Левка Рубинштейн. Альпинист в седле с пистолетом в кармане --------------------------------------------------------------- © Copyright Лев Михайлович Рубинштейн OCR: Марк Шапиро Изд.: СПб., Б.и., 1993 .- 147 с. ? http://www.unilib.neva.ru/dl/675/book/38.htm Date: 21 Jan 2009 Интервью с автором ? http://www.svoboda.org/programs/ex/2002/ex.011602.asp --------------------------------------------------------------- "В Ленинградском Политехническом институте была команда альпинистов, руководимая тренером и капитаном Василием Сасоровым. В сороковом году она стала лучшей командой Советского Союза. Получила медали рекордсменов и выполнила нормы мастеров спорта. В самом начале войны команда всем составом ушла на фронт. Добровольцами, рядовыми солдатами, разведчиками 1-й Горнострелковой бригады, вскорости ставшей болотнострелковой, ибо ее бросили не в горы, а защищать дальние подступы к Ленинграду. Нас было десять человек коренных ленинградцев, и нас стали убивать. По одному, по два. Убивать ... убивать: Я, Левка Рубинштейн (теперь уже Лев Михайлович), остался в бригаде последним. Так Бог дал. И написал эти записки не о том, как стреляли, как наступали, как брали города и городки, как умирали... Я написал правду о том, как жили на войне." (Из предисловия). --------------------------------------------------------------- Наполеон Бонапарт -- самый штатский из всех военных. Сайес Если бы в июле 41-го добровольцу, рядовому -- необученному солдату разведки 1-й Горнострелковой бригады -- сказали, что, проведя три года войны в пехоте на передовой, он станет помощником командарма, в чине полковника, то, глядя на его беспрерывно распускающиеся и спадающие обмотки, все бы отчаянно смеялись, и я вместе с ними. В Ленинградском Политехническом институте была команда альпинистов, руководимая тренером и капитаном Василием Сасоровым. В сороковом году она стала лучшей командой Советского Союза. Получила медали рекордсменов и выполнила нормы мастеров спорта. В самом начале войны команда всем составом ушла на фронт. Добровольцами, рядовыми солдатами, разведчиками 1-й Горнострелковой бригады, вскорости ставшей болотнострелковой, ибо ее бросили не в горы, а защищать дальние подступы к Ленинграду. Нас было десять человек коренных ленинградцев, и нас стали убивать. По одному, по два. Убивать ... убивать. Я, Левка Рубинштейн (теперь уже Лев Михайлович), остался в бригаде последним. Так Бог дал. И написал эти записки не о том, как стреляли, как наступали, как брали города и городки, как умирали... Я написал правду о том, как жили на войне. Письма к жене Ире, письма Иры к подруге Зине Мариупольской, неистребимая память о пожаре составили гвоздь, забитый мне в голову войной. Молодой ленинградский аспирант-физик сунулся в пылающую печь и не может забыть, как пахнет дым. С течением новых струй старые кадры стали лишь медленнее проплывать, но не тонут, не гаснут, не выцветают. И вот прошло более сорока лет, а я помню, как у Кости Соболева слиплась па лбу прядка светлых волос ... Милый Костя ... Значит, имею право .., и, значит, пишу. В этих записках хотелось сохранить тон того глупого рыжего жеребчика, выпущенного на траву, какими мы были в сорок первом, и той битой парой клячи, ставшей умной к концу (или скорее после него). Нас быстро убивали, поэтому в записках больше о себе. Но! Я один из нас! Посвящаю повесть погибшим первыми: Ване Федорову, Косте Соболеву, Сене Аскенази. -- А сколько жен было у всех ваших ротных а взводных? -- Несть числа! -- И всех ждали? -- Да! -- Но не всех умели ждать, -- сказала она, -- и поэтому не все вы выжили. (Разговор с женой Ирой) ОДНАЖДЫ Я СКАЗАЛ СВОЕМУ ДРУГУ, физику: "На нашей войне погибло двадцать миллионов человек, а что, если бы погиб еще один?" Он ответил: "Двадцать миллионов и еще один? Да он не имел бы никакого значения, ибо был бы вне чувствительности системы измерения". А моя жена Ира сказала: "Все наоборот! Он имел бы большее значение, чем все ваши двадцать миллионов, ибо этот человек-- мой муж Левочка, и он оказался двадцать миллионов первым и выжил. И еще потому, что я умела его ждать". Ирочка еще сказала: "КонечноПоначалу я обижалась и огорчалась. Он был аспирантом, имел броню, и не обязательно ему было бросать меня одну с пятимесячной девочкой в обреченном на блокаду Ленинграде. Но потом я все поняла, и очень-очень его ждала, и поэтому он выжил". ТЕРЕБУТИЦЫ Всего семь домов в деревне Теребутицы. Затерявшаяся в песках и болотах за Новгородом, она речку Шелонь обернула вокруг себя крутым уступом. Мало ли у нас на севере таких речек с торфяной водой и низким берегом... Ложе их -- торф. Они несут его в своем чреве, пока не вольются в следующий большой торфяник и не растворятся, затерявшись в нем. Речек таких, тысячи и Теребутиц таких миллион. Замшелые дома с большими сенными сараями и семью старухами, положившими до конца жить без дорог и магазинов, как на старом кладбище. В начале деревни болото, в конце деревни лес. Лес редкий и бор сосновый на песчаной дюне, как чудо среди болот и исключение из правил. И вот наше командование доставило нас в край новгородских болот и этой деревни. Трудные и несчастные дни тянутся долго. Позже мы хорошо познакомились с такой тянучкой. Дни сочатся и неизвестно куда. Неопределенность -- одно из несчастий войны. Преодолевать ее мы не научились и позже, узнав лишь, что неопределенность и есть нечто независимое, но определенное на постоянство. В Теребутицах никто не звал нас ни к обеду, ни к ужину. Десять альпинистов (одиннадцатого мы нашли позже), умеющих поесть за взвод, были забыты. Начальная стеснительность не позволяла обращаться к командирам, занятым и озабоченным. Еда -- это глупость! Но в ней что-то есть, подумали мы и открыли мешки. В моем сидоре были пирожки, испеченные Ирочкой. Сеня Аскенази достал печенье, изготовленное его красивой сестрой Машей. (Сеня и Костя были и остались навсегда холостыми.) Карп принес коричневой воды из Шелони, и еда состоялась. Никто нас не трогал, и мы никого. Кончался жаркий день шестого июля 1941-го года, наш первый день войны. Не получая ни приказов, ни распоряжений, ни указаний, ни даже советов, мы расположились у задней стены сарая и пытались притянуть к себе сон. Было тихо и тепло. Кузнечики стрекотали, как в самое мирное время. Сон ушел к тем, кто целый день копал окопы, а мы... Каждый думал о своем и находился под тяжестью ожиданий плохого и даже очень плохого. Я засыпал и просыпался и опять пытался заснуть, сокращая эту тяжелую ночь мыслями о том, что лучше мимолетная и неважная жизнь, чем вечная память. К сараю подошла группа громко разговаривающих людей, первый нес фонарь "летучая мышь". Они сели на земляной пол, свободный от сена у ворот, кто-то принес ящики, и разложили на них карты. Говорил все один, басовитый. Остальные повторяли: "Так! Так! Здесь!.." Какие-то границы, противо-танковые направления ... За серединой ночи произошло событие, очень чувствитель-ное для штатского и аспиранта, впервые попавшего в армию. Уже приближался рассвет, а командиры все сидели и сидели и рисовали карты. Внезапно кто-то пнул меня сапогом в бок и сказал: "Принеси воды! Попить". Сначала и с полусна я вообразил пинок шуткой Великанова, лежавшего рядом. Сонная чушь! Карп Миронович Великанов, тридцатилетний доцент нашего Политехнического института, кандидат эконо-мических наук, отец четверых детей, наш настоящий и идей-ный и даже всеобъемлющий вождь, позволит ли себе хамский жест? Прокрутив события дня и отбросив шелуху, я встал. Было уже седьмое июля 1941-го года. Я встал. Командиру, который пинал меня, до ведра с водою было два шага, а до меня один шаг. Почему он меня разбудил? Какой бесчувственный эгоизм, неуважение к человеку! Какова эта армия? Простого солдата, спящего, можно пинать ногами и отдавать дурацкие приказы, думал я. Сделал бы вместо одного шага два и напился. Но я встал, не быстро, но встал, поднял ковшик, утонувший в ведре до дна, и подал самому высокому, в выцветшей хлопчатой гимнастерке с орденом Красного Знамени, почему-то висевшим очень высоко, почти на шее. Он напился, разливая воду на свои сапоги и галифе, и возвратил ковшик, на меня не взглянув. Нехороший человек, подумал я. Значит, в советской армии можно так издеваться над солдатом! Я ему не понравился? Он завидовал мне? И еще, и еще другое приходило на ум. Об этом событии я вспомнил через два года. Тогда я уже был капитаном, и у меня был ординарец Кролевецкий. Во время тяжелых боев, после трехсуточного неспания, сидя в маленькой землянке, я полтора часа кричал в молчащую телефонную трубку: "Роза ... Роза ... Я -- Тюльпан". Кролевецкий спал у моих ног на полу землянки, подложив под себя три березовых полена. Я, не делая шагов и не вставая, слегка тронул его ногой и сказал: "КроляПодай воды!" И тут вспомнил все мысли первого дня на войне. Как на экране возник ответ-- я стал настоящим военным человеком, а военный сможет послать на смерть сто человек только за тем, чтобы ответить на дурацкий вопрос: какая часть противника стоит перед ним? Или разыграть другой сюжет, нужный сейчас. А ты ... разбудить человека ... пнуть ногой ... -- подать воды? Среди сотни, которую я или другой офицер пошлет на смерть, будут и отцы трех детей, и отцы малолетних пятимесячных Лен, и даже Ломоносовы и Эйнштейны. "Подать воды?" ... Не сразу мы, штатские, поняли, что такое армия, но зато сразу поняли, что такое война. А Кролевецкий спал на трех поленьях, считая, что чем чаще просыпаешься, тем больше спишь. "Какой же сон, -- говорил он, -- если ты лег и встал, не перевернувшись на другой бок". Еще он говорил: "Надо потеть работу", и много интересных других слов у него было. РАЗВЕДЧИКИ Прошло несколько дней. Горнострелковая бригада в новго-годских песках и болотах ворочалась с бока на бок как кит, выброшенный на пляж. Начальник штаба, с драной амбицией, сутками улаживал непорядки в штабе и частях, а десять альпинистов лежат на траве подле его палатки, мозолят глаза всем бегающим и суетящимся и безделием своим поддают раз-дражения. На четвертый или на пятый день Цыганков (он тогда заме-щал должность начальника штаба) не выдержал и решил убрать нас с глаз долой. Подойдя, вступил в центр нашего круга и, смущаясь от своей несуразной идеи, сказал: -- Вот карта! Вот задание. Приказываю: пройти в тыл противника. Захватить пленного и доставить в наш штаб. Выйти на задание через тридцать минут. И ушел. Уходя, обернулся и добавил: -- Получите сухой паек на трое суток. Если бы, обернувшись, он спросил: "Кто из вас стрелял из пистолета хоть раз в жизни?", -- девять из десятерых ответили бы: "Ни разу в руках не держали". Хорошо, что не спросил. Чтобы ему, бедному Цыганкову, тогда делать?! Задержись он еще на минутку, мы бы попробовали, нару-шая страшную тайну, спросить: "А где находится противник?" Но он не задержался, а мы не спросили и ровно через два-дцать семь минут выступили в полном составе, неизвестно ку-да (без командира и старшего). "Хоть бы контрольный срок назначил!" -- сказал Ваня Федоров, вспоминая альпинистский порядок. "Зачем, -- ответил самый старый из нас Владимир Буда-нов.-- Здесь нас никто и разыскивать-то не станет. Пришел -- привет, не пришел -- твое дело. Запишут в пропавшие без ве-сти или, в лучшем случае, погибшим смертью храбрых". Впереди нас должны стоять еще части первого эшелона, и мы с фронта должны быть прикрыты от противника. "Для чего, в таком случае, нам вести разведку и брать языка?" -- спросил умный Сеня. -- "Может быть, для того, чтобы взять своего и узнать, какие наши части стоят перед нами", -- ответил Ваня, один из нас еще способный шутить. Итак, в первый раз, и сразу -- за языком! Мы прошли от Геребутиц, почти до Шимска, километров тридцать. Сплошного фронта тогда еще не было. Днем сидели в кустах, ночью ходили по дороге, не видя и не встречая никого. Карта, данная нам, была совсем не настоящей, как и мы, не знавшие, куда идти п что делать. Но шли и что-то делали. И вдруг -- о чудо! Прямо на нас выехал на велосипеде этот фриц -- Франц Шнитке1. Мы сидели в придорожной канаве и грызли сухари (тогда у меня были целы еще все зубы). Один шаг до конца, а маль-чики любили свою маму. Могут ли теперь они, играющие в войну, понять нас?! Нет! Этого понять нельзя. Десять человек сидят в канаве, плохо укрытые, на стороне противника. Лица у нас еще не те серые и страшно потертые, какими будут на второй и третий год войны, мы еще свежень-кие, с румянцем и загаром. Сейчас из-за поворота выедут мо-тоциклисты с автоматами. За ними транспортеры, полные ве-селых немецких парней, и на песчаной дороге Новгород -Шимск останутся еще десять человек из двадцати миллионов. Но все было не так... Ваня Федоров стукнул его рукояткой своего маузера, и все было кончено. Мы остались с документами рядового велороты Франца-Йозефа Шнитке. Оказалось, смерть -- это так просто. Представьте наш восторг. Едет! И при том один. Такой упитанный, веселый, на зелененьком велосипеде, даже симпатичный. Мы кинулись к нему, и Ваня успел раньше всех. Было как в оперетте! Живой немец едет прямо на разведчиков, а разведчики даже боятся его трогать. Никто из нас не хотел его убивать, и злости еще никакой "священной" не было, скорее думали о том, как бы его не повредить. На дороге было неуютно и взволнованно-пустынно. Мы очень плохо знали, где они и где наши, а тут такой подарок! Ваня первым кинулся на него. Думал, это начало, а оказалось, это конец. Конец Франца Шнитке, рядового 2-й велороты, и конец первой трудной операции "взятие языка". В штабе нас поругали, но не очень. Начальнику было лестно доложить о начале деятельности и послать "на верх" документы пленного Шнитке (как он написал -- скончавшегося в пути). А этот несчастный Шнитке? А его мама? Чувствует ли она, что случилось? Зачем он так глупо заблудился и остался лежать на солнечной, песчаной дороге? Впрочем, если бы он не заблудился и приехала вся рота, то теперь мы лежали бы на той же дороге и на том же месте. Это было так неожиданно, как ночная женщина, случайно зашедшая к вам в комнату без стука. Да-аа-а! Философия человеколюбия или человекодоброты тут ни при чем. Была ли у меня ненависть к несчастному Шнитке или жалость? Нет! Скорее благодарность. Он нас крепко выручил. Когда мы уходили, он лежал на пыльной, светло-желтой дороге в своем сереньком мундире. Никакого убийства, ника-кой крови! Рядом зеленый велосипедик. Главное ощущение -- странность пейзажа. Как у сюрреалистов. Почему человек лежит и не встает? Как лодка среди пустыни у Сальвадора Дали. Почему она здесь? Первый убитый! И первый шаг на пути к переходу в военные люди. Позже, наблюдая работу трофейной и похоронной команд, видел, как свозили волоком, на лошадях, убитых немцев, зацепляя их крюком за ноги и складывая штабелями. Какая-то обычность в этом была. Складывают манекены, колеса битых мотоциклов. Помню, до войны лежал на берегу озера утопленник, вытащенный водолазами и накрытый простыней. Видна была только рука его, поднятая и указующая вверх. Несколько лет я не наступал на это место, и до сих пор его помню. Может быть, и штабель мне будет сниться? Ничуть не бывало! Я нащупал завидную психологическую нишу: они убиты, а я не убит! Значит, можешь быть неубитым и дальше. Такой, отлитой в слова, мысли не было, и для психологизмов времени И сил не оставалось. Когда же время появилось, я отыскал ее в подспудьи. Также не снился мне и Шнитке. Усталось была так велика, а сна так мало. Какие уж тут сны. Вся война прошла под знаком сильнейшего недосыпа. Два дня по нулю, на третий -- два часа, и далее так. А это, вместе с водкой, держало нас в таком накале, что за четыре года ни остудиться, ни выспаться, ни простудиться не удалось. Смерть -- это просто. Но когда начали убивать нас по одному, оказалось, что смерть -- это так не просто. ПЕРЕД НАЧАЛОМ Война шла своим военным ходом, а воспоминания стали едким островком затишья среди бурунов, водопадов, пожа-ров, землетрясений. Повседневность долбила в меня, как скульптор зубилом по гранитной голове. Остались далеко мы-сли о себе, о цели жизни, обо всем в мире -- существовали лишь мой дивизион, Карп Великанов, Костя Соболев, солдат Кролевецкий, комбриг Цыганков, телефон, связь, обстрел и еще то да се. Я вспоминал (не помню чье) -- если тебя каждый день называть собакой, то начнешь лаять. И я уже лаял, и ржал, и хрюкал. Изредка возобновлялось человеческое, и то-гда воспоминания забегали в лающую душу, отмыкая простые Чувства, забитые ежедневной тоскливой суетой. Чаще других приходили картинки еще довоенного простора и движения. Они представлялись райскими парениями и полетами в голубом. Затем подробно выстраивалась картина пер-вого дня войны, как ниточка, соединяющая с домом, с Ирой и мамочкой, так тихо и бесслезно переживающей мой уход на войну (я даже не осмелел позвать ее на прощальное свидание) ... Огромная горилла приблизила к моим глазам свои желтые острые клыки, приоткрыла рот мне одной лапой (или рукой?), сжала горло и дохнула смрадным воздухом ... Бывали такие сны. А потом... потом я просыпался. Ведь все может быть, может быть, я и теперь проснусь?.. Нет! Не проснусь я. Не проснусь. Завтра идем одеваться в военную форму (не одеваться, а обмундировываться). Занятно! (Тогда было занятно.) Первый бой! Великанов и Ваня Федоров подрались из-за маузера. Нас пустили на склад (или в каптерку, не знал, как назвать) выбирать оружие. На полках лежали наганы, пистолеты ТТ, в дальнем углу висел один маузер в деревянной ко-буре на тонкой портупее. Ваня и Великанов схватили его одновременно. Ваня, имевший опыт участия в финской войне, в первом бою, на зависть всей компании, отбил маузер. Завидовать нехорошо. Ваня погибнет первым из всех нас. Тогда мы этого еще не знали. Я еще никогда пистолета в руках не держал. Долго выби-рал себе эту игрушку. Кладовщик сказал: "Наган безотказен, но с патронами намаешься", а я думал о том, что слово "на-ган"-- палиндромон и читается слева направо и справа на-лево одинаково -- "наган". Прибежал какой-то офицер (тогда назывался -- командир), с тремя кубарями, и кричал на кладовщика: "Распус-тили тут слюни, а там, может, их машины ждут. Вот отберу сейчас пистолеты и выдам винтовки, как всем солдатам. Поду-маешь, "разведчики". В суматохе и под криком трехкубарного командира я не понял и не подумал о том, что к пистолету нужна еще кобура. Пришлось положить пистолет в карман моих тесноватых галифе. Командир кричал: "Никаких прощанийСкоро будет ко-манда -- по машинам! -- и чтобы усе булы готови". Так и было. Мы два с половиной часа стояли на плацу под жарким солнцем в ожидании машины, изредка трогая свое оружие в кармане (кладовая закрылась, и я остался без ко-буры). За воротами "Московских казарм" (когда-то тут при царе стоял Московский полк) на проспекте Карла Маркса, где шло обмундирование (без мундиров), ждали жены (у кого были) в надежде увидеть нас еще и проститься. Казармы были пусты. Не понятно почему, кое-где были разбиты стекла (Ленинград еще не обстреливался). Оставленные войсками помещения всегда имеют унылый и заброшен-ный вид. На огромном плацу наша горстка в 10 человек имела такой же жалкий и заброшенный вид, как и пустые нужники на краю плаца. Ровное поле пересекали лишь несколько на-топтанных дорожек к этим заведениям, выкрашенным известкой. Когда за нами пришла машина, командир крикнул: "Даю пять, пять минут на прощание", и мы побежали к воротам. То, что произошло дальше, лучше всего описала моя нена-глядная жена Ирочка в письме к своей подруге Дине Мариу-польской. (Позже, когда Ирочка скончалась, Дина отделила мне часть ее писем.) "Стайкой, совсем не похожие на себя, -- писала Ира, -- вы-бежали наши из ворот. Левочка бежал последним. Он припа-дал на правую ногу, держался за нее рукой, как раненый на картине Верещагина. Потом оказалось, что в правом кармане у него болтался пистолет, а пистолет, как думал его хозяин, мог выстрелить от сотрясения. Левочка остановился! Что-то поправлял на ноге, потом опять остановился, поправлял на другой ноге. Потом побежал, держа одной рукой размотавшу-юся и спадающую обмотку, другой придерживая карман. Бедный Левочка! Он такой большой. Ему не досталось сапог сорок пятого размера, и штаны на два номера меньше. Обмотки! Они такие исторические, и все время раскручиваются. Я их видела в кино. Солдат разговаривал с Лениным. И обмотки у него не разматывались. А у Левочки будут разматы-ваться и мешать, могут зацепиться за кусты. Он такой род-ненький, весь прилип ко мне, стараясь касаться по большей площади. От ноги до поцелуя. И я тоже старалась. О, если бы могли с ним уединиться ... Мы ведь совсем недавно, часа за гри до этого, были дома вдвоем и не целовались даже. Он когда-то сказал (из восточной мудрости)-- "лучшее благо -- немедленное". Скоро Левочку и всех наших увезли на какой-то старой машине, груженной тюками с бельем. Их пилотки из "хебе" качались не в такт. Выше всех, на тюках, сидел Ваня Федоров. Он один выглядел молодцом, со своим ремнем от маузера через плечо. Ваня был самым известным альпинистом в Ленин-I раде. Он вместе с Василием Сасоровым, тренером наших, сделал первовосхождение на Айламу. Левочка тоже выполнил мае мера. Сделал траверс Ужбы, Безенгийскую стену и другие серьезные восхождения, имел знак "За рекордное восхождение". Остальные разведчики были из той же команды и почти все мастера спорта. Ваня погиб раньше всех -- в самом первом бою! А кто из пас знал тогда, кто будет первым, кто последним. Каждая страдала за своего". ДЕНЬ ЧЕТВЕРТОГО ИЮЛЯ СОРОК ПЕРВОГО ГОДА Нас повезли грузиться в эшелон на станцию "Витебская товарная". Как только машина выехала на проспект Карла Маркса, наших пять жен кинулись нас догонять. Как они были хороши в своих летних платьицах! Моя Ирочка самая молодая и самая красивая. Очень красивая! На старой фотографии в школьной форме у нее была толстая белая коса ниже пояса, а сейчас шестимесячная завивка, и это тоже хорошо, как все в ней хорошо. Они побежали за нами. Знают ли они, куда нас везут? x x x "У нас в разведке Зина Федорова, -- писала Ирочка Ди-не.-- Она узнала: "Их везут на Витебский вокзал" -- а их от-везли на Витебскую товарную, и это совсем в другом месте. Когда через три года Левочка приехал в пятидневный отпуск, он все объяснил. Не могу отрешиться и все возвращаюсь к про-щанию. Как он прилип ко мне... Человеческое существо, в сущности, состоит из совокупности мужчины и женщины. Как много нюансов в слове "совокупность". Совокуп ... Все должно быть естественным. Естественно, когда женщина отдается ему всем, что есть в ней, своим. Не только вы-полняет его требования и просьбы, но угадывает еще только зарождающиеся в нем желания и с гордостью выполняет их, и еще больше естественно, когда она желанна, а он сильный и ласковый идет ей навстречу, и совсем не естественно, если они существуют врозь или борются друг с другом. Какое дурье -- кто борется! Пусть делает все, что хочет, даже очень страшное для меня, пусть, только бы был". Я, в тот день четвертого июля, думал только о ней. Говорят: женщина вторая половина. НетНет! .. Она первые три четверти. Пусть я не видел, как Она нас рожает, но я позже видел, как на женщинах пашут землю. Старик шел за плугом, а шесть женщин его тащили. Я видел, как Она кормит грудью первого мальчика. Я видел, как маленькая, белоголо-вая пигалица тащила под огнем огромного ряжего раненого комбата, может быть, даже убитого, как тащит муравей зерно, втрое большее, чем он сам. Позже я много видел, но тогда, четвертого июля 41-го года, Я просто знал, что женщина -- лучшая, большая, чистейшая и превосходнейшая часть нашего единого существа, а Ира -- самая очаровательная и прелестная женщина из всех, и в ней со-брались и мой Ленинград, и ее Волга, и наш Политехнический, п моя Мама, и наша пятимесячная Лена, и я должен идти уми-рать, не по той воспитанной, тогда еще недостаточно созна-тельной доброте, а в силу альтруизма, данного нам свыше. Мужчина должен умирать. Но не как трутень, отработавший свои функции, а как лось, остановившийся перед стаей волков, дающий возможность уйти самкам и детям и знающий, что придется умереть. Здесь и сейчас! Ох! Уж эти прощания! Сколько лет оно будет моей "живой водой". У лося есть горячая жажда -- запороть! Если не всех, то хотя бы двух волков. Ну, хотя бы одного. У меня пока не было такого утешительного желания, я был интеллигент и не хотел никого убивать лично. Другое дело стрелять вообще, "в белый свет как в копеечку" (так говорили на войне), или стрелять в танк. Как мне хотелось подбить танк! Тут я чувст-вовал себя "лосем", но мои "сорокапятки" * не дали этой сла-дости. Я был тогда заместителем командира отдельного проти-вотанкового истребительного дивизиона 45-мм пушек. Бил прямой наводкой и попадал, но танк даже не вздрагивал. Как слон от комара. Это было не скоро. Тогда я уже стал настоя-щим военным. А пока мы простились и погрузились в эшелон. У моего Папы была грудная жаба, однако его призвали на войну. В 1916 году. И вскоре он умер. Мне тогда было четыре года. Как это ни странно, в моей памяти сохранилось несколько картинок с того времени. Одна из них: я стою голенький и кшравляю ремень за хлястик уходящему на войну отцу. Это было первое мое прикосновение к войне. А теперь я еду на фронт! Папа не был военным человеком и я не военный. Когда-то я видел еще сохранившиеся на товарных вагонах надписи: 40 человек, 8 лошадей. Тогда я думал -- как пять человек смогут сесть на одну лошадь, и для чего им нужно ехать в одном вагоне. Теперь надписи не было. Нас было 38 человек, в соседнем вагоне ехало 8 лошадей. 11аша компания заняла верхний этаж. Всего в вагоне было четыре лежалища, каждое на десятерых. Два на полу и два на сплошных полатях, покрытых тощим слоем сена. * Пушки 45-го калибра. Считалось, что мы едем воевать в горы, поэтому было захвачено альпинистское снаряжение. У всей нашей команды были пуховые спальные мешки и полные рюкзаки веревок й крючьев. Солдаты, ехавшие с нами, разглядывали все это с удивлением. В вагоне не было не только офицера, но и просто старшего. Это создавало состояние дополнительной неопределенности. Как я потом узнал, в течение всей войны состояние неразберихи было доминирующим, главным и постоянным ощущением участников этого апокалипсиса. Только генералы, сидя в своих блиндажах, видели ее закономерности, глядя на раскрашенные карты. А поезд долгими часами то стоял на запасных путях, то ехал без остановок через полустанки и станции, и мы писали в дверную щель, только слегка стесняясь присутствующих. Я и, наверное, другие были погружены в свое прощание. В нашем вагоне не было ни одного Василия Теркина. Все молчали. На противоположных нарах, свесив ноги, сидели двое: Старик, лет сорока, в железных грибоедовских очках, ковырявшийся в своем сидоре, и очень моложавый, на вид лет пятнадцати, парень -- Мальчишка. Он держал в руках крохотную гармошечку. Не то игрушечную, не то сделанную деревенским мастером. Мальчишка нажимал клавишу и долго слушал, как она звучит. Потом молчал. Потом брал другую ноту и так же долго слушал ее. Володя Буданов сел, спустив ноги, послушал юношу и сказал: "Сыграй что-нибудь". Мальчишка молчал. Старик, постоянно забывая содержимое сидора, вынимал, проверял и прятал свертки, вспоминая, что в них лежит, и опять, забывая, проверял. -- Сыграй что-нибудь! -- сказал Карп, имевший пристрастие к пению. -- А что? -- Что хочешь. -- Меня зовут Серафим, -- зачем-то сказал мальчишка и запел очень высоким голосом, почти фальцетом: Меня взяли на войну, Да не п ... ши ни одну. Да-да, ни одну, Да-да, ни одну... Карп вздрогнул и больше не просил Серафима петь. Но тот продолжал: И зачем она, проклятая война, Катя ходит там по улице одна. И когда б теперь никто не воевал, Я б на бревнах Катю обнимал. Я б ее за плечи обнимал, Может быть, потом поцеловал. Катя сладкая и темная лицом, Схороводится теперь с тем старым подлецом. А меня везет железкин эшелон, В люке видимо движение колонн. . . . . . . . . . Меня взяли на войну, Да не п ... ши ни одну. Буданов спросил: "Ты сам сочиняешь?" А чего их сочинять. Они сами сочиняются. Пою, что поется. -- Ну, спой еще, -- попросил Володя. Мальчишка не отвечал некоторое время, потом поднял свою гармошечку: Что ж ты, Катя, носишь косу, Берет носишь набекрень. Может, пуля меня скосит, Не понюхаю сирень. -- Повеселей что-нибудь сочинить не можешь? Я не сочиняю, я с вас списываю. А чего веселого опи- шешь? Посмотри на себя. -- А ты сочини, чтоб мы повеселели. Про веселое просишь? .. Вот бычки по травке ходют, Хвостами машут весело ... -- Вот тебе про веселое, -- потом продолжает, -- А в загоне перед бойней На глазах у них стекло. -- Ну тебя! -- сказал Старик, рассердившись. Но Серафим продолжал: Дождичек на трактор каплет, Дождик трактор не сломает. Тракторист целует Катю, Для чего, не понимает. -- Это ты, что-ли, тракторист? Певец не отвечал. Лег назад, на спину, гармошечку положил на живот. Песни Серафима я тут же записал. К сожалению, такое состоялось один раз за всю войну. Дальше было не до этого. ... Воспоминания запеклись. В начале июля Ирочка писала Дине ... "... А здесь, в Ленинграде, у нас образовалось братство жен. В самом трудном положении жена Карпа -- Анжелика. У них четверо детей. (Позже, в блокаду умерла она и умерла одна дочь, остальных детей вывезла его сестра Фира -- настояние имя ее Фекла.) А Карпу, несмотря на то, что он доцент и Кандидат экономических наук, всего тридцать лет. Он выглядит очень молодым. Мне рассказывали, что когда он был уже студентом, то ходил на лекции в коротких штанишках и с пионерским галстуком. Карп был первым пионером Ленинграда и ездил на съезд в Москву как почетный пионер. Ну и что? А мой Левка ходил на лекции, на первом курсе, в красной майке (без рукавов). Теперь это смешно, а тогда, в 32-м году, это было тоже смешно, но лучше, чем прийти в галстуке. Как я уже соскучилась по нем. Бояться за него я привыкла давно. Он уходил на свои альпинистские восхождения, и я всегда боялась, но никогда так не скучала. Все бы бросила и побежала к нему в Горную бригаду. Как он там, бедненький? Может быть, ему придется когда-нибудь убивать, а он не сможет и будет страдать, и даже пострадает, и его могут ранить за это (другого быть не может). Он и бабочку убить не мог, и даже клопов не убивал. Я видела, как он их собирал в бумажку и выбрасывал в окно. Мы жили в общежитии, и там всякой живой суеты было вдосталь. Сегодня начали собирать детей. Одна остается с ними, другие роют окопы. Думаю уехать к маме в Куйбышев. Заботы, заботы, а то думала бы о нем все время". СТАРШИЙ ПОЛИТРУК ВОДНЕВ В середине июля бригада еще стояла во втором эшелоне и постепенно делалась воинским пехотным организмом. Горное снаряжение и сбрую для ослов еще возили в обозе (позднее сбросили с возов в канавы). Интендантов изводили вопросами: "Почему вы без снаряжения? Где остальные ослы? .." Альпинисты были последним остатком горности. Мы истово старались, и комбриг нас полюбил, а старший политрук Воднев -- наоборот. Бывший учитель истории и член райкома, по партийному чину получил "шпалу" и старшего политрука (теперь -- капитан). Придя в армию, он не знал, "куда девать руки". Обнаружив нашу компанию, хотел пристать душой к людям, сразу нашедшим свое место. Стал разговаривать "на ты" и сидеть запросто у костерка. Позже, почувствовав в своих петличках силу, решил, что альпинистов, не уважающих большого человека, следует поставить на место. Однажды Воднев пытался учить жизни группу старослужащих и особенно нашего старшину Куркалова, объясняя, какая плохая и несознательная дисциплина была в старой царской армии, а теперь она должна быть неизмеримо выше тех порядков. Я стоял в стороне и, слушая его объяснения, вспомнил одну сцену в Эрмитаже. Папа разговаривал с девочкой у картин Гольбейна и Кранаха. Папа сказал: "Чего ж ты, Лена, хочешь, это ... (посмотрел на табличку) ... это же пятнадцатый век. Конечно, та живопись была еще на низком уровне и не могла достичь нынешних вершин. Вот пойдем с тобою в советский отдел Русского музея, там ты увидишь. Я тебе покажу "настоящее искусство". И Воднев показывал, поучая старшину на примерах. Потом стал орать на альпиниста Костю Соболева, медленно проходившего мимо. Политруки, как правило, командовать не умели (недаром, позже, когда отменили комиссаров, они судорожно переделывались в строевых). Воднев, всегда не уверенный в исполнении своего приказа, заранее огорчался и сердился как человек, теряющий то, что ему по праву не принадлежит. -- Товарищ боец! Вернитесь! Куда вертаться? Костя стоял рядом. -- Почему вы не приветствуете старших? (Здесь война, какие приветствия, думал Костя. Мы даже не знаем, что это такое, да и ты не знаешь, но молчал.) Вы почему не поприветствовали меня? -- повторил Воднев. Извините, товарищ политрук, -- ответил тихо Костя,-- Не заметил. Тороплюсь выполнить задание начальника штаба. (А сам стоял и глазел.) Почему у вас такой неопрятный вид? (Мы спали в яме на сухих листьях.) Костя молчит, изображая Швейка. А где ваша винтовка? Без нее вы подлежите военно-полевому суду. Я разведчик! У нас вооружение -- пистолет и нож. (Вынимает из кармана пистолет.) Это не по уставу. Вы рядовой, и вам положена винтовка. (Тебе бы толковать устав, подумал я, но молчал.) Приказываю вам сейчас же пойти в каптерку, сдать пистолет и получить винтовку, а то многие офицеры без пистоле-ГОВ ходят, а рядовые пистолетами обзавелись. Я, товарищ политрук, не обзавелся, а меня так еще в Ленинграде обмундировали. Не разговаривать! Выполняйте мое распоряжение -- и изложить. Он очень хотел услышать -- "есть!". Но Костя молчал и стоял не "смирно" и, конечно, никуда пистолета не сдал. Через два дня разговор повторился со мною. В конце Воднев помолчал и, не зная, как закончить сцену, спросил: -- Какое у вас образование? -- Вы же знаете, я окончил Ленинградский Политехнический институт. -- А военные науки проходили? Что-то проходили, но не закончили, экзаменов не было, и звания не получил, остался рядовым. А теперь думаете так, солдатиком прокантоваться в "придурках", а после войны опять в "штатские костюмчики" податься? Не выйдет. Он позвал Тарасова -- начальника строевой части -- и сказал: -- Соболева и вот этого бойца Рубинштейна и вместе с ним всех альпинистов представьте к воинскому званию лейтенанта, и пусть не придуриваются больше рядовыми. Приказ я сам отнесу в штаб армии. Получит взвод и научится сразу порядкам. Старшина был умный, а Воднев наоборот. Старшина любил задавать штатским хитрые вопросы: "Товарищ старший политрук, чем определяется класс?" -- Воднев, не задумываясь, ответил: "Отношением к орудиям и средствам производства".-- "А мне кажется, что скорее к средствам потребления,-- сказал старшина.-- Вот секретарь райкома и горкома находятся в другом классе, хотя к средствам производства..."-- "Вам, старшина, -- заорал Воднев, -- следует почитать Маркса. Ведь вы ведете занятия с рядовым составом, а задаете глупые вопросы". Старшина отошел и тихо сказал: "Хведька прыпысник". А потом объяснил, кто такой "Хведька" и кто "прыпысник". Мне тогда казалось, что большую должность в армии может занять хорошо подготовленный военный, но позже стало ясно -- военному делу, так же, как искусству, учиться не нужно, достаточно таланта и чуть-чуть обычаев. Однако празднуют "бал" посредственности, такие, как Угрюмое и Цыганков. Так везде, где стерты критерии, а дурак смолчит, за умного сойдет (пусть простят меня их дети). Лейтенантов и "кубари" мы получили уже зимой, в январе 42-го, тогда стали присваивать звания быстро. Офицеров убыль была великой, и нам не то повезло, не то наоборот. А пока мы, альпинисты 1-й Горнострелковой, оставались рядовыми, необученными, как тогда назывались, бойцами, а позже солдатами нештатного подразделения. Мы были и разведвзводом, и комендантским отделением (охрана штаба), и за офицеров связи (посыльные в штаб армии и части), в общем, "за все". Служба была трудной. Вместе мы почти никогда не бывали. Адъютант начальника штаба или комбрига постоянно кричал: "Соболев -- в 1-й батальон, Рубинштейн -- в минометную роту, бегом" -- и так весь день, с приказом или донесением. Наша бригада все еще стояла во втором эшелоне, и задания у нас были мирными. Альпинистские навыки и тренированность не только пригодились, но просто выручали нас не однажды. Бригада рождалась как самостоятельная военная клеточка, а альпинисты проводили время в движении, знакомствах и узнавании жизни, скрытой от нас аспирантурами и аудиториями института. Открывались целые слои человеческого котла. Разведка временно не велась. Абрам Бердичевский получил коня и стал связным штаба бригады со штабом армии. Владимир Алексеевич Буданов -- самый старый из нас, потянулся к интендантам-тыловикам, Федя Лемстрем -- единственный из нас профессиональный деятель спорта -- приклеился к разведотделу штаба. Глава нашей "фирмы" Карп Миронович Великанов оказался в помощниках начальника штаба, оставшиеся -- Костя Соболев, Ваня Федоров, я, Анатолий Кельзон, Серка! Калинкин и Сеня Аскенази стали помощниками в оперативном отделе. Эти должности, по существу, ничего не значили. В основном мы все были на посылках, в поручениях, в бегах. Мы часто бывали врозь, но очень любили друг друга, постоянно знали, где остальная девятка, чтобы искать, находить, помогать. Просьба каждого была законом, большим, чем приказ командиров, ибо друзья обращаются и просят лишь тогда, когда другого пути нет. Мы верили в этот закон дружбы и чтили его. У каждого из нас были свои странности. Мы и к ним относились уважительно. Так, Великанов просил нас не пить водки, а собирать ее во фляжки и протирать ноги после разведки, и мы выполняли эту процедуру под смех старшины и целой роты солдат, собиравшейся на наше протирание повеселиться. Так мало было веселого, и мы служили ему, как умели. ПОЛКОВНИК ГРИБОВ Полковник Иван Васильевич Грибов полюбил нас не за альпинизм, не за интеллигентность, хотя сам был настоящим военным интеллигентом из дворян и царского офицерства, и не за то, что мы ленинградцы. Думаю, мы ему просто нравились, и все. Настоящего пристрастия мы добились после двух эпизодов. Эпизод первый. К комбригу являлись все вновь назначенные офицеры (тогда еще командиры). Пришел один "такой" с двумя "шпалами" (теперь такие называются "майор"), присланный к нам на должность командира 2-го батальона. Мужчина лет сорока, крепкий, полноватый, даже красивый, сильно волнующийся и потеющий. Полковник объяснил ему обстановку, дал карту масштаба 1 : 25000, указал позицию батальона и границы с соседями. Офицер сказал: "Есть!" и хотел идти. Иван Владимирович -- мудрый старик, вернул его, стал задавать вопросы и быстро выяснил, что офицер совсем не понимает ни карты, ни соседей, ни дела. Он работал администратором филармонии и карты не видел лет двадцать. Грибов был в затруднительном раздумье. Других командиров ему не найти. Вести его с батальоном самому, что ли? Тут Великанов, сидевший на траве рядом с Грибовым, вызвался отвести батальон на место, расположить все роты, как приказано, и нанести обстановку на карту. Грибов сказал: "Надежды на штатского доцента немного, но делать нечего. Попробуем". И Великанов повел. Тактично с командиром и умело с картой и на местности. В короткий срок привел батальон на позицию, вернувшись, доложил о батальоне, о соседях его и много интересных сведений. Эпизод второй. Потерялась 2-я рота 3-го батальона. Пропала! Не стала на свое место. В обороне дыра. Плохо, если искомая иголка в стоге сена, но хуже, если ты даже не знаешь, в каком стоге. Грибов попросил меня отыскать роту. Не приказал, а попросил, он умел так приказывать. -- На мотоцикле умеете? -- Он к тому же еще обращался к нам на "Вы". -- Конечно, умею. Я еще в 8-м классе школы их обожал и объезжал. Целый день обтирал детали и чистил гаражи у Шурки Сливкина (брата Сливкина Кости, соклассника), чтоб проехать по двору, за Мальцевским рынком, три шага туда и три обратно. Тут же я вспомнил, как веселый и пьяненький Шурка разрешил однажды прокатиться по Баскову переулку (был у нас в Ленинграде раньше такой переулок), а я уехал к Медному Всаднику по набережной. И обратно приехал, не имея прав и не зная правил. Тот мотоцикл не имел коробки скоростей и заводился с разгона. На нем была еще ременная передача. Словом, это было чудо двадцатого века фирмы РЫ. Немецкая Fabrik Nnational. Я его обожал как живое существо. А тут мне дали новый мотоцикл "Красный Октябрь" и задание ехать далеко. Не важно куда, не важно, что дорогу бомбят. Важно -- ехать далеко. И послал меня сам полковник разыскать, эту проклятую роту 3-го батальона и отвести на место. Я поехал, весело наслаждаясь движением, строил планы, думал, стать бы связным мотоциклистом штаба. Восторг кончился, когда на спидометре стояло два километра сто метров. Мотор перегрелся, поршень заклинило, и я пошел пешком, ведя мотоцикл, как говорили у нас на Мальцевском рынке, за рога. Волочить его пришлось больше двадцати километров по полям и лесам, песку и глине. Роту я нашел и на место поста-вил и совсем негодный мотоцикл привел обратно в штаб. О гом, чтобы оставить его на пути туда, я и думать не смел. А вдруг пойду обратно другой дорогой? По пути обратно я его и все мотоциклы мира ненавидел и проклинал и из мсти-тельности к себе за свое необыкновенное и необоснованное увлечение, наказывая себя за глупость, вел обратно. Связным мотоциклистом я не стал. Не было мотоцикла, и и их больше не любил. Но авторитет знающего карту и местность и симпатию комбрига для всей группы альпинистов мы с Карпом заработали. Особенную трудность составляли наши карты. Они не корректировались более десятка лет. Отдельных сараев, обозначенных там, уже не было, они сгорели или сгнили. Углы рощ и дороги, по которым приходилось ориентироваться, не существовали или вновь появились; приходилось угадывать, расшиф-ровывать ориентиры. (Позже мы воевали по картам, захваченным у противника. То были карты!) После этих подвигов нас стали сохранять как нештатное подразделение и давать нам самые трудные задания по раз-ведке и связи с подразделениями. Однако благоволение комбрига позволяло вести себя не совсем по-воински, а независимо и сохранять, как утешение, штатские замашки. КОНЬЯК MARTEL Странно, смешно, удивительно... но мы начали наступать. Еще совсем не приготовившись, не аклимавшись, и уже в бой. Как-то вдруг все началось. Я остался один. Неглубокая ямка в песке до пояса укрывала нижнюю часть тела, а верхней не-куда деться. На войне много страшного, и очень страшного. Страшно вылезать из передового окопа при молчании противника, страшен близкий разрыв снаряда, особенно если ты не слышал вы-стрела, страшно, когда вдруг не привезли водку (а вдруг ее отменят как воевать?), но очень страшны два обстоятельства: идущий на тебя танк, и очень страшно остаться одному. На тебя идет танк с черными пауками, а ты в неглубоком окопчике-ячейке с ножом и пистолетом в кармане. Ни лечь, ни сесть, ни выстрелить, ни удрать. Тут, как говорят, самый раз завернуться в белую простыню, но их забыли нам выдать. Наше поколение точно знало, что воевать будем на земле противника, что норма поведения -- Павлик Морозов, что амбразуру нужно закрывать своим телом, что ложиться нужно под гусеницу танка, привязав к животу связку гранат, и думать в эту минуту об отце народов Сталине. А у меня была одна лимонка, думал я об Ирочке и Лене, и не было чем привязать гранату к животу; не хотелось привязывать и просто не хотелось ложиться под гусеницу, и было страшно мне, очень страшно. Первый бой, первый танк, первый страх. Трудно альпинисту признаваться в страхе, но правда есть правда. Танк испарился, улетучился, уехал, уполз, упятился ... не знаю, куда девался. Редкие выстрелы винтовок, а очереди автоматов постепенно прекратились. Вдали лесок, прямо перед нами открытое песчаное пространство. Началась тишина. Предполагалось (по моим понятиям), что наступаем мы, но наступила тишина. Сплошных окопов не было, каждый сидел в индячейке один. Где моя разведкоманда альпинистов -- неизвестно. Где командиры и начальники -- неизвестно. Перед ячейкой кучка песка -- бруствер, на всем пространстве впереди много таких кучек. Вдруг сильнейший взрывной звук. Что это? Нас обстреливают, мы обстреливаем? Темнота моя густая! После третьего взрыва я оглох и понял, что за мною, шагах в пятнадцати-двадцати, в кустах спрятались наши пушки и по ком-то стреляют, по кому стреляют -- не видел. Еще раз выстрелила, проклятая, и кто-то закричал: ура!!!... И справа появились фигуры бегущих вперед, согнувшиеся, а иногда ползущие. Я не торопился. Решил посмотреть, что будет дальше, не из любопытства, конечно, а из вялости, заполнившей сознание и набившейся внутрь от непонятности происходящего. Я даже не уверен был в том, что стреляет наша пушка и бегут наши солдаты. Вдруг я заблудился, и это противник наступает? А я перепутал, где тыл и наши и где они. Наконец, включив все свои аналитические способности, на треть доказал себе, "что к чему", вылез из своей ячейки и, согнувшись как мог ближе к земле (хотя выстрелы все прекратились), побежал вперед. Пределом моей мечты была видневшаяся впереди, метрах в пятидесяти (стадион поперек), другая ячейка. Добежав благополучно, я прыгнул на дно. Странно! Почему у меня брустверок был сюда, а у нее -- туда? У меня на юг, а у нее -- наоборот? Повернулся спиной вперед -- и, о чудо, о изумление! О восторгНа песчаном бруствере, обращенном к той моей первой ячейке, разбросаны гильзы от автоматных патронов (взял в руку, еще теплые) и воткнута в желтый приятный песочек (из него бы замки строить) бутылка коньяка "Martel" -- полуполная, полупустая, полувыпитая. О чудо! О восторг! Этот Ганс, Фриц или Франц стрелял в меня и не попал, а я его не видел и стрелять в него не хотел, да и не из чего было. Он высокий, рыжий, с белесыми глазами и шмайсером (я тогда еще шмайсер видел только на картинках Б. Ефимова). Или маленький, темный, плюгавый, противный, как Геббельс или Берия, в пенсне. Но молодец, выпил полбутылки Мартеля и ничего, убежал. А я не видел. Жаль! Чего бы я делал, увидев, как он уходит. Может быть, он не бежал, не пригибался, как я, а шел в рост, напле-зав на меня. Я бы, конечно, не стрелял. Шут с ним, пусть уходит. Мы еще встретимся (как дед Мазай с зайцем) в сорок четвертом. Тогда я пойду в рост... Но что делать? Первое -- попробовать Мартеля? Я не пью, и противно: он пил из горла. Взять с собой? Подарить?.. Никого нет, мои не пьют (Великанов не разрешает). Втыкаю бутылку горлом в песок, и коньяк, как в песочных часах, медленно убывает, всасываясь в него. Я побежал дальше. И веселее. Оказывается ... я был в пятидесяти метрах от немцев! И мы наступаем на город Сольцы. Как интересно! Я узнал об этом уже на полдороге к этим Сольцам. Мы вышли на дорогу, идущую по берегу реки Шелони. Песчаная, ровная, кое-где забранная булыжным покрытием. Альпинисты соединились. Все десять, все вместе, уже идем, а не наступаем. На дороге стоит немецкий мотоцикл BMW с коляской. Два немца убитых лежат рядом. Багажник раскурочен, вокруг разбросаны тряпки, вещи, презервативы. Опять они заблудились и выскочили на нашу кухню и поваров, их изрешетили пулями. Изрешетили, сделали дырявыми как сито, ситечко, решетка, решето. Палили в уже мертвых. Жестоко стрелять в мертвых. Пули делали швакк... швакк, иногда проходили насквозь и бились о камни. Я ушел поскорее. Некрасиво было. А раз некрасиво, значит, неправильно. Было светлое солнечное утро июля 41-го. Чего хотелось? Хотелось остаться живым. И это было уже как твоя тень на облаке. Чем ты к ней ближе, тем она дальше. Мы шли брать городок Сольцы, юго-западнее Новгорода, на той же реке Шелони. Оказывается, был приказ контратаковать врага и взять город обратно. А был ли он взят немцами раньше? Я шел и смотрел на войска глазами футбольного комментатора. Поток солдат. Поток уставших и крайне уставших солдат. Повозки со снарядами, одна-две пушки (в болотце мы их обогнали), на обочине дороги наш танк БТ (Быстроходный Танк), не проявляя себя, загорал в кустах. На броне (весьма слабой, ввиду быстроходности) сидели трое и тоже загорали в густой пыли. Колонна, похожая на "Железный поток", ползла, спотыкаясь на пробках и мостиках через ручьи. Подразделения и части нашей бригады, жирно перепутавшись с другими дивизиями и полками, получили полную автономию, ибо командиры не знали, где штаб, и шли, толкаемые потоком, с надеждой, что когда дойдем, их найдут и скажут, где тут помирать. Кроме первого желания, о котором уже сказано, хотелось какого-то порядка. Казалось, он поможет выжить. Но порядком не пахло. К середине ночи мы дочапали к г. Сольцы (не к Сольцам, как по-русски, а к г. Сольцы, как по военной науке, -- у "них", военных, названия не склоняются). Город был пуст, как наши желудки. Тут, как ни странно, все части расслоились. Глашатай кричал: "1-я Горнострелковая, сюда!" С повозки раздавали хлеб и консервы (банку на троих). Мы пошли в штаб и двинулись обратно к Шимску. Альпинисты разбежались по частям, заворачивая их на обратную дорогу. Торопить никого не приходилось. Все повторяли: "Немец может вернуться". И шли усталые, быстрее, чем утром свежие. Никто не перепутывался, никто не застревал. Тихо. По обочинам шли быстро и споро толкали телеги, не разрешая соседям курить, чтоб не обнаруживаться. А мы, "десятка", бежали, отыскивая штаб и, получив новое задание, бежали его выполнять. Была работа, и стало хорошо от мизерной, но определенности. Интересная живопись, думал я, обегая быстро спешащих воинов. Это удавалось моим ногам лишь по поводу высокой тренированности в горах. Никто нас не догоняет, а воины спешат, и если бы я не знал, что они занимают другие (старые) позиции, то мог бы подумать, что они бегут, а их никто не догоняет. Об этом случае сказано даже в Библии (в книге Левит, песнь 26, как о наказании за великий грех). Какой же грех на нас? Что грех есть -- сомнений нет. Но за какой из них наказание? Точно сказать не берусь. Может быть, за глупость или за упрямое внедрение фантастических идей, или преданность выдуманным догмам, или за невинно убиенных полководцев. А ведь мы собирались воевать на чужой земле и ни пяди своей... Тра-та... та ... А в Сольцах даже духом немецким не пахло. Может быть, кто-нибудь скажет: немцев там совсем не было. На это я отвечаю: "Были!" Ибо сам видел заблудший мотоцикл с презервативами. А бутылка Мартеля в окопчике? Немец мог для доказательства меня застрелить даже. Он меня видел -- я его нет. Так что были, но мы их не застали в городе Сольцы. И еще пушки наши стреляли за моей головой. И еще в донесении, которое вез на лошади в штаб армии Абрам Бердичевский, было сказано: "После напряженного боя наши подразделения выбили противника и ворвались в город Сольцы. Взято трофеев: пушек... 0, танков ... 1 (застрял в болоте и заглох), мотоциклов с коляской ... 1". (О презервативах не сказано.) Мы отступили к городу Шимск. Шел август 41-го года, и приближался черный день бригады. Грустно и смешно мне было позже вспоминать о том наступлении на г. Сольцы, особенно тогда, когда я уже стал военным, офицером, и сам руководил наступлением на Любань, Новгород, Псков, Ригу и далее... Части бригады, ведомые штатскими, неопытными командирами, потерявшие друг друга на первом километре, добравшись очень медленно до Сольцов, обнаружили там отсутствие противника. Пробыв час, оставили г. Сольцы и возвратились к старым позициям. Копали окопы, ходы сообщения, делали эскарпы и другие инженерные сооружения. Великанов Карп копал эскарп. Это было, как "Карл у Клары украл кораллы". Возвратившись на позиции у города Шимска, мы заняли окопы на господствующих высотках, скрытых лесами и рощами. Окопы были полной профили, бруствера обложены дерном, противотанковые рвы, эскарпы (срез горы, не проходимый для танка), пулеметные гнезда с хорошим фланговым обстрелом. Все было готово, устроено профессионально, по-саперному. Никогда за всю войну я в дальнейшем не занимал таких хороших позиций. Работали здесь с саперами аккуратные женщины и инвалиды из Новгорода и прилежащих деревень. Появилась надежда удержать противника на этой линии обороны, не оправдавшаяся, конечно. Я позже думал о том, что отступление от Сольцов не было глупым (наступление было неумным). ЧЕРНЫЙ ДЕНЬ БРИГАДЫ Настоящее светопреставление началось на рассвете 10 августа 41-го года и не зависело от пушек. С рассвета и до заката над нами, волна за волной, пролетали немецкие самолеты. Пустым небо не было ни минуты. Обстрел, бомбежка, просто пролеты авиации производили на свеженьких людей впечатление непереносимости ада. Никто на нас не наступал. Мы сидели, а они издевательски уничтожали нас, совершенно беззащитных. Ни одного нашего самолета не было в воздухе за целый день. Это было тяжелое, переполнявшее нас горечью чувство. (Хорошая песня была -- "Если завтра война, мы сегодня к походу готовы".) К концу дня нервы были в очень плохом состоянии. Где же наши самолеты? Где герои-летчики? Я представлял войну больше по Толстому. Один, наступая, стреляет, другой обороняется -- стреляет. А здесь было чистое убийство: сидят беззащитные, как дети, почти все штатские, и их расстреливают сверху разными способами. Я провел под бомбами, обстрелом артиллерии, минометов, танков, пулеметов и другого изуверства почти четыре года, но ни один из них не составил такого удовольствия, как 10 августа. Не знаю, бывал ли в такой обстановке Иоанн Богослов, но впечатление апокалипсиса он описал точно и ярко. Командиры не отдавали никаких приказаний, солдаты молчали. Ложились на дно, утыкались лицом в песок. Прекрасные окопы уже казались излишне широкими. Их строили по кано нам первой мировой 14-го года. В них удобно ходить и стрелять из винтовок, но не укрыться от обстрела сверху, рельсов и пустых бочек, сбрасываемых с самолетов, летящих на бреющей высоте. Эти самолеты летали низко, вдоль окопа, видели каждого из нас, а мы видели летчика без шлема, выглядывающего из кабины набок. К вечеру, как стемнело, они улетали ужинать, а наши сели на свои сидора и стали размышлять о том, как жить дальше. Вперед из окопа вылезают и выбегают все вместе. Назад бегут поодиночке. Как говорят на туманном военном наречии, просачиваются в глубину обороны, и наши подразделения начали просачиваться. Тире -- наступать обратно на Ленинград. Командиры по-прежнему молчали. Если бы через год войны такое случилось, их расстрелял бы, без суда и следствия, приехавший чин из Смерша или пробегавший мимо генерал. Тут не было ни Смерша, ни генералов, тут были люди, желающие жить!!! И точно знающие, что жизнь интереснее вечной памяти, которая есть большой обман. Никто нас не преследовал, и мы опять бежали. Не хочу называть себя зайцем, но немцы в данном эпизоде были точно орлами, ибо налетали на нас сверху и безжалостно терзали, а мы побежали, "как зайцы от орла", но не "быстрее лани". Голодные, измученные кустами и опушками, двинулись мы к Новгороду, в основном лично и самостоятельно. Из так называемого НЗ (неприкосновенный запас), лежащего у каждого в мешке, без приказа (что строжайше запрещено) вытаскивались сухари и жевались на ходу. Бросался постепенно и по очереди носимый груз, в первую оче-редь -- противогаз. Из сумки извлекался "Жим-Жим" (спирт с мылом, не помню, для чего или от чего он назначен), его заключали в марлю (тут же находившегося индпакета), выжимали, выпивали, остатки бросали вместе с противогазом. Сумку иногда оставляли, набивая бельем (видимость сохранялась), затем шла скатка (для чего шинель в такую жару?), котелок -- чтоб не гремел. Труднейшим вопросом была винтовка. Самые смелые бросали и ее, самые трусливые винтовку сохраняли, и это им зачлось и очень помогало сохранить жизнь при налете (своих) заградотрядов. Все идущие в тыл без винтовки подлежали расстрелу как трусы и предатели. Происходила селекция. Первыми страдали самые смелые. Счастье, что не все попадались, и некоторые позже находили винтовки, брошенные впереди идущими, а трусы процветали. Был ли приказ отступать, выяснить нам не удалось никогда, но командир бригады и штаб, а с ним и альпинисты двигались к Новгороду. На группу альпинистов возложили охрану штаба. Теперь части двигались очень быстро. Через сутки остатки бригады собрались в Юрьевском монастыре. Тут выяснилось, что от Новгорода до Шимска значительно дальше, чем от Шимска до Новгорода (даже ночью). А еще я перестал быть интеллигентом, ибо противника уже ненавидел и готов был стрелять в него. До военного еще далеко не дорос, но из штатского вышел. Это не значит, что мог бы выстрелить в конкретного человека, но к тому дело шло. Человека от скота отделяет не пропасть. x x x Война для бригады по-настоящему еще не началась, а нас уже разбили наголову. Чтобы представить себе порядок, в котором мы шли, следует сосчитать потери. Убитых и раненых было не так много. Ведь мы сидели в хорошо подготовленных окопах. Никто на нас не наступал: ни танки, ни пехота. Вывела из игры бомбежка, обстрел из минометов и страх. Страх -- вот что в нас убило солдат. Мы (как теперь можно сказать) побежали или стали драпать, изредка поминая тех, кто потерялся, отстал, заблудился ... Позже поэт Н. Коржа-вин сказал: "Кто осознал поражение, тот не разбит..." Но то позже. А пока проще оказалось не считать потери, а, прослезившись, сосчитать прибывших в монастырь. Впереди был штаб, комендантский взвод (человек двадцать), командир химроты (без роты) Косовцев, командир артдивизиона Бере-говой с одной пушкой, на которой он и приехал, отделение альпинистов в полном составе, еще то да с? и одна грузовая машина с секретным ящиком и знаменем бригады. Вот что осталось из полутора тысяч человек воинов, обоза и вооружения. Было раннее утро. Мы не ели, не спали и не хотели спать, лихорадка, неопределенность и холодная дрожь были в душе и теле. Монастырь стоял на полуострове, вдающемся в озеро Ильмень, соединявшимся с дорогой Шимск -- Новгород очень узким перешейком, и был как бы весь в озере. Высокая белая церковь -- собор, белая стена вокруг монастыря, крупный хвойный и лиственный лес, на всей площади, скрывал остатки нашей бригады. Красивый туман над спокойным озером, и холодно без шинели (она потерялась) -- главные ощущения того утра. Внезапно настал -- скорее, выяснился, порядок происходящей жизни. У самой церкви разорвался снаряд, потом другой ... Меня позвал (не вызвал) полковник Грибов. "Вам дается важное и ответственное задание. Нужно провести машину с секретными документами и знаменем бригады в Новгород. Бригада будет отступать по берегу озера и реки Волхов. Машина там не пройдет. Вам надлежит вместе с шофером (подумал!) -- дам вам еще одного бойца (больше не могу) -- прорваться по обстреливаемой дороге, возможно, что противник ее еще не перерезал, за город Новгород в сторону Ленинграда, и в деревне Заозерная (показал на карте) ждать моих распоряжений. Они будут высланы с нарочным". Я подумал: баул с документами и знамя можно было бы пронести и на себе, а уж машина ... ну что в такое время машина. Но... осознав сказал: "Есть прорваться с машиной в деревню Заозерная". Грибов сказал: "Пришлите ко мне шофера. Вы старший". Шофер мне сразу не понравился. Я ему приказал: "Бегом" А он медленно пошел, скорее побрел, к комбригу. Видно, до войны возил начальника или был таксистом. Но машина была хороша. Трехосная, новенькая, еще пупырышки на резине. Две ведущие оси. Зеленая катушечка! Сейчас поведу тебя под камнепад, под лавину. Расправим плечи и полетим. Кончается война -- начинается альпинизм! Пришел шофер и тоном совсем не подчиненного сказал: "Подтяните брезент На кузове", а сам сел в кабину и стал курить. Приданный боец был тоже рохля. Шофер сразу нас раскусил и уразумел. Пришлось еще раз развязывать брезент. Вся моя альпинистская компания принесла под него свои рюкзаки со спальными мешками и прочей спортивной ерундой. На войне все это оказалось такой незначительностью. В дальнейшем мы их не видели никогда (а о пуховых спальных мешках вспоминали уже после войны). Опять туго завязали брезент альпинистскими узлами и разошлись по заданиям. Перед рассветом, чтобы не зажигать фар, тронулись. Я сидел в кабине. "Оружие" свое вытащил из кармана и затолкал за пояс. Теперь это был револьвер системы наган, а я уже знал разницу между пистолетом и револьвером. ЛЮБИМЫЙ НОВГОРОД Из письма Ирочки ко мне. Август 1941 г. "Я уезжаю в Куйбышев. Нашу прелестную маленькую квартирку, наш уголок я убрала (к сожалению, не цветами) всем, что у нас было самого интересного. Повесила недавно купленный коврик. На кровать положила чистое покрывало. Узорные салфеточки и занавески. Может быть, ты, Левочка, придешь домой. Ты же воюешь где-то недалеко. Я это чувствую, и тебе будет приятно побывать в нашем гнезде и вспомнить, как мы его свивали с тобою вместе. Какое слово: "вместе". Тек длинный август 41-го года. Это письмо ко мне, конечно, не пришло. Оно мне приснилось. Как удалилась от меня Ирочка с Леной, и Мама, и наука, и любимые друзья. Я стою на кошках под огромным карнизом на Безынгийской стене. Нужно пройти под ним. Уже вышло солнце, как сейчас на новгородской дороге, и карниз может рухнуть. Я иду первым, вырубаю небольшие ступеньки, и сейчас по ним пройдут мои друзья, стоящие в укрытии. Веревку выдавал Сеня Аскенази. Тогда мы проскочили. Карниз! Этот милый красавец карниз держался до того момента, пока Сеня Аскенази, идущий последним, не прошел под ним. А после, сразу... феерическая лавина из льда и снега выехала до середины Безынгийского ледника с высоты пять тысяч метров. Теперь я без друзей. Сеня, Толя, Костя и другие идут по берегу Ильменя. Я опять первым. "Поднимает" меня -- железный ящик за спиной. Важная и ответственная задача. Я не танкист, не буду стрелять, не буду давить никого. Я должен провезти ящик. То ли немцы еще спали, то ли у них пушки заело, но обстреливать дорогу они начали минут через пятнадцать после нашего проскока. Выстрелы и разрывы стали слышны лишь тогда, когда машина была на въезде в Новгород. У меня, правда, не было ощущения, что этот милый немец ждал, пока я проеду. А Новгород горел! Мы уперлись в горящую стихию. Города не было. Был огонь. Красный, белый, желтый огонь. В воздух летели бревна, горящие куски крыш, фонтаны крупных искр с обеих сторон улиц. Петергофские фонтаны искр, соединявшиеся в середине ее. Мы стали рыскать, отыскивая проезд без огня. Такого не было. Мы отыскали тот, где огонь был потише, и, накрывшись мокрым брезентом, ринулись вперед, не зная, что впереди. Здесь шофер мне понравился. Он оказался молодцом. Чутье его вело, что-ли, или он знал эти места, но мы лихо миновали часть города, охваченную огнем, и въехали на Ленинградское шоссе. Противоположная часть города не горела. Василий, так звали шофера, остановился у колодца. Мы попили прохладной прозрачной воды. Было совсем тихо. Ни машин, ни людей на дороге не было видно. Несколько минут отдыха от страха и напряжения. Установилось даже ощущение счастливого окончания поездки. Осталось -- ерунда. Война на той стороне города. Мы здесь. И поехали в нашу деревню Заозерная. Приехали! Поставили машину во двор к одинокой бабке и пошли с Андреем (солдатом) промышлять еды. Поселок маленький -- домов на десять. Все жители, кроме двух старух, оставили его и ушли к Ленинграду. Прогулялись по пустым домам (у старух просить не хотелось). Хлеба не нашли. Набрали картошки, луку, огурцов, соли и кастрюлю. По деревне бегали поросята, они чувствовали себя теперь вполне свободными хозяевами и думали о том, что их теперь есть некому. Ходила бездомно корова. Царство уныния. Бабка сварила еды, и мы заснули с непрожеванной картошкой во рту. Через два дня посыльным пришел Костя Соболев. Мне с машиной приказано прибыть в Новгород ночью. Бригада на южной стороне новгородского вала, занимает оборону. ПоехалиПриехали! Укрыв машину в садике у входа в новгородский кремль, я вышел на площадь и стал искать комбрига. Странное оживление! Большие группы стояли и двигались в темноте на дальней части площади. Темно! Во многих местах вспыхивают фонарики. Строй мыслей -- на большую тревогу. Куда уж больше тревоги, чем на войне. В голову лезли детали, а хотелось постичь суть. -- Стой! -- меня жестко хватают за плечо. Старшина пограничник: -- Ты куда? -- Я ищу командира части. -- Ищете командира части? А почему здесь, на площади? -- Я выполнил приказание и пригнал сюда машину. -- Пригнал машину? Покажи права. -- Прав у меня нету. -- Прав у тебя нету? Старшина в фуражке с зеленым околышком и жестко-неприятным лицом, он точно знает: я -- дезертир, и задает вопросы лишь как формальность, и хочет их скорей закончить. У него много дел. Впрочем, неприятность его лица, скорее всего, зависела от нашего диалога. -- Я не шофер, я ответственный за машину. -- Ты ответственный за машину? -- Машина стоит вон в том садике. Пойдите посмотрите. И шофер там. (Я уже все понял и говорил умоляющим тоном, и это был наихудший вариант.) -- Того мне не хватало, искать ваши машины, которые, когда придешь, уже уехали. Он приостановился, обдумывая решение. Нельзя же всех расстреливать. -- Твое счастье, шо ты шел туды, а не сюды (показывает к фронту и от него), а то пошел бы с темя. Мимо проходила группа в гимнастерках без поясов, с тремя конвоирами, и ушла в темноту. Позднее в той стороне я услышал выстрелы. -- Ыдь вон туды и становыясь у строй! Бегом я побежал к строящейся команде. Их было много, конец строя уходил в серое пространство и был невидим. Перед строем стоял офицер, высокий, тоже в зеленой фуражке ... Офицер кричал: -- Кто здесь командиры? Выйдите из строя! Все молчат! Стояла, видимо, тертая братия. Кому охота быть командиром и отвечать за всех. Заградотрядчики это по-нимали. -- Выйди кто-нибудь, кто может командовать! Молчат! Молчание и тишина становятся невыносимыми. Я делаю шаг вперед. -- Давайте я! Командир, обрадованно: -- Ведите их на вал и занимайте там оборону. Однако как их вести? Я не знаю ни одного слова. Стал вспоминать, как на уроках физкультуры командовал преподаватель, и не могу вспомнить ни одной команды. Потом припоминаю и кричу, сразу сорвав голос: -- Ряды вздвой! Командир в фуражке рассмеялся, все понял и скомандовал: -- Отставить! По четыре рассчитайсьИ так далее ... Я пошел впереди. Я торопился, а моя команда совсем на оборот, хотела отстать от меня как можно дальше. Убегаю вперед, останавливаюсь, нервно кричу: "Шире шаг!" Никто меня не слушает. Все же, близко ли, далеко, быстро или медленно дошли, лучше сказать -- дочапали до вала. Еще на подходе к самому валу я пытался сообразить, как поступить дальше. Впервые пришла молитва: "Господи, помоги сохранить благоразумие". Нужно бригаду искать. И бросить порученную мне команду. Однако все решилось само собой. Не доходя метров ста до вала, кто-то крикнул: "В переулочке справа кухня!" В одно мгновенье команда перестала существовать. В переулке действительно стояла походная кухня, окруженная толпой. Почти все были с винтовками, но почти все без амуниции и противогазов. Не было не только котелков, но и ложек (штатский не бережет ложку, а настоящий солдат не потеряет ее даже в аду). Повар стоял на подножках кухни, черпал кашу черпаком и клал ее в пилотки, подставляемые со всех сторон. Каша была жидковата, но мужики ложились лицом в пилотку и всасывали ее в себя. Они так давно не ели! А кто думал о том, что пилотку нужно будет надевать на голову? Я тоже давно не ел, но пилотку не стал подставлять повару. Сколь было сил, кинулся к бригаде, и вскорости в темноте встретил, как ни странно, Карпа Великанова. Он, выполняя какое-то задание, возвращался к бригаде. Карп сказал: "Бригада далеко, теперь по приказу отступает к Любани. Пойдем ее догонять!" И мы побежали. Скорее, нам казалось, что мы бежим, но мы старались. И только альпинистская волевая выучка помогла продолжать ковыляние, казавшееся нам бегом. Мы так долго не ели и не спали. Ночью, в незнакомом городе, ставшем совсем пустым, с узкими улочками, заваленными остатками сгоревших и еще дымящихся домов, мог найти дорогу только Великанов с его гениальной способностью ориентироваться. Когда мы вышли на дорогу Новгород -- Ленинград, уже начинался рассвет. Еще километра два бежали и достигли хвостов бригады. Позади всех, как капитан с тонущего корабля, шел замком-бриг Цыганков, сильно отличавшийся от ее командира по всем важнейшим человеческим качествам ... "Почему ты без машины? -- спросил он меня самым строгим тоном, на какой был способен. -- Где она?" -- Она в садике у кремля. -- А почему ты здесь? Я стал объяснять про заградотряд, но он не слушал меня. -- Сволочь! Расстреляю, как собаку! (взялся за кобуру) Там все секретные документы... Там знамя бригады. Тебе, значит, ништо? Если оно пропадет, нашу бригаду распустят с позором! Хотелось сказать, что большего позора, чем идти с такой кучкой вместо бригады, еще не бывшей в бою, не может быть. Но я удержался, или немного струсил. Кто его знает? Может пальнуть со злости и сгоряча. -- Иди! Возвращайся! И без документов и знамени чтоб я тебя не видел! И помни! Что я тебя разыщу ... тра-та-та ... где угодно! И расстреляю собственноручно. -- Вам меня разыскивать не придется! -- сказал я, не боясь теперь его нисколько. (Его "псих" несколько спал.) -- Одному идти? -- спросил я, надеясь, что он пошлет со мною Великанова. -- Что тебе, почетный эскорт давать? -- опять взорвался он. -- Как один бросил машину, так один и доставай ее. Шагом марш! -- А может быть, бегом? -- сказал я вместо "есть". Теперь я его не боялся нисколько, даже позволил себе пошутить, ведь я был штатским, а штатские точно знают, когда нужно бояться. Ему очень хотелось моими грехами прикрыть свои грехи. Ожесточенный человек -- проводник дьявола. Однако шутки были плохи, мне нужно было возвращаться одному в оставленный войсками город. Здесь можно было бояться, и, признаюсь, я боялся, но делать нечего, и припустился трусцой, припадая на стертую правую ногу, обратно к ставшему таким знакомым и таким "обожаемым" Новгороду. ДРАП (НО НЕ ВЕЛЮР) Казалось, прошел месяц или больше, а истекло всего полчаса, и я опять был на краю "любимого" города. Действительно! Десять минут с Карпом бежали, десять минут милой беседы с лучшим другом Цыганковым, и десять минут летел, как на крыльях, обратно. Какая длинная была ночь! Ощущаемый ток времени зависит от числа и яркости прошедших событий. Их было достаточно. А я опять иду по улице Новгорода. Где моя машина? Где моя команда? Что теперь скажу старшине пограничнику, если встречу его здесь? Напрасно! Город своими улицами узок, крив и пуст, как евстахиева труба. Из полуподвала, слева, выглянула горбоносая старуха, нюхая мой воздух. Суслики так выглядывали в Узунколе из нор. Там их было много -- здесь она одна, но больше, пожалуй, похожа на крысу. От четных к нечетным перебежал один солдат. Какое мне до него дело? Иду дальше. Город пуст. Совсем пуст и тих. Уши вянут. Наши его оставили -- те еще не вошли. Они могут войти в любую секунду, и я увижу их в дальнем конце улицы, или из бокового проезда рядом выскочат мотоциклисты, танки. Что буду делать? А ничего? Боюсь? Боюсь! Но пойду медленно и буду громко топать. И вот топаю, топаю и притопал к Кремлю. Как это получилось? Не знаю. Все пути были одинаковы и непривлекательны. Я просто шел и пришел. О чем думают другие? Пишут, что о близких, о красивых. А я повторял: "Мы идем по Африке, Африке, Африке... И Джон Ячменное Зерно!" Машина стояла в садике. Шофер был на месте. Солдат Андрюха куда-то пропал. Винтовка его лежала в кузове, а он пропал. Может быть, его загребли заградчики, когда он вышел из садика на площадь посмотреть, что к чему. Плохо же ему пришлось без винтовки. Почему старшина не спросил меня: "Где винтовка?" Может быть, ему пришлось бы принимать другое решение. Но как изменился садик в мое отсутствиеРядом с машиной лежали телеграфные столбы с огромным количеством проводов. То ли их подорвали наши, то ли была бомбежка -- не знаю, но машина была буквально окутана или укрыта сетью проводов. Они струились и вдоль, и поперек нее. Пробовал их рвать. Куда там. Это были старые провода со стальным сердечником, перекусывать-- было бы на день работы. Мы с шофером стали подвязывать их к деревьям, принесли досок, сбили подмости и подняли ими все провода. Очень много времени на это ушло, а в городе стояла прежняя густая тишина, и только когда мы чудом, разгребая ветки и завалы на краю садика (счастье еще, что машина была с двумя ведущими осями), выехали на площадь, в воздухе появился первый немецкий самолет. В городе царствовало пустошество и бесчеловечье. Ни одного существа! Напрасно говорить о том, что шофер торопился. Он летел впереди машины, едва касаясь ногами пробки радиатора. Улица перегорожена завалом. Выходим, растаскиваем, едем дальше. Самолет пролетел и улетел. Опять злонамеренная тишина, не прерываемая даже шумом нашего мотора. Ну вот! Наконец! Начало дороги на Ленинград. Конечно -- "полный вперед!" И появилась маленькая звездочка надежды на то, что операция "Возврат в пустой город" может окончиться благополучно. Проехали (сколько, не знаю). На обочине вдали застоялась небольшая фигурка. Подъезжаем -- Великанов. Он ждал И не ждал. Какие были шансы? Никаких. Он скорее отдавал дань последней памяти друга и грустил, отстав от бригады, и думал о том, что вот уже первый из нас погиб. И что Цыганков не такая уж сволочь, просто ему очень плохо и, конечно, он не полковник Грибов. Великанов влез в кузов и сказал: "Где это ты, Левка, так долго болтался? Может быть, с девицей новгородской поговорил?" Вот я Ирочке расскажу, тогда узнаешь!" И рассказал потом Ирочке, как ждал и не надеялся меня увидеть, как появилась машина и на ней Левка, такой тощий и черный весь, но в хорошем настроении. Великанов соскочил, ушел разыскивать какое-то подразделение, а мы поехали и поехали, а самолеты полетели и полетели, и все чужие и чужие. Дорога была совсем пустынная, и им было скучно, и все на нас. Мы были одни, а их много. Шофер пытался гнать, а самолеты стали кидать бомбы впереди. Тут Вася понял, что "все"! Подвел к обочине и побежал в канаву. Я за ним, но поближе к машине. Самолеты не улетали, они весело шалили. Пикировали на машину и делали выстрел из пушки, соревнуясь в том, кто первый попадет с одного захода, потом из пулеметов просеивали канавы, в которых мы укрылись. Им все было видно хорошо. Стояло чудесное, прозрачное в ясности утро (для них). Они порхали в голубизне и свете как славные, веселые птички или бабочки, красуясь друг перед другом, потом подлетали к машине и делали выстрел. Мы глубже зарывались носом в пыль и песок. Уже почти нечем дышать. Нам это утро не казалось светлым. Наконец, машина загорелась. Один из них попал в бак перед кабиной. Огонь охватил переднюю часть. Нужно спасать документы и знамя. У штатского не было ощущения, что знамя -- это святыня, но оно и документы должны быть доставлены в часть. Это долг! Не могу сказать при-том, что и разговор с Цыганковым не оставил следа в моей психике. В общем, я кинулся к горящей машине, а шофер Вася остался лежать в канаве. (Цыганков ведь с ним не разговаривал.) Когда мы натягивали брезент, он был мокрым. Высохнув, затянул узлы на замках кузова так, что развязать мне их не удавалось. Я бегал вокруг машины, пробуя с разных сторон. Самолеты, увидя меня, бросили свою игру и кинулись обстреливать нас с машиной. Мне не до них. Бензин стал вытекать на землю и гореть под машиной. Скорей! Скорей! Я обломал ногти, но впустую. Ножа нет, одному не справиться. Кинулся к шоферу: "Помоги развязать брезент! Одному нельзя". -- Иди ты! Машина все равно сгорит, -- сказал он. -- Там секретные документы и знамя бригады. -- Пусть лучше сгорят они, чем я, и лучше, чем достанутся немцам. -- Ах ты, сволочь, предатель, я тебе приказываю, я здесь старший! -- Иди ты. ... Таких старших окунают головой в г .... Я проглотил обиду, стал его просить: "Самолеты уже не стреляют, у них кончились патроны, они пикируют впустую". Он лежал лицом вниз и не отвечал. -- Сука, -- закричал я (на большее был еще тогда не способен),-- застрелю как собаку, -- и вытащил из кармана наган. Он повернулся ко мне лицом. -- Стреляй! Не имеешь права. Только командир может стрелять, а ты кто? Ты засранец, такой же, как я. Время шло, а машина горела все больше и больше. Я ударил его два раза стволом нагана в затылок и еще раз повторил: -- Вставай, застрелю! -- Никогда ты, Кюхля, не выстрелишь в человека, но у такого дурака пистолет может выстрелить сам. Он встал и подошел к машине. Вместе мы мигом развязали узлы, откинув брезент, он взял из кабины свой сидор, коричневый новенький карабин и медленно пошел по канаве к Ленинграду. Я опять остался один. Боялся ли я теперь? Нет, не боялся, некогда было. Солнце стояло уже высоко. Вероятно, было жарко, но у горящей машины было очень и сверхжарко. Самолеты улетели, сделав свое дело, и если бы не треск пылавшей машины, было бы совсем тихо. Не было ни людей, ни птиц, ни кузнечиков. Один огонь! У машины было два бензобака. Один горел, второй еще не взорвался. Сказать, что я торопился -- это сказать о фейерверке "огоньки". Я буквально вышвырнул на землю свой и всех альпинистов рюкзаки со спальными мешками, теплыми и очень ценными, свитерами, теплым бельем и прочим, дорылся до большого железного оцинкованного ящика и стал с ним бороться. Хорошо, что он был не сейф, и я его одолел. Там же в машине нашел большую плащпалатку, заполнил ее секретными и сверхсекретными документами, присовокупив знамя бригады и завязав все это крест-накрест, тронулся по обочине дороги в ту же заветную сторону, неся на спине огромный тюк цвета хаки. На свой рюкзак я, уходя, даже не взглянул. * * * Как в сказке, где колбаса прирастает к носу мальчика, так тюк с секретными документами прирос к моей спине. Двадцать килограммов секретов. Бригада отступала через Лю-бань и Тосно к Ленинграду лесами, обочинами дорог. Цыганков приказал мне: "Продолжать транспортировку тюка до особого распоряжения". Изредка он и комбриг присылали ко мне кого-нибудь для ознакомления с совсекретной директивой или приказом. Тот человек брал приказ, читал его, иногда возвращал, иногда не возвращал, потому что не может вернуть тот, кого нет на свете. К моменту, когда появился в штабе бригады начальник секретной части Тарасов, уже по моим грубым подсчетам, не хватало бумаг пятьдесят или шестьдесят, так что я, передав их Тарасову, избежал еще пятидесяти или шестидесяти расстрелов (за потерю одного секретного документа полагался расстрел). Правда, оказалось несколько лишних бумажек, не внесенных в реестр. Спасла меня, в конце концов, в этом эпизоде только потеря самого реестра. Кто его потерял, честно сказать не могу, а нечестно не хочу. Итак, мы передвигались по дорогам и прикоснулись к народному бедствию. Шли люди с тележками, коровами, детьми, собаками и без них. Все это блеяло, стонало, плакало. Дохлый скот, раздутый, лежал везде и вонял в канавах и на полянах и смердел. Все было под знаком этой войны. Много свиней бегало на воле. Лоси выходили на дорогу. Рядом двигались другие части и разрозненные группы солдат. Тут же мы немного развлеклись, присоединив к своей десятке нашего друга, альпиниста Игоря Юрьева и его товарища, рядового Зайцева, отставших от своей части, увеличив наше подразделение без названия с десяти до двенадцати. Никто уже не знал, сколько нас было и сколько стало, кто свои, кто чужие. Мы продолжали путь к Ленинграду. В какой-то из дней стало непривычно пусто и жутко, пропало все гражданское, что двигалось вместе с нами. Куда оно ушло? Как по жесту волшебной палочки. А мы двигались к Ленинграду, намного увеличивая свою часть за счет бегающих без узды. НАС ОСТАЕТСЯ ТОЛЬКО ТРОЕ Все же немцы нас вскоре догнали. Они ехали на машинах по дорогам, а мы пешком по обочинам. Бригада наша разрослась за счет работы заградотрядов. Возник какой-то порядок и первый отпор наступавшему врагу. Нас придали или нам придали танковую часть, и был первый настоящий бой. В районе пос. Шапки мы контратаковали наступавш противников. По моей полной неподготовленности и непониманию военного дела все по-прежнему казалось неразберихой и хаосом действий. То мы бежали в атаку, не видя противника и не зная, где он. Бежали туда, откуда он стреляет. То не знали, где наши; но в конце концов все прояснилось. Из небольшой рощицы, справа, загудели и вышли несколько наших танков БТ. Как мы их полюбили! К этому времени священная злость уже была не только у кадровых военных, но и у всех приписников и интеллигентов, составляющих значительную часть войск и понюхавших жестокости и наглости противника и, главное, поевших своей слабости и беззащитности. Наши танки! Какой восторг! Мы готовы их целовать и гладить. Они пошли в бой. Вот теперь мы покажем этим гадам. Пехота кинулась за танками в атаку... Пехота -- это мы, и удержать нас нельзя. Костя и Ваня влезли на броню, мы бежали рядом, держась за танк. Этого боя я описывать не буду. После него нас осталось только семь. В нем погибли Костя Соболев и Ваня Федоров, их буквально срезало пулеметным огнем на броне. За ними немного погодя погиб Сеня Аскенази и Игорь Юрьев (позже оказалось, что Игорь был тяжело ранен в грудь и в бессознательном состоянии попал в плен). Танки пошли без разведки, используя богатый опыт кавалеристов, руководивших в начале войны танковыми подразделениями. Лихой наскок с острой саблей не удался. У танков не было сабель и гривы. Танки все, кроме одного (заглох при выезде), сгорели, и мы едва управились отползти в свои плохо сделанные окопы. Нас, альпинистов, осталось семь. Нас осталось семь. Нас осталось только семь. Нас, альпинистов, семь! (Зайцев не альпинист, и он ушел от нас не знаю куда.) Казалось, альпинисты умеют терять друзей. Но это может показаться только постороннему. Альпинисты не плачут. Альпинисты спокойно вытаскивают из трещины или из-под скал ту смесь мяса и костей, которая была другом, упаковывают в спальный мешок, обвязывают веревками и волокут по леднику, "охраняя" себя и "его" от падения в следующую трещину, бережно спускают по скалам и потом тихо и молча хоронят на своем альпинистском кладбище. Однако научиться этому нельзя. На войне убивало многих, и рядом с тобой, лучше сказать, не много оставалось целых. У военных была такая спасительная мысль: его убило, но я-то цел. Эта мысль -- спасительная загадка психологии. Она не формулировалась так прямо, но радость остаться живым ощущалась на примере несчастья другого. Об этом я слышал много раз и от различных военных людей. Забегая вперед скажу, что я из альпинистов, воевавших на переднем крае, остался в бригаде последним. Мне везло. Только два раза я был ранен и к концу думал о том, что продолжись война еще немного,-- и статистика добила бы и меня. Скажу еще, что гибель Вани, Сени и Игоря не поддавалась этой спасительной мысли. Скорее, была мысль о том, что если погибли такие замечательные люди, любимые друзья, выдающиеся спортсмены, то и мне туда скорая дорога. Очевидно, выхода нет. Я еще тогда не научился пускать в себя спасительные мысли, что умеют настоящие военные. В этом смысле я оставался штатским интеллигентом и очень страдал. Я не стремился выяснить истину. Я страдал ... И подавлялся окружающим до состояния полусонного доходяги. Это не проходило, не прошло до сих пор и не пройдет до конца. Смерть -- это не просто. Продолжаются обстрелы, контратаки, опять пришли наши несчастные, мизерные танки. Сереге Калинкину осколок перебивает голень. Серегу увозят в медсанбат. Бой продолжается. Серьезное ранение в грудь получает Абрам Бердичевский. Его сразу везут в тыл. Состояние тяжелое, и двух месяцев еще не воюем, а семерых уже нет, остаемся впятером -- Толя, Федя, Карп, я и Буданов. Сентябрь наступил. Отступление продолжалось. Опять беспорядочные наши контратаки, опять неразбериха. Осколок мины вырывает бок у Анатолия. Его увозят в тыл. Буданов переходит в интенданты на передовой, из двенадцати остаемся втроем -- Федя, Карп и я. Пошла зима. Воевать везде плохо, но на Волховском вдвойне, втройне, впятерне и более плохо. Немцы заняли высотки, а нам сидеть в болоте. Нас часто спрашивали -- почему вы не заняли высотки? Чтобы занять высотки, пришлось бы отступить от линии фронта, а нам этого "никто" не позволит. Отдавать нашу священную землю врагу нельзя. Немцы, подходя к нашим позициям, отходили до удобных высоток, а начальство нас заставляло подойти к ним, докладывая, что отвоевали куски земли. Был такой приказ № 227 -- ни шагу назад назывался -- его издали в 1942 г. Были и другие страшные приказы о штрафбатах, о смертной казни через повешение, объявлявшие всех попавших в плен предателями (не сдавшихся, а попавших), но не было приказа о том, чтобы не посылать зря на смерть солдат и офицеров. И нас посылали брать какую-то вшивую высотку, теряя целые взводы и роты. Безответственность поразительная. Если командир оставил ломаную пушку -- расстрел, а если погубил роту -- ничего. На Волхове в болотах и рядом с ними земля -- торф. Окопа сделать нельзя, вода заливает их весной и осенью. Мы делали валики -- брустверы из торфа -- и за ними сидели. Плохо было на этих участках Волховского фронта. Даже вне болот окопы были мелкими и землянки малыми. Зимой и сыро, и холодно в них, даже в большие морозы на полу была вода. И в валенках нельзя, и без валенок совсем нельзя. Суровая зима началась еще в октябре. Стали мы в оборону. Под деревней Вороново. Настали трудные дни и ночи. Начальство беспрерывно требовало "языка" и активности в обороне. Не давайте им сидеть в теплых хатах на горке. Ведите разведку боем. И мы вели, и нас убивало и ранило. И приходило пополнение, и его ждала та участь. Штатский интеллигент вытекал из меня, как пар из бутылки. Оболочка же, то есть сама бутылка, не считая горлышка, оставалась пока почти целой и заполнялась тем, что называется "наш советский вояка". Начало войны было очень трудным, но штатский дух в бутылке все еще булькал и постоянно выдавал какие-то проекты, изобретения или технические идеи. Шел ли я по тропке, сидел ли в землянке, стоял ли в окопе -- психика, запущенная на изобретательское и научное дело, изредка выбрасывала результат, как монитор в железнодорожной кассе -- "мест нет", или "верхний боковой в плацкартном". Идеи были лихими (например, зеленый крокодил из зоопарка, обложенный и наполненный взрывчаткой и пущенный под немецкий танк. Или легкие крылья. Я лечу на них в Берлин, к бункеру Гитлера, подвязываю его альпинистскими узлами к себе и прилетаю с ним в Москву к маршалу Жукову. Меня делают генералом авиации). Были идеи попроще. Некоторые из них я осуществил сам, другие (кроме одной) посылал в ка-кие-то инстанции, сам не знаю куда. ГЕНЕРАЛ ГРИБОВ Простые люди не становятся генералами. И быть с генералом не просто. Не просто, но с хорошим генералом прелестно. Часто сидела наша команда в каком-нибудь лесочке, на кочке болотной или камнях. Грибов рядом отдавал команды, советы, слушал доклады, разговаривал ... Я не мог никогда угадать того, что он скажет дальше. Он был неугадываем и даже непознаваем. Как неинтересны люди, уже препарированные, рассеченные и прозрачные (как арифметические задачи для третьего класса). И, наоборот, притягательны загадочные. Наш генерал был загадкой, как сопка, укрытая корабельными соснами среди бескрайнего торфяного болота. Такие были. И наш Грибов был! На фоне остальных командиров. Два сакраментальных вопроса -- откуда такие берутся и как он залетел в нашу кашу? В 23.00 31 декабря 1941 года в нашу землянку вошел адъютант Грибова лейтенант Оболенцев (какая фамилия!) и сказал: "Вас троих (показав рукою) Иван Владимирович требует... то есть просит зайти к нему через полчаса, то есть в 23.30". Он посмотрел на часы. "У нас все часы испорчены водой",-- сказал Великанов. Хорошо, я за вами зайду ... Срочное задание? -- спросил я. Придете, узнаете. Адъютанты с солдатами так разговаривают. Лейтенант, рост сто девяносто, согнулся вполовину, выходя в дверь, занавешенную плащпалаткой. Великанов стал закручивать портянки, сушившиеся у железной бочки, работавшей у нас печкой. Снял со стены автомат, стал его протирать. В каску заправил ушанку, утрамбовывая ее своей большой головой. Шапка была по голове, а каска мала. Они все одинаковыми делались. Я лежал на топчане. Я собираюсь быстро. В ответ на ворчание Карпа говорю: "У меня хороший рывок на финише". -- Вставай! Знаем твой рывок. Комбриг ждать тебя будет. Или автомат мокрый заклинит. Пришлось вставать и делать вид собирающегося. Лейтенант, придя, сказал: "Автоматов не брать и ... каски оставьте". Видно, идти утром, подумал я, это хорошо. Но! Что-то серьезное. Грибов по пустякам нас теперь не посылает. Великанов пошел за лейтенантом первым, за ним вышел Федя, я последним. Землянка комбрига из двух комнат -- "предбанник" и спальня. Первая большая, освещенная аккумуляторным фонарем, с большим столом, на котором всегда лежат карты, линейки, карандаши. Мы застопорились в дверях. Меня пускают не сразу. Войдя, я все понял. Стол накрыт для гостей. Стоит еда, две бутылки какого-то вина, водка. Мы вошли, столпились у входа, застеснялись, помешали. Полковника не видно. Лейтенант тоже ушел. Уходить нельзя и стоять плохо в грязных ватниках ... Дверь из спальни отворилась, и прелестным хрипловатым военным голосом Иван Владимирович сказал: "Друзья! Снимайте ватники. Я пригласил вас на ужин. Сегодня будем встречать новый год. Леня, убери одежду ..." Новый год ... Кто его знает ... кто его помнит здесь. Новый год. Тридцать первое декабря. Через двадцать минут ... А может, через пять идти в разведку. Не верим, не снимаем, стеснение не фальшиво, а всерьез. Почему нас??? Эта психологическая загадка не была решена ни тогда, ни позднее. Почему нет здесь начальника штаба, его заместителя, подполковника Цыганкова? Майоров, комбатов, начальников связи, инжслужбы, артиллерии и других? Почему полковник, комбриг на встречу нового года позвал троих солдат? Только тот, кто знает военную службу, поймет всю трудность этого вопроса. Может быть -- как одна живая Земля во всей Вселенной, так во всей многомиллионной армии только у нас в бригаде полковник к себе на ужин по поводу встречи нового года пригласил троих солдат. И не музыкантов, не артистов для развлечения, а просто так. Никого не ждали. У стола стояли пять табуреток. Мы сели, полковник и адъютант после нас. Адъютант разлил в маленькие рюмки вино. Какое было вино ... Стесняясь, я не посмотрел на этикетку, но было оно лучшим вином в мире. Я знал сие точно. Полковник сказал какой-то простой тост, показавшийся мне тоже лучшим в мире. Я уже давно был влюблен в нашего Грибова. Потом, по знаку Вели-канова, тогда еще не очень любившего говорить, я сказал тост. Мне он не показался лучшим в мире, но все выпили с удовольствием. Тут Иван Владимирович, как-то очень весело и посмеиваясь, встал и сказал: "Сегодня мне присвоили генерала и назначили командиром 122-й дивизии. Так что вы первые узнаете о моем отъезде. Хочу добавить. Мне грустно расставаться с бригадой и еще больше -- с вашей компанией. Я поднимаю тост за вас". Было ноль часов двадцать минут первого января 1942 года. Мы поняли, мы встали. Грибов еще сказал: "Со мною уезжает мой адъютант Обо-ленцев. Я просил Цыганкова отпустить со мной альпинистов. Он до приезда командира временно будет командовать бригадой. Он не согласился, мне они тоже нужны, сказал". Мы все поняли, сказали спасибо и вышли из землянки генерала. Вошли к полковнику, вышли от генерала. Погода испортилась. ЭТА СТРАННАЯ МИТУРИЧ Война уже шла и шла. Ветер ее нес и нес на меня, на нас. Встречи. Как осенью листья и ветки смешанного леса несутся в лицо, и грудь, и руки и кружат вокруг, не касаясь, или ударяются, делая даже больно, или рассыпаются, обтерев собою куртку или шинель. Из-за множества их и слабости памяти большая часть ушла в прошлое, не оставив следа, но были встречи, красным кленовым листом лежащие на снегу, горящие в зрении и душе. Наше существо само отбирает для запоминания ярких людей и благодарно бережет их память. В ту зиму появилась в бригаде девушка по прозванию -- "странная Митурич" * (* - Фамилия изменена, хотя и похожа). Как позже оказалось, в нашей части ее знали все, только я не знал. Знаменитая Митурич. Известная Митурич. Митурич ушла. Митурич у командира ... Митурич сейчас придет ... И Митурич пришла. Вместе с капитаном Костиным из роты связи, она вошла к нам в землянку, я был один. Черная, очень худенькая, невысокая, в блестящих сапожках гармошкой. Офицерская шинель крепко стянута в осиной талии. Глаза полуприкрыты. Суконная пилотка пирожком с яркой красной звездочкой (у нас были пилотки х/б и зеленые фронтовые звездочки) сдвинута сильно набекрень. Из-под нее сзади выходила короткая, но толстая иссиня черная коса, лежавшая концом на погоне рядового бойца. То ли десятый класс, то ли пионервожатая в детском приюте. Других быстрых вариантов не приходило на ум. Ведь я ее до той поры не видел, а популярность ее фамилии приписывал каким-то подвигам боевым. Была ли она известным снайпером или героической разведчицей -- я не знал. Популярными в войсках были эти две почетные профессии женщин. Так вот, Митурич вошла в мою землянку... Капитан Костин сказал: "Мы с Митурич приехали верхами из тыла. Я на цыганковской "Пальме". Выдь, посмотри. Какая красавица..." Я давно знал Пальму -- белую арабскую кобылу комбрига (раза два на ней прокатывался). Совершенное животное существо. Не быть ею очарованным, остаться равнодушным было невозможно. В другое время я бросил бы все и побежал смотреть на Пальму. Но тут появилась Митурич с полуприкрытым взглядом, и я заколебался. Капитан сказал: "Оставлю у тебя Митурич и побегу к комбригу. Только не надолго". Уходя, обернулся и еще раз повторил: "Только не надолго, учти". Я глядел с интересом на эту почти девочку и не обратил внимания на слова Костина, как потом сообразилось, сказанные с особым нажимом: "Учти!" Она села не рядом, а против меня, на другой топчан. В землянке помещались только два земляных топчана, разделенных столиком с телефоном и покрытых плащпалаткой и овчинными полушубками. Не могу сказать, что отведенные мне Костиным полчаса прошли легко, приятно и непринужденно. Я развлекал молодую девушку, только изредка говорившую "да" или "нет". Ее полуприкрытые темные глаза вообще ничего мне не говорили, она сидела неподвижно, положив красивые тонкие пальцы на стол, и молчала. Я выбивался из сил, вспоминая интеллигентские рассказы о Мигдале, Ираклии Андронникове, Соллертинском, об альпинизме, своих друзьях погибших, о филармонии, Русском Музее,-- получил в ответ -- три "да", два "нет" и одно открытие век, миллиметра на два более, обычного для нее, среднего положения. Когда я совсем иссяк, пришел Костин. Странно посмотрел на меня и спросил: "Что? Так ничего?". "Что ничего?"-- сказал я. "А ты что, совсем того? -- сказал он. Я его не понимал. "Ты нас даже не познакомил" -- сказал я. "Дурак!-- сказал он, -- снял бы с нее штаны и познакомился бы. Дурак!"-- повторил он. Я покраснел как мог. Она и глаз не приоткрыла и не сказала ни да, ни нет. Как будто дело шло не о ней. "Было у тебя полчаса, -- сказал он, -- фронтовая норма, сам виноват, а теперь мне уже некогда, я уезжаю. Дурак! Она славная девочка ..."-- и уехал. Я вышел их проводить, посмотрел на Пальму. Митурич ехала на низкой гнедой кобыле, пузатой и грязной по брюхо. Кто их в тылу чистит. Некогда. Они стоят в ямах, накрытых хворостом, а навоз по брюхо. О Митурич стало мне все интересно. Я приложил к ней прилагательное "странная", и так стали ее называть: "Странная Митурич". Действительно, она была странной, эта юная "Пышка". Митурич приехала в тылы нашей части месяца за три до нашей встречи. Гражданская девочка с косой (поначалу коса была ниже пояса) сказала: "Хочу бить немцев". Ей выдали красноармейскую книжку, солдатское обмундирование и приписали к роте связи телефонисткой. Дело нехитрое. Она быстро научилась кричать по часу в трубку: "Тюльпан... Тюльпан ... Я Роза ...Командир ушел в подразделение, скоро будет... Связи со штабом нет" -- и еще несколько фраз, очень важных на войне. Как мне рассказали, она была цветочек, к которому прикоснуться было кощунством, и только лохматый шмель мог забраться в него, чтобы попить соку. И такой шмель нашелся. В тыловых частях были так называемые (на блатном диалекте) "придурки". Выписанные из санроты, еще не совсем здоровые бойцы. Их оставляли в тылу на месяц, на два до подхода к кондиции (убивать не совсем здоровых -- грех). Однажды в большой землянке телефонисток к ней подошел Махмуд, "придурок" из Средней Азии, владевший лексиконом из десяти слов, давно болтавшийся в тылу (так как умел ублажать начпрода майора Сыса). Заросший и грязный как черт, протянул руку и сказал: "Пойдем со мной". Она, свободная в тот момент, поднялась и молча пошла за ним к двери. Странность произошедшего оставила всех в шоке. Че