ешка не задевала. Он прикрыл шкаф и сел на подоконник, а я стояла напротив, прислонившись плечом к стене. За решеткой окна качались воробьи на кукурузных листьях. - Как это все трудно - определить свою меру... Недавно я был на Афоне. У афонских монахов очень длинные службы. Крадут у сна, спят часа три-четыре, а потом весь день дремлют. Пока сам говорит, еще ничего, кое-как бодрствует. Начнешь ты говорить, смотришь, он уже отключился. Вот я и думал: не лучше ли спать больше, чем весь день дремать и ни на что не годиться? - Конечно, лучше,- рассудила я. - Ага - А вы сколько спите? - Я - очень много. Мне всегда нужна была свежая голова, чтобы усваивать то, что читаю, или чтобы писать. Зачем мне такая экономия, если голова не работает? - Интересная жизнь... А что можно работать не головой, в эту свежую голову не приходило? - Всерьез не приходило, - Но человек не головастик, у него есть тело, которое тоже требует нагрузок, деятельности. И физическая усталость дает иногда такое состояние покоя, которого вы в книге не почерпнете. Заметьте, если человек устал, он не способен раздражаться. Плохи крайности. Плохо, например, если вы работаете на заводе и выматываете все силы для заработка. Но если в вас действует только мозг, это тоже никуда не годится, Нарушается равновесие. Царский путь - посередине между крайностями... И "познай самого себя" - опять же не умственно, не об отвлеченном знании речь. Вот и надо найти эти свои меры - сна и еды, чтения и молитвы, труда и созерцания. Читать вообще нужно не больше половины того времени, которое ты молишься... - Тогда мне пришлось бы совсем мало читать. - Или гораздо больше молиться. Духовность - это особая энергия... И она выявляется в желании молиться, в обращенности души не к миру, а в свою глубину - к Богу... Он поднялся, рассеянно, по привычке что-нибудь делать руками стал счищать воск, застывший на рукаве подрясника. Заглянул Венедикт, но ничего не сказал и остался в трапезной. - Не знаю, не знаю...- медленно произнес отец Михаил, - стоит ли это все вам говорить, как далеко вы пойдете. Если бы вы просто ходили в церковь, ставили по праздникам свечки, можно бы поговорить один раз и отпустить с миром. Но у вас намерения максимальные, замашки вон какие - до Симеона Нового Богослова добрались... - И я не знаю, как далеко пойду. Даже не знаю, как мне дальше жить, куда ведет этот мой путь. Знаю только, что теперь ничего другого не надо. Он посмотрел на меня прямо: - Этот путь ведет в монашество. Чем раньше вы это поймете, тем лучше для вас. Он вышел и стал точить косу. Я сидела на подоконнике и смотрела, как он прошел с косой первый ряд от кукурузных стеблей в сторону нашей палатки. За ним в траве оставалась ровная дорожка и срезанные стебельки мальв. Желтые светильнички падали в траву и угасли. Мы пережили еще одну грозовую ночь. Никто не побеспокоился о нас. Когда я сказала, что мы почти не спали, Венедикт только спросил, поблагодарила ли я Бога за испытание. - Да, когда оно прошло, а мы уцелели. - Это не то, надо благодарить во время испытания, - Вы так и делаете? - Мне приходится, чтобы не было еще хуже. Вечером опять отдаленно загремело в горах. Воздух перенасытился влагой, и она выпадала разрозненными каплями. После службы подошел отец Михаил и сказал: - Можете перебираться в келью. Тон был почти безразличный, хотя игумен знал, какая это для нас радость. Палатка не только протекала сверху и снизу, но и напоминала о временности нашего пребывания в Джвари, Совсем другое - келья: поселившись в ней, мы как будто уже приравнивались к братии. В лесу около храма три дощатых домика. Они поставлены на сваях, чтобы вешние и ливневые воды не разрушали фундамент. Дом игумена увенчан треугольной крышей, скрыт в деревьях недалеко от двухэтажного зимнего дома. За нашей палаткой на обрыве - келья Венедикта, с плоской крышей, обтянутой толем. А между ними в лесу есть еще один домик, о котором мы до сих пор и не знали. В нем недолго жил иеромонах Иларион. Три месяца назад он уехал на лечение в город и, как полагает игумен, больше не вернется: "Наша жизнь - не для всех. Илариону здесь не хватает публики". В его келью игумен и благословил нас переселиться. После палатки домик кажется просторным и высоким. Он похож на келью Венедикта: тоже на сваях, под плоской крышей, с двумя окнами, только вместо стекол вставлена в рамы прозрачная пленка. Железная кровать стоит у стены напротив двери. Десять толстых свечей, наполовину сгоревших, в подтеках воска, прилеплены к заржавевшей спинке кровати над изголовьем: пока не было стекол для ламп, Иларион читал при свечах. В углу под иконой Богоматери стоит на косячке давно угасшая лампада. Рядом висят епитрахиль и черный покров с вышитой красным Голгофой, схимническим крестом. Вторую кровать и стол нам помог перенести из палатки Венедикт. Они широкие, низкие и различаются тем, что под столом прибит один ящик от улья, посередине, под кроватью,- два, с обоих концов, и это придает ей непоколебимую устойчивость. Стол мы разместили торцом к двери, Митину кровать - вдоль стены под окном, на вешалку у двери повесили подрясник и одежду. Матрацы, одеяла и всякую утварь мы с Митей перетаскивали уже в темноте, светя себе карманными фонариками и проложив в сырой траве на склоне узенькую тропинку. По крыше мерно постукивал дождь, а у нас было тепло и сухо. Мы опустили на окнах шторы, зажгли две свечи в подсвечнике. Сидели на деревянных скамеечках у стола и удивлялись тому, как все хорошо складывается у нас в это лето. - Ты осталась бы здесь навсегда? - спросил Митя, снимая нагар со свечи. - Осталась бы. Только с тобой. - Я - то могу остаться. А тебе нельзя. - Это я и так знаю. Но такого дома у меня никогда не было. Всю жизнь я тосковала по тишине и уединению, а жила в общежитиях или коммунальных квартирах с чужими людьми. И вот мы сидим вдвоем с Митей, единственным родным человеком на земле, с которым нам всегда хорошо вместе, а вокруг дождь, лес и горы. Утром я возвращаюсь из храма в келью, еще наполненная богослужением. Тропинка ведет между деревьями по склону холма над монастырским двором. Мимо колокольни с тремя позеленевшими колоколами. Мимо еще одного, едва приметного родничка, из которого вода стекает в небольшой бассейн с лягушками, по ночам оглашающими двор. Нежные красноватые облака над куполом Джвари пронизаны светом. И светом сквозят ветки сосны над крышей. Храм развернут ко мне фасадом, и каждый раз словно заново я вижу купол, похожий на полураскрытый зонтик, и круглый барабан под ним с двенадцатью оконными проемами. Если встать прямо напротив храма, два средних окна совместятся и сквозь барабан ударит солнечный луч. Окна празднично обведены рельефом из арок, между ними сохранился древний орнамент. Весь храм облицован светлой песчаниковой плиткой, и у каждой свой рисунок породы и свой оттенок. А все это вместе свободно, совершенно, живо, и все это я уже люблю. Я так люблю Джвари, эти горы, ущелья вокруг, и свою келью, и обитателей монастыря, и Митю, что мне хочется благодарить Бога за все и молиться. У меня еще никогда не было дней, так наполненных светом, благодарностью и молитвой. Однажды мы с Митей и Арчилом ходили в Тбилиси. Арчила игумен отправил в командировку - учиться печь просфоры; до сих пор за ними посылали каждый раз под воскресенье, перед литургией, а теперь решили, что проще печь самим. А мы хотели принести свои вещи от родственников Давида. Когда мы с ним шли в Джвари и он говорил, что надежды остаться там нет, я все-таки несла в сумке кое-что необходимое на первые дни. Мы обошлись этим. А теперь, обосновавшись в келье, мы могли принести остальное. Уходили впятером - впереди бежали Мурия и Бринька, провожающие всех из монастыря. Поднимались по ложам пересохших ручьев, по которым несколько дней назад спускались. Собаки взбегали метров на десять выше и ждали нас, свесив языки, наверно, недоумевали, почему мы идем так медленно, если можно бежать быстро. - Вы их попросите, пусть завтра нас встретят, чтобы мы не заблудились,- предлагал Митя Арчилу. - Надо идти с Иисусовой молитвой, и не заблудитесь, - отвечал Арчил. Остановились отдохнуть на знакомой седловине, распугав серых ящериц. Змеи тоже заползают сюда греться на солнце, и я решила, что лучше тут не задерживаться. Но Арчил сказал, что и змей не надо бояться, если ты вышел из монастыря по благословению игумена и перекрестил перед собой дорогу. Без подрясника, в черной шерстяной рубашке, несмотря на жару, и черных брюках, Арчил казался бы незащищенным - маленький, узкоплечий, большеголовый, - если бы не эта ясность его веры, как будто делавшая его выше и сильней. Все нам с ним удавалось, идти было легко. И на шоссе сразу догнала маршрутная машина. Мы втроем уселись на заднее сиденье. А собаки долго бежали за нами - не затем, чтобы догнать, но до последних сил проявляя ревность. Потом нас обдавало ревом машин на мосту, выхлопными газами, говором толпы, жаром расплавленного асфальта: после Джвари город казался непереносимым для обитания. Тетя Додо раздвигала стол на балконе, расставляла на нем бутылки с зеленой мятной водой, лобио, салаты и зелень. Я видела ее через раскрытую на балконе дверь. Мы сидели с Тамарой, женой Давида, и говорили на интересную для обеих тему - о нем. Не без тайной гордости она рассказывала, что он окончил геологический институт, был ведущим специалистом, прожигателем жизни и светским львом. И вдруг, представьте себе, ушел чернорабочим на ремонт собора, потом вообще в монастырь. Тогда она считала, что ее жизнь загубил какой-то игумен, мечтала вырвать ему бороду по волоску. Невысокая, с легкой фигурой, светловолосая и кареглазая эстонка с милым лицом, наполовину прикрытым модными круглыми очками с голубоватыми стеклами, она выглядела слишком молодой для матери троих детей, слегка аффектировала свои кровожадные намерения, но и смягчала их юмором. Она равно гордилась тем, что Давид был светским львом, и тем, что он едва не стал монахом. А я знала, что с молодости он глубоко переживал мысль о смерти. Чаще всего люди стараются не помнить о ней, сделать вид, что ее нет и не будет, и так снять все вопросы. Для них тень вечной ночи не обесцвечивает временные земные радости, хотя мне трудно представить себе радости, которыми можно так беспробудно насыщаться. Но Давид относился к меньшинству, для которого бытие требует оправдания высшим смыслом. И его встреча с игуменом Михаилом не была случайной, как ничто не случайно. Здесь, на нейтральной полосе, у тети Додо, Тамара впервые увидела игумена: он с Давидом приехал из Джвари, а она прибежала, "как разъяренная львица". - Мне раньше по глупости казалось, что верующими становятся от какой-нибудь недостаточности. Смотрю, отец Михаил ходит прямо, рослый, сильный. Умный... Вижу, что он все про меня знает. Я даже злилась, что он меня насквозь видит. И говорит спокойно, мягко: "Давид будет хорошим монахом. Но сможете ли вы одна вырастить хороших детей? Может быть, вы погорячились? Подумайте хорошо..." Он мог бы его постричь, и конец, был бы ему хороший монах. А я сижу робко, из львицы превратилась в завороженного мышонка... Еще не могу поверить, что это он мне мужа обратно привел. - Ну, скажем, я сам пришел,- вмешивается отец Давид и предлагает нам перейти к столу. Вернулся с работы младший брат Давида, Георгий, и наше застолье затянулось до вечера. Удивительный мир окружал нас в этой семье. Георгий - родной брат Давида, но сын тети Додо, что оказалось возможным благодаря необычайной любви, связывающей родственников. Двадцать восемь лет назад мать Давида ждала третьего ребенка. А ее кроткая сестра Додо с мужем были бездетны, и Додо пролила много слез, прося у Бога сына. Теперь стало понятно, что сын у нее уже не родится. Отец и мать Давида решили возместить жестокость природы своим милосердием и предназначили новорожденного в подарок сестре. Так наполнилась чаша семейной жизни тети Додо. А когда Георгий подрос и узнал о своем происхождении, он тоже не был им опечален - во всяком случае так он рассказывал эту историю мне. Наоборот, он даже считал, что ему особенно повезло: у каждого его приятеля по одной матери, а у него - две, и обе его очень любят. Одна потому, что получила его в нечаянный и поздний дар; другая потому, что оторвала от себя в жертве любви. И Давид приходит к тете и брату как домой, приводит друзей обедать. Так он и нас привел в первый наш день в Грузии. Мы познакомились в кафедральном соборе: здесь он начал чернорабочим, здесь его рукоположили и оставили служить. А мы знали только его имя через несколько разрозненных звеньев знакомств. Сидели с ним на скамейке у собора и говорили о Боге. Потом началась и кончилась вечерня. Отец Давид, отслужив, вышел к нам в подряснике и с крестом: "Ну, пойдемте". Мы не стали спрашивать куда. В нашей небольшой религиозной биографии Бог выслал нам навстречу только лучших из своих служителей - по великой милости Своей. И мы привыкли, что священника надо слушаться, тогда все выйдет хорошо. Так мы пришли к тете Додо, а потом приходили каждый день, пока не отбыли в Джвари. Грузия началась для нас как чудо и праздник. И он еще длился. Тетя Додо показала нам, что такое аджапсандали. Мы ели это пряное блюдо и постные пирожки и после знойного перехода выпили по шесть чашек чая с вишневым вареньем. А тетя Додо только улыбалась, приносила, уносила, наливала и с тихой радостью предлагала налить еще. Нам было хорошо вместе в этот день, как и раньше. И мы говорили о вере, о священстве. Отец Давид рассказывал, что он и представить не мог, как это даже физически тяжело - в неделю дежурства по храму весь день крестить, венчать, отпевать, какой полной отдачи сил требует эта работа, но и какой мир нисходит после нее. А Георгий, киновед и кинокритик, невольно сравнивая свои занятия с этим, спрашивал, как я считаю, можно ли служить добру средствами мирского искусства. Я отвечала, что кино вообще чаще всего несерьезное дело, а ведать тем, как им занимаются другие, еще менее серьезно. И если бы я была мужчиной и у меня появилась надежда принять сан, я бросила бы всякое искусство, ни на минуту не задумавшись. Потому что любое наше занятие имеет сомнительную ценность, а священник соединяет небо и землю, Бога и человека в таинстве Евхаристии. - И от человека до священника - как от земли до неба, - заключила я полушутя. - От человека - до настоящего христианина,- поправил отец Давид. - Настоящим христианином стать очень трудно, это подвижничество и жертва. А рано утром мы с Митей вдвоем шли по зеленому туннелю из старых вязов, и влажный настил прошлогодних листьев делал наши шаги бесшумными. Изредка вскрикивали, переговаривались птицы, солнце бросало сквозь листву дрожащие пятна света. Мы вышли по благословению отца Давида и перекрестили дорогу. Нам было хорошо идти, и мы пропустили поворот, потерялись и оказались в конце концов на другой от монастыря стороне ущелья. Но мы верили, ЧТО Бог выведет, и Он нас вывел. Мы вернулись в Джвари как в родной дом, о котором успели соскучиться. Все было на своих местах, только скошенную во дворе траву успели убрать в стожок, и пахло сухим сеном. К нашему приходу игумен сам нажарил большую сковородку картошки. А Венедикт намекнул еще раз, что к другой трапезе я могла бы что-нибудь приготовить. Готовить давно надо было мне, и я снова попросила игумена дать мне такое послушание. На этот раз, с непонятной для меня неохотой, он согласился. Я отправилась к женщинам-реставраторам с первым творческим вопросом: как варить борщ? На втором этаже я застала Нонну, ту из них, что помоложе, с тяжеловатым и будто слегка припухшим лицом, с темными глазами под припухшими веками, с сигаретой в руке. Она удивилась и не сразу поверила, что я не знаю таких простых вещей, которые все знают, но толково объяснила мне последовательность операций. Первые полдня в жизни я провела на кухне, и мне это очень понравилось. Тушила свеклу, морковку, лук, резала картошку и капусту, выщипывала на грядке укроп. Получилась огромная кастрюля борща, по-моему, вполне съедобного. Я опустила в нее нарезанные помидоры и отлила туда острые соусы изо всех банок, которые удалось найти. На закуску был подан салат, на второе - поджаренная гречневая каша с луком и зеленью. Во время еды Венедикт впервые за последние несколько дней мне широко улыбнулся; - Сознайтесь, вы просто не хотели готовить нам? Я не созналась, я сказала, что не умела, но научилась. Тогда игумен повел губой и сказал, что человек может гордиться чем угодно, даже тем, что не умеет готовить, странное дело, - а еда как еда, обыкновенная монастырская. Я уже знала, что так они называют еду, не имеющую ни вкуса, ни запаха, но не обиделась, потому что это была явная неправда. Просто отцу Михаилу очень не хотелось за что бы то ни было меня хвалить. Наоборот, после трапезы он исполнил свою давнюю угрозу, принес мне фланелевый халат и предложил в него облачиться. Халат был старый, выгоревший, как подрясник у Венедикта, с пятнами белой краски на спине. Зато он соответствовал моим стоптанным на горных переходах туфлям с полуоторванной подошвой. - Отлично, это то, что надо, - посмеивался отец Михаил, - вы выглядите в нем безобразно. Что бы еще с вами сделать? Вот очки придают слишком интеллигентный вид... Неплохо было бы одно стекло выбить, другое замазать белилами. А башмаки не подклеивайте, перевяжите веревкой. Мне было уже почти все равно: халат так халат, веревка так веревка. Вечерню из-за летнего наплыва туристов перенесли на девять часов. Я успела поужинать и вымыть посуду. А перед началом службы отец Михаил в рясе и камилавке подошел ко мне в храме и молча протянул черную косынку. И в это мгновение, когда он остановился передо мной с застывшей улыбкой и протянутой рукой, меня вдруг будто ударило горячей волной. Всем своим существом - кожей, нервами, сердцем - я ощутила смысл происходящего. Этой черной косынкой с тусклыми цветами, грубым халатом, так же как иронией своей и усмешкой, игумен от меня защищался. Мы вышли после вечерни. Теплая густая тьма обволакивала нас сладковатыми, дурманящими запахами трав и леса. Над черной землей, над контурами деревьев и гор сияло звездное небо. Светящийся Дракон, изогнув в половину небесного свода гигантский хвост, повис над нами треугольником головы. Низко упала звезда, мерцая, как зажженная и брошенная сверху бенгальская свеча. Арчил зажег в трапезной лампу, и все потянулись на огонек. Зашел и реставратор Гурам - он в первый раз отстоял вечерню, крестился, когда все крестились, и теперь продолжал начатый разговор с игуменом. - Но как, как хлеб и вино становятся Телом и Кровью Христа? Этого я не могу понять, а потому и принять... Из-за решетки окна и в проем раскрытой двери вливалась тьма, и в комнате было полутемно. Венедикт, Арчил и Митя сидели на затененном конце стола, я на топчане в углу. Гурам стоял, прислонившись к дверному косяку. Только отец Михаил сидел в круге света от керосиновой лампы, тяжело положив на стол руки и опустив глаза. Свет падал слева и сверху, и в глазницах его залегли тени. Мотыльки бились в стекло лампы, их летучие тени метались, кружились по потолку. - Да потому это и таинство, что умом не постижимо... - выговорил игумен, как будто с усилием преодолевая молчание. Гурам ждал, и остальные молчали. Тогда игумен продолжил: - Помните, в Евангелии от Луки, Дева Мария тоже спрашивает Архангела: "Как будет это?" - то есть как родит Она Сына Божиего? А он отвечает: "Дух Святой найдет на Тебя, и сила Всевышнего осенит Тебя". Вот и все, что можно сказать. Дух Святой нисходит, чтобы создать плоть Христа во чреве Марии, и Он же во время литургии прелагает хлеб и вино в Чаше - в Тело и Кровь Христовы. А как - и тут, и там тайна... Я слушала его глуховатый спокойный голос и ощущала тайну, разлитую вокруг нас в этой ночи с ее мраком и светом и в нас самих, в нашей способности видеть, мыслить, дышать, страдать, тосковать по любви и не утоляться на земле никаким обладанием. Тайна в сотворении мира, в рождении первого и любого другого по счету человека, в прорастании макового семени и созревании колоса ржи. Поверхностному сознанию мир кажется объяснимым, потому что оно способно проследить действие тайны, назвать ее словами, набросить на нее сеть определений. Так ловят в сеть птицу, но сеть остается сетью, птица - птицей, они никогда не станут тождественными, а в остатке и есть живая жизнь. Человечество, как Пилат, прокуратор Иудеи, вечно задает вопрос: что есть истина? И, как Пилат, пожав плечами, отворачивается от Истины Живой, стоящей перед ним, им осужденной на распятие. На этот вопрос Христос и ответил на Тайной Вечери своим ученикам, как никто никогда до Него не был вправе ответить: "Я есть Путь и Истина и Жизнь". И это сердцевина тайны, из которой и соткан мир. Поверить в Бога, принять эту Истину, говорил отец Михаил, можно только всем существом без остатка: сердцем, волей, разумом, образом жизни. Что может один разум? Только пройти через зону неведения и устранить препятствия к вере, потому что малое самодовольное знание уводит от веры, большое - к ней возвращает. Я раньше не видела такого лица у игумена, разве что когда он выходил из-за царских врат. Он поднял глаза, в них почудилось мне тихое полыхание духа, сосредоточенного и углубленного. Мы спрашиваем: как? что? Но всякое рассудочное знание, даже богословское - только мертвая формула Живой Истины, Только средство. А цель, начало и конец, альфа и омега - Сам Бог, созерцание Его, общение с Ним, уподобление Ему, приобщение к божественной вечной жизни. Человек не самобытная жизнь, он только существо, причастное жизни. Бог есть Жизнь Вечная, Источник Жизни, питающий человека, Древо Жизни, растущее посреди рая. Мы - ветки на этом Древе, и если ветвь отсекается, она засыхает. Все мы без Бога были отсеченными ветвями, как Адам, переставший есть плоды от Древа Жизни. Мы медленно умирали и долго еще могли умирать. Привиться опять к стволу, чтобы пошли через нас живые соки, можно не разумом, а так же целостно - телом, душой, духом. Так и бывает в таинствах: в простых и зримых формах они подают нам незримую благодать. "Я - лоза, вы же - ветви..." - и это не символ, для того мы и молимся и причащаемся, чтобы получить эту реальную силу. Только в Церкви, в богослужении богословское сознание становится благодатным и животворным. Без Церкви и таинств нет христианства. А если Дух Святой найдет на тебя и сила Всевышнего осенит тебя, тогда ты сам узнаешь как. И это будет опытом твоей жизни в Боге, а не чужими словами о Нем... Потом у себя в келье, когда Митя уснул, я сидела за столом со свечой и Евангелием, перечитывала ту главу от Иоанна, где Христос говорит о Себе как Вечном Хлебе Жизни. Он только что накормил пять тысяч пятью хлебами. И народ ищет Его, чтобы нечаянно взять и сделать царем. "Вы ищете Меня не потому, что видели чудеса, но потому, что ели хлеб и насытились. Старайтесь не о пище тленной, но о пище, пребывающей в жизнь вечную, которую даст вам Сын Человеческий..." Но они требуют новых знамений, вспоминая манну, выпавшую с неба в пустыне во времена Моисея, ждут хлеба и чуда. "Иисус же сказал им: истинно, истинно говорю вам: не Моисей дал вам хлеб с неба, а Отец Мой дает вам истинный хлеб с небес. Ибо хлеб Божий есть тот, который сходит с небес и дает жизнь миру. На это сказали ему: Господи! подавай нам всегда такой хлеб. Иисус же сказал им: Я есмь хлеб жизни; приходящий ко мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда". И дальше говорит Он слова, которых они не могут вместить: "Истинно, истинно говорю вам: верующий в Меня имеет жизнь вечную. Я есмь хлеб жизни. Отцы ваши ели манну в пустыне и умерли; хлеб же, сходящий с небес, таков, что ядущий его не умрет. Я хлеб живый, сшедший с небес; ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира. Тогда иудеи стали спорить между собою, говоря: как Он может дать нам есть Плоть Свою? Иисус же сказал им: истинно, истинно говорю вам: если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни. Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день. Ибо Плоть Моя истинно есть пища и Кровь Моя истинно есть питие. Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне, и Я в нем. Как послал Меня живый Отец и Я живу Отцем, так и ядущий Меня будет жить Мною. Сей-то есть хлеб, сшедший с небес". И многие из учеников Его говорили: "Какие странные слова! кто может это слушать?" - и отошли от Него. "Тогда Иисус сказал двенадцати: не хотите ли и вы отойти? Симон Петр отвечал Ему: Господи! к кому нам идти? Ты имеешь глаголы вечной жизни: и мы уверовали и познали, что Ты Христос, Сын Бога живаго". Сколько раз я читала эти слова, но принимала их отвлеченно. И вот теперь они завершились для моего сознания - исполнились в Тайной Вечери. "И когда они ели, Иисус взял хлеб и, благословив, преломил и, раздавая ученикам, сказал: сие есть Тело Мое. И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все, ибо сие есть Кровь Моя Новаго Завета, за многих изливаемая во оставление грехов". И эти же слова произносит священник на литургии во время Евхаристического канона после благодарения Бога и тайных молитв: "Приимите, ядите, Сие есть Тело Мое, еже за вы ломимое, во оставление грехов. Пиите от нея вси, Сия есть Кровь Моя Новаго Завета, яже за вы и за многие изливаемая во оставление грехов". Диакон, крестообразно сложив руки, возносит над престолом Святые Дары как жертву любви и благодарности Богу. Священник в тайных молитвах просит ниспослать на них Духа Святого. Те же произносятся слова, и те же самые Дары, которые приняли ученики Христа из Его рук, мы принимаем сегодня из Святой Чаши. Потому что не священник, а Тот же, Кто освятил их два тысячелетия назад, присутствуя на Тайной Вечери Евхаристии, Сам освящает я благословляет Святые Дары. Нисходит Дух Святой и совершается Тайная Вечеря, причастники принимают Тело и Кровь Его Нового Завета. И этот момент соединения человека, восходящего в покаянии и любви к Богу, и Бога, в прощении и милосердии нисходящего к человеку, - точка пересечения времени и Вечности, центральная Точка бытия. Я еще читала, когда из-за двери позвал Арчил, Он сказал, что увидел в окне свет, а у реставраторов одной женщине плохо, другая просит меня прийти. Имен женщин Арчил не знал. Мне невольно вспомнился рассказ из жития недавно умершего старца. Приходит к нему монах за советом: женщина который раз предлагает ему свои услуги, что ей ответить? "Ты-то что отвечаешь?" - спрашивает старец. "Отвечаю: "Спаси, Господи". - "А она?" - "Уходит и опять приходит". - "И давно она так?" - "Да уж года три". - "А женщина молодая или старая?" - "Не знаю, я на нее не смотрел". Эли стояла в темноте у перил террасы, куталась в шаль. Вечером к ним приезжали гости, Нонна выпила немного вина. Потом вдруг упала, начался приступ, и уже часа два она без сознания. Эли не знала, что с ней, и боялась, что Нонна умрет. Нонна с закрытыми глазами металась по матрацу, расстеленному на полу, и сквозь сжатые зубы стонала. Это было страшно. Эли ждала от меня помощи, а я испытывала только ужас перед темной силой, ломающей тело Нонны. В трапезной горел свет, и я спустилась к Арчилу. Из медицинских средств в монастыре оказались только градусник и аспирин. Я попросила Арчила посмотреть, спит ли игумен. Игумен не спал и пришел сразу. Опустился на корточки у стены рядом с Нонной, минуты две проговорил с Эли по-грузински. - Можно разбудить наших мужчин и послать их за машиной... - Не надо. Нужно только ждать. - Он был совершенно спокоен. - Это пройдет. - А что с ней? - Голос Эли звучал робко. - Не знаю. Но здесь такое место, где ничего плохого случиться не может. Больше он ничего не сказал. Но мы обе сразу успокоились. Вместе с игуменом я дошла до развилки тропинок: одна вела к моей келье, другая - к его. На минуту мы остановились у бассейна. Все так же мерцало небо над нами россыпями чистых звезд. Густая тьма вокруг шумела кронами деревьев. В бассейне разливались трелями лягушки, и в неподвижной воде плавал светящийся желтый серпик месяца. Лица игумена мне не было видно, только шапочка чернела на звездном фоне. Он растирал в пальцах листок, и я чувствовала слабый березовый запах. - Это наказание... - выговорил он тихо. - Его надо принять и пережить. - Наказание за что? - Она ведь пила вино? - Совсем немного. - Не важно, много человек украл или мало. Можно согрешить помыслом - этого вполне достаточно. Ой пошарил рукой в гравии у бассейна, бросил камешек и разбил отражение месяца. Мне показалась чрезмерной эта взыскательность - когда-То Христос сам превратил воду в вино. Но, может быть, отец Михаил говорил о другом? Я вернулась к Эли. Нонна затихла. Мы стояли у перил, смотрели на небо, на монастырский двор. Лунный луч падал на купол храма. И черная крона сосны за ним бесшумно покачивалась, заслоняя и открывая звезды. - Вам нравится отец Михаил? - Очень... - помолчав, ответила она. - Мы ведь жили здесь все прошлое лето. Даже с тех пор они очень изменились: Венедикт стал более духовным, отец Михаил - хотя бы внешне - менее закрытым. Тогда они с нами вообще не разговаривали. - А в церковь вы не ходите? - Нет... - Вы не верите в Бога? - Верю... Но мне пятьдесят два года, поздно менять жизнь. - Почему? Куда мы можем опоздать? Помните притчу о работниках одиннадцатого часа? Хозяин виноградника всем воздает поровну - тем, кто работал с утра, и тем, кто пришел на закате. - Я никогда не могла этого понять,- улыбнулась Эли. - Разве это справедливо? - Это гораздо больше, чем справедливость - это милосердие. Справедливость воздает мерой за меру. Как в Ветхом завете: око за око, зуб за зуб. А в милосердии Божием все наше зло утопает, как горсть песка в океане. - А добро? - Добро тоже. Поэтому мы ничего не можем заработать, с утра мы приходим или к ночи. Не в воздаяние все дается, а даром, в дар... как Святые Дары, как сама жизнь. - Но вы-то пришли давно? - Совсем нет. И раньше очень сожалела, что пришла поздно, было жаль прежних сорока лет. А теперь я знаю, что их ценой и обрела веру. Без такой долгой жажды не было бы и утоления ее. - Вы считаете, что уже не сможете потерять веру? - Я предпочла бы потерять жизнь. Что бы я делала с ней - без Бога? Мы стали мало видеться с Митей, только на службе и поздно вечером. Почти весь день я занята в трапезной - чищу, режу, жарю, варю, потом мою у родника посуду. Арчил очень рад, что ко мне перешли его обязанности: все что угодно, только не женская работа. Я от души его поздравила, а он от души принес мне соболезнования. Правда, мне не на чем раскрыться, продуктов с каждым днем меньше: сетка мелкой картошки в подвале рядом с кельей князя Орбелиани, там же кучками на земле свекла и лук, которые я выбираю на ощупь, в шкафу - чай, вермишель, крупы и варенье. Иногда реставраторы приносят то банки с болгарскими салатами или перцем, то синий тазик с желтыми персиками, то два-три круга свежего хлеба - раз в неделю к ним приходит машина. А Митя весь день с братией. Каждый раз на службе он читает наизусть "Царю Небесный", "Трисвятое" по "Отче наш" и пятидесятый псалом на хуцури, разжигает и подает кадило. Ему нравится быть в алтаре. Алтарь совсем маленький, отделен от нас полотняным иконостасом. Присутствие игумена там совершенно бесшумно, а каждый Митин шепот и шорох слышен. Когда Митя задерживался в алтаре, Венедикт ревниво усмехался и как-то вдруг недовольно сказал: "Димитрий, Не шуми!" Тогда игумен оставил нас с Митей в храме и рассказал притчу о том, как к одному отшельнику пришел царь. Отшельник беседовал с ним, и царь задержался в горах, чтобы прийти на следующий день. Но утром он уже никого не нашел в келье: отшельник покинул ее навсегда. Так надо бояться привилегий и избегать их. Больше Митя в алтарь не ходил. Иногда они устраивают спевки под фисгармонию. Митя играет, а братия поет - игумен, положив локти на фисгармонию, нависая над ней и слегка улыбаясь даже во время пения; Венедикт, прислонившись к стене и заложив за спину руки, с равнодушным видом; Арчил, не сводя напряженного и несколько испуганного взгляда с Венедикта, которому подпевает. Игумен настаивает, чтобы Митя говорил, кто и где фальшивит. Фальшивит то Венедикт, то Арчил, потому что оба до монастыря никогда не пели и не знают нот, но Венедикт требует поощрения за храбрость. Хотели было выучить к литургии "Иже Херувимы", но никто не справился. Мы с Митей всегда делились впечатлениями дня, и от него я узнаю некоторые подробности монастырского быта, которые не вижу сама. Например, игумен часто садится за стол первым, долго ест. А Митя сидит рядом и замечает, что отец Михаил наливает себе в миску половину разливной ложки супа, кладет туда же ложку второго и запивает все чаем. Для рослого мужчины это вообще не еда, а он, выходя, еще скажет: "Ну вот, пришел первый, ушел последний и опять объелся. Так Лествичник и говорит про ненасытное чрево: само уже расседается от избытка, а все кричит: алчу!" Такие хитрости в стиле монастырской жизни. Когда-то монаха могли поставить на год у ворот, чтобы он всем кланялся и говорил: "Простите меня, я вор и разбойник". Но говорить о себе, что ты обжора и лентяй, или что ты три месяца не мылся,- это тоже лекарство от гордости. А чем должен заниматься монах? Молиться, бороться с помыслами и с гордостью. Пока ты заполнен сознанием собственного достоинства, по-фарисейски помнишь о своих добродетелях, о своей талантливости, уме, красоте - к тебе закрыт доступ Богу; на уровне жалких человеческих достоинств нет места божественному. А вот когда ты ощутишь всем нутром, что ничего не можешь без Бога, ни росту себе прибавить хоть на один локоть и ни от одного греха избавиться, тогда ты и воззовешь из глубины. И Он придет и всякий твой недостаток восполнит от Своего избытка и по Своей любви. И еще одну тайну игумена нечаянно раскрыл Митя. - Когда я захожу в алтарь с кадилом, отец Михаил всегда сидит. А как-то я карандашик уронил, наклонился... И вижу через щель под царскими вратами - большие подошвы стоят пятками вверх. Через час я опять уронил карандашик, заглянул в щель: опять подошвы от сапог вижу! Значит, он там всю службу простаивает на коленях... Один раз Митя был в келье игумена. Она оказалась чуть больше нашей, с одним окном в зелень на склоне. Стол под окном, кровать - широкая доска на ящиках от ульев. На стене тоже прибит ящик от улья - книжная полка. Шкаф с книгами, на нем висит погребальное покрывало - в постоянное напоминание. В красном углу над аналоем икона Богоматери хорошего письма, зажженная перед ней лампада. Проще и строже уж не могло быть. - А эта келья мне дороже мира и всего, что есть в мире... - сказал игумен. - Вот еще построю веранду вокруг, отгорожусь совсем. А гостям пусть отвечают, что игумен спит. Митя сидел на краю жесткой койки, отец Михаил на низкой скамье у стены. При его росте трудно не смотреть на собеседника сверху вниз, и он старается по возможности встать или сесть ниже, часто садится на корточки, прислонившись к стене, - и смотрит снизу. Он говорил о монашестве. О том, что это совершенно особое призвание. - Если у человека есть вкус к монашеской жизни, значит. Бог его призывает. Но даже архиереями могут стать многие. А настоящими монахами - единицы. "Сиди в келье, и она тебя всему научит" - говорили святые. Нужно полюбить это уединение, тишину, глубинную молитвенную жизнь - она и есть жизнь духовная, а не то, что теперь называют этим словом... - А когда они вышли, отец Михаил оглянулся с тропинки на дощатый домик на сваях: - Но если бы у меня было крепкое здоровье, как у прежних монахов, и я мог вынести зной, холод, питаться травами, я вообще ушел бы далеко-далеко в горы и там жил один. Об отце Михаиле Митя рассказывает с сияющими глазами: - Он говорит: если у тебя есть добродетель, но о ней узнал хоть один человек, она обесценена для Бога, потому что ты уже вознагражден за нее на земле. И если ты сделал доброе дело, но рассказал об этом - ты сделал его напрасно. Еще мы часто вспоминаем, как бесславно кончилось Митино послушание будильника. Уже на второй день нас разбудил Арчил: наши часы со звоном отстали на сорок минут. - Если случилось что-нибудь хорошее, лучше отнести это на чужой счет,- сказал игумен,- а если плохое, надо поискать свою вину. - Как я могу винить себя, если часы отстали? - засмеялся Митя. - А может, ты забыл их завести? На следующее утро часы опять отстали на сорок минут, и Митя с торжеством понес их к игумену. - Оправдываешься? Доказываешь свою правоту? - покивал отец Михаил.- Уже поэтому ты не прав. Будильником опять стал Арчил, он просыпался без часов. А игумен рассказал один случай из своей жизни о том, как опасно обвинять в чем-нибудь другого. Был он на послушании в монастыре. И они с соседом по келье вырезали отличные войлочные стельки. У соседа сапоги пропускали воду, стал он иногда брать их у отца Михаила. А как-то раз он сам надевает сапоги и видит: стелька там гораздо меньше. "Ты что это,- спрашивает он,- наши стельки поменял?" "Да нет, - говорит сосед, - не менял я их". "Как же не менял? Смотри сам, была стелька большая, стала маленькая. Или ты ее под свой размер обрезал? "Ничего я не обрезал", - отвечает. Отец Михаил совсем возмутился: год живут бок о бок, и из-за такой глупости друг друга обманывать? Выбросил стельки, вырезал другие. Шли дожди, сапоги промокали. Через неделю кладет он на батарею стельки сушить, смотрит - и эти маленькие. Тут до него и дошло, что они сыреют и усыхают, а он из-за них с братом поссорился. - Кто виноват? - спрашивает он, хитро посмеиваясь. - Стельки? - Стельки, - весело соглашается Митя. В мистическом смысле, говорит игумен, все мы друг перед другом виноваты, даже если не знаем за собой никакой вины. А если заглянуть глубоко, то и вина найдется. Поэтому в Церкви есть Прощенное воскресенье, когда все просят друг у друга прощения, есть покаяние, исповедь, смывающая вину. А в мире эта вина разрастается, накапливается, как электричество в тучах, и разражается на коммунальном уровне - ссорой, на глобальном - войной... Над Митиной душой отец Михаил имеет все большую власть, и я иногда ревную к нему сына. Может быть, и игумен немножко ревнует Митю ко мне. Потому что мы с сыном вдвоем, а каждый из них одинок. Слово "монах" и происходит от греческого "монос", что значит одинокий. Однажды я была у родника, а Митя позвал меня к началу службы. Потом вышел навстречу с очень смущенным лицом. - Ты что не идешь? Давай сама следи за временем. А то я зову тебя, выглядывает отец Михаил из храма и дразнит: "Вы посмотрите, стоит на монастырском дворе молодой послушник в скуфье, в подряснике... И кричит: "Ма-а-а-ма!" Я привыкла считать своего сына мальчиком. А тут посмотрела и увидела, что он стал юношей, на днях ему исполнялось шестнадцать лет. Под траурным куполком скуфьи он казался выше; нежные, чистые черты лица определились, почернели брови... На посторонний взгляд он вполне мог сойти за молодого монаха, когда собирал с Арчилом сено на лугу за храмом или вел нашу лошадь. Игумен и мне как-то сказал полушутя: - Пора уже вашему сыну идти своим путем. Оставляйте его у нас. А сами идите в женский монастырь, здесь есть недалеко от Мцхеты. - Но вы разрешили пожить здесь нам обоим. Вы не отбираете обратно своего подарка? И сын пока нуждается во мне. - Сын всегда нуждается в матери. Но рано или поздно он от нее уходит. - Пусть лучше это будет поздно... И знаете, один писатель мне говорил, что у него было много жен, но самой духовно близкой женщиной всегда оставалась мать. - Наверно, мать может быть ближе, чем жена. Но не должна быть ближе Бога. И сын для матери - тоже. "Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня". А вы, мне кажется, пока Митю любите больше, чем Бога. - Я просто не разделяю эти две любви. - Вот я и говорю о том, что пора разделить... Я не согласилась, но мне стало грустно после этого разговора. Что-то случилось с Венедиктом. Больше мы не видели его пьяным, но в последние дни вообще мало видели, только на службах и трапезах. Если мы встречаемся на тропинке, он делает шаг в сторону и молча пропускает меня. Или смотрит сквозными холодными глазами. Мне показалось, что между ним и игуменом тоже легла тень отчуждения. Однажды Митя зашел к Венедикту в келью: тот обещал научить его вырезать кресты. Посидели поговорили. Дьякон вырезал панагию из дерева ко дню Ангела Патриарха. Слушал с рассеянным видом, потом сказал: "Прости, Димитрий, я сейчас в благодати Пресвятой Богородицы, ты мне мешаешь..." Митя пошел к двери, и Венедикт проговорил ему вслед: "А вдруг Она обидится, что я обещал тебе и не сделал, и уйдет?" Кресты он тоже режет из можжевельника, яблони, липы, груши. Если грушевую пластинку выварить в растительном масле, она приобретает благородный темно-коричневый цвет. Я видела параманные монашеские кресты из грушевого дерева, похожие на старинные, и вскоре после нашего приезда Венедикт пообещал нам с Митей вырезать такие. Он показывал нам и кресты довольно больших размеров, украшенные только округлыми грузинскими буквами. А иногда распятие из светлого дерева он обрамляет темным, так что один крест вписан в другой. - Что вы делаете с ними потом? - спросила я. - Мне за них дают деньги, кто сколько хочет. - Но все-таки сколько? - И по тридцать рублей и по пятьсот. Я поспешила предупредить, чтобы для нас он не резал: дать тридцать рублей было бы мало, а пятьсот мы не могли. И претендовать на такой дорогой подарок от Венедикта я тоже не хотела. К тому же крест, который можно купить, для меня если не обесценивался, то и не был священным. Наверное, нам с Митей слишком щедро дарили. Все необходимое пришло в подарок: Библия, Новый завет, молитвенник, бронзовое распятие. Одна за другой пришли три иконы - Спасителя, Богоматери и святителя Николая. И все мы получали в свое время: начали молиться - нам подарили Молитвослов. Стали осмысливать литургию, годичный круг церковных праздников - подарили Настольную книгу священнослужителя... Бог пошлет и параманный крест, если я когда-нибудь буду вправе его надеть. Дня через два Венедикт все-таки принес тиски, несколько пилок, тиски укрепил на ящике от улья рядом с нашей кельей. И с отчужденным видом вырезал при нас крестик в несколько минут. Попробовали и мы с Митей. У меня пилка шла вкривь и вкось. - Это не женское дело... - неодобрительно сказал Венедикт. Так мне говорили о любом моем занятии: от шахмат в отрочестве до богословия теперь. - Вы слишком любознательны, - продолжал дьякон тем же холодным тоном. - Все вам надо понять, всему научиться... Для духовной жизни эта активность не полезна: из любознательности Ева съела запретный плод. Наверное, здесь была своя правда. Но мне казалось, что не этим он недоволен. А игумен исполнил мое давнее желание и показал, как плетут четки. Митя сразу отказался учиться; чтобы сплести один шарик, нужно было совершить семнадцать операций, обводя нить сутажа вокруг пальцев, затягивая ее в петли - крестообразно, проводя одну петлю под другой,- казалось, это невозможно запомнить. - Я сам до сих пор путаюсь, - говорил отец Михаил, ножницами поправляя нить на моей ладони. - С неделю мне придется вам все заново объяснять... А через месяц вы нам сплетете четки. Смотри, Димитрий, твоя мама способней, чем ты, хотя считает, что наоборот. Я путалась и начинала сначала и, чтобы не делать этого на глазах игумена, предложила записать "технологию". Они с Митей очень смеялись. - Как, например, словами описать вот эту фигуру? - веселился Митя. - Я не фигуру буду записывать, а последовательность: нить сложить вдвое, завязать узел, перекинуть через указательный и средний пальцы... - не сдавалась я. "Технологию" я все-таки записала, потом заглядывала в нее. И на следующий день сплела четки, даже с крестиком внизу и кисточкой из того же белого сутажа: черного в монастыре не нашлось. Четки показались мне совершенными - все узелки ровненькие, посаженные рядом. Это занятие мне очень понравилось. Сложный труд отвлекает от Бога, а простенький - ничего, как говорили старцы. Митя побежал звать отца Михаила. - Уже сплела три шарика и хочет похвастаться? - догадался он. Но и когда увидел четки, не изменил себе: - Все надо делать бесстрастно, не ради похвалы, а во славу Божию. Вы три раза просили меня научить вас - на что это похоже? Свое желание можно выразить однажды, потом оставить все на волю Божию. И плетут четки спокойно, с Иисусовой молитвой, потому они и освящены от начала. А в эти четки вплетена ваша страстность и гордость. Четки, однако, он освятил, и я послала их в подарок отцу Давиду. Мы сидим в тени под навесом и смотрим старый альбом. Еще шестнадцать лет назад в Джвари были два старца, пришедшие с Афона, - Иоанн и Георгий. От них сохранилось кое-что и теперь, к чему можно прикоснуться. В этом двухэтажном доме они жили. Разобранные ульи - от их большого пчельника. Одичавшие яблони на полянах вокруг - от их фруктового сада. Сами эти старые монахи к концу дней уже не могли вести хозяйство. Но приходили люди помолиться в монастыре и помогали убрать виноград, испечь хлеб. - Чем определяется состояние той или иной поместной церкви? - говорит отец Михаил, всматриваясь в тусклую фотографию. - Не торжественностью архиерейских служб, не количеством прихожан, которые ставят по праздникам свечи. Оно определяется монастырями. И опять же не их богатством, не тем, сколько в них монахов. А тем, какие это монахи, - уровнем духовной жизни... На выцветшей фотографии высокий белобородый старец в шапочке и круглых очках с плоскими стеклами - это отец Георгий. Он очень худой. На нем короткий подрясник с вязаным длинным жилетом, как на отце Михаиле, разношенные сапоги. Он щурится от весеннего солнышка круглые очки сидят на переносице косо. А вокруг тесно, стараясь уместиться к нему поближе,- бедный и не привыкший фотографироваться народец, мужчины в сапогах и брюках военного покроя, женщины в низко повязанных платках. На переднем плане лежат забытые грабли. Ни лица уже не рассмотреть, ни голоса не услышать... Мы можем жить в его доме, молиться в его храме, но ничего не узнаем о его сокровенной жизни. - К нам приходил иеромонах Габриэль,- продолжает игумен,- он был послушником в Джвари в последние годы, когда Иоанн умер и Георгий остался один. Габриэль говорит: "Монастырь есть, если в нем есть любовь. Пусть будут два монаха и между ними христианская любовь - это уже монастырь". Тогда и люди придут не напрасно. И всякое дерево даст плоды во время свое. Мы все должны заботиться только & том, чтобы жить по заповедям и молиться. А о том, чтобы дать нам пищу, Бог позаботится Сам. Но разве мы так живем? - А он рассказывал об отце Георгии? - Да, говорил, что это был единственный святой, которого он видел. Рассказывал чудо... Отец Георгий не разрешал упоминать об этом при его жизни, а теперь можно. За несколько лет до смерти у него так сильно болел бок, что он уже встать не мог, И вот однажды лежит он в своей келье, молится. И вдруг входит Богоматерь и с ней еще двое, апостолы. Он подумал: "Как нехорошо, Матерь Божия пришла, а я даже встать не могу". А Она улыбнулась и положила руку ему на то место, которое болело. Его как будто молния прожгла - такой боли он никогда не испытывал. А в следующее мгновение боль прошла и уже не повторялась. На другой фотографии оба старца сидят на террасе, пьют чай, совсем как мы, с хлебом и медом. - Он уже при жизни принадлежал другому миру и был движим не своей волей, а Духом Святым. И потому все у него было чудесно - слова, поступки... Как-то отец Габриэль был в Тбилиси по монастырским делам. И вдруг, говорит, как будто слышит голос: "Скорей возвращайся в Джвари". Он думает: "Как я вернусь, когда меня послали то купить, это привезти, а я еще ничего не успел?" А сам места не находит. Куда ни посмотрит, отовсюду будто слышит: "Иди скорей в монастырь". Он бегом побежал, даже не взял ничего, что успел купить. Приходит, отец Георгий лежит на кровати с четками в руке, смотрит в небо через раскрытое окно. Габриэль думает: "Зачем я пришел? Как ему скажу?" А тот говорит: "Слава Богу, что пришел. Значит, услышала Божия Матерь мои молитвы. Завтра я уйду..." Габриэль думает: "Куда он собрался, такой больной? Зачем ему в город?" "Я не в Тбилиси уйду, - говорит отец Георгий. - Я совсем от вас уйду... телом. А душа моя останется здесь навсегда". Габриэль не хотел верить. Отец Георгий говорит: "Ты сегодня приготовься. А завтра отслужишь литургию и меня причастишь". Утром он причастился, запил просфору теплым вином. Был как раз день Усекновения главы Иоанна Предтечи - в этот же день отца Георгия постригли в схиму. Габриэль спрашивает: "Что-нибудь приготовить?" "Нет,- говорит,- больше мне ничего не нужно. Ты теперь пойди отдохни". Габриэль не послушался, думает, он пойдет спать, а может, нужно будет воды подать. Отец Георгий лежал тихо, все так же смотрел на небо и молился по четкам. И вдруг тяжелый сон напал на Габриэля, необычный сон, так он и уснул сидя. Он не знает, сколько спал, может быть, пять минут. А проснулся - отец Георгий по-прежнему лежит с четками в руке, но душа его уже отошла... Давно никто не приходил в монастырь, а тут как раз подошли двое русских. Вместе отпели его, вырыли могилу. Похоронили под сосной у алтарной части главного храма, рядом с могилой отца Иоанна. Там и сейчас лежат рядом две надгробные гранитные плиты. Под ними - прах двух последних в Грузии афонских монахов. А духом их и живет монастырь. От них этот строгий и бедный, как в скиту, уклад, освященные веками традиции Афона. - Старцы часто знают время своей смерти,- говорил игумен.- Но иногда в этот момент они удостаиваются высоких посещений или преображаются в Духе. Поэтому отец Георгий и не хотел, чтобы Габриэль видел его последние минуты,- я так думаю. Отец Михаил любит рассказ о святом Макарии Египетском, который всю жизнь вел борьбу с бесами и ни в чем им не уступал. И вот он умер и уже одной ногой ступил на порог рая. Тогда бесы захлопали в ладоши и закричали: "Слава тебе, Макарии Великий! Ты нас победил!" Он обернулся, сказал: "Еще нет". И шагнул за порог. Каждый час, каждый миг идет борьба за душу человеческую, и в последнюю минуту можно потерять все. - Вот вы пришли и почувствовали, что место здесь особенное, в воздухе разлита благодать... Правда, многие ничего не воспринимают. Когда я был послушником, один игумен любил повторять, что в последние времена будут люди, как будто пропитанные древесной смолой, не проницаемые для благодати... Смолой, спиртом, ложной земной мудростью, просто ложью - все равно, потому что "дьявол есть лжец и отец лжи" и человекоубийца. А это теперешнее изолгание бытия и есть смерть прежде смерти. Но наши старцы и сейчас помогают нам своей благодатной молитвой. - Поэтому вы и сказали, что здесь ничего плохого случиться не может? - Я так верю. Может быть, когда Нонне было плохо, отец Михаил тоже помолился у них на могилках? Потому что вскоре она уснула и спала всю ночь, а утром встала здоровой. С тех пор они вместе с Эли часто приходят к вечерне и стоят у раскрытой двери, не переступая порога,- обе в брюках, с непокрытыми головами,- но выстаивают до конца службы. - А два года назад отец Габриэль пришел, когда у нас только что рой улетел. Он говорит: "Подождите, может, я вам помогу". А как тут поможешь? Никогда не видели, как вылетает рой? Черный вихрь - ж-ж-ж-ж-ж - жуть... И никакими силами его обратно не загонишь. Не было случаев, чтобы рой возвращался. Пошел отец Габриэль, помолился на могилках. Смотрим, опять - ж-ж-ж-ж-ж! - живой вихрь, и обратно в улей... - Но сам отец Габриэль сохранял что-то от этих старцев, он хороший монах? - Хорошие мы или плохие монахи - этого никто сказать не вправе. Потому что человек смотрит на лицо, а душу знает один Бог. Габриэль говорит: "Если мы с тобой разговариваем о Боге, но между нами нет любви, все наши слова - звук пустой". И мне кажется, если бы Габриэля били, он и тогда излучал бы любовь-Отец Михаил провел десять дней на Афоне с делегацией грузинской церкви. Оттуда привез свою плоскую камилавку, греческую рясу - если ее разложить, получится крест,- шерстяные четки с большим крестом и кисточкой, которой можно пользоваться для Кропления святой водой. Привез, например, обычай не носить креста даже на богослужении, зато параман надевать открыто, поверх подрясника. Должно быть, по-афонски же он не позволяет, чтобы ему целовали руку при благословении; чаще всего не совершает и крестного знамения, а просто говорит: "Бог благословит". Но это все внешние приметы. А его молитвенная жизнь скрыта от нас так же глубоко, как и духовная жизнь старцев. Когда-нибудь через несколько лет, когда разрастется и укрепится Джвари, отец Михаил хочет уехать на Афон навсегда, в Иверский монастырь. - Там хорошо... - говорит он задумчиво, и лицо его принимает отстраненное выражение, будто он смотрит уже оттуда, из афонской дали. Как-то монахи из Иверского монастыря тоже приехали в Грузию. Патриарх поручил отцу Давиду их встретить, а тот, конечно, повез их в Джвари. Есть несколько фотографий, запечатлевших этот визит. Вот они стоят у портала Джвари под резным крестом, сразу заметные в большой группе по камилавкам; двое старые, но коренастые и крепкие, похожие друг на друга крупной лепкой лица и окладистыми белыми бородами, третий совсем молодой, в очках с тонкой оправой и с тонким лицом. А на переднем плане на корточках сидят Давид и его брат Георгий. На другой фотографии отец Михаил и афонские монахи сидят за столом в нашей трапезной, только стол обильно уставлен закусками и бутылками вина. А из подсвечников, похожих на чашечки цветов, поднимаются высокие зажженные свечи. И у отца Михаила то же выражение лица - отрешенное, углубленное,- с каким он говорит об Афоне. Митя попросил фотографию на память. - Возьмите хоть все,- махнул рукой отец Михаил. Мы обрадовались и выбрали несколько. Эту застольную; две групповых; с афонскими монахами и другую, с отцом Иларионом, которого не видели никогда, игуменом, Венедиктом и блаженно улыбающимся Арчилом, которых хотели бы всегда видеть; и три пейзажных - Джвари ближним и дальним планом. В лучшие дни своей жизни я, как за соломинки, хватаюсь за фотографии, за всякие мелочи, которые можно сохранить и без которых потом трудно будет поверить, что эти дни были, хотя и давно прошли. - Мы тоже пришлем вам что-нибудь на память, - пообещал Митя. - Монахам на память? Не надо. - Отец Михаил усмехнулся, взглянул на меня. - Мы постараемся вас забыть на второй день после вашего отъезда. Радость моя о Джвари уже не была ясной, как в первые дни. Ее затуманивала тревога, предчувствие, что ничего здесь нельзя откладывать надолго. Иногда я приходила а большой храм, чтобы насмотреться на росписи и запомнить их. По наклонным доскам с прибитыми перекладинами я поднималась на нижний настил у западной стены, где Ангел с красными крылами преграждал доступ к раю. Здесь росписи сохранились плохо, потускнели краски, но еще текла синяя-синяя река, и невиданные листья давали тень ее берегам. Чуть дальше праведный Ной, переживший потоп, стоял в окружении зверей и птиц под светлой радугой Завета. По росписям можно было проследить, как восходил человек к Богу в любви и вере и как нисходил к человеку Бог. То, что по неверию утратил Адам, избранники Божий возвращали безоглядностью веры. Так принял Авраам зов идти в страну обетованную и пошел, не зная дороги. Так готов он был принести в жертву Богу единственного сына Исаака. В громах и молниях сходил Господь на дымящуюся гору Синай, чтобы дать Моисею заповеди для потомства Исаака. Царь Давид, облаченный в легкие красные одежды, скакал перед ковчегом Завета, был приподнят над землей в пламенном вихре любви, в ликующем гимне хвалы, и его одежды развевались. Оттуда, перешагнув через провал между концами досок, я попадала в алтарную часть. Смотрела, как Гурам и его помощник Шалва, обритый наголо, снимают кальки с огромных фигур пророков. Длинный лист кальки прикрепляли к стене лейкопластырем и обводили контуры фигур цветной тушью. То, что было смутным, наполовину осыпавшимся пятном, приобретало пластичность, графическую четкость. Девять пророков, мощных столпов ветхозаветной веры, держали свод абсиды над престолом. Исайя, Иеремия и Иезекииль стояли со свитками своих откровений о Боге - Судие карающем и Отце всепрощающем и милосердном, Огне поядающем и беспредельной Любви, Боге, сокрытом во мраке и неприступном свете. И все их откровения прообразовали величайшую тайну боговоплощения, тайну Иисуса Христа - Сына Божия. А верхняя часть северной стены вмещала всю земную жизнь Спасителя. Здесь объем храма суживался, и неглубокая ниша была разрезана двумя оконными проемами. Эти узкие плоскости и подсказали вертикальную композицию фресок. Три из них меня поразили. На одной Христос умывает ноги ученикам. Еще недавно они спорили, кто будет выше в Царствии Его. И здесь сидят один над другим по сторонам вытянутого вверх овала, каждый на своей высокой деревянной скамеечке. А Он, Господь и Учитель, перед уходом оставляет им образ истинной Любви, смиряющей себя в служении. Препоясанный полотенцем, с кувшином в руке, Он стоит, склонившись к ногам Петра, - маленькая фигурка в нижнем правом углу фрески. Так увидел живописец тайну снисхождения Бога к человеку. Фрески размещались снизу вверх, и рождение в яслях было началом крестного пути, восхождения на Голгофу, а Распятие - его вершиной. Потому что вочеловечение и стало самоограничением Вечного, Всемогущего и Беспредельного - во временном, слабом, плотском. А дальше все глубже становилось это добровольное уничижение, все тяжелее крест, страдание бесконечного в конечном - до жертвенной смерти, предельной самоотдачи и последнего страдания. "Тайная Вечеря" композиционно повторяла тот же вертикальный овал: ученики, сидящие вокруг стола, поясная фигура Христа во главе его-теперь на вершине овала. Спаситель замыкает Собой группу апостолов, но уже и приметно отстранен, вознесен над ними. На этой ритуальной трапезе, древнем священнодействии, Он преломит и благословит хлеб, как это делалось и до Него. Но к молитвам благодарения добавит слова Нового завета: "Примите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое; сие творите в Мое воспоминание". И древний ритуал священной трапезы пресуществится в литургию, последняя Вечеря, освященная Его присутствием, станет первой Евхаристией... "Гефсимания" - третья дивная фреска Страстного цикла. Внизу - спящие от тяжелой печали ученики; они сбились в тесную группу, прислонились спиной к спине, преклонили головы на плечо или на грудь другому. А над ними, в условно обозначенном Гефсиманском саду, одинокий коленопреклоненный Христос - маленькая, в рост учеников фигура в темном хитоне, склоненная до земли голова. Христос написан в профиль, но глаз, как на древних восточных рельефах, прорисован полностью, удлиненный, с черным кружком зрачка, - единственный на фреске зрящий глаз... "Душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мной". Я уже никуда не могу уйти от этого Его взгляда. Но еще не могу и бодрствовать вместе с Ним. Мите исполнилось шестнадцать лет. Утром, поздравляя его, я с грустью думала, что за эти дни в Джвари, за все, что ему дается в церкви теперь, рано или поздно он дорого заплатит на своем крестном пути. И все же я пожелала ему того, чего хотел он сам.- стать священником. "А каким должно быть духовенство? - спрашивал один русский архимандрит в лекциях по пастырскому богословию и отвечал: - Духовенство должно быть духовным, священство - святым". После утрени Арчил с просветленным взором по-грузински прочел Мите стихотворение, которое написал сам по случаю его рождения и по щедрости души. В задачу входило, чтобы Митя стихи перевел,- пока мы поняли только повторяющееся слово "Илия, Илия". Наверно, Арчил пожелал Мите стать как пророк Илия, который посылал на землю засуху и дождь, низводил огонь с неба, испепеляя чуждых пророков, и на огненной колеснице был вознесен в небеса. Но скорее как истинный грузин Арчил хотел, чтобы Митя уподобился Святейшему и Блаженнейшему Католикосу - Патриарху всея Грузии Илии Второму. Нам так и не удалось этого выяснить: Венедикт стал насмешливо говорить, что стихи плохие, глупые, и рифмы в них нет, и написаны без благословения игумена, к тому же монахи не празднуют дни рождения, и листок отобрал. Арчил виновато улыбался, но когда Венедикт ушел, принес Мите три отшлифованных можжевеловых пластинки, из которых можно было вырезать кресты, и безразмерные носки. Он подарил бы все, что имел, но больше у него ничего не было. А вскоре на тропе к нашей келье появился Георгий. Он нес дорожную сумку с пирожными и сладкими пирожками, испеченными тетей Додо для Мити с братией. Мы втроем пили чай в келье. Георгий сбрил бороду, и от его помолодевшего лица веяло удовлетворенностью. А когда мы виделись у него дома, он казался слегка удрученным. - Что-нибудь хорошее случилось? - спросила я. - Случилось...- кивнул он. - Я ушел работать в патриархию. Вот так это и делается. Я пять лет думаю, говорю об этом, но остаюсь на том же месте между двумя стульями. Что может женщина в церкви? Разве что петь в хоре и зажигать свечи. А он неделю назад занимался кинокритикой - теперь готовился к экспедиции с другом-историком, ушедшим в патриархию на год раньше, они объедут все храмы и монастыри в Грузии, действующие и заброшенные, сфотографируют их, составят подробные описания. Путешествовать будут на лошадях с палаткой или на машине, пешком - где как удастся. Мы все вместе порадовались за него. Георгий - духовный сын отца Михаила, и эта перемена судьбы произошла, конечно, с его благословения. - Но и ваш приезд не прошел бесследно, - улыбнулся Георгий. Еще несколько молодых людей появились с Георгием в Джвари, и отец Михаил сидел на траве под сосной у храма, как апостол в кругу учеников. Только ученики были одеты по сезону и моде, а на отце Михаиле были неизменный подрясник с жилетом, сапоги. И та же лыжная шапочка, сдвинутая набок, украшала его высокий лоб: климат и быстротекущее время не имели над игуменом власти. А из храма доносились звуки фисгармонии. Позавчера Митя пришел поздно, взволнованный, и рассказал, как они с игуменом сидели в трапезной и думали, что можно подарить Патриарху ко дню его Ангела от монастыря. - Венедикт вырезает панагию... А что бы нам придумать? Вот ты, Димитрий, хочешь тоже что-нибудь подарить? - Я? - засмеялся Митя.- Но у меня ничего подходящего нет. - Ты бы мог, например, написать для него музыку? - Я не знаю... - Тебе понравился Патриарх? - с пристрастием допрашивал игумен, - Как ты его увидел? - Очень понравился, - чистосердечно признался Митя. - Мне показалось, что я увидел живого святителя. - Это хорошо тебе показалось. Отец Михаил разыскал в шкафу журнал "Лозовый крест" со стихотворением одного архиепископа, посвященным Патриарху: "Твоей жизни радуется нация, потому что ты повел ее по пути Христа". - Попробуй написать музыку на эти стихи. Только надо совсем забыть о себе, не допустить честолюбивых помыслов. Если ты будешь думать: "Вах-вах, какой я одаренный мальчик, сижу, сочиняю гимн... Чем бы всех удивить?" - то лучше не пиши ничего. Но если услышишь музыку, на которую ложатся эти слова, - не знаю, где ты ее слышишь: в сердце, в воздухе, - пусть она пройдет через тебя, как то, что тебе не принадлежит... Мы должны все делать для Бога, во славу Его, жить самим делом, а не ожиданием плодов. А уж какой получится плод, кислый или сладкий, это не от одних намерений зависит. Человек только пашет, сеет, но плоды созревают по Божьей воле. Весь день вчера Митя сидел за фисгармонией, оглушая реставраторов, работавших на верхних ярусах. И вчерне закончил гимн для шестиголосного мужского хора. Теперь он ждал, когда игумен освободится и послушает. К Митиной радости, отец Михаил очень одобрил гимн. - Удивительно, что он получился грузинский. Я боялся, что ты сочинишь что-нибудь такое... помпезно итальянское. Когда это ты успел почувствовать грузинский дух в музыке? В первые дни после приезда мы раз пять были на патриарших службах в кафедральном соборе - никогда раньше не приходилось нам слышать ничего, подобного мужскому сионскому хору, исполнявшему древние церковные песнопения. Их нельзя спутать ни с какими другими, им невозможно подражать. Патриарха должны были поздравить на вечерней воскресной службе в соборе; еще оставалась ночь, чтобы переписать ноты. До поздней трапезы с гостями и после нее Венедикт с Митей усердно писали, разложив на столе нотные листы. Венедикт написал текст красивым округлым шрифтом, а на обложке нарисовал тушью древний болнисский крест. Всенощную начали в десятом часу, проводив всех гостей. Митя не поехал с ними, потому что утром мы собирались причаститься. До сих пор мы обычно причащались вместе. Как преображается наша маленькая базилика на всенощной... Всю неделю ты ждешь этих минут, когда в проеме над низкими картонными, как будто бутафорскими, царскими вратами сначала появится голова отца Михаила, потом раскроются створки врат и ты увидишь алтарь в его бедности и сиянии. За высоким оконцем с отбитым углом стекла уже ночь. Игумен, облаченный в потертую фелонь и епитрахиль, крестообразно кадит престол. Голубоватый, белесый жертвенный дымок клубится, разливает по храму запах ладана. Алтарь такой тесный, что фигура игумена в широкой фелони едва умещается между вратами и престолом. Но вот он отходит на шаг, чтобы покадить жертвенник, и тебе открывается престол. Горнего места нет совсем, а престолом служит каменный выступ стены, одетый красным покровом с серебряным шитьем. Зажжен семисвечник с желтыми лампадами, еще две высокие свечи горят по краям - в полутемном храме это сияние в алтаре кажется очень ярким, - лежат два напрестольных креста и между ними Новый завет в тисненом переплете. - Слава Святей, Единосущной, Животворящей и Нераздельней Троице...- негромко подаст игумен начальный возглас. Монастырский хор - отец Венедикт, как в черную тогу завернутый в старую рясу, Арчил и Митя в подрясниках - отзовется от аналоя. - Приидите, поклонимся Цареви нашему Богу. Придадите, поклонимся и припадем Христу, Цареви нашему Богу. Митя прочтет на хуцури предначинательный псалом, благословляющий Господа, сотворившего Своею Премудростью этот дивный мир. Врата затворятся, как двери рая. Хор откликнется на великую ектению покаянным "Господи, помилуй...". И вот на вечернем входе со свечой поют одну из самых прекрасных и древних молитв: - Свете тихий святыя славы Бессмертнаго Отца Небеснаго, Святаго, Блаженнаго, Иисусе Христе! Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, Поем Отца, Сына и Святаго Духа, Бога... Служба идет на грузинском языке, но все знакомо и узнаваемо. Иногда я слежу за ней по церковнославянскому или русскому тексту, и слова молитв и Псалмов отзываются в глубине сердца, как будто рождаются его биением. Потом утреня, покаянное шестопсалмие с приглушенным светом: - Боже! Ты Бог мой, Тебя от ранней зари ищу я; Тебя жаждет душа моя, по Тебе томится плоть моя в земле пустой, иссохшей и безводной... Теперь я знаю, зачем Ты создал нашу душу такой беспредельной, такой глубокой, что ничем на земле ее нельзя заполнить, и за всякой радостью есть желание радости более чистой, за всякой любовью - желание высшей любви. В нашей неутоленности, неутолимости - тоска о Тебе, нескончаемой Радости и вечной Любви, и всякое наше желание в последнем его пределе - это желание Бога. Всенощная кончается ко второму часу ночи, а исповедуемся мы после нее. Сначала выхожу из храма я, и Митя закрывает изнутри тяжелую дверь. Я сижу в темноте на выступе стены, прислонившись к шершавому Теплому камню, и смотрю, как горит надо мной несметное множество свечек-звезд. Там продолжается всенощная, и хоры Ангелов поют великое славословие: - Слаба в Вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение. Хвалим Тя, благословим Тя, кланяемтися, славословим Тя, благодарим Тя, великий ради славы Твоея... Ради этой великой Его славы завтра взойдет солнце, раскроются чашечки цветов, запоют птицы. И день раскроется, как новая страница Книги Бытия, книги об Абсолютном, написанной на доступном нам языке относительного. Вневременный словарь этой Книги несравненно богаче нашего. Не только краски, запахи, звуки, То, что мы воспринимаем чувством, сами чувства и мысли, движение их и перемены, но и человек, зверь, дерево, звезда, гора, дождь - это живые слова живого Бога, сказанные для нас. Что такое сам по себе какой-нибудь цветок мака или василек с его синим венчиком? Трава полевая, которая сегодня есть, а завтра увянет, как и мы все. И весь мир, принятый сам по себе - преходящий, текущий, умирающий, - Не больше чем прах, возметаемый ветром. Но вот ты примешь цветок как слово Бога, обращенное к тебе, как знак любви, ты примешь мир как дар, незаслуженный и великий, и сердце исполнится благодарности и ответной любви: "Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, вся звезды и свет. Хвалите Его, небеса небес и вода яже превыше небес. Да восхвалят Имя Господне: яко Той рече, и быша: Той повеле, и создашася..." А что такое грех? То, что отделяет нас от Бога. Наша вина перед Его любовью. Запретный плод, съеденный ради него самого, не насыщает. Любовь, отдельная от Бога, не выдержит нагрузки непомерных ожиданий, не утолит нескончаемой жажды. С какой тоской я припадала к любому источнику раньше, сначала каждый раз надеясь, со временем заранее зная, что это как утоление жажды во сне, после которого просыпаешься с пересохшей гортанью. Об этом Он говорил самарянке: "...Пьющий воду сию возжаждет опять, а кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек". Но "жаждущий пусть приходит, и желающий пусть берет воду жизни даром" - так кончается Откровение. Одна свеча горит, освещая Евангелие, крест на аналое и отца Михаила, сидящего перед ним. Я останавливаюсь рядом, прислонившись к стене, и у меня перехватывает дыхание, как всегда перед первыми словами исповеди. - Что вы все волнуетесь, дышите тяжело, будто вам шестнадцать лет? - говорит он, полуобернувшись ко мне с выжидательной и грустной усмешкой.- Все надеетесь справиться с собой своими силами? Надо спокойно предстать перед Богом с сознанием, что сам ты ничего не можешь, и молиться, чтобы Он помог. А для Бога нет невозможного. "Возверзи печаль свою на Господа, и Той тя препитает". Он по-грузински читает молитвы, Христос невидимо стоит, приемля исповедание мое. Я наклоняюсь над аналоем, положив голову на Евангелие. Игумен накрывает мне голову епитрахилью и кладет поверх епитрахили тяжелую ладонь. Потом мы говорили о монашестве, о Йоге, о любви. Мое сердце, раскрывшееся на исповеди, оттаивало, порывалось к еще большей Открытости, к очищению, просвещению благодатью. Я рассказывала о детстве, о матери и отце, ненависти и лжи между ними, первыми людьми, которых я разучилась любить. Об этом раннем страдании из-за отсутствия любви и неутоленной за всю последующую жизнь тоске по ней. Как ждала я пробуждений душевной жизни... Не было Бога, не было и понятия о грехе, все искреннее казалось дозволенным и желанным. Разве я могла знать, что духовная и душевная жизнь противоположны, вытесняют одна другую? Что и греховные желания в нас искренни, и всякая влюбленность, нежность преходящи по своей природе, что это и есть "скоромимоидущая красота" и "прелесть". - Какая влюбленность, какая нежность... - отзывался отец Михаил со вздохом. - Это безумие. Есть точное название для этих поэтических состояний: блудная страсть. - А теперь душа не принимает ничего временного, я стараюсь обрести абсолютное и в отношениях с людьми, выйти к безусловному - к духовной близости. - Между мужчиной и женщиной не может быть духовной близости. Все замешено на страсти. - Вы так считаете?.. А я стала рассказывать о двух самых близких нам с Митей людях. Один - священник, наш духовный отец. Другой - иеромонах, мы навещали его зимой, когда ему только что дали четыре заброшенных прихода. Каждый день он служил литургию в неотапливаемых, оледенелых храмах по монастырскому чину, без пропусков - сам за дьякона, за псаломщика и за хор. Во время Причастия край Чаши примерзал к губам. - Каждый день? - недоверчиво покачал головой отец Михаил. - Как Иоанн Кронштадтский? Потом требы - крещения, отпевания, причащения больных... Дома он оттаивает за горячим чаем, начинает улыбаться. Собираются на трапезу прихожане. И столько любви, света проливается на каждого из его глаз, что ты видишь в нем не мужчину, а живой образ Христа, перед которым хочется встать на колени. - Женатый священник, духовный отец - не знаю, может быть... Вот и общайтесь с ним. А монахов лучше оставьте в покое. Отец Михаил сидел прямо, откинув голову и прислонившись к стене. Смотрел, как истекает расплавленным воском свеча под густым лепестком пламени. В его привычной усмешке сейчас не было ни иронии, ни легкости, а затаенная и глухая печаль. Я видела совсем рядом его высокий лоб со впадиной виска, на котором пульсировала разветвленная нить сосуда, видела отражение неподвижного огня свечи в его зрачке, проседь в бороде и забытую на губах усмешку. Когда мы замолкали, тишина между нами насыщалась незримыми токами тьмы и света. А мне хотелось говорить, никогда еще мы не говорили о сокровенном. - Рядом с этим иеромонахом я поняла, что монашество - непосильный для меня ежедневный подвиг любви. Что благодать действует там, где израсходованы собственные силы, за их пределом. - Ничего вы в монашестве не можете понимать, ничего... Вам не приходило в голову, что долгие службы, три часа сна в сутки, строгий пост - это его плата за такое духовное общение? - Нет, не приходило. - Не только, конечно... Но станете монахиней, узнаете, чего стоит бесстрастие. Он говорил, что если человек с неизжитыми страстями приходит в монастырь, они и будут его мучить, только с удесятеренной силой. А у каждого свои неизжитые страсти. В миру может казаться, что тебя ничего не тревожит, потому что любое желание можно удовлетворить. Но как только даны обеты - борьба обостряется. Это борьба за душу, и ставка в ней - вечность. Потому лучше, чтобы монах всегда болел. Преследуют не только желания, но призраки прежних желаний, воспоминания, сны. А если не призрак, если постигнет живая страсть? - Я понимаю... - прервала я слишком долгую паузу. - Знать, что ничего никогда не возможно, но испытывать эту муку... Это смертельный номер. - Что значит - смертельный номер? - Ходьба под куполом по канату. Он улыбнулся и медленно положил голову на аналой, виском на распятие, закрыл глаза: - Ох, тяжело... "Бедный,- подумала я,- милый, бедный..." Мысленно я провела рукой по его мелко вьющимся волосам, уже разреженным на темени и стянутым в узелок под затылком. Я знала, что никогда не поглажу его по голове на самом деле, и это то самое никогда, о котором мы говорим. - Сколько вам лет? - спросила я. - Тридцать шесть. Зачем вам это? - А мне сорок четыре. Оказывается, я старше вас всех. Он поднял голову, сначала с усилием, но сразу же выпрямился и коротко засмеялся: - И все-таки вы ничего не понимаете. И то, о чем мы теперь говорим, для вас - литература. И ваша духовная близость между монахом и женщиной - самообольщение. Чем больше понимание, проникновение, возвышенное желание встать на колени - тем затаенней и глубже тоска по близости полной. - Голос у него был глуховатый и ровный. - Поэтому во все времена мужчины и женщины спасались порознь. Поэтому и мы не пускаем женщин в монастырь. И вы сами не должны чувствовать себя здесь в полной безопасности. Я вспомнила хмурый, исподлобья, взгляд отца Венедикта, который он отводил при встречах со мной в последние дни. Но подумала, что тревога игумена преждевременна: наверное, я первая ощутила бы угрозу, если бы она появилась. - О чем вы говорите... Здесь живут и другие женщины, ничего не опасаясь. - Это другие женщины, - ответил отец Михаил, снимая нагар со свечи, почти утонувшей в лужице воска. - Они чужие для нас. А с вами у нас общая жизнь, это сближает. - Он сделал два легких движения, приближая одну ладонь к другой, но так и оставив узкий просвет. - Вы подошли слишком близко. Мне не казалось, что слишком, потому что для меня в этом приближении не было тревоги. Мне хотелось подойти еще ближе, чтобы стало проще, родственней, как между мною и духовным отцом, моим ровесником. Пройдут еще недели две, и напряжение между всеми нами ослабеет от обоюдной открытости, потому что для христианской любви не должно быть "ни мужеского, ни женского пола". Было около четырех часов, когда я отодвинула засов, запиравший нас изнутри в храме. Та же теплая и переполненная звездами ночь окружила нас. На подоконнике трапезной лежал зажженный фонарик: это Арчил или Венедикт намекали игумену, что братия помнит о нем, хотя он и отвлекся от братии. Отец Михаил молча взял фонарик и пошел по тропинке к моей келье, светя нам обоим. Не дойдя до нее несколько шагов, он остановился и пожелал мне спокойной ночи. Митя спал, ровно дыша, как спят уставшие дети. До того, как Арчил придет будить нас, осталось два часа, до литургии - три. Мне, как всегда, не верилось, что я доживу до Причастия. В солнечном свете прозрачно сияют над престолом свечи и огоньки, плавающие в желтых лампадах семисвечника. И тонкий луч бьет сквозь дырку в иконостасе из облака над бедным изображением Спасителя, идущего босиком по земле. Игумен в зеленой фелони, заполнив пространство царских врат, возносит благодарение Богу, как с благодарения начал и Сам Христос установление таинства Евхаристии на прощальной вечери с учениками. Однажды две тысячи лет назад, в сердцевине истории, пришел Христос. Но в Его жизни, смерти и Воскресении на все врем ена даровано нам Его Небесное Царство, и Его Церковь оставлена на земле, чтобы осмысливать и одухотворять жизнь мира. Вечность Духом Святым нисходит в прозрачное для нее время, Святые Дары прелагаются в Тело и Кровь Христа. Сердцевина истории совпадает с сердцевиной дня и нашей жизни, потому что "ядущий Мою плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне и Я в нем". И это сердцевина тайны: Он принял не абстрактную плоть условного человека - это "Я в нем" и означает реальное воплощение Христа в каждом из причастившихся, в нашем теле и нашей крови. Он воплощается в нас, чтобы нас спасти и обожить, снова быть распятым нашими грехами и в нас воскреснуть. Поэтому мы славословим и благодарим и хор поет; - Осанна в вышних! Благословен Грядый во Имя Господне, Осанна в вышних! Игумен повторяет установительные слова священнодействия: - Приимите, ядите, Сие есть Тело Мое, еже за вы ломимое, во оставление грехов. Пиите от нея вси, Сия есть Кровь Моя Новаго завета, яже за вы и за многие изливаемая во оставление грехов. Берет правой рукой дискос, левой - Чащу, крестообразно возносит их над престолом: - Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся. Господи, хлеб и вино, выбранные из Твоих же бесчисленных даров нам на земле, мы приносим Тебе в благодарность и жертву о всех и за все. Потом игумен в тайных молитвах будет просить Бога, чтобы Он силою Духа Святаго преложил хлеб в Тело Христово, а вино - в Его Кровь... И по обету Спасителя это преложение совершится. ...Священник, стоящий перед престолом с воздетыми руками, - вот высший образ человека и символ его предназначения. Он принимает мир от Бога и каждое творение как знамение Его присутствия, как дар - и возвращает, посвящает их Богу в жертве благодарности и любви. Пустая, не насыщающая сама по себе плоть мира пресуществляется в этой вселенской Евхаристии, становится средством для приобщения к Богу, жизнь преображается в вечную жизнь в Нем. - Вечери Твоея тайныя днесь, Сыне Божий, причастника мя приими, небо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам, яко Иуда, но, яко разбойник, исповедаю Тя: помяни мя, Господи, во Царствии Твоем. Да не в суд или во осуждение будет мне Причащение Святых Твоих Тайн, Господи, но во исцеление души и тела. Игумен произносит эти слова по-русски, потому что причащаемся только мы с Митей. И, крестообразно сложив на груди руки, я вслед за сыном подхожу к Святой Чаше. - Причащается раба Божия Вероника... во оставление грехов своих и в жизнь вечную. И, причастившись, я целую серебряный край Чаши. На холме за нашей кельей есть поляна, обведенная лесом. После литургии мы с Митей ушли туда и разместились чуть поодаль, чтобы не мешать друг другу. Я расстелила под березой старую овчинную безрукавку, забытую в келье Иларионом, легла, подложив под голову руки,- и Митя сразу пропал в траве и монастырь. Так бывало и раньше: перед Причастием напряжение нарастало и нарастало - после всенощной, канонов и молитв к причащению, заканчивающихся иногда к середине ночи, после исповеди и литургии я, казалось, из последних сил добиралась до Чаши; а потом сил больше не было, да и не нужны они были больше, потому что все исполнилось и совершилось. Дремотная знойная тишина во мне и вокруг. Сквозь ветки и глянцевую листву я вижу чистую голубизну неба и белое облачко на ней. Солнце стоит над головой. Если закрыть веки, оно горит сквозь них нежным красноватым светом. И каждый стебелек травы или трехлепестковый лист клевера пронизан солнцем. Я смотрю на разветвленную сеть прожилок в прозрачном зеленом овале с зазубренным краем, на сиреневый, звездчатый венчик мелкого цветка, неприметного в траве. Лесной муравей тащит рыжую сосновую иголку с каплей смолы на конце. Прошел ветер - сухим березовым шелестом, лепетом и бормотаньем, и все опять затихло в потаенной жизни. Обрывки мыслей, слова из вчерашнего разговора с игуменом нечаянно всплывают в памяти, они мешают мне. "Господи,- думаю я,- освободи меня от всяких слов. Дай мне хоть ненадолго раствориться в Твоем благословенном мире..." Мите пора уезжать, я приподнимаюсь и ищу его взглядом. Он лежит на траве в подряснике и сапогах, спит, подложив скуфью под щеку, и лицо его во сне светло и чисто. Над ним кружится, садится ему на плечо и взлетает мотылек в голубой пыльце. Неисповедимы дары Господни - я все еще переживала собственное сиротство, а тем временем у меня вырос сын, и наше глубинное родство с ним заменило мне все формы родства и превзошло их. Никогда никому я не могла бы отдавать душу и жизнь так полно. И если бы это сохранилось до конца моих дней... Сразу после трапезы прикатил "газик". Оказалось, что вместе с Митей уезжают Эли и Нонна. Вернуться все они собираются с той же машиной через два дня. Митя, веселый, сменивший подрясник и сапоги на белую рубашку, вельветовые брюки и сандалии, помахал мне с подножки нотной папкой. Дверца захлопнулась, взметнулась и осела пыль от колес на подъеме дороги. Бринька и Мурия с лаем кинулись вслед. Венедикт отвернулся и, натянув на уши вязаную шапку, пошел к себе. Я вдруг обнаружила, что осталась одна. Впервые после намеков игумена меня коснулась тревога. Я устала после почти бессонной ночи и в келье сразу легла, заперев дверь на крючок и даже проверив его на прочность. Но сон не шел. Вспомнились мелкие подробности последних дней. Теперь мне тоже стало казаться: что-то происходило вокруг меня, но от переполненности другими впечатлениями я этого не замечала. Был, например, такой эпизод. Сначала я обедала и ужинала в трапезной после братии, но иногда до вечерни не успевала вымыть посуду, а потом темнело. Я спросила игумена, не могу ли я обедать одновременно с ними, только у себя в келье, и он, безразлично пожав плечами, ответил: "Пожалуйста, как вам удобно". И вот как-то я несла кастрюльку с борщом, а в тарелке поверх нее - хлеб, кусок арбуза и начатую банку с вишневым вареньем. На тропинке мне встретился Венедикт. Он уступил дорогу, взглянув на мою тарелку с таким видом, будто уличил меня в грехе тайноядения. Но не сказал ничего, и мне нечего было возразить. Зато на другой день он заметил Мите: - Твоя мать делает успехи. - Какие? - заинтересовался Митя. - Носит себе еду в келью. - Да, это чтобы не ждать вас, а скорее мыть посуду и готовить. - Но ведь она делает это без благословения игумена... - Нет, с благословения. Едва ли Венедикт пожалел мне борща, который я только что сварила в ведерной кастрюле для всех, или кусок арбуза. Едва ли он заподозрил меня в том, что я делаю в келье пищевые запасы на черный день. Здесь проявлялось какое-то подспудное раздражение или недовольство. А в тот раз, когда в Джвари пришел Георгий с друзьями, один из них, помогая мне собирать посуду, стал что-то насмешливо выговаривать по-грузински Венедикту. Речь шла явно обо мне, и в ответ на мой вопросительный взгляд молодой человек объяснил: - Я говорю: какой же ты грузин, если тебя женщина попросила вырезать крест, а ты хочешь за него деньги? Не знаю, от кого он узнал об этом, мы с ним к тому времени, да и после, не обменялись и двумя фразами. - Я не просила. - Тем более, он сам предложил. - А я говорю, чтобы ты не вмешивался не в свое дело,- мерным голосом, но с холодной неприязнью в пристальном взгляде ответил ему Венедикт и так же взглянул на меня. Не было ли как-то связано со мной и то, что он стал исчезать на весь день? Были три дня, когда я почувствовала напряженность в их отношениях с игуменом. Тогда Арчил уехал, Венедикт, конечно, готовить не хотел; а игумен еще не решался допустить меня в их быт так близко, - может быть, они поссорились из-за нас с Митей? Или я так обидела его, когда он был пьян? Но все это было слишком незначительно для той подчеркнутой отстраненности и неприязненности во взгляде. Как не хотелось мне додумывать до конца все эти "или - или"... Какой бы ни была причина разлада, мне надо было выяснить ее или подумать об отъезде. А я знала, что эти дни в Джвари - лучшие в моей жизни, и за то, чтобы продлить их, сейчас, сгоряча, готова была бы отдать несколько следующих лет. Наверное, я начала засыпать, когда меня позвал из-за окна Арчил: реставраторам подарили грибы, и надо было их пожарить. - Арчил, можно я пожарю их позже, к трапезе? - Конечно,- откликнулся он, уходя. Так мне и не удалось уснуть. Я стала то и дело смотреть на часы, опасаясь, что не успею справиться с грибами, тем более что никогда их не жарила. Умывшись, надев свой полинялый халат и платок, я решила, что мои дремотные тревоги - вздор и надо сейчас же объясниться с Венедиктом. Я не сделала ему ничего плохого и потому ничего плохого не должна была ждать от него. Большая сумка с грибами стояла у родника, из нее пахло осенью, прелым листом и дождями. Я высыпала грибы на каменное ограждение - там были подосиновики, желтые лисички, но больше всего сыроежек с лиловой и красной липкой кожицей и еще каких-то грибов с перепонками в подкладке шляпки, едва ли съедобных. - Надо приготовить для реставраторов тоже, - подошел Арчил, довольно рассматривая пеструю кучу. Когда я шла мимо балкона, Гурам и Шалва сидели за столом с двумя молодыми женщинами и смеялись. - А может быть, мы разделим грибы - там есть женщины, они пожарят сами? - осторожно предложила я. До монашеской трапезы оставалось полчаса, я уже не успевала приготовить ужин на восемь человек. Да и готовить монахам - это я приняла на себя в меру сил, но почему реставраторам с гостями? - Это не женщины, а девушки, - почему-то обиделся Арчил. - Они утром зашли случайно... и задержались. - Да что вы, Арчил, мне это совсем безразлично. - К тому же мы их к себе не приглашаем, - перебил он. - Монахи не трапезничают с женщинами. Это вам так повезло... - Но сыроежки не жарят, а остальных грибов просто не хватит на всех. - От доброго сердца и малое приятно. Вы поняли меня? Я поняла. И на сердце у меня сразу стало еще тяжелее. Что-то такое же непонятное мне, как и в поведении Венедикта, стояло за быстрой и несправедливой вспышкой раздражения Арчила, и это меня подавляло. - Но сыроежки все-таки не жарят. - Почему не жарят? - волновался Арчил. - Если вам трудно, я помогу. Это христианская любовь - сделать добро другим... - Это все равно что жарить огурцы. Но если хотите, делайте с ними что угодно. Глупее повод для ссоры трудно найти, но обида была настоящей. Я чистила, мыла, резала грибы, высыпала их в кипящее на сковородке масло, и у меня дрожали руки. Когда грибы, на мой взгляд, были почти готовы; подошел Арчил и независимо сообщил, что сыроежки он выбросил. - Это и я могла сделать из христианской любви. - Они оказались червивые... Я попросила его попробовать грибы. Он сказал, что, наверное, можно их пожарить еще. В шесть часов к трапезе никто не спустился. Арчил ходил за игуменом, но вернулся один. - А где отец Михаил? - Он плохо себя чувствует... - Арчил говорил теперь сдержанно, но почти так же отчужденно, как Венедикт. - Он придет позже. Стол был накрыт, вермишелевый суп и жареная картошка с луком остывали на столе. Грибы все еще жарились, я хотела подать их горячими. Когда я заглянула под крышку, их стало гораздо меньше. Я отложила себе в миску с картошкой столовую ложку грибов, погасила огонь под сковородкой. В это время на кухню за спичками заглянул Венедикт: я знала, что он курит, хотя от нас с Митей это скрывали. - Отец Венедикт, я хочу поговорить с вами. В моем расстроенном состоянии не следовало делать такую попытку, но мне уже надо было дойти до конца. Отец Венедикт усмехнулся, погремел спичками и прошел в трапезную. Когда через несколько минут я принесла туда чайник, они сидели рядом с Арчилом, и Венедикт поднял на меня хмурые глаза: - Вы хотели о чем-то со мной поговорить? Я растерялась: - Ну, не теперь же, не за едой... Со своей миской я ушла в келью ужинать. Сухие, пережаренные грибы не лезли в горло. Я вспомнила утро на солнечной поляне, спящего Митю и как мне было легко, светло. Теперь мне хотелось бы плакать, если бы не было подавленности и пустоты в моем недобром сердце. Когда я вернулась мыть посуду, Арчил показал мне тарелку с грибами, их стало еще вдвое меньше, чем было на сковородке. - Мы их не ели, оставили реставраторам, грибы здесь - деликатес... - Значит, они еще на сковородке усохли,- сообразила я. - Это потому, что вы их сначала для гостей пожалели - как будто бы пошутил Арчил. Я не жалела их для гостей. Но теперь это не имело значения. Перед вечерней отец Михаил сидел в трапезной, закутанный в женский шерстяной платок, в накинутом поверх платка ватнике, Я спросила, нет ли у него температуры, и предложила вьетнамскую мазь "Золотая звезда". - Не надо, оставьте себе... - ответил он насмешливым тоном и оглянулся на Венедикта, который что-то резал скальпелем и не поднял головы. И потому, что это прозвучало грубо, с тем же выражением добавил: - Я говорил, что монах должен всегда болеть.. Тарелка с грибами все еще стояла посреди стола - как напоминание и укор. Сверху был слышен женский смех. А после вечерни игумен, Венедикт и Арчил заговорили между собой по-грузински. Я попросила благословения и ушла. Усталость и подавленность меня подкосили, я уснула сразу. На другой день, дождавшись, когда Венедикт пойдет с трапезы, я вышла на тропинку. Я волновалась. Получалось, что он уклоняется от разговора со мной, а я настаиваю. Это было унизительно и неприятно. Венедикт смотрел мимо, взгляд его был тускл, как после бессонницы. Я спрашивала, как он относится к нашему с Митей присутствию в монастыре, не мешает ли оно ему. Он отвечал уклончиво и неохотно, что присутствие женщин в монастырях всегда соблазн. - Хотите ли вы, чтобы мы уехали? - Мои желания не имеют значения. Вы живете здесь по благословению игумена, это его дело. А монах вообще не должен иметь своей воли. Пока мы стояли на склоне холма, внизу на тропе от монастыря через поляну появился игумен. Задумчиво наклонив голову, он шел к келье Венедикта, но вдруг увидел нас и повернул обратно. Оглянулся, помедлил, повернул снова и стал подниматься по склону. Венедикт заметил его и пошел навстречу. Перед раскрытой дверью кладовой, на ступенях пристройки сидел Арчил. У его ног стояла большая кастрюля с кусками воска. Он чистил их ножом и складывал на траву: игумен предложил из сохранившегося воска самим делать свечи. Дня три назад он поручил мне почистить воск в свободное время. Времени не было, но теперь мне показалось, что и воском Арчил занялся сам, чтобы меня упрекнуть. - Арчил, - подошла я, слегка задыхаясь, - не мешает ли вам мое присутствие в монастыре? - Мне лично нет. - Он будто ждал этого вопроса и теперь решался на вызов. - Но монахам нужно уединение, вы понимаете это сами. Может быть, вам удобнее готовить еду у родника? "Вот и все", - подумала я. Оставалось дождаться сына. Я выпросила у судьбы несколько дней в раю, но срок истекал. Я убирала со стола, носила на родник посуду, возвращалась с ней. Отец Михаил в накинутом ватнике сидел рядом с Арчилом перед растущей на траве горкой воска. Я не встречалась с ним взглядом, но каждое мгновение чувствовала, что он видит меня. Утром я спрашивала, могу ли уйти после трапезы из монастыря: я хотела походить по горам вокруг, посмотреть на них еще - перед прощаньем. Но теперь ждала, что игумен подойдет. И он появился, с независимым и напряженным лицом прошел через трапезную в комнату рядом, но скоро встал в дверях. - Вы собирались куда-то идти? - Я еще собираюсь, - Куда? - Я хотела побыть одна. - Ах вот как... - Но если вы можете поговорить со мной (я сказала "можете", потому что не мог же он хотеть поговорить с женщиной), давайте поговорим, по-видимому, у нас осталось мало времени. - Значит, вы что-то почувствовали... - Ну еще бы... Отец Михаил сел на койку возле тумбочки, я на край скамьи, облокотившись о спинку. Он раскрыл церковную книгу, полистал ее, нашел в тумбочке ластик и стал тщательно стирать карандашные пометки на полях - в отличие от меня он был при деле. - О чем же вы хотите поговорить? - Прежде всего я хочу поговорить с вами как с духовником. Вы наблюдали нас с Митей довольно долго, мы для вас прозрачны - поговорим о наших недостатках. Он улыбнулся, слегка приподнял брови, одновременно чуть наклонив голову. Его мимика, жесты, интонация - все было уже так знакомо... И стало непонятно, почему вначале лицо его показалось некрасивым: теперь мне нравилась каждая его черта - эти короткие брови, небольшие глаза, длинноватый нос, - нравился даже узелок волос под затылком и длинные пальцы больших рук. И в том, как пристально видела я его сейчас, была прощальная нежность. - Наши недостатки - неисчерпаемая тема. Куда ни посмотри - везде недостатки. Вот у меня на коленях книжка - я украл ее из библиотеки, решил, что там она не нужна. А вам что-нибудь скажешь, вы еще обидитесь... - Может быть, и обижусь. - Ну, как хотите... - Он взглянул коротко, насмешливо, прямо, примериваясь к удару. - Вы ужасно гордый человек. Бог может простить все: воровство, - он слегка приподнял книгу, - прелюбодеяние, разбой... Но гордость - это медная стена между человеком и Богом. "Бог гордым противится, смиренным дает благодать". А в каждом вашем взгляде, жесте - такая гордыня... Чем вы гордитесь? Вы что - Хемингуэй? Или вы самая добродетельная христианка? Я засмеялась; куда уж там... Но этого ему было мало. - Может быть, вы самая красивая женщина? Можно сказать, это был удар в лицо. Я совсем не красивая женщина, всегда помнила это и в юности красивых считала избранницами судьбы. А недавно прочла у Ельчанинова: "Блаженны некрасивые, неталантливые, неудачники - они не имеют в себе главного врага - гордости..." И это так же, как "блаженны нищие духом", "блаженны плачущие"... Беда только в том, что, как говорил игумен, чем только не гордится человек: нет красоты - гордится умом, нет ума - гордится должностью или достатком, нет достатка - гордится нищетой, и радостью гордится, и даже скорбями. - На вас надели старый халат, вы моете посуду - ни капли смирения и тут: вы будто играете роль... Золушки, что ли? Только Золушки, знающей, что ее за воротами ждет золотая карета... - Он все с большим увлечением стирал пометки, - Чем вообще вы заняты сейчас? Вы творите Иисусову молитву? - Нет... Я занята по кухне. - Ага, в пещере творить молитву можно, на кухне нельзя. А в монастыре пищу надо готовить с молитвой. Молитва - вообще первое дело, а все остальное - второе. И что вы там все пишете? Сидите у кельи и пишете в тетрадку. Может, собираетесь написать роман, из монашеской жизни? Наверное, он тоже видит меня пристальней, чем я предполагала. - Из монашеской жизни я не могу писать, я не монахиня. - А мне кажется, все-таки собираетесь. - Вам кажется, что я лгу? - Нет... - Этот аргумент на мгновение его озадачил. - По-моему, вы вообще не лжете. - Последняя фраза была произнесена с интонацией некоторого удивления и уважения. - Во всяком случае стараюсь не лгать. Я не знаю ничего, что стоило бы приобретать ценой лжи. - Вот и повод для гордости. Но что же вы пишете? Длинные письма? - Я записала, что вы рассказывали о старцах... - Зачем? Значит, все-таки - может быть, непроизвольно - готовитесь писать...- От возмущения он закрыл и отбросил на койку книгу. - Да как вы решитесь прикоснуться к их жизни? Ведь это в самом деле другая, не ваша жизнь! Вы понятия о ней не имеете... Так же как о божественных созерцаниях, сколько бы вы о них ни читали. Нам смешно, когда вы цитируете святых отцов. Так дети берут вверх ногами книжку, водят по ней пальцем и приговаривают, будто читают. "Дух постигается только духом"! Пока вы не будете жить по-монашески, вы ничего не увидите, как бы ни старались. То есть увидите подрясник, сапоги, дырку в иконостасе... - Тон его становился ровней. - Решите для себя сразу: хотите вы писать о христианстве или по-христиански жить. И если жить - бросьте все, пока не поздно, идите в монастырь. - Я хотела бы жить. И когда мы уедем из Джвари, я буду тосковать об этой жизни другой, искать для себя выход в нее. Но если не удастся его найти, может быть, мне не останется ничего лучшего чем писать - больше я ничего не умею. - А писать умеете? - Лучше, чем жить или молиться. - Вот и учитесь жить по заповедям и молитесь. А то я боюсь, что вера для вас увлечение - вы открываете новый мир. - В вере для меня - спасение. Я говорю даже не о вечной жизни - я не знаю, как можно выжить без веры в нашей временной. - Хорошо, есл