Светлана Алексиевич. Зачарованные смертью --------------------------------------------------------------- © Copyright Светлана Алексиевич WWW: http://www.alexievich.org/ ? http://www.alexievich.org/ Email: svett_al(a)hotmail.com Литературный агент: Галина Дюрстгофф (galina@dursthoff.de) ? http://www.dursthoff.de По всем вопросам об издании и переиздании обращаться: Литературное агентство "Eggers Landwehr" (mascha.tietze@t-online.de) --------------------------------------------------------------- Светлана Алексиевич. Зачарованные смертью ...У коммунизма был безумный план - переделать нас. Переделать человеческую природу, изменить "старого" человека, ветхого Адама. "Гомо советикус" - человек, которого вывели в лаборатории марксизма-ленинизма, на одной шестой части суши. Признаемся - это мы. Слово "русский" привычно соединяли со словом "советский". Хотя это не всегда было так как. Но советскими были украинцы и грузины, армяне и таджики, белорусы и туркмены... Что-то нас объединяло, несмотря на разницу культур и религий. В общем-то, все мы были опытным полем для коммунистической идеи. Теперь нам известно, что мы принадлежали к особому типу человеческой генерации, единожды возможному, неповторимому. Но этот тип скоро исчезнет, растворится в мировой цивилизации, в которую мы возвращаемся. Одни утверждают, что это трагический и прекрасный человек, другие с холодным отчуждением нарекли его "совком". Как будто к неизвестным незнакомцам, а не к себе приглядываемся. Кто же мы на самом деле в свете истории и в свете не такой уж длинной человеческой жизни, однажды дарованной? Кто?! Дети великой иллюзии или жертвы массового психического заболевания?.. ЗАЧАРОВАННЫЕ СМЕРТЬЮ От автора, или o бессилии слова и о той прежней жизни, которая называлась социализмом Я пишу это предисловие, когда на столе уже лежит готовая рукопись. Кричит, вопит, плачет... Я различаю голоса... Не хор, как это было раньше, а одинокий человеческий голос... Они все звучат по-разному... У каждого - своя тайна... Я ее боюсь. Да, я боюсь своей книги. Я не хотела бы знать обо всех нас того, что в ней собралось воедино и обнаружилось. Говорят, что точный диагноз - уже половина лечения, но не всегда есть мужество его услышать, обманываться все же легче. Мне теперь часто кажется, гораздо чаще, чем прежде, что среди нас больше тех, кто не хочет знать точный диагноз. И сама смерть порой не так неумолима, как правда. Но я не врач и тем более не судья. Был ли у меня выбор? Я спрашивала себя, не раз в течение двух лет, когда писала книгу, я задавала себе этот вопрос: зачем снова о смерти? Когда человек всю жизнь сидит в тюрьме и говорит только о тюрьме, никто не удивляется: почему он не подберет другой темы для разговора? О чем я? Да все о том же. О своих сомнениях: надо ли было писать эту книгу? Страшную и беззащитную... Что есть наша история? Оглянемся - и попадем в знакомое царство смерти. Торжественный и мрачный пантеон. Кто же мы? - А мы - люди войны. Мы или воевали, или готовились к войне. Мы никогда не жили иначе. У меня не было выбора. Но у Варлама Шаламова вдруг встречаю такую мысль, что лагерный опыт никому не нужен. Лагерный опыт нужен только в лагере. И все же... Если жизнь становится понятной, когда получает завершение, - после смерти, - то, наверное, так и с идеями. Живой миф не поддается анатомированию, он постоянно где-то прорастает. Мертвый миф - застывшая фотография родивших его поколений. Первые, наиболее простые, доступные стадии - отречения и надругательства над мифом социализма - мы прошли. Настало время его пока еще пристрастного (слишком рядом!), но уже - исследования. Каждый задает себе этот вопрос, спрашиваем друг у друга: что же с нами было? И разве об этом мечтали все утописты мира? У коммунизма был безумный план - переделать нас. Переделать человеческую природу, изменить "старого" человека, ветхого Адама. "Гомо советикус" - человек, которого вывели в лаборатории марксизма-ленинизма, на одной шестой части суши. Признаемся - это мы. Слово "русский" привычно соединяли со словом "советский". Хотя это не всегда было так как. Но советскими были украинцы и грузины, армяне и таджики, белорусы и туркмены... Что-то нас объединяло, несмотря на разницу культур и религий. В общем-то все мы были опытным полем для коммунистической идеи. Теперь нам известно, что мы принадлежали к особому типу человеческой генерации, единожды возможному, неповторимому. Но этот тип скоро исчезнет, растворится в мировой цивилизации, в которую мы возвращаемся. Одни утверждают, что это трагический и прекрасный человек, другие с холодным отчуждением нарекли его "совком". Как будто к неизвестным незнакомцам, в не к себе приглядываемся. Кто же мы на самом деле в свете истории и в свете не такой уж длинной человеческой жизни, однажды дарованной? Кто?! Дети великой иллюзии или жертвы массового психического заболевания? Там, где еще совсем недавно в металле, в бронзе и бетоне возвышались полувоенные, полурелигиозные памятники большевистским богам, - битый камень, матерщина на вздыбленных постаментах. Иначе не умеем. У ежедневных газет военный запах даже тогда, когда они пишут о мире: ошалевшая толпа у винного отдела растоптала милиционера; безногий фронтовик, кавалер орденов Славы, расстрелял из обреза мирно обедавших в частном кафе; старая большевичка вскрыла вены: рухнул мир ее нерушимых представлений; бывший воин-"афганец" пытался сжечь себя на площади - протест против надвигающейся другой жизни, с другой социальной иерархией и другой системой ценностей... Одни выходят на улицы с красными знаменами, другие кричат им в спину проклятия... Красный цвет обречен быть кровавым... Симптомы социальной истерии, или, на языке медиков, "проникающий невроз". Музыка распада... И я услышала их, именно их, разочаровавшихся и бессильных приспособиться. Что у них было? Лишь вера в светлое будущее, а сейчас и ее нет. Они все способны отдать, они уже привыкли к тому, что у них все время что-то забирают. Но вот же трепетная загадка: последний кусок хлеба отдадут, жизнь отдадут - а веру им верни! Они снова готовы вернуться в иллюзию, но в реальность возвращаться не хотят. Соблазн утопии... Черная непостижимая магия великих обманов... Как бы нам защититься от нее? Кто знает, каких чудовищ способен еще породить человеческий разум, гонимый мечтой о земном рае? Мы мало думали о социализме, мы в нем просто жили. И меня он интересует, обыкновенный социализм, внутренний, домашний. Какой он был на улице и дома, в театре и на площади, в школе и на фронте, в родильном доме и на кладбище. В крике и в шепоте. В искреннем доносе и стихах. Я торопилась запечатлеть, казалось бы, знакомые лица: какими они были - поколения революций, репрессий, оттепелей, застоев. "Лицом к лицу лица не увидать" - писал поэт. Но в историческом отдалении есть свои опасности: исчезнут подробности, детали, портреты, в которые уже нынче, когда все еще рядом, невозможно поверить, так они невероятны. И кто поручится, то через десять - двадцать лет мы не начнем придумывать, ретушировать, забывать прошлое, устыдившись себя сегодняшних. Автопортреты всегда версии, а не фотографии... Почему в этой книге собраны рассказы самоубийц? А не рассказы обыкновенных советских людей с обыкновенной советской биографией? В конце концов, кончают с собой и просто от любви, одиночества. Но все равно во всем присутствует время... Тем более что мы - соборные люди, до сих пор мы никогда не жили каждый со своим одиночеством. Мы жили с идеей, с государством, со временем. Государство было нашей вселенной, космосом, религией. Оно делало нас соучастниками всего, что с ним было - и страшного, и великого. Теперь нам надо самим добывать смысл своей жизни. И мы учимся одиночеству, порой вот такой немыслимой ценой... "Самоубийство, как явление индивидуальное, - писал в эссе "О самоубийстве", изданном в 1931 году в Париже, Н. Бердяев, - существовало во все времена, но иногда оно становилось явлением социальным". Добавим - политическим. Это и был предмет моего исследования - люди идеи, выросшие в этом воздухе, в этой культуре, и не перенесшие ее крушения. На глазах тех, кто его обустраивал и заселял, исчезает гигантский социалистический материк. Остаются мертвые, застывшие кратеры, бестелесная зола охладевших страстей и предрассудков. Все это вместилось в одну человеческую жизнь. И тот. укрываемый дымкой путь, не просто пятьдесят - семьдесят лет, а чья-то молодость и "усыпанный товарищами берег". Они остались там: кто на гражданской в 22-м, кто в ГУЛАГе - в 37 -м, кто под Смоленском - в 41-м. Идеям не бывает больно. Жаль людей. Но мы слишком сплелись, соединились со своими мифами. Так слитно, что не отодрать. Если мифы чего-нибудь боятся, то только не времени. Время действует на них, как вода на цемент, оно придает им даже некий исторический аромат, самые страшные из них делает и привлекательными. Мифы боятся одного - живых человеческих голосов. Свидетельств. Даже самых робких... Если сейчас не хватает мужества их выслушать, то хотя бы соберем в запасники. Чтобы не исчезло, не выпало из истории наше звено... Потому что мы, люди из социализма, похожи и не похожи на всех остальных. У нас свой язык, свои представления о добре и зле, о грехах и мучениках. Мы похожи и не похожи на людей вообще, точно так же, как человек, выпущенный из тюрьмы, но просидевший там много лет, похож и не похож на остальных в толпе. В тюрьме у него имелась кровать, всегда был обед, пускай перловая каша с килькой, но обед был, и детали, которые он точил. или доски и столярный инструмент. Он знал, что в пложенный срок ему выдадут новую фуфайку, новую шапку, новую рубашку и новые трусы. Принесут зубную щетку, ложку... Все до самых интимных мелочей, до абсурда было продумано, отлажено без его участия. А на свободе надо думать и отвечать за все самому. Неуютно. Растерянно. Это состояние Э. Фромм определил как "бегство от свободы". Мне кажется, что я знаю этого человека, он мне хорошо знаком, я вместе с ним живу, бок о бок. В тех же домах, очередях, на концертах. Он - это я. Мы вместе. Мы все - свидетели. Свидетели и участники, палачи и жертвы в одном лице - на обломках того, что еще недавно слыло гигантской социалистической империей, называлось социализмом, социалистическим выбором. И это еще была просто жизнь, которой мы жили. Это еще было и нашим временем. И будем искренни. Попытаемся. Хотя это и дается нам труднее всего. Мы хотим сейчас казаться или лучше, чем мы есть, или хуже, чем мы есть на самом деле. Мы боимся быть самими собой. Или не умеем. Нам почему-то страшно, то стыдно, то неловко. Каждый кричит о своем, и никто не слышит друг друга. Даже прошлое мы не признаем неприкосновенной, неизменной реальностью. Посягаем и на него. то нам кажется, что нас обмануло будущее, то нам кажется, что нас обмануло прошлое. Потеряли и никак себя не найдем, наивно шарим в потемках истории. И надо признать, хотя страшно, зачеркивается верование нескольких поколений, что долго, слишком долго нами владела идея, которую иначе, как танатологией, наукой о смерти, не назовешь. Нас учили умирать. Мы хорошо научились умирать. Гораздо лучше, чем жить. И разучились отличать войну от мира, быт от бытия, жизнь от смерти. Боль от крика. Свободу от рабства. Это слова, а слова нынче бессильны. Пусть говорят судьбы... Я безнадежно влюблена в реальность. Но это самое страшное - собраться с духом и броситься в пропасть бесконечного страдания другого человека. Я не успеваю набрасывать портреты. Слишком быстро ни меняются, слишком подвижны и неустойчивы черты нашей новой истории. Я делаю простые снимки. Моментальные снимки. И всегда помню, что в одной фотографии отражается всего лишь одна сотая секунды. тороплюсь. Но все-таки надеюсь, что это не только фотографии и документ, но и образ моего времени, каким я его вижу. Вы не задумывались, почему так волнуют бесхитростные семейные альбомы? Они невинно просты и бессмертны. Наверное, впаду в грех, но все-таки осмелюсь: искусство мне напоминает, свидетельствует о Боге, а семейные альбомы рассказывают о маленькой бесконечной человеческой жизни... Взглянуть бы сейчас на обычную. фотографию обычной девочки, например, Древней Греции или Рима... Вот она - с бабушкой... Или - вот она - невеста... О чем и какими словами признавались ей в любви? О чем болтала с подружками? Воскресло бы время. Живое время, когда простое становится великим. И чем больше слушаю и записываю, тем больше убеждаюсь, что искусство о многом в человеке и не подозревает. Не все говорят слова, не все могут краски, не все дано звукам, не все спрятано в молитвах... Зачем-то каждому из нас дана своя жизнь. И свой путь. Уходит время... Время великих обманов... Послушаем его свидетелей. Честных свидетелей. Пристрастных. Они убивали себя, чтобы жили призраки... Дьяволу надо показывать зеркало. Чтобы он не думал, что невидим... Вот и ответ на вопрос: зачем эта книга. Все дело в призраках. Если мы не убьем их, они убьют нас... История с обмотками, красными звездочками и четвертым сном Веры Павловны Василия Петрович Н. - член коммунистической партии с 1920 года, 87 лет "Я подумал: хороший день для смерти. Чисто. Снег. Кто-то начнет все сначала. Жизнь - театр, у кажого - своя роль. Мой театр исчез. Люди, которые были когда-то моими друзьями, с которыми у меня была она память, одно время, уже обратились в воспоминания, в туман. я не могу их отличить от сна. От ночного бреда. Одно время заканчивается, начинается другое. Мне далеко за восемьдесят. Я ужасно старый. Впасть бы в старческий маразм - вот гдде спасение. Становишься свободным, как ребенок, нет памяти ни о чем... Нет, вижу все отчетливо, как на рассвете... Эти ужасные боли в суставах... Но они помогают, они примиряют со смертью, потому что делают равнодушным. Остается одно желание: скорее бы все кончилось, особенно после бессонницы, после мучительной и хладнокровной пытки бессонницей... Я пытался уйти... Сам... Ремень на шею... Завязываешь, как галстук... Правда, я уже давно не носил галстук. Он мне они к чему дома, на кухне. Среди людей я бываю редко, а теперь и совсем не хочется, я никого не знаю ни в своем доме, ни на своей улице. Последний знакомый старик из соседнего подъезда умер лет пять назад. Я потерял столько близких, что у меня там их больше, чем здесь Смотрю на улицу, на жизнь из окна, наблюдаю. У меня - третий этаж, даже лица могу разглядеть, прически. Что я заметил: женщины снова стали носить длинные волосы и кожаные куртки. Женщин с длинными волосами я встречал только в детстве и в кино. Моя первая и моя вторая жена носили короткие стрижки, тогда все носили короткие стрижки. Их уже давно нет. Где они? Да, к старости я стал ненадежным атеистом. Я хотел... Тогда мне не дали уйти... Открыл глаза и понял, что опять живу, моя грудная клетка поднималась, как испорченный насос, но я дышал. Возле меня стояли врачи. Что они могут сказать человеку, когда возвращают его оттуда? Будто они знают, откуда они его возвращают. Они могут поставить капельницу, нащупать пульс. И ты слышишь, как в тебя вливается жизнь, в то время как ты хочешь умереть. Но я живой только среди мертвых... Среди живых у меня странное ощущение, будто я уже не с ними, а смотрю на них и на себя откуда-то из другого измерения... Удивительно, что вы меня о чем-то спрашиваете, словно я живой, а не мумия. Как будто одними и теми же словами пользуемся, а смысл из них извлекаем разный. Как через стенку, из одной в другую камеру переговариваемся... Вот как мне вам объяснить, что я всю жизнь любил партию?! Да, партию, самое дорогое для меня. Это была моя страсть, моя любовь. С такой страстью я смог полюбить только мысль о смерти. Одиноко умирать от болезни, от ужасной боли в суставах, от бессонницы, когда разговариваешь с собой. Или с мертвыми. Они отличные собеседники, потому что всегда молчат, только слушают. Среди живых у меня почти не осталось знакомых. Мысль о смерти опять присоединила меня к чему-то высшему, как раньше к партии. Я семьдесят лет в партии. Зачем? Кому это сегодня интересно? Я хочу удержать мысль, очень важно, чтобы вы поняли. Для этого мне надо идти прямо, не сворачивать и не возвращаться. Идти прямо к той точке... Когда я накинул на себя ремень... Сын у меня родился в двадцать седьмом году. Назвали Октябрем. В честь десятой годовщины Великого Октября. Ведь какие идеалы были? Чистейшие идеалы! Светлые. И люди были светлые. Таких людей больше никогда не будет. Я недавно прочитал в одной газете, что мы, мое поколение, выпали из истории, нас как бы не было. Дыра во времени. А мы были! Были! Были! Почему-то вдруг вспомнил. как на свадьбу жена сшила белое платье из марли... Я был ранен и тоже перевязан весь марлей, бинтами. Вокруг - голод, эпидемии, тиф. Возвратный тиф, головной тиф... Идешь по улице - лежит мертвая мать, возле нее сидит маленький ребенок и просит: "Мамка, дай поесть..." Город Орск Оренбургской области... Двадцать первый год... А мы все равно счастливые: живем в великое время, служим революции! Это не выкачать из моего сердца, из моего мозга. Шла гражданская война... Я даже помню, какие обмотки нам выдали, красные звездочки для шапок. Шапок не было, но красные звездочки нам вручили. Что за Красная Армия без красных звездочек? Дали винтовки. И мы себя чувствовали защитниками революции. Помню наших убитых товарищей... На лбу и на груди у каждого вырезаны ызвезды... Две красные звезды... Это же наша вера, это же наша библия! Тридцать лет назад, двадцать лет назад, десять лет назад. Пять лет назад, еще год тому назад... Я бы вам этого не рассказал. Мне кажется, что я этого не помнил... Необъяснимая вещь: я это действительно не помнил... Как лежал белый офицер... Мальчишка... Голый... Живот распорот, а из него погоны торчат... Живот набит погонами... Но я бы вам раньше этого не рассказал... Что-то и с моей памятью произошло... Щелкает там, щелкает... Как в фотоаппарате... Я уже перед уходом... Когда смотришь прощальным взглядом, обмануться уже нельзя... Некогда... Нет! Наша жизнь - это бы полет. Первые годы революции... Мои лучшие годы, мои хорошие, красивые годы. Еще живой Ленин. Ленина я никому не отдам, с Лениным в сердце умру. Все верили в скорую мировую революцию, любимая песня: "И на горе всем буржуям мировой пожар раздуем". Конечно, было много наивного, смешного. Танцы, например, мы считали мещанством, устраивали суды над танцами, наказывали тех комсомольцев, что ходили на вечеринки, вальсировали. Я одно время даже председателем суда был... над танцами... Из-за этого своего марксистского убеждения не научился танцевать, потом очень каялся. Никогда не мог потанцевать с красивой женщиной. О чем мы спорили? О коммунистическом будущем, каким оно будет и как скоро. Через сто лет точно, но нам это казалось далеко, слишком далеко. Хотелось побыстрее. И о любви спорили, особенно о книге Александры Коллонтай "Любовь пчел трудовых". Автор защищала свободную любовь, то есть любовь без любви, без пушкинского "Я помню чудное мгновенье...". Мы тоже отрицали любовь как буржуазный предрассудок, биологический инстинкт, который настоящий революционер должен победить в себе. Любить можно было только революцию. Я помню (через столько лет!), что взгляды делились одни - за свободную любовь, но с "черемухой", то есть с чувством, другие - без всякой "черемухи". Я был за то, чтобы с "черемухой", чтобы целовать. До чего же смешно, черт возьми, сегодня об этом вспоминать... Вот вы говорите, что мы служили утопии. Но мы искренне верили в эту утопию, мы были ею загипнотизированы, как молнией, как северным сиянием... Не могу найти равновеликого сравнения... Жаль, что так стар... Взглядом отсюда, с конца, все не так, как тогда, и слова как будто незнакомые: "Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем: мы свой, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем..." Разрушим! Сейчас вдруг вспоминаю, вижу: из разбитой помещичьей усадьбы кто-то выбросил пианино... Деревенские пацаны пасут кров и играют палками на этом пианино... Горит усадьба... Белый высокий дом... Старики крестятся, а мы смеемся... С церкви желтый купол упал, его стащили веревками, катится... Мы смеемся... "Мы свой, мы новый мир построим..." Полуграмотные, полуголодные. Молодые! Из нас легко получались идеалисты, мечтатели. Мы мечтали среди крови - своей и чужой. Любимые стихи: "То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть", "... дело прочно, когда под ним струится кровь..." Каким-то непостижимым образом кровь и мечта уживались. Человека просто не было - был капиталист, кулак, бедняк, пролетарий, империалист, буржуй. Убитого жалели, если он пролетарий. но как-то мимоходом жалели, на ходу, на марше. Как писал поэт: "... отряд не заметил потери бойца и "Яблочко"-песню допел до конца". Ни капли, ни грамма сострадания, если - кулак, буржуй. Необъяснимая вещь! У Эсхилла или Эврипида недавно нашел: "Люди не могли бы жить, если бы боги не дали им дара забвения". Меня этот дар покинул. Вдруг задаю себе вопрос (а ведь раньше никогда не задавал): почему я не жалел того мальчишку с распоротым животом, набитым золочеными погонами? Ну, беляк, ну, буржуйский сынок... И все такой же, как ты... Мальчишка... Нет, по законам логики, по законам науки нас судить нельзя. Нас можно судить только по законам религии. А я не верующий... Я еще вчера хотел спросить: неужели вам на самом деле интересен этот сумасшедший старик, которому даже хлеб уже не пахнет? Всегда волновал запах свежего хлеба, а теперь и он без запаха. Как вода. Я всех пережил... Я пережил своего сына... Меня мучает бессонница... И щелкает, щелкает в мозгу... Но я должен идти прямо к той точке... Не сворачивать, не возвращаться... Немного раньше, когда я ее выходил на улицу. Год назад... Выбрался, конечно, с палочкой. Когда-то это было так близко, всего два квартала, а тут час тащился. В трамвай залезть побоялся, там люди, много людей, а здесь я один, чуть что - к стенке дома можно прислониться, будто ты задумался, постоять, отдохнуть. Не люблю, когда мне напоминают о моей старости. А я ужасно старый. Я хотел убедиться, что Ленин стоит там, на площади, где он стоял всегда. Увидел его еще издали, сначала - поднятую руку, потом - всю фигуру. Трибуны рядом уже не было, а раньше она стояла сразу за памятником, в праздники сюда приносили цветы, развешивали красные банты. Возле Ленина цветы лежали всегда. Цветов я не нашел, даже засохших. Если бы у меня имелось побольше сил, я принес бы Ленину цветы. Но я не знаю, где сейчас находятся цветочные магазины, мне непременно понадобились бы красные гвоздики. Сегодня так не любят красный цвет, все красное, что я не уверен: выращивают ли красные гвоздики? У меня ничего, кроме Ленина, нет. Если вы отнимете у меня веру в Ленина, что у меня останется? Что останется от моей жизни. от моей юности? Все мое богатство - железная эта кровать, которую я лет сорок тому назад купил, по-моему, сразу после войны, письменный стол и книги. Посмотрите: они так же изношены, как и я. Я не копил вещей, мне ничего подобного в голову не приходило. Сначала воевал за светлое будущее, потом его строил. Кто обзаводится лишними вещами в военной землянке или на строительной площадке? То была совсем другая жизнь. Наша жизнь. Я понимаю, что у меня нет никаких доказательств, кроме воспоминаний. Но они не материальны... Они из области заклинаний... ...Мы все полуголодные, полураздетые. Но субботники у нас - круглый год, и зимой тоже, в три двадцатиградусный мороз. На моей жене осеннее пальтишко. Мы грузим уголь, таскаем тачками, мешками на себе. Она - беременная. Незнакомая девушка, которая вместе с нами работала, спрашивает у жены: - У тебя такое пальтишко легкое. А потеплее нет? - Нет. - Знаешь что, а у меня два. Было еще хорошее пальто, и от Красного Креста получила новое. Ты скажи мне свой адрес, я вечером одно принесу. И вечером она принесла нам пальто, не старое, а новое. Она нас не знала, она первый раз нас видела. Достаточно было: мы - члены партии, и на - член партии. Мы были как братья и сестры. В нашем доме жила слепая девушка, с детства слепая, и она плакала, если мы не брали ее на субботник. Все умерли... Большевистское поколение лежит под мраморными плитами... И на плитах выбито: член партии большевиков с такого-то года... Пойдите на старое кладбище у нас в Ленинграде (для меня мой город останется городом Ленина, а не царя Петра), в Москве... С какого ты года в партии? Это было очень важно даже после смерти: какой ты веры? Анекдот вдруг вспомнил. Тех лет анекдот... Железнодорожный вокзал. Толпы людей. Человек в кожаной куртке отчаянно ищет кого-то Нашел! Подходит к другому человеку в кожаной куртке: - Товарищ, ты партийный или беспартийный? - Партийный. Шепотом: - Тогда скажи: где здесь сортир? Кажется, я сошел с ума... Что я рассказываю? Я устал... (Долго молчит.) ...Первого большевика я услышал в своей деревне. Молодой студент в солдатской шинели. Он выступал возле церкви, на площади: - Сейчас одни ходят в сапогах, другие - в лаптях, а когда будет советская власть, все будут одинаковые. - А что такое советская власть? - кричат мужики. - А это будет такое прекрасное время, когда ваши жены будут носить шелковые платья и туфельки на каблуках. Не будет богатых и бедных. Все будут одинаковые. Всем будет хорошо. Моя мама наденет шелковое платье... Моя сестра будет ходить в туфельках на каблуках... Разве можно не полюбить эту мечту? За большевиками пошли бедные люди, неимущие. Их было больше. Вам это интересно? Тогда слушайте дальше. Первого красноармейца увидел через год. В восемнадцатом. В нашу деревню приехал продотряд, забирать хлеб у кулаков. Кулаки хлеб не отдавали, прятали и жгли. Я уже был комсомольцем. Мне сказали: Красная Армия голодает, советская власть голодает, Ленин голодает, ты должен помочь. Мне пятнадцать лет. Я уверовал! Ночью мы следили за теми. кто побогаче, сторожили. Ну, и я выследил, что наш сосед, дядька Семен, сжег хлеб в лесу. Утром нашли то место, еще земля теплая... Зерном жареным пахнет... Привели дядьку Семена... Командир говорит: - Под трибунал! Никто не знал этого слова. Объяснили: скорый суд. Продовольственный трибунал - суд за злостное укрывательство хлеба в тяжелое для советской власти время. Приговор один - расстрел. Вечером дядьку Семена привезли на телеге в лес и расстреляли. На том самом месте, где еще хлебом пахло. Мне было страшно. До этого я не видел, как расстреливают людей... Но Красная Армия голодает, Ленин голодает... Я был мальчишка... Отряд уехал, и отец выгнал меня из дома: - Уходи! Чтобы я тебя никогда не видел. Уходи из своей деревни. А тот убьют! И нас всех из-за тебя убьют. Я уходил из деревни мимо кладбища, где лежал дядька Семен... Свою первую жертву, которую я принес во имя революции, я оплакивал детскими слезами. Но моя мама наденет шелковое платье... Моя сестра будет ходить в туфельках на каблуках... Не только они, все будут счастливы... Щелкает... Щелкает... Иногда мне кажется, что мой мозг взрывается. Или там лента порвалась. Вдруг ничего не помню. Или начинаю вспоминать то. что никогда не вспоминал. Не помнил. Тогда кадры крутятся-крутятся, как на старой пленке. Немой кинематограф. Без голоса. Одни человеческие глаза и лица. Чаще всего кони скачут... Так скачут, что вот-вот лопнет сердце... Пока глаза не открою... Когда умерла моя вторая жена, я понял, что у меня никого не осталось, кроме меня самого. Я сам себе друг, я сам себе судья, я сам себе враг. Ну, верил Я! Верил! Уверовал! Мы были фанатиками революции - мое поколение. Мое восхитительное поколение! Только вот бессонница по ночам... Нет, я восхищен своим поколением, восхищен его фанатизмом. Кто может умереть? Только тот. кто готов умереть. И не будь нашего фанатизма, выдержали бы мы? Стоп! Иногда я ловлю себя на мысли, что не разговариваю с самим собой, а все время перед кем-то выступаю, тогда тихо себе шепчу: "А ну-ка, слезь с трибуны!" Наверное, сейчас мне тоже надо слезть с трибуны? Да?! Не требуйте от меня логики. Я любил революцию. Какая красивая идея: все будут братья, все будут равны. Будем вместе работать, все поровну поделим. Вечная идея! Бессмертная! Лучшего ничего в мире не придумано с того времени, как человек вылез из шкуры. То, что сейчас ругают как социализм, никакого отношения к социалистической идее не имеет Но люди к ней не готовы, они еще не совершенны. А мы были идеалистами. Моя бессонница... Заснул под утро... Сон... Ребенок уже большой, тяжелый... Я несу его на руках... И мне хорошо... Смотрю ему в лицо близко-близко, как богоматери смотрят на иконах в глаза своим младенцам: я дядьку Семена несу... Кажется, закричал... Во сне всегда кричишь без звука, как в бою... Перед боем... Сам себя не слышишь... Я еще шашкой воевал, у казака мертвого забрал. А сегодня - космический век, о "звездных войнах" пишут. И вы хотите меня понять? Когда-то Лев Николаевич Толстой задумал написать роман об эпохе Петра I. Но бросил. И объяснил это тем. что души людей того времени ему не понятны. Может быть, моя жизнь получит смысл после смерти? Когда портрет будет завершен?! Вы думаете, что я так сразу - ремень на шею... В петлю... Нет, я пробовал жить. Я уходил в Дом ветеранов партии, как говорится, бежал в свое время. Там и вправду время остановилось, там все живут прошлым, другого ничего ни у кого нет. У меня выросли внуки, а у многих там их нет. Особенно там много женщин. Меня женить хотели... (Смеется.) Если бы в доме снова запахло пирогами, кто-то сидел бы у телевизора и вязал, я мог бы жениться. Но там (это грустно) нет ни одной женщины, которая любила бы печь пироги. Они служили революции, стране, им некогда было рожать детей, варить борщ, печь пироги. Почему мне смешно? Я и сам такой. Мне трудно в старости, я ничего не люблю, ничем не увлекаюсь. Сходил пару раз на рыбалку - бросил. Шахматы с юности любил, потому что Ленин любил играть в шахматы. Мне не с кем играть в шахматы. Может, надо было остаться там, там все играли в шахматы. Я бежал... Хотел умереть дома... Могу я себе позволить за всю жизнь одну-единственную роскошь - умереть дома?! Сначала я был ленинец, потом сталинец. До тридцать седьмого я был сталинец. Я Сталину верил, верил всему, что говорил и делал Сталин. Да, величайший, гениальный... Вождь всех времен и народов... Сейчас и сам не понимаю - почему я в это верил? Сталин - необъяснимая вещь, еще никто его не понял. Ни вы, ни мы. Сталин приказал бы: иди, стреляй! И я пошел бы. Сказал: иди, арестовывай! И я пошел бы. Тогда, в то время, я сделал бы все, что бы он ни сказал. Пытал, убивал, доносил... Это необъяснимая вещь - Сталин. Шаман! Колдун! Я и сам сейчас в недоумении: неужели бы арестовывал, доносил?! Выходит. что палачи и жертвы получались из одних и тех же людей. Кто-то нас выбирал, тасовал... Где-то там, наверху... Я перестал верить Сталину, когда врагами народа объявили Тухачевского и Бухарина. Я видел этих людей. Я запомнил их лица. У врагов такие лица не могли быть. Так я тогда думал. Это были лица людей, которых не требовалось сортировать, улучшать, от которых не надо было освобождаться, чтобы остался чистый человеческий материал, как отборное зерно для невероятно прекрасного будущего. Ночью, когда мы оставались одни, моя жена, она была инженер, говорила: - Что-то непонятное творится. У нас на заводе не осталось никого из старых спецов. Всех посадили. Это какая-то измена. - Вот мы с тобой не виноваты, и нас не берут, - отвечал я. Потом арестовали мою жену. Ушла в театр и домой не вернулась. Прихожу: сын вместе с котом спит на коврике в прихожей. Ждал-ждал маму и уснул... Через несколько дней арестовали меня. Три месяца просидел в одиночке, такой каменный мешок - два шага в длину и полтора в ширину. Ворона к своему окошку приучил, перловкой из похлебки кормил. С тех пор ворон - моя любимая птица. На войне, помню, бой окончен... Другой птицы нет, а ворон летает... Не верьте, если вам говорят, что можно было выдержать пытки. Ножку венского стула в задний проход?! Любую бумажку принесут, и вы ее подпишете. Ножку венского стула в задний проход или шилом в мошонку... Никого не судите... Николай Верховцев, я его встретил там, мой друг с гражданской, член партии с тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Умница! Образованнейший человек, до революции в университете учился. И вот - все знакомые. В близком кругу... Кто-то читал вслух газету, и там сообщение, что на Бюро ЦК решался вопрос об оплодотвороении кобылиц. Он возьми и пошути: мол, у ЦК дел других нет, как оплодотворением кобылиц заниматься... Днем он это сказал, а вечером его уже взяли. Он возвращался с допросов с искалеченными руками. Пальцы загоняли в проем между дверей и двери закрывали. Все пальцы ему, как карандаши, сломали. Меня били головой о стенку... Через полгода - новый следователь. Мое дело отдали на пересмотр. И меня отпускают. Как в лотерее: сто проиграл, один выиграл, и все дальше играют. Но я тогда думал иначе: вот я же невиновен, и меня освободили... - А я отсюда не выйду, - прощался со мной Николай Верховцев, - даже если меня оправдают. Кто меня выпустит такого? Без пальцев... Как я свои руки спрячу? Его оправдали и расстреляли. Будто по ошибке. Сына я нашел у чужих людей, он заикался, боялся темноты. Мы стали жить вдвоем. Я пытался узнать что-нибудь о жене и добивался восстановления в партии. То, что со мной случилось, я считал ошибкой. И то, что с Верховцевым случилось, я считал ошибкой, и с моей женой. Партия в этом не виновата. Это же наша вера, это же наша библия! Бог не может быть виноват. Бог мудр. Я искал смысл в происходящем, в этом море крови. У верующего умирает ребенок... Он ищет смысл своего страдания... И находит... Он уже не клянет Бога?.. Началась война... В Действующую армию меня поначалу не брали, потому что жена враг народа, где-то в лагере. Я не имел права защищать Родину, мне не доверяли. Это унижение тоже надо было пережить. Но я добился - уехал на фронт. Честь мне вернули в сорок пятом, когда я вернулся с войны, дойдя до Берлина. С орденами, раненый. Меня вызвали в райком партии и вручили мой партбилет со словами: - К сожалению, жену мы вам вернуть не можем. Жена погибла. Но честь мы вам возвращаем... И представьте: я был счастлив! Наверное, сегодня нельзя в этом признаваться, но это были самые счастливые минуты в моей жизни. Партия для нас была выше всего - выше нашей любви, наших жизней. Считалось счастьем - принести себя в жертву, каждый был к ней готов. Будущее, которое должно стать прекрасным, всегда жило под знаком смерти, жертвы, которая от любого из нас могла потребовать в любую минуту. Вокруг все время погибали люди, много людей. Мы к этому привыкли. Погибла моя жена. Я мог погибнуть... Да, моя жена... Она тоже была членом партии... Мог бы я жениться не на большевичке? Догадываюсь, почему вы об этом спрашиваете. Должен вас разочаровать: я любил свою жену, моя первая жена была красивая. Но если бы она верила в Бога, не вступила в комсомол? Конечно, я не мог бы ее полюбить. Как я мог быть счастлив, когда она погибла? Не надо извиняться, меня не обижают ваши вопросы. Она лишь еще одно доказательство тому, что я из другой жизни, с другой планеты, если хотите, ее уже нет. Там правили свои законы. То, что вы считаете ненормальным, там было нормальным. А то, что для вас нормально, тогда мог сказать и даже подумать только сумасшедший. Когда я недавно уходил... Нет, я не трус, я просто устал... Я рвал старые фотографии... Только фотографии своей первой жены порвать не смог... Мы там вдвоем - молодые, смеемся... Я вспомнил солнце... Какая-то лесная поляна, моя голова лежит на коленях у жены... у нее на руках... Я вспомнил солнце. Партию предали, идею предали. Исчезло все, чему я отдал себя, свою жизнь. На площади правит новая религия - рынок: "Деньги! Деньги! Деньги!" Ну, станете богато, сыто жить, но как бы не позабыли - для чего? Неужели человеку жизнь дана ради самой жизни, как дереву, как рыбе? Нет, она дается для чего-то большего, чем просто жизнь. Сосиски и "мерседес" никогда не станут высшей целью, сияющей с неба мечтой. Наверное, поэтому мы любили смерть. Да, мы ее любили! Я это недавно понял. В одну из бессонных ночей... Что же вы молчите? Примите мой вызов... (Молчим долго вдвоем.) ...Где моя жизнь? Неужели она осталась лишь в моей слабеющей голове? Какой ужас! моя голова - единственный склад моих воспоминаний... Музей! Но я никогда не жил один... Я всю жизнь вместе со всем строил, воевал. Сидел в тюрьме. У меня не было никакой специальности, кроме веры. Моя специальность - верить самому и учить вере других. Мне не хватало времени учиться - три класса приходской школы и партшкола... И я руководил большими заводами... У меня всегда - одна-две рубашки, пара носков, брюки, а остальное - зачем? Я жил от плана к плану, от пятилетки к пятилетке. Вот первый корпус завода возведем... Второй... Первую линию пустим... Вторую... Это десятки лет... Они летели, сгорали... Лето, зима, очень... Как сады цветут... Я это только в старости увидел... Мне кажется, что я больше полувека не уходил со строительной площадки... Помните, у Маяковского: "Мне наплевать на бронзы многопудье. Мне наплевать на мраморную слизь. Сочтемся славою, ведь мы свои же люди. Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм..."? Это же наша вера, это же наша библия! У меня остались только эти ценности, ценности пережитого. Их отняли... Когда-то у меня был сын. Он давно умер, мой сын Октябрь. У нас с ним был любимый фильм "Чапаев". "Эх, Петька, - вздыхал Чапаев, - счастливый ты человек. Вот я скоро умру, а вы с Анкой при коммунизме жить будете. Умирать не надо". Сына нет. Внуки, правнуки... Другие люди... Родные, но незнакомые... Они меня не замечают, как старую вещь, совсем старую, непригодную к употреблению. Мне некуда уйти. Я стар. Мне нечем защититься. Мое время кончилось. Время - судьба, как говорили древние греки... ...Дома из стекла и металла, великолепнее дворцов. Лимонные и апельсиновые сады посреди городов. Стариков почти нет, люди очень поздно стареют, потому что жизнь прекрасна. Все делают машины, люди только ездят и управляют машинами. Нивы густые и изобильные. Цветы как деревья. Все счастливые. Радостные. Ходят в красивых одеждах - мужчины и женщины. Ведут вольную жизнь труда и наслаждения. Неужели это мы? Неужели это наша земля? И все так будут жить?.. Четвертый сон Веры Павловны из "Что делать?" Николая Чернышевского. Учебник революции... Мы наизусть учили в кружках политграмоты. Как стихи. нашей религией было будущее, которое никогда не наступит. Я остался его заложником... Десятки лет не видел. Не помнил. Как их гонят прикладами, палками. Гонят в холодные эшелоны. Зима. Мороз. Открываю на станции вагон: в углу висит на ремне мужчина. Мать качает на руках маленького. Тот, что побольше, сидит и ест свое дерьмо... Как кашу... - Закрывай! - кричит командир. - Кулаков на Колыму везут. Место очищают. Они для будущего не годятся. Закрывай! Будто сон... Будто знакомая станция... Помнил! Помнил, как называется... Забыл... Под утро стало совсем невмоготу... Эти ужасные боли в суставах... Не мог вспомнить, как все-таки называлась та станция... Это продолжалось бы бесконечно. Как же все-таки на называлась? Я не мог перестать об этом думать. Мне надо было освободиться... Представляю, как это выглядело: дедушка болтается на ремне в одежном шкафу... Это уже обо мне... Нехорошо, что ребенок это видел... Он спас меня... Закричал... Но он это видел... Теперь я приготовлю пачку снотворного, чтобы умереть во сне. Очень похоже на инфаркт. Правда, преследует мысль о грехе самоубийства, но я пусть теперь и сомневающийся, но все-таки атеист. Я мечтал о рае - о небе на земле, забыв, что есть ад. Но если Бог существует, он меня простит. Я был искренен... Я мучился... Не надо моего имени... Я не могу вынести, что он меня там видел... В шкафу... На ремне... Новый маленький мальчик из моего рода... Из моего семени... Но я хочу умереть... Он меня любит, пока маленький. Когда вырастет, будет ненавидеть. Когда я висел в шкафу, я был страшный, а так буду смешной. Я не хочу болтаться смешным и нелепым в этой жизни. Пусть останется то, что обо мне в энциклопедии написано. Моя душа никому здесь уже не понятна..." От автора. Из записки, оставленной перед второй попыткой самоубийства, которая закончилась, как он того хотел, небытием: "...Я был солдатом, я не раз убивал. Я убивал, как я верил, ради будущего. Никогда не думал, что мне придется защищать прошлое. Я закрываю его своим старым сердцем..." История с мальчиком, который писал стихи через сто лет после четвертого сна Веры Павловны Игорь Поглазов - ученик восьмого класса, 14 лет Из рассказа мамы Веры Борисовны Поглазовой "Меня не покидает страх. что я хочу об этом рассказать, буду пытаться передать словами - неназываемое. Слышу слова, выбираю их, а то. что силюсь произнести, - дальше слов, в другом измерении. Нужны какие-то неведомые звуки. Какие? Я их не знаю. Помню: на рынке стояла женщина, не старая, покупала яблоки и рассказывала, как она сына похоронила... Тогда я себе поклялась: "Со мной этого никогда не случится..." Я расскажу вам о своей первой жизни - о нашей жизни с Игорем. Потому что у меня было их две - с Игорем и после него. В той жизни... С Игорем... Я была счастливая, я была любимая... За неделю до того воскресенья я стояла перед зеркалом, расчесывала волосы. Он подошел ко мне, обнял за плечи: мы стояли вдвоем, смотрели в зеркало и улыбались. - Игорек, - прижалась я к нему, - какой ты у меня красивый. А красивый ты потому, что я любимая. Когда-нибудь я расскажу тебе о себе, но рассказывать буду так, чтобы ты думал, что все, о чем я говорю, было не со мной, ,а с другой женщиной. Он еще сильнее обнял меня: - Мама, ты, как всегда, неподражаема. Как радостно мы смеялись. А через неделю моей этой жизни уже не было... Как током, бьет догадка: когда мы стояли у зеркала, он уже носил в себе эту мысль о смерти! До сих пор беспокойство, внутренний озноб, что можно побежать за ним, остановить... ...Мы с мужем познакомились в десятом классе. Мальчики из соседней школы пришли к нам на танцы. Наш первый вечер я не помню, потому что Валика, так зовут моего мужа, я не видела, а он меня заметил, но не подошел. Он даже моего лица не увидел, только силуэт... И что-то ему подсказало, голос откуда-то: "Это твоя будущая жена". Так он мне потом признавался. Вот это чудо, оно всегда было с нами, оно носило меня по земле. Я была веселая, по-сумасшедшему веселая, неудержимая. Я любила своего мужа, и мне нравилось кокетничать с другими мужчинами, это как игра: ты идешь, а на тебя смотрят, и тебе нравится, что смотрят, и пусть чуть-чуть влюбленно. "И зачем так много мне одной?" - часто напевала я вслед за своей любимой Майей Кристаллинской. Я мчалась по жизни и не все запомнила, теперь выкапываю из памяти, собираю осколки... ...Игорьку три-четыре года. Я его выкупала, он лег, пижамка на нем: - Мама, я люблю тебя, как царевну прекрасную. Работы было много. Сначала преподавала литературу в школе, затем - в институте. Обычная домашняя картина: я - за книгами, он - в кухонном шкафчике... Пока выгребает из него кастрюли, сковородки, ложки, вилки, я и подготовлюсь к завтрашним занятиям. Тут я должна остановиться на одном моменте... На моем отношении к литературе, к поэзии. Что бы кто ни сказал, из меня тут же выскакивала готовая строка, строфа или целое стихотворение. Как у актрисы, которая и дома разговаривает чужими репликами, готовым текстом сыгранных пьес. Я хотела, чтобы он рос мужественным, сильным, и подбирала ему стихи о героях, о войне, о Родине. И однажды мне моя мама говорит: - Вера, прекрати ему читать военные стихи. Он играет только "2в войну". - Все мальчики любят играть "в войну". - Да, но Игорь любит, чтобы в него стреляли, а он падал. Умирал! Он с таким желанием, упоением падает, что мне бывает страшно. Всегда кричит другим мальчикам: "Вы стреляете, а я падаю". Никогда - наоборот. Послушала ли я маму? И снова, как током... Этот немой вопрос... Как же он переступил через нашу любовь к нему? Через свою любовь к нам? Куда ушел? К кому? ...После работы с двумя сумками еле добираюсь домой. Вхожу. Оба на диване: один - с газетой, другой - с книжкой. В квартире кавардак, черт те что! Гора немытой посуды! Меня встречают с восторгом! Я - за веник. Баррикадируются стульями. - Выходите! - Никогда! - Бросьте на пальцах - кто. Мне все равно кому всыпать! - Мамочка-девочка, не сердись, - вылезает первым Игорек, он уже ростом с отца. "Мамочка-девочка" - мое второе домашнее имя. "Мамочка-девочка" - кажется, слышу его голос... То ласково, то сердито меня зовет... Летом мы обычно ездили на юг, "к пальмам, которые живут ближе всех к солнцу". Наши слова ко мне возвращаются, а я думала, что забыла... Грели его гайморитный нос. До марта потом не вылезали из долгов, экономили: на первое - пельмени, на второе - пельмени и к чаю - пельмени. Вспоминается какая-то яркая афиша... Раскаленный Гурзуф... Один раз поехали без него. Вернулись с полдороги. - Игорек! - врываемся в дом. - Ты едешь с нами. Мы без тебя не можем! С криком ""Ур-ра!!!" он повисает у меня на шее. Кто его позвал? Кто мог дать ему большую любовь, чем я! Его уже не было... Я долго находилась в состоянии столбняка. Сердце замерло, душа замерла. - Вера, - зовет муж. Я не слышу. - Вера, - подходит он ближе. А звук ко мне не пробивается... И вдруг истерика! Я как заорала, как затопала ногами - на свою маму, мою любимую маму: - Ты уродина, уродина-толстовка! Таких же уродов, себе подобных, ты и народила! Твои дети всю жизнь были уродами и выродками, потому что ты не учила нас жить для себя, для своей жизни. И Игорька я воспитала таким же. Чему ты нас учила? Отдай! Всю, всю себя Родине, великой идее! Уроды! Ты же видишь, то делается вокруг! Ты же не слепая. Это ты виновата во всем! ты!.. Мама съежилась и стала вдруг - маленькая-премаленькая. У меня закололо сердце. Впервые за много дней я почувствовала боль. До этого в троллейбусе поставили на ноги тяжелый чемодан, а я ничего не слышала. Ночью распухли все пальцы, и только тогда я вспомнила о чемодане. Тут надо еще раз остановиться и рассказать о моей маме. Моя мама из того поколения наших людей, у которых блестели слезы на глазах, когда играли "Интернационал". Они пережили войну и всегда помнили. что они победили. Если речь заходила о каких-то трудностях, мама всех убеждала: "Мы такую войну пережили!" Стоило на что-то пожаловаться, мы опять слышали: "Наша страна такую войну выиграла!" Через десять - двадцать лет она продолжала жить с теми же мерками и понятиями, какими жила тогда: локоть к локтю, как в одном окопе, в одной землянке. Льва Толстого она любила за "Войну и мир", а еще за то, что граф хотел все раздать бедным, чтобы спасти душу. Такой была не только моя мама, но и ее друзья, послереволюционные интеллигенты, выросшие на Чернышевском, Добролюбове, Некрасове... А вдруг?.. Вдруг у него не было уверенности, что смерть - это конец? прекращение? Я, еще работая в школе, заметила, что в юности очень тревожит, возбуждает мысль о смерти. Девочки не любят разговоров о ней, но у мальчиков смерть вызывает любопытство, притягивает. Это я все потом анализировала, когда пришла в себя... В центре города у нас - старое "военное" кладбище. Туда ходят, как в сквер, чаще всего молодые, смеются, целуются. Играют на гитарах, магнитофон включат. Возвращается он как-то поздно: - Где был? - Гулял... Зашел на кладбище... - С чего это ты забрел на кладбище? - Там красиво... В другой раз, открываю дверь в его комнату - и как только не закричала от ужаса - тихо-тихо закрываю ее. Во весь рост он стоял на карнизе окна, карниз у нас непрочный, неровный. Шестой этаж! Замерла. Невозможно крикнуть, как в детстве, когда он залезал на самую тонкую верхушку дерева или на высокую старую стену разрушенной церкви: "Если почувствуешь, что не удержишься, рассчитывая свое падение на меня". Заталкиваю в себе крик, чтобы не испугался. Через несколько минут открываю дверь - он уже в комнате. Тут я набросилась: и целовала, и колотила, и трясла: - Зачем? Скажи мне, зачем? - Не знаю... Так... Ничего не боялся. Его тянул край, чтобы пройти у самой кромки... Над обрывом... Мне нравится вспоминать его детство. Словно я ему рассказываю, он же любил. Уткнется в колени: - Мама, верни мне мое детство... И я начинаю... Как, когда он был маленький, перепутывал жизнь и сказку: ждал деда Мороза, спрашивал, на каком автобусе можно поехать в тридевятое царство, в тридесятое государство, увидел в деревне русскую печь, всю ночь ждал, когда она пойдет-поедет... Первый класс... Иду за ним, чтобы забрать после школы. Слышу крик: - Обезьяна, шимпанзе! Настоящая обезьяна! Сердце упало: Игорь. Да, это он, прыгнул со школьного крыльца и с разбега вскарабкался на дерево. Я молчала, слушала, как учительница отчитывала нас обоих, а про себя думала: "не обезьяна, а белочка". Пятый класс... Начало зимы. Уже вечер на дворе. Прибегает: - Мама! Я сегодня целовался! - Целовался?! - Да. У меня сегодня было свидание. Девочка м не прислала записку, пригласила на свидание. - И ты мне ничего не сказал? - Не успел. Сказал Димке и Андрею, и мы отправились втроем. - Разве на свидание ходят втроем? - Ай, я один как-то не решился. - Ну, и как вы втроем были на свидании? - Очень хорошо. Мы с ней ходили вокруг горки под ручку и целовались. А Димка и Андрей стояли на страже. О Боже! Еще недавно он у меня выпытывал: - Мама, а может второклассник жениться на девятикласснице? Когда вырастет, конечно. ...Любимый наш месяц - август. Едем в лес: я бегу между деревьев и ныряю в паутину, она закутывает мою голову невесомой чалмой. Потом я найду себя в его стихах... Как девочка летит, качается на паутине... Мамочка- девочка... Как он мог полюбить смерть? За что он ее полюбил? Бегу по нашим следам... Лишь на веточке обшарпанной Капли звездные накапаны... Жарю-парю на кухне. Окно открыто, слышу, как они с отцом разговаривают. Игорь: - Папа, ты только послушай... Жили были дед и баба, и была у них курочка Ряба. Снесла курочка яичко, да не простое, а золотое. Дед бил, бил - не разбил. Баба била, била - не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось. Плачет дед. плачет баба... Отец: - С точки зрения логики - абсолютный абсурд. Били, били - не разбили, а потом вдруг - в плач! Но сколько лет, да что там лет, столетий сказку эту дети слушают, как стихи. Игорь: - Я сначала думал, что это можно решить, как задачу. А тут чудо тайное... На столе, в его карманах, под диваном я находила листочки со стихами. Он их терял, бросал, забывал. Я даже не всегда верила, что они его: - Неужели это ты написал? - А что там? Ходят в гости друг к другу люди, Ходят в гости друг к другу звери... - Ну, это старое. Я уже забыл. - А эти строки? - Какие? Кто-то умер. Мне музыка слышится. Под окном не меня ли несут? Не моя ль голова колышется По дороге на Страшный суд? Молчит. - Сынок, ты такой радостный, такой красивый. Почему ты о смерти пишешь? Пожимает плечами. Он сам не мог объяснить, откуда у него эти слова. Эта тоска. Потом нашла у Пастернака... Как он предостерегал молодого поэта, что надо избегать писать о своей смерти. Каждая написанная строка впоследствии реализуется... Я не ваш, облака серебристые, Я не ваш, голубые снега... Но я ничего не подозревала, я, которая всю жизнь преподавала литературу, не слышала никакой опасности. Стихи в нашем доме звучали постоянно, как речь: Есенин, Пастернак, Лорка, Мандельштам... Вы никогда не замечали, что искусство любит смерть? Я тоже этот раньше не обнаруживала... Искусство любит смерть, но существует французская комедия. Верно? Почему же у нас почти нет комедий? Потому что нам не интересно, скучно просто жить, радоваться жизни. Мы любим боль, любим зрить смерть. Со сладострастием, с какой-то генетической готовностью мы идем на жертвы, на лишения. Смерть героя, мученика - вот наш идеал. Христианский, русский, советский... Нам внушали, что гитара с бантом на стене - мещанство, если огонь, то не у камина, а у костра - пионерского или в чистом поле, где "я знаю, город будет, я знаю, саду цвесть". Смерть в бою, в полете... Смерть, которая всегда выше жизни... И вот однажды... Начинается мистика, но все было так как. Поздний вечер, я уже в постели, перечитываю роман "Мастер и Маргарита" Михаила Булгакова (моя любимая книга). Дохожу до последних страниц... Помните, Маргарита просит отпустить Мастера, а Воланд, дух Сатаны, говорит: "Не над кричать в горах, он все равно привык к обвалам, и это его не встревожит. Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже просил тот, с кем он так стремился разговаривать..." Какая-то непонятная сила бросила меня к дивану, где спал сын. Я стала на колени и шептала, как молитву: - Игорек, не надо. Миленький мой, не надо. - Начала делать то, что мне уже было запрещено, как только он вырос: целовать его руки, ноги. Он открыл глаза: - Мама, ты чего? Совершенно спокойным голосом я ему ответила: - С тебя сползло одеяло. Я поправила. Он тут же заснул. Я ушла в другую комнату и тоже заснула, рано утром надо было бежать в институт. Что произошло со мной, я просто не поняла. Веселый, он дразнил меня "огневушка-поскакушка". Как легко я бежала по жизни... С каким легким сердцем... Иы с тобой повенчаны Голубой водою... Откуда он это знал? В четырнадцать лет... Приближался его день рождения и Новый год. Я пообещала купить бутылку шампанского... Нет, я не хочу кончать свой рассказ так быстро. У нас было целых четырнадцать лет счастья... Четырнадцать лет без десяти дней... А вот еще. Тоже оттуда, из той первой моей жизни. Когда я была с ним. Как-то чистила антресоли и нашла там папку с письмами. Когда я лежала в роддоме, ждала Игорька (ну, тогда мы еще не знали - мальчик или девочка родится), мы с мужем каждый день писали друг другу письма, записочки, а то и несколько раз на день. Читала, смеялась, а Игорь слушал и был невпопад серьезен. Как это его не было, а мы с отцом были? То есть он как бы был, мы в письмах говорили о нем: вот он повернулся, вот он меня толкнул, вот он шевелится... И он и не он... Раз он только улыбнулся, когда я в сценах показывала, как мы "ссорились" - я настаивала на имени "Глеб", а имя "Игорь" - это фантазия отца. - Конечно, Глеб - лучше, - сказал он сердито. - Но ты у меня не женишься ни на первой любви, ни на продавщице! - грозила я. У меня два страшных сна... Один, как мы с ним тонем... Он ведь хорошо плавал, однажды я рискнула поплыть вместе с ним далеко в море. Повернула обратно, чувствую, сил не хватает - ухватилась за него, да мертвой хваткой. Он кричит: "отпусти!" Я кричу: "Не могу!" Вцепилась, на дно его тяну. Он все-таки оторвался и стал меня подталкивать к берегу... Поддерживает и подталкивает... Так мы с ним выплыли. А во сне я его не отпускаю... Мы и не тонем, и не выплываем... Идет такая схватка в воде... Второй сон... Начинает идти дождь, но я чувствую, что это не дождь, а земля сыплется. Песок. Начинает идти снег. но я уже по шороху слышу, что это не снег, а земля... Песок. Лопата стучит, как сердце шох-шох, шох-шох... Опять меня к концу тянет... К краю. Не хочу! не хочу! О, мне со дна дано увидеть больше, Чем с высоты. Я вижу звезды днем. И запах трав слышней на дне колодца, И звуки все куда нежнее в нем. Я много думаю о смерти, но я не хочу себя убить. А как он там? Что там? Он любил море, речку, колодцы. Он любил все, где жила вода, она его завораживала: "Смотришь в воду, а там темнота". Или: "Только тихая звезда побелела, как вода. Темнота". Еще: "И вода течет одна... Тишина". И здесь я подхожу к самому страшному месту... Как только я на него наталкиваюсь - быстро отхожу, отбегаю в сторону или иду-иду, а перед этим моментом останавливаюсь как вкопанная. Нет. я не права, а может быть, и права. Нет, конечно, я не права. Это самая страшная мысль, которая у меня была. Все-таки осмелюсь... Произнесу... Впервые произношу ее вслух, вдруг я от нее таким образом освобожусь. У меня нет другого способа выкинуть ее из души, кроме как решиться вымолвить... Вытащить из себя... Каждый год я писала новый реферат, который потом должна была защищать на кафедре в институте. Как всегда, дома обсуждали его вместе. Я читала за ужином свои выписки, стихи, полюбившиеся цитаты. "Поэты, жизнь отдавшие народу, в народе остаются навсегда", - так обозначалась моя тема. Кто есть поэт? Какая у него неизбежная судьба в России! Судьба умереть... В связи с этим мы много дома говорили о смерти, о Родине. Из меня, как из рождественского мешка, сыпалось, сыпалось... Цитаты о нищей дорогой Родине, о том, что мать-нищенка дороже всего... Мой любимый эпиграф ко всему в нашей истории: "Люблю Отчизну я, но странною любовью..." Повторяла, как Блок в письме матери после приезда из-за границы писал, что родина сразу показала ему и свиное, и божественное лицо. Упор, конечно, делался на божественное. Что еще происходило в этот последний год? Игорь ездил в Москву на могилу Высоцкого. Влюбился в девочку Наташу, после что-то у них разломилось, он перестал говорить о ней стихами. Взял и постригся наголо, стал очень похож на Маяковского. Последнее лето... Загорелый. Большой, сильный. Ему давали на вид восемнадцать лет. Поехали на каникулах с ним в Таллин. Он был там второй раз, водил меня всюду, по разным закоулкам. За три дня мы жахнули кучу денег. Ночевали в каком-то общежитии. Возвращаемся с ночного похожа по городу - он обнял меня за плечи, смеемся, открываем дверь. Подошли к вахтерше, она не пускает: - Женщина, после одиннадцати входить с мужчиной нельзя. И тут я Игорю на ухо: - Поднимайся, я - сейчас. Он пошел, а я шепотом: - Как вы можете! Как вам не стыдно! Это же мой сын! ...И не дано вам видеть... Как я скрываюсь в белой пелене, И одеваюсь в сумерки скупые, И исчезаю в темно-синем сне. Я хотела, чтобы он стал врачом... Еще ничего не случилось, никакого намека, а на меня внезапно накатывали приступы немого отчаяния: "Не хочу, чтобы он был поэтом! Не хочу!" А он писал и писал стихи... И ночь зеленая таинственно отходит, И место сада занимает день. Последний месяц... У меня умер брат. Если бы можно было повернуть время назад, я не брала бы в эти дни с собой сына. Но у нас в роду мало мужчин, и он мне помогал, поневоле выходило, что общался со смертью. Смотрел на нее, привыкал. В поэзии, в кино - смерть красивая: на ходу, на лету... Трупа нет, труп мы не видим... Как его моют, одевают... Как на второй день уже появляется запах... Ничего этого в искусстве нет. После того. как уже было поздно бояться, у меня возник страх, что он подглядывал за смертью, слишком долго возле нее находился: "Игорь, переставь цветы... Принеси стулья... Сходи за хлебом..." Вот эта обыкновенность происходящих рядом со смертью вещей могла подействовать на него неожиданным образом. Тут все могло сомкнуться и желание пережить то, о чем хотел написать, и непосильно безумные для его лет вопросы - зачем, куда? Приехал автобус. Все родственники сели, моего сына нет. - Игорь, где ты? Иди сюда. Он входит, все места заняты. То ли от толчка, то ли... Автобус тронулся, и брат на мгновение открыл глаза. Плохая примета - в семье еще будет одна смерть. Я думала: моя мама, боялась за ее сердце... Стали опускать гроб в яму, что-то упало туда, я прыгаю в глину, достаю. Никто в яму не прыгает... Плохая примета... На поминках все сели, всем стульев хватило, и снова за этим столом Игорю места нет... Если бы можно было повернуть назад... Я не дала бы ему смотреть на смерть... Вглядываться... ...А теперь по часам... Четырнадцатого декабря... Утром... Я умываюсь, чувствую: стоит в проеме дверей, держась обеими руками за дверной косяк, и пристальным взглядом обводит ванную, потом мои руки, лицо... - Что с тобой? Садись за уроки. Я скоро вернусь. Молча повернулся и ушел в свою комнату. Я встретилась с подругой. Она связала для него модный пуловер. Мне хотелось сделать ему красивый подарок на день рождения. Принесла домой, муж поругал: - Неужели ты не понимаешь, что пока нельзя, чтобы он носил такие дорогие вещи. На обед подала его любимые пельмени. Обычно тарелку с добавкой просит, а тут поклевал и оставил. - Что-нибудь в школе случилось? Молчит. Здесь я заплакала, у меня что-то градом покатились слезы. Сама испугалась, я плакала так громко впервые за много лет. На похоронах брата со мной такого не было. И он испугался насколько, что я даже начала его утешать. - Померяй полувер. Надел. - Нравится? - Очень. Заглянула через некоторое время к нему в комнату: он читал Пушкина. В другой комнате отец печатал на машинке. У меня болела голова, и я уснула. Когда пожар, люди спят крепче обычного... Когда беда... Я оставила его за столом... Тимка, наша собачка, лежала в прихожей. Не залаяла, не заскулила... Не помню, сколько времени прошло, открываю глаза: возле меня сидит муж. - А Игорь где? - В туалете Заперся. Наверное, стихи, бормочет, уже около часа. Дикий, немой страх подбросил меня вверх. Подбегаю, стучу, колочу дверь. Бью руками, ногами. Тишина. Зову, кричу, умоляю. Тишина. Муж ищет молоток, топор. Взламывает дверь... В стареньких брюках, свитере, домашних тапочках... На каком-то ремне... Схватила, понесла... Мягкий, теплый... Стали делать искусственное дыхание... Вызвали "скорую помощь"... Как же я спала? Почему Тимка не почувствовал? Собаки такие чуткие... Я сидела и смотрела в одну точку... Как сумасшедшая... Мне дали укол, и я куда-то провалилась... Утром разбудили: - Вера, вставай. Потом себе не простишь. "Ну, сейчас я тебе всыплю, ты у меня получишь", - подумала я, и тут до меня доходит, что всыпать некому. Он лежал... На нем тот пуловер, который я ему ко дню рождения приготовила... Все знакомое, родное - лицо, губы, руки... Я дотрагиваюсь до него... И он касается меня... Еще один день мы были вместе... Я прощаю тебя, поле, Я прощаю тебя, озеро, Я прощаю тебя, Родина... Не удержать... Не остановить... Не подтолкнуть к берегу... Может, я его слишком сильно любила? Как нельзя любить?.. Я не знала, куда мне бежать. В церкви молилась, но боялась признаться, что он покончил самоубийством. Ходишь и на небо смотришь... На небо... На небо... На небо... Кричать начала не сразу, через несколько месяцев. Но слез не было. Кричать кричала, а не плакала. И только когда один раз выпила стакан водки - заплакала. Стала пить, чтобы плакать... Стала цепляться за людей. У одних наших друзей мы просидели, не выходя из квартиры, два дня. Теперь понимаю, как им было тяжело, как мы их мучили. Мы убегали из своего дома... Когда оставались, я открывала дверь в туалет, стояла и смотрела: на ту трубу от вытяжки, на те стены... Пока муж не оттащит... Два раза хотели поменять квартиру, уже документы подготовим, людей обнадежим, упакуем вещи... И не могу из квартиры выйти, что-нибудь вынести... Не для меня этот выход - начать новую жизнь... Я бродила по магазинам, подбирала ему вещи: вот этот свитер - его цвет, и эта рубашка... Какая-то по счету весна... Какая - не помню. Прихожу домой, говорю мужу: - Знаешь, сегодня я понравилась одному мужчине. Он хотел назначить мне свидание. И мой муж отвечает: - Как я рад за тебя, Верочка. Ты возвращаешься... Безмерно я была ему благодарна за эти слова. Тут я хочу рассказать о своем муже. Он - физик, сошлись вода и пламень (Помолчав.) Нет, о любви, как и о смерти, невозможно рассказать. Я любила... Почему. любила, а не люблю? Потому что той меня нет... А себя новую, выжившую, я не знаю... Не понимаю... Ночью лежу с открытыми глазами. Звонок. Ясно слышу звонок в дверь. Утром рассказываю мужу. Он: - А я ничего не слышал. Последний раз - звонок. Я не сплю, поворачиваю глаза на мужа: он тоже проснулся. - Ты слышал? - Слышал. И Тимка кругами возле кровати бегает, кругами, как по следу за кем-то... Я куда-то падаю, в какое-то тепло... И вижу такой сон... Непонятно где, выходит ко мне Игорь в той одежде, в какой мы его похоронили. - Мама, ты меня зовешь и не понимаешь, как мне тяжело к тебе прийти. Перестань плакать. Дотрагиваюсь до него, он мягкий. - Тебе было хорошо дома? - Очень. - А там? Он не успевает ответить, исчезает. С той ночи я прекратила плакать, стала говорить ему только ласковые слова: "Ты - самый хороший. Самый красивый. Самый добрый". И он стал сниться мне маленьким, только маленьким. А я жду его большого, чтобы поговорить с ним, понять его... Это был не сон... Я только закрыла глаза... Дверь в комнату распахнулась... Взрослым, каким я его никогда не видела, он вошел на мгновенье... У него было такое лицо, что я поняла: ему уже безразлично все, что здесь происходит. Наши разговоры о нем, воспоминания. Он уже совсем далеко от нас... Тогда я захотела родить... Сильно болела я не должна была родить, но родила. Девочку... Мы к ней относимся, как будто она не наша девочка, в дочка Игоря... Я боюсь ее так любить, как любила его, я не могу ее так любить... Хочу уйти из института... Во мне нет света и радости... Я читаю стихи, и мне кажется, что все они о смерти... У Беллы Ахмадулиной есть такие строки: Как все хотела, и поила медом, Поила медом, а вспоила ядом... А может, он только хотел заглянуть за край? Не верил, что не вернется? "Закрываю двери, которые не открыл..." - так потом назвали книгу его стихов. Есть у меня еще одна страшная мысль: а вдруг бы он сам рассказал совсем другую историю?.." История о том, как невозможно разлюбить марши, Сталина и кубинскую революцию Маргарита Пагребицкая - врач, 52 года "Мне кажется: я знала, что вы придете. Все время кого-то ждала, кто бы меня выслушал. С чего начать? Я немного растерялась... Но это хорошо, что вы моложе меня, иначе что бы я могла вам рассказать... ...Недавно мы с мужем поехали в Москву и первый раз не пошли на Красную площадь. Такого раньше никогда не случалось. Пусть у нас был только один день и мы с ног валились от усталости, но, хотя бы ночью или на рассвете перед самым поездом, мы должны побывать на Красной площади. А сейчас не пошли. Не хотелось. Я всегда ждала эти первые минуты, когда поезд подходил к Белорусскому вокзалу, звучал марш, и сердце прыгало от слов: - Товарищи пассажиры, наш поезд прибыл в столицу нашей Родины город-герой - Москву! Кипучая, могучая, никем непобедимая, Москва моя, страна моя, ты самая любимая... Где это? Куда исчезла жизнь, которой мы жили раньше? Нас встретил чужой, незнакомый город... На Арбате, моем любимом Арбате продавали разукрашенные матрешки, самовары, старые иконы и тут же - комсомольские билеты. Вы представляете? Фронтовые награды - от ордена Славы до медали "За Победу"! Красные знамена с Лениным, советскую военную форму - от прапорщика до маршала... Цены в долларах... Муж чуть в драку не полез: - Это же бандиты! Я позвала милиционера, и он нам, провинциалам, скороговоркой, видно. не впервые, разъяснил: - Предметы эпохи тоталитаризма... Разрешено торговать... Привлекаем к ответственности только за наркотики и порнографию... А партбилет за пять долларов - не порнография?! Невозможно было отделаться о чувства, что это какие-то декорации, кино снимают... Жуткий фантастический фильм... Как и этот второй фильм - что я здесь, в больнице. Вот эта женщина, что сейчас мимо нас прошла в столовую (скоро обед), вешалась. Инженер. Тридцать лет жила в общежитии, потому что одиночка, и наконец получила однокомнатную квартиру. Пол вымыла. Окна отскоблила от краски. А потом на каком-то шпагате... Хорошо, что двери не закрыла на ключ по привычке, как в общежитии... Тут у каждого своя история... Мне кажется, что я проснусь - и пойму, что меня просто разыграли. Я лягу спать, встану, и все будет, как прежде. ...Впервые я увидела Москву в семьдесят третьем году. Я уже была замужем, родила дочь. Помню, что шел дождь, холодный, осенний дождь. У меня не оказалось с собой зонтика, но я выстояла шестичасовую очередь к мавзолею. Я шла к Ленину, как идут в храм. Полумрак, цветы... Шепот: - Проходите. Не задерживайтесь. Осторожно - ступени... Это был бог. Я плакала, за слезами ничего не разглядела. Единственное место, куда меня тянет сейчас, - церковь. Но я хотела бы пойти в церковь без людей, и стать на колени, и говорить, не знаю с кем... О чем? О том, как мы были потрясающе счастливы! Сейчас я в этом абсолютно убеждена. Мы росли нищие, ничего не имели и никому не завидовали. Летом наденешь парусиновые тапочки, начистишь их зубным порошком. Красиво! Зимой - в резиновых ботиках, мороз - подошвы жжет. Весело! Хорошо вспоминать! Верили, что завтра будет лучше, чем сегодня, а послезавтра лучше, чем вчера. Любили, безгранично любили Родину - самую великую, самую лучшую! Первый советский автомобиль - ура! Неграмотный рабочий изобрел секрет советской нержавеющей стали - победа! А то, что этот секрет уже давно известен всему миру, мы потом узнали. А тогда: мы первыми полетим через полюс в Америку! Научимся управлять северным сиянием, повернем вспять гигантские реки, построим в непроходимых лесах самую длинную железную дорогу... Вера! Вера! Вера! Без конца работало на улице радио. Утром играли гимн, затем марши, песни Дунаевского, Лебедева-Кумача. Я и Родина - это было одно и то же, неразделимо. Мне пятьдесят да года, а я и сейчас могу запеть. Хотите? (Поет.) Отцы о свободе и счастье мечтали. За это сражались не раз. В борьбе создавали и Ленин, и Сталин Отечество наше для нас. Мама рассказывала, что на следующий день, как меня приняли в пионеры, утром заиграл гимн, я вскочила и стояла на кровати, пока гимн не кончится. Дома был праздник, пахло пирогами в мою честь. Я не расставалась с красным галстуком, он у меня до сих пор хранится. Мечтала подарить его дочери... Комсомольский билет берег... Для кого? Раньше откроешь окно - льется музыка, и такая музыка, что встанешь и шагаешь по квартире, как в строю. Пусть это была тюрьма, как теперь считают, но нам было теплее в этой тюрьме. мы чувствовали единение и привыкли быть в толпе, вместе. Вы посмотрите, как мы стоим в очередях, друг на друге, тесно - это все, что осталось у нас от той жизни. Вспомнила еще: Сталин - наша слава боевая, Сталин - нашей юности полет, С песнями, борясь и побеждая, Наш народ за Сталиным идет. Когда шла колонна солдат, сердце замирало. После войны - солдат был необыкновенный человек, герой. В первом классе я прочла "Молодую гвардию" Александра Фадеева, "Повесть о настоящем человеке" Бориса Полевого. Самая большая мечта - умереть! Отдать жизнь за Родину. Моя комсомольская клятва, я ее до сих пор помню: "Готова отдать свою жизнь, если она понадобится моему народу". И это были не слова, нас так воспитали на самом деле. Вступая в партию, я повторила, своей рукой написала: "С Программой и Уставом ознакомлена и признаю. Готова отдать все силы, а если потребуется, и жизнь своей Родине". Сохранился мой школьный дневник, я его от всех прячу, потому что он сегодня наивный, глупый. С моей любовью к Сталину, с нестерпимым желанием умереть только за то. чтобы его увидеть. Боюсь сама его открыть... И книги любимые боюсь перечитывать... Сегодня мне страшно прикасаться к прошлому, будто к чему-то мертвому дотрагиваешься... Вы хотите знать, как это сочеталось: наше счастье и то, что за кем-то приходили ночью, кого-то забирали? Как легкая тень пробегала... Кто-то исчезал, кто-то рыдал за дверью... Не запомнилось... Осталось в памяти другое: деревянные тротуары. пахнущие теплом, ослепительные парады физкультурников и слова, сплетенные из живых человеческих тел и цветов, - "Ленин", "Сталин"... На стадионах, на площадях ... Был же Берия, подвалы Лубянки... А я помню, как цвела сирень... Массовые гуляния... И то, как хотелось всем выразить свои чувства, свою любовь... Сталин - это было что-то радостное, что-то счастливое. Потом стали говорить, что он рыжий, маленький. Развенчали. Выбросили из мавзолея. А я продолжала его любить. Я перестала любить Сталина три-четыре года назад, когда прочла документы... - Мама, - выпытывала у меня дочь, - неужели ты и вправду верила, что Павлик Морозов, который донес на своего отца, - герой? - Да! Тогда была другая мораль. - Как ты можешь это произнести?! - У нее испуг в глазах. Зачем мне врать? Клянусь, если бы я убедилась, что мой отец враг, а бы пошла в НКВД. Это правда. Я была сталинская девочка. После смерти Сталина родились совсем другие люди, у нас границы поколений сдвинуты: мы делимся на людей, которые жили при Сталине, и на тех, кто родился после его смерти. Если вы сидели, прижавшись ухом к репродуктору, и слушали, как каждый час передавали бюллетень о здоровье товарища Сталина, а в день его похорон бежали, сливаясь с безумной толпой, на площадь имени Сталина, чтобы застичь тот момент когда раздадутся траурные гудки, вы - один человек. Когда всего этого с вами не было, вы этого не знали, не чувствовали, вы - другой человек. Когда всего этого с вами не было, вы этого не знали, не чувствовали, вы - другой человек. Я очень гордилась нашим соседом, дядей Ваней, он вернулся с войны без обеих ног, ездил на деревянной самодельной коляске. Звал меня "Маргаритка", чинил всем валенки, сапоги: - Ну что, Маргаритка, сдох этот... Это он о моем Сталине? Я выхватила у него потертые валенки. - Как вы смеете! Вы - герой... У вас орден... Два дня серьезно размышляла: пойти мне в НКВД и рассказать о дяде Ване или не пойти? На второй день возвращаюсь домой: дядя Ваня свалился со своей коляски и не может встать. Подняться. Пьяненький. Мне стало его жалко. Не случись с ним такого, может. из меня тоже получился бы Павлик Морозов... Нет, вы меня выслушайте... Уверяю вас - это личная история, очень личная... Моя мама - дворянка, из богатой семьи. Перед самой революцией, в семнадцатом году, она вышла замуж за офицера, впоследствии он воевал в белой гвардии. В Одессе они расстались... Он эмигрировал с остатками разбитых деникинских частей, а она не могла бросить парализованную мать. Ее взяли в ЧК как жену белогвардейца, но не расстреляли. Следователь, который ее допрашивал, заставил выйти за него замуж. Мама у меня очень красивая. Она только один раз проговорилась, что он был матрос, возвращался домой из ЧК пьяный и бил ее револьвером по голове... Потом куда-то исчез... И вот эта моя мама, красавица, балерина, обожавшая музыку, столько пережившая, до беспамятства любила Сталина. Она грозила моему мужу, когда он высказывал недовольство чем-нибудь: - Я пойду в райком и скажу, какие вы коммунисты. Мой отец (мама потом вышла замуж еще раз) участвовал в революции, в тридцать седьмом был репрессирован. Через несколько лет его освободили, но в партии не восстановили. Это был удар, который он не пережил. Так вот, он работал агрономом, если видел непорядки, писал письма товарищу Сталину. А в тюрьме ему выбили все зубы, проломили голову... Как это объяснить? Они что, все были глупы или безумны?! Мама знала несколько языков, читала Шекспира и Гете в подлиннике. Отец окончил Тимирязевскую академию. Ну, а Блок, Есенин, Маяковский? Александра Коллонтай, Иннеса Арманд? Мои кумиры. мои идеалы - я росла с ними. Я им верила. Справедливость --- вот был смысл нашей жизни. (Пауза.) А сейчас снова - богатые, бедные. Кто-то уже купил магазин, а кому-то на молоко и хлеб не хватает. Я никогда такого не приму, не впишусь в эту жизнь... Вы посмотрите, кто торгует в коммерческих магазинах, на биржах? Мальчишки... Какие-то новые, совершенно незнакомые мне люди. Иногда мне кажется, что я живу среди сумасшедших... Все сошли с ума... Я - врач, я шла лечить людей, а в сумочке у меня лежали приготовленные для себя таблетки... Два месяца изо дня в день я носила свою смерть... Что меня удерживало? Неожиданно пугает мысль, что смерть безобразна. Начинаешь представлять, как будешь лежать, как изуродует твое тело, лицо судорога... Будешь разлагаться... Я видела повесившихся... В последние минуты у них наступает оргазм... Или они все в моче, в кале... Одна эта мысль для женщины ужасна. Я очень профессионально все представляла. У меня, как у врача, не могло оставаться никаких иллюзий о красивой смерти. Смерть не бывает прекрасной, труп героя и труп труса пахнут одинаково... Вы хотели бы понять причину? Как это произошло? Никто не верит... Здесь со мной беседовал психиатр, профессор: - Муж пьет? - Что вы! - Разлюбил? Бросил? - Нет. - Конфликт с детьми? - У меня дочь и сын, двое внуков. Мы ладим. - С работы увольняют? - Нет. - Так как же вы себя до такого довели? Я молчала. Потому что, начни я ему рассказывать, он решил бы, что это я сошла с ума, а не все вокруг. Прошлое могло стать моим диагнозом... Чего мне жалко в той жизни? Как вы говорите, этой бедности? Этого страха? Мне жалко своей веры и того большого, сильного государства, в котором мы больше не живем. Моя жизнь потеряла смысл... Я не умею жить только для себя... Я никогда так не жила... Где все то, что мы любили? ...Полетел Гагарин... Люди вышли на улицы, смеялись, обнимались, плакали... Рабочие в спецовках прямо с заводов... Медики в белых шапочках... Швыряли их в небо: "Мы - первые! Наш человек в космосе!" Это нельзя забыть! Кубинская революция! Молодой Кастро! Как мы за них переживали. Я кричала: "Мама, папа! Они победили!" Любимая наша песня: "Гренада". Помню, как еще в школу приходили ветераны боев в Испании, это называлось интернациональным долгом. Мы им завидовали. Дома над своей кроватью я повесила вырезанную из журнала фотографию Долорес Ибаррури. Потом все мальчики мечтали о Кубе. Через несколько десятков лет друге мальчики точно так же бредили Афганистаном. Нас легко было обмануть... Помню, как уходил на целину весь наш десятый класс. Они шли по улице колонной, с рюкзаками, с развевающимся знаменем... "Вот это - герои!" - думала я. Многие из них потом вернулись больными: на целину они не попали, строили в тайге железную дорогу, таскали на себе рельсы по пояс в ледяной воде. Не хватало техники... Ели гнилую картошку, у всех цинга... Но они были, эти ребята! И была девочка, провожавшая их с восторгом. Это - я! Эту память я никому не отдам: ни коммунистам, ни демократам, ни брокерам... Она - моя! только моя! Я могу прожить без денег, без мяса, без печенья и конфет, и мне не так много надо. Но верните мне радость жизни, веру! Когда-то мы с мужем объездили весь Кавказ, Крым, Россию. Наши родители нам не оставили богатства - ни дачи, ни квартиры, ни денег. У меня была раскладушка и две табуретки, муж принес одеяло, - с этого мы начинали. Залезли в долги (пять лет отдавали), чтобы купить машину и путешествовать. Сегодня - везде границы... Война... А родина там, где больше платят... Как в кошмарном сне... Никак не проснуться, а проснуться надо... И все-таки, как это случилось? Тот момент... Последний... Я знаю, что чаще это делают ночью... В одиночестве... В тишине... Вечерний человек ближе к темноте, в которую погружаешься... Сон очень похож на смерть... Мне тоже всегда казалось, что утренний человек больше любит жизнь, чем вечерний, ночной... Но я это сделала утром... Позвонила Карина, сестра мужа, беженка из Баку (муж у меня армянин). Они недавно приехали к нам в Минск, когда там все началось... Купили дом в пригороде. - У нас в Баку уже цветет миндаль, - и я услышала, как Карина заплакала. - А здесь еще снег в апрельских лужах. В прошлом году я ни один свой сарафан не надела. По привычке сшила три - розовый, с цветами и белый, но все лето шел дождь. - Карина, здесь падает снег, а у вас стреляют... Теперь ты будешь жить здесь... Родишь еще одного сынишку... - Я себе это тоже каждый день говорю. Но мне пахнет миндаль... У Карины в Баку погиб сын Андроник. Десятилетнего мальчика на ходу выбросили из автобуса... А тете Рузане, она была на шестом месяце беременности, вспороли ножом живот... Это происходит сейчас, в наше время: в Баку убивают армян, а в Ереване азербайджанцев, когда вы радуетесь весеннему солнцу, подснежникам, покупаете торт к ужину. Одно дело - видеть это по телевизору: стреляют, жгут, хоронят... Плачут, крестятся... И совсем другое, когда это твоя кровь пролита, твоих близких. Ты с ними смеялась, писала им письма, сидела вместе за праздничным столом, пела одни песни. Задыхаешься от ужаса... Цепенеешь... Не кричишь, а воешь в душе, внутри. Заталкиваешь-заталкиваешь в себе этот крик... Но однажды не выдерживаешь... Как я в о утро... Берешь горсть таблеток... Чтобы ничего не знать, не слышать... Уснуть... И не думать о том, кого родит женщина, которая видела, как пещерным способом четвертуют людей в городе, где пахнет миндаль... Как на дверях хлебного магазина повесили старую армянку. И в ногах у нее стояла сумка с хлебом... Я думала, что своей смертью их остановлю... Задержу, спасу... Мужа спасу... Сына... Они хотят поехать туда... Мстить... Убивать... Как мне их удержать? Чем? Чужая страна... Чужой город... Чужие люди... Я ничего не понимаю и не узнаю... Узнаю только животных. Птиц. Может, поэтому люди стали так части заводить щенков? На выставках собак очереди длиннее, чем в мавзолей и в музеи. Я вырвусь из больницы, уеду на дачу. Буду копать землю, смотреть на деревья, на траву... Я не хочу видеть людей... В чем моя вина? Почему я должна каяться? Я никого не расстреливала, не предавала... А ни кричат на площади, что всех коммунистов надо судить, сажать в тюрьмы. За что? Меня - за что? Моего мужа - за что? Мы верили, любили... Никому сейчас не верю! Никому!!! Я всех боюсь... Я боюсь, потому что не могу разлюбить то, что со мной было..." История, рассказанная молодым человеком, который понял что жизнь больше Феллини, чем Бергман Александр Ласкович - солдат, 21 год "Выбирал не я, выбирал кто-то другой: либо умру, либо не буду знать. что живу. До сих пор в этом не уверен... Я не был в Америке, но мне часто кажется: я там жил... Смотрю на чужие картинки как на что-то знакомое... Я не знаю: кто сейчас сидит с вами за столом, разговаривает? Может быть, это я? А может, и нет? Иногда я все о себе забываю... Потом вдруг наткнешься: вроде бы это я? Мне никогда не нравилось быть мальчиком... Все выбрали без меня: имя, место, время... Нос, форму ушей, цвет волос... Мама мечтала о девочке, папа, как всегда, хотел аборт. Там, еще в утробе матери, я чувствовал, это впитывалось в мою подкорку, что я никому не нужен, могу не обнаруживаться, не появляться... Первый раз я хотел повеситься в семь лет. Из-за китайского тазика... Мама сварила варенье в китайском тазике и поставила на табуретку, а мы с братом ловили нашу кошку Муську. Наша Муська тенью пролетела над тазиком, а мы нет... Мама молодая, папа на военных учениях... На полу лужа варенья... Мама проклинает судьбу офицерской жены, которой надо жить у черта на куличках, на Сахалине, где зимой снега насыпает до двенадцати метров, а летом - лопухи одного роста с ней. Она хватает отцовский ремень и выгоняет нас на улицу. - Мама, на дворе дождь, а в сарае муравьи кусаются... - Пошли! Пошли! Вон!! Вечером брат побежал к соседям, а я совершенно серьезно решил повеситься. Залез в сарай, нашарил в корзине веревку. Придут утром, а я вишу... Вот суки, вам! тут в дверь втискивается Муська, ее зеленые глаза вспыхнули в темноте, как бенгальские огни... Мяу-мяу... Милая Муська! Ты пришла меня пожалеть... Я обнял ее, и так мы с ней просидели до утра... Что такое был папа? Папа - замполит авиаполка. Мы перемещались из одного военного городка в другой, все они пахли гуталином и дешевым одеколоном "Шипр". Так всегда пахло и от моего папы. Мне - восемь лет, брату - девять, папа возвращается со службы. Скрипит портупея, скрипят хромовые сапоги. В эту минуту нам с братом превратиться бы в невидимок, исчезнуть с его глаз! Папа берет с этажерки "Повесть о настоящем человеке" Бориса Полевого, в нашем доме - это "Отче наш". - Что было дальше? - начинает он с брата. - Ну, самолет упал. А Алексей Мересьев пополз... Раненый... Съел ежа... Завалился в канаву... - Какую еще канаву? - В воронку от пятитонной бомбы, - подсказываю я. - Что? Это было вчера. - Мы оба вздрагиваем от командирского голоса папы. - Сегодня, значит, не читали? Вращаемся вокруг стола, как три Чаплина - один большой, два маленьких: мы со спущенными штанами, папа - с ремнем. Все-таки у нас у всех киношное воспитание, да? Не из книг, а из фильмов мы выросли... Книги, которые приносил в дом папа, у меня до сих пор вызывают аллергию. У меня температура поднимается, когда я вижу у кого-нибудь на полке "Повесть о настоящем человеке". О! Папа мечтал бросить нас под танк... Он хотел. чтобы я попросился в Афганистан... А если бы мне там отсекли ноги, как Алексею Мересьеву, вот тогда его жизнь не зря. Он был бы счастлив! Он мог бы меня расстрелять, случись война и нарушь я присягу. Комплекс Тараса Бульбы... Папа принадлежал идее, он не человек. Но меня никак не удавалось запрограммировать на войну... Или на щенячью готовность заткнуть собой дырку в плотине, лечь пузом на мну... Я давил божьих коровок, на Сахалине летом божьих коровок как песка. Давил их, как все, пока однажды не испугался: чего это я столько маленьких красных трупиков наделал? Муська родила недоношенных котят... Я их поил, выхаживал. Появилась мама: "Они что - мертвые?" И они умерли после ее слов. Папа дарил мне военные фуражки... Но я никогда не хотел быть мальчиком... Детский страх: мальчики все становятся военными и их убивают... О! Как я хотел молочными зубами вгрызться в папины хромовые сапоги, биться и кусаться. За что он меня - по голой заднице перед соседским Витькой?! Я не рожден для танца смерти... У меня классический ахилл, мне бы танцевать в балете. Но папа служил великой идее, он был часть этой идеи. Как будто трепанация черепа произошла... Все без штанов, но с винтовкой... Пора сменить жанр... Там, где играли оптимистическую трагедию, сейчас разыграют комедию и боевик. Ползет-ползет, шишки грызет... Угадайте, ко это - Алексей Мересьев... Все, что осталось от папиной идеи, которая в страшной крови. Не люди убивали друг друга, идея убивала. Идея-убийца... А папа? Он беспомощный человек, совсем не готовый к старости, потому что в старости надо просто жить. А он себя без той великой идеи не представляет... Ну, пуст бы кактусы выращивал или спичечные коробки собирал? Сидит у телевизора: заседание парламента - левые, правые, митинги, демонстрации... Папе нужен враг, притаенный, замаскированный, нужна борьба, иначе жизнь утрачивает смысл, бесцельна. Безжертвенна! Такая жизнь папе неизвестна и непонятна. Вот мы смотрим с ним вдвоем телевизор: японский робот ощупывает старый карьер вынимает из песка ржавую мину, увозит взрывать. Папа в бесконечном удивлении: - Гробить технику? У нас что, личного состава не хватает? У него свои отношения со смертью. Она для него всегда чему-то равна: спасенному самолету, выхваченному из пламени колхозному трактору, досрочному выполнению задания партии и правительства... Отдельно от этого жизнь и смерть для него не существуют... На Сахалине мы жили возле кладбища. Почти каждый день я слышал похоронную музыку: желтый гроб - умер кто-то в поселке. обитый красным кумачом - летчик погиб. Красных гробов было больше. После каждого красного гроба папа приносил в дом магнитофонную кассету... Приходили летчики... На столе дымились пожеванные папиросные "бычки", блестели запотевшие стаканы с водкой... Крутилась кассета: - Я - борт такой-то... Движок стал... - Идите на втором. - И этот отказал... - Попытайтесь запустить левый двигатель. - Не запускается... - Правый... - Молчит... - Катапультируйтесь! - Фонарь кабины не сбрасывается!.. Твою мать!!! Э-э-э... Ы-ы-ы... Я долго представлял смерть как падение... С немыслимой высоты... Без слов... Э-э-э... Ы-ы-ы... На языке ветра... Стихии... Материи... Кто-то из молодых летчиков один раз спросил у меня: - Что ты, малыш, знаешь о смерти? Я удивился. Мне казалось, что я это знал всегда. Притяжение. Страх и любопытство. Хоронили мальчика из нашего класса - нарыл в песке окопов патроны и бросил в костер... Вместо глаз - два пятачка... Я это знал всегда, я родился уже с этим знанием. Может, я уже когда-то умирал... Или мама, когда еще помещался в ней, сидела у окна и смотрела, как везли на кладбище: красный гроб, желтый гроб... Я загипнотизирован проблемой смерти, в течение дня я думаю о ней десятки раз. Наверное, потому, что я в детстве жил возле кладбища. Смерть пахла папиросными "бычками", недоеденными шпротами и водкой. Это не обязательно беззубая старуха с косой, а может, это красивая девушка? И я ее увижу... ...Восемнадцать лет. Всего хочется: женщин, вина, путешествовать... Загадок, тайн... Я придумывал себе разную жизнь, представлял. И в этот момент тебя подлавливают... Мне до сих пор хочется раствориться, исчезнуть, чтобы ничего обо мне не знали, не оставить никаких следов. Уйти лесником, беспаспортным бомжем... Постоянно наваливается один и тот же сон: меня опять забирают в армию... Перепутали документы, и снова надо идти служить. Кричу, отбиваюсь: - Я уже служил, скоты! Отпустите меня!! Схожу с ума! Жуткий сон... А моему другу, он воевал в Афганистане, снится,. что автомат не стреляет... Я не хотел быть мальчиком... Я не хотел быть военным... Папа сказал: - Ты должен стать мужчиной. А то девочки подумают, что импотент. В армии меня будут убивать... Это я знал... Или меня убьют, или я убью. Брат вернулся после службы сломленным человеком. Каждое утро его били ногой в лицо... Он лежал на нижних нарах, старослужащий - наверху... Когда тебя целый год пяткой в морду!.. Попробуй остаться тем, кем ты был. Есть тип людей, которые не могут быть мясом, а есть другой тип, готовый быть только мясом. Человеческие лепешки... Я учился бить... В лицо, между ног... Как позвоночник переломить... Хатха-йога, каратэ... Расскажу анекдот... Сменим жанр... Гуляет по лесу дракон. Встретил медведя: - Медведь, - говорит дракон, - у меня в восемь часов ужин. Приходи - я тебя съем. Идет дальше. Бежит лиса: - Лиса, - говорит дракон, - у меня в семь утра завтрак. Приходи - я тебя съем. Идет дальше. Скачет заяц. - Стой, заяц, - говорит дракон, - у меня в два часа обед. Приходи - я тебя съем. - У меня вопрос, - поднял заяц лапу. - Давай. - Можно не приходить? - Можно. Я тебя вычеркиваю из списка. ...Нас ведут по перрону... Девчонки машут... Мамы плачут... В памяти остаются только голоса: - Сорок таблеток... Попытка суицида... Белый билет. В армию не берут... Надо быть дураком, чтобы остаться умным... Бей меня! Бей! Ну и пусть я говно, мне наплевать. Зато я - дома, трахаюсь с девчонками, а ты - с винтовкой пошел играть в войну... Человека можно запрограммировать. Он сам этого хочет. Ать-два! Ать-два! В ногу!!! Что такое вор в законе? Человек, у которого нет романа со смертью, он решил свои отношения со смертью. Зацепи - вилку в глотку воткнет! Жизнь прожита, сожжена дотла. Такой прыгнет, укусит. А сотня молодых мужчин вместе? Зверье! В тюрьме и в армии живут по одним законам. Беспредел. Заповедь первая: никогда не помогай слабому, слабого бей сапогами по голове. Ночью кто хрюкает, кто квакает, кто маму зовет, кто воздух портит... Но слабого бей сапогом по голове! Чехов писал, что надо каждый день выдавливать из себя по капле раба. Но иногда человеку хочется быть рабом, ему это нравится. Подъем. Команда: - Лечь! Встать! Все встали, один лежит. - Лечь! Встать! Лежит. Сержант стал желтый, затем фиолетовый: --- Ты что? - Суета сует... - Ты что? - Суета... Сержант - к командиру роты, тот - к гэбэшнику. Подняли дело: баптист. Как он в армию попал?! Его оградили от всех, потом куда-то увезли. Он фантастически опасен! Не хочет играть в войну... Покончить с собой я хотел пять раз. На пятый... решился... Сначала думал повеситься... Нормально. Все возле этого когда-то проходили... Командир просил: - Только не стреляйтесь. Людей списать легче, чем патроны. В человеке есть война, война возбуждает. Мне бы сказали - строить этот дом, в котором я живу, - долго. Скучно. А разрушить - в два дня. Какой восторг! бить, крушить! Нам это нравится. Системы возврата нет... Я боюсь замкнутых пространств... Ненавижу социальную жизнь... Встать-лечь! Лечь-встать! Почистили нас, помыли. Вынесли красное знамя: "И если я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара..." Ночью во сне я убегал от отца, он целился в меня, целился... Первое письмо от девушки... Руки затряслись... Но жизнь больше Феллини, чем Бергман. Письма хранить нельзя. Проверка тумбочек: - Бабы ваши, будут наши. А вам еще служить, как медным чайникам. Неси свою макулатуру в унитаз... Положен набор: бритва, авторучка, блокнот... Сидишь на "очке" и читаешь последний раз письмо: "Люблю... Целую..." Полярная ночь. Бесконечная. Стоим вдвоем в карауле. В руках - оружие. Мне пришла мысль, что это совсем просто: секунда-две, и ты свободен... Я могу назвать не причину, а повод. Если искать причину, то надо начинать оттуда, когда мама хотела девочку, а папа хотел аборт. Где-то в подсознании у меня это закодировано... И папины заклинания: "Герой! Герой!" Героев я представлял без рук, без ног. С кровавыми звездами на спине... Я никогда не хотел быть героем. Я ненавижу героев! Я их презираю! Миражи! Мифы! Иллюзия! Подмена! В детстве м играли в самураев. Самурай должен был красиво умереть: не имел права упасть лицом вниз, закричать. Я всегда кричал... Меня не любили брать в эту игру... А повод? Повод мог быть ерундой... Сержант сказал, что ты мешок с говном, или колбасы в обед не досталось. Чай без сахара... Столкнуть могла чепуха... Но жизнь больше Феллини, чем Бергман. Стоим в карауле. Шепот (парень деревенский, с Украины): - Ты знаешь, что такое оргазм? Пробовал? Это мы - с ракетами и ядерными головками, которые могут тысячи людей убить? И я, который хочет себя убить?.. ...Смерть похожа на любовь. И последнее мгновение - страшные и некрасивые судороги. Мы не способны вернуться из смерти, но из любви мы возвращаемся. И можем вспоминать, как было... Вы тонули когда-нибудь, вас затягивал вир? Я тонул... Чем больше сопротивляешься, тем меньше сил. Смирись - и дойди до дна. Там уже твой выбор: или ты хочешь умереть, или ты хочешь жить. Хочешь жить - пробивай небо воды, возвращайся. Но сначала дойди до дна... Я дошел и понял: хочу жить! Просто жить! Я никого не убил, единственный человек, в которого я стрелял, я - сам... Только ранил... Но жизнь больше Феллини, чем Бергман... Там? Там никакого света в конце тоннеля... И ангелов я не видел... Сидел отец у красного гроба... Гроб пустой... Сон... Жизнь... Эта жизнь? Или та? Как у Мережковского: "Лишь тенью тени мы живем"..." История коммуниста последнего поколения и некоторые размышления об обаянии красного идеала Игнатий Валерьянович С. - заведующий отделом обкома партии, 54 года Из разговора с бывшим помощником первого секретаря обкома партии. "Зачем вам эта история? Не хочу говорить! Зачем? Все свалили на коммунистов... Натравили на нас народ... Семнадцатый год... По знакомому сценарию... Еще один семнадцатый год... У нас директора керамического завода рабочие на тачке вывезли за ворота. Горлопанили. Били стекла. Забыли, что дальше в этом сценарии. в следующем действии: брат пойдет на брата, сын на отца... История повторяется... Те же действующие лица... Сажусь в такси. - Скоро коммунистов бить будем? - спрашивает у меня водитель. - Так это же снова кровь? - А без крови у нас ничего не получится. Я сначала бы всех коммунистов перестрелял. А потом брокеров и спекулянтов. И сжег бы эти ларьки!! Музыка играет. Хорошие сигареты. И ведь стрелял бы! Стрелял! Вот она - родина Пугачева и Стеньки Разина... Нравится кровь пустить... За справедливость! Только. когда дым рассеется, увидят, что брат убивал брата. А вы говорите - народ. Народ сам о себе сказал, что из него - и дубина, и икона. Не хочу отвечать на ваши вопросы! Не буду! Зачем вам эта история? Он, как и я, из тех, кого вы собираетесь судить... Устроить Нюрнберг... Кричат на улицах: "Довели страну! Разорили! Преступная партия! Кровью залили..." Хотят судить живых и мертвых... В столице бьют, сваливают памятники днем, принародно, а у нас, в провинции, тайком, ночью. Памятники Марксу, Ленину... Рассказывают, рабочие стащили Ленина на железном троссе вниз и кукишей ему надавали. Ночью валят... Как воры... Зачем? Проститесь с большевизмом честно. Наука принесла человечеству куда более неисчислимые бедствия. Давайте тогда истребим ученых! Предадим анафеме отцов атомной бомбы... Марксизм, как любая великая идея, дал своих мучеников и своих негодяев. В этом "красная религия" похожа на все другие религии. Кто я сейчас? Обыкновенный школьный учитель. Преподаю историю. По старым учебникам... Новые еще не написаны... Уходит одна мифология, приходит другая. Никаких идеалов... Я уже не говорю об идеалах... Никаких идей... Зачем вам эта история? Эта нелепая смерть... Необъяснимая... Вы думаете, что сегодня не опасно быть искренним? Что изменилось? Во всем обвинили коммунистов. Их нет у власти. И что изменилось? Пришли демократы - и скорее к той же кормушке, к рогу изобилия... Теперь вы поняли, что не в коммунистах дело? А в кормушке... А там все строго по рангу... Как еще и при Сталине... Об этом ходило немало партийных легенд... Например, как при Ст