ок и ему себя жаль, возможно, не подошел бы, не заговорил, а может, и подошел бы, но только, чтобы помочь. А тут -- заговорил, да еще с шуткой, простой почти деревенской шуткой. Они поговорили, как два соперничающих мужика. Сколько тебе лет? А мне вон сколько! А какой ты молодой? Вот я -- молодой. Посмотри, как я работаю. А какие мускулы? А руки? Ну-ка, чья рука крепче? Говорили они на смеси языков украинского, иврита, идиш. У одного -- хороший украинский, а иврит -- увы! У другого иврит хорош, а украинский давно забыт, с трудом вспоминается. И идиш оба почти не знают. Но выручил язык жестов. Он до сих пор нас выручает. Попрощались -- заходи, буду рад. Муж вспомнил об этом, когда, собираясь уйти от Ципоры, мы искали квартиру. -- Зайдем, может, помогут. Они старожилы, многих знают. Мы зашли сразу после обеда, еще не зная местных законов о неприкосновенности двух послеобеденных часов. Потом мы узнали, что Абрам и Хана не всегда в это время отдыхают, но в тот раз, видно, утомившись, прикорнули. На наш стук вышел Абрам, еще полусонный, остановился на пороге, рассматривал нас, словно припоминая, кто мы, и не понимал, что нам от него нужно. Он вяло стоял на пороге своего дома, невысокий, с неприбранными после сна редкими седыми волосами, в распахнутой рубашке, а светлые чуть прищуренные глаза его смотрели на нас оценивающе. Вообще-то, когда тебя оценивают, не очень приятно, но мы почему-то не испытывали этого чувства, возможно потому, что вся процедура длилась недолго. Хозяин так же, как стоял, не выражая никаких эмоций, спокойно посторонился, давая дорогу -- заходите. Но тут на пороге появилась Хана и все обволокла добротой и приветливостью. Потом мы сидели в их доме, рассказывали друг другу о себе. В ход был пущен наш еще очень плохой иврит, забытый Абрамом украинский, руки, пальцы, телодвижения. Мы понимали друг друга. Квартиру мы подыскали без них, но в них нашли близких людей. Как-то сразу и без оговорок. Они старались нам помочь, чем могли, и делали это ненавязчиво, часто с шуткой. Абраму нравилось, что муж за все берется, умеет не умеет -- берется. И Абрам никогда не забывал похвалить мужа. Мы делали ремонт в нашей съемной квартире, Абрам давал советы, какую покупать краску, шпаклевку, инструмент. Он предлагал свои услуги в работе, но не был огорчен, что мы отказались и стали делать все сами. -- Лучше, когда человек не может, но хочет, чем может, но не хочет, -- высказал он свое кредо. -- А еще лучше, когда и может и хочет... -- Верно. Мы покрасили первую комнату, сделано было неплохо, но и не Бог весть, как хорошо. Абрам пришел, походил по комнате, прищурив свои светлые глаза, изображая придирчивый осмотр работы, потрогал углы и выразил удовлетворение: -- Мастер -- первый класс, -- сказал он на ломаном украинском и похлопал мужа по плечу, подняв для этого руку. Он был ниже ростом, но -- старший. "Мастер -- первый класс" -- говорит он мужу всякий раз, осматривая сделанную работу. Приходилось ремонтировать краны, прочищать канализацию, ставить новые розетки. Абрам все трогал руками, проверял, высказывал одоб┐ рение. Он не обращал внимания на мои слова о том, что муж и в Союзе все это делал сам. Абраму нравилось, что человек берется за всякую работу, хоть и ученый. Зато своей работой Абрам никогда не выхваляется. Он принес мне в подарок маленький складной столик, за которым я и сейчас работаю. Столик этот не Бог весть какой нарядный, но прочный и легкий, а главное, он очень удобен в нашей тесной квартире, где ни для чего нет места. Столик можно сдвинуть, а то и вовсе сложить и убрать, когда приходят гости. Этот столик был мне, как подарок судьбы, мы искали в магазинах хоть что-нибудь подходящее, но все было не так удобно и стоило кучу денег. Абрам принес столик, разложил и спросил небрежно: -- Ну, ничего? Подходит? И чтоб избежать благодарности и похвалы, стал рукой разглаживать еле заметную неровность. -- Еврейская работа... Вообще мне нравится его ирония, его понимание шутки. И умение шутить. Наверное, если бы мы могли свободно говорить на одном с ним языке, было бы еще интереснее. Его манера шутить напоминает мне юмор моих интеллектуальных друзей из страны исхода. Мы рассказываем ему и Хане, как из аэропорта Бен-Гурион звонили знакомым, не знали, что делать, куда ехать. -- Почему не позвонил мне? -- спрашивает он мужа, смеясь только глазами. Мы хотели навестить их, но не застали, идем от их дома, на углу улицы встречаем Абрама и Хану. -- Были у нас? -- спрашивает он, прищурив свои светлые глаза. -- Ну и как, не знаете, мы дома? -- Я тоже был красивый мальчик, -- сказал он как-то, когда я восхитилась соседским ребенком. -- Мама даже завязывала мне на руке красную нитку -- от сглаза. Не веришь? -- смеется он. -- Теперь я не такой красивый? Уже не надо завязывать красную нитку? Он много знает, ему все интересно, он в курсе всех политических событий, немного читает газеты, но больше смотрит телевизор. У него есть своя любимая программа -- "Новости" в половине восьмого вечера, ему нравится ведущая программы. Где бы он ни был, торопится домой: -- Там ждет меня моя девушка. Но говорить подолгу о политике Абрам не любит, оно того не стоит. Спорят себе сильные мира сего, а в стране тяжело. Зато всегда спрашивает у мужа о разных вещах из истории, о народах, их судьбах, слушает с интересом, готов слушать долго. К сожалению, у нас не хватает иврита, и муж, рассказывая о чем-то, быстро переходит на язык пальцев. Тут уже становится неинтересно. На том и кончаем, откладывая до лучших времен, когда мы заговорим на иврите вовсю. Как-то они зашли к нам, я накрываю стол -- все, что есть, мне хочется угостить их получше. Но Абрам говорит: -- Зачем столько? Нет места, -- и похлопывает себя по животу. -- То, что ты наставила, хватит на неделю. Он худощав, ест мало. -- Когда были молодые, -- вспоминает он, -- так хотелось есть, но не было денег. Теперь есть деньги, но нужна диета. Нет, он не болен, он энергичен, подвижен, но понимает, что в его возрасте много кушать уже вредно. Зачем же делать себе во вред? Он относится к этому спокойно. Раньше было хуже, когда хотелось есть, а купить было не на что. -- У тебя нет работы, -- говорит Абрам моему мужу. -- У меня тоже не было. Я тоже был оле хадаш. Хана работала, шила. Ходила на работу далеко, за пятнадцать километров. Каждый день. Пешком. Что делать? Жить-то надо было. Она любила читать и рисовать. Когда-то, до войны. Мечтала учиться и стать художником-модельером. Но ее не приняли: в Венгрии тоже не любили евреев. Но шить она научилась, и это спасло их в Израиле. Она ходила по богатым домам, обшивала. И до сих пор шьет понемногу. -- У нас не было съемной квартиры, нам не давали денег. Жили в сарае, пришлось его самому построить. Сарайчик был маленький, тут спали, тут же керосинка. Хана варила еду и до двенадцати часов каждый день шила -- при керосиновой лампе. Мне нравится, что они не ноют, не плачут, не жалуются, от других старожилов я слышала много стонов по поводу старых времен. "Что делать? -- говорят Абрам и Хана. -- Время было такое". Они не завидуют нынешним олимам, тому, что нам дают немного денег на прожитье. Понятно -- теперь время другое. Понимают, что и нам не сладко совсем, хоть и заботятся о нас больше, чем заботились о них. И, может, потому что они так хорошо все понимают, мне ста┐ новится неловко оттого, что я, в самом деле, ничего не вложила в эту страну, что не приехала сюда раньше. Действительно, почему я не приехала? Когда они начинали здесь с нуля? В конце сороковых? Что делала я в эти годы? Мы тоже не сытно ели, мы даже голодали, был страшный голод. Потом стало немного легче. Но мы были очень молоды, учились, ходили на лекции, вечера поэзии и диспуты. Мы верили в коммунизм и учились, чтобы его строить. Среди моих друзей было много евреев. В самом деле, почему мы строили там, а не тут? Кто повинен в том, что нас разбросало по вселенной? Там, где мы жили, и приходилось работать. Ни у кого в то время не была легкой жизнь. Евреи собираются здесь, у нас есть, у нас должна быть своя страна. ...Абраму тоже иногда перепадала работа, совсем, как теперь олимам: что- нибудь починить, подрезать кусты. Как семейную реликвию хранят они эту историю. Хана ушла чуть свет на свою поденку. Он опять остался один, молодой, неприкаянный, не у дел. Пришел сосед, предложил работенку на своем дворе. Сможешь? Он все сможет, дайте только работу. Солнце палило, как всегда летом, немилосердно. Абрам косил траву, убирал двор. Соседу в доме тоже было жарко. -- Зайди, выпьем. Добро бы воду, нет, похоже, самогон. Выпил, пошел работать. У соседа опять жажда: -- Зайди, выпьем. Вечером спросил: -- Домой дойдешь? Как не дойти? Выпрямился, приосанился. Больше ничего не помнит. Хана пришла поздно, увидела, что Абрам лежит на постели поверх одеяла, испугалась. Присела рядом, все поняла и заплакала. Он проснулся, открыл глаза, тоже все понял, взял ее руку в свою, сказал: -- Больше такого не будет. -- И не было? -- спрашиваю. -- Нет, не было. Не то, чтобы он совсем трезвенник, он и сейчас, когда садимся за стол в шаббат или в праздник, может выпить стопку-другую. Это нормально. Жизнь была трудовая, трудная, вся в заботах. Открыли фабрику в городе, повезло -- Абрама приняли на работу. Строили дом. На то, что она зарабатывала, ели, а его деньги уходили на стройку. Ну, что за чудо -- их дом, как он мне нравится! ...В первые месяцы нашей жизни в Израиле под вечер а иногда в тихий безмашинный шаббат мы любили гулять по нашему городку. Гуляли втроем -- с Алиной. Она водила нас по незнакомым улочкам: мы тут еще не были. Сюда. Сюда. А теперь сюда. У нас сложилась игра: бездомные, мы выбирали себе виллу. -- Эту? -- Нет, эта мне что-то не нравится. -- Может, вон ту? -- Ну что ты?! Разве не видишь: здесь негде поставить машину. -- А эта? -- Надо подумать. Эта вроде ничего. Потом мы узнали, что эта игра увлекала не только нас, но и других бездомных олимов. Игра не мешала нам любоваться. Мы отдавали должное строителям -- виллы были красивы. Иногда мы останавливались и замирали. Белые с красным в окружении аккуратно подстриженной зелени, со ступенчатыми балконами, острыми готическими крышами или крышами плоскими, как солярий, одно-, двух- или трехэтажные, иные виллы были поистине творением художника. Одни были богаче, другие скромнее, но что нас поражало -- не было двух одинаковых, похожих. Выходцы из разных стран, хозяева этих вилл, принесли с собой свое понимание красоты и стиля. Смешанное с израильскими традициями, местными материалами и свободой строить, что хочешь (вспоминаю унылые ряды домов в городах и деревнях страны моего исхода), оно взрастило красоту и своеобразие нашего уходящего в гору городка. Иногда мы останавливались возле какой-нибудь виллы и начинали другую игру -- гадать, что за хозяин у этого терема. Можем ли мы узнать о хозяине по фасаду дома? Что может рассказать дом и двор о тех, кто здесь живет? Дом Абрама и Ханы стоит за невысоким, но и не низким зеленым забором -- из кустарника, аккуратно подстриженного, словно подогнанного веточка к веточке, листок к листку. Во двор впускает калитка (иначе и не скажешь -- калитка, как там, на Украине), слева от входа под деревом вкопан стол, скамейки. За домом аккуратный негустой сад, трава. Деревья -- лимоны, мандарины, орехи. Мне ка┐ жется, здесь должны бы расти вишни, черешни. Сам дом в один этаж -- словно раскинулся вширь -- белый-белый с цветными наличниками. Дом не очень велик, но весь улыбается, радует глаз. Внутрь ведет крыльцо. Мне все хочется увидеть здесь строганное деревянное крыльцо, но нет, оно из каменной крошки, гладкое и чистое. Как все внутри -- чистое- пречистое. -- Я люблю свой дом, -- говорит Хана. И это чувствуешь сразу. Мне хорошо в их доме. Мне хорошо с ними. И часто, бывая в их доме, я думаю о том, что неистребима в нас не только принадлежность к нашему гонимому народу, нельзя истребить также дух и культуру тех мест, где мы родились и жили. Как бы ни плавил нас котел аб┐ сорбции. Что делать? Такая у нас судьба. ...Звонил? -- спрашиваю я у Ханы осторожно, боясь причинить боль, но и надеясь услышать, что да, звонил. Она тихо, отрицательно качает головой. В глазах тоска. -- Ничего, -- утешаю я, -- позвонит. У него много работы. Она согласна, она сама себя спасает этой мыслью, что у него много работы. Это прекрасно, что у него много работы, он и уехал за океан в поисках работы. Здесь инженеру, даже хорошему специалисту по электронике, устроиться не так-то просто, а устроишься -- платят мало. Там, за океаном, тоже не так уж хорошо с работой, за которую прилично платят. Ездил с семьей с места на место, три месяца вообще был не у дел. На что жил? Папа переводил шекели в доллары, доллары с оказией передавал в Америку. А сейчас все нормально. Много работы. Это хорошо. Но позвонить-то можно. Это же не то, что писать письма. В прошлый раз она сама не выдержала, позвонила. -- Ах, мама, -- услышала голос Якова, сына, -- вот хорошо! А я как раз собирался завтра звонить вам. -- Ну вот, -- пыталась тогда шутить Хана. -- Когда ни позвоню: ах, я собирался звонить завтра. Всегда -- завтра. Вообще он не такой уж плохой сын, иногда звонит и сам, всегда интересуется здоровьем и делами. Ко дню рождения Абрама прислал подарок. А внук, тот самый подросток с пушком над верхней губою, и вовсе нежен с дедом и бабушкой -- по телефону. Спрашивает у Ханы: -- Плачешь? -- понимает. И чтоб доставить ей радость, говорит, что хочет к ней, у нее самая вкусная в мире еда. Внук, и в самом деле, с удовольствием проводит здесь каждое лето -- свежий воздух, забота, бабушкины пироги. Молодые приезжают редко -- всей семьей дорого. А мальчик спокойно позволяет старикам вращаться вокруг его оси. Его ось -- это ось их вселенной. Он понимает, что доставляет им радость уже тем, что он существует да еще приехал. С Абрамом и Ханой он снисходительно нежен, смотрит на них с любовью, но уже чуть-чуть свысока. -- Ах, дед, ну, что ты понимаешь... Но разрешает ласково похлопать себя по плечу. Ему и самому это еще приятно. -- Ездишь к морю? -- как-то спросила я у него. Стояли жаркие, знойные дни. -- Когда дед свободен. -- А сам? На велосипеде. Ответом меня не удостоили, только взглянули. -- Как можно? -- смеясь объяснил Абрам. -- Только в машине и то не во всякой. -- Любишь Израиль? -- спрашиваю я у внука. -- Да, -- отвечает он сразу же, но без эмоций. Любить Израиль -- это само собой разумеется, это его страна, он здесь родился. -- Ну вот, закончишь школу, приедешь сюда учиться в университете. На меня опять взглянули -- Боже мой, ну, что за наивность! -- Кем собираешься стать? -- Хочу изучать физику. О! Он уже знает, что хочет. А ведь этот мальчик только на год старше, чем наша Аля. -- И будет у тебя много денег? И машина не чета дедовой -- мерседес? -- Хотя у Абрама машина хорошая, нормальная машина. Подросток слегка улыбается: -- У меня будет и свой самолет. О! А я предлагаю ему -- на велосипеде. ...Уже третий месяц, как внук уехал, сразу же по приезде домой позвонил, и с тех пор молчат. И жизнь -- сплошное ожидание звонка. -- Я все время что-то делаю, делаю, я должна все время что-то делать, -- говорит Хана. Она всегда в хлопотах, словно на плечах семья, а не их двое, она да Абрам. То сестре что-то сделает, то племянникам, то чужим людям. Он тоже, где может, ищет работу -- и занятие и приработок, пенсия не так уж велика. Он все умеет, может сделать любую работу -- починить водопровод, поставить солнечный бойлер, подстричь траву. Целый день работает -- то по дому, то у людей. У них много друзей, знакомых. Надо помочь -- пожалуйста. -- На том и держусь, -- говорит Абрам. Узнав о нашей малейшей нужде, Абрам и Хана тут же спешат на выручку. Помогут что-то сделать, подбросят утварь, дадут инструмент кран починить, а то и вовсе отдадут хорошую вещь -- у них, мол, стоит без дела, а нам нужна. -- Я не дарю, -- улыбаясь, говорит Абрам. -- Даю, пользуйся. Когда разбогатеешь, вернешь. Он понимает, что я уже никогда не разбогатею, но он подбрасывает мне эту игру, он знает, что так мне легче. -- И вообще -- мы одна семья, -- добавляет Хана. Мы уже давно считаем, что мой муж и Абрам -- братья, а когда приезжает Ирина, у нее есть дядя и тетя. Это тоже игра, но игра приятная, мне она по сердцу. И мне очень хочется что- нибудь для них сделать, что-нибудь доброе, ласковое. Но что я могу? Иногда в теплую погоду мы заходим за ними, и мы вместе гуляем. -- Хорошо, что вы пришли, -- говорит Абрам. -- Нам было приятно, -- добавляет Хана. Хоть мы еще мало знаем иврит, но когда мы вместе, стараемся шутить, и они тоже стараются шутить, и мы много смеемся. А смех, говорят, продлевает жизнь. А сегодня мы заглянули в их домик, и Хана, вся светясь, протянула мне -- смотри -- фотографии. Получила от сына письмо, он теперь живет в штате Небраска, а на снимке купленный им в рассрочку дом. На фоне этого небольшого красивого дома их Яков, мужчина высокий, светловолосый, со светлыми усами. А на другом снимке, на лужайке в лучах солнца, стоит центр их вселенной -- гла┐ застый подросток. Пожалуй, за эти месяцы он повзрослел. -- Совсем взрослый, -- сказала я Хане. Она радостно кивнула. А мне больно. Мне зябко. Отчего сыновья покидают эту страну? Почему они уезжают отсюда? Зачем старики остаются одни?.. VII Боже мой, что за навязчивая идея -- понять еврейскую душу? Или ее не существует -- единообразной еврейской души? -- Нет, -- сказала мне Ира, -- наша новая знакомая. -- Конечно, вы еще не можете писать об израильтянах. Мы сидим в уютной квартире на третьем этаже дома, расположенного в верхней части нашего городка. Квартира далековата от центра, но зато из окон видны просторы необъятные -- добрая часть Израиля. Ире нравится смотреть из окна. -- Меня волнует каждый пейзаж в Израиле, -- сказала она мне, глядя, как из- за горы Кармель поднимаются облака. -- Ну, а вы понимаете израильтян? -- спрашиваю я Абрама, мужа Иры. Абрам и Ира немного старше нас, приехали из Риги, живут здесь двадцать лет. -- Конечно, -- протяжно говорит Абрам и немного вытягивается, довольный тем, что это так, что он понимает. -- Я думаю и чувствую, как ваш квартирный маклер, как хозяин вашей квартиры. Абрам помогал нам с переводом, когда мы заключали договор на новую квартиру. Он чувствовал себя неуютно оттого, что мы просили перевести еще раз то или иное место, мы оказались тупицами и занудами и не обращали внимания на то, что маклер посматривал на часы. Мы хотели знать все, понять странные израильские законы: почему во главу угла в договоре ставят только наши обязанности квартиросъемщиков? Абрам нервничал. Он неспокойно как-то боком сидел на стуле, словно под ним было несколько горячевато. Переводил пункты длинного договора быстрее, чем нам бы хотелось, иногда даже не дословно, а смысл. Ему не терпелось быстрее закончить это дело, не потому что он торопился. Время у него было, но он считал, что мы ведем себя неприлично. -- Уверяю вас, здесь все нормально, -- сказал тогда Абрам, и рука его плашмя легла на лист договора. Он испытывал неловкость от нашей занудливости, ему нравился наш квартирный маклер, и адвокат внушал симпатию. Абрам хотел, чтобы они видели -- он с ними, он свой. Маклер нам тоже нравился, но мы хотели знать... -- Если бы это я тогда заключал договор, -- говорил Абрам, -- мы составили бы его за десять минут. Мне все было ясно. -- Возможно, через двадцать лет нам тоже потребуется только десять минут. Абрам усмехается и качает головой. Он не желает нам еще двадцать лет не иметь своего угла. -- Когда я приехал сюда, я думал и воспринимал все точно так же, как и вы. Я ведь тоже был из той страны. Я вас уверяю: через несколько лет вы будете думать точно так же, как я. Вы станете израильтянами. Он не просто говорит, он выделяет каждое слово, поддерживая его энергичным жестом руки и вдалбливая в наши несмышленые головы. -- Значит, вы уверяете, -- не унимаюсь я, -- что думаете и чувствуете, как наш квартирный маклер. -- Конечно. -- На этот раз "конечно" он произносит коротко и убежденно. И встряхивает головой. И разводит руками, удивляясь моей непонятливости. Мне хочется сказать Абраму: -- Неправда. Это был Йоси, лучший и честнейший из встретившихся нам маклеров, из тех, о которых мы слышали. Но я уверена: маклер -- это не только профессия, это способность души. Лучший и честнейший спокойно положил перед нами бумаги для подписи -- почти что смертный приговор. Улыбался, поздравил, отдал ключи. Все по закону, спокойно и честно. Честно ли? По закону. Все с добровольного согласия сторон. Но нам-то просто некуда деться, и этот вариант наименее тяжкий. Возможен и не летальный исход. -- Что поделаешь? -- говорит Абрам. -- Работа. Говоришь -- работа? Но каждый ли может быть горным спасателем, каждый ли -- палачом? А ты, ты бы мог стать маклером? Ах, ты не знаешь? А я знаю: не смог бы. Ты весь, как натянутый нерв. Тебе хочется думать и чувствовать, как они, но ты не можешь. Ведь тебя самого обманули, провели, как доверчивого ребенка. Но ты не любишь об этом говорить, я знаю. -- Да, конечно, меня обманули, соглашается Абрам. Руки его при этом не двигаются, а покорно лежат на коленях. Он не возмущается, не кипятится, как обычно, доказывая что-то из области политики, а просто признает печальный факт -- обманули. Бывает. Хотя расхлебывает этот обман уже который год, и будет расхлебывать до самой смерти, теперь уже ничего не исправишь. Может, Абрам уже отвозмущался по этому поводу, и до меня дошли не волны -- тихая рябь. Я никак не могу разобраться в механике начисления пенсии здесь, в Израиле. Что-то откладываешь сам, что-то хозяин (если человек порядочный), что-то потом выплачивает институт национального страхования. Сколько и как, я еще не знаю, и как можно: -- хочу -- плачу, не хочу -- не плачу, тоже понять не могу. Но вот с Абрамом такое было. Начальство кооператива, где, приехав в Израиль, работал Абрам, а работал он тяжело и по двенадцать часов в день, как и нынче олимы, не хотело платить и не платило. А Абрам об этом не знал. И остался он, выйдя на пенсию, практически без пенсии. Хорошо, что Ира работает. -- И сейчас такое случается, -- мы пытаемся загнать Абрама в угол. Недавно по радио, когда адвокат давал консультации, женщина-врач, рассказала, что работает в частной клинике уже семь лет и вдруг обнаружила, что хозяин за нее не платит. -- Да, -- соглашается Абрам, -- бывает. Надо быть внимательным. -- Руки его все еще покорно лежат на коленях. -- Но ведь это все евреи. Надо ли их любить? -- Что вы хотите? Люди несовершенны. В доме у Абрама и Иры хорошо и приятно. И чай вкусен. И говорить интересно. Но договориться невозможно -- у каждого свой угол зрения. ...Познакомились мы тоже случайно. Муж и Ирина шли по улице, впереди торопливо поднималась в гору изящная немолодая женщина, видом и одеждой похожая на только-только приехавших из Европы. Догнали, спросили, не говорит ли она по-русски, и если говорит, то как пройти... По-русски она говорила прекрасно, в разговор вступила охотно, расспросила, кто и откуда. Им было чуть-чуть по пути, но "чуть-чуть" затянулось, они проболтали час, за это время узнали друг о друге довольно много. Теперь я понимаю, что свел нас отнюдь не случай. Закономерность заключалась в том, что если мы нуждались в помощи сейчас или в будущем ожидалась нужда в помощи, мы не могли не встретить Иру. Тогда, правда, они разошлись, только обменявшись номерами телефонов. -- Если что нужно, -- сказала Ира, -- звоните. -- Мама, -- говорила мне с восторгом Ирина, когда вернулась домой. -- Какая женщина! Она музыкант, преподает в музыкальной школе. Ты увидишь, вы с ней подружитесь. О дружбе не думалось, было не до того, да и слишком много друзей мы оставили в стране исхода. Но вскоре нам понадобилась консультация, и муж позвонил. Ира была приветлива, но сказала, что убегает на работу, а дома будет ее муж, Абрам, он с удовольствием нам поможет. Муж застал Абрама за чтением (это вообще был первый дом в нашем городе, где мы увидели книги). Абрам отложил чтение, помог перевести принесенные мужем бумаги, объяснил, что к чему, немного поговорили о политике. Так бы, наверное, и тлело наше знакомство, но -- завыла первая сирена. Еще она не успела отзвучать, раздался телефонный звонок, и я услышала в трубке незнакомый еще голос Иры: -- По радио говорят: надо зайти в загерметизированную комнату и надеть противогазы. И не волнуйтесь, все будет хорошо. Потом она позвонила еще раз: -- Можно снять противогазы, выйти из комнаты. Спокойной ночи. В течение нескольких дней я слышала ее уже знакомый голос каждый вечер -- в начале и в конце тревоги. -- Как? -- удивилась она. -- У вас нет приемника? Надо что-то придумать. У них был старенький приемник, который почему-то молчал, они отдали его нам. Володя заставил приемник работать, с тех пор мы сами узнавали о тревоге. Но Ира все равно звонила: -- Вы слышали -- уже отбой. Спокойной ночи. Если было не очень поздно и она никуда не спешила, мы болтали по телефону. Она всегда успокаивала. -- Ну, а сами-то вы волнуетесь? -- спросила я как-то. -- Конечно. Но все равно все будет хорошо. Посмотрите, скоро война закончится. Вы знаете, из Швейцарии приехал мой знакомый пастор -- молиться за Израиль. Она всегда рассказывала о разных олимах, своих подопечных. -- Ой, извините, -- вдруг спохватывалась она посреди разговора. -- Мне надо еще позвонить Н. -- Называлось очередное имя. -- Вы говорили, ваш знакомый где-то работает. Может, можно туда устроить П.? -- спрашивала она в другой раз. -- Я понимаю, это далеко и тяжело, но он согласен на любую работу. Они ужасно нуждаются. Представляете, что получилось. С ними приехала бабушка, которая получала пенсию, значит было две корзины плюс пенсия. Бабушка вдруг умерла, и теперь у них совсем нет денег: все пожирает квартира. Да, конечно, им нужна квартира подешевле, может быть, вы знаете, я у всех спрашиваю. Но главное -- работа. Я назвала ей место, где, кажется, олимов берут на работу. Она прервала наш разговор, не закончив: -- Сейчас я ему позвоню. Некоторое время спустя она говорила мне о новом своем знакомом олиме: -- Ах, вы не представляете, А. такой несчастный. У него столько проблем. Он совсем раскис. Я ему говорю: так нельзя, надо добиваться, надо что-то делать. -- Ну, а если бы вы не нянчили его, как бы он жил? -- Не знаю. Но все равно, я должна помочь. И она куда-то звонила, куда-то бежала, куда-то мчалась. Уже давно закончилась Буря в пустыне, мы были знакомы уже не только по телефону, и каждую нашу встречу я узнавала о ее новых заботах. -- Ну, и как? -- спрашивала я. -- Помогли? -- Не все получается, -- сожалела Ира. -- Не все получается, как хочешь. Что поделаешь? -- Ира, когда вы успеваете? Пора бросать работу. Шутки Ира понимает, но такие не поддерживает. -- Да, тяжело, совсем нет времени. Я сегодня не играла, а когда я не играю, у меня плохое настроение. Зато Абрам эту тему поддерживает охотно: -- Что вы... Работать будем, пока упадем. Сам он вышел на пенсию и служит при Ире личным шофером. -- Мой министр, -- с доброй усмешкой над собой и над обстоятельствами говорит о жене Абрам. Иногда скромнее: -- Мой начальник. Надо везти Иру в Хайфу на концерт или в соседний городок в музыкальную школу на урок, или в какое-то учреждение решать олимовские дела, он садится за руль и едет. -- А вы, -- спросила я у Абрама, -- почему не так соучастливы? -- О! -- ответил он с усмешкой. -- Нам вполне хватает Ириного соучастия -- на двоих. -- Помолчал немного, стал рассказывать. -- Раньше, когда большая алия только начиналась, я встречал людей из Союза и можно было чем-то помочь -- объяснить, перевести с иврита на иврит, позвонить по телефону, -- я это делал. Но решать проблемы за другого? Их решить вообще не так просто, а за другого невозможно. Я не могу, мне это тяжело. -- А Ире? -- Ну -- Ире... Мы жили тогда недалеко от Сохнута, они неожиданно зашли к нам днем. Ира опустилась на стул, с жадностью выпила стакан холодной воды. У нее было усталое, постаревшее лицо. -- Что с вами? -- Я полдня провела в Сохнуте. Это кошмар! В Сохнуте? Что делать там израильтянам с двадцатилетним стажем? Это контора для олимов. Оказалось, какая-то подопечная сама не смогла объясниться с тамошней дамой. Нет пойти бы занять очередь, а Ира подошла бы попозже. Подопечная вообще не пошла, у нее депрессия. Ира в сопровождении Абрама вошла в прием┐ ную Сохнута. Эту сцену я хорошо представляю. Битком набитое помещение, никому ни до кого нет дела, никто никого не слушает, все галдят, каждый стремится протиснуться поближе к заветной двери, за которой восседает начальственная дама. В углу сидит и тихо плачет ста┐ рушка. Вот уж поистине, Господь послал ей Иру. -- Что случилось? Понятно, та разрыдалась совсем. Но Ира все выспросила. Оказалось, живет с мужем, совсем стариком, и с детьми. Отдали детям все деньги, всю корзину, а теперь дети гонят из дома. Сколько я наслышалась подобных историй об олимах! Старушка пришла в Сохнут за советом, за помощью. Заняла очередь пораньше, а ее оттеснили, оттерли. Теперь уже не попасть на прием. Ничего не оставалось делать, как сесть в угол и заплакать. Ошеломленные олимы даже притихли, такой гневной была в их адрес Ирина короткая речь. Откуда в этой хрупкой женщине столько энергии? Потом она ворвалась в кабинет начальственной дамы и высказала ей все, что думала. -- А результат? -- спросила я. -- Обещали подыскать маленький караванчик. -- Ира, как вам удается находить самых несчастных? -- Вот так, везет, -- смеется она. Как-то мы ждали их к ужину. Давно не видались, хотелось поболтать. Они опоздали, и мне пришлось заботиться о том, чтобы горячее сохранить горячим. -- Что стряслось? Очередной олим? -- Хуже, -- сказал Абрам. -- Собаки. -- Он сердит, это видно. -- ??? Была суббота, и Ира вышла прогуляться до обеда, созвонившись со своей бывшей ученицей. А та по дороге на свиданье с Ирой наткнулась на двух щенков, беспомощных и симпатичных. Ира увидела свою ученицу, уже взрослую женщину, растерянной и плачущей. К себе она взять собак не могла: жилья нет, ютится у мамы. Вдвоем три часа искали достойных хозяев щенкам и отдали их только в надежные руки. Нет, пожалуй, одного пристроили не совсем надежно и немного за него волнуются. -- Совсем не хочу есть, -- говорит Абрам, когда мы садимся к столу. Я жду Иру с обедом час, два... Поел один, не так давно. -- Не могли же мы бросить на улице щенков. -- Ира не чувствует себя виноватой, и Абрам сердится зря. -- Понятное дело... -- покачивает головой Абрам. Я вспоминаю, что ждал он ее уже не в первый раз. Совсем недавно поехал за Ирой в назначенный час в музыкальную школу, где у ее учеников была репетиция перед концертом. -- Ах, -- сказала мне в тот раз Ира, -- мой муж на меня рассердился, и я, в самом деле, виновата. Мы играли, играли, и я не заметила, что прошло два часа. Он ждал меня в машине. В другой раз мы куда-то вместе едем, торопимся, экономим время. Ира говорит, что ей нужно заскочить в банк -- нет денег. Это недолго. Мы ждем десять минут, полчаса, Абрам вылезает из машины. Через две минуты возвраща┐ ется. -- Что делать? -- покорно говорит он. -- Этому человеку надо помочь. Там такая история... -- Но чем Ира может помочь? -- спрашиваю я, узнав очередную олимовскую историю. -- Не знаю. Наверное, ничем. Но хотя бы выслушать, объяснить. Мы ждем еще полчаса. Ира с каким-то мужчиной показываются из-за угла, медленно двигаются по улице, останавливаются, говорят. -- Иринька, ты идешь? -- доносится из машины устало-покорный голос Абрама. Он понимает, что ничего не может поделать со своей женой, и старается не дать себе закипеть. -- ...Скажите, -- спрашиваю я Абрама, -- евреи с Востока, они чувствуют себя евреями? Абрам дока в политике, в социальных вопросах, он все знает. -- Конечно, -- говорит он. -- Они сохранили религию -- они чувствуют себя евреями. А как же? -- Но разные этнические группы, все разное... Кроме религии. -- Пожалуй. -- Как же можно ожидать взаимопонимания и приязни? -- Да, конечно, все это сложно. Но вы знаете, что здесь было в семидесятые годы, когда приехала наша алия. Здесь были демонстрации. Не давали селиться в новых домах. Возмущались: "Как олимы везут с собой машины?" Здесь тогда еще не было столько машин, сколько теперь. За эти годы многие выходцы с Востока разбогатели, в основном, на торговле, сейчас они ведут себя спокойнее, лояльнее. -- Ничего себе лояльность! Даже до Москвы добрались, агитировали советских евреев -- не ехать в Израиль. -- Что вы! Разве сравнить -- тогда силу применяли. -- Ну вот, а вы говорите -- евреи. -- Конечно, евреи. Просто другая ментальность. Ох, уж это модное словечко -- "ментальность"! Нет, этого мне никогда не понять: другая ментальность и -- евреи. ...- Скажи, спрашиваю я у своего ульпановского учителя, -- ты учился и жил в общежитии с евреями не из Европы. Они чувствуют себя евреями? -- Конечно, -- отвечает он. -- Почему нет? Мой ульпановский учитель живет здесь уже четверть века, приехал сюда с ребенком с Украины, родители до сих пор помнят украинский, а сам он говорит с нами на ломаном русском, знает и любит идиш, рассказывает, что в детстве пережил кошмар языкового барьера, насмешки одноклассников, сумел преодолеть себя и барьер. К концу шестого класса был в иврите уже сильнее аборигенов. На вопрос, какой же его язык родной, недоуменно отвечает: -- Иврит. Он высок, худощав, с птичьим лицом, в очках. Одет аккуратно. С виду интеллигентен, может, и в самом деле, интеллигентен, внешне он напоминает евреев, живущих в Европе. -- Но есть в евреях с Востока эта извечная мятущаяся еврейская душа? -- Зачем? -- удивляется мой учитель. -- Я тоже не думаю о смысле жизни. Я думаю о том, чтобы найти хорошую работу, купить книги. В университете я избегал курса философии. Я люблю историю, это конкретно. Я вдруг замечаю, какие у него холодные глаза и твердые губы. По моим меркам на этом лице не должно быть холодных глаз. Потом я рассказала ему об Але. О том, как ей трудно. И о том, что недавно она вдруг заявила: -- Хочу виллу, машину и миллион в банке. -- Значит, -- сказал мой учитель, -- она уже стала израильтянкой. И это все? И это богоизбранный народ? Они ходят по улицам, небрежно одетые, спокойные, уверенные, без вечной тоски в глазах. Эта тоска, сколько я помню, выдавала еврея. Или это только в галуте? А теперь мы должны обрести покой? Или нам опять суждено нести в себе тоску -- уже о другом? В моей бедной голове все смешалось. Картины великих мастеров, с которых смотрят на меня глаза предков, лица титанов-творцов, моих соплеменников, поднявшихся над толпой и оставшихся живыми в своих творениях лица моих друзей-евреев из страны моего исхода. Все они отмечены духом. Я всегда ощущала неразрывную общность со всеми ими. Я не шагала по улице с плакатом, демонстрирующим мою национальность, но никогда не пыталась спрятаться, скрыть свою роковую принадлежность к еврейству. И прежде, чем возникал вопрос, я, предвидя его, говорила: "да". Мне всегда казалось, что я несу в себе всю боль и муку моего гонимого народа, и я должна беречь его высокий дух. -- Ну да, -- скажут мне, -- будто не было среди евреев сапожников? Или жуликов? Были, были. Есть. Но если и сапожник, он творец, служитель Музы. Был у моего мужа дядя, прошедший войну. В мирные годы он всю жизнь работал на обувной фабрике. Я познакомилась с ним, когда дядя был уже стар и слаб, а жена, как многие еврейские жены -- при всей их доброте -- шумна и криклива. И старик плакал: -- Почему она кричит на меня: "сапожник"? Я модельщик! Он произносил это слово так, будто не выкраивал пару ботинок из куска кожи, а писал "Иудейскую войну". А если жулик? Там? О! Это был талантливый жулик. Но я не о них, я о тех, которые здесь. О тех, кто в ладах с законом. Вот он сидит, развалившись на стуле, в своем офисе и пьет кофе. Не видите, я занят, я устал. А ты стоишь и ждешь, когда он закончит пить кофе и даст тебе аудиенцию. Ты не можешь плюнуть и уйти, у тебя нет выхода, и он знает, что у тебя нет выхода. И медленно пьет кофе. А в другой раз, в другом месте, другой мой соплеменник, небрежно покачиваясь на стуле, держит в руке телефонную трубку, о чем-то с кем-то вяло беседует и даже не взглядывает на тех, кто стоит перед ним. А ты ждешь. Вы ждете. -- Боже мой, -- заводится Абрам, когда я пытаюсь говорить с ним об этом. -- Обыкновенный чиновник, обыкновенный бюрократ, каких полным-полно в мире. В мире -- да, я понимаю. Но здесь? Принадлежащий к богоизбранному народу не может не сострадать, ибо сострадание заложено в него издревле. Но он почему-то не сострадает, а пьет кофе. ...Небольшая бригада олимов убирала по весне город. Люди все больше немолодые, изнемогая под немилосердным солнцем, косили бурьян, сгребали мусор. Держались. Для тех, кому под шестьдесят, это была единственная возможность заработать. Некоторые брали с собой бутылку воды и бутерброд, а кто -- нет, терпели. Ровно в два рослый сытый красавец Габи, подрядчик, объезжал все рабочие точки и без улыбки протягивал каждому сверток -- питу и жестянку с водой. Можно поесть и немного передохнуть. Однажды было особенно жарко, и один из бригады, шестидесятилетний Володя, не выдержал. -- Что-то мне плохо, -- сказал он Габи, когда тот протянул ему сверток, -- пойду домой после обеда. -- Домой? -- Габи нахмурился. -- Тогда давай обратно обед. -- И забрал сверток. Володя больше на работу не пришел, хотя деньги были нужны. -- Кто он, этот Габи? Бюрократ? Человек? Еврей? И кто он мне -- собрат? Я рассказываю это, и Ира делает круглые глаза. Она возмущена -- подлец! Ира сейчас же готова бежать и убить Габи. -- Но он -- еврей. -- Это я уже адресую Абраму. Он согласен, что не все евреи достойны похвалы, но они -- евреи. Они израильтяне. Мы израильтяне. -- Они -- да. А мы? Вот эти девочки, что опустились на край тротуара и сидят, поджав ноги, будто у себя дома на диване. Мимо идут люди, едут машины, они не обращают внимания. Сидят, где хотят. Это их земля, их страна. Слава Богу, что есть у евреев своя страна. -- Поймите, -- говорит Абрам, -- евреев отовсюду гнали, их всюду уничтожали, убивали. Только на своей земле евреи могут жить спокойно. Мне нравится смотреть, как Абрам говорит. Не просто слушать, слушать -- это само собой, интересно, но и смотреть. Доказывая что-то, он помогает себе руками, обычные слова произносит так эмоционально, что они и впрямь кажутся откровением, а сам он, похоже, заводится все сильнее и сильнее, словно туже и туже затягивается внутри него пружина, а потом эта пружина распрямляется, завод кончается, и Абрам вроде как оседает, бросает последнюю фразу, слово и выпускает воздух -- уф-ф. А потом снова начинает затягиваться пружина, и голова Абрама вытягивается вперед, и руки двигаются в такт со словами. -- Сионизм -- это великая идея. Может быть, самая великая из идей, рожденных человечеством. Сионизм начинался в одно время с коммунизмом. А где теперь коммунизм? На свалке истории. А сионизм? Пожалуйста -- вот он. Вот, мы с вами. -- Он обращает к нам руки ладонями кверху -- мы с вами. И продолжает: -- Боже мой! Израиль! В страшном окружении, войны, террор, арабы. Но страна есть. Вот вам доказательство того, что идея правильная. Значит, я у себя дома? Но почему же я не могу, как та девочка -- сесть на тротуар? Ладно я, возраст уже не тот, но и Алина не может. Ведь это и ее земля. Или только еще будет -- ее? -- А знаете, я как-то сразу почувствовала себя здесь, как дома, -- говорит Ира. -- Может, потому, что много лет стремилась сюда. А Абрам? Он ведь тоже долго добивался разрешения выехать в Израиль. Но ему было трудно здесь. Тогда, вначале, трудно. А сейчас? Сейчас ему -- как? Легко? Комфортно. Абрам расслабляется и смеется. Конечно, у него полный душевный комфорт. -- Хорошо, -- соглашаюсь я. -- Страна есть. Страна будет. Слава Богу. А мы? Какова наша роль? -- Вы сделали самое главное. Вы приехали и привезли сюда детей и внуков, вы выполнили свой долг перед еврейским народом. Значит так. Я здесь, и дети мои здесь. Я могу спокойно жить -- с сознанием выполненного долга. ... -- Что вы хотите? Что вы требуете? -- вопрошает, вздымая на меня очи, светлокрашенная Шошана, восседающая в солидной конторе, в которой должны заботиться об олимах. -- Кто вас звал? Что вы сделали для страны? Ну да, конечно, я не сомневаюсь, что сама она сделала очень много, в развитие Израиля ее вклад весом, иначе зачем бы страна так заботилась о благе этой женщины -- видно, живется ей отнюдь не туго. Наверное, она имеет право -- изрекать от имени страны. -- Боже мой, ну, есть, конечно, такие, -- говорит Абрам. Когда Абрам вынужден соглашаться, он говорит тихо, горестно, покачивая головой, руки его неподвижно лежат на коленях. Он недолго молчит и заводится снова: -- Но большинство израильтян понимает, что алия нужна, необходима. Если приедет еще миллион человек из России, это будет совсем другая страна. Совсем другая. ...Ладно, Бог с ней, с этой светлокрашенной Шошаной. Сейчас рядом со мной старик-сосед со второго этажа. Мы жили в этой квартире уже четыре месяца, видели, как каждое утро, согнув плечи, он уходил из дома торопливо-семенящим шагом. А вечером возвращался, брал сумку-тележку и семенил в супер. Завидев нас, он, не останавливаясь, бросал: "шалом". Про себя мы его называли "мрачный старик". Пытались разгадать его тайну -- тайну мрачности. Отделенности от всех, от жены. Мы не разу не видели его вдвоем с женой, женщиной улыбчивой, голосистой, но не открытой. Если была возможность не заметить меня, стоящую во дворе, она не замечала. Но, столкнувшись лицом к лицу, расплывалась в улыбке: -- Здравствуй, соседка. Как поживаешь? Пожалуй, была у них какая-то тайна, или нам казалось, что была. Но все оказалось ужасно простым. Такой безысходно простой может быть только трагедия. В прекрасный праздник Радости Торы мы возвращались из синагоги, где гремела музыка и плескалась до небес радость людей. Гордые мужчины в кипах шествовали по кругу со свитками Торы, а вдохновенные женщины тянули к свиткам руки. Плясало все и вся, стар и млад, худ и упитан, дети на плечах отцов хлопали в ладоши в такт музыке. Мы возвращались домой, захлестнутые этой волной радости, пораженные увиденным и пережитым впервые. Что там Саддам Хусейн, арабы, терроризм и ядерная бомба! Что там Буш и миллиарды долларов, которые он не дает Израилю! Какие мелочи -- экономический застой, отсталая технология и безработица. У народа праздник. Праздник -- это от Бога. Завтра будет новый день. Все заботы -- на завтра. Возвращаясь, мы столкнулись у подъезда с соседями, впервые мы увидели их вместе. Обменялись приветствиями, несколькими словами о празднике, и вдруг соседка, показав на мужа, смешливо-насмешливо сказала: -- Он знает русский. Знать русский и быть из России -- не очень большие достоинства для нее. Так подумалось мне. Она вскоре ушла, а сосед остался. И стал говорить. Нет, не по-русски. На смеси русского, украинского, идиш, на этой смеси говорят здесь выходцы из западных областей Украины, приехавшие сорок с лишним лет тому. Это были языки его детства, уже забытые, а теперь словно воскресшие для общения с нами. С тех пор Шломо -- соседа зовут Шломо -- часто присаживается возле нас во дворе и говорит. Мы знаем уже почти наизусть все, что он скажет, но слушаем, спрашиваем и слушаем. Сколько их, таких историй, почти одинаковых, почти стандартных. Но ведь у каждого -- своя трагедия, своя неистребимая боль. А вместе -- жуткая боль европейского еврейства, пережившего Катастрофу. Всеоб┐ щая боль вопиет, но вопиет и мука каждого, кого Катастрофа коснулась мрачным своим крылом. Я вспоминаю слезы моего свекра, когда он вернулся из поездки в родные места. Там были погребены живьем его отец, мать, сестра, ее дети. Три дня дышала земля. Свекор плакал потом не раз -- до самой смерти. И вот Шломо, наш сосед со второго этажа. -- Я не могу забыть, не могу забыть, -- повторяет он, как заклинание. -- Прошло пятьдесят лет. Я не могу забыть. Сестра держала на руках своего маленького сына, прижимала к себе его и меня. "Шлемеле, -- шептала она -- уезжай, ты комсомолец, тебе надо бежать". Ему было тогда пятнадцать лет. -- Не могу забыть ее руки, -- говорит Шломо. -- Когда я вернулся, я искал, может быть, кто-нибудь остался в живых. Все погибли. Все, -- он опускает голову и замолкает. Помолчав, опять говорит. -- Остались только я и старший брат, он был в Красной Армии. Я никогда не прощу себе, что оставил их, что не помог им. Я смотрю на него и думаю, что он не так уж стар, наш сосед. И красив, пожалуй, даже сейчас. Бледное удлиненное лицо, крупная голова, выпуклый лоб, седые волосы. И на этой бледности выделяются коричневые, не черные, нет, коричневые глаза. Странно видеть эту крупную голову па небольшом теле и опущенных плечах. Ах, как похож на него его красавец-сын, недавно вернувшийся из Канады. Те же крупные правильные черты, но в рамке темных длинных волос. Похож? О, нет. Он смотрит совсем не так. Твердый, уверенный, открытый взгляд. Сын высокий, стройный, с гордым разворотом плеч. Чувствуется, что ребенка в детстве хорошо кормили. Не то, что папу. Он ходит широким быстрым шагом, всегда спешит, но не суетится. Черт возьми, надо же быть таким! Мне приятно смотреть на Эреза. Его и зовут-то Эрез, что по-русски значит "кедр". В Израиле, если хотят похвалить юношу или выразить свое восхищение им, говорят: "Бахур ка-эрез" -- парень, как кедр, парень, что надо! Знали мама с папой, какое имя дать сыну. Знали, каким он станет. Эрез -- электронщик, наверное, техник-электронщик, не инженер, но, похоже, разбирается в этом деле. И вообще он все умеет. И не чурается никакой работы. Он пробыл два года в Канаде, заработал денег, почему вернулся, не объясняет, говорит, что просто дома лучше. И еще говорит, что хочет открыть свое дело, свой бизнес. "Чтоб не было сверху начальников-хозяев". Может, потому и вернулся, что хочет работать самостоятельно, а там -- без кола и двора было ему трудновато. Он уже купил маленький, не новый, но приличный автомобильчик с открытым кузовом, оборудовал рядом с домом сарайчик, где есть все, что надо, для любой работы -- починить приемник, сделать, как новенькую, старую люстру, подстричь деревья. По утрам он вскакивает в кабину своего авто и несется куда-то. Иногда днем я вижу, как автомобильчик паркуется у наших ворот, и Эрез бегом тащит что-то в свой сарайчик, а потом опять мчится куда-то -- до вечера. Мама его говорит мне: -- Тяжело. Тяжелая у него работа. -- Почему? -- возражаю я. -- Это маме тяжело смотреть на сына, кажется, что ему тяжело. А молодые здоровые парни должны много работать. Я думаю, что ему совсем не тяжело. Ему -- как надо. Она согласна -- молодым надо много работать. Но ей все равно его жаль. -- Странно, -- говорю я мужу, и он со мной согласен, -- ее муж, старик, работает у хозяина за пять пятьдесят в час, ездит далеко, чтобы немного подработать к их маленькой пенсии, она ни разу не сказала, что жаль его... Она никогда не работала, Шломо, как мог, обеспечивал семью. Его тоже, как Абрама, каким-то образом обманули, и в итоге пенсия так мала, что не прожить. И Шломо, согнувшись, каждое утро семенит на работу. Я не слышала, чтобы она говорила об этом с сожалением. Хотя нет, было. -- Что делать? -- пожаловалась она однажды. -- Муж работает, приходится самой управляться по хозяйству. Тяжело. Но Бог с ней, с мамой, она мне не нравится. Скорее всего, я ей тоже не нравлюсь, иначе, почему бы ей не заглянуть ко мне поболтать -- я ведь немного говорю на иврите. Или не пригласить меня на чашку чая -- все-таки мы соседи. Возможно, она думает, как Шошана: "Кто вас звал? Зачем вы приехали?" А может, я все это придумала, и не нравится она мне просто так. А на сына я смотрю с удовольствием. Он очень приветлив и вежлив. Всегда спросит о здоровье и житье-бытье. Даже если спешит, все равно спросит. Он интересуется: -- Может, вам помочь? Может, что-нибудь нужно? Не мама интересуется, а юноша. Это странно, но приятно -- надо же... Как- то мужу понадобился напильник и еще какой-то инструмент, он спросил у Эреза, есть ли, тот кивнул и через две минуты принес нам целый чемоданчик с инструментом -- может, еще что-нибудь понадобится. ...Мы сидим во дворе со Шломо. -- Я искал их, я всех спрашивал о них, -- опять вспоминает он. -- Я вернулся и даже не сказал, мне некому было сказать: "Шалом, аба" -- здравствуй, папа. Пятьдесят лет стоит перед его глазами старый отец. И Шломо все твердит: "Здравствуй, папа", но нет ответа. -- А сын знает о том, что вы пережили? -- спрашиваем мы. -- Знает, -- с болью говорит сосед. -- Я все рассказал ему. -- Ну, и как он к этому относится? -- Как? Только я начинаю вспоминать, жена возмущается: "Опять твой отец все о том же. Только об одном". -- У нее никто не погиб? -- Нет. Дедушка даже дожил до девяноста лет. Из подъезда стремительно выходит Эрез. -- Ты скоро вернешься? -- спрашивает Шломо. Эрез, не поворачивая головы, что-то бросает. Я не могу разобрать, что. Но и Шломо, по-моему, тоже не может. Сын исчезает вместе с машиной. Шломо молчит. "Боже мой, -- думаю я, -- неужели так трудно сказать "Шалом, аба", если отец рядом". * * * У Абрама тоже погибли все. Все. Он остался один в этом мире. Какое страшное слово -- один. Каждый раз, что я встречаюсь с Абрамом, меня охватывает щемящее чувство жалости к его одиночеству. Но почему -- одиночество? У него есть жена, сын, внуки. -- Я вернулся домой, -- рассказывает Абрам, -- ничего не было. Никого не было. Я все ходил и искал, спрашивал. Я хотел знать, как их увели, где могила, кто видел их в последний раз. Я искал следы в лесу, где их расстреливали. Как это страшно: они до сих пор обступают его -- отец, мачеха, сестры, братья. Девочка, что сидела за соседней партой. Ему рассказала соседка- латышка, что видела его одноклассницу в солдатской казарме -- в лохмотьях с оторванным кровавым соском. Он не может забыть семейного доктора, старика, который лечил их семью и соседей. Его хотели спасти латыши, бежали с бумагой из комендатуры к машине, куда грузили евреев. В бумаге говорилось, что доктора надо оставить. Но тот, помедлив немного, сказал: -- Нет. Куда мой народ, туда и я, -- и поднялся в машину. Понимал, что сегодня нужен -- оставили, завтра все равно убьют. Лучше умирать вместе с людьми. Как можно жить, зная все это? Помня все это. Думая об этом непрестанно. -- Я не мог жить, -- говорит Абрам. -- Я никого не хотел видеть. Все свободное время я искал, восстанавливал страшную картину. Я не мог быть дома один. Я возвращался с работы и снова куда-то шел. Мне казалось, я близок к ужасному. Она спасла его, эта хрупкая вдохновенная женщина. Так всегда нас спасает любовь. Если спасает. -- Да, да, -- говорит Ира, -- ему было тяжело. И сейчас тоже -- тяжело. Она понимает, она сопереживает -- его Катастрофе. Отчего же все равно, Абрам, ты кажешься мне таким одиноким? Этот вопрос я могу задать только самой себе, но если бы решилась произнести вслух, Абрам никогда не согласился бы со мной. Он? Да что вы?! Он счастлив, что есть у евреев своя страна, что он -- на этой земле, он -- израильтянин. Как он переживает за все дела израильские! Абрам слушает мой рассказ напряженно, нервно, смотрит на меня неотрывно, ловит слова, будто горячие угли. ...Мы брели с Ириной вдоль шоссе с сумками, полными снеди. Ходили в дальнюю лавку. Мыслей никаких, только желание дойти -- солнце печет ужасно, сумки оттягивают руки. Неожиданный автомобильный гудок выводит нас из этого тупого состояния. Мы поворачиваем головы, гудок повторяется: нас приглашают сесть в машину, что бывает нечасто. Забираемся на заднее сиденье. На машине путь короток, вставать нам на краю города, но мы едем с гостеприимным хозяином дальше, объезжаем весь город. За рулем высокий -- видно, что высокий, хоть и сидит, элегантный мужчина, у него интересное лицо, волосы с густой проседью. На вид лет сорок. Говорит по-русски с еле-еле знакомым уже акцентом. Скорее всего приехал не так давно, но уже, похоже, преуспел. Спрашиваем: -- Откуда вы? Оказалось -- из Кишинева. Десять лет в стране. Инженер, работает в солидной фирме, чувствует себя здесь нормально. Здесь его дом. Хозяин машины интересуется нами, расспрашивает, вселяет надежду. -- Все у вас наладится, -- говорит он, -- все будет нормально. Я знаю, я чувствую, все должно измениться в стране. Надо только, чтобы пришла к власти партия Труда. Надо голосовать за нее. Если опять придет Ликуд, будет еще хуже. Они ничего не делают, ничего не могут, только говорят, только грызутся между собой за портфели. Все, что сделано в стране, сделано партией Труда, когда она была у власти. Я очень боюсь, что олимы отдадут свои голоса за Ликуд. Тогда никакого просвета -- он чуть поворачивает к нам голову, не упуская из виду дороги. -- Не думайте, что я решил подвезти вас, чтобы агитировать. Ох, уж эти политики! -- Вот, -- Абрам подскакивает, не дослушав мой рассказ. Ему уже все ясно. -- Вот этого я и боюсь, -- что придет к власти Маарах. Я боюсь, что олимы отдадут им свои голоса. Но это будет ужасно. Это тупик. Правые до сих пор расхлебывают то, что наделали левые... Абрам опять завелся, руки его поддерживают слова, а голова вытягивается вперед. Он весь живет в своем монологе. Мы выслушиваем очередную лекцию о том, что натворили левые, строя израильскую экономику по образу и подобию страны, откуда мы приехали: на госсубсидиях, без рынка, без конкуренции. Когда пришел к власти Ликуд, многие предприятия пришлось закрыть, они оказались нерентабельными, продукция не имела сбыта. Опять голова идет кругом. Попробуй разобраться во всем. Но Абрам разбирается в делах израильских, он, вообще, в политике, как рыба в воде. Это его стихия. "О чем говорят два еврея, когда встречаются? -- смеется Абрам. -- О политике". -- А олимы? Олимы о своих бедах. -- Это тоже политика, -- говорит Абрам. -- Вы читаете русскоязычную прессу? Бросили. Почитаешь, как живется олимам, и не видишь просвета. Повеситься хочется. -- А зачем такое пишут, вы не думали? Мы сходимся в мысли: "тот, кто платит, тот и заказывает музыку". -- Вот, -- говорит Абрам и тычет пальцем в мужа. -- Русские газеты дешевы, их могут покупать олимы. Кто-то же их субсидирует. Тот, кому выгодно показать: алия провалена, значит, виновато правительство. Значит, нужно дру┐ гое правительство. Мысль об этом приводит Абрама в уныние. Он не может этого допустить. -- Левые -- они преступники. Они обманщики. Он рассказывает о том, с чем сталкивался, когда работал при левых. Приписки, подделка документов, незаконные оплаты. Все, о чем он рассказывает, знакомо нам, мы сталкивались с этим в стране исхода. -- Они все делали коммунистическими методами. Они не могли иначе, это дети Сталина. Он еще там, в той стране, откуда приехал, был вскормлен нелюбовью ко всему советскому, коммунистическому. Родители Абрама -- выходцы из Германии, жили в Прибалтике, дед был раввином, а отец -- уже бедным учителем, иврит знаком Абраму с детства. Он знает кучу языков и сейчас много читает на английском -- учит язык, но разговаривает, в основном, на русском, в их доме язык общения -- русский, хотя говор Абрама выдает явно не российское место его рождения. Часто, чтобы точнее выразить свою мысль, Абрам находит ивритское или немецкое слово и переводит его на русский. -- Конечно, -- соглашается он, понимая, что русский его несовершенен. -- Я познакомился с ним после тридцать девятого года, когда Прибалтику занял Советский Союз. А учил русский, в основном, на шахтах Узбекистана. Во время войны. Ему повезло: мобилизовали в армию, но послали не на фронт, а на Восток. Он выжил. Освоил язык великой империи. Узнал, что такое рука помощи -- она протягивалась, если человек попадал в беду -- будь то мусульманин или христианин, трудармеец или зэк. Там были свои законы, свои понятия о чести. Может, потому и выжил, что эти законы принял. Но из пройденных им наук чуть ли не главной была наука ненависти -- к коммунизму. Абрам старше нас, но не так уж намного. Мы жили в эти годы в одной с ним стране и -- верили. Мы верили еще много лет спустя -- в коммунизм и в наше светлое будущее. -- Миленький мой, как можно? -- поражается Абрам. Он сказал это, растягивая слова, и вся его невысокая фигура вытянулась, выражая удивление. Возможно, из шахтных треков было виднее. -- Ну, а здесь, в Израиле, вас все устраивает? Но Абрам уже выпустил пар и соглашается, что построили, конечно, не такое общество, какое хотелось бы. -- Что ж, -- предлагает он нам, -- исправляйте. * * * Наверное, слухи о доброй фее расползлись по нашему городку. Однажды в их квартире раздался еще один телефонный звонок. -- Меня зовут Гриша. Я художник. Вы должны мне помочь. -- Должна? Художник плачет. Это вам не старушка в сохнутовской приемной. Это рыдает Муза. Музе нельзя дать погибнуть. -- Я сейчас, я немедленно приду. Где вы живете? У них оказались сразу все олимовские беды. Квартира мала и дорога, к тому же хозяин вообще требует, чтобы они съехали, ему самому для чего-то нужна квартира. Но где найти дешевое да еще просторное жилье? Надо где-то рисовать. Пришел багаж, а забрать некуда. Каждый день простоя багажа -- минус из и без того тощей корзины. Но главное, он, художник, который участвовал в международных выставках, никому здесь не нужен. Негде работать, негде устроить выставку, чтобы продать картины. Денег нет. В багаже тоже есть картины, их тоже можно было бы выставить, но негде. Работать в таких условиях он не может. Словом, жить невозможно. -- Вы даже не представляете, -- сказала мне Ира, -- в каком он ужасном состоянии, ему нужно помочь. -- А жена? -- Жена молодая и славная. Очень милая. Но что она может? -- Работать. Мыть полы, зарабатывать, чтобы он мог творить. -- Что вы говорите? Она должна быть при нем. Помогать. Его нельзя оставлять. Ира развила бурную деятельность. Подняла всех знакомых и незнакомых на поиск дешевых и просторных квартир. Но ни одну из найденных Муза не сочла достойной. Ира присмотрелась к той квартире, где художник жил, и поняла, что и из нее можно сделать то, что нужно. Переставить мебель, открыть окна. В оборот был взят хозяин -- не такой уж плохой человек, надо только уметь договориться. В другом месте, у каких-то знакомых, нашлось помещение, чтобы сгрузить багаж. Начались поиски меценатов. Нити тянулись в Соединенные Штаты, в Швейцарию -- у Иры везде знакомые, благо хлопочет не для себя. -- А сам художник, он что-нибудь делает? -- спрашиваю я. -- Ах, -- сокрушается Ира, -- он никак не придет в себя. -- Это какой-то кошмар, -- говорит мне Абрам при встрече, когда я выговариваю ему, что долго не заглядывал к нам, -- каждый день поездки. Тут один художник... -- Тот самый? -- Да, тот самый, вы уже знаете о нем. Выставка в одном месте, потом в другом. Нашли какого-то знакомого, он устраивает выставку в своем доме. Там есть большой салон. -- И много продали картин? -- Немного, но все-таки, -- отвечает Ира. -- Все-таки что-то. -- Что-то... -- Абрам относится к этому иначе. -- Теперь опять надо куда-то везти картины. Знаете, -- признается он мне, -- я уже ненавижу свою машину. Я никуда не хочу ехать. -- А в Иерусалим? -- Тем более. Вот тут мне и надо рассказать о самом главном -- об их детях. О сыне. У Иры есть дочь от первого брака, дочь вышла замуж за американского еврея и живет в Штатах. А есть у них еще единственный сын -- Даня. У Дани есть жена и трое детей. И живут они все в Иерусалиме. Но не потому, что это большой город, центр науки и культуры, а потому что в Иерусалиме расположена йешива, в которой далеко не первый год учится Даня. Он изучает Тору. И молится. Это его занятие. Он был прекрасным многообещающим мальчиком -- вундеркинд и спортсмен. Он блестяще учился и прыгал через классы. Любил биологию и поступил в университет. Потом переключился на физику. Он любил книги и много читал. Прекрасно плавал. Ему все удавалось, кроме легкого отношения к жизни, необязательных дружб и коротких связей. Он не мог ни завязывать их, ни быть при сем. А тут появились новые знакомые -- люди в кипах. Нет, не те, что по субботам ходят в синагогу, а в будние дни сидят в банках или в других конторах, солидно выпятив животы. Другие. -- Ты не представляешь, мама, -- говорил он Ире, -- что это за люди. Это совсем иной мир. Они к человеку относятся с душевностью, добротой, мудрым пониманием. Прекрасно, если к тебе -- с добром, если тебя понимают. Ира и Абрам уже ничего не могли сделать. Этот мир уводил их сына. От них. Ира старалась удержать в руках нить, связывающую их и их ребенка, она не могла допустить, чтобы он ушел совсем. Она стала зажигать свечи и соблюдать субботу. Даня очень редко бывал дома, он бросил университет и теперь жил и учился в йешиве. А потом появилась Таня, он женился. Таня тоже ребенком приехала из России, из Ленинграда. Ей тоже было сложно в здешнем мире, и она потянулась к Всевышнему. Они очень симпатичная пара -- Даниэль и Таня. У нее прелестное лицо женщины, рожденной для радости. Кажется, у нее красивые волосы, но они прикрыты, я их не вижу, только чуть-чуть. У Дани умное живое лицо, правильные черты. Но лица почти не видно, все заросло -- так надо. Немного грустно смотреть на них: они плохо выглядят. Кашрут -- это непросто, да еще трое детей, два мальчика и девочка, все малыши. Живут далеко не роскошно. Она очень способная, Таня. Хорошо училась, ей давалась математика. Оба могли стать учеными. Но Таня хотела выйти замуж только за знатока Торы. Потом, когда они уже были женаты, Таня узнала, что Даня раньше подумывал о том, чтобы совмещать жизнь в йешиве с учебой на физическом факультете университета. И даже сам ребе почти что разрешил ему это. Таня бы этого не допустила. Если бы она знала о таких грешных замыслах будущего мужа, он бы не стал ее мужем. Она не протестует, что Даня так мало получает, ничего не зарабатывает -- только стипендия. Она сама работает, благо знает компьютеры. Лишь бы он учился. Он учится. И молится. Молится и учится. Она тоже молится. Они ждут Мессию. Изучение Торы -- занятие достойное. Но как прокормить, одеть, обуть такую семейку? И где-то надо жить, должна быть крыша над головой, чтоб было, где читать благословения, плодиться и размножаться. Как повелел Всевышний. Ире больно смотреть на их трудную жизнь. -- Я не могу, чтобы у них было хуже, чем у меня. Она работает невозможно много, берет учеников там и тут. -- Сколько можно так работать? Надо и о себе подумать немного, -- жалуется Абрам. -- Я не могу не работать, -- оправдывается Ира. -- Дане нужны деньги. -- Но они взрослые люди. Даня пробует зарабатывать. Он иногда читает лекции. Она старается оправдать сына. Она приносит жертвы. Она бросает на алтарь свое сердце и свой кошелек. Их с Абрамом кошелек. Нужна квартира? Родители берут в банке ссуду. Несколько лет молодые живут в небольшой трехкомнатной квартире. Но теперь у них уже трое детей. -- Я не могу видеть, как они живут, -- говорит Ира. -- Детям нет места. Они должны купить квартиру побольше и в другом, лучшем, районе. Деньги? Вечная проблема -- деньги. Денег нет. Но есть еще пенсионный фонд, то, что они накопили для себя -- на старость. Когда совсем не смогут работать. Жертвоприношения принимаются со спокойствием языческих богов. Даете -- берут. Почему нет? Чем дальше, тем больше. Это уже не жертвы -- обязанность. -- Мама, -- раздается телефонный звонок, -- надо платить адвокату. -- Но у меня уже нет денег. -- Я думал, ты можешь взять в банке. Ах, какая святая простота, он думает, что у мамы бездонный счет. И ей становится стыдно, что счет в самом деле не бездонный. -- Ничего, -- говорит она мне, -- как-нибудь выкрутимся, займем. Если можно оплатить квартиру, то мелочи -- сам Бог велел. -- Мама, -- звонит Даня, -- я заболел, нужно купить лекарство, а у нас в банке минус. Ира мчится в свой банк, и -- о, радость! -- у нее что-то есть на счету: перевели зарплату из музыкальной школы. Можно перечислить немного на счет своего идола. -- Я не могу видеть, как спит младший -- в манеже, -- рассказывает мне Ира. -- Ему неудобно. Я как-то утром вынимала ребенка из этого ложа, душа заболела. Сказала, что надо купить ему диванчик или кроватку, я заплачу. Сколько стоит детская кроватка? Двести? Триста? Ладно, ради ребенка -- еще триста. Через несколько дней раздается телефонный звонок, и в трубке -- голос Тани: -- Вы хотели, чтобы мы купили кроватку. Но зачем покупать что-то временное? И простая кроватка не пойдет в новую квартиру. Даня (о, это не она, а Даня, сын, которому Ира никогда не откажет) присмотрел хороший салонный диванчик. Сколько стоит? Полторы тысячи. Но очень приличный. Как оформлять -- на два платежа или на пять? На два -- дешевле. -- Я посмотрю, я еще не знаю, что у меня в банке, -- бормочет Ира. А мне говорит: -- Я, конечно, заплачу, но скажу ему -- все. Я так не могу. Откуда? У нас нет. -- Вы верите? -- качает головой Абрам. -- Это уже не раз было. Твердость на полчаса. Однажды я застала Иру усталой, она хлопотала на кухне, что бывает нечасто, больше готовит Абрам под присмотром Иры -- он сейчас свободнее. -- Едете в Иерусалим? -- догадалась я. -- Да. Моя невестка столько мне назаказала, два дня стою у плиты. -- А Абрам едет? -- Нет, Абрам не хочет. Поеду автобусом. -- У меня просто нет сил, -- объясняет Абрам. -- Раньше я приезжал к детям и все делал, даже окна мыл. Правда, окна мыть для них необязательно. Это нигде не записано. Но я мыл. А теперь не могу, устаю. Они меня не трогают. Но привыкли, что мама -- перпетум мобиле. Вечный двигатель. -- Нет, Абрам, что ты говоришь. Даня жалеет меня. Он же говорил мне: "Мама, иди спать". -- Ну, конечно, сказал, а сам лег и уснул. И Таня тоже. Оставили тебе троих детей. Попробуй бросить и пойти спать. -- Я их понимаю, -- Ира опять старается оправдать и себя и их. -- Они молодые, они так устали: трое детей. Им хочется поспать. -- Я не могу все это видеть, -- говорит Абрам. -- Это невозможно терпеть. Ира готовит, выкладывается, покупает все в магазинах, где только кашер, платит за все на двадцать, тридцать процентов дороже, а то и в полтора раза дороже. А когда приезжаем, они расспрашивают и рассматривают с таким недоверием, так подозрительно. Порой это даже оскорбительно. Он все реже ездит в Иерусалим, но ничего не может поделать с Ирой. -- Мне больно смотреть на свою жену, когда она приезжает домой оттуда. Она сидит -- маленькая, старенькая, сгорбленная. Нет сил подняться. Я хочу, чтобы мы, сколько еще положено, пожили нормально. -- Ах, он ничего не понимает, мужчины вообще ничего не понимают. Зашел разговор о требовании кашрута иметь посуду отдельно -- для мясной и для молочной пищи. Для Тани и Дани -- это обязательно. Иначе они не будут есть. -- Иринька, -- сказал Абрам, -- у тебя с посудой все в порядке. Когда дети у нас были? Не надейся, что твой сын выпьет у тебя стакан воды. -- Ну что ты говоришь... Помнишь, они у нас были на Суккот. -- Господи, когда это было! С тех пор они ушли еще дальше. Ира кивает, она согласна -- ушли. Стали еще более жесткими и нетерпимыми. -- Ах, -- вздыхает она, -- Хаим такой сладкий. -- Это она о старшем внуке. -- Сегодня праздник, а мы не с ними. Так плакать хочется, такое настроение... А у них? Им тоже хочется плакать оттого, что вы не рядом? -- Да, да, Хаим все время спрашивает: "Бабушка, когда ты приедешь?" Иногда Абрам сдается и везет Иру в машине, но все больше Ира едет в Иерусалим автобусом, а Абрам остается один. В такие дни он кажется мне особенно одиноким. -- Вам не хочется быть рядом с детьми? -- спрашиваю я. -- Я хочу быть рядом с женой. Когда Ира дома и не нужно никуда ехать, я могу спокойно читать, заниматься. Но это бывает так редко. Абрам говорит -- все больше о политике. Я не слушаю. Я опять думаю о навязчивой своей идее: как понять еврейскую душу? Или ее все-таки не существует -- еврейской души? Я думаю: как же так? У тебя погибли все, ты ос┐ тался деревом без корней. Дерево без корней -- это мертвое дерево. Но есть плоды. Значит -- не мертвое. Опять все смешалось. Корней не стало раньше, чем появились плоды. Значит дерево живо. Значит корни уходили вглубь, в века. Дерево было подрублено, но выстояло, прижилось на нашей святой земле. По вечному городу бегают кучерявые мальчики. Значит, не прервалась связь поколений. Значит... Я прерываю монолог Абрама о современном правительстве Израиля, о трудностях и о том, что Америка обязательно должна дать деньги на развитие нашей экономики. -- Вам ведь тоже хочется видеть малышей. Все-таки надо было поехать с Ирой. Лучше бы я не спрашивала. Эти малыши -- неизбывная его боль. Изменить он ничего не может, он старается не думать, отвлекать себя, но все равно думает. -- Это ужасно, -- говорит Абрам. -- Что они делают с детьми! Мальчики учатся в хедере и больше ничего не должны знать. Им нельзя изучать естественные науки, смотреть телевизор. У их соседей мальчику пятнадцать лет, он никогда не видел моря. Зачем? Спрашивает: "Корабль железный? А почему он не тонет?" Пятнадцать лет! Это ужасно. Они живут, как в средневековье. Тогда это было необходимо. Но с тех пор мир изменился. Они не хотят этого замечать. Раньше я пытался говорить с сыном, спорить, объяснять. Ничего хорошего из этого не получалось. Теперь, если встречаемся, только: "Здравствуй, как здоровье?" Мне больно за детей. Жалко. Он говорит, выделяя каждое слово, а последнее произносит растянуто -- жа- а-алко-о, и я зримо вижу, как ему больно и тяжко. -- Ира старается не замечать всего этого, но не замечать невозможно. Каждый раз приходится сталкиваться с... -- он остановился, подыскивая более мягкое, более обтекаемое слово и, кажется, нашел, -- с бездушием, черствостью. К родителям, к детям. Мне вспомнилось: не так давно Дане для каких-то своих дел понадобилась родительская машина, и они приехали (все-таки приехали) к ним с детьми на шаббат. Утром молодые ушли в синагогу, а уставшая счастливая бабушка пошла с детворой гулять. -- Я повела их в скверик, -- рассказывала тогда Ира, -- играть в песочке. Дети были так счастливы. Когда еще в их жизни было такое? Живут в четырех стенах, гулять негде и некогда... Но Даня с Таней вернулись из синагоги. И мне досталось. Оказывается, в субботу нельзя играть в песке. Почему? Я ничего не поняла... -- Если бы только это, -- горестно, как всегда, когда говорит о детях, качает головой Абрам. -- Я говорил, я предупреждал: не надо встречаться в субботу. Но Ира хотела, и я согласился. Хорошо, ты так хочешь, пусть будет так, как ты хочешь, -- его ладонь покорно ложится на стол. Этот жест я вижу каждый раз, когда он вынужден соглашаться с Ирой. -- Ну, и что из этого вышло? Он опять говорит о детях: -- Ребенку уже пятый год, он прекрасно читает, уже в три года он умел читать. Он хочет знать -- обо всем. Он очень способный. Но они же не дают ему ничего узнавать. "Дедушка, -- спросил он меня как-то -- услышал, наверное, от кого-то, -- а что такое Катастрофа? Он не знает о Катастрофе. Этого знать не нужно. Зачем? Может быть, это и есть главное, почему ты не едешь к сыну? -- Где был твой Бог, когда живым закопали твоего деда? И всех родных. И еще шесть миллионов? -- спросил он однажды Даню. И услышал в ответ: "Надо молиться. Надо изучать Тору, там есть ответы на все вопросы. И ждать Мессию. И третий храм". -- Что вы хотите, -- говорит мне Абрам. -- Это два параллельных мира, которые никогда не пересекутся. Вот мы и договорились с тобой, Абрам. Линия каждого теряется в бесконечности и никогда не пересекается с другой. Человек обречен на одиночество, даже еврей, даже на своей земле, даже если вокруг -- только евреи. -- Пойди в синагогу, помолись, -- советует ему Ира. -- Тебе станет легче. Но он не идет. Он ждет, когда Ира вернется домой, чтобы везти ее по делам очередного олима. VIII -- Ну, ты идешь? -- спрашиваю я у Риты по телефону. -- Нет. -- Надо пойти, -- настаиваю я. -- Я не играю в азартные игры. Все-таки. Человек в беде. Надо помочь. -- Лучше приходи ко мне. -- Ты же не в беде. -- Попьем кофе. -- Слушай, может, кроме нас, никого не будет. -- Вот именно. -- Иду выручать. Диалог проходит на интонации шутливой, хотя, конечно, повод для шуток не очень подходящий. Вообще многие события, по поводу которых мы шутим, отнюдь не так смешны. Но если обо всем, что с нами происходит, говорить только серьезно, то будет больше слез. Рита -- наша здешняя приятельница, приехала она немного позже нас, тоже с Украины. Пришла с мужем в ульпан, сели они за парту, что стояла за нами. Так свела нас судьба. А выручать я сегодня иду ее мужа. Правда, он ни в какой не в беде, может, даже наоборот, сегодня для него исторический день. Местные деятели культуры организовали мероприятие под названием "Встреча с интересным человеком", и интересный человек -- это муж Риты. Мужа зовут Марк, человек он среднего роста, коренастый и плотный, ходит немного вразвалку, руки в карманах куртки, локти плотно прижаты. Может, это старая армейская привычка -- держать руки плотно к телу, а может, это у него черта характера такая -- собранность. Хотя насчет собранности я иногда сомневаюсь. Вообще-то, он бывший военный, служил в авиации, больше четверти века занимался моторами, дослужился до подполковничьих погон, что, понятно, было нелегко в той стране человеку его крови. Давали какую-то высокую должность, но он все бросил, вышел в отставку. В цивильном обществe нашел для себя дело по душе. И по рукам. В буквальном смысле этого слова. Марк -- массажист. У него сильные умелые руки. Но сам он представляется, в первую очередь, как мануальный терапевт, и на это у него есть бумага. Документ. Марк был удостоен чести стоять в качестве ученика у волшебного стола легендарного доктора Касьяна. И еще он -- экстрасенс. И еще... Я боюсь запутаться в названиях его профессий. -- Ты чувствуешь важность события? -- говорю я по дороге мужу. -- Идем на встречу с единственным в нашем городе интересным человеком. -- Единственным, которого мы знаем. Название мероприятия нас веселит. Совсем, как в нашем родном государстве, там сплошь были встречи с интересными людьми. Но, возможно, название придумал сам Марк, а он прожил там немало лет и еще не научился мыслить по- иному. Идем, посмеиваемся, а на душе не очень комфортно. Вдруг никто не придет, а скорее всего это так, никто не явится, что будем говорить Марку, как бодрить? Мы поднимаемся на второй этаж здания нашей городской библиотеки. Приятно удивлены -- в небольшом зальчике сидит человек тридцать или более того. Марк оказался лучшим психологом, чем мы. За столом он сам в парадной тройке. Уже выступает. Мы опоздали. ...Первый раз я лицезрела действа Марка у нас дома. Володя работал на стройке и повредил спину, болело так, что не мог ходить. Один знакомый сказал: -- За тобой в ульпане сидит мужик, он вправляет диски и все, что хочешь. Он моего зятя поставил на ноги. И всего за двадцатку. -- Придешь? -- спросила я Марка, тогда еще человека малознакомого. Естественно, он согласился. Пришел, поколдовал над Володей, после этого Володя спокойно прошелся по комнате, но потом вдруг заболело в другом месте. Марк снова уложил его на стол. Так или иначе, на следующий день Володя на работу пошел. -- Сколько? -- спросила я Марка. -- С тебя, как с одноклассницы, на пять шекелей меньше. Двадцать пять. Мне стало неловко, но не будешь же торговаться. Я выкладываю деньги. -- Марк, -- говорит Ирина. -- У меня все время болит голова. Вы не можете посмотреть? -- Могу, конечно. Он пробегает пальцами по верхнему отделу ее позвоночника. Больно? Ничего, потерпи. Она терпит. Потом Марк внимательно смотрит на Ирину и идет к своей сумке. Оттуда он вынимает обыкновенные металлические вязальные спицы, согнутые посредине под прямым углом. Спицы вставлены в трубочки и свободно вращаются в них, когда Марк держит трубочки в руках. -- Сейчас я замерю твою энергию, -- говорит Марк, подходит к Ирине вплотную, держа острия спиц нацеленными на ее голову, затем пятится назад. Дальше, дальше. Спицы сомкнуты. -- Так и есть, -- удовлетворенно говорит Марк. -- У тебя похитили энергию. Но ничего, я сейчас тебя закрою. Резкими движениями рук он отсекает от Ирины пространство со всех сторон, словно оставляя ее в замкнутом собственном мирке. Я чувствую, это дается ему нелегко. Он распрямляется, переводит дыхание и повторяет свой фокус со спицами. Нацеленные на Ирину острия расходятся, спицы останавливаются параллельно друг другу. -- Все в порядке, -- расслаблено говорит Марк. Я вынимаю еще двадцать пять. В тот раз мы выслушали -- уже бесплатно -- первую лекцию о людях-вампирах. Эти люди, говорит Марк, живут за счет энергии других. И сами могут об этом не знать. И еще он рассказывает о чакрах. У каждого человека есть семь чакр -- головная, сердечная, половая... И еще есть третий глаз. К тому же у каждого имеется свое "я", которое находится постоянно над головой человека. И еще... Этих лекций с тех пор я прослушала множество и уже знаю все почти наизусть. Мне даже кажется, что дайте мне фотографию человека, который пропал и находится неизвестно где, я возьму кольцо, повешу его на ниточку и узнаю, где сейчас этот человек, -- так подробно и много раз рассказывал об этом чуде Марк. Но, конечно, ничего этого я не могу, потому что я -- человек обыкновенный, а Марк -- экстрасенс, он может все. Как-то Ирина позвонила мне из своей Галилеи: -- Мама, передай Марку "спасибо". В нашей компании вдруг появился человек, явно вампир, по всем признакам. Всем от него стало плохо, и только мне -- нет. -- Вот видишь, значит, тебя накрепко закрыли. Голова у Ирины, правда, все равно болит. Но это от усталости, от недосыпания. От постоянного напряжения, в котором живет. А от вампира закрыли. Я не очень-то во все это верю, но верит Марк. И дай Бог! Он исцеляет. Он старается исцелить. Не я. Конечно, он берет деньги. Я уже знаю, что с олимов вдвое меньше, чем с местной публики. И еще я знаю, что олимы, в общем-то, не торгуются: могут заплатить -- зовут Марка, нет -- как-то обходятся. Дочери одной нашей одно┐ классницы он сделал десять сеансов бесплатно. Знал, что вряд ли поможет, но мама так просила. А местные, особенно те, что при деньгах, торгуются до унижения, да еще потом стараются недоплатить. Но Бог с ними, говорит Марк, Бог с ними. А деньги -- как не брать? Это его работа, его кусок хлеба. ...Мы сели в заднем ряду и стали слушать. Марк говорил часа два без перерыва. Конечно, он столько готовился, что ни день забегал к нам с новыми планами предстоящей встречи. Словно прочитав мои мысли, муж, наклонившись ко мне, тихо сказал: -- Должен выложить все, что знает. Он рассказал свою автобиографию. Подробно. Начиная с летного училища. И весь послужной список. Вскользь упомянув о дедушке, который был замечательным лекарем-самородком, он подробно остановился на своих великих учителях -- модных тогда в Союзе экстрасенсах, да еще о каком-то знаменитом тянь-шаньском маге, который учил его, как по утрам черпать энергию солнца. Марк показал все свои инструменты. Вытаскивал какие-то молоточки и рассказывал, как этими молоточками он вонзается в жирные ягодицы клиентки, добираясь до болевой точки. Мы теряли терпение. Скорее бы остановился и предложил: "А теперь -- вопросы". Нет, он решил добить собравшуюся публику. Вынул старую потертую газету и стал читать из нее, какое дерево кому досталось в соответствии с датой его рождения. К этому дереву, как сообщала газета, а с ней и наш оратор, надо прижаться, если у тебя хворь, и хворь отступит. Правда, из-за ветхости газеты название одного дерева стерлось. Марк так и сказал: -- Прочитать не могу. Так что некоторые из присутствующих так и не узнали, к какому дереву им прижиматься в случае головной боли или просто плохого самочувствия. Ну, а если мое дерево, к примеру, береза или тополь? Этих деревьев я в Израиле не встречала. Значит, надо возвращаться в бывший Союз? Но вот незадача: будет ли это достаточным основанием, чтобы меня выпустили из Израиля без того, что я расплачусь с долгами, выплачу все, что здесь на меня потратили? Все это я собираюсь потом спросить у Марка. Мысли мои прерывает голос из зала: -- А теперь покажите что-нибудь практически. Ну, наконец-то! Хоть Миша выручил. Миша -- тоже наш приятель и тоже пришел из сочувствия к интересному человеку, но не молчит, как мы. -- Да, пожалуйста, -- солидно произносит Марк. -- Кто желает? Естественно, Миша никому не дал выскочить вперед. Он сбросил свою куртку и предстал перед публикой в клетчатой рубашке, высокий, грузный живот свисает над поясом, лицо полное, туго налитое. -- Та-ак, -- говорит Марк, -- сейчас замерим энергию, -- и взял знакомые изогнутые под прямым углом спицы. -- Та-ак, -- Марк с серьезным видом перемещает спицы. -- Голова в порядке. Сердце... Сердце пошаливает. Печенка... Сейчас проверим половую чакру... -- Мы заметили, как Миша напрягся. "Господи, -- смеясь, сказал он нам, когда мы возвращались домой, -- я думал: сейчас опозорит". Спицы останавливаются параллельно друг другу. -- Нормальный мужчина, -- спокойно констатирует Марк. Он солидно, со знанием дела просветил замершую публику: -- Посмотрите, у этого человека -- красные жилки у крыльев носа, это свидетельствует о повышенном кровяном давлении. Миша кивает, действительно, у него повышенное кровяное давление, а публике совсем не обязательно знать, даже лучше не знать, что они с доктором приятели и вообще -- знакомы. После этого представления женщины -- и мужчины, но в основном, женщины -- посбрасывали свои пальто и куртки и выстроились в очередь для определения энергии чакр. Первой вышла брюнетка лет сорока, полная, с объемистым животом и жирной холкой на спине. Марк обошел женщину несколько раз и объявил: -- Смотрите, у женщины сколиоз... -- Господи, это и мне видно: спина-то согнута, одно плечо выше другого. Но зрители восприняли это, как диагноз, доступный только провидцу. -- Та-а-к, -- Марк взялся за спицы. -- Проверим энергию. Голова... сердце... печенка... все не в порядке, все пошаливает. Оно и мне из дальнего ряда видно, что не в порядке. И сердце и прочее. -- Ниже не надо, -- умоляюще шепчет женщина, но Марк уже вошел в раж. Он нацеливает острия спиц ниже живота. Так и есть. Энергия половой чакры уходит далеко. Женщина съежилась. Зал замер. -- Это надо срочно поправить, -- спокойно говорит Марк. Он отходит в угол и поднимает руки кверху. Ну, точно -- шаман! Марк, кажется, просит энергии у солнца, но оно-то давно на покое: вечер. Но шаманская поза производит впе┐ чатление на публику. Сидят тихо. Ждут. Марк возвращается к своей жертве и отсекает от нее всех злых духов. После каждого взмаха руками он делает ими еще одно движение: как бы стряхивает все скверное и со своих рук. О, Марк! -- Все в порядке. -- Марк берет спицы и демонстрирует возвращение энергии важнейшей из человеческих чакр. -- А печенка? -- умоляюще, с надеждой спрашивает женщина. -- С печенкой еще надо поработать, -- весомо произносит исцелитель. Это значит: "Приходите ко мне в кабинет, который обещали помочь открыть в профсоюзном клубе. Или звоните по телефону, я приду к вам домой". Он пишет на доске номер своего телефона. Я смотрю на все, что происходит, и думаю. Развел бы Марк всю эту бодягу там, в том городе, откуда приехал... Пожалуй, его парадную тройку Рите бы пришлось нести в химчистку. В лучшем случае зал бы давно опустел. А здесь -- сидят и слушают. И даже просят уточ┐ нить насчет дерева -- не успели записать. Наверное, людям необходимо верить в чудо. Потому что им скверно. ...Наслышанные о всемогущей израильской медицине, многие ехали сюда за исцелением. Но увы... увы... Моя соученица по ульпану привезла сюда дочь, прикованную к креслу- каталке. Вся большая семья приехала сюда, надеясь, что кудесники-врачи Израиля поставят на ноги несчастную женщину. Надежды уже нет. Знакомый парень из нашего украинского города, спортсмен, штангист, человек здоровый и крепкий, вдруг заболел глазами. Он ездил в Москву, как-то его лечили. Собравшись ехать в Израиль, он перестал пользоваться услугами советских врачей. -- Ты так уверен, что тебя вылечат в Израиле? -- спросила я. -- Знаешь, что там медицина очень дорогая? -- Дорогая, -- ответил парень, но она есть. -- Подразумевалось, что в стране, из которой он уезжает, врачебная помощь отсутствует вообще. -- Как у тебя с глазами? -- спросила я, встретив его полгода спустя после приезда. -- Никак. Как было, так и есть. -- То есть, я поняла, не лечат. Но хуже пока не стало. Правда, парень этот забросил спорт и подался в ученики к раввину. Может, Всевышний ему поможет. Слышу по русскоязычной израильской радиостанции, рассказывает слепая женщина. Она приехала в Израиль со слепым мужем и таким же сыном. Надеялись, что хоть сына избавят от ужаса мрака. Нет, говорят, операция ему не показана. Но вот деньги, правда, крошечные положены им всем -- для оплаты сопровождающих. Но деньги не платят, требуется преодолеть жуткие преграды бюрократии. Преодолеть -- слепым. Но я знаю и другое. У сына моей подруги в Хайфе на одном из глаз отслоилась сетчатка. Всю жизнь я знала, что отслоение сетчатки -- это конец, слепота. -- Точно, -- говорит подруга, сама врач, -- там бы он потерял глаз. А здесь на следующий день после того, как пришел к врачу, лежал на операционном столе. Глаз возвратили к жизни. В Нацрат-Илите у меня живет другая подруга. Тоже олимка. И есть у нее старая мать. Ей много лет, больше восьмидесяти. Но когда уходит мать, даже старая, даже с испортившимся характером, это всегда горе. Дочь не хотела этого горя, она вызвала скорую помощь, когда матери стало очень плохо и, казалось, уже ничего не поможет. -- Кто бы в Союзе, -- говорит подруга, -- возился с ней, да еще так, как возились здесь. Ей поставили кардиостимулятор. Несколько дней поддерживали сердце аппаратурой -- пока нельзя было ставить стимулятор: у нее была температура. И кому бы в голову пришло непрерывно делать анализы, чтобы определить, какой бактерией вызывается температура, чтобы убить эту бактерию? Старухе... О! Я это хорошо знаю. В таком же возрасте умерла моя мама. С тяжелым сердечным приступом ее привезли в больницу ночью, и дежурный врач ее принял. А утром пришла заведующая отделением. Говорили, что она прекрасный спе┐ циалист. Может быть. Но дежурному врачу была выволочка. Я думаю, он уже не станет принимать старух, даже больных. Маму быстренько выписали, она умерла. Возможно, ее часы уже пробили полночь, и она все равно умерла бы. А здесь... Я видела это сама. Мы шли по улице, было темно, холодно, сыро. Вдруг рядом резко затормозила машина, оттуда выпала немолодая женщина, стала кричать: -- Помогите! Плохо! Ее мужу, человеку пожилому, стало плохо за рулем. Я побежала к знакомым, что жили рядом -- позвонить, но телефон у них почему-то не работал, и скорую помощь я не вызвала, но минуты через три вернулась с валидолом и каким-то еще сердечным лекарством. Всего этого уже не нужно было. Пока я бегала, кто- то высунулся из окна, понял в чем дело, вызвал скорую. Когда я пришла, крепкие парни дежурной скорой уже вытаскивали из машины на асфальт грузное тело. В ту же минуту подъехала еще одна скорая -- с бригадой врачей, их вызвали по рации. Мы смотрели, как человек пять или шесть, не теряя ни мгновения, колдовали над распростертым телом. У них все было под рукой, какие-то незнакомые нам приборы были подключены к проводкам, проводки прикреплены к телу больного. Наконец, мы увидели, как поднялся живот. Еще раз. Еще. Задышал. Мы облегченно вздохнули: может, спасут. Больного быстро и бережно положили на носилки, носилки -- в машину. Гудок. Маген-Давид, разрезая вечернюю темень, помчался в больницу. -- Ну вот, -- сказал кто-то в толпе сострадающих, -- а у меня мать умерла в Минске потому, что сделали не тот укол. Чего-то там не было. Еще там, в стране исхода, мы читали рекламу о распростертых объятиях, которые открывают новым репатриантам повсюду, в том числе и в поликлиниках. Не успеешь приехать, тебя сразу же обследуют, выявят, где хворь, будут лечить, чтоб был здоров. Стране нужны люди здоровые. Кто откажется от такого комфорта? Тем более, что кто из нас грешит прекрасным здоровьем? И к тому же -- доктора, которого в Союзе называли как- то не очень эстетично, словно милиционера: участковый, здесь именуют любовно и интимно: семейный врач. Измотанная скоропалительными сборами, дорогой и устройством, я пришла на прием к нашему семейному врачу. Его звали доктор Рубинштайн, и он говорил по-русски. Он сидел за своим столом, кругленький и лысоватый, брезгливо оттопырив нижнюю губу и потирая друг о друга небольшие кругленькие ручки. -- Что вы хотите? -- спросил он меня, выдержав достаточно длинную паузу. Но мне уже ничего не хотелось. Муж, зная мой характер и предвидя возможные осложнения, зашел со мной в кабинет. Он-то и ответил: -- Ей нужно обследоваться. -- Ax, -- сказал наш семейный доктор, еще больше выпятив нижнюю губу, -- вы все русские, чтоб вы мне все были здоровы, все хотите обследоваться. А израильтяне не могут из-за этого лечиться. -- А вы -- израильтянин? -- Я здесь семнадцать лет. Все-таки он дал мне направление на кардиограмму. Но я была и в больничных делах сущей невеждой, не знала здешних порядков. Я зашла к медсестре, как и полагалось, ровно в восемь утра и подала направление, которое выписал мне вчера доктор, сидящий в кабинете рядом. -- Паспорт, -- потребовала у меня медсестра. -- Зачем? -- я не взяла паспорта. Сестра гневно взглянула на меня, ничего не сказала больше и вышла в кабинет доктора Рубинштайна -- туда ведет дверь из ее комнаты. Они громко и бурно говорили на иврите, которого я еще совсем не понимала. Не глядя на меня, из другой комнаты, наш семейный доктор произнес: -- Я вам всем, русским, русским языком говорил, что, когда вы идете в поликлинику даже только поздороваться с доктором, все равно берите с собой паспорт. Я вышла в коридор. Я больше не хожу к врачу. Мы привезли с собой много разных советских таблеток, потом нам прислали еще. Пока -- слава Богу. Может быть, нам просто не повезло с семейным врачом. Я знаю, что могу отказаться от доктора Рубинштайна и выбрать себе другого семейного врача. Говорят, есть внимательные. Может быть, когда-нибудь я так и сделаю. ...Я слышу по русскоязычной радиостанции (идет беседа со слушателями), рассказывает какая-то женщина: -- Муж болен, тяжело болен. Он упал на улице, его увезли в больницу, а на следующий день выписали -- больного, без денег, чтобы доехать домой, не позвонив мне, жене, чтобы я за ним приехала. Он мог опять упасть на улице. Это поступок врача? Это соответствует нормам гуманности? -- Нет, конечно, если говорить о гуманности, -- соглашается с несчастной женщиной журналист-комментатор, -- но врач поступил по инструкции, он поступил в соответствии с законом. И судить его не за что. Увы... увы... Нет для широкой публики всемогущей и гуманной медицины, хотя каждый исправно платит свои шекели в больничную кассу. Есть очереди в поликлиниках, антибиотики и аспирин -- только под другим названием -- на все случаи жизни. И домой к тебе врач не придет, даже если у тебя температура сорок, а если придет, плати отдельно, а уж если скорая потребуется, выписывай чек на солидную сумму. Скорая помощь здесь служба отдельная, до┐ рогая, дешевле вызвать такси. ...Людям скверно. И они слушают Марка. Неважно, что он тоже олим и тоже приехал оттуда, может, даже лучше, что он -- оттуда. Издалека кажется, что тамошнее было лучше. -- На черта тебе нужна была вся эта мистика? -- спрашиваю я Марка, когда идем домой. -- Почему мистика? -- обижается Марк. -- Ты многое можешь, вот и говори об этом, делай это. Зачем напускать туман? -- Людям нужен туман. -- Наверное, он лучше разбирается в том, что людям нужно. Марк верит в свое чародейство. Может быть, мы просто недооцениваем Марка, и чародейство существует в самом деле. Он поставил на ноги девочку, маленькую десятилетнюю сабру, которую врачи считали обреченной на непод┐ вижность. Ее лечили в больнице и отказались продолжать лечение -- безнадежно. Марк творил этого ребенка, каждый день оставляя в нем немалую частицу самого себя. После каждого сеанса он заглядывал по дороге к нам, усталый и выпотрошенный, опускался на стул. Ему наливали то стопку водки, то чашку кофе -- что хотел. -- Ну, как? -- я всегда спрашивала о девочке, мне так хотелось, чтобы она выздоровела. -- Сегодня подняла руку. -- Ну, как? -- Подняла ножку... Встала... Держится за стенку... Открыла мне дверь... Сегодня она танцевала со мной. Понимаешь, прихожу, а мама говорит, что Тамар ждет меня, она хочет со мной танцевать. Конечно, еще слабенькая. Надо тренировать мышцы.... -- Ну, как? -- Пошла в школу... -- Слушай, они заплатили тебе нормально? -- спросила я, наслышанная об обещании золотых гор Марку, если вылечит девочку. -- Как же, -- усмехнулся Марк. -- Даже не доплатили то, что положено за сеансы, как договаривались. А обещали -- написать в газету и на телевидение и сверх того еще полторы тысячи. И кабинет открыть... -- Да плюнь ты на родителей. Ты же знаешь, что это за люди. Из тех, кто за двадцать лет здесь разбогател. Они удавятся за шекель. -- Но отец клялся мне здоровьем собственного ребенка. -- Вот видишь, для них нет ничего святого. Плюнь на них. Вылечил девочку -- радуйся. Там, -- я показываю рукой на небеса, -- тебе зачтется. Он рад за девочку. Он вложил в нее все, что мог, и дай Бог ей здоровья. Но ему так хотелось немного славы. И денег. Деньги -- это возможность открыть свой кабинет, а не мотаться в любую даль в любую погоду -- куда позовут. И без машины. На машину денег тоже нет. Все-таки уже не мальчик. Он хочет нормально работать. Когда работаешь, жизнь кажется не такой уж мрачной. Хуже всего, когда вдруг исчезают клиенты. Пойдет дождь или подует ветер, клиенты пропадают. Они ленивы и боятся плохой погоды, хотя Марк готов тащиться, куда угодно, куда скажут. Это тяжко, если его не зовут, тогда он понуро сидит в плетеном хозяйском кресле и говорит сам себе: -- Не может быть. Когда мы приходим, он нам говорит то же самое. -- Я все думаю: не может быть, чтобы люди не шли ко мне, если я могу им помочь. Конечно, он не всех ставит на ноги с первого раза и вообще -- не всех. Но кто поставит на ноги тяжело больного в один присест? И -- или нет безнадежно больных? А потом вдруг кто-то звонит и на иврите просит доктора Марка приехать. У жены болит голова, ничего не помогает. Марк подхватывается, мрачность с лица исчезает. Через час возвращается, в руке полсотни. -- Помог? -- А как же! -- он доволен. -- Женщина готова была биться головой о стенку. -- Чем лечил? -- Всем. Болевые точки. Энергия. Рита усмехается. Она не верит в чародейство своего мужа. Поистине нет великого человека для его жены. Рите не нравится, что Марк мотается по городам и весям. -- Если я буду сидеть дома около тебя, мы сдохнем с голоду. -- Делай себе потихоньку массаж. Массажем тоже можно заработать на жизнь. Но почему только массаж, если он владеет энергией солнца? -- Вот видишь, -- жалуется Марк, -- не верит. А заболеет кто-нибудь из детей -- "иди лечи". И воспринимает, как должное, когда у ребенка проходит насморк. А у Анютки (это их внучка) судороги были. Кто-то ее сглазил. Я же ее спас. -- Да, -- кивает головой Рита. С Анюткой было. Но -- верит, не верит, деньги у Марка она берет, без них было бы совсем туго. До пенсии обоим далеко, а у нее работы -- всего два подъезда, и те достались по блату. Протекция, даже в таком деле, как мытье подъездов, в Израиле необходима. Рита женщина худощавая, энергичная, грубоватая. Она выдает суждения в момент с решительностью человека, много лет проработавшего с маленькими детьми. Дети не ждут, пока ты обдумаешь, что сказать, они нетерпеливы. А может, Рита такой уродилась -- решительной и скорой на язык. Ей ничего не стоит в сердцах сказать непристойное слово, если нет ничего более весомого и конкретного, а сказать все равно хочется, для нее это просто необходимо, она произносит: -- Ну, ты даешь... А иногда наоборот: -- Ишь какая -- порядочная. Но вообще-то она все подмечает. Это уже, наверное, чисто женское: все подмечать. -- Посмотри, -- говорю я, -- только олимы тащат сумки. Только олимов можно увидеть на улицах с полными сумками. Местных почти не видно. Как-то неловко за олимов -- никак не могут наесться. -- Хм... -- удивляется Рита моей наивности и пожимает плечами. -- Ты что, не видела, как они в супере покупают продукты? По три полных телеги -- и в машину. А мы прем сумки в руках. В самом деле, я видела. Я вижу это всякий раз, когда бываю в супере. Я стою в очереди в кассу, передо мной только одна женщина, но ее обслуживают долго-долго. Она вынимает из тележек на колесах бесконечные коробочки, пакеты, бутылки. После такой покупательницы мне неловко подходить к кассе с буханкой хлеба и пакетом молока. -- ...Твари, -- говорит Рита, -- что делают! -- Это она уже по другому поводу. Второй месяц не выдают чек на деньги, что положены им, как безработным. Она исправно ходит за чеком в Сохнут, там ничего не объясняют, говорят, чтобы пришла завтра или послезавтра, может быть, чек уже придет. Рита иврит совсем не знает, почему и в чем дело, спросить не может. Дай Бог запомнить, когда, сказали, надо заглянуть еще раз. Она всю дорогу твердит про себя услышанную фразу. Дома эту фразу переводит ей Марк. От┐ сутствие иврита сдерживает Риту, иначе она бы показала им характер женщины из России. Да и в самом деле -- как жить? Даже жалкие гроши, что положены по безработице, и те не получишь. Хорошо, что хоть немного подрабатывают они с Марком. -- Твари, -- говорит Рита, -- сволочи. -- Но, конечно, говорит не им, а мне -- о них. О тех, кто сидит в теплых кабинетах и кому нет дела, есть ли у Риты сегодня обед или нет его. Но тем, кто знает русский, достается от нее сполна. Особенно мужу. Мечтатель и фантазер, Марк, когда мы гуляем, подходит к каждой стоящей на шоссе машине, щупает ее и вздыхает. -- Все, -- говорит он, -- покупаю машину. -- На какие шиши, извините? -- резонно спрашивает Рита. -- Куплю старенькую, -- уже не так вдохновенно мечтает Марк. -- И на старенькой можно ездить. Клиент позвонил, я бджик -- и там. Бджик -- и в другом месте. А то тащусь на автобусе, пока доедешь. -- Ну, ну... Давай. Денег в банке много? -- Ты же знаешь -- пять тысяч. -- Даже на старенькую приличную не хватит, -- это вставляю я.