Леонид Латынин. Жертвоприношение --------------------------------------------------------------- © Copyright Леонид Латынин Date: 08 Mar 2006 Трилогия "Русская правда" книга первая Изд. "Водолей Publishers", Томск - Москва, 2003 --------------------------------------------------------------- Се начнем книгу сию... - И когда дал имя Господь и часу, и дню недели, и месяцу, и году: И дал имя востоку, и югу, и западу, и северу, И весне, и лету, и осени, и зиме, И утру, и дню, и вечеру, и ночи, И детству, и юности, и зрелости, и старости, И праву, и низу, и леву, и верху, И дал имя цвету, звуку, слову и запаху и человеку, зная, что все происходит всегда и движение есть только иллюзия. Чтобы не пугать человека, сделал он вращающуюся землю в воображении его - неподвижной. А неподвижное время показал человеку движущимся и дал летосчисление - и было оно таково в человеческом смысле: одну тысячу лет жили боги. И через тысячу лет были сотворены человеки и погибли боги или стали тем, что называем мы животным - зверем, птицей, рыбой, небом, звездой, водой, огнем, горой, ветром, воздухом или другим именем жизни. И когда был сотворен человек на севере - именем Ждан, на юге - именем Али, на западе - именем Адам, на востоке - именем Дао. Положил Бог начало человеческой истории, и было это за 9444 год до рождения пророка Будды, за 10000 год до рождения пророка Иисуса, за 10570 год до рождения пророка Магомета, за 10980 год до рождения Емели, первым именем Медведко. И были к тому времени, как он родился, земли на севере, юге, востоке и западе. На востоке прошлые и настоящие: Персия, Бактрия, Сирия, Вавилон, Кордуна, Ассирия, Месопотамия, Аравия, Елиманс, Индия, Аравия, Колия, Комагина, Финикия и Китай. На юге земли прошлые и настоящие: Египет, Эфиопия, Фивы, Ливия, Мармария, Спирт, Нумидия, Масурия, Мавритания, Киликия, Памфилия, Писидия, Мизия, Ликаония, Фригия, Камалия, Ликия, Кария, Лидия, Троада, Эолида, Вифиния, Сардиния, Крит, Кипр. На западе земли прошлые и настоящие: Албания, Армения, Каппадокия, Пафлагония, Галатия, Колхида, Босфор, Меоты, Деревия, Сарматия, Скифия, Македония, Далматия, Малосия, Фессалия, Локрида, Пеления, Аркадия, Эпир, Иллирия, Лихнития, Адриакия, Британия, Сицилия, Америка верхняя и нижняя, Эвбея, Родос, Хиос, Лесбос, Китира, Закинф, Кефаллиния, Итака, Корсика, Галлия, Германия, Чехия. На севере земли прошлые и настоящие: Руссия, Карелы, Моравия, Славия, Чудь, Меря, Мурома, Мордва, Весь, Обры, Дулебы, Заволочь, Пермь, Печера, Ямь, Угра, Литва, Зимгола, Эсты, Корсь, Летгола, Ливы, Ляхи, Ставросары, Прусы, Шведы, Варяги, Волохи, Галичь.  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  ЛЕТА глава 1 Москва, год 980... Родился Емеля 24 березозола, или, иначе, марта 980 год через 10 тысяч и 980 год от сотворения Дао, Адама, Али и Ждана, в день пробуждающегося медведя. В тот год, Владимир вернулся в Новгород с варягами и сказал посадникам Ярополка: "Идите к брату моему и скажите ему: "Владимир идет на тебя, готовься с ним биться". - И сел в Новгороде. А потом собрал Владимир много воинов своих - варягов, славян, чуди и кривичей и пошел на Ярополка, брата своего. А был Владимир робичич и холопище, сын Малуши Любечанки, что служила ключницей у Ольги и Святослава, великого князя Киевского, и племянник Добрынин, который много способствовал его посланию князем наместником в городок на озере Ильмень. Ярополк же в ту пору затворился в Киеве вместе с воинами своими и Блудом, воеводой их. Владимир же послал к Блуду с такими словами: - Будь мне другом. Если убью брата моего, то буду почитать тебя, как отца, и честь большую получишь от меня, не я ведь начал убивать братьев, но он. И Блуд ответил: - Буду с тобой в любви и дружбе. И сказал Блуд Ярополку: - Киевляне посылают к Владимиру, говорят: "Приступай к городу, предадим-де тебе Ярополка. Беги же из города". И послушался его Ярополк, бежал из Киева и затворился в городе Родне, в устье реки Роси. И осадил Родню Владимир, и был такой голод, что ходит поговорка и до наших дней: "Беда, как в Родне"; и сказал Блуд Ярополку: - Пойди к брату твоему и скажи: "Что ты мне ни дашь, то я приму". И пришел Ярополк к Владимиру, когда же входил в двери, два варяга подняли его на мечи под пазуху, Владимир же стал жить с женою своего брата - гречанкой, и была она беременна, и родился от нее Святополк. От греховного же корня плод зол бывает. Во-первых, была его мать монахиней, а во-вторых, Владимир жил с ней не в браке, а как прелюбодей. Поэтому-то и не любил Святополк отца, что был он от двух отцов: от Ярополка и от Владимира. И вошел Владимир в Киев и стал там княжить один. И поставил кумиры на холме за теремным двором: деревянного Перуна с серебряной головой и золотыми усами, затем Хорса, Даждьбога, Стрибога, Симаргла и Мокошь. И приносили им жертвы, называя их богами, и приводили к ним своих сыновей и дочерей". - Главы о зачатии Емели от двух отцов - медведя, именем Дед, и волхва Волоса глава 2 Так писал Емеля, когда пришел ему час и видеть, и слышать, и сказать это слушающим и читающим его. А в тот год родился он на свет, не понимая, что он, какая земля вокруг, и что есть князь, и что есть смерд, родился, как проснулся, и закричал громко и больно, как кричат все, кто вышел из тьмы и увидел свет. И было то в 980 год, и родился Емеля на медвежьей шкуре, в мех которой вцепившись красными пальцами, рожала Емелю мать его Лета, единоутробная Добрынина сестра. И рядом стоял отец его Волос, и было это 24 березозола, или марта иного имени месяца. В первый день нового года пробуждающегося Медведя и в дни общего равноденствия. И когда, извиваясь, вытолкнула из чрева своего Лета Емелю и услышала крик его, уснула она тут же и увидела тот день и тот час, когда стояла возле их Дуба, который рос над обрывом у Москвы-реки, на месте, которое еще назовут Лобным, и будут по обычаю приносить там жертвы человеками тысячу лет, а поляну вокруг назовут Красной площадью, но это потом, а прежде она будет именем Пожара, ибо оттуда тыщу лет Москва гореть будет и последний пожар 2017 году станет. Но всего этого Лета не узнает - это Емелины сны, а Лете видится дуб, куда она принесла полотенце свое, вышитое крестами да ромбами, квадратами да кольцами, а в центре - Берегиня в ладье, с лошадиными головами, приговаривая: "И деревья рода моего, Мугай-птица, птица рода моего. Пошли мне, Бог мой, зеленый дом большой, из дерева крепкого, дом с крышей высокой да лубяной, пошли мне косу длинную да волос бел, пошли мне мужа моего, что ростом высок, силой силен, голосом густ да кровью горяч". Но не успела домолиться до конца о желании своем, не успела как следует расправить на ветвях Дуба полотенце свое с бахромой красной, пропитанной овечью кровью, а была полночь 24 кресеня, или, иначе, июня, был Купала, как почувствовала, как кто-то обнял ее сзади, и почувствовала она на шее своей шерсть мягкую, густую, и почувствовала на груди своей лапу сильную, и острый коготь провел по рубахе ее, и распалась одежда, и горячо стало Лете, и закричала она от испуга и истомы, ждала она жениха и дождалась. Он поспел, не погодил, а тут же под деревом святым пришел ее жених, и покатились ее очи по поляне в траве зеленой, и обняли тело огромное и теплое руки ее белые, и огонь опалил ее колени, и брызнула кровь ее алая, и смешалась с морошкой раздавленной, и застонала Лета, и вцепилась в мех жениха своего, как сейчас, когда рожала Емелю, а когда очнулась, рядом лежал в траве Волос, и тут увидела Лета, что нага она и луна светит ярко, и устыдилась наготы своей, но сил не было укрыть себя, и увидела кровь на коленях своих. "Вот и первая жертва", - сказал Волос и положил руку на грудь ее, которая была нежна, как бывает нежна и ярка луна в ночное время, когда ветра нет и она сама широка и медленна, почти неподвижна, и внизу далеко была вода Москвы-реки, и рядом с Волосом было тело Леты, в их глазах были звезды, а Волос был совсем не похож на жениха ее, что явился к ней час назад, и никогда более и похоже не было так истомно Лете, как было в эту ночь, а над головой ее ветер тихо перебирал бахрому полотенца, на котором Берегиня плыла в своей ладье, и, как флаг, на ветру вместе с ее полотенцем тихо шевелились кони, и ладьи, и деревья, птицы, и всадники, и до конца ночи, пока не взошло солнце, любил ее Волос, и Лета, вцепившись в траву возле тела ее, кричала от боли и нежности, накопленной любви, и выходила эта любовь криком и стоном, и смехом русалочьим, который слышала луна, видело дерево и укрывала ночь своим нежным светом, и звезды висли над головой серебряной синей крышей. глава 3 Подходила к концу великая ночь зачатия, которую отмечают испокон Отец и Мать. А чтобы не спутать день, пока жена не узнает в себе новую жизнь, не трогает ее муж, и этот день - их тайный праздник для двоих. Ночь зачатия праздновали и чудины, что жили здесь перед Емелиным родом вятичей, ибо начало жизни - не на свету, куда выходит ребенок, а в ночи, когда соединяются небо и земля, когда человек подымает свои забытые крылья и летает до тех пор, пока не погаснут звезды, пока не уснет душа, пока не растает музыка, пока не наступит новая жизнь, пока - внутри, но уже - вовне, которой дано изменить этот мир. И было начало - в ночь Купалы, возле дуба святого Велеса, и три крови вышли, как родник, наружу и стали в Лете в один поток - кровь Волоса, и кровь Леты, и кровь жениха мохнатого, потому и имя их сына сначала Медведко и лишь потом, по крещении, Емеля. И потом, после спасал его не раз жених Леты, когда не стало Волоса на свете, потому что можно убить человека, но не зверя, ибо зверь безымянен, а человек гибнет разом со своим именем, но то случилось потом, а сейчас Емеля видит медвежью шкуру - внизу, крышу - над головой, руки и бороду Волоса, мать на шкуре, голую и в крови, она спит, видит и никогда не вспомнит, что видит, разве что во сне, во сне все доступно человеку, что с ним может и не может случиться. Ибо сон - это земля и небо, прошлое и настоящее, и будущее, то, что человек выдумать не может. Во сне нет грани земли, времени, а значит, во сне-то и есть главная жизнь, ибо во сне равны и раб, и царь, и бог, и зверь, и даже он, Емеля, хотя не умеет говорить, ходить, петь, мыслить, а умеет только кричать, и есть, и еще болеть, и не понимать этого, и все-таки жить, как живет дерево, солнце, птица, медведь и его мать Лета, и его отец Волос, и его первый отец, мохнатый жених. И потому первой молитве научит Емелю голос русского Бога. И то будет молитва Ему. Вот начало ее: Глава молитвы Емели о сне глава 4 "Пошли мне сон, Господи, - защиту от врага моего, врага брата моего, и врага сестры моей, от руки, и закона, и власти, и силы, и слов малых, и больших владык, летящих как мотыльки на огонь власти и сгорающих в ней; от голода и чумы, от пожара и нашествия, метели и бури, от волн на море, что топят суда и лодки в пучине своей, защиту от зверя жадного и гада жалящего. Защити от четырех черных стихий, живущих вокруг и во мне; болезней невидимых - от зависти ближнего и зависти во мне, от ненависти ближнего и ненависти во мне. От безумия ближнего и безумия во мне, от суеты ближнего и суеты во мне, Господи. Ибо там, во сне, нет воли иной, чем Твоя, власти иной, чем Твоя, мира иного, чем Твой, там карают и милуют, ведут и оставляют лишь по знаку Твоему, Господи. И нет там жизни земной, в которой люди, болея совестью своей, страхом своим, любовью своей еще более убивают и лгут, крадут и предают, и мстят, и доносят, не понимая друг друга и себя тоже, Господи. Закрой сном и эту жизнь, и эту смерть, хоть на час ночной опусти над ними железный занавес, что легче пера голубиного, легче пуха тополиного, легче паутины летящей, и пошли мне видеть мир, где законы человеков спят, где не имеет человек вред врагу и другу своему; даже если он палач или разбойник, плут или вор, владыка или исполнитель воли злой или закона злого. Где каждый свободен и нечаян в поступке и мысли своей, как свободно и нечаянно облако, гонимое ветром, как свободен и нечаян водопад, падающий с утеса, как огонь в лесном пожаре, как свободна трава, пробивающая камень, где все то, что не здесь, и все здесь, что там, и человек одинок, как один был вылеплен и рожден. И человек все, что все. Он - весь, и все - он, и нет связи с тем, что ему дано не Тобой, но все есть то, что не он, а я. И сон мой - это жизнь того, что еще не пришло, что было или, что то же, есть всегда и что никуда не уйдет. И сон, как одна из четырех белых стихий, дарован человеку, как любовь, как боль, как страх, не руководим волей и мыслью власти земной. Иже сон - все. И сон - огонь, а жизнь - часть сна, как часть огня - оставшийся, остывший, холодный пепел. Сном я спасен и спасусь. Сном я свободен, и сном я - часть неведомого, имя которому сначала - смерть, а потом - все, что потом. Пошли мне сон, Господи, как пеплу посылаешь землю и воду, и свет, чтобы взошел хлеб и накормил прах мой, чтобы я был и видел между жизнью и смертью то, что неведомо, но знакомо, что непонимаемо, но видимо, что мучительно, но не смертельно, что доступно, но не разгадано, что явлено, но не уловлено, что существует и недоступно, как сам ты, Господи! .." Главы, повествующие о Москве и ее обитателях в день рождения Емели 24 марта 980 год. глава 5 Лета уснула, ее сестра спустилась с горы к Москве-реке, набрала кожаное ведро воды, бросила туда листок со священного дуба, нитку из полотенца, что вышивала Лета, когда ворожила жениха себе. Поднялась сестра по горе опять, родильным священным полотенцем обмыла тело Леты, укрыла ее холстом белым с красной полосой и отошла в сторону и стала смотреть, как спит в люльке спеленутый ею Емеля и как спит Лета, устав от муки и боли, и крика, и стала слушать, как вокруг их дома скачет Волос, наряженный в медвежью шкуру, и волхвует, колдует, чтобы жил Емеля тыщу лет, чтобы был он счастлив в судьбе своей и враги его погибли от Велесовой кары, и чтобы любил он своего отца, как отец почитал своего отца, деда Емели, Щура и Пращура, и чтобы Емеля выучил молитву от всех бед: "Чур меня, чур меня", и когда было страшно, чтобы свистел Емеля и отгонял и духов, и бесов прочих. И сестра Леты завороженно уснула, околдована песней Волоса. Вот песня Волоса: глава 6 "Велес - бог мой по отцу моему, дерево рода моего. Род - бог мой по деду моему, птица Мугай - по матери моей, и птица Мугай - по жене моей, Мокошь - по деду жены моей, и Лета - по прадеду жены моей, вы всемогущи и вы всевышни, вы растворены в солнце, в туче и воде. Вот лежит сын мой, Медведко, именем мужа великого, именем моего деда названный. Войдите в его глаза, уши, руки и ноги его, в сердце и плечи его. Пусть он живет столько, сколько род его живет. А живет он тысячу лет, пусть он ест столько, сколько ел мой дед, пусть он знает и холод, и голод, как знал дед мой. Пусть он переживет и меня, и мать мою, и пусть, если и ранит его зверь в лесу, стрела в поле, нож на родине и на чужбине, то до смерти не убьет. И ты, Москва-река, не оставляй без воды тело его, горло его и кожу его. Берегите сына моего, и те боги, которых имени не знаю, но которые - есть..." Вот так пел и бил в бронзовые громотушки отец Емели - Волос и жег коренья и травы. В медвежьей шкуре, подпоясанный белым поясом, и в мягких сапогах, и подол рубахи его белел, выглядывая из-под медвежьей шкуры. А кругом пели птицы, внизу бежала Москва-река, и стояло двенадцать домов на берегу, как раз где сегодня Кремль, на холме, на месте Успенского собора и Ивановской площади, и из каждого дома шел дым, то готовили праздничную рожденную еду в честь рождения у волхва Волоса, что при храме Велеса, сына Медведко от жены его - чародейки Леты. глава 7 В доме, что рядом с храмом, справа, на восток, жил Ставр и семя его - пять сыновей с женами. И у всех у них было семь сыновей и трое внуков. В доме правее храма жил Святко. И у него было шесть сыновей, у троих - жены, а трое - еще малы для женитьбы, и пять внуков. А еще правее от храма жил Малюта, и имел он трех сыновей, с женами, и десять внуков. глава 8 А слева от храма жил Добр со своими. И было у него сыновей числом семь, у двоих - жены, и пять внуков. А за этим домом еще далее влево храма - Третьяк со своими. И было у него шесть сыновей, и у них - пять жен и двенадцать внуков. Еще левее храма на запад жил Мал, с семью сыновьями, и четыре из них имели жен, и было еще девять внуков. глава 9 Выше храма на север, после дома Волоса, стоял дом Ждана с тремя сыновьями, тремя женами и семью их внуками. А выше еще дома Ждана от храма стоял дом Кожемяки, в котором жили девять сыновей и семь жен их, и было у Кожемяки пятнадцать внуков. А ниже храма на юг стоял самый большой дом, и жил в нем Боян, с двенадцатью сыновьями, десятью женами их и двадцатью внуками Бояновыми. Еще ниже от храма возле толстой сосны жил Храбр. И имел он всего двоих сыновей с двумя женами их и семью внуками. И совсем низко от храма возле ракитового куста стоял дом Нечая. У него было пять сыновей, три жены их и пять внуков Нечаевых. глава 10 И была жена Ставра именем Чернава. У Святко - именем Досада. У Малюты - именем Милава. У Добра - жена именем Купава. У Мала - именем Бажена. У Волоса жена именем Лета. У Ждана - именем Людмила. У Кожемяки - именем Малуша. У Бояна жена - именем Доброва. У Храбра - именем Забава. И было дочерей у Ставра три, именем Белуха, Истома и Неулыба. У Святко - тоже три дочери, именем Несмеяна, Богдана да Зима. У Малюты две дочери, именем Смеяна да Некраса. У Добра - четыре дочери, именем - Краса, Люба, Немила да Ждана. У Третьяка пять дочерей - именем Молчана, Улыба, Злоба, Правда да Тула. У Мала всего одна - именем Лада. У Ждана три дочери, именем - Бессона, Горяна, Хотена. У Кожемяки одна дочь - именем Поляна. У Бояна две дочери - именем Сорока да Десна. У Храбра четыре дочери - именем Карела, Правда, Береза, Лиса да Голуба. У Нечая две дочери - именем Горазда да Мила. И все они готовили, жарили и варили в воде Москвы-реки еду, чтобы отпраздновать рождение на свет Медведко, который родился в доме, где жил Волос и жена его чародейка Лета. И это был первый день жизни Емели, и это был праздник пробуждающегося Медведя, который стоял возле крайнего дома и слушал, как кричала жена Волоса, и ушел, когда стихла она и закричал Емеля. Глава о первых летах жизни Емели в Москве, и первых словах, сказанных им. глава 11 И началась жизнь Емели. Каждую зиму спал он до первой капели, летом ходил с Летой за травами, по ягоды да грибы, сначала за спиной у матери, потом рядом, сначала, ползая, собирал травы, ягоды, а потом - и на ногах своих, и отцу помогал Емеля. То погремушку медную почистит, то медвежью шкуру - порвется - починит, то пояс, расшитый крестами, в Москве-реке постирает, вот только молчал Емеля. До восьми лет ни слова. Уж отец и мать бились над ним и так, и этак, все дети вокруг как дети, уже петь умели, не то что складно говорить, а этот все понимает, что ни скажешь - сделает, а молчит. Ему уж и мать: "Скажи да скажи - Лета" или отец: "Я - Волос, скажи, как меня зовут". А Емеля насупится, голова вниз, глаза в землю и молчит. Уж его и бил отец, и била мать, и лаской, и пряником - все молчит. А в восемь лет, в пятницу, главный день недели, случилось вот что. Дома были малые дети да бабы, а все, кто постарше, и Ставр с сыновьями да родственниками в лесу были, со стрелой, да ножом, да топором на охоту пошел, Святко с сыновьями да родственниками с посудой под мед, и пчелам на зиму мед заготавливать. "Увы - не погнетши пчел, меду не едать". Лета с бабами по грибы да по ягоды, а сама еще и травы ищет, разрыв-трава от головы да груди, мята - от зубов хороша. А и Волос ей помогал травы собирать, только уж он один ходил, такие травы знал, что и руку, и ногу вылечит, и живот болеть перестанет, а если надо, то и врагу такую боль устроит, что по земле кататься будет, и орать что есть мочи, а то и вовсе окочуриться может. Разошлись так вот по лесу, кто где, бабы песни поют, мужики, те, наоборот, затаились, зайца, кабана или оленя ждут, ветер идет ласково, солнышко светит ясно. Теплынь. Серпень, или август иначе. День седьмой - яблочный день вечером праздновать будут. А в то время пока они делом заняты, пока девки "плыли уточками, да с милым селезнем" поют, Лета заводит, а девки в разноголосьи вторят: "А по реке Москве, словно по морю", - в это время в доме Ставра пожар случился. Сначала-то крыша у Ставра загорелась, а потом и соседний дом Святко, а потом и соседний Малюты, а там и другие огнем пошли, дети орут, бабы воду носят из Москвы, а Емеля вскочил да в лес побежал, бежит через поле к лесу и орет во все горло: "Пожар, пожар... Волос, Лета, пожар..." В лес вбежал, споткнулся да лбом о березу, и затих, много ли, мало ли прошло, очнулся, а вокруг его медведь, и над головой медведь, и за спиной медведь, и внизу медведь, и вверху медведь. - Ах, дитятко, - говорит медведь, - зашибся, давай я тебя донесу, не туда бежишь, не в ту сторону, - и сам тоже бежит, как только до баб добежали, поставил медведь Емелю на землю. - А теперь кричи, - говорит, и сам ушел. Емеля слабый, в голове гудит, а закричал опять сильно, вспомнил: - Пожар, - кричит. Бабы петь перестали, Лету позвали, к Емеле подбежала мать. - Пожар, - говорит Емеля и сомлел. Бабы мужиков покликали, в деревню все бросились, а только три дома спасли, да еще в центре самом - храм Велеса, у него только крыша тлеть начала, да и то немного: сверху земли было насыпано порядком. А когда все в себя пришли, когда мужики в лес ушли, с топорами, опять избы ставить, а бабы занялись каждая своим делом, спросил Волос Емелю, что же он это восемь лет молчал, а Емеля и скажи ему: - А о чем, отец, говорить-то было. Помолчал Волос, подумал и как бы про себя сказал: - Может, и мое место займешь, вот если б ты еще и зимой не спал. Но Емеля опять только голову нагнул. А через месяц другая беда пришла, едва только избы поставили да оставшиеся подлатали. Глава о том, как мор в очередной раз пришед в Москву глава 12 Стали умирать люди. Сначала в семье Малюты один сын умер, потом и жена за ним, а потом у Святко сноха, а потом и у Ставра сразу трое: два дитенка да жена. Прошла неделя, пятница на носу, "один камень много горшков перебьет", а уж десять человек как не бывало, а то хлопотно, каждого сожги, да не одного - петуха с ним или курицу, а то и птицу какую, что в лесу убили, каждому положи рядом глиняного Велеса да Мокошь глиняную, а уж Волосу сколько работы, каждого в дальний путь проводи, каждому заклинание положи. И Лета не без работы, за пазуху траву райскую сунуть каждому надо, чтобы было с чего в раю землю вспомнить. Горят костры, а кругом люди кричат, поют, пляшут, а уж еще пятеро животом маются, тяжелая пора. Солнце, тепло, трава зелена, кой-где листья у берез да кленов золотые да красные, как седина на голове леса. Рубахи на всех белые, все вроде и любят друг друга - "Где любовь, там жито живет", а мрут люди. Как ни скакал Волос, как ни бил в колотушки да громотушки, не помогало. Потом и чародейка Лета за свое дело принялась. Четыре дня в четыре чары, в каждую из четырех речек воду собирала. А потом встала меж них на колени. На все четыре стороны света чары смотрят. В каждой чаре по четыре воды. А воды Москвы нет ни в одной. В первой чаре Проток да Капля, Пахорка да Ольховец от ветра словно как рябью подернуты. В другой чаре Студенец да Ходынка, Клязьма да Копытовка плещутся. В третьей чаре Сивка да Пресня течет, да Кокуй с Черторыем смешаны. А в четвертой чаре Хинка с Неглинкой, с Серебрянкой да Яузой друг о друга трутся. Лета глаза закрыла, сначала руки крест-накрест в север да юг окунула, потом стряхнула да на обратный крест-накрест в восток да запад пальцы опустила, а сама приговаривает: "Вода, водушка, вода чистая, светлая да холодная. Ты нас в жару спасала, ты нам просо растила, ты нам жито дарила и ты, Пехорка, да Капля, и ты, Ольховец, да Проток. Помоги, вода-водушка, людей поднять, как ты в жару просо да жито подымала. И ты, Ходынка, и ты, Студенец, и ты, Клязьма, да ты, Копытовка. Совсем голова к земле клонится: а ты брызнешь дождичком в Велесов день, и опять, смотри, стоит поле ровное. Ты течешь туда, куда мне путь закрыт, в море Черное, море страшное, где мертва вода, и ты, Черторый, и ты, Кокуй, да и ты, Пресня с Сивкою. Ты пришла ко мне из тех земель, где волк не живет, где птицы нет, где лежит волна моря Белого, моря тихого и студеного, где жива вода плещется. Там Хинка была да Неглинка была, Серебрянка была да Яуза. Помоги мне, вода-водушка, я тебе жизнь отдам, отдам силу свою, милая, а ты разлетись брызгами, покропи моих сродников мертвой водой да потом живой. На кого капля падет, пусть тот жив будет. Кто болен был, выздоровеет. Хворь да хвороба, недуг да боль в лес уйдут да березе достанутся". И берет чаши Лета, несет по кругу, и на каждого водой пригоршней брызг, а у самой глаза как не здесь. А к тому, кто лежит и подняться не может, подойдет и тоже покропит. Умирать стало меньше, но все еще мрут, и тогда-то и пришел час Леты. Болезнь эта всех съест. И Волос, и Лета, и их волхвование, и колдовство слабы против врага их. Знает Лета, и знает Волос, что дальше делать. Ничего друг другу не сказали, только посмотрел Волос на Лету, а она на него. И медведь тут как тут - подошел к храму, и стоит, и плачет, а потом опять ушел. И откладывать некуда. Последняя ночь у Леты только и осталась. Подошла она к Емеле, ничего не сказала снаружи, а внутри все сказала такое, что Емеля сердцем вздрогнул, как на овцу клеймо выжигом ставят, так и свой знак в сердце Емели оставила, да еще желудь с Велесова дуба в руку ему сунула, и пальцы его своими пальцами в кулак зажала. И отошла. А Волос уже по домам ходит. В каждом дому Лете по мужу на последнюю ночь выбирает, а утром на заре, как солнце взойдет по огню да дыму, уйдет от них Лета за синие моря, за высокие горы к пращуру их Велесу, просить, чтобы родичей не трогал, оставил в живых, а то род их пресечется, как бывало в их краях не раз, а пресечется род, нет большего греха, тут не то что жизни не жалко, тут и муку любую за людей принять можно. Глава о Велесовом храме глава 13 И пошли тут сборы. Завели Лету в Велесов храм. А храм этот всех домов выше, лемехом покрыт, из дерева священных дубов рублен. Длиной он в шестьдесят локтей, шириной - в двадцать, а высотой - тридцати локтей, а другой мерой - тридцати метров в длину, десяти - в ширину, и пятнадцати - в высоту. Как бы три квадрата вслед друг за другом поставлены. В голове храма алтарь, яблоневым, ореховым, грушевым, деревом да чудной березой обшит, и весь резьбой затейливой украшен, на которой русалки, берегини, вилы, да сама Мать-сыра-земля с четырех сторон в самую середину алтаря в высоту смотрят. У первой лик - железный, у второй - медный, у третьей - серебряный, у четвертой - из червонного золота. А высота алтаря двадцати локтей, а посреди его - окно, каждая сторона в десять локтей, а сквозь это окно вверху в горнице Велес виден, свет на него сбоку поверх окна падает, из дуба священного Велесов лик резан. Туда Лете ход заказан - святая святых. Это Волоса место; да и то раз в году в день пробуждающегося медведя. А храм алтарем, как стрелка компаса, на север повернут, на самую Полярную звезду смотрит, что на небе, в конце хвоста медвежьего, маячит, сама вокруг себя ходит. С этой звезды северный человек пришел. А там, где в центре неба Полярная звезда стоит, Божественный день и Божественная ночь поровну время делят. Второй квадрат - тоже двадцати локтей каждая стена - место, где каждый день Волос службу правит. В центре огонь горит, на каждой стене предки трех родов, и всякий из своего дерева резан. На северной стене - предки Волоса, Ждана и Кожемяки из чудной березы, осины и липы: медведь, волк, сохатый с человеческими лицами. На южной стене - из груши, липы, сливы предки Бояна, Храбра и Нечая: орел, ворон и теленок. На западной стене - из рябины, ели и тополя резаны предки Добра, Третьяка и Мала: конь, сом да гусь. На восточной стене - из ивы, сосны да пихты предки Ставра, Святко и Малюты: баран, козел да селезень. И, наконец, в самом южном квадрате, двадцати локтей каждая сторона, место Лете назначено. Вот и выходит, что храм Велесов, как и Соломонов, в длину шестьдесят локтей, только в Соломоновом храме святая святых на запад смотрит, а в Велесовом - на север, но если их сложить, крест выйдет. В этом третьем квадрате и будет жить эту ночь Лета, лежа на жертвенном столе, льном застеленном. А кругом жертвенного стола, немалой кровью политом, полотном укрытом, холсты белые с красной да черной вышивкой, в центре деревянный столб стоит, а вокруг него с четырех сторон лики вырезаны. Четыре лика вверху, с какой стороны ни зайдешь, все Велес на тебя смотрит. С одной стороны, с севера - хмур он, воин. С запада - умен да мудр. С востока - хитер да лукав. С юга - лик царский, надменный. А под ними - Мокошь. С севера - мать. С юга лицо дочери смотрит, с востока - жена. С запада - воин. Еще ниже - кони, еще ниже - птицы, а совсем внизу по солнцу вырезано с четырех сторон. С запада - колесо. С юга - цветок. С востока - квадрат, на четыре части деленный, с севера - ноги по кругу идут - Полярная звезда, которая недалеко на небе от Волоса-бога, что ковшом по небу разлегся. Раздели бабы и девки Лету догола, стали собирать ее по ленточке да по ниточке. Волосы в одну косу заплели. Как на тот свет идти, так надо одну косу толстую, чтобы ею след заметать, чтобы зло за ней на тот свет не попало. Ленты в косу, чтобы свои видели, ленты красные, как огонь, на котором ей гореть, и огню - жертва. На руки браслеты бронзовые, чтобы знать после, где руки были, когда сгорит Лета, а поверх тела рубаху, не такую, как в лес ходила, и не такую, в какой с мужем спала, а ту, просторную, как поле, как небо над головой и длиною до полу, и рукава до полу, зашитые, как у той рубахи, в которой дождь вызывала, которая вся в крестах, ромбах, птицах, да "грозой" вышита, что белым-бела, выстирана, да чиста, редко она бывает нужна, хотя в каждом храме такая есть... Девки кругом плачут, бабы плачут, песни поют: "Ты прости нас, матушка, ты прости нас, Летушка"... - и в слезы. А она смеется: "Да я там счастлива буду, если бы не Медведко, да Волос мой, я бы с одной радостью..." А бабы опять: "Ты прости нас, матушка, ты прости нас, Летушка"... и хоровод идет, да не посолонь, а все против солнца плывет... Глава о прощании Емели и Волоса с Летой глава 14 А вот уже и вечер на Москву-реку опускается, уже и звезды зажглись, и луна в свете прибавила. Первым Емеля к Лете в храм зашел. Встал на одно колено. Она ему только голову взлохматила тихо так, ласково, и слезинка одна на темя Емели упала. Потом Волос вошел, встал на одно колено, его тоже только погладила по голове и тоже слезинкой омыла. Вот и все. Она уже по ту сторону здешней жизни. Она уже в шестом измерении. И скоро - скоро, рукой подать и до пятого. В эту ночь у нее одиннадцать мужей будет. От каждого дома по мужу. Обычай этот никто нарушить не может. Нет обычая - нет и народа, нет обычая - нет и дома. На шаг отступи - и конец народу, и конец дому, как кирпичи без цемента развалятся, как ни хороши они сами по себе, и никакой храм и никакой дом стоять не будут. И никакая стена удар достойно не встретит, да что стена - столб для ворот - не свяжи его цементом - от ветра на землю ляжет. Помнил этот завет Емеля, когда свой город строил, он не город строил, он завет лепил из надежды и страха за землю свою. Как вчера Волос в последний раз любил Лету. То ли она плакала, то ли стонала, то ли он пел, то ли ворожил. Сколько темных, да колдовских, да тайных, только их - слов - было выдохнуто. Вся спина у Волоса в кровь, только-только засохла. Засмейся - болит, наклонись - болит. Не скоро эти рубцы заживут, во всяком случае до смертного часа Волоса добела не сойдут. Как будто, падая, зацепилась Лета за скалу, прежде чем упасть в смерть. А скала эта - спина Волосова. Все ногти обломала Лета о камень. Но это вчера, сегодня Волос сам мужей отобрал, дома обошел. И спасибо Лете за боль, дома лежит, стонет, на спину лечь не может, и не все время о том, что завтра Лета дымом в небо уйдет, думает. Спина горит. На улице никого. Звезды в небе высоко. Тишина над Москвой, как туча, повисла. И Емеля не спит, и Волос не спит. И вся Москва не спит. Глава о последней ночи Леты перед встречей с ее жертвенными мужьями, которые с Летой пошлют в другой мир просьбу о защите и помощи оставшимся родам на московской земле, куда пришел мор. глава 15 А Лета в храме - одна. Времени ей одной быть два часа до полуночи. И первые полчаса она должна молиться за род свой и род мужа ее - Волоса, и зажгла Лета светильники вокруг его, что стояли с четырех сторон. И светильники были, как и чары ее, в которых она держала воду четырех речек, из серебра. И были они украшены вилами, берегинями, роженицами и кикиморами, и был в них густ и бел кабаний жир, и плавал в них фитиль из дурман-травы, и когда зажгла их, четыре тонкие струйки дыма мелкими тихими кольцами поплыли, не расходясь и не растворяясь в воздухе, вверх к потолку, и дым был синь и тонок, как будто паутина на солнце в ветвях ракитова куста, возле которого венчали Лету и Волоса приезжавший из самого Новгорода верховный жрец Богомил и единоутробный брат Леты - Добрыня. Не понимала Лета все слова Богомила, но запомнила: "Теперь вы - кость одна, и плоть одна, и душа одна, и мысль одна, и слеза одна, и радость одна, а надежды две, а радости две, и веры две, и каждая друг для друга и как корни одного ствола, как ручьи одной реки, как буря двух ветров, как два костра в одном пожаре". А так ли? Один костер сгорит, другой не зажжется, один ручей паром вверх уйдет, а другой не шелохнется, один корень огонь сожжет, а другой жить будет, один ветер дымом вверх уйдет, а другой ветер дуть будет, чтобы пламя выше летело, и тут же забыла мысли свои, испугалась их, и встала на колени, и посмотрела вверх на Велеса, и опустила голову, и вдохнула дым дурмана, и положила лоб на алтарь перед Велесом, как стрельцы перед Петром опускали голову на плаху, что приносили с собой, и топор вонзали в плаху рядом с головой, и покорно ждали часа стать жертвой, так и Лета опустила голову на камень, отполированный рекой крови и шерстью, кожей человека и животного, и лоб ощутил печальную память камня, святую память камня, жертвенную память камня, и в Лету вошло ощущение, что Велес принимает ее кровь и ее огонь, и стала молиться про себя тихо и истово. И в молитве своей поминала она семь колен Волоса, и доходила до Велеса, щура Волоса, и поминала семь родов своих и доходила до Берегини, щура рода ее, и назвала четырнадцать имен рода Емелина и Берегини и Велеса - предка Емелина. А туман дурман-травы, как сон - на мягких лапах, как кошка за мышкой, на брюхе, как змея, неслышно по траве, как тополиный пух по тихому ветру, как молоко, пролитое на стол, медленно, по капле капающее на сосновый пол, тек туман дурман-травы в ее тихую душу, и слушала Лета голоса неясные, голоса всех предков своих и Волосовых и начинала видеть, как выходят они из тумана и каждый около нее останавливается и складывает помощь свою, и одна помощь - то цветок алый, и другая помощь - хлеб ржаной, и третья помощь - лист клена, и четвертая помощь - ветка воды, и пятая помощь - кувшин дыхания Велеса, шестая помощь - камень ветра, который завтра ляжет ей на грудь, когда она дымом подымется от земли, чтобы сразу не улетела далеко-далеко. А седьмая помощь - не сказать - не узнать. Лобное место, в трубку свернутое, в которой - язык огня, а на конце - желудь, а внизу - печать сургучная, и на ней - двуглавый орел, и на шее его - рана, и на ней - кровь, и каждая капля своего цвета, и капель пятнадцать, и дым от каждой капли... - и тут душа Леты вытянулась вся, свернулась дымом и винтом ушла в небо. И поняла Лета, что она - дерево, и корни дерева - в небе, и своей рукой, легкой и смутной, как дым, подняла она топор, что лежал на краю облака, и стала рубить свои корни, и корней было семь, как звезд Большой Медведицы, как братьев Рши; когда рубила она, плакала, как ребенок, и плач был песня, а музыки не было вовсе, и когда обрубила последний, услышала удар медного грома и стала опускаться на землю, как опускается тополиный пух, как опускается снежинка в безветренную погоду, как опускается паутина, сорванная крылом пролетевшей птицы, как дыхание умирающего человека. И уснула Лета, и сон был крепок, и длился он все два часа, и не сделала Лета, что сделать должна, и, когда открыла глаза, быстро прошептала молитвы - и за второго Отца Емели, и за всех зверей, что летают, ползают, бегают, и тех, что живут в земле, и потом - за всех людей, что живут в четырех сторонах света, и потом - за все звезды, что упадут на землю и имя им будет "полынь", и, когда закрылись губы, сказав слово "полынь", увидела Лета, как первый ее муж вошел в храм. И было то в полночь в яблоневый день шестого серпеня, или августа, 10989 год от сотворения первых человеков, или 989 год московского времени. Глава о Лете и ее первом жертвенном муже, мальчике Горде, для которого Лета - первая в его жизни глава 16 А первый муж был Мальчик - именем Горд, пятнадцати лет от роду, из Ставрова дома, он остался старшим мужиком в доме. Ложе широкое, светильник горит, чуть копотью вверх течет. Жир кабаний густ. На ложе из дуба тесаного цвета теплого сена гора, на сене холст бел. Вошел мальчик, не знает, куда руки деть, и, что делать с Летой, не знает. Ну, объяснили ему девки, что сначала с Леты надо будет рубаху снять и в голову положить, а потом лечь на нее, а там все само покатится. Мнется Горд, идти боится, сколько раз Лету видел, и нравилась она ему, а кому Лета не нравилась, а тут испуг на него такой напал... И то - она там живет, а не здесь. Страшно. Приподнялась с ложа Лета, поманила к себе: - Иди, иди ко мне. Горд вспыхнул и подошел к ложу. - Сядь сюда, - сказала Лета. - Тебя хоть научили, что делать-то? - Научили, - сказал Горд и неловкими пальцами стал тихонько подымать рубаху, которая была надета на тело Леты. Рубаха поползла выше. Лета легла и чуть выгнула тонкую спину и чуть открыла ноги. Горд поднял еще выше, и вдруг пот выступил у него на лбу. Он у в и д е л... Волосы были рыжие, мягкие, кольцами, под ними кожа тонкая, хрупкая, алая, беззащитная. И что-то произошло с малым - он весь напрягся, задрожал, руки суетно досдернули рубаху. Грудь была бела, нежна, крепка и правильна, как стог сена на поле, как облако на небе, как яблоко на дереве. Лета улыбнулась. Горд сдернул с себя рубаху, неуклюже ткнулся ей в грудь, неуклюже облапил Лету руками, все тело Мальчика перевернуло, выкрутило, закружило, огонь опалил его снаружи и ожег грудь, глаза закатились внутрь и видели только себя и не видели вовне. Он задышал отчетливо, резко, сильно, как дышит насос или цилиндр в моторе. Лета улыбнулась опять. Взяла его руками и положила в себя, и судорога прокатилась по телу Горда. Так кролик проходит внутри тела удава, так ток, попадая в тело, уходит в землю, так рвота сотрясает тело от кончика ног до головы. Лета ничего не успела почувствовать, а Горд затих. Он был в бессознании. Лета тихонько сняла его с себя. Положила рядом. Встала. Побрызгала водой из своей чаши. Горд открыл глаза. С удивлением посмотрел вокруг. Она надела на него рубаху. И, еще ничего не вспомнив, на мягких заплетающихся ногах, он вытек из храма. Он не скоро и потом вспомнит Лету, и будет вспоминать ее всю жизнь, пока его не зарежет вместе с Борисом Путьша, но и там, на том свете, он будет искать ее. Глава о Лете и ее втором жертвенном муже Молчане глава 17 Вторым в храм вошел сын Святко - Молчан. - Давай сначала поговорим, - сказал он Лете и сел на край ложа. Зашуршало сено. Молчан был грузен, тяжел и медлителен. - У меня там дочка, - сказал Молчан Лете, - и, когда мы отдали ее огню, в доме не было птицы, и она там голодна, - меня это мучает, - сказал Молчан, - возьми завтра с собой еще одну птицу. - Хорошо, - сказала Лета, - больше просьб нет? - В доме уже умерло семеро, - сказал Молчан, - и я хочу, чтобы им там не было холодно. - Все зависит от тебя, - засмеялась Лета. Молчан неторопливо разделся и стал медленно-медленно гладить рукой шею, грудь, живот, колени Леты. И словно нечаянно касаться паха ее, и делал это до тех пор, пока у Леты не подернулись пленкой глаза, пока она не задрожала и пока ее спина не стала выгибаться вслед руке Молчана. И тогда Молчан лег на нее и навалился всем, что было в нем бережности, восхищения, нежности, силы, осторожности, медленности, тяжести, и медленно-медленно вошел, и Лета выгнулась, сначала закусив губы, застонала, потом вцепилась руками в волосатую спину Молчана и когтями провела по его коже, выступила кровь, но он тоже не почувствовал боли, он еще медленнее и сильней сжал Лету, и она вдруг внезапно лопнула криком, так пронзительно и громко, что вздрогнула вся Москва. И долго-долго крик висел в воздухе, и не гас, и не исчезал, и не таял. И когда Лета пришла в себя, рядом никого уже не было. У нее было чувство усталости и гадливости. Странно, она вроде испытывала сейчас то, что испытывала только первый раз, до Волоса, там, под деревом, но это-то было тем более не похоже, что было похоже; и тяжесть легла на сердце, и тут же она вспомнила о птице для дочери Молчана, которую нужно будет взять туда с собой. Глава о Лете, ее первой любви и ее третьем жертвенном муже Людоте. глава 18 Третьим был зять покойного Добра. Людота вошел в храм неловко, обиженно, он не подымал глаз на Лету. Вошел и сел не справа от ложа, а слева, около деревянного Велеса, так что ноги упирались в жертвенник. Край острого, выступавшего из глины черепка царапнул ногу, показалась кровь. Капли округлились и, не добежав до пола, застыли на щиколотке. Лета заметила эти капли, Людота - нет. - И долго ты будешь сидеть? - сказала Лета, - ночь тебя не будет ждать. - Не будет, - согласился Людота, - и Лета увидела руку, которая растопыренными пальцами упиралась в ложе, на белом холсте пальцы были длинны и дрожали, и она вспомнила Купалу, ту, ее Купалу, когда они с Людотой вместе прыгали через костер. И когда Людота сжал ее ладонь пальцами, они тоже дрожали. И когда она шагнула за дерево, он обнял ее, волна шероховатой и горячей реки прошла через ее ступни, бедра, сожгла грудь и опалила веки, и слезы потекли, чтобы потушить огонь, вспомнила, что ей пришлось забыть о себе, чтобы через секунду вывернуться из этих рук, уйти к Велесову дубу, потому что она в Купалу была определена, назначена, пожертвована ее Волосу, потому что каждый из них был рожден 22 березозола, или марта, всех ближе к празднику пробуждающегося медведя, и только в Купалу и только они могли зачать того, кто должен родиться 24 березозола, или марта, и кто станет Волхвом, таким, которого не одно столетие ждали на берегу Москвы-реки. Но то, что испытала Лета с Людотой в ту ночь Купалы, жило в ней, и, наверное, оно вышло в нежность и крик и к жениху ее, и Волосу потом, и потом затаенно на дне ее ощущений текло в ней. И вот он пришел. Тот, кого не видела она все девять лет, опуская глаза при встрече. Тот, кто жил рядом, имел своих детей, а она могла родить только одного, тот, который сейчас был в соседнем доме, тот, который был закрыт от нее невозможностью быть с ним, долгом, верой, службой чародейки, службой жрицы храма Велеса, жрицы Велесова дуба и матерью будущего волхва, родившегося впервые за двенадцать поколений именно 24 березозола, и вот, когда завтра она определена дымом уйти в небо и оттуда уберечь род от смерти, сообщить всем щурам и пращурам рода, и пращуру Людоты, и Волоса, и Святко, и Емели, чтобы они оберегали род от смерти и огня... Но то было завтра... А сегодня, между дымом и домом, она была свободна и от своей жизни, и судьбы, и долга, и Велеса, который молча стоял рядом, и Волоса, который ждал наступления утра, и Емели, который сидел на своей постели и плакал, потому что завтра Лета дымом уйдет в небо. Она была свободна от всех смертей, и от голода, и от бога Москвы-реки, и от этого светильника, и от обряда, и от оберега, и от обручей, и от бус, и от височных колец с семью лопастями - им больше нечего было беречь, это тело сейчас принадлежало не ей - оно принадлежало неслучившейся любви. И Лета сняла с шеи бусы из белого стекла, и она сняла обереги, с ножом и ложицей, и она сняла обручи с рук, с Симарглом на деснице и русалкой на шуйце, и она чуть приподняла голову и протянула руки к Людоте. - Милый мой, прощай, любовь моя, - и она положила его на спину и села на него, посвятив его в тайное тайных жрицы храма Велеса, и тронулась ладья с солнцем за море. Парус был прям и крепок, и, как ни гнул его ветер, ладья тащила солнце, и внутри ее сидели Людота и Лета. Лета стонала слова прощальной песни, а уж море швыряло ладью по волнам, и крутило ее, и выкидывало в небо, и опять принимало на свои синие бешеные с белой каймой ладони. За все, чего не было, и за все, что не будет, стонала Лета, за все, что есть, и за все, что было, пел Людота, а потом корабль стал падать в расступившуюся бездну и падал медленно, медленно, и борта его бились о выступы скал, разлетаясь по щепе, да мачте, да корме, да бортам, и парус сломался и отлетел, а ладья все падала, падала, и пена моря и волны моря медленно скатывались вниз по стенам из железа, камня, и воды, и дерева. Глава о Лете и ее четвертом жертвенном муже Чудине, чужого рода и чужого обряда и чужой крови. глава 19 Медленно ее мысли поднимались со дна, куда упал, утонул, вытек, развалился, исчез корабль и все, что осталось от него, рука не могла подняться, чтобы поправить волосы, не было сил вытереть слезы, и Лета, как лежала лицом в подушку, так и, почти не шевелясь, несколько раз повела головой, и соломенная подушка холстом своим белым приняла ее слезы, и глаза стали видеть тьму, которая плыла пред глазами, и тьма была сухая. Иногда в ней появлялись и исчезали круги, которые походили на радугу по цвету, но круги гасли, и опять вспыхивала тьма, но лежать было плавно и легко. Тело узнало знакомое ему, но уже почти забытое ощущение, и вдруг Лета вздрогнула, она услышала запах, хотя не услышала шагов, - зять мертвого Мала, пришлый именем Чудин, неслышно лег рядом. Каждый род пах своим запахом, своего Лета не чувствовала, но любой другой для нее был невыносим. - Ты пахнешь чужим, - сказала Лета. - Я бы не пришел, в дому больше нет мужчин, а я хочу, чтобы им было там инее, чем без меня с тобой. Лета заплакала, уже другой слезой, любовь уходила от нее, дно затягивала тьма, корабль покрывался илом, флаг и парус таяли, как снег на ладони, как сахар в воде, как соль в мясе, как самолет в небе... Она была чародейкой, женой Волоса, жрицей Велеса, любовь, как странница, могла заглянуть к ней в гости, заворожить мысли, поносить по волнам, взорвать, сломать, сжечь, но жить она у Леты не могла, ибо Лете некогда быть собой, и в ее судьбе она сама занимала так мало места, как птица в небе, как червь в земле, как травинка в поле, как лист в лесу, как капля в море... Чудин был чудной, он был чудо, и чудо заключалось в том, что он иначе видел и Москву-реку, и сосну возле храма Велеса и говорил иначе, не как у них в залесье, хотя она знала, что он отсюда и остался один от своего рода, а все, кто жил в Москве, пришли сюда двенадцать отцов назад и остались здесь, и Чудины исчезли, потому что не умели сопротивляться, и всем уступали свою землю, свою реку, свою траву, свои деревья, и, по сути, это Лета - чужая Москве-реке, но не Чудин, но вышло так, что Чудин был чужой, а она была отсюда. Запах ослаб от мысли, что она чужая, а не он, они принесли свой запах, но запах чуди остался в траве, лесу, листьях леса, и, понемногу, думая, Лета перестала ощущать разницу в запахе, Чудин пах ее медведем. Она вспомнила отчетливо этот запах, медленно перевернулась, посмотрела на него. Чудин плакал. У него были чудные голубые глаза, мягкие руки, вышитая иначе, чем у москвичей, рубаха, черные кресты на вороте, красные на подоле, черные на рукавах. Чудин только сегодня похоронил единственную дочь Мала - Ладу, свою жену, а вчера - самого Мала. Глаза его были красны от слез и дыма, и у него в роду не было этого обычая, и он внутри был не готов и не настроен взять Лету здесь в храме. Храм для него был местом жертвенника, молитвы. И он любил Ладу, ее хрупкое, тонкое, бедное, невесомое тело, ее печальную душу, ее песню о медленном огне, который пробивается наружу из-под земли и однажды придет к людям и каждого возьмет с собой обратно под землю. Любил ее черные волосы, которые были мохнаты, как шмели, ее пальцы с синевой под ногтями, которыми она гладила его летом на берегу Москвы-реки, когда она сидела возле костра, и любил ее меняющие цвет глаза, которые смотрели туда, где кончались звезды и начинался Бог. И он не понимал, почему ему надо сейчас стать зверем и любить ту, которую он не любит, ту, которая принадлежит живущему напротив Волосу, и стонать, и разваливаться на куски, как взорванный в воздухе самолет, когда из него вываливается все мертвое и живое. Но он понимал, что по законам рода Мала от того, как он будет любить Лету, зависит жизнь там его жены, та вечная жизнь, в которой скоро они будут вместе. Но что скажет он ей, когда увидит Лету, и Волоса, и свою любимую... Странно, но его в эту минуту понимала Лета и потому была бережна, нежна и терпелива с ним. И Чудин был благодарен ей за ее понимание и удивлялся в себе тому, что можно испытать похожее к той, кого он до сегодняшнего дня почти не замечал, потому что Лада была для него и Велесом, и храмом, и небом, и рекой, и лесом, и лугом, и ничего не было больше, он был болен ею, может, сам не понимая, только потому, что больше, чем одну живую душу, чужую душу среди всех чужих, он не мог впустить в себя, потому что чужие еще чужее среди всего своего и у них был другой запах... Но что-то в нем происходило помимо его воли и его любви, и Лета, жалея его, помогая ему, закрыв глаза, гладила его, целовала его, пока он не вздрогнул и не затих. Он ушел, так и не поняв, что такое естественное сердце среди этих чужих здешних людей и для той, кого он любил, вместе со своей землей, которая была у него внутри последним спасением от всех, кто теперь жили на этой земле. Чудин отыскал на поляне возле старой огромной трехлапой сосны Емелю. Сел рядом. Поправил огонь костра. Погладил по волосам своего жертвенного сына. И увидел, что Емеля не здесь, но там, где живет только сон.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  БЫТООПИСАНИЕ ВЯЛОТЕКУЩЕЙ НАЦИОНАЛЬНОЙ ВОЙНЫ Главы о встрече Емели с теми, кто в городе Москве не только обладал правом определять процент крови текущей в жителе Москвы, но и имел инструмент для исполнения этого права. глава 1 Москва, год 2017... А в это время Емелю сморило, куда-то, покачиваясь, поплыл Чудин, сидевший рядом возле огня, небо вытянулось в огромную трубу, и капля смолы, желтевшая на стволе сосны, упала ему на ладонь. Ладонь обожгло, он отдернул руку. На тротуаре Малой Бронной, возле Патриарших прудов, стоял человек, в руках его был скальпель. Человек провел скальпелем - показалась кровь; он прижимал к надрезанному пальцу Емели черный агатовый прибор с белой клавиатурой, набрал код, и прибор начал гудеть, становясь красным, и через несколько минут наружу вышла металлическая лента, на которой отчетливо были видны слова и цифры, идущие сверху вниз: "... русская кровь - сорок один процент, угрская - двадцать четыре процента, вятичей - четырнадцать процентов, муромская - четыре процента, дулебская - четыре процента, чудская - четыре процента, индусская - один процент, два по четыре процента - кровь "икс". Второй, стоявший рядом с тем, кто делал анализ, был одет, как и первый, в рубаху красного цвета с черным воротником, на боку болтались пистолеты системы Макарова. Второй вызвал по радио центр и передал туда данные Емели. Потом оба они вежливым, доброжелательным и в то же время понятным жестом пригласили Емелю следовать за собой. Они прошли мимо Козихинского переулка с заросшими Иван-чаем развалинами углового дома и вышли ко двору дома двадцать один по Малой Бронной. Людей, кроме них, на улице не было. Остановились около красных, массивных, надежных кованых ворот. Охранник справа нажал кнопку белого звонка, вышел человек с автоматом, в длинной рубахе цвета хаки. Посмотрел на предъявленную ему Емелину пластину, покачал головой, поскреб в затылке, раздавил на щеке комара, отчего кровь оказалась и на ладони, вытер ладонь о рубаху и сказал, что в соседнем дворе находится дом, который им нужен. А у них - вместо муромы - четыре процента грузинской крови. Так же молча процентщики в красном подошли к соседнему дому. Вход был со стороны Спиридоньевского переулка, рядом с бывшей гостиницей Марко Поло. Позвонили в звонок фиолетового цвета. Позвонил тот, что припадал на левую ногу. Никто не вышел; судя по всему, звонок не работал. Припадающий на левую ногу постучал в менее, чем в двадцать третьем доме, массивные, но надежные металлические глухие ворота. Звук был гулкий, как будто ударили в большой колокол. Ворота медленно приоткрылись. Вышел заспанный человек в рубахе тоже цвета хаки с синим воротником, с ножом за поясом и пистолетом ТТ на боку. Взглянул внимательно, щурясь, на пластинку Емели. И впустил его внутрь. Ворота заскрипели и закрылись с трудом, но автоматика работала. Затем человек, не глядя на Емелю, еще раз внимательно просмотрел текст пластинки. Подошел к облупленному серому автомату с желтым отверстием посредине и сунул туда Емелину пластину, как опускают письмо в ящик. Машина, два раза щелкнув, бодро зажужжала и, погудев, остановилась, вытолкнув из себя обратно Емелин паспорт. - К сожалению, - сказал охранник, - у тебя ни с кем не совпадают проценты, - и, видя, что на лице Емели возникло недоумение, нехотя пояснил: - У тебя вот индусской крови один процент, а дулебской четыре, а у ближайшей твоей единокровницы, наоборот, индусской четыре, а дулебской один. Кроме этого, она - католичка, а ты православный. Так что придется жить пока одному. - Что, и все так? - поинтересовался Емеля. - Все не все, - сказал охранник, - а обходятся. - Как? - сказал Емеля. - Поживешь - увидишь, - сказал охранник и, стукнув кулаком по красному автомату и подставив под появившуюся квасную струю грязный пластмассовый стакан, утолил жажду, после рукавом вытер тщательно красные, полные губы. Место Емеле было знакомо. Еще будучи Медведко, уже живя возле Черторыя, Емеля не раз спал на этом самом месте, даже куст бузины тот же цвел у стены, возле этого куста его укусила пчела, нос распух, и Медведь лечил ему нос, массируя своей чуткой и огромной лапищей самый кончик. Опухоль прошла на второй день. глава 2 - А если я выйду на улицу? - спросил Емеля. - Валяй, - сказал охранник и с любопытством открыл ворота, почему-то сам оставаясь в тени створа. Пулеметная очередь подняла фонтан пыли у ног Емели, когда он оказался за чертой ворот, рядом накрест из другого угла улицы полоснула автоматная очередь, фонтан был меньше, но гуще. Одиночный выстрел сбил с его головы коричневую вельветовую кепку. Охранник нажал кнопку, и так же, скрипя, ворота поползли на свое место. Остатки очереди пришлись на железо, железо загудело. - Что, плохо стреляют? - сказал Емеля. - Нет, - сказал охранник, - ты совсем "ничей" через четыре метра от ворот, а пока тренируются. На сантиметр от головы - два очка. На полсантиметра - четыре. - А если попадет в голову? - Десять штрафных. Когда охотник наберет тысячу очков - медаль, как пять тысяч - орден. - А если через четыре метра? - Через четыре - в голову - десять очков, а в живот только шесть. Смерть у невоюющих должна быть по закону легкой. - А почему в меня не стреляли сразу? - На тебе белая рубаха, - сказал охранник, - как на чистокровном, вот воротник у тебя ромбами вышит, а у них - крестами, но издалека не различишь. И район не твой, здесь чистокровные днем не встречаются. Поэтому процентщики и появились. - А, это которые в красном... А почему в них не стреляют? - Таков закон, - сказал охранник. - А если случайно? Охранник замялся, он никак до конца не мог уяснить - то ли его проверяют таким малоискусным способом, то ли ему без предупреждения поручили материал для учебной оценки - типа, разряда, ранга и смысла проверяемого. Поскольку в этом городе все проверяли всех и всегда, каждый даже самый тупой житель легко просчитывал за лису и охотника версии поведения и вероятные ходы одного и другого. Человек, говоривший с человеком, был каждым из собеседников до такого количества раз, и сам себя ловил и запутывал и затем запутывал и ловил, - что количество отражений друг в друге зеркал во время гадания заметно отставало от количества версий, которые приходили в голову каждому из собеседников. Лет десять назад закончилась селекция. Запутавшиеся в мыслях и версиях сошли с ума или были отстреляны, выжившие же просчитывали сотню вероятных приемов собеседника и за собеседника в мгновение ока, на уровне ощущения и практически безошибочно. И такое направление вопросов, которое демонстрировал Емеля, было похоже на сверххитрость и сверхнеосведомленность одновременно до такой степени, что охранник поначалу потерял след. Явно предмет был сложен для нашего умственно будничного, хотя и надежного, охранника. И, тем не менее, чуть струхнув и напрягшись жилой своего тяжелого ума, внешне охранник вел себя безупречно, естественно, на уровне штатного жителя города. Внутри же - вытянув нос и принюхиваясь как к каждому движению ствола, и зрачка, и шага, так и к движению лап, и носа, и глаз в роли противника, словно он был одновременно охотником и лисой до такой степени, что не имело значения, кто - кто. Охота шла по всем правилам московского искусства: мягко, вежливо, вкрадчиво, доброжелательно, без удивления, хотя слишком много было интонаций, оттенков, вопросов, которые вылезали, как тесто из опары, за пределы версий, выученных надежно нашим охранником еще в школьные годы. - Если случайно, - не отвлекаясь на ответ, ответил он, - то охотника выпускают на площадь, днем, в самый центр. Попавшему, если это снайпер, - двадцать пять очков, автоматчику - двадцать, а пулеметчику - пятнадцать. - А вот в том доме, из которого стреляли, кто живет? - сказал Емеля и, подняв руку, пальцем показал на серый угловой дом по Спиридоньевскому и Малой Бронной. - О, - сказал охранник, заметив изъян в градусе подъема руки Емели; это было нарушение ритуала. - Там совсем чужие. У них вместо твоих семи всего шесть кровей, у них, представь себе, нет совсем муромской крови, ни процента... А вместо твоей дулебской - армянская. - А левее? Охранник засмеялся, как будто собираясь сказать что-то наполненное тайным смыслом, и наклонился к самому уху Емели и сказал это, озираясь, шепотом: - У них вместо нашей угрской - скифская. Ствол ружья стал подыматься на уровень глаз, лис, не видя округлившегося зрачка дула, ступал осторожно, но не пугливо. - А в башне? Чуть правее от углового дома по Спиридоньевскому стоял дом, когда-то отданный газетчикам московских, теперь уже лет десять не выходивших, газет: после того как перебили всех почтальонов, разумеется, по ошибке, пользовались только радио. Даже письма передавали по радио. Слушали все, но понимали только двое. Тот, кто посылал, и тот, кто получал. - В башне? - охранник внимательно посмотрел на Емелю. И сказал уже вполне официально и независимо: - Тоже шесть, но одна второсортная, обров. Емеля ахнул. - А разве обры не погибли все? Еще пословица есть: "Погибоша, аки обры". - Обры погибли, - сказал, чуть сузив створ левого глаза, охранник, как будто смотрел на цель через мушку, - но кровь-то осталась, как осталась ассирийская, вавилонская, шумерская и прочая, но потому и второсортная, что кровь есть, а народа нет. И тут в мозгу охранника произошло зачатие решения, вывода, мысли, поступка, оно еще длилось, а палец уже плотно приник к курку, как женщина, которая наконец нашла плечо, на котором можно выплакаться. Лис поднял левую переднюю лапу и застыл, потеряв глаза, уши, шерсть, жизнь, характер, - он стал целью, которая ограничена плоским пространством в лишнем пространстве. Родилась догадка и выползла из внутри еще большего внутри, мороз прошел по коже - а вдруг это ч у ж о й... А чужой - значит, информация должна уйти в Кремль, где вместе с обслугой, процентщиками, поварами, сантехниками жили те, кто каждый день, как будильник, заводили Москву, планируя поминутно историю и нуждаясь в информации, чтобы случайности не мешали им. А информация давно ушла, как только Емеля появился на Патриарших прудах в Москве на Малой Бронной возле решетки ограды, напротив Малого Козихинского переулка. Уже жернова машин перемалывали, как перемалывают зерно и камни обычные жернова, мысли, одежду, оттенки движений, сами движения, походку, кровь, тепло вокруг головы, и все, что можно и нельзя было уловить, уже вытекало из широких рукавов машин, сворачиваясь в рулоны и разлетаясь по столам и пальцам тысяч профессионалов. Чужой - это опасней любого оружия, любой идеи, любой чумы, а еще и чужой по крови... Но это кремлевские проблемы. А охранник тоже один в поле воин. И все, что говорил охранник дальше, больше походило на работу эхолота. Звук опускается на дно, отраженный, возвращается обратно, и самописец чертит кривую линию дна. Голос, любое слово - можно рассказывать, можно спрашивать, можно врать, можно провоцировать, все спишется, был бы результат, а не будет - тоже спишется; вот звук голоса погружается в ухо собеседника, достигает дна души, отражается ею и возвращается в голову пославшего слово, в то место, где все резче живет цель, теряя расплывчатые контуры с каждым вернувшимся звуком. Таким образом, с этого мгновенья речь охранника потеряла внешний смысл и наполнилась лишь тайным внутренним смыслом. А речь Емели осталась столь же одномерной, непосредственной, открытой, как и была прежде, хотя, конечно, ему уловилась настороженность охранника, и напряжение курка он услышал тоже. Глава, в которой Емеля был отделен от всей Москвы и переведен в редкую категорию - чужого в пределах частной человеческой истории... глава 3 - А отчего такая частая стрельба на улице? - спросил Емеля. Действительно, то удаляясь, то приближаясь, выстрелы не умолкали, а порой даже мешали разговаривать. - Разве так уж много "ничьих" гуляет по улицам? - "Ничьи" гуляют редко. Но наш закон настолько совершенен, что его надо искусственно нарушать, этим и занимаются те, кто этим занимается. Посмотри на пруд, если ветер не будет сгонять ряску с воды, пруд зарастет и погибнет. А как ты понимаешь, никто не хочет погибнуть разом. Власть требует движения, поэтому в разных концах города не сама собой гуляет свободная война. Выстрелы усилились, и стало похоже, что стреляют где-то рядом. - Правильно, - сказал охранник, - это, - он показал на штукатурку, которая падала им под ноги от случайно долетавших пуль, - на Малой Грузинской. Там идет война между шестым и седьмым домом, они стоят почти напротив друг друга, и это очень удобно. Там шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-абхазские грузины воюют с шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-грузинскими абхазцами. Застучали крупнокалиберные пулеметы, к ногам Емели упал красный жирный кусок лепного карниза. - А это в Армянском переулке. Восьмой дом. Там урарто-греко-турко-карабахо-армянские азербайджанцы ведут бои с урарто-греко-турко-карабахо-азербайджанскими армянами. Меж этажей полы и потолки как решето. Вентиляции не надо. На Ордынке турко-монголо-татаро-ферганские узбеки воюют с турко-монголо-татаро-ферганскими месхами. У них там тоже через потолок на шорох стреляют или в окна горящую паклю бросают. Общий дом сгорит - отстроят, и снова туда же... Да у нас у самих из квартиры вчера одного выносили. Индо-чудо-дулебо-муромо-вятиче-русская своего благоверного - русского пьяного подушкой задушила, и тоже, заметь себе, православного, и проценты до запятой одни, а видишь ли, за то, что, когда тот напивался, папиросы у нее на лбу любил тушить. Подумаешь, цаца, да я своей... И тут эхолот дописал свою картину до конца, и в мозгу охранника туманное, тревожное ощущение, почти равное решению, но более надежное по своей сути, булькнуло и выдавило из себя, как выдавливается кость из сливы, если сжать ее, некий сигнал, который, выйдя из ниоткуда, бойко преодолел сознание, почти не задев его, и ушел к нерву, который, как вожжи лошади бывают связаны с мордой ее и руками ездока, был связан с указательным перстом; перст вспотел, на кончике его плавно жил поступок. Охранник одновременно с внутренним выдохом - ч у ж о й - нажал курок. Лис подпрыгнул и, проползя на животе по розовому снегу какое-то расстояние, передернулся и затих согласно закону будущих причин. И все, что происходило с Емелей потом, было лишь соединением прошлого с пока не случившимся будущим. Все произошло именно сейчас и именно здесь, конкретный человек - единственный производитель частной человеческой истории, как Бог, в свою очередь, - Божественной. Охраннику беседа перестала быть интересна, во всяком случае, утратила свой главный смысл... - Ты пока еще не исчислен до конца, у тебя вот еще есть два по четыре процента крови "икс", и совсем еще неизвестно, с чем их едят. Когда исчислят, мы и поговорим. А пока вот тебе работа для новичков. - И он протянул Емеле обыкновенную лопату с кособоким черенком. - Из окон выбрасывают отходы, выбросят, собери и закопай - вон там под кустом бузины. - В лопате разбираешься? - Вполне, - сказал Емеля. В монастыре Емеля часто брал ее в руки, и получалось у него это даже очень. Оставались запятые, которые надо было оговорить. Выявление чужого - это сразу орден. Емеля для него - на вес золота. - Ты понял, - сказал он, как бы внушая эту мысль Емеле, - что на улицу высовываться нельзя? - Понял, - сказал Емеля и взялся за лопату, а охранник отправился выполнять далее свои святые обязанности - передать свою мысль наверх по инстанциям, для этого в городе и существовали охранники, машины, генеральный процентщик и вся система налаженного, - а в условиях частных свободных гражданских войн это не просто, - московского хозяйства. Главы, рассказывающие о быте обычного московского обитателя, коим стал Емеля, и о его встрече со Жданой. глава 4 Войдя в парадное, охранник нажал кнопку, на которой была четко выбита цифра "три", которая и означала, что в доме выявлен "чужой". Наличие "чужих" в доме без ведома власти каралось смертной казнью в двадцать четыре часа. Казнили охранника, казнили коменданта и самого "чужого". Казнь выполнялась просто - люди становились "ничьими", открывались ворота, и новый комендант и новый охранник выкидывали за ворота в дневное время уже ничьих. И тут уж кому повезет, пули были меченые, и при вскрытии было ясно, чья пуля была причиной смерти, все остальные владельцы пуль получали по пять очков. Это совсем не то же, что в непросвещенное Ивана Васильевича Грозного время. Когда Ивана Михайловича Висковатого, такого же агента крымско-турецко-польско-литовского, как и Тухачевский - немецко-английско-американский, привязали к столбу, и свита царя подходила поодиночке, и каждый отрезал от агента кусок тела, и особист Иван Реутов переусердствовал в этом благородном деле, и агент, как на грех, умер, и тем самым царь и его свита не получили полного удовлетворения, тогда, в технически бедное время, обвинение Реутова, что он способствовал сокращению мучений Ивана Михайловича, было не столь убедительно, как в нашем случае. Что же касается неудачливого в своем усердии Реутова, то ему несказанно повезло - он умер от чумы и поэтому недоразвлек царя-батюшку. Может быть, конечно, Иван Васильевич и не был бы так придирчив в отношении человека покладистого, нестроптивого, послушного, мирного, но этот самый Иван Михайлович смел на честные, справедливые, гуманные, монаршьи, а всякая власть от Бога, бескорыстные, соболезнующие, сострадающие слова, обвиняющие его в работе на крымско-турецко... - но прочая, прочая... - разведки - не только не покаяться, а даже - какой ужас, какое бесстыдство! - в присутствии царских холуев воскликнуть: "Раз ты жаждешь моей крови, пролей ее, хотя и невинную, ешь и пей до насыщения". И тем самым скомпрометировать саму священную монаршью власть. Другое дело, Тухачевский, тот, помня такие последствия неразумности министерской, воскликнул, поставленный к стенке: "Да здравствует Иосиф Кровавый! " и тем самым избежал трудной и бедной участи Ивана Михайловича. Но мы отвлеклись, дело, конечно, не в этом, а в том, что в их темное время, без точного, технически совершенного анализа трудно было установить, что Иван Михайлович умер именно от усердия особиста Реутова. Поэтому в наше просвещенное время на пулях были нанесены инициалы стрелявшего и год производства. Годовая норма была: снайперам - тысячу выстрелов, автоматчикам - десять тысяч, пулеметчикам - пятнадцать. В общем, пока всем хватало, жалоб со стороны населения не поступало. В кремле люди занимались другими проблемами, проблема патронов была решена полностью и окончательно. В это время сверху на Емелю упал кочан гнилой капусты. Емеля взял лопату и стал закапывать кочан возле бузины. Он прокопал свой восьмичасовой рабочий день и устал. За это время им было закопано: три банки из-под сока, один медный таз, рояль системы "Стейнвей", разбитый на четыре больших куска, полмешка гнилой картошки и разная мелочь в виде оберток от конфет и талонов на мыло. И когда наступил вечер, он поднялся на лифте на четвертый этаж в восьмую комнату и, уставший до темноты в глазах, не раздеваясь, лег. Сон навалился как ястреб на воробья, как танк на цыпленка, как сапог на червяка, внезапно и больно. глава 5 - У тебя нет еще пары? - Кто-то провел по его лицу. Было темно. Рука была тонкая, легкая и чуть шершавая. Меня зовут Ждана. Я в Опричном живу, - сказала рука, - у меня четыре языка, и я играю на флейте, но это не имеет никакого значения, главное, что у меня пять кровей, а для твоего дома это преступление, но этого никто не знает, кроме тебя. Емеля вообще не прореагировал на такое доверие. Ему было тепло и сонно, ему всегда хватало одного языка, на котором ему приходилось говорить, он, конечно, ни разу не видел женщину, у которой могло быть четыре языка. Он поцеловал ее, во рту был один язык, доверие пропало, но тепло медленно закапало внутрь души, и, когда душа наполнилась, оно протекло вниз, к животу, а потом Емеле показалось, что у нее действительно четыре языка, один для губ, второй для спины... слова, которые стал произносить Емеля, были ему давно знакомы, но творили в нем восторг и стон, и это было так долго, что звезды стали белеть...  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ Глава о встрече Леты с ее пятым жертвенным мужем Некрасом. глава 1 Москва, год 987... И они побелели настолько, что Лета могла разглядеть Некраса, который совал ей в руки фигурку Мокоши и торопливо просил отдать это своей дочери, когда там Лета увидит ее. Он лепетал, что дочь хорошо поет, и пытался пропеть ей песню, которую Лета знала и без него. Некрас так торопился и так был весь поглощен своей заботой, что все время, которое он был с Летой, он пел, лепетал, повторял имя Бессоны и зависимо, угодливо, льстиво пытался заглянуть в глаза Леты, которая их прикрывала веками, чтобы не видеть близко тонких губ Некраса. И щели, вместо выбитого оленьим рогом передних его зубов. И старалась не слышать слов Некраса, но просьбу передать Мокошь запомнила и почему-то вспомнила, как была в доме Ждана, где его жена, именем Людмила, лепила эти глиняные фигурки, замешивая глину на перепелиной крови, и перепелиная кровь текла по пальцам Людмилы и скользила, не желая смешиваться с мертвой глиной, ибо в ней не было пустоты. Почти не заметив того, что было, Некрас прощался с Летой, все так же лепеча о Бессоне, прикасаясь к той, которая уже принадлежала тому, что неведомо никому, понимал, что Лета опасна, могущественна, капризна, раздражительна и недоступна, и это делало его птенцом перед ястребом, червяком перед птенцом, комаром перед червяком. Некрас уполз. Глава о встрече Леты с ее шестым жертвенным мужем по имени Богдан. глава 2 Богдан торопился, он только что оторвался от Поляны, и его губы и его руки еще были перепутаны с косами и руками своей любимой, они были женаты всего три месяца, и каждую минуту, когда им удавалось побыть вдвоем, они любили друг друга, на сеновале, в реке, у дерева, под деревом, в овине, в комнате, на чердаке, в амбаре, в клети, в хлеву, на дороге, в телеге, на лавке, на столе, на ларе, в голбце, на навети, полатях, в роще, лесу, на поляне - все в доме умерли, и теперь им никто не мешал. И Богдану так не хотелось отрываться от Поляны, но долг перед семьей, которая все же была там, заставил его оставить Поляну одну, на самое короткое время, и, наверное, не заметить эту короткую паузу. Он был нетороплив, ни о чем не просил Лету, не обращая на нее внимания, но работал мощно, грубо, жестоко, куда-то ощущением живя мимо Леты. И почему-то это ее задело. Она стала сопротивляться, стала дразнить Богдана, тот поначалу не заметил ее движений, но когда она совсем сомкнула ноги и вывернулась из-под него, забыл Поляну, озверел, и Лета засмеялась - никакого благоговения, бык пахал землю, конь вставал на дыбы, взрыв рвал скалу, как ястреб рвет паутину, не заметив, что пролетает ее. Лета неожиданно ощутила то, что ждала, боясь и пугаясь, проходя по темному лесу одна, когда собирала ночные травы, страхи, которые мучили ее, прорвались Богданом, и это было приятно, неожиданно, остро, и так, как у нее никогда не было. А бык забыл и про Поляну, и про овин, и про стол, и про дерево, и про обрыв. Падала пена с губ, выворачивалась земля, лемех плуга ворочал жирные пласты, и они светились при слабом свете звезд, и все вокруг пело, звучало, кружилось и пахло белыми хлопьями волн, разбившихся о скалы, и тяжелым потом... Глава о встрече Леты с ее седьмым жертвенным мужем по имени Семак и еще с оставшимися до ритуального числа - Грозой, Чаяном, Кудряшом и Любимом, которых Лета приняла, не возвращаясь сознанием в этот, уже оставленный ею, мир. глава 3 Семак вошел раньше, чем ушел Богдан, он торопился, звезды, как выстиранные чернильные пятна, были еще сини, но уже почти белы. Он сидел на полу и видел Богдана и Лету снизу, он неторопливо снял рубаху, положил рядом и, когда Богдан оторвался от Леты, подошел к ней. Лета устала, она была как в бреду, не сопротивлялась, почти не ощущала Семака, она просто лежала на краю ложа, свесив и чуть запрокинув голову. Руки ее были распахнуты, колени чуть согнуты. Семаку было жаль Лету, жаль, что она уходит, жаль было ее почти детского лица, Лете было всего двадцать четыре года. Семаку в два раза больше. Он смотрел на синие круги под глазами Леты, на ее слабо шевелящиеся пальцы, на ее косу, что свешивалась до полу, на тонкую голубую жилку, которая подрагивала на шее. Залетела муха, огромная муха, стала метаться по храму, Семак не сразу поймал ее, чуть сжал пальцы, брызнула кровь. Тонко запел комар, звук заколотился в ухе, Семак провел пальцем сверху вниз, звук замер. Было тихо. Семак похлопал Лету по щекам. Лета открыла глаза, узнала Семака, улыбнулась и закрыла их. Семак выполнил долг быстро, но, несмотря на то, что он торопился, в храме уже появились четыре последних участника прощального обряда: Гроза, Чаян, Кудряш и Любим, и прежде чем появились подружки Леты, чтобы собрать ее в дорогу, каждый из них вошел в то ли задремавшую, то ли потерявшую сознание Лету, прежде чем оставить храм. Главы о вознесении Леты, ее встрече с ключницей и заботе о Емеле уже в другой жизни. глава 4 Очнулась Лета уже на костре, сложенном внизу и вокруг нее. Она была крепко привязана к столбу, который был пропитан водой Москвы-реки. Это сделали Волос и все, кто был сегодня ночью ее мужьями. И вода шестнадцати речек пропитала волокна и сам узел, спеленавшей ее веревки. И заговор был прочитан. Выпитый перед священной ночью настой жертвенной травы оказался не таким крепким, как она думала, либо Лета была сильнее этой травы. Внизу был хворост, выше - большие поленья, сложенные прямоугольником, еще выше все было закрыто снопами. Не помнила Лета и то, как три раза поднимали ее на ворота возле костра, но когда спрашивали, видит ли она мать свою и отца своего, разумно отвечала, что видит, и во второй раз, что деда видит, и в третий раз, что видит всех, кто живет на небе. Не очнулась и тогда, когда Волос ранил ее, но не убил, ножом белым из Велесова храма, и двух белых коней уже успели зарезать, и отхрипели они, и затихли, и еще теплые лежали рядом. Рана в боку болела, и текла кровь. И испугалась Лета, ведь если не выдержит она огня и закричит, то не спасет ее смерть Москву, и забыла она и Волоса, и Людоту, и Емелю, не было больше в ней женщины, а была жрица храма Велеса, которая должна была спасти людей своих, и взяла она руку свою правую, на которой уже был надет обруч ее с Симарглом, и зажала ее крепко зубами, и услышала она голос Волоса: "Велес, бог наш, Чур меня и нас болезнь лютая, Чур нас смерть семиглавая, Чур нас холод студеный, Чур нас голод мерзкий, возьми Лету нашу, возьми ее тело белое, возьми ее глаза синие, возьми ее косы длинные, возьми ее груди твердые, возьми же мою жену и мать спасителя, возьми сестру нашу и дочь твою, возьми ее тело белое, косы длинные, груди твердые, возьми нежность мою, и солнце мое, возьми любовь мою, все ночи мои счастливые, и те, что были, и те, что стали бы, и возьми все Емелины дни счастливые, и возьми жену Горда, и жену Молчана, и жену Людоты, и жену Чудина, и жену Некраса, и жену Богдана, и жену Семака, и жену Грозы, и жену Чаяна, и жену Кудряша, и жену Любима..." глава 5 В это время загорелась солома, вспыхнула, поднялась до неба и дымом и огнем отгородила Лету от мира и жизни и слов Волоса, от жениха ее, и от мужей ее, но огонь был вокруг и вверху и не трогал пока Леты. Но вот ветер раздул пламя и бросил кусок оторвавшейся соломы ей на голову, волосы вспыхнули и сгорели так быстро, что она и не почувствовала огня, а может, оттого, что прокусила руку и кровь наполнила рот, не почувствовала - одна боль уравновесила другую. И она поняла закон жизни - равновесие. Но не добро равновесит зло, а зло равновесит зло. И тогда человек, что творит зло, и человек, которому чинят зло, живет мертвым и не чувствует он этого, и ужаснулась она мысли той, и отшатнулась она от нее, и почувствовала боль. И обрадовалась Лета, что чувствует боль, а уже огонь обшарил ее всю, как обшаривал ее Людота, и она почувствовала прикосновение горящих ладоней огня, почувствовала истому, ибо огонь любил ее, как любили ее ночью мужи ее, но загорелись бусы на шее, раскалился оберег на груди, но стали красными обручи на запястье и височные кольца, и прошла любовь, а огонь плеснул в глаза ее ковш жара, и выкипели две синих воды в бездонных чарах чародейки, и нечем гадать ей стало судьбу рода своего, и судьбу сына своего, и судьбу племени своего, и судьбу свою. Выкипели чары, а капля огня коснулась кости внутри, и кость задымила, и внутри себя, чтобы не выдать себя, застонала Лета. А стонать внутри помогает, и не слышно, жила бы внутри, стонала, жила бы, да я же живу, раз крик лезет наружу, а сердце толкалось в треснувшую грудь, а внутри ног было еще сыро и не так жарко, как снаружи, но потом и эта влага высохла, и почувствовала Лета, как полегчала рука, и почувствовала Лета, как поневесомела нога, и живот свернулся берестой и дымом пошел, и спина выгнулась и тоже вывернулась винтом - за телом и головой, которая стала шаром черным. И вот уже Лета над кострищем, над народом, над Емелей, над Людотой, над Некрасом, над Молчаном, и над домами, и над облаками, все так высоко, и все близко. Нет, оказывается, там расстояния, куда ни улети, все рядом, и все руки ей вслед подняли, она здесь всех видит, и не болит ничего, только кровь течет по руке, что прокусила, а рука воздушна, и кровь воздушна, и душа воздушна, и двигаться можно легко, и видеть сверху можно, как внизу костер горит, а в нем тело пустое дымом исходит, и руки пытаются разорвать на груди веревки, которые мокры и крепки в огне. Бог с ним, с телом, какое оно имеет отношение к Лете? Лучше чуть опуститься и подойти к Емеле. Да не опускается. Надела на шею камень дыма. Вышло. Нагнулась, погладила его по голове, чуть вздрогнул Емеля, как будто его жаром обдало, голову отклонил. Подошла к Людоте, у Людоты жар по коже прошел, а тут и Волос впереди всех. Лета к нему, а он руки поднял и "Чур меня", - сказал. И как стена между ним и Летой выросла. Встала она и двинуться к Волосу не может. Слышит, зовет ее кто-то. Голос то ли знакомый, то ли нет. Не поймет Лета. Но повернулась. Тот же день. Преображенье. Шестое серпеня. Но свет уже другой, и в нем другая жизнь. глава 6 Глядь, а к ней женщина подошла, тоже в белое одета, на поясе связка ключей, на голове кичка, а пояс медный. Ключи золотые звенят, то ли от ветра, то ли от ходьбы. Подошла к Лете, за руку ее отвела в сторону. - Не мешай им, - говорит, а голос такой мягкий, вкрадчивый, Добрый, в душу заглядывающий да ласковый. - Не мешай им, они тебя провожают, а у тебя времени немного. Давай поговорим на дорожку, - и засмеялась. Отошли они к крайнему дому, где Людота жил, сели на лавочку возле дома, а ключи все позвякивают. - Ты и есть смерть? - спрашивает Лета. - Нет, - засмеялась женщина в белом с ключами на поясе. - Смерти вообще нет - есть свобода. - Какая это свобода? - спросила Лета. - А вот смотри какая, - взяла она Лету за руку, вошла в дом Людоты, а там лишь теща Людоты лежала, да стонала, да плакала, а рядом никого, все на дымы ушли Лету в другой свет провожать. Подошла к Неждане женщина, ключами позвенела, нашла один маленький, отстегнула от пояса, смотрит Лета, а это и не Неждана вроде, а клетка, в которой птица так жалобно бьется, крылышками о стенки, да нет, вроде и Неждана, если присмотреться, жилки на руках, как прутья, и на шее тоже, как прутья, поднесла ключик ключница к Неждане, рубаху подняла, ключик повернула, дверца открылась, и птица из Нежданы, а может, клетки, вверх упорхнула. Неждана и стонать перестала и затихла. Ключница ключ Лете подержать дала, за руку ее вывела и к Москве-реке подошла, а потом ключик обратно взяла да в воду и бросила. Лете жалко ключика, а ключница улыбается, - не нужен больше ключик, он только от этой клетки. - А где Емелин ключик? - испугалась Лета. - Вот он, - позвенела ключница, перебирая пояс, и протянула Лете. Та в руки взяла и, не глядя, в Москву-реку выбросила. И испугалась. - Да ты не бойся, - сказала ключница, - ничего дурного ты не сделала, сам он теперь не освободится, разве что люди ножом, или мечом, или стрелой его освободят, а уж я и ты - бессильны. - Так, может, и Волоса ключ мне подаришь? - попросила Лета. - Отчего же, - сказала ключница. Лета схватила и - в воду. - Может, и Людоты можно? - А Людоты нельзя, Людота мой, не твой, твоих только двое на свете - Емеля да Волос, да еще Медведь, жених твой первый, чья кровь и в Емеле течет. Но зверей не я освобождаю, у них своя медвежья ключница есть. А теперь тебе пора. - Как пора, - испугалась Лета, - навсегда? - Да нет, - сказала ключница. - Через сорок дней Емелю увидишь, да и в каждый день его рождения 24 березозола являться будешь. - А Волос? - А Волоса срок исчислен, - посмотрела она в записи, что в свитке были за пояс заткнуты, - уж скоро. - А ключ? - сказала Лета. - Что ключ, а люди на что? Ну, ступай, ступай, рано тебе знать все. - Так что, я зря, что ли? - ахнула Лета. - Как зря, а Емеля, а Волос, их бы не завтра, так на другой неделе освободила. Видишь, они все к свободе определены. - Кем? - спросила Лета. В эту минуту ключница сняла с шеи Леты камень дыма, и тело оторвалось от земли, как воздушный шар, наполненный теплым воздухом, сбросив груз или обрубив якорь. И ответа Лета не услышала. Подхватил ее ветер и в какую-то трубу понес, тянет и тянет, а там свет, столько света, и покой... Хорошо, что хоть Емеля раньше времени свободным не станет... глава 7 А Емеля, как Лету увидел в огне, когда крыло пламени ветром в сторону отнесло, увидел ее глаза, сгоревшие, лицо еще живое, черное, так и сомлел, медленно так стал поворачиваться, как будто вверх винтом пошел, и вроде как в сторону отнесло, а глаза внутрь в другую сторону по винту поплыли, может, огонь самого опалил, может, мать жалко, может, чтобы не видеть боль, внутрь убежал, закрыл лицо руками и по ступенькам вниз, по кругу, туда, где стены сырые, живность шуршит, ползает, шелестит, царапается, коготками стучит, вроде чем ниже, тем глуше, тем своих звуков больше, и все, что там, вверху, не твое, чужое, далекое, неглавное, неважное, вчерашнее, произошедшее, отошедшее, катится по ступенькам, о стены плечом, головой, локтем бьется, а вроде как и действительно спокойнее, тише, глуше, защищеннее...  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  ПРОДОЛЖЕНИЕ ВЯЛОТЕКУЩЕЙ НАЦИОНАЛЬНОЙ ВОЙНЫ Главы о бурной жизни Емели и Жданы в Москве во время вялотекущей национальной войны в ожидании окончательного определения состава крови глава 1 Москва, год 2017... За месяц жизни многое Емеля узнал от Жданы о городе. Узнал и о том, что в каждом доме был свой клочок поля на окнах в ящиках, где выращивали хлеб, узнал о собственных сапожниках, пекарях, ткачах, о собственных колодцах, уходящих в глубину на километры, узнал он и то, откуда появлялась Ждана в его доме, хотя была она из соседнего Опричного дворца, что между Грановского и Моховой, в прошлом Маркса, между большой Никитской, бывшей Герцена, и Арбатской, бывшей Калинина. Под Москвой был свой огромный город, который назвали Подмосковье, у этого города были свои улицы, мостовые, церкви, коим было по четыре-пять сотен лет, монастыри, в дело пошли и туннели давно пустующего метро, и только в вагонах, брошенных посреди пути, или на станциях шла своя ночная, в полной темноте, жизнь, там встречались люди из дальних районов, которые не успели бы добраться домой и которые должны были появиться дома до света, иначе их лишали пайка, и человек вынужден был или, не заявляя о себе, умирать от голода, или сообщать, что он жив, и становиться "ничьим". Днем город жил по одним законам, ночью - по другим, единственно тем была плоха ночь, что люди в Подмосковье никогда не видели лица друг друга, там была абсолютная, полная, тотальная, тщательная, совершенная, глубокая, первобытная дотварная тьма. Но дети в этой тьме начинали свое движение на свет Божий вполне успешно и даже чаще, чем это было на свету, и посему процентщики очень тщательно исследовали младенцев и не удивлялись тому, что в семье чистокровных армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-киргизо-казахо-туркменов рождался русско-эстоно-латыше-литово-украино-молдаво-армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-туркменский белорус. В семье бурято-немецко-нанайско-китайско-корейского монгола рождался франко-англо-прусско-греко-итало-турко-коми-римо-шумеро-бурято-немецко-нанайско-корейско-монгольский американец. Представляете, на какой окраине по сравнению с родителями ему, бедному, приходилось жить. А информации о родителях - ноль. Процентщики сами половину жизни проводили в Подмосковье, но дела своего не забывали и в работе оставались вполне профессиональными. А сверху был другой город, другие названия улиц, иногда напоминающие Подмосковные названия, иногда нет. Хотя надо отдать подземному городу должное, ни одно из имен прошлого века не осталось на его черных улицах тьмы и на берегах его текущих внизу Неглинок, Серебрянок, Сивок, Студенцов и прочих ручьев и речек, ушедших внутрь ночного города. Не было там ни реки Ленина, ни ручья Сталина, ни канала Троцкого и, судя по событиям, уже никогда не будет. А по нашим черным речкам и ручьям плавали лодки ночных влюбленных, работающих днем охотниками, ночных рыболовов, ловивших рыбу, исчезнувшую в Москве, плоты процентщиков, которые искали, перекликаясь, отнятых своих матерей и никогда ими не виденных детей. глава 2 Ночью, в недолгих передышках между нежностью, сумасшествием, умиранием и воскресением Ждана рассказывала Емеле о дневной Москве. Ждана была счастлива, что они соседи и не надо жить на чахлой, вялой, жалкой траве подземных речек или вытертых и залитых сиденьях заржавленных вагонов метро, на полусгнивших шпалах или стоять, согнувшись, когда вода тебе стекает за шиворот капля за каплей, в нишах корней огромных деревьев, которые держали на поверхности решетки, словно кресты держат на полу рождественские елки. Не стоять, упираясь руками в мохнатые шершавые корни этих деревьев, а нежно, и спокойно, и долго, и бесконечно, и бессмертно в Емелином доме дышать на поскрипывающей кровати, и лишь за полчаса до рассвета Ждана медленно уходила от Емели. Полчаса в Подмосковье тянулась дорога от Спиридоньевского переулка до Опричного дворца. Зимой были бы так длинны эти ночи, и так бесконечна возможность обнимать ее Емеле, который свалился на нее с неба, и она ужасно боялась, что кончится это все так же внезапно, как началось, и ждала этого испуганно и вздрагивая. Ибо жизнь в городе не подчинялась никакой логике и была внезапной, стихийной, как во сне. И Ждана, словно боясь наступления этой внезапности, медленно растягивая слова, рассказывала Емеле о мусульманской Ордынке, о русскобожной Тверской, в прошлом Горького, о буддийской Варварке, или Разина когда-то, о христианском Арбате, и хотя все это были легенды, никто из обитателей города, практически, кроме уличных процентщиков, днем не пересекал границы своих домов, часто не зная, кто живет в соседнем дворе, но каждый знал подробно, почти зримо, ощутимо, отчетливо весь город, карта которого висела в каждом доме, четко разбитая на четыре сектора - белый, красный, черный и желтый, внутри каждого сектора также было более слабых четыре цвета, внутри тех, в свою очередь, опять же четырехкратное деление, на черном - названия улиц и домов были нанесены белыми буквами, на белом - черными, на желтом - красными, на красном - желтыми. Интересно было смотреть на карту вблизи, были видны каждое имя, каждый дом. И у каждого дома был свой оттенок, но если отойти от карты дальше, оттенки сглаживались и почти у самой стены весь круг Москвы сливался в одно неразделимое пятно, отсюда вряд ли можно было разглядеть, чем отличается христианский Арбат от буддийской Варварки; а уж тем более, что в доме десять, скажем, по Староарбатской живут люди в основном с немецкой кровью, а в доме двенадцать - с французской, а в доме восемнадцать - с английской, или на Ордынке, пять - в основном, арабский процент, а в доме девять - течет тюркская кровь. От стены в лунном свете было видно смутное одноцветное пятно. На расстоянии любви вся карта была неделима. Родителей Ждана, как и все дети, не помнила. Ибо через год их отрывали не только от груди, но и от матери, ибо ничего нет более непохожего, чем процентный анализ крови родителей и детей, не говоря уже о ночной крови. Несовпадение даже малых ничтожных процентов крови законных родителей и разных по имени крови вело к таким разночтениям, разумеется, и религиозным, что дети оказывались не только в других домах, но часто и секторах, и какие-нибудь дети одной матери с шотландской или английской добавкой с удовольствием истово, искусно, профессионально вели удачную друг для друга, в смысле количества жертв, свободную гражданскую войну, не отставали от них, скажем, и дети одного отца, единокровные братья, в своем израильско-палестинском доме, и в силу южного горячего тока не уставшей за тысячелетия крови взрывали, похищали, расстреливали в упор пластиком и свинцом, травили газами, в общем, делали все, что делают испокон веков дети одной земли, одного народа, одного языка, одного обычая, со времен фараона именем Бес, хотя уже на глазах заканчивалось отведенное для этой войны тысячелетие милостивым, милосердным, вечным Богом, существующим в количестве имен, равном количеству живущих на земле людей, стран, языков, народов. Проходить под пулеметным огнем из сектора в сектор по верхним дневным улицам не процентщикам и не чистокровным было вообще невозможно. Еще и потому, что сектора разделяли толстенные стены и баррикады, пронизывающие, как шампур мясо, дома и улицы и увенчанные колючей проволокой с пропущенным по ней электричеством, с установленными автоматическими пулеметами через каждый метр. Электричество отключалось только по сверхособому поводу, пулеметы вымирали только по тому же поводу... глава 3 И Емеля и Ждана и сегодня, как в каждую предыдущую ночь, празднично любили друг друга, праздник закрывал и город, и карту, и все на свете крови, и проценты, и процентщиков, и чувство иного смысла и движения накрывало их обоих с головой, любовь была одной из четырех белых стихий, которые не были захвачены ни мыслью, ни резоном, ни целесообразностью, ни расчетом, ни выгодой, ни... Они празднично любили друг друга, не подозревая, что это была их последняя ночь. Главы об окончательном диагнозе состава крови Емели и невольном обряде, выполненным генеральным процентщиком в святая святых - в кремлевских тайных подвалах. глава 4 Охранник оказался прав. Месяц работали машины, четыре из них сломались вообще, две встали на капитальный ремонт, одну разобрали на запчасти, но через месяц выяснили умные, чуткие, верные, бескомпромиссные, объективные, благородные машины, они - три из них точно, а четвертая с сомнением в цифре, выдали ответ: в Емеле было не два по четыре крови икс, в Емеле было два по четыре крови альфа, альфа один и альфа два, точнее машины выразиться не могли, ибо крови альфа в городе не было вовсе, если крови икс существовали 80 разновидностей, то альфа была абсолютно чужой кровью, не встречавшейся ни в одном нормальном человеческом теле жителя города Москвы и Подмосковья. И пока Емеля гладил пышные, золотистые волосы Жданы, пока Ждана губами путешествовала по весям и долам Емелиной широкой, заросшей кустами и травой груди, уже окончательные анализы выползали из машины, как телеграфная лента в начале Кронштадтского восстания, уже процентщики, дрожа от страха, передавали ее срочно собранному аварийному комитету, и уже было решено трубить общий сбор, собирать всю Москву. Уже генеральный процентщик по кличке распутин готовился к ритуалу поворота истории, уже шелковая повязка ложилась на его дулебские свиные глазки, пересекая посередине его куриный нос. Уже исчез мир из глаз генерального, уже шелковая рубаха неизвестного цвета - ибо он никогда не видел ее - соскальзывала по плечу и телу, растекаясь по полу своим теплым шелком. Уже вели его вверх по крутой лестнице, и он считал ступени, и их было двадцать три, шелестел, тек, шуршал шелк рубахи, как волны, смывая ступени, пели перила, и тихо звучала музыка, откуда-то издалека, как будто сквозь стены, смешиваясь с едва слышным безразличным бульканьем воды. Цвет, и мир, и контур исчезли из ведения генерального. Ощущения, запах и слух стали настолько же больше, насколько были меньше до того, как он видел мир. Ибо в сумму вытесняющих чувств входит сумма вытесненных и ни на йоту меньше. Так песок в часах из верхней чаши пересыпается весь вниз, в положенный миг, так открытая плотина опустошает верхний бассейн. Все, что было в цвете и виде, стало в звуке, запахе, ощущении. Ничто не исчезает никуда, просто мы все видим с другой стороны. У нас их четыре. В мире - семь. Шестая - смерть. Пятая - Бог. Ступени чуть скрипели, ноги были босы, и подошвы хорошо чувствовали прохладу мытого дерева. глава 5 Щелкнул замок. Заскрипели, судя по звуку, массивные, тяжелые, заржавленные двери. И генерального ввели в комнату. По ощущению она была круглой. Генеральный почувствовал, что руки, которые поддерживали и вели его, легкие, бережные и сильные, оставили, отлетели от него, но вокруг был "шум, шорох и шаги", и легкий бег, дыханье, шепот, перекличка, комната была полна другим бытом, музыка стала чуть громче жить свою жизнь. Глинка был не похож на себя - он был растянут и неравномерен, и звук хромал и искажался, как будто он зависел от пружины патефона, у которой кончался завод, но Сусанина узнать было еще можно, того самого костромского лесного ушкуйника, который был убит на работе, и потом, спустя долгие годы, женой был выдан за великомученика, для получения пенсии на прокорм семьи, и тем самым обращен в очередной необходимый каждой эпохе миф, в зеркале которого мы видим себя, а они свой дух... Генеральный ощутил в своих пальцах тонкую свечу, какую дают в соборе в руки каждого, пришедшего на панихиду, почувствовал тепло и запах воска. Свеча была зажжена. Он, повинуясь голосу, который протиснулся в хромую музыку, сделал несколько шагов вперед. Остановился. Протянул правую руку. Нащупал прямо перед собой плиту, на которой медленно, неуверенно, несколько раз возвращаясь к началу, прочитал, судя по тону, медную вязь, она значила - примерно, возможно, следующее - самодвижение нации есть самосохранение ее, - и, чуть выше, хорошо и легко читаемые цифры - семь, один, ноль, один. Еще выше ощутил тело свечи, она не горела. Подчиняясь тому же голосу, который был так же далек и слаб, но отчетливо различим, как слаб и отчетлив свист шамана девятого ряда, слышимый шаманом того же ряда за восемь десятков километров - двенадцать сторожей и тысяча километров преодолевается за мгновенье, и пока сюда доберется война, здесь будет пусто, - генеральный, подчиняясь голосу, зажег свечу. Она потеплела, но запах ее был иного цвета и звука, чем запах, цвет и звук свечи, горящей в руках генерального. Он сам остался на месте, но почувствовал, что пол перед ним задрожал и начал двигаться, так двигается сцена, чтобы сменить декорацию, для актера, который остается на месте. Вращение и скрип остановились. Под руками была другая запись, начало было похоже, хотя холод серебра мешал узнаванию ее. Но пальцы быстро привыкли к новому литью и пробежали ее первую половину; "самодвижение нации" и в серебре было понятно не менее, чем в меди, но вторая половина имела другой смысл, скорее всего она читалась так - "есть возрождение ее"... Генеральный пробежал надпись и чуть ниже опустил руку. Цифры - шесть, шесть, шесть, один он одолел быстро и споткнулся о край лампады. Заколебалась поверхность ее, запахло деревянным маслом. Он наклонил свою свечу и не сразу, но зажег лампаду и провел правой рукой по поверхности огня, чтобы убедиться, что он есть. Провел быстро, так, чтобы почувствовать огонь и не обжечь кожу. Но не угадал сразу и опалил волосы у начала ладони. Запах горящей свечи смешался с запахом горящего деревя