась, стала особенной и положила начало каким-то особенным представлениям о чехах. Надо было видеть эти глаза в полумраке убежища. Они говорили нам, что пришли долгожданные освободители, что только они и заслуживают интереса и внимания, это и есть главное и замечательное событие, а эти фрицы с их артиллерийским огнем - ведут себя, как назойливые мухи. Море любви, доброжелательства, доброты, участия, готовности помочь. Искренность необычайная. Какие улыбки! И это было всюду. И на всем пути до Праги и обратно в июне и июле 1945 г. Я снова вспоминаю трехдневный заключительный бой за Оломоуц. Особенно ожесточенным был день 8-го мая. Но чехи, несмотря на огонь, улучали любую возможность помочь, угостить, подкормить, когда мы, продвигаясь от дома к дому, брали город. Радушие неподдельное. А потом, начиная с 9 мая и все дни от Оломоуца до Праги, звучало непрерывное "наздар". Это были лучшие воспоминания всей моей жизни. Я долго называл Чехословакию страной моей юности. Когда все это в августе 1968 г. было оборвано, меня обуревали горечь и сожаление. Я думал, как же нужно было нам вести себя потом в Чехословакии, чтобы за двадцать лет так испохабить отношения между двумя народами и вызвать к себе такую ненависть. В те дни августа я снимал комнату в поселке Неменчине к востоку от Вильнюса и каждое утро уходил на лесное озеро Геля. В лесу удобно было слушать западное радио, рассказывавшее о событиях в Чехословакии. В первых же передачах сообщалось, что при пересечении границы с ГДР под одним из танков войск вторжения провалился мост через неширокую речку. Чехи немедленно окрестили его мостом советско-чехословацкой дружбы. Мне так понравилось это остроумное язвительное определение, что через неделю при возвращении домой я не удержался и рассказал про "мост дружбы" двум случайным попутчицам в купе поезда Вильнюс-Москва. Вот уж надо было видеть высокомерное презрение на их лицах: "кто же ты такой и чем восхищаешься?" Справедливости ради я с удовольствием констатирую, что годами складывавшиеся отношения между учеными нашего института и чешскими коллегами в моей области исследований остались неприкосновенными, т.е. по-прежнему теплыми и доверительными. Взаимные встречи и семинары продолжались, статьи в журналах публиковались. Я помню, как однажды сотрудница института математики в Братиславе рассказывала мне в Москве, что ее младший брат, оканчивавший среднюю школу, заявил об отказе заниматься русским языком. "Я сказала ему, что русский язык - это язык Пушкина и Толстого, а не только Брежнева и Косыгина". Это было сказано, хоть и с надрывом (а как же иначе!), но с убежденностью, достоинством и превосходством над теми, кто устроил чертовщину с вводом войск. Говоря так, она (не без оснований) доверяла мне, и я ей благодарен... Итак, шли последние дни апреля 1945 г. На каждом фронте были свои заботы. Если у маршала Жукова шло грандиозное сражение, втянувшее в свою воронку массу живой силы и техники, то у нас шло методичное преодоление отчаянного сопротивления противника, прогрызание каждого оборонительного рубежа, создаваемого перед любым удобно расположенным населенным пунктом, на любом выгодном элементе рельефа. Рывок вперед, затем залегаем под бешеным огнем, затем быстрая и эффективная организация артиллерийского подавления очага сопротивления. Снова рывок до следующего рубежа, где противнику удается зацепиться, и т.д. Продвигаемся не более 3-х - 5-ти км. в день, в основном - без танков. Таков ритм заключительного наступления нашего полка (думаю, что всех войск 4-го фронта). Вот населенные пункты, через которые мы шли: Будейовице, Лубояты, Альбрехтице, Юловец, Хохкирхен, Билов, Биловец, Штернберк, Шмейль. Они у меня перед глазами в двух видах: на местности (т.е. прямо передо мной, и я в них) и на топографической карте, все листы которой я вижу до сих пор со всеми подробностями. Последние десять дней боев отложились в памяти час за часом. Остановлюсь только на трех эпизодах. 29-е апреля. Вторая половина дня. Все управление полка залегло на опушке леса. Никакого пространственного разделения на НП, КП и штаб полка нет. Впереди на пологом холме - Лубояты, которые мы никак не можем взять, а вдоль опушки передается дивизионная газета, на первой полосе которой, внизу сообщается о том, что Гиммлер затеял сепаратные переговоры с нашими союзниками о перемирии. Это производит впечатление. Забрезжил конец войны, к которому ой как хочется остаться живым. "Воронов! Что же ты не атакуешь?!" - негодует и настаивает Багян. "Мешает пулемет, дайте-ка вот туда и туда!" - Воронов бережет людей, просит и огнем помочь и атаку оттянуть. А между тем приближается время, когда в полк явится начальник оперативного отделения штаба дивизии майор Галканов и будет кочку за кочкой, куст за кустом, сверяя карту с местностью, проверять, выполнил полк, или нет, задачу дня. И никакой огонь немцев майора Галанова не задержит. И так бывает к концу каждого дня. И выполнить задачу дня - закон. И взять Лубояты - кровь из носа. И согласно дивизионной газете затеваются сепаратные переговоры, а значит близко, очень близко... А что близко? Даже подумать боязно, хотя очень хочется... И так не хочется быть убитым!.. И скоро явится майор Галканов, а Воронов не атакует и все тут. Начальник штаба майор Гуторов мне: "Разведчик, бери ребят, пошли поднимать пехоту". Что было дальше, пусть каждый досказывает себе сам, но Лубояты были взяты до появления майора Галканова. Только, находясь позади пехоты хотя бы на метр, ты ее не поднимешь и Лубояты не возьмешь. Он, бедняга рядовой, лежит, и ему страшно подняться: ведь немцы запросили мира. И ты это понимаешь, и в данный момент он живой, а поднимешься - может быть, убьют. И тебе тоже не хочется быть убитым. Но ты мечеш