тает кому попало. Сергей сперва был уверен -- стукач. Недавно понял: просто дурак, талантливый дурак. А стихи есть хорошие. Например "Декабристы". Там есть строчки: "Пусть по мелочам биты вы, чаще самого частого, но не станут выпытывать имена соучастников". Мальчишеские стихи, конечно, еще как станут! Борис Великанов, послушав, сказал: мало вычеркивает, есть неточные обороты. Что такое "чаще самого частого"? Только для рифмы. Сам Борис ходит теперь к Горячеву редко, только играть и выпить, стихи не читает. Но Сергею наедине пару раз почитал немного из военных. Есть у Бориса какая-то компания, Сергей не допускается, хотя Вовка Горячев, кажется, вхож. По ряду признаков и женщина у Борьки появилась. Не случайная связь, а вроде серьезное. Сергей минут двадцать посидел у стола, выпил пару стопок для настроения, закусил -- хлеб, сало, соленые огурцы. Потом включился. Игра стандартная: минимум рубль, ограничения сверху нет, но набавлять не более трех раз. У Сергея с собой было двести с мелочью -- остаток стипендии. Часа полтора игра шла скучная. Громов выигрывал, но по маленькой. Вовка в небольшом проигрыше, у Сергея плюс пятьдесят. Играли солидно, почти без блефа, тоска. На очередной своей сдаче Сергей решился. На руках два валета, остальное шушера. Пару раз до обмена добавил по десятке. Никто не спасовал, Горячев попросил две карты, -- может действительно тройка есть, а может делает вид, к двойке прикупает. Следующий, Юрка Громов, тихо сказал: -- Обойдусь. От добра добра не ищут. -- Без меня. Сергей взял одну карту, смотреть не стал, положил перед собой. В банке уже было рублей сто. Вовка добавил тридцатку. Громов: -- Мало, товарищ Горячев. Вот твоя красненькая и сверху десять. Сергей молча положил сорок рублей и сверху две тридцатки. Вовка долго думал и со вздохом отсчитал семьдесят рублей:: -- Отвечаю. Громов, не раздумывая: -- Шестьдесят и две сотни. Сергей взял со стола обмененную карту, не спеша посмотрел. Восьмерка червей. Вытряхнул из кармана все деньги. Отсчитал полтораста, все видели -- остались три рублевки. Из внутреннего кармана пиджака достал карманные золотые часы "Мозер" с крышечкой. -- Трофейные. На фронте от разведчиков в подарок получил. Как оцените? Громов долго разглядывал часы. -- Ну что ж, сотен восемь можно дать. -- Меньше, чем за полторы тысячи не отдам. Остановились на тысяче двести. Сергей положил часы поверх денег в глубокую тарелку -- банк: -- Тысяча сто пятьдесят сверху. Горячев бросил карты. -- Куда мне с дерьмовой тройкой! Я так, почти бесплатно погляжу. Громов: -- Додик, посмотри мои. Пополам? Мирский посмотрел, покачал головой. -- Нет, Юрочка, я лучше тебе одолжу, чем просто так выкидывать. Громов минут пять молчал. Потом зло сказал: -- Пас. На, посмотри мои. Он открыл тузовый стрит. Сергей аккуратно сложил деньги, спрятал часы в карман. Громов протянул руку: -- Серега, дай взглянуть. -- За взглянуть деньги платят. Еще часа два играли, но Сергей больше не рисковал. В результате пятьсот с лишним чистого выигрыша. На следующий день Сергея после лекции вызвали в партком МГУ. Принял сам председатель, доцент с мехмата. Разговор был коротким. -- Ты, Лютиков, весной кончаешь. Что думаешь дальше делать? -- Хотел подать в аспирантуру. -- Подождать придется. Никуда наука от тебя не уйдет. Запрос на тебя пришел. Требуют рекомендацию парткома по поводу назначения в Отдел науки ЦК на должность инструктора по гуманитарным наукам. Мы рассмотрели на заседании парткома и решили рекомендовать. Согласия твоего не спрашиваю. Глава IX. БОРИС 1. -- А то остался бы, Боречка, на ночь. Я баба жадная, мне двух часов мало, особенно с молоденьким таким. Лестно ведь старухе. Девок молодых полно, у учительши живешь, дочка на выданьи, а ко мне в деревню за пять верст ходишь. Останься, милай! -- Нельзя, Феня. Ночью тревога может быть, проверка. Борис одевался, не поднимая головы. Вот уже третий раз он у этой Фени, и опять после мутит, будто тухлое яйцо съел. Еще весной Юрка Васильков отвел его в клубе между танцами в сторонку. -- А твоя Олечка ничего, симпатичная. Только, небось, все всухую, а, Борька? Танцевать -- танцует, прижимается, а дальше ни-ни? Борис не ответил. Его всегда коробили эти постоянные жеребячьи офицерские разговоры, хвастливые откровенности. -- Что стесняешься, лейтенант? Не мужик, что ли? Конечно, хозяйская дочка, неудобно. Хочешь, адресок дам? Здесь недалеко в деревне баба одна, солдатка, живет. Пожилая хотя, за тридцать уже, а может и все сорок, но горячая и любит это дело, страсть! К ней все наши ребята ходят. И даже Кузьмич два раза удостоил. Так что проверено -- мин нет, триппер не подцепишь. -- Что ж она, деньгами берет? -- Какие деньги? Она сама заплатить готова. И молоком напоит, и самогон поставит. Ну, для первого раза, чтобы приличнее было, возьми плитку шоколада из офицерского пайка. Хочешь, я свою добавлю. Борис шел не спеша. Еще только девять часов, а сумерки. Ничего не поделаешь, август. Подумать только, полгода он в этом паршивом городишке. Но жаловаться грех. Служба офицерская, командирство, взвод (уже третий набор принял) -- все стало привычным и необременительным. Чем больше доверяешь людям, тем больше они заслуживают доверия. Борис ко всем бойцам, даже к мальчишкам, только что призванным, обращался на вы. Сперва, чувствовал, удивлялись и даже, наверное, смеялись за спиной. Крошин как-то сказал укоризненно: -- Что это вы, товарищ лейтенант, каждому шибздику "вы" говорите? Когда старший командир "вы" говорит, значит недоволен. Так только выговор объявляют или замечание официальное делают. Потом привыкли. Борис знал -- солдаты к нему хорошо относятся. И не потому, что не кричал на них, не ругался. Они видели -- дело знает, на занятиях по матчасти в книжечку не заглядывает, на тактических учениях решения принимает не по уставу, а по обстановке. Фронтовики понимали: учит правильно, чтобы потерь поменьше, а врагу похуже. Со старшиной уже через полмесяца жили душа в душу. Понял: для Крошина армия это жизнь, другой не знает, а для него, Бориса Великанова, времянка. Поэтому пусть подворовывает слегка, на то он и старшина, помкомвзвода. Зато вся взводная бюрократия в ажуре. Борис и не проверял никогда, подписывал, не глядя. Дома с хозяевами отношения самые теплые. Николай Степанович иногда раздражал многословием, уж очень педагогическими, учебническими литературными суждениями, нет, не современными, не "по Абрамовичу", а провинциально интеллигентскими, в меру прогрессивными. В то же время рискованных утверждений никогда себе не позволял, Бориса побаивался: все-таки офицер, взводом командует. Ирина Петровна, немного взбалмошная, гораздо более искренняя, но одновременно вполне прагматичная, возможных материальных выгод не упускающая, с Борисом разговаривала, как с членом семьи. Попросила дать домашний адрес и написала восторженное письмо Елизавете Тимофеевне, в котором всячески хвалила ум, воспитанность и образованность Бориса. Та, естественно, ответила, поблагодарила, а в очередном письме Борису поинтересовалась, не видит ли в нем хозяйка будущего зятя. С Ольгой Борису было просто. Стандартное ухаживание с шутливыми пикировками, танцы, ничего серьезного ни у него, ни, по-видимому, у нее. Ольге явно льстило, что за ней ухаживает, гуляет с ней вечером по главной улице поселка не мальчишка, а командир, фронтовик, гораздо (на целых три года) старше ее. Много времени Борис проводил в библиотеке. Часто, отослав взвод с Крошиным на полдня в поле на тактические учения и строевую подготовку, часами читал Гете, Гейне, Ницше. Ольга поставила ему особый столик, не в маленькой читальной комнате, а у окна за книжными полками. Впрочем, и в читальной никогда никто не сидел. Борис был потрясен прозой Гете. До войны читал стихи, пробовал одолеть "Фауста" и не смог: скучно, многословно. После любимого Гейне добротные стихи Гете казались тяжеловесными, слишком правильными. Но проза, особенно оба тома "Вильгельма Майстера" и " Дихтунг унд Вархайт", поразили. Действительно -- олимпиец. Казалось -- что еще можно сказать о жизни, о человеке? Но все-таки Гейне был ближе. Перечитывал "Райзебильдерн", переводил стихи из "Бух дер Лидер". Взялся даже за "Дойчланд -- айн Винтермэрхен", перевел половину и надоело. В библиотеке каким-то чудом сохранился весь Ницше по-немецки. Когда-то, лет шестнадцати, Борис запоем читал и перечитывал "Заратустру". "Человек есть нечто, что нужно превзойти" -- казалось глубокой мудростью. Эмоциональная мистическая образная проза Ницше действовала, как стихи. Теперь увидел: стихи не очень хороши. Конечно, никаким "предтечей фашизма" этот искренний и больной человек не был. Борис не только переводил. Особенно много писал ранней весной. Пять-шесть стихотворений объединил он в "Весенний цикл". Сейчас, возвращаясь вдоль лесной опушки к поселку, Борис молча декламировал в такт шагам. Разве я могу рассказать В неумелых своих строках, Как под солнцем слепит глаза Нерастаявший снег в полях. Где найти такие слова, Будто небо -- просты и ясны? Как стихами нарисовать Образ юности и весны? И кому рассказать о ней? Я оглядываюсь кругом -- Вижу, осень в сердцах людей, Люди думают о другом. Если мир наш с ума сошел, И идет по стране война, Разве все же не хорошо, Что на землю пришла весна? Разве ветер в лицо не бьет? Разве можно угрюмым быть, Если молодость нас зовет И выдумывать и творить? Пусть же ты сегодня один, От веселых друзей далек, -- Для себя одного находи Сочетанья несвязных строк. И ходи, и смотри кругом, И пошире открой глаза, Чтобы видеть все и потом Обо всем себе рассказать. У крыльца Бориса ждала Ольга. -- Гуляешь, товарищ командир? А к тебе твой денщик прибегал. Велел передать, чтобы сразу, когда бы ни пришел, явился к ротному. Костин жил в одноэтажной пристройке к зданию школы. -- Товарищ старший лейтенант... -- Отставить. У Феньки был? Да я не ругаюсь, Борис. Просто хотел пораньше тебе сказать. Пришел приказ из Округа. Ты и еще несколько офицеров из ЗСБ направляетесь в распоряжение штаба Степного фронта. Завтра все дела приведешь в порядок, послезавтра утром сдашь взвод Крошину. Как взвод-то? С этим ты уже целый месяц. -- Взвод хороший, Николай Кузьмич. -- Жалко с тобой прощаться, лейтенант. Ты завтра вечером ко мне после ужина приходи, посидим напоследок. 2 Борису везет. Кончается сорок третий год, а он опять в Москве. Точнее не в Москве, а в поселке Листвяны по Ярославской дороге рядом с Москвой. Танковая бригада, в мотострелковом батальоне которой Борис так недолго провоевал командиром взвода, в первом же бою после последнего взятия Харькова потеряла все танки и была отправлена на переформировку на станцию Петушки в семидесяти километрах от Москвы. Через месяц бригада прекратила существование, и Борис попал сюда, в Листвяны, во вновь формирующийся САП на должность ПНШ-2. Дел в полку во время формировки у Бориса было не много. Командир полка, подполковник Курилин, москвич, ночует дома и на почти ежедневные отлучки Бориса смотрит сквозь пальцы. Договориться с помпохозом о сухом пайке вместо талонов в офицерскую столовую удалось сравнительно дешево: поллитра, купленные на Тишинке -- главном московском черном рынке. Днем в полку Борис обедал без всяких талонов, так что концентраты, комбижир, белый хлеб -- все эти потрясающие деликатесы офицерского тылового пайка, шли домой. Елизавета Тимофеевна была счастлива. О войне Бориса не расспрашивала, сам не рассказывает, значит не хочет или не может. Хватит с нее писем, хотя в письмах врет, конечно. Университет еще летом вернулся из эвакуации в Москву. С Ирой Борис за пару месяцев так и не встретился. Позвонил. Сегодня занята. Больше не звонил. Да и времени не было. Решил сдать все теоретические зачеты и экзамены за третий и четвертый курсы. Приходил на экзамены в форме, с лейтенантскими танкистскими погонами, с наганом в кобуре на ремне через плечо. Профессора удивлялись, ставили пятерки. После очередного экзамена шел к Горячеву. У Вовки всегда можно было выпить, потрепаться без тормозов. За два дня до нового года поздно вечером позвонил Горячев. -- Тебя на новогоднюю ночь с твоего военного объекта отпустят? Приходи, Борька. Знакомые кое-какие будут. Не пожалеешь. И не вздумай ничего приносить. Всего хватает. То, что у Вовки всегда всего хватает, Борис знал хорошо. Ребята рассказывали, -- в эвакуации Горячев многим помогал. И в Свердловске, и в Ашхабаде, когда нужно, появлялись продкарточки, справки с печатями. Вовка не объяснял, его не спрашивали. Тридцать первого Борис проводил сорок третий с Елизаветой Тимофевной. Выпили по рюмке сухого за то, чтобы в сорок четвертом все кончилось, чтобы Бориса не успели снова послать на фронт. Борис знал -- в феврале снова воевать, но матери об этом не говорил. В одиннадцать Борис встал. -- Я пошел, мама. До утра не жди. У Вовки старая компания собирается, я обещал. Мог бы не говорить, Елизавета Тимофеевна никогда не спрашивала, куда и с кем, надолго ли. К Горячеву на Смоленскую успел пешком. До нового года оставалось десять минут. За столом человек пятнадцать, старый год провожали. Почти все университетские, с разных факультетов. В Ашхабаде студентов осталось мало, передружились. Борис сразу увидел Иру. Изменила прическу, губы карминовые (раньше никогда не красила). Рядом с ней очкарик с физфака, лицо знакомое по окопам, имя забыл. Горячев встал из-за стола, обнял Бориса, подвел к столу. -- А это, ребята, кто не знает, Борис Великанов. Не смотрите, что в задрипанном пиджачке. Мы все здесь неполноценные, в тылу отсиживаемся, а у него две звездочки на погонах, под Москвой воевал рядовым, а теперь сам начальник, только забыл какой, танкист, кажется. Кто на окопах в сорок первом был, тем известно: Борька парень хороший, а главное -- стихи пишет. Настоящие. Борька, не может быть, чтобы тоста не было. Прочти. Выпей сперва для разгона и прочти. После граненого стакана разбавленного охлажденного за окном спирта (некрепкий, градусов тридцать) настроение поднялось. Закуска -- лучше не надо: сало, огурцы соленые, американская тушенка в банках. Все-таки Горячев волшебник. Ира подняла глаза, улыбнулась. Такая знакомая, кокетливо- капризная улыбка. -- Прочти, Борюнчик (научилась у Елизаветы Тимофеевны), прочти, не бойся, все свои. Ну и что, и прочту. Не для них написано. Думал, будет Вовка и несколько ребят, с которыми уже у него встречался. Чего бояться? Дальше фронта не пошлют. Встал, налил полный стакан. -- С новым годом, со старым счастьем! Наша жизнь пополам расколота, Больше нечем нам дорожить, Незаметно проходит молодость, -- Мы еще не начали жить. Мы сегодня только мечтаем, Говорим: потерпи, подожди. Может, мы наконец узнаем Настоящее впереди. Днем рассеются тени ночи, Соскребем душевную грязь, Будем думать и жить как хочется, Ничего, никого не боясь. Людям, миру, ложью залитому, Сможем прямо смотреть в глаза, Над смешным смеяться открыто, Не оглядываясь назад. Люди, время и войны отняли Все, что нам наполняло жизнь. Одиноким и беззаботным, Нам осталось одно -- дружить. Кроме вас у меня на свете Ничего хорошего нет. Так не будем пятнами сплетен Пачкать память тоскливых лет. Говорят, что счастье лишь на небе, И не стоит о нем жалеть, Но увидим же мы когда-нибудь Наше счастье на нашей земле. И не стоить грустить о прошлом, Ничего ведь не было в нем. Дорогие мои, хорошие, Мы за счастье сегодня пьем. За залитые солнцем дали, Дни, что все-таки к нам придут, И за то, чтобы их дождались Те, кто вместе со мною пьют! Ира вскочила, протянула рюмку. -- Прелесть, Борька. Первый танец твой. Очкарик с физфака сказал важно: -- Неплохо. Настроение есть. Только "Дорогие мои, хорошие" -- из Есенина. Смотри, какой эрудит. Тишина за столом. Борис не отрывал глаз от Иры. Красива, ничего не скажешь. И неспокойна. Гложет что-то. Вовка покрутил ручку патефона, поставил вальс. Ира вытащила Бориса. -- Пойдем, Боречка, вспомним старое. Такой знакомый запах волос. И руки на плече у самой шеи, большой палец, будто невзначай, время от времени нежно гладит щеку. -- А ты стал лучше танцевать. Кто учил? -- Находились. Знаешь, я сейчас тебя поцелую. Твой этот хмырь в очках в драку не полезет? -- Не надо, Боречка, мы уже взрослые. -- У меня стихи в голове крутятся. Кончится пластинка, я в уголок отойду, а потом снова потанцуем. Хорошо? Через двадцать минут Борис отозвал Горячева. -- Вова, поставь "Утомленное солнце". -- Только что ставил.Ты что, не слышал? -- Не слышал. Мне сейчас надо. Борис подошел к Ире. -- Эрлаубен за мир, фройлен! -- Не хвастайся, Боречка, я и так знаю, что ты по- немецки можешь. Ты же не любил танго. -- Так получилось, что в данный момент меня устраивает только танго. Медленные скользящие шаги. -- Ирочка, поближе голову. Прислонись щекой. Я тебе на ухо шепотом. В ритме танго дорогой слепою Нас незримая сила ведет. Я сейчас поцелуем закрою Твой смеющийся рот. Верно станут над нами смеяться, Разве могут другие понять, Что с тобою нельзя удержаться, Если хочется целовать. И друзья, и сегодняшний вечер, И вино мне напомнили вновь Новогодние прежние встречи, Неумелую нашу любовь. Мы друг друга нескладно любили, Только мучась взаимной борьбой. Мы в то время, наверное, были Очень маленькими с тобой. Знаю, не возвращается прежнее, Но в полночный торжественный час Что-то очень простое и нежное Вновь опутало близостью нас. Я мечтами грядущее крашу. На меня потихоньку взгляни -- Выпьем вместе за молодость нашу, За меняющиеся дни. -- Это ты правда только что сочинил? Спасибо, Боречка. Напишешь их мне? Не сейчас, конечно. Позвони, когда напишешь, встретимся. -- Я по почте пришлю. Занят буду. Утром Ира ушла с очкариком. 3. В боях под Одессой потеряли половину самоходок. Тяжело ранило ПНШ-1. В начале мая сорок четвертого полк стоял в небольшой деревушке около станции "Раздельная", укомплектовывался. Борис сбился с ног. Начальник штаба, майор Суровцев, уже дней десять пил без просыпа с замполитом полка, подполковником Варенухой, нового ПНШ-1 еще не назначили, и Борис один с помпотехом, капитаном Карнаушенко и начартом, старшим лейтенантом Щеголевым, принимал машины, оформлял людей, мотался на мотоцикле по вышестоящим штабам и хозяйственным управлениям Третьего Украинского Фронта. Их полк считался РГК, и приходилось иметь дело непосредственно с чиновниками фронта, которые и сам полк с его малокалиберными "сучками", и особенно ПНШ-2 с двумя маленькими звездочками на погонах в упор не видели. Чем выше штаб, чем дальше от передовой, тем строже следят за выправкой, тем больше унижений. В полку относились к Борису хорошо. Ему было легко находить общий язык и с офицерами, и с бойцами подчинявшегося ему отделения разведчиков. Командовал отделением старший сержант Абрам Поляков, горбоносый еврей лет тридцати. За бои под Одессой Борис настоял на представлении его ко второму ордену Красной Звезды (первый Поляков получил под Сталинградом), но дали только медаль "За отвагу". Борис за Одессу ничего не получил: Суровцев не представил, видно ждал, что Борис попросит. Борис как-то спросил: -- Скажите, Поляков, почему, если опасно, сами идете, никогда своих ребят без себя не посылаете? -- Вам, товарищ лейтенант, не понять. Если у Ивана слабину заметят, скажут: "Струсил Ванька, да ведь и вправду страшно". А про Абрама скажут: "Все они такие". -- Вы чувствуете особое к себе отношение? Кто- нибудь позволяет антисемитские высказывания? -- Что вы, товарищ лейтенант, на передовой этого и быть не может. Автоматы у нас немецкие. Кто после боя разберет, чья рука курок спустила? В свободные минуты Бориса охватывала тоска. Несмотря на ежедневную суету и физическую усталость, он чувствовал себя бездельником. В Грязовце и на формировке под Москвой он приучил себя к почти постоянному предельному умственному напряжению. Чтение, занятие по учебникам для экзаменов, переводы. А здесь духовный голод. И хотя все вокруг приятели -- все вокруг чужие. В один из острых приступов тоски написал (вернее, сочинил и запомнил) стихи: Кто сказал вам, что я поэт? Кто поверил, что я ученый? На боку моем пистолет, На плечах у меня погоны. В струнку вытянувшись, иду, Такт подметками отбиваю. Без излишних и вредных дум Я сквозь жизнь строевым шагаю. Отвлеченное чуждо мне, Ко всему отношусь спокойно, Лишь о женщинах и вине Говорить для меня достойно. Пятачки на груди людей -- Верх возможной на свете славы. Я присяге верен своей, Я читаю одни уставы. Я на вещи и мир гляжу Через призму сапог солдатских, Я людей по плечам сужу, Презирая нескладных штатских, Потому что один просвет Украшает мои погоны. Кто сказал вам, что я поэт? Кто поверил, что я ученый? Полк полностью укомплектован. Прибыл, наконец, и новый ПНШ-1, старший лейтенант Мещеряков, небольшого роста, несколько суетливый офицер. Направили его в полк прямо из медсанбата, где, по его словам, он отдыхал почти месяц после легкой осколочной царапины плеча, полученной под Одессой. Девятого мая полк подняли по тревоге. Шли всю ночь и утром остановились на берегу Днестра против деревушки Вайново. С другой стороны реки -- трескотня пулеметов, частые разрывы снарядов. Курилин, уже полковник (третью звезду на погоны и орден Красного знамени получил сразу после Одессы), собрал всех офицеров. -- Поздравляю, товарищи, мы вышли на Днестр, государственную границу. Саперные части фронта уже подготовили для нас понтонные плоты. Завтра ночью переправа. Наши части захватили на том берегу небольшой плацдарм и сейчас ведут бои по его расширению. Немцы пытаются плацдарм ликвидировать. Им это почти удалось. Сегодня от первоначальной малой земли глубиной 10 -- 15 километров остался клочок километров пять. А было еще меньше. Значение этого плацдарма для будущего наступления вам должно быть понятно. Наша задача: скрытно и по возможности без потерь переправить все двадцать самоходок и занять рубеж на левом фланге нашей обороны, начиная от реки и метров на триста. Там сейчас одна пехота и две артбатареи. За переправу отвечает Суровцев. Пустых блиндажей на той стороне полно -- рыть не придется. Штаб полка дислоцировать поближе к берегу. Тылы полка остаются здесь. Помпохозу организовать доставку продовольствия на лодках, переправить одну полевую кухню. Помпотех -- на малую землю с группой ремонтников. Начарт остается здесь, обеспечивает бесперебойное снабжение боеприпасами. В его распоряжении все грузовики, кроме одного "студебеккера" и одного "шевроле" для помпохоза. ПНШ-1 со связистами обеспечивает телефонную связь штаба и моего КП с соседями на плацдарме, с тылами полка и со штабом Армии. ПНШ-2 с разведчиками на плацдарме непосредственно в моем распоряжении, а сейчас в распоряжении начштаба для подготовки переправы. Все. Несколько слов сейчас скажет замполит. Варенуху Борис не слушал. Косноязычный, непросыхающе пьяный замполит с трудом промямлит несколько общих фраз, велит парторгу провести прием в партию под лозунгом "Иду в бой коммунистом". Все штабные офицеры, кроме Бориса, и комбаты уже члены, несколько новых молоденьких командиров машин наверняка вступят. Когда кончилось, пошел к разведчикам. Велел Полякову проверить оружие: автоматы, пистолеты (хотя полагалось только офицерам, у всех разведчиков были немецкие), финки. Разобрал и смазал два своих: числящийся за ним "ТТ" и немецкий "Вальтер". Велел всем отдыхать до вечера, а сам пошел к Суровцеву. -- Товарищ майор, явился за приказаниями по переправе. -- Как стемнеет, будь с разведчиками на берегу. Река широкая, плоты хреновые, раз пять каждый плот придется туда и обратно перетягивать, бардак будет страшный. Ребята у тебя бывалые, Абрамчик твой тоже парень с головой. На плот по два разведчика, чтобы не канителились ни здесь, ни там. Сам с первым рейсом на плацдарм. Перед началом переправы получишь у полковника схему дислокации машин на той стороне, посмотри подходы, как идти самоходкам. Возьми с собой пару ребят проводниками для комбатов. Какие тебе еще приказания? Разберешься, не маленький. Переправа прошла без потерь. Потом -- пять суток непрерывного боя. Семнадцатого мая стало тихо. Немцы поняли -- ликвидировать плацдарм не дадут, наши поняли -- расширить плацдарм не удастся. Утром восемнадцатого мая перед строем офицеров полка был расстрелян командир второй батареи капитан Семен Голубович. У Бориса сложились хорошие отношения с этим, уже за тридцать, полноватым молчаливым белорусом. В полку уцелели четыре самоходки. Их врыли в землю на левом фланге обороны. Мещерякова тяжело ранило, так что полк опять без ПНШ-1. Установили дежурство штабных офицеров на Малой земле, и первым на две недели остался Борис. Кроме экипажей машин под его началом были три разведчика, два связиста и фельдшер. Кормила их кухня соседнего пехотного полка, так что с большой земли гости приезжали редко, только начфин с зарплатой и почта, если была. Через несколько дней Борис написал ночью при свете коптилки стихи о расстреле Голубовича. Написал сразу без помарок и исправлений. Как будто под диктовку. Баллада о моем друге капитане Семене Ивановиче Голубовиче, расстрелянном в Бессарабии 18 мая 1944 года. Это было на Малой земле С той стороны Днестра, Где все измученнее и злей, Где люди забыли страх. Пять километров ширины И в глубину два, Такого за три года войны Я еще не видал. Было много пехотных полков С той стороны реки. Тридцать, двадцать, меньше штыков Водили эти полки. Тот, кто на той стороне был, Мог бы по пальцам счесть Пушки, танки и наши гробы-- СУ-76. В то время шла по земле весна, Цветы принося полям, Но трупов было больше, чем нас, И мы задыхались там. В ушах стоял орудийный гром, В глазах пожаров огни, И столько пуль летало кругом, Что сталкивались они. И часто не спали на том берегу С утра и до утра. Нам рвал перепонки Юнкерсов гул И жалили Мессера. Со мной воевал один комбат, Он был товарищем мне. Спокойный, смелый, простой солдат, Как многие на войне. Он самоходки в атаку водил, Сам всегда в голове, И дзоты гусеницами давил, Будто бы на КВ. Мы рвались на север, на запад, на юг, Ходили в немецкий тыл. Сгорела машина его в бою, И сам он контужен был. А утром рано, едва чуть свет, Комбатов созвал командир: -- Сигнал к атаке -- пачка ракет, Начало -- двадцать один. Для подготовки даю весь день, Пехота -- поддержка нам, И эту, как сотни других, деревень, Взять и остаться там. А он поднялся и сказал так, Стоя у всех на виду: -- Вчера я сделал двенадцать атак, Сегодня я не пойду. В моих висках словно молот бьет, Сумрачен солнца свет. Пусть батарею другой ведет. Полковник ответил: -- Нет. Он не на ветер бросал слова, Весь день пролежал больной. Две самоходки комбата-2 Не вышли сегодня в бой. А восемь машин других батарей Ворвались, дома круша, И пять возвратились к нам на заре -- Пехота не подошла. А утром на лодке приплыл майор К полковнику и сказал, Что он из Армии прокурор, И книжечку показал. -- За то, что полк не исполнил приказ, Деревню отдал врагу, Пять процентов полка и вас Я расстрелять могу. Полковник наш побледнел слегка, Но овладел собой. -- Второй комбат моего полка Не вышел вчера в бой. Увел майора к себе в блиндаж И долго что-то шептал, А после взял майор карандаш И приговор написал. Верно полковник с ним неспроста Пару часов сидел. Весь офицерский состав Выстроить он велел. Вышел майор, видно спеша, Выстроились едва, И, в руках бумагу держа, Вызвал комбата-2. Плечи расправив, потупя взор, Он перед строем стоял, Пока, заикаясь, нам майор Приговор прочитал. Я не помню его слова, Я на друга смотрел. Как опустилась его голова, Услыша в конце: расстрел! Встал позади у него солдат В трех-четырех шагах. В спину направленный автомат Трясся в его руках. Понял он, что сейчас конец, И крикнул: -- Прощай, друзья! Прощай, мама! Прощай, отец! Прощай, Наташа моя! Руки за спину он сложил, Плечи выше поднял, Ноги расставил, глаза опустил И пули в затылок ждал. И автоматчик курок нажал, Но автомат молчал. Он пять минут перед нами стоял И пули в затылок ждал. Бросил наземь майор автомат, Свой пистолет взял И восемь пуль в затылок подряд Одну за другой послал. В лесу под тополем он зарыт, И мать его не найдет, Могилы нет, и крест не стоит, И мох наверху растет. Я пишу на Малой земле С той стороны Днестра, Где все измученнее и злей, Где люди забыли страх. Никто не знает -- где и когда, Пуля или снаряд. А лодки возят людей сюда И никого назад. 4. -- Товарищ лейтенант, начштаба подходит, с ним капитан незнакомый. -- Что же вы раньше не могли сказать, лодку прозевали? Борис выскочил из блиндажа, как был, в трусах и босой. Середина июля, пятый час -- самое жаркое время дня. До вечернего немецкого концерта чуть больше четырех часов. -- Товарищ майор... -- Отставить! Ты бы еще трусы снял. Распустились здесь на отдыхе. Живут, как в раю, яблоко с дерева сорвать лень, пусть само упадет. Познакомься, новый ПНШ-1, капитан Шерешевский Александр Иванович. А этот голопузый -- лейтенант Великанов Борис Александрович, ПНШ-2. Пусть капитан с тобой здесь недельку поживет, с обстановкой освоится. С соседями познакомь. Не век же загорать, когда-нибудь и воевать снова придется. Рядом с Суровцевым стоял высокий, немыслимо аккуратный и подтянутый офицер. Красивое лицо, спокойные голубые глаза. Хромовые сапоги начищены до блеска. Пилотка сидит почти прямо, лишь с намеком на легкий наклон к правому виску. На идеально, без складок заправленной гимнастерке гвардейский значок, ордена Красного Знамени и Красной Звезды. Ворот гимнастерки с чистым подворотничком наглухо застегнут. В левой руке маленький чемодан. Не вещмешок, а чемодан. Офицер вытянулся, козырнул: -- Капитан Шерешевский. Очень рад. Борис протянул руку. -- Лейтенант Великанов. Вы, товарищ капитан, меня ставите в неудобное положение. Не могу вас приветствовать, как полагается. Я, видите, не только без головного убора, но и без штанов. Капитан улыбнулся, пожал руку. Пожатие короткое, сильное. Суровцев сказал: -- Ладно, Великанов. Меня лодка ждет. Вели кому- нибудь из твоих ребят яблок и слив получше отобрать. Там в лодке сумка лежит. Уехал начштаба. Он никогда долго не оставался. -- Вас на Большой земле накормили, товарищ капитан? -- Накормили. -- Тогда устраивайтесь. Вы хотите в отдельном блиндаже или, может, со мной? У меня немецкий, просторный, со столиком, раскладушки немецкие, удобные. Четыре наката, так что снаряды и мины не страшны. Конечно, бомба прямым попаданием прошибет, но самолетов уже почти месяц не было. -- Давайте с вами. -- Вот сюда спускайтесь, не бойтесь, ступеньки крепкие. Моя койка справа. Я вам сейчас полку освобожу для вещей. Вы бы, товарищ капитан, хоть воротничок расстегнули. А то, может, пойдем искупаемся. Немцы вечером в полдевятого начинают, в девять кончают. Выкупаемся, поплаваем, отдохнете, часов в семь поужинаем, отметим знакомство. У меня есть, чем отметить. В двадцать два ноль-ноль ребята мне по телефону рапортуют, у нас нитка к каждой самоходке протянута, я доложу дежурному в штаб полка на ту сторону, и порядок. Хозяйство я все с утра покажу, плацдарм маленький, от берега до берега прогуляемся. Да вы, товарищ капитан, до трусов разденьтесь, здесь напрямую до реки ста метров не будет. Далеко не заплывайте. Метров пять от берега. Дальше простреливается. Да и течение посередине сильное, к немцам унести может, здесь недалеко. Обычно Борис ужинал в блиндаже у разведчиков, но сегодня, пожалуй, надо посидеть вдвоем с капитаном. Выпили по стакану чачи. На Большой земле бесперебойно работал маленький заводик, гнали первоклассный самогон из прошлогодних виноградных жмыхов. Трехсменный круглосуточный пост охраны. Полк обеспечен полностью, соседям давали только по личному распоряжению Курилина. После чачи капитан разговорился. Будто корсет с него сняли. Смеялся, расспрашивал Бориса о полковом начальстве, рассказал немного о себе. Оказалось -- ленинградский студент, кончил два курса автодорожного, в армии -- с начала войны. На два года старше Бориса. -- А почему только два курса? Что, не сразу после школы попали в институт? Капитан сухо сказал: -- Так получилось. О военном своем пути Шерешевский говорил скупо. Воевал сперва на севере, с лета сорок второго после лейтенантской школы -- на Западном фронте. Был на Курской дуге. Несколько легких ранений. -- Везло, царапало только. Перед сном еще выпили. Шерешевский предложил "на ты". -- Мы же студенты, а не офицеры. Не настоящие офицеры. Когда это студенты друг другу выкали? Без пяти шесть, как всегда, Бориса разбудил дежурный связист. -- Пора, товарищ лейтенант. Стараясь не разбудить похрапывающего Шерешевского, Борис быстро оделся (по утрам все-таки прохладно), в землянке связистов выслушал донесение комбата-3, старшего лейтенанта Мурыханова, командовавшего в эту смену четырьмя врытыми в землю боевыми машинами на передовой, тут же отбарабанил рапорт дежурному в штабе полка на Большой земле. Вышел на полянку перед блиндажом. Полянка не настоящая, месяц назад немецкими снарядами расчищенная... За Днестром солнце уже поднялось над горизонтом, и косые его лучи ласкали лицо, обдуваемое легким прохладным ветерком. Настроение -- щенячье. Почему, собственно? Вчерашний вечер? В первый раз за все годы в армии встретил человека, с которым можно и хочется разговаривать. То есть говорить научился со всеми, приятелей всегда полно, но на самом деле -- три года одиночества. А здесь, вроде, можно заслонку открыть. Подожди, Борька, не спеши радоваться. Капитан этот, конечно, свой парень, разговор поддержать может, но насквозь не просвечивается. Что партийный -- ничего не значит. Все офицеры партийные, да и самому Борису все труднее отговариваться. Сунул голову в блиндаж. -- Подъем, капитан! Уже солнце во всю шпарит, скоро немцы утреннюю побудку начнут, надо искупаться успеть. Вставай, вставай, нечего! Сегодня будешь весь день с Малой землей знакомиться. Имей в виду, мы пехотными сортирами пользуемся, отсюда метров триста, азимут шестьдесят, если забыл -- восток-северо-восток. Вдоль берега до передовой полкилометра. Спрыгнули в ход сообщения. Молоденький лейтенант, комвзвода, сидевший на шинельной скатке у пулеметного гнезда, лениво поднял голову. -- Привет, Борька. Куда так рано собрался? -- Вот, познакомься, капитан Шерешевский, наш новый ППШ-1. Показываю Малую землю. А это лейтенант Веселов, пехота -- царица полей. Сторожит неусыпно, чтобы немцы по глупости снова войну не начали. Их окопы параллельно нашим дугой метров в восьмидесяти-- ста по всему передку проложены. Но уже давно тихо. Кроме утренних и вечерних получасовых концертов сутками ни одного выстрела. Такое неподписанное перемирие. Ладно, Александр Иванович, пошли дальше, а то к завтраку опоздаем. Ход сообщений вырыт на совесть, почти всюду в рост, так что можно не нагибаться. Кое-где, однако, есть халтурные участки. Так ты там голову все-таки наклоняй: перемирие перемирием, а вдруг какой-нибудь ретивый снайпер захочет лишнюю галочку на прикладе вырезать. Через минут пятнадцать тупик. -- Здесь, Саша, придется по земле. Метров пять. Кто по-пластунски, кто пригнувшись. Сплошной камень. Когда рыли, лень было долбить. Ногу на ступеньку, прыжком вверх. Слегка наклонившись, несколько неспешных шагов и снова в окопе. Обернулся. Посмотрим, капитан, что ты за птица. Шерешевский уже наверху. Выпрямился во весь рост, посмотрел в сторону немцев и, словно нехотя, медленно прошел перемычку. Фанфарон! Фруктовый сад кончился. На краю леса несколько врытых в землю самоходок и танк. За танком на расстеленных плащ-палатках перед большой землянкой человек десять молодых офицеров и солдат. -- Старшой, выходи, начальство прибыло. Из землянки поднялся высокий худой старший лейтенант. -- Привет, Фазли! Какое мы тебе начальство? Знакомься, новый ПНШ-1, капитан Шерешевский. Комбат-3, старший лейтенант Мурыханов. Вы завтракать собрались? Нас покормите? После завтрака пошли лесом. Собственно, по окопам Борис повел сначала только с тем, чтобы посмотреть, как Шерешевский тот кусок переползать будет. Саша, конечно, понял и марку не уронил. Некоторые сосунки бравируют по неопытности. Но этот, вроде, войну понюхал, глупое безрассудство от настоящей храбрости должен отличать. Значит, понимал, что испытание проходил: может ли рискнуть, страх преодолеть? Может. Для Бориса это было важно. Люди, не умеющие заставить преодолеть страх перед физической опасностью, теряющие достоинство и облик человеческий, вызывали в нем брезгливую жалость. Понимал, что они не виноваты, так устроены, но противно. Дошли до явно обжитой поляны. Сколоченные из гладко обструганных досок столы под навесом, несколько больших палаток, бревна землянок аккуратно покрыты дерном, земля подметена. Проходивший быстрым шагом из одной палатки в другую офицер с папкой в руках козырнул, улыбнулся и кивнул Борису. -- Это Александр Иванович, штаб пехотной дивизии, а от силы один полный батальон наберется. Ты сюда из Одессы ехал. Небось техники и пехоты на той стороне хватает? -- Хватает. -- То-то и оно. А нам ничего не дают. Слава богу, немцы не рыпаются. Значит, к удару готовимся. Недолго нам здесь загорать. Ты меня подожди немного, я в эту землянку к дивизионному переводчику загляну, книжку поменять. Через минуту выбежал, пряча на ходу в полевую сумку обернутую в газету книгу. Пошли дальше. -- Хороший парень. Он меня литературой снабжает. Я здесь "Майн кампф" прочел. А сейчас читаю Карла Мэя, уже четвертый роман беру. Слыхал? Любимый писатель Гитлера. Главный герой -- немецкий искатель приключений в Америке. Защитник несчастных индейцев от жестоких империалистов янки. Пишет лихо, но довольно однообразно. Уже надоедает. -- А ты немецкий знаешь? -- Да. У меня мама в Германии училась. -- Ну, и как тебе "Моя борьба"? -- Муть, конечно. Примитивно. Такая смесь наглости, самолюбования, ненависти и сентиментальности. Но написано мастерски. Адресовано точно. Недаром он их всех, ну, почти всех, охмурил. Я в сорок втором многих немцев допрашивал. -- Человека охмурить легко. И не только немцев. Борис посмотрел на Шерешевского. Нет, никакой улыбочки. Лицо серьезное. Воротничок застегнут, как вчера. Образцовый советский офицер. Когда подходили к себе, Шерешевский спросил: -- Слушай, Борис, а кто у вас в полку смерш? -- Есть такой красавчик, Коля Травин. Строгий мальчик. Нет, не так, чтобы совсем ни с кем не общался, даже выпить в компании может, но все же держится на расстоянии. Живет в крытом фургончике со своей ППЖ -- машинисткой Особого отдела. Туда даже Курилина не всегда пускают, все секретно. Немцев очень не любит, близко к ним не приближается, в тылах полка с помпохозом время проводит. А что интересуешься? -- Да так, на всякий случай. Знакомство с Малой землей, списочным составом, с планом действий в случае немецкой атаки (на кой эти планы, если начнется, никто о них не вспомнит), с кодированными номерами начальства, много времени не заняло. После обеда Борис сказал: -- Я на ужин пригласил переводчика из дивизии, Леню Морозова. Он для украшения компании фельдшерицу из медсанбата приведет. Наш фельдшер долдон долдоном, а эта Раечка девочка приятная, поет хорошо. Леня гитару принесет. Ты не думай, никакого офицерского борделя, я и кое-кого из разведчиков позову. Не возражаешь? Вечером Шерешевского как подменили. Гимнастерку расстегнул, рассказывал с акцентом смешные грузинские истории, кончающиеся неожиданным тостом, со вкусом ухаживал за Раечкой, преувеличенно восторгался ее пением. Потом сам взял гитару. Пел русские и цыганские романсы, пел под Лещенко, под Вертинского. Пел почти профессионально, актерски. Раечка и разведчики слушали, не спуская глаз. Разошлись часа в три. Сашка оттер Морозова, пошел провожать Раечку. Через час вернулся. Молча разделся, не зажигая коптилки. Закурил. Тихо спросил: -- Не спишь? -- Тебя ждал. -- Знаешь, я, когда выпью, голову теряю. Могу глупости наделать. Не давай мне напиваться. -- Как я не дам, если ты хочешь? Не могу же я тебе приказывать. Ты капитан, я лейтенант. -- Причем здесь это? Я же с тобой, как с человеком, говорю. Если увидишь, что контроль над собой потерял, -- хоть связывай. Позови своих ребят и свяжи. Потом спасибо скажу. Бывало со мной всякое. Я из того полка ушел, потому что дал по морде заместителю комполка по строевой. Тоже выпил. Но дал за дело. За одну телефонисточку. На тормозах спустили, чтобы сор из избы не выносить, но пришлось уйти. Да я и сам рад был: сволочей там много. Здесь у вас вроде поменьше. А теперь считаю повезло -- с тобой встретился. Через несколько дней Шерешевский спросил: -- А в карты здесь не играют? Я у Мурыханова, кажется, видел -- колода на плащ-палатке валялась. -- Балуются ребята в очко... Молодым офицерское жалованье девать некуда. -- А ты играешь? -- Вообще-то играю, но у меня денег мало, я себе только сотню в месяц оставляю, остальное оформил аттестатом матери. -- Слушай, Борька, организуй игру. Мне деньги нужны. Я в том полку остался должен четыре тысячи, а есть только восемьсот. У тебя хоть немного есть? -- Две сотни. -- Я тебе еще триста дам, будет пятьсот. Неужели мы вдвоем четырех тысяч не наберем? Выиграем четыре и хватит. Если друг у друга не срывать банк, за ночь хорошей игры можно набрать. Позвали Мурыханова, фельдшера, несколько человек из пехотной дивизии. Играли с малыми перерывами на личные и военные дела двое суток. Сашка отпросился на день у Суровцева на Большую землю и сгонял на мотоцикле за тридцать километров. Отдал долг. В очередном письме к Елизавете Тимофеевне Борис написал: "Кажется, у меня впервые в армии появился друг", а вечером перед сном прочитал Сашке: Лишь утихнет гром орудий, И с войны со всех сторон По домам уедут люди, Просто люди, без погон. И придет на берег невский Александр Шерешевский, И, сверкая орденами, С неубитыми друзьями За бутылкою вина Вспомнит, что была война. Вспомнит мертвых, уцелевших, Пули свист и мины вой, И ряды машин сгоревших У дороги фронтовой, Номера разбитых Армий Встречи, случаи, слова, Как на Вайновском плацдарме Он со мню воевал, Как в тоскливый вечер серый Неумелых офицеров До рубашки раздевал. 5. Все двадцать самоходок стояли, как на параде, перед склоном. На пригорке -- первая линия немецких укреплений -- окопы, дзоты. Ясное дело, дрейфят ребята. Почти все командиры орудий зеленые, только что из училищ. Вылезешь на склон, прошьют немцы прямой наводкой насквозь. Броня на сучках хреновая, а боковые стенки и вовсе папиросная бумага. Пехота тоже лежит за машинами и не торопится. Борис с Сашкой, Суровцев, разведчики и связисты -- вся штабная бражка -- толпятся у курилинской тридцать четверки метрахов шестистах от самоходок. Курилин в танкистском шлеме с биноклем картинно высовывается из башни. Зачем бинокль, и так видно, что стоят на месте. А по приказу, который объявили сегодня, девятнадцатого августа, на рассвете, когда после ночного марш-броска полностью укомплектованный полк переправился на этот новый большой плацдарм километров в тридцати южнее Вайновского, уже десять минут назад должны были прорвать обе линии обороны противника. Курилин, матерясь через слово, кричит в башню радисту: -- Передай комбатам, всех отдам под трибунал, если через пять минут не подойдут. -- Товарищ полковник, связи нет, не отвечают. Конечно, нет связи. На памяти Бориса не было боя, в котором бы работало радио. Чем кричать, пошел бы на своем танке вперед, повел бы полк. Танк весь в броне, а самоходки, как открытые консервные банки, гранатами забросают, и все дела. Да нет, не пойдет. Уже под Одессой и на Малой земле стало ясно: в безрассудной храбрости Курилина не упрекнешь. Комполка вылез из башни, спрыгнул на землю. -- Шерешевский, Великанов! Возьмите по два разведчика и на мотоциклах к самоходкам. Если потребуется, моим именем отстраните любого комбата, сами примите командование. И вперед. Когда прорвете вторую линию, доложите по радио, а если откажет, пришлите бойца с донесением, получите дальнейшие указания. Мотоциклы оставьте в укрытии, заберем. Борис нашел глазами Полякова. -- Поляков и Баранов со мной, Рюмин и Кулагин с капитаном. Мотоциклы пришлось бросить метров за сто от самоходок. Короткая перебежка, и залегли. Если сильно наклониться, пули свистят поверху, так что можно и не по-пластунски. -- Сашка, давай влево, бери первую и вторую батареи, я -- третью и четвертую. Думаю, если первую линию прорвем, со второй немцы сами уйдут. -- Ладно. Ну -- ни пуха... Пошли. Страха нет, только азарт. Сквозь лежащую пехоту. Не останавливаясь, приподнявшемуся лейтенанту: -- Сейчас самоходки пойдут. Поднимай сразу за ними в атаку. И Полякову: -- Абрам, ты к Мурыханову, я с Кулагиным на четвертую. Передай, я принял командование двумя батареями. Как только четвертая пойдет, пусть трогает. Чуть на склон поднимется, по одному выстрелу со всех машин. По окопам, над окопами -- все равно. Чтобы шуму было побольше. Первую линию проскочим, остановимся, поможем пехоте. Давай! Вот уже машина комбата-4. Комбат, лейтенант Скляренко, принял батарею два дня назад. Увидел Бориса, высунулся, махнул рукой, что-то крикнул. И сразу осел, свесился через борт. Ногу на гусеницу, руками за острый край боковой брони, толчок и в машине. Кулагин уже здесь, успел с другой стороны. Командир орудия, молоденький младший лейтенант, губы трясутся, руки дрожат, бормочет нечленораздельное. У Скляренко аккуратная дырочка у левого виска. Пуля -- дура. Младшему лейтенанту: -- Фамилия? -- Орлов, товарищ лейтенант, уб-били комбата. -- Возьми себя в руки, Орлов. Стань со стрелком к орудию, сейчас пойдем. Как выскочим на прямую видимость, огонь по окопам. Там, вроде, слева пулемет у них, если сможешь, то по нему, не сможешь, не надо. Кулагин, оттащи комбата назад, чтобы не мешал. Наклонился, толкнул механика-водителя в спину: -- Трогай, солдат. На полной скорости наверх, через окопы. Трогай, приказываю. Даже головы не повернул. Борис вытащил Вальтер, дуло в затылок, приподняв шлем: -- Трогай, говорю. Считаю до трех, не выполнишь приказ -- застрелю, сам за рычаги сяду. Ну! Через пять минут все было позади. Самоходка остановилась метрах в двадцати за окопами. Борис с Кулагиным выскочили из машины. Пехота уже прострочила траншеи автоматами. Человек десять немцев с поднятыми руками сгрудились у ската ближайшего блиндажа, несколько солдат деловито снимали у них с рук часы. Одна из мурыхановских самоходок с покореженной левой гусеницей завалилась носом в окоп. К Борису подбежал пехотный лейтенант. -- В блиндажах еще немцы. Пойдем выкуривать. -- Ты, лейтенант, собери своих и займи вторую линию. Видишь, немцы оттуда сами драпают. Займи, пока их обратно не пригнали. А из блиндажей мы немцев выковырим. Процедура простая. Двое с автоматами по обе стороны выхода. Борис, ладони рупором, кричит вниз: -- Хераус, хераус! Хэнде хох, оне ваффен. Из второго блиндажа выскочил с поднятыми руками высокий немец без каски, длинные светлые волосы. Ошалело огляделся. Упал на колени, пополз к Борису, по щекам слезы, и, всхлипывая: -- Ихь бин айн малер, ихь бин айн малер. Эршиссен михь нихт, ихь бин айн малер, Гитлер капут. Ну и что ж, что ты малер! Был малер, теперь ефрейтор. И по-немецки: -- Встаньте, ефрейтор. Никто вас не тронет. Идите к своим, вон стоят. Соберется вас побольше, отведут в тыл, в плен. Для вас война кончилась. Подбежал Сашка. -- Как у тебя? -- Скляренко убили, одна машина накрылась. -- У меня все целы. Что дальше? -- Здесь делать больше нечего. Видишь, доблестные воины второго эшелона подходят, немецкие землянки очищать. Со второй линии немцы ушли. Давай перегоним машины за нее, соберем командиров и решим, куда дальше. Только я велю Скляренко похоронить, не таскать же его с собой. Подошел к своей (уже стала своей) самоходке. Механик- водитель, коренастый, не молодой уже, за тридцать, соскочил с брони, вытянулся: -- Машина в порядке, товарищ лейтенант! Механик- водитель Горбунов. И потише: -- А ты горячий, лейтенант. Неужто стрельнул бы? -- А ты как думал? Приказ есть приказ. И в самом деле, выстрелил бы? Нет, конечно. Хотя, черт его знает, себя уже не контролировал. Стыдно. -- Ладно, Горбунов, кто старое помянет... Младший лейтенант, возьмите лопаты и с экипажем похороните комбата. Документы и орден пока у себя сохраните. Надпись на фанере, фамилию, звание. Потом, как следует, оборудуют. Все самоходки выстроились шеренгой за второй линией немецких окопов. У мурыхановской машины стоят офицеры -- двадцать командиров орудий, три комбата и Борис с Шерешевским. Говорит Сашка, он старший по должности. -- Вы, товарищи, знаете, что по приказу полковника Курилина мы с лейтенантом Великановым приняли на себя командование батареями. В связи с гибелью лейтенанта Скляренко обязанности комбата будет временно исполнять Великанов. Радиосвязи со штабом полка нет. Линия обороны немцев прорвана. Направление нам дано: запад-юго-запад. Будем идти, пока горючего хватит. Пошлем связного к комполка с донесением, а сами вперед, пусть догоняют. С настоящими укрепленными линиями обороны вряд ли встретимся, но с пехотой, отступающими частями -- наверняка. Так что бронебойные снаряды вряд ли понадобятся. У всех на машинах ручные пулеметы стоят? У кого нет -- быстро пошарить по немецким блиндажам и окопам, может найдете. Через пятнадцать минут двигаем. Великанов, кого в штаб пошлешь? -- Рюмина. -- Ладно, я напишу донесение. Шли весь день. Два раза вступали в бой. Наткнулись на немецкую батарею, и самоходку Мурыханова прошило болванкой через боковую броню насквозь, разорвав почти пополам командира орудия. Похоронили, пошли дальше. Борис потом плохо помнил этот день. Осталось ощущение непрерывного напряжения, полной отдачи всех сил. В голове все время всплывали строки из написанного когда-то мальчишкой стихотворения: И за каждую минуту Отдавать всего себя. Шли одни. Пехота давно отстала, но и моточастей советских не встречали. Остановились на обед в молдавской деревушке. Белые нищие халупы -- мазанки. Жители, похожие на цыган, по-русски не говорят. Вышел испуганный поп, оказалось, кое-как понимает немецкий. Борис попросил разрешения приготовить в избах еду. Поп замахал руками, сказал, что таких вежливых и благородных солдат они сами накормят и напоят. Через два часа, сытые и пьяные, тронулись дальше. В каждой самоходке два-три бурдюка с молодым вином, круги брынзы, фрукты. К закату равнина кончилась, пошли холмы. Идущий на первой машине комбат-1, капитан Щербаков, остановил самоходку, спрыгнул на землю, поднял руку. Сказал подошедшим Борису и Шерешевскому: -- Горючее кончается. Надо ночевать. Место хорошее. Неширокая лощина между холмами. Ручей, почти родничок, журчит справа по западному склону. После ужина назначили офицерское дежурство на ночь, комбаты дали по два человека в боевое охранение. Ночь темная, новолуние. Борис лежал у "своей" третьей батареи рядом с Шерешевским, укрывшись с ним одной плащ-палаткой. Несмотря на свинцовую усталость, долго не мог заснуть. Смотрел на усыпанное звездами небо, обрывками мелькали картины прошедшего дня. Опять было стыдно за пистолет, приставленный к затылку Горбунова. С этим острым ощущением стыда заснул. -- Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант, проснитесь, вроде немцы. Капитан Щербаков велел разбудить. И капитана Шерешевского тоже. Горбоносое лицо Полякова вплотную к лицу Бориса. Вдвоем еле растолкали Сашку. Быстро дошли до первой самоходки. Щербаков стоял за машиной. Шепотом: -- Тише, тише. Чуете? Еле слышный шорох, приглушенный топот множества ног, сливающийся в непрерывный шум. Шерешевский сказал: -- Давай посмотрим. Пару белых ракет в ту сторону. Есть ракетница, капитан? -- Есть конечно. Поляков: -- И у меня с собой, товарищ капитан. -- Вели, комбат, чтобы стали к пулеметам на первых трех машинах. -- Уже стоят. -- Ну, давай! На несколько секунд стало совсем светло. Шагах в ста сплошной стеной через лощину направо шли немцы. Шли не строем, не колонной, -- толпой. Щербаков истошным визгливым голосом выкрикнул: -- Из пулеметов, огонь! И еще ракеты! Несколько минут немцы шли под пулеметным огнем, не сворачивая, даже не ускоряя шаг. Было видно, еле волочат ноги, вымотаны до предела. Потом наискосок с левого склона несколько десятков автоматчиков перебежками бросились к самоходкам. От следующих минут в памяти пятнами остались отдельные мгновения, словно выхваченные вспышками, из черной ночи. Скошенные пулеметной очередью падающие немцы. Борис с Сашкой спиной к спине за самоходкой. С двух сторон немцы. Тяжелый Вальтер прыгает в руке. Подбежал Кулагин, волоча за шиворот немца. Мальчишка, губы трясутся, по щекам слезы. -- Что с ним делать, лейтенант? Сам пришел, без оружия. -- На хрена он сдался. Отпусти. И немцу: -- Вэг, вэг. Гэе цурюк, шнеллер. Никуда немец не ушел. Сел на землю, уткнул голову в колени. -- Хрен с ним, пускай сидит. Все кончилось. Снова тихо и темно. -- Сашка, я закурю? -- Ты же не куришь. Пожалуйста, мне не жалко. Хочешь -- немецкую сигарету, хочешь -- "Нашу марку". -- Давай нашу. Борис закурил первый раз в жизни. Даже в старших классах не пробовал. А тут сразу начал затягиваться. И не кашлял. На рассвете лощина загудела. Пришли несколько бронетранспортеров с пехотой. Приехал на "виллисе" Суровцев, помпотех на двух "студебеккерах" привез горючее, начарт и начбой со снарядами, кухня. Рюмин (он вернулся с Суровцевым) принес полведра макарон по- флотски. Борис, Шерешевский, разведчики разложили на плащ-палатке котелки, брынзу, фрукты, полные кружки вина. Подошел начштаба. Шерешевский вскочил. -- Садитесь с нами, товарищ майор. Не завтракали? -- Не откажусь. Тем более, вижу, с трофеями. Немецкое вино? -- Никак нет, товарищ майор, добровольное подношение благородных жителей, освобожденных от немецких захватчиков. -- Ну-ну. А фрицев, смотрю, намолотили будь здоров. Уже совсем рассвело. Борис с Поляковым прошли вперед по лощине. Действительно, метрах в ста от самоходок, там, где ночью шли немцы, трупы валялись чуть ли не вповалку. "Царица полей" уже во всю шуровала, -- пистолеты и автоматы, часы, сапоги, фляжки со шнапсом. Часа через два, когда подойдут тылы, покойников распотрошат окончательно. Солдатские рюкзаки, офицерские полевые сумки -- все будет вычищено. Тихий стон, русский мат и немецкая ругань. Борис обернулся. Опершись на локти, полулежит обер-лейтенант. Правильные, даже красивые черты лица. Гимнастерка в запекшейся крови. По-видимому, ранен в грудь. Железный крест с дубовыми листьями -- все равно что Герой Советского Союза. Малорослый, пожилой пехотинец стаскивает добротные хромовые сапоги, упираясь прикладом карабина оберлейтенанту в грудь. У Бориса комок бешенства подкатил к горлу. Подскочил, взял мужичонка за шиворот. Краем глаза увидел,-- Поляков рядом, автомат снял с груди. -- Что ж ты, сукин сын, делаешь? Мало тебе мертвяков кругом? Солдат вырвался, поднял было карабин, но посмотрев на перекошенное лицо Бориса, выругался и ушел. Борис присел рядом с обер- лейтенантом. Спросил по-немецки: -- Сильно ранены? Встать можете? -- Нет, по-моему, навылет, вроде ничего существенного не задело. Встать, наверное, смогу, но очень ослабел, потерял много крови. Спасибо, что прогнали этого мародера. Обер-лейтенант говорил тихо, но внятно, на хорошем хохдойч. -- Не за что. Разрешите ваше удостоверение. Оно в планшете? Не беспокойтесь, я сам сниму и найду. Начальник финансовой службы полка. Как это вы ухитрились на такой должности получить такой орден? -- Я не всегда был начфином. До тяжелой контузии я командовал ротой. -- Член нацистской партии? -- Конечно. Член национал-социалистической рабочей партии. Сказано было твердо, с гордостью. И тут же: -- Послушайте, господин лейтенант (ведь две звездочки это лейтенант, я не ошибся?), что со мной будет? -- Ничего страшного больше не будет. Подойдут наши тыловые части, второй эшелон, вас и других раненых отвезут в госпиталь для пленных, потом в лагерь. Война скоро кончится. Мы победили, это уже всем ясно. После войны вернетесь домой. Думаю, машины придут часа через два, так что у нас есть время. Я хочу у вас спросить. Вы, по-видимому, человек образованный. Вы действительно верите в идеи национал-социализма? -- Верю. И верю, что они победят. Не сейчас. Сейчас мы проиграли. Не вы выиграли, а мы проиграли. Не рассчитали. Но все равно мы победим. Идеи национал-социализма завоюют мир. -- Во все верите? И в расовые теории? Вот рядом со мной старший сержант. Он еврей. Вы его считаете недочеловеком? Низшей расой? -- Его персонально? Нет, не считаю. Вы, и не только вы, не понимаете расовой политики фюрера. Она не направлена против людей, отдельных людей. Евреи -- это самый главный, глобальный вопрос. Они -- проказа мира. Не тот или другой еврей, а все они, их раса. Их надо уничтожить. Для спасения рода человеческого. Для очищения. И хороших, и плохих, безразлично. Фюрер и мы, немцы, взяли на себя эту тяжелую миссию... Когда-нибудь нас за это благодарить будут. Да и теперь народ, простой народ, инстинктивно чувствует нашу правоту. Я же видел на Украине. Нам приходилось защищать от них евреев. Потому что наша задача не убивать людей, а тем более не грабить людей, а решить великую проблему очищения человеческой расы. Я устал, господин лейтенант, я больше не хочу разговаривать. Поляков смотрел на немца не отрывая глаз. -- Вы что, Поляков, понимаете немецкий? -- Разбираю немного. Ведь немецкий, товарищ лейтенант, это испорченный идиш. У меня дома говорили на идиш. Смелый мужик этот обер. И насчет хохлов правду говорит. Может пристрелим его, а, лейтенант? -- И не думайте, товарищ старший сержант. Помогите ему дойти до самоходок. Пусть пока там посидит, а то опять разуют. И найдите санитара, перевязать надо. Прошло два часа. Дел было по горло. Получить у начбоя снаряды на батарею, проследив, чтобы не подсунули одни бронебойные. Заправить баки под завязку. Выторговать у старшины получше сухой паек и энзе на весь численный (до боев) состав. Борис только присел покурить, как его позвал Поляков. -- Товарищ лейтенант, пойдемте, там наш обер бунтует. Человек пятнадцать раненых немцев кто самостоятельно, кто с помощью санитаров грузятся на "студебеккер". Обер-лейтенант, уже без сапог и без железного креста (ясное дело, трофей на память), вырывается, кричит. Гимнастерка разорвана, глаза красные. Увидел Бориса. -- Господин лейтенант, скажите им. Я не хочу в плен, я не пойду в плен. Я немецкий офицер, я не могу в плен. Дайте пистолет, я застрелюсь. -- Не дурите, обер-лейтенант. Никто вам оружия не даст. Лезьте в машину. Вы не один, видите, ваши товарищи, есть и офицеры, едут. Рана заживет, все забудется. -- Они могут, я не могу. Боитесь дать пистолет, прикажите застрелить. Санитар, здоровый парень, старшина: -- Чего он придуривается, товарищ лейтенант? Нам ехать пора. -- Не хочет он в плен. Просит расстрелять. -- Так уважьте его, товарищ лейтенант. Одним фрицем меньше кормить придется. Поляков тихо попросил: -- Разрешите мне, товарищ лейтенант. -- Подождите. И немцу: -- Последний раз говорю -- на машину. -- Стреляйте. Я голову нагну, в затылок, пожалуйста. Поскорее, пожалуйста. Поляков достал из-под гимнастерки Браунинг, -- разведчики носили пистолеты за брючным ремнем. -- Первый раз таким манером немца кончаю. Всю жизнь Борис Александрович помнил этого обер-лейтенанта. Сорок лет прошло, а перед глазами отчетливо: стоит, наклонив голову, в рваной гимнастерке, босой, глаза закрыты, сейчас в затылок ударит пуля. 6. -- Лейтенант Великанов! Строевой шаг никогда как следует у Бориса не получался. Слава богу, поворачивать не нужно: полковник из штаба Фронта, Курилин, Варенуха стояли прямо против места Бориса в строю. Подошел, вытянулся по стойке "смирно". -- Товарищ Великанов! Приказом по Третьему Украинскому Фронту от имени Президиума Верховного Совета СССР за проявленные в боях с немецко-фашистскими захватчиками доблесть и мужество вы награждаетесь Орденом Отечественой войны первой степени. Поздравляю с высокой наградой! -- Служу Советскому Союзу! -- Рад сообщить также, что вам присвоено звание старшего лейтенанта. -- Служу Советскому Союзу. Шерешевский и комбаты получили по звездочке на грудь, а Мурыханов еще одну на погоны. Красную звезду дали также Полякову и Баранову, -- Борис настоял. Очередные ордена получили Курилин, Варенуха, Суровцев. Даже смерш схватил орденок. Полк стоял в лесу, недалеко от Дуная, в Румынии. Только вчера переправились, а сегодня, 29 августа, утром объявили о предстоящем награждении, и всю первую половину дня готовились к встрече, -- приводили в порядок "личный состав" и "боевую технику". Дунай не Днестр, серьезная река, но переправились легко, никакой стрельбы. Перед переправой зачитали приказ по фронту: мы не завоеватели, мы освободители. Румыния наш союзник. Король Михай сместил Антонеску, объявил войну Германии. Молодец, король! Теперь задача -- вместе с нашими союзниками румынами разгромить немецкие оккупационные войска, выгнать фашистов из Румынии. Маршрут прямо на юг, на Болгарию. Борис так и командовал третьей батареей всю Ясско-Кишиневскую операцию (так, оказывается, называлось то, что они делали в Бессарабии). Шерешевсий сразу после ночного боя в лощине вернулся в штаб полка помогать Суровцеву писать донесения о победах. До Дуная Борис встретился с Сашкой лишь один раз, когда привез в штаб немецкую легковушку и документы убитого генерала. Очень глупо получилось, хотя потом, через годы, Борис Александрович решил, что все к лучшему. А дело было так. Семь самоходок Бориса и Мурыханова, после длинного дня самостоятельного никем не регламентированного движения и двух-трех перестрелок с выбирающимися из окружения немецкими частями, вышли вечером к молдавской деревушке на шоссе Кишинев-Измаил. С шоссе слышались нечастые выстрелы, пулеметные очереди. К самоходкам подбежал пехотный капитан. -- Помогите, ребята. Рота заняла деревню, а тут по шоссе немецкая мотоколонна. И теперь -- окопная война. Немцы с той стороны шоссе, мои солдаты с этой, а на шоссе легковушка и бронетранспортеры. С броневичков чешут из пулеметов -- головы не поднять. Почему-то дальше не драпают, может в легковушке большой начальник. Борис с Мурыхановым подползли к шоссе. В сумерках в отблесках заходящего солнца четкие силуэты машин. Два броневика, впереди легковая. Шофер, пассажир на заднем сидении. Минуты три не стреляют. Солдаты на обочине лежат, головы в землю. -- Давай, Борька, я подгоню самоходки, раздолбаю все три. -- Подожди, Фазли. Пока тихо, я попробую легковую угнать. -- Ты что, спятил? Ухлопают. Но Борис не слушал. Он уже все мог. Как два дня назад, когда прорывали оборону, им овладел спокойный, холодный азарт. Голова ясная, полная уверенность -- меня убить нельзя. Счастье полноты жизни, предельного напряжения воли. -- Баранов, по-пластунски к машине. Я к передней дверце, ты к задней. Пошли. Поползли рядом. У самой машины Борис выстрелил в пассажира, показалось -- голова повернулась в открытом окне. Насчет шофера сомнений не было: убит. Рывком открыл дверцу, сдвинул труп вправо. Тяжелый бугай. Баранов уже на заднем сидении, рядом с пассажиром. Ключи в зажигании, рукоятку скорости на нейтралку. Нажал стартер -- завелась! Сразу несколько пуль по кузову. И на полном газу на первой скорости вперед и влево, через обочину, за избу. Подбежали Мурыханов, пехотный капитан. -- Ну, Борька, орел! А я и не знал, что ты водишь. -- Меня Шерешевский немного учил. Давай посмотрим, чья машина. -- Ладно, это твой трофей. Мне бронетранспортеры остались. Пошли, капитан, повоюем. Баранов уже вытащил шофера. Коренастый, грузный немец. Без френча, засученные рукава рубашки, толстые, сильные руки. -- Товарищ лейтенант, вы разрешите, я его парабеллум возьму, а то у меняечно. Меня больше начальник интересует. Темно, ни черта не видно. Дай-ка я плечи пощупаю. Ого, погоны витые, генерал, кажется. Дайте его планшет и посмотрите в карманах кителя документы. -- Товарищ лейтенант, у него в кармане пистолет, но маленький, вроде дамский. Часы хорошие. Вы часы не возьмете, товарищ лейтенант? -- У меня свои есть. -- В багажнике консервов полно. И шнапс. Нашли портфель генерала, с картами, документами. -- Все, Баранов, бегом к капитану, скажите, что мы едем на трофейной машине в полк. Утром вернемся. И позовите ко мне Сухарева. -- Есть позвать Сухарева. Один за другим три орудийных выстрела. И пулеметные очереди. Подбежал Сухарев, командир орудия. -- Накрылись броневички. Немцы драпанули. Ребята с третьей батареи их пулеметами. -- Останешься за меня. Я в полк, трофеи отвезу. К утру вернусь. Из деревни этой не уходи. Баранов, выкиньте этого мертвяка из машины, не возить же его с собой. К утру не вернулись. Полночи кружили по молдавским дорогам, потом надоело, дремали на рассвете, хорошо еще в багажнике две полные канистры. Штаб полка нашли километрах в ста, на берегу маленькой речки. Отдал Суровцеву документы. Генерал оказался командиром дивизии. Сашка ругался последними словами: -- Что ж ты самого генерала не приволок? За убитого генерала героя дают, приказ был по фронту. А теперь иди доказывай, что это ты, а не пехота. Так Борис Великанов заработал свой первый орден. Вечером сидели у костра, обмывали ордена. Выпили прилично. Часа в два ночи Колька Травин, смерш, сказал: -- Послушайте, мужики, мы ведь в буржуйкой стране. Понимаете? Здесь и помещики, и капиталисты. Своими глазами глянуть охота. Поехали искать помещика. Возьмем "виллис", Шерешевский за шофера. Поговорим с кровососом. Борька переводить будет, небось по-немецки знают. Поехали. В штабном "виллисе" Сашка, Травин, Борис, Суровцев, Варенуха. Долго кружили по темным проселочным дорогам, будили крестьян в нищих, как на Смоленщине, селах. Уже перед самым рассветом нашли. Высокий сплошной забор, тяжелые ворота, рядом дверь с колотушкой -- стучать. Стучали. За воротами переполох, приглушенные голоса. Потом дверь приоткрыли. Осторожно выглянул чернобородый мужик. Травин выскочил из машины, в руке пистолет: -- Отворяй ворота! Зови хозяина! Борька, скажи ему, чтобы позвал хозяина. Но мужик уже отворял ворота. Въехали. Просторный двор, амбары, пристройки к одноэтажному господскому дому. Ничего особенного, изба- избой, разве что большая и с мезонином. На крыльце стоял немолодой мужчина в бархатном халате, пояс с кисточкой. Борис спросил по немецки: -- Вы хозяин? Здешний помещик (гутсбезитцер)? Мужчина ответил на довольно хорошем немецком, голос тонкий, срывающийся, глаза испуганные, заискивающие. -- Ну, можно сказать, хозяин, помещик, если вы так называете. -- Господа офицеры желают познакомиться, посмотреть, как живут в Румынии помещики. Вы извините, пожалуйста, за беспокойство, но будет лучше, если вы пригласите нас в дом. Вы не бойтесь, ничего плохого вам и домашним не сделают. Вы сами видите -- выпили немножко. Травин прервал: -- Ты чего с ним, Великанов, рассусоливаешь? Пусть в дом ведет. За честь должен считать, советские офицеры пришли. Хозяин отворил настежь дверь. -- Пожалуйста проходите, господа офицеры. Вот сюда, в гостиную. Сейчас лампы зажгут, свечи. Будьте так любезны, располагайтесь за этим столом. Вы меня простите, я пойду переоденусь, такие гости. И супругу разбужу, она ужин организует, не побрезгуйте, в честь знакомства. Сидели недолго. Оказалось -- говорить не о чем, спрашивать нечего. Пили домашнее легкое вино, закусывали брынзой, помидорами, салом. Стоял графин с самогоном, Борис попробовал -- теплая сивуха. Травин помрачнел, говорил мало. Один Варенуха, отчетливо произнося только матерное, пытался завязать серьезный разговор. -- Ты скажи ему, старшой, что скоро ему хана. И землю отнимем, и из дома попросим. Ты скажи ему, что теперь его батраки хозяевами будут. Пусть знает. Борис вместо перевода говорил пустые незначащие фразы. Было противно до омерзения. Встретился взглядом с Сашкой. У того в глазах тоска. Еле заметно кивнул. Сашка понял: -- Ну, ребята, товарищи офицеры, посидели и хватит. Скажем спасибо и домой. В полку уже подъем. Полковник ругаться будет. Всю дорогу назад молчали. Румынию проскочили за трое суток без боев. Одну ночь провели в Констанце. Классический офицерский кутеж. Перед болгарской границей утром прочли приказ по фронту. В Болгарии мы уже не освободители, а завоеватели. Болгария находится в состоянии войны с нами, и вести себя соответственно. Странная это была война. Болгарские пограничники кидали вверх форменные фуражки, встречали салютом. В каждой деревне на главной площади накрытые столы, самоходки в цветах. Короткий бой перед Шуменом с неуспевшим удрать немецким арьергардом. Давно никакой связи с командованием. Наш САП и батальон тридцатьчетверок шли и шли по азимуту, перевалили через сказочно красивые Балканы и уперлись в границу с Грецией. И здесь оказалось, что с Болгарией уже подписан мир, установлена демаркационная линия, южнее которой советские войска находиться не имеют права. Развернулись, пошли обратно и целую неделю, пока улаживали этот международный конфликт, прекрасно отдохнули на квартирах в тихом городке Карнобаде. Вечер. После шикарного ужина в ресторане Сашка в гостях у Бориса. Их двухкомнатные квартиры в соседних домах. -- Послушай, Сашка, я вчера написал стихи. Прочту? -- Читай. И снова бой. Опять растет Число убитых и сгоревших, А мы опять идем вперед И помним только уцелевших. И часто спрашиваю я: Когда же очередь моя? И как? Граната стукнет ль рядом? Иль снайпер в сердце попадет? Или нечаянным снарядом Меня на части разорвет? Иль прозвенит осколок мины И с горлом срежет жизнь мою? Иль в танке, облитый бензином, Как факел, медленно сгорю? Иль в суматохе ресторанной, Другим гуляющим в пример, Меня застрелит в драке пьяной Такой же русский офицер? Иль немец быстро, между делом, Часы с руки моей сорвет, К виску приставит парабеллум И спусковой крючок нажмет? Или нечаянно узнают Про строки глупые мои И на рассвете расстреляют За нелегальные стихи? Шерешевский помолчал немного, потом сказал: -- А знаешь, Борис, напрасно ты мне такие стихи читаешь. Я же стукач. Ну да, официальный стукач, обязан все докладывать Кольке Травину. Не веришь? Я правду говорю. Хочешь, расскажу? Тебе первому. Глава X. История жизни Александра Ивановича Шерешевского, рассказанная им ночью 15-го сентября 1944 года в городе Карнобаде. В сентябре тридцать девятого я был студентом третьего курса Ленинградского Автодорожного и захотел перейти на физфак ЛГУ. Сам понимаешь, чтобы не потерять год, надо было многое досдать. Я отчислился из ЛАДИ и занимался дома. А тут тимошенковский призыв, я -- никто и, ясное дело, загремел в армию. Отец, по-моему, даже доволен был. Я тебе не говорил, Шерешевские -- потомственная дворянская флотская семья, папаша мой, насколько я знаю, уже до капитана первого ранга дослужился. Он очень огорчался, что я в Военно-Морское не пошел. Мне повезло. На Финскую не успел и отбывал службу в Москве, в Покровских казармах. В начале сорок первого получил как-то увольнительную на вечер. Друзья у меня были. Возвращался ночью, естественно под градусом, через Каланчевку. Увидел Ленинградкий вокзал и не смог удержаться. Купил билет на "Стрелу" и утром -- в Ленинграде. Я, собственно, не по дому соскучился. Плевать я хотел на дом. Девушка у меня была в Ленинграде, Инна. Пять дней, как в бреду. Можно сказать, женился. Без ЗАГСа. Через пять дней пришел в себя, вернулся в Москву. Тогда строго было. Длительная самовольная отлучка. Трибунал. Получил десять лет исправительно-трудовых. О Воркуте, где отбывал срок, рассказывать не буду. Вряд ли от Дунино сильно отличается. Когда война началась, нас в лагере кормить почти совсем перестали. Правда, и раньше не перекармливали. А в сентябре молодым ребятам, вроде меня, предложили искупить вину кровью. На фронт в специальные части. Судимость снимается с первым ранением. Слава богу, меня быстро царапнуло под Смоленском, две недели в медсанбате, и стал воевать нормальным солдатом. К лету сорок второго дослужился до сержанта, а тут приказ Сталина о "с незаконченным высшим", и меня в офицерское пехотное. В начале сорок третьего выпустили меня младшим лейтенантом -- и в маршевую роту на Западный фронт. Нас было человек тридцать, я старший. У продпункта в Калуге встретил Инну. Она там служила старшей медсестрой во фронтовом госпитале. К вечеру уже сам не свой, пьяный без вина. Собрал свою команду, раздал документы, добирайтесь, ребята, я догоню. Не догнал. Явился по назначению через неделю. Трибунал: дезертирство в военное время. Долго со мной не чикались, объявили приговор, -- высшая мера. После зачтения приговора отвели в соседнюю комнату. Там уже ждал майор из Госбезопасности, мужик лет тридцати, образованный. Говорил вежливо, сухо, по-деловому. Объяснил, что по ходатайству органов мне могут заменить условно высшую меру на десять лет с направлением в штрафбат до первого ранения. После ранения восстановят в звании. А "условно" потому, что я должен подписать некий документ. Текст занимал две страницы. Я его хорошо запомнил, хотя и мало что соображал тогда. Согласно этому документу я становился секретным сотрудником органов государственной безопасности с обязательством докладывать их представителям в частях, где буду служить (то есть Смершу), об антисоветских высказываниях, о настроениях солдат и офицеров и о многом другом, сам понимаешь. Я должен также выполнять любые конкретные распоряжения офицера Смерша. Эта моя деятельность не будет влиять на прохождение службы, на получение очередных званий и должностей, о ней никто не будет знать, кроме органов. При переходе в новую часть я обязан в течение пяти суток вступить в контакт с представителем Смерша. В случае попыток уклониться от принятых на себя обязательств, а также в случае разглашения их тайны, приговор о высшей мере автоматически вступит в силу. Документ я, конечно, подписал. В штрафбате опять отделался легким ранением. И начал служить. Старался как можно чаще менять места службы, надеялся -- потеряют. Сам ни разу не доложился, но всегда дня через три меня вызывали. Вступил в партию, из кожи вон лез, ордена и звездочки зарабатывал. Наконец, в предыдущем полку, я там, как ты, ПНШ-2 был, не вызвали. Потеряли. На всякий случай драку устроил, я тебе рассказывал, перевели сюда. Здесь пока Травин молчит, но я не обольщаюсь, когда-нибудь найдут. Мне теперь бы ранение потяжелее схватить, чтобы в госпиталь на полгода, а там и война кончится. Или героя. Как думаешь, героя не расстреляют? Глава XI. БОРИС 1. Некоторые письма из архива Елизаветы Тимофеевны Великановой. 2 октября 1944 Моя родная! Прости меня за бессвязное письмо, но я уже два дня как сумасшедший. Позавчера был убит Саша. Ближе и лучше друга у меня не было. В разведке он попал в засаду, был окружен немцами, отстреливался до последнего патрона, а потом его и солдата, который был с ним, схватили и расстреляли. Их нашли через два часа, когда взяли город Неготин в Югославии, на окраине которого он погиб. В этом городе ему будет стоять памятник. Мама, ты не представляешь, что это был за человек. Больше ничего не могу писать. Борис. 4 октября 1944 Моя родная! Извини меня за ложь. Теперь я решил написать правду. Думаю, что война для меня кончилась. 30 сентября, в том же бою, в котором погиб Сашка, но на час раньше, я был ранен в ногу пулей навылет. Так как кость не задета, то я думал, что речь идет о двух неделях, и даже не лег в госпиталь, а лежал при части. Но рана, а особенно сильный ожог -- выстрел был с близкого расстояния -- оказались очень паршивыми, началось гниение. Сегодня ложусь в госпиталь. Возможно, отнимут ногу до колена, а может и нет. Но как бы там ни было, дело идет о месяцах. Постараюсь попасть в Москву, так что скоро мы увидимся. Не огорчайся, родная, думаю, что ногу не отнимут. Писем мне не пиши: пока некуда. Кстати, имей в виду, что я курю теперь больше, чем папа. Не волнуйся, жди. Целую. Борис. 5 октября 1944 Моя родная! Можешь вполне успокоиться. Моя нога останется при мне. Валяться мне еще придется прилично. Я лежу в первом госпитале. Очевидно, на днях эвакуируют дальше в тыл. Я приложу максимум усилий, чтобы в результате попасть в Москву. Думаю, что удастся. Итак, я начинаю свое странствие. Вот мой багаж: полевая сумка (немецкая), пистолет (немецкий), две пары шерстяных носков (немецкие). Одет: сапоги (немецкие), шинель (болгарская), плащ-палатка (болгарская). Вполне хватит. Чемодан с бельем, всяким барахлом подарил: я и сам с трудом передвигаюсь. Пока я лежал в тылах полка, мои разведчики принесли мне семь штук часов, но я их уже раздарил. Вряд ли я снова попаду в свою часть. Меня это не огорчает, так как Сашка убит. Здесь лежать довольно безмятежно. Кормят хорошо. Занимаюсь главным образом тем, что курю, благо еще осталось штук двести сигарет. А потом, ко мне ходят другие раненые из нашей части, которые лежат здесь и могут ходить. Вот и все. Не волнуйся. Целую. Борис. 7 октября 1944 Моя родная! Я уже во втором госпитале. За окном широкий, медленный, как его называют болгары, "Белый Дунай". По нему пароходы ходят до Одессы. А от Одессы трое суток поездом -- и Москва. Отсюда я уеду завтра. Вчера прочел "Философию этики" по-болгарски. Очень интересно, но много неполного и неверного. Очевидно, такие сложные вещи, как причины и законы человеческого поведения, объяснить полностью нельзя. Но об этом я поговорю потом. А сейчас всего хорошего. Борис. 8 октября 1944 Моя родная! Сегодня или завтра утром уезжаю на сан-поезде отсюда. Вероятно в Россию. Вчера была перевязка, и доктор сказал, что это дело не меньше, чем на два месяца. В общем мне бы только попасть в Одессу. Со мной вместе один раненый летчик, и он устроит нас обоих на самолет до Москвы. А в Одессу мы попадем во что бы то ни стало, если не довезут, сами доберемся. Плохо то, что мы оба не можем ходить. Итак, жди. Если не приеду, значит придется ждать довольно долго, пока не вылечусь окончательно. Поживем -- увидим. Б. 15 октября 1944, г. Тульча, Румыния Моя родная! Мне не везет. Проехал две страны и на границе России лег окончательно в госпиталь. Дальше меня не повезли, а добираться самостоятельно я еще не могу: на костылях далеко не уйдешь. Лежать мне здесь месяца полтора, так что можешь написать пару писем. Лежать довольно скучновато, но в общем неплохо. Даже книги есть. Война кончается, так что жди. А пока -- лежу, читаю, курю. Б. 17 октября 1944. Лежу, читаю, курю. Прочел "Блуждающие звезды" Шолом-Алейхема. Очень хорошо. Скоро будет нечего курить -- сигареты кончаются. Пишу небольшую вещицу, вроде поэмы. Надеюсь привезти ее домой сам. Если нет -- пришлю. На другой день. Вчера вечером прочел биографию Спинозы. Довольно интересно. Он считал, что истинное счастье человека заключается в искании и познании истины, т.е., говоря по-нынешнему, в научной деятельности. Это неверно. Здесь все зависит от темперамента. Всякая работа, всякий образ жизни, наслаждения, которые полностью захватывают духовные и физические силы человека, создают счастье. Во время боев, непрерывно рискуя, при предельном напряжении всех сил я был счастлив. Почему курить приятно? Никотин заставляет сердце биться быстрее, ты возбужден, возникает искусственное волнение, а это наполняет жизнь. После одного боя в Бессарабии, когда мне пришлось не с далекого расстояния, а в упор, т.е. почти расстрелять, нескольких немцев, наступила реакция, подавленное настроение, нечто вроде угрызения совести. Но после полумесячной передышки мне опять захотелось в бой. И когда где-то наши воюют, а я сижу в тылу, мне завидно. Это абсолютно то же самое, как когда азартный игрок не может спокойно смотреть на игру: руки чешутся и хочется поставить. Но теперь, когда я уже три недели живу в спокойной обстановке, читаю, пишу, -- мне страшно не хватает умственной работы, настоящего дела. Ты знаешь, моя родная, что скоро мой день рождения. Мне будет 23. Это ужасно много. Я столько времени потерял. Но я не жалею. Я увидел три страны. Я прошел Румынию, Болгарию, Югославию и имел глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать. Я лучше узнал людей и себя. Я никогда не смогу жить спокойно: мне надо, чтобы что-то захватывало меня целиком. Потом я узнал, что я ничего не боюсь. Это не хвастовство. Я узнал настоящую дружбу. Я понял теперь, что те, кого я раньше считал друзьями, даже С.Л., -- просто приятели, что настоящая дружба явление гораздо более редкое, чем настоящая любовь. Сашка был настоящим другом и исключительным человеком. Когда-нибудь я расскажу тебе о нем подробнее. Нога моя потихоньку заживает. В последние дни стал опять плохо слышать на правое ухо. Дело в том, что, -- я тебе не писал в свое время, -- на "Малой земле" у Днестра я был контужен снарядом и тогда временно потерял слух на одно ухо. Потом прошло, но не совсем. Вот и все мои новости. Целую. Б. 19 октября 1944 Моя родная! Вчера я написал тебе большое письмо. Боюсь, что ты не так меня поняла. Война страшная, жестокая вещь. Она противна человеческому разуму и унижает человеческое достоинство. Но азарт боя, желание риска не связаны с рассудком. Это просто жажда полноты жизни, напряжения духовных и физических сил. Я не вижу большой разницы между смертельным риском, игрой в очко и решением захватывающей научной проблемы. Не знаю, понимаешь ли ты меня. Думаю, что нет. Наверное, я сумасшедший, и мне воевать нельзя. Сашка тащил меня после ранения, ругался и говорил, что больше меня не пустит в бой, а сам полез. Больше этого не будет. Война кончается. До сих пор мне везло. Повезет и до конца. Целую. Б. 21 октября 1944 Моя родная! Я пишу тебе каждый день, потому что больше мне нечего делать. Читаю много, но книг мало. Пишу довольно много. А в общем скучно. Вчера долго играл в преферанс. Выиграл. Сегодня думаю кончить маленькую поэмку. Если кончу -- завтра напишу ее тебе. Я хотел сперва написать ее о Сашке, но не смог. О нем я не могу думать спокойно. Сегодня я читал весь день статью Толстого "Что такое искусство?". Читал не в первый раз. Вкратце его основные выводы можно выразить так: то произведение искусства хорошо, которое, во-первых, служит нравственно- религиозным целям, так сказать, Добру с большой буквы, а, во-вторых, понятно всем без исключения. На основе этого он рассматривает и отрицает все новое искусство и литературу. Противоречий у него масса. Я не согласен почти ни с одним словом. Но дело не в этом. Я задумался над тем, что же такое в самом деле искусство; почему мы называем одно произведение искусства хорошим, а другое плохим; что такое красота? И с удивлением обнаружил, что раньше, до войны, я или не имел на это определенных взглядов, или думал совершенно по-другому. Я об этом думал вчера весь вечер, большую часть ночи и сегодня. Конечно, это оттого, что мне нечего делать. А вопрос, хотя я и не имею к искусству никакого отношения, интересный. И вот, что я думаю сейчас по этому поводу. Произведение искусства (роман, рассказ, стихотворение, картина, музыка, созданный актером образ и т.д.) ставит своей целью изобразить определенную область действительной жизни, будь то внутренний или внешний мир человека, чувство, природа, взаимоотношения людей и т.д. Произведение искусства не только изображает, но и дает оценку автора. Беспристрастных произведений искусства нет и не может быть: уже в самой точке зрения, в том, как показывает, кроется оценка. Автор стремится заразить нас этой оценкой, чувством, которое он хотел выразить. Причем делает это не убедительными рассуждениями (это область науки, а не искусства), а с помощью образов и всевозможных приемов заставляет нас переживать те чувства, которые он переживал. С помощью искусства он передает нам свои чувства, ставит нас на свое место, заставляет смотреть на пейзаж, например, с его точки зрения, вкладывает в пейзаж свои ощущения, -- и пейзаж вызывает чувство грусти. Это -- пример. И хорошо то произведение искусства, которое возможно лучше и полнее добивается этого. И безразлично, какое чувство он выражает, важно, сумел ли он нас им заразить. И насколько. Когда мы смотрим, переживаем действительность, обычно наше внимание разбрасывается, мы редко испытываем какое- либо чувство в полную меру. Настоящее произведение искусства заставляет нас напрягаться до предела. Мы волнуемся, оно захватывает нас целиком, а это всегда наслаждение, потому что единственное настоящее наслаждение человека, единственное, к чему он стремится и чего очень мало кто добивается, это жить полной жизнью, быть захваченным до предела. Когда я читаю хорошую книгу (смотрю хорошую картину, актера и т.п.), я захвачен целиком, думаю, чувствую вместе с творцом и живу так полно, как очень редко в реальной жизни. Разве что сам творю, решаю научную проблему или испытываю азарт боя. Только с этой точки зрения и можно оценивать произведение искусства. А что такое красота -- я не знаю. В искусстве красоты вообще нет. А в жизни это настолько субъективно, что об этом нельзя рассуждать. Вот и все. Я надоел, наверное. Нога моя заживает. Жду писем. Целую. Б. 22 октября 1944 Моя родная! Нога потихоньку заживает. Если бы не было больно опускать ее вниз, я бы уже ходил, т.к. вполне могу наступать на нее. Вчера кончил небольшую поэмку. Мне нравится. Прочел (вернее перечел) еще одну статью Толстого "О Шекспире и драме". Как он недобросовестен! Как искажает Шекспира в своем пересказе! И как он мало убедителен! Сегодня читаю философские статьи Метерлинка: "Разум цветов" и др. Довольно интересно, хотя совершенно не научно. Он констатирует факты, указывающие на разум и свободную волю растений, подводя под это мысль о всепроникающем эфире разума, наполняющем мир. Он забывает, что удивительное устройство, целесообразность организма не есть признак разума обладателя. Разум человека заключается не в том, что мы имеем такие удивительные, сложные и послушные машины, как пальцы рук. А в общем интересно. Я еще не надоел тебе своей философией? Мне не с кем говорить. Всего хорошего. Б. 23 октября 1944 Моя родная! Вчера оделся и с помощью одного костыля проковылял в городское кино, где смотрел американский фильм "Девушки современности". Для такого маленького городка кинотеатр довольно хорош, но удивляет отсутствие фойе. Впрочем в Болгарии то же самое. Я довольно плохо слышу и разбирать быструю английскую речь не был в состоянии, а надписи румынские. Поэтому мой знакомый, румынский еврей из Бухареста, переводил надписи на немецкий. Фильм не очень хороший, но довольно смешной. Изображена современная американская богатая семья, проникнутая ультрасовременными идеями о воспитании, морали и т.п. Наиболее радикальна старая бабушка, которая все время шокирует остальную семью. Содержание довольно бедно, но посмеяться можно. Сегодня весь день читал Метерлинка, не забывая играть в преферанс. Читать его философские статьи большое удовольствие для меня. Несмотря на несколько излишнюю мистику и таинственность, они очень умны и часто верны. Художественные его произведения мне совершенно не нравятся: там мистика не искупается мыслью. Особенно хороша статья "Тревожность нашей морали". Вкратце он говорит следующее. Теперь наше общество переживает время, аналогичного которому нельзя найти в истории. Умирает религия, но не заменяется, как бывало раньше, новой, а оставляет пустоту. Наша мораль исходит из заветов христианской религии, следовательно она повисает в воздухе. Что же нам делать? Отбросить старую мораль, как не имеющую основы? Метерлинк анализирует само понятие морали, доказывает, что нравственный уровень общества вообще совершенно не зависит ни от господствующей религиозной идеи, ни от так называемой "морали благоразумия" и "здравого смысла". Например, 99% населения в средних веках были уверены, что если они будут жить хорошо, по-христиански, то после смерти им уготовано вечное блаженство. И несмотря на практическую выгоду, мы не знаем более жестокого времени, полного всяческих преступлений. В конце концов Метерлинк приходит к выводу, что три-четыре основные положения высшей "бесполезной" морали надо оставить. Довольно любопытны статьи "Бессмертие" и "Смерть". Но слишком много мистики. Он забывает, что ужас смерти не в неизвестности, не в "бесконечности", а просто в отсутствии жизни. Целую. Б. 25 октября 1944 Моя родная! Лежу, читаю, курю, играю в преферанс, вечером ковыляю к одним знакомым (румынам) напротив госпиталя. Перечитал "Как закалялась сталь", Маяковского. Для разнообразия думаю теперь над политико-экономическими вопросами. Вчера была перевязка. Рана упорно не хочет заживать. Доктор сказал: еще месяц. Б. 31 октября 1944 Здравствуй, моя родная! Время идет. Моя нога все лучше и лучше. Я уже вполне прилично хожу. Но рана еще не закрылась. Впрочем, это дело дней пяти-шести. А потом еще дней пятнадцать для того, чтобы все поджило окончательно, и я здоровый человек. Перечел очень хороший роман Матэ Залка "Добердо". Он вернее описывает войну, чем Ремарк. У Ремарка слишком много истерии. Я много читаю. Так много, что соседи боятся, что я сойду с ума. Они не понимают, что мой мозг все-таки почти не загружен. Ведь я ничего не делаю, лишь играю в преферанс и читаю беллетристику. Поэтому я чувствую умственный голод и набрасываюсь на книги. Во время боев этого не было: там и без умственной работы я жил полной жизнью. Вчера перечитал "Отцы и дети". Конечно, это лучшее у Тургенева, но меня очень мало волнует. Перечитывал Мольера. "Дон Жуан" очень хорошо. Вот и все. Целую. Б. 2 ноября 1944 Моя родная! Вчера смотрел новую американскую кинокомедию "Магараджа в Голливуде". Мало содержания и много смеха. Песенки хороши. Теперь я на несколько дней спасен от скуки. Достал толстый том статей и очерков К.Тимирязева. Здесь очерки о Пастере, "Наука и этика" и др. Несмотря на некоторую механистичность, он мне нравится. Он слишком эмпирик, чтобы я полностью с ним был согласен, но большинство мыслей верны и глубоки. Правда, обычно эти мысли не его, а цитированы. Очень верна мысль о том, что нет так называемой "прикладной науки". Есть лишь частные выводы настоящей науки, которая и должна быть единственной целью, а "остальное приложится". Когда ученые начинают заниматься только прикладной наукой, они не достигают своей цели, т.к. надо иметь что прикладывать. Также мне нравится его отвращение к философии. Действительно, -- это уже я говорю, -- что такое философские проблемы? Это или вопросы об общих причинах, на которые наука еще не может ответить, или вопросы о цели, вообще не имеющие смысла. Таким образом, наука, научившись отвечать на "общие" вопросы, заменяет философию, которая на эти вопросы ответить не может. Право на самостоятельное существование имеет лишь философия типа Ницше, выражающая субъективное отношение к действительности. Философ "выдумывает свое я" и не мешает другим выдумывать по-своему. Эти статьи производят на меня большее впечатление, чем "Диалектика природы", уже потому, что они не догматические. Умиляют и раздражают его наивные рассуждения о моральном прогрессе, о "демократизации науки", о науке, "призванной облагородить человеческие инстинкты" и т.д. У Тимирязева плохая манера писать о деятельности ученого, как о безмятежности, покое, бесстрастности... Правда, он больше популяризатор, чем ученый. Я не могу судить об этом, но мне кажется, что работа ученого -- сплошная авантюра. И когда читаешь такие книги, грустно становится: уже 23 года, а еще ничего не знаю, не умею. Напрасно думают, что при современном развитии науки можно быть лишь узким специалистом. Наоборот, современное состояние науки требует универсалов. Надо знать очень многое, потому что, к сожалению, нельзя знать все. А три года уже вычеркнуто. Вот и все, что мне хотелось написать сегодня. Целую. Б. 3 ноября 1944 Я продолжаю читать сборник Тимирязева. Прочел совершенно изумительную статью Гексли "Эволюция и этика". Впервые вижу, чтобы можно было так писать об этике: просто, глубоко, верно. Как мелочны кажутся рассуждения в "Диалектике природы" о том же Гексли. Там приклеивают ярлыки, делают из простых вещей "мировые законы". Я вижу теперь, что там мало оригинального, и к тому же все плохо сформулировано. Вообще говоря, мне грешно жаловаться: я веду жизнь обеспеченного и незанятого молодого человека в буржуазном обществе. День проходит примерно так. Просыпаюсь, когда проснусь (часов в 8). Затем до завтрака и после завтрака до обхода врача (11-00) читаю. Если врач назначает на перевязку, иду на перевязку, если нет, сразу одеваюсь и ухожу в город, где провожу время часов до четырех в одном из кафе, которых здесь, хотя городишко крохотный, множество. В кафе играю в шахматы с румынами, болтаю, пью кофе. А так как платит за все проигравший, а румыны играют плохо, то они и платят. Очень удивляет одна черта. Спекуляция здесь развита поразительно: в самом шикарном магазине торгуются и с не знающего цен запрашивают вдесятеро. За деньги можно получить от них все, что хочешь. Но в кафе или в ресторане, где не платят кельнеру, а просто оставляют деньги на столе, никогда не обманывают. Принято за каждую партию в шахматы платить особо. Никто не следит, сколько партий сыграли, но деньги оставляют честно. Потом иду домой обедать, если кто-нибудь из приятелей не затащит в ресторан. Вечером или читаю, или в кино, или просто ничего не делаю. Но от длительной такой жизни можно сойти с ума от тоски. Приятелей у меня множество. Почему-то я заслуживаю доверие и дружбу людей темного прошлого -- воров, бандитов. А их много среди раненых. Они рассказывают мне свои жизни, а это интересно. По-моему они принимают меня за своего, потому что я их не боюсь, держусь спокойно, как только начал вставать с койки, отлупил одного сукиного сына, который начал ко мне приставать. Это один из тех неприятных людей, которые кричат, что они нервны, они три года воюют (как будто остальные не воюют), трясутся (искусственно), думают, что им все позволено, и по любому поводу пускают в ход кулаки и ножи. Так проходит моя жизнь здесь. Целую. Б. 10 ноября 1944 Моя родная! Впервые я имею возможность наблюдать длительное время в более или менее мирной обстановке своих коллег: я лежу в офицерской палате, где около 30 коек. Наблюдения на передовой не идут в счет: там люди заняты делом, и близость смерти накладывает некоторый отпечаток на взаимоотношения. Особенно интересно смотреть на пьяных. Совсем пьяных. У пьяного человека всегда утрированы основные черты характера. Сам я пью, почти не пьянея, и поэтому имею счастье изучать характеры. Очень неутешительное занятие. Какой скучной, пустой жизнью живут они! У большинства имеются две-три мысли, взятые из личного опыта или вбитые извне. При любых разговорах на общие темы вставляются эти мысли. Пример такой идеи: "В отдельной части служить легче, чем в обычной". И все. Они страшно любят спорить. Спорят по любому поводу, спорят бестолково, глупо, не слушая противника и, очевидно, не понимая, что хотят доказать. Я знаю, почему они любят спорить: чаще всего в споре слышишь самовосхваления -- "Я такой человек...", "Тебе жить до седых волос, чтобы увидеть, что я видел" и т.п. Они страшно обидчивы, причем обижаются не на то, на что обиделся бы я, а на отдельные слова, на которые принято обижаться. У нас дня не проходит без драки. Драки глупые и жалкие, потому что они же раненые. Все это тем более удивительно, что если поговорить с каждым отдельно, то после многих трудов почти всегда откапываешь индивидуальность, то интересное и "свое" лицо, которое есть у каждого человека. Но это настоящее "я" спрятано так глубоко, что они сами не знают о его существовании. А если знают -- стыдятся, как стыдятся вообще всех искренних человеческих чувств. Мне хотелось бы подробно рассказать о некоторых, но это как-нибудь потом. Я и так надоел тебе своей болтовней. Ничего не поделаешь -- скучно. Целую. Б. 11 ноября 1944. Моя родная! Сегодня была перевязка. С ногой все в порядке. Часть раны уже совсем закрылась, так что дней через 15 и выписываться можно. А я все занимаюсь наблюдениями. Как они легко раздражаются, и какое у них болезненное самолюбие. Они все знают и обо всем судят