---------------------------------------------------------------
     © Copyright
     Email:
     WWW:
     Date: 31 May 2006
---------------------------------------------------------------



     Жизнь на земле дискретна. Единица живого --  организм.  В  человеческом
обществе первая и последняя составная часть -- человек. Человек, а не семья,
не  нация,  не государство,  не  класс, не партия. Только  человек  обладает
сознанием,   способностью  мыслить,   чувствовать  боль,   быть  счастливым,
раскаиваться. Человек, а не  семья, не нация, не государство,  не класс,  не
партия.  Только человек,  отдельный  человек,  может хотеть.  Короче говоря,
только человек обладает  душой. И потому  только человек  может отвечать  за
свои (и  только за свои) поступки. Хорошим  или плохим, добрым или жестоким,
умным или глупым может быть только человек.
     В этой книге все выдумано и все  правда.  Две разных  жизни, два разных
человека. И оба они -- это я.
     Даты  написания всех  стихотворений  точны до недели. Главы V  и XI  --
подлинники.
     Фамилия автора -- псевдоним. Под своим именем пишу совсем другие книги.
     Лев Александров
     Май 1987


     "Человек -- это единственное животное,
     умеющее смеяться и плакать, потому что
     человек -- это единственное животное,
     сознающее разницу между тем, что есть
     и тем, что должно быть."
     Уильям Хазлитт



     1.
     Он проснулся в четыре часа  утра. В горле стоял комок, не давал дышать.
Он знал, что  сейчас комок спустится ниже и постепенно перейдет в тупую боль
за грудиной.
     После третьей таблетки нитроглицерина немного отпустило. Теперь дня три
будет тянуться хвост, -- одышка, усталость. А когда-нибудь, может быть очень
скоро, нитроглицерин  не поможет. Что  по ту сторону -- неизвестно. Он верил
-- что-то есть. Начал верить  лет десять  назад.  Но рассуждать об этом  нет
никакого смысла. Вера есть вера. Ни доказать, ни опровергнуть нельзя.
     Смерти он  не боялся.  Он знал  это  точно,  -- не  раз было проверено.
Боялся только года два, лет в тринадцать, четырнадцать, когда впервые понял,
что когда-нибудь непременно умрет.
     Уже  не  уснуть.  Можно  зажечь  лампу  и дочитать очередной  детектив,
кажется Гарднер. А можно просто лежать и вспоминать.
     Когда-то, если не спалось, думал о будущем, мечтал. Теперь все больше о
прошлом.  Такая длинная и такая быстрая жизнь. Это  неверно, что в молодости
время идет медленно, а в старости быстро. Когда он был молодым, время летело
стремглав, он сам подгонял его, нетерпеливо заглядывал вперед, некогда  было
подумать. А  теперь  все медленнее и медленнее. Он перечел про себя  недавно
написанные стихи (он часто теперь читал про себя стихи, старые и новые).

     Идут недели. С каждым годом
     Все медленней идут они.
     Уже ослабленным заводом
     Почти не двигаются дни.
     Времен масштабы перепутав,
     Надежд и ужаса полна,
     Придет последняя минута
     И не окончится она.

     Хорошие стихи. Не так часто удается сказать то, что хочешь.
     Мууди  пишет,  что в момент умирания перед человеком вновь проходит вся
жизнь, начиная с младенчества, со всеми давно забытыми подробностями. А он и
так все помнит.
     Четверть пятого. Часа через  три  придется встать.  За  три часа  можно
снова прожить жизнь.
     2.
     Его зовут  Борис, Боря, Боренька, Борюнчик- смехунчик, -- так зовет его
мама.  Ему  пятнадцать  лет.  Он уже  в  седьмом  классе. Ребята  его  зовут
Великаном,  просто  у  него такая фамилия --  Великанов. Сейчас декабрь 1936
года. В этом году с ним случилось  много важных и не  очень важных вещей. Из
не очень важных -- его приняли в комсомол. Это не так уж важно, потому что в
их классе приняли всех, кроме Алешки  Парина, у которого отец  бывший поп. А
важно то, что он окончательно решил, что  будет биологом, ученым биологом, а
не поэтом.  Все в классе думают, что он  станет поэтом,  только  мама всегда
говорит, что ему нельзя быть поэтом, потому что он пишет  стихи гораздо хуже
Пушкина и даже Есенина. Он решил, что  будет  биологом после того как прочел
Поля де Крюи "Охотники за микробами". Конечно, мама права. Поэтом стоит быть
только  гениальным.  А  ученым можно быть  любым -- важно  просто  все время
работать.  У него есть  уже  маленький микроскоп; мама дала деньги, и он сам
купил его в "Учебных пособиях" на Неглинной.
     Стихи он, конечно, писать будет, но только для себя и для друзей.
     Второе  важное событие -- он поцеловался. И не с кем- нибудь, а с Соней
Гурвич, самой красивой девчонкой  в классе. За ней  все ребята бегают, а он,
может быть, даже влюблен. Поцеловал он ее на катке в Парке культуры.  У него
это было в первый раз, а у нее, наверное, нет, потому  что Соня сказала, что
он не целуется, а клюет. Но во второй и в третий раз вышло гораздо лучше. Он
потом написал об этом стихи, они немного приукрашены, но Соне понравились.

     Хлопья белые мягкого снега,
     Электричеством залитый лед,
     Наслажденье скользящего бега,
     Неожиданный поворот.
     Рядом девушки стан и плечи,
     Мы в летящей толпе одни,
     Пронесется над Парком вечер,
     А когда погаснут огни,
     Замолчат надоевшие трубы,
     На скамейку тихонько увлечь
     И, прочтя позволенье, обжечь
     Поцелуем холодные губы.

     Плохо только  "прочтя позволенье". Где "прочтя"?  В глазах, во взгляде?
Не получилось. Он все-таки еще плохо отделывает стихи.
     Случилось еще одно важное событие, но об этом после.
     Они  живут в Москве, в  большом сером доме на  углу  Лихова  переулка и
Садовой. Они -- это папа, мама, он и его сестра Надя. Наде уже двадцать три.
У них отдельная четырехкомнатная квартира.  У него своя маленькая комната, в
другой,  побольше, Надя, потом мамина и папина спальня и еще  самая  большая
комната, где  никто  не  живет. Папа  называет эту  комнату столовой, а мама
гостиной.  Еще есть старенькая няня Маруся. Она спит на раскладушке в кухне,
а днем сидит в большой комнате и вяжет. Она совсем старая и больная, так что
мама, Елизавета Тимофеевна, ей не позволяет даже убирать комнаты. Иногда она
помогает маме  на кухне. Маму она зовет  "барыней".  Папа всегда  сердится и
говорит,  что  бар давно нет, а  мама  смеется и уверяет его, что Марусю уже
поздно воспитывать.
     Ни  у  кого в  классе, кроме  него, отдельной квартиры нет. Все живут в
коммунальных.  А  у  них  отдельная.  Это  потому,  что  папа  ответственный
работник.
     Каждое утро за ним приезжает машина и отвозит на службу в Наркомат. Как
называется  папин  Наркомат  Борис не  знает, папа дома никогда не говорит о
работе. При Борисе, во всяком случае. Папа, Александр Матвеевич, вообще дома
говорит мало, только с мамой в их комнате.
     У них  в  семье каждый  живет своей жизнью. И все  очень разные.  Борис
больше всех любит маму. Во-первых,  мама красивая, а во-вторых,  умная. Мама
самая образованная в семье.  Она  может говорить по-французски и по-немецки.
Очень  давно,  еще  до  мировой  войны,  она  училась в  Германии,  в городе
Карлсруэ,  и имеет  высшее юридическое образование. Мама нигде не  работает.
Мама говорит, что если женщина может не работать, она должна не работать.
     Папа  не очень  образованный. Он  нигде  не учился,  даже  гимназию  не
кончил. Папа с шестнадцати лет был революционером. Всю свою молодость провел
на каторге в Сибири,  где-то за Верхоянском, там,  где полюс холода, а потом
жил несколько лет в маленьком городке Вилюйске.  У  него  там была жена,  не
мама,  а  другая  женщина.  Эта женщина умерла, и сразу  после  революции  в
семнадцатом  году папа приехал в Москву с  Надей и здесь встретил маму.  Так
что  Надя  не  настоящая  сестра,   а  только,  как   говорит  няня  Маруся,
единокровная.
     Папа всегда очень занят.  Мама даже в театр ходит одна или с кем-нибудь
из  своих друзей.  Чаще  всего с  Николаем  Венедиктовичем  (очень  странное
отчество).  Он  гораздо   старше  мамы,  совсем   старик,  наверное,  больше
пятидесяти.  У  него  седые  волосы  и седая бородка  клинышком. Папа  о нем
говорит  --  беспартийный спец,  а няня Маруся  -- хороший барин.  Он всегда
целует маме руку, когда здоровается,  и папе,  Борис знает, это не нравится.
Ходит мама чаще всего в Художественный театр.  Она там каждую пьесу смотрела
по  нескольку  раз и  очень  любит Качалова за  его бархатный голос. Николай
Венедиктович  говорит,  что Качалов  слишком  сладенький  и что нет никакого
сравнения с молодым Станиславским. А теперь самый великий актер -- Леонидов.
А Борис  был  в  МХАТе только один раз, на "Синей  птице".  Но это для самых
маленьких.
     Николай Венедиктович  всегда  на день рожденья, в ноябре, дарит  Борису
десять рублей и говорит: молодому человеку надо иметь в кармане деньги. Мама
при этом смеется и  говорит: "Зачем вы его балуете?" А папа потом сердится и
говорит, что деньги детей развращают. Вообще взрослые в одинаковых ситуациях
всегда говорят одни и те же слова.
     У мамы есть  еще  друзья, и  она иногда к ним  ходит  в гости. И всегда
одна, без  папы. Папа говорит, что ему, во-первых, некогда, а,  во-вторых, с
ними скучно. Папа в гости не ходит. По выходным дням вечером приходят папины
друзья.  Мама  готовит  особенный ужин,  покупает  вкусные  вещи  в  папином
распределителе, а водку из бутылок наливает в специальные графинчики. Папа и
его друзья пьют только водку, Борису позволяют выпить одну-две рюмки кагора,
а мама пьет белое грузинское  вино.  Борис попробовал  --  кислятина. Надя с
гостями  не  сидит.  Мама  говорит,  что  у  нее  своя  жизнь.  Она  кончила
экономический  техникум,  днем  работает,  а  по  вечерам  уходит. Последние
полгода  она ходит с высоким  очень  спортивным  парнем  -- Мишей.  Миша  --
комсомольский работник.  Борис его  не  любит, и,  кажется, папа тоже.  Мама
считает, что он не хуже прежних и что это -- Надино  дело. Наверное, Надя за
него выйдет замуж. Няня Маруся говорит -- давно пора.
     А папу Борис  больше уважает, чем любит. Папа  очень смелый  и сильный,
хотя и невысокий, чуть выше мамы.  Один раз, когда  они ехали с дачи (у  них
есть дача в  Кратове,  вернее, половинка дачи в  поселке  ответработников) и
ждали поезда  на  платформе,  какой-то  большой пьяный  мужчина  начал  бить
женщину на пригорке перед станцией. Он ее бил по лицу и очень громко ругался
матом. На платформе было много народа, но все молчали и даже отворачивались.
А  у  папы  вдруг стала  дергаться щека,  он соскочил с платформы, перебежал
через рельсы, схватил этого мужчину за грудь, а другой рукой ударил  его  по
лицу.  Мужчина  упал и  ругался  матом  лежа, но не вставал. А женщина стала
оттаскивать папу. В это время загудел паровоз и показался поезд. Папа быстро
снова  влез на платформу. Потом всю дорогу у  него дергалось лицо  и дрожали
руки. А мама гладила его по рукаву и говорила: "Ну  что ты, Шура, успокойся.
Все  уже  кончилось.  Ты,  конечно,  не  мог  иначе,  но  ведь   этой   бабе
заступничество не  нужно". Потом  папа успокоился и сказал,  что таких  надо
стрелять. А мама  ответила,  что если таких стрелять, то  в России никого не
останется. И больше об этом не говорили.
     А теперь о самом важном.
     Он перестал верить. Перестал  верить в величие Сталина,  в правильность
"генеральной линии",  во все.  Впрочем, если подумать,  то  это  неправильно
говорить -- перестал верить. Просто раньше он не думал: все  было само собой
разумеющимся. Конечно,  уроки обществоведения всегда скучные, но это потому,
что  повторяют  и  повторяют  всем  известные вещи,  говорят  одни и  те  же
правильные слова, с которыми все и так согласны. И вдруг все развалилось.  И
казалось бы --  из-за такой малости, такой  ерунды.  Великий полет  Чкалова,
Байдукова  и Белякова: Москва -- остров  Удд. А в газетах -- Сталин, Сталин,
Сталин. Все во  имя Сталина, все во  славу Сталина. Каждая речь кончается --
да здравствует вождь народов, отец родной! Все -- благодаря Сталину, под его
руководством, по его плану. Как будто он, а не Туполев, строил этот самолет,
он,  а  не Чкалов, сидел  за штурвалом.  Совершенно такие же статьи, письма,
рапорты, речи были в газетах и раньше, но Борис читал и не видел, читал и не
думал.  А теперь  увидел. И все развалилось. Если здесь фальшь, значит везде
фальшь. Если здесь врут, значит везде врут.
     Это  произошло сразу.  Посмотрел утром газеты и  вдруг понял  --  ложь.
Через несколько дней, вечером,  когда папа еще не  пришел, а Надя  уже ушла,
путано и  сбивчиво сказал обо всем маме. С кем же еще говорить?  Больше не с
кем. Таких друзей у Бориса нет.
     Елизавета  Тимофеевна  молча  слушала  и потом долго  молчала.  Встала,
походила по комнате. Сказала:
     --  Все, что ты говоришь, Борюнчик, правда. Только  не вся правда.  Вся
правда  гораздо  страшнее. Много  не только лжи, но  и крови. Они  убивают и
мучают людей. Об этом никому нельзя говорить.  Сделать ничего  нельзя. Можно
только  погубить  себя и всех нас. И  не надо говорить  об этом с  папой. Ты
должен понять:  он все видит и знает гораздо больше, чем  ты  или я.  Но  до
конца не может принять правды. Всю свою жизнь он отдал борьбе за эту власть.
Человек, особенно такой человек, как папа, не в силах сказать себе, -- я всю
жизнь делал не то, что надо.
     Елизавета  Тимофеевна  помолчала,  достала  из  ящика  пачку  "Тройки",
закурила. Она очень редко  курила, иногда после ужина с папиными друзьями. И
всегда "Тройку" с золотым обрезом.
     --  Ты  уже совсем большой, Борюнчик. Мои  друзья,  -- и тетя  Дуся,  и
Вайнштейны, и  Николай  Венедиктович, никогда не говорят  об  этом со своими
детьми. Они считают, пусть дети во все верят, им будет легче жить. Ты почему
удивился? Ты думал, что у Николая Венедиктовича  никого нет? Он давно женат,
у него  две  дочери примерно  твоих лет. Просто мы, как говорили раньше,  не
знакомы домами. Но сейчас не об этом. Я думаю, что детям нельзя врать. И что
мальчик в пятнадцать лет уже взрослый человек, с  которым надо говорить, как
со взрослым.  Ты  вдруг увидел  ложь в  бесконечном славословии  Сталина.  А
раньше ложь не видел. В твоей жизни ложь была всегда. И сегодня она окружает
тебя.  Я читала  твои  учебники литературы, истории, обществоведения.  В них
почти все неправда, или полуправда, изувеченная  правда, а  она хуже лжи. Ты
спросишь меня  --  как  же жить?  А  так  --  просто  жить.  В  жизни  много
прекрасного,  интересного,  ради  чего  стоит  жить. Хорошие книги,  друзья,
музыка, искусство, любовь.
     Борис всю жизнь помнил этот разговор, важнее его не было.
     3.
     Как странно и мучительно приятно вспоминать это теперь. Прошла жизнь, а
он все тот же. Так четко ощущается  связь между тем мальчишкой и сегодняшним
неотвратимо  стареющим  мужчиной  с  мешками  под  глазами,  редкими  седыми
волосами, доживающим жизнь  почти  в одиночестве.  А на самом деле ничего не
изменилось.  Сколько было  всего: война, жена  и семья, любовь, болезнь,  от
которой  он  скоро  умрет,  а  на  кровати  лежит  тот  же  пятнадцатилетний
мальчишка, что и полвека назад.
     Борис  Александрович  лежал  на  спине.  Начинало светлеть.  Вернее  не
светлеть, а сереть, по  подоконнику стучал мелкий дождь.  Уже  ноябрь, скоро
снег,  новый  год, придут дочери с  мужьями,  внуки. Такой ненужный  ритуал.
Опять разговоры о том, что ему нельзя жить одному,  что он должен пригласить
кого-  нибудь  вроде  экономки, что  можно  найти  вполне приличную  пожилую
женщину, которая совсем не будет мешать. Слава богу, трехкомнатная квартира.
     Пора вставать. Сегодня у него лекция, и хотя он читает уже лет двадцать
один  и  тот же курс, часик-полтора посидеть и  подумать нужно. Только бы не
схватило  во  время  лекции. Нет  хуже  -- вызывать жалость.  У  студентов к
жалости всегда примешивается презрение: и что этот  старый хрен не уходит на
пенсию. Помирать пора, а он лекции читает.
     Борис  Александрович был  вторым профессором на  кафедре патофизиологии
медицинского  института  и  читал  курс  физиологии  человека.  Вернее,  так
назывался  курс,  но он  отходил  от  программы и  много  времени  тратил на
физиологию клетки.  Он говорил,  что врач  должен быть  широко  образованным
естественником.  Но,  если по  правде,  то  он просто читал то, что ему было
интересно.
     Все-таки настоящего  ученого из него так и  не  вышло.  Конечно,  как и
полагается, за эти десятки лет у  него  накопилось  несколько дюжин печатных
работ,  даже  одна книга о  механизмах терморегуляции,  были  ученики,  есть
аспиранты. Но он не обманывает себя: он середняк.  Не из худших, но  все  же
середняк. На большие вещи таланта  не  хватило и не повезло. Иногда  везет и
без особого таланта. И карьеры не  сделал. А как легко было сделать! Столько
"кампаний"  было  на  его  веку,  стоило  только  присоединиться,  выступить
вовремя, поддержать  почин. Вот Сергей это умел. Что-то  давно его  не было.
Видно, совсем затерялся  в высоких сферах.  Ничего,  придет.  Отдушина нужна
каждому.
     Борис Александрович  завтракал. Геркулес  на воде с медом  и кофе. Кофе
ему  нельзя, но  от этого удовольствия раз  в день он  отказаться не мог. За
завтраком он смотрел газеты. Именно смотрел, а не читал. Это занимало  одну-
две минуты.  Смотрел просто на всякий случай, -- вдруг что-нибудь напечатают
действительно  важное.  Очень  редко,  но  все  же  бывало.  Перед  сном  он
обязательно  слушал   последние   известия   по-английски   или  по-немецки.
Международная политика не то чтобы волновала,  но интересовала его. Конечно,
если думать и помнить, то все оказывается довольно примитивным.
     Читал  Борис Александрович много.  Теперь,  когда  он  не  мог  вечером
работать,  а стихи  писал редко, он  после ужина всегда  читал.  Перечитывал
Чехова,  Достоевского. Выписывал  "Новый  мир",  --  даже теперь нет-нет  да
напечатают настоящее. Проглатывал английские детективы, шпионские триллеры и
западную  публицистику. Иностранными книгами  его регулярно снабжал  Сергей,
который  привозил их из своих частых заграничных командировок: в депутатском
зале не проверяют.
     Лекцию   он  прочел  хорошо.   Мембранные   потенциалы  и  доннановское
равновесие --  один из любимых его разделов.  Студентов было около сотни,  и
человек пять слушали и, видимо, понимали,  а не просто  конспектировали. Это
не так  уж мало. Читал он  с подъемом, на адреналине, и после лекции был как
выжатый  лимон.  На  заседании  кафедры  полностью  отключился.  Заведующий,
Алексей  Иванович,  два  раза  спрашивал  его  мнение,  он   соглашался,  и,
по-видимому, невпопад: все смущенно молчали и не смотрели на него.
     Потом пил кефир с печеньем в профессорском буфете. Принял нитроглицерин
и часа полтора  говорил с двумя своими аспирантами.  Шустрые ребята. Кое-что
делают,  но  больше  заняты идиотской  общественной  работой.  Без  этого на
кафедре не останешься.
     Страшная вещь -- современный прагматизм молодых. Они  думают, что умеют
жить.  Мура  это, сами  себя  обманывают.  Нельзя  откладывать "на  потом" и
тратить лучшие годы на несущественные вещи. Когда-то, еще восемнадцатилетним
мальчишкой, он написал об этом стихи.

     Не говори: настанет день,
     И настоящее начнется,
     И солнцем счастье улыбнется
     Сквозь жизни серенькую тень.
     Ты лишь сегодняшнего автор,
     Забудь про годы впереди
     И не надейся, и не жди
     Ненаступающего завтра.
     Ты станешь ждать, а все пройдет
     Тоскливой вереницей буден.
     Тот, кто сегодня не живет,
     Тот завтра тоже жить не будет.
     Иди ж дорогою своей,
     Пока выдерживают ноги.
     Ведь жизнь слагается из дней,
     И даже не из очень многих.

     Борис Александрович еще раз прочитал вслух стихи дома  вечером. Написал
он их на первом курсе. Пожалуй, эти строки можно понимать по- всякому. И как
призыв к  сиюминутному  максимальному  наслаждению.  Но для него  они всегда
означали нетерпимость траты времени, траты жизни на незатрагивающее душу, на
формальное, на несущественное.
     Вечером радио.  Ничего  нового:  Афганистан,  все  во  всех  стреляют в
Ливане, идиотская болтовня в совершенно бессмысленной ООН.
     Бессонница. И снова воспоминания.
     4.
     Ноябрь 1937 года. Уже почти месяц, как арестовали  папу. Но  задолго до
той страшной ночи Борис чувствовал, что  дома тревожно. По выходным дням уже
не приходили  папины  друзья. Зато папа  приезжал  со службы раньше,  часами
ходил по  спальне и столовой  и сам открывал дверь, когда звонили. А дней за
десять  до той ночи  папа  приехал  днем, когда Борис только что вернулся из
школы, и еще в передней, дергая щекой, сказал вышедшей навстречу маме:
     -- Снегирева взяли.
     Снегирев был  самым близким папиным  другом, еще  по ссылке.  Борис уже
понимал, что значат эти слова.
     Вечером папа  с мамой пошли к Снегиревым. Мама, кажется, пошла в первый
раз, она даже не  была знакома  с женой  Снегирева. Вернулись  поздно. Борис
ночью слышал, как папа ходил по спальне и повторял одно и то же:
     -- Он сошел с ума.  Ты слышишь, Лиза, эта сволочь сошла с ума.  Он всех
уничтожит.
     И мама:
     -- Успокойся, Шурик, никто ничего не  может сделать. Может быть, о тебе
забудут.
     Не забыли.
     Три часа ночи. Мамин голос:
     -- А это комната сына, ему шестнадцать лет. Если можно, не будите его.
     Мужской, хриплый:
     -- Придется разбудить, гражданка.
     Главный -- коренастый, небритый, усталый,  безразличный.  Лет  сорок. В
штатском. Один -- молодой, в форме, с  кубарями. Заспанная дворничиха,  тетя
Клава. И мама -- в лучшем, "театральном" платье, губы сжаты, глаза сухие.
     --  Вставай,  парень.  Тебя  как   --  Борис?   Вставай,  Боря.  Надень
что-нибудь, простудишься.
     Дрожащими руками, молча натянул штаны, рубашку.
     --  Твой  стол? В  шкафу --  твои книги?  Отцовы  бумаги,  книги  есть?
Поглядим, поглядим.
     Вдвоем вытаскивали книги, бросали на пол. Вытряхивали ящики.
     -- А это  что? Стишками балуешься? Возьми, Коля, на всякий  случай, там
посмотрим. А это -- куда дверь?
     Мама:
     -- Там другая семья. Звягинцевы, муж и жена.
     Тетя Клава, конечно, знала, что там Надя с Мишей, но даже не  взглянула
на Елизавету Тимофеевну.
     Все вышли в гостиную. У стола  сидел папа, смотрел прямо перед собой. В
дверях стоял еще один молодой, с кубарями. Няня Маруся -- у стены на краешке
стула, бормотала:
     -- Господи, что это? Господи, что это?
     На большом столе навалены книги. Борис  заметил несколько красных томов
стенограмм  съездов:  тринадцатого,  четырнадцатого,   пятнадцатого.  Он  их
недавно прочел, потихоньку от папы.
     Все книги со стола  сложили в  два рюкзака, туда же бросили тетрадки со
стихами.
     -- Собирайтесь, гражданин Великанов, прощайтесь, пора ехать.
     Елизавета Тимофеевна принесла из спальни небольшой чемодан.
     -- Здесь все, что надо, Шура.
     И к главному:
     --  Где  наводить  справки,  чтобы   узнать,  когда  эта  ошибка  будет
исправлена?
     -- У нас, гражданка, ошибок не бывает. Справки на Матросской Тишине.  А
вещички-то уже заранее приготовили? Ждали, значит? А говорите -- ошибка.
     Александр Матвеевич встал.  Все вышли в переднюю.  Одел осеннее пальто,
хотя рядом висела шуба. Обнял маму.
     -- До свидания, Лиза. Я вернусь.
     Няня Маруся схватила папину руку, поцеловала.
     -- Бог тебя благослови, барин. Что же это делается, Господи!
     Папа обнял Бориса:
     -- Держись, Боря.  Ты теперь мужчина, главный. И помни, я ни  в чем  не
виноват.
     -- Я знаю, папа.
     Вот и все. Ушли.
     Мама сразу сказала:
     -- Надо прибрать.
     И  они до утра убирали спальню,  гостиную,  комнату Бориса.  Потом мама
приготовила завтрак, и в восемь сели за стол втроем.
     Утром мама сказала:
     --  Ты, Боря, иди в школу, как всегда. Не надо никому ничего  говорить.
Они сами  узнают. Сегодня я буду целый день  дома, надо  многим позвонить, а
завтра поеду в Можайск, к тете Наде.
     Надежда Матвеевна,  единственная  папина сестра, жила  в Можайске.  Она
была учительницей русского  языка и литературы, а  ее муж, Ефим Григорьевич,
-- учителем математики.
     Вечером пришел  Николай Венедиктович.  Пили  чай. Николай  Венедиктович
написал заявление на имя Ежова о том, что он знает А.М.Великанова много лет,
убежден  в его  честности и  преданности  Советской  власти.  И  подписался:
инженер Н.В.Вдовин, место работы и адрес. И сказал маме:
     --  Вы,  конечно,  знаете,  Елизавета  Тимофеевна,  что  всегда  можете
рассчитывать на мою помощь. И материальную, и любую.
     -- Спасибо,  Николай  Венедиктович, но ничего не надо. У нас  есть, что
продавать, да и я всегда сумею устроиться юрисконсультом или  экономистом. А
заявление ваше вряд ли поможет. Только себе повредите.
     -- Это -- мое дело. Я не  могу не написать.  А чудеса бывают. Редко, но
бывают.
     Больше никто  из маминых или папиных друзей к  ним не пришел. А Николай
Венедиктович  бывал,  как  и  раньше, каждую неделю.  Только  теперь  всегда
приносил что-нибудь к ужину.
     Дней через десять в школе на большой перемене Бориса отозвал в  сторону
Сережка Лютиков.
     --  У  тебя  отца  арестовали,  как врага народа. Почему  не  заявил  в
комсомольскую организацию? Хоть бы мне сказал, Борька.  Я бы, как секретарь,
сам сообщил официально.  На собрании  всегда лучше,  когда сами заявляют.  В
десятых классах уже было несколько таких дел. Ребята правильно себя  вели, и
все обошлось, не исключили.
     -- А как -- правильно?
     --   Сказать,   что  осуждаешь.  Что  отказываешься  от   такого  отца.
Обязательно  спросят, -- а  где был  раньше?  Надо  говорить,  что  он ловко
маскировался,  но все-таки признать, что был недостаточно бдительным.  И все
обойдется.
     -- Я, Сережка, не буду осуждать, не буду отказываться. Пусть исключают.
     --  И  дурак.  Давай  поговорим,  как  следует.  Походим  после  школы.
Встретимся  не у выхода, а  на  Самотеках, на углу Цветного. Не надо,  чтобы
вместе видели.
     Часа два они ходили по бульвару от Самотек  до Трубной и обратно. Борис
позвонил из автомата домой, чтобы не волновались.
     С Лютиковым у Бориса сложились  странные  отношения. Круглый  отличник,
лучший спортсмен школы, комсомольский лидер, всеми признанный хозяин класса,
Сергей наедине с  Борисом становился  другим человеком, менее самоуверенным,
более мягким,  позволял себе слегка  (не  слишком)  подсмеиваться  над своей
комсомольской активностью. Дома у  Сергея Борис ни разу не был. Знал только,
что  жили  Лютиковы бедно.  Отец  -- слесарь и  истопник  большого  дома  на
Каляевской,  где  они  занимали  комнату в громадной  коммунальной  квартире
(Сергей любил полушутя-полусерьезно  с утрированной  гордостью  подчеркивать
свое пролетарское  происхождение). Мать  не  работала.  Детей  в  семье было
пятеро. Сергей старший. У Великановых Сергей бывал. Брал книги, просто сидел
с Борисом  в его  комнате, разговаривал. Борис  иногда  читал ему  стихи.  У
Сергея был слух. С его замечаниями и  оценками Борис  часто соглашался. Маме
Сергей не нравился.
     --  Очень  целенаправленный молодой  человек. Да и не молодой вовсе. Он
сразу взрослым вылупился.
     Папа встретил  Сергея только один раз,  когда  тот  засиделся  у Бориса
дольше  обычного.  За  чаем задал Сергею  пару обычных  "взрослых" вопросов.
После сказал Борису:
     -- А этот твой приятель (он ведь приятель тебе) ничего. По крайней мере
не хлюпик.
     Разговор на Цветном бульваре получился тяжелым. Говорил больше Сережка.
     -- Ты пойми, Борька.  Ведь ты по-настоящему и не можешь знать,  виноват
он  или нет. Ты процессы помнишь?  Ведь  кто бы раньше подумать мог -- такие
имена!  Сами сознались. Ну, хорошо., хорошо.  Пусть Александр  Матвеевич  не
виноват. Но ведь уже все! Кончилось! Органы не ошибаются. Не могут позволить
себе ошибаться. И правильно. Такая борьба идет. Надо чистить страну.  И если
в этой чистке  пострадает  пара тысяч  невинных  людей, --  что делать? Надо
смотреть  шире. Ну,  хорошо,  хорошо. Ты  слюнтяй, чистоплюй,  ты  не можешь
принять несправедливости. Для тебя твоя совесть важнее общего дела. Так ты о
себе,  о матери подумай.  У тебя жизнь впереди. И жить-то тебе здесь. Играть
надо по правилам. Не  ты их придумал, не тебе с ними бороться. Через полтора
года  школу  кончаем.  Ведь  ты на биологический, в МГУ хочешь.  А кто тебя,
исключенного из комсомола, сына врага народа, примет? Что молчишь?
     -- Не буду я каяться, Сережка. И осуждать не буду.
     Сергей выругался матерно,  неожиданно  рассмеялся,  хлопнул  Бориса  по
плечу и легко сказал:
     --  Ну,  не  будешь,  -- и  ладно!  Я, по правде сказать,  и  не  очень
надеялся. Так, на  всякий случай, вдруг выйдет. Ты только не обижайся, когда
я на собрании тебя с говном мешать буду. Мне иначе нельзя. А сейчас  забудем
этот разговор. Пойдем ко  мне. Бати  дома нет, мелюзгу гулять выгоню, а мать
мешать не  будет.  Тебе сейчас  самое время  выпить  немножко. Небось черной
головки и не пробовал никогда. У бати спрятана. Налью по маленькой.
     В огромной комнате Лютиковых, с  грязной занавеской, отделявшей большую
кровать  в  углу  --  спальню  родителей,  было  ободрано  и  неуютно.  Трое
мальчишек, лет  от пяти до  десяти,  то ли дрались,  то ли  играли на  полу.
Единственное чистое  место  в комнате -- Сережкин стол  у  окна  с аккуратно
сложенными книгами, покрытый клеенкой.
     Марья  Ивановна, маленькая,  худая,  услышала,  что  пришли, вбежала  в
комнату,  руки  в  мыле,  стирала,  наверное. Увидев Бориса, остановилась  в
дверях. Дети на полу замолчали. Все смотрели на Сергея.
     --  Это,  мать,  мой  товарищ,  Борис  Великанов  (тут  Марья  Ивановна
всплеснула руками, хотела  что-то сказать,  но не решилась  прервать Сергея.
Видно было,  что имя  Бориса ей  знакомо).  Нам поговорить нужно. Ты  возьми
ребят, пусть во дворе побегают, или с тобой на кухне.
     --  Хорошо,  Сереженька. Вы,  Боря, садитесь.  Вот сюда, лучше  у окна.
Здесь удобней будет. А мы уйдем сейчас, вам не помешаем.
     -- Ладно, мать. Ты уж очень не кланяйся, он парень простой. Иди, иди, я
сам все.
     Сергей  вытащил  из-под  кровати  бутылку. В ней было  грамм полтораста
водки. Поставил  на стол два  граненых стакана, соль,  краюху черного хлеба,
уже  почищенную луковицу. Разлил  водку в  стаканы, отрезал два ломтя хлеба,
нарезал лук.
     Борис спросил:
     -- А отец не рассердится?
     -- Не. Я и  не пью почти никогда. А если выпил, значит нужно было. Батя
у меня понимающий. Чокнемся.  За Александра  Матвеевича.  Пусть  ему полегче
будет. Ты  чего смотришь  на меня, Великан?  Что комсомольский  секретарь за
врага  народа пьет?  Так это только  с тобой. А расскажешь -- все  равно  не
поверят.
     Выпили. Борис удержался, не закашлялся.
     Сергей продолжал. Видно было, очень уж ему хотелось выговориться.
     -- Ты ведь не знаешь, я с ними, с органами, иногда на задания хожу. Они
нескольких  старшеклассников  наших,   которые  покрепче  и  посознательней,
пригласили.  И  меня.  естественно.  Сперва,  конечно,  беседа  о  долге.  о
бдительности, стандарт. А  ходить  интересно. Делать особенно нечего. Пошлют
понятых  разбудить и привести, -- дворника и из жильцов кого- нибудь. Иногда
в  обыске помогаю.  Но --  интересно.  Знаешь,  все  эти начальники  бывшие,
партийцы, даже военные. мандражат ужасно. Унижаются, лебезят, объясняют, что
ни в чем  не  виноваты.  Только  один  раз  полярник заперся  и  через дверь
стрелял,  а  потом  себя  застрелил.  И  знаешь,  не в  висок,  как  в  кино
показывают,  а в рот.  Настоящий мужик  был. А  как Александр Матвеевич?  Не
трясся?  Впрочем, он у тебя вроде сильный был. Ну  да, говорю -- был. Потому
что все кончено  с ним. И  нечего  себе самому врать.  С ним кончено, а тебе
жить  надо.  И  матери  твоей, барыне, теперь покрутиться  придется.  Не все
книжки читать и в консерваторию ходить. Распределителя-то уже нет, небось? И
на хорошую работу  не  возьмут: муж --  враг  народа! Так что ручки,  может,
испачкает.
     -- Ты маму не трогай. А то уйду.
     -- Знаю, знаю, ты  мамкин сынок.  Ну, не буду. Эх, жаль, выпить  больше
нечего. Мне сейчас выпить еще надо, раз уж с тобой разговорился.
     -- Слушай, Сережка, а те, которых вы, ну ты с этими, с органами берете,
все враги народа?
     --  Может  враги. А может  и нет. Мне  какое дело? Я  так думаю, просто
батька  усатый  порядок  наводит.  И правильно. А то разжирели.  На  машинах
ездят. Ветчину из распределителей жрут. Хватит.  Другим дорогу дайте. Я тоже
хочу на машине.
     -- Значит потом и тебя, когда разжиреешь?
     -- Я умнее.  Ведь эти не только  речи толкают, они и вправду верят. что
рай  земной строят. А я, Великан, не верю. Я в себя  верю. Да и кончится это
сажание через год-два. Кого-то и  оставить надо. Я,  Борька, хочу  человеком
стать. Мне все это (обвел рукой комнату) обрыдло до печенок. А надеяться мне
не на кого. Мать ты сам видел. А отец еще хуже. Мне одна дорога  -- вверх по
лесенке. И подымусь.
     -- Слушай, Сережка, хочешь, я тебе одно стихотворение прочту? Несколько
дней  назад  написал. Никому еще  не  читал. Тебе  первому.  Под Лермонтова.
"Думу" помнишь?
     -- Читай, что с тобой сделаешь.
     Борис читал негромко, почти шепотом.

     Будь проклято, пустое поколенье,
     С которым я влачиться осужден!
     Я вижу приговор -- презренье
     В тумане будущих времен.
     Одни из нас покорными стадами
     Безропотно на привязи идут,
     Богов, судьбою данных, чтут
     И думают газетными статьями.
     Другие, как пловцы, в глазах уже темно,
     Плывут и глубину ногой боятся мерить.
     Себя стараются уверить
     В чем разуверились давно.
     А те, которым надоело
     Обманывать самих себя,
     Уже бессильны делать дело,
     Свой ум на мелочь раздробя.
     Хотим не думать, легкого забвенья,
     Красивой карнавальной шелухи.
     Поверхностно проходят увлеченья --
     Козловский, румба и стихи.
     Кругом услыша шум нечистый,
     Мы пожимаем с горечью плечом,
     А вслух трусливо, жалко лжем,
     Как лгут и лгали журналисты.
     И правнуки, с презреньем вспоминая
     Безвременьем опошленных людей,
     Пойдут вперед дорогой новых дней,
     Ошибки наши повторяя.

     Помолчали.
     -- Ну, Великан, никому этого  не читай. И мне  больше не читай. Да нет,
не сболтну. Я себя крепко  держу. Но вдруг выслужиться понадобится. Ручаться
не  могу. Шучу, шучу. Да и забыл уже.  Ты лучше мне еще что- нибудь почитай,
из старого. Про Есенина прочти. Там у тебя есть сильные места.
     Борис не любил эти стихи. Он знал, что получилось надуманно и фальшиво.
А ребятам в классе нравилось. Мама говорила:
     --  Это потому,  что Есенин почти запрещен. Но только почти. Так что  с
одной стороны фрондерство, а с другой -- безопасно.
     Читать не хотелось. Но прочел.

     Жил в России один поэт,
     Синеглазый и златоглавый.
     Вот уж больше десятка лет
     Он опутан скандальной славой.
     Был он молод, изящен, красив, --
     Что ж бы надо еще такому?
     Но он кинулся, все забыв,
     С головою в кабацкий омут.
     Оттого, что кругом себя
     Только свору он видел волчью,
     Свой талант и себя губя,
     Он спивался с притонной сволочью.
     И, стараясь в стихах сорвать
     Облепившую душу плесень,
     Он оставил для нас слова
     Самых нежных и строгих песен,
     Откровенных и грустных строк,
     Беспощадных к себе и людям.
     Оттого и судил ему рок,
     Что он понятым здесь не будет.
     Назовешь лишь его у нас,
     Снова слышишь все те же шутки.
     От него приходят в экстаз
     Психопатки и институтки.
     И другая прогнившая гнусь --
     Созревающие коровы,
     Что смакуют "Кабацкую Русь"
     С упоением, как Баркова.
     На недолгом пути своем
     Много в жизни им перевидано.
     Люди ищут разное в нем,
     Ну а мне, мне просто завидно.
     Потому что, как ни крутись,
     Как ни черкай долгие ночи,
     Никогда не получишь стих
     Так легко и просто отточенным.
     И когда я читаю, а он,
     Точно кровью, строчками точится,
     Я до бешенства разозлен,
     Мне ругаться от боли хочется.
     Оттого, что борясь и любя,
     Окруженный сворою волчьей,
     Свой талант и себя губя,
     Он спивался с притонной сволочью.
     День сегодня такой весенний,
     Город снегом еще одет.
     Жил в России один поэт,
     Назывался Сергей Есенин.


     Через неделю Бориса Великанова исключили из комсомола.



     1.
     Сергей   Иванович   Лютиков   возвращался   домой.   В  первом   классе
аэрофлотского самолета,  рейс Цюрих-Москва, уже  разнесли  завтрак (холодная
курица, салат, черная  икра, кофе). Коньяк армянский "Двин", но  московского
розлива.  Первый класс  был  почти  пуст, -- кроме  Сергея  Ивановича только
пожилая  пара,  говорившая  между  собой  по-французски.  Еще в Цюрихе, едва
расположившись на своем месте, мадам обратилась к Лютикову:
     -- Bonjour, monsieur, parlez vous francais?
     -- Oui, madam. But I prefer English.
     И дальше говорили по-английски. Говорила в основном мадам.
     -- Мы уже на  пенсии  и, как  видите, путешествуем. Самое интересное --
смотреть  мир, не правда ли? Были уже везде, даже в Новой Зеландии. А теперь
взяли тур: Москва, Ленинград, Киев.  А вы -- русский? Посоветуйте, что стоит
посмотреть,  куда пойти. У нас, конечно, будет гид, мы  заплатили, но всегда
лучше знать заранее самим, не правда ли?
     Сергей Иванович дал  несколько стандартных советов, мадам записала их в
блокнотик, "предназначенный специально  для  русского тура". Разговаривать с
ними  Сергею Ивановичу не  хотелось.  Слишком они были  типичны. И  разговор
скоро прекратился.
     Неплохая получилась поездка. На заседании Комитета ЮНЕСКО по археологии
и истории развивающихся стран, советским членом которого он  состоял, ничего
интересного,  естественно,  не  произошло.  Обычная  малозначащая  болтовня,
распределение стипендии и стажерских  пособий,  финансовая  помощь некоторым
проектам   (чего    жалеть,   деньги    американские).   Конечно,   вежливые
дипломатические дискуссии  о  предпочтительности  тех  или иных  экспедиций.
Самое  главное -- приняли  решение о  следующем  заседании через  полгода  в
Джакарте.  Сергей  еще не был в Индонезии.  Американец, как оказалось, тоже.
Это и решило вопрос.
     Странно все-таки, что американцы  до сих пор не  ушли из ЮНЕСКО. С ними
считаются только в тех случаях, когда речь идет о  финансировании. Настоящие
хозяева  --  недоразвитые  страны.  Их  много и они  большей  частью  нищие.
Гипертрофированный   комплекс  неполноценности  (интересно,  может  ли  быть
комплекс неполноценности не у отдельного человека, а у целой нации?) ведет к
зависти,   ненависти,  чрезмерной   щепетильности   в  формальных   вопросах
представительства.
     Рост  антиамериканизма  в  мире   --  естественная  реакция  нищего  на
благотворительность.  Нас  тоже не любят, но по другой причине. Мы ничего не
дарим, кроме оружия (подачки компартиям -- не в счет).  Нас боятся. Боятся и
поэтому  ненавидят. А американцам завидуют и поэтому ненавидят. Впрочем, это
относится к недоразвитым. В развитых все сложнее.
     Свободного времени в Цюрихе было достаточно. В ЮНЕСКО не перегружаются.
Удалось  съездить  на Женевское  озеро, посмотреть  несколько новых фильмов,
походить по магазинам.  Вале и детям почти ничего не купил,  все у них и так
есть. Борису  несколько  новых книг, собственно не очень новых, но Борис еще
не читал.  "Ленин в  Цюрихе", "День  шакала", последние "Ньюс Уик",  "Тайм",
"Шпигель". К Борису  --  дней через  пять.  Сперва вся  эта  мура с отчетом,
неотложные дела  в ЦК, в институте.  А  потом к  Борису. Уже  давно не  был.
Месяца четыре. Надо снять напряжение, отрелаксировать, поболтать, поспорить,
не следя за каждым словом, Побыть целый вечер самим собой.
     В  Шереметьево  уже ждал Володя с  "Чайкой". "Чайку" к Сергею Ивановичу
прикрепили недавно,  после перевода  в главные референты  цековского отдела.
Тогда  же дали  квартиру  в "Ондатровом  заповеднике",  в  Кунцеве.  Хорошая
квартира,  ничего  не  скажешь.  Валя  довольна. Пять  комнат,  зимний  сад,
бесплатная горничная.
     В  машине  отдал  Володе подарки: джинсы для дочери,  фигурную  бутылку
Смирновской самому.  Специально  не положил  в чемодан,  вез в ручной сумке.
Привозить подарки, сувениры Володе, горничной Люсе, двум секретаршам (в ЦК и
в институте) Сергей Иванович не забывал.
     Ехали  молча.  Володя  начал  было рассказывать  последние институтские
сплетни,  но тут  же  понял, что шеф не в  настроении.  Сергей  Иванович  не
позволил Володе взять  чемоданы, сам донесет, не ослаб еще. Велел быть после
обеда, съездить на пару часов в институт.
     Валя  встретила хорошо. Видно  --  была  рада. Сергей Иванович гордился
женой.  Разменяла  полвека,  а  больше  тридцати  пяти  не  дашь.  Стройная,
подтянутая, следит  за  собой,  понимает,  что  одежда,  лицо, фигура --  не
пустяки. Валентина  Григорьевна была  теннисисткой, мастером спорта. Кончила
Инфизкульт, особенно высоко в табеле о рангах никогда не поднималась, однако
один год была шестой ракеткой страны. Теперь  тренер на полставке в  детской
спортивной школе.  Работает для  поддержания  формы  и  заполнения  времени,
остающегося  после главного:  обязанностей жены  и хозяйки  дома выдающегося
ученого и общественного деятеля.
     За  обедом говорили  мало.  Сергей  Иванович  в двух словах  о поездке,
Валентина Григорьевна немного о московских новостях, т.е. о событиях  внутри
их  круга,  о  детях. После поездки,  как всегда, вечером придут оба  сына с
женами, тогда и поговорят.
     В  Институте истории  и  археологии  Академии  наук директора  ждали  с
нетерпением. Сергей Иванович прошел через предбанник, кое с кем из ожидающих
старших сотрудников и заведующих отделами поздоровался за руку. Вслед за ним
в  кабинет  сразу  вошла  Анна   Николаевна,   уже  десять  лет  бывшая  его
секретаршей, а первые три года эпизодической любовницей.
     -- Здравствуй, Анечка!
     Сергей  Иванович на мгновение  обнял Анну  Николаевну, потом  поцеловал
ручку и вытащил из кармана футляр.
     -- Это тебе. Самозаводящиеся. Сказали, что модные. Что же  и  привозить
из Швейцарии, если не часы.
     --  Спасибо. Симпатичные. В  институте  все в порядке.  Обязательное на
ближайшее время я  записала  в ежедневнике.  Завтра из  обязательного только
заседание Президиума АН. Сегодня надо  принять Морозову, у  нее трудности  с
оппонентами, будет просить вас  надавить. Лучше сделать, баба беспардонная и
не отвяжется. Остальное все текучка. За пару часов управитесь.
     Сергей  Иванович  погрузился  в  начальственную деятельность. Он  любил
чувствовать власть, ему приятно было помогать людям, от  него зависящим. Три
часа прошли незаметно. Телефонные звонки, подписывание  приказов, отношений,
отзывов. Доклады заместителей.
     Когда он приехал  домой, все уже были в сборе. Каждый раз при встрече с
сыновьями Сергея Ивановича поражало: какие они разные  и как похожи на него.
Старший,  Илья, высокий,  спортивный,  лицо, как с рекламы "Мальборо", да  и
одет  не  хуже.  Блестяще кончил  МИМО  (при  поступлении  Сергею  Ивановичу
пришлось использовать все  свои возможности: попасть в МИМО  труднее, чем  в
членкоры),  теперь,  в  29,  прекрасное  место  во Внешторге,  часто  ездит.
Вовремя,  -- не  слишком рано и не слишком поздно, женился. Клара из хорошей
семьи, кончила  Ин.яз. (немецкий), переводчик и  гид в Институте. Правильный
парень, правильная жизнь.
     Младшего,  Андрея, правильным не назовешь. Хотя  внешностью бог тоже не
обидел. После восьмого  класса  пошел в  радиотехникум. Отслужил  два года в
армии. Теперь монтажник на радиозаводе.  После армии  в двадцать лет женился
на медсестре  из  районной  поликлиники. Сергей Иванович не  вмешивался: его
жизнь,  ему жить.  А Валя в свое время очень  расстраивалась: отец академик,
директор института, а  сын  черт  знает что, перед людьми  стыдно. Андрей  с
матерью не спорил, только смеялся:
     -- Развитие по  спирали. Дед был  пролетарий, хотя  и деклассированный.
Теперь внук тоже пошел в  гегемоны, чтобы род Лютиковых не увяз окончательно
в буржуазной трясине.
     Сергей  Иванович  раньше думал  -- перебесится,  образуется.  Какой  он
рабочий  класс?  Типичный  интеллигент.  Читает  до  одурения.  и не  только
русскую. Недаром обоих ребят в детстве учили английскому и французскому.
     Такие разные люди,  такие  разные жизни.  А  не  чужие. Сергей Иванович
знал: сыновья ближе друг к другу,  чем к нему. Часто встречаются. На людях и
при  родителях  друг  над  другом,  над  "классовым  высокомерием" одного  и
значительностью деятельности другого, -- подсмеиваются. Но друг другу нужны.
Вместе  отдыхают.  Илья -- от паучьего мира партийной  бюрократии, Андрей от
примитивного и в конечном счете чуждого ему мира "класса- гегемона".
     Вечер прошел весело. Много пили, много ели, много смеялись. О Швейцарии
Сергей Иванович  почти  не  рассказывал. Не  в первый раз приезжал оттуда. С
интересом слушал Илью, без  комментариев пересказывающего последние  сплетни
сверху, хохотал  над  новыми остротами о  Брежневе,  последними историями из
цикла Василий Иванович и Петька, только что появившимися анекдотами о чукче.
Андрей рассказывал их артистически.
     Разошлись поздно.
     Ночью Сергей Иванович и Валя любили друг друга сильно и нежно.
     Через несколько дней Сергей Иванович позвонил Борису.
     -- Привет, Великан! Это я. Завтра приду. Никого вечером не ждешь?
     -- Приходи. Не бойся, никого не будет, не скомпрометирую.
     Как он стал задыхаться! Непонятно, как  еще читает лекции. За последние
годы  угасание  пошло с  ускорением.  Конечно,  жизнь была  тяжелая.  А ему,
Сергею, разве было легче? И  тут же остановил себя: не  лицемерь, милый, сам
знаешь, тебе было легче.
     2.
     В сентябре тридцать девятого года Сергей Лютиков  был принят на Истфак.
Естественно, без экзаменов, с аттестатом отличника. В классе такой  аттестат
получили трое: Сергей, Соня Гурвич  и, как ни  удивительно, Борис Великанов.
Комсомольский комитет  возражал: давать аттестат отличника  исключенному  из
комсомола  сыну врага  народа политически недопустимо.  Однако  их  классная
дама,  литераторша,  настояла на своем, и Борису аттестат дали.  Ему это  не
помогло. От  Сони Сергей  узнал  (сам он после  окончания  школы  Бориса  не
видел), что за день до начала вступительных экзаменов в МГУ Борису объявили:
для  него не хватило  квоты,  предусмотренной для отличников. Борис  пошел к
ректору  и  добился разрешения сходу сдавать на  Биофак со всеми. Разрешили,
зная, конечно, что без  подготовки не пройдет по конкурсу:  пять  человек на
место.  А Борис  сдал  на все пятерки  и  прошел  первым. Все-таки  молодец,
Великан! Интеллигент, конечно, хлюпик, но что-то настоящее в нем есть.
     Соня пошла  на медицинский. Это у нее семейное. Последний год  в  школе
Сергей увлекся Соней не на шутку. Отшить Бориса было не трудно: он со своими
стихами  Соне порядком  надоел. В  большом доме на Петровском бульваре,  где
Соня  жила  с  родителями,  в  маленькой  сониной  комнатке  она  много  ему
позволяла.   И,   наверное,   позволила  бы   все,   но  Сергей  каждый  раз
останавливался,  хотя  и трудно было. Нельзя себя связывать. Ему  надо  быть
свободным.
     На первом  курсе  встречи с  Соней  стали реже. Дел  было  невпроворот.
Прежде всего  --  учиться. Уже после первой сессии Сергей получил Сталинскую
стипендию.  В комсомольский  комитет  факультета  он  вошел к концу  первого
курса.
     В самом  конце весенней сессии Сергея отозвал в сторону Пашка Рыжиков с
четвертого курса, секретарь комитета ВЛКСМ Истфака.
     --  С  тобой,  Лютиков, хотят поговорить.  Позвони  по  этому  телефону
Николаю Васильевичу Дремину. Он сказал -- ты его знаешь.
     Конечно, Сергей знал Николая  Васильевича. В восьмом-девятом классах он
с  другими  проверенными ребятами  ходил  с  ним на  операции. Сергею Дремин
нравился. Небольшого  роста, сильный и  решительный, с ребятами, несмотря на
свои сорок с лишним, всегда говорил, как с равными.
     Через  несколько  дней   в  своем  небольшом  кабинете   на  Арбате,  в
учреждении,  по  вывеске  не  имеющим  никакого отношения к Лубянке. Николай
Васильевич тепло встретил Сергея.
     -- Привет, Серега! Вижу, вижу, вырос, совсем мужиком стал. Ну-ка, давай
поздороваемся, погляжу,  как  у тебя с силенкой. Ничего,  подходяще.  Против
меня слаб еще, конечно, но фасон держишь, пардону не просишь.
     Сели. С лица Николая Васильевича не сходила улыбка.
     -- Как  дела?  Отец, мать,  мелюзга? Про  университет не спрашиваю. Все
знаю. О тебе хорошо говорят.
     -- Дома  все в  порядке,  Николай  Васильевич.  Отец здоров, пить  стал
побольше, а так  ничего. Мать крутится, ведь нас у нее пятеро. Ну я забот не
требую,  полстипендии   отдаю.   Нюрка  в   текстильном   техникуме,   скоро
зарабатывать будет. А пацаны ведь мал мала меньше. Но я, Николай Васильевич,
дома мало бываю. Дел по горло. И учеба, и комсомол.
     Дремин  посерьезнел,  улыбку   с   лица  стер,  начал  говорить   тихо,
внушительно.
     -- Ладно, Сергей. Времени у меня не так много.  Давай о деле. Парень ты
грамотный и сознательный, так что рассусоливать не буду. Время какое сейчас,
сам  понимаешь.  В Европе уже настоящая война идет. Хоть мы  у себя пару лет
назад   много  всякой  сволочи,   врагов   народа,  шпионов   изолировали  и
ликвидировали,  -- да  ты  знаешь,  сам  помогал, хоть и мальчишка  был,  мы
помним,  --  но  в  нынешней  обстановке  ухо  надо   держать  востро.  Чуть
расслабимся, гады всякие опять полезут. Ты,  конечно,  студент,  комсомолец,
активный  общественник. Но для  тебя сейчас  этого  мало. Лучшие  из  лучших
должны  быть  с  нами,  с органами,  со  сталинскими  органами. Да  ты  чего
испугался? Думаешь, небось,  что я тебе  велю из МГУ к  нам совсем  перейти?
Нет, этого не надо. Ты живи, как живешь. Занимайся своей историей, может еще
большим ученым станешь. И в  комсомоле, конечно, старайся. Я же понимаю, что
все это для тебя важно. А  одновременно будешь нашим сотрудником. Секретным.
Никто этого и знать не будет, кроме нас с тобой. Нам всюду  нужны свои люди.
Дел у  тебя на  первых порах  особых  не будет. Настроение  народа нам  надо
чувствовать, особенно молодежи, особенно студенческой. Вот ты и будешь время
от  времени мне рассказывать. Разговоры, какие  услышишь,  мнения. Да ты  не
думай, ты  не доносить будешь. Ты  картину нам рисовать  будешь, нам картина
нужна. Конечно,  если услышишь  что-нибудь антисоветское, преступное,  тогда
твой долг,  как сознательного гражданина, сообщить сразу. Но это был бы твой
долг и если бы нашего  разговора и  не было. Ты подумай,  Сергей. То, что  я
тебе  предлагаю, большая честь. Не ко всякому обращаемся. Ну и, само  собой,
кое  в  чем  мы  и  помочь  можем.  Мало  ли  что в жизни  случается.  Ты не
задумывался, почему  тебя зимой не забрали, когда  Тимошенковский набор был?
Даже  в  военкомат  не  вызывали. Ведь  с первого курса  всех  ребят, кроме,
конечно, не соответствующих по здоровью и по анкете,  взяли. А тебя, по всем
статьям  подходящего, не тронули. Мы не велели.  Ты нам нужен.  Замерзать  в
снегу  под  Выборгом дело не хитрое. Ты  способен на большее. Так что думай,
Серега. Ты не спеши, дело важное.
     -- А что мне думать,  Николай Васильевич? Я с тех самых пор, как с вами
ходил, себя вашим сотрудником считаю.
     -- Ну, лады,  лады. Я  в  тебе не сомневался. Теперь оформить надо. Вот
бумагу  подпиши.  Это,  так сказать,  обязательство  секретного  сотрудника,
сексота по-нашему.  Да  что же ты сразу подписываешь? Ты прочти, внимательно
прочти.  Здесь, конечно, то, что я  тебе уже рассказывал, но  не простыми, а
официальными  словами.  Подписал? Поздравляю  тебя,  Сергей! Ты  теперь  наш
сотрудник, чекист, секретный,  конечно, но -- чекист! Теперь  я  с тобой уже
по-другому говорить буду. Теперь у меня от тебя секретов нет. Нас что сейчас
больше всего  интересует.  Как  люди  относятся к  договору, к  нашим  новым
отношениям  с  Германией.  Ведь  всю  жизнь  учили:  фашизм,  злейший  враг,
последний, худший  этап капитализма, а теперь вроде дружба. Ты-то сам как об
этом думаешь?
     -- Я думаю, Николай Васильевич, что,  конечно, они фашисты,  агрессоры,
но  в нынешней  ситуации  у нас  другого выхода не было.  Во  всем  виноваты
Франция  и Англия.  Хотели  нас  с  немцами  стравить,  а  сами  чистенькими
остаться. Своим гениальным ходом товарищ  Сталин  эти планы разрушил. А  мы,
тем временем, еще усилимся, Красная Армия и так самая сильная в мире, станет
еще сильней. И никакие фашисты ей не будут страшны.
     -- В  общих  чертах ты, Сергей правильно  рассуждаешь, но до  конца  ты
этого дела  все-таки  не понял.  Не сумел  почувствовать  генеральную  линию
партии в сложившейся ситуации. Чекист должен нутром чувствовать  генеральную
линию и ей следовать. По-твоему выходит, что мы договор с Гитлером подписали
вроде бы понарошку, вот  еще подготовимся, а воевать все равно будем с ними.
Партия и товарищ  Сталин, Сергей, в  бирюльки  не  играют. Эта линия наша --
твердая и надолго. Ты  сам подумай. Кто войну начал? Франция и Англия. Из-за
Польши  будто.  Тоже мне страна! Знаешь,  как  раньше пели? Курица не птица,
Польша не заграница!  Войну  объявили,  а  не  воевали.  Потому что прогнили
совсем. Норвегию немцы,  как корова языком, слизнули, а те и не шелохнулись.
Демократии, мать  их...!  И правильно  немцы их  теперь во Франции бьют, как
хотят.  Скоро  Париж возьмут. И  Англии не  устоять.  Англичане всегда  были
горазды  чужими руками жар загребать. А  мы половину  Польши освободили. Пол
Польши уже советские.  И  вся Прибалтика.  Ты что  думаешь,  это просто  так
получилось? Думать  надо,  когда  газеты читаешь. Все договорено  было:  пол
Польши нам, пол Польши  вам, Латвия,  Эстония и  Литва  -- нам. И не то еще,
небось, договорено. Буржуазные эти  демократии, конечно, прогнили, а чуть ли
не весь мир у них под владычеством. Угнетенные колониальные народы кто будет
освобождать? Тут  и  нам  и  немцам хватит. И еще --  о немцах.  Они,  между
прочим,  не  фашисты.  Фашисты -- это итальянцы.  А немцы как себя называют?
Национал-социалисты!  Хоть  и "национал", а  все-таки  социалисты. Гитлер из
разоренной после войны Германии, после  навязанного немцам Версальского мира
в  несколько лет  такую  силищу  организовал. Это разве  можно  сделать  без
поддержки народа,  рабочего  класса? Дай срок, мы  с ними еще плечом к плечу
шагать будем. "Национал" из них  выбьем, из социалистов коммунистов сделаем.
Евреев, говорят, они преследуют. Но, во-первых, не так  уж и преследуют. Это
англо-французская, а  еще больше американская пропаганда раздувают.  Ведь  в
Америке евреи -- сила. Рузвельт у них в кармане. Главные поджигатели  войны.
А, во-вторых, я тебе скажу, Сергей, это к советским  евреям  не относится, у
нас все -- советские люди, но вообще- то я жидов не люблю.
     Тут Николай Васильевич искоса на Сергея посмотрел: как примет? Сергей и
глазом не моргнул.
     --  Хитрые  они очень, до  денег жадные, трусливые  и  друг  за  дружку
держатся.  Может, у  немцев они уже в печенках сидели. Ну да ладно. Это  их,
немцев, дело, чего нам голову ломать.
     Помолчали.
     -- Все, Сергей.  Вот тебе телефончик,  я  на бумажке  написал. Ты его к
себе в книжку не переписывай. Ведь  у тебя телефонная книжка есть? В которой
ты  телефоны новых  девочек  фиксируешь?  Сонечкин-то телефон и  без книжки,
небось, помнишь? А ты как думал? Органы все знают. На то мы и органы. Так ты
мой телефон, как  Сонечкин, выучи. Когда  выучишь,  бумажку выброси, а лучше
сожги. Звони  мне по этому телефону  по  утрам, часов в  десять-одиннадцать.
Примерно раз в две-три недели.  Если  не застанешь, скажи, что, мол,  Сережа
спрашивает, тебе объяснят, когда позвонить. Вопросы есть?
     -- Николай Васильевич, а Рыжиков тоже ваш? С ним говорить можно?
     У Дремина даже голос стал другим, жестким, злым.
     --  Это, Лютиков, тебя не касается.  В  нашем деле главное -- не лезть,
куда не просят. А то нос прищемят. Говорить об этих вещах ты ни с кем, кроме
меня, права не имеешь. Иди, Лютиков, а то еще что- нибудь сморозишь.
     На  Моховую Сергей  возвращался пешком, по  Арбату, через  Воздвиженку,
мимо Ленинской библиотеки. Он снова и снова мысленно повторял весь разговор.
Вроде вел себя правильно. И последний вопрос был правильным. Немножко дурака
из себя строить всегда  полезно...  Отказываться,  конечно,  было нельзя.  В
лучшем случае это  значило зачеркнуть все, чего  он  уже  добился, и напрочь
изговнять будущее  Но  и очень уж крепко связываться с органами опасно. Ведь
при  любых  поворотах  завтра  прежде  всего начинают сажать тех,  кто сажал
вчера. А повороты вроде ожидаются. Как это он про жидов ввернул! Хорошо, что
с  Соней был  осторожен, а  мог ведь и  завязнуть. Видно, с  Гитлером батька
усатый не на шутку дружбу заводит. Конечно,  уже до  риббентроповского пакта
можно было предвидеть:  что-то ожидается. Еще в начале мая тридцать девятого
посадили наркоминделом Молотова вместо Литвинова.  А Литвинов  -- еврей. Как
это он не усек тогда? Что-то сообщать Дремину  придется. И врать  нельзя: не
один он на факультете и, наверное, даже  на курсе.  О настроениях -- это  не
очень  опасно.  Хуже  конкретные  вещи.  Ведь   есть  ребята  --  совсем  не
соображают.  Трепятся, что в голову придет. Благо, уже полтора года почти не
сажают. И процессов  давно не было. На  верхотуре Комаудитории на лекциях по
марксизму  иногда  такие  комментарии услышишь, самому страшно. Если  теперь
услышу, придется сообщать, а то  другой настучит,  а меня спросят: почему не
доложил?  Но  лучше  до  этого  не  доводить, лучше  не слышать.  Ведь  если
действительно  крутой поворот к Гитлеру  хоть  недолго будет, начнут  сажать
хуже, чем в  тридцать седьмом.  Верующих  идиотов еще до  хрена  осталось. А
потом обязательно зигзаг, и  снова  сажать,  но  уже других. Так  что лучше,
Серега,   ты  потихоньку.   Надо   бы  Великана  повидать.  Сказать,   чтобы
поосторожнее.
     К Борису Сергей попал  только в  конце августа, перед  началом занятий.
Все  лето  на  грузовых  пристанях Москвы-реки  вкалывал,  баржи  разгружал.
Подобрались хорошие ребята.  За два месяца Сергей получил  почти шесть тысяч
-- на  полгода  свою  сталинскую стипендию  удвоил. Деньги  были нужны. Отец
попивать начал всерьез. Половину заработанного Сергей отдал  маме.  На Марью
Ивановну смотреть страшно: еще больше высохла, почернела. Сергей дома  почти
не  бывал.  Ночевал  у   ребят  на  Стромынке.  Восемь  человек  в  комнате.
Комендантша,  горластая  баба лет  тридцати, пускала Сергея в  общежитие без
звука. В первый  же вечер он с  бутылкой  портвейна, четвертинкой и  кульком
конфет зашел в ее комнатку на первом этаже просить разрешение переночевать у
однокурсников и остался у нее до утра. В  доме полно мужиков -- а спать не с
кем. Интеллигенция. Одно слово -- прослойка. Теперь Сергей раз, а то и два в
неделю спускался к ней, отрабатывал общежитие. Ребята смеялись и завидовали.
     Часа в четыре, после заседания комитета ВЛКСМ  Истфака, Сергей позвонил
Великановым. Трубку взял сам Борис.
     -- Привет, Великан. Лютиков говорит. Узнал?
     -- Привет.
     -- Повидаться бы надо. Давно не встречались. Я зайду вечером?
     -- Заходи.
     Под  кнопкой звонка у  дверей квартиры  висела табличка: Великановым  1
звонок, Матусевичам -- 2.
     -- Что, уплотнили?
     --  Нет. Надя оформила  отдельный лицевой счет  и  обменялась. Здорово,
Сережка, проходи.
     Елизавета  Тимофеевна сидела  в  большой  комнате в  углу  у  столика и
читала. Увидев Сергея, встала, сняла пенсне на цепочке.
     -- Здравствуй,  Сережа.  Рада,  что  пришел.  Вам,  наверное,  с  Борей
поговорить нужно. Так вы в его комнату идите. Я потом ужинать позову.
     Нет, не  изменилась барыня.  Вот  уже,  как простые  советские  люди, в
коммуналке живут, а все такая же.
     У Бориса в комнате тоже перемен не заметно. Только книг прибавилось.
     Разговор не клеился. Сергей  рассказывал об учебе,  с  шуточками  --  о
своей  комсомольской деятельности.  Было  натянуто  и  фальшиво. Похвастался
летним  заработком.  Оказалось,  что Борис  давно  зарабатывает, дает  уроки
немецкого детям ответственных  работников по пятерке в час. Сергей спросил о
стихах.
     -- Давно не пишу. Бросил. Ерунда все это. Делом надо заниматься.
     -- Каким делом?
     -- Сейчас учиться. Потом работать.
     Борис не раскрывался. Говорил мало, сухо.  О главном, ради чего пришел,
Сергей так и не смог сказать. Стали чужими.
     Ужинали в большой комнате. Винегрет, селедка.  Но накрыто,  как раньше.
Тарелочки для хлеба, салфетки.
     -- Вы уже взрослые мужчины. Налить немножко, по случаю встречи?
     Водку поставила в графинчике, себе тоже налила.
     -- За ваши жизни, ребята. Дай бог, полегче будет.
     -- Вряд ли, Елизавета Тимофеевна. А где няня Маруся?
     -- Скончалась  наша  няня,  царствие  ей  небесное,  уже  полгода,  как
скончалась.
     Борис за столом молчал.
     -- Вы простите  меня, Елизавета  Тимофеевна,  известно  что-  нибудь об
Александре Матвеевиче?
     -- А я была у него в прошлом месяце.
     -- Как -- были?
     --  Так -- была.  Взяла  и  поехала.  Люди  везде есть. Три часа с  ним
говорила.
     Ну, барыня!



     Это случилось в марте сорокового года.  Елизавету Тимофеевну  разбудило
осторожное  дребезжание звонка.  Посмотрела на  часы  -- пять утра. В халате
вышла в коридор. В квартире тишина. Бориса в этот час только пушка разбудит.
За дверью Матусевичей тоже ни звука. В прихожей тихо спросила:
     -- Кто там?
     Еле слышный мужской голос.
     -- Откройте, Елизавета Тимофеевна, я от Александра Матвеевича.
     Чтобы не  упасть, прислонилась к  стене.  Руки дрожали.  С трудом сняла
цепочку, открыла. Мальчик  лет  двадцати,  небольшого роста,  в  брезентовом
плаще, в кепке и сапогах. В руке небольшой чемодан, за спиной рюкзак.
     --  Простите, что так рано. Поезд пришел в  начале пятого, пешком шел с
Ярославского. Я проездом в отпуск, в Вологду. Днем уеду. Меня Володей зовут.
Александр Матвеевич просил к вам зайти.
     --  Господи, что  же  вы  стоите?  Снимите плащ. Все  можно  в прихожей
оставить. Вот  сюда, Володя, в гостиную. Что же я, вы с дороги. Вам помыться
надо. Здесь  туалет, а здесь ванная. Я вам чистое полотенце принесу.  Только
тише, Володя, соседей не разбудите. Но сперва скажите где он, как он.
     -- Александр Матвеевич осужден на десять лет.
     -- Я знаю, мне на Матросской Тишине сказали.
     --  Он  сейчас  в  лагере, на лесозаготовках,  в  поселке  Дунино,  это
километров полтораста севернее Томска. Я там служу. В охране. Мобилизовали и
зачислили в войска НКВД. Только вы меня не бойтесь. Я  Александра Матвеевича
очень  уважаю. Это  такой  человек!  Его все  уважают,  даже  урки. Вы  Борю
разбудите. Александр Матвеевич велел Борю обязательно повидать.
     Через  час сидели втроем  в  гостиной. Пили  чай  с  джемом. Володя  не
замолкал.
     --  Я сам не  застал, мне  рассказывали,  сперва Александр Матвеевич на
лесоповале работал.  Тяжело,  конечно.  Не  молоденький.  И  голодно.  Пайка
четыреста  граммов  и  баланда  два  раза  в  сутки.  Много не  наработаешь.
Александр  Матвеевич не жаловался, вкалывал, как мог. Однако прошлой  весной
свалился.  Исхудал  очень,  кашлял.  Положили в  санчасть.  Фельдшер  у  нас
хороший.  Тоже  из  зэков, говорят,  в  Ленинграде  большим врачом был.  Он,
собственно,  и  не  фельдшер, а  в  помощь настоящему  фельдшеру к  санчасти
прикреплен. Выходил он Александра Матвеевича и сам с  начальством поговорил.
И теперь Александр  Матвеевич  вроде  бухгалтера, в канцелярии лагпункта  на
счетах  костяшками  щелкает.  Начальство довольно. Человек  грамотный  и  от
бригадиров ничего не принимает. Ну, значит, например,  пайку лишнюю, чтобы в
ведомости куб-другой приписал. И кормят отдельно после бригад, со старостами
бараков, с  другими из  канцелярии, у нас  их  всех,  Елизавета  Тимофеевна,
простите  за  выражение, придурками называют.  Так  что теперь  ему посытнее
немножко.
     -- Расскажите, Володя, как до этого Дунина доехать.
     --  И  не  думайте,  Елизавета  Тимофеевна, никто вас  за проволоку  не
пустит. Да и  права не имеете про  лагпункт знать. А  что  вы ответите, если
спросят, откуда у вас адрес? Про меня начальство узнает, мне не жить.
     --  Никто, Володя, про вас не  узнает. Я  найду, что сказать.  И что не
пустят, не верю. Если разрешение заранее спрашивать, конечно откажут. А если
приехать за тысячи верст  и свидания, как милостыню, просить, разрешат. Если
уж очень боитесь, Володя, не рассказывайте. Я теперь и сама найду.
     Конечно,  в  конце  концов Володя подробно  объяснил,  как  доехать  до
Дунина, у кого можно переночевать в поселке.
     Елизавета Тимофеевна собралась быстро. Борис съездил к тете: в Можайске
можно достать сало.
     В  первых   числах  апреля   Борис  проводил  Елизавету  Тимофеевну  на
Ярославский вокзал. Поезд, не скорый и даже не почтовый, отходил вечером.
     Елизавета  Тимофеевна и  раньше ездила на поездах дальнего  следования.
Каждый год, осенью, они  с Александром Матвеевичем отдыхали в санаториях для
ответственных   работников  в   Сочи  или   в   Ялте.  Двухместное   купе  в
"международном",   с   туалетным  отделением  за  боковой  дверью,  вежливые
проводники,  ресторан  в  соседнем  вагоне,  --  поездки  были приятны и  не
утомительны.   Теперь   все   по-другому.  Плацкартная   верхняя   полка   в
переполненном  общем  вагоне,  круглосуточно  непрекращающаяся   очередь   в
замызганный  вонючий туалет. На  коротких  остановках весь поезд наперегонки
бежит с чайниками и кружками к крану за кипятком.
     Соседи  попались неплохие. На самой верхней полке,  предназначенной для
вещей,   ехал   молодой  веселый  парень,   Вася,   по   разговору   немного
приблатненный. Уже на  следующее утро он взял Елизавету Тимофеевну под  свое
покровительство.
     --  Вы,  мамаша, ни о чем не думайте (со  всеми остальными  Вася был на
ты). Я же вижу, вы человек образованный, может из бывших, это дело не мое, к
такому  времяпрепровождению  не  приспособленные. Я  вам кипяток  принесу  и
куплю, что надо.
     Вася возвращался в Красноярск после недолгого, но оставившего  глубокое
впечатление, пребывания в Москве.
     -- Я с  деньгами приехал. Да нет, вы не думайте,  я не урка, не грабил,
не украл.  Можно  сказать,  собственными руками  и  мозгами заработал.  Я по
Енисею  на  паршивом пароходишке  ходил. И матросом  и  кочегаром, все могу,
наука не хитрая.  Из Красноярска вниз продукты, оборудование. За тем местом,
где Ангара  вливается, лагпунктов  много, зэков  и  вольнонаемных кормить-то
надо. А в  деревнях по  Енисею местные  живут. По-русски  говорят  плохо, не
знаю, как их называть,  лопари, а может самоеды. Охотой занимаются, особенно
на  севере, за Игаркой. Им от нас ничего,  кроме водки, не надо.  А за водку
все  отдадут. Чуть станем у поселка  -- пристани нет  --  метрах в десяти от
берега,  на якорь, сразу  вокруг корабля лодки. Рыба красная, шкурки меховые
связками. И все за водку. Цена известная: бутылка  -- соболь, три бутылки --
чернобурка.  А  мы  в  Красноярске  ящиками брали. Шкурки в  городе тоже  за
настоящую  цену  не продашь, барыги  много  не дадут, но ведь  нам, почитай,
даром достались. В  общем,  за три года неплохие  денежки  получились.  Дали
отпуск на два месяца, навигации еще нет, поехал  Москву поглядеть. Я чалдон,
за Уралом ни  разу не был. А с деньгами в Москве жить можно. И  прописка  не
нужна.  Мне об этом кореши еще в  Красноярске рассказывали.  На  Ярославском
бабы молодые к поезду приходят, мужиков с деньгами высматривают. Мне хорошая
попалась, Люська, домик, правда, деревянный, на Марьиной Роще, водопроводный
кран  и  сортир  во дворе, зато  две комнаты  и  полкухни ее. Жениться  даже
подумывал, в Москве прописаться, не  на Люське, на кой я ей без денег нужен.
Однако заскучал к концу. Обратно на Енисей потянуло. Да и все,  что можно, в
Москве посмотрел, везде был. В ресторане "Арагви" с Люськой посидели, коньяк
пили,  шашлык  ели. В  коктейльхолле  на улице  Горького  были,  его  Люська
ерш-избой  называет. Вкусно, конечно,  но дорого.  Чтобы  напиться,  большие
деньги нужны. В Большом театре тоже были, Козловского смотрели, очень богато
поставлено. Везде были, я уж и позабыл.
     Еще с ними ехал старичок,  Семен Игнатьевич, в деревню за Свердловском.
В  Москве  был  у  дочки.  Семен  Игнатьевич  больше  молчал,  Васю   слушал
неодобрительно.
     Остальной народ был временный, на сутки или даже на несколько часов.
     Елизавета Тимофеевна объяснила, что едет в Томск к сестре погостить.
     На   четвертые  сутки  вечером  Новосибирск.  Поезд  стоял  почти  час.
Елизавета Тимофеевна и Вася по очереди (Вася сказал: вещички сторожить надо,
сопрут) пообедали в вокзальном буфете, борщ и котлеты с картошкой. Невкусно,
зато горячо.
     На  станции  Тайга поезд  стоял  десять минут.  Сошли  многие,  главным
образом на пересадку в  Томск.  Вася помог  Елизавете  Тимофеевне перетащить
вещи на другую платформу.
     -- Спасибо,  Вася,  вы мне  очень помогли,  не знаю, как бы я  без  вас
доехала. Идите, а то на поезд опоздаете.
     -- Ладно, мамаша, чего  уж.  Я вам что сказать  хотел. Вы же не в Томск
едете,  а дальше,  в Дунино. Я же не маленький, в людях разбираюсь.  Никакой
сестры у  вас в Томске  нет.  А в лагере,  небось, муж. Вы что, разрешение в
Москве получили?
     --Нет, я так, на авось еду.
     --  Вряд  ли, конечно, но  может и  разрешат. Вы один адресок в  Дунино
запомните,  одна  моя бабенка  там живет, переночевать пустит,  скажете -- я
послал.
     -- Не надо, Вася, у меня есть, где остановиться, не пропаду.
     -- Счастливо, мамаша.
     -- Счастья вам, Вася. Спасибо.
     Елизавета Тимофеевна устала. Особенно утомительны были последние четыре
часа в "кукушке" от Томска до Дунина. Два  вагончика, выпуска, наверное, еще
прошлого века, не  просто грязные,  какие-то  засаленные, были  переполнены.
Бабы и мужики  в сапогах и серых телогрейках, как в форме. Несколько человек
солдат.  Полвагона  пьяных. Рвотный  запах плохой  махорки, пота  и  грязной
одежды. Все говорят, все громко, сплошной мат. Очень болела голова.
     Около  четырех дня  приехали  в  Дунино.  Уже начало темнеть. Елизавета
Тимофеевна с трудом вытащила из  вагона рюкзак  и  чемодан, спрыгнула  и  не
упала. После "кукушки"  морозный  воздух  казался  опьяняющие  чистым,  даже
голова закружилась.
     "Поселок  городского типа"  Дунино был,  в сущности,  большой деревней.
Несколько  двухэтажных домов в  центре,  а  кругом  избы. Три-четыре  улицы,
главная шла от станции продолжением железной дороги.
     Володя так подробно все объяснил, что Елизавета Тимофеевна добралась до
цели без расспросов и блужданий.
     Небольшая  чистая изба с палисадником, на окнах  белые занавески.  Окна
тускло светятся.  Елизавета Тимофеевна уже заметила, пока  шла -- лампочки в
Дунино горят вполнакала. Постучала.  Дверь  открыли  молча, не  спросив: кто
там?  В  дверях  стояла пожилая женщина в городском платье, голова и плечи в
шерстяном платке.
     -- Здравствуйте. Вы -- Софья Петровна?  Мне ваш  адрес  дал Володя,  он
здесь в охране служит. Он сказал, что у  вас можно остановиться на несколько
дней. Меня зовут Елизавета Тимофеевна Великанова, я из Москвы.
     -- Володя,  говорите? Ну  что ж, он мальчик приличный.  Заходите. Вы  с
"кукушки", устали, небось, и проголодались. Ого, какой чемодан тяжелый! Да и
рюкзак не маленький. Как же вы дотащили, милая?
     Произношение у  Софьи  Петровны  было московское, на  "а".  В избе печь
делила горницу как бы на две  маленьких комнаты. В ближней к сеням комнатке,
в которую  печь выходила  фасадом, стоял  шкаф,  кухонный  стол.  В  дальней
комнатке железная, старинного фасона, аккуратно застеленная белым покрывалом
кровать, тумбочка с настольной лампой у изголовья, полки с книгами.
     -- Раздевайтесь, Елизавета Тимофеевна. Я  вам  сейчас топчан в кухне (я
эту  комнатенку кухней  называю) поставлю и  постель организую. Умывальник в
сенях,  а  ватер-клозет, извините, на  дворе позади избы. Вы располагайтесь,
приводите себя в порядок, потом ужинать будем. Не бог весть какие разносолы,
картошку на подсолнечном масле, чай с сахаром.
     -- У  меня продукты с собой, Софья Петровна. Я сало из Москвы привезла,
есть конфеты и печенье к чаю.
     -- Не  откажусь. Давно  я  себя вкусным не баловала.  Но смотрите сами,
ведь вы это не мне привезли. Мужу, небось.
     -- Мужу. Если разрешение получу. Ничего, Софья Петровна, и нам,  и  ему
хватит.
     После чая минут пять молчали. Потом Софья Петровна сказала:
     --  Ладно, попробую  вам  с вашим  Александром  Матвеевичем помочь.  Не
ручаюсь,  но  может быть, свидание  выхлопочу. Не тащить  же вам эту тяжесть
обратно. Что  смотрите, голубушка?  Я  старый  зэк, всех здесь  знаю. Я свой
червонец  еще  в  двадцать  пятом получила.  Рабочая  оппозиция  такая была,
помните?  Меня  одной  из  первых взяли,  на  много  лет раньше,  чем  Сашку
Шляпникова. Сперва в Воркуте, а как этот дунинский  лагерь в тридцать первом
открыли, меня с первой партией сюда, обживать. В  тридцать пятом освободили,
дали минус сорок.  Не понимаете? Значит, остались еще люди, которые этого не
понимают. Начинается  с Москвы,  Ленинграда, Киева. Куда ж мне отсюда ехать?
Здесь хоть к  врагам народа привыкли, в нос не тычут. Ближайших моих родичей
всех пересажали. Несколько друзей еще живы, и те в Москве. Один не побоялся,
деньги прислал, я  этот домишко купила. Живу, не жалуюсь. Я в  поселке вроде
библиотекарши. Жалованье,  конечно,  грошовое, но  мне  хватает.  Поселковый
Совет  немного  помогает,  картошкой,  дровами.  Да  и  кое-какое   лагерное
начальство  относится  с  уважением,  все-таки  заслуженный  зэк,  с  самого
основания  лагеря.  И патриот  -- не  уехала.  Я,  когда  деньги  из  Москвы
получила, хорошие книги по почте  выписала. И, знаете, читают. Молодые. Даже
из охраны. Вот Володя,  как увольнительную получит, так  обязательно ко  мне
заходит, либо в Поссовет, где библиотечная комната, либо домой. Время сейчас
страшное. И не то  даже страшно, что стольких пулями в  затылок убили, а еще
больше  по лагерям убивают. Дунино ведь по сравнению со многими  местами рай
земной.  То страшно, что на  свободе людей либо в недоумков,  либо  в зверей
превращают.  И  бороться  с  ними  нельзя --  не  царская  власть.  Это мы в
двадцатых годах в оппозицию играли, уже тогда  было бессмысленно, ничего уже
повернуть нельзя было.  Что  же  делать  теперь  порядочному  человеку? Одно
только:  помогать  людям   людьми   оставаться.   Когда-нибудь   ведь   люди
понадобятся. Когда-  нибудь ведь  придется из этой  грязи вылезать, от  этой
крови отмываться. Это  я себя,  Елизавета  Тимофеевна,  так  утешаю. Каждому
хочется думать, что ненапрасно небо коптит.
     Помолчали.
     --  Ложитесь-ка  спать,  Елизавета Тимофеевна,  утро  вечера  мудренее.
Завтра  встанем часов  в  шесть,  я вас  к одному  человечку сведу. Его дома
застать  надо. Человечек не простой, две шпалы носит, заместитель коменданта
лагеря   по  политчасти.  Комиссар  по  старому.  Майор  Гребенщиков  Леонид
Леонидович.  Ко мне  иногда  заходит, интеллигентно поговорить  любит.  Сами
увидите.
     Пока дошли, рассвело.  Верстах в  двух  от  поселка  прямо  в поле  два
трехэтажных дома, за ними в ста метрах -- зона: три ряда колючей  проволоки,
проходная, невысокие деревянные сторожевые башенки.  В глубине за проволокой
смутно виднелись низенькие продолговатые постройки.
     --  Здесь  квартиры  лагерного  начальства.  У солдат  бараки  в  зоне.
Получше,  чем у  зэков,  но  бараки.  Это  проходная для  охраны.  Зэков  на
лесоповал выводят с другой  стороны зоны. Гребенщиков один живет. Не  женат.
Мужчина  он еще молодой,  сорока нет.  Раньше ему женщин из зэков приводили,
которые помоложе и почище. Нет, не думайте, Елизавета  Тимофеевна,  никакого
насилия, только по  обоюдному согласию. Он обедом  кормил и хлеба две пайки.
Он врагов народа  предпочитал, с ними спокойнее, чем с  урками, и поговорить
можно.  Сейчас  у  него  одна  постоянная  есть,  из  поселка. Приходящая. Я
сказала,  он один  живет.  Не один. С ним солдат живет -- денщик.  Теперь их
только  не  денщиками называют,  а  вестовыми. Вы,  Елизавета Тимофеевна, не
придавайте значения  тому,  что  он со  мной  на  ты разговаривает.  Никакой
специальной грубости здесь нет. Они всем зэкам "ты" говорят.
     Поднялись  на второй этаж,  позвонили. Дверь открыл  молодой  солдат, в
сапогах, гимнастерка расстегнута.
     -- Здравствуй, Витя. Мы к товарищу майору, они уже встали?
     -- Встал я,  давно  встал. Заходи, Кораблева. Что  у тебя? Я  уж в зону
собрался. Да ты не одна.
     В  дверях стоял высокий  подтянутый  мужчина в хорошо сшитом  форменном
костюме, глаза живые и, пожалуй, умные.
     -- Я, Леонид Леонидович, с просьбой пришла.  Это знакомая  моя близкая,
еще с давних времен, из Москвы  приехала. Нам бы  поговорить немного, если у
вас минут десять найдется. А если нет, нам не к спеху, мы вечером придем.
     -- Чего ж откладывать? Десять минут всегда найдутся. Виктор, поухаживай
за  дамами,  помоги верхнюю  одежду снять,  повесь аккуратно,  с телогрейкой
ничего не сделается,  а у гражданки из Москвы  хорошее пальто,  даже модное,
так ты  его поосторожнее. Проходите, проходите  в  комнату,  располагайтесь.
Витька, ты что, не видишь, одного  стула  не хватает.  Принеси из  спальни и
закрой дверь. Да нет, болван, с другой стороны закрой. Садитесь, пожалуйста,
с кем имею честь?
     -- Великанова Елизавета Тимофеевна.
     -- Великанова... Великанова... Уж не  нашему ли счетоводу родственница?
Как его, Александр Матвеевич, кажется?
     --  Я  жена Александра Матвеевича.  Прошу вас, товарищ майор, разрешить
повидаться с ним.
     Гребенщиков  долго  смотрел на Елизавету Тимофеевну. Потом  тихо, почти
шепотом сказал:
     --  Не по  адресу  вы,  гражданка,  не по адресу.  Разрешение в  Москве
получить следует.  Да  и там  не  дадут  такого  разрешения. Супруг  ваш  по
пятьдесят  восьмой отбывает наказание. А как вы, позвольте спросить, узнали,
где он? Или он исхитрился и адрес послал? Его за разглашение государственной
тайны, а ваши действия  можно как шпионаж  квалифицировать. А может, это ты,
Кораблева? Хочешь опять с той стороны проволоки пожить?
     -- Я, товарищ майор...  -- начала  было Елизавета Тимофеевна, но  Софья
Петровна ее перебила:
     --  Что вы,  Леонид  Леонидович,  бедную  женщину  пугаете?  Зачем  вам
московское  разрешение?  Вы  же  царь  и  бог  здесь.  Кто  вам  что скажет?
Комендант? Он пикнуть при вас не смеет, я же знаю. А что я никому не писала,
вы и сами в курсе. Письма мои нечастые вы, наверное, и читаете.
     -- Не я, не я. У меня поважнее дела есть, чем письма твои читать.
     -- Ну,  не вы,  так вам  все равно  доложили  бы. Великанов не  простой
человек  был. В  Москве друзья  остались. Мало  ли  кто  мог  для  Елизаветы
Тимофеевны справку навести.  Может, при случае и похлопочут за него. Темпора
мутантур. Это так в древнем Риме  умные люди говорили: времена меняются. Вам
сейчас хорошее дело сделать ничего не стоит. Кого вам бояться?
     Помолчали.  Гребенщиков  все  смотрел  на  Елизавету Тимофеевну.  Потом
сказал:
     -- Ну  что ж,  товарищ Великанова, поговорю  с комендантом. Я  со своей
стороны  возражать не буду.  Великанов работает  хорошо, даже,  я бы сказал,
поддается  трудовому перевоспитанию. Мы ведь, товарищ Великанова, не  просто
наказываем,   а  перевоспитываем.  Воров,  бандитов  и  даже  врагов  народа
превращаем в полноценных советских  граждан. Этому  нас учит наш  сталинский
нарком,  товарищ  Берия  Лаврентий  Павлович.  Вы  вот  москвичка, смотрели,
наверное,  замечательную  пьесу  товарища  Погодина  в театре имени товарища
Вахтангова. "Аристократы" называется. Мне  удалось  посмотреть ее в  прошлом
году,  был в Москве на совещании. Очень правильно о  нашей работе  показано.
Мне  идти  уже пора.  Так  что ждите, товарищ  Великанова. Вы  у  Кораблевой
остановились?
     -- Да, товарищ майор. Большое спасибо, товарищ майор.
     -- Не  за  что, товарищ  Великанова.  Не за спасибо  работаем. Наш долг
делать  все, что в  пределах закона. Вечером Витьку пришлю, он скажет.  Если
все  будет  в  порядке,  он  и  в  зону  вас  проведет.  Вот  его  за  труды
поблагодарите. Наверное  мужу  гостинцы  всякие из  Москвы  привезли.  Водку
московскую,  может   даже  очищенную,   белоголовую?   Сознайтесь,   товарищ
Великанова, ведь привезли?
     -- Привезла, товарищ майор, две бутылки.
     --   Это  вы  напрасно.   В   зону  алкогольные  напитки  проносить  не
разрешается. Давайте мы вот что сделаем. Вы эти бутылки Виктору дайте. Скоро
Первомай,  великий  праздник  солидарности  трудящихся. Пусть  побалуется. И
конфеты он любит хорошие, молодой еще. У нас московских конфет не бывает.
     Вышли.
     -- Вот и все, Елизавета Тимофеевна. Завтра мужа увидите.
     -- Неизвестно, может еще комендант не разрешит.
     -- Майор и спрашивать коменданта не будет. Сам хозяин. Зачем ему водкой
делиться? Повезло нам, в хорошем настроении был. Я  думала,  дороже возьмет.
Я, Елизавета Тимофеевна, в свою библиотечную конуру пойду, а вы  домой. Часа
в три вернусь, пообедаем. Печку разжечь, картошку сварить сумеете?
     Виктор прибежал в девять часов.
     -- Вот и я,  Елизавета Тимофеевна. Привет, Кораблева! Идти  надо. Майор
просил сказать, что по случаю  выходного свидание разрешено на  три  часа, с
десяти до тринадцати ноль-ноль у него в кабинете. Его самого не будет. И еще
он просил  передать, чтобы вы после свидания к нему домой зашли. Это в мешке
у вас для мужа гостинцы? Бутылку не положили? Шучу я. Давайте я понесу. Идти
не близко.
     -- А в этом свертке для вас, Виктор. К празднику.
     --  Спасибо,  Елизавета  Тимофеевна. Я  это  пока,  Кораблева,  у  тебя
оставлю, потом зайду.
     Виктор провел мимо двух начальнических домов, но в ближайшую проходную,
которую Елизавета Тимофеевна видела вчера, не вошли. Шли узкой тропкой вдоль
колючей проволоки километра два до  следующей проходной. За проволокой  было
пусто. Только  с полкилометра от нее  виднелись ряды бараков, темные фигурки
сновавших между ними людей. В проходной Виктор сказал часовому:
     -- По распоряжению майора. Пропусти.
     -- Знаю, разводящий говорил уже.
     Рядом с проходной двухэтажный корпус.
     --  Это,  Елизавета Тимофеевна, административный  корпус. Здесь сегодня
только дежурный  и ребята с вышек греются, ждут  своей очереди.  Мужа вашего
сюда приведут.
     Сразу за дверью столик с телефоном, за столиком молоденький командир.
     -- Это, товарищ лейтенант, по распоряжению майора.
     -- Знаю,  Витя, товарищ майор сам звонил. Проходите, гражданка. Проводи
гражданку в кабинет товарища майора.
     На  дверях  табличка: "Заместитель  коменданта  лагеря по  политической
части майор  Л.Л.Гребенщиков". Кабинет, как кабинет. Стол, стулья, диван. На
стене портреты Сталина и Берии.
     --  Посидите,  Елизавета  Тимофеевна,  сейчас  приведут.  Вы  пальто-то
снимите,  вот вешалка. Я мешочек  сюда положу. Вам  мешать не будут. Я выйду
пока.
     Вот и дождалась. Почти три года. Господи, только бы не расплакаться.
     Елизавета Тимофеевна сидела неподвижно, напряженно.  Спина прямая, руки
на коленях.  Кулаки сжаты, ногти врезались в ладони.  За дверью  послышались
шаги, голоса.
     -- Проходи, Великанов, в эту дверь.
     Дверь открылась. В дверях стоял Александр Матвеевич, рядом солдат, нет,
не солдат,  сержант с  треугольниками  в  петлицах, дальше  за  ними Виктор.
Елизавета  Тимофеевна как-то мгновенно все увидела резко, ясно  и  запомнила
навсегда.
     Боже мой,  как  он похудел, какие  морщины.  И какой  небритый.  Совсем
седой.  И  борода седая. Как  он  стоит, согнувшись,  шапка  облезлая в руке
зажата, на телогрейке номер белой краской.
     Александр Матвеевич смотрел на нее и молчал. Сержант подтолкнул его: --
Что же  ты,  Великанов,  не видишь, жена к  тебе приехала.  Чего стоишь, как
пень? Радоваться должен, поздоровайся. Вот люди бесчувственные.
     Виктор тихо:
     -- Ты, Сердюков,  оставь. Майор сказал не  мешать.  Пусть одни посидят.
Пойдем с тобой в коридор, покурим, майор приказал тебя "Казбеком" угостить.
     Одни.  Дверь  закрыта. Он  все стоял  у  двери.  Начал  говорить  тихо,
отрывисто, между словами паузы.
     -- Лиза, ты прости. Я не знал. Не сказали зачем ведут. Как же ты здесь?
Почему?
     --  Здравствуй, Шурик, здравствуй,  милый. Вот  -- приехала. Иди  сюда.
Скинь  ты эту телогрейку.  Дай  я повешу. И  отпусти шапку. Садись  сюда  на
диван, а я напротив устроюсь. Нам спешить некуда. У нас  целых три часа. Ну,
успокойся, успокойся. Ты же сильный. Я и  не видела никогда, как ты плачешь.
Дай руки. Я подержу, согрею.
     -- Сейчас  пройдет, Лиза. Это как удар. Я ведь твердо знал,  что больше
тебя никогда не увижу.
     И шепотом:
     -- К тебе что, Володя  зашел? Я же просил его только обо мне рассказать
и тебя обо всем расспросить. И в это даже не  очень верил. А он не побоялся,
значит. Настоящий. Рассказывай все о себе, о Борисе. И что в Москве?  Сажать
вроде  кончили. То  есть  сажают,  конечно,  новые сюда попадают,  но совсем
другие  масштабы.  У  нас  всякие  слухи ходят. Будто  дела  пересматривают,
освобождают.
     -- Ты знаешь, Шурик, конечно, времени у нас много,  три часа, но не так
уж и много. Хочешь, чтобы с меня начали? Тогда слушай, не перебивай.
     Свой рассказ Елизавета Тимофеевна продумала заранее. За сорок минут она
успела  сказать все. Она  ничего  не скрыла и не приукрасила. И о Наде, и  о
трудностях при поступлении  Бориса в университет, и о  том, что никто, кроме
Николая Венедиктовича, к  ним  не ходит и  не звонит, и о  том,  что  каждые
полгода она подает  прошение на имя  Калинина о пересмотре дела и каждый раз
получает одинаковый ответ:  "оснований для пересмотра дела нет". Сказала она
и о том, что пока ей не удалось устроиться на  работу,  хотя есть надежда, и
что живут они на Борину стипендию и на деньги за его уроки. Что продают вещи
и книги.
     --  Все не страшно, Шурик, выживем. Мы еще будем  вместе, кончится  все
это безумие когда-нибудь.
     -- Мы, Лиза, не дождемся. Такая страшная  сила, так много  этой сволочи
развелось, мы  сами ее  и вырастили.  А потом,  ты  же видишь  какой я стал.
Конечно,  теперь  не то, что сначала, на лесоповале, но здесь, Лиза, ужасно.
Нет,  я выдержу,  не  сломаюсь,  доходягой  не  стану,  у  нас так  называют
потерявших облик  человеческий, согласных на любые унижения за лишнюю пайку,
чужие миски облизывающих. Голод, Лиза,  вещь  страшная. Чем сильнее человек,
тем глубже падает, если сломается.
     -- Что  же  я, Шурик, болтаю  с тобой. Я  же  тебе  всего  привезла.  И
колбасу,  и  сало,  и хлеб  белый,  только  уже черствый, наверное, хотя я в
газету заворачивала. И печенье,  и конфеты, и даже компот в банке. Из одежды
твой старый теплый джемпер.
     --  Подожди,  Лиза,  если  я  сейчас  начну  есть,  не  остановлюсь,  и
поговорить не успеем.  Все равно  вперед не наешься. Да  и нельзя мне  сразу
сало есть,  заболею, отучился  желудок  такую пищу переваривать.  Разве  что
отрежь мне тоненький ломтик с хлебом, просто попробовать, вспомнить.
     Господи,  как  он  ест,  будто  молится,  с  благоговением,  маленькими
кусочками, под крошки ладонь подставляет.
     -- Знаешь, Лиза, сала больше не  надо, просто хлеб с компотом. Я хлеб в
компот накрошу, ложка у меня есть.
     Она только сейчас заметила, на правой ноге ложка из-под обмоток торчит.
     --  Все, хватит,  пока  остановиться могу.  Я с собой  в  барак возьму.
Нельзя одному. Только дай я одну конфету съем. Я и думать об этом перестал О
еде  нельзя позволять себе думать. Хватит. Сказал хватит -- и  хватит! Ты не
сказала, Борис еще пишет стихи?
     -- По-моему пишет. Но давно мне не читал.
     -- Ты  скажи ему от меня, чтобы бросил. Он ведь пишет, что  думает.  Ты
объясни ему, что  рисковать нельзя. Он  не мальчишка уже.  Здесь и  поменьше
малолетки есть.  Надо сидеть тихо. Нельзя им  давать повод. Из  Москвы лучше
уехать. Кончит  университет,  уезжайте с  ним в какой-нибудь  тихий городок,
подальше  и  поменьше.  Пусть учителем в  школе будет.  Ты  говоришь, он  на
биологическом?  Вот и будет биологию преподавать. А то в Москве, когда опять
подряд начнут (начнут, обязательно  начнут, мы околеем здесь, кто станет лес
валить?), вспомнят, что сын врага народа, и в первую очередь. Слышишь, Лиза,
ты объясни ему.
     -- Я скажу, только он не послушается. И стихи писать не бросит. Он злой
стал  и  упрямый.  Нет, не ко мне  злой,  а к  ним.  Он повзрослел  очень  и
становится  на тебя похожим.  И,  ты  знаешь,  кажется всерьез влюбился. Про
Сонечку уже  забыл, какая-то однокурсница. Это я догадываюсь, он не знакомил
еще. Давай  сядем опять поудобнее, я руки твои возьму. И рассказывай. Я ведь
совсем немного от Володи знаю, только о том, что сейчас.
     После ареста Александра Матвеевича привезли в Бутырку, где он и  провел
пять месяцев до объявления  приговора.  За  это  время  число  заключенных в
одиночной   камере  ни  разу  не  опускалось  ниже   шестнадцати,   так  что
одновременно  лежать  или  сидеть  не  могли,  стояли  по   очереди.  Сперва
Александра Матвеевича хотели объединить с другими  руководящими деятелями из
его наркомата и некоторых родственных  учреждений в группу, подготавливающую
вооруженный  переворот  с  предварительным  убийством  Сталина,  Молотова  и
Кагановича  (были названы  только  три  эти  фамилии).  Молодой  следователь
подолгу  с ним  разговаривал  на  самые  разнообразные  темы.  Особенно  его
интересовали судебная процедура при  царизме и годы, проведенные Александром
Матвеевичем  на царской  каторге.  С самого  начала  он объяснил  Александру
Матвеевичу в чем тому надо сознаться, каких членов контрреволюционной группы
надо  упомянуть  в  показаниях. Александр  Матвеевич  ни  разу  ни  в чем не
сознался.  Следователь  говорил, что  все равно его осудят,  что признание и
раскаяние   смягчат   приговор,  что,   если   Александр   Матвеевич   будет
упорствовать, он будет вынужден передать  его  другому следователю, не столь
доброжелательному.  И  действительно,  в  течение  двух   недель  Александра
Матвеевича  водили ежедневно  к  другому  следователю,  постарше, истерику и
садисту   (никаких   подробностей,   кроме  этой  характеристики,  Елизавете
Тимофеевне  сообщено  не  было).  Все  остальные  члены  "группы"   во  всем
сознались; их показания с признаниями и разоблачениями Александру Матвеевичу
давали читать. Всех их расстреляли. А Александра Матвеевича вернули молодому
следователю, который  начал  совершенно новое  дело о шпионской деятельности
Александра  Матвеевича в пользу  японской разведки,  которая завербовала его
еще задолго до революции, когда он находился в Якутии, откуда, как известно,
до Японии рукой подать.
     -- Понимаешь, Лиза,  им  для  чего-то обязательно нужно  признание. Они
прекрасно  знают,   все  --  липа,  дела   сочиняют  сами,  они  даже  могут
сфабриковать какое угодно признание  и расписаться за меня.  Но они этого не
делают.  Зачем-то  им  надо, чтобы  я сам признался. Может быть  это  просто
принятые правила игры. А может быть -- критерий качества работы: какой же ты
чекист, если не можешь сломать человека.
     После того,  как  за два месяца  добиться признания в  шпионаже тоже не
удалось, а все, что можно было рассказать о судебной процедуре и каторге при
царизме, было рассказано, следователь сказал:
     -- Ладно, Великанов, запишем контрреволюционную агитацию  и пропаганду.
В деле у нас  уже есть показания о рассказанных вами антисоветских анекдотах
и историях, порочащих наших вождей. Для ОСО этого достаточно.
     Через  несколько  дней  Александру  Матвеевичу  зачитали  решение  ОСО,
согласно которому он  осуждается на десять лет  заключения  в исправительно-
трудовом лагере по статье 58-10.
     -- Вот, вроде, и  все, Лиза.  Сюда  везли в  товарном вагоне полмесяца.
Сперва было  трудно,  теперь  ничего, жить  можно.  Ко  мне в бараке  хорошо
относятся,  это самое  главное. И  начальство не жалуется. Я на старости лет
специальность  приобрел. Неплохой  счетовод,  думаю и  бухгалтером  смог  бы
работать. А  то ведь раньше у меня  в  жизни были только две  специальности:
революционер  и ответственный работник.  И, как  выяснилось, обе  ненужные и
даже вредные.
     --  Уже много  времени,  милый. Осталось  десять минут. Ты возьми  весь
рюкзак. Хоть два дня сыт будешь. Там табак есть и десять  пачек Беломора. Ты
почему столько времени не куришь? Я не спросила, есть ли у тебя.
     -- Я, Лиза,  бросил курить.  Только  лишние  мучения. Теперь  уже и  не
тянет. Табак  и папиросы возьму,  это здесь деньги. А  рюкзак  этот к вечеру
будет  пустой. У меня друзья в бараке есть. Если бы их не  было, урки украли
бы  или отняли.  Пока  мы  вместе, нас  боятся.  Самое  важное здесь,  чтобы
боялись. Уважали и боялись. А сам  ты бояться не должен. На рожон не  лезть,
но  и не бояться. Дай я  все-таки  в карманы конфет немного положу и сало  в
тряпочку заверну. Для себя.
     --  Шурик, я через год летом  опять  приеду. С Борисом приедем, у  него
летом каникулы. С Гребенщиковым я договорюсь. Он здесь, вроде, хозяин.
     -- Я буду ждать. Это  счастье, когда есть чего ждать. До сих пор у меня
не  было. Ждал только ежедневного, заглядывал вперед  на несколько часов, от
силы дней. А теперь можно будет смотреть вперед на год с лишним.
     В дверь постучали и сразу отворили. Вошел сержант, за ним Виктор.
     -- Свидание окончено. Собирайся, Великанов, одевайся и на выход. Дай-ка
мешок, я обязан проверить, есть ли недозволенное. Ого, богато жить будешь. А
папиросы  тебе зачем? Ты  ведь не  куришь. Небось спекулировать собираешься.
Ладно, табак я оставлю, а Беломор конфискую, не полагается.
     Виктор отстранил сержанта.
     --  Ложи  назад,  Сердюков. Майору  скажу, он  тебя за  мародерство  не
похвалит.  Это дело зэка -- что с посылкой делать. Захочет --  тебе подарит,
захочет --  сам  курить  начнет.  Вот  так-то  лучше. Прощайтесь,  Елизавета
Тимофеевна, а то муж ваш на обед опоздает. А нас майор ждет.
     Гребенщиков встретил Елизавету Тимофеевну  тепло. Пожал руку, сам помог
снять пальто.
     -- Садитесь, садитесь, товарищ Великанова, как прошло свидание?  Вам не
мешали? К сожалению, только три  часа, больше не властен.  И  то потому, что
выходной. А в рабочие дни никто не имеет  права нарушать  трудовой  процесс.
Они ведь у нас не просто  работают, а перевоспитываются. Впрочем, я  это вам
уже  раньше объяснял. Я что вам сказать хотел. Вы в Москве, наверное, всякие
заявления пишите, о  пересмотре дела хлопочете. Я  знаю, все пишут. Так вы о
вашей поездке, о  том, что в лагере его видели, не пишите. Мало  ли кому эти
бумажки попадут. Неправильно  понять  могут.  А друзьям  супруга  вашего,  о
которых Кораблева  говорила, скажите при случае о моем  к вам  отношении. Не
надо мне ничего отвечать, вы меня поняли, и ладно.
     -- Спасибо, товарищ майор. Я сказала мужу, что постараюсь будущим летом
снова приехать. И сына привезти. Можно ли будет в июле? У сына  каникулы, он
студент, в МГУ учится.
     -- В июле, говорите? Думаю, что смогу устроить. И подольше, чем сейчас.
В  университете,  говорите?  И  приняли?  Хорошие  у  вас  друзья,   товарищ
Великанова. Не боитесь сына везти? Не повредит ли это ему в дальнейшем? Ваше
дело.  Вы за месяц, примерно, предупредите. Кораблевой писать не надо. Лучше
всего Виктору, я сейчас  адрес на  бумажке напишу. Так, мол,  и так, дорогой
Витя,  собираюсь  приехать в  Томск  к родственникам,  может  быть увидимся.
Виктор вас и  устроит, когда приедете. Вы за хлопоты  ему  из Москвы хороший
коньяк, бутылок пять-шесть привезите, он, небось, и не пробовал.
     На  следующий день Елизавета Тимофеевна  уехала  из Дунина. Чемодан был
легкий. Софья Петровна уговорила ее  одну белоголовую бутылку взять с собой.
В Томске билет на Москву  продадут, но закомпостировать его на станции Тайга
трудно.  Вернее будет  проводнику общего  вагона  вместе с  билетом  бутылку
показать, а отдать уже в вагоне.
     В  начале июня сорок первого  Елизавета Тимофеевна послала  условленное
письмо Виктору, но в июле ехать  побоялась. С начала августа  Бориса  уже не
было в Москве.
     Ранней  весной сорок третьего Елизавета Тимофеевна получила письмо. Оно
лежало  в ее  почтовом ящике. Конверт был без  марки,  с адресом и фамилией.
Обратного адреса не было.
     Дорогая Елизавета Тимофеевна!
     Пишет Вам Кораблева Софья Петровна, помните  такую? Пишу с оказией, так
что напишу Вам все, как  есть.  Александр Матвеевич  скончался. Этой зимой в
лагере стало совсем плохо. Кормить почти перестали, бараки не топили. Умерло
очень много народа. Трупы по неделям лежали на нарах. Володя мне сказал, что
умер Александр Матвеевич тихо, очень ослаб. Случилось это в декабре прошлого
года, но я не  смогла сразу Вам сообщить,  потому что не было оказии. Сейчас
Володи  здесь уже  нет,  его отправили на  фронт. А  Гребенщиков еще тут. Он
теперь  комендант  лагеря. Старого коменданта  за  пьянство  разжаловали  и,
говорят,  тоже  отправили  на фронт  в  штрафной батальон.  А я  живая пока.
Ничего, кроме 250 граммов хлеб в день, я на свои второсортные карточки здесь
купить  не  могу, но  не  жалуюсь. Прошлым  летом  всем  разрешили  заводить
огороды, сажать овощи  и картошку.  Так что держусь пока. Дай бог, переживем
войну,  свидимся.  Напишите мне коротенькое письмецо.  Как Вы, как и где Ваш
Боря? О моем письме не упоминайте.
     Ваша С.П.Кораблева
     3 марта 1943 г.



     1.
     Борис  Александрович  ждал Лютикова.  Ужин  был уже на  столе:  бутылка
"Енисели"  и  две  "Киндзмараули"  тифлисского розлива,  грузинский аспирант
привез. Севрюга горячего копчения, икра, крабы  (попросил  Алексея Ивановича
взять для  него  в академической  кормушке на  Ленинском), салат,  несколько
бутылок Боржоми. Сергей никогда к Борису закуску и выпивку не приносил, знал
-- обидится.
     Сейчас придет,  и академик и герой. Сколько было людей в жизни, близких
и дорогих; любовь -- верилось, до гробовой доски, семья -- опора  счастливой
старости,  друзья  --  единомышленники  и надежная защита  в  любой  беде. А
теперь,  когда  все  или  почти  все уже позади, оказалось,  что ближе этого
приспособленца  и  карьериста никого  нет и, вроде, не было. Сейчас  придет,
самоуверенный, циничный, доброжелательный,  благополучный до омерзения и все
понимающий.
     Звонок.  Условный звонок, с  давних пор  у  них принятый,  торжественно
объявляющий:  это я! Три  коротких,  короткий, длинный  и два  коротких. СЛ,
Сергей Лютиков идет, двери настежь!
     --  Привет, Великан! Дай-ка  я  на тебя  посмотрю. Да ты совсем неплохо
выглядишь. Лысеешь только катастрофически.  Нужно тебе  будет  какую- нибудь
патентованную  мазь  привезти.  Говорят,  если  верить,  помогает. Новые  не
вырастают, но  старые задерживаются.  А то я  тебе  опять только пилюльки да
духовную пищу привез. Не разворачивай, успеешь.
     --  Заходи, Сережа. Давай сразу в столовую, я есть хочу, это  теперь со
мной не часто бывает. Поужинаем чем бог послал.
     -- Бог послал вполне прилично. У цековской номенклатуры не лучше. Зачем
же  столько  спиритус  вини? Мы  с тобой  старые хрычи, не выпьем, открывать
жалко.  Постой,  коньяк  уносить не  надо. Мы за ужином  одну бутылочку вина
прикончим,  другую  ты  сразу  в  холодильник  убери.  А  коньячок потом  за
разговорами попивать станем. Я  по-ихнему привык: за едой не  разговаривают,
только тосты произносить  можно. Кстати, произносить, а не поднимать. А наши
дубы   всегда  поднимают:  "Разрешите  поднять   тост  за  здоровье   вашего
превосходительства  и  сопровождающих  вас  лиц!"  Хорошо  еще   переводчики
исправляют. Так вот, разговаривать надо за коньячком или за кофе с ликером и
сигарами после  еды.  Мы с тобой ведь сегодня  долго разговаривать будем.  Я
хоть на всю ночь. Соскучился по тебе, по российским  разговорам и  спорам  о
мировых проблемах, разговаривать мне,  кроме тебя, не  с кем. Я и там, и тут
целыми днями наглухо застегнутый. Валя  и ребята мои  не в счет. Это  семья.
Там абстрактные и серьезные  разговоры не допускаются. То есть в твоем (да и
в моем, когда я с тобой) смысле серьезные. Там серьезным другое называют.
     Борис Александрович  давно  уже  сидел за  столом и молча слушал. Пусть
поговорит.  Смотри,  как волк  в  клетке,  взад-вперед  ходит.  Это  у  него
переходный процесс. Нельзя же сразу из его жизни на мою переключиться.
     --  Я никак не могу понять  тебя, Борька. Почему  ты живешь  один?  Ну,
ладно, с твоей законной расстались, обратно не склеишь.  Расстались-то из-за
Лены. Тоже не понимаю. Двадцать лет обходились, вроде притерлось. И вдруг на
старости лет развод. Если уж развелся, то почему  Лена не с тобой? Иначе  на
кой разводиться было?
     --  Не  люблю я  об этом говорить,  Сережа. Ты же  знаешь, исповедей не
терплю.
     А что тут  скажешь? Все просто: стар стал. Двадцать лет украдкой любить
--  одно,   а  ломать  жизнь,  заставить  немолодую   уже  женщину   бросить
какую-никакую,  а  семью  --  другое. Не решился.  Если совсем  честно, то и
заговорить  об  этом  побоялся, побоялся  услышать,  что  не  хочет.  Так  и
кончилось. Разрыва не было, постепенно кончилось, само собой.
     --  Не  терпишь,  не надо. Давай ужинать. Налей мне. Э, да у тебя  руки
дрожат, я сам  налью. Я люблю у  тебя эти зеленые бокалы с вензелями. Всегда
покойницу барыню  вспоминаю.  Не  любила она меня, плебея и выскочку. А я ее
любил. Давай-ка первый за  нее выпьем. Уже лет двадцать, как она скончалась,
или больше?
     -- Летом семнадцать исполнилось.
     -- Семнадцать так семнадцать. Встанем.
     -- Врешь ты, Сережка, не за  то она тебя не любила,  что плебей, и даже
не за то, что выскочка. Она детей любила, мальчишек, независимо от возраста.
Отец мой  всю жизнь мальчишкой был, да и  я взрослым так и не стал. Тебя она
за взрослость не любила, за целеустремленность раннюю.
     -- Согласен. Она сама взрослая была.  Поэтому вас, мальчишек, и любила.
Жалела  и любила.  А  меня не  пожалеешь.  Ладно, Борис Александрович, будем
ужинать. За таким столом болтать грех. Нельзя отвлекаться.
     Кофе  после ужина, как всегда, варил Сергей. В двух  маленьких джезвах,
крепкий и сладкий.
     -- А тебе кофе можно? Может, лучше чаю?
     -- Мне уже все можно. Я у тебя сигарету одну стрельну, с кофе выкурю. У
тебя, небось, Кент или Мальборо.
     -- Кент.  Коньячок,  естественно, отдельно. Не  выношу,  когда коньяк в
кофе  наливают. Оба  продукта портят. Ну что ж, Борька,  теперь и поговорить
можно. С чего начнем?
     -- Расскажи сперва о Швейцарии, ты ведь в Швейцарии был?
     -- В Швейцарии. Скучная  страна. Чистенькая и богатая до противности. И
люди  все   чистенькие  и  богатые.   Знаешь,  даже   контрастов  проклятого
капитализма нет. Трущоб нет, бедных нет, безработных нет.  То  есть они есть
по  официальной статистике, но на  самом деле нет. В точности наоборот тому,
что  у  нас.  Швейцарское  гражданство  получить труднее, чем  какому-нибудь
диссиденту от нашего освободиться. Никаких черных эмигрантов из недоразвитых
стран, как в Англии, никаких дешевых рабочих рук из Югославии, Турции, как в
Германии. Вот туристам всегда рады. И не только богатым. Хотя,  конечно, там
все дороже, чем в какой-нибудь Испании или нашей Болгарии, так что в среднем
турист  в  Швейцарии  побогаче, чем в  других  странах. Но все  равно  их --
миллионы. Много стало  в  мире  богатых людей,  может даже  слишком много. В
других  странах хоть  контрасты  есть, глаз отдыхает.  А  в  Швейцарии  нет,
скучно. Хорошо еще города друг на  друга  не похожи. Берн  -- город строгий,
официальный. Женева -- самый нешвейцарский город: международные конференции,
встречи, полно журналистов,  бывает даже весело.  Цюрих  --  город солидный,
финансовый. Кстати,  я  тебе  "Ленин в Цюрихе"  привез, Александра Исаевича.
Остальное  -- триллеры,  детективы, журнальчики.  А это  -- серьезно. Ты  не
читал раньше? В самиздате его, по-моему, не было.
     -- Не читал. Отрывки небольшие по радио слышал.
     --  Прочти.  Любопытно.  Злой человек этот Нобель  Прайз  Уиннер. Злой,
одержимый и  гениальный. И как ни  злится, а видно, что к Владимиру Ильичу с
некоторой  симпатией, вернее с пониманием относится. Может быть потому,  что
сам на  него похож.  А? Как ты думаешь, был Владимир Ильич злым, одержимым и
гениальным?
     --  Только  не  гениальным.  В  чем  его  гениальность?   В  философии?
"Материализм и  эмпириокритицизм" примитивен и бездарен. В  современной  ему
науке ничего не понял. Писал он плохо, скучно, псевдологично.
     -- Постой, Борька, я и не говорю, что он гениальный философ, ученый или
писатель. Я думаю, что  он был  гениальным политиком. Ну, не  гениальным, не
подходящий  это  эпитет  для  политики,  а  умным  и  хитрым.  Революция- то
получилась.  Вся  эта  камарилья  вокруг  него,  троцкие  всякие,  бухарины,
зиновьевы, дзержинские  его слушались, нехотя,  а слушались.  И  НЭП вовремя
придумал.  Из  такого нужника  страну  после  революции и гражданской  войны
вытащил.  Только  вот  Иоську  остановить  не  успел.  Но здесь  объективные
обстоятельства: с прогрессивным параличом не поспоришь.
     --  Какая  революция?  Поразительный  подбор случайностей,  позволивший
слабой,  ничтожной  по численности  партии,  представлявшей  городскую левую
интеллигенцию и полуинтеллигенцию, захватить власть...
     --  Случайностями  надо уметь  пользоваться. Конечно, эсеры  или кадеты
были  посильнее. Но  у большевиков были зато  лозунги:  кончай войну,  земля
крестьянам,  Брестский мир Ленин заключил. Ведь почти весь  ЦК  был  вначале
против, Троцкий против, Дзержинский против, даже Иоська против.
     -- Какие лозунги? Одна  демагогия. "Мир народам!"  И вместо  нескольких
месяцев войны  с окруженной Германией (ведь американцы уже вступили в войну,
и дураку было ясно,  что  Германия  при  последнем  издыхании), четыре  года
гражданской войны, окончательно  разорившей Россию. А что касается "Земля --
крестьянам!", то землю дали, а через год -- продразверстка и отняли все, что
на этой земле вырастили.
     -- Все ты правильно, Борис Александрович,  говоришь, но не о том. Чтобы
оценить  политика,   надо  понять   его  цель.  Для  Ленина  и   большевиков
единственная ближайшая цель была власть: захватить власть и удержать ее. Без
власти  нечего  и мечтать о главном: начать эксперимент  по  созданию нового
научно обоснованного общественного строя. Ведь стоит начать в России и сразу
-- неостановимая мировая  революция. А в семнадцатом году маленькая партия в
150- миллионной России могла прийти к власти только с помощью демагогических
лозунгов.  И  то ведь  сразу не очень  получилось, пришлось на  первых порах
поиграть в  демократию, дать  место другим партиям. Но  уже через  несколько
месяцев остались только левые эсеры. С ними не  так просто было разделаться,
уж очень  были сильны  и популярны. Уничтожение левых эсеров тесно связано с
немцами  и  с  Брестским  миром.  Тут  такой  клубок  получается,  не  сразу
распутаешь. Ты прости,  что  я это  тебе  говорю,  ты  и сам все  знаешь,  я
конспективно,   чтобы   продемонстрировать   ленинскую,   ну,    ладно,   не
гениальность, а,  скажем, талантливость. Не так легко было принять  решение.
Ведь  до самого  последнего момента,  до  своего  выступления  15  марта  на
Четвертом Всероссийском Съезде Советов, где было объявлено о заключении мира
с немцами и ратифицирован мирный договор, Ленин продолжал неофициально вести
через Рейли переговоры с англичанами  и сказал  Рейли  о принятом решении на
ступеньках Большого театра за несколько минут до своего выступления. В марте
восемнадцатого года Ленин не мог не  понимать, что Германия войну проиграет.
Не  заключай  мира  с немцами  --  и  советское правительство будет признано
Англией и Францией, никакой гражданской войны. Почему же было принято другое
решение?  А  потому, что перед окончательным  поражением  немцы могли успеть
сбросить  большевиков. Потом будет все в порядке,  но уже без большевиков  у
власти. А если не успеют, если русская армия с помощью большевиков остановит
немцев, то главной силой  в победившей России станет армия, а не большевики.
Итак  --  мир  с  немцами.  Старая армия  окончательно разрушена,  почти все
офицерство  и  унтер-офицерство  против  слабого  московского правительства,
гражданская война  неизбежна. Но  главная  опасность  для  Ленина  не здесь.
Главная  опасность  --  левые  эсеры. Они  популярны,  они  все еще  сильнее
большевиков. Но, слава богу, они против мира с немцами. А на заводах рабочие
миру рады. Так пусть же эсеры сорвут  недавно объявленный  мир. И через день
после открытия Пятого Всероссийского Съезда Советов, на котором противостоят
друг другу большевики и левые эсеры, первый заместитель  Дзержинского  левый
эсер Блюмкин с  мандатом,  подписанным  Дзержинским,  входит  шестого июля в
здание Германского посольства и убивает  посла, графа  Мирбаха. Объявляется,
что  это  провокация  левых эсеров, их  верхушку во  главе  со  Спиридоновой
арестовывают, вооружают рабочие отряды, и через два дня, девятого июля левые
эсеры исключены из правительственной коалиции, левых  эсеров нет, вся власть
в руках большевиков. А как ты думаешь, что сделали с Блюмкиным?
     -- Расстреляли, наверное.
     -- Конечно, расстреляли,  но  это сделал Иоська в 28 году.  А  до этого
товарищ  Блюмкин с  успехом  работал в  качестве заместителя начальника Чека
(потом ОГПУ) Украины. Вот какие пироги! Нет, все-таки гениальный политик.
     -- Очень гладко у тебя  получается. Так  уж он все рассчитывал заранее?
Но даже  если  все  это  так,  какая  же  это  гениальность?  Какой  талант?
Изворотливость,   хитрость,  отчаянность.   Так   можно  сказать   о   любом
преступнике.  Нет,  я  верю  Пушкину:  "Гений  и  злодейство  --   две  вещи
несовместные".
     -- В политике нет  злодейства.  История человеческого общества не знает
понятия  "хорошо" или "плохо". Сказать, какое историческое событие хорошо, а
какое плохо,  невозможно.  Никогда нельзя утверждать, что, мол, в  противном
случае было бы  лучше. История не прогнозируется,  это  тебе не наука. Я это
ответственно говорю, как  директор  Института истории  и археологии Академии
наук.
     --  Не верю.  Всякий знает, что  такое -- хорошо и что такое --  плохо.
Даже Маяковский знал. Твоя точка зрения очень удобна. Любую  мерзость  можно
оправдать, особенно собственную. Кстати, давно хотел тебя спросить. Зачем ты
подписал это отвратительное  письмо  о Сахарове? Ты  прекрасно знаешь, что в
нем  неправда.  Неужели тебе самому не совестно? А  за границей? С  тобой не
перестают здороваться? И не говори, что нельзя было не подписать.  Капица не
подписал. И не только он.
     --  Ладно, поговорим  об  Андрее Дмитриевиче. Я  так и  думал,  что  ты
вспомнишь это письмо. Во-первых,  я  не  Капица.  Капица -- ученый, за это и
ценится,  он к тому же беспартийный, его нельзя  из партии исключить. А я не
ученый. Я -- академик, директор и референт ЦК. Мне  надо играть по правилам,
а то быстро вышибут.
     --  Ну  и что, пускай вышибут. Академические пять  сотен  останутся. Из
Академии не выгоняют, даже Сахарова не выгнали.
     -- А мне пять сотен мало. И Вале мало. Да и тебе нужно, чтобы я наверху
оставался.  Кто  тебе книжки  привозить будет? А кто Соне в пятьдесят втором
помог,  когда  ее мужа по  делу врачей  посадили? Кто ее на работу  устроил?
Кстати, я ей из Швейцарии в Тель-Авив звонил. Просила тебе  привет передать.
Там все, кто у Сталина или у Гитлера пострадали, повышенную пенсию получают.
Яша  практикует,  он  ведь  хороший  врач,  вполне  конкурентоспособный.  Ты
спрашиваешь, здороваются ли  со мной за границей. Здороваются. Плевать им на
Сахарова.  Я  же  большей частью  с  политиками  общаюсь. Да  ведь  и физики
спокойненько  к  нам  приезжают.  За   дармовые  увеселительные  прогулки  в
Самарканд  и  банкеты за  счет Академии Наук  девяносто, как говорят  в  ЦК,
процентов  их  ученых  купить  можно.  С  президентом  и   вице-президентами
милуются, а те все  письма о Сахарове, о  Солженицыне подписывали. Чего ж ты
от меня хочешь?
     Он все-таки разозлился. Как выворачивается, сукин сын! Стыдно, потому и
злится.
     --  А ты сам, Борька, думаешь, -- намного  лучше? Ну хорошо, я с  твоей
точки  зрения  подонок, лживые письма подписываю, на  партсобраниях сижу,  в
Верховном  Совете  руку  по   команде  поднимаю.  Так  ведь  за   это  я  --
номенклатура! Я  не только  сам хорошо живу, я людям  помогаю. В институте у
меня порядочные люди  могут работать. Комиссаров  своих и сексотов я  в узде
держу.  Могу  держать.  Почему?  Потому, что  я --  референт  ЦК,  академик,
звездочку и депутатский значок ношу, письма о Сахарове подписываю. А ты? Чем
ты гордишься?  Тем, что  удержался, даже на войне в партию не вступил?  А  в
профсоюз  вступил. Ты член профсоюза  и  хоть раз в год на  собрании сидишь,
голосуешь. Чем это честнее и порядочнее? "Приводной ремень партии!" Я против
Сахарова  письма  подписываю, а  ты  --  за него  --подписываешь? В  августе
шестьдесят  восьмого  ты  вышел  на  Красную площадь  протестовать вместе  с
Горбаневской и Литвиновым? Нет,  ты сидишь и помалкиваешь. Ты скажешь: писем
не пишу и на площадь  не выхожу,  потому  что бессмысленно. Правильно. А для
меня бессмысленно не подписывать лживые письма о Сахарове.
     -- Опять врешь, Сергей. Сам  знаешь, что врешь. Я, конечно, не святой и
не герой.  Но  все же я лучше тебя.  Я лгу меньше. И не  делай  вид,  что ты
разницы не понимаешь. Все ты  понимаешь! Да, ты помогаешь  людям. Это ничего
не  меняет.  То, что ты, умный  и способный  человек, чуточку сглаживаешь  в
немногих  конкретных  случаях  пороки  и  преступления  этой  отвратительной
системы, ни в коей мере не компенсирует вреда, который ты приносишь тем, что
поддерживаешь  ее. Вы все  -- циничные  талантливые  слуги ваших  (и  наших)
хозяев,  беспросветно  бездарных,  маразматических  функционеров на  верхних
ступеньках иерархии, продлеваете существование нашего прогнившего уродливого
общественного строя. Неужели ты не понимаешь, что через сорок-пятьдесят  лет
тебя  и  твоих  хозяев  забудут,  а  Сахарову  и  Солженицыну  будут  стоять
памятники, в их честь будут названы города и площади.
     --  Это   ты  правильно  говоришь.  Памятники   стоять  будут,   города
переименуют.  Может  только  не  через сорок  лет, а попозже, хотя  ручаться
нельзя. Знаешь, как в анекдоте: город Горький переименовали в город Сладкий.
Так ведь  в честь кого только площади,  улицы, города не называли. В  Москве
есть  Каляевская улица, в Ленинграде -- улица Желябова. Да мало ли их? А кем
они  были?  Террористами, ничем не лучше  сумасшедших  подонков из  "Черного
Сентября".  Ради  непродуманных, туманных,  мальчишеских  иллюзий они готовы
были убивать и убивали не только  лучшего царя  в российской истории,  но  и
совершено незнакомых  им случайных людей. Это они остановили  первого  марта
1881-го года начавшееся за двадцать лет до этого великое  движение России от
рабского    чиновничьего    крепостнического   государства   к   нормальному
цивилизованному обществу  европейского  типа. Ты  прав,  будет  когда-нибудь
город Сахаров.  История глупа. Давай посмотрим с тобой без эмоций, пользуясь
корой, а  не  подкоркой,  кто такой  Андрей Дмитриевич,  что  он  хочет, что
предлагает. Ты хоть читал его статьи, письма?
     --  Все, что в самиздате было,  читал.  И  по радио слушал. Все, что он
говорит, правда. Не станешь же ты отрицать, что правда.
     -- Конечно,  правда.  Как  в известной  хохме: "Лучше  быть  богатым  и
здоровым, чем  бедным, но больным". Ты же умный мужик, Борька. Неужели ты не
видишь, что твой Сахаров полностью советский человек, демагог, и что все его
писания  -- пустая болтовня,  ничуть не лучше  речей  наших  маразматиков из
политбюро.  Нет,  я его  с  теми не сравниваю,  он  верит в то,  что говорит
правильные и важные вещи, он бескорыстен, он безрассудно  смел, ему памятник
поставят, а тех подонков забудут. Он, к тому же, говорят,  хороший физик. Но
все, что он пишет о политике, о так называемых "правах  человека" (тебе этот
штамп  не надоел? Чем  он  лучше официальных лозунгов и движения "борцов  за
мир"?)  все -- демагогия и пустозвонство. Прежде  всего, кому он это  пишет?
Сначала писал правительству,  вождям.  Ты  меня прости,  но  интеллигентного
человека на шестом десятке  лет советской власти, серьезно  обращающегося  с
увещеваниями к людям, забравшимся на верхушку нашей иерархии благодаря тому,
что они достаточно успешно владеют методами и психологией  пауков в банке, я
иначе, как наивным идиотом, назвать не могу. Теперь, что он пишет? Что лучше
договариваться  о  контролируемом  разоружении,  чем  тратить  миллиарды  на
неконтролируемое вооружение? Что лучше позволить людям проявлять инициативу,
так как свободные люди лучше работают? Что лучше не сажать "инакомыслящих" и
диссидентов,  так   как  это  противоречит  нашей  конституции?   Что  лучше
демократия, чем тоталитарный общественный  строй? Да, конечно, лучше. Только
как  это сделать? Как  это  сделать  в стране,  где  уже существует  сложная
иерархия  рабов,   где  все  рабы  сверху  донизу?  Где  существует  партия,
насчитывающая восемнадцать миллионов членов?  Где десять процентов взрослого
населения  --  сотрудники КГБ или МВД,  а двадцать -- алкоголики? Где  самая
большая армия в мире, а из половины взрослого населения любой  мужчина может
быть  в любой момент в эту армию призван. И,  самое главное, где подавляющее
большинство людей, что  бы  они ни говорили,  как бы  ни  ругали беспорядки,
коррупцию, дороговизну,  нехватки, на самом деле  поддерживают эту систему и
не хотят прелагаемых Сахаровым изменений.  Кем бы Андрей  Дмитриевич себя ни
считал,  то,  чем  он  занимается,  есть  политическая  деятельность.  Он --
политик. А  политик не имеет  права просто  говорить: "Вот это, это и это --
очень плохо, а вот так, так  и так -- было бы хорошо". Нужно знать, что надо
делать сейчас, сию минуту, чтобы  прийти к этому  "хорошему". И бессмысленно
восклицать: "Ах,  коллективизация была ошибкой! Ах, нужны  свободные  выборы
вместо нашей комедии! Ах,  нужны суды, независимые от государства  и партии!
Ах, мы тогда-то, тогда-то и тогда-то наделали глупостей!" Плевать на то, что
было  раньше.  Важно то,  что есть  сейчас. Прошлого  не  исправишь. Политик
каждый день должен исходить  из  сегодняшней ситуации. Очень просто сказать:
"В США три миллиона фермеров кормят всю страну и четверть остального мира, а
у нас...  Ясно,  что  у  нас.  Надо  перейти на  американский путь  развития
сельского хозяйства". А как перейти? Куда  деть миллионы  людей, руководящих
сегодняшним сельским  хозяйством? Что будут делать райкомы, обкомы и  другие
комы?  Откуда взять  миллионы  хозяев?  Да  и  можно  ли  "пустить  сельское
хозяйство по  другому пути", не  затронув всей хозяйственной  и политической
структуры огромного государства? Это все равно, что  ради  эксперимента  для
половины автомобилей в Москве ввести левостороннее движение. За шестьдесят с
лишним лет у нас действительно создан новый, никогда ранее не существовавший
общественный   строй.   Я   не  знаю,  как  его   назвать,   может  быть  --
рабовладельческий  строй  без  свободных  людей:  все  рабы,  но  на  разных
ступеньках  лестницы.  И  очень многих  этот  строй устраивает.  Есть  очень
удобные ступеньки. Конечно, это сейчас устраивает, все воспитаны, обработаны
и обтесаны. Как в "Брейв нью  уорлд", помнишь? Ревматическая,  закостенелая,
инерционная  структура.  Но  --  существует,  держится,  работает.  Попробуй
вытащить  не ту шестеренку, и  все  рассыпется.  Вся лестница  сломается.  И
нескрепленные партией, армией, КГБ рабы такую кутерьму устроят, что  тот  же
Сахаров о  Иоське  с  тоской  вспоминать будет. Ух,  давно я таких  речей не
закатывал. Куда там  в ЮНЕСКО!  Давай лучше выпьем. Выпьем  хоть  за  Андрея
Дмитриевича. Все-таки хороший человек, хотя и глупостями занимается.
     -- Ладно, выпьем. За Андрея Дмитриевича Сахарова. Говорить ты, конечно,
здорово  научился.  Но  врешь,  все  равно  врешь.  Что  ж, по-  твоему  все
беспросветно, никаких надежд, так до  скончания века по Орвелу и Хаксли жить
будем? А Германия? Куда уж тоталитарнее быть, а смотри -- десяток лет, и ФРГ
вполне нормальное государство.
     -- Нашел с кем сравнивать!  Гитлер был двенадцать лет, он только  начал
людей переделывать (ведь переделать надо не сотню  тысяч эсэсовцев, а многие
миллионы основного населения), как войну проиграл.  А наши  --  уже  седьмой
десяток. Немцам  повезло. Наверное,  в последний раз в истории  человечества
фашистскую систему  в  мировой  державе  смогли уничтожить благодаря  войне.
Теперь  с атомными  и  водородными  не очень  повоюешь! Уничтожить, конечно,
можно,  но не с кем  и  некому будет  нормальное общество  устраивать. А что
касается  беспросветности -- нет, не  беспросветно.  Только изменения  могут
быть медленные  и только сверху. Да они уже идут постепенно. С флюктуациями,
то  вперед, то  назад, но,  в  среднем, система с  годами становится  мягче,
податливее.  Стареет.  И   очень  постепенно  на  нижние  (пока)   ступеньки
номенклатуры пробираются  более разумные, профессионально образованные люди,
думающие не  только  об  удобном  кресле  для  своей  задницы. Отпускать  за
границу,  на  время  или  совсем,   стали.  Мало,  с  преодолением  страшных
бюрократических барьеров, но стали. И сажать невинных людей перестали.
     -- Как это перестали?  Сколько невинных людей в лагерях и психушках! Ты
что, совсем на своих зияющих высотах на грешную землю не смотришь?
     -- Боречка, какие же они невинные? Это при Иоське невинных сажали. И то
не  бессмысленно. Новый строй создавали. Человек, каждый человек, должен был
рабом стать.  Не внешне  только,  а  внутренне.  Каждый  человек  должен был
узнать, что он -- никто, а Государство -- все, что он маленький  винтик, что
все  решают  наверху,  что с ним  все можно  сделать.  Хаотические (на вашем
ученом  языке -- стохастические) репрессии --  лучший и самый быстрый способ
создания такого общества. А теперь невинных  не сажают.  В рабовладельческом
обществе  преступник  каждый, кто  демонстративно ведет  себя, как свободный
человек.  Они  говорят вслух, (а  не как мы  с тобой,  вдвоем,  за закрытыми
дверьми) и пишут то, что думают. Они дают интервью, не спрашивая разрешения.
Если Сахаров, Буковский,  Щеранский не преступники, то жизнь миллионов людей
теряет  смысл. Конечно,  теперь сажают  только виновных. Скажи  спасибо, что
сажают  так мало и наказывают так мягко. Что значат тысячи в эпоху развитого
социализма по сравнению  с миллионами  в эпоху  недоразвитого?  Это  я  тебе
объяснил,  почему  они  преступники  с точки зрения системы. Но  то, что они
делают,  вредно  и  с  твоей  точки  зрения.  Они   мешают  тому  медленному
постепенному движению в сторону более разумного, более мягкого, если хочешь,
более свободного и нормального общества, которое началось в марте  пятьдесят
третьего,  когда  пауки  на  самом  верху  увидели,  что,  если   продолжать
по-старому, то они  сожрут друга друга без  остатка. Это движение может быть
эффективным  только за счет  давления  сверху, пусть не с  самого  верха, но
обязательно  сверху. А они мешают.  Так же,  как  мешали народовольцы  после
отмены крепостного права.
     Как  говорит! Нет,  недаром  такую  карьеру  сделал.  Неужели  все  эти
хитроумные рассуждения ему только для самооправдания нужны?
     -- Слушай, Сережка, скажи  мне, только честно скажи, не "с точки зрения
системы", не "с моей точки зрения", а честно. Ты действительно  веришь в то,
что  говоришь? Веришь в то,  что  честные, смелые и  свободные люди приносят
вред, а умные карьеристы, устроившиеся на не низких ступеньках иерархической
лестницы, помогают постепенному исправлению нашей уродливой  системы? Веришь
в то, что деятельность  Сахарова и ему  подобных (хотя, видит бог,  мало ему
подобных) только мешает?  Ведь хорошо уже  то, что  они стольким людям глаза
открывают. Разве "Архипелаг  Гулаг" не замедлил (хотя  бы  только  замедлил)
рост "соцлагеря" в мире?
     -- На  последний вопрос отвечу: глаза открывают только тем,  у кого они
уже  открыты; рост  соцлагеря "Архипелаг  Гулаг" не замедлил, его водородные
бомбы  и  крылатые ракеты замедлили.  А что  касается  того,  во что  Сергей
Лютиков верит, то разреши сначала еще выпить. Ты ведь хочешь,  чтобы честно,
а   разве  трезвым  можно  честно?  Я  выпью  и  помолчу  немного,  пока  не
подействует. А тебе пить не надо. Ты мне лучше  стихи почитай. Что-нибудь из
военных.  Теперь  ведь  тебе  читать  эти  стихи некому, а  читать,  небось,
хочется?
     Сергей  налил  почти  полный  стакан  коньяка, не спеша  выпил.  Встал,
походил немного, сел в кресло, ноги вытянул.
     -- Почитай, Борька, я потом тебе честно скажу.
     --  Ты  прости,  Сережа,  не хочется  мне читать. Я теперь  только себе
самому и не вслух иногда читаю. Помолчим лучше.
     Помолчали.
     -- Жаль, что не  хочешь. Ты  ведь знаешь,  Борька, я  в стихах мало что
понимаю.  Читаю иногда  модные, чтобы в курсе быть.  Мне с Валей разные дома
посещать  приходится.  И дамы  везде разные, и литература  у  всех разная. В
дипломатических и внешнеторговских домах надо тамиздатовских знать, или хоть
не знать, а иметь представление,  -- Бродского, Горбаневскую. В цековских --
Рождественского,  Солоухина.   Академические   дамы  сейчас  Вознесенским  и
Ахмадулиной  увлекаются.  Раньше --  Евтушенко, но он, говорят, совсем плохо
писать  стал.  Я  слыхал,  что  в  диссидентских  домах  другие  в  моде, --
Тарковский,  например, но я там не  бываю. И те стихи мне в одно ухо входят,
из  другого  выходят. Может, просто стар и  туп. А  твои действуют. Это что,
потому  что твои,  или  потому,  что ты  действительно  настоящий  поэт?  Ты
настоящий поэт, Великан?
     -- Нет, не настоящий. Настоящие -- это Пушкин, Тютчев, Блок. Пастернак.
И Твардовский и еще несколько, которых ты не знаешь. А я не настоящий поэт и
ученый  не  настоящий.  А  тебе нравятся,  потому что, во- первых,  они мои,
во-вторых, я искренен, и ты это знаешь, и в-третьих, я хорошо их читаю. А на
самом деле  стихи  неважные:  форма архаична,  рифмы  стандартные, все,  что
говорю, можно было бы сказать и прозой.
     -- Скажи, пожалуйста, какой скромный! Я, мол, не настоящий по сравнению
с Пушкиным.
     -- А с кем сравнивать, с Демьяном Бедным? Ладно, хватит об этом. Ты мне
не ответил.
     -- Это насчет веры? Ни  во что я не верю, Борька. Я, понимаешь, атеист.
Настоящих  атеистов в  мире  мало.  А у  нас почти  и  нет совсем.  Все себе
какой-нибудь  суррогат  выдумывают, сознательно или  бессознательно.  Сверху
подсовываемый суррогат мало от чего спасает, но многие цепляются. Или просто
не  думают. Каждый,  конечно,  хоть раз подумал,  но  стало так страшно, что
запрятал в подкорку. Лучше Федора Михайловича не скажешь: "Если Бога нет, то
какой же я капитан?" Помнишь? Или там "штабс-капитан"? Это значит, если Бога
нет,  то все бессмысленно. Нет  ни правды, ни лжи,  ни хорошего, ни плохого.
Смысла нет ни в жизни, ни в смерти. Я сказал, я ни во что не верю. Соврал. Я
в себя верю. А я --  это и мысли мои, то, что мне интересно, меня  занимает,
мне приятно.  Пока живу, хочу, чтобы мне было хорошо, то есть, чтобы не было
плохо.  Ведь хорошо -- это и значит не  плохо. А  то, что я стараюсь  другим
плохо не делать, так это тоже для себя, чтобы не мучиться. Совесть есть. Так
устроен.  Физиология. Тебе лучше знать.  А насчет Сахарова,  -- верю, что он
мне и  себе, то  есть  тому делу, ради которого старается,  вред приносит. А
карьеристы, как  ты говоришь, вроде меня -- пользу.  Хотя опять-таки  смысла
нет  ни  в  чем. Вот тебе и все кредо Сергея Лютикова, академика, депутата и
т.д. и  т.п. Я, Борис Александрович, сейчас позвоню от тебя. За  мной Володя
приедет, я предупредил. А то уже первый час.
     --  А что,  академическая  автобаза пьяных  академиков  по ночам  домой
возить тоже обязана?
     -- Володя из дома приедет на своей. Ты за него не волнуйся, в убытке не
будет. Давай лучше коньяк допьем. То есть я допью, а ты так, на донышке.
     Уехал. Выговорился. Так всегда. И каждый раз оправдывается.
     О разговоре сегодняшнем думать  не хотелось. Что  об этом  думать?  Все
давно  передумано.  Борис Александрович не спеша убрал в комнате и на кухне,
вымыл  посуду. Он последнее время  заметил: становится педантом.  Все должно
лежать на своем месте.
     Завтра лекции нет, в институт можно не ходить. В сережином свертке пять
упаковок нитросорбида американского, французский аспирин (от нашего изжога),
журналы,  Форсайт,  Солженицын. Перелистал Тайм. Читать не хотелось. Лег, не
раздеваясь. Сегодня хорошо, устал, выпил, даже курил, а не схватило. Завтра,
наверное, скажется.
     Долго лежал, вспоминал, стихи про себя читал.

     2.
     Июнь сорокового. Осталось совсем немного до каникул. В  последнем  ряду
Большой Зоологичекой  тепло, и  голос  лектора,  пересказывающего  четвертую
главу "Краткого курса", почти не мешает думать. Лекции по марксизму Борис не
слушает. За сутки перед экзаменом вызубрит эту несложную формалистику с тем,
чтобы  на  другой день начисто освободить  от нее голову. Собственно говоря,
надо бы послушать и кое-что  записать.  Этот пустозвон любит, чтобы отвечали
его словами  по  конспектам. В крайнем случае можно будет взять  конспект  у
Иры. Борису  надо получить  пятерку.  Он  твердо решил:  весеннюю сессию всю
сдаст на  пятерки.  Тогда они не смогут  не дать ему сталинскую стипендию. А
это  значит -- меньше унизительных  пятирублевых уроков,  больше времени  на
настоящую работу и на Иру.
     Борис  посмотрел  вниз.  Как  всегда,  сидит  в первом  ряду,  прилежно
конспектирует.  Аккуратный  узел  косы,  строгий  пробор,  простенькое серое
платье.  Такая  примерная  тихая  студентка-общественница.  Староста  курса.
Безжалостно записывает и  передает  в учебную часть фамилии прогульщиков. Их
приему  не  повезло, как  раз с этого  года  посещение  лекций  стало  в МГУ
обязательным. Даже Бориса два раза записывала. Правда, это  не имело никаких
последствий. Замдекана еще не придумал, как наказывать за прогулы.
     В конце первого семестра на микробиологическом практикуме она подошла к
Борису.
     --  Слушай, Великанов,  у меня  что-то не в порядке  с  микроскопом. Не
посмотришь?
     И улыбнулась  ему.  Борис  вдруг увидел:  не  только губы, но  и  глаза
улыбаются. Идеально белый халат явно не из практикумовской кладовки, сшит по
фигуре и фигуру эту неназойливо подчеркивает.
     -- Сейчас подойду, только препарат дорисую.
     Микроскоп  был  в  порядке, просто слегка вывернут объектив.  Ира потом
сказала, что объектив  вывернула нарочно. Обидно было, что Борис  не обращал
на нее внимания.
     Ребят  на курсе  и  с самого начала было немного. Половину  призвали во
время  тимошенковского набора. Осталось человек пятнадцать, кто по здоровью,
кто по  "анкетной инвалидности".  Бориса  тоже вызвали  в военкомат.  Однако
мандатная комиссия Бориса  не пропустила. В графе  "Есть ли репрессированные
родственники?" он написал:  "Отец арестован в  1937 г., осужден на 10 лет по
58 ст."
     --  "Гениальный   вклад   товарища  Сталина  в  марксистско-  ленинское
учение..."
     Борис снова перестал  слушать. Сегодня  вечеринка  у Люськи Зыбиной. Он
опоздает. В  комаудитории вечером  лекция Морозова о Шекспире  по абонементу
"Классики мировой  литературы".  У  Бориса  несколько абонементов.  Пожалуй,
самый интересный -- "Античная философия". Дынник читает слегка по- дамски, с
неглубокими  эмоциями, но  много  фактического  материала.  Он твердо  решил
изучать  философию. До сих  пор только в девятом классе читал  в  Тургеневке
Ницше   по-немецки:    "Also   sprach   Zaratustra"   и   "Menschliche   und
Ubermenschliche".
     Но  ведь  это  скорее  беллетристика, чем  философия.  Пробовал  читать
Спинозу,  не осилил. Надо с самого начала, с греков. А  "Мировая литература"
пока довольно скучно. Аникст прочел две лекции о Гете и о Гейне. Борис любит
Гейне, и  стихи, и прозу. А у Аникста  сплошная социология. Говорят, Морозов
-- это настоящее. Тем  более, что Шекспира Борис не  понимает:  пустословие,
напыщенность. Наверное, Толстой  прав. Может быть плохие переводы.  Надо  бы
как следует заняться английским.
     Вокруг  зашумели.  Борис  поднял голову.  Лекция кончилась.  Он  быстро
сбежал вниз, догнал Иру.
     -- Я к Зыбиной сегодня попозже приду. Не уходи без меня.
     -- Опять абонемент? Смотри, Борька, провожатые найдутся.
     Вечеринка  у  Люськи была  в самом  разгаре. Уже  крутили патефон. Юрка
Сережников с Ирой, фасонисто изгибаясь, танцевали модный вальс-бостон. Борис
выпил штрафную, присел в углу стола. Закуска стандартная: винегрет, колбаса,
селедка.
     Поздно  ночью медленно шли через всю Москву от Остоженки к Ириному дому
на Земляном валу. Борис попробовал заикнуться  о  лекции Морозова, потом всю
дорогу молчал.  Когда Ира раздражена,  лучше с  ней не разговаривать.  Перед
домом немного смягчилась.
     От Земляного до Лихова можно, не спеша, дойти минут за сорок. Борис  не
спешил. Легко бормотались стихи.

     Старой тоской источенный,
     Вновь недовольный собой,
     В теплые летние ночи
     Я возвращаюсь домой.
     Грустью охваченный заново,
     Полон одною мечтой,
     Верно похож я на пьяного, --
     Длинный, нескладный, смешной.
     Рядом машины проносятся,
     Шинами шумно шурша.
     Люди с улыбками косятся,
     Мимо меня спеша.
     Мне же мерещится снова
     (В строчки толпятся слова),
     Как у подъезда пустого
     Руки ее целовал.

     Смотри-ка, даже аллитерация получилась! Завтра надо будет прочесть Ире.
Может быть, пригласит вечером  к себе и выгонит сестру погулять. Солоноватый
вкус мягких губ и доверчиво отданная грудь под ладонью. Голова кружится.
     Странные  сложились  у  них   отношения.  Временами  Ира  казалась  ему
единственной, желанной,  все понимающей. В редкие минуты  спокойной близости
он мог говорить  обо  всем, что волновало. Почти обо  всем. Ира  не выносила
разговоры о политике. Недавно Борис прочел ей о том, что мучило:

     Отсрочить конец любою ценой,
     Поцарствовать только вновь.
     За это и льется теперь рекой
     В Европе чужая кровь.
     Оправдываясь все грубей
     Потоками лживых слов,
     На гибель свою, сами себе
     Откармливают врагов,
     Чтоб только хоть миг за собой вести
     Обманутые стада...
     В политике подлость можно простить,
     Но глупость -- никогда!

     Ира страшно рассердилась:
     --  Мальчишка! Что ты  понимаешь?  Первокурсник несчастный!  Дядя  Ваня
говорит (и не только  он говорит, ты знаешь у каких людей дядя Ваня бывает),
что это очень хорошо, что немцы французов  и  англичан  раздолбали.  Все над
ними смеются. Мы и немцы  единственные сильные сейчас государства. Мы это на
Халхин-Голе показали, а немцы сейчас. Теперь ясно, что никакой большой войны
не будет. Просто мы с немцами наведем в мире порядок. В Польше  и Прибалтике
уже навели.
     Ирин  дядя, Иван  Андреевич Чернов, большой,  румяный, всегда в хорошем
настроении,   был   придворным   кремлевским  фотографом.  В   "Правде"  под
фотографиями вождей всегда стояло: "снимок И.А.Чернова".
     После  этого  разговора  неделю были в  ссоре. Больше  Борис крамольных
стихов Ире не читал. Как сказано у Чехова: "А об умном можно поговорить и  с
мужчинами".

     3.
     Началось! Последнюю неделю перед  22 июня Борис места  себе не находил.
Бибиси каждый  день передавала все  новые  сведения о  концентрации немецких
войск  на советской границе.  13-го июня  --  идиотское  "Сообщение  ТАСС" о
провокациях   английских  поджигателей  войны,   распространяющих   слухи  о
готовящемся нападении Германии на Советский  Союз с коварной целью поссорить
нас с  немецкими  друзьями. Рано  утром 22-го  Борис поймал Лондон. Разбудил
Елизавету Тимофеевну. Ее первые слова:
     -- Значит в этом году к папе не поедем.
     Речь Молотова в  12 часов.  Бесцветный, усталый  голос.  Монотонно, без
ударений. И лейтмотив: мы не давали повода, никаких претензий к нам не может
быть. Какие  нехорошие люди, не предупредили, не объявили войны. И необычное
начало: "Мужчины  и  женщины, граждане Советского Союза". И  даже  конец, не
повышая  голоса, без  восклицательных знаков: "Наше  дело правое. Враг будет
разбит. Победа будет за нами".
     Борис ходил взад-вперед по комнате, не мог успокоиться. Произошло нечто
огромное, сразу сделавшее все остальное еле заметным и не очень важным.
     Стук в дверь. Елизавета Тимофеевна:
     -- Войдите, пожалуйста.
     В дверях  стоял Матусевич. Они  жили в одной квартире  уже почти четыре
года,  и ни разу ни сам Матусевич,  ни его жена Галя, ни маленькая Марина не
заходили  в  комнаты  Великановых.  Встречались  на  кухне,  в  прихожей,  в
коридоре. Всегда вежливо  здоровались, никаких коммунальных  конфликтов. Это
всех  устраивало.  Борис  понимал:  люди  тихие,  в  меру интеллигентные,  а
заводить дружеские отношения с семьей врага народа смысла нет.
     --  Здравствуйте,  Елизавета  Тимофеевна.  Здравствуй,  Боря.  Слыхали,
конечно. Вот мерзавцы! Вероломно, договор нарушили. Даром им это не пройдет.
Мы их быстро образумим. Как в песне поется:  "Малой кровью, великим ударом!"
Война, думаю, долго не продлится. Месяц, два, от силы полгода. Но что я хочу
сказать, Елизавета Тимофеевна. Теперь мы все едины. Все, как одна  семья. Я,
наверное,  сразу в армию. Командир запаса, брони  нет. Галя с  Маринкой одни
останутся. Вы, Елизавета Тимофеевна, присмотрите за ними, помогите на первых
порах. Галя  у  меня не  очень самостоятельная. Специальности нет. Работать,
конечно, пойдет, но  много ли  наработает? А  вы женщина образованная. Когда
советом, когда и  делом поможете. Я что  хочу сказать,  мы хоть с вами  и не
ссорились, но ведь  и дружбы  особой не было. Друг  другу не навязывались. И
правильно. Но теперь-то ведь все по другому. Когда плохо, надо вместе.
     -- Конечно, Евгений Петрович. Да вы присядьте.
     -- Спасибо, Елизавета Тимофеевна, некогда.
     Во второй  половине  дня  над Москвой  высоко в  небе  медленно  прошли
самолеты. Штук  десять.  Описали  большой  круг и улетели на запад.  Люди на
улицах спорили: наши или немецкие.
     Елизавета Тимофеевна сказала:
     -- Пойдем-ка, Борюнчик, за продуктами. Денег у нас  немного, но главное
купить успеем.
     -- Зачем, мама? У нас даже обед на завтра есть.
     -- Пойдем, сам увидишь.
     Увидел.  У  всех продмагов очереди. Покупали соль,  сахар, крупы, мыло.
Продавцы и многие прохожие ругались:
     --  Арестовывать  таких  надо.  Панику   разводят.  Война  через  месяц
кончится, а они на всю жизнь запасаются.
     Они купили немного, только мыло и соль.
     -- Остального,  Борюнчик, все равно  не напасешься. Да и денег  нет.  А
люди помнят. Еще с  первой  войны и,  особенно, с гражданской.  Война -- это
голод. И не только война. Как только в стране  что-нибудь большое происходит
-- голод. Военный коммунизм -- голод. Коллективизация -- голод.
     На следующий  день  Борис  с утра  пошел  на факультет.  Суматоха  была
страшная. Двери парткома, комсомольского комитета непрерывно хлопали. Бориса
остановил Юрка Сережников.
     --  Слыхал?  Университетский  коммунистический  батальон  создается.  Я
записываюсь. А ты?
     -- Я подожду.
     -- Впрочем, тебя и не возьмут. Ты же не комсомолец.
     -- Послушай. Это ты Великанов?
     Перед Борисом стоял коренастый,  плотный черноволосый парень. Известный
всему Биофаку активист, отличник Венька Юнгман с пятого курса.
     -- Ну, я.
     -- Мне сказали, ты немецкий знаешь.
     -- Ну, знаю.
     -- И говоришь свободно?
     -- Как по-русски.
     -- Ты нам нужен. Мы организуем  группу МГУ для засылки в немецкий  тыл.
Агитация, подготовка революционных выступлений и, само собой, если до  этого
дойдет, диверсии.  У нас есть даже  один парень, Берлин знает, как свои пять
пальцев. Родители в посольстве работали. Не исключено, что пригодится. Давай
в партком, там с тобой поговорят.
     В  парткоме было полно людей. Шум стоял страшный. Венька,  держа Бориса
за руку, протолкался к  столу,  за которым сидел председатель факультетского
парткома доцент Князев.
     --  Вот,  Василий Степанович,  я  Великанова  привел  (тебя  как звать?
Борис?). Боря немецкий свободно знает. Сталинскую стипендию получает. Его бы
хорошо в мою группу.
     -- Ты, Юнгман,  не  суетись. Группа  не твоя,  а  парткома  МГУ. Одного
знания немецкого  языка мало.  Я  тебе потом объясню. Вы, Великанов,  идите.
Всем дело найдется.
     После  войны Борису  рассказали. Группу с  Юнгманом  и другими ребятами
забросили в Белоруссию в сентябре сорок первого. Радиосвязь они поддерживали
одни сутки. Что с ними случилось, так и не узнали. Никто не вернулся.
     В первую же неделю  после начала войны  конфисковали  приемник. Вечером
пришел участковый.
     --  На  вас  числится радиоприемник. Придется сдать. Под квитанцию.  Не
потеряйте. Не надолго, месяца на три. Война кончится, получите обратно.
     Осталось "ЛЧД-радио" -- Лопай Что Дают.

     4.
     Конец  июня.  Вечер.   Елизавета   Тимофеевна   уже  пришла   с  работы
(юрисконсульт на полставки в большой овощной базе под Москвой). После  ужина
Борис, волнуясь и запинаясь, начал:
     --   Ты   знаешь,   мама,   организуется   студенческий   отряд.   Рыть
противотанковые рвы  на дальних  подступах к Москве. Кажется за  Вязьмой.  Я
записался. Ты же знаешь, мандатная комиссия  меня опять зачислила  в резерв.
Не могу я, понимаешь, не могу. В следующий раз я не напишу  о  папе. А  пока
хоть землю рыть.
     --  Зачем ты меня спрашиваешь, Борюнчик?  Разве  я могу тебе запретить?
Если тебя не будет, мне не жить. Незачем. Ты знай только, я никуда из Москвы
не  уеду. Если  будет полный развал (а  он будет, вон  как немцы шагают), ты
меня  всегда  найдешь  здесь. Если  жива  буду, конечно. Мы с  тобой  вдвоем
остались.
     За Сухиничами на полустанке высадка. Борис  спрыгнул в высокую душистую
траву.  После двух суток в затхлом  набитом  до отказа товарном  вагоне было
хорошо вздохнуть полной грудью. Слегка кружилась голова.
     Целый день тащились по  пыльным  проселкам. В деревнях у колодцев сразу
выстраивалась очередь с кружками,  котелками. Кто-нибудь  приносил  ведро из
ближайшей избы. Бабы выходили, смотрели жалостливо.
     -- Куда ж это вас гонят, молоденьких таких?
     Из толпы весело:
     -- Военная тайна, бабоньки!
     -- И ружьев не дали. Видно, не хватает ружьев-то.
     К  вечеру  пришли. Большая деревня. Расселили по пустым амбарам, выдали
одеяла, соломой  набитые подушки.  По  одному  соломенному  тюфяку на троих:
поперек ложитесь!
     Разбили на  взводы  и  отделения.  Весь  биофак --  один взвод, курс --
отделение. Взводным -- Валька Творогов, здоровый длиннорукий сутулый  парень
с четвертого курса. Известен на факультете. Мастер спорта по джиу-джитсу.
     Ужинали  остатком сухого  пайка,  выданного  еще в Москве.  Перед  сном
Творогов собрал весь взвод -- человек пятьдесят -- перед своим амбаром.
     --  Распорядок, значит, такой. Будем рыть противотанковый ров. Разметки
уже готовы. В поле за деревней. Ходьбы отсюда минут двадцать. Начало работ в
шесть  утра. Завтрак прямо в  поле, часов в десять, будут привозить. Так что
кружки, ложки, миски -- с собой брать. Конец работы -- семь вечера. Обед, он
же ужин, в восемь, по  отделениям.  Норма -- шесть кубов в день на человека.
Норма серьезная,  так что вкалывать придется на совесть. У  нас во взводе  я
устанавливаю такой порядок: пятьдесят минут работать, десять минут отдыхать.
После завтрака двадцать минут  перекур.  С трех до четырех час  отдыха. Все.
Командирам отделений взять по два человека и  со мной  за лопатами и ведрами
для воды и жратвы.
     В первый же день после завтрака в облаках пыли лихо подкатил грохочущий
мотоцикл. Когда пыль рассеялась, увидели: стоит маленький  толстый человечек
в военной фуражке и, несмотря на жару, в черной комиссарской кожанке. Из-под
кожанки  высовывалась  кобура. Те,  кто поближе,  заметили:  кобура  пустая.
Высоким голосом, сильно картавя, человечек закричал:
     --  Всем  встать!  Ближе,  ближе  подходите. Товагищи! С  вами  говогит
товарищ Когкин Абгам  Наумович. Я начальник  и главный инженег стгоительства
военных укгеплений,  то есть пготивотанковых  гвов всего  участка. Я отвечаю
пегед  вышестоящими  огганами  за  пятьдесят  километгов  укгеплений,  а  вы
отвечаете  пгедо  мной. Пгедупгеждаю, я  человек  стгоий, буду взыскивать  и
наказывать по законам военного вгемени.  Агитиговать вас не надо. В тгидцати
метгах от вас пагагелльный гов гоют  московские габочие. Студенты! Докажите,
что вы можете габотать не хуже! Когда кончите, сюда пгидут части непобедимой
Кгасной Агмии, они остановят вгага и погонят его обгатно. Гебята! Не  Москва
ль  за нами!  Наше дело пгавое, вгаг будет  газбит! Под знаменем Ленина, под
водительством Сталина, впегед, к полной победе над фашисткими гадами!
     И тут же уехал. Через минуту услышали:
     -- Всем встать! -- перед химфаковским взводом.
     Самой популярной  присказкой  в  университетском  отряде,  прекращавшей
любые споры и конфликты, стала " Вот пгиедет Когкин, Когкин нас гассудит".
     Неделю было плохо. Кровавые мозоли на руках. Мышцы спины и плеч ныли по
утрам почти непереносимо. Но уже к середине следующей недели Борис втянулся.
Начал  давать норму.  Вечером уже не лежал пластом, не в силах (да и желания
не  было) дойти  до  ведер с  супом и  кашей. Теперь уминал  по две порции с
добавками,  благо  в еде  не ограничивали. К концу июня  в  отряде  осталось
человек  десять  так  и несмогших  преодолеть себя. Кто-то,  вспомнив  Джека
Лондона, назвал их "чечако", -- привилось. Деление на "чечако" и "настоящих"
было четкое.
     Как-то в  перерыве после завтрака  к студенческому рву подошли трое  из
рабочего отряда.
     --  Эй,  стюдентики! Небось  и  лопату держать не  можете. Выходи,  кто
смелый, подеремся. Вроде матч по боксу устроим. Дрейфите?
     Молчание. Потом, не спеша, встал Творогов.
     -- Драться не будем. Без перчаток боксировать, -- челюсть свернем, зубы
выбьем, а потом отвечать? Побороться можно.
     -- Ну, давай бороться. Выходи, Никита.
     Вышел двухметровый парень.  Широкое, заросшее щетиной  лицо. Неохватная
грудь. Скинул ботинки.
     -- Босиком сподручнее. Кто из ваших-то?
     На "ничью землю"  поднялся Валька. Рядом с Никитой казался хлюпиком. На
голову ниже, сутулый, плечи вперед, руки плетями. Валька тоже был босиком, в
одних трусах.
     -- Куда ж ты, такой, лезешь? Я ж тебя соплей перешибу.
     Никто  и  уследить не успел.  Огромное тело Никиты мелькнуло  в воздухе
через  голову  пригнувшегося  Вальки  и распласталось  на  лопатках.  Никита
вскочил.
     -- Ах ты, мать твою... На быстроту взял. Я и собраться не успел.
     Теперь собрался. Руки лопатами вперед,  пригнулся, мелкими шажками идет
на  Вальку. Тот  потихоньку  пятится.  И  вдруг бросок вперед налево.  Борис
увидал: Никита на животе вытянулся,  Валька сверху, правую никитину  руку за
спину вывернул  и  вверх к шее  тянет.  Никита губы  прикусил, терпит. Потом
шепотом (тишина стояла, все услышали):
     -- Пусти, руку сломаешь.
     Больше рабочие студентов не  задирали. Так  и прожили рядом два месяца,
не пересекаясь.
     По вечерам  взводы смешивались. Часто собирались  у  физиков. Там  была
гитара. Один второкурсник хорошо  пел  Вертинского и Лещенко.  Читали стихи.
Борис  впервые  услышал Цветаеву.  "Поэма горы" потрясла. Но особенно запало
"Вот опять окно, где опять  не спят. Может пьют вино, может так сидят, может
просто рук не разнимут двое. В  каждом доме, друг, есть окно такое".  Читали
Мандельштама.  Борис раньше только слышал: был  такой  поэт, акмеист, теперь
враг  народа.  Бориса  поразило,  какие  разные  стихи:  то  --  изысканные,
подчеркнуто отрешенные от сегодняшнего, мелочного,  то -- с надрывом, полные
подавляемого отчаянья: "Я скажу тебе с последней  прямотой...". Борис иногда
тоже читал. Не любые, конечно.
     Поражала   откровенность  разговоров.  Парнишка  с   Истфака  интересно
проповедовал индийскую религиозную философию.
     Как-то в конце смены к Борису подошел незнакомый парень с мехмата.
     -- Ты Великанов?
     -- Я.
     -- Говорят, ты  стихи пишешь. Понимаешь, наши ребята начали писать гимн
отряда. Написали только припев. На мотив "Кони сытые бьют копытами, встретим
мы по-сталински врага". А дальше заклинило. Не поможешь?
     -- Прочти припев.
     --  Стой под скатами, рой лопатами,  нам  работа дружная сродни.  Землю
роючи, матом кроючи, трудовую честь не урони".
     -- Ладно, завтра принесу.
     Вечером быстро  сделал  песню. Ерунда,  конечно, халтура, но  все- таки
приятно: могу. Песня понравилась. Пели ее часто.

     Жарким летним солнцем согреты инструменты,
     Где-то лает главный инженер,
     И поодиночке товарищи студенты,
     Волоча лопаты, спускаются в карьер.
     Стой под скатами,
     Рой лопатами,
     Нам работа дружная сродни.
     Землю роючи,
     Матом кроючи,
     Трудовую честь не урони!
     Пусть в желудке вакуум, пусть в мозолях руки,
     И не раз мы мокли под дождем...
     Наши зубы точены о гранит науки,
     Опосля гранита глина нипочем.
     Стой под скатами...
     Что бы ни случилось, песню мы не бросим,
     В нас закалка юности жива.
     Где ты нас застанешь, золотая осень?
     Скоро ли увидимся, милая Москва?
     Стой под скатами...

     Отряд уже третий раз  переходил на новое место, сдавая товарищу Коркину
аккуратно выкопанные, с покрытыми дерном верхними скатами, участки рва.
     В  середине  августа  с  каждым  днем  все громче и  громче  доносилась
канонада. Уже никто не обращал внимания на ежедневно прилетающую в одно и то
же время и минут двадцать кружащую на не очень большой высоте "Раму". Сперва
возмущались:
     -- Где же наши сталинские соколы?
     Иногда  через  ров перекидывали мостки:  шли солдаты. Всегда  с запада.
Усталые,  голодные.  Останавливались, просили  закурить. Пожилой приземистый
солдат присел к ребятам, разлегшимся у ведра с чаем, достал кружку.
     -- Плесните немного, хлопцы. Сахарку нет?
     -- А он уже с сахаром, сладкий.
     -- Да ну? Богато живете.
     -- Что это, папаша, вы все на восток и на восток наступаете?
     --  Скажи  спасибо,  что наступаем, а  не там  остались.  Ты это видел?
(Поднял винтовку). Вот она, родимая, образца  1891 года. Попробуй  с ею танк
остановить.
     -- А у нас, что, танков нету?
     --  Врать  не буду,  может и  есть. Не  видал. Я тебе вот  что, хлопец,
скажу. Уматывали бы  вы отсюда скорей. А то,  неровен час,  немец  к  вам  с
востока  прикатит.  Ты  что  думаешь,  эта канавка  его  остановит?  За чаек
спасибо.
     Двадцатого августа в разгар  работы на краю рва у  биофаковского взвода
остановился Сергей Лютиков. Борис  за эти полтора месяца его видел раза три.
Комиссар  всего  университетского отряда, Лютиков собирал  иногда командиров
взводов  и  отделений, но  большую  часть  времени проводил  в  истфаковском
взводе, где, говорят, вкалывал не хуже других.
     -- Творогов здесь?  Послушай, Валерий, отпусти  со  мной Великанова  на
четверть часика, дело у меня к нему есть.
     Борис поднялся.
     -- Здорово,  Борька. Отойдем к  тем кустам, присядем в тени. Поговорить
надо.
     Сели. Сергей закурил.
     --  А ты  еще не начал? Слушай, Великан,  я  сегодня в Москву. Отзывают
меня. Органы мои  родные отзывают. Понадобился я  им, значит. Я,  конечно, к
барыне зайду, привет от тебя передам, скажу, что все  в  порядке, скоро  сам
вернешься. Вас дня через  три эвакуировать будут. Чтобы к  немцам не попали.
Драпают  наши доблестные, только пятки  сверкают. Вывозить вас будут  в  два
приема. Так  ты  постарайся в первую партию попасть. Шансов больше.  И еще я
тебе скажу. Теперь  такое  время подходит,  когда твой отец не минус тебе, а
плюс.  Понял? Из-за  него  тебя в  армию  не берут,  а немцы,  когда  первая
кутерьма пройдет, не  тронут. Не в  комсомоле, сын врага народа. Надо только
начальный бардак пережить. Так что ты с барыней тихо  сиди в  Москве, никуда
не  рыпайся.  Я  в  Москве  Соне  помогу  с ее  стариками уехать.  Им  никак
оставаться нельзя.  Евреев немцы под корень ликвидируют. Ты только, Великан,
героя из себя не  строй. Что тебе эти  сволочи  наверху с их батькой усатым.
Чем он ихнего фюрера лучше?
     -- Так ты, Сергей, уверен, что все кончено? Проиграли войну?
     -- А  ты сам не видишь? Маршируют  быстрее,  чем по  Франции.  Держимся
пока, потому что страна большая, да в органах народу много.
     -- А ты как же?
     -- За меня не волнуйся. Не пропаду. Я  ведь ни за, ни против. Я  только
за себя. Если бы каждый  только за себя, люди давно бы в раю жили. И никаких
войн.  Ну,  прощай, Борька. А, может,  до свиданья.  Жалко  мне  будет, если
пропадешь по собственной глупости. Поговорить будет не с кем.
     Ушел.  Может и вправду уже войну проиграли. Непонятно. Сталин  не лучше
Гитлера, но ведь и не хуже. А эти, коричневые,  придут,  хозяйничать станут.
Сергей рассуждает, он всегда рассуждает.  Борис рассуждать не может.  Знает,
что сейчас надо быть  со  всеми. На демонстрациях противно быть со всеми, на
собраниях тошнит быть со всеми. А сейчас  нельзя  спасать свою шкуру, нельзя
пользоваться индульгенцией за отца.
     Ночью  подняли  по тревоге. Через двадцать минут выстроиться с  вещами,
инструменты, ведра сложить аккуратно в одном  сарае, потом  заберут  (кто?).
Марш-бросок до Сухиничей. Валька сказал ребятам:
     -- Немецкие танки уже за нашей линией. Пересекли около сотни километров
севернее. Надо успеть, пока не отрезали. Рыли, рыли, коту под хвост.
     В памяти Бориса этот сорокакилометровый ночной "марш-бросок", почти все
время бегом, остался выхваченным из тьмы полуосвещенными пятнами несвязанных
картин.   Блаженство   пятиминутных  привалов,  когда  падаешь  навзничь,  и
постепенно  утихает  боль усталости в  ступнях, задранных повыше на  рюкзак.
Деревья в утренних сумерках с подводами у сельсовета, суета еле  различаемых
людей у подвод. Большие горящие здания в стороне (кто-то сказал -- элеваторы
с зерном жгут). Стада тощих коров,  медленно  плетущихся  по  дороге, мат  и
хлопушки кнутов.
     В  Сухиничи  пришли  часов  в  девять  утра.  Поезд  уже  стоял.  Толпы
обезумевших людей протискивались в двери, лезли в окна. Валька крикнул:
     -- Вперед, ребята! Наш вагон первый от паровоза.
     Первый  вагон был пуст. Вдоль вагона плечом к  плечу стояли  солдаты  с
винтовками, перед ними в кожаной куртке с торчащей из-под нее пустой кобурой
бегал товарищ Коркин, кричал в обступившую толпу:
     -- Посадки  нет. Спец-вагон особого  назначения. Газойдитесь, товагищи.
Все гавно не пущу.
     Из толпы кричали:
     -- Первым бежишь, жидовская морда! Из-за вас и война. Небось  на фронте
их нет.
     В вагон  втиснулись  все полтораста студентов.  Ничего страшного, можно
ехать, даже спать. Товарищ Коркин устроился в купе с проводниками.
     Через сутки в Москве.
     -- Боже  мой,  как  ты похудел, Борюнчик. И загорел,  совсем  черный. А
борода  у тебя смешная. Какими-то кустиками растет. Ты сбрей ее поскорей. Ну
что, ваши окопы остановили немцев?
     Два  дня  Борис  отсыпался,   поражал  аппетитом  Елизавету  Тимофеевну
(оказывается,  самая вкусная  еда на свете  --  французская булка с маслом),
урывками рассказывал о жизни "на окопах", позвонил  Ире.  Разговор получился
сухой, непонятный, встретиться не захотела. Сказала, что Юрка Сережников уже
в комбатальоне,  сейчас  проходит военную подготовку,  живет в казармах,  но
только  так  называется,  а  на  самом  деле просто  бараки.  В  Москве,  за
Ваганьковским.
     Перелистал  газеты за  полтора месяца. Видно  -- дело плохо.  "Немецкие
дивизии  перемалываются",  "С  блиц-кригом ничего  не  вышло",  самолеты  мы
сбиваем в огромных количествах, танки уничтожаем, а они все вперед и вперед.
Елизавета  Тимофеевна говорила, что  из Москвы уже эвакуируются  учреждения,
заводы. Многие люди сами уезжают.
     Борис  зашел  на факультет. Объявлено: занятия,  как обычно,  с первого
сентября.
     В  конце  августа сплошные  дожди.  С утра  Борис один дома.  Елизавета
Тимофеевна на своей базе. Встречаться ни с кем не хочется. Позвонил Сонечке.
Подошла соседка. Отец в армии, военврач. Соня с мамой эвакуировались.
     -- В Ташкент, наверное. Все они теперь в Ташкент драпают.
     Целый  день сегодня неспокойно.  Борис не  знает  куда  себя девать.  В
голове все время вертится  одна строчка: "К востоку от голода  умирать". Так
всегда бывает. Стихи начинаются с  одной строчки, и не обязательно с первой.
Если строка  не  дает  покоя,  надо писать.  Иначе не  отделаться. К  вечеру
написал. И эпиграф -- из  любимого начала "Возмездия". Вся поэма у  Блока не
получилась.  Растянуто,  сыро,  недаром  не  смог  кончить.   Но  начало  --
гениально. Вечером прочел Елизавете Тимофеевне.

     "Еще чернее и огромней
     Тень люциферова крыла"
     А.Блок Обычное наше внезапно прервано,
     Чернеет, растет Люциферова тень.
     Это написано в сорок первом,
     В дождливый августовский день.
     В окно посмотришь, -- и все спокойно.
     Калошами хлюпая, люди идут,
     Как будто давно отшумели войны,
     Как будто бы это в прошлом году.
     Над нами нависло, грозя, неизбежное,
     И понято каждым, и в сердце любом:
     Сегодня рушится наше прежнее
     В протяжном вое свистящих бомб.
     Картина любого горящего города
     Кровавым туманом стоит в голове.
     Забыли люди когда-то гордое
     Имя, а ныне позор -- человек.
     В жужжании смерти, над нами летающей,
     Сползла оболочка, и вот теперь
     Остался, злобный, нерассуждающий,
     Дрожащий от ужаса дикий зверь.
     Меж строк наших сводок читая победы
     Сумевших Европу ногами попрать,
     Сотни и тысячи идут и едут
     К востоку от голода умирать.
     И я, настоящим захваченный властно,
     Стараюсь на все события эти
     Смотреть и думать, смотреть бесстрастно,
     Смотреть, как из мглы столетий.
     И все, что видел, и все, что слышал,
     И все, что думал, умом обниму,
     Чтобы понять -- как это вышло?
     Чтобы понять -- почему?

     -- А знаешь, Борюнчик, это не так  плохо написано.  Зря только Горького
почти процитировал.  Плохой был  писатель  и  плохой  человек.  К нам завтра
зайдет Николай Венедиктович. Я знаю, ты  не любишь,  но все-таки, может быть
ему прочтешь? Он поэзию понимает.
     -- Нет, не прочту. Не проси, а то и тебе читать не буду.
     Елизавета Тимофеевна обиделась.
     -- Сноб ты, Боря. Моего друга (да и твоего, он тебя с пеленок знает) не
удостаиваешь, а своему Лютикову, карьеристу этому, читаешь. Уж  ему  бы я не
стала такие стихи читать. Понадобится -- донесет. Или ты ему веришь? Николай
Венедиктович не только стихи чувствует, он  и мысли твои поймет. А что и мне
читать не будешь, стыдно со мной так говорить.
     -- Прости, мама. Я  плохо сказал.  Не  могу  я читать ему  свои  стихи,
настоящие  свои  стихи.  Ведь всякие поздравительные в  дни рожденья я читал
всем гостям, и ему читал. А эти не могу. Тебе могу, а ему не могу.  Пусть он
твой друг, не могу. Лютикову, между прочим, я эти стихи не читал.
     Больше об этом не разговаривали.

     5.
     14 октября.  Занятий уже нет. Объявлено: университет эвакуируется не то
в  Свердловск,  не то  в  Казань, не то  в Среднюю  Азию.  Но  сперва  почти
наверняка  в Свердловск.  Кто может, добирайтесь сами.  В эшелонах мест  все
равно не хватит. Студенты  часами  слонялись по университетским корпусам. По
радио  только музыка,  никто ничего  не знает. Слухи, полностью  друг  другу
противоречащие, сменяются калейдоскопически.
     --  Слыхал?  Говорят,  немецкие  танки  в Кунцеве. Ждут,  когда  пехота
подойдет.
     -- Кто сказал?
     -- Это я по сети ОБС слышал.
     Сеть ОБС  (Одна Баба Сказала) стала в  эти  дни единственным источником
новостей.
     -- Ребята --  бегом  на Садовое Кольцо. Солдаты идут,  Армия  из Москвы
уходит.
     Борис побежал со всеми.  По Садовому Кольцу, от  Смоленской к Земляному
валу, шла  не армия -- толпа. Шли молча. усталые,  многие раненные, голова в
бинтах  или  рука  на  перевязи, почти  все солдаты, лишь  изредка виднелись
сержантские треугольники или лейтенантские  кубари. Винтовки  не у  каждого.
Пулеметов, орудий Борис не видел.
     Люди на тротуаре угрюмо смотрели.
     -- На Владимирку идут.
     -- У  Нижнего на Волге новую линию  обороны строить  будут.  На дальних
подступах к Москве. На ближних-то их, видишь, расколошматили.
     --  Стыдно, гражданка,  так говорить.  Просто смена частей. А вы панику
распространяете. Доложу, кому следует, за это,  знаете, по  законам военного
времени...
     -- Кому  доложишь? Кому докладывать, давно в Ташкенте  порядки наводят.
Ты  чего здесь  стоишь?  Мужик здоровый. Чем "докладывать", воевал бы. Может
тогда бы немцы до Москвы не доперли.
     Двое суток шли  через  Москву разбитые  дивизии. Шестнадцатого у Бориса
дома  ночевали несколько однокурсников. Два парня и девушка.  Из  провинции,
общежитие закрыто. Собрались идти пешком до Горького, а там видно будет.
     Вечером долго сидели. Выпили, конечно. У Елизаветы Тимофеевны графинчик
всегда  найдется.  Шутили: куда  деваться? Немцы  так и  будут маршировать с
запада  на  восток,  а  там,  глядишь, японцы  пойдут  с  востока на  запад.
Полушутя,  полусерьезно условились --  встретимся через месяц после  войны в
Калькутте   на   главной  площади.   Елизавета  Тимофеевна  в   разговор  не
вмешивалась, слушала молча. В два часа ночи сказала:
     --  Боже мой, куда вы идете? Дети ведь, сущие дети. Ладно, дай  Бог, не
пропадете. А сейчас  хватит. Собираетесь  в шесть утра выйти, так надо  хоть
три часа поспать.
     Борис проводил ребят до Абельмановской заставы. По дороге, у Земляного,
как условились,  вышла Ира. Последние недели  у  Бориса с нею все как  будто
сначала.
     На Абельмановской народу -- как демонстрация. Рюкзаки, детские коляски,
чаще  с барахлом, чем с  детьми. Семья:  пожилой  мужчина с  трудом  толкает
тяжело  нагруженную  тачку,  за  ним  старуха  и  молодая  женщина  с  двумя
мальчишками   лет  пяти-шести.  Непрерывно  гудя,  ползет,  разгоняя  толпу,
грузовик с покрытым брезентом кузовом. Из-под брезента мебель, тюки, женские
и детские лица. Рядом с шофером мужчина в военном кителе без петлиц.
     Простились.  Снова  пошутили о встрече в Калькутте. Перецеловались. Ира
немножко всплакнула.
     Обратно шли медленно. Ира взяла Бориса под руку, тесно прижалась. Долго
молчали. Потом Борис, глядя перед собой, сказал:
     -- Когда все это кончится, поженимся.
     -- Конечно, поженимся.
     Еще помолчали.
     -- Пойдем сейчас к нам, я тебя с мамой познакомлю.
     -- Пойдем.
     Пили чай. Говорили о войне, об эвакуации,  о том, что  никуда из Москвы
не поедут. Противно завыли сирены: "Граждане, воздушная тревога!"
     --  Мы в убежище не ходим.  Вы, Ира, если боитесь, можете спуститься. У
нас дома большой подвал. Только неизвестно, где опаснее.
     -- Я не боюсь.
     Хлопушки  зениток  где-то  далеко. Через полчаса  отбой. Борис проводил
Иру. Вернулся.
     -- Знаешь, мама, мы с Ирой решили пожениться. Когда немного успокоится.
     -- Я так  и поняла. Это,  Боря, только тебе решать. Да и  решать сейчас
нечего. Кто знает, когда, как ты говоришь, немного успокоится.
     -- А тебе Ира понравилась?
     --  Красивая. Не такая красивая,  как Сонечка, но красивая.  Только она
тебя не любит. И ты ее не любишь, так -- влюблен по- мальчишески.
     -- Зачем ты это говоришь? Откуда ты знаешь?
     -- Конечно, говорю я это напрасно. Ты все равно не  поверишь. А я  знаю
точно. Поумнеешь, сам  любовь от влюбленности и  от  других чувств  отличать
будешь.
     -- Каких других чувств?
     -- Будто не понимаешь. У твоей Ирочки фигура хорошая.
     -- Знаешь, мама, я и говорить с тобой не хочу.
     -- И не надо, Боря. Не бойся, я  с кем хочешь уживусь.  Так что женись,
пожалуйста, когда "немножко успокоится".
     Через несколько дней Бориса вызвали на факультет. Университет был пуст.
Преподаватели, студенты эвакуировались в  Свердловск. Кое-какое оборудование
увезли, но в лабораториях, практикумах -- посуда, приборы.
     С Биофака послали  в комаудиторию. Там собралось человек тридцать, одни
ребята.  Павел  Рыжиков  с  Истфака, председатель университетского  комитета
ВЛКСМ, глаза красные, небритый, встал перед кафедрой.
     --  Значит так, ребята.  Мы собрали всех оставшихся в  Москве студентов
мужского  пола.  Вы  мобилизуетесь в  военизированную пожарную  охрану  МГУ.
Будете  жить  в  университете  на  казарменном  положении. Заступите сегодня
вечером. Сейчас  разбейтесь на  тройки, выберете в  каждой тройке  старшего.
Старшие  подойдут  к  столу,  я  запишу,  распределю  по   объектам,  поясню
обязанности.  Впрочем, обязанности  и  так  ясны,  не  маленькие.  Во  время
воздушной тревоги -- на крыше зажигалки тушить, ящики с песком приготовлены,
на крыши затащите сами. Лопаты, рукавицы, ключи  от  всех корпусов получите.
Связь телефонная. Список телефонов  дам старшим. Обстановка, сами понимаете,
тревожная.   Никого  посторонних   в  корпуса   не  пускать.  Подозрительных
задерживать, доставлять в  штаб охраны. Штаб -- в  кабинете ректора. Вопросы
есть?
     С места:
     -- Что значит "военизированные"? Оружие дадите?
     -- Оружия нет.  Мне выдали два нагана. Один у меня,  другой у дежурного
по университету. Ничего,  в крайнем случае лопатами Еще вопросы? Нет?  Тогда
начинайте.
     К Борису подошел высокий парень с Химфака.  Вовка Горячев.  Борис с ним
довольно близко сошелся  на  окопах  (хотя  рыли  противотанковые  рвы,  все
студенты говорили "на окопах").
     -- Слушай,  Великанов,  давай к  нам в тройку.  Еще Эдик  Бурштейн, наш
химфаковец с  четвертого  курса, да ты  его по окопам  знаешь,  парень свой.
Заметано?
     Старшим выбрали Горячева. Борис с Бурштейном подождали в сторонке, пока
Вовка не закончил оформление у Рыжикова.
     -- Наш корпус --  где  БХА, а  пост -- на  крыше  физфака,  над Большой
Физической.  Скажете  --  неудобно?  Действует   великий  принцип  ЧЖ.  Хотя
заступаем  в девятнадцать ноль-ноль, в кладовку пойдем сейчас, а потом сразу
к БХА, ключи уже у меня, есть идея насчет помещения.
     На черной кожей  обитой двери табличка:  Академик  Н.Д.Зелинский. Дверь
заперта.  Вовка  вытащил складной  нож, открыл  тонкое  лезвие, и через  две
минуты замок щелкнул:
     -- Прошу,  ребята.  Будьте,  как  дома.  Смотри,  Эдик, вот что  значит
вовремя изобрести противогаз. Неплохо устроился этот маразматик.
     Глубокие в мягкой коже кресла. Два дивана. Огромный письменный стол.
     --  И телефончик есть.  Ну-ка,  попробуем.  Работает. Спасибо, барышня,
проверка.  Пошарьте, ребята, в шкафах, есть у меня подозрение. Ацетон нам ни
к чему.  А вот  то,  что  нужно. Смотри, литра четыре, це-два-аш-пять- о-аш.
Надеюсь, не абсолютизированный,  а то меня совесть замучит. Так что давайте,
ребята, по  домам, а  к  семи сюда, как штык. Несите закусь, какая найдется,
отметить начало службы, чай, картошку,  сахар, соль. Впрочем, натрий хлор на
Химфак  нести грешно. Бутылку подсолнечного я принесу.  Завтракать будем  по
очереди  бегать на Тверскую  в молочную. Сосиски на  обед  тоже  всегда  там
купим. Ужинать, пока спирт  есть,  здесь  будем. А дальше,  чем  на два дня,
загадывать в наше время наивно. Да, возьмите одежду потеплее. На крыше ночью
холодно.  Дверь в квартиру захлопнем,  я вас открывать  научу. И  объявление
повесим: "Занято военизированной пожарной охраной МГУ".
     Десять дней ребята прожили в кабинете академика. На крышу лазили каждый
день, вернее каждую ночь.  Нашли короткий путь  подземными коммуникациями на
физфак, так  что  через пять минут после  сирен были на крыше.  Дежурили  по
двое, один оставался в корпусе. Вид с крыши  был прекрасный: Кремль,  как на
ладони. По утрам в молочной на углу Тверской (все были коренными москвичами,
новые названия не любили) никого, кроме  студентов из охраны МГУ, не бывало.
Мягкая французская  булка, сосиски, сметана, чай -- жизнь прекрасна. Вечером
картошка, домашние соленые огурцы. Спирт разводили до 60-градусной крепости,
через пару дней в одной из лабораторий нашли еще, хватило почти до конца.
     Уже на  второй  день стало ясно: можно не  бояться, говорить  обо всем.
Борис всегда удивлялся, почему так быстро узнаешь: с этим человеком говорить
можно, с этим -- нельзя. Вовка объяснил:
     --  Это  у  нас  чутье  выработалось.  Ты же  биолог. Дарвина проходил.
Естественный отбор. У кого не выработалось, те вымерли.
     У Горячева  отец был крупный военный, посажен в тридцать седьмом. Вовка
чем-то  напоминал  Сергея, нарочитой  циничностью,  житейской ловкостью.  Но
циничность вроде  напускная, защитная. От отца не отказался, в  комсомоле не
был.
     --  Чтобы я за эту сволочь кремлевскую добровольно воевать пошел, -- да
ни в жизнь!  Сам  армию уничтожил,  всех командиров  перестрелял, а теперь в
штаны наклал, по радио распинается,  братьями  и  сестрами  называет. И чего
этот  дурак  Гитлер с нашим  поссорился? Мы их кормили,  нефть давали,  чего
полезли?
     Эдик:
     -- А если призовут?
     -- Призовут  -- пойду. И воевать буду,  думаю,  не  хуже других. Меня с
детства приучили:  если делать -- делай  хорошо. А чтобы самому напроситься,
как наши энтузиасты, -- накося, выкуси!  Впрочем, не призовут, мне последний
раз белый билет дали, да и отец сидит.
     -- А по-моему, с  фашистами надо воевать. Четвертый курс пока не брали,
но  теперь,  наверное,  меня  призовут,  раз  я  с университетом  не  уехал.
Все-таки, что  ни говори, фашисты. "Семью Оппенгейм" читал?  У нас, конечно,
много  дров наломали, но ведь основа,  идеи  правильные. Думаю, после  войны
по-другому будет. Если победим.
     Борису  было  с  ними  хорошо.  По  вечерам,  после  нескольких  бюксов
разведенного, если  не было воздушной тревоги,  читал  ребятам стихи. Блока,
Пушкина, иногда свои. В кабинете уютно, говорили обо всем, тихо, без суеты.
     29 октября  воздушную  тревогу  объявили  еще  засветло,  только начало
смеркаться.  На крыше  дежурили Борис  с Вовкой.  Сидели  спиной к  стене на
низкой трубе. Постепенно  темнело.  Разрывы зениток приближались. Прожекторы
лихорадочно  заметались  по небу.  Послышался  гул самолета.  Затем один  за
другим три  взрыва, отделенные друг от друга  несколькими секундами.  Первый
взрыв откуда- то из-за Кремля, слева. Второй прямо перед ними за кремлевской
стеной,  сразу же  черное  облако, а  затем  столб пламени. И  тут же  самый
сильный удар,  казалось, перед их корпусом.  Взрывная волна сбросила ребят с
трубы на плоскую железную крышу. Вскочили, подбежали к парапету. Пыль стояла
над Манежем  и  университетским  корпусом  на Моховой. Гул  самолета  затих,
ближние зенитки смолкли.  Пошли вниз к Эдику.  Из штаба уже позвонили:  всем
идти к корпусу на Моховой, взять лопаты. На  Манежной площади перед решеткой
главного  корпуса  лежал  милиционер. Потом  узнали --  взрывной волной было
убито  несколько  постовых.  Им не  разрешалось уходить во  время  воздушной
тревоги. Огромная воронка на тротуаре между воротами к корпусу и Манежем.  С
Манежа  и со  здания Горьковской  библиотеки МГУ снесены крыши. Перед самыми
воротами  опрокинут  грузовой  трамвай,  валяются  мешки,  многие разорваны,
освещенная отблесками пожара в Кремле белая мука на булыжниках. У Ломоносова
в центре  двора голову, как ножом, срезало. По всему двору разбросаны книги,
взрывной волной направленно разрушено книгохранилище.
     До  утра закапывали  воронку. Приехали на грузовике солдаты.  Руководил
толстый командир с ромбом в петлицах.
     -- Чтобы к утру и следа не было!
     Мешки с мукой  бросали  в воронку,  из  разорванных мешков ссыпали муку
лопатами,  свозили  землю  на  тачках  с  цветочных  клумб вокруг  памятника
Ломоносову. Собирали  книги,  складывали в  нижнем холле  библиотеки.  Борис
нашел  давно   запрещенную   монографию  Бауэра  "Теоретическая   биология".
Венгерский биолог Эрвин Бауэр, переселившийся в Союз в тридцатые годы, успел
перед своим арестом в тридцать восьмом  опубликовать эту книгу.  Борис о ней
много слышал,  но держать в  руках не приходилось.  Оглянувшись по сторонам,
сунул ее под куртку, под левую руку.
     Когда  к утру  видимых  глазу прохожих наружных следов на площади и  во
дворе почти не осталось (даже голову Ломоносову кое-как  приставили), ребята
вернулись к себе. Вовка и Эдик мерзли без пиджаков. Пиджаки несли свернутыми
-- в них были книги. Смотря  на груду толстых монографий, вываленных на стол
академика, Вовка удовлетворенно сказал:
     -- Спасем  эти  культурные  ценности  от превратностей войны.  Лично  я
претендую на Каррера  с Льюисом  и  Рэндалом. "Введение" Адама  Казимировича
Раковского с болью  в сердце отдаю Эдику. Из-за остальных, думаю,  ссориться
не будем.
     В этот  же  день всех  вызвали в штаб. Усталый  Рыжиков вручил повестки
Краснопресненского Райвоенкомата.
     -- Распишитесь в получении. Из  военизированной охраны демобилизуетесь.
Сейчас по домам, а завтра к девяти ноль-ноль  на Пресню. Что брать  с собой,
-- там написано. Счастливо воевать, ребята! Живы останетесь, возвращайтесь в
МГУ после победы. Корпус заприте, ключи занесите мне.
     Вышли на Моховую. Вовка сказал:
     -- Вот и кончилась наша лафа. Хорошо, что спирт допить успели.  Вы как,
собираетесь завтра на Пресню?
     Эдик:
     -- А ты что, не пойдешь?
     -- Зачем  время  зря тратить?  Все  равно не возьмут. У  меня же  минус
девять.  Я же  стрелять не в  ту  сторону буду.  А  вдруг дурак попадется  и
забреет. Нет уж, я завтра  с утра начну свой дранг нах остен, родной  Химфак
догонять.
     -- Смотри, Вовка, ты же расписался. Найдут, плохо будет.
     --  Кто найдет? Кто искать будет? Ты что, не видишь,  что творится?  Им
сейчас в этом бардаке только и делов, что выслеживать Владимира Горячева.
     Перед  тем, как  разойтись по домам, пошли к площади Ногина посмотреть,
куда попала  вчерашняя первая бомба. Здание ЦК стояло  разрезанное  пополам.
Одна половина будто целая, только странно было смотреть на обнаженные ячейки
комнат,  открытые с одной стороны  холодному  осеннему ветру  и напоминавшие
множество маленьких театральных  сцен:  занавес  уже поднят,  столы, стулья,
даже лампы настольные кое-где видны,  а актеры еще не вышли. Другая половина
-- бесформенная груда  камней.  Милиционеры заканчивали ограждение, отгоняли
останавливающихся прохожих. По Ильинскому бульвару пошли наверх к Маросейке.
Борис сказал:
     -- Самолет так и не сбили. Сам фюрер, наверное,  летчику железный крест
на грудь прицепит. Сбросил три бомбы и попал в ЦК, Кремль и Университет.
     У памятника героям Плевны разошлись.
     -- Ладно, ребята,  ни пуха вам ни пера.  Встретимся -- напьемся, чертям
тошно станет.
     В военкомате, куда Борис  пришел утром  с  Елизаветой  Тимофеевной, все
кончилось  очень  быстро. Медосмотра никакого  не было. Врач задал несколько
вопросов и  написал: "годен к строевой службе". В маленькой анкете,  в графе
"есть  ли  репрессированные  родственники?",  Борис  написал  "нет". Военком
забрал паспорт,  сказал, что Борис  зачислен  в  седьмую  маршевую  команду,
которая завтра утром выходит  пешком во Владимир, где они будут распределены
по запасным полкам  для  прохождения военной подготовки. С маленькой группой
призванных Бориса повели в здание соседней школы. Седьмая  маршевая занимала
два  класса.  Молоденький  лейтенант,  начальник  команды,  записал  Бориса,
разрешил быть свободным до вечера, велел запастись  едой  (он  сказал "сухим
пайком") на два дня,  потому что нет уверенности, что в первые же дни  марша
удастся организовать питание.
     Почти  весь  день Борис провел  у  Иры,  было хорошо.  Вечером -- дома.
Елизавета  Тимофеевна  приготовила  "сухой паек" -- бутерброды, крутые яйца,
вареная картошка, огурцы. Была недолгая воздушная тревога, после отбоя Борис
сказал:
     -- Уже девять, мама.  Пора идти. Завтра выход в семь. Не надо приходить
провожать, простимся сейчас.
     -- Простимся, Борюнчик. Но провожать я все равно приду. Ира придет?
     -- Придет.
     -- Ну и я приду. А  простимся здесь. Посидим тихо напоследок. Ну,  иди.
Одно помни.  Что бы ни  случилось, ты всегда найдешь  меня здесь.  Если буду
жива. И не геройствуй. Может, впрочем, и  не придется. Возьмут немцы Москву,
война кончится.
     -- Не кончится, мама.
     -- Ну, не знаю. И пиши, чаще пиши. Обо мне не волнуйся. Я  все выдержу.
До свиданья, мой мальчик.
     Прижала голову Бориса к  груди,  потом взяла лицо в ладони,  поцеловала
глаза, губы. Поцелуй этот  Борис надолго  запомнил.  У них  в семье не  было
принято целоваться. Александр Матвеевич  не терпел  "эти  сантименты", да  и
Елизавета Тимофеевна внешних проявлений нежности не любила.



     (Из воспоминаний Бориса Великанова
     "Тыл и  фронт  41-42 гг.". Написаны весной сорок  третьего  года  в  г.
Грязовце, Вологодской области).

     Я пишу  это  для вас, мои любимые. Для  тех, кому  не  безразличны  мои
мысли, мои поступки.  Вас не много  на земле, всего  три-четыре человека, но
других  читателей мне не надо. Когда-нибудь мы соберемся в уютной комнате, и
я  буду весь  вечер  рассказывать  вам  об этом  далеком, навсегда  ушедшем,
печальном времени. Пододвиньтесь поближе, я  кладу голову к тебе  на колени,
милая, и начинаю.

     Первого ноября я прошел  последний раз  по Садовой  мимо нашего дома. С
большим мешком за плечами и маленькой сумочкой с бутербродами в руке я бодро
шагал с  такими  же  ничего не  видевшими и не понимающими  молокососами  на
восток, в  неизвестность, в армию.  Мы вышли на Владимирку. По ней двигались
бесконечным потоком команды мобилизованных. Шла Красная  Пресня, Киевский  и
другие районы.  Шла  молодежь, с шутками,  песнями,  -- мы еще так  недалеко
ушли. Шли, строго выдерживая равнение, разбитые на взводы и отделения. Скоро
эти стройные колонны превратятся в  сплошную  серую массу, не расползающуюся
лишь потому, что  в одиночку идти было некуда, а  куда-то идти было нужно. Я
шел  с  Володей Зальценбергом, студентом Химфака, на  курс  старше  меня. Мы
довольно быстро познакомились и разговорились еще на формировочном пункте (я
его раньше не знал, на окопах он не был). У него был странный легкомысленный
туристский  вид,  когда  он шел своей  пританцовывающей походкой с маленьким
чемоданчиком  в  руке, без перчаток (он забыл  их  дома). Рюкзак его ехал на
повозке, потому  что  на втором километре Владимирки  лопнули лямки. Это был
упитанный  юноша, вежливый  и воспитанный. Единственное, к чему он относился
серьезно, было его собственное благополучие,  и когда некоторое время спустя
оно явно пошло на убыль,  его благожелательность и терпимость стали таять на
глазах.  Впрочем,  он  все-таки  был  хорошим  большим  мальчиком,  взрослым
ребенком, несколько ограниченным,  мало видевшим, мало читавшим и еще меньше
думавшим.  Во всяком случае  с ним можно было разговаривать не одним  языком
матерных ругательств, и я спокойно оставлял  свой мешок на его попечении,  а
это  много значит, как я узнал впоследствии.  И поэтому  мы проделали с  ним
вместе путь от Москвы до Мурома.
     Наша команда  состояла  главным  образом  из  молодых  рабочих  Красной
Пресни.  Пожалуй,  самое  сильное  впечатление  на  меня  произвел  открытый
антисемитизм большинства этих ребят.  Теперь, после  полутора лет в армии, я
знаю,  что эта проказа распространилась на все слои населения  нашей страны,
государства, построенного на основе идеологии абсолютного интернационализма,
заменившей расовую ненависть  классовой.  Оказалось, что  обе эти  ненависти
прекрасно сосуществуют и,  в сущности, ничем  друг  от друга не  отличаются.
Теперь я это хорошо понимаю, но  тогда нескрываемый антисемитизм  явился для
меня  потрясением.  В школе, в университете,  встречаясь с Соней,  с Венькой
Юнгманом, я  и  не  подозревал, что  они чем-то  отличаются от меня. И вот я
услышал, как молодые представители  московского  пролетариата изо дня в день
часами  громко  (чтобы,  не  дай  бог,  их  слова  не миновали слуха Володи)
обсуждали   отвратительные  характерные  особенности   еврейского   племени,
погубившего,   как  всем   известно,  Россию   своей  хитростью,  жадностью,
трусостью.  Старшим  у  нас  был Костя  Лихачев, студент Юрфака, пронырливый
парень, тщательно подделывающийся под массу.  Я держался особняком,  общался
только с Володей. Не знаю почему, но ко мне все относились без  враждебности
и без обычных насмешек над "гнилой интеллигенцией".
     Итак,  мы  шли. Шли тридцать-сорок километров в день, ночуя по деревням
или (что гораздо хуже) в  клубах,  школах вповалку, не раздеваясь, в грязи и
вони. Тогда  это все еще производило на меня  впечатление. За  спинами у нас
были мешки с продовольствием, и  поэтому  мы на  все  смотрели легко и  мало
думали о  Дамокловом  мече, нависшем  над нашей страной. Седьмого  ноября мы
ночевали в деревне и выключили радио, когда  передавали речь: она мешала нам
играть в очко. Вы же знаете, я люблю карты и могу играть  в  любой компании.
Хорошо было останавливаться в деревнях, в Московской, Владимирской областях.
Крестьяне  принимали нас, как родных, потому  что в каждой семье муж или сын
были, как мы, вдали от дома, на фронте или на пути к фронту. На стол ставили
горшки с картошкой, молоко,  несмотря на то,  что до  нас через избу  прошли
десятки таких же  непрошенных гостей, и конца  им не  было видно.  Крестьяне
были  уверены в победе немцев, и нельзя сказать, чтобы это  их расстраивало.
Мы разуверяли их, как могли, а умели мы очень плохо.
     От одной деревни  до  другой, с  утра до вечера,  садясь на проезжающие
машины и  ожидая  потом  плетущуюся  сзади основную колонну, -- шли  мы  уже
больше  недели. Мы устали,  ноги были изранены, идти было труднее и труднее.
Реже  стали смех и  шутки, чаще злобная ругань.  В  городе Покрове я впервые
увидел, как  расстреливают человека.  Это был старший такой же команды,  как
наша, проигравший  в очко около тысячи казенных денег.  Комиссар бил его  по
щекам, а  потом его вывели на середину площади, -- и раздалась  команда: "По
врагу народа  -- огонь!" Он был на удивление спокоен. Совсем мальчик  -- лет
девятнадцати.
     До  Владимира  оставалось  пятьдесят километров.  Мы  уже делали  15-20
километров  в день, не больше. На этот  раз мы ночевали в старом,  пустом  и
холодном доме отдыха, полном крыс  и мышей, которые  забирались под одежду и
мешали нам спать. Рано утром часов в пять мы с Володей  встали одни  и ушли.
Мы решили сами доехать до Владимира и дождаться там команды. Идти и находить
ночлег становилось все труднее, деревни вдоль  дороги были  всегда заняты, и
приходилось уходить в сторону километров на десять.
     Нам  повезло. Мы сразу  сели в  машину,  обещав  шоферу  тридцатку,  но
контрольный пост в трех километрах от Владимира задержал его, а  мы обходили
контрольные посты полем. Деньги остались у нас.
     И вот мы вошли в незнакомый город, в котором нам нужно было прожить три
дня  без  каких-либо  документов,  дающих  право  на  это.  Мы зря  боялись.
Бюрократия  отступает  перед хаосом, когда хаос превышает  некий критический
уровень.
     Владимир  --  небольшой  городок,  насчитывавший  до  войны  тысяч  сто
жителей. Теперь в нем  помещалось (не в буквальном смысле этого слова) около
миллиона. Летом, наверное, город очень  красив. Да  и зимой  он  хорош.  Мы,
однако, мало им любовались, когда вошли  в него в десять часов утра. Мы были
очень голодны и не знали где и как мы будем жить.
     Первый встречный  показал  нам  столовую без вывески,  где можно  было,
заняв утром  очередь, к вечеру  получить тарелку супа.  Мы заняли очередь  и
пошли  в военкомат, вернее в спецпункт  в здании школы рядом  с военкоматом.
Там  было  не протолкнуться. В  помещении  школы жило около тысячи таких  же
мобилизованных, как мы. Весь двор загажен -- уборные в школе заколочены. Там
мы проторчали весь день, поели в столовой, а поздно  вечером Володя пробился
к комиссару. Я  не спросил, что  Володя ему врал, но  во  всяком случае  нас
включили в  "десятку"  для размещения по частным  квартирам.  Мы  с  Володей
попали  в  семью  из  двух  человек  --  мужа  и  жены,  очень  напоминавших
гоголевских  старосветских   помещиков,  так  все   было  у  них  аккуратно,
благообразно.
     Он  был  столяр.  Вся обстановка их уютной двухкомнатной квартиры  была
сделана его руками и  сделана неплохо. Высокий, седой, с  длинными казацкими
усами,  он  внешне  был  воплощением  благородства  и  чувства  собственного
достоинства. Жена его, добрая старушка, маленькая и сморщенная, говорила его
словами, думала его мыслями. Муж принимал, как должное, ее почти религиозное
поклонение. Большего самодовольства и  самолюбования я не встречал ни до, ни
после. В течение трех дней нашей жизни у него он говорил только о себе или о
том, как он оценивает те или иные события. Оценки  его были окончательными и
обсуждению не подлежали.
     В  первый  же  вечер,  обманутый  внешностью  Володи и  его  правильным
московским  произношением,  он  произнес  целую речь  о  главных  виновниках
катастрофы,  постигшей  нашу  страну  --  евреях. Это они  создали  панику и
дезорганизацию  в Москве,  это  они бросили  все  руководящие  посты  (а  на
руководящих  постах  были  только  евреи),  подняли  цены  своими  безумными
тратами. Все  они  купаются  в золоте, награбленном  за его  счет,  за  счет
народа.  Говорят,  один   вез  с  собой   несколько  чемоданов,  наполненных
сотенными. И т.д.  и  т.п...  В  его  словах чувствовалась искренняя, тупая,
нерассуждающая ненависть, глубокая и  тяжелая, которую не искоренить никакой
пропагандой.  Крестьянам, особенно  в  маленьких местечках, антисемитизм  не
известен, так как неизвестны  евреи.  Но мещане в  мелких и крупных городах,
все эти "маленькие люди", тупые и ограниченные,  ненавидят евреев. Во всяком
случае при каждом удобном случае говорят об этом.
     Мы  прожили во Владимире  три  дня.  Ходили в  кино, в  баню, стояли  в
очереди  в  столовую,  приканчивали  свои  запасы,  по  вечерам  пили  чай и
разговаривали  с  хозяином.  А  через  три   дня   пришла  наша  команда  Мы
присоединились к  ней, получили продукты (колбаса "собачья радость", сухари,
концентраты)  на пять дней для следования  пешком  в  Муром. Нас разбили  на
отделения, и мы  с Володей попали под начало маленького  краснощекого пацана
двадцать третьего года рождения, бывшего студента  первого курса Московского
Геологоразведочного института,  по  имени  Вадим  (фамилию  забыл), уроженца
Владимира. Мы, трое студентов, сразу же решили, плюнув  на команду (Вадим --
несмотря на свое  начальствующее положение) поехать в Муром на поезде. Целый
день стояли  в очереди за  билетами, и зря: вагоны брались  с боя с  помощью
кулаков.  Действуя  втроем,  мы  посадили  через  буфер Вадима,  как  самого
легкого, кинули ему свои мешки, он бил сверху по чужим рукам, цеплявшимся за
поручни  и за нас, мы  повисли на подножке -- и поехали. Потом перебрались в
вагон, нашли места на верхних полках, где  сидели,  скорчившись,  двенадцать
часов до станции Волосатая в шестидесяти километрах от Мурома.
     Никогда не забуду этого вагона: полутемного,  душного, битком  набитого
"мобилизованными", едущими неизвестно зачем  и куда. Как подл и грязен может
быть человек! В вагоне сидели две девушки, скромные и тихие. Всю дорогу, все
двенадцать  часов,  весь  вагон,  заполненный  молодыми, здоровыми  парнями,
забавлялся  тем,  что   говорил  все  самое  грязное,  что  может  придумать
воображение    городских    двадцатилетних   оболтусов,    изобретая   самые
неестественные  извращенные  картины,  нагромождая  ругательства  и  угрозы.
Девушки боялись пошевелиться.
     Рано утром мы  приехали  в  Волосатое,  и нам объяснили, что этот поезд
дальше не пойдет, а вечером придет другой. Мы  слезли на этой  станции,  где
бабы  зарабатывали бешеные  деньги, продавая  по пятерке  сырые картофельные
лепешки размером с два пятачка.
     Мы замерзли и пошли в деревню. После  долгих просьб нас пустили в избу.
Хозяин --  старик, инвалид первой войны, отравленный газами. Простота нравов
в этом  семействе  нас забавляла. И хозяин  и хозяйка  совершенно  просто и,
очевидно,  машинально пересыпали  свою речь матом.  Нас напоили чаем, хозяин
рассказал про ту войну и рассуждал об этой. В победе немцев он был уверен.
     Вечером мы сели  в поезд, все трое  в разные  вагоны,  и  поздно  ночью
приехали в Муром, самый паршивый городишко изо всех,  мною виденных. Я вышел
из  вагона.  Темнота  была  абсолютная.  Разыскать что-нибудь  и кого-нибудь
немыслимо. От вокзала до города три километра. С трудом  нашел военкомат, но
даже протиснуться не смог  внутрь, -- все было забито греющимися. Всю ночь я
ходил по городу,  иногда бегом, чтобы согреться.  Утром с  трудом пробился в
помещение почты  и встретил  там  Володю  и  Вадима.  Пытались  пообедать  в
единственной городской столовой, но не удалось.
     К  вечеру  мы  полностью  уяснили себе  положение дел. Муром, маленький
тридцатитысячный   городишко,  был  переполнен  беженцами,   учреждениями  и
институтами,  эвакуирующимися  из Москвы и Ленинграда,  и,  главным образом,
беспаспортными бродягами, мобилизованными в  разное  время  в  ряды  Красной
Армии.  Спать и  есть  было  негде. Команды  мобилизованных  должны  были  в
принципе через  пересыльные  пункты распределяться по  запасным  полкам  для
формирования  перед  отправкой  на  фронт, а  с  одиночками  никто  даже  не
разговаривает.  Впрочем,7  и  с   командами  стояла  полная  неразбериха.  В
пересыльном пункте творилось  нечто  невообразимое. Чтобы зайти внутрь, надо
было потратить полдня.
     Несколько слов общего характера.
     У нас, шатавшихся по России в командах и в одиночку в эту страшную зиму
сорок первого года, создалось  впечатление полного  развала. Никто  не знал,
что  с нами  делать, никто  ничего не  хотел  делать,  некому  было что-либо
делать. Нам казалось, что  если изредка еще ходят поезда, иногда открываются
магазины, и в каких-то учреждениях немногие чудаки чем-то пытаются заняться,
--  это  случайность,  недоразумение.  На путях  месяцами  стояли и  ржавели
составы с оборудованием, целые заводы. Никто ими не  занимался, а по  стране
ходили, голодали, мерзли и ничего  не делали сотни тысяч здоровых мужчин. Мы
были так подавлены этим, что уверились: страна накануне катастрофы. Особенно
сильное  впечатление все это производило на Вадима. Он был  честный мальчик,
до сих пор свято веривший лозунгам. После того,  как мы  поняли, что с  нами
никто заниматься не будет, мы решили дожидаться команду. Нас долго нигде  не
пускали погреться. Наконец, в деревушке около  Мурома нам  разрешили зайти в
избу поесть.  Мы сварили кашу из наших концентратов,  пили  чай. У  Вадима в
мешке оказалась стандартная  отмычка для дверей железнодорожных  вагонов. Мы
нашли  на  путях отцепленный пустой спальный вагон, забрались  в  промерзшее
купе и, тесно прижавшись друг к другу, улеглись на диванах.  На путях стояли
вагоны с печками, но  они  были переполнены эвакуированными. Так  прожили мы
несколько дней, доедая наши запасы. Наконец они кончились. Команды нашей все
не  было.  Пронесся  слух,  что  в пересыльном  пункте  из  одиночек  начали
формировать  команды. Мы  простояли целый день  в  очереди, и вечером нас  с
Вадимом  записали. Володю оставили в Муромском военкомате: оказалось, что он
умеет играть на аккордеоне и трубе, а военком захотел иметь свой оркестр.
     В  команде было  двадцать  человек.  Одного  назначили  старшим,  но он
оказался неграмотным, и в помощники ему определили меня. Я  собрал документы
(справки  о  мобилизации,  других документов  ни  у  кого не было),  получил
направление в запасной  полк на  станцию Кулебаки в 60 километрах от Мурома,
нам выдали по  полкило  хлеба,  и мы поехали. Мы  с Вадимом не ели  уже двое
суток и  поэтому  хлеб умяли  моментально. Голод не унялся, но мы надеялись,
что  в полку нас покормят. На  рассвете приехали  в  Кулебаки.  Все  утро мы
провели на улице перед  штабом  полка  с десятками  других команд, прибывших
вместе с нами и  накануне,  дожидаясь,  пока  начальство  разберется в наших
бумагах  и  решит,  куда  нас  девать.  К  вечеру  мы  попали   в  батальон,
помещавшийся в  бывшей  школе. Даже  "старые" бойцы,  прибывшие  почти месяц
назад, спали  вповалку на полу в классах и коридорах. Два раза в день давали
по  тарелке жидкого  супа.  Военная  подготовка была рассчитана  на месяц  и
заканчивалась  выстрелами из  винтовки  по мишеням (каждый  боец имел  право
истратить три патрона), после чего -- маршевая рота и на фронт. Выяснив, что
кормить нас  собираются только завтра во  второй половине дня, мы с  Вадимом
решили поискать что-нибудь получше. Я раздал ребятам документы. Мы  вышли во
двор в два часа ночи и пошли на вокзал. Было очень темно, и мы заблудились в
пустом незнакомом  поселке. Встретили  женщину  и спросили,  как  пройти  на
вокзал.  Нам  повезло. На свете все-таки  не  так уж  мало простых и хороших
людей. Она сказала:
     -- До вокзала верст пять. Куда вы пойдете в три  часа ночи? Переночуйте
у меня, а завтра пойдете.
     Лет сорок  пять. Муж и сын  в армии. Она отнеслась к нам  с материнской
жалостью и  нежностью. Впервые за много бессонных и голодных дней и ночей мы
очутились  дома,  не у  себя дома,  но  дома.  Она прекрасно  видела, что мы
голодны,  скоро на  столе  появилась буханка  хлеба,  чугун картошки.  Потом
напоила  нас  чаем и уложила спать, постелив на  пол матрацы с простынями  и
наволочками. Мы разделись (!)  и  спали под одеялами.  Утром мы умылись, что
также приобрело  для нас прелесть новизны, выпили  чай и ушли. У нас не было
денег. Поэтому мы хотели отдать ей единственную нашу ценность -- кусок мыла.
Она не взяла. Имя ее я забыл.
     На вокзале среди  прибывших команд мы увидели нашу краснопресненскую, и
в  ее  рядах  стоял... Володя  Зальценберг.  С тех пор я его  не видел. Мы с
Вадимом сели в поезд и уехали в Муром. Там сразу пошли в военкомат и узнали,
что  с  одиночками опять  никто  не разговаривает,  а команды  отправляют  в
Кулебаки.  На базаре мы обменяли наше мыло на четыре луковицы и кусок хлеба,
который сейчас же съели.
     Решили   попытать   счастья  поодиночке.  Поделили   четыре   луковицы,
договорились встретиться утром на  почте и разошлись. Я пошел в деревю к той
крестьянке, которая несколько дней назад пустила нас погреться. После долгих
унизительных просьб она  разрешила переночевать  на  печке. Утром я съел две
луковицы, запил их  холодной  водой и пошел на почту. Вадим уже ждал. Вместо
шапки  на  нем  была  пилотка, которую  до сих пор он  таскал в  рюкзаке. Он
ночевал на вокзале, лежал во втором  слое (всего  было три) и  проснулся без
шапки.  На вокзале он встретил группу ребят, находившихся в нашем положении,
и решил с ними добираться до  Москвы, чтобы попасть сразу в маршевую роту на
фронт. Это было явно безнадежное предприятие: на  всех дорогах вокруг Москвы
стояли патрули и в Москву никого не пускали. Поездов в сторону Москвы в этот
день не  предвиделось, и  мы опять разошлись. Я  не  знал, что  мне  делать.
Голодный и замерзший, бродил по городу.  Хорошо бы попасть под  поезд, но не
насмерть, а, например, чтобы раздробило  руку  или  ногу,  может  в больницу
положат.  Подошел  к путям, но  поезда не было. Часа  через три взял  себя в
руки, решил ехать с Вадимом до Владимира и добиваться там  включения в любую
команду,  хоть в  Кулебаки. Конечно,  лучше бы сразу на  фронт, но в крайнем
случае выдержу и запасной полк. Неужели не выдержу? Не слабее других.
     Нашел  Вадима.  Пошли  на  базар, продали  полотенца,  рубашки.  Купили
немного хлеба. Следующую ночь спали опять в вагоне  и проснулись оттого, что
поезд ехал. Мы схватили наши мешки и  выпрыгнули на полном ходу  в сугроб. К
счастью, успели  отъехать всего километров на пять и к утру пришли обратно в
Муром.
     Все  утро ждали на вокзале  поезда. Там в толчее я познакомился с двумя
парнями  лет двадцати,  в драных ватниках, на ногах галоши без башмаков,  за
поясом  под ватником финки. Они были из лагеря НКВД под Калугой. Когда немцы
подошли, лагерь распустили, и теперь они шатались по стране, жили воровством
и не  знали  куда  себя  девать.  Вероятно,  вид у  меня был  тоже не  очень
презентабельный,  и  мы  разговорились.  Собственно, говорил  один  их  них,
Колька. Он был умнее и более развит, кончил шесть классов. В лагерь попал за
убийство  во время  грабежа. Получил, как несовершеннолетний, только  восемь
лет и успел отсидеть три года. Я потом познакомился с ним поближе, несколько
дней  мы бродили  вместе. Интересный парень,  смелый, хитрый. Никаких  общих
моральных   законов,  запрещающих   воровство   и  убийство,   для  него  не
существовало, но за  бескорыстное добро он платил благодарностью  и в избах,
куда  нас пускали ночевать, ничего не крал. Он рассказывал много интересного
о лагерной жизни, о мире бандитов и воров, о своем  голодном бродяжничестве,
но сейчас я об этом писать не буду.
     Вечером мы сели  в поезд и к утру приехали на станцию Волосатое. Вадима
в толкучке  потеряли. Я купил на базаре  буханку  хлеба  на все оставшиеся у
меня  деньги  и разделил  ее  между  нами тремя. Этим  поступком я  приобрел
Колькину  дружбу.  Поделился я потому,  что и до  сих пор, несмотря  на  все
пережитое, не могу есть один, если рядом голодный. Мне редко платили тем же.
Этот вор  и убийца оказался порядочным  человеком и через несколько дней  во
Владимире,  когда  у  меня  не  осталось  ни  хлеба,  ни денег,  принес  мне
полбуханки и угостил обедом на вокзале.
     Мы втроем грелись до  вечера в избе, потом штурмом взяли места в вагоне
и поздно  ночью приехали во Владимир. Здесь у ребят была своя "малина", куда
они меня не позвали.
     У  меня был владимирский адрес Вадима. Он был уже дома. В  квартире жил
его  отец  --  сумасшедший  старикашка,  грязный и  дрожащий.  Он хотел  нас
выгнать:  боялся милиции.  Вадим не обращал  на  него никакого  внимания  и,
несмотря на его  крики и  ругань, зажарил картошку, достал  хлеб, мы поели и
легли спать. Рано утром  мы вышли из  дома. Вадим  на вокзал,  добираться до
Москвы,  я -- в  формировочный  пункт военкомата.  Пожали друг  другу руки и
разошлись. Больше я его не видел.
     Протолкавшись  полдня,  попал  к комиссару.  Сказал, что  потерял  свою
команду,  и комиссар  записал меня  в  маршевую  роту, отправлявшуюся  через
несколько дней в Чувашию, в запасной полк. Пошел на почту. Было 27 ноября. В
этот день  мне исполнилось  двадцать  лет. Я  написал  большое письмо домой,
маленькое -- Ире и  вернулся на  пересыльный пункт спать. По дороге встретил
Кольку и уговорил его записаться в ту же команду.
     В  первых  числах  декабря  в  поселке  Козловка недалеко  от  Чебоксар
началась  моя  армейская жизнь. Полтора месяца  в учебной  роте  связистов с
шести утра до девяти вечера  в  классах, в тридцатиградусные морозы  в  поле
меня  учили  и  тренировали.  С  завязанными глазами  находить повреждения в
телефонном аппарате, тянуть связь с  катушкой на боку  на  лыжах, без лыж --
по-пластунски с перебежками, принимать на слух и передавать морзянку, латать
разрывы на линии. Кормили хорошо, мы  были молоды, здоровы, -- выдерживал. В
конце января сорок  второго  года наша  маршевая  рота связистов  (пятьдесят
бойцов)  прибыла на Западный  фронт  в  распоряжение  начальника  связи 16-й
Армии, которой командовал генерал Рокоссовский.





     Сегодня в институте торжественное собрание по  поводу 38-летия  со  дня
победы. Сергей  Иванович с  пятью  рядами орденских  колодок и звездой героя
соцтруда  на  пиджаке  сидел  в  первом   ряду  президиума.   Вел   собрание
председатель парткома Олег Брагин, молодой (лет сорока) доктор наук, уже три
года настойчиво  проталкивающийся в членкоры. Сергей Иванович  держал  его в
парткоме за абсолютное послушание.
     Уже  кончился доклад  "Победа советского народа в Великой Отечественной
войне",  который  прочел,  не  отрывая  глаз  от ксерокопированного  текста,
генерал из  Политуправления.  Несколько  ветеранов уже выступили  со  своими
малоправдоподобными   воспоминаниями.   Скоро    начнется    кино    (старая
сентиментальная лента  "В  шесть часов  вечера после войны"), и можно  будет
идти домой.
     Девятого мая вечером соберутся свои. Валентина  Григорьевна  установила
железный  порядок.   Кроме  особых  случаев,  например,  возвращение  Сергея
Ивановича или Ильи из длительной командировки, семья собирается четыре  раза
в год:  дни  рождения ее и Сергея,  день победы  и новогодний вечер. Никакие
отговорки не принимаются.  Девятого  будут  все, кроме  Ильи: командировка в
Японию.
     Около восьми вечера,  перед тем,  как  сесть за  стол, Сергей  позвонил
Великанову.
     -- С праздником, Борис Александрович! Неужели и сегодня один сидишь?
     -- Взаимно, Сережа. Нет, не  один.  Лена зашла на пару часов, так что у
меня двойной праздник.
     -- Ну,  поцелуй ее  за  меня.  Желаю  всяческого.  Летом  куда-  нибудь
собираешься?
     -- Вряд ли. Куда мне ехать?
     -- Я весь август один на даче буду. Валя в  Прибалтику  едет,  в теннис
играть. Пожил бы ты со мной. Места грибные, походим, отдохнем вдвоем.
     -- Спасибо, подумаю.
     За столом разговор  был обычный. Выпили за победу, за Сергея Ивановича.
Сергей  с  Андреем пили  водку,  Валя и Клара коктейли (вермут, джин, тоник,
лимон). Нина -- шампанское. Обсудили, кто  будет после Андропова, ясно -- он
уже не  жилец. Андрей считал,  что Горбачев  или  Романов.  Сергей  Иванович
объяснил: силы еще не определились, посадят пока куклу из стариков, Черненко
или Тихонова, но скорее Черненко, -- совсем бесцветный. А там -- кто кого.
     Валентина Григорьевна рассердилась:
     -- В кои-то  веки семья собралась, праздник  победы, а вы, мужчины, как
бабы,  про хозяев сплетничаете.  Не все ли вам равно,  чьи  портреты  висеть
будут? Ты бы  лучше, Сережа, про войну  что-нибудь вспомнил. Только не очень
страшное.
     Клара подхватила:
     --  Правда, Сергей  Иванович,  расскажите. Вы ведь в  Смерше одно время
служили.  Я  читала  в  "Новом мире"  этот роман  о Смерше. "В августе сорок
четвертого", не помню автора. Это правда, что он пишет, или выдумывает?
     -- Вроде правда. Впечатление, во всяком случае, что не врет. Но сам я в
таких  операциях  участия  не принимал.  И  даже  о  них  не  слышал. Да и в
"Смерше",  как ты называешь,  не был.  Это детское название  после сочинили.
Впрочем, думаю, что вся эта противошпионская, да и шпионская деятельность ни
тогда, ни теперь гроша ломаного не стоила и не стоит. Никому она не  нужна и
никому не опасна, ни тем, кто шпионит, ни тем, кто шпионов ловит.
     Андрей поднял голову.
     -- Ну, это ты, батя, слишком. А Зорге? А Маневич, который четверть века
в Штатах просидел и все  нашим сообщал? А Розенберги? Разве они нам с бомбой
не помогли? Да и сечас, наверное, у нас хватает американских шпионов.
     -- Кто тебе сказал, что американцы умнее нас? Они тоже тратят деньги на
своих и  наших шпионов. И все зря. А что касается  Зорге,  то  перед  войной
Сталин  на  его донесения  и внимания не обращал. И  не только его.  В таком
шпионаже никогда  нельзя  отличить информацию  от дезинформации.  И  в конце
сорок  первого его донесения о Японии никакой роли не играли.  В тот  момент
Москву спасать надо  было. Сибирские дивизии и  перебросили. Других не было.
Никаких важных секретов  Розенберги  не  выдали.  С атомной бомбой был  один
только секрет, --  что  ее  сделать можно.  Так  этот  секрет над  Хиросимой
рассекретили.  Все, что  Маневич за четверть века нашим сообщил, можно было,
сидя  дома,  из  американских  газет  узнать.  А Смерш, главным образом,  не
немецких  шпионов  ловил,  а  за  своими генералами,  офицерами и  солдатами
следил.  Я знаю,  сам  донесения  по  инстанциям отправлял,  когда Смерш еще
Смершем не назывался. Но, слава Богу, не долго. Уже с середины сорок второго
стал  нормальным  офицером.  Спасибо  генерал-лейтенанту  Андрею  Андреевичу
Власову.
     Валентина Григорьевна:
     -- Ни к чему об этом рассказывать. Нашел, чем хвастаться.
     -- Почему не рассказать? Сосунки эти ведь ничего не знают. Да и старики
уже  все  забыли.  Хорошо  человек  устроен:  легко  забывает, что  неудобно
помнить. Я, ребята, власовцем был.
     -- Что ты мелешь, батя? Ты же войну в штабе у Конева кончил.
     --  А  я власовцем был тогда, когда это  звучало,  как высшее  отличие.
Шутка  ли? Двадцатая армия, спасительница  Москвы.  Две  сотни  километров в
декабре сорок первого прошла на северо-запад от канала Москва-Волга почти до
Ржева клином между танковыми армиями Гудериана и Гота, не  позволив сомкнуть
кольцо вокруг Москвы.  Власов,  любимый генерал Жукова,  а  тому угодить  не
легко было. Мне случай  помог: в начале сорок  второго, уже  после того, как
нас  остановили, меня отозвали в спецшколу НКГБ, теперь бы  сказали:  "курсы
повышения  квалификции",  и  я  не  попал с остальными  власовцами во вторую
ударную армию, а с нею в плен к немцам у Ильмень-озера.
     -- А за что же спасибо Власову?
     --   За  то,  что  он  немцам  сдался.  В  результате  меня  за  потерю
бдительности из органов вышибли,  и  я три года  потом воевал нормально, как
все люди. Вру, однако, не как все, а полегче, все-таки ниже штаба дивизии не
опускался,  а последние  два года  в корпусных и выше штабах. Не бог весть в
каких  чинах, должности  все больше  адъютантские.  Конечно,  случаи  всякие
бывали, но особого геройства проявлять не пришлось.
     Клара:
     -- Скромничаете, Сергей Иванович, я же видела, боевых орденов и медалей
у вас -- вся грудь блестит.
     -- Так ведь ордена сверху вниз спускают. И основная часть застревает на
верхних ступеньках.
     Валентина  Григорьевна слушала  с  явным  неудовольствием. Что  это  он
разговорился?  Конечно, семья, все вроде свои, но ведь  чем  черт не  шутит?
Ручаться  за  невесток до  конца  нельзя,  особенно за  Клару.  Не дай  бог,
разойдутся  с  Ильей  или  даже  просто разругаются  сильно, --  написать  о
нездоровых  настроениях и  антисоветских высказываниях  академика, депутата,
референта  ЦК  вполне  может. Хоть это  для  Сергея  не так уж  страшно,  до
оргвыводов дело не дойдет, но досье все-таки испортит. Это ведь  не анекдоты
про Брежнева и не  истории с Василием Ивановичем и Петькой. Их все  знают  и
все рассказывают. Здесь над святым насмешка -- над Великой Отечественной. И,
что ни говори, апология предателя.
     -- Что-то не в ту сторону у нас праздник  пошел.  Хватит  тебе, Сережа,
молодежь шокировать. Сказал бы лучше тост хороший какой- нибудь.
     Андрей, однако, не унимался.
     -- Не,  батя, раз уж ты в  кои веки разговорился, мы  тебя так легко не
отпустим. Ты же историк,  значит должен всю  правду  знать.  Все-таки,  ведь
Сталин войну выиграл? Все  говорят,  культ личности,  тридцать  седьмой год,
лагеря. Но он хозяином был, при нем  порядок железный, а не нынешний бардак.
И страну спас. Если бы не его воля, ведь развалилась бы  страна, когда немцы
половину России отхватили.  Конечно,  были генералы, Жуков,  Василевский, но
Верховным  был он. Так  что  не зря  наша шоферня  на  ветровые  стекла  его
портреты приклеивает.  Я  правильно говорю, батя?  За войну ему все простить
можно.
     Но Сергей Иванович уже застегнулся. Права Валя. Нечего язык распускать.
Не с Великановым треплешься.
     -- Не так все просто,  Андрюша, но, в основном, ты  правильно говоришь.
Окончательные  решения его были. А в  политике и на  войне  главное  --  это
принять решение. Но мать права:  чего об этом вспоминать?  Все было и быльем
поросло.  Давайте лучше за нее  выпьем. За Валентину Григорьевну. Она  у нас
Верховный. Она принимает  решения, и как  видите, под  ее водительством наша
семья  с честью прошла через пропасти и высоты, стоявшие на  ее  пути.  Твое
здоровье, Валя, мой главнокомандующий! Встанем!
     Ночью  Сергей  Иванович долго не  мог заснуть. Андрей нечаянно затронул
сокровенное.  Узкая историческая  специальность Сергея Ивановича  во времена
аспирантуры  была  докиевская  Русь,  а  затем  история  отношений России  с
соседними исламскими государствами, в основном с Персией и Афганистаном. Это
в конце  концов и  сделало  его референтом  ЦК.  Наукой, собственно,  Сергей
Иванович уже лет двадцать не занимался. Не было у него времени самому рыться
в  архивах, читать первоисточники. Да и не нужно  это было никому, и  прежде
всего ему. Руководить институтом, консультировать  ЦК, представлять страну в
различных  международных  комиссиях  -- никакой  науки  не  требовало. Было,
однако,  если  по модному говорить, у  Сергея Ивановича  научное  хобби. Уже
давно собирал он  материалы,  относившиеся к жизни и деятельности двух самых
страшных людей нашего времени,  а  может  быть и всей человеческой  истории,
Сталина  и Гитлера. Задумал он это давно, еще во время войны, когда, с одной
стороны, по  разрозненным  рассказам,  отдельным  репликам  больших  и малых
генералов(а он почти всю войну провел около генералов) начала вырисовываться
перед ним картина нашей военной стратегии и истинной  роли Верховного в ней,
а с  другой --  по  показаниям  пленных генералов, захваченным  материалам с
аккуратно,  в  хронологическом  порядке,   подшитыми  приказами   Верховного
командования вермахта и лично фюрера, --  стала проясняться внешне непохожая
и в  то же время в  главном такая  знакомая  картина вмешательства в  судьбы
людей,  армий,  государств, народов  капризной воли  диктатора,  страдающего
одновременно комплексом неполноценности и манией  величия.  Сергей Иванович,
благодаря  положению,  им  занимаемому,  имел  доступ  практически  ко  всем
материалам  спецхрана и урывками продолжал эту тайную  ото  всех, от  Вали и
даже  от  Бориса,  работу.  Конечно,  об  этой  паре  множество  научных   и
полунаучных  трудов   опубликовано.  О   Сталине  --  Конквист,  Авторханов,
воспоминания  маршалов, Хрущева, Троцкого -- да мало ли?  О  Гитлере  полнее
всего, пожалуй, Толанд. Но систематического сравнения еще никто не проводил.
Сергей Иванович не обольщался: писал он плохо, язык казенный,  -- не дал Бог
таланта. Однако  последовательное  сопоставление  личностей  и  истории двух
неудачников:  неудавшегося  поэта   Джугашвили   и   неудавшегося  художника
Шикльгрубера,  --  его  захватило.  Эта  секретная  деятельность  стала  ему
необходимой.  Отдушина,  вроде  редких встреч  с Великановым.  Многие  части
своего исследования Сергей Иванович уже написал в почти законченном виде. Но
он не спешил. Перечитав, вставлял новые данные. Все равно девать некуда. Так
и  будет, пока он жив, заперто в ящике  письменного стола, единственный ключ
всегда в бумажнике.
     Жаль, не расскажешь Андрею о его тезке Андрее Андреевиче Власове. Через
сорок с лишним лет Сергей Иванович легко восстанавливал в памяти  его образ.
Неулыбчивое интеллигентное лицо,  очки. Прекрасная выправка.  И смелость. Не
отчаянная храбрость молоденьких лейтенантов, а спокойная  смелость генерала,
принимающего решения и берущего на  себя  за  эти  решения  ответственность.
Вероятно  за  это  и  любил  его  Жуков.  Его  сдача  второй ударной  армии,
окруженной  у озера Ильмень, была  актом смелости, а не трусости. Трусом был
генерал  Ефремов,  который  был  окружен  с  тремя  дивизиями под Вязьмой  и
застрелился.  Оставшиеся  без  командования  десятки тысяч  людей  погибли в
бессмысленных  разрозненных  боях. В сорок втором  Власов  был  понятен. Его
согласие  организовать  РОФ  в  сорок четвертом -- необъяснимо. Сомнительно,
чтобы его сломали немцы. Вряд ли этот замкнутый человек делился с кем-нибудь
мотивами своих поступков. Во  всяком случае, он начал активно сотрудничать с
немцами тогда, когда он не мог не понимать, что Германия войну проиграла.
     Сон не приходил. Сергей Иванович встал, накинул пиджак  поверх  пижамы,
достал сигарету, вышел на балкон покурить. Валя сквозь сон спросила:
     -- Ты чего не спишь?
     -- Так, думаю.

     2.
     -- Товарищ  генерал-майор!  Сергей Лютиков  прибыл в ваше распоряжение.
Дремин уже вышел из-за стола. Улыбаясь, протянул обе руки.
     -- Здравствуй, Лютиков, здравствуй. Рад тебя видеть. Домой успел зайти?
     -- Забежал, товарищ генерал.
     --   Во-первых,  Сергей,  я  не   генерал,   а   майор  государственной
безопасности, у нас звания особые, и майор ромб носит. А
     во-вторых,  давай условимся:  когда мы вдвоем,  я для тебя  не "товарищ
майор" и не "товарищ генерал", а  Николай Васильевич. Не первый год знакомы.
Понял?
     -- Понял, Николай Васильевич.
     -- Ну. лады. Как дома? Все здоровы?
     -- Отец на фронте. Мать и Нюрка работают. На ЗИСе.  Трудно, конечно, но
ничего, справляются. Говорят, завод скоро эвакуировать будут. Не то на Урал,
не то в Сибирь. Тогда тоже поедут.
     --  И правильно, пусть едут. Москва  скоро прифронтовым городом станет.
Ладно, Серега,  некогда нам о пустяках разговаривать. Не  для  этого  я тебя
вызвал. Сядем сюда на диван и поговорим серьезно.
     Сели.  Сергей не видел Дремина с мая,  а в форме  вообще видел в первый
раз.  И здесь, на  Лубянке, тоже  был впервые. Николай  Васильевич  похудел,
глаза красные, видно спит мало.
     -- Ты,  Сергей,  не  маленький,  сам  видишь,  что  происходит.  Немцы,
несмотря на огромные потери, несмотря на  то, что Красная Армия перемалывает
их  дивизии, уничтожает  танки,  сбивает самолеты,  уже  подходят  к Москве,
Ленинграду, Киеву. Конечно, вероломное нападение, эффект  внезапности -- все
это сыграло свою роль. Но,  надо  смотреть  правде в  глаза, не  только это.
Видно  недостаточно мы, именно мы, органы,  поработали  в  свое время. Много
всякой пакости осталось. Слыхал, небось,  в самом  начале войны  разоблачили
кучку  предателей, стоявших,  подумать только, во  главе  Западного Военного
округа. К  стыду  нашему поздно  разоблачили. Эти  гады успели уничтожить  с
помощью немцев всю авиацию  Округа,  танки,  орудия.  А сколько  предателей,
фашистских прихвостней осталось!  Ведь  недаром немцы наступают.  Их бьют, а
они  наступают.   Советские   солдаты  проявляют   неслыханный   героизм,  а
продавшиеся   фашистам  сволочи,  проникающие  на  командные  посты,  своими
замаскированными  предательскими  действиями сводят  на  нет  подвиги  наших
людей,   саботируют   приказы  вождя.   Фашисты   не   брезгуют  ничем.   Их
пропагандистская    машина   работает   на   полный   ход.   Их    листовки,
агенты-провокаторы, засылаемые в наш  тыл, в  нашу армию,  делают все, чтобы
разрушить единство  и дружбу народов  Советского Союза. Они пытаются разжечь
антисемитизм,  возродить  это позорное наследие проклятого царизма. Конечно,
наш народ, воспитанный советской властью,  не поддается, как правило, на эти
провокации,  но, не будем  себя  обманывать,  есть, кроме явных  предателей,
темные, малосознательные  люди, особенно на Украине, не  способные правильно
ориентироваться  в сегодняшней  сложной обстановке.  В эти дни, как никогда,
ответственность ложится на нас, чекистов, карающий меч революции. А людей  у
нас не хватает. Своих людей, до конца преданных, на которых можно положиться
в любых ситуациях. Поэтому, товарищ  Лютиков  (тут Николай Васильевич встал,
Сергей  тоже), мы решили призвать  вас  в ряды Красной Армии, в части НКГБ и
присвоить воинское звание сержанта государственной безопасности. Поздравляю,
товарищ Лютиков!
     -- Служу Советскому Союзу!
     -- Правильно отвечаешь, Сергей. Теперь о дальнейшем. Ты должен принести
присягу, сдать  паспорт,  получить  удостоверение,  форму, оружие.  Я вызову
своего помощника,  капитана  госбезопасности Русанова,  ты при  нас  примешь
присягу,  потом он поможет тебе по-быстрому все оформить. Сейчас двенадцать.
Жду тебя обратно  в четырнадцать тридцать. Пообедаем в нашей столовой, потом
еще поговорим.
     После обеда, в  новенькой,  подобранной  точно по росту форме, с  двумя
кубарями в каждой петлице, в яловых сапогах, с командирским планшетом, с еще
обернутым в  промасленную  бумагу наганом  в кобуре, удобно пристегнутой  за
правым бедром к поясу, Сергей вернулся к Дремину в его кабинет.
     --  Садись, Сережа. Я и не спросил -- все получил? Патроны выдали? Семь
штук должны были тебе дать, на полную обойму.
     -- Все получил, Николай Васильевич. Они у меня в планшете.
     --  Лады, давай  как следует поговорим. Я  тебе объясню, кто ты  теперь
есть  и с чего  начнешь службу,  чекистскую службу.  Прежде всего ты  должен
понимать, что не  так это просто и  не каждому дано быть зачисленным в части
госбезопасности и  сразу получить  звание.  Я тебя рекомендовал,  я  за тебя
поручился.
     -- Все понимаю, Николай Васильевич. Спасибо.
     -- Благодарить меня нечего.  Рекомендовал, потому что считаю достойным.
В нашем деле главное  не военное образование (у меня, между прочим, у самого
его  нет),  а  преданность  делу. Конечно,  кое-что  уметь  нужно.  Ты  хоть
выстрелить из своего нагана сможешь?
     --  Я   же,   Николай   Васильевич,  курсы   военной   подготовки   для
комсомольского актива МГУ прошел. Ворошиловский стрелок.
     -- Знаю,  знаю.  Это  я  так спросил,  для подначки. Когда  мы с  тобой
кончим,   тебя   Русанов   отведет   в   канцелярию,   получишь    аттестат,
командировочное предписание, деньги, сколько  положено.  Сегодня же  вечером
отбудешь  к  месту  назначения.  Мы  тебя  направляем в распоряжение Особого
Отдела  37- й Армии.  К начальнику  Особого Отдела капитану  государственной
безопасности  Денисову я тебе  личное  письмо  дам, чтобы  хорошо  принял  и
правильно использовал.
     Денисов мой человек,  я  его,  как тебя, только на пяток лет раньше, из
сопливого  мальчишки  настоящим чекистом  сделал. Дислоцируется  сейчас  эта
Армия к северу  от Киева. Армия новая, организованная месяц назад. Командует
генерал Власов.  Говорят,  генерал толковый,  но полного  доверия  ему  нет.
Впрочем  полного  доверия  у  нас  ни  к  кому быть  не может,  на  то мы  и
госбезопасность.
     Помолчали.
     -- Теперь  слушай,  Сергей.  Вытащи свое удостоверение. Прочти, что там
написано.
     --   Сержант  Государственной  Безопасности  Лютиков  Сергей  Иванович.
Выдано...
     --  Дальше  не  надо.  Что главное?  Не  просто  "сержант", а  "сержант
государственной  безопасности". А  это,  брат, повыше, чем  капитан  обычных
войск,  хоть ты  только  два кубаря носишь.  Твердо  усвой: ты  подчиняешься
только своему  начальству. Никакой полковник тебе ничего приказать не может.
То  есть в  обычных условиях, на фронте, тот же комдив,  или даже  комполка,
если ты окажешься в полку, тебе приказывать будут, но ты сам должен  решать,
исполнять эти приказы или нет. Боевые приказы, если не видишь предательства,
исполнять обязан. А в своих делах, делах  Особого Отдела, никакие  командиры
тебе не указ. Только показывать, демонстрировать этого  не надо. Зря обижать
людей  --  последнее  дело.  Люди должны  к нам со всем доверием  подходить.
Бояться,  конечно, должны,  но обиженными  себя  чувствовать  --  ни  в коем
случае...  Да ты парень умный,  быстро разберешься. Ладно, Сергей, времени у
меня больше  нет, и так полдня  на  тебя ушло.  Вот  тебе  конверт, передашь
Денисову. В случае чего пиши. По нашей почте пиши, чтобы без цензуры.
     Нажал кнопку. Вошел Русанов.
     -- Проводи сержанта. Оформи все, что надо, объясни, как билет получить.
Чемодан ему выдали?
     -- Выдали, товарищ майор государственной безопасности. Мы в чемодан все
его гражданское пока положили.
     -- Ну что ж, сержант Лютиков, можете быть свободным.
     -- Есть быть свободным, товарищ майор государственной безопасности.
     Откозырял, три шага строевым, как положено, вышел. Русанов сказал:
     -- Присядь, сержант, я тебе насчет билета объясню, времени мало, надо к
военному коменданту за два часа до отхода поезда подойти.
     -- А если опоздаю?
     --   Он   тебе   штампик  в   командировке   поставит,  что  на   сутки
задерживаешься. Сутки -- это не страшно. А что, хочешь до завтра остаться?
     -- Дело в Москве есть.
     -- Баба, небось?  Ну,  погуляй напоследок. А что, Лютиков,  майор  тебе
родня? Что он о тебе так хлопочет?
     --  Этого  я,  товарищ  капитан,  говорить  не  могу.  Раз  сам Николай
Васильевич не сказал, значит и мне нельзя.
     Вот ты и военный, Сергей  Иванович! И не просто,  а в органах. А Дремин
бодрится. Хорошо держится, хотя, конечно,  понимает, что дело дрянь. Значит,
Киев. Посмотрим, посмотрим. Сейчас  к  Сонечке,  может помочь надо, посидим,
потолкуем.  Потом  на  вокзал,  отметиться.  Домой  забежать,  матери  денег
оставить,  половину  подъемных  --  проживу  как-нибудь.  Барыне  позвонить,
успокоить. Ночевать  на  Стромынке, то-то комендантша  ахнет,  увидев его  в
форме.

     3.
     Новый 1942 год встречали под Ржевом. Штаб Двадцатой  Армии в поселке  с
точным названием Погорелое Городище. На окраине поселка изба Особого Отдела.
Полковник  Денисов пригласил всех  сотрудников  и  особистов  из  дивизий  и
полков.
     В большой жарко натопленной комнате вокруг длинного наспех сколоченного
стола сидели  и стояли  человек тридцать. Рядом  с Денисовым  во главе стола
сидела старшая  машинистка Особого Отдела  и официальная  ППЖ Денисова.  Без
двадцати двенадцать Денисов встал:
     -- Товарищи  чекисты, военные  и вольнонаемные! Пришло  время проводить
сорок первый год.  Тяжелым был этот год для нашей Родины, для нашего народа.
Я не буду вспоминать сейчас начало войны, лето и осень, когда немецкие гады,
вероломно  напавшие  на Советский Союз, воспользовались внезапностью  своего
нападения, некоторым преимуществом  в  живой  силе  и  технике и  одерживали
временные  успехи  на  отдельных  участках  фронта. Многие из  вас,  которые
воевали в  рядах славной  тридцать седьмой, помнят  нашу героическую оборону
Киева. Теперь ясно, что  взятие Киева было последним  успехом фашистов.  Под
Москвой  наша  вновь созданная  Двадцатая  Армия  вместе с другими  войсками
Западного  фронта обломала  зубы  фашистскому зверю. За двенадцать  дней  мы
совершили  исторический  марш-бросок   от  канала  Москва-Волга   до  Ржева,
разорвали кольцо  окружения столицы и  начали заключительный  победный  этап
войны.  Я  не  оговорился,  товарищи.  Хребет немецкого  гада  перебит.  Под
водительством гениальнейшего полководца всех времен и народов,  нашего вождя
и учителя,  великого Сталина мы  погоним  подлого агрессора  с  нашей святой
земли. Мы погоним немцев так, как сто тридцать лет назад Кутузов гнал врагов
России, посягнувших на свободу и независимость нашей Родины.
     Тут полковник немного помолчал.
     -- В этот исторический  момент особенно велика наша роль, роль  органов
государственной безопасности. Не  будем, товарищи,  закрывать глаза. В рядах
нашей  доблестной армии  еще  встречаются  паникеры,  трусы, болтуны  и даже
прямые  предатели. И что  я вам хочу сказать, товарищи чекисты. Ваша главная
задача  очищать армию  от сорняков.  Паникер и  предатель  среди нас опаснее
врага  по ту сторону окопов. Будьте бдительны, товарищи!  Мы встречаем сорок
второй год  с уверенностью в  том,  что он  принесет нам скорую  победу  над
коварным врагом. И всем ясно, кому мы обязаны этой уверенностью. Так выпьем,
товарищи, за великого Сталина! За Родину! За Сталина! Ура, товарищи!
     Сергей  встал вместе со  всеми,  крикнул "ура" вместе со  всеми,  выпил
вместе со всеми.
     Интересно, верит ли сам Денисов своим словам о скорой победе. Разговоры
об окончательном победном  наступлении и  изгнании  немцев стали в последние
дни обычными. Это шло сверху, по партийным каналам. Черт его знает, может  и
вправду погонят.  Хотя  очень сомнительно. Наступление захлебнулось.  Думали
Ржев сходу взять, но вроде  застряли всерьез.  Конечно, не исключено, что  у
Верховного опять сюрприз припасен, вроде сибирских дивизий два месяца назад.
Посмотрим, наше дело маленькое, -- бдить и донесения вовремя отправлять...
     -- Товарищи офицеры!
     -- Вольно, вольно.
     Сергей поднял голову.  В дверях  стоял командующий.  За ним адъютант  с
немецким  автоматом  на  груди.  Все  стояли.  Денисов  вышел  из-за  стола,
вытянулся:
     -- Товарищ генерал-лейтенант...
     --  Отставить,  полковник.  Зачем рапортовать, и так вижу  -- новый год
встречаете.  Я  тут  немного  за  дверью постоял,  послушал.  Вы, полковник,
часового не ругайте, я запретил ему вам докладывать.  Рад  был услышать, что
настроение у  особистов  хорошее,  вперед  смотрят  с оптимизмом.  Оптимизм,
полковник,    вещь   прекрасная,    но   имеет   тенденцию   перерастать   в
шапкозакидательство.  Так  что вы лучше  предоставьте планировать  стратегию
войны высшему командованию, а сами занимайтесь своим делом.  Ловите шпионов,
разоблачайте изменников. Поняли, полковник? Я спрашиваю, поняли, полковник?
     -- Так точно, товарищ генерал-лейтенант, понял.
     -- Что поняли, товарищ капитан государственной безопасности?
     -- Надо заниматься своим делом, товарищ генерал-лейтенант.
     -- Ладно. Продолжайте встречать новый  год.  Кстати, он  наступит через
десять  минут. Поздравляю всех присутствующих и  желаю вам и  себе воевать в
будущем году лучше, чем в уходящем.
     Повернулся  и  ушел. Денисов,  лицо и шея багровые,  сел, рывком усадил
соседку:
     -- Садитесь, товарищи, приказано продолжать встречать новый год.
     В четверть первого разошлись. Никто и не выпил как следует.
     Через два дня Денисов вызвал Сергея.
     --  Есть  возможность  недели  через  три  послать  одного  человека  в
спецшколу  госбезопасности. Я  думаю тебя.  Парень  грамотный, незаконченное
высшее. Через восемь месяцев вернешься к нам офицером. Тем более, что сейчас
нас вроде  переформировывать будут. И еще я хочу тебя попросить, Лютиков. Ты
в Москве,  конечно,  Николая  Васильевича увидишь, крестного отца своего  (и
моего тоже).  Так  передай  ему мое устное  донесение. Расскажи ему,  как мы
новый  год  встречали,  какие  пораженческие  настроения  командарм  открыто
проповедовал.  Скажи,  что Власов  к  органам неправильно,  пренебрежительно
относится. Скажи, что  я ему не доверяю. Пролетарского  стержня  в  нем нет.
Скажи, что я  считаю, присмотреться к  нему надо.  Скажи, что по-моему стоит
доложить  наркому. Вот и  все. А  уж  дальше, как Николай  Васильевич сочтет
нужным. Понял?
     -- Так точно, товарищ полковник.
     4.
     -- Здорово, Сергей, здорово! Проходи, гостем будешь. Значит,  настоящее
чекистское образование получить собираешься? Смотри, не зазнайся.  Хотя и не
исключено, что лет через пять я  у тебя под началом ходить буду.  Парень  ты
шустрый, а  я ведь  академий  не кончал. Шучу,  шучу.  Раздевайся,  проходи,
присядь. Я один, сейчас по-холостяцкому ужин организую.
     Жена с детьми в Ашхабаде, еще в октябре отправил.
     Сергей  за  сутки  с  небольшим на попутках легко  добрался  до Москвы.
Отметился  в  комендатуре,  получил направление  в училище. Поезд на Горький
отходил поздно ночью.  Тут  же  из  комендатуры  позвонил Дремину. Тот велел
прийти домой часам к девяти, раньше не освободится.
     К трем  часам  Сергей был  свободен. Билет в кармане. Продпаек получил.
Даже  пообедал  в  офицерской  столовой  в Малом  Казенном  переулке.  Домой
заходить не  стал:  никого  нет. Походил по Москве. Часов  в восемь зашел на
Лихов. Дверь открыла Елизавета Тимофеевна.
     -- Сережа, вы? Заходите. Как вы возмужали. Вам идет офицерская форма.
     -- Здравствуйте, Елизавета Тимофеевна. А где Боря?
     --  Боря на фронте. На Западном  фронте. Он связист, ротный телефонист.
Пишет, что не опасно. Врет, наверное.
     -- Да нет, Елизавета Тимофеевна, правду пишет. Какая же опасность? Сиди
на родном КП в тылу, донесения передавай. Значит, призвали Бориса. Когда?
     -- Вы разденьтесь, Сережа. Я чайник поставлю. Угостить мне вас особенно
нечем, но чаю попьем.
     -- Какие там чаи, Елизавета  Тимофеевна, я на минуту,  человек военный,
дела. Я и заходить в комнату не буду.
     -- Борю призвали в самом начале ноября. Был где-то в Чувашии, учился на
связиста.  А  недавно  позвонил, проездом на  фронт,  их эшелон на  окружной
стоял.  Мы с Ирой бросились. но  не нашли. Теперь вот с фронта треугольнички
получаю.
     -- Кто это Ира?
     -- Разве у вас, молодых, поймешь?  По-старому я бы назвала  невестой. С
ним вместе училась.
     -- Понятно.  А  об Александре Матвеевиче что-нибудь есть? Больше у него
не были?
     -- Не была, ничего не знаю.
     И   вот  сидит  Сергей  Лютиков  у   Николая   Дремина.  Сидит  сержант
государственной  безопасности в гостях у майора государственой безопасности.
На  столе   поллитра,  картошка  вареная,  селедка   жирная.  Сидит  не  как
подчиненный, а как старый знакомый, можно сказать приятель.
     --  Ну что ж,  Сергей,  давай  выпьем  за  тебя, за твою жизнь, за твою
карьеру. Не надо этого слова бояться. У нас в органах сделать карьеру значит
хорошо служить на  благо  родины.  А кто  хорошо  служит, тот  и за  большее
отвечает, а значит и делает карьеру.
     -- Спасибо, Николай Васильевич.
     -- Да ты ешь, не стесняйся. Масла клади в картошку побольше.  В училище
впроголодь жить будешь. Расскажи теперь, как воевал. Как там Петька Денисов?
О вашей Двадцатой много говорят. Орлы. Власовцы.
     --  Мне,  собственно,   Николай   Васильевич,  капитан  государственной
безопасности Денисов велел вам передать устное донесение.
     -- Давай, давай, доноси.
     Дремин слушал молча, не перебивая. Потом сказал:
     --  Давай-ка еще  по полстаканчика. Что я тебе скажу, товарищ  Лютиков.
Дураком Петька был, дураком и остался.  С кем воевать вздумал! Власов теперь
командарм  номер  один  у   Жукова,  а  к  Жукову  сам  Иосиф  Виссарионович
прислушивается. Так что  об  этом  донесении  забудь. Ты  не  говорил,  я не
слушал.
     5.
     -- Курсанта Лютикова ко мне!
     Взвод отрабатывал  основы ближнего  боя.  Сергей поднялся  из  пожухлой
травы, куда его стандартным  приемом через ногу  бросил напарник и побежал к
комвзвода.
     -- Срочно в училище, к начштаба.
     Начальника штаба на месте не  было. Писарь  прочел  Сергею под расписку
приказ.   Отчислить   курсанта   Лютикова   С.И.   из    училища.   Сержанту
государственной  безопасности  Лютикову   С.И.  явиться  такого-то  числа  к
семнадцати  ноль-ноль  в  Москву,  в  комнату  341   Народного  Комиссариата
Государственной Безопасности к  майору  государственной безопасности Дремину
Н.В. для прохождения дальнейшей службы.
     В предбаннике Сергея встретил Русанов.
     -- Подождите, товарищ Лютиков, я доложу майору.
     Через полчаса  Сергей вышел  на  Лубянскую площадь.  Ну, дела! Еще  раз
вытащил повестку:  двенадцать  тридцать, комната 215,  для дачи показаний. И
бумажка, переданная Дреминым  вместе  с  повесткой: "Приходи ко мне  вечером
после десяти". Дремин был сух, официален, в глаза не смотрел. Сказал только:
     -- Вопрос о прохождении службы решим после дачи показаний.
     Сергей забросил  вещи домой. Комната,  как нежилая. Холодно-- не топят,
пусто, грязно. Да и вся  квартира такая же. Несколько старух, дети сопливые.
Зашел на рынок на Цветном бульваре.  Белая  головка -- три сотни за бутылку.
Купил. Надо взять для Николая Васильевича. Не зря же он приглашает.
     Ровно в десять позвонил в дверь к Дремину.
     -- Заходи,  заходи, Сережа, раздевайся. Да расстегни  ты  воротничок. И
пояс  сними.  А  то застегнулся,  как на  смотре.  Ого, я  вижу, ты на рынок
сходил.  Сколько  отдал?  Спасибо, спасибо, с удовольствием с  тобой  стопку
опрокину.  Мне  теперь редко удается. Даже в  нашем распределителе не всегда
бывает, а на рынок мне все-таки неудобно, с ромбом в петлице.
     Николай Васильевич был непривычно суетлив. Не умолкая, почти обнимая на
ходу, провел Сергея в комнату, усадил за стол, побежал  (именно  побежал) на
кухню, принес хлеб, масло, "наркомовскую" копченую колбасу, поставил стопки,
тарелки. Спрашивал Сергея о домашних, об  училище, даже  о Сонечке, получает
ли  письма,  но  ответов не дожидался, перебивал  новыми вопросами. Наконец,
уселись друг против друга. Николай Васильевич налил.
     -- Ну,  давай  со встречей.  За наше  с тобой  благополучие. Чтобы  это
тяжелое время пережили. И, естественно, за победу. Будь здоров, Сережа!
     Постарел Николай Васильевич. Руки даже трясутся. Или волнуется?  Что-то
ему  от  меня  нужно. Все  непонятно. Зачем из училища  вызвали? Зачем домой
позвал?
     -- Ты, Сережа, небось, сидишь  и думаешь, зачем  этот старый  хрен меня
пригласил? Чего ему от меня надо? Сейчас растолкую. Для того и домой позвал,
чтобы  по душам,  как старые друзья,  поговорить  можно было. Чтобы для тебя
завтра,  когда  спрашивать начнут, неожиданным не оказалось.  Чтобы  заранее
обдумать мог.  Чтобы  мы вместе обдумать могли. Я тебе сейчас скажу  о  том,
чего ты пока знать не должен. И не проговорись завтра, что знаешь. Несколько
дней  назад Власов сдался врагу. Сдал фашистам Вторую Ударную Армию. Ты ведь
и не знал,  наверное, что ваша Двадцатая  стала  Второй  Ударной. Задание ей
было дано самим  Верховным идти  на Ленинград, прорывать  с юга блокаду. Так
эта сволочь, мать его, у озера  Ильмень, сговорившись с немцами, разоружил и
сдал Армию. Сейчас у нас на Лубянке допрашивают всех, кто с Власовым в 37-й,
20-й, Второй Ударной  связан был,  кто хоть что-нибудь  может  рассказать об
этом преступном  заговоре. Ясно, о заговоре. Такую акцию быстро  подготовить
нельзя.  Людей подобрать  подходящих  надо. Значит, помогали  ему подбирать.
Большие начальники помогали. Нарком приказал докопаться. Ведь ты, Серега, не
знаешь. Был приказ Верховного о подготовке генерального наступления по всему
фронту. Чтобы  в  этом году окончательно добить немецкую гадину. А некоторые
генералы, на самом верху генералы, я имен назвать не  стану, были  против. С
самим товарищем Сталиным спорили. Теперь ясны причины некоторых наших неудач
в этом году. Ты понял меня, Сережа? Понял, что я тебе сказал?
     -- Понял, Николай Васильевич. А как Денисов? Неужели тоже?
     -- Предатель твой Денисов. Дерьмо собачье. Раз начальник Особого Отдела
не застрелил изменившего командующего, -- значит предатель. Теперь,  небось,
перед новыми хозяевами выслуживается.
     Помолчали. Сергей понимал -- главное впереди.
     -- Что я тебе  сказать  хочу, Сереженька. Тебя будут наши следователи с
пристрастием  допрашивать.  Так ты не  бойся. Я про тебя  им  много хорошего
сказал. Не надо только  быть  задним умом  крепким.  Они этого не любят.  Ты
ничего  не  замечал,  значит  сволочи  хорошо  маскировались.  Ты,  конечно,
бдительность  не на  высшем уровне проявил,  но  это  лучше, чем хоть  самую
малость подозрительную почуять и не сообщить.  Тебе сперва не скажут, почему
допрашивают.  Так ты только  положительно обо  всех говори, и о Власове, и о
Денисове, и обо всех. А  когда скажут, сперва не поверь,  а потом  ругай эту
мразь последними словами, но от своих конкретных показаний не отказывайся. И
еще, Сереженька, о том устном донесении Денисова им говорить  не надо. Могут
не так понять. Нас с тобой могут не так понять. Ты понял меня, Сергей?
     Чего ж не понять. Для этого и звал, сукин сын.
     -- Понял, Николай Васильевич.
     -- Ну и лады, раз понял.  О себе  не беспокойся. Раз ты меня понял, я о
тебе позабочусь.  Уже  позаботился. Я  друзей в беде не бросаю. Из  органов,
конечно,  тебя за потерю  бдительности отчислят. Но не  больше.  А  если  бы
сказал  что  не надо, могли  бы и больше.  А  так -- только отчислят. Но  ты
кубари  свои  не  выбрасывай. Уже  приказ  по  Московскому  Военному  Округу
заготовлен о присвоении бывшему курсанту спецшколы Лютикову воинского звания
лейтенанта. Просто лейтенанта. Командующий Округом имеет такое право. Приказ
заготовлен, но еще не подписан. Как  только с тобой у нас дело закончат, так
на следующее утро приказ положат на подпись. У Дремина друзья везде есть. Не
друзья,  впрочем.  Я  ведь  многое могу сделать. Вот и слушаются меня  умные
люди. А с  приказом  о присвоении звания и командировочное предписание будет
готово.  Чтобы,  значит, отправлялся лейтенант Лютиков в такой-то город, где
находится  на  переформировке  стрелковая  дивизия  номер  такой-то, и чтобы
приступил  лейтенант  Лютиков к  исполнению обязанностей адъютанта командира
этой дивизии  полковника такого-то.  Как, товарищ  Лютиков, пока еще сержант
государственной безопасности Лютиков,  согласны быть  адъютантом комдива? Вы
же, товарищ Лютиков, через пару дней  станете рядовым необученным. А присягу
воинскую вы принимали. Так  что дорога ваша, если не в адъютанты комдива, то
в пехоту  матушку,  трехлинейную таскать.  Шучу я, Сереженька,  шучу.  Давай
выпьем за  будущего адъютанта.  Что ж ты  не  благодаришь за заботу,  Сергей
Иванович?
     -- Спасибо, Николай Васильевич, вовек не забуду.
     --  Теперь иди, Сереженька. Устал я за последние дни. Не так  легко все
устроить. А надо было. Я ж  к  тебе, как к сыну. Как с тобой наши заниматься
кончат,  они  тебя в  штаб  Округа  откомандируют.  Там,  может,  пару  дней
подождать придется,  но  не больше.  Ты  перед отъездом позвони, Сереженька.
Чтобы я спокоен был, что все у тебя в порядке.



     1.
     Сегодня  воскресенье,  можно  не  торопиться,  но  Борис  Александрович
проснулся, как всегда, в шесть утра. Первые минуты заполнены автоматическими
движениями.  Не отрывая  головы от подушки,  протянул  руку, взял с тумбочки
упаковку нитросорбида,  вытащил две таблетки, включил транзистор,  постоянно
настроенный на Би-би-си Уорлд Сервис. Только  после этого сел,  свесил ноги,
запил таблетки, минут десять слушал ньюс. Скучно. Ничего нового.
     Вдруг вспомнил. Сегодня не  просто воскресенье.  Сегодня день рождения.
Шестьдесят два. Старик. В пятницу, после заседания кафедры, Алексей Иванович
велел  запереть  дверь  кабинета,  на  стол  поставили  бутылки  --  коньяк,
шампанское, два  торта,  включили  электрический самовар.  Алексей  Иванович
произнес    стандартную   поздравительную   речь,   хорошенькая   аспирантка
преподнесла цветы, Борис Александрович поцеловал ей ручку, произнес ответный
тост за кафедру. Ежегодный ритуал. Штамп.
     Обычная  "стенокардическая" зарядка, контрастный душ. Сегодня надо быть
в  форме.  Вечером  придут дочери.  И,  чего доброго,  с  мужьями. Ничего не
поделаешь. Придется терпеть.
     Все  утро   поздравительные   звонки.   С  утренней  почтой   открытки,
телеграммы. В двенадцать позвонила Лена.
     -- Это я. Поздравляю.  Будь здоров, пожалуйста. Можно, я забегу  часа в
два? Никого не ждешь?
     -- Спасибо. До семи никого не будет.
     -- Мне до семи не надо.
     Лена пришла  точно  в  два часа.  раскрасневшаяся,  на улице морозно не
по-ноябрьски. Боже,  как она похожа  на ту  молодую  девушку, нет, женщину в
черном  платье,  которую  он  увидел  и  полюбил четверть века назад. Только
морщинки у глаз, и талия не такая тонкая, а губы те же, мягкие, теплые.
     -- Здравствуй, милая. Я рад.
     --  Я тоже. Ну,  все, поздоровались. Хватит, а то прическу испортишь. Я
ради твоего дня три  часа с утра у моей парикмахерши очереди ждала. Это тебе
шарф, чтобы зимой не мерз.  И шампанское. Не для тебя, мне, за твое здоровье
выпить. У тебя  шампанского,  конечно, нет, а если есть, так ты ведь на меня
не рассчитывал.  Вечером,  наверное, дочек ждешь. И академика. Не люблю его.
Ничего плохого мне не сделал, а не люблю. Ходит к тебе грехи замаливать.
     Быстро пробежала по комнатам.
     -- Господи, грязь какая. А ведь, небось, после  моего звонка прибрался.
Представляю, что раньше было. Что  ж, у девок твоих  времени нет, чтобы хоть
раз к отцу зайти, элементарный порядок навести?
     -- Ты же знаешь, милая, я их сам не пускаю. Привык один.
     -- А зачем  они тебя слушаются?  Ладно, ступай на кухню.  Я пока  здесь
уберусь, потом прогоню тебя в  комнаты, приведу кухню в приличный вид, чтобы
можно было без отвращения посидеть и твою некруглую дату отметить.
     Через час уже сидели в прибранной кухне. Чистой скатерти не нашлось, но
клеенка вымыта. Лена принесла не только  шампанское. Фруктовый  салат, кусок
вырезки, хачапури.
     -- У тебя же пустой холодильник. Только  недопитые пол- литра, жестянка
бычков в  томате и банка маринованных болгарских помидоров. И яйца, конечно.
Ты   же   яичницу  замечательно  готовишь!  Чем  ты  своих   гостей  кормить
собираешься?
     -- Сами принесут. Я их не приглашал.
     -- Хорошо, но обедать все-таки надо. Суповые пакетики хоть у тебя есть?
     -- Есть. Харчо.
     -- Ставь на стол свою водку. Ты ведь шампанское не пьешь. И помидорчики
себе   на   закуску.  Я   быстренько   суп  сделаю,   из  вырезки  бифштексы
окровавленные,  very  rare, как  говорят  американцы. И  хачапури  согрею. А
шампанское пусть пока в морозилке лежит.
     Пообедали. На  диване  посидели, помолчали.  Борис Александрович  стихи
почитал. Не очень долго,  но почитал. Все,  как раньше, и  все  не  то. Лена
говорила о внуках, о нелегкой жизни бабушки на пенсии.
     -- Это тебе не работать. Здесь не схалтуришь.
     Уходя сказала:
     --  Женился  бы ты,  что ли.  Смотреть на  тебя  одно  расстройство. Не
решился в свое время наши жизни повернуть, теперь поздно.  Я тебя  не ругаю.
Ведь и я не решилась. Если бы решилась... да  что об этом говорить сейчас? А
жениться тебе надо. Страшно так жить, ни для чего и ни для кого. Вот и стихи
читаешь старые. Новых нет?  Ну,  прости, прости. Я ведь  тебя люблю. Никого,
кроме тебя,  так и не полюбила.  Не очень веселый  ты  человек, но почему-то
после тебя с любым скучно. А сейчас за тебя больно.
     Ушла.
     Если  не  обманывать  себя, она  права. Ни для чего и ни для кого. И  в
институте  делать ему  уже  нечего.  Только обуза.  Наука стала неинтересна.
Возня   с   малосущественными  вещами.  Он  давно  перестал   быть   наивным
альтруистом. Никакая наука людям помочь не может. То есть прибавлять счастья
не может. Занимался наукой, потому что было интересно. А теперь неинтересно.
И  лекции  читать  все  трудней.  Уходить   надо.  То-то  Алексей   Иванович
обрадуется.  И на  кафедре  станет  веселее. Такой  ажиотаж  поднимется. Как
использовать лишние четыреста рублей фонда заработной платы? Взять новых или
повысить старых? А  он  прекрасно проживет на пенсию. Не  так  уж  много ему
надо. И дело  найдется. Настоящее  дело. Может быть  и  стихи, хотя вряд ли.
Давно хочется  продолжить  записки о  войне,  начатые  в  сорок  третьем,  в
запасной бригаде.  Вместе с военными  стихами может получиться настоящее. Во
всяком  случае  правильное.  Пока только  "В окопах  Сталинграда"  почти без
фальши. Писать  без цензуры. Без самоцензуры.  Писать для себя. Без надежды,
да и  без желания видеть опубликованным. Наверное, сможет. Только так  можно
писать честно, почти совершенно честно. Немножко лести себе не избежать, как
ни старайся.
     А  жениться, найти няньку,  чтобы заботилась на старости  лет, нет  уж,
увольте. С годами  становишься все более нетерпимым. Он  и раньше не выносил
жизни  бок о  бок, всегда  предпочитал одиночество.  Единственный человек, с
которым, кажется, мог бы жить, именно жить, вместе -- Лена. Но так ни разу и
не пришлось.
     Так решил? Решил. Надо сегодня сказать дочкам, когда придут. Вот галдеж
поднимут! Действительно, старый идиот. Другие до девяноста лет цепляются  за
деньги,  за  положение. Геронтократия!  Но кажется, последние годы доживает.
Придут молодые. Вряд ли будут  лучше  старых,  но  что-то изменится.  Самому
вовремя уйти.
     Борис   Александрович   заметно  приободрился.  Сегодня   действительно
праздник. Принято  решение. Он  знал --  не  передумает.  Завтра  скажет  на
кафедре. Захотелось сразу  же начать. Достал потрепанный портфель со старыми
бумагами.  Вынул  ученическую  общую  тетрадь.  Стихи  сорок  второго  года.
Каракули бледными фиолетовыми  чернилами  на  карандашной  бумаге.  Читал  и
перечитывал часа два.
     2.
     -- Великанов, на линию!
     Даже  задремать  не  успел. Шесть  часов  отдежурил  у  аппарата  на КП
батальона и  только сменился, -- обрыв нитки  в третьей роте.  КП  в крайней
избе, а третья рота окопалась за леском, метров восемьсот от  деревни. Связь
протянута по опушке,  сам Борис  и тянул позавчера ночью. Было темно и тихо,
по  опушке тянуть легче, чем через  ельник. А теперь опушка простреливается,
наверное, и нитку снарядом перервало. Уже рассвело, немцам с высотки подходы
к  нашим  позициям  как  на ладони. Снарядов не  жалеют, лупят из орудий  по
одиночкам.
     Ноги  в валенки, ушанку  на голову,  сумку с телефоном и  инструментами
через плечо, карабин за спину, рукавицы за пояс, лыжи, палок не надо, только
мешают. Батальонный адъютант остановил.
     --  Ты,  Великанов, осторожнее. Может немцы  ночью  засаду устроили, за
языком охотятся, сами линию перерезали.
     -- Есть осторожнее, товарищ лейтенант.
     Глупости говорит.  Будут  немцы утра  дожидаться, языков  ночью  берут.
Адъютант с позавчерашнего дня в  батальоне,  прямо  из училища. А  Борис уже
больше  двух недель  на  фронте.  Можно  считать  --  старый фронтовик.  И с
катушкой  за наступающей  ротой в атаку ходил, и нитки латал. В их отделении
связи за это время уже одного убило  и  трех  ранило. Остались из  связистов
только командир  отделения сержант Москалев,  Борис и  еще двое.  Комбат дал
Москалеву двух бойцов из первой роты, но их учить и учить. Только и могут --
сидеть на телефоне. Рады, конечно. В снегу лежать хуже.
     Лыжи скользили  хорошо.  Борис  шел  у  самых деревьев. Немцы  били  по
передовой: началось  "с  добрым  утром" -- ежедневный  получасовой  утренний
артобстрел, хоть часы проверяй. Значит можно не бояться, пока не кончат,  на
опушку и не взглянут. Вот и обрыв. Так и есть. Рядом воронка, осколком нитку
перерезало. Повезло.  Метров четыреста всего  прошел. Быстро зачистил концы,
соединил крепко. Подключился.
     -- Заря, Заря, я Воробей, как слышишь? Прием.
     Голос дежурного:
     -- Молодец, Воробей, быстро слетал. Обожди, проверю связь. Сам слушай.
     Послушал Порядок. Третья рота докладывает: немцы стреляют (дураки,  как
будто сами не слышим), потерь нет.
     Заизолировал,  как  полагается,  вернулся.  Доложил адъютанту (ему  еще
нужно, чтобы докладывали).  Ложиться  не  имеет смысла.  Скоро с котелком за
завтраком. А там уж недолго до дневного дежурства.
     Сидя у аппарата, можно думать.  Можно,  так сказать,  вернуться в себя.
Даже стихи молча  почитать.  День сегодня  спокойный,  наступления  вроде не
предвидится. Комбат велел вызвать всех ротных, комиссар -- политруков. Борис
слышал:  привести  в  порядок матчасть,  углубить  ходы сообщения,  выложить
повыше  брустверы  на  огневых  точках,  провести  политбеседы  о  зверствах
фашистов  и об  антигитлеровской коалиции. Раз  политбеседы,  значит  ничего
существенного не жди.
     Отношения с  ребятами  в  отделении  связи  у  Бориса  хорошие.  Он  не
подделывается под них, не скрывает  свою образованность, даже не  матерится.
Главное, наверное, то, что за эти недели и Москалев,  и бойцы  увидели: дело
знает, не трус, университетским прошлым своим не кичится. Борис  все еще  не
курил,  махорку  отдавал  первому,  кто  попросит.  Ребятам,  конечно,  было
странно, что отдавал даром, а не за сто граммов или дежурство вне очереди. В
бесконечные солдатские разговоры и споры не ввязывался. Врать не хотелось, а
говорить, что  думаешь, нельзя, да и обидеть  можно.  Непохожие мысли  людей
обижают.  К его молчанию привыкли. А слушать было интересно. О войне, вообще
о войне,  солдаты не говорили. О немцах -- очень  редко и безо всякой злобы.
Чаще всего о жизни до  войны, хвастались, как умно  жили. О женщинах, женах,
невестах, обычно с бесстыдной откровенностью. В  роте связи деревенских было
мало, а в стрелковых -- большинство. Неделю назад  Борис ждал ночью в первой
роте  начала  атаки.  Тянуть  связь, не отставая от комроты. В окопе  темно,
бойцы  в маскхалатах лежат, тесно  прижавшись друг к другу. Борис немножко в
стороне:  он  чужой.  Курят  в  кулак,  чтобы лейтенант не  заметил, и  тихо
говорят.
     --  Бабы в  деревне брехали,  немцы  колхозы  оставили,  только  вместо
председателя старосту назначили.
     -- А чего, все равно лучше колхоза не придумают, чтобы мужиков грабить.
     -- Ну,  Петр  Василич, вы уж  это  слишком. Есть и  хорошие колхозы. Вы
кинокартину "Трактористы" видели?
     -- Чего мне кину глядеть,  я  жизни  насмотрелся. В кине  все  показать
можно. Ты еще титьку  сосал, а меня в коммунию записали. Тогда  колхозов  не
было, их  потом придумали,  тогда  коммунии  назывались. А  всех поголовно в
колхозы загонять стали, -- у нас на Тамбовщине еще ничего, а хохлы с голоду,
как мухи мерли. Всех крепких мужиков, хозяев, в Сибирь угнали.
     -- Так они, Петр Василич, кулаки  были,  классовые враги. Они бедняков,
народ эксплуатировали.
     -- Кормили они народ. И тебя в городе, бездельника, кормили.
     -- Чо с им, дядю Петро, гутарить? Хиба ж вин разумие?
     -- А мне  свояк рассказывал, он в денщиках у комполка, что  после войны
колхозов не будет.
     -- Точно, не будет. Раз немцы  колхозы оставили, начальству  нельзя  за
колхозы держаться. Землю поделят и привет.
     -- А с тракторами как? с МТС?
     -- Ты  мне землю  дай, уж я,  коли  занадобится, тракториста найму. Что
МТС? Нехай остается. Пахать за деньги будут.
     -- Усим гарно.
     3.
     Смоленщина. Конец марта. Самое неудобное время для войны. Лыжи не идут,
валенки  промокают,  в ботинках  с обмотками ноги мерзнут.  Уже  неделю 33-й
Гвардейский  Стрелковый Полк вместе  с другими частями  16-й  Армии никак не
может взять опорный пункт немцев  на Волчьей Горе. Не такая уж вершина, одно
название, что гора, а все подходы, напрямую и сбоку, простреливаются.
     На горе  деревушка. Несколько  хат вроде целы. У немцев на горе орудия,
несколько  пулеметных точек, три танка врыты в  землю.  Народу на  подходе к
горе наши положили уже видимо-невидимо.
     Борис  несколько  раз тянул  связь за ротами. Как  доползали до первого
пригорка --  сплошной огневой заслон не пускал дальше. Долго на перемешанном
с грязью снегу не пролежишь. Утром -- вперед, как стемнеет -- назад.
     Часто дежурил  у  аппарата  на КП  батальона, а раз  даже на КП  полка.
Сверху, из  дивизии  сплошной мат:  даю два дня, не возьмешь --  расстреляю.
Через два дня все сначала.
     Сегодня ночью Борис  на параллельной  нитке услышал самого  командарма.
Еле заметный акцент. Вызвал командира полка. Говорил тихо, "на вы".
     -- Надо брать, товарищ Крымов. Соберите весь полк. Ведите сами. Связь с
дивизией. Буду следить.  Нет, артиллерии  дать не могу, бездорожье, а издали
они своих перебьют.
     Комбат  вызвал  на КП командиров рот  к  девятнадцати ноль-ноль.  Борис
дежурил у аппарата.
     --  Вот, ребята,  сегодня будем брать  Волчью Гору. Хватит, почикались.
Наш  батальон наступает в лоб.  Начнут  в  двадцать  один тридцать  первый и
третий батальоны.  Их задача --  прорвать фланговую оборону  немцев и,  если
удастся, отрезать немцам путь отступления. Но главное для них  -- отвлечь на
себя огонь немцев.  Когда там как следует начнется,  мы ударим. Примерно без
четверти десять. Сигнал -- две зеленых ракеты. Чтобы к восьми все бойцы были
накормлены. Помпохозу  обеспечить хороший ужин и наркомовские сто граммов. К
полдевятого все  роты должны скрытно сосредоточиться в окопах передней линии
на своих участках. Ни  одного человека в тылу, никаких писарей не оставлять.
Первым пойдет Кривошеин. За ним  через пять минут Нечипоренко, последним еще
через пять  минут Яковлев. С тобой, Яковлев, пойдет командир полка. Я буду с
Кривошеиным,  замполит с Нечипоренко.  Связь во время операции у меня должна
быть с командиром  полка  и с КП  полка. КП полка будет здесь. Москалев, сам
пойдешь с катушкой. Возьми с собой одного связиста  получше. Остальных -- по
ротам. Вопросы есть? Все свободны.
     Москалев подошел к Борису.
     --  Пойдешь со мной, Великанов. Сейчас тебя сменят, выбери две катушки,
прозвони их, все приготовь. Вещмешок возьми,  энзе  наши положи. Я  старшине
скажу -- две фляжки наркомовской нальет, не замерзнем.
     Скоро полдесятого. К вечеру подморозило. Борис  лежал в ходе сообщения,
вещмешок  под  бок  --  земля холодная.  Рядом  Москалев,  чуть  подальше  в
аппендиксе пулеметного гнезда комбат. С ним вместе комроты старший лейтенант
Кривошеин. Оба молчат, курят в рукава, ждут. Почти одновременно над правым и
левым  флангами  поднялись желтые  ракеты. Через  несколько секунд  началась
стрельба.
     Комбат Кривошеину:
     -- Ну, дай им Бог. Через четверть часа мы. Приготовь ракетницу.
     Негромко задребезжал зуммер. Москалев взял трубку.
     -- Алло, Орел, я Ласточка. Вас, товарищ капитан, подполковник вызывает.
     Комбат:
     -- Слушаю, товарищ десятый. Я готов. Как приказано. К черту!
     Все пятнадцать минут на флангах не смолкали немецкие пулеметы, орудия.
     Комбат посмотрел на часы.
     -- Давай, старшой.
     Одна  за  другой в  черном небе  рассыпались  две  зеленые  ракеты,  на
несколько секунд  осветившие длинный пологий  склон перед  окопами и  крутой
барьер пригорка метрах  в двухстах. Комбат вытащил пистолет, легко выпрыгнул
на бруствер.
     -- За родину, за Сталина, вперед! За мной, ребята, не отставать!
     Борис, пригнувшись, бежал за комбатом, готовый в  любую минуту, услышав
нарастающий  вой  снаряда,  уткнуться  носом  в  землю.  Но  немцы  молчали.
Пулеметные  очереди,  разрывы  снарядов были  слышны только на флангах,  где
дрались другие батальоны. Бежать  тяжело. Весь склон изрыт воронками. Хорошо
еще, что  к вечеру земля подмерзла, и  ботинки не  утопают в грязи.  Катушка
больно бьет в правое бедро, приходится поддерживать. А в левой руке карабин.
Москалев  отстал, тянет нитку. Вот  и  первый  пригорок. Никогда  еще его не
переваливали.  А немцы молчат. Значит,  действительно их связали на флангах.
Перевалили через  пригорок. Комбат в двух шагах впереди остановился,  махнул
рукой.
     --  Ложись,  ребята.  Отдышись  пару  минут.  Здесь  мертвая  зона,  не
простреливается. Москалев, дай связь, вызывай подполковника.
     Москалев  упал  возле комбата,  быстро  подсоединил  аппарат,  протянул
комбату трубку.
     --  Орел,  Орел,  я Ласточка.  Говорит  двадцать второй,  дай десятого.
Товарищ десятый,  перевалил первый рубеж,  сейчас пойду дальше. Конечно, все
хозяйство здесь, никто не отстал. Встретимся на Волчьей, в деревне.
     Отдал трубку Москалеву.
     -- Кривошеин, ты где? Комроты ко мне! Ты где околачиваешься?
     --  Я отставших  подгонял,  товарищ  капитан.  В  третьем  взводе бойцы
пожилые, не успевают.
     -- Слышь, Кривошеин, надо дальше идти, пока немцы не расчухались. Видно
крепко  их первый и второй  прижали. Метров  пятьсот до вершины осталось. Но
подъем  крутой. Ты с политруком сзади иди, а то  расползутся все  по склону.
Сейчас подниму ребят. Освободим место отдыха Нечипоренко и Яковлеву.
     Комбат встал во весь рост. И уже на бегу, во весь голос:
     -- Подъем! За Родину, за ...
     "За  Сталина" комбат крикнуть не успел. Сплошная стена пулеметного огня
преградила путь. Москалев, шагнувший за комбатом, упал на колени и медленно,
как бы нехотя, лег на левый бок. Отчаянный крик комроты:
     -- Ложись! Назад!
     Высоко над немецкими окопами беззвучно поднялись несколько ослепительно
белых ракет. На секунды стало совсем светло.  Борис увидел -- десять бойцов,
успевших выскочить за комбатом из  мертвой зоны, распластаны темными пятнами
на  припорошенной белым инеем  земле. Комбат и Москалев лежали  почти рядом.
Борис сбросил через голову  лямку  катушки, положил рядом  карабин и пополз,
вжимаясь  в  землю,  к Москалеву. Один немецкий  пулемет  перенес  огонь  на
пригорок за мертвой  зоной.  Он стрелял трассирующими пулями,  и прерывистые
красноватые нити красиво  прорезали черное небо над Борисом.  Москалев лежал
на боку,  поджав ноги, обхватив обеими руками живот.  Он тихо стонал.  Борис
подполз, заглянул в лицо.  В  широко открытых  глазах Москалева  тоска.  Еле
слышно сказал:
     --  Все,  Борька  (в  первый раз  назвал  Бориса  по  имени).  Кончился
Москалев. Брюхо разворотило. Жжет.
     --  Что  ты, сержант. Потерпи немного. Сейчас я тебя дотяну до  роты, а
там санитары в тыл снесут. В госпитале залатают, будешь, как новый. Подожди,
я только до комбата доползу.
     Москалев молчал. Комбат лежал чуть впереди, без шапки, уткнувшись лицом
в  землю.  Борис  подполз поближе и увидел -- у  комбата  не  было  половины
головы.  Ошметки мозгов  красно-серыми  пятнами  на шинели.  Борис  с трудом
сдержал  подступившую к горлу рвоту. Попробовал снять с комбата  планшет, не
смог. Вытащил нож, перерезал лямки. Вернулся к Москалеву.
     -- Держись, сержант. Я осторожно.  Дай я мешок  сниму.  Я тебя,  как на
санках, за шинель.
     Дотянул до комроты.
     -- Товарищ  старший лейтенант, комбат убит, я его планшет взял. Сержант
Москалев тяжело ранен. Его бы в тыл.
     -- Куда в тыл? Ты что, не видишь? Немец пулеметами нас отрезал. Заранее
пристрелялся, гад. Нам еще хорошо. В первой  и  третьей носом в землю лежат,
головы поднять не могут. Проверь, есть ли связь.
     Связи не было.
     -- Слышь, связист,  давай до  бугра. Если до бугра перерезало, соедини.
Если до бугра цело, дальше не надо. Все равно не доползешь.
     Через пять минут Борис вернулся.
     -- До  бугра все  цело, товарищ  лейтенант.  Дальше перерезало. Там все
снарядами перекопано.
     -- Ну и  хрен с ним. Отдыхай, связист.  Пусть  Яковлев почешется. С ним
командир полка.  У него, небось,  связисты есть. Захочет с  нами по телефону
поговорить,  пошлет. А нам и так ясно, что делать. По цепи передай, взводных
ко мне. И санинструктора.
     Борис наклонился над Москалевым. Сержант лежал на боку и тихо стонал.
     -- Дай попить, Великанов. У меня в мешке  фляжка с водой, мочи нет пить
хочется.
     -- Нельзя тебе пить. Если в живот ранило, нельзя пить.
     -- Все  равно мне конец. Помру быстрее, мучиться меньше. Дай  напиться,
Борис.
     --  Не дам, сержант.  Сейчас санинструктор  придет. Комроты позвал. Она
тебя перевяжет, даст что-нибудь, дотянешь до санбата.
     Вокруг Кривошеина собрались взводные.
     -- Дела  наши,  ребята, хреновые.  Комбат убит,  связь накрылась. Назад
пути   нет.   Значит,   только   вперед.  Обождем.  Надоест   немцу   ракеты
разбазаривать, -- и вперед.  По-пластунски,  незаметно. А  там в атаку. Наше
дело правое, либо грудь в крестах, либо  голова  в кустах.  Только тихо, без
геройских криков. Я по цепи передам, когда поползем. Наше счастье, что перед
нами  у  немцев минометов нету. А то дал бы пару раз Ванюшей, все бы в  этой
"мертвой зоне" остались. Ну, докладывайте. Первый взвод?
     Потерь  немного.  Борис  думал,  больше.  Три  убитых, пятеро  раненых.
Санинструктор сказала -- не очень тяжело.
     --  Ты, Неделина, посмотри сержанта Москалева. Связист говорит,  плохой
он.
     Москалев уже не стонал. Хрипло дышал широко раскрытым ртом.
     --  Ну-ка, миленький, я тебя на спину переверну. Вот так.  И мешок  под
голову.  Что  же  связист твой сам не  догадался? Сейчас посмотрю, куда тебя
угораздило.  Да  лежи спокойно, я сама все  расстегну. Слышь, связист, давай
сюда поближе. Тебя как звать-то?
     -- Борис. Борис Великанов.
     -- Приподними  его, Боря,  я штаны  спущу. Да ты  лежи  спокойно,  чего
стесняешься.  Что  я,  мужиков  не  видала? Сколько  крови запеклось. Сейчас
почищу малость и перевяжу.
     -- Когда кончила, отозвала Бориса в сторону.
     -- У тебя водка есть?
     -- Есть, товарищ старшина. Сейчас достану.
     --  Да не  мне,  дурак. Ты ему  дай  хлебнуть  побольше. Чтобы  опьянел
совсем.  Зачем  ему  последние  часы  мучиться?  Не  жилец  он.  Печень  ему
повредило. Никакой госпиталь не поможет.
     -- Он очень пить хотел. -- Ты ему сперва водку дай.
     За ночь четыре раза рота пыталась  пойти вперед. Немцы ракет не жалели.
Сплошная  стена  пулеметного  и орудийного  огня отбрасывала людей  назад  в
"мертвую зону".
     Начало светать.  Впереди  на пригорке черными пятнами на белом снегу --
убитые. Кривошеин, голова перевязана, слегка царапнуло, созвал взводных.
     -- Все, ребята.  Будем здесь конца войны ждать. Доставайте энзе,  пусть
люди поедят.
     Москалев к  утру умер. Умер тихо, не стонал. Борис  несколько раз  поил
его водкой, пол-фляжки ушло.
     На рассвете Борис начал  замерзать. Особенно коченели руки. Брезентовые
рукавицы не грели. Уже два раза оттирал снегом побелевшие пальцы. Полулежал,
согнувшись,  вещмешок  под  бок. Когда  Москалев  умер, снял  с него шинель,
укрылся. Не очень помогло.
     Было тихо.  Немцы лишь изредка давали  пулеметные  очереди: мол, будьте
спокойны, не делайте глупостей. На флангах канонада тоже прекратилась. Видно
у первого и третьего ничего не вышло.
     Неожиданно громко зазвонил зуммер. Борис схватил трубку.
     -- Ласточка, Ласточка, я Орел, как слышишь, это ты, сержант?
     -- Орел, я Ласточка, слышу хорошо. Москалев убит, говорит Великанов.
     --  Здорово, Борис.  Это  я,  Петькин, с  линии. Стало светло,  я концы
нашел, нитку связал.
     Петькина перебил сердитый голос комполка.
     -- Хватит болтать, мать  вашу. Алло,  Ласточка, я десятый. Дай двадцать
второго.
     Борис с трудом растолкал уснувшего Кривошеина.
     --  Товарищ  старший   лейтенант,  к   телефону.   Связь  восстановили.
Подполковник комбата спрашивает.
     -- Сейчас. Как его называть? Какой у него номер?
     -- Десятый. А комбата двадцать второй.
     -- Ладно. Слушаю,  товарищ десятый.  Говорит Кривошеин. Двадцать второй
убит. В хозяйстве большие потери. Залегли в мертвой зоне. Жду распоряжений
     --  Какие тебе  распоряжения?  Сиди, где сидишь.  Всю обедню  отменили.
Сверху обещали музыку прислать. Так  что не  рыпайся. Скоро не жди. Дай бог,
завтра к утру.
     Еще день и ночь рота пролежала между двумя буграми на склоне горы. Часа
в четыре утра Бориса разбудил оглушительный рев ракетных снарядов. Радостный
крик Кривошеина:
     -- Катюши! Смотри, ребята! Сейчас фрицам дадут прикурить.
     Двух залпов было достаточно. Через  час немцы ушли с Волчьей. Под горой
вырыли  небольшой  котлован,  --  расширили  несколько снарядных  воронок  и
сложили убитых в братскую могилу. Комбата похоронили отдельно.
     У  Бориса Великанова были обморожены запястья  обеих рук. Сходила кожа.
Целую  неделю  ходил в  медсанбат и целую неделю  его не посылали  на линию.
Дежурил в штабе у телефона.
     4.
     Борис стоял часовым  у штаба полка.  Уже середина апреля. Полк  стоял в
маленькой деревушке без жителей  и  почти без  уцелевших изб. Немцев  отсюда
выбили  вчера  утром. Насколько Борис  мог  понять, никакой линии фронта  не
существовало. Дороги развезло. Связь с  дивизией только  по  радио,  а радио
почти  всегда не работало. Отрезанный бездорожьем  и  чересполосицей  частей
наших и  немецких,  полк уже две недели  не получал продовольствия. Один раз
прилетал  У-два   и  сбросил   боеприпасы  и  несколько  мешков   с  черными
заплесневелыми сухарями.  Борис получил  шесть  штук. Солдаты выкапывали  на
полях  прошлогоднюю сгнившую картошку, пекли из нее оладьи. Во всяком случае
их называли оладьями.
     Неделю  назад  Борис  выменял  у   своего  нового  командира,  старшины
Шитикова, растрепанную книгу -- "Воскресенье " Толстого. Шитиков нашел книгу
в брошенной избе и успел уже скурить несколько страниц. Махорка кончилась, и
он легко  согласился  отдать книгу  за  один сухарь.  Перечитывая в немногие
свободные минуты морализирующие рассуждения Толстого, неторопливые  описания
медленно развивающихся  событий,  Борис  испытывал  противоречивые  чувства.
Временами  хотелось  сказать  словами старого анекдота: "Мне бы ваши заботы,
господин  учитель!".   Но  иногда   все  сегодняшнее  заслоняла  мучительная
напряженная духовность книги. Борис думал об этом, стоя уже третий час перед
входом  в  штабную землянку. Сменившись, достал из глубины  мешка  тетрадку,
завернутую ради конспирации в старые портянки, и записал стихи.

     В мир пришла весна.
     И ватой ходят облака над нами
     По голубому солнечному небу,
     И нет им дела до людей внизу,
     До плесени гнилой, покрывшей землю.
     Весна пришла, как приходила раньше,
     Как будто мир не истекает кровью,
     Как будто люди не сошли с ума.
     И я стою в разрушенной деревне,
     В домах без крыш и стен гуляет ветер,
     Весенний ветер, свежий и холодный.
     Он раздувает и мою шинель,
     И волосы неубранного трупа,
     Который смотрит в солнечное небо
     Невидящими впадинами глаз.
     И ветер мне настойчиво твердит,
     Что важно то, что в мир пришла весна,
     Что светит солнце. Он твердит о том,
     Что кровь, война и смерть -- пустая мелочь,
     Не стоящая наших сожалений,
     Мучительных вопросов и раздумий.
     И я у догнивающего трупа
     Стою с винтовкой под апрельским ветром
     И думаю, что миром правит жизнь,
     Что торжество ее неотвратимо.

     Белые стихи писать труднее. Рифма многое извиняет.
     К началу  мая  полк вышел  из  своего полуокружения.  У Бориса  во  всю
кровоточили  десна. Цинга. Санчасть поила больных  отваром из еловых иголок.
Не очень помогало. Написал письмо Ире. Елизавете Тимофеевне он писал чуть ли
не два  раза в неделю, а Ире редко. Но теперь, когда снова заработала почта,
послал Ире стихи. Письмо дошло. Военная цензура работала халтурно.
     Взгляни, мой друг, как май идет,
     Весенним днем дыши,
     А у меня болит живот,
     Меня кусают вши.
     Тебе зеленая весна
     Открыла все пути,
     Меня ж опять зовет она
     Под пулями ползти.
     Когда ж я сброшу, наконец,
     Весь этот хлам навек
     И снова буду не боец,
     А просто человек.
     И я опять вернусь в Москву,
     Приду к тебе домой,
     И не во сне, а наяву
     Обнимемся с тобой.
     И станет жизнь полна опять
     И смысла и труда,
     И вновь любить, и вновь мечтать,
     И это -- навсегда.
     Пока ж меня кусают вши,
     И мучает живот,
     А травы все растут в тиши,
     А к людям май идет.

     5.
     В начале  июня сорок  второго в Москве  было жарко. Вещмешок за спиной,
шинель скаткой наискосок через плечо, -- Борис, мокрый от пота, перескакивая
через  три  ступеньки, взбежал  на  четвертый этаж.  Перед  дверью  постоял,
отдышался. Позвонил. Слава  богу, дома.  Елизавета Тимофеевна, не  открывая,
спросила:
     -- Кто там?
     И, не дождавшись ответа, ушла. Борис  позвонил  снова.  Звон цепочки, и
дверь приоткрылась.
     -- Боже мой. Борюнчик. Что с тобой? Ты почему молчал?
     -- Я, мама, могу только  шепотом. У меня десна опухла. И губы,  видишь,
тоже.
     -- Мальчик мой. Господи, что с тобой сделали. Как ты похудел. И лицо не
твое. Ты совсем домой? Тебя отпустили?
     -- Что ты, мама, я от силы дня на два. Послали в офицерское училище. По
приказу  Сталина всех рядовых с высшим  и неоконченным высшим образованием с
фронта в лейтенантские школы. Завтра получу направление.
     Пока  Борис лежал  в  ванне,  в  горячей, в  почти  невыносимо горячей,
прекрасно   горячей   воде,   снова  и  снова   пытаясь   намылить   мочалку
хозяйственным,  не  дающим пены мылом, пока  он наслаждался  этим совершенно
невероятным  комфортом  и  покоем, Елизавета  Тимофеевна,  взяв с  собой все
имевшиеся  в  доме деньги,  бежала, буквально бежала  на  Цветной бульвар, к
Центральному  рынку.  На  рынке  не  людно.   Москва  еще  пустая.  Бабы  из
распределителей,  продбаз, литерных  столовых продавали ворованные продукты.
Дешево, за сотню с  небольшим, Елизавета Тимофеевна купила  несколько пучков
лука. Две  сотни отдала за буханку черного и столько  же за  кило картошки и
маленький кусок сала. Больше у нее денег не  было.  Завтра одолжит у Николая
Венедиктовича.  Пока Борис дома, надо его  кормить. Зелени побольше. На него
смотреть  нельзя. Эта пилотка на остриженной  голове, худое лицо с торчащими
ушами,  слишком  широкий  воротник  гимнастерки  вокруг  тонкой  шеи.  Такой
контраст с его бодрыми, полными оптимизма письмами. Так хотелось им верить.
     -- Зачем ты столько денег истратила, мама? Я же не пустой приехал. Я по
аттестату ливерную  колбасу,  концентраты,  полбуханки хлеба  получил,  меня
армия кормит.
     -- Вижу,  как кормит тебя твоя армия. А денег  не жалко. Еще  есть, что
продавать. Книги, картины. Да и я свои полставки получаю. Худо- бедно триста
пятьдесят в месяц. Карточки выкупать  хватает. Ты  отдыхай,  Борюнчик. Я  на
кухню пойду, нам праздничный ужин  готовить, а ты здесь посиди. Все равно на
кухне не поговорить, в коммуналке живем.
     На  следующий  день  Борис  получил  назначение  в  военно-  пулеметное
училище, в  поселок Цигломень, под  Архангельском. Капитан,  выдавший Борису
документы, посмотрев на его  распухшие губы и послушав его хриплый шепот, по
собственной инициативе разрешил остаться на три дня в Москве, "на побывку".
     Вечером Елизавета Тимофеевна спросила:
     -- А ты с Ирой встретиться не хочешь? Она часто мне звонит.
     --  Зачем я  такой  к ней пойду? Не люблю,  когда меня жалеют. Я, мама,
никого, кроме тебя, не хочу видеть. И ни с кем, кроме тебя, разговаривать не
хочу. Я эти три дня никуда ходить не буду. Ты даже не понимаешь,  как хорошо
дома. Только по продаттестату продукты получу.
     -- Скажи мне, Боря, не жалеешь, что тогда скрыл о папе?
     -- Не жалею.
     6.
     --  Товарищ  старший  лейтенант,  лейтенант  Великанов  прибыл  в  ваше
распоряжение для дальнейшего прохождения службы.
     Перед Борисом  стоял небольшого роста офицер лет тридцати. Правый рукав
кителя подогнут у самого  плеча. Орден Красной Звезды,  гвардейский  значок,
нашивка -- тяжелое ранение.
     -- Очень рад, товарищ лейтенант. Садитесь. Поговорим. Сообщение о вашем
назначении в нашу ЗСБ  получено  уже несколько  дней  назад, я ознакомился с
вашим личным  делом  и  попросил комбрига  зачислить  вас в мою роту. Не так
много к нам присылают фронтовиков,  тем более тянувших солдатскую лямку. Все
больше  желторотые  мальчишки, сразу из гражданки  в  училище  --  и  к  нам
взводными.  А  мы  здесь готовим маршевые бригады  для фронта, бойцы большей
частью фронтовики. Многие после ранения. Им нужны авторитетные командиры. Вы
человек грамотный, незаконченное высшее, училище с отличием кончили.  Думаю,
сработаемся.  У  нас  в  роте  народ   подобрался  хороший.  Кстати,   Борис
Александрович,  вне службы  зовите  меня Николай  Кузьмич.  Николай  Кузьмич
Костин.
     --  Слушаюсь,  товарищ  старший  лейтенант.  Меня  только  не  надо  по
отчеству, не привык, молод еще.
     -- Ладно,  Борис.  Примешь второй  взвод. Их  взводный неделю  назад на
фронт  ушел  с  маршевой ротой.  Сейчас взводом временно командует  старшина
Кротов.  Иван  Михайлович его зовут. Сверхсрочник. Ему уже за сорок, так что
он тебе в отцы годится. Ты его не обижай. Он у тебя  помкомвзвода будет, так
ты  ему самостоятельность  предоставь. Пусть у  тебя  о  взводном  хозяйстве
голова не болит, у Кротова всегда все в ажуре. Ну, тактику  отрабатывать сам
будешь,  на  то  ты  и  училище  кончил.  Матчасть,  конечно,  тоже.  Ты  же
пулеметчик.  Химзащиту,  естественно.  А  строевую  подготовку  ему  оставь.
Политические  наш политрук ведет. Пойдем, я тебя со взводом познакомлю. Он в
этом же здании дислоцируется, в бывшем физкультурном зале. Как раз с полевых
учений пришли, отдыхают перед ужином. Ты разденься, вещи здесь оставь. Потом
поужинаем. Зайдешь сюда за шинелью. Столовая рядом, но на улице морозно.
     Здание школы маленькое, двухэтажное. Штук  пять-шесть классных  комнат,
учительская,  кабинет директора (в нем  комроты).  На дверях  физкультурного
зала табличка: "Взвод No2". Костин остановился, одернул китель.
     -- Заправься, лейтенант, ремень подтяни. Взвод на тебя смотреть будет.
     Вошли. Вдоль всех стен в два этажа нары.
     --  Встать!  Смирно! Товарищ старший  лейтенант!  Второй взвод отдыхает
перед ужином. Во взводе сорок человек, три в наряде на кухне, два в карауле,
три  несут  патрульную  службу  в  поселке,  тридцать два  бойца  на  месте.
Докладывает старшина Кротов.
     --  Вольно.  Садитесь,   товарищи   бойцы.   Садись,  Иван  Михайлович.
Познакомьтесь, товарищи, с вашим новым командиром. Лейтенант Великанов Борис
Александрович.  Кончил Военно-пулеметное  училище. Фронтовик. На  фронте был
рядовым. Я  пойду,  Иван Михайлович. Ты введи лейтенанта в курс дела, завтра
на  утренней  поверке  сдашь взвод по  норме. Проводи лейтенанта в столовую.
Вечером займись квартирой для комвзвода. У тебя есть что на примете?
     --  Так  точно, есть, товарищ старший лейтенант. Я в  ожидании товарища
лейтенанта уже договорился. Думаю, товарищу лейтенанту понравится.
     Костин ушел.
     -- Пойдемте ко мне посидим, товарищ лейтенант, потолкуем.
     Высокий,  на  полголовы  выше  Бориса,  Кротов  был  широк  в   плечах,
грузноват. В  коротко  остриженных волосах пятнами седина,  четко очерченный
подбородок, хоть сумку вешай. Глаза небольшие, острые.
     В  углу  зала  у окна  отгорожена  фанерой небольшая комната.  И  дверь
фанерная.  В комнате аккуратно  застеленная железная  кровать,  стол,  стул,
тумбочка. Этажерка, полки занавешены.
     -- Садитесь, товарищ лейтенант, я на койку сяду. До ужина еще  двадцать
минут, так что спрашивайте, что интересно.
     --  А  я  не знаю,  товарищ старшина,  что  спрашивать. Это  моя первая
офицерская  должность.  Никогда  я  людьми  не  командовал.  Я посмотрел  --
половина бойцов  старше меня. Вы  лучше мне просто расскажите про взвод, про
роту. Я на вашу помощь надеюсь.
     --  Рассказать можно. Рота у нас хорошая. В  смысле удобства  службы --
лучше в бригаде нет. В  поселке (Грязовец этот городом зовется, но разве это
город?  -- поселок захудалый), в поселке,  говорю,  только  три  роты нашего
батальона  размещены.  Штаб бригады  в Вологде, за  семьдесят верст.  Другие
подразделения  по  деревням  раскиданы.  Комроты, старший  лейтенант  Костин
большой авторитет у командования имеет.  Так что в ротные дела начальство не
вмешивается. Наш второй взвод -- нормальный. Этот набор у нас уже месяц. Еще
месяц  пройдет,  в  маршевую  роту  и  на  фронт.  Двух-трех  лучших  бойцов
оставляем. Командирами  отделений, помощниками. Чтобы  из  новых было  легче
дисциплинированных солдат делать. Ведь к нам редко призывники  попадают. Все
больше с  фронта, после ранений, с  ними, сами  знаете,  дисциплину  держать
трудно. Чуть ослабишь вожжи, на голову  сядут. А коли боец знает, что, может
быть, здесь останется, если вести себя правильно будет, он по струнке ходить
станет и, если отделенный, других заставит. Конечно, у нас не сахар. Занятия
тяжелые, кормят не как на фронте, но ведь спят под  крышей, в баню их водят,
одну вошь найдут -- чепе на всю роту, а главное: ты сам только на стрельбище
стреляешь,  а  в  тебя  никто.  Которые  фронт  понюхали,  очень хорошо  это
понимают. Я думаю, товарищ  лейтенант, сработаемся. Жить можно. Сейчас я вам
ординарца  определю. Командиру взвода, конечно, не положено, только ротному,
но мы, так сказать, неофициально.
     -- Что вы, товарищ старшина, мне не надо. Я все сам привык.
     -- Нет уж,  товарищ  лейтенант, у нас так  заведено. А если вы захотите
дома  поужинать? Кто вам из столовой  принесет? Я вам хорошего  расторопного
парня определю. Он у прежнего взводного ординарцем был, все здесь знает, все
умеет.
     Открыл дверь, громко:
     -- Кленов, ко мне!
     За ужином в столовой -- бараке, выстроенном неподалеку от бывшей школы,
Борис сидел за  офицерским столом  рядом  с  Костиным.  Познакомился с тремя
другими взводными и политруком роты, пожилым старшим лейтенантом лет сорока.
Обсуждались за столом главным образом батальонные сплетни, говорили о танцах
вечером в  клубе и со смехом  о  том,  что  командир первого взвода, младший
лейтенант Юра Васильков (взводные обращались друг к другу по имени) дежурный
по роте, и его  девушка Люся будет танцевать с другими, а может, и не только
танцевать. Костин  шутил  со всеми. К нему  обращались  по имени и отчеству.
Когда он говорил, замолкали.
     У  выхода  из   столовой  Бориса  ждали  старшина   и  Кленов,  молодой
голубоглазый парень.
     --  Теперь  на  квартиру,  товарищ лейтенант. Миша,  сбегай  за  вещами
лейтенанта, они в кабинете  у  комроты.  Я, товарищ  лейтенант,  вам хорошую
квартиру подобрал. Мне Николай Кузьмич  объяснил, когда ваши бумаги  пришли,
что  вы человек грамотный, с незаконченным высшим, так я со здешним учителем
договорился,  Николаем Степановичем Введенским. У них отдельный дом, а живут
только он сам с женой и дочкой. Дочке лет девятнадцать, вам скучно не будет.
У них комната  свободная. И  не дорого, двести в месяц. А Николай Степанович
тоже грамотный, литературу ведет. У них в доме книг полно.
     Шли минут  десять. Фонарей  нет, совсем темно. В снегу протоптана узкая
пешеходная тропка. Остановились у небольшого  дома. Не избы,  а именно дома,
вроде подмосковной  дачи. В  окнах  слабый свет. Борис уже обратил внимание:
лампочки и в столовой горели вполнакала.
     Калитка  в крошечный  палисадник. Лестница с  перилами на крыльцо,  как
когда-то  у  них  в  Кратово.  Кротов  дернул  за  шнурок.  Из дома  донесся
приглушенный звук колокольчика.
     --  А мы вас  ждали. Заходите, Иван Михайлович.  Так  мы  и думали, что
сегодня обещанного гостя приведете.
     В маленьком тамбуре  стояла моложавая стройная женщина. Да нет, пожалуй
лучше  сказать --  дама. Простенькое серое платье, коричневый вязаный платок
на голове, но без всякого сомнения -- дама.
     --  Раздевайтесь,  пожалуйста,  Борис  Александрович.  Вас ведь Борисом
Александровичем зовут?  Мне Иван  Михайлович  о вас все рассказал.  Вот сюда
шинель повесьте, шапку. Да  вы совсем  молоденький. Никакой моей возможности
нету вас Борисом Александровичем называть. Можно просто Борей?
     -- Конечно, я и не привык, чтобы по отчеству.
     --  Так  давайте познакомимся.  Меня  зовут Ирина  Петровна Введенская.
Пойдемте, я покажу вам вашу комнату. Это ваш рюкзак? И больше у  вас никаких
вещей?
     Кротов:
     -- Миша, отнеси вещи товарища лейтенанта, а нам  уже  идти пора. У нас,
товарищ  лейтенант,  подъем  в  шесть,  но  вы  приходите  чуть  попозже,  в
полседьмого или даже в бесчетверти. Хозяйство не бог весть  какое, я вам все
покажу, а после  завтрака  в восемь  ротное  построение.  На  нем  вы  взвод
формально примете.  Завтра  у нас  первые четыре часа  до обеда  тактические
занятия в поле. Тема: наступление стрелкового взвода на оборонительные линии
противника в условиях пересеченной местности. Разрешите, товарищ  лейтенант,
я это занятие проведу, конечно, в  вашем  присутствии. Всего хорошего, Ирина
Петровна. Разрешите идти, товарищ лейтенант?
     -- Конечно, Иван Михайлович, идите. Я буду точно в шесть тридцать.
     Узкая  комната.  В  торце  окно.  Занавески.  Кровать  уже   постелена.
Белоснежные простыни. У окна письменный стол с лампой.
     -- Вот, Боря, ваше пристанище. В этом  шкафу я левую сторону освободила
для ваших вещей.  Впрочем,  я вижу, вам пока и класть туда  нечего.  Комната
ваша теплая.  Видите, печка  одной  стороной к  вам  выходит. Кстати,  у нас
принято,  чтобы дрова обеспечивал военный постоялец. Это вам Иван Михайлович
объяснит и сам все организует.  Пойдемте, я вас с географией дома познакомлю
и своих домочадцев представлю.
     Знакомство с географией заняло не очень много времени.
     -- А это -- общая комната, гостиная по- старому. Видите, книжные шкафы.
Все  книги в  вашем распоряжении. Читайте,  если  что  приглянется.  Пианино
старенькое. Вы не играете?
     -- Нет, Ирина Петровна.
     -- А Ольга моя музицирует. Они с отцом наверху, в своих комнатах. У нас
на английский  манер, спальни на  втором этаже. Вот  в углу лестница. Сейчас
позову. Николай Степанович! Оля! Спускайтесь, у нас гость.
     С лестницы быстро  сбежал  низенький, на  голову  ниже  Ирины Петровны.
Седые  волосы  растрепаны, калининская бородка клинышком,  очки.  Бумазейная
рубашка  апаш, брюки на  подтяжках.  За ним, не спеша,  девушка  в  стеганом
домашнем  халате. Большие  глаза на  худеньком лице  с  жадным  любопытством
смотрели на Бориса.
     --  Вот,  Николай  Степанович,  рекомендую,  это   Борис  Александрович
Великанов. Человек интеллигентный, в университете учился.  Хоть теперь,  как
видишь, в чинах,  лейтенант уже, но не возражает, чтобы его  звали просто по
имени.
     Руку Николай Степанович пожал крепко, но как-то слишком быстро. Схватил
и сразу выпустил.
     --  Очень рад, молодой  человек. Вы случаем не охотник?  А то весной  в
апреле со мной на тетеревов прошу.  Тетеревиный ток -- зрелище божественное.
И дичь по нынешним временам очень кстати бывает.
     --  Нет, Николай  Степанович,  никогда  не охотился, но с удовольствием
попробую.
     -- А это,  Борис, наша  Оля.  В прошлом  году  школу  кончила, теперь в
здешнем клубе библиотекарша.
     Ладонь  узкая,   вкрадчивая.  Голос  после  звонкого  дисканта  Николая
Степановича кажется приглушенным.
     Ольга:
     -- Вы, Борис Александрович, танцуете? Я люблю, а одной  ходить на танцы
неприлично.
     --  Оля,  как  не  стыдно,  в  первый  раз  человека  увидела  и  сразу
напрашиваешься на  танцы. Вы,  Боря, не  обращайте  внимания. Провинциальное
воспитание.
     --  Что вы,  Ирина  Петровна, мне  даже  приятно. Конечно,  если  время
позволит. Спасибо, Оля. Не очень хорошо, но танцую. Только не зовите меня по
отчеству. А скажите, библиотека у вас хорошая?
     Николай Степанович не дал Оле ответить.
     --  Не  просто  хорошая,  а уникальная.  Еще в начале революции удалось
спасти  несколько  библиотек   помещичьих  усадеб.   Есть  библиографические
редкости. Много французских и немецких книг. Вы по-французски можете?
     -- Нет, я по-немецки.
     Борис долго не мог  заснуть.  Как быстро  все изменилось. Кажется,  еще
вчера  бесконечная,  однообразная,  выматывающая  страда курсантской  жизни.
Марш-броски на десятки километров с полной выкладкой и с половиной "Максима"
за  плечами,  разборка  и  сборка  пулеметного  замка  вслепую  до   полного
автоматизма,  ночные  тревоги и "прочесывание местности с  целью обнаружения
воздушного десанта  противника", одуряющие  политзанятия с одними и теми  же
штампованными   фразами.   Страшные  слова  сталинского   приказа   No   28,
прочитанного перед строем всего училища жарким июльским  летом. Борис до сих
пор помнит:  "Советские  люди  с  презрением говорят о  бойцах и  командирах
Красной  Армии". Страшнее  всего,  конечно,  о заградотрядах.  И  вот теперь
здесь. Отдельная комната, чистая  кровать. Завтра после слов: "Взвод сдал!",
"Взвод  принял!"  он становится самым главным человеком для  сорока  солдат.
Комроты  вроде мужик  ничего. И  с Кротовым  можно жить. Олечка  эта  вполне
симпатична. Ну что ж, потанцуем.



     1.
     -- Сережа, тебя твой  закадычный  к телефону.  Давно не звонил. Просить
что-нибудь будет, с пенсии не разгуляешься.
     Валентина Григорьевна  не любила Великанова. Сергей Иванович подозревал
-- просто ревнует. К бабам не ревнует, вернее не ревновала, теперь и поводов
нет.  Понимала,  мужику время  от времени  необходимо самоутвердиться.  А  к
Борису  ревнует.  Он  в  жизни  Сергея Ивановича  занимает  особое,  для нее
закрытое место.
     -- Привет, Борис Александрович! Рад слышать.
     -- Слушай,  Сергей,  я  пустых  разговоров,  бессмысленных вопросов  не
люблю, я сразу к делу. Ты дня три-четыре себе освободить можешь?
     -- Смотря для чего. Трудно, конечно, но если очень нужно -- смогу.
     -- В том-то и штука, что совсем не нужно. То есть ни для какого дела не
нужно. Я,  как  тебе  известно, пенсионер, дел в  общепринятом  смысле этого
слова не имею. Года  полтора назад я у  тебя  в гостях  на  даче почти месяц
номенклатурной роскошью наслаждался.  Теперь хочу тебя к себе пригласить.  У
меня дачи нет, но  есть ученики. Ты когда-нибудь в Пущино был? Академический
биологический центр.
     -- Не был, конечно.
     -- А стоит побывать.  Места хорошие. Рядом Приокский заповедник. Зубры,
бобры.  У меня  ключ от  двухкомнатной  квартиры  с видом  на Оку.  Поживем,
побродим, пообщаемся.  Мне  с  тобой  пообщаться нужно. А  то мы как-то  все
урывками,  спешим. Весна  нынче  ранняя,  может  ледоход  увидим.  Тебе  же,
наверное, ледоход на Оке  наблюдать не приходилось. Поедем, Сережа. Два  дня
тебе на завершение неотложных  ненужных дел. Поедешь?  Не откладывай только.
Не  говори,  что  подумаешь, время  удобное  выберешь.  Сразу согласись  или
откажи. Поедешь?
     Просит.  Зачем-то  я ему  понадобился. Не в  Валином  смысле,  конечно.
Великанов мужик гордый,  с корыстной  просьбой не обратится. Но для чего- то
нужен.
     -- Поеду. Двух дней мне не надо, одного хватит. Когда  за тобой  завтра
заехать?
     -- Ты  что,  на  своей  хочешь? Я тебя на  рейсовый  автобус приглашаю.
Сейчас скользко, перед Пущиным шоссе узкое, спуски, подъемы. Не хочу на свою
ответственность подвергать опасности жизнь выдающегося советского ученого.
     --  Зачем на своей.  Володя отвезет.  И не выпендривайся,  Борис. Зачем
трястись  на  автобусе, когда можно с комфортом  на  "Чайке"?  Кроме того, в
Пущине твоем, наверное, жрать нечего, а я продукты в сумке таскать отвык, да
и тебе тяжести поднимать нельзя.
     -- Ладно, так  и  быть, прокачусь на "Чайке".  Только  деликатесы  свои
пайковые  не  бери.  Ты в гости едешь. В Пущине ресторан вполне приличный. А
кофе  и  что  надо  в холодильник  на  четыре дня  я  сам  захвачу.  Сможешь
послезавтра часов в восемь, а то и пораньше, за мной заехать?
     -- Смогу.
     Дорогой  говорили мало.  Новое симферопольское полотно перед самой Окой
еще не  закончено,  и ветка на  Пущино  узковата. Мороз прихватил заляпанное
глиной щербатое шоссе. Гололед, зато машина чистая.
     Девятиэтажные  башни  в  шахматном  порядке  спускаются  вдоль  широкой
площади, даже не площади, а поля.
     -- Видишь,  как  разумно строили? Чтобы не закрывали друг другу вид  на
Оку и на  заповедник  за рекой. Володя, остановите, пожалуйста, у последнего
дома.
     Вот и приехали.
     -- Не зайдешь, Володя, передохнуть?
     -- Нет, Сергей Иванович, я поеду. Я, с вашего разрешения, раз вы здесь,
сегодня знакомую  одну  покатаю.  Пофасоню  на  "Чайке".  Вы  подпишите, что
отпустили меня часов в десять вечера.
     -- Ладно,  на  ночь только машину не забудь в гараж  поставить. Сегодня
пятница, приезжай за мной в среду. В четыре. Я в квартире буду. Какой номер,
Борис?
     -- Пятьдесят седьмой, на последнем этаже.
     Приличная  квартирка.  Диваны,  раскладывающиеся  в  кровати,  в  обеих
комнатах.   Японский  цветной  телевизор.  Грюндиг.  Финская  кухня.  Открыл
холодильник -- пустой, только две бутылки  зубровки.  В холле книжные полки.
Ничего   интересного,   стандартные  полные  собрания  сочинений,  видно  из
московской квартиры переправлены, чтобы места в доме не занимали.
     -- Кто это у тебя такой богатый? И почему сам не живет?
     -- Не все ли тебе равно?  Один членкор. Он здесь по совместительству на
общественных  началах  заведует  лабораторией,  приезжает два раза в  месяц.
Располагайся, Сережа, вещи разложи, пройдемся перед обедом.
     Длинный пологий спуск к Оке. Довольно скользко. Борис не умолкает.
     --  Вот  кафе  "Нептун".   Филиал  магазина  "Океан"  на  Комсомольском
проспекте. Как-нибудь  сходим  на блины с  икрой. А это местная  музыкальная
школа. Видишь, слева на склоне усадебка? Это знаменитый клуб "Коряга",  клуб
любителей ремесла и искусства. Не таких любителей, которые любят смотреть, а
таких,  которые любят и  умеют делать. Сейчас  рано, а  вечерком сегодня или
завтра я тебя свожу. Довольно любопытно.
     Спустились в овражек и снова поднялись на пригорок перед самой Окой. На
льду темными пятнами несколько сгорбленных фигур, -- подледный лов.
     -- Мы с тобой  на острове. Летом  этот пригорок отделен от берега узким
каналом. Пройдемся немного вдоль  реки. Лес  с той стороны уже заповедник. А
вот  это интересно. Видишь,  в низинке перед лесом несколько изб и  каменная
башенка   столбом?   Это   "Республика".   В  начале   двадцатых   несколько
интеллигентных  и  полуинтеллигентных  энтузиастов  из  Серпухова  и  Москвы
организовали  здесь   сельскохозяйственную  коммуну.  Переселились  сюда   с
семьями, хотели своим примером начать  социалистическую перестройку  русской
деревни.  Поставили  избы, а  в  центре  маленького  поселка  соорудили  эту
башенку,  как постамент  для  красного флага. С перестройкой русской деревни
дело затормозилось, но сами они заметно  процвели.  Земля была  обильна (как
когда-то  сказал  Алексей  Константинович Толстой --  самый  симпатичный  из
русских писателей  с этой фамилией), луга заливные, работали они на совесть.
Естественно, в  год Великого  перелома их раскулачили и отправили в  Сибирь.
Вероятно,  и там не  пропали. -- работягами  были.  С тех пор здесь никто не
живет
     Вечером, уже лежа в постели, Сергей Иванович спросил:
     --  Послушай, Великан,  зачем  ты все-таки  меня сюда вытащил? Не может
быть, чтобы только потому, что тебе одному гулять скучно.
     Борис Александрович как будто ждал этого  вопроса. Шаркая шлепанцами, в
пижаме, вышел из своей комнаты, сел в кресло.
     --  Ты же академик,  ты всегда прав. Конечно, не зря пригласил.  Цель у
меня самая корыстная. Не бойся, милостыни просить не буду.
     Как  он  боится  унизиться!  Ему,  Борису Великанову, ни разу  в  жизни
открыто не  покорившемуся, ни за какие блага  мирские, ни в угоду  тщеславию
душу  свою  не  продавшему  и тем гордящемуся,  в своей  исключительности, и
поэтической  и научной, в глубине души уверенному,  самому просить  у  него,
лицемера  и  карьериста,  пускай  друга  давнего  и даже  единственного,  но
странным  образом  одновременно  и  презираемого.  Сергей  Иванович  ждал  с
любопытством. Борис Александрович заговорил тихо, глаза опущены.
     -- К тебе обращаюсь, больше не к кому. Друзей растерял, да и не было их
почти.  Лена, конечно, но  она не может  того, что  легко тебе.  Ты  мне  не
возражай, в утешениях  не нуждаюсь. Плох я стал, Сережа. Приступы все чаще и
чаще, аритмия. Пройдет сгусток покрупнее --  вздохнуть не  успею. Еще  слава
богу, если сразу. А если не сердце, а голова? Превращусь в слюнявого дебила.
Или в парализованного, все понимающего, конца ждущего. Я за последние месяцы
некоторые дела свои  в порядок привел. Стихи военные и другие хронологически
собрал, перепечатал. Ты  знаешь,  если  сразу  все  прочесть, нечто  цельное
вырисовывается. Самому, конечно, судить трудно, но по-моему --  настоящее. И
проза есть.  Воспоминания сорок  первого --  сорок третьего годов, отдельные
новеллы. Все  о войне. Ведь,  если по  правде, ничего  важнее  войны в нашей
жизни не было. В моей жизни, во всяком случае. Я, Сережа, не хочу, чтобы это
пропало. Не верю, чтобы у нас могли опубликовать в обозримом будущем. А если
и опубликуют отдельные вещи, цензура исковеркает. Не хочу. Я тебе все отдам.
Напечатано  в  двух  экземплярах, ничего не  оставляю.  Спрячь,  пожалуйста,
понадежнее. Если  интересно, прочти,  но  говорить со мной об этом не  надо.
Когда помру, переправь на запад, отдай  в "Континент". Пусть напечатают. Без
всяких псевдонимов, под моей фамилией. Думаю,  для баб моих,  для дочерей то
есть,  последствий никаких не будет. Фамилии у них теперь мужнины, в крайнем
случае осудят меня посмертно. Труда не составит. Сделаешь?
     -- Давай сюда твои опусы. Взял их, небось, с собой.
     Сергей Иванович часа три не спал, читал. За дверью Борис Александрович,
видимо тоже не мог заснуть, ворочался в постели, вставал, ходил по комнате.
     Сказал, чтобы с ним не говорил, а  сам, наверное, еле себя  сдерживает,
спросить  хочется --  понравилось ли.  Стихи  почти  все разрозненно  слышал
раньше, но при чтении, особенно  подряд, действуют сильнее.  Воспоминания  и
отрывки прозы слишком, пожалуй, эмоциональны. Но веришь. Напрасно он думает,
что в "Континенте" так сразу и напечатают. У них там Главлит не хуже нашего.
Они же советские люди, у них  шоры на глазах,  только другое поле  зрения. А
Борька,  несмотря на  свое преклонение  перед Сахаровым, Буковским  и вообще
диссидентами,  слишком  индивидуалист,   сам  думает,  гипнозу  коллективной
психологии  не  поддается.  Интересно,   ему   важно,  чтобы   после  смерти
напечатали.  Значит  немножко  верит  в  "Лайф   афтер  лайф",  в   неполную
уничтожимость своего "я". Слаб человек. Счастливее он от этой своей полуверы
не   становится.  Счастливы  те,  кто  верит  безоговорочно,  как   когда-то
английские пуритане  или еврейские хасиды.  А эти наши интеллигенты  с почти
научно обоснованной, но весьма туманной религиозностью, себя мучают, головой
верят, а нутром нет.
     Три  дня  еще  отдыхали  в  Пущино.  Гуляли,  читали,  были  на  вечере
Жванецекого в  Доме ученых, спорили. О просьбе Бориса Александровича,  о его
рукописях не говорили ни разу.

     2.
     В феврале  сорок  шестого Сергея Лютикова демобилизовали.  Оставив  три
чемодана  в камере хранения  (удивительно,  камера  работала),  в сшитой  по
фигуре  шинели,  в  парадных  золотых  погонах  с  двумя просветами  и одной
звездой, с тремя рядами орденов  и медалей на безукоризненно сидящем кителе,
бывший военный комендант маленького  городка в  Восточной Пруссии вышел рано
утром   на  площадь  Белорусского   вокзала.   В  предписании  было  сказано
"...направляется для  демобилизации  из рядов  Советской  Армии  в  Районный
Комиссариат  по месту  жительства". Райвоенкомат был,  места  жительства  не
было.
     Отец погиб в  сорок четвертом в  Белоруссии. Мать с  детьми осталась на
Урале. Чего она в Москве потеряла?
     Сергей с  вокзала зашел  на Каляевскую.  Комната,  естественно, занята.
Испуганный мужчина лет пятидесяти вышел в коридор.
     -- Меня по  ордеру  поселили,  с семьей. Я в научном институте работаю.
Если какие ваши вещи остались, возьмите, я не возражаю.
     За дверью слышались приглушенные женские голоса.
     В домоуправлении Сергей получил справку для военкомата: Сергей Иванович
Лютиков действительно  был прописан и проживал в городе Москве по  такому-то
адресу. Домоуправша сказала:
     -- Ты, милок, с ними не связывайся. Их теперь клещами не вытащить.
     На  Моховой  приняли  хорошо.  Сергей  первым  делом  зашел  в  партком
факультета.  Секретарем   оказался   хороший  знакомый,  Павел  Рыжиков.   В
гимнастерке, шрам на подбородке
     -- Здорово,  Лютиков!  Смотри, пожалуйста, до майора дослужился. Ну-ка,
шинель распахни, дай на  иконостас поглядеть.  Видно, начальником воевал. Да
не обижайся,  я  так, шучу. Как  дальше  жить думаешь? Вверх по лестнице? До
маршала немного осталось.
     -- Я, Паша, сегодня демобилизуюсь. Хочу на Истфак вернуться
     -- Молодец! Член партии?
     -- Само собой.
     -- Ты, кажется, два курса кончил? Значит на третий пойдешь. Ничего, что
уже шестой семестр. Догонишь. Нам  фронтовики, особенно  партийные, нужны. А
то такая  мелюзга пошла, опереться не на  кого. Мы  тебя  в партком  введем,
может, меня сменишь, -- я летом кончаю.
     -- С жильем у меня плохо, Паша. На Стромынке есть места?
     -- Для тебя есть. Сейчас позвоню в ректорат, они распорядятся.
     Три дня  ушло на бумаги, оформление,  устройство. На Стромынке знакомых
не  было.  Комендантша  новая.  В  комнате  шесть   коек,  на  трех  сосунки
первокурсники после  десятилетки, два фронтовика, тоже первокурсники. Сергей
быстро понял: ордена  носить не принято, костюмы,  привезенные из  Германии,
спрятать подальше.
     Через   неделю  позвонил   Борису,  вечером   зашел.   Новая  табличка:
Великановым -- 1 звонок, Матусевичам -- 2 звонка, Кудрявчиковым -- 3 звонка.
Дверь открыл Борис.
     -- Привет, Борька. Дай-ка поглядеть на тебя. Повзрослел. Обнимемся, что
ли? Война позади. Постой, да ты хромаешь. Царапнуло маленько?
     --  Здравствуй, Сережа.  Рад тебя видеть. Да, я недавно  из  госпиталя.
Нет, мы  теперь в прихожей не  раздеваемся, в комнату проходи.  Нас немножко
уплотнили,  одну  комнату  отняли.  Так что  мама  в  гостиной, а  я  в моей
маленькой.
     А барыня не изменилась. Все также строго со вкусом одета. Дома, вечером
в  туфлях  на  невысоком  каблуке,  не  в  шлепанцах.  Кофточка   с  высоким
воротником,  неяркая брошь. Встала  из-за столика в  углу комнаты,  отложила
книгу  (закладка  специальная,  чтобы  страницу  не  искать, Сергей  еще  со
школьных  годов запомнил),  сняла  пенсне,  шагнула навстречу. Нет, все-таки
изменилась. Без пенсне видно: морщины  вокруг глаз мелкой сеткой.  Похудела.
Скулы обтянуты кожей, выступают, глубокие складки на щеках.
     -- Рада вас видеть, Сергей...Иванович, кажется?
     -- Что вы, Елизавета  Тимофеевна, меня по отчеству и на "вы"? Я все тот
же Сережа Лютиков, вытянулся только.
     -- Не могу я взрослому человеку "ты" говорить, если он со мной "на вы".
Вот по отчеству, наверное, зря.  Очень  вы, Сережа,  возмужали. И китель вам
идет,  верно на вас сшит. Мне Боря сказал -- вы только что демобилизовались.
Почему вас так долго держали? А теперь куда? Снова учиться? Или после войны,
после бурной жизни и ратных подвигов скучно за парту садиться?
     --  Какая бурная  жизнь, какие подвиги?  Я,  Елизавета Тимофеевна,  все
больше  по   штабам  отсиживался.  А  в  конце  войны  сделали  начальником,
комендантом  то  есть,  одного городка,  немцев  кормить, перевоспитывать, а
потом  и  выселять  в  организованном порядке  из  исконно русской  земли --
Восточной  Пруссии.  Поэтому  и не  отпускали долго. А  за  парту, Елизавета
Тимофеевна, я уже  сел. Студент третьего курса Исторического факультета МГУ.
А ты, Борька, опять на Биофаке?
     -- Уже кончил. Экстерном. В аспирантуру поступил.
     -- Как же ты успел? Ведь ты тоже с третьего курса в армию ушел.
     -- Повезло мне, потом расскажу.
     -- Ты,  случаем, еще не женат? Мне Елизавета  Тимофеевна в начале сорок
второго, когда я в Москве проездом был, помнится, о какой-то Ире говорила.
     -- Нет, я не женат.
     Барыня не выдержала.
     -- Что-то вы, мальчики, не то делаете.  Четыре года не виделись,  войну
прошли, а у вас  отрывочные вопросы-ответы.  Либо за стол  садитесь, ужинать
будем,  у  меня  на  этот  случай  и пара бутылок  припасена,  взрослые ведь
мужчины, солдаты,  либо идите  к Боре и как следует поговорите,  чтобы я  не
стесняла, чтобы не нужно было выбирать ни тем, ни выражений.
     -- Да ты и не  мешаешь совсем, мама. Именно  четыре года, трудно сразу.
Давай сначала поужинаем.
     Выпили неплохо. И Великанов пить научился. Полторы бутылки на  двоих --
и ничего, только  размяк немного и расстегнулся.  Не  совсем  нараспашку, но
слегка  расстегнулся. Елизавета Тимофеевна не пила,  только  подкладывала им
вареную  картошку с луком и  подсолнечным  маслом. Говорили за  столом мало.
После нескольких рюмок Сергей спросил:
     -- А что, об Александре Матвеевиче слышно что-нибудь?
     -- Папа умер. В сорок втором. В лагере.
     Сергей встал.
     -- Простите, Елизавета Тимофеевна.  Разрешите, я за память о нем выпью,
не чокаясь.
     У  Бориса в  комнате  Сергей  полулежал на кровати, прислонясь к стене,
подушку под  спину.  Борис  на  стуле у  столика. Недопитая  бутылка, краюха
черного и солонка. Говорили шепотом: в соседней комнате барыня уже легла.
     --  Расскажи,  Великан, как воевал. Я только знаю,  что  в сорок втором
ротным связистом был.  Думал  -- все, конец Борьке,  сколько  их с катушками
полегло -- не сосчитать.
     -- Да нет, тогда обошлось. Потом пулеметное  училище кончил,  в ЗСБ под
Вологдой полгода сачковал.  На Втором Украинском на самоходках  по Украине и
по  разным заграницам разъезжал,  только  недолго:  все больше по госпиталям
отлеживался.  Последний  раз стукнуло  на австрийской границе в марте  сорок
пятого.
     -- И в каких чинах кончил?
     -- Старший лейтенант. ЗНШ-2.
     -- Разведчик, значит. И не помешал тебе Александр Матвеевич?
     -- А я о нем в анкетах не писал. И когда мобилизовали, скрыл, и потом.
     -- И когда в партию принимали, тоже умолчал?
     -- Я, Серега, как был, так и остался в рядах беспартийной массы.
     -- Ну и  ну! В  первый раз  такое  слышу. Замначштаба по разведке  -- и
беспартийный. Лопухи у вас в полку. Куда Смерш смотрел?
     -- Считай, повезло.
     -- Почему "повезло"? Не  пойму я тебя, Борька. В армию, на фронт, можно
сказать добровольцем  пошел,  за эту сволочную  власть, которая твоего  отца
убила, воевал,  себя не  жалея,  а в партию  не  вступил. Чем  тебе  красная
книжечка  помешала?   Какая-никакая,   а   все-таки   охранная   грамота.  В
аспирантуру, небось, с трудом приняли.
     -- С трудом. Нашлись доброжелатели, бывшие  однокурсники, сообщили, что
я политически ненадежен. Не  вышло. Все-таки у  меня  военная  инвалидность,
ордена. С трудом, но прорвался.
     --   Сегодня   прорвался,  завтра   остановят.   Это   только   дураки,
интеллигентные хлюпики думали, что война кончится -- либерализация начнется.
Люди,  мол,  заграничную  жизнь повидали,  трудно будет их снова  в  казарму
загнать.  Еще   как   загонят!   На   Украине,   мне   ребята  рассказывали,
коллективизация началась не  хуже,  чем  в двадцать девятом.  Бабы и старики
(мужиков-то почти  нет) за пару  месяцев  между  концом  немецкой  власти  и
началом  советской  землю  поделили, хозяйствовать сами начали. Всех опять в
колхозы  загнали. И планы поставок спустили на  уровне довоенных. Это значит
-- под метелку все заберут, как во времена продразверстки. Летом в  деревнях
голод начнется.  Все  повторяется.  Уже было в  тридцать первом, а  раньше в
двадцатом. Только  некому  НЭП объявить.  Вся эта шпана  наверху во главе  с
батькой усатым стареет, глупеет, ни  о  чем, кроме  своей  власти не думает.
Снова сажать начнут, как в конце тридцатых, помяни мое слово.
     -- И что, поэтому надо в  их партию вступать? Врать  надо?  Помогать им
надо?
     -- Так ты им воевать помогал. Сохранить им власть помогал.
     -- Ты им тоже помогал.
     -- Я им не помогал. Я  и не воевал вовсе. Я служил, потому что деваться
было  некуда. Я ведь ни за, ни против. Я за себя. Поэтому и красная книжечка
у меня есть. Поэтому и говорю и буду говорить на собраниях, что требуют.
     -- А если потребуют, и доносить будешь? И на меня? Материала хватает.
     -- Брось,  Великан. Никому я еще плохого не сделал. Помогал, как мог. А
мог потому,  что говорил, что требуют. Говорил, а не  делал.  А им ведь  уже
надо только, чтобы говорили.  Ладно, Борька, друг друга не переспорим. Стихи
не разучился писать? Писал на фронте, или обстановка не способствовала?
     --  Для  стихов обстановка  не  нужна. Даже -- чем хуже,  тем  лучше. В
сытости, благополучии и безопасности стихи не получаются. Вернее, получаются
не стихи, а вирши, как у Лебедева-Кумача.
     -- Прочти.
     -- Не хочется, Сережа. Они все о войне, а я пока  о войне разговаривать
не могу. Потом как-нибудь.
     -- Бог с тобой. Сонечка  как?  Я  в начале  войны с ней  переписывался,
потом перестал. Видишься?
     -- Бываю иногда. Она медицинский кончила, замуж недавно  вышла. Хороший
вроде парень. Тоже врач. Постарше нас. На фронте хирургом был.
     -- Живет там же или к мужу переехала? Как ее фамилия теперь?
     --  У мужа живет. С матерью.  Отец в эвакуации  умер. Она поменялась  с
соседями мужа,  так что у них теперь формально коммуналка,  а  на самом деле
отдельная квартира. А фамилия ее теперь Кацнельсон.  Мужа  Яшей  зовут. Яков
Моисеевич Кацнельсон. Хочешь, телефон запиши.
     --  Запишу. Интересно  на  замужнюю Сонечку  поглядеть.  Не  подурнела?
Еврейки  после  замужества быстро  толстеют. Обидно,  если  так. Хороша была
девка.
     Борис промолчал.
     Нет, не  расстегнулся Великан. И выпил достаточно,  а не  расстегнулся.
Видно,  досталось ему  в  армии.  Да  и  сейчас не легко.  Он,  как  барыня,
согнуться не может. Боюсь, сломают.
     -- Компания у тебя есть какая-нибудь? Или все один, как сыч, сидишь?
     -- Компания  есть, времени нет. Работаю  много, догонять надо. Я и  так
четыре  года  потерял.  А ребята есть  хорошие.  Да ты некоторых  знаешь, на
окопах  были.  С  Химфака  Вовка  Горячев, Эдик Бурштейн. С  Истфака  твоего
несколько. Так, для разрядки полезно. Выпиваем. В покер балуемся.
     Вовка Горячев. Смотри,  детей  репрессированных,  как евреев,  магнитом
друг к другу тянет. Стукачей, наверное, в той кампании навалом.
     -- В покер и я  бы не прочь, деньги сейчас дешевые, а без них все равно
плохо. Познакомишь?
     -- Можно. Там по пятницам собираемся. Позвони на неделе.

     3.

     В этот осенний день сорок  седьмого Сергей Лютиков мотался, как белка в
колесе.  Два часа на  лекции, деваться некуда,  член парткома факультета  не
может  прогулять  лекцию  по  истории  партии.  Потом бесконечные заседания,
дежурство  в парткоме.  В  пять часов согнал  сотрудников и студентов,  кого
смог,  на  собрание  актива  в  Комаудиторию:  слушать  лектора  из  МК  про
постановление о  журналах "Звезда"  и "Ленинград". Лектор  попался с  хорошо
подвешенным языком, трепался без бумажки, даже острил. Говорил больше насчет
музыки.  Сперва,   конечно,  посмеялся   над  этой  стареющей   развратницей
Ахматовой,  заклеймил  пасквилянта   Зощенко,  но  главный  удар  нанес   по
Шостаковичу,  сочинителю  чуждой  народу,  особенно русскому  народу  с  его
врожденной  мелодичностью,   какофонической  музыки,  которую  и  музыкой-то
назвать   нельзя.  Рассказал,   как  Андрей  Александрович   Жданов  еще  до
постановления собрал  композиторов и  сам за роялем (вы  ведь знаете, Андрей
Александрович прекрасный  пианист,  глубокий  знаток  музыки  и  литературы)
объяснил  им  отличие  настоящей музыки  от  этого,  специально  в  качестве
направленной   против  нас  идеологической  диверсии   поднимаемого  на  щит
продажной буржуазной  прессой, так называемого музыкального  модерна. И надо
сказать, большинство  композиторов  правильно поняли товарища  Жданова, хотя
некоторые и  вели себя вызывающе. Так, например, один из  них демонстративно
заснул, а когда присутствовавший товарищ Шкирятов сделал ему замечание, этот
зарвавшийся  отщепенец, некто Прокофьев, автор полностью амелодичных, никому
в нашей стране не  известных  опусов, нагло сказал, что выступление товарища
Жданова ему неинтересно.
     Сергей сидел на сцене за  покрытым  красным сукном  столом президиума и
слушал  вполуха.  Важно  не  пропустить  момент  окончания,  не  опоздать  с
аплодисментами после слов "да здравствует..." Сегодня у Вовки покер, часам к
девяти надо быть.
     Хмырь из МК оказался приличным человеком, --  говорил чуть больше  двух
часов. Сергей  поблагодарил  докладчика за  интересное и  важное  сообщение,
предложил задавать вопросы и высказываться. Естественно, вылез  этот старпер
Пеночкин. Сподвижник  Покровского,  он  раз  навсегда  испугался в  тридцать
седьмом. Сам, наверное, не понимает, почему остался цел. Теперь  не упускает
случая показать, что колеблется только с генеральной линией.
     У  Вовки компания и  обстановка обычная. В  маленькой чердачной комнате
без окон  (Горячев самовольно  занял забитое управдомом подсобное помещение,
навесил  дверь, оборудовал  замок)  уже  играли  Вовка  и  два  истфаковских
аспиранта,  --  археолог  Юрка Громов и  Додик  Мирский  с  кафедры  истории
западной Европы.  Пили,  как  всегда у Вовки,  разведенный  и  неразведенный
спирт. В углу  скорчился  на  кресле Имка  Гендель, непубликующийся поэт  из
ИФЛИ.  Он  был  лет на пять младше Сергея  и  остальных  ребят, коротенький,
толстый, за  стеклами очков добрые  близорукие  глаза. В  карты не  играл за
полным отсутствием денег, но у  Горячева часто просиживал до  глубокой ночи,
пил в меру. Охотно читал  стихи, Сергею стихи нравились, но к Имке он первое
время относился настороженно. Стихи, очень рискованные,  читает кому попало.
Сергей сперва был уверен -- стукач. Недавно понял: просто дурак, талантливый
дурак. А стихи есть хорошие. Например "Декабристы". Там есть строчки:
     "Пусть по мелочам биты вы, чаще самого частого, но не станут выпытывать
имена  соучастников". Мальчишеские  стихи, конечно,  еще  как  станут! Борис
Великанов,  послушав,  сказал: мало вычеркивает, есть неточные  обороты. Что
такое  "чаще  самого частого"? Только  для рифмы. Сам  Борис ходит  теперь к
Горячеву редко, только  играть и выпить, стихи не читает. Но  Сергею наедине
пару раз почитал немного из военных. Есть у Бориса какая-то компания, Сергей
не  допускается,  хотя Вовка Горячев, кажется,  вхож.  По ряду  признаков  и
женщина у Борьки появилась. Не случайная связь, а вроде серьезное.
     Сергей  минут  двадцать  посидел  у  стола,  выпил  пару   стопок   для
настроения, закусил --  хлеб, сало, соленые  огурцы.  Потом включился.  Игра
стандартная: минимум  рубль, ограничения  сверху нет,  но набавлять не более
трех  раз. У Сергея с собой было двести с мелочью -- остаток стипендии. Часа
полтора  игра  шла  скучная.  Громов выигрывал,  но по  маленькой.  Вовка  в
небольшом  проигрыше,  у  Сергея плюс пятьдесят. Играли  солидно,  почти без
блефа, тоска. На  очередной своей сдаче Сергей решился. На руках два валета,
остальное шушера. Пару раз до обмена добавил по десятке. Никто  не спасовал,
Горячев  попросил  две карты, --  может  действительно тройка есть,  а может
делает вид, к двойке прикупает. Следующий, Юрка Громов, тихо сказал:
     -- Обойдусь. От добра добра не ищут.
     -- Без меня.
     Сергей взял одну карту, смотреть не стал, положил перед  собой. В банке
уже было рублей сто. Вовка добавил тридцатку. Громов:
     -- Мало, товарищ Горячев. Вот твоя красненькая и сверху десять.
     Сергей молча положил сорок рублей  и сверху  две тридцатки. Вовка долго
думал и со вздохом отсчитал семьдесят рублей::
     -- Отвечаю.
     Громов, не раздумывая:
     -- Шестьдесят и две сотни.
     Сергей  взял  со  стола обмененную карту, не спеша посмотрел. Восьмерка
червей. Вытряхнул из кармана все деньги. Отсчитал полтораста, все  видели --
остались  три  рублевки.  Из  внутреннего  кармана  пиджака достал карманные
золотые часы "Мозер" с крышечкой.
     -- Трофейные. На фронте от разведчиков в подарок получил. Как оцените?
     Громов долго разглядывал часы.
     -- Ну что ж, сотен восемь можно дать.
     -- Меньше, чем за полторы тысячи не отдам.
     Остановились  на  тысяче двести.  Сергей  положил  часы поверх  денег в
глубокую тарелку -- банк:
     -- Тысяча сто пятьдесят сверху.
     Горячев бросил карты.
     -- Куда мне с дерьмовой тройкой! Я так, почти бесплатно погляжу.
     Громов:
     -- Додик, посмотри мои. Пополам?
     Мирский посмотрел, покачал головой.
     -- Нет, Юрочка, я лучше тебе одолжу, чем просто так выкидывать.
     Громов минут пять молчал. Потом зло сказал:
     -- Пас. На, посмотри мои.
     Он открыл тузовый стрит. Сергей аккуратно сложил деньги, спрятал часы в
карман. Громов протянул руку:
     -- Серега, дай взглянуть.
     -- За взглянуть деньги платят.
     Еще часа два играли, но Сергей больше не рисковал. В результате пятьсот
с лишним чистого выигрыша.
     На следующий день Сергея после лекции вызвали в партком МГУ. Принял сам
председатель, доцент с мехмата. Разговор был коротким.
     -- Ты, Лютиков, весной кончаешь. Что думаешь дальше делать?
     -- Хотел подать в аспирантуру.
     -- Подождать придется. Никуда  наука  от  тебя не уйдет. Запрос на тебя
пришел.  Требуют рекомендацию парткома по поводу назначения в Отдел науки ЦК
на должность инструктора по гуманитарным наукам. Мы рассмотрели на заседании
парткома и решили рекомендовать. Согласия твоего не спрашиваю.



     1.
     -- А то остался  бы,  Боречка, на  ночь. Я  баба жадная, мне двух часов
мало, особенно с  молоденьким  таким.  Лестно  ведь старухе.  Девок  молодых
полно,  у  учительши живешь, дочка на выданьи,  а ко мне  в деревню за  пять
верст ходишь. Останься, милай!
     -- Нельзя, Феня. Ночью тревога может быть, проверка.
     Борис одевался, не поднимая  головы. Вот уже третий раз он у этой Фени,
и опять после мутит, будто тухлое яйцо съел. Еще весной Юрка Васильков отвел
его в клубе между танцами в сторонку.
     --  А твоя  Олечка ничего, симпатичная. Только, небось, все  всухую, а,
Борька? Танцевать -- танцует, прижимается, а дальше ни-ни?
     Борис  не   ответил.  Его  всегда  коробили  эти  постоянные  жеребячьи
офицерские разговоры, хвастливые откровенности.
     -- Что стесняешься,  лейтенант? Не  мужик,  что ли? Конечно,  хозяйская
дочка, неудобно. Хочешь, адресок дам? Здесь недалеко в  деревне  баба  одна,
солдатка, живет. Пожилая хотя, за тридцать  уже,  а  может и  все сорок,  но
горячая и  любит  это  дело,  страсть!  К  ней все наши ребята ходят. И даже
Кузьмич  два  раза удостоил.  Так  что  проверено  --  мин  нет,  триппер не
подцепишь.
     -- Что ж она, деньгами берет?
     -- Какие деньги? Она сама заплатить готова. И молоком напоит, и самогон
поставит. Ну, для первого раза, чтобы приличнее было, возьми плитку шоколада
из офицерского пайка. Хочешь, я свою добавлю.
     Борис  шел  не спеша.  Еще только девять  часов, а сумерки.  Ничего  не
поделаешь, август. Подумать только, полгода он в этом паршивом городишке. Но
жаловаться  грех.  Служба офицерская,  командирство, взвод (уже третий набор
принял) -- все стало привычным  и необременительным.  Чем  больше  доверяешь
людям, тем  больше  они заслуживают доверия.  Борис  ко всем бойцам, даже  к
мальчишкам, только что призванным,  обращался  на  вы.  Сперва,  чувствовал,
удивлялись  и  даже,  наверное, смеялись  за  спиной. Крошин  как-то  сказал
укоризненно:
     -- Что это вы, товарищ лейтенант, каждому шибздику "вы" говорите? Когда
старший  командир  "вы"  говорит,   значит  недоволен.  Так  только  выговор
объявляют или замечание официальное делают.
     Потом  привыкли. Борис  знал -- солдаты к  нему  хорошо относятся. И не
потому, что не  кричал на  них,  не ругался. Они  видели -- дело  знает,  на
занятиях  по  матчасти в  книжечку не заглядывает,  на  тактических  учениях
решения принимает не по  уставу, а по обстановке.  Фронтовики понимали: учит
правильно, чтобы  потерь  поменьше,  а врагу  похуже. Со старшиной уже через
полмесяца жили душа в  душу. Понял: для Крошина  армия это жизнь,  другой не
знает, а для него,  Бориса Великанова, времянка. Поэтому пусть подворовывает
слегка, на  то он  и старшина, помкомвзвода. Зато  вся взводная бюрократия в
ажуре. Борис и не проверял никогда, подписывал, не глядя.
     Дома  с хозяевами  отношения самые теплые.  Николай  Степанович  иногда
раздражал   многословием,   уж    очень    педагогическими,    учебническими
литературными  суждениями, нет,  не  современными,  не  "по  Абрамовичу",  а
провинциально  интеллигентскими,  в  меру  прогрессивными.  В  то  же  время
рискованных  утверждений   никогда  себе  не  позволял,  Бориса  побаивался:
все-таки офицер,  взводом  командует.  Ирина Петровна,  немного взбалмошная,
гораздо более  искренняя, но  одновременно  вполне  прагматичная,  возможных
материальных  выгод  не упускающая, с Борисом  разговаривала,  как  с членом
семьи.  Попросила   дать  домашний  адрес  и  написала  восторженное  письмо
Елизавете  Тимофеевне,  в  котором  всячески  хвалила  ум,  воспитанность  и
образованность  Бориса.  Та,  естественно,   ответила,  поблагодарила,  а  в
очередном письме Борису поинтересовалась, не видит ли в нем хозяйка будущего
зятя.
     С  Ольгой  Борису  было  просто.  Стандартное  ухаживание  с  шутливыми
пикировками, танцы,  ничего серьезного ни у него,  ни, по-видимому,  у  нее.
Ольге явно льстило, что за ней  ухаживает, гуляет  с ней  вечером по главной
улице  поселка  не мальчишка, а  командир, фронтовик, гораздо  (на целых три
года) старше ее.
     Много  времени  Борис проводил  в  библиотеке. Часто, отослав  взвод  с
Крошиным  на полдня  в  поле  на тактические  учения и  строевую подготовку,
часами читал Гете,  Гейне, Ницше.  Ольга  поставила ему особый столик,  не в
маленькой читальной  комнате, а у окна за  книжными  полками. Впрочем,  и  в
читальной  никогда никто не сидел. Борис был потрясен прозой  Гете. До войны
читал стихи, пробовал одолеть "Фауста" и не смог: скучно, многословно. После
любимого   Гейне  добротные  стихи  Гете  казались   тяжеловесными,  слишком
правильными.  Но проза, особенно  оба тома "Вильгельма Майстера" и " Дихтунг
унд Вархайт", поразили. Действительно -- олимпиец. Казалось -- что еще можно
сказать  о жизни,  о человеке?  Но  все-таки  Гейне  был ближе.  Перечитывал
"Райзебильдерн",  переводил  стихи  из  "Бух  дер  Лидер".  Взялся  даже  за
"Дойчланд -- айн Винтермэрхен", перевел половину и надоело.
     В библиотеке каким-то чудом сохранился весь Ницше по-немецки. Когда-то,
лет шестнадцати, Борис запоем  читал и  перечитывал  "Заратустру".  "Человек
есть  нечто,  что   нужно   превзойти"  --   казалось  глубокой   мудростью.
Эмоциональная  мистическая  образная  проза  Ницше  действовала,  как стихи.
Теперь  увидел: стихи не очень  хороши. Конечно, никаким "предтечей фашизма"
этот искренний и больной человек не был.
     Борис  не  только   переводил.  Особенно  много  писал  ранней  весной.
Пять-шесть стихотворений объединил он в "Весенний цикл". Сейчас, возвращаясь
вдоль лесной опушки к поселку, Борис молча декламировал в такт шагам.

     Разве я могу рассказать
     В неумелых своих строках,
     Как под солнцем слепит глаза
     Нерастаявший снег в полях.
     Где найти такие слова,
     Будто небо -- просты и ясны?
     Как стихами нарисовать
     Образ юности и весны?
     И кому рассказать о ней?
     Я оглядываюсь кругом --
     Вижу, осень в сердцах людей,
     Люди думают о другом.
     Если мир наш с ума сошел,
     И идет по стране война,
     Разве все же не хорошо,
     Что на землю пришла весна?
     Разве ветер в лицо не бьет?
     Разве можно угрюмым быть,
     Если молодость нас зовет
     И выдумывать и творить?
     Пусть же ты сегодня один,
     От веселых друзей далек, --
     Для себя одного находи
     Сочетанья несвязных строк.
     И ходи, и смотри кругом,
     И пошире открой глаза,
     Чтобы видеть все и потом
     Обо всем себе рассказать.

     У крыльца Бориса ждала Ольга.
     --  Гуляешь,  товарищ командир? А к тебе  твой  денщик  прибегал. Велел
передать, чтобы сразу, когда бы ни пришел, явился к ротному.
     Костин жил в одноэтажной пристройке к зданию школы.
     -- Товарищ старший лейтенант...
     --  Отставить. У  Феньки был?  Да я  не  ругаюсь,  Борис. Просто  хотел
пораньше тебе сказать. Пришел приказ из Округа. Ты и еще несколько  офицеров
из ЗСБ направляетесь в  распоряжение штаба Степного фронта.  Завтра все дела
приведешь в порядок, послезавтра утром сдашь взвод Крошину.  Как взвод-то? С
этим ты уже целый месяц.
     -- Взвод хороший, Николай Кузьмич.
     -- Жалко с  тобой прощаться, лейтенант. Ты  завтра вечером ко мне после
ужина приходи, посидим напоследок.
     2
     Борису везет. Кончается сорок третий год,  а он опять в  Москве. Точнее
не  в Москве, а в поселке  Листвяны по Ярославской  дороге рядом с  Москвой.
Танковая  бригада,  в  мотострелковом  батальоне которой Борис  так  недолго
провоевал  командиром взвода,  в  первом  же  бою  после  последнего  взятия
Харькова  потеряла все танки и была отправлена на переформировку  на станцию
Петушки в  семидесяти километрах  от Москвы. Через месяц бригада  прекратила
существование, и Борис попал сюда, в Листвяны, во вновь формирующийся САП на
должность  ПНШ-2. Дел  в полку во время  формировки  у Бориса было не много.
Командир  полка,  подполковник  Курилин,  москвич,  ночует дома  и  на почти
ежедневные отлучки Бориса смотрит сквозь пальцы. Договориться с помпохозом о
сухом  пайке  вместо талонов  в  офицерскую  столовую  удалось  сравнительно
дешево: поллитра, купленные на Тишинке --  главном московском  черном рынке.
Днем в полку Борис обедал без всяких талонов, так что концентраты, комбижир,
белый хлеб -- все эти потрясающие деликатесы офицерского тылового пайка, шли
домой. Елизавета Тимофеевна была счастлива. О войне Бориса не расспрашивала,
сам не рассказывает, значит не хочет или не может. Хватит с нее писем,  хотя
в письмах врет, конечно.
     Университет еще летом вернулся из  эвакуации  в Москву. С Ирой Борис за
пару месяцев так  и  не  встретился.  Позвонил. Сегодня  занята.  Больше  не
звонил. Да и  времени  не  было.  Решил  сдать  все  теоретические зачеты  и
экзамены  за  третий и  четвертый  курсы. Приходил  на  экзамены в форме,  с
лейтенантскими танкистскими  погонами, с наганом  в  кобуре  на  ремне через
плечо. Профессора удивлялись, ставили пятерки. После очередного экзамена шел
к Горячеву. У Вовки всегда можно было выпить, потрепаться без тормозов.
     За два дня до нового года поздно вечером позвонил Горячев.
     -- Тебя на новогоднюю ночь с твоего военного объекта отпустят? Приходи,
Борька.  Знакомые  кое-какие  будут.  Не  пожалеешь.  И  не  вздумай  ничего
приносить. Всего хватает.
     То,  что  у  Вовки  всегда всего  хватает,  Борис  знал хорошо.  Ребята
рассказывали, -- в эвакуации Горячев многим помогал. И  в Свердловске,  и  в
Ашхабаде, когда нужно, появлялись продкарточки, справки с печатями. Вовка не
объяснял, его не спрашивали.
     Тридцать первого Борис  проводил  сорок третий с Елизаветой Тимофевной.
Выпили по рюмке сухого за  то, чтобы в сорок четвертом все  кончилось, чтобы
Бориса  не  успели  снова послать на фронт.  Борис  знал -- в феврале  снова
воевать, но матери об этом не говорил. В одиннадцать Борис встал.
     -- Я пошел, мама. До утра не жди. У Вовки старая компания собирается, я
обещал.
     Мог бы не говорить, Елизавета Тимофеевна никогда  не спрашивала, куда и
с кем, надолго ли.
     К Горячеву на Смоленскую успел пешком. До нового года оставалось десять
минут.  За  столом  человек  пятнадцать,  старый  год провожали.  Почти  все
университетские,  с разных факультетов. В Ашхабаде студентов осталось  мало,
передружились. Борис сразу увидел Иру.  Изменила  прическу, губы  карминовые
(раньше никогда не красила). Рядом с ней очкарик с физфака, лицо знакомое по
окопам, имя забыл. Горячев встал из-за стола, обнял Бориса, подвел к столу.
     -- А это,  ребята, кто  не знает, Борис Великанов.  Не смотрите, что  в
задрипанном пиджачке. Мы все здесь неполноценные,  в тылу отсиживаемся,  а у
него две  звездочки  на погонах,  под Москвой воевал рядовым,  а  теперь сам
начальник,  только  забыл  какой, танкист,  кажется.  Кто на окопах в  сорок
первом  был, тем известно: Борька парень хороший, а главное  -- стихи пишет.
Настоящие. Борька, не  может быть, чтобы тоста не было. Прочти. Выпей сперва
для разгона и прочти.
     После граненого  стакана  разбавленного  охлажденного  за окном  спирта
(некрепкий, градусов  тридцать)  настроение поднялось. Закуска --  лучше  не
надо: сало, огурцы соленые,  американская тушенка в банках. Все-таки Горячев
волшебник.
     Ира  подняла глаза,  улыбнулась.  Такая знакомая,  кокетливо- капризная
улыбка.
     --  Прочти,  Борюнчик (научилась  у  Елизаветы Тимофеевны),  прочти, не
бойся, все свои.
     Ну и что, и прочту. Не для них написано. Думал, будет Вовка и несколько
ребят,  с которыми  уже у него встречался.  Чего бояться?  Дальше фронта  не
пошлют.
     Встал, налил полный стакан.
     -- С новым годом, со старым счастьем!

     Наша жизнь пополам расколота,
     Больше нечем нам дорожить,
     Незаметно проходит молодость, --
     Мы еще не начали жить.
     Мы сегодня только мечтаем,
     Говорим: потерпи, подожди.
     Может, мы наконец узнаем
     Настоящее впереди.
     Днем рассеются тени ночи,
     Соскребем душевную грязь,
     Будем думать и жить как хочется,
     Ничего, никого не боясь.
     Людям, миру, ложью залитому,
     Сможем прямо смотреть в глаза,
     Над смешным смеяться открыто,
     Не оглядываясь назад.
     Люди, время и войны отняли
     Все, что нам наполняло жизнь.
     Одиноким и беззаботным,
     Нам осталось одно -- дружить.
     Кроме вас у меня на свете
     Ничего хорошего нет.
     Так не будем пятнами сплетен
     Пачкать память тоскливых лет.
     Говорят, что счастье лишь на небе,
     И не стоит о нем жалеть,
     Но увидим же мы когда-нибудь
     Наше счастье на нашей земле.
     И не стоить грустить о прошлом,
     Ничего ведь не было в нем.
     Дорогие мои, хорошие,
     Мы за счастье сегодня пьем.
     За залитые солнцем дали,
     Дни, что все-таки к нам придут,
     И за то, чтобы их дождались
     Те, кто вместе со мною пьют!

     Ира вскочила, протянула рюмку.
     -- Прелесть, Борька. Первый танец твой.
     Очкарик с физфака сказал важно:
     --  Неплохо.  Настроение  есть.  Только  "Дорогие  мои,  хорошие" -- из
Есенина.
     Смотри, какой эрудит.
     Тишина за столом.  Борис  не  отрывал глаз от Иры.  Красива,  ничего не
скажешь. И неспокойна. Гложет что-то.
     Вовка покрутил ручку патефона, поставил вальс. Ира вытащила Бориса.
     -- Пойдем, Боречка, вспомним старое.
     Такой знакомый запах волос. И руки на плече у самой шеи, большой палец,
будто невзначай, время от времени нежно гладит щеку.
     -- А ты стал лучше танцевать. Кто учил?
     -- Находились. Знаешь, я сейчас тебя поцелую. Твой этот хмырь в очках в
драку не полезет?
     -- Не надо, Боречка, мы уже взрослые.
     --  У меня стихи  в  голове  крутятся.  Кончится  пластинка, я в уголок
отойду, а потом снова потанцуем. Хорошо?
     Через двадцать минут Борис отозвал Горячева.
     -- Вова, поставь "Утомленное солнце".
     -- Только что ставил.Ты что, не слышал?
     -- Не слышал. Мне сейчас надо.
     Борис подошел к Ире.
     -- Эрлаубен за мир, фройлен!
     -- Не хвастайся, Боречка, я и так  знаю, что ты по-  немецки можешь. Ты
же не любил танго.
     -- Так получилось, что в данный момент меня устраивает только танго.
     Медленные скользящие шаги.
     -- Ирочка, поближе голову. Прислонись щекой. Я тебе на ухо шепотом.

     В ритме танго дорогой слепою
     Нас незримая сила ведет.
     Я сейчас поцелуем закрою
     Твой смеющийся рот.
     Верно станут над нами смеяться,
     Разве могут другие понять,
     Что с тобою нельзя удержаться,
     Если хочется целовать.
     И друзья, и сегодняшний вечер,
     И вино мне напомнили вновь
     Новогодние прежние встречи,
     Неумелую нашу любовь.
     Мы друг друга нескладно любили,
     Только мучась взаимной борьбой.
     Мы в то время, наверное, были
     Очень маленькими с тобой.
     Знаю, не возвращается прежнее,
     Но в полночный торжественный час
     Что-то очень простое и нежное
     Вновь опутало близостью нас.
     Я мечтами грядущее крашу.
     На меня потихоньку взгляни --
     Выпьем вместе за молодость нашу,
     За меняющиеся дни.

     -- Это ты правда только что сочинил? Спасибо, Боречка. Напишешь их мне?
Не сейчас, конечно. Позвони, когда напишешь, встретимся.
     -- Я по почте пришлю. Занят буду.
     Утром Ира ушла с очкариком.

     3.
     В боях под Одессой потеряли половину самоходок. Тяжело ранило ПНШ-1.
     В  начале  мая сорок четвертого полк стоял в небольшой  деревушке около
станции  "Раздельная",  укомплектовывался.  Борис  сбился с  ног.  Начальник
штаба, майор Суровцев,  уже дней десять пил без просыпа с замполитом  полка,
подполковником  Варенухой, нового ПНШ-1 еще  не  назначили,  и Борис один  с
помпотехом, капитаном Карнаушенко и начартом, старшим лейтенантом Щеголевым,
принимал машины, оформлял людей, мотался на  мотоцикле по вышестоящим штабам
и хозяйственным управлениям  Третьего  Украинского Фронта. Их полк  считался
РГК, и приходилось иметь дело непосредственно с  чиновниками фронта, которые
и  сам полк с  его  малокалиберными  "сучками",  и  особенно  ПНШ-2  с двумя
маленькими звездочками  на погонах в  упор не  видели.  Чем выше  штаб,  чем
дальше от передовой, тем строже следят за выправкой, тем больше унижений.
     В  полку относились к Борису хорошо. Ему было легко находить общий язык
и с  офицерами,  и  с  бойцами  подчинявшегося  ему  отделения  разведчиков.
Командовал  отделением старший сержант Абрам Поляков,  горбоносый  еврей лет
тридцати. За бои под Одессой  Борис настоял на представлении  его ко второму
ордену Красной  Звезды (первый Поляков  получил под  Сталинградом),  но дали
только медаль "За отвагу". Борис  за Одессу  ничего не получил:  Суровцев не
представил, видно ждал, что Борис попросит.
     Борис как-то спросил:
     -- Скажите, Поляков,  почему, если опасно,  сами  идете,  никогда своих
ребят без себя не посылаете?
     -- Вам,  товарищ  лейтенант,  не понять.  Если у Ивана слабину заметят,
скажут: "Струсил  Ванька, да  ведь и вправду страшно".  А про Абрама скажут:
"Все они такие".
     --  Вы  чувствуете особое  к  себе  отношение?  Кто-  нибудь  позволяет
антисемитские высказывания?
     --  Что  вы,  товарищ лейтенант,  на передовой  этого и  быть не может.
Автоматы у нас немецкие. Кто после боя разберет, чья рука курок спустила?
     В  свободные  минуты  Бориса охватывала  тоска. Несмотря на  ежедневную
суету и  физическую усталость, он чувствовал себя бездельником. В Грязовце и
на формировке под Москвой  он приучил  себя к почти постоянному  предельному
умственному  напряжению.  Чтение,   занятие  по  учебникам   для  экзаменов,
переводы. А здесь духовный голод. И хотя все вокруг приятели  -- все  вокруг
чужие. В один из острых приступов тоски написал (вернее, сочинил и запомнил)
стихи:

     Кто сказал вам, что я поэт?
     Кто поверил, что я ученый?
     На боку моем пистолет,
     На плечах у меня погоны.
     В струнку вытянувшись, иду,
     Такт подметками отбиваю.
     Без излишних и вредных дум
     Я сквозь жизнь строевым шагаю.
     Отвлеченное чуждо мне,
     Ко всему отношусь спокойно,
     Лишь о женщинах и вине
     Говорить для меня достойно.
     Пятачки на груди людей --
     Верх возможной на свете славы.
     Я присяге верен своей,
     Я читаю одни уставы.
     Я на вещи и мир гляжу
     Через призму сапог солдатских,
     Я людей по плечам сужу,
     Презирая нескладных штатских,
     Потому что один просвет
     Украшает мои погоны.
     Кто сказал вам, что я поэт?
     Кто поверил, что я ученый?

     Полк полностью укомплектован. Прибыл,  наконец, и  новый ПНШ-1, старший
лейтенант Мещеряков, небольшого роста, несколько суетливый офицер. Направили
его в полк прямо из медсанбата, где,  по его словам, он  отдыхал почти месяц
после легкой осколочной царапины плеча, полученной под Одессой.
     Девятого мая полк подняли по тревоге. Шли всю ночь и утром остановились
на  берегу  Днестра  против  деревушки  Вайново.  С другой стороны  реки  --
трескотня пулеметов, частые разрывы снарядов. Курилин, уже полковник (третью
звезду  на  погоны  и орден  Красного  знамени  получил сразу после Одессы),
собрал всех офицеров.
     --  Поздравляю, товарищи, мы вышли на  Днестр, государственную границу.
Саперные части фронта уже подготовили для нас понтонные  плоты. Завтра ночью
переправа.  Наши части захватили  на  том берегу небольшой плацдарм и сейчас
ведут бои по  его расширению. Немцы пытаются плацдарм  ликвидировать. Им это
почти удалось. Сегодня  от  первоначальной  малой земли  глубиной  10 --  15
километров остался клочок километров пять. А было еще меньше. Значение этого
плацдарма для  будущего  наступления вам должно быть  понятно. Наша  задача:
скрытно и  по  возможности  без потерь переправить все двадцать самоходок  и
занять  рубеж на  левом  фланге  нашей обороны, начиная  от реки и метров на
триста. Там  сейчас одна  пехота  и  две артбатареи. За  переправу  отвечает
Суровцев. Пустых  блиндажей на той  стороне полно -- рыть не  придется. Штаб
полка дислоцировать поближе к берегу.  Тылы полка остаются здесь.  Помпохозу
организовать  доставку  продовольствия на  лодках,  переправить одну полевую
кухню.  Помпотех -- на малую землю с  группой ремонтников.  Начарт  остается
здесь, обеспечивает бесперебойное снабжение боеприпасами. В его распоряжении
все грузовики, кроме одного "студебеккера" и одного "шевроле" для помпохоза.
ПНШ-1 со  связистами  обеспечивает  телефонную  связь штаба  и  моего  КП  с
соседями  на   плацдарме,  с  тылами  полка  и  со  штабом  Армии.  ПНШ-2  с
разведчиками  на  плацдарме непосредственно в  моем распоряжении, а сейчас в
распоряжении начштаба  для подготовки переправы. Все. Несколько слов  сейчас
скажет замполит.
     Варенуху Борис не слушал. Косноязычный, непросыхающе  пьяный замполит с
трудом  промямлит несколько  общих  фраз,  велит  парторгу провести  прием в
партию под лозунгом  "Иду  в бой коммунистом".  Все  штабные офицеры,  кроме
Бориса, и комбаты  уже члены, несколько новых  молоденьких  командиров машин
наверняка вступят.
     Когда кончилось, пошел к разведчикам.  Велел Полякову проверить оружие:
автоматы,  пистолеты (хотя  полагалось только офицерам, у  всех  разведчиков
были немецкие), финки. Разобрал и смазал два своих: числящийся за ним "ТТ" и
немецкий "Вальтер". Велел всем отдыхать до вечера, а сам пошел к Суровцеву.
     -- Товарищ майор, явился за приказаниями по переправе.
     --  Как  стемнеет,  будь с разведчиками на берегу. Река широкая,  плоты
хреновые, раз пять каждый плот  придется туда и обратно перетягивать, бардак
будет страшный. Ребята  у тебя бывалые, Абрамчик твой тоже парень с головой.
На  плот по  два разведчика, чтобы не  канителились ни здесь, ни там.  Сам с
первым  рейсом  на  плацдарм.  Перед началом переправы получишь у полковника
схему  дислокации   машин   на  той  стороне,  посмотри  подходы,  как  идти
самоходкам. Возьми с собой  пару ребят проводниками для комбатов. Какие тебе
еще приказания? Разберешься, не маленький.
     Переправа  прошла  без  потерь.  Потом  -- пять суток непрерывного боя.
Семнадцатого  мая  стало тихо.  Немцы  поняли -- ликвидировать  плацдарм  не
дадут,  наши поняли -- расширить плацдарм  не удастся.  Утром восемнадцатого
мая  перед  строем  офицеров полка  был  расстрелян  командир второй батареи
капитан Семен Голубович. У Бориса сложились хорошие отношения с этим, уже за
тридцать, полноватым молчаливым белорусом.
     В  полку уцелели четыре  самоходки.  Их  врыли в землю на  левом фланге
обороны. Мещерякова тяжело ранило, так что  полк опять без ПНШ-1. Установили
дежурство  штабных офицеров на Малой земле, и  первым на две  недели остался
Борис.  Кроме  экипажей  машин  под его  началом  были три  разведчика,  два
связиста и фельдшер. Кормила  их кухня  соседнего пехотного полка, так что с
большой земли гости приезжали редко, только начфин с зарплатой и почта, если
была.
     Через несколько  дней Борис написал ночью  при  свете коптилки  стихи о
расстреле Голубовича. Написал сразу без помарок и исправлений. Как будто под
диктовку.


     Баллада о моем друге капитане
     Семене Ивановиче Голубовиче,
     расстрелянном в Бессарабии 18 мая 1944 года.

     Это было на Малой земле
     С той стороны Днестра,
     Где все измученнее и злей,
     Где люди забыли страх.
     Пять километров ширины
     И в глубину два,
     Такого за три года войны
     Я еще не видал.
     Было много пехотных полков
     С той стороны реки.
     Тридцать, двадцать, меньше штыков
     Водили эти полки.
     Тот, кто на той стороне был,
     Мог бы по пальцам счесть
     Пушки, танки и наши гробы--
     СУ-76.
     В то время шла по земле весна,
     Цветы принося полям,
     Но трупов было больше, чем нас,
     И мы задыхались там.
     В ушах стоял орудийный гром,
     В глазах пожаров огни,
     И столько пуль летало кругом,
     Что сталкивались они.
     И часто не спали на том берегу
     С утра и до утра.
     Нам рвал перепонки Юнкерсов гул
     И жалили Мессера.
     Со мной воевал один комбат,
     Он был товарищем мне.
     Спокойный, смелый, простой солдат,
     Как многие на войне.
     Он самоходки в атаку водил,
     Сам всегда в голове,
     И дзоты гусеницами давил,
     Будто бы на КВ.
     Мы рвались на север, на запад, на юг,
     Ходили в немецкий тыл.
     Сгорела машина его в бою,
     И сам он контужен был.
     А утром рано, едва чуть свет,
     Комбатов созвал командир:
     -- Сигнал к атаке -- пачка ракет,
     Начало -- двадцать один.
     Для подготовки даю весь день,
     Пехота -- поддержка нам,
     И эту, как сотни других, деревень,
     Взять и остаться там.
     А он поднялся и сказал так,
     Стоя у всех на виду:
     -- Вчера я сделал двенадцать атак,
     Сегодня я не пойду.
     В моих висках словно молот бьет,
     Сумрачен солнца свет.
     Пусть батарею другой ведет.
     Полковник ответил:
     -- Нет.
     Он не на ветер бросал слова,
     Весь день пролежал больной.
     Две самоходки комбата-2
     Не вышли сегодня в бой.
     А восемь машин других батарей
     Ворвались, дома круша,
     И пять возвратились к нам на заре --
     Пехота не подошла.
     А утром на лодке приплыл майор
     К полковнику и сказал,
     Что он из Армии прокурор,
     И книжечку показал.
     -- За то, что полк не исполнил приказ,
     Деревню отдал врагу,
     Пять процентов полка и вас
     Я расстрелять могу.
     Полковник наш побледнел слегка,
     Но овладел собой.
     -- Второй комбат моего полка
     Не вышел вчера в бой.
     Увел майора к себе в блиндаж
     И долго что-то шептал,
     А после взял майор карандаш
     И приговор написал.
     Верно полковник с ним неспроста
     Пару часов сидел.
     Весь офицерский состав
     Выстроить он велел.
     Вышел майор, видно спеша,
     Выстроились едва,
     И, в руках бумагу держа,
     Вызвал комбата-2.
     Плечи расправив, потупя взор,
     Он перед строем стоял,
     Пока, заикаясь, нам майор
     Приговор прочитал.
     Я не помню его слова,
     Я на друга смотрел.
     Как опустилась его голова,
     Услыша в конце: расстрел!
     Встал позади у него солдат
     В трех-четырех шагах.
     В спину направленный автомат
     Трясся в его руках.
     Понял он, что сейчас конец,
     И крикнул:
     -- Прощай, друзья!
     Прощай, мама! Прощай, отец!
     Прощай, Наташа моя!
     Руки за спину он сложил,
     Плечи выше поднял,
     Ноги расставил, глаза опустил
     И пули в затылок ждал.
     И автоматчик курок нажал,
     Но автомат молчал.
     Он пять минут перед нами стоял
     И пули в затылок ждал.
     Бросил наземь майор автомат,
     Свой пистолет взял
     И восемь пуль в затылок подряд
     Одну за другой послал.
     В лесу под тополем он зарыт,
     И мать его не найдет,
     Могилы нет, и крест не стоит,
     И мох наверху растет.
     Я пишу на Малой земле
     С той стороны Днестра,
     Где все измученнее и злей,
     Где люди забыли страх.
     Никто не знает -- где и когда,
     Пуля или снаряд.
     А лодки возят людей сюда
     И никого назад.

     4.
     -- Товарищ лейтенант, начштаба подходит, с ним капитан незнакомый.
     -- Что же вы раньше не могли сказать, лодку прозевали?
     Борис выскочил из  блиндажа, как был, в трусах  и босой. Середина июля,
пятый  час -- самое жаркое время дня.  До  вечернего немецкого концерта чуть
больше четырех часов.
     -- Товарищ майор...
     -- Отставить! Ты бы  еще трусы  снял.  Распустились  здесь  на  отдыхе.
Живут,  как  в  раю,  яблоко с  дерева  сорвать  лень,  пусть  само  упадет.
Познакомься,  новый ПНШ-1, капитан Шерешевский Александр  Иванович.  А  этот
голопузый -- лейтенант Великанов Борис Александрович, ПНШ-2. Пусть капитан с
тобой здесь  недельку поживет, с обстановкой освоится. С соседями познакомь.
Не век же загорать, когда-нибудь и воевать снова придется.
     Рядом с Суровцевым стоял высокий,  немыслимо  аккуратный  и  подтянутый
офицер. Красивое лицо, спокойные  голубые глаза. Хромовые сапоги начищены до
блеска. Пилотка сидит почти прямо, лишь с намеком на легкий наклон к правому
виску. На идеально, без складок заправленной гимнастерке гвардейский значок,
ордена  Красного  Знамени  и  Красной  Звезды. Ворот  гимнастерки  с  чистым
подворотничком  наглухо  застегнут.  В  левой  руке  маленький  чемодан.  Не
вещмешок, а чемодан. Офицер вытянулся, козырнул:
     -- Капитан Шерешевский. Очень рад.
     Борис протянул руку.
     -- Лейтенант Великанов. Вы, товарищ  капитан,  меня ставите в неудобное
положение. Не могу вас приветствовать,  как полагается. Я, видите, не только
без головного убора, но и без штанов.
     Капитан  улыбнулся,  пожал  руку. Пожатие  короткое,  сильное. Суровцев
сказал:
     -- Ладно, Великанов.  Меня лодка ждет. Вели кому- нибудь из твоих ребят
яблок и слив получше отобрать. Там в лодке сумка лежит.
     Уехал начштаба. Он никогда долго не оставался.
     -- Вас на Большой земле накормили, товарищ капитан?
     -- Накормили.
     --  Тогда устраивайтесь. Вы хотите в  отдельном блиндаже или, может, со
мной?  У меня  немецкий,  просторный,  со  столиком,  раскладушки  немецкие,
удобные. Четыре  наката, так что снаряды и  мины не страшны. Конечно,  бомба
прямым попаданием прошибет, но самолетов уже почти месяц не было.
     -- Давайте с вами.
     -- Вот  сюда  спускайтесь,  не бойтесь,  ступеньки крепкие.  Моя  койка
справа. Я вам сейчас полку освобожу для вещей. Вы бы,  товарищ капитан, хоть
воротничок расстегнули.  А  то,  может, пойдем искупаемся.  Немцы вечером  в
полдевятого начинают, в девять  кончают.  Выкупаемся,  поплаваем, отдохнете,
часов в семь  поужинаем, отметим  знакомство. У меня  есть, чем  отметить. В
двадцать два  ноль-ноль  ребята  мне по  телефону рапортуют, у  нас нитка  к
каждой самоходке протянута, я доложу дежурному в штаб полка на ту сторону, и
порядок. Хозяйство  я все с утра покажу, плацдарм  маленький, от  берега  до
берега  прогуляемся.  Да  вы, товарищ капитан,  до трусов разденьтесь, здесь
напрямую до реки  ста  метров не будет. Далеко не заплывайте. Метров пять от
берега. Дальше  простреливается. Да и  течение посередине сильное,  к немцам
унести может, здесь недалеко.
     Обычно Борис ужинал в блиндаже у разведчиков, но сегодня, пожалуй, надо
посидеть  вдвоем  с  капитаном.  Выпили  по стакану чачи.  На  Большой земле
бесперебойно  работал  маленький заводик,  гнали  первоклассный  самогон  из
прошлогодних  виноградных  жмыхов.  Трехсменный круглосуточный пост  охраны.
Полк  обеспечен  полностью, соседям давали только  по  личному  распоряжению
Курилина.
     После чачи капитан разговорился. Будто  корсет  с него сняли.  Смеялся,
расспрашивал  Бориса  о  полковом  начальстве,  рассказал  немного  о  себе.
Оказалось -- ленинградский студент, кончил два курса автодорожного,  в армии
-- с начала войны. На два года старше Бориса.
     -- А почему  только  два  курса?  Что, не сразу  после школы  попали  в
институт?
     Капитан сухо сказал:
     -- Так получилось.
     О  военном  своем  пути Шерешевский говорил  скупо.  Воевал  сперва  на
севере,  с  лета  сорок  второго после  лейтенантской школы  --  на Западном
фронте. Был на Курской дуге. Несколько легких ранений.
     -- Везло, царапало только.
     Перед сном еще выпили. Шерешевский предложил "на ты".
     -- Мы  же  студенты, а  не  офицеры.  Не настоящие офицеры.  Когда  это
студенты друг другу выкали?
     Без пяти шесть, как всегда, Бориса разбудил дежурный связист.
     -- Пора, товарищ лейтенант.
     Стараясь не разбудить похрапывающего Шерешевского, Борис  быстро оделся
(по  утрам  все-таки  прохладно), в  землянке  связистов  выслушал донесение
комбата-3,  старшего  лейтенанта  Мурыханова,  командовавшего  в  эту  смену
четырьмя врытыми в  землю боевыми машинами на передовой,  тут же отбарабанил
рапорт дежурному  в штабе полка  на  Большой земле.  Вышел на полянку  перед
блиндажом.   Полянка   не   настоящая,  месяц   назад   немецкими  снарядами
расчищенная... За Днестром солнце уже поднялось над  горизонтом, и косые его
лучи  ласкали лицо,  обдуваемое легким  прохладным  ветерком.  Настроение --
щенячье.
     Почему, собственно?  Вчерашний вечер? В первый  раз за все годы в армии
встретил человека, с которым можно и хочется разговаривать. То есть говорить
научился  со  всеми,  приятелей всегда полно,  но на самом деле -- три  года
одиночества. А  здесь,  вроде, можно заслонку открыть.  Подожди, Борька,  не
спеши радоваться. Капитан этот,  конечно,  свой парень, разговор  поддержать
может, но насквозь не просвечивается. Что партийный -- ничего не значит. Все
офицеры партийные, да и самому Борису все труднее отговариваться.
     Сунул голову в блиндаж.
     --  Подъем,  капитан!  Уже солнце  во всю  шпарит, скоро немцы утреннюю
побудку  начнут, надо  искупаться успеть. Вставай, вставай,  нечего! Сегодня
будешь  весь  день  с Малой землей  знакомиться.  Имей  в виду, мы пехотными
сортирами пользуемся, отсюда метров триста, азимут шестьдесят, если забыл --
восток-северо-восток.
     Вдоль берега  до передовой полкилометра.  Спрыгнули  в  ход  сообщения.
Молоденький лейтенант, комвзвода, сидевший на шинельной скатке у пулеметного
гнезда, лениво поднял голову.
     -- Привет, Борька. Куда так рано собрался?
     -- Вот, познакомься,  капитан Шерешевский, наш  новый ППШ-1.  Показываю
Малую  землю. А  это  лейтенант  Веселов, пехота --  царица  полей. Сторожит
неусыпно,  чтобы  немцы  по  глупости  снова  войну  не   начали.  Их  окопы
параллельно  нашим  дугой метров  в  восьмидесяти--  ста  по  всему  передку
проложены.  Но  уже  давно  тихо.  Кроме  утренних  и  вечерних  получасовых
концертов сутками ни одного выстрела. Такое неподписанное перемирие.  Ладно,
Александр  Иванович, пошли дальше, а то к  завтраку опоздаем.  Ход сообщений
вырыт на совесть, почти всюду в рост, так что можно не нагибаться.  Кое-где,
однако,  есть  халтурные  участки.  Так  ты  там  голову все-таки  наклоняй:
перемирие перемирием, а вдруг  какой-нибудь ретивый  снайпер  захочет лишнюю
галочку на прикладе вырезать.
     Через минут пятнадцать тупик.
     -- Здесь, Саша,  придется по земле. Метров пять. Кто по-пластунски, кто
пригнувшись. Сплошной камень. Когда рыли, лень было долбить.
     Ногу  на  ступеньку,  прыжком  вверх.  Слегка  наклонившись,  несколько
неспешных шагов и снова в окопе.  Обернулся.  Посмотрим, капитан, что  ты за
птица.
     Шерешевский уже наверху.  Выпрямился во весь рост, посмотрел  в сторону
немцев и, словно нехотя, медленно прошел перемычку. Фанфарон!
     Фруктовый сад кончился. На краю леса несколько врытых в землю самоходок
и танк. За  танком  на  расстеленных  плащ-палатках перед большой  землянкой
человек десять молодых офицеров и солдат.
     -- Старшой, выходи, начальство прибыло.
     Из землянки поднялся высокий худой старший лейтенант.
     -- Привет,  Фазли!  Какое мы тебе  начальство? Знакомься,  новый ПНШ-1,
капитан  Шерешевский.  Комбат-3, старший лейтенант  Мурыханов. Вы завтракать
собрались? Нас покормите?
     После завтрака пошли  лесом. Собственно, по  окопам Борис повел сначала
только с тем, чтобы посмотреть, как Шерешевский тот кусок переползать будет.
Саша,  конечно,  понял и  марку не  уронил. Некоторые  сосунки бравируют  по
неопытности.  Но  этот,  вроде,   войну  понюхал,  глупое  безрассудство  от
настоящей  храбрости  должен  отличать.  Значит,   понимал,  что   испытание
проходил: может  ли рискнуть, страх преодолеть? Может.  Для Бориса  это было
важно.  Люди,  не  умеющие  заставить  преодолеть  страх   перед  физической
опасностью,  теряющие  достоинство  и  облик  человеческий, вызывали  в  нем
брезгливую жалость. Понимал, что они не виноваты, так устроены, но противно.
     Дошли до явно обжитой поляны. Сколоченные из  гладко обструганных досок
столы под  навесом,  несколько  больших палаток,  бревна землянок  аккуратно
покрыты дерном, земля подметена. Проходивший быстрым шагом из  одной палатки
в другую офицер с папкой в руках козырнул, улыбнулся и кивнул Борису.
     -- Это Александр Иванович, штаб пехотной дивизии, а от силы один полный
батальон  наберется. Ты сюда из Одессы ехал. Небось техники  и пехоты на той
стороне хватает?
     -- Хватает.
     -- То-то и  оно. А нам ничего не дают.  Слава богу,  немцы не рыпаются.
Значит,  к удару готовимся. Недолго нам  здесь  загорать.  Ты  меня  подожди
немного,  я  в  эту  землянку  к  дивизионному  переводчику  загляну, книжку
поменять.
     Через минуту выбежал, пряча на ходу в полевую сумку  обернутую в газету
книгу. Пошли дальше.
     -- Хороший  парень.  Он меня литературой снабжает. Я здесь "Майн кампф"
прочел. А сейчас читаю Карла Мэя, уже  четвертый роман беру. Слыхал? Любимый
писатель Гитлера. Главный герой --  немецкий искатель приключений в Америке.
Защитник  несчастных индейцев от жестоких империалистов янки. Пишет лихо, но
довольно однообразно. Уже надоедает.
     -- А ты немецкий знаешь?
     -- Да. У меня мама в Германии училась.
     -- Ну, и как тебе "Моя борьба"?
     --  Муть,  конечно. Примитивно.  Такая смесь  наглости,  самолюбования,
ненависти и  сентиментальности.  Но написано  мастерски.  Адресовано  точно.
Недаром он их всех, ну, почти всех, охмурил. Я в сорок  втором многих немцев
допрашивал.
     -- Человека охмурить легко. И не только немцев.
     Борис посмотрел на Шерешевского. Нет, никакой улыбочки. Лицо серьезное.
Воротничок застегнут, как вчера. Образцовый советский офицер.
     Когда подходили к себе, Шерешевский спросил:
     -- Слушай, Борис, а кто у вас в полку смерш?
     -- Есть такой красавчик,  Коля Травин.  Строгий мальчик.  Нет, не  так,
чтобы совсем ни с кем не общался, даже  выпить  в компании может,  но все же
держится  на  расстоянии.  Живет  в  крытом  фургончике   со  своей  ППЖ  --
машинисткой  Особого  отдела.  Туда  даже Курилина  не всегда  пускают,  все
секретно. Немцев очень не любит, близко к ним не приближается, в тылах полка
с помпохозом время проводит. А что интересуешься?
     -- Да так, на всякий случай.
     Знакомство  с  Малой землей,  списочным составом, с  планом  действий в
случае  немецкой атаки  (на кой эти планы,  если  начнется, никто  о них  не
вспомнит),  с кодированными  номерами начальства, много  времени  не заняло.
После обеда Борис сказал:
     -- Я  на ужин пригласил переводчика  из дивизии, Леню Морозова.  Он для
украшения компании  фельдшерицу из медсанбата приведет. Наш фельдшер  долдон
долдоном, а эта  Раечка девочка приятная, поет хорошо. Леня гитару принесет.
Ты  не думай, никакого  офицерского борделя,  я  и кое-кого  из  разведчиков
позову. Не возражаешь?
     Вечером Шерешевского как подменили. Гимнастерку расстегнул, рассказывал
с акцентом смешные грузинские  истории,  кончающиеся неожиданным тостом,  со
вкусом ухаживал  за  Раечкой, преувеличенно восторгался ее пением. Потом сам
взял  гитару.  Пел  русские  и  цыганские  романсы,  пел  под  Лещенко,  под
Вертинского.  Пел  почти  профессионально,  актерски.  Раечка  и  разведчики
слушали, не спуская глаз.
     Разошлись  часа  в три. Сашка оттер  Морозова,  пошел провожать Раечку.
Через час  вернулся.  Молча  разделся,  не  зажигая коптилки. Закурил.  Тихо
спросил:
     -- Не спишь?
     -- Тебя ждал.
     -- Знаешь,  я,  когда  выпью,  голову теряю. Могу глупости наделать. Не
давай мне напиваться.
     -- Как я  не  дам, если  ты хочешь? Не могу  же я тебе приказывать.  Ты
капитан, я лейтенант.
     --  Причем здесь  это? Я  же с  тобой,  как с  человеком,  говорю. Если
увидишь, что контроль  над собой  потерял,  -- хоть  связывай.  Позови своих
ребят  и свяжи. Потом спасибо скажу. Бывало со  мной всякое. Я из того полка
ушел,  потому что дал по морде заместителю комполка по строевой. Тоже выпил.
Но дал  за дело.  За одну телефонисточку. На тормозах спустили, чтобы сор из
избы не выносить, но пришлось уйти. Да я и сам рад был: сволочей там  много.
Здесь у вас вроде поменьше. А теперь считаю повезло -- с тобой встретился.
     Через несколько дней Шерешевский спросил:
     -- А в карты здесь не  играют? Я у Мурыханова, кажется, видел -- колода
на плащ-палатке валялась.
     --  Балуются  ребята  в  очко...  Молодым офицерское  жалованье  девать
некуда.
     -- А ты играешь?
     --  Вообще-то играю, но у меня денег мало, я себе  только сотню в месяц
оставляю, остальное оформил аттестатом матери.
     --  Слушай,  Борька, организуй игру.  Мне деньги  нужны.  Я в том полку
остался должен четыре тысячи, а  есть только  восемьсот. У тебя хоть немного
есть?
     -- Две сотни.
     -- Я тебе еще  триста дам, будет пятьсот.  Неужели  мы  вдвоем  четырех
тысяч не  наберем? Выиграем четыре  и хватит.  Если друг  у друга не срывать
банк, за ночь хорошей игры можно набрать.
     Позвали  Мурыханова,  фельдшера, несколько человек из пехотной дивизии.
Играли  с  малыми  перерывами на  личные  и  военные дела двое  суток. Сашка
отпросился  на  день  у Суровцева на Большую землю и сгонял на  мотоцикле за
тридцать километров. Отдал долг.
     В  очередном письме к Елизавете Тимофеевне  Борис написал: "Кажется,  у
меня впервые в армии появился друг", а вечером перед сном прочитал Сашке:

     Лишь утихнет гром орудий,
     И с войны со всех сторон
     По домам уедут люди,
     Просто люди, без погон.
     И придет на берег невский
     Александр Шерешевский,
     И, сверкая орденами,
     С неубитыми друзьями
     За бутылкою вина
     Вспомнит, что была война.
     Вспомнит мертвых, уцелевших,
     Пули свист и мины вой,
     И ряды машин сгоревших
     У дороги фронтовой,
     Номера разбитых Армий
     Встречи, случаи, слова,
     Как на Вайновском плацдарме
     Он со мню воевал,
     Как в тоскливый вечер серый
     Неумелых офицеров
     До рубашки раздевал.

     5.
     Все  двадцать  самоходок  стояли,  как  на  параде, перед  склоном.  На
пригорке  -- первая линия немецких укреплений  -- окопы, дзоты.  Ясное дело,
дрейфят  ребята. Почти все командиры  орудий зеленые, только что  из училищ.
Вылезешь на склон, прошьют немцы  прямой наводкой насквозь. Броня на  сучках
хреновая, а  боковые стенки и вовсе папиросная бумага. Пехота  тоже лежит за
машинами и не торопится.
     Борис  с Сашкой, Суровцев, разведчики  и связисты -- вся штабная бражка
-- толпятся у курилинской тридцать четверки метрахов шестистах от самоходок.
Курилин в танкистском шлеме с биноклем картинно высовывается из башни. Зачем
бинокль,  и так  видно,  что стоят  на месте. А по приказу, который объявили
сегодня,   девятнадцатого  августа,  на   рассвете,  когда   после   ночного
марш-броска  полностью  укомплектованный  полк  переправился на  этот  новый
большой плацдарм километров  в тридцати южнее Вайновского,  уже десять минут
назад должны были  прорвать обе линии обороны противника.  Курилин, матерясь
через слово, кричит в башню радисту:
     -- Передай комбатам,  всех отдам под трибунал, если через пять минут не
подойдут.
     -- Товарищ полковник, связи нет, не отвечают.
     Конечно, нет связи. На памяти Бориса не было боя, в котором бы работало
радио. Чем кричать, пошел бы на своем танке вперед, повел бы полк. Танк весь
в  броне, а самоходки, как открытые консервные банки, гранатами забросают, и
все дела. Да нет, не пойдет.  Уже под Одессой и на Малой земле стало ясно: в
безрассудной храбрости Курилина не упрекнешь.
     Комполка вылез из башни, спрыгнул на землю.
     -- Шерешевский, Великанов! Возьмите по два разведчика и на мотоциклах к
самоходкам.  Если потребуется, моим  именем  отстраните любого комбата, сами
примите командование. И  вперед. Когда  прорвете  вторую  линию, доложите по
радио,  а если  откажет,  пришлите  бойца с донесением,  получите дальнейшие
указания. Мотоциклы оставьте в укрытии, заберем.
     Борис нашел глазами Полякова.
     -- Поляков и Баранов со мной, Рюмин и Кулагин с капитаном.
     Мотоциклы  пришлось  бросить  метров  за  сто  от  самоходок.  Короткая
перебежка, и залегли. Если сильно наклониться, пули свистят поверху, так что
можно и не по-пластунски.
     -- Сашка, давай влево,  бери  первую и вторую батареи, я  --  третью  и
четвертую. Думаю, если первую линию прорвем, со второй немцы сами уйдут.
     -- Ладно. Ну -- ни пуха...
     Пошли.   Страха   нет,   только   азарт.  Сквозь  лежащую   пехоту.  Не
останавливаясь, приподнявшемуся лейтенанту:
     -- Сейчас самоходки пойдут. Поднимай сразу за ними в атаку.
     И Полякову:
     --  Абрам, ты к  Мурыханову, я с  Кулагиным  на  четвертую. Передай,  я
принял  командование  двумя  батареями. Как  только  четвертая пойдет, пусть
трогает.  Чуть  на склон поднимется, по одному  выстрелу  со  всех машин. По
окопам, над окопами --  все  равно. Чтобы  шуму было побольше.  Первую линию
проскочим, остановимся, поможем пехоте. Давай!
     Вот уже машина комбата-4.  Комбат, лейтенант Скляренко, принял  батарею
два дня назад. Увидел  Бориса,  высунулся,  махнул рукой, что-то крикнул.  И
сразу осел, свесился через борт.
     Ногу  на гусеницу,  руками за  острый  край боковой  брони,  толчок и в
машине.  Кулагин  уже  здесь,  успел  с  другой  стороны.  Командир  орудия,
молоденький  младший  лейтенант,  губы   трясутся,  руки  дрожат,   бормочет
нечленораздельное. У  Скляренко  аккуратная дырочка у левого  виска. Пуля --
дура.
     Младшему лейтенанту:
     -- Фамилия?
     -- Орлов, товарищ лейтенант, уб-били комбата.
     --  Возьми себя в  руки,  Орлов. Стань  со  стрелком к  орудию,  сейчас
пойдем. Как выскочим на прямую видимость, огонь по окопам. Там, вроде, слева
пулемет у них,  если  сможешь, то  по нему, не  сможешь,  не  надо. Кулагин,
оттащи комбата назад, чтобы не мешал.
     Наклонился, толкнул механика-водителя в спину:
     -- Трогай,  солдат.  На полной  скорости наверх, через  окопы.  Трогай,
приказываю.
     Даже  головы  не  повернул.  Борис  вытащил  Вальтер,  дуло  в затылок,
приподняв шлем:
     -- Трогай, говорю. Считаю до трех, не выполнишь приказ -- застрелю, сам
за рычаги сяду. Ну!
     Через пять минут  все  было  позади.  Самоходка  остановилась метрах  в
двадцати за  окопами.  Борис  с Кулагиным  выскочили из  машины.  Пехота уже
прострочила траншеи  автоматами. Человек десять  немцев с  поднятыми  руками
сгрудились  у ската ближайшего блиндажа, несколько солдат деловито снимали у
них  с  рук  часы.  Одна  из мурыхановских  самоходок  с  покореженной левой
гусеницей завалилась носом в окоп.
     К Борису подбежал пехотный лейтенант.
     -- В блиндажах еще немцы. Пойдем выкуривать.
     -- Ты, лейтенант,  собери  своих  и  займи вторую  линию. Видишь, немцы
оттуда сами драпают.  Займи, пока их обратно не пригнали. А из  блиндажей мы
немцев выковырим.
     Процедура  простая.  Двое  с автоматами  по обе стороны выхода.  Борис,
ладони рупором, кричит вниз:
     -- Хераус, хераус! Хэнде хох, оне ваффен.
     Из  второго  блиндажа выскочил  с поднятыми  руками высокий  немец  без
каски, длинные светлые  волосы. Ошалело огляделся. Упал на колени,  пополз к
Борису, по щекам слезы, и, всхлипывая:
     -- Ихь бин айн  малер,  ихь бин айн малер. Эршиссен михь нихт, ихь  бин
айн малер, Гитлер капут.
     Ну и что ж, что ты малер! Был малер, теперь ефрейтор. И по-немецки:
     --  Встаньте, ефрейтор. Никто  вас не тронет. Идите к своим, вон стоят.
Соберется вас побольше, отведут в тыл, в плен. Для вас война кончилась.
     Подбежал Сашка.
     -- Как у тебя?
     -- Скляренко убили, одна машина накрылась.
     -- У меня все целы. Что дальше?
     -- Здесь делать больше нечего. Видишь, доблестные воины второго эшелона
подходят,  немецкие землянки  очищать. Со второй  линии  немцы  ушли.  Давай
перегоним машины за нее,  соберем командиров  и решим, куда дальше. Только я
велю Скляренко похоронить, не таскать же его с собой.
     Подошел  к  своей  (уже  стала  своей)  самоходке.  Механик-  водитель,
коренастый, не молодой уже, за тридцать, соскочил с брони, вытянулся:
     -- Машина в порядке, товарищ лейтенант! Механик- водитель Горбунов.
     И потише:
     -- А ты горячий, лейтенант. Неужто стрельнул бы?
     -- А ты как думал? Приказ есть приказ.
     И в  самом деле, выстрелил бы? Нет, конечно. Хотя, черт его знает, себя
уже не контролировал. Стыдно.
     -- Ладно, Горбунов, кто  старое помянет... Младший лейтенант,  возьмите
лопаты  и  с  экипажем  похороните  комбата.  Документы и  орден пока у себя
сохраните.   Надпись   на  фанере,  фамилию,  звание.  Потом,  как  следует,
оборудуют.
     Все самоходки выстроились шеренгой за второй линией немецких окопов.  У
мурыхановской  машины  стоят  офицеры  --  двадцать  командиров орудий,  три
комбата и Борис с Шерешевским. Говорит Сашка, он старший по должности.
     --  Вы,  товарищи,  знаете,  что  по  приказу  полковника Курилина мы с
лейтенантом  Великановым  приняли на себя командование батареями. В связи  с
гибелью  лейтенанта Скляренко обязанности комбата  будет временно  исполнять
Великанов. Радиосвязи со  штабом полка нет.  Линия  обороны немцев прорвана.
Направление  нам  дано: запад-юго-запад. Будем идти,  пока  горючего хватит.
Пошлем связного к комполка  с донесением, а  сами вперед, пусть  догоняют. С
настоящими  укрепленными линиями  обороны вряд ли встретимся, но с  пехотой,
отступающими частями --  наверняка.  Так  что бронебойные  снаряды  вряд  ли
понадобятся. У всех на машинах ручные пулеметы  стоят? У  кого нет -- быстро
пошарить  по  немецким блиндажам и  окопам, может найдете.  Через пятнадцать
минут двигаем. Великанов, кого в штаб пошлешь?
     -- Рюмина.
     -- Ладно, я напишу донесение.
     Шли весь день. Два раза вступали в бой. Наткнулись на немецкую батарею,
и самоходку  Мурыханова  прошило  болванкой  через  боковую броню  насквозь,
разорвав почти пополам командира орудия. Похоронили, пошли дальше.
     Борис  потом  плохо помнил  этот день. Осталось  ощущение  непрерывного
напряжения, полной отдачи всех  сил. В голове все время всплывали строки  из
написанного когда-то мальчишкой стихотворения:

     И за каждую минуту
     Отдавать всего себя.

     Шли одни. Пехота давно отстала, но и моточастей советских не встречали.
     Остановились  на обед в  молдавской  деревушке.  Белые  нищие халупы --
мазанки. Жители, похожие на цыган,  по-русски не говорят.  Вышел  испуганный
поп,   оказалось,  кое-как  понимает  немецкий.  Борис  попросил  разрешения
приготовить в избах  еду. Поп замахал  руками, сказал,  что таких вежливых и
благородных солдат они  сами  накормят и  напоят. Через  два  часа, сытые  и
пьяные,  тронулись  дальше.  В  каждой самоходке два-три  бурдюка  с молодым
вином, круги брынзы, фрукты.
     К  закату  равнина  кончилась, пошли  холмы. Идущий  на  первой  машине
комбат-1, капитан Щербаков, остановил самоходку,  спрыгнул  на землю, поднял
руку. Сказал подошедшим Борису и Шерешевскому:
     -- Горючее кончается. Надо ночевать.
     Место хорошее. Неширокая  лощина между холмами.  Ручей, почти родничок,
журчит  справа  по  западному   склону.  После  ужина  назначили  офицерское
дежурство  на  ночь, комбаты  дали по два человека в боевое  охранение. Ночь
темная, новолуние.
     Борис лежал у "своей" третьей батареи рядом с Шерешевским, укрывшись  с
ним  одной  плащ-палаткой. Несмотря на свинцовую  усталость,  долго  не  мог
заснуть.  Смотрел  на усыпанное звездами  небо,  обрывками мелькали  картины
прошедшего  дня.  Опять  было  стыдно за пистолет,  приставленный к  затылку
Горбунова. С этим острым ощущением стыда заснул.
     --  Товарищ  лейтенант, товарищ  лейтенант,  проснитесь,  вроде  немцы.
Капитан Щербаков велел разбудить. И капитана Шерешевского тоже.
     Горбоносое лицо Полякова вплотную к лицу Бориса.  Вдвоем еле растолкали
Сашку. Быстро дошли до первой самоходки. Щербаков стоял за машиной. Шепотом:
     -- Тише, тише. Чуете?
     Еле  слышный  шорох,  приглушенный топот множества  ног, сливающийся  в
непрерывный шум. Шерешевский сказал:
     --  Давай  посмотрим. Пару  белых ракет в  ту  сторону. Есть ракетница,
капитан?
     -- Есть конечно.
     Поляков:
     -- И у меня с собой, товарищ капитан.
     -- Вели, комбат, чтобы стали к пулеметам на первых трех машинах.
     -- Уже стоят.
     -- Ну, давай!
     На  несколько секунд стало совсем светло. Шагах  в  ста сплошной стеной
через лощину  направо  шли немцы. Шли  не  строем,  не колонной, --  толпой.
Щербаков истошным визгливым голосом выкрикнул:
     -- Из пулеметов, огонь! И еще ракеты!
     Несколько минут немцы шли под пулеметным огнем,  не сворачивая, даже не
ускоряя  шаг. Было  видно,  еле  волочат ноги,  вымотаны  до предела.  Потом
наискосок  с  левого  склона  несколько  десятков  автоматчиков  перебежками
бросились  к самоходкам.  От  следующих  минут  в  памяти  пятнами  остались
отдельные мгновения, словно выхваченные вспышками, из черной ночи. Скошенные
пулеметной  очередью  падающие немцы.  Борис  с  Сашкой спиной  к  спине  за
самоходкой.  С двух сторон немцы.  Тяжелый Вальтер прыгает в руке.  Подбежал
Кулагин, волоча за шиворот немца. Мальчишка, губы трясутся, по щекам слезы.
     -- Что с ним делать, лейтенант? Сам пришел, без оружия.
     -- На хрена он сдался. Отпусти.
     И немцу:
     -- Вэг, вэг. Гэе цурюк, шнеллер.
     Никуда немец не ушел. Сел на землю, уткнул голову в колени.
     -- Хрен с ним, пускай сидит.
     Все кончилось. Снова тихо и темно.
     -- Сашка, я закурю?
     --  Ты  же  не куришь.  Пожалуйста, мне не жалко.  Хочешь  --  немецкую
сигарету, хочешь -- "Нашу марку".
     -- Давай нашу.
     Борис закурил первый раз в жизни. Даже в старших классах не пробовал. А
тут сразу начал затягиваться. И не кашлял.
     На  рассвете лощина  загудела.  Пришли несколько  бронетранспортеров  с
пехотой.  Приехал  на  "виллисе" Суровцев, помпотех на  двух "студебеккерах"
привез горючее, начарт и начбой со снарядами, кухня.
     Рюмин (он вернулся с  Суровцевым)  принес полведра макарон по- флотски.
Борис, Шерешевский,  разведчики разложили  на плащ-палатке котелки,  брынзу,
фрукты, полные кружки вина.
     Подошел начштаба. Шерешевский вскочил.
     -- Садитесь с нами, товарищ майор. Не завтракали?
     -- Не откажусь. Тем более, вижу, с трофеями. Немецкое вино?
     --  Никак  нет,  товарищ  майор,  добровольное  подношение  благородных
жителей, освобожденных от немецких захватчиков.
     -- Ну-ну. А фрицев, смотрю, намолотили будь здоров.
     Уже  совсем  рассвело. Борис  с  Поляковым  прошли  вперед  по  лощине.
Действительно, метрах в ста от самоходок,  там,  где  ночью шли немцы, трупы
валялись  чуть  ли не  вповалку.  "Царица полей"  уже  во  всю  шуровала, --
пистолеты и автоматы, часы, сапоги, фляжки со шнапсом. Часа через два, когда
подойдут  тылы,  покойников  распотрошат  окончательно. Солдатские  рюкзаки,
офицерские полевые сумки -- все будет вычищено.
     Тихий стон, русский мат и немецкая ругань. Борис обернулся. Опершись на
локти,  полулежит  обер-лейтенант. Правильные,  даже  красивые  черты  лица.
Гимнастерка в запекшейся крови. По-видимому, ранен в грудь. Железный крест с
дубовыми  листьями  --  все равно  что Герой Советского  Союза.  Малорослый,
пожилой  пехотинец стаскивает добротные хромовые сапоги, упираясь  прикладом
карабина оберлейтенанту в грудь. У Бориса  комок бешенства подкатил к горлу.
Подскочил, взял мужичонка за  шиворот.  Краем глаза увидел,-- Поляков рядом,
автомат снял с груди.
     -- Что ж ты, сукин сын, делаешь? Мало тебе мертвяков кругом?
     Солдат вырвался, поднял было карабин, но посмотрев на перекошенное лицо
Бориса, выругался  и  ушел. Борис присел рядом с обер- лейтенантом.  Спросил
по-немецки:
     -- Сильно ранены? Встать можете?
     --  Нет,  по-моему,  навылет,  вроде  ничего существенного  не  задело.
Встать, наверное, смогу, но очень ослабел, потерял много крови. Спасибо, что
прогнали этого мародера.
     Обер-лейтенант говорил тихо, но внятно, на хорошем хохдойч.
     --  Не  за  что.  Разрешите  ваше  удостоверение. Оно  в  планшете?  Не
беспокойтесь,  я сам  сниму и найду.  Начальник финансовой службы полка. Как
это вы ухитрились на такой должности получить такой орден?
     -- Я не всегда был начфином. До тяжелой контузии я командовал ротой.
     -- Член нацистской партии?
     -- Конечно. Член национал-социалистической рабочей партии.
     Сказано было твердо, с гордостью. И тут же:
     -- Послушайте, господин лейтенант (ведь две  звездочки это лейтенант, я
не ошибся?), что со мной будет?
     --  Ничего  страшного больше не  будет.  Подойдут  наши  тыловые части,
второй эшелон, вас и других раненых отвезут в госпиталь для пленных, потом в
лагерь.  Война скоро кончится. Мы  победили, это уже всем  ясно. После войны
вернетесь  домой. Думаю, машины придут  часа через  два, так  что у нас есть
время. Я  хочу  у вас  спросить.  Вы, по-видимому,  человек образованный. Вы
действительно верите в идеи национал-социализма?
     -- Верю. И верю, что они победят. Не сейчас. Сейчас мы проиграли. Не вы
выиграли, а  мы проиграли.  Не  рассчитали.  Но все  равно мы победим.  Идеи
национал-социализма завоюют мир.
     -- Во  все  верите? И  в  расовые  теории?  Вот рядом  со мной  старший
сержант. Он еврей. Вы его считаете недочеловеком? Низшей расой?
     --  Его персонально? Нет, не считаю. Вы, и не  только вы, не  понимаете
расовой политики фюрера.  Она не направлена  против людей,  отдельных людей.
Евреи --  это самый главный, глобальный  вопрос. Они -- проказа мира. Не тот
или другой еврей, а все они,  их раса. Их надо уничтожить. Для спасения рода
человеческого. Для очищения.  И хороших,  и плохих, безразлично. Фюрер и мы,
немцы,  взяли  на  себя  эту  тяжелую  миссию...  Когда-нибудь  нас  за  это
благодарить будут. Да и теперь народ, простой  народ, инстинктивно чувствует
нашу правоту. Я же видел на Украине. Нам приходилось защищать от них евреев.
Потому  что наша задача не убивать людей,  а тем  более не грабить  людей, а
решить  великую  проблему  очищения  человеческой  расы.  Я  устал, господин
лейтенант, я больше не хочу разговаривать.
     Поляков смотрел на немца не отрывая глаз.
     -- Вы что, Поляков, понимаете немецкий?
     -- Разбираю немного.  Ведь немецкий, товарищ лейтенант, это испорченный
идиш. У меня дома говорили  на идиш. Смелый мужик этот обер. И насчет хохлов
правду говорит. Может пристрелим его, а, лейтенант?
     -- И  не думайте,  товарищ  старший  сержант.  Помогите  ему  дойти  до
самоходок. Пусть пока там  посидит, а  то опять разуют. И найдите  санитара,
перевязать надо.
     Прошло  два часа.  Дел  было  по горло. Получить  у начбоя  снаряды  на
батарею, проследив, чтобы  не подсунули одни бронебойные. Заправить баки под
завязку. Выторговать у старшины получше сухой паек  и энзе на весь численный
(до боев) состав.
     Борис только присел покурить, как его позвал Поляков.
     -- Товарищ лейтенант, пойдемте, там наш обер бунтует.
     Человек пятнадцать  раненых  немцев кто  самостоятельно, кто  с помощью
санитаров грузятся на  "студебеккер". Обер-лейтенант,  уже без  сапог и  без
железного  креста  (ясное  дело,  трофей  на  память),  вырывается,  кричит.
Гимнастерка разорвана, глаза красные. Увидел Бориса.
     -- Господин лейтенант, скажите им. Я не хочу в плен, я не пойду в плен.
Я немецкий офицер, я не могу в плен. Дайте пистолет, я застрелюсь.
     -- Не дурите, обер-лейтенант.  Никто  вам  оружия  не  даст.  Лезьте  в
машину.  Вы  не  один, видите, ваши  товарищи,  есть  и офицеры,  едут. Рана
заживет, все забудется.
     -- Они могут, я не могу. Боитесь дать пистолет, прикажите застрелить.
     Санитар, здоровый парень, старшина:
     -- Чего он придуривается, товарищ лейтенант? Нам ехать пора.
     -- Не хочет он в плен. Просит расстрелять.
     --  Так уважьте  его, товарищ  лейтенант. Одним  фрицем меньше  кормить
придется.
     Поляков тихо попросил:
     -- Разрешите мне, товарищ лейтенант.
     -- Подождите.
     И немцу:
     -- Последний раз говорю -- на машину.
     --  Стреляйте.  Я  голову  нагну,  в   затылок,  пожалуйста.  Поскорее,
пожалуйста.
     Поляков  достал  из-под  гимнастерки  Браунинг,  --  разведчики  носили
пистолеты за брючным ремнем.
     -- Первый раз таким манером немца кончаю.
     Всю жизнь Борис Александрович помнил этого  обер-лейтенанта. Сорок  лет
прошло,  а  перед  глазами  отчетливо:  стоит,  наклонив  голову,  в  рваной
гимнастерке, босой, глаза закрыты, сейчас в затылок ударит пуля.

     6.
     -- Лейтенант Великанов!
     Строевой шаг  никогда как следует  у Бориса  не получался. Слава  богу,
поворачивать не нужно: полковник из  штаба Фронта, Курилин, Варенуха  стояли
прямо против места Бориса в строю. Подошел, вытянулся по стойке "смирно".
     --  Товарищ Великанов! Приказом по Третьему Украинскому Фронту от имени
Президиума   Верховного   Совета   СССР    за    проявленные    в   боях   с
немецко-фашистскими  захватчиками  доблесть   и  мужество  вы  награждаетесь
Орденом Отечественой войны первой степени. Поздравляю с высокой наградой!
     -- Служу Советскому Союзу!
     -- Рад сообщить также, что вам присвоено звание старшего лейтенанта.
     -- Служу Советскому Союзу.
     Шерешевский и комбаты получили по звездочке на грудь,  а Мурыханов  еще
одну  на погоны.  Красную звезду  дали также Полякову и  Баранову,  -- Борис
настоял.  Очередные ордена  получили Курилин, Варенуха, Суровцев. Даже смерш
схватил орденок.
     Полк  стоял  в  лесу,  недалеко  от  Дуная,  в  Румынии.  Только  вчера
переправились,  а   сегодня,  29   августа,  утром  объявили  о  предстоящем
награждении, и всю первую половину дня готовились  к встрече, -- приводили в
порядок "личный состав" и "боевую технику".
     Дунай  не Днестр,  серьезная  река,  но  переправились  легко,  никакой
стрельбы. Перед переправой зачитали приказ  по фронту: мы не завоеватели, мы
освободители. Румыния наш союзник.  Король  Михай сместил Антонеску, объявил
войну Германии. Молодец, король! Теперь задача -- вместе с нашими союзниками
румынами  разгромить  немецкие  оккупационные  войска, выгнать  фашистов  из
Румынии. Маршрут прямо на юг, на Болгарию.
     Борис так  и командовал третьей батареей всю Ясско-Кишиневскую операцию
(так, оказывается, называлось то, что они делали  в Бессарабии).  Шерешевсий
сразу после ночного боя  в  лощине вернулся в  штаб полка помогать Суровцеву
писать донесения  о  победах. До Дуная Борис  встретился с Сашкой  лишь один
раз, когда привез в штаб немецкую легковушку  и документы убитого  генерала.
Очень глупо получилось, хотя потом,  через годы, Борис Александрович  решил,
что все  к  лучшему. А дело  было  так. Семь самоходок  Бориса и Мурыханова,
после длинного дня самостоятельного никем не регламентированного  движения и
двух-трех перестрелок с выбирающимися из  окружения немецкими частями, вышли
вечером к молдавской деревушке  на  шоссе Кишинев-Измаил. С шоссе  слышались
нечастые выстрелы, пулеметные очереди.
     К самоходкам подбежал пехотный капитан.
     --  Помогите, ребята.  Рота заняла  деревню, а  тут  по шоссе  немецкая
мотоколонна.  И  теперь --  окопная война. Немцы  с той стороны  шоссе,  мои
солдаты  с этой,  а  на  шоссе легковушка и бронетранспортеры. С броневичков
чешут  из пулеметов -- головы не поднять. Почему-то дальше не драпают, может
в легковушке большой начальник.
     Борис  с  Мурыхановым  подползли   к  шоссе.  В  сумерках  в  отблесках
заходящего солнца  четкие силуэты  машин. Два  броневика,  впереди легковая.
Шофер, пассажир на заднем сидении.
     Минуты три не стреляют. Солдаты на обочине лежат, головы в землю.
     -- Давай, Борька, я подгоню самоходки, раздолбаю все три.
     -- Подожди, Фазли. Пока тихо, я попробую легковую угнать.
     -- Ты что, спятил? Ухлопают.
     Но Борис не слушал. Он уже все мог.  Как два дня назад, когда прорывали
оборону,  им  овладел  спокойный,  холодный   азарт.  Голова  ясная,  полная
уверенность  --  меня  убить  нельзя.  Счастье  полноты  жизни,  предельного
напряжения воли.
     -- Баранов, по-пластунски к  машине. Я к передней дверце, ты к  задней.
Пошли.
     Поползли рядом. У самой машины Борис выстрелил в  пассажира, показалось
-- голова повернулась в открытом окне. Насчет шофера сомнений не было: убит.
Рывком  открыл  дверцу, сдвинул труп вправо. Тяжелый  бугай. Баранов уже  на
заднем сидении, рядом с пассажиром.
     Ключи  в зажигании, рукоятку скорости  на нейтралку.  Нажал  стартер --
завелась!  Сразу  несколько  пуль  по  кузову. И  на  полном газу на  первой
скорости вперед и влево, через обочину, за избу.
     Подбежали Мурыханов, пехотный капитан.
     -- Ну, Борька, орел! А я и не знал, что ты водишь.
     -- Меня Шерешевский немного учил. Давай посмотрим, чья машина.
     --  Ладно,  это  твой  трофей.  Мне бронетранспортеры  остались. Пошли,
капитан, повоюем.
     Баранов  уже  вытащил шофера.  Коренастый,  грузный немец.  Без френча,
засученные рукава рубашки, толстые, сильные руки.
     -- Товарищ  лейтенант, вы разрешите,  я его парабеллум  возьму,  а то у
меняечно. Меня больше начальник интересует. Темно, ни черта не видно. Дай-ка
я плечи пощупаю. Ого, погоны  витые, генерал, кажется.  Дайте его планшет  и
посмотрите в карманах кителя документы.
     -- Товарищ лейтенант, у него  в  кармане пистолет, но маленький,  вроде
дамский. Часы хорошие. Вы часы не возьмете, товарищ лейтенант?
     -- У меня свои есть.
     -- В багажнике консервов полно. И шнапс.
     Нашли портфель генерала, с картами, документами.
     --  Все, Баранов, бегом к капитану, скажите, что мы едем  на  трофейной
машине в полк. Утром вернемся. И позовите ко мне Сухарева.
     -- Есть позвать Сухарева.
     Один за другим три орудийных выстрела. И пулеметные очереди.
     Подбежал Сухарев, командир орудия.
     -- Накрылись броневички.  Немцы драпанули.  Ребята с третьей батареи их
пулеметами.
     --  Останешься  за меня. Я в  полк,  трофеи  отвезу. К утру вернусь. Из
деревни этой не уходи. Баранов, выкиньте этого мертвяка из машины, не возить
же его с собой.
     К утру  не  вернулись. Полночи  кружили  по  молдавским  дорогам, потом
надоело,  дремали на рассвете,  хорошо еще в  багажнике две полные канистры.
Штаб полка  нашли  километрах  в  ста,  на  берегу  маленькой  речки.  Отдал
Суровцеву  документы.  Генерал оказался  командиром дивизии.  Сашка  ругался
последними словами:
     --  Что  ж  ты самого генерала не приволок? За  убитого  генерала героя
дают, приказ был по фронту. А теперь иди доказывай, что это ты, а не пехота.
     Так Борис Великанов заработал свой первый орден.
     Вечером  сидели у костра, обмывали  ордена. Выпили прилично. Часа в два
ночи Колька Травин, смерш, сказал:
     -- Послушайте, мужики, мы ведь в буржуйкой  стране. Понимаете? Здесь  и
помещики,  и капиталисты.  Своими  глазами  глянуть  охота.  Поехали  искать
помещика. Возьмем "виллис", Шерешевский за шофера. Поговорим  с  кровососом.
Борька переводить будет, небось по-немецки знают.
     Поехали. В штабном "виллисе" Сашка, Травин, Борис, Суровцев, Варенуха.
     Долго кружили  по темным проселочным  дорогам, будили крестьян в нищих,
как на  Смоленщине, селах. Уже перед самым рассветом нашли. Высокий сплошной
забор,  тяжелые ворота,  рядом дверь с колотушкой --  стучать.  Стучали.  За
воротами  переполох, приглушенные голоса. Потом  дверь приоткрыли. Осторожно
выглянул чернобородый мужик. Травин выскочил из машины, в руке пистолет:
     -- Отворяй  ворота! Зови  хозяина!  Борька,  скажи  ему,  чтобы  позвал
хозяина.
     Но  мужик  уже   отворял  ворота.  Въехали.  Просторный  двор,  амбары,
пристройки к  одноэтажному господскому дому. Ничего особенного, изба- избой,
разве что большая и с мезонином.
     На  крыльце  стоял  немолодой  мужчина  в  бархатном  халате,   пояс  с
кисточкой. Борис спросил по немецки:
     -- Вы хозяин? Здешний помещик (гутсбезитцер)?
     Мужчина   ответил   на   довольно   хорошем  немецком,   голос  тонкий,
срывающийся, глаза испуганные, заискивающие.
     -- Ну, можно сказать, хозяин, помещик, если вы так называете.
     -- Господа  офицеры  желают  познакомиться,  посмотреть,  как  живут  в
Румынии помещики. Вы извините, пожалуйста,  за беспокойство, но будет лучше,
если вы пригласите нас в дом.  Вы не  бойтесь, ничего плохого вам и домашним
не сделают. Вы сами видите -- выпили немножко.
     Травин прервал:
     --  Ты чего с ним, Великанов,  рассусоливаешь?  Пусть  в  дом ведет. За
честь должен считать, советские офицеры пришли.
     Хозяин отворил настежь дверь.
     -- Пожалуйста проходите, господа офицеры.  Вот сюда, в гостиную. Сейчас
лампы зажгут,  свечи. Будьте так любезны, располагайтесь  за этим столом. Вы
меня простите, я пойду переоденусь, такие гости. И супругу разбужу, она ужин
организует, не побрезгуйте, в честь знакомства.
     Сидели недолго. Оказалось -- говорить не о чем, спрашивать нечего. Пили
домашнее легкое вино, закусывали брынзой, помидорами, салом. Стоял графин  с
самогоном,  Борис  попробовал  -- теплая  сивуха. Травин помрачнел,  говорил
мало.  Один Варенуха, отчетливо произнося  только матерное, пытался завязать
серьезный разговор.
     --  Ты скажи  ему, старшой, что скоро  ему хана. И землю  отнимем, и из
дома  попросим. Ты скажи ему, что теперь  его батраки хозяевами будут. Пусть
знает.
     Борис вместо перевода говорил пустые незначащие фразы. Было противно до
омерзения. Встретился взглядом с  Сашкой. У того в глазах тоска. Еле заметно
кивнул. Сашка понял:
     --  Ну, ребята, товарищи офицеры,  посидели и хватит.  Скажем спасибо и
домой. В полку уже подъем. Полковник ругаться будет.
     Всю дорогу назад молчали.
     Румынию  проскочили  за  трое  суток  без  боев. Одну  ночь  провели  в
Констанце. Классический офицерский кутеж.
     Перед болгарской границей утром прочли приказ по фронту.  В Болгарии мы
уже не освободители, а  завоеватели. Болгария находится в состоянии войны  с
нами, и вести себя соответственно.
     Странная это была война. Болгарские пограничники кидали вверх форменные
фуражки,  встречали салютом. В каждой  деревне  на главной площади  накрытые
столы, самоходки  в цветах.  Короткий бой перед Шуменом с  неуспевшим удрать
немецким арьергардом.
     Давно   никакой   связи   с   командованием.   Наш   САП   и   батальон
тридцатьчетверок шли  и шли по азимуту, перевалили  через  сказочно красивые
Балканы и  уперлись в границу  с Грецией. И здесь оказалось, что с Болгарией
уже подписан мир, установлена демаркационная  линия, южнее которой советские
войска находиться  не  имеют  права.  Развернулись, пошли  обратно  и  целую
неделю, пока улаживали этот международный конфликт,  прекрасно  отдохнули на
квартирах в тихом городке Карнобаде.
     Вечер. После  шикарного ужина в ресторане Сашка в гостях  у  Бориса. Их
двухкомнатные квартиры в соседних домах.
     -- Послушай, Сашка, я вчера написал стихи. Прочту?
     -- Читай.

     И снова бой. Опять растет
     Число убитых и сгоревших,
     А мы опять идем вперед
     И помним только уцелевших.
     И часто спрашиваю я:
     Когда же очередь моя?
     И как? Граната стукнет ль рядом?
     Иль снайпер в сердце попадет?
     Или нечаянным снарядом
     Меня на части разорвет?
     Иль прозвенит осколок мины
     И с горлом срежет жизнь мою?
     Иль в танке, облитый бензином,
     Как факел, медленно сгорю?
     Иль в суматохе ресторанной,
     Другим гуляющим в пример,
     Меня застрелит в драке пьяной
     Такой же русский офицер?
     Иль немец быстро, между делом,
     Часы с руки моей сорвет,
     К виску приставит парабеллум
     И спусковой крючок нажмет?
     Или нечаянно узнают
     Про строки глупые мои
     И на рассвете расстреляют
     За нелегальные стихи?

     Шерешевский помолчал немного, потом сказал:
     -- А знаешь, Борис, напрасно ты мне такие стихи читаешь.  Я  же стукач.
Ну да, официальный стукач, обязан все докладывать Кольке Травину. Не веришь?
Я правду говорю. Хочешь, расскажу? Тебе первому.



     История  жизни Александра Ивановича Шерешевского, рассказанная им ночью
15-го сентября 1944 года в городе Карнобаде.
     В   сентябре   тридцать   девятого   я  был  студентом  третьего  курса
Ленинградского Автодорожного и захотел перейти на физфак ЛГУ. Сам понимаешь,
чтобы  не  потерять год,  надо было многое досдать. Я отчислился  из  ЛАДИ и
занимался дома. А  тут тимошенковский  призыв,  я --  никто и,  ясное  дело,
загремел  в  армию.  Отец,  по-моему, даже доволен был.  Я тебе не  говорил,
Шерешевские   --  потомственная  дворянская  флотская  семья,  папаша   мой,
насколько  я  знаю,  уже  до  капитана первого  ранга  дослужился. Он  очень
огорчался, что я в Военно-Морское не пошел.
     Мне  повезло.  На  Финскую  не  успел  и  отбывал службу  в  Москве,  в
Покровских казармах. В начале сорок первого получил как-то увольнительную на
вечер. Друзья у меня  были.  Возвращался  ночью,  естественно под  градусом,
через Каланчевку.  Увидел Ленинградкий  вокзал  и  не смог удержаться. Купил
билет  на "Стрелу"  и утром  --  в  Ленинграде.  Я,  собственно,  не по дому
соскучился. Плевать я хотел на дом. Девушка у меня была  в Ленинграде, Инна.
Пять дней, как  в бреду. Можно сказать, женился. Без ЗАГСа.  Через пять дней
пришел  в себя, вернулся в Москву. Тогда строго было. Длительная самовольная
отлучка. Трибунал. Получил десять лет исправительно-трудовых. О Воркуте, где
отбывал срок, рассказывать не буду. Вряд ли от Дунино сильно отличается.
     Когда война  началась,  нас  в лагере  кормить почти совсем  перестали.
Правда,  и раньше  не  перекармливали. А в сентябре  молодым ребятам,  вроде
меня,  предложили  искупить  вину  кровью.  На  фронт  в специальные  части.
Судимость снимается с первым ранением. Слава богу, меня быстро царапнуло под
Смоленском, две недели в  медсанбате, и  стал воевать нормальным солдатом. К
лету  сорок  второго  дослужился до  сержанта, а  тут  приказ  Сталина о  "с
незаконченным высшим", и меня в офицерское пехотное.
     В начале  сорок третьего  выпустили  меня  младшим  лейтенантом --  и в
маршевую роту на Западный фронт. Нас было человек тридцать, я старший.
     У продпункта в Калуге встретил Инну. Она там служила старшей медсестрой
во фронтовом госпитале. К вечеру уже сам не  свой,  пьяный без вина.  Собрал
свою команду, раздал  документы, добирайтесь, ребята,  я  догоню. Не догнал.
Явился по назначению через неделю. Трибунал: дезертирство  в  военное время.
Долго со мной не чикались, объявили приговор, -- высшая мера.
     После зачтения приговора отвели  в соседнюю комнату. Там уже ждал майор
из Госбезопасности, мужик лет тридцати, образованный. Говорил вежливо, сухо,
по-деловому. Объяснил, что по ходатайству органов мне могут заменить условно
высшую  меру на  десять  лет с направлением в  штрафбат  до первого ранения.
После  ранения восстановят  в  звании.  А  "условно"  потому, что  я  должен
подписать некий документ. Текст занимал две страницы. Я его хорошо запомнил,
хотя  и  мало что  соображал тогда.  Согласно  этому документу я  становился
секретным сотрудником органов государственной  безопасности с обязательством
докладывать их представителям в частях, где буду  служить (то  есть Смершу),
об антисоветских  высказываниях, о настроениях солдат и офицеров и о  многом
другом,  сам   понимаешь.  Я  должен   также   выполнять  любые   конкретные
распоряжения  офицера  Смерша.  Эта  моя  деятельность  не будет  влиять  на
прохождение службы, на  получение очередных званий и должностей, о ней никто
не будет знать, кроме органов. При переходе в новую часть я обязан в течение
пяти  суток  вступить  в контакт с представителем Смерша.  В случае  попыток
уклониться от принятых на себя обязательств, а также в случае разглашения их
тайны, приговор о высшей мере автоматически вступит в силу.
     Документ  я,  конечно,  подписал.  В штрафбате  опять отделался  легким
ранением.  И начал  служить.  Старался как можно  чаще менять  места службы,
надеялся -- потеряют. Сам ни разу не доложился, но всегда дня через три меня
вызывали. Вступил в партию, из кожи вон лез, ордена и звездочки зарабатывал.
Наконец, в предыдущем полку, я там, как ты, ПНШ-2 был, не вызвали. Потеряли.
На  всякий случай драку устроил, я  тебе рассказывал,  перевели сюда.  Здесь
пока Травин молчит, но я не обольщаюсь,  когда-нибудь найдут.  Мне теперь бы
ранение потяжелее  схватить, чтобы в  госпиталь на полгода,  а  там и  война
кончится. Или героя. Как думаешь, героя не расстреляют?



     1. Некоторые письма из архива Елизаветы Тимофеевны Великановой.
     2 октября 1944
     Моя родная!
     Прости  меня за бессвязное  письмо,  но я уже два  дня как сумасшедший.
Позавчера был убит  Саша. Ближе и  лучше друга у меня не было. В разведке он
попал в засаду, был окружен  немцами, отстреливался до последнего патрона, а
потом  его и  солдата, который был  с  ним, схватили и расстреляли. Их нашли
через  два часа, когда взяли город Неготин  в Югославии, на окраине которого
он  погиб.  В  этом  городе  ему   будет   стоять   памятник.  Мама,  ты  не
представляешь, что это был за человек. Больше ничего не могу писать. Борис.

     4 октября 1944
     Моя родная!
     Извини меня за ложь. Теперь я  решил написать  правду. Думаю, что война
для  меня кончилась. 30 сентября, в том же бою, в котором погиб Сашка, но на
час раньше, я был ранен в ногу пулей навылет. Так как кость не  задета, то я
думал, что речь идет о двух неделях, и даже не лег в госпиталь,  а лежал при
части. Но рана, а особенно сильный ожог -- выстрел был с близкого расстояния
--  оказались очень паршивыми, началось гниение. Сегодня ложусь в госпиталь.
Возможно, отнимут ногу до колена, а может и нет. Но как бы там ни было, дело
идет о месяцах. Постараюсь  попасть в  Москву, так что скоро мы увидимся. Не
огорчайся, родная,  думаю, что  ногу  не  отнимут.  Писем мне не пиши:  пока
некуда.  Кстати,  имей в виду,  что я  курю  теперь  больше,  чем  папа.  Не
волнуйся, жди. Целую. Борис.

     5 октября 1944
     Моя родная!
     Можешь вполне успокоиться. Моя нога останется при мне. Валяться мне еще
придется прилично. Я лежу в  первом госпитале. Очевидно, на  днях эвакуируют
дальше  в тыл.  Я приложу  максимум  усилий, чтобы  в  результате  попасть в
Москву.  Думаю, что удастся. Итак, я начинаю свое странствие. Вот мой багаж:
полевая сумка  (немецкая),  пистолет  (немецкий), две  пары шерстяных носков
(немецкие).  Одет:  сапоги  (немецкие),  шинель  (болгарская),  плащ-палатка
(болгарская). Вполне хватит. Чемодан  с бельем, всяким барахлом подарил: я и
сам  с  трудом  передвигаюсь. Пока  я  лежал  в тылах  полка, мои разведчики
принесли мне семь штук часов, но я их уже раздарил. Вряд ли я снова попаду в
свою часть. Меня это не  огорчает, так как Сашка убит. Здесь лежать довольно
безмятежно.  Кормят хорошо. Занимаюсь  главным  образом тем, что курю, благо
еще осталось  штук двести сигарет.  А потом, ко мне ходят другие раненые  из
нашей части, которые лежат  здесь и могут  ходить. Вот  и все.  Не волнуйся.
Целую. Борис.

     7 октября 1944
     Моя родная!
     Я  уже во  втором  госпитале.  За  окном  широкий,  медленный, как  его
называют болгары,  "Белый  Дунай".  По  нему пароходы ходят до Одессы. А  от
Одессы трое суток  поездом -- и Москва. Отсюда я  уеду  завтра. Вчера прочел
"Философию  этики"  по-болгарски.  Очень  интересно,  но  много  неполного и
неверного.  Очевидно, такие сложные вещи, как причины и законы человеческого
поведения, объяснить полностью нельзя. Но об этом я поговорю потом. А сейчас
всего хорошего. Борис.

     8 октября 1944
     Моя родная!
     Сегодня  или  завтра  утром уезжаю на  сан-поезде  отсюда.  Вероятно  в
Россию. Вчера была перевязка,  и доктор  сказал, что это дело не меньше, чем
на  два  месяца. В общем мне бы только попасть в Одессу. Со мной вместе один
раненый летчик, и он  устроит нас обоих на самолет до Москвы. А  в Одессу мы
попадем  во что бы то  ни стало,  если не довезут, сами доберемся. Плохо то,
что мы оба не можем ходить. Итак, жди. Если не приеду, значит придется ждать
довольно долго, пока не вылечусь окончательно. Поживем -- увидим. Б.

     15 октября 1944, г. Тульча, Румыния
     Моя родная!
     Мне не везет. Проехал две страны и на границе России лег окончательно в
госпиталь. Дальше  меня  не повезли, а  добираться самостоятельно я  еще  не
могу: на костылях далеко не уйдешь. Лежать мне здесь месяца полтора, так что
можешь написать пару писем. Лежать довольно скучновато, но в  общем неплохо.
Даже  книги есть. Война кончается, так что жди. А пока -- лежу, читаю, курю.
Б.

     17 октября 1944.
     Лежу, читаю, курю.  Прочел  "Блуждающие  звезды" Шолом-Алейхема.  Очень
хорошо.  Скоро будет нечего курить  -- сигареты  кончаются.  Пишу  небольшую
вещицу, вроде поэмы. Надеюсь привезти ее домой сам. Если нет -- пришлю.
     На  другой  день.  Вчера  вечером прочел  биографию  Спинозы.  Довольно
интересно. Он считал, что истинное счастье человека заключается в  искании и
познании  истины,  т.е.,  говоря по-нынешнему,  в научной деятельности.  Это
неверно.  Здесь все зависит  от темперамента.  Всякая  работа,  всякий образ
жизни, наслаждения, которые полностью захватывают духовные и физические силы
человека, создают  счастье. Во время боев, непрерывно рискуя, при предельном
напряжении  всех  сил  я  был  счастлив.  Почему  курить   приятно?  Никотин
заставляет  сердце биться  быстрее,  ты возбужден,  возникает  искусственное
волнение, а это наполняет  жизнь. После  одного  боя в Бессарабии, когда мне
пришлось не  с  далекого  расстояния,  а  в упор,  т.е.  почти  расстрелять,
нескольких  немцев,  наступила реакция, подавленное настроение,  нечто вроде
угрызения  совести. Но после полумесячной  передышки мне  опять захотелось в
бой. И когда где-то наши воюют, а я сижу в тылу,  мне завидно. Это абсолютно
то  же самое, как когда  азартный игрок не может спокойно  смотреть на игру:
руки чешутся и хочется поставить. Но  теперь, когда  я уже три недели живу в
спокойной обстановке,  читаю,  пишу, --  мне страшно  не  хватает умственной
работы, настоящего дела. Ты знаешь, моя родная, что скоро мой день рождения.
Мне будет 23. Это ужасно много. Я  столько времени потерял. Но я не жалею. Я
увидел три страны. Я прошел Румынию, Болгарию, Югославию и имел глаза, чтобы
видеть, и уши, чтобы слышать. Я лучше узнал людей и себя. Я никогда не смогу
жить  спокойно: мне  надо,  чтобы что-то захватывало  меня целиком. Потом  я
узнал, что я ничего не боюсь.  Это не хвастовство. Я узнал настоящую дружбу.
Я понял теперь, что те, кого я раньше  считал друзьями, даже С.Л., -- просто
приятели, что настоящая  дружба явление гораздо  более редкое, чем настоящая
любовь. Сашка был настоящим другом  и исключительным человеком. Когда-нибудь
я расскажу тебе о нем подробнее.
     Нога моя потихоньку заживает. В  последние дни стал опять плохо слышать
на правое ухо. Дело в  том, что,  --  я тебе не  писал в  свое время,  -- на
"Малой земле"  у Днестра я был контужен снарядом  и тогда  временно  потерял
слух на  одно ухо. Потом прошло, но не совсем. Вот и все мои новости. Целую.
Б.

     19 октября 1944
     Моя родная!
     Вчера я написал тебе большое письмо. Боюсь, что ты не так меня  поняла.
Война страшная,  жестокая вещь. Она противна  человеческому разуму и унижает
человеческое   достоинство.  Но  азарт  боя,  желание  риска  не  связаны  с
рассудком. Это просто жажда полноты жизни, напряжения  духовных и физических
сил. Я не  вижу большой разницы между  смертельным  риском, игрой  в очко  и
решением  захватывающей  научной проблемы. Не  знаю, понимаешь  ли ты  меня.
Думаю, что нет.  Наверное, я  сумасшедший, и мне воевать нельзя. Сашка тащил
меня после ранения,  ругался и  говорил, что больше  меня не пустит в бой, а
сам  полез. Больше этого не будет.  Война кончается.  До сих пор мне  везло.
Повезет и до конца. Целую. Б.

     21 октября 1944
     Моя родная!
     Я пишу тебе каждый  день, потому что  больше мне нечего  делать.  Читаю
много, но  книг мало.  Пишу довольно  много. А  в общем скучно.  Вчера долго
играл  в преферанс. Выиграл.  Сегодня думаю кончить маленькую  поэмку.  Если
кончу --  завтра напишу ее тебе.  Я хотел  сперва написать ее о Сашке, но не
смог. О  нем я не  могу думать спокойно. Сегодня  я читал весь  день  статью
Толстого "Что такое искусство?". Читал не в первый раз. Вкратце его основные
выводы  можно  выразить так:  то  произведение  искусства  хорошо,  которое,
во-первых,  служит  нравственно-  религиозным  целям, так  сказать,  Добру с
большой буквы, а, во-вторых, понятно всем без исключения. На основе этого он
рассматривает  и отрицает все новое  искусство и  литературу. Противоречий у
него  масса. Я  не согласен почти  ни с одним словом. Но дело не  в  этом. Я
задумался над  тем, что  же такое в самом деле искусство; почему мы называем
одно произведение искусства хорошим, а другое плохим; что такое красота? И с
удивлением  обнаружил,  что  раньше,  до  войны,  я  или  не  имел   на  это
определенных  взглядов,  или думал совершенно по-другому.  Я об  этом  думал
вчера весь вечер, большую часть ночи и сегодня. Конечно, это оттого, что мне
нечего делать.  А вопрос, хотя я и не  имею к  искусству никакого отношения,
интересный.  И вот,  что  я  думаю  сейчас  по  этому  поводу.  Произведение
искусства (роман, рассказ, стихотворение, картина, музыка, созданный актером
образ  и  т.д.)   ставит  своей  целью   изобразить   определенную   область
действительной жизни, будь то внутренний или внешний мир человека,  чувство,
природа,  взаимоотношения  людей и  т.д.  Произведение искусства  не  только
изображает, но и  дает оценку автора. Беспристрастных произведений искусства
нет и  не может  быть:  уже  в самой точке зрения,  в том,  как  показывает,
кроется оценка. Автор стремится заразить нас этой оценкой, чувством, которое
он  хотел  выразить. Причем делает это не убедительными  рассуждениями  (это
область науки, а не  искусства), а с помощью образов  и всевозможных приемов
заставляет  нас  переживать  те  чувства, которые  он  переживал.  С помощью
искусства он передает нам свои чувства, ставит нас на свое место, заставляет
смотреть на пейзаж,  например, с его точки зрения, вкладывает  в пейзаж свои
ощущения,  -- и пейзаж вызывает чувство грусти. Это  -- пример. И  хорошо то
произведение искусства, которое возможно лучше и полнее  добивается этого. И
безразлично, какое чувство он выражает, важно,  сумел ли он нас им заразить.
И  насколько.  Когда  мы  смотрим, переживаем  действительность, обычно наше
внимание  разбрасывается, мы  редко испытываем какое-  либо чувство в полную
меру.  Настоящее   произведение  искусства  заставляет  нас  напрягаться  до
предела.  Мы   волнуемся,  оно  захватывает  нас   целиком,  а  это   всегда
наслаждение,  потому  что  единственное   настоящее   наслаждение  человека,
единственное, к чему он стремится и чего очень мало кто добивается, это жить
полной  жизнью, быть  захваченным  до предела.  Когда я читаю  хорошую книгу
(смотрю хорошую картину, актера и т.п.), я захвачен целиком, думаю, чувствую
вместе с творцом и  живу так полно, как очень редко в реальной  жизни. Разве
что сам творю, решаю научную проблему или испытываю азарт боя. Только с этой
точки зрения  и можно оценивать произведение искусства. А что такое  красота
-- я не  знаю.  В искусстве красоты  вообще нет.  А  в  жизни это  настолько
субъективно, что об этом нельзя  рассуждать. Вот  и все. Я надоел, наверное.
Нога моя заживает. Жду писем. Целую. Б.

     22 октября 1944
     Моя родная!
     Нога потихоньку заживает. Если бы не было больно опускать ее вниз, я бы
уже ходил, т.к. вполне могу наступать на нее. Вчера кончил небольшую поэмку.
Мне нравится. Прочел (вернее перечел) еще одну статью Толстого "О Шекспире и
драме". Как он  недобросовестен! Как искажает Шекспира  в своем пересказе! И
как  он мало убедителен! Сегодня читаю философские статьи Метерлинка: "Разум
цветов" и др. Довольно интересно, хотя совершенно не научно. Он констатирует
факты, указывающие на разум и свободную волю растений, подводя под это мысль
о   всепроникающем  эфире   разума,   наполняющем  мир.  Он   забывает,  что
удивительное  устройство,  целесообразность организма не есть признак разума
обладателя.  Разум человека  заключается  не  в  том,  что  мы  имеем  такие
удивительные,  сложные  и  послушные  машины,  как  пальцы  рук.  А в  общем
интересно. Я  еще не надоел  тебе  своей  философией? Мне не с кем говорить.
Всего хорошего. Б.


     23 октября 1944
     Моя родная!
     Вчера  оделся и  с помощью одного костыля проковылял в  городское кино,
где  смотрел   американский   фильм  "Девушки  современности".  Для   такого
маленького городка кинотеатр  довольно хорош,  но удивляет отсутствие  фойе.
Впрочем в Болгарии то же самое. Я довольно  плохо  слышу и разбирать быструю
английскую  речь  не  был  в  состоянии,  а надписи  румынские. Поэтому  мой
знакомый, румынский еврей из Бухареста, переводил надписи на немецкий. Фильм
не очень  хороший,  но довольно смешной. Изображена современная американская
богатая семья, проникнутая ультрасовременными  идеями о воспитании, морали и
т.п.   Наиболее  радикальна  старая  бабушка,  которая  все  время  шокирует
остальную  семью. Содержание  довольно бедно, но  посмеяться можно.  Сегодня
весь  день  читал  Метерлинка, не  забывая  играть в  преферанс. Читать  его
философские  статьи  большое  удовольствие для  меня. Несмотря  на несколько
излишнюю  мистику  и  таинственность,  они   очень  умны  и   часто   верны.
Художественные  его произведения мне совершенно не нравятся: там мистика  не
искупается  мыслью.  Особенно  хороша  статья  "Тревожность  нашей  морали".
Вкратце  он  говорит  следующее.  Теперь  наше  общество  переживает  время,
аналогичного  которому  нельзя  найти в  истории.  Умирает  религия,  но  не
заменяется,  как  бывало раньше,  новой,  а оставляет пустоту.  Наша  мораль
исходит  из  заветов  христианской  религии, следовательно  она  повисает  в
воздухе. Что же нам делать? Отбросить старую мораль, как не  имеющую основы?
Метерлинк  анализирует  само  понятие морали,  доказывает,  что нравственный
уровень   общества  вообще  совершенно  не  зависит   ни  от  господствующей
религиозной  идеи,  ни от  так называемой "морали благоразумия"  и "здравого
смысла". Например, 99% населения  в средних веках были уверены, что если они
будут  жить  хорошо,  по-христиански, то  после  смерти им уготовано  вечное
блаженство. И несмотря на практическую выгоду, мы не знаем  более  жестокого
времени, полного всяческих преступлений. В конце концов Метерлинк приходит к
выводу,  что три-четыре основные  положения высшей "бесполезной" морали надо
оставить. Довольно  любопытны статьи "Бессмертие"  и  "Смерть".  Но  слишком
много  мистики.  Он  забывает, что  ужас  смерти  не в  неизвестности, не  в
"бесконечности", а просто в отсутствии жизни. Целую. Б.

     25 октября 1944
     Моя  родная! Лежу,  читаю, курю, играю в  преферанс, вечером ковыляю  к
одним  знакомым  (румынам)  напротив  госпиталя.  Перечитал "Как  закалялась
сталь",    Маяковского.     Для     разнообразия     думаю    теперь     над
политико-экономическими вопросами.  Вчера  была  перевязка. Рана  упорно  не
хочет заживать. Доктор сказал: еще месяц. Б.

     31 октября 1944
     Здравствуй, моя родная!
     Время идет. Моя нога все лучше и лучше. Я уже  вполне прилично хожу. Но
рана  еще не закрылась. Впрочем, это дело  дней пяти-шести. А потом еще дней
пятнадцать для  того, чтобы все  поджило окончательно, и я здоровый человек.
Перечел очень хороший роман Матэ Залка "Добердо". Он вернее описывает войну,
чем Ремарк. У  Ремарка слишком много истерии. Я  много читаю. Так много, что
соседи  боятся, что  я сойду с ума.  Они не понимают, что  мой мозг все-таки
почти не загружен. Ведь я ничего  не делаю, лишь  играю  в преферанс и читаю
беллетристику. Поэтому я чувствую умственный голод  и набрасываюсь на книги.
Во  время  боев  этого  не было:  там и без умственной  работы я жил  полной
жизнью. Вчера перечитал "Отцы и  дети". Конечно, это лучшее  у Тургенева, но
меня очень мало волнует. Перечитывал Мольера. "Дон Жуан" очень хорошо. Вот и
все. Целую. Б.

     2 ноября 1944
     Моя родная!
     Вчера смотрел  новую американскую кинокомедию "Магараджа  в Голливуде".
Мало  содержания и много смеха. Песенки хороши. Теперь  я  на несколько дней
спасен  от скуки. Достал толстый  том статей  и очерков  К.Тимирязева. Здесь
очерки   о  Пастере,   "Наука  и   этика"   и  др.  Несмотря   на  некоторую
механистичность, он мне  нравится. Он  слишком эмпирик,  чтобы я полностью с
ним был  согласен, но большинство мыслей верны и глубоки. Правда, обычно эти
мысли не его, а цитированы.  Очень верна мысль о том, что нет так называемой
"прикладной науки".  Есть  лишь  частные выводы  настоящей  науки, которая и
должна быть единственной  целью,  а  "остальное  приложится".  Когда  ученые
начинают заниматься только прикладной наукой, они не достигают  своей  цели,
т.к.  надо  иметь что прикладывать.  Также  мне  нравится  его  отвращение к
философии.  Действительно, --  это  уже я  говорю,  -- что такое философские
проблемы?  Это или вопросы об  общих причинах, на которые наука еще не может
ответить,  или  вопросы  о  цели, вообще не имеющие смысла.  Таким  образом,
наука,  научившись отвечать на  "общие" вопросы, заменяет философию, которая
на эти  вопросы  ответить не  может. Право на самостоятельное  существование
имеет  лишь  философия  типа  Ницше,  выражающая  субъективное  отношение  к
действительности. Философ "выдумывает свое я"  и не мешает другим выдумывать
по-своему.   Эти  статьи  производят  на   меня  большее   впечатление,  чем
"Диалектика  природы",  уже  потому,  что  они не  догматические.  Умиляют и
раздражают его наивные рассуждения о моральном прогрессе,  о "демократизации
науки",  о  науке, "призванной облагородить человеческие инстинкты" и т.д. У
Тимирязева плохая манера писать о деятельности ученого, как о безмятежности,
покое,  бесстрастности...  Правда, он больше популяризатор, чем ученый. Я не
могу  судить  об  этом,  но  мне  кажется,  что работа  ученого  -- сплошная
авантюра. И  когда читаешь такие  книги,  грустно становится: уже 23 года, а
еще ничего  не знаю, не  умею. Напрасно думают, что при современном развитии
науки  можно быть лишь  узким  специалистом. Наоборот, современное состояние
науки требует универсалов. Надо знать очень многое, потому что, к сожалению,
нельзя  знать все. А три  года уже вычеркнуто.  Вот и все, что  мне хотелось
написать сегодня. Целую. Б.

     3 ноября 1944
     Я  продолжаю  читать сборник Тимирязева. Прочел совершенно изумительную
статью Гексли "Эволюция и этика".  Впервые вижу, чтобы можно было так писать
об  этике:  просто,  глубоко,  верно.  Как  мелочны  кажутся  рассуждения  в
"Диалектике  природы" о том  же Гексли.  Там приклеивают  ярлыки,  делают из
простых вещей "мировые законы". Я вижу теперь, что там мало оригинального, и
к  тому же все плохо сформулировано. Вообще говоря, мне грешно жаловаться: я
веду  жизнь  обеспеченного  и  незанятого  молодого  человека  в  буржуазном
обществе. День  проходит  примерно так. Просыпаюсь,  когда проснусь (часов в
8). Затем до завтрака и  после завтрака до  обхода врача (11-00) читаю. Если
врач  назначает  на перевязку,  иду на перевязку, если нет, сразу одеваюсь и
ухожу в город, где провожу  время  часов до четырех в одном из кафе, которых
здесь,  хотя городишко  крохотный,  множество.  В  кафе играю  в  шахматы  с
румынами, болтаю,  пью кофе. А  так как платит за все проигравший,  а румыны
играют  плохо, то они и платят. Очень удивляет одна черта.  Спекуляция здесь
развита  поразительно:  в самом шикарном магазине торгуются и с  не знающего
цен запрашивают вдесятеро. За деньги можно получить  от них все, что хочешь.
Но в кафе или в ресторане, где не платят кельнеру, а просто оставляют деньги
на столе, никогда  не обманывают. Принято за каждую партию в шахматы платить
особо. Никто не следит, сколько партий  сыграли, но деньги оставляют честно.
Потом иду домой обедать, если кто-нибудь из приятелей не затащит в ресторан.
Вечером или читаю, или  в кино, или просто ничего не делаю. Но от длительной
такой  жизни  можно  сойти  с ума  от  тоски.  Приятелей у  меня  множество.
Почему-то я  заслуживаю доверие и дружбу  людей темного  прошлого --  воров,
бандитов. А их  много среди раненых. Они рассказывают мне свои  жизни, а это
интересно. По-моему они принимают меня за своего,  потому что я их не боюсь,
держусь спокойно, как только начал вставать с койки, отлупил одного сукиного
сына, который  начал ко мне приставать. Это  один из тех  неприятных  людей,
которые  кричат, что они нервны, они  три года воюют (как будто остальные не
воюют), трясутся  (искусственно), думают, что им все позволено, и  по любому
поводу пускают в ход кулаки и ножи. Так проходит моя жизнь здесь. Целую. Б.

     10 ноября 1944
     Моя родная!  Впервые я  имею возможность наблюдать длительное  время  в
более или менее мирной обстановке  своих коллег: я лежу в офицерской палате,
где около 30 коек. Наблюдения  на передовой не идут в счет:  там люди заняты
делом, и близость смерти накладывает некоторый отпечаток на взаимоотношения.
Особенно интересно  смотреть  на  пьяных. Совсем пьяных.  У пьяного человека
всегда утрированы основные  черты характера.  Сам я пью, почти  не пьянея, и
поэтому имею счастье изучать  характеры. Очень неутешительное занятие. Какой
скучной,  пустой  жизнью  живут они!  У большинства имеются  две-три  мысли,
взятые из личного опыта или вбитые извне. При любых разговорах на общие темы
вставляются эти мысли. Пример такой идеи: "В отдельной  части служить легче,
чем в обычной".  И все.  Они страшно любят спорить. Спорят по любому поводу,
спорят бестолково, глупо, не слушая противника и, очевидно,  не понимая, что
хотят доказать. Я знаю, почему они любят спорить: чаще всего в споре слышишь
самовосхваления  --  "Я такой человек...",  "Тебе жить до седых волос, чтобы
увидеть, что  я видел" и т.п. Они страшно обидчивы,  причем обижаются  не на
то,  на  что  обиделся  бы  я,  а  на  отдельные слова,  на которые  принято
обижаться. У нас дня не  проходит без драки.  Драки глупые и жалкие,  потому
что  они  же  раненые. Все это тем более удивительно,  что если поговорить с
каждым   отдельно,   то  после  многих  трудов   почти   всегда  откапываешь
индивидуальность,  то  интересное  и  "свое" лицо,  которое  есть  у каждого
человека. Но это настоящее "я" спрятано так глубоко, что они сами не знают о
его существовании.  А если  знают  --  стыдятся,  как  стыдятся  вообще всех
искренних  человеческих  чувств.  Мне  хотелось  бы  подробно  рассказать  о
некоторых,  но  это как-нибудь потом. Я  и так  надоел тебе своей болтовней.
Ничего не поделаешь -- скучно. Целую. Б.

     11 ноября 1944.
     Моя родная!
     Сегодня была перевязка. С  ногой  все в порядке. Часть раны  уже совсем
закрылась, так что дней через 15 и выписываться  можно.  А  я  все занимаюсь
наблюдениями.  Как  они  легко  раздражаются,  и  какое  у  них  болезненное
самолюбие. Они  все  знают и  обо всем  судят. Как  стараются  показать свое
превосходство,  и как  в  то  же  время что-то общее,  стадное закрывает  их
настоящую  индивидуальность. Внешне они очень похожи. Интересы одни, вернее,
их отсутствие. А на самом деле бесконечно разнообразны,  но они сами об этом
не догадываются.  Как интересно сбрасывать с  человека внешнюю корку грязи и
открывать  за этим его собственное  "я". Это очень легко. Надо только  уметь
слушать.  Сперва  можно  только делать  вид, что слушаешь: он сам сбрасывает
грязь  и  незаметно добирается до  настоящего. Оно не всегда интересно,  это
настоящее, но иногда очень. Ты  не  думай, что я  отношусь к ним  свысока. Я
прекрасно  понимаю,  что  драки,  грубость,   пьянство,  разврат,  ссоры  --
результат безделья,  скуки, пустоты жизни.  Я сам могу  быть таким же, но не
люблю. Хотя и бываю. "С волками жить...". Но это плохая пословица. Надо быть
человеком. Ты не думай, что я  всегда  "такой  умный".  Нет, обычно я просто
живу,  смотрю. Прости, если надоел. Целую. А  людей  очень  много  хороших и
интересных. Б.

     12 ноября 1944.
     Моя родная! Уже  середина ноября,  в Москве, наверное, холода, а  здесь
тепло.  Дожди,  пасмурно,  но  тепло.  Вчера читал  один из  номеров журнала
"Знамя". Он  весь наполнен военными  повестями, очерками, рассказами. Очерки
еще можно читать, особенно если они описывают операции в "мировом масштабе",
с высоты  штаба  Армии или Фронта.  А художественные  произведения я  не мог
читать  без раздражения.  Вот, например,  повесть  Либединского "Гвардейцы".
Человек пишет  все время непосредственно  о  боях,  о  переднем  крае,  где,
очевидно, ни разу  не был. Раздражает все: и  неверное употребление  военных
терминов, например,  танковый "дивизион",  вместо "батальон".  И невероятные
эпизоды. И общая, абсолютно неверная картина  боя, где  все, от командира до
солдата,  ясно  представляют  себе обстановку на  большом  участке, где  все
совершается  по  плану,  где  связь  безукоризненна, и  все  согласовано  до
мельчайших  деталей.  Раздражают  и вызывают  смех  такие  эпизоды:  в  роте
чрезвычайное  происшествие  --  боец в атаке потерял штык от  винтовки.  Его
судят  чуть не  трибуналом. Автор не  знает,  что  на поле боя этот боец мог
подобрать десяток целых винтовок, а не только штык. Зачем люди  пишут о том,
чего не знают? Не видел войны -- не пиши о ней. Нельзя писать художественные
произведения о  войне во время войны. Нога у  меня постепенно заживает. Хожу
свободно, но не очень долго. Рана еще не закрылась. Целую. Б.

     17 ноября 1944
     Вчера на перевязке врач сказал, что выписать  меня  можно будет  только
недели  через  три-четыре. С ума сойду  от скуки и тоски! Еще месяц  лежать!
Позавчера взял обмундирование и "сбежал"  (не в смысле "бегать") в городское
кино. Шел наш фильм  "Учитель". Что за  дрянь!  Перечитал "Бесы".  Как умно,
остро,  и как  зло! Может  быть  из-за  этой  злости,  из-за  слишком  явной
ненависти автора, он и не достигает своей цели. Даже пусть фактически верно,
а  не веришь. Он  слишком пародирует, так что враги его могут сказать: "Ведь
это  совсем  не  мы!" Много  очень  верного,  глубокого,  умного,  полностью
оправдавшегося.   Но  для  памфлета  слишком  страстно  и  необъективно.  На
основании этой  книги  нельзя изменить убеждения: слишком  много  личного. А
вещь  замечательная. Любопытно,  что  любое явление можно  показать  в любом
свете,  не  искажая фактов. Важно  не то,  что  говоришь,  а  то, о  чем  не
говоришь. Можно сказать правду,  но  не  всю,  а  если сказать  всю,  то все
изменится. В этом я очень убедился за последнее время. Даже в науке в фактах
нет  истины.   Если  теория   слепо  следует  фактам,  подгоняется   под  их
совокупность,  то  обязательно следующий  факт  сломает  эту  теорию. Теория
должна быть шире фактов,  принимая их лишь как  необходимое  условие.  Нечто
вроде граничных  условий при  составлении  дифференциальных  уравнений.  Эти
условия не определяют уравнения полностью, лишь заключают в рамки и помогают
исключить ненужное. Прости за болтовню. Целую. Б.

     28 ноября 1944
     Моя родная!
     День  рождения  прошел неплохо.  На  квартире одной сестры из госпиталя
собралось человек  шесть-семь. Вообще,  конечно, скучно,  но  жаловаться  не
приходится. Читаю "Диалектику природы". Очень много интересного и умного, но
очень  много  спорного.  И  вообще   все  не   очень  значительно.  Основные
диалектические (так называемые) законы  суть или общие места,  или  софизмы,
допускающие любое толкование  в  зависимости от конкретного  случая.  Анализ
современной  ему  науки в  некоторых моментах  абсолютно  устарел, а  иногда
просто запутан (вопрос  об  энергии). И при  всем том очень  много блестящих
глубоких мыслей. Поражают эрудиция и всесторонние познания автора. В общем я
получаю удовольствие,  что и требовалось доказать.  Рана еще не закрывается.
Видел новый  американский  фильм  о  летчиках.  Довольно пустой,  но  сделан
хорошо.  Тоска... Читала ли  ты роман Федина  "Города и годы"? Я прочел  его
сегодня. Он произвел на меня большое  впечатление. Это повесть о том, как во
время войны, когда  рушится мир,  сталкиваются  причудливым  образом  судьбы
людей.  Это  не очень большая  литература, и  характеры  очерчены не  четко,
скорее силуэты. Но книга  подкупила меня правдой: я видел такое же. Во  всех
своих романах  он пишет  больше о Европе, чем  о  России. И здесь почти  все
действие  происходит  в  Германии  с  русскими  военнопленными,  или  просто
случайно застигнутыми  там  войной  14  года.  Все, что он пишет,  мне очень
знакомо, вернее чувства и мысли. Тоска... Пью  понемногу. Но я не напиваюсь.
Скучно. Курю целыми днями. Целую. Б.

     3 декабря 1944
     Моя родная!
     Сегодня будет перевязка  -- посмотрим, в каком состоянии рана. Я кончил
сборник Тимирязева. Конечно, основное  там не его речи, а приложенные статьи
английского биолога  Гексли "Эволюция и этика",  английского физика  Пирсона
"Наука и обязанности гражданина".  Несколько  наивна в социальном отношении,
но  замечательно верна  и  оригинальна  в  определении философии и  сущности
научного  метода  статья  английского  физика  Винера  "Расширение   области
восприятий". Когда по вопросам, монополизированным философией, высказывается
положительный ученый,  у него  это  получается значительно проще и  лучше...
Всякая предвзятая философская система (любая) догматична и, следовательно, в
научном   смысле  реакционна.   Это   особенно  ясно   видно  в  примечаниях
А.К.Тимирязева  (сына)  к  этим  статьям,  сделанных в  духе диалектического
материализма.  Я вообще  терпеть  не могу этого  А.К.Тимирязева  (он  сейчас
читает на физфаке  МГУ). В  своих  книгах по теоретической физике он  больше
занят  обвинениями противников в отступлении  от диамата, чем  теоретической
физикой. На  этом  основании он не  признает  Эйнштейна, волновую механику и
многое другое. Но хватит об этом.  Ты пишешь, что  мои, как ты их называешь,
"безрассудства"  происходят под влиянием  окружающей  среды.  Это неверно. Я
действительно получаю наслаждение от риска. Всего хорошего. Б.

     4 декабря 1944
     Моя родная!
     Скучно. От  нечего делать играю потихоньку в очко.  Выигрываю. Прочел с
начала до конца "Радугу" В.Василевской. Бездарность. А в тех местах, где она
описывает  собственно  войну,  -- ни  слова  верного. Сейчас читаю  "Мертвые
души". Хоть  и классик, а хорошо. Кстати, что  такое  классик?  Лучше  всего
сказал  об  этом  Тэн:  "Классической  называется  литература,  изучаемая  в
гимназиях".  Иного определения  дать нельзя.  Очень интересно  наблюдать  за
политической жизнью Румынии,  даже  в масштабах такого  маленького  городка.
Вчера была  демонстрация. Совсем  непохоже  на то, что у  нас называют  этим
именем, и немного смешно. В общем скучно. Целую. Б.

     12 декабря 1944
     Моя родная!
     Вчера всю ночь играл в очко.  Выиграл 18000 лей. Комиссия откладывается
со  дня  на день. Скучно. Прочел маленький  сборник еврейского  поэта  Ошера
Шварцмана. Очень хорошо. Несколько напоминает Гейне, но вполне  оригинально.
Чувствуется,  что перевод портит.  Хотелось бы почитать  его побольше. Читаю
сборник   научных  трудов  Столетова,  известного  русского   физика.  Очень
устарело, конечно. Грустно  видеть, как много я  забыл. Утешает лишь то, что
легко вспоминаю. Б.


     2. В госпитале.

     Над койкою встала высоко
     Видением белым стена.
     О чем-то родном и далеком
     Лениво поет тишина.
     В окно виноградные кисти
     Ползучий кустарник забросил,
     Деревьев зеленые листья
     Посыпала ржавчиной осень.
     Предутренний сумрак в палате,
     Свисток парохода вдали...
     У низкой железной кровати
     Стоят до утра костыли.
     Проходит сестра озабоченно,
     Сандальи скрипят в тишине...
     В осенние долгие ночи
     Не спится, не дремлется мне.
     И мелочное, и главное
     Смешав в темноте ночной,
     Проходит мое недавнее,
     Вчерашнее предо мной.
     Дороги, лощины, болота
     Трехдневный томительный бой,
     Размеренный гул самолетов
     И мин нарастающий вой.
     Спокойно карпатские горы
     Глядят сквозь чадру облаков,
     Как танки врываются в город,
     Ломая фанеру домов.
     И немцы до ужаса близко
     По-своему что-то кричат,
     И радость смертельного риска
     Бежать не позволит назад.
     Ракет разноцветные стрелы,
     Раскрытые бочки вина,
     Шампанское, водка, расстрелы,
     Трофеи, убийство -- война.
     А после -- прогулка веселая
     Под солнцем полуденных стран,
     Румынские нищие села,
     Зубчатые скалы Балкан.
     Болгарские плавные танцы,
     Цветы и восторженность встреч.
     Вино. Рестораны Констанцы,
     Певучая сербская речь.
     Народные пестрые сказки
     О древней, забытой стране,
     И женские пьяные ласки
     В полночной глухой тишине.
     Я знаю, что время настанет --
     Пойду я дорогой иною,
     И в памяти, будто в тумане,
     Померкнет пройденное мною.
     Заботами новыми полный,
     Забуду военный угар, --
     Дунайские белые волны,
     Днестровские берега.
     Без радостей и волнений
     Займут мой недолгий век
     Опасности уравнений
     И тайны библиотек.
     Светлеет. Соседний раненый
     Хрипит в беспокойном сне,
     И тени воспоминаний
     Растаяли на стене.


     3.
     Бориса  выписали  из  госпиталя  только  в  конце  января сорок пятого.
Прощальная вечеринка в  маленькой двухкомнатной квартире:  четверо уезжающих
офицеров, и, соответственно, столько  же медсестер. Утром Борис  прибежал  в
госпиталь,   получил   направление   в  офицерский   полк  резерва  Третьего
Украинского,  в  город Тимишоары  на западе Румынии  на  границе  с Сербией,
продаттестат, немного денег. Впрочем, у Бориса еще оставалось тысяч двадцать
лей от карточных выигрышей последних недель.
     Поезд Тульча-Бухарест отошел точно по  расписанию.  В офицерском вагоне
было свободно. Борис давно решил: ни в какой полк резерва он не поедет. Хуже
нет тыловых бездельных частей. Бессмысленная унизительная муштра, в основном
строевая подготовка,  чтобы фронтовики не разболтались.  Конечно, все это не
надолго. В Венгрии  идут бои,  вакансии освобождаются,  но опять  привыкать,
знакомиться,  приспосабливаться. Из  редких писем Полякова  Борис знал: полк
где-то за Дунаем на юго-запад от Будапешта, в районе большого озера Балатон.
Ничего,  найдет.  А  пока  несколько  дней  погулять  в   Бухаресте,   город
посмотреть, с Александром Абулиусом поболтать.
     Еще давно, только  Борис  начал выходить в  город на костылях,  в одном
кафе на берегу Дуная он разговорился  с хорошо  одетым румыном лет тридцати.
Румын  оказался  евреем  из  Бухареста,  владельцем  маленькой мастерской по
ремонту пишущих машинок,  который  регулярно приезжал в Тульчу, где  у  него
была клиентура. Абулиус  прилично говорил по-немецки, и общаться с ним  было
интересно. Его очень занимала экономическая система Советского Союза.
     -- Послушай, Борис,  а если я  приеду  в  Россию, я  смогу  работать? Я
хороший механик, все системы машин знаю.
     -- Сможешь. У  нас есть мастерские, поступишь на службу, если советское
гражданство дадут.
     -- Я не хочу на службу, я хочу свою мастерскую.
     -- Не выйдет, Алек, у нас социализм.
     -- И я должен буду каждый день ходить на работу?
     -- Само собой. Утром приходить, вечером уходить.
     -- А если я сегодня заработаю столько, что мне и на завтра хватит?
     -- Во-первых,  не  заработаешь,  а во-вторых, все равно  должен  будешь
ходить.
     -- Не поеду в Россию.
     И вот  Борис  идет по  вечернему Бухаресту, ищет  Страде  Вультур,  14,
квартиру своего друга, Александра Абулиуса. Идет, как ему еще в Тульче умные
люди советовали,  прямо по мостовой, посреди узкой  улочки,  кобура Вальтера
расстегнута,    демонстративно    сдвинута   вперед:   в   Бухаресте   полно
железогвардейцев, русским офицерам в одиночку ходить опасно.
     Райончик не  аристократический.  По-видимому, еврейское гетто.  Кривые,
темные улочки,  фонарей  нет,  одноэтажные  домишки.  Вот,  наконец,  Страде
Вультур, дом  14.  Не  поймешь,  вроде  полутороэтажный.  Звонка  нет,  надо
стучать.  Уже  поздно,   часов   11,  спят,   наверное.  Минуты   через  три
встревоженный женский голос, что-то по-румынски.
     -- Пафтым, мадам, пафтым. Александр Абулиус.
     И по-немецки.
     -- Это Борис Великанов, знакомый Алека из Тульчи, позовите, пожалуйста,
Алека.
     И тут же голос Абулиуса:
     -- Это ты, Борис? Сейчас открою.
     Огромная, во весь дом, комната. Нечто вроде полатей наверху -- спальня.
Комната почти  пустая,  стол,  несколько  стульев.  В  углу груда чемоданов,
рюкзаки. Молодая женщина в халате, лицо усталое, улыбается.
     -- Это моя  жена, Клара. А это, Клара, тот русский офицер  из Тульчи, о
котором  я рассказывал. Вполне приличный человек, хоть и  гой, прости, меня,
Борис.  Молодец,  что пришел.  Сейчас мы  что-нибудь сообразим,  отпразднуем
встречу. Да ты раздевайся. Я смотрю, совсем не хромаешь. Куда направляешься,
на фронт, опять воевать?
     -- Воевать, Алек,  воевать, я же  больше ничего  не  умею.  Вы,  вроде,
уезжать  собрались?  А  я   хотел  пару  деньков  у  тебя  пожить.  Бухарест
посмотреть.
     --Два-три дня  можно.  Мы с Кларой  уезжаем.  Через неделю из Констанцы
отходит большой корабль в Палестину. Евреи бегут из Европы, Борис. Кто живой
остался,  конечно.  Правда,  союзнички  ваши, англичане, как  это  по-русски
говорится,  мать  их  так, хозяева  там  и  не  пускают,  но  уже  несколько
транспортов благополучно прошли.  И ваше командование помогает, видно не все
у вас с союзниками душа в душу.
     -- Что же ты в Палестине делать будешь? Дикая страна, пески, бедуины на
верблюдах, там и пишущих машинок, наверное, нет.
     --  Ничего, мы с Кларой молодые,  всему  научимся, может еще  доведется
нацбольшинством пожить.
     -- Это чей портрет?
     -- А ты не узнал? Антонеску.  В  каждом еврейском доме в Румынии висит.
Ни одного еврея не отдал Гитлеру. У нас и лагерей не было.
     Три дня прожил Борис в Бухаресте. Ходил по городу. Маленький Париж, как
называли его румыны, не уступал по словам Абулиуса большому только  по числу
проституток и сутенеров. Несколько раз был в кино: новые американские фильмы
с постаревшим Дугласом Фербенксом. Вечерами болтал с Алеком и Кларой.
     Поезд на  Тимишоару отходил через час  после поезда на Констанцу. Борис
оформил себе  у  военного коменданта билет. Официальное  предписание  у него
было на Тимиошару, а в Венгрию все равно другого пути не было.
     Попрощались, поцеловались. И  вот Борис уже едет в почти  пустом вагоне
для советских офицеров на запад, воевать.

     4.

     --  Нету у  меня для  тебя должности, Великанов. Все занято. Полк после
недавних боев только что  укомплектован. Сейчас не воюем,  все тихо. Стоим у
этого озера,  берега  заболочены,  пехоты  нет,  линии обороны нет, по ночам
немцы  между самоходками гуляют. Но  по  некоторым  сведениям немцы  готовят
наступление.  Так  что  должность тебе будет. Поживи  пока  в тылах полка, я
скажу  помпохозу,  чтобы  поставил  на довольствие,  не  отправлять  же тебя
обратно. Будет время, в Будапешт съезди. Интересный город.
     Почти месяц  до начала  марта Борис жил, как в  доме  отдыха. В большой
чистой горнице, которую он занимал вместе с начартом Ваней Щеголевым, в углу
стояла  бочка красного вина. Дом  богатый.  Хозяева,  пожилая пара,  молодая
дочка и, по-видимому, батрак средних лет  -- жили на  отдельной половине,  с
русскими  не  общались. Ребята рассказывали, что когда  в январе полк драпал
сотню километров до Дунафельдвар, в таких деревнях из каждого дома стреляли.
Борис читал об этих боях во фронтовой газете. Запомнились четыре  строчки из
бодрого стихотворения:

     Тогда решил Гудериан
     Свой нанести удар,
     Нацелив танковый таран
     На Секешфехервар.

     Через пару дней Бориса позвал Колька Травин -- смерш. После  нескольких
незначащих общих фраз сказал:
     -- Слушай,  Великанов, ты ведь  дружен был  с  бывшим  ПНШ-1  капитаном
Шерешевским? Какое у тебя о нем мнение?
     -- Самое хорошее. Храбрый офицер, прекрасный человек.
     -- Я тоже так  думал. То, что я тебе сейчас скажу -- секрет. Понимаешь,
через  месяц после его  гибели я получил приказ арестовать его и доставить в
Особый отдел фронта. Почему, за что -- не знаю. Может, ты что-нибудь знаешь?
Если знаешь, скажи. Повредить  ему  уже нельзя, а мне  интересно. Благодарен
буду.
     --  Что  ты,  Коля,  я и  не  верю, чтобы Сашка мог  быть в чем- нибудь
замешан  по твоей части, да  и  вообще в преступлении.  Думаю,  что  ошибка.
Бывают же ошибки?
     -- Бывают. Ладно, забудем этот разговор.
     Ходили на охоту с карабинами на зайцев  в бескрайние пшеничные поля, по
вечерам пили. С  Ваней Щеголевым смотались на мотоцикле посмотреть развалины
Будапешта. В Буде зацепились за пехотную роту, всю ночь пили и играли в очко
с  комроты, политруком и  взводными. Борис размяк и под утро  записал стихи.
Ире он их так и не послал.

     От тебя, желанная,
     Очень далеко
     Офицеры пьяные
     Режутся в очко.
     Проиграл все пенги я,
     Больше делать нечего.
     На столицу Венгрии
     Опустился вечер.
     И печаль угрюмая
     Гложет сердце мне.
     Я лежу и думаю
     О чужой жене.
     Улицы московские
     Много лет назад,
     "Гладкая прическа,
     Серые глаза".
     Это все лишь прошлое,
     Ты теперь один.
     Ничего хорошего
     В будущем не жди.
     Ты ошибся где-то,
     Думая, что к лучшему,
     Покорись поэтому,
     Зря себя не мучая.
     Не нашел другую,
     Значит делать нечего.
     На страну чужую
     Опустился вечер.

     Уже после войны Борис Александрович прочел похожие строчки у Симонова.
     В первых  числах  марта  Бориса  рано  утром разбудили  знакомые  звуки
немецкой  артподготовки. Это была,  как впоследствии  выяснилось,  последняя
попытка  немцев перехватить  инициативу.  Через  два дня за Борисом прибежал
Поляков.
     --  Товарищ  старший лейтенант,  вас  комполка  на  КП  вызывает.  Я на
мотоцикле, быстро доедем. Вам должность  будут  предлагать, товарищ  старший
лейтенант, так ребята мои очень хотят, чтобы вы опять нашим командиром были.
А  то  нынешний,  лейтенант Федоров,  глупый  очень  и суматошный.  Начштаба
сегодня утром  увезли с контузией. Я слыхал, Курилин собирается нового ПНШ-1
сделать начштабом, а вас первым ПНШ. Вы попроситесь вторым, а?
     КП -- хутор метрах в ста  на запад от маленькой  деревушки. Курилинская
тридцатьчетверка под  окнами, в  комнате  полно  народа:  Курилин,  Варенуха
(навеселе, конечно), телефонисты, несколько разведчиков, незнакомые офицеры.
     --  А,  Великанов, явился, наконец. Как тебя, --  Борис,  кажется? Вот,
Боря, познакомься. Это капитан Загоруйко, теперь начштаба. А  это разведчик,
лейтенант  Федоров. Хочу тебя ПНШ-1 назначить. Опять  ошибся, никак  не могу
привыкнуть.  По  новому  приказу  ПНШ  в  ЗНШ  переделали.  Не  помощник,  а
заместитель начальника штаба. Так что будешь первым заместителем. Думаю, еще
дней на десять  у немцев  хватит  сил  наступать,  а там мы  ударим. Начинай
подготовку.  Оперативные  планы, схемы  всякие. Да  ты парень грамотный и не
первый месяц воюешь, справишься.
     -- Товарищ гвардии полковник, разрешите сказать!
     -- Ну  чего  еще?  Или  должностью  недоволен?  Должность  капитанская,
послужишь немного, представлю.
     -- Товарищ гвардии полковник! Разрешите мне снова по разведке. Привык я
к моим ребятам. Назначьте лейтенанта первым ЗНШ. Я не обижусь.
     Неожиданно влез Варенуха:
     --  Слышь, полковник,  пускай  Великанов опять  разведчиками командует.
Дело ему знакомое. С его орлами чужому трудно ладить. Я -- за. Да не забудь,
о чем мы говорили.
     -- Ну хрен с вами. Не возражаешь, Федоров, против повышения?
     -- Как прикажете, товарищ гвардии полковник.
     -- Ладно,  пиши приказ, начштаба. Все свободны. Останься, Великанов, мы
с майором с тобой поговорить  хотим. Парторга сюда  пришлите. Давай,  майор,
это по твоей части.
     Варенуха говорил тихо, почти ласково.
     --  Да ты садись, Борис,  в ногах правды нет. Мы тут обсудили. Нехорошо
получается.  Боевой  офицер, орденоносец,  а  единственный  беспартийный  из
полковых ветеранов. Скоро наступление. После Венгрии -- Австрия. Самое время
стать коммунистом. Я и понять не  могу, почему ты до сих пор  не в партии. И
не говори ничего. Вот тебе целых три  рекомендации: моя, комполка и Травина.
Сейчас парторг придет, пиши заявление, ему отдай с рекомендациями.
     Написал заявление. Деваться некуда.
     Парторг  полка,  капитан  Тимохин,  мужик  откуда-то  с  севера, слегка
суетливый  и,  как всегда казалось Борису, тяготящийся своей нелепой  и явно
ненужной должностью, принял бумаги и поздравил Бориса:
     -- Очень рад, товарищ Великанов, давно пора. Мы быстренько оформим. Вас
все знают.
     Потом Борис  сидел с Загоруйко, "входил в  курс  дела".  Получил  карты
(немецкие, подробные), уяснил задачи полка и свои на ближайшие дни. К вечеру
был у самоходок.
     -- Давай, Борис, ко мне. Половина твоих ребят у моей батареи ошиваются.
Делать им особо нечего.
     Фазли  Мурыханов  как  будто  и  вправду рад  Борису. За самоходкой  на
снарядных ящиках котелки, кружки -- ужин.
     --  Садись, сегодня  моим  гостем  будешь. Брось вещмешок  в  машину. И
шинель  тоже,  тепло, даром что  март  месяц.  Поляков, что же  у  тебя  для
начальства посуды нет ?
     -- Как  нет,  товарищ  капитан,  обижаете.  Полный комплект. Ребята  на
старшего лейтенанта ужин и паек получили. Сейчас принесу.
     -- Только посуду неси. Я же сказал, гостем будет. И сам  с нами садись.
Ты, Борис, говорят, давно из госпиталя вернулся. Почему не приходил?
     --  Да я вроде  безработным был.  Меня  в  тылах при  помпохозе  тайком
держали.
     Тихий  вечер.  Издалека, с  севера, раскаты  артиллерии. А  здесь тихо.
Редкие немецкие ракеты освещают плоскую равнину, несколько подбитых немецких
танков метров в двухстах от машины.
     --  Я, Фазли,  пройдусь  по  краю.  Мне Загоруйко велел  завтра  к утру
прислать в  штаб  схему немецких огневых точек. Их  линия  обороны далеко от
нас?
     -- А  никакой  линии нет.  У  нас пехоты на  две версты,  которые  полк
держит,  дай  бог  на три взвода  наберется.  У  немцев  вроде побольше,  но
ненамного.  Война  танковая. Вот  утром увидишь, они в шесть часов начинают.
Как  штук  двадцать  "Тигров"  попрут,  небо  с  овчинку  покажется.  Но  мы
научились, мы их по гусеницам бьем, болванками. Так что на кой тебе  огневые
точки. Выставлены у  них, конечно, дозоры, пулеметные гнезда есть, а где они
-- нам без разницы.
     -- Все равно, раз приказано, пойду. Заодно и старых знакомых в батареях
повидаю.  Пошли,  старший сержант.  Ракетницу возьмите. И Рюмин  с  нами, на
всякий случай.
     Восемнадцать  самоходок  полка  растянулись тонкой  цепочкой  до берега
озера. Со слов пехотных  взводных и командиров орудий  Борис  нанес на схему
несколько немецких пулеметов. Уже совсем стемнело.
     --  Ну что, Поляков, попробуем? Подойдем  к  немцам поближе, вон к тому
танку, видишь, чернеет вдали.  Одна ракета и пара очередей из  автомата,  --
может, еще пулемет рассекретим.
     За  махиной  подбитого   "Тигра"   с   развороченной  гусеницей   можно
отдышаться.
     -- Ну-ка, Абрам, давай ракету. И сразу оба из автоматов в их сторону. А
я, пока светло, выскочу на секунду, чтобы увидали, и  обратно. Здесь, вроде,
до них метров сто, не больше.
     С трех сторон пулеметные очереди. Вперемежку глухие и звонкие щелчки по
броне.  Один  пулемет,  прямо  против  танка, еще  не был отмечен  на схеме.
Пустяк, конечно, а приятно. Вышло.
     Утром Бориса растолкал Мурыханов.
     -- Вставай, старшой, войну проспишь.
     Уже  не  так  далекий  рокот  моторов.  В  серой  утренней  мгле,  если
присмотреться, видно:  не  спеша  ползут  игрушечные кубики  танков. Подошел
Поляков.
     -- Я, товарищ старший лейтенант, распределю разведчиков по батареям, по
два-три на каждую.  На "Тиграх" за  башнями  пехота сидит, если какая машина
прорвется,  лишние  автоматы  не  помешают. Я  вам  тоже автомат  принес,  в
отделении у нас штук пять немецких всегда в запасе.
     За  шесть дней боев  полк потерял восемь машин,  отошел на  шестнадцать
километров  и  уничтожил  девять  "Тигров". В  одном  утреннем бою самоходка
младшего лейтенанта Семенца из  батареи Щербакова подбила  три "Тигра". Этим
же вечером приехал подполковник  из штаба Фронта и объявил  о  представлении
Семенца к  Герою, а  пока  вручил экипажу  по "Красному Знамени".  Щербакову
разворотило осколком живот, он умирал долго и мучительно.
     На   седьмой   день  стало  ясно,   немцы  выдохлись.  К  батареям   на
тридцатьчетверке приехал Курилин. Вечером собрал офицеров.
     --  Согласно приказу командующего Третьим  Украинским  фронтом генерала
армии  Толбухина  завтра в  семь  ноль-ноль  переходим в наступление. В  бой
вводятся все резервы Фронта. Сейчас они разворачиваются на исходных рубежах.
Нам,  участникам  доблестной обороны у озера Балатон,  доверено  наступать в
первом  эшелоне.   Новые   машины   получить   не  успеем.   Направление  --
северо-восток,  к  австрийской  границе.  До  нее  по прямой  около  двухсот
километров. В полку  десять самоходок.  Организуются  две батареи по  четыре
самоходки  под командованием  капитанов Мурыханова и Слепнева.  Две машины в
распоряжение старшего  лейтенанта Великанова. После прорыва немецкой обороны
эти машины будут  идти впереди полка, осуществлять разведку  боем. Задача --
идти  вперед,  не  останавливаясь,  в  мелкие  бои  с отступающими немецкими
частями  не ввязываться.  Вопросы есть?  Великанов,  получи карты и  маршрут
движения у начштаба.
     Оборону прорвали -- сами  не заметили. Шла  сила -- Борис еще  не видел
такой концентрации техники. И пехоты, на колесах  и на своих двоих, хватало.
Первый день  две самоходки Бориса  шли  в сплошной массе наступающих частей.
Иногда слышались выстрелы, но  немцев видели либо сдающихся в плен, либо уже
пленных.
     У опушки  небольшой рощицы  возбужденная  кричащая толпа солдат.  Борис
остановил машину, подошел узнать в чем дело. Два парня в форме РОА старались
перекричать толпу.
     -- Мы же сами. Мы ждали. Мы без оружия.
     Подбежал молоденький лейтенант, в руке пистолет, глаза безумные. Пьяный
от сознания собственной силы, еще бы -- наступает, гонит немцев.
     -- А-аа, власовцев поймали! Расстрелять их на хрен! Разойдись, славяне!
А ну, бегите, сволочи!
     Борис дернулся, шагнул вперед. Стоявший рядом Поляков схватил за руку:
     --  Не  лезь,  старшой. Он  же  не в  себе.  Ему  море  по  колено. Его
остановить только пулей можно.
     Власовцы  побежали. Лейтенант  двумя выстрелами уложил  обоих. Один еще
живой. Подошел,  добил. Постоял,  глядя на трупы,  повернулся и,  размахивая
поднятым пистолетом, побежал:
     -- Вперед, на запад, мать вашу!
     На  вторые  сутки  шли  одни.  Пехота  отстала,   моточасти,  наверное,
разошлись  веером.   Хорошие  проселочные  дороги,  тепло,  сиди  на  броне,
покуривай,  одно удовольствие. И  не воевали почти. Лишь  один  раз пришлось
прогнать с  дороги немецкий заслон -- пушечка с расчетом и несколько человек
пехоты. Дали два залпа к снова вперед.
     Борис потерял счет дням. Может, трое суток прошло, может,  десять. Спал
урывками. Равнина кончилась.  Сперва  еле  заметные холмы, поросшие молодой,
ярко зеленой травой, потом повыше. Отроги Восточных Альп.
     Скоро полдень. Жарко. Борис  сидит,  опустив ноги  на покатую  переднюю
броню.  Достал  карту.  Судя  по  всему, до австрийской  границы  километров
десять.  Там придется остановиться,  подождать начальство.  Должны  выйти  к
озеру Нейзидлер. Искупаться бы.
     Впереди,  слева  от  проселка,  метрах  в трехстах,  немецкая  колонна.
Увидели  самоходки, побежали налево между  холмами, в ущелье. Борис  крикнул
командиру орудия:
     -- Не обращай внимания, наше дело -- вперед.
     Все  произошло  страшно быстро. Из ущелья наперерез дороги два "Тигра".
Борис видел,  как медленно поворачивается  башня переднего.  Разрыва  он  не
слышал. Тупой удар в правое бедро  и острая боль, как укол иголкой в  правом
колене. Непонятно почему он  лежит на земле. Упал  с брони и даже не ушибся.
Выскочил командир орудия, прибежали с задней машины Поляков и Баранов.
     -- Ну-ка  помогите  подняться,  ребята,  ничего  страшного,  как  будто
царапнуло слегка, сейчас пойдем дальше. Машину не повредило? А что танки?
     -- В  машину  не попало,  товарищ  старший лейтенант. Снаряд разорвался
метрах в  двух,  чуть правее. Вас  осколком,  наверное, стукнуло.  Несколько
осколков в боковую броню -- только вмятины. А танки ушли. Пересекли дорогу и
ушли на север.
     Поляков и Баранов взяли Бориса под руки, подняли. Он хотел наступить на
правую ногу и снова упал, нога, как чужая, -- не держала.
     -- Кажется, меня в колено. Разрежьте штаны. Поляков, посмотрите.
     Поляков разрезал штанину финкой от ремня до сапога. Поднял голову.
     --  Четыре  осколка попало, товарищ  старший лейтенант.  Три маленьких,
один побольше. Но крови почти нет. Я перевяжу сейчас.
     Борис вдруг почувствовал, нога болит. С каждой минутой все сильнее.
     --  Ладно,  поднимите  меня  в машину. Разворачивай  самоходку, младший
лейтенант,  навстречу  нашим  пойдем.  Оставайся  с другой  машиной,  Абрам,
подожди, пока полк подойдет. Поехали скорей, а то больно.
     Встретили  полк. Курилин  в танкистском  шлеме,  как монумент,  по пояс
выступал  из  башни  тридцатьчетверки.  На  штабном  "виллисе"  Загоруйко  и
Федоров. За ними батареи.
     Борис лежал у правого борта. Курилин встал на гусеницу. Наклонился.
     -- Товарищ полковник...
     --  Молчи,  молчи, сказали уже. Сейчас тебя  на  "виллисе" в тылы полка
отвезут,  я  велел развернуть тылы в  деревне, отсюда  километров  двадцать.
Фельдшер посмотрит,  надо будет -- в госпиталь отвезут. Не тушуйся, старшой,
еще повоюем. Я тебя за Балатон ко второму ордену представил.
     Военфельдшер Сокольский осматривал ногу недолго.
     -- Ничего  страшного,  товарищ  старший лейтенант, осколочки крохотные,
сами выйдут. Недельку здесь полежите, бегать будете.
     -- Очень болит нога, дайте что-нибудь.
     -- Лучшее обезболивающее -- спиритус вини, водка то есть. Стакан спирта
налью -- все пройдет.
     Сокольский был дурак. Борис это точно знал. Спорить сил не было.
     -- Какое сегодня число?
     -- 27 марта.

     5.
     Начарт,  Иван  Щеголев, вез на "шевроле"  в полк снаряды. Остановился в
тылах заправиться. Из штабного дома выбежал писарь.
     -- Товарищ старший лейтенант, там  ПНШ-2  помирает. Второй  день  здесь
лежит, то в сознании, то бредит. Фельдшера нет, не знаем, что делать.
     Великанов лежал на  топчане, прикрытый плащ-палаткой.  Дышал тяжело,  с
хриплыми  стонами. Серое лицо,  заросшее рыжеватой  щетиной.  Глаза закрыты.
Щеголев пощупал лоб. Сухой, горячий. Великанов невнятно забормотал:
     -- Мама, мамочка, больно, мама...
     Щеголев  откинул  плащ-палатку. Босые  ноги.  Правая  штанина разрезана
сверху донизу,  грязный бинт ниже колена жгутом перетягивает разбухшую ногу.
Щеголев нажал пальцем выше бинта. Хрустит. Писарю:
     -- Принеси ножницы.
     Осторожно разрезал. Снял повязку. Запах гнили.
     -- Машины свободные есть?
     -- Ни одной, товарищ старший лейтенант. Помпохоз уехал  за  продуктами,
остальные  машины за горючим. Да и  людей никого -- два писаря, связист, еще
парторг и начхим в соседнем доме.
     -- Зови всех, кто есть, разгружать мою машину. Я Великанова в госпиталь
повезу. Гангрена у него. Подушки, шинели  приготовь, чтобы лежать удобнее. А
Сокольскому скажи -- вернусь, морду набью.
     Борис очнулся, когда  поднимали на машину. Нога -- как  огромный  флюс,
нестерпимая пульсирующая боль. Щеголев устроил  в  кузове ложе из нескольких
подушек, осторожно, как ребенка, сам опустил Бориса.
     -- Куда меня, Ваня?
     -- Терпи,  Борька, в госпиталь поедем.  Ты терпи,  трясти  будет. Может
выпить дать?
     -- Не хочу. Мутит.
     В кузов влез парторг, капитан Тимохин.
     -- Мы вас в партию приняли, товарищ Великанов. Я справочку написал, вот
сюда  в  карман гимнастерки  кладу. В любой парторганизации оформите, хоть в
госпитале.
     Поехали. Щеголев сидел на скатке шинели рядом с Борисом, придерживая на
ухабах. Борис достал из кармашка тимохинскую справку, протянул Щеголеву.
     -- Ваня, разорви и выброси, пока я в сознании.
     Щеголев ничего не сказал, разорвал на мелкие клочки и за борт.
     Борис Александрович всегда считал это  своим  самым смелым  поступком в
жизни.
     Ближние   фронтовые  госпитали   только  развертывались,  но  уже  были
переполнены. На австрийской  границе  начались серьезные бои,  поток раненых
возрастал.  Поздно  вечером  Щеголев  решил:  дальше  не  поеду.  Борис  без
сознания, бредит.
     Небольшой городок Веспрем. Тенистый  парк, похожее на  старинный  замок
здание женского  монастыря.  Щеголев подогнал  машину к главному подъезду  и
вошел  в   большую  комнату,  почти  зал.  Прямо  на  полу  лежали  раненые.
Свешивающиеся с потолка голые лампочки горели вполнакала: с улицы доносилось
тарахтенье  передвижного  генератора.  Санитары  в  грязных  белых  куртках,
молоденькие  монашки  в  длинных  до  пола  черных платьях  под белоснежными
накрахмаленными халатами. Щеголев остановил пробегавшего санитара.
     -- Я тяжелого раненого привез, разведчика. Позови хирурга.
     -- В операционной все хирурги. А где раненый?
     -- В машине на улице.
     -- Тащи  его  сюда, положи  вот здесь, сбоку. Носилки  нужны?  Я  скажу
хирургу.
     Принесли Бориса.  Минут  через  десять вышел  хирург:  рукава засучены,
халат в крови, небритый, усталый. Наклонился, ткнул пальцем в ногу.
     -- Вы бы еще сутки прочикались, можно было бы и не везти.
     И санитару:
     -- Давай на стол.  Ампутировать. А  вы, старший лейтенант, зайдите в ту
комнату, заполните карточку на раненого.
     -- Товарищ военврач, а может без ампутации, молодой ведь парень, жалко.
Если прооперировать, осколки вытащить, почистить...
     --  Нету у меня времени  и  возможности  оперировать. Вы же видите, что
творится. И рентгена нет, как я буду осколки искать?
     --  А может  все-таки, товарищ военврач? Что  вам нужно?  Часы, шмотки,
пистолет немецкий хороший?
     Хирург посмотрел Щеголеву в глаза, потом на погоны.
     -- Ты кто, танкист?
     -- Самоходчик.
     -- Бензин мне нужен, машины у меня стоят.
     -- Бочки хватит?
     -- Две.
     -- Оперируйте, товарищ военврач, простите, не знаю звания. Привезу.
     -- Полковник я, полковник. Тащи его в операционную.

     6.
     Борис  открыл  глаза.  Высоко,  высоко  белый  потолок.  Очень  больно.
Попробовал  поднять  руку  --  не вышло. Вроде весь  связан. Повернул голову
направо --  стена, налево -- коротко остриженный остроносый парень в бинтах,
сидит, свесив ноги,  на соседней кровати,  с жадным  любопытством смотрит на
Бориса.
     -- А я думал, ты помрешь. Четвертый день пластом лежишь, в операционную
тебя увозят, привозят, а ты все не то спишь, не то помираешь.
     -- Зачем меня связали?
     -- А ты что, не  видишь? Круглые сутки в  тебя  капают,  то кровь, а то
питание,  сахар,  говорят.  Если  не  привязать,  руками  взмахнешь,  иголку
сломаешь. Тебя как зовут-то?
     -- Борис.
     --  А  меня Петька,  как в "Чапаеве".  Младший лейтенант  Новиков  Петр
Иванович, пехота. А ты старший лейтенант, самоходчик, знаю, твой друг,  тоже
старший лейтенант, два раза приходил.
     -- Петя,  позови сестру, больно мне  очень. Я, слышишь,  только шепотам
могу.
     -- Я позову, только сестры  у  нас почти все мадьярки, монашки здешние,
по-русски не понимают.
     Девичье лицо,  красный крест на белой наколке. Заглянула в лицо Борису,
вскрикнула, убежала.
     Подошли двое. Высокий мужчина, сильное, умное лицо.  Чуть сзади  сестра
лет сорока, смотрят на Бориса, улыбаются.
     -- Ну, здорово, герой. Очнулся, наконец. Поправишься,  -- свечку своему
другу поставь, вовремя он тебя привез, еще немного и  загнулся бы. Вот  тебе
на  память  железяку.  Из  ноги твоей  вытащил.  Еле нашел.  Почти  насквозь
проскочила, кость задела, нерв повредила. Смотри, какая дура.
     В   руках   врача  продолговатый  зазубренный  осколок.  Выдвинул  ящик
тумбочки, положил.
     -- Очень тебе больно, Великанов?
     -- Сильно болит. Я вытерплю, доктор. Что-то у меня твердое подмышкой.
     -- Это я шину поставил. Гипса одного тебе мало. Надо, чтобы нога совсем
неподвижна была. А терпеть нельзя. Еще натерпишься. Через день придется ногу
чистить. Газовая  гангрена  у  тебя была. Я  и так  почти все мясо  с  бедра
срезал.  Ничего,  молодой,  нарастет.  У  тебя  еще маленький  осколочек под
коленной чашкой.  Я  не  стал сустав разворачивать, пусть  сидит. В  крайнем
случае, будешь слегка хромать. Татьяна Степановна, морфий ему. Сейчас.  И на
ночь обязательно, чтобы спал.
     -- Спасибо, доктор.
     Укол подействовал минут  через пять. Нога болеть  не перестала.  Просто
это уже была чужая  нога. Или его нога, но далеко, далеко, в другой комнате.
Борис заснул.
     Семь  месяцев  в госпиталях -- целая  жизнь. Первые два  Борис лежал  в
гипсе и в  деревянной шине. Тяжелее всего было  через месяц, когда  начались
пролежни и стали отучать от морфия.
     Люди  рядом менялись,  уезжали в свои  части, возвращались  в Россию, а
Борис все лежал. Письма Елизаветы Тимофеевны,  нечастые наезды Вани Щеголева
и  Полякова  прерывали  монотонность  серых  бесконечно  тянущихся  дней.  В
небогатой госпитальной библиотеке  непонятно зачем и откуда оказалась  книга
Кузьмина  "Функции  Бесселя".  На  всю  жизнь  Борис  выучил  эту совершенно
ненужную ему математику.
     Когда через много лет Борис Александрович думал об этом времени, память
выхватывала отдельными светлыми пятнами слова, картины, ощущения.
     У постели сидит пожилая сестра,  мадам Илона, настоятельница монастыря.
Она  иногда  приходит  к  Борису  поговорить.  Безукоризненный  литературный
немецкий  язык.  Спрашивает  Бориса о России, рассуждает  о политике, о ходе
войны. Вспоминает, как казачий корпус Плиева брал Веспрем,  как ворвались  в
монастырь.
     -- Многих моих девочек тогда обидели.
     Она не жалуется, она констатирует. И Борис  видит: за этим спокойствием
-- ненависть. Ненависть и презрение.  О, и она  сама, и ее монашки ухаживают
за  ранеными, не  брезгуя,  делают всю грязную работу. Так велит им религия,
долг.  Она выполняет свой долг и презирает. Презирает и ненавидит этих плохо
воспитанных,  грубых,   невежественных  дикарей.  И   ребята  чувствуют  это
невысказываемое презрение. С  молодыми  монашками иногда  шутят, смеются.  С
настоятельницей молчат.
     Ночью с восьмого  на девятое мая Бориса разбудили  выстрелы. Вся палата
проснулась. Что за война за четыреста верст от фронта? Прибежали сестры:
     --  Мальчики!   Война  кончилась!  Немцы  капитулировали.  Все  с   ума
посходили. Палят в небо кто во что горазд.
     В  палату  принесли  раненого   капитана.  На  вокзальной  площади  ему
прострочили живот автоматной очередью. Пьяный солдат нажал крючок, не подняв
дуло. Капитан всю ночь стонал и к углу умер.
     Перед  обедом  Бориса снесли на носилках в  монастырский  парк.  Чистое
голубое небо просвечивает  сквозь  густую крону разлапистых  деревьев. Вязы,
кажется, а  может  быть и буки.  Кругом  сестры,  врачи,  ходячие и  лежачие
раненые.  Праздничный обед: винегрет с  селедкой,  гороховый суп,  котлеты с
макаронами. И самое главное -- каждому полная кружка не сильно разбавленного
спирта. Комиссар госпиталя произнес очень короткую речь. Он сказал:
     -- Поздравляю с  победой, ребята! -- и выпил до дна, не  отрывая кружку
от губ.
     Через день Борис написал стихи.

     9 мая 1945 года

     Бессонница и жесткая кровать,
     А до рассвета долго, третий час.
     Вдруг радио и "Говорит Москва",
     И утром сестры поздравляли нас.
     Война окончилась, а я живой.
     И буду жить, и возвращусь в Москву,
     И все, что в снах вставало предо мной,
     Я, наконец, увижу наяву.
     Мне долго смерть туманила глаза,
     И я забыл, как хороша земля.
     Мне лишь сегодня ветер рассказал,
     Что май пришел, что зелень на полях.
     Теперь я вижу, как прекрасен мир,
     Вещей чудесных в нем не сосчитать,
     И все зовет: возьми меня, возьми!
     И надо лишь осмелиться и взять.
     И верится, что будет так всегда,
     И больше не уйдет с земли весна.
     Ведь если мерить жизнь не на года,
     А на часы, то как долга она.

     Июль. Борис кое-как передвигается  по палате на  костылях. Гипс  сняли,
нога застыла полусогнутой, не слушается. Каждое утро приходит врачиха ломать
ногу.  Делается  это  просто:  Борис  лежит на  спине, колено  раненой  ноги
вершиной  тупого  угла  вверх. Толстенькая врачиха садится  на ногу и  минут
десять подпрыгивает  на ней.  Боль  адская. Но врачиха может  быть  получает
удовольствие. Это уже другой госпиталь и другой город.

     Скучно. Ноет рана. Душно у окна.
     За окном чужая, сонная страна.
     Порами асфальта впитывает жар
     Город Белых Стульев -- Секешфехервар.
     Затекают ноги. Шевельнуться лень.
     Неподвижно солнце. Бесконечен день.
     Скоро я поправлюсь и вернусь домой,
     Все закроет время дымной пеленой,
     Я уже не вспомню в думах о другом
     Вой летящей мины и разрыва гром,
     Долгими ночами не приснится мне,
     Как стучат осколки сверху по броне,
     Как за черным дымом, выстроившись в ряд,
     Танки на полях неубранных горят,
     Как в бездонном небе ходят облака
     За хребет карпатский, за зубцы Балкан.
     Я забуду скоро, знаю хорошо,
     Все, что я увидел, пережил, прошел.
     Может лишь случайно в сутолоке дней
     Выплывут в тумане памяти моей
     Странные, смешные, глупые слова:
     Город Белых Стульев -- Секешфехервар.

     Короткое  сообщение газет о Хиросиме и Нагасаки не привлекло особенного
внимания офицерской палаты, если не считать нескольких реплик вроде "Так им,
япошкам,  и надо".  Борис,  к будущему своему стыду,  также не понял первого
сигнала атомного века. Зато объявление Советским Союзом войны Японии вызвало
сильные эмоции. Собирающийся  выписываться пехотный майор к вечеру  напился,
плакал горькими слезами и повторял:
     -- Опять  воевать  пошлют. Прямым ходом  из Мадьярии на Дальний Восток.
Носом землю  пахать. За родину, за  Сталина.  Чего  я в  Маньчжурии потерял?
Генералам, мать их, воевать не надоело.
     Палата угрюмо молчала. Но никто на майора  не донес. Он выписался через
неделю.
     И третий госпиталь, город Сегед. Уже конец  августа.  Борис каждый день
бодро скачет на  костылях по улицам, иногда даже слегка опираясь на  раненую
ногу. В Сегеде гастролирует будапештская оперетта, и Борис чуть ли не каждый
вечер  смотрит "Сильву",  "Цыганский  барон".  Восторг  советских  офицеров,
занимающих  первые  ряды  партера, вызывают  настоящий  канкан  и  предельно
откровенные  костюмы  кордебалета.  Главный комик  труппы (Бони в  "Сильве")
перемежает мадьярскую  речь русскими  словечками. Наиболее популярно "Давай,
давай!", неизменно сопровождающееся взрывом аплодисментов.
     Борис покупает книги в маленьких  букинистических магазинах. Их полно в
городе.  Главным  образом   немецкие   переводы  английских  и  американских
детективов. Два  раза  повезло.  Купил  изданную  в тридцатых  годах русским
эмигрантским  издательством  книгу  воспоминаний Василия Немировича-Данченко
"Она".  Чуть  ли  не девяностолетний  старик с поразительной  откровенностью
рассказал  о  своей  первой  юношеской  любви   и   связи  с  тридцатилетней
великосветской дамой.  Открытость  и  чистота.  Судя  по всему,  именно  она
изображена  на  картине  Крамского  "Незнакомка".  Вторая удача --  немецкий
перевод романа венгерского  классика (по- видимому, хотя Борис никогда о нем
не слышал) Франца Мора  "Песнь пшеничных полей"  о венгерской  деревне сразу
после первой мировой войны. Настоящая поэзия, образы.
     Бориса Великанова выписали из госпиталя в конце сентября и отправили  в
Констанцу в  штаб  фронта для демобилизации. Он  уже вполне  прилично ходил,
опираясь  на  купленную в  Сегеде прекрасную трость  с инкрустациями.  Нога,
правда,  еще  слабая и вдвое  тоньше  здоровой. По  дороге в Констанцу Борис
заехал в полк, стоявший в западной Румынии. Два дня пьянки с разведчиками, с
офицерами. Перед отъездом Поляков отозвал Бориса в сторону.
     -- Вы,  товарищ  старший лейтенант, теперь  на гражданке будете,  там я
слыхал, туго. Вот вам ребята просили передать. Здесь штук десять часов, есть
хорошие, золотые. А это от меня. За вами ТТ записан?
     -- ТТ. Всегда со мной.
     --  Его сдать придется.  А  как же вы  без  оружия? Говорят, бандитов в
России  полно.  Оно  и  понятно,  мало ли  шпаны с  войны  вернулось.  Здесь
парабеллум и маленький пистолетик, дамский вроде. Авось пригодятся.
     Весь  октябрь  и начало  ноября  провел  Борис  в  Констанце, плутая  в
бюрократических катакомбах  штаба  фронта.  Толстые  штабные  полковники  не
спешили. Получение каждой из десятков требуемых подписей занимало дни. Борис
гулял  часами  по  набережной,  смотрел  на отплывающие в  Одессу корабли  с
демобилизованными,  играл  в  очко  и  преферанс  с  соседями  в  офицерском
общежитии. Он уже начал бояться, что не успеет домой ко дню рождения. Успел.
Получил  все бумаги, направление  "в райвоенкомат по месту жительства" и без
письма и  телеграммы за два дня до торжественной даты своего 24-летия поздно
вечером нажал кнопку звонка.
     Елизавета Тимофеевна плакала. В  первый  раз  на памяти  Бориса. Сидели
почти  всю ночь,  говорили. Борис  больше слушал, рассказывать  было нечего,
письма он писал по два в неделю.
     На следующее утро пошел  в военкомат.  Молодой,  очень  важный  капитан
принял документы, пистолет ТТ, протянул Борису бумажку.
     --  Вот вам направление в  полк резерва.  Будете  там жить в офицерском
общежитии,  пока  мы  оформим  демобилизационные  документы,  направление  в
отделение милиции  для  получения  паспорта,  направление на медкомиссию  на
предмет инвалидности и пенсии. Это все недели две займет.
     Борис  наклонился  к  капитану.  В  комнате  сидела   еще  только  одна
машинистка.
     --  Товарищ  капитан, зачем  меня в  полк резерва?  У  меня квартира  в
Москве.  Я вас  очень прошу оформить  все бумаги поскорее. Кстати, я хотел с
нами посоветоваться. Вы же видели, я был начальником  разведки полка, у меня
остался  еще один пистолет,  парабеллум  немецкий.  Мне бы  его сдать  кому-
нибудь официально, ведь хранить оружие гражданским лицам запрещено.
     Капитан тихо сказал, глядя Борису в глаза:
     -- Постараюсь нам помочь, товарищ Великанов. Покажите пистолет.
     -- Вот,  товарищ  капитан, и  еще  одна  обойма  к нему.  Может, мне  к
военкому обратиться?
     --  Не  надо, не  надо,  товарищ  Великанов. Оставьте пистолет,  я  все
сделаю. Погуляйте пока, пожалуйста.
     Через час документы были готовы.

     А маленький  дамский пистолет  Борис закопал в подмосковном лесу в 1952
году.



     1.
     Голос   референта  завотделом   науки  ЦК   был  сух,   но  с  оттенком
благожелательности.
     -- Товарищ Лютиков? Вас просит зайти Юрий Андреевич, если вы не заняты,
конечно.
     -- Сейчас буду.
     Юрий  Андреевич.  Юрка  Жданов.  Сергей  помнил  коренастого   плотного
паренька с Химфака, на пару курсов старше, с которым приходилось общаться до
войны по  всяким  комсомольским  делам. Почему-то  именно  на  Химфаке  было
особенно много отпрысков больших и мелких вождей. Оля Ульянова, Таня Фрунзе,
Оля Ногина, Юра Жданов.
     Больше,  чем  за  год  работы в  ЦК Сергея в первый раз вызвали наверх.
Несколько дней назад в  "Правде" было опубликовано  покаянное  Юркино письмо
Иосифу Виссарионовичу.
     Да,  ошибся, да, не понял вначале всех  ошибок,  всех преступных ошибок
менделистов-морганистов,  да,  проявил мягкотелость, гнилой  либерализм, да,
недооценил    прогрессивную   сущность   советской   мичуринской   биологии,
замечательных достижений академика Лысенко. Простите, Христа ради!
     Похоже, пока  простили. Но Иоська  на самом деле прощать  не умеет.  Не
угадал  изгиба генеральной  линии,  -- считай  не повезло.  Рано или  поздно
припомнит. Так что очень лебезить перед Юркой не стоит.
     -- Заходите, пожалуйста, товарищ Лютиков, Юрий Андреевич ждет.
     Нет,  не  прибавилось  значительности  ждановскому  сынку. Из-за  почти
пустого, лишь с несколькими телефонами, стола (особый цековский шик
     -- мы  не бюрократы, вся бумажная  мишура у референтов и секретарей, мы
мозг партии)  встал и  сделал несколько  шагов навстречу  Сергею  низенький,
похожий на  отца,  только  черты лица  поменьше и  послабее,  Юрий Андреевич
Жданов, партийный куратор советской науки.
     -- Здравствуйте,  здравствуйте, Сергей  Иванович. Давно  хотел лично  с
вами  познакомиться, да вот дела неотложные все не позволяли. Да вы садитесь
вот сюда, здесь нам будет удобнее.
     -- А мы с вами знакомы, Юрий Андреевич, в университете встречались.
     -- И в самом деле. Теперь  вспоминаю.  То-то  ваше  лицо мне показалось
знакомым.
     Врет, конечно, прекрасно знал, что встречались. Досье, небось, референт
прочел и доложил.
     --  Как  вам  у нас  работается?  Бывают  ли  затруднения? Если что, не
стесняйтесь, прямо ко мне. Чем смогу, помогу.
     -- Спасибо, Юрий Андреевич. Пока, вроде, справляюсь.
     --  Вы,  я  слыхал,  в   заочную  аспирантуру,  в  Институт  истории  и
археологии, как он у вас там сокращенно называется, из головы вылетело?
     -- ИНИСТАР АН СССР, Юрий Андреевич. Язык можно сломать.
     -- Действительно, иногда эти наши аббревиатуры до абсурда доходят.
     Смотри, какой фрондер! Как смело критикует отдельные мелкие недостатки.
     -- И какая же у вас будет тема диссертации, Сергей Иванович?
     --  Предположительно   --   анализ   классового   состава  и  классовых
взаимоотношений в докиевской Руси.
     --  Хорошая тема, хорошая. Нам свою российскую историю забывать нельзя.
Не  откладывайте, Сергей Иванович,  защищайте скорей,  мы  поможем. Конечно,
классовый  подход  обязателен,  мы  марксисты,  но  главное  сейчас все-таки
показать    истоки    нашего    русского    национального    характера.   Мы
интернационалисты,    мы    граждане    Советского    Союза    --    единого
многонационального государства,  но не  будем закрывать  глаза  на  то,  что
первый среди  равных -- великий русский народ.  Помните  у  Маяковского:  "Я
русский бы выучил только за то, что им  разговаривал Ленин".  Товарищ Сталин
гениально увидел всю глубину, всю истинность и практическую важность русской
мичуринской  биологии и поддержал академика  Лысенко в его  смелой борьбе  с
низкопоклонниками   перед   растленной   идеалистической   космополитической
лженаукой, с  менделистами-морганистами.  И в других  областях идет такая же
борьба   между   правильной   материалистической  отечественной   наукой   и
лжеучениями западных  идеалистов. Возьмите физику, почитайте  принципиальные
труды академика Митина. Пора навести порядок и в нашей  исторической  науке.
Есть мнение, защитите диссертацию --  перейдете работать в Академию. Хотя бы
в тот же ИНИСТАР. Сперва на  партийную  работу,  а там посмотрим. Давно пора
кончать  с  засильем  формалистского   охвостья,  учеников   Покровского,  с
очернительством прекрасной истории русского народа. Как, согласны со мной?
     -- Конечно, Юрий Андреевич. Мне и самому приходили эти мысли, но, ясное
дело, не так четко, не так глубоко.
     -- Ну и хорошо. Думаю, с диссертацией у вас затруднений не будет. Можно
и  не очень  много  писать.  Если  хотите, вам помогут  подобрать материалы,
оформить.
     -- Не надо, Юрий Андреевич, я сам.
     --  Как  хотите.  Теперь  о  другом. У нас есть для вас поручение.  Оно
далеко от  вашей  узкой специальности, но  вы человек  способный, молодой --
справитесь. Как у вас с языками?
     --  Английский более или менее, на  Истфаке  учил. Произношение  только
плохое. Сейчас начал французский, по самоучителю.
     -- Мы  к вам преподавателей прикрепим. Языки  нужно  знать. А поручение
такое.  Вы  знаете,  что  Советский  Союз поддерживает  создание  еврейского
государства в Палестине. Помогли им в Организации Объединенных Наций. Сейчас
помогаем людьми  (советниками,  конечно),  оружием. Думаем,  устоит  Израиль
против реакционных арабских орд,  наемников  британского  империализма, да и
французского тоже.  Многие  надеются, что это будет наш оплот, плацдарм, так
сказать, на Ближнем  Востоке. Не  мне вам  объяснять, как  это важно,  вы же
историк,  а я химик, только  в  нефти и понимаю. Но у некоторых товарищей  в
руководстве  возникли сомнения: на  ту ли лошадь ставим?  Уж очень  евреи на
Америку  заглядываются.  Реферат,   Сергей  Иванович,   придется   написать.
Подробный,  объективный. О нынешнем состоянии дел  в мусульманском, особенно
арабском, мире.  О соотношении сил,  есть там разные силы, в противоположные
стороны тянут. И  истории  коснитесь. Ведь  сегодняшняя  политика  результат
исторического процесса.  Спешить  не надо. Вряд  ли  принимать окончательные
решения придется раньше, чем через два–три года. Естественно, получите
доступ  в  спецхраны,   к  разведданным.  Особенно   внимательно  английские
материалы  читайте. Но  на  веру  ничего не  берите, все  перепроверяйте.  В
собственных  выводах будьте  осторожны. Не навязывайте  их.  Те,  кто  будет
читать, разберутся. Ну как, Сергей Иванович, справитесь за год?
     -- Постараюсь, Юрий Андреевич. Что с этим делать, когда кончу?
     -- Мне отдайте. Или тому, кто будет на моем месте.
     И понизив голос:
     -- Вряд ли, Сережа, я удержусь. Не простит.
     Теплый  для конца сентября вечер. Возвращаясь часов в  десять со Старой
площади, -- раньше  из ЦК уходить не  принято, вдруг понадобишься, -- к себе
на Маросейку (хорошая комната в маленькой коммуналке, только  одна небольшая
семья в двух других), Сергей  позвонил из  автомата Великанову. Трубку взяла
барыня.
     -- Боря еще не пришел, жду. Да ты заходи, Сережа,  должен вот-вот быть,
а нет -- вместе подождем.
     За  последний год  Елизавета Тимофеевна  подобрела. Стала  Сергею  "ты"
говорить.  Сергей  знал: живут  Великановы трудно. Елизавета  Тимофеевна  не
работает,  Борис  аспирантуру  кончил,  диссертацию   защитил,  но  зарплаты
кандидатской  не получает,  сидит на должности  старшего лаборанта, покойный
Александр Матвеевич камнем висит  на шее, тем более в университете, где надо
следить за чистотой идеологического воспитания молодежи.
     Продмаги уже закрыты. Сергей заскочил  на Неглинной в "Арарат", купил с
наценкой  бутылку  армянского  сухого. Ничего,  кроме  вина,  к  Великановым
приносить нельзя -- обидятся.
     -- Это, Елизавета Тимофеевна, Васкеваз, хорошее вино, немножко терпкое.
Давно у  вас не был. Отметим.  А что, сынок ваш  еще  не пришел?  Сгорает на
работе или загулял?
     -- Похоже, загулял, Сережа. На работе он не сгорает. Да у них теперь на
Биофаке  и  не  работает  никто,  все с формальной  генетикой борются. Борис
донкихотствует, боюсь за него, хорошо, если просто уволят.
     -- Ничего, Елизавета Тимофеевна,  не  волнуйтесь понапрасну, Борьку уже
не переделаешь. Если он за четыре года на фронте не усвоил основ тактики боя
с  превосходящими  силами  противника,  то  теперь учить его  поздно. Просто
помочь надо уйти из-под обстрела. Я попробую его в одно малозаметное научное
местечко  устроить, ото  всех  этих  идиотских дискуссий  в сторонке. Пока в
сторонке,  за  будущее  не  ручаюсь. Я,  Елизавета  Тимофеевна,  сам  с  ним
поговорю. Так, чтобы не обиделся, гонора чтобы его не задеть.
     -- Спасибо, Сережа.
     -- За что спасибо? Я еще  ничего не сделал. Меня, Елизавета Тимофеевна,
больше волнует  сугубо личная жизнь. Вы говорите -- загулял. Это что значит?
У Вовки Горячева напивается, в покер зарплату проигрывает или, не дай бог, в
политику ударился? Сейчас появились идиоты, обсуждают, теоретизируют.
     --  Да  нет,  Сережа,  не  то. Девица  одна  его  подцепила.  И сейчас,
наверное, у  нее.  Я  не против.  Парень взрослый,  ему нужно. Два раза  нас
ночевала, я же не возражаю. Только, по-моему он жениться хочет. Конечно, его
дело. Я давно ему сказала, я со всякой уживусь.
     -- Она вам не нравится, Елизавета Тимофеевна? Откуда взялась?
     -- Да я толком не знаю. Из  каких-то богемных кругов.  Не то начинающий
критик, не то театровед, литературовед. Есть такие  профессии:  знают как, а
сами не  могут. Борис ей  голову закрутил  стихами. И сам  закрутился. Да не
слушай ты меня. Стара стала, ворчлива. Девица как девица. Красивая, вроде не
глупая. А мне кажется -- чужая.
     -- Как звать?
     --  Ларисой   зовут.  И  старше  она  Бориса   года  на  три.  Кажется,
разведенная. Фу, самой противно, сплетничаю, как купчиха.
     Борис пришел в  первом часу.  Елизавета Тимофеевна  уже  легла.  Увидел
Сергея, не удивился.
     -- Давно ждешь?
     -- Давно. С барыней по душам поговорили. Я вино принес, выпьем?
     Выпили. 3акуски настоящей не было, Борис нашел в буфете мятные конфеты.
     -- Ну, расскажи, Борька, что у вас на Биофаке творится.  С менделистами
окончательно  разделались? Впрочем, это ведь от тебя  далеко. Физиология  до
генетики,  как  до  формальной,   идеалистической,   так  и  до  правильной,
мичуринской,  не касается. Или  фрондируешь? С  твоей  анкетой только ярлыка
идеалиста не хватает.
     -- Не выношу твоего цинизма. Я же биолог. Банда невежд и проходимцев во
главе с  параноиком уничтожают мою науку, в конце концов разрушают настоящее
и будущее сельского хозяйства страны, губят хороших, порядочных, талантливых
людей, а мне трусливо  отмалчиваться? Я, мол, физиолог, меня  не касается. А
потом за физиологию возьмутся, тоже идеализм найдут. В физике уже нашли.
     -- Давай, давай, лезь с  перочинным ножиком на  бронепоезд. Что-то я не
видел  на  этой  исторической  сессии,  чтобы  ваши  генетики  на  амбразуру
бросались. Разве что одноглазый Рапопорт за горло Презента схватил. Так это,
прости за дешевку, как писал Александр Сергеевич, "спор славян между собою".
А что касается "разрушения сельского хозяйства страны", то никакая наука его
ни разрушить, ни спасти уже  не может. Все, что  могли, разрушили в двадцать
девятом.  Ты  хоть  бы  барыню  пожалел.  Ей  и  так  не  сладко.  Где  твоя
кандидатская  зарплата?  Как  она  на  твои  несчастные  семьсот   пятьдесят
выкручивается? Смотрю, картины все продали.
     -- Молчи, Сережка,  самому стыдно. Что я  могу? Спасибо, с  кафедры  не
выгнали. Защитить дали, работать в лаборатории позволяют.
     --  Пока не выгнали, скоро выгонят. Слушай, Борька, уходи сам, хочешь я
тебя  в  ЦИУ  устрою?  Есть  такое  богоспасаемое  учреждение  на  Кудринке:
Центральный  Институт  Усовершенствования  врачей.  Вместо того  чтобы сразу
учить хорошо, помогают периферийным  врачам вспомнить то, что они забыли или
никогда не знали. Там совершенно нетипичный директор, вполне приличная баба,
Вера     Павловна    Лебедева.    Вдова     такого    старого    большевика,
Лебедева-Полянского, слыхал?  И сама  старый большевик, почему-то уцелела  в
тридцать седьмом. Я с  ней  по  одному делу в  ЦК общался,  вроде друг другу
понравились. Думаю, ассистентом  какой-нибудь кафедры тебя возьмет, все-таки
на тыщу  больше платить будут.  Язык  у  тебя  подвешен  неплохо, физиология
врачам  не  бог  весть какая сложная нужна.  Говорят,  в ЦИУ  и оборудование
неплохое. Делай, что  хочешь, всем плевать. Глядишь,  лет за пять докторскую
сварганишь. Ну как, поговорить с Верой Павловной?
     Борис долго молчал, опустив голову.
     -- Поговори. Дезертирство, конечно, но насчет мамы ты прав.
     Сергей  вздохнул  с  облегчением.   Не  думал,  что  Борис  так   сразу
согласится. Видно, очень уж на Биофаке погано.
     -- Послушай, Борька, что  это  мне барыня о некой Ларисе  говорила? Это
серьезно?
     -- Женюсь скоро.
     -- Стихи ей писал?
     -- Писал.
     -- Прочти.
     -- Прочту, пожалуй. Вот, например, одно из первых.

     Это было совсем случайно.
     Майским вечером растревоженный
     Я недавно попал нечаянно
     В серый дом в районе Остоженки.
     Словно вспомнилось очень старое,
     И века назад перечислены,
     И сошел с картин Фрагонара
     Восемнадцатый, легкомысленный.
     Вам блистать бы тогда в салонах,
     Танцевать менуэт в Версале,
     Чтоб друг другу в лицо влюбленные
     Из-за вас перчатки бросали,
     Чтобы в забавах катились дни,
     Если ж скучно и делать нечего,
     Чтобы вместо меня Парни
     Вам стихи декламировал вечером.
     И влюбленных умело мучая,
     Вы смеялись бы надо всеми...
     Впрочем может быть это к лучшему,
     Что родились вы в наше время.
     И я рад, что совсем случайно,
     Майским вечером растревоженный,
     Я недавно попал нечаянно
     В серый дом в районе Остоженки.

     Сергей молчал.
     -- Ну что ты ни мычишь, ни телишься? Скажи что- нибудь.
     --  Так ведь  плохие  стихи, Борька. Без  души.  На  заказ написаны. Не
любишь  ты  ее.  Зачем  женишься? Или "Как честный человек...". Так  это все
фарисейство. У нас равноправие.
     -- Пошел ты...
     -- Ладно,  пойду. Не буду вмешиваться в личную жизнь Бориса Великанова.
А с Верой Павловной поговорю.

     2.
     Секретарь  парткома,  старший научный сотрудник, кандидат  исторических
наук  Сергей  Иванович  Лютиков  проводил  открытое  партсобрание  Института
истории  и  археологии  АН СССР. Собственно  говоря,  собрание надо было  по
распоряжению райкома провести  несколько дней назад,  сразу после публикации
письма  Лидии Тимашук и статьи  Ольги Чечеткиной "Убийцы в  белых  халатах".
Лютиков  оттягивал  собрание,  пытаясь  подготовить  выступления  достаточно
весомые для райкома и в то  же время  достаточно безопасные для Института. В
райкоме  Сергею  уже дали  понять,  что  борьба с  безродными  космополитами
ведется в ИНИСТАРе недостаточно интенсивно.
     Собрание шло  гладко. Директор сказал несколько общих  слов об усилении
классовой борьбы, о глубокой символичности того факта, что презренные агенты
международного сионизма были разоблачены простой русской женщиной.
     --  Да  послужит  это   нам  уроком!  --  слегка  надтреснутым  голосом
воскликнул академик  перед "Да здравствует  великий вождь и учитель, корифей
науки, товарищ Сталин!"
     Пожилой  гегемон  из  мастерских   археологического  сектора  с  трудом
удерживался  от  мата.  Больших  усилий ему стоило  также  произносить слова
"космополиты" и "сионисты" вместо привычного "жиды".
     Сергей  ждал выступления Додика Мирского. Из примерно десятка партийных
евреев института суетливый и многословный Додик, давний приятель и карточный
партнер, вызывал особую озабоченность. Сергею очень  было нужно, чтобы Додик
выступил  хорошо.  Чтобы показать райкому: наши институтские евреи настоящие
коммунисты, советские люди, хотя, конечно, и евреи.
     Додик выступил вполне прилично, Сергей даже не ожидал. 3аклеймил Джойнт
(три четверти сидящих в зале не имели ни  малейшего представления о том, что
это такое),  возмущался  коварством  и бесчеловечностью врачей-убийц, трижды
повторил  фамилию  Виноградова, этого титулованного псевдоученого, неспроста
пролезшего   в  систему   медицинского   обслуживания  руководителей  нашего
государства и  даже, страшно сказать, самого  вождя  и учителя.  Слава нашим
органам, вовремя  обезвредивших эту банду!  Напомнил Додик  и о традиционном
интернационализме коммунистической партии.
     В  общем  собрание  прошло  хорошо.  Может  быть  удастся  обойтись без
увольнений.  Академик, правда, мандражит ужасно,  все хочет выслужиться, как
бы  не опоздать.  С  ним справиться можно.  Он боится  Сергея,  знает  о его
цековских связях.
     Домой  Сергей  пришел поздно. Добираться  из центра  до ДНР-3,  одиноко
торчащего  на пустыре  далеко  за Калужской заставой, не так-то просто. Валя
давно уложила двухлетнего Илюшу.  Теща, Раиса  Алексеевна, с понедельника до
субботы живущая с ними (не оставлять же сына на произвол полуграмотных баб в
переполненных  яслях),  тоже  спала уже в  маленькой  "детской"  комнате  их
двухкомнатной квартиры. Валя собиралась ложиться:  завтра на закрытых кортах
ЦДКА начинается зимнее первенство Союза.
     -- Что так поздно, Сережа? Я в партком звонила, никого не было.
     -- Собрание затянулось, потом в райкоме у  первого совещание секретарей
академических институтов. Инструктировали, накачивали.
     -- Есть хочешь? Я оставила на кухне. Разогрей сам, мне спать  пора. Да,
совсем забыла, тебя Великанов спрашивал, просил позвонить.
     Сергей  позвонил Великанову  утром,  но  Бориса не  застал. Поговорил с
Ларисой.
     -- Это ты, Сережа? Боря  сегодня  рано ушел. У него в девять лекция. Он
очень ждал вчера твоего звонка.
     -- Не знаешь, зачем?
     -- Он не сказал, а может и сказал, но я забыла. Не до того.
     -- Как девочки?
     -- Мучаюсь  с  ними.  Плачут  все  время. С  молоком  у меня плохо,  не
хватает. Вот и сейчас жду, свекровь в консультацию за бутылками побежала.
     У Великановых  долго не было детей, а несколько месяцев  назад родились
двойняшки. Лариса всем знакомым объясняла: не убереглись, случайно.
     Сергей прямо из  дому  заехал  на Кудринку. Кафедра физиологии занимала
почти весь первый этаж  огромного  "желтого дома", как  называл  ЦИУ  Борис.
Сергей подождал в коридоре конца лекции. Ровно без четверти  одиннадцать  из
аудитории  вывалилась  толпа  "усовершенствующихся",  главным  образом  дамы
средних лет. Потом, не спеша, вышел Борис.
     --  Спасибо,  что пришел. Здесь  говорить неудобно,  я оденусь, провожу
тебя.
     Плохонькое  драповое  пальто вряд ли защищало  Бориса от злого  мороза.
Сергею стало неуютно в своем теплом шикарном полушубке, по дешевке купленном
в цековском распределителе.
     -- В чем дело, Борис, что случилось?
     -- С  Соней  плохо. Ты ведь знаешь, Яшу арестовали,  а  несколько  дней
назад ее  уволили. Помоги, Сережа. Куда ей деваться с фамилией Кацнельсон  и
репрессированным мужем? У нее на руках пятилетний сын и старуха мать. Может,
им из Москвы уехать? Она боится, что и ее возьмут.
     --  Некуда  уезжать. Чего  самой спешить, их всех  не сегодня-завтра из
Москвы попросят.
     -- Кого их?
     -- Евреев. В Биробиджане бараки строят. Иоська, видно,  хочет закончить
великое дело, начатое Гитлером.
     -- Что же это творится, Сережа? Зачем?
     -- Кто  знает, что  у этого параноика  на уме. Во всяком случае чувство
собственного   достоинства  многих  граждан   нашего   обширного   отечества
поднимается на  необозримую высоту. Разве не "приятно и радостно сознавать",
как выразился наш отец и учитель, что ты не еврей, что у тебя в пятом пункте
стоит правильная национальность?
     -- Брось паясничать! Я серьезно спрашиваю.
     -- А я не  шучу. Соне помочь  попробую. Думаю, удастся.  Блат  в период
реконструкции решает  все. В  библиотеке Иностранной литературы, знаешь,  на
Варварке,  директором некая Маргарита Ивановна  Рудомино. Сама в седле сидит
не  так уж твердо, но людям помогать не боится.  Я  попрошу, возьмет Соню  в
библиографическую группу. Соня ведь языки знает?
     --  Знает. Французский  и  английский.  Не понимаю. Разве  отдел кадров
пропустит?
     -- Приказ  подписывает директор. И отделу  кадров  в этом случае только
одно остается --  сообщить куда следует. Полагаю,  с моей помощью (кое-какие
связи у меня остались) Маргарита Ивановна выдержит. А там посмотрим. Так или
иначе скоро все должно определиться. Либо Сонечке с домочадцами околевать  в
биробиджанских бараках, либо...
     Сергей замолчал.
     -- Что "либо"?
     -- Иоська не вечен. Один хороший ударчик его  уже стукнул. Еще  в сорок
девятом, на  семидесятилетии  заметно было.  Я  тебе  вот  что  скажу.  Если
кому-нибудь очень нужно его прикончить (думаю,  многим нужно), ничего лучше,
чем убрать его давнего лечащего врача этот "кто-нибудь"  не придумает. Может
быть все это дело врачей из-за одного Виноградова и затеяли. А евреев заодно
для  камуфляжа,  чтобы Иоське  напоследок  удовольствие доставить. А может и
наоборот: Виноградова умело пристегнули к независимо запланированной акции в
рамках  борьбы с  безродными  космополитами,  возглавляемой  великим русским
патриотом Иосифом Джугашвили.
     Ладно,  Борька, к Сонечке  я сам зайду.  По телефону с  ней не  говори,
слушают  небось,  сволочи. Барыне привет  и сочувствие,  -- измучили вы ее с
Лариской.




     Борис  Александрович  встал,  как  всегда,  рано.  Спешить  некуда,  но
многолетняя привычка работать  по утрам, "на  свежую  голову",  как говорила
Елизавета Тимофеевна, поднимала его в шесть часов без будильника. В сущности
никакой  важной работы давно не  было. Он потихоньку писал монографию,  даже
скорее курс  лекции  под  условным  названием  "Физико-химическая физиология
клетки".  Нынешние  сухие   специализированные  или   трепаческие   учебники
раздражали его. Любимая им "Общая физиология" покойного его учителя  Дмитрия
Леонидовича Рубинштейна  безнадежно  устарела. Борис Александрович писал для
себя, понимал,  что  опубликовать  книгу  необремененному  высокими званиями
пенсионеру практически невозможно.
     Последние  известия по  "Дойче  Велле". Все-таки они  идиоты. Принимают
всерьез горбачевскую пропаганду. Что,  собственно, он сделал? Расширил рамки
дозволенного  журналистам,   снял   и   отдал   под  суд  сотню   --  другую
проворовавшихся бюрократов из средних эшелонов власти и несколько человек из
верхних.  Разрешил  показать  десяток  "полочных"  фильмов и опубликовать не
очень крамольных покойников. Он,  конечно,  умнее  и образованнее  последних
наших  маразматиков.  Наверное, скрывал  свои способности, иначе  наверх  не
взобраться. В сущности такой же демагог и лжец, как и все они. Принял старые
американские предложения и кричит на весь мир об инициативах.
     Хватит  брюзжать.  Мало   тебе,  что  журналы  и  газеты  стало  читать
интересно? Одна  "Плаха" чего стоит! Зря он, правда, Булгакова спародировал.
И распял Авдия  зря.  Слишком  в лоб. Образы сволочей хороши, это  он умеет.
Кочкорбаев похож на Орозкула из "Белого  Парохода",  но все  равно хорошо. С
положительными героями, с порядочными людьми  пока  туго.  Разве что  волки.
Впрочем и раньше животные у него получались лучше: олени, верблюды, лошади.
     И  еще  "Печальный  детектив". Беспощадно обнаженная  жизнь  советского
провинциального городка. Все правда! И карикатурная интеллигенция -- правда.
Есть и другая, но Астафьев ее не знает. Поэтому обобщения не убеждают.
     Старые штампы обменяли на новые. Гласность, перестройка, ускорение. Уже
тошнит. Так хвастаются гласностью, как будто они ее выдумали, а больше нигде
ее нет.  Трудовые  коллективы.  Борис  Александрович недавно встретил своего
бывшего  аспиранта, теперь  работает  на  кафедре.  Столько  грязи  и склок,
столько  анонимных и  неанонимных  доносов.  Он  еще  раз  прочел  про  себя
написанное недавно восьмистишие.

     Мне стало ясно очень рано,
     Еще до той большой войны,
     Что власть толпы и власть тирана
     Нам одинаково страшны.
     А нынче, в серенькие годы,
     Тираны спрятаны в архив,
     Толпа в узде, и враг свободы --
     Стоящий в ногу коллектив.

     Во время завтрака позвонила дочь.
     -- Папа, привет! Как себя чувствуешь? Приступов не было?
     -- Доброе утро. Не было.
     -- Папа,  скоро, совсем  скоро, уже через  дне  недели, новый  год. Год
зайца. Мы с Аней решили устроить семейную встречу. Так что  считай,  что  ты
ангажирован. Соберемся у меня, только свои. А то сидишь, как бирюк, один, от
одной скуки загнуться  можно. Сядешь  патриархом во главе стола, полюбуешься
на детей и внуков. Мамы не будет.
     Фальшивый, нарочито бодряческий голос. Каким раздражительным он стал! С
трудом удержался от ненужной резкости,
     -- Спасибо, Наташа. Постараюсь быть.
     -- Ну, то-то. Арсений тебе кланяется.
     Никуда  он не пойдет. Скажет  -- устал, сердечная  недостаточность.  Не
приступ, а то еще прибегут. Просто утомление.
     Действительно  новый год. Как она сказала? Год зайца. Идиотские игрушки
псевдоинтеллигентов.  Да  нет  --  образовановщины  по  точному  определению
Александра Исаевича.
     Наверное,   со  стороны   поглядеть,  довольно   противный  старикашка,
кончающий жизнь  в  заслуженном  одиночестве. Ему и  в самом деле  никто  не
нужен. Ни дети, ни внуки.  Чужие  люди. Ведь  не всегда  было  так.  Кого он
любил,  кто  был   не  чужой?  Прежде  всего  мама.  Ира,  все-таки.   Сашка
Шерешевский. Лена. Не  густо.  Все в прошлом. Теперь  остался  один  Сергей,
вечный спутник. Давно не виделись, надо бы позвонить.
     Кончается  жизнь.  Скоро приоткроется занавес. Очень интересно, что  за
ним. Обидно и глупо, если ничего.
     Борис Александрович отложил папку с "Физиологией"  и открыл ключом ящик
в   тумбочке  письменного  стола.   Аккуратно  сложенные  рукописи.   Стихи.
Перепечатанные и  черновики. Эссе, воспоминания, письма. Хоть и сказано: "Не
надо  заводить архива, над  рукописями трястись", так то Пастернак,  а  ему,
Борису Великанову, не  стыдно. Так он и не узнает, хорошо или нет то, что он
делал  всю  жизнь.  Не о науке речь, наука средненькая, подавал  надежды  на
большее.
     Это он написал лет  десять  тому назад. Время от  времени перечитывает,
чтобы проверить -- так ли еще думает.



     1
     Апофеоз  рационализма в  XVII  и XVIII  столетиях  и  связанная  с  ним
религиозная убежденность в могуществе и непогрешимости науки начинают в наши
дни постепенно  затухать, хотя  все  еще сильны,  особенно в широких  кругах
образованного общества. Несмотря  на поразительные, намного опередившие свое
время работы Беркли и Юма, их пересказ на  более  современный манер в трудах
Маха, Дюгема и Пуанкаре, подавляющее большинство людей все еще полагают, что
наука не только описывает,  но  и объясняет мир.  Примитивно-оптимистические
утешения  диалектического  материализма  об  асимптотическом  приближении  к
абсолютной истине все еще владеют умами, несмотря на очевидные опровергающие
свидетельства сегодняшней науки.
     Объясняет ли что-либо наука? Понимаем ли мы что-нибудь?
     Людьми  владеет  хвастливая  и  ниоткуда  не следующая  вера  в то, что
человеческий мозг в принципе способен постигнуть истинную  сущность  вещей и
явлений  в окружающем  мире.  Мозг собаки, как и  мозг  человека,  возник  в
результате длительного эволюционного  процесса и вполне удовлетворяет своему
назначению:   обеспечить   выживание  биологического   вида   собаки   в  ее
экологической нише.  Мы  знаем,  что мозг собаки  воспринимает  и  оценивает
явления в мире не так, как их воспринимает и оценивает человек, но почему-то
уверены, что мы понимаем эти явления правильнее собаки.  Именно  понимаем, а
не просто знаем и умеем больше собаки.
     Всякий,  кто профессионально работал в  какой-либо области естественных
наук,  знает,  что по  мере увеличения  количества  регистрируемых фактов  и
придумывания   все  более  хитроумных  теорий,  объединяющих  эти  факты,  с
необходимостью   появляются  новые   постулаты,  т.е.  утверждения,  носящие
характер "это так, потому что это так". Когда-то, на заре современной науки,
появление   таких   постулатов   не    казалось   опасным:   они   выглядели
самоочевидными. Это относится, например, к постулатам классической механики.
Правда,  являвшийся  постулатом  первый  закон  Ньютона  раньше  не  казался
самоочевидным: ведь ежедневный опыт утверждал скорее очевидность  постулатов
Аристотеля. Однако постулаты Ньютона, требующие некоторого абстрагирования и
мысленной экстраполяции результатов экспериментов в закономерно изменяющихся
условиях,  проще  и  "достовернее"  описывали  больший  круг  регистрируемых
фактов.  К  ним  привыкли,  и  они  стали  казаться самоочевидными.  Процесс
привыкания к новым представлениям определяет всю историю естественных  наук.
"Ученые  не меняют  взглядов,  они просто вымирают",  а  новые поколения  со
школьной скамьи привыкают к новым взглядам. Великие физики конца прошлого --
начала  нынешнего века не  могли  принять квантовую механику, которая  ввела
новые  постулаты,  отличные  от  постулатов  классической  физики.  Нынешние
студенты  и  даже  школьники не  испытывают никаких  затруднений при  чтении
учебников и при ответах на экзаменах по  квантовой  механике. Это происходит
не потому, что они понимают суть дела  лучше  Лоренца или Планка, а  потому,
что  они  привыкают  к постулатам квантовой механики,  не привыкнув  считать
постулаты классической физики самоочевидными и,  следовательно,  единственно
возможными. На  самом деле постулаты  квантовой механики не более и не менее
"понятны"  и  самоочевидны,  чем  постулаты старой  физики. И  те  и  другие
относятся к утверждениям все того  же  типа "это так, потому что  это  так".
Чувство  непонимания основ усиливается  по мере развития науки.  Современная
физика  вакуума  разрушает  привычные представления  о пространстве.  Успехи
астрофизики,  заставляющие современных  ученых  говорить о "большом взрыве",
разрушают  привычные представления  о пространстве  и времени гораздо  более
кардинальным  образом,  чем  это  уже сделали  специальная  и  общая  теории
относительности.  Люди, естественно, привыкнут к новым  "пониманиям", и  они
станут казаться самоочевидными.
     В  своем развитии наука все более  приобретает характер религии: растет
число априорных утверждений, принимаемых "на веру". В конечном счете в самой
основе  науки   лежит  вера  в  объективное  существование  внешнего   мира,
не,зависящего от  нашего сознания. Без этого убеждения наука невозможна, без
этой  веры ученый не может работать, не может жить. Это главное недоказуемое
утверждение  (я  не  буду  пересказывать  рассуждения  великих  мыслителей),
которое,  однако,  сопровождается  постепенно  и  неуклонно  увеличивающимся
числом  менее  существенных принимаемых на веру постулатов,  вводимых ad hoc
понятий. Задача  науки  --  регистрировать  новые  факты  и  строить  модели
(теории),   позволяющие   возможно  более  убедительно  "объяснить"   факты,
пользуясь   возможно   меньшим   числом  постулатов   и  логикой,   присущей
человеческому  мозгу. В  идеале  теория, т.е.  единственно  доступное  науке
"понимание", должна  однозначно описывать определенную совокупность  фактов:
из данной модели по законам  человеческой  логики  можно однозначно прийти к
данной  совокупности  фактов.  Обратная   задача  (пользуясь  математическим
жаргоном)   некорректна.  Ее  нельзя  решить   однозначно.  Одна   и  та  же
совокупность  фактов  может   быть   описана  различными  теориями,  выбрать
"правильную"  невозможно, не изменяя совокупности фактов. Каждый последующий
шаг  в  развитии  науки отсекает  множество возможных  путей  ее дальнейшего
развития.
     В этом отношении эволюция науки напоминает  биологическую эволюцию, где
также каждый  последующий  шаг (случайная  мутация),  если он  закрепляется,
отсекает множество возможных путей дальнейшего развития.
     Кстати о  биологической эволюции, раз уж я упомянул о ней. В свое время
гениальная и  грандиозная  идея Дарвина,  казалось, все объяснила. Появление
менделевской  и   дискретной   генетики  ликвидировало  "кошмар   Дженкинса"
(Тимофеев-Ресовский), т.е. разбавление  и последующее  уничтожение  немногих
наследуемых  изменений в чреде  поколений и поэтому на первых порах упрочило
позиции дарвинизма.  Однако развитие молекулярной генетики,  показавшей, что
одиночная  точковая  мутация означает изменение одного  белка, а  не  одного
признака, снова оставило  без  ответа  вопрос  о механизмах,  обеспечивающих
направленный  эволюционный  процесс. Появление нового признака,  на  который
может  действовать давление  естественного  отбора, требует  в  ряде случаев
строго  фиксированной  последовательности  определенных  случайных  мутаций,
причем  до  возникновения более или  менее  фенотипически  сформировавшегося
признака давление  отбора  действовать не может. Чувство неудовлетворенности
мучает в связи  с этим многих крупных биологов,  с которыми мне  приходилось
беседовать, хотя  открыто  высказывать  такие  "антидарвинистские"  сомнения
решаются далеко  не все. В моду входят  воззрения  типа Любищева и Берга  об
"исходном плане  эволюции",  заложенном  в свойствах живого, т.е. уже  давно
знакомые науке постулаты: "это так, потому что это так".
     2.
     Значит ли все сказанное, что мы ничего по-настоящему не  понимаем, ни в
чем не можем быть до конца убеждены?
     Существует утверждение, правильность которого я знаю наверняка, которое
для  меня  не  требует  доказательств, т.к.  дано  мне  непосредственно. Это
убеждение в  существовании  моего  индивидуального  сознания.  Я  знаю, знаю
наверняка, что я могу по своему желанию поднять руку, могу по своему желанию
подумать, вспомнить, сказать. То  обстоятельство, что предметы моих  мыслей,
сама возможность реализации моих мыслей, по  всей вероятности (точно я этого
не знаю, т.к. это относится уже к области науки),  возникли  благодаря моему
взаимодействию  с окружающим миром, не  имеет  значения.  Я знаю точно,  что
набор  доступных  мне  действий  и  мыслей  определяется  мной  самим,  моим
желанием.  Это   точное  знание   о   существовании  моей  свободы  воли  не
распространяется на  других людей. В рамках человеческой логики,  а другой у
нас  нет,  невозможно  извне  отличить  человека   от  достаточно  хитроумно
сделанного  автомата, индивидуальным сознанием, свободой воли не обладающим.
Таким образом,  индивидуальное сознание, свобода  воли  человека находятся и
всегда будут находиться за пределами науки.
     Убеждение или, если хотите, вера в  существование моего индивидуального
сознания, вера, основанная  не  на логике, а на непреложном, непосредственно
данном мне знании, означает  в конечном счете убеждение в существовании Души
(душа,  дух,  но не ум,  не  мозг: "spirit",  но  не "brain", не "mind",  не
"ghost").  Поэтому любой  агностик и атеист,  какими бы сложными логическими
построениями он  ни маскировал  это,  знает, что  у него  (у него во  всяком
случае) есть душа.
     Поразительно: множество  людей  умом  убеждены в том, чего они на самом
деле  не знают  и не понимают,  и  (опять-таки умом)  отрицают то, что знают
наверняка.
     Как я уже  говорил, проблема  индивидуального сознания,  проблема  души
лежит  за  пределами  науки. И не только  сегодняшней науки. Есть  множество
научных  проблем,  лежащих  за  пределами  современной  науки  так же,  как,
например, проблема  радиоактивности лежала за пределами науки времен Галилея
или Ньютона.  Индивидуальное сознание лежит за пределами науки вообще, любой
мыслимой  науки. Ученые решат проблему  мозга, ума, образования  центральной
нервной системы  в ходе биологической эволюции ("решат" в рамках  науки,  то
есть сведут эти проблемы к недоказуемым постулатам, пройдя  с помощью логики
путь  от  них  до регистрируемых фактов). Проблема индивидуального сознания,
которым  наверняка  обладаю я,  по  всей вероятности  (чем я лучше  других?)
обладают  другие люди,  и, также  по всей  вероятности,  обладает все живое,
проблема  души, не поддающейся научному анализу, то есть  вопрос о том,  что
"существует" (человеческий  словарь весьма ограничен) за материальным миром,
хотя и  тесно связано с  ним  ("ибо  мир предметов и мир теней  все же тесно
связаны меж собой" --  Ю.Левитанский), --  все  это и  есть область истинной
религии.
     Я сказал  "истинной  религии",  но  можно  было  бы  сказать  и  "любой
религии".  Независимо  от  форм,  догм, случайных верований, систем принятых
постулатов в основе  любой религии лежит вера в существовании души. Стержнем
мировоззрения каждого религиозного  человека является  абсолютная осознанная
уверенность в существовании  собственного индивидуального сознания, то  есть
своей души. Во всех других отношениях конкретные религии -- просто ошибочные
науки, то  есть науки, не подчиняющиеся принятым правилам  построения науки,
способной  на  основании  своих  постулатов  и  логики  описывать  и  иногда
предсказывать факты материального мира.
     Здесь не место говорить о положительной или отрицательной роли, которую
играют  различные  конкретные  религии в  жизни  человечества:  дать  оценку
чрезвычайно трудно,  и уж  но  всяком  случае это  лежит  за пределами  моей
небольшой заметки.
     3.
     Наряду с верой в  существование  души  все  конкретные  религии  (кроме
иудаизма) объединяет вера в ее неуничтожимость, вера в существование той или
иной  формы  "жизни" души после смерти  тела.  Появление  такой  веры вполне
естественно.  Наличие   индивидуального  сознания,  точное   знание   каждым
человеком,  что  он  обладает  этой  неизмеримо  более  важной,  чем   любые
материальные  атрибуты,  "вещью",  делает,  как правило, мысль  о ее  потере
непереносимой.  С этим,  вероятно,  связаны все  учения конкретных религий о
загробной жизни. Я полагаю, что этот вопрос не допускает ответа ни в  рамках
науки, ни  в  рамках религии.  Научная  постановка проблемы бессмертия  души
бессмысленна,  так  как  само  существование  души  не   поддается  научному
рассмотрению.  Это   знание   "дано"  мне  непосредственно,  не  может  быть
обосновано  логически  и доказательно  сообщено  другому.  Недавние  попытки
научно-экспериментального решения этой проблемы с помощью анализа объективно
проводимых  интервью людей, переживших  клиническую  смерть (R.A.Moody,  Jr.
"Life  after  life"  и  др.),  в  этом  отношении  совершенно  бессмысленны,
поскольку,  как и все регистрируемые наукой факты, не могут  быть однозначно
интерпретированы. Сказанное  не означает, что опыты типа проводимых доктором
Мууди  не  имеют  смысла.  Это  настоящая  наука,  к  тому  же  захватывающе
интересная для огромного числа людей.
     Религия также не может доказать или опровергнуть догмат о существовании
души после  гибели  тела.  В  рамках  человеческой  логики  из  непреложного
существования  надматериальной   души  не  следует   ни   обязательности  ее
сохранения, ни обязательности  ее уничтожения вне доступной нам материи. Тот
или  иной  ответ  на  этот  вопрос  может  быть  только  делом  веры каждого
отдельного человека.  К  сожалению,  никакой  возможности  экспериментальной
проверки твоего личного решения этой проблемы, кроме смерти, не существует.
     4.
     Буквально  несколько  слов  о  ложной  проблеме  возможности   создания
искусственного интеллекта. Наука  отвечает  "можно", так как решить,  создан
или  нет   искусственный   интеллект,  она  может  только  своими  методами,
принципиально   неспособными  отличить  объект,   обладающий  индивидуальным
сознанием,  от  автомата, им не обладавшим. Религия отвечает "нельзя" потому
что человек  может  "сделать" только материальное, а индивидуальное сознание
таковым не  является. Поэтому ставить этот вопрос  безотносительно к тому, в
рамках науки или религии он задается, не имеет смысла.



     Все правильно. И сегодня все правильно.
     Борис Александрович запер ящик и снова взялся за "Физиологию". Придется
пойти  в  библиотеку,   посмотреть  последние  "Эннуал   Ревьюс",  подобрать
литературу   по  саркоплазматическому  ретикулуму.  Столько  людей  в   мире
занимаются наукой,  страшно подумать. И все новые и новые факты, наблюдения,
фактики, модельки. А новые идеи, новое понимание возникают так же редко, как
десять, двадцать, сто лет тому назад.
     Поздно  вечером,  когда  Борис  Александрович   уже  лежал  в  постели,
телефонный звонок.
     --  Борис  Александрович?  Простите,  что  так  поздно.   Это  Лютикова
Валентина Григорьевна вас беспокоит.
     -- Никакого  беспокойства, Валентина Григорьевна. Случилось что-нибудь?
С Сережей?
     -- Сергей  Иванович болен. Тяжело  болен. Врачи говорят  -- безнадежно.
Какая-то скоротечная форма рака легких.  Он в Кремлевке лежит, за  Кунцевым.
Он просит вас приехать. Вы завтра во второй половине дня сможете?
     -- Конечно, в любое время, Валентина Григорьевна. Боже мой, я ничего не
знал. Я ведь его месяца три назад видел. Здоровый, веселый.
     -- За  вами  Володя  заедет,  часа в четыре. Паспорт  возьмите,  там по
пропускам.
     Не больничная  палата, а  хорошая  квартира.  Большой  холл,  гостиная,
спальня.  Сергей Иванович полулежал в  глубоком кресле,  до пояса  прикрытый
одеялом.
     -- Здравствуй,  Борис, заходи, садись.  Что смотришь?  Страшненький? За
месяц  половина от  меня  осталась.  Меньшая и худшая половина.  Давай сразу
договоримся, не лицемерь, не утешай.  Они все вокруг  меня  суетятся,  слово
"рак" боятся произнести. Я им подыгрываю, а тебе не стану.
     Говорил Сергей Иванович тихо, с придыханием. Часто останавливался.
     -- Вот видишь, зря ты мне тогда свои опусы на хранение отдал. Да  ты не
бойся, не пропадут. Я Андрею велел, когда все кончится, тебе вернуть. Скоро,
скоро кончится. Боли уже. Думаю, метастазы в печени. Мне понтапон колют.
     Борис Александрович молчал. Острая жалость перехватила горло. Только бы
эту алость не  показать. Но Сергей Иванович на него  не смотрел  . Глаза его
бегали по сторонам, скользили по лицу Бориса, не задерживаясь.
     -- Прошла жизнь, Борька. Я не  жалею, хорошая была жизнь. Конечно,  еще
хотя  бы годика  два не  мешало. Посмотреть,  выйдет  ли что-нибудь  у Мишки
Горбачева. Интересно. Ведь может выйти. Никогда не думал, что так обернется.
Хотя может и не выйти. Я считаю: фифти-фифти. Я понимаю, тебе плевать, но  я
историк, мне интересно.
     За  этим и позвал?  Поговорить  напоследок  захотелось?  С кем  еще ему
разговаривать, не с Валей же.
     -- Что может выйти, Сережа? Ведь нет ничего, один треп.
     -- А  ты хотел, чтоб сразу? Семьдесят  лет  уродовали  людей, разрушали
страну, и сразу? И то удивительно, сколько он  за неполные два года  сделал.
Может сам так не хотел, а сделал.
     -- Да что сделал-то? Откуда у тебя вдруг такой энтузиазм?
     --  А то  сделал, что  назад в семидесятые годы уже  дороги нет. Теперь
либо вперед, либо в тридцатые. В  тридцатые  еще  можно. Так что ты  за него
богу  молись. Его скинут -- Иоська  быстро найдется, русский  Иоська, почище
грузинского.
     -- Куда вперед?  Партия  та  же, система  та  же.  Сколько  мы пережили
оттепелей, а где они?
     -- Эх,  Борис  Александрович,  Борис  Александрович! Всю жизнь смотрел,
думал, а видеть не  научился. Ты представь себе, что  кто-нибудь захотел все
переменить,  под корень,  чтобы  в конце  концов  от  этой  идиотской  затеи
построить рай  земной в соответствии с  безграмотной марксовой демагогией  и
следа не осталось,  с чего ему  начинать? Точно с  того, с чего Мишка начал.
Без помощи партии  партию не уничтожишь. Ты мои слова через три–четыре
года вспомни. Тогда уже ясно будет: вышло или не вышло.
     Сергея Ивановича как будто выключили. Задохнулся; умолк. Голова на бок,
глаза закрыты. Еле слышным шепотом:
     -- Помолчим немножко, Боря. Устал.
     -- Может врача позвать, сестру?
     -- Не надо. Пройдет.
     Прошло минут десять. Сергей Иванович открыл глаза, слабо улыбнулся.
     -- Глупости все  это, Борька. И не очень интересно. Я ведь не  за  этим
тебя позвал. Просто попрощаться хотел. Боялся, не  успею. Ты на  панихиду не
приходи. Врать будут много. Иди теперь.
     На панихиду  Борис  Александрович  все-таки  пришел.  И  на Новодевичье
поехал.
     У самого выхода с кладбища к нему подошел Андрей.
     -- Папа велел вам отдать этот портфель. Он говорил, вы знаете.
     В  портфеле  кроме  бумаг  Бориса  Александровича  была   еще  папка  с
рукописями.  К  верхней   обложке  скрепкой  пришпилена  маленькая   записка
карандашом, неровным почерком.
     Борис!
     Я  писал  это  последние  годы.  То  ли  поглупел  к  старости,  то  ли
сентиментальным стал, но мне хочется, чтобы опубликовали. И под моим именем.
Пусть увидят, что Сергей Лютиков не только чиновником был. Язык суконный, ты
отредактируй  осторожно.  Если  доживешь  до  времени,  когда   можно  будет
напечатать  без  купюр --  сделай. Если увидишь, что не выходит  (у Мишки не
выходит) или что не  успеваешь, отдай  назад Андрею, пусть депонирует в стол
до времени.
     Сергей.



     (некоторые    выдержки   из   исторического    исследования   академика
С.И.Лютикова. Опущены ссылки на использованные документы)
     1.
     Анализируя  политические события, очень трудно  ответить на вопрос: что
такое  хорошо  и что такое  плохо?  Предвидеть  более  или  менее  удаленные
последствия политических решений и действий невозможно.
     Два примера.
     Казалось бы, что могло быть  хуже захвата власти нацистами в Германии в
1933 году?  Обстановка в  Германии была такова, что Веймарская республика не
могла удержаться. В конечном  счете вина за это ложится на  Версальский мир,
т.е. на "тигра" Клемансо, на Францию. Была альтернатива: Гитлер или Тельман,
национал-социалисты или коммунисты. На выборах  победил Гитлер. Что было бы,
если  бы  победили  коммунисты?  Кстати  сказать,  это  почти  наверняка  бы
случилось, если бы не  политика  руководимого Сталиным Коминтерна, намеренно
разрушившего блок коммунистов с социал-демократами, которые были для Сталина
страшнее нацистов. Объединение двух фашистских режимов:  советского образца,
--  России  с  огромными  людскими  и  сырьевыми  ресурсами  и  промышленной
Германии, -- стало бы для мира гораздо опаснее хрупкой оси Рим-Берлин-Токио.
Естественный раздел  мира: восток -- русский, запад --  немецкий, после ряда
"Мюнхенов" неминуемо  привел бы к войне,  и сибирские лагеря получили бы еще
десятки  миллионов  европейцев, страны которых прошли бы  ускоренный путь от
"буржуазной  демократии"  к "рабовладельческому  строю  без рабовладельцев".
Захват Европы, Ближнего  Востока и части Азии,  кроме, может быть,  Японии и
некоторых районов Китая, потребовал бы десятка лет, после чего США заставили
бы  воевать и без Пирл-Харбора. Возник  бы  естественный оборонительный союз
США, Японии и Латинской  Америки. Глобальная  война  кончилась бы, вероятно,
победой США и уничтожением жизни на половине планеты созданными в ходе войны
атомными бомбами. Возможно не было бы направленного  уничтожения  евреев, но
это  многократно  компенсировалось  бы  ненаправленным  уничтожением  людей,
всегда сопровождающим становление нашего общественного строя.
     Все это, конечно, фантазия, но ничуть не более невероятная, чем то, что
произошло. Во  всяком  случае приход нацистов  к власти  в 1933 году  нельзя
оценивать в категориях "хорошо или "плохо".
     Хорошо или  плохо  -- принятие политического  решения сбросить  атомные
бомбы на  Хиросиму и Нагасаки? Для  жителей этих городов --  конечно, плохо.
Это было сознательное убийство сотен тысяч ни в чем не повинных людей. В  то
же  время  даже  по  своему масштабу это убийство не  сильно  отличалось  от
бомбежек  Токио,  Рура,   Дрездена,   артиллерийского  разрушения   Берлина,
планомерного  убийства   голодом   жителей  блокадного  Ленинграда,  убийств
военнопленных  в  немецких  и  японских  (да и  в  советских)  лагерях.  Для
миллионов  американских и советских  солдат, которые  погибли бы  в  боях на
японских  островах,  если  бы Япония  не  капитулировала  после  Хиросимы  и
Нагасаки (а  она не  собиралась капитулировать до самого конца), это решение
было хорошо.  Вероятно,  без  такой наглядной  демонстрации  ужаса  ядерного
оружия вторая мировая война автоматически перешла бы в третью.
     Все вышесказанное следует иметь в виду, анализируя деятельность Сталина
и  Гитлера  в  годы  второй  мировой  войны.  Результаты  их  действий  надо
сравнивать с их намерениями, а не оценивать с позиций "хорошо" или "плохо".

     2.
     Они ни  разу не встретились, Фюрер немцев австриец Адольф Шикльгрубер и
Вождь русского народа грузин Иосиф Джугашвили. В течение почти шести лет эти
два  человека  определяли  судьбы десятков  миллионов людей  во  всем  мире.
Конечно,  правители  других  стран  также ошибались, но  они  не были  столь
свободны в  принятии решений,  не  могли,  как  правило,  совершать  ошибки,
фатальные для руководимых ими народов.
     Когда  я  перечитываю  собранные мною  материалы, больше всего поражает
примитивность  и  неумность  этих   людей.  По-видимому   в  тех   непохожих
обстоятельствах, при которых  они  приходили к власти, успеху способствовали
одни и  те же черты характера:  полное отсутствие совести  и, следовательно,
интеллигентской   рефлективности,  изощренная  хитрость   и   наглость.  Эта
совокупность  качеств  встречается не  так  уж редко.  В мире уголовников ею
обладает  любой "вор  в законе", "пахан". Масштабы  деятельности значения не
имеют.
     Борьба  между фюрером и вождем  оставила странный отпечаток  маразма  и
гротеска на трагической  картине  великой войны между  Германией  и Россией.
Стоило  одному из  них  сделать  почти  катастрофическую  глупость,  как  ее
гибельные последствия вовремя предотвращала глупость противника.
     3. Фюрер
     Решающий шаг на пути к собственной  гибели и к разгрому  "тысячелетнего
рейха"   Гитлер  сделал   в  марте  тридцать  девятого,  нарушив  мюнхенское
соглашение  и  оккупировав  Чехословакию. С этого  момента  европейская,  а,
следовательно,  и  вторая   мировая  война  стала   неотвратимой.  Оккупации
Чехословакии   предшествовала   интенсивная   борьба   нацистов   за  мирное
сосуществование.  В "Фолькишер Беобахтер"  появилось  придуманное Геббельсом
слово "разрядка".  Гитлер громил в  своих  речах "поджигателей войны" (также
изобретенный в то время термин) -- Черчилля и Идена.
     Через  полтора  месяца  после  Чехословакии  Гитлер  разорвал  пакт   о
ненападении с Польшей и "морское соглашение" с Англией.
     В  чем дело? Почему фюрер,  очертя голову, бросается в омут европейской
войны? Почему он не боится убийственной для Германии войны на два фронта?
     28-го апреля, объявляя в Рейхстаге о денонсировании пактов с Польшей  и
Великобританией,  Гитлер уже  был  уверен в  нейтралитете  и  даже поддержке
Советского   Союза.   17-го  апреля  посол  СССР  в  Берлине  был  принят  в
Министерстве иностранных дел по поводу  судьбы советских контрактов с бывшим
чешским предприятием  "Школа" и начал  вести строго  секретные  переговоры о
коренном улучшении отношений между СССР  и  Германией.  Третьего  мая Максим
Литвинов заменен Вячеславом Молотовым, а начиная с четвертого мая со страниц
немецких  газет исчезает антисоветская пропаганда.  Таким образом, фюрер мог
не  обращать  внимания  на  камуфляжные переговоры,  ведущиеся  в  Москве  с
англо-французской делегацией.
     Главная  стратегическая  ошибка  Гитлера,  обусловленная   безграничным
презрением  каждого  диктатора  к  "прогнившим демократиям"  (это  презрение
удивительным образом уживается  с завистью), заключалась в его уверенности в
том, что  США  допустят захват западной Европы  и не  вмешаются. Ослепленный
собственной   демагогией  о   предельном   корыстолюбии   "монополистических
плутократий", готовых,  как известно,  перегрызть друг другу горло  за рынки
сбыта, он надеялся завоевать мир, ликвидируя противников по очереди.
     4. Вождь
     Об уничтожении  командного  состава советской армии  в  конце тридцатых
годов писали достаточно много. Хотя это преступление Сталина нельзя  назвать
глупостью, -- он  добился именно того, что хотел,  -- оно  сыграло некоторую
(не определяющую) роль в первоначальном разгроме наших войск. Действительно,
после  убийства в июне  тридцать седьмого группы  командармов и комкоров  во
главе с  Тухачевским было  арестовано  82000  офицеров, --  практически  вся
верхушка  командного  состава  армии,  начиная с командиров полков. К началу
войны уцелело около 10000, которых освободили и реабилитировали.
     Основной стратегической ошибкой Сталина перед войной была слепая вера в
прочность союза  с  Гитлером, такого естественного  и  взаимовыгодного союза
двух  родственных  по  духу  систем, объединенных ненавистью  и презрением к
декадентским, грязным, порочным и богатым буржуазным демократиям. Во  всяком
случае  Вождь был уверен, что  разорвать этот союз, когда  сочтет  полезным,
сможет только он сам, а фюрер будет до конца держаться за щедро открытую для
него продовольственную  и сырьевую житницу, за право пользования  которой он
платит разрешением захвата чужих  территорий. Патологическая жадность Вождя,
заставляющая его,  давясь, заглатывать  одну подачку за другой,  стоила  нам
много  крови.   Захватив  прибалтийские  лимитрофы,   отодвинув  границу  на
несколько сот километров  к западу, мы  ушли со  старых укреплений, не успев
построить  новые. Мы заставили  латышей, литовцев  и  эстонцев  считать  нас
завоевателями, а  немцев освободителями. Поставив ценой  ужасающих потерь на
колени всегда дружественную нам Финляндию, которой  когда-то  наша революция
даровала   независимость,   мы   превратили   потенциального   союзника    в
бескомпромиссного врага.
     Предвоенная  политика  нашего  государства, т.е.  предвоенная  политика
Сталина,  была  поразительно непоследовательной.  С одной  стороны  -- явная
боязнь  большой войны, готовность идти на любые уступки  Гитлеру. В середине
мая сорок первого распространились слухи  о  готовящемся  подписании  нового
советско- германского пакта, согласно которому Германия должна была получить
право свободно эксплуатировать  сельское хозяйство  Украины и контролировать
советскую  промышленность. По некоторым  данным Сталин должен был 13-го июня
сам поехать к Гитлеру для подписания пакта. 21-го июня за несколько часов до
вторжения Сталин отдает распоряжение советскому послу  в Берлине  Деканозову
передать Риббентропу, что Советский  Союз согласен на любые  уступки и готов
тут же начать переговоры о более тесном сотрудничестве с Германией.
     И в  то  же  время  вся  военная концепция  государства, вся  стратегия
военного  руководства   страны  полностью  следовала  за   дешевой  газетной
пропагандой. Ни в одном из штабов Красной Армии, начиная с Генштаба, не было
планов  оборонительных  боев,  -- только  победоносное наступление на  чужой
территории.  Это обстоятельство  в немалой  степени  способствовало хаосу  и
панике первых дней войны.
     Невозможно  представить  себе  большей  помощи   немцам  в   успехе  их
"вероломного  и внезапного  нападения"  22 июня,  чем  помощь,  оказанная им
Вождем  советского  народа.  Прежде  всего  ни о  каком  внезапном нападении
четырехмиллионной  армии,  сосредоточенной вдоль тысячекилометровой границы,
не могло быть речи. После  поражения Люфтваффе в воздушной  битве за Англию,
после  отказа от вторжения через Ламанш всем  разумным политическим деятелям
стала  очевидной неизбежность поворота немецкой  военной  машины  на восток.
Сталин сделал все, чтобы облегчить Гитлеру  быстрейшее завоевание Европы. Он
выполнил  полученную  по "недипломатическим"  каналам просьбу фюрера убедить
(т.е.   заставить)   французскую   компартию   не  участвовать   в  движении
сопротивления.  В  марте сорокового  "Юманите" писала:  "Генерал Де Голль  и
другие агенты британского империализма хотели бы заставить французов воевать
за интересы Сити". Листовки  французской компартии с призывами к солдатам не
воевать  с немцами печатались на  немецких  ротапринтах. В ноябре сорокового
Торез и  Дюкло  радовались падению Франции;  "... борьба французского народа
имеет те же  цели,  что и борьба немецкого милитаризма. В этом смысле  можно
говорить о  временном  союзе..." .  Другие сателлитные компартии также  были
послушными. В начале февраля сорокового Вальтер Ульбрихт пишет в "Ди Вельт":
"Те, которые  плетут  интриги против дружбы немецкого и советского  народов,
являются  врагами  немецкого  народа  и заклеймены как пособники британского
империализма".  Уже  в  сентябре  тридцать  девятого публикуется  декларация
компартии  США:   "Война   Франции  и   Англии  против  Германии   --  война
несправедливая.  Американские  рабочие  должны  саботировать  любую   помощь
империалистам".  Югославия уже  давно  оккупирована Гитлером.  Однако первый
призыв организовать сопротивление нацистам был опубликован Тито лишь 22 июня
1941 года.
     В  отличие  от   других  учреждений  нашего  отечества  Второе  Главное
Управление  Госбезопасности (разведка) работало хорошо.  22  июля сорокового
года  Гитлер впервые обсуждает с командованием Вермахта "русскую проблему" и
приказывает  фельдмаршалу  Браухичу  разработать  планы  переброски  войск и
наступления  на  Россию.  Уже  через  неделю  на  Лубянку  поступило  первое
донесение  советских агентов о планах переброски войск на восток. 18  ноября
1940 года, за месяц до утверждения фюрером плана "Барбаросса",  Рихард Зорге
сообщает из Японии о готовящейся немцами  атаке на востоке. 29 декабря Зорге
уточняет: на  советской границе  сконцентрировано 80  немецких  дивизий,  40
дивизий сосредоточено в районе Лейпцига, 28 дивизий переброшены из Франции в
Польшу. В  середине  мая  41-го  Зорге  радирует:  вдоль  советской  границы
дислоцированы  шесть  немецких  армий,  включающих  150  дивизий,  нападение
назначено  на 20–22 июня.  12 июня, за день  до публикации в  "Правде"
знаменитого сообщения ТАСС о том, что все разговоры об угрозе войны являются
английской  пропагандой,  Москва  впервые  обратила  внимание  на  Зорге: он
получил  строгий выговор за  "панические и недостоверные сведения". Несмотря
на  это, через несколько дней новая шифровка Зорге: повторяю -- на  рассвете
22 июня девять немецких армий по десять дивизий каждая начнут атаку.
     Естественно,  о концентрации  немецких войск на  границе  докладывала и
армейская  разведка.  Разведданные  о  сосредоточении  врага у наших  границ
лежали на столе у Сталина шестого июня. Вождь никому не верил. Третьего июня
на  заседании  Совета  Обороны  военные  просили  утвердить  инструкцию  для
армейских  политработников  о подготовке  агитационных материалов на  случай
войны. С резкой отповедью выступил Маленков, поддержанный  Сталиным. Никакой
войны  не  предвидится, преступно идти  на  поводу у английской  пропаганды.
Сразу  после  заявления  ТАСС  была  распространена  другая  инструкция  для
политработников Красной Армии,  содержащая  три  основные положения:  1. Все
разговоры  о войне с Германией считать преступной провокацией;  2. Заявление
ТАСС доказывает прочные дружеские связи между нашей страной  и Германией; 3.
Мудрая внешняя политика товарища Сталина обеспечила  Советскому Союзу мир на
долгие годы.
     За  две  недели  до  войны  за  разговоры  о  немецкой  военной  угрозе
арестована   группа   средних  офицеров.   Начало   войны  не  принесло   им
освобождения.
     11 июня  вождь получил  доклад НКГБ  о том, что в Германском посольстве
жгут документы,  и всем сотрудникам приказано готовиться  к эвакуации  через
неделю.
     13 июня  командующий Военно-морским флотом адмирал  Кузнецов,  с трудом
добившись аудиенции, доложил Вождю о  приведении  немецкого флота  в  полную
боевую готовность и попросил разрешения объявить на флоте состояние тревоги.
Вождь  выгнал адмирала, не  дослушав. Рискуя жизнью, Кузнецов и  командующий
Балтфлотом  адмирал  Трибутс   19   июня  самовольно  объявили  тревогу   на
Балтийском, а затем и на всех остальных флотах. Это спасло советские корабли
от  уничтожения  в  первые  же  дни  войны. Командующие наземными войсками и
авиацией оказались более дисциплинированными  и строго  следовали полученным
инструкциям.
     Вечером 21  июня  Вождь еще  раз  сказал Жукову, что донесения о  якобы
готовящемся утром 22 июня атаке немцев  -- провокация  и отказался подписать
приказ о приведении войск в  готовность номер один. Он велел Жукову передать
войскам распоряжение не отвечать на возможные провокации.
     И началась война.
     В первый день войны  на земле уничтожено 900 советских самолетов  и 300
--   в   воздухе.   Командующий   авиацией   Балтийского   Военного   Округа
генерал-лейтенант Рычагов,  свято  выполнивший приказы начальства,  вызван в
Москву и расстрелян.
     Бомбардировочная авиация страны потеряла 22 и 23 июня 800 неподнявшихся
в воздух самолетов. Командующий бомбардировочной авиацией генерал- лейтенант
Копец покончил с собой.
     Командующий  Киевским  Военным  Округом  генерал-полковник Кирпонос  за
неделю  до войны просил разрешения эвакуировать с  границы  гражданских лиц,
передислоцировать основные силы Округа ближе  к границе и занять оборону. Не
дождавшись ответа, Кирпонос начал без спроса и тут же получил выговор.
     Командующий Западным  Военным Округом генерал Павлов слепо выполнял все
распоряжения Москвы, выговора не получил и в начале июля был вызван в Москву
и расстрелян вместе  с начальником  штаба Округа и  начальником оперативного
отделения штаба.
     За  три  первые  недели  войны Красная  Армия  потеряла 28  дивизий, 70
дивизий  потеряли  не   менее  половины  личного  состава.  Немцы  захватили
практически  все армейские склады  с горючим,  продовольствием  и снарядами,
которые  перед  самой войной  были  передвинуты ближе к  границе: ведь  если
война,  то  только  наступательная,   на  чужой   территории,  не   дай  бог
стремительно наступавшая армия останется без бензина.
     Когда читаешь документы периода  начала  войны, создается  впечатление,
что  все руководство огромной страны жило в перевернутом призрачном мире, не
имеющем отношения к реальности.  Иллюзия победоносной  наступательной  войны
долго владела умами.  Через  два часа  после  речи  Молотова  группа военно-
морских политработников была командирована в Кронштадт  для повышения уровня
идеологической работы на  Балтфлоте. Им было специально  приказано  взять  с
собой  парадную  форму,  чтобы  через  несколько  недель  иметь  возможность
участвовать в параде победы.
     Потерявшего  почти  все самолеты  Киевского Округа  уже  упоминавшегося
генерал-полковника  Кирпоноса заставили  приказом 23  июня наступать,  чтобы
освободить  советскую  землю  от  захватчиков.  Эта  бессмысленная  авантюра
закончилась в районе Винницы потерей  6-й и 12-й Армии, командармы, генералы
Мужиченко  и  Понеделин были  ранены и попали  в  плен.  Они  были объявлены
предателями,  их семьи арестованы,  а  их  самих  после  войны  отправили  в
концлагерь, где они дожили до смерти Вождя и реабилитации.

     5. Фюрер
     Достаточно взглянуть на  карту России,  чтобы понять: Германия не может
завоевать и держать в подчинении эту страну без хотя бы молчаливого согласия
большинства ее населения. Это понимали многие в окружении Гитлера (например,
Розенберг)   и  понимало  командование  Вермахта.   Фюрер  повторил   ошибку
Наполеона,  который   заставил   воевать  мужиков,   не  решившись  отменить
крепостное право, стать  освободителем. Уже  к  лету сорок второго  мужицкая
армия   знала:   под   немцем   жить   нельзя,  фашисты   хуже  большевиков.
Националистические  отряды Бандеры,  воюя  за независимую Украину,  били  не
москалей,  а  оккупантов. Партизанское  движение  возникло  стихийно. Лишь к
концу сорок третьего Москве удалось полностью прибрать его к рукам.
     Ослепленный  блестящим началом блицкрига, фюрер уже в  конце июля сорок
первого был в полной уверенности, что  Красная Армия уничтожена,  что  через
пару недель его  войска без  труда  возьмут  Москву, что  уже пора думать об
освоении захваченных  территорий.  Поэтому приказом Гитлера 23–26 июля
танковые армии Хота и Гудериана  сняты с Центрального (Московского) фронта и
переведены  на  ленинградское  (Хот)  и  киевское  (Гудериан)   направления.
Гудериана  потом  снова  пришлось перебросить  к Москве.  В конце  сентября,
принимая в Кремле прибывшую через  Архангельск  англо-американскую делегацию
(лорд Бивербрук и  Гарриман), Сталин  сказал, что в июле Гитлер ошибся: если
бы он не разделил силы, то с ходу взял бы Москву в августе.
     Второе наступление  на  Москву  началось  18 ноября.  Решение это  было
принято  фюрером на совещании в Орше 7 ноября. Маршруты передвижения  частей
были детально спланированы вплоть до Горького.  За двадцать дней наступления
немцы потеряли 300 танков, 1500 самолетов, 300 орудий и 155 тысяч убитыми  и
ранеными. Уже  5 декабря Гудериан пишет  в дневнике: "Наступление на  Москву
окончено. Все было  зря". Но фюрер пребывает в  эйфории.  11 декабря,  через
четыре дня после  Пирл-Харбора, он объявляет войну Америке, не потребовав от
Японии вступления в войну  с Россией. В эти декабрьские дни  судьба Третьего
Рейха была решена.

     6. Вождь.
     Первые  десять  дней  страна  воевала  без  Вождя.  Сталин  заперся  на
"ближней"  кунцевской даче. По словам охраны,  сидел  за столом,  смотрел  в
пространство,  почти  не  ел.  По-видимому,  начал приходить  в  себя  после
выступления  по  радио третьего июля. Во всяком случае уже  23  июля  по его
приказу расстреляли  командующего группой армий под Лугой генерала Пядищева,
который  еще  в  начале  июля  вместо  ожидаемых  от  него  контратак  начал
самовольно возводить лужские оборонительные укрепления к югу от  Ленинграда.
Эти укрепления удерживали немцев с 9 июля по 8 августа и спасли Ленинград.
     Через  много лет, умирая от  рака в кремлевской  больнице, Рокоссовский
говорил: "Этот недоучившийся поп мешал всем. Мы его обманывали: поддакивали,
а  действовали  по-своему".  Думаю,  что  пан  маршал  преувеличил  смелость
советских  полководцев. Они  не  смогли  обезвредить  большинство преступно-
ошибочных решений Сталина.
     По свидетельству личного  представителя президента США  Гарри Гопкинса,
которого Сталин принял  в Кремле 23 июля, Вождь  был уже  в  хорошей форме и
полон  оптимизма.  Он  попросил Гопкинса передать президенту,  что все  идет
хорошо,  немецкое наступление на Украине выдыхается. Киев сдан не будет. Эти
неосторожные слова о Киеве привели в конечном  счете к потере около миллиона
человек убитыми,  пленными и ранеными. На  следующий день начальник Генштаба
Г.К.Жуков доложил Верховному Главнокомандующему И.В.Сталину, что  армии Юго-
западного фронта  надо уводить  на левую сторону Днепра и сдать Киев. Сталин
был  в  бешенстве. Жуков был  немедленно  снят  со своего  поста  и назначен
командующим  Резервным фронтом, существовавшим только  на  бумаге.  К  этому
времени  Киев  уже  был  почти  окружен. Член Военного  Совета Юго-западного
фронта (иначе говоря, политкомиссар фронта)  Н.С.Хрущев, не  решаясь просить
Сталина разрешить  оставить  Киев, обратился с  просьбой об оружии. Наиболее
близкий к Сталину в эти месяцы Г.М.Маленков  передал Хрущеву совет вооружить
киевский рабочий класс пиками.  Безнадежность  положения  была ясна всем.  В
начале августа --  Уманский котел, в  котором Юго-западный фронт потерял 100
тысяч пленными,  300 танков, 800 орудий. После этого даже беспробудно пьяный
командующий фронтом маршал Буденный решился просить Сталина отдать приказ об
оставлении Киева. Сталин непреклонен. Буденный был немедленно снят и заменен
Тимошенко.  Назначенный  Хрущевым  командир  новой 37 Армии  генерал  Власов
удерживал Киев  первую  половину августа. Но уже 14  августа начальник штаба
Киевского  Военного Округа  генерал  Тупиков  доложил в Генштаб  о  том, что
начинается  катастрофа.  Он получил  из Ставки выговор за паникерство. Через
два  дня  Тимошенко  совершил  беспримерный по своему мужеству поступок.  Он
самовольно приказал  Кирпоносу  оставить  Киев. Кирпонос потребовал  санкции
Сталина.  Ее не  было. Ночью 17 августа ворвавшиеся в  город  немцы схватили
Кирпоноса и 800 офицеров его штаба. Почти все они и сам Кирпонос были убиты.
Всего в киевском котле в  плен попали 665 тысяч бойцов и офицеров  советской
армии.
     Огромна   вина  Сталина  в   трагедии   Ленинграда.  В   начале   войны
железнодорожные пути Украины и  Белоруссии  были забиты предназначенными для
Германии   поездами  с  продовольствием.  Микоян  приказал  отправить  их  в
Ленинград,   где  было  много  пустых  складских   помещений.  Ленинградский
"гаулейтер"  Жданов  обиделся:  Ленинград  не  нуждается в  подачках. Сталин
отменил приказ Микояна. Когда положение Ленинграда стало  угрожающим, Сталин
послал туда Ворошилова. Как известно, единственной успешной боевой операцией
этого маршала было  выселение  крымских  татар в мае сорок четвертого. Уже 8
сентября  Сталин направил в  Ленинград Жукова с диктаторскими полномочиями и
запиской Ворошилову: "Передать  командование Жукову  и немедленно вылететь в
Москву".  В эти дни Вождь снова в панике. Он говорит Жукову: положение почти
безнадежно, если немцы возьмут Ленинград и соединятся  с финнами, они ударят
на  Москву с севера. 13  сентября он приказал по телефону адмиралу Кузнецову
затопить Балтийский  флот. Кузнецов потребовал письменный  приказ. Начальник
Генштаба  Шапошников  подготовил  приказ  и  передал его Сталину на подпись.
Через  несколько  дней  приказ  был  возвращен  неподписанным.  15  сентября
телеграмма  Черчиллю -- отчаянный крик о помощи:  пришлите через Архангельск
или Иран 25–30 английских дивизий, без этого мы разбиты.
     В ленинградскую блокаду погибло 1300000 человек, почти в 10 раз больше,
чем в Хиросиме.
     Жуков  остановил немецкое  наступление  под Ленинградом, но 30 сентября
началась  атака  на Москву  --  операция  "Тайфун".  Немцы  сконцентрировали
огромные  силы: около миллиона  солдат,  1700 танков, 950 самолетов  и  4000
орудий.  1  октября танковый  корпус  Гудериана прорвал  Брянский фронт  и 2
октября  взял Орел.  6 октября  были  прорваны наши оборонительные линии под
Вязьмой. В окружение попало  16 дивизий. Командующий Западным Фронтом  Конев
предупреждал о грозящей опасности и через  начальника  Генштаба  Шапошникова
просил Сталина разрешить отвести части к Гжатску. Отказано.
     Уже  к   шестому  октября  положение  на   подступах  к  Москве   стало
катастрофическим.  Когда вызванный  вечером шестого маршал авиации Голованов
вошел в кабинет к Сталину, Вождь не встал ему навстречу. Не поднимая головы,
он повторял: "16 дивизий окружено. Что делать? Что делать?"
     Седьмого октября Сталин  велел вызванному  из Ленинграда Жукову принять
от Конева  командование Западным Фронтом. До десятого октября  Жуков метался
по  Подмосковью  из  штаба  в  штаб,  пытаясь  выяснить   обстановку,  найти
сохранившиеся боеспособные части. Очень мешала  присланная Сталиным комиссия
"спасения Москвы" в составе Молотова, Маленкова  и Ворошилова,  передававшая
невыполнимые   приказы  Вождя   (например,  немедленно  передислоцировать  к
Можайску  5–6 дивизий,  которых  не  было).  Наконец, десятого октября
Жуков  принял   командование   Западным   фронтом,   сделав   Конева   своим
заместителем.  С  этого  времени началась  вражда между двумя  полководцами,
умело поддерживаемая Сталиным на протяжении всей войны.
     Прошла  ужасная неделя  с  13 по 21  октября. 15  октября правительство
эвакуировано  в Куйбышев. Где был в эти  дни Сталин, точно неизвестно, но по
всей вероятности он  оставался  в  Москве. Когда  20  октября  объявили, что
Москва находится на осадном положении, самое худшее  было уже позади.  К  19
октября  Жукову удалось образовать  линию обороны:  Ново-Завадовская,  Клин,
Истринское  водохранилище,  г.Истра,  Жаворонки,  Красная  Пахра,  Серпухов,
Александров. Еще  были локальные отступления, но первая атака на Москву была
отражена. Когда первого ноября Сталин  спросил у Жукова,  можно  ли провести
парад на Красной площади, тот, не раздумывая, разрешил.
     В те часы, когда после парада Вождь говорил со страной на торжественном
собрании  на  станции  метро "Маяковская", Фюрер проводил в Орше  совещание.
Выслушав  мнения  генералов, Гитлер  решил продолжать наступление с  задачей
взять  Москву и Горький. Вторая атака  на Москву началась 18 ноября. На этот
раз Жуков  не исправлял чужие  ошибки, он был хозяином и сам готовил Фронт к
обороне и последующему наступлению. Больше месяца Сталин не вмешивался в его
распоряжения.
     Генерал Белов был 11 ноября в Кремле на совещании. По его словам, Вождь
выглядел  постаревшим  на  двадцать  лет.  Жуков,  не  стесняясь,  кричал на
Сталина.
     На  этот  раз  паники  и  разгрома  середины  октября  не  повторялось.
Советские войска  не  бежали, а  отступали с тяжелыми боями. Первого декабря
немцы были задержаны на  Минском шоссе у Голицына, второго декабря они вошли
в Звенигород и Апрелевку. Это был их последний успех в 1941 году.
     Три  резервных армии, сосредоточенные  в  тылах  (10-я  у  Рязани,  1-я
Ударная   и   20-я  к  северу  от   Москвы   на  восточном   берегу   канала
Москва–Волга), еще 29 ноября были  переданы Жукову,  но вступили в бой
только б декабря, когда началось советское наступление под Москвой. Успешные
наступательные  бои продолжались  12  дней. У  немцев  были  отобраны города
Волоколамск,  Калуга,  Калинин,  Елец. К  18  декабря немцы  закрепились  на
ломаной   линии   Ржев–Гжатск–   Вязьма,   и   начались   долгие
изнурительные окопные бои без существенных продвижений и отступлений.
     7. Фюрер
     Фюрер,  как и  Вождь,  по определению  не  ошибался.  Поэтому  ни  одно
запланированное им наступление не могло быть неудачным.  Поэтому  он, как  и
Вождь, никогда не разрешал вовремя отступать и, тем более, никогда  не давал
приказы об отступлении.
     Катастрофа под Москвой не могла произойти, потому что операцию "Тайфун"
задумал и приказал осуществить сам Фюрер. Все донесения паникеров о неудачах
не принимались  во  внимание, потенциальных союзников -- "азиатских арийцев"
--  продолжали заверять,  что Россия  капитулирует через  несколько дней,  в
крайнем случае -- недель. 7 декабря японцы бомбят Пирл-Харбор, а 11 декабря,
в самую кульминацию разгрома своих армии под Москвой, Гитлер объявляет войну
Соединенным Штатам.
     В тяжелых  позиционных боях прошли зима и весна сорок второго. Началась
летняя  кампания.  Сперва она шла в  соответствии с  разработанным Генштабом
Вермахта  и утвержденным Гитлером так  называемым "Синим планом".  Этот план
предусматривал нанесение  главного удара  с  двух  сторон по узкой перемычке
между  Доном и Волгой в районе Сталинграда. Взятие Сталинграда не было целью
Плана. С  юга по  перемычке должна  была ударить Кавказская Группа армий под
командованием  Листа,  с севера -- армия Паулюса "Волга". После  окружения и
уничтожения русских  частей  "Волга" должна  была  перейти к  обороне, чтобы
сдерживать  натиск советских  войск  с  севера  и обеспечить  таким образом,
группе  армий  Листа  вместе  с   армией  Манштейна,   которая  должна  быть
переброшена  на  Кавказ  после  завершения  крымской  операции,  возможность
беспрепятственного  подавления  отрезанных  от  России  советских  войск  на
Кавказе и захват  Баку,  т.е. нефти. После этого победоносные немецкие армии
должны были повернуть на север для окружения и взятия Москвы.
     23 июля 1942 года к ужасу  немецкого Генштаба Фюрер  подписал приказ No
45,  полностью перековеркавший "Синий план".  По-видимому, основным движущим
мотивом было желание как можно скорее объявить о взятии города, носящего имя
вождя. Согласно этому приказу  армии Листа неожиданно поворачивают на Кавказ
через Ростов,  сравнительно слабая  армия Паулюса берет Сталинград, а  армия
Манштейна  вместо  Кавказа перебрасывается  к Ленинграду.  Это бессмысленное
распыление сил превратило  "Кавказский поход" в  кратковременную экскурсию и
позволило Жукову и Василевскому провести блестящую сталинградскую операции.
     Таким  образом,  Гитлер сделал  все  для  того,  чтобы  не использовать
большое преимущество немцев на южном участке фронта, возникшее перед началом
летней кампании сорок второго года благодаря стратегической ошибке  Сталина,
считавшего вопреки разведданным,  что Москва  остается направлением главного
удара немцев, и сосредоточившего наши основные силы на западе от Москвы.

     8. Вождь
     15 декабря  сорок первого  года министр иностранных дел  Великобритании
Антони  Иден прилетел в Москву  для подписания двух  протоколов:  о создании
Англо-Советского военного союза против Германии и об обязательстве каждой из
договаривающихся  сторон  не  заключать с Германией  сепаратного мира.  Иден
нашел  Сталина  полностью  оправившимся  от  подавленного  настроения первых
месяцев войны. Вдохновленный успехом идущего наступления под Москвой, Сталин
подготовил    третий    "сверхсекретный"    протокол,   согласно    которому
Великобритания  признает   советскую  аннексию  Литвы,  Латвии  и   Эстонии,
восточной  Польши,  Бессарабии,  Буковины  и  района  Петсамо.  После  войны
Германия должна быть расчленена. У нее будут отняты восточные  территории до
Одера (для компенсации отнятых у Польши земель), Бавария и Рейнская область.
Сталин  щедро  предложил  Идену любые  базы  для  Англии  в Дании, Норвегии,
Франции. Благодаря резкому возражению США этот протокол не был подписан.
     Англичане  уехали. Головокружение Вождя не прошло.  Меньше двух месяцев
назад  он был почти уверен в  неотвратимости катастрофы, а  теперь, после 12
дней успешного  наступления, первых 12 дней за пять месяцев войны, он решил,
что это уже  победа. Как  Кутузов,  он погонит  врага  от  Москвы, разгромит
потрясенные немецкие полчища и в сорок втором году закончит войну в Берлине.
     5 января 42  года Сталин собрал  в Кремле  всю политическую  и  военную
верхушку  страны.  Объявив  о  принятии  решения  начать   немедленно  общее
наступление  с  целью изгнания  немцев из  Советского  Союза,  он  предложил
начальнику   Генштаба  маршалу  Шапошникову  объяснить   собравшимся  детали
разработанного им, Сталиным, стратегического плана.
     План был прост. Главный удар наносится  в  центре  фронта,  к западу от
Москвы.  Войска,  дислоцированные  к северу-западу  от Москвы, соединяются с
частями,  наступающими от  Ленинграда на  юг, а совместным  ударом  отрезают
немецкие  армии  в  треугольнике Ржев-Вязьма-Смоленск.  Одновременно с  этим
Ленинградский  фронт  вместе  с Балтфлотом  разбивает  группировку  немцев у
Ленинграда, южные и юго-западные группы  наших войск освобождают  Донбасс, а
кавказские соединения  через Керченский  пролив  врываются в  Крым.  К этому
времени  немецкие армии будут полностью деморализованы,  и  война фактически
будет выиграна.
     Шапошников  кончил.  Все  молчали.   Сталин  попросил  Жукова,  впервые
услышавшего этот бред, высказать  свое мнение.  Жуков  был откровенен.  Если
провести переформировку, укомплектовать наступающие под Москвой части людьми
и оружием, особенно танками, которых не хватает, можно будет через некоторое
время  продолжить  локальное  наступление  на   Западном  Фронте.  Остальное
нереально.   Среди   собравшихся  нашелся   лишь   один   человек,   открыто
присоединившийся   к   мнению   Жукова.   Это   был   председатель  Госплана
Вознесенский, подтвердивший, что для генерального наступления у нас нет сил.
     Сталин прервал Вознесенского:
     -- А Тимошенко говорит, что можем. Мы их быстро сомнем.
     Тут же в поддержку  гениального плана Вождя выступили Маленков и Берия.
Маленков  не  упустил случая подчеркнуть несогласие Вознесенского  с Вождем.
Конечно,  главным  соперником  Георгия Максимилиановича,  карабкавшегося  по
узкой и крутой тропе на самый верх, был Жданов, но Вознесенский за последние
годы   сильно  высунулся,  --  пора  осадить.   "Вознесенский  всюду   видит
несуществующие  трудности" сказал  Маленков  негромко.  В сорок девятом  это
соперничество кончилось для Вознесенского пулей в затылок.
     Вождь быстро подвел итог обсуждению:
     -- Итак, решено. Кто возражает?
     Все молчали. По дороге к машинам Шапошников тихо сказал Жукову:
     --  Хозяин  все  решил  заранее,  Георгий  Константинович,  глупо  было
спорить. Директивы всем фронтам уже отправлены.
     -- Зачем тогда меня спрашивать?
     -- Не знаю, дорогой, не знаю. Значит нужно было.
     Через пять  дней  был подписан  приказ  о генеральном  и  окончательном
наступлении.  Оно началось  18 января  атаками  на  Ленинградском  фронте  и
керченском  направлении.  Атаки  эти быстро  захлебнулись. Жуков  командовал
армиями, наступавшими на главном направлении, на Вязьму. Сталин не забыл его
возражений 5 января. Перед началом наступления он  неожиданно перевел Первую
Ударную   Армию,  главную   атакующую   силу   Жукова,  в   резерв  Главного
Командования. В ответ на  отчаянный протест Жукова Вождь буркнул: "Частей  у
вас хватает, сосчитайте получше", -- и повесил трубку.
     Наступление  провалилось. Немцы  успешно атаковали наши  слабые  части.
33-я  армия попала в окружение под Вязьмой. Три ее дивизии были  уничтожены.
Командарм,  генерал Ефремов,  застрелился.  По предложению Маленкова  Сталин
послал Вторую Ударную Армию под командованием генерала Власова от Ржева, где
она вела тяжелые бои, на север, освобождать Ленинград. В  конце концов Армия
попала в окружение у озера Ильмень, была рассеяна и сдалась врагу.
     Все эти мелкие неудачи  не отрезвили Вождя. Весной сорок второго он был
во  власти  двух ошибочных концепций.  Первая заключалась в том,  что Гитлер
снова нанесет главный удар на Москву.  Поэтому основные силы советской армии
были  сосредоточены  к  западу  и к  югу  от  столицы в непосредственной  ее
близости. Эта  ошибка  обеспечила  немцам  успехи летнего наступления  сорок
второго  года  и,  если  бы  не  компенсирующая  ошибка  Фюрера (приказ  45,
см.выше), могла бы стоить нашей стране гораздо дороже.
     Вторая ошибка  Вождя  базировалась на иллюзорном  убеждении в том,  что
Красная  Армия достаточно  сильна,  чтобы предупредить немцев,  начав  общее
наступление по всему фронту.
     В конце марта Сталин вызвал в Кремль весь высший командный состав армии
и  предложил перейти  от  активной  обороны  к  превентивным  наступательным
операциям.  Не  наученный  горьким опытом Жуков  снова  возразил  Вождю.  Он
сказал, что в  настоящий момент у  армии  нет сил для всеобщего наступления.
Можно локально  наступать  только  к западу от  Москвы, где  немецких  войск
меньше, чем на юге. На остальных фронтах надо держать оборону.
     Сталин сердито перебил: "Ждать нельзя.  Нам нужны превентивные удары на
широком фронте, а вы предлагаете полумеры".
     Жуков продолжал спорить. Остальные командующие  фронтами  и  Шапошников
угрюмо  молчали. Сталина  поддержали  два  старших по чину из присутствующих
военных  --  маршалы Ворошилов и Тимошенко.  Они выступили  за массированные
удары на  юго-западном  и  южном фронтах,  где, как сказал  товарищ  Сталин,
немецких сил не  так  уж много.  Это сорвет  планируемую  Гитлером атаку  на
Москву.
     Вождь не решился на этот раз  полностью  пренебречь  мнением  Жукова  и
приказал готовить не  всеобщее наступление, а  две  ограниченные  операции с
целью  взять  Харьков  и  выгнать  немцев  из Крыма.  С  Крымом не  вышло, а
харьковское  наступление,   к  сожалению,  удалось  провести.  Несмотря   на
категорические возражения Жукова, план харьковской операции был утвержден 28
апреля. Командовал войсками Тимошенко, а комиссаром (членом Военного Совета)
был  генерал-лейтенант  Н.С.Хрушев. Операция  началась  12 мая  1942 года  и
началась блестяще.  Немцы  не оказывали  сопротивления, войска  наступали  в
пустоту  и  с  ходу  ворвались в Харьков. Хрущев и  Тимошенко слали а Ставку
восторженные  реляции. Сталин сделал  выговор  Генштабу за  то, что  тот при
обсуждении операции в  конце марта не  поддержал активно  предложенный план.
Радость была не долгой. Немцы планировали свой  основной удар именно на этом
участке фронта. Они отвели свои дивизии в стороны, и уже 17  мая стало ясно,
что  назревает  катастрофа.  18  мая новый  начальник  Генштаба  Василевский
обратился к  Сталину с просьбой  разрешить прекратить наступление  и отвести
войска, находящиеся под угрозой окружения.  Верховный  отказал. На следующий
день  Хрущев с трудом сумел дозвониться к Сталину на Кунцевскую  дачу. Вождь
не  захотел  подойти к  телефону, и с Хрущевым говорил  Маленков.  От  имени
Верховного  Главнокомандующего  он  передал,  чтобы  и думать  не  смели  об
отступлении.  Вероятно, все равно было уже  поздно. Разгром  наших войск уже
начался. В окружении оказались  полностью 6-я  и  57-я армии и частично  9-я
Армия.
     О  катастрофе  Вождь  узнал  из  перевода   сводки  немецких  последних
известий. Вызвал Хрущева в Москву. Разговор был коротким.
     Сталин:  Немцы передают, что они захватили в районе Харькова 200  тысяч
пленных. Врут?
     Хрушев: Нет, говорят правду.
     Сталин: Поезжайте обратно.
     Хрущев  вернулся, хотя делать ему  на фронте  уже  было нечего. Собрать
немногочисленные остатки нескольких дивизий, успевших выскочить из окружения
и блуждавших по степи, могли и без него.
     Началась летняя  кампания  сорок второго года. Вермахт точно по графику
осуществлял  "Синий  план". Когда  стало  ясно,  что сосредоточение основных
русских  сил  на  севере  серьезная  стратегическая  ошибка,  Вождь  впал  в
очередную депрессию.  12 июля создан Сталинградский фронт, во главе которого
Сталин  опять  поставил Тимошенко и  Хрущева.  После  приказа Фюрера 45  (23
июля),  сделавшего  бессмысленным  "Синий  план",  армии  Листа  начали свой
молниеносный и  стратегически неоправданный  марш-бросок на Кавказ. Был взят
Ростов. Сталин  подписал знаменитый приказ 28, в котором вся вина за неудачи
возложена  на солдат  и  офицеров  армии,  на  которых "с презрением смотрит
советский народ".
     Весной сорок второго  Вождь настаивал на немедленном  открытии  второго
фронта  в  Европе. Он  ошибочно считал,  что если  немцы  снимут 40–50
дивизий,  то Красная армия сможет победоносно  завершить войну к концу года.
Конечно, ни о каком втором фронте в Европе в этом году не могло быть и речи.
     В  августе  сорок  второго  ситуация изменилась.  12  августа в  Москву
прилетели  Черчилль и  Гарриман.  По мнению последнего Сталин  был  на грани
срыва. В конце  семичасовых  переговоров  с Гарриманом  в присутствии только
переводчиков, после многих фужеров водки Сталин сказал: "Война эта страшная,
но  кризис  после  коллективизации  был  страшнее.  Четыре  года  не   могли
оправиться".  Переговоры эти  были очень  важны. Речь  шла главным образом о
поставках  продовольствия и вооружения в Советский Союз. До конца  войны США
передали  СССР  более  16  миллионов  тонн груза,  в  том  числе  427  тысяч
грузовиков, 13  тысяч  броневиков,  2,7 миллиона тонн авиационного бензина и
4,5  миллионов  тонн  продовольствия.  Число  боевых  самолетов,  переданных
союзниками, превысило 15000, а танков -- 10000.
     Немцы  штурмовали Сталинград. Вождь опять вспомнил о Жукове, 28 августа
назначил   его   заместителем  Верховного  Главнокомандующего  и   послал  в
Сталинград.  С этого дня до начала Сталинградской операции (18 ноября  1942)
Жуков  и  Василевский  с   трудом  боролись  с   вмешательством  Верховного,
требовавшего  атаковать  немцев  и  не  понимавшего  тактики  Жукова: ждать,
обороняясь возможно  меньшими силами, пока противник не выдохнется,  а затем
ударить  всей собранной  военной  мощью, не дав врагу отступить. Собственно,
это  была  известная   военная  доктрина,  разработанная   еще  Клаузевицем.
Предотвратить  вмешательство  Вождя удавалось  не всегда.  Так,  3  сентября
Сталин по телефону приказал атаковать немецкие позиции севернее Сталинграда.
Из Москвы эти позиции казались не  очень сильными.  Жуков  протестовал, но 5
сентября  атака  все-таки  началась.  Бои с  громадными потерями шли  до  10
сентября и  ни к чему не привели. Оборонительные бои  шли до начала  ноября.
Немцы заняли Тракторный завод, до берега Волги оставалось 300 метров, но уже
было  ясно,  что  армия  Паулюса  не способна выполнить бессмысленный приказ
Фюрера.
     К началу  ноября сорок  второго  силы советских войск впервые с  начала
войны примерно  сравнялись с  немецкими силами на Восточном Фронте. Немецкие
армии  насчитывали 6,1  миллионов человек (советские  примерно столько  же),
70000 орудий (72,5 тысяч), 6600 танков (6000), 3500 самолетов (3000). Однако
перед  началом  сталинградской  операции  по окружению  и уничтожению  армии
Паулюса  локальное  преимущество  советских  войск было подавляющим. Жуков и
Василевский  сумели сосредоточить  в  центре  и  на флангах  Сталинградского
Фронта более 25% всех солдат и офицеров боевых частей  советской армии,  25%
авиации, 60% танковых и механизированных дивизий.
     15  ноября   Сталин  телеграммой   разрешил   Жукову   назначить   дату
наступления,  после чего неожиданно вызвал  его в  Москву.  За  48  часов до
начала  атаки с севера Вождь  созвал экстренное  заседание  Государственного
Комитета Обороны (ГКО учрежден 30 июля 1941 года в составе: Сталин, Молотов,
Ворошилов,  Маленков,  Берия).  Собравшимся  было  прочитано  письмо  в  ГКО
командующего 4-м  мехкорпусом  генерала  Вольского. Его  корпус  должен  был
замыкать  кольцо  окружения с  юга. В этом письме  Вольский писал, что  "как
честный коммунист" он обязан сообщить Государственному Комитету Обороны, что
с  его точки зрения Сталинградская операция обречена на неудачу, так  как не
обеспечена людской силой и  техникой.  Жуков и Василевский снова представили
ГКО все данные, относящиеся к планируемой операции. Сталин тут же соединился
с Вольским по  телефону, тот снял  свои возражения  и "согласился  выполнять
приказы Жукова".  Вся  эта комедия  была разыграна Вождем  на всякий случай:
если операция провалится, виноваты Жуков и Василевский.
     Сталинградская операция, как известно, не провалилась. Кольцо окружения
замкнулось  23  ноября, а  31  января фельдмаршал Паулюс и  300000  солдат и
офицеров его армии сдались в плен.
     Сталинградская  победа вновь изменила настроение  Вождя. До Сталинграда
Вождь  почти никогда не подписывал военных приказов  и распоряжений. Он либо
велел подписывать их начальнику  Генштаба, либо посылал  их  без подписи "от
имени ГКО". Теперь все приказы ставки идут за подписью Сталина. Газеты сразу
заполнились восхвалениями военного гения  величайшего полководца всех времен
и народов. Он вплотную занялся  важными военными  делами:  ввел  погоны,  на
генералов и маршалов посыпались потоки орденов за добросовестное  выполнение
распоряжений Верховного Главнокомандующего.
     Экзальтация  Вождя  дорого  обошлась  нашим  войскам.  По   собственной
инициативе он быстро  провел ряд операций.  Уже в январе  сорок третьего  он
приказал нанести молниеносный  удар  на  Ленинградском  Фронте  для  прорыва
блокады. Неподготовленное наступление провалилось с большими потерями. Та же
судьба постигла наступление на Западном  Фронте, предпринятое для ликвидации
Вязьменского  выступа. Наконец,  по его  настоянию наши войска  снова  взяли
Харьков,  откуда были опять выбиты  немцами через  несколько дней с большими
потерями.  После  этого  несколько  отрезвевший Вождь  снова начал слушаться
Жукова.  3 апреля  Жуков  доложил  Верховному,  что  по его  мнению  главное
немецкое наступление  летом сорок  третьего будет под Курском с направлением
удара на  Москву,  и предложил сосредоточить войска на Курской  дуге, занять
глубоко эшелонированную  оборону,  но не  наносить  упреждающего  удара.  12
апреля детальный  план,  разработанный Жуковым, Василевским  и Антоновым был
доложен Сталину и одобрен им.
     В ходе  подготовки операции  Вождь  пытался несколько  раз вмешаться  и
заставить  нанести   упреждающий  удар,  не   дожидаясь   начала   немецкого
наступления, но на этот  раз Жуков и Василевский смогли  защитить  армию  от
Верховного Главнокомандующего.
     Начиная с лета сорок третьего ошибки Вождя могли, конечно, нанести вред
интересам  страны, привести  к неоправданной гибели  многих тысяч  солдат  и
офицеров, но уже не  были в  состоянии повлиять на ход войны. Сокрушительные
бомбежки союзниками промышленных  центров  Германии  и  колоссальные  потери
немцев  в  боях  сорок  первого  и  сорок  второго  годов сделали свое дело.
Подавляющее преимущество  советских вооруженных сил в численности и  технике
предопределяло конечный успех каждой операции.  Действительно,  к лету сорок
третьего советская армия насчитывала: 6,4  миллиона человек (немецкая -- 5,3
миллиона )  99000 орудий (56000), 2200  "Катюш",  10000 танков (5850) и 8500
самолетов (3000).  В битве на Курской дуге, начавшейся  4  июля, соотношение
сил также  было  в нашу пользу. У немцев было:  людей 900  тысяч (у нас -- 1
миллион  330  тысяч),  орудий  --  10000 (20000),  танков  --  2700  (3800),
самолетов -- 2000 (3130).
     13  июля  великое  сражение на  Курской дуге кончилось полным разгромом
немецких  армий.  70000 немецких  солдат и  офицеров  было убито, уничтожено
более  4000  немецких  танков  и самоходок, т.е. почти все,  участвовавшие в
сражении, 844  орудия  и 1392 самолета. Наши потери  были не  меньше,  но  в
отличие от немецких они могли быть сравнительно быстро восполнены.
     22  августа наши войска в третий  и последний  раз взяли  Харьков, а  6
ноября -- Киев.
     Начиная  с  этого времени  действия  Вождя,  приводящие к неоправданным
человеческим потерям  (не  только  советским),  трудно квалифицировать,  как
ошибки. Большей частью они были преступлениями.
     Он  все меньше и меньше  следит  за  военными  операциями и  все больше
занимается политическими интригами,  основной целью которых была  ненужная и
даже вредная  для  будущего  страны  и людей безудержная экспансия.  Следует
сказать,  что  непростительную  помощь  в  создании сталинской  послевоенной
империи  и  нестабильного  взрывоопасного  послевоенного  мира Вождю  оказал
Президент  США  Франклин  Рузвельт. Первый  шаг  был  сделан  в  конце сорок
третьего.  24  ноября  началась  Тегеранская  Конференция.  После  блестящих
русских побед  этого  года  Сталин  мог  совсем по-другому  разговаривать  с
западными  союзниками.  Вождь  был  в  своей  стихии.  Интриги,  сталкивание
интересов  своих противников,  временное объединение с более  сильным против
более слабого  --  все это  было его  узкой  политической специальностью.  В
двадцатые годы именно этими методами он одного за другим отстранил от власти
своих  значительно  более  популярных  и  внешне   блестящих  соперников.  В
тридцатые   годы  он  уже  имел  возможность  пользоваться   другими,  более
эффективными прямыми методами.
     В  Тегеране  было  принято  два фундаментальных  решения,  важных,  как
казалось в то время, для обоих главных участников антигитлеровской коалиции:
СССР  и  США.  Первое решение касалось  Второго фронта в Европе.  Собственно
говоря, в конце 43 года Вождь не так уж был заинтересован  в нем. Его вполне
устраивали   с   одной   стороны   все  возрастающие   поставки   союзниками
продовольствия и техники, а с другой  -- непрерывные бомбежки американской и
английской  авиацией промышленных  центров  Германии,  позволяющие сохранять
подавляющее  советское превосходство  в военной  технике. Открыто  выступить
против Второго Фронта Сталин не мог. Но если уж Второй Фронт, если вторжение
в Европу, то в северную Францию, подальше от  наступающих советских войск, в
наиболее  сильно  укрепленных участках  "Атлантического Вала",  на побережье
Европы. Главным  для  Сталина было не  принятие плана "Оверлорд", а отказ от
плана Черчилля вторжения  в Европу из Африки на Балканы.  Не  так легко было
аргументированно спорить с  Черчиллем.  Вторжение на Балканы было логично  с
любых точек зрения. Практически неукрепленная береговая линия. Основные силы
американских   экспедиционных   войск  уже  сосредоточены   на   африканском
побережье.  Возможность взять в клещи между  наступающими  с северо- востока
русскими  частями  и  продвигающимися с юго-запада  союзниками огромные силы
немецкого юго-восточного фронта. Рузвельт продал Сталину восточную Европу за
согласие  Вождя после победы  над  Германией расторгнуть  мирный  договор  с
Японией  и  принять  участие  в войне  с  ней.  Кроме  того Рузвельт  боялся
сепаратного мира  между  Россией  и  Германией.  Слухи  о  якобы  начавшихся
сверхсекретных  переговорах между советскими и  немецкими  представителями в
Швеции всячески муссировались  в  эти месяцы в европейских столицах.  Вполне
возможно, что они были основаны на дезинформации,  умело  распространявшейся
соответствующими  отделами  НКГБ. Как  бы то  ни  было,  Рузвельт  поддержал
Сталина, план "Оверлорд" был  принят. Сталин обязался  помочь США в войне на
Японских островах (второе фундаментальное решение конференции).
     Атомные бомбежки Хиросимы и Нагасаки сделали бессмысленной политическую
игру Рузвельта. Восточная Европа была отдана Советскому Союзу бесплатно.
     На Тегеранской Конференции Вождь чередовал политику кнута и пряника. Он
беззастенчиво требовал:  освобожденные (подаренные  в  свое время  Гитлером)
Эстония,  Латвия   и   Литва   остаются   советскими;   никакого   польского
правительства в  Лондоне СССР не признает, Польшу освободит Красная Армия  и
правительство там будет соответствующее; Германия должна быть расчленена.  В
то же время он не упускал случая льстить Рузвельту. На банкете по случаю дня
рождения Черчилля, Сталин произнес заключительный тост  и  посвятил  его  не
виновнику  торжества, а  Рузвельту. Он сказал:  "Что с русской точки  зрения
Президент и США сделали для победы?  Самое важное --  машины,  техника.  США
производят 8–10 тысяч самолетов в месяц, Англия -- 3–3,5 тысячи,
а Россия не в состоянии выпускать больше  3 тысяч. Без американских машин мы
бы проиграли войну" (обратный перевод американских протоколов).

     9. Фюрер
     Вряд ли  стоит писать об ошибках Гитлера после Курской дуги. Война была
проиграна. После успешного осуществления операции "Оверлорд" любой не вполне
сумасшедший государственный деятель  должен был бы стремиться к капитуляции.
Но  Фюрер не был  государственным деятелем. Он, как и Вождь,  был  бандитом,
главарем бандитской шайки и параноиком.

     10. Вождь
     Победный сорок  четвертый год начался 29 января с прорыва ленинградской
блокады.  Затем  наступление шло  одновременно  на  западе и на  юге.  Взяты
Смоленск, Одесса, очищен от немцев (и от татар) Крым. К концу июля полностью
занята Белоруссия. Затем -- позорное стояние под Варшавой. Об  этом --  чуть
подробнее.
     25  июля  наши  войска  пересекли Вислу  у  Магнушева,  взяли  Львов  и
Белосток. На  следующий  день  закрепились  на  новом  плацдарме на западном
берегу  Вислы у Сандомира. 31 июля командующий  Фронтом  Рокоссовский  был в
Праге -- пригороде Варшавы. Никто не сомневался -- через несколько дней наши
войска  ворвутся  в польскую столицу.  1  августа  в Варшаве  восстала Армия
Народова под командованием генерала  Бур-Комаровского, чтобы ударить  с тыла
по  немецкой  обороне.  2   августа   в  "Правде"   вышла  статья   военного
корреспондента  Макаренко.  Он  пишет:  "На  Варшаву!  В каждом  наступлении
приходит  минута,  кульминационный момент, когда остановить  наступление уже
нельзя."
     Оказалось  -- можно. Приказ  Вождя -- и  Рокоссовский останавливается у
стен Варшавы  до января  сорок пятого.  В  результате 90% города  разрушено.
Погибла практически  вся 35-тысячная армия Бур-Комаровского  и еще около 300
тысяч жителей Варшавы. Оценить число наших солдат,  "дополнительно" погибших
из-за   этой   военно-политической   акции  Верховного   Главнокомандующего,
невозможно.  Это  явилось   продолжением  катынского  убийства,  позволившее
уничтожить   силы,   могущие   воспрепятствовать   установлению   в   Польше
тоталитарной системы.
     Советская  армия  в Европе.  Теперь политические соображения  полностью
определяют  принимаемые  военные решения.  Занята  Румыния.  Хотя царь Борис
сразу объявил войну Германии, бескровное  наступление наших войск в Болгарии
продолжалось до тех  пор, пока с  их помощью не произошел переворот и власть
не взяли коммунисты. Политические махинации Вождя в Венгрии обошлись гораздо
дороже. 21  сентября, когда  советские  войска  уже двигались  к  Будапешту,
венгерский  диктатор адмирал Хорти послал в  Италию секретную миссию,  чтобы
договориться  с  западными союзниками  о  капитуляции.  Те  отказались вести
переговоры, сказав, что договариваться надо с русскими. 1 октября венгерская
миссия прибыла в Москву. Сталин велел  вести и сорвать  переговоры одному из
самых  преданных и жестоких своих подручных Л.З.Мехлису. Капитуляция Венгрии
не была принята.  О переговорах в Москве узнали немцы и ввели в Венгрию свои
войска. В результате Будапешт был взят  не в  октябре сорок четвертого, а  в
феврале  сорок  пятого  после  тяжелых  боев.  Антифашистские  силы  Венгрии
безуспешно  пытались сотрудничать  с нашими  войсками.  Вождю  нужно,  чтобы
Венгрия  была завоевана,  чтобы  можно  было посадить  во  главе государства
Матиаса  Ракоши,  прошедшего  в  Москве   полный  курс  методов  организации
государства нового типа.
     Нечто   похожее   произошло   в   Австрии.  Подпольная   антифашистская
организация в  Вене хотела восстать,  договорившись  о дате  с  наступающими
частями.  Наше  командование отказалось  вступить  в  какие  либо  контакты,
восстания не было, бои за Вену длились десять дней.
     Поразительна история освобождения  Праги.  В начале  мая сорок пятого в
Чехословакии едва ли не самой крупной  воинской  частью была РОА  -- Русская
Освободительная Армия под командованием генерала Власова. С запада наступала
3-я  американская  Армия генерала  Патона.  В 70  километрах от Праги  Патон
остановился на договоренной ранее с русскими линии раздела. Советские войска
стояли  под  Прагой с 4-го мая:  не были  вполне уверены, что американцы  не
войдут. Власов хотел сдать РОА американцам. Он послал  своих представителей,
которые попали в штаб американской 7-й Армии. Командующий генерал Алекс Пэтч
никогда ничего не слыхал ни о РОА, ни о Власове. Он  запросил Эйзенхауэра, а
тот Вашингтон. В результате представителей  Власова отправили  в  лагерь для
военнопленных. Утром  5-го  мая  в Праге началось  восстание,  возглавляемое
объединенным фронтом националистов  и  коммунистов.  6-го мая немцы  ввели в
Прагу  части  СС  и  гестапо.  Власовцы ворвались  в  Прагу,  выбили немцев,
захватили  аэродром с 47 немецкими боевыми самолетами. В 17 часов 6 мая  над
Пражской  Ратушей  развевались два  флага:  чехословацкий и сине-белое знамя
РОА. В Праге были развешены портреты  Власова. Они висели двое суток.  8 мая
объявили,  что  согласно договоренности  в Прагу  войдут  не  американцы,  а
русские.  Портреты  Власова  быстро  заменили  портретами  Сталина.  Вечером
девятого  мая  власовцы   маршевой  колонной   вышли   из   Праги,   перешли
демаркационную  линию и утром 10 мая сдались  американцам. На следующий день
их передали советскому командованию. В этот же день наши войска торжественно
вошли в освобожденную Прагу.
     Вернемся  на  полгода  назад, к главной  военной операции конца  войны,
взятию Берлина. До сих пор многое остается неясным.
     После  сокрушительных  поражений Вермахта  на востоке и западе  военное
превосходство антигитлеровской коалиции стало подавляющим. К концу 1944 года
советская фронтовая армия имела в  строю 6  миллионов  солдат, 91400 орудий,
14000 танков и самоходок, 14500 самолетов. У немцев на восточном фронте было
3,1 миллион солдат, 28500 орудий, 4000 танков и самоходок, 2000 самолетов.
     2  ноября   1944   года  Жуков   и  Василевский   представили   Сталину
окончательный    план   разгрома   Германии.    Этот   план   предусматривал
безостановочное  наступление на  Берлин, которое должно  закончиться  за  45
дней.  Была  полная  уверенность  в  том,  что  взятие  Берлина  приведет  к
дезорганизации  предельно централизованной немецкой государственной машины и
к быстрой  капитуляции  Германии.  Согласно первоначальному плану  выход  на
линию  Быдгош-Познань-Бреславль  должен был занять  15  дней,  а  еще  через
тридцать дней должен пасть Берлин.
     После военного парада  7 ноября Жуков  остался  в  Москве разрабатывать
детали  плана.  Он работал вместе с Рокоссовским: сперва предполагалось, что
именно  Рокоссовский, командующий Первым Белорусским  фронтом,  будет  брать
Берлин.  Однако, к  большому  огорчению  Рокоссовского  16  ноября ему  было
приказано Верховным  передать  командование Фронтом Жукову, а самому принять
Второй Белорусский  Фронт у генерала  Захарова.  Вождь объявил,  что он  сам
будет координировать операции фронтов, участвующих во взятии  Берлина, и сам
будет  своим  начальником  штаба.  Таким  образом, Василевский  остался  без
работы. В  эти дни был  убит на фронте генерал  Черняховский, и  Василевский
занял освободившееся место командующего Третьим Белорусским фронтом.
     Сталин  решил  подарить  Берлин Жукову и даже  установил демаркационную
линию, разделяющие фронты Жукова и Конева, чтобы последний случайно не вошел
в  Берлин раньше Жукова.  На  берлинском  направлении  соотношение  наших  и
немецких сил было в это время следующее: люди -- 5,5:1, орудия -- 8:1, танки
-- 9:1, самолеты -- 17:1.
     Начало  наступления  Сталин  назначил на  20  января  1945  года. После
телеграммы Черчилля от  6 января с просьбой  ускорить  начало наступления  в
связи  с  неожиданным  ударом  немцев  в  Арденнах,  Сталин  перенес  начало
последнего (как  предполагали)  удара  на  неделю раньше.  12  января войска
Первого Украинского Фронта под командованием Конева двинулись на  Бреславль.
13 января  Рокоссовский и  Василевский  начали операцию с целью отрезать  от
Берлина  группировки немцев  в Померании и Восточной  Пруссии, а  14  января
Фронт Жукова ударил на Лодзь и Познань.
     Несмотря на установленную Сталиным демаркационную  линию началась гонка
между  Коневым  и  Жуковым. Оба Фронта  продвигались  стремительно, опережая
запланированные сроки. Союзники снова наступали  на западе. 25  января Жуков
доложил Сталину, что  немецкие  войска полностью деморализованы  и почти  не
сопротивляются.  Он предложил идти, не останавливаясь на Одер и пересечь его
у  Кюстрина  в  70  километрах от  Берлина.  Сталин сперва возражал,  считая
необходимым  остановиться  дней  на  10–15,   чтобы  дать  возможность
Рокоссовскому закончить операцию в Померании и  присоединиться к наступлению
на  Берлин. Однако  Жуков  уговорил  Верховного, сказав,  что нельзя  давать
немцам возможность  закрепиться  и  создать  линию  обороны  перед Берлином,
которой пока нет. 26 января  Жуков продолжил наступление. На  следующий день
он доложил Сталину, что к первому февраля он  форсирует Одер и затем замкнет
кольцо  вокруг  Берлина.  В этот  же  день  Конев  доложил  Сталину, что  он
двигается вперед без сопротивления и не позже 6 февраля выйдет на Эльбу. Оба
Фронта  были готовы взять Берлин. Жуков 3 февраля захватил еще  один большой
плацдарм на западном берегу Одера, -- исходный плацдарм для атаки на Берлин.
Он доложил в Ставку,  что Берлин  будет взят 15 или 16  февраля.  Между  его
Фронтом и столицей Рейха  нет  укреплений и  организованных сил  противника.
Сталин согласился.
     6 февраля сорок пятого года  Жуков  собрал  в  штабе Фронта  всех своих
командармов и  комкоров  для  согласования плана  штурма  Берлина. Во  время
совещания Сталин позвонил из Ялты, где два  дня  назад открылась конференция
руководителей антигитлеровской коалиции. Вождь приказал: отменить берлинскую
операцию, закрепиться на Одере и помочь Рокоссовскому уничтожить в Померании
уже отрезанную и обреченную группировку немецких войск "Висла".
     Этот приказ был  для Жукова  как гром среди ясного неба.  За  последние
полмесяца  наши   войска  прошли   почти   без  сопротивления  500–700
километров  на запад. Враг разбит. До Берлина 70 километров. Никакой обороны
немцы  организовать  не  успеют. Всем  ясно:  к  середине февраля  все будет
кончено.
     Что случилось? Почему Сталин вдруг поворачивает свои победоносные армии
на север -- в Померанию и на юг -- в Силезию, Австрию и Чехословакию?
     Генерал  Чуйков  в 1964 году  (за несколько недель  до снятия  Хрущева)
пишет: "В феврале 45 года не было ни одного из тех укреплений, на которые мы
наткнулись в апреле. Враг был деморализован..."
     За полтора месяца подаренной  им передышки немцы построили  укрепления,
собрали  и  переформировали остатки своих разбитых частей, новый командующий
войсками,  обороняющими  Берлин, гаулейтер  Берлина,  доктор Йозеф  Геббельс
мобилизовал  молодежь  из Гитлер-Югенд и ветеранов партии и труда.  Конечно,
все это не могло повлиять на исход войны и даже отсрочить день победы более,
чем на два месяца. А  "дополнительно" погибшие  пара  сотен  тысяч советских
солдат и  офицеров (не  говоря  уже о  немцах) не так уж много  значили  для
Вождя, давно привыкшего к гораздо более внушительным числам.
     Зачем это понадобилось Сталину? Что, собственно, произошло на Ялтинской
конференции? Я  не смог найти каких-либо достоверных данных, объясняющих это
решение.  По-видимому, оно было продиктовано  чисто  политическими мотивами.
Ялтинская  конференция  открылась 4 февраля 1945  года.  Как  и  в Тегеране,
Рузвельт  думал  о  предстоящих  боях на  Японских  островах, об  уменьшении
американских  потерь, которые, судя  по предыдущим  схваткам с  японцами  на
островах  Тихого океана,  могли  быть  очень  значительными.  За  вступление
русских в войну с Японией надо было продолжать платить. Демаркационная линия
раздела Германии  по Эльбе, согласованная с русскими, сама по себе не решала
судьбу  столицы.  Рузвельт согласился: Берлин берет  советская армия. Весьма
возможно,  что  Сталин дал  за это какие-то  туманные  гарантии,  касающиеся
политической  судьбы  Румынии,  Болгарии,  Югославии,  Венгрии,  Австрии,  и
Президент ему поверил или сделал вид, что поверил. Старый мудрый Черчилль не
верил никаким сталинским гарантиям и был против этого  соглашения. Но в Ялте
на него не обращали внимания. Судьбы Европы и мира решали два человека.
     Теперь  Сталину  уже  не  имело политического смысла спешить со штурмом
Берлина, т.е.  с окончанием  войны. Надо  было  прежде  всего  закрепиться в
аннексируемых территориях и в будущих сателлитных государствах. Ведь создать
необходимые  предпосылки для  их  правильной судьбы,  обеспечить  правильное
направление  их  будущего развития гораздо  легче  в ходе  войны, чем  после
преждевременной капитуляции Германии.
     К апрелю на севере и на юге война практически завершилась, и можно было
вернуться к  вопросу о  Берлине.  1 апреля Сталин  вызвал в  Кремль Жукова и
Конева.  На  встрече  присутствовали  Молотов,  Маленков, Микоян,  начальник
Генштаба  генерал  Антонов  и его заместитель по оперативной  части  генерал
Штеменко.  Сталин   прочел  собравшимся   якобы  полученную   им   анонимную
телеграмму,  подписанную  "иностранный  доброжелатель".  В  этой  телеграмме
утверждалось,  что англо-американские  силы  под  командованием фельдмаршала
Монтгомери собираются начать наступление от Рура,  обойти  и  взять  Берлин.
Поэтому  надо  торопиться.  Он  предложил  Коневу  и   Жукову   через  сутки
представить отдельно их  планы наступления на  Берлин. При утверждении плана
Конева  Вождь  остановил  свой  карандаш  в  точке карты,  отстоящей  на  70
километров к  юго-востоку  от  Берлина.  Это  означало,  что  отсюда  Коневу
разрешается  идти  на Берлин. И началась  гонка. Оба полководца помчались из
Кремля к  своим самолетам. Конев поднялся  в  воздух через две  минуты после
Жукова.
     Бои по преодолению мощнейших немецких укреплений на подступах к Берлину
были  ужасны.  Вождь  непрерывно  подзуживал  участников  скачки, сообщая по
телефону каждому об  успехах соперника. 20 апреля,  в день рождения Гитлера,
войска  Жукова взломали последние пригородные укрепления.  В этот день Жуков
выиграл гонку.  Армии  Конева  вели в это время бои с армией генерала Венка,
безуспешно пытавшегося прорваться к окруженному Берлину.

     11.
     В начале каждой серии блестяще сделанной и  лживой телевизионной эпопеи
Романа  Кармена  "Великая Отечественная"  хорошо поставленный голос  Василия
Ланового, цитируя Брежнева, произносит  скорбные слова  о двадцати миллионах
советских людей, погибших на фронтах войны.
     Это число,  20 000 000, возникло не сразу. В первые годы после войны по
приказу Вождя  наши  потери оценивались в семь миллионов. Число 20 миллионов
впервые  назвал  Хрущев.  По-видимому, иначе  не  удавалось  свести концы  с
концами  после  Всесоюзной   переписи  населения.  По  анализу  И.Ю.Писарева
(заместитель начальника ЦСУ  РСФСР) истинное число наших погибших  без учета
умерших от голода ленинградцев 27 миллионов.
     На  восточном Фронте Германия  потеряла  6,9  миллиона  человек.  Таким
образом, каждый  убитый  Фриц захватил с собой на  тот свет по меньшей  мере
четырех Иванов.
     Из пяти  миллионов  советских военнопленных  к  концу войны остались  в
живых около миллиона. Вождь не разрешил в свое время подписать международную
конвенцию, и немцы могли  делать с нашими пленными, что  хотели, не  обращая
внимания  на  Международный Красный  Крест. Сколько человек  из  оставшегося
миллиона выжили после войны в отечественных лагерях, не поддается оценке.
     До  сих  пор каждая  война  заканчивалась  созданием  причин следующей.
Жадные и недальновидные  победители  считали  самым  важным  не  обеспечение
длительного мира  для своих  и не своих  народов,  а  извлечение сиюминутной
выгоды  для  своего  государства. При этом  политические  руководители,  как
правило, не делают  различия между размерами, мощью и политическим престижем
своей страны и благополучием и счастьем людей, эту страну населяющих.
     Первая  мировая война оставила Европу вполне подготовленной для второй.
Версальский    мир   "тигра"    Клемансо   разорил   Германию   непосильными
контрибуциями, отнял ненужную Франции  Эльзас-Лотарингию,  почти отрезал  от
страны Восточную Пруссию и обеспечил в конце концов приход  к власти первого
попавшегося националистически настроенного параноика.
     Устройство Европы после второй мировой войны было еще  более абсурдным.
Огромно число  искусственно созданных нестабильных политических образований,
"горячих точек", казалось  бы неминуемо ведущих к новому взрыву, оставленных
главными хозяевами мира в  мае  1945 года, Сталиным  и  Рузвельтом. Жадность
Сталина и  равнодушие  Рузвельта  к  судьбе  народов  Европы,  да  и  других
континентов, до сих пор держат мир в напряжении.
     Я полагаю, что мир спас от новой войны (во всяком  случае сделал больше
других политических деятелей  для спасения мира от новой еще более  страшной
катастрофы) наиболее  дельный с моей  точки зрения американский Президент за
всю историю страны, Гарри  Трумэн. Во-первых, он не  побоялся взять на  себя
ответственность   и  продемонстрировал  мощь  атомного  оружия,  убедительно
доказав  невозможность  глобального  военного  столкновения.  Во-вторых,  он
утвердил  "План Маршала", не пожалев денег, техники и всех огромных ресурсов
Соединенных  Штатов для  восстановления  Западной Европы,  в первую  очередь
разоренной Западной Германии.
     Возвращаясь  к  тому, с чего  я  начал эти записки,  подчеркну еще  раз
бессмысленность подхода к политическим событиям на основе понятий "хорошо" и
"плохо".  Историк должен  описывать,  а не  оценивать.  Кажется,  я  не смог
полностью выполнить эту заповедь.




     Борис Александрович  перевернул последнюю страницу рукописи. Конечно, и
раньше  он  о многом  знал  или  догадывался,  но  такого концентрированного
безжалостного  описания  войны "сверху", с  высоты,  так  сказать,  птичьего
полета,  пожалуй  еще не встречал. Если  дождется времени, когда  это станет
возможным, обязательно попробует  опубликовать. Хотя вряд ли доживет. Всегда
думал, что  умрет  раньше Сергея. Может быть редко болеющие  здоровяки легче
ломаются после первого же удара.
     И потом,  что-то  не  видно  существенных  изменений  идеологии в  ходе
горбачевской  "перестройки".  Пока  --  разрушают.  Дай Бог,  чтобы  не  "до
основанья".
     Борис Александрович  положил  папку  с  "Историческим исследованием"  в
особый запирающийся ящик в правой тумбочке письменного стола под собственные
рукописи. Подождем.
     На поминки  Борис  Александрович  не  пошел.  Некомфортно  было  ему  в
академическом  и  номенклатурном  окружении. Спрятав рукописи,  он достал из
холодильника графинчик (мамин графинчик), налил до  краев винный  с вензелем
зеленый бокал водкой, настоенной на апельсиновых корочках, встал:
     --   Прощай,  Сергей   Лютиков,  или   до  свидания,  если  за   чертой
действительно что-то  есть.  Тогда встречай меня в  конце туннеля  вместе  с
барыней. Недолго осталось.
     Борис  Александрович знал,  что  он  быстро  опьянеет.  Не  то,  что  в
молодости.  Поэтому  спешил.  Через двадцать  минут  уже  спал,  свернувшись
калачиком.



     Это  роман  о  войне,  хотя  многие  главы  посвящены   предвоенным   и
послевоенным годам. В  жизни автора, как  и обоих  главных  действующих  лиц
романа, самыми важными были четыре года войны. У  каждого, прошедшего войну,
имеется свое, сугубо  личное  отношение к ней. Однако, есть и  нечто  общее,
объединяющее совершенно разных людей.
     Каждый  год  9  мая  на митингах и  собраниях по  всей стране  чествуют
ветеранов. Конечно, многое делается для галочки, формально.  Все это так, но
за  ложью  официальных  очередных  мероприятий нельзя  не  видеть  искренние
человеческие  чувства.  В  словах   бывших  бойцов   можно  часто   услышать
неосознанную  (а иногда  и  осознанную) ностальгию. Для миллионов  воевавших
людей та  война стала  самым  ярким,  самым святым,  что было  в  их  жизни.
Однополчане ежегодно встречаются, обнимают друг друга со слезами умиления. В
войну  было все: грязь, голод,  бессмысленные  жертвы,  бардак в  тылу  и на
фронте.  И все же, и все же -- в памяти  война почти всегда  остается чем-то
лично  важным,  значительным.  Я  думаю, что  такого  отношения  к войне  ее
выживших  участников  нигде,  кроме  нашей  страны,   нет.  Во  время  войны
большинство    действительно   воевавших   войну    ненавидели,   тяготились
страданиями,  убийствами,  обязательным   страхом   и  постыдным  опьянением
дозволенностью  преступлений.  А  теперь, через  годы, война  вспоминается с
гордостью. В чем причина? Истинная, глубокая причина  заключается в том, что
выигравшие  войну  гражданские   люди   (кадровая  армия   была  практически
уничтожена к концу сорок второго) на фронте не были  рабами. Они  знали, что
воевать  нужно,  и  даже  скованные  армейскими  предписаниями,  уставами  и
приказами, были гораздо более свободными и  взрослыми, чем когда-либо после.
И  это  воспоминание  о собственной нужности, внутренней свободе стало самым
важным в  жизни  нынешних семидесяти- и восьмидесятилетних,  проведших  свои
последующие годы в ячейках нашего государства рабов.
     Лев Александров




     Автор этой  книги -- Лев Александрович Блюменфельд (23 ноября 1921 -- 3
сентября 2002)
     Книга «Две жизни» была подготовлена к  печати и издана в 1996
году усилиями  учеников  и друзей автора, из которых тут не могу  не назвать
Сергеея Никитина (организовавшего издание), Сергея Лакеева и Глеба Левина
(подготовивших оригинал-макет),  литературного редактора Наталию Долотову и
корректора Веру Романову. Предисловие к книге написал Даниил Гранин.
     Именно с файлов (формата MsWord-6 for Windows), любезно предоставленных
Сергеем Лакеевым, и  сделан этот HTML. В печатной версии книги не было главы
XVI, но файлы ее были тогда же подготовлены и включены в эту публикацию.
     Автор успел дать добро этой идее, но не успел увидеть ее воплощения.
     В.Д.Арнольд
     (vitar(at)mccme.ru)



Популярность: 28, Last-modified: Wed, 31 May 2006 12:12:59 GMT