ин? - Да так, собирательный образ. Милиция пришла? - Она, родимая. Вроде допрашивать тебя собирается. Договоримся: как только устанешь, зови меня - я их мигом вытурю. Не хватало еще, чтобы у тебя проблемы возникли. - Вадим Алексеевич, в нашей земной жизни любые проблемы относительны. Так что зовите вашего Редькина. * * * В детстве Кирееву очень нравилось, как образно, но лаконично описывались странствия героев: "долго ли, коротко ли", "за тридевять земель, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве", "за семью горами, за семью долами, за синими реками". Вот так и он, долго ли, коротко ли, шагая бесконечной дорогой, пришел в Древлянск. Позади остались Ливны с их собором, о котором писал отец Сергий Булгаков, вспоминая в эмиграции, в Париже свои детские годы; очень тихие, даже для провинции, Колпны; пыльные Щигры и Льгов, почему-то обозначенный на карте как Льгов I, Льгов II и Льгов III и запомнившийся Михаилу приветливостью его жителей. Древлянск как-то сразу не показался Кирееву. Была ли тому причиной страшная жара - торопясь поскорее попасть в монастырь, он пренебрег в тот день традиционным дневным отдыхом, а потому входил в город еле волоча ноги, или виной всему стало воскресенье - у нашего странника сложилось впечатление, что весь Древлянск - это один большой рынок. Среди продавцов преобладали украинцы - сказывалась близость границы. Почти час плелся Киреев до монастыря, расположившегося в одной из пригородных слобод Древлянска у слияния двух рек. В отличие от Троице-Сергиевой лавры или Оптиной пустыни, где всегда многолюдно, Свято-Николаевский монастырь поразил его патриархальной тишиной и безлюдностью. Большинство строений находилось в полуразрушенном состоянии. Вместо ухоженных дорожек из асфальта или плитки, привычных в известных монастырях, здесь было настоящее раздолье для травы. На вечерней службе присутствовало, не считая трех монахов, поющих на клиросе, три или четыре человека. Служба была длинная, в конце ее Киреев мечтал только об одном - поскорее упасть на кровать и уснуть. Иеромонах Гавриил, встретивший Михаила у монастырских ворот, после окончания службы отвел Киреева в келью к отцу Иллариону, который в тот день немного занемог. Он оказался еще не очень старым человеком. Отец Илларион внимательно посмотрел на вошедшего в келью гостя умными, добрыми глазами, а затем сказал: - Брат Варлаам покажет вам монастырь, а потом отдыхайте. И все. Аудиенция закончилась, не успев начаться. Киреев был слегка разочарован, но в то же время и благодарен настоятелю монастыря, который, в отличие от эмоционального брата Гавриила, сразу потащившего его на службу, увидел, как Михаил устал. Иеромонах Варлаам, к которому подвели Киреева, воспринял поручение старца без ропота, но, как показалось Михаилу, и без особой радости. Это был высокий мужчина лет тридцати, с очень тихим голосом и мягкими манерами. "Кроткий" - почему-то назвал его про себя Киреев. Отец Варлаам неспешно, приноравливаясь к шагу гостя, водил Михаила по монастырю и его ближайшим окрестностям, произнося словно экскурсовод хорошо заученный текст: - Наш монастырь во имя Святителя Николая Чудотворца возник еще в конце XIV века, но первое историческое упоминание относится к 1614 году. В 1615 году обитель была сожжена польско- литовскими войсками Лжедмитрия, идущими на Москву, и лишь с начала XVIII века на месте стоявших ранее деревянных храмов были выстроены новые каменные храмы. Их сейчас в монастыре три: Никольский, Воздвиженский и Троицкий. Никольский храм - двухэтажный с нижним зимним этажом в честь иконы Божией Матери "Знамение Курская-Коренная". Двадцать лет этот храм строила семья знаменитого древлянина и великого деятеля России Шелехова. Воздвиженский храм наиболее ярко подчеркивает своими формами умело выполненную копию в камне прежнего деревянного храма. На средства помещицы Забелиной был построен третий храм. К сожалению, не уцелел Тихвинский храм с прилегающим к нему больничным корпусом. Завершает ряд монастырских строений шестиярусная колокольня. В 1926 году обитель была закрыта и являлась воинской частью до середины пятидесятых годов. Затем использовалась различными хозяйственными учреждениями города и района, что привело замечательный памятник духовной и национальной культуры в жалкое запустение. Большей частью сохранились массивная каменная ограда с угловыми башнями. Уцелели и до сих пор используются игуменский и братский корпуса. Как и все строения в обители, они требуют срочного капитального ремонта. Лишь в 1991 году монастырь был возвращен Епархии и с Божией помощью и посильными усилиями христиан в нижнем храме Никольского собора совершаются богослужения и теплится Лампада у Престола Божия. Возле монастыря находится целебный источник Святителя Николая Чудотворца, который издавна являлся местом многочисленного паломничества притекающих к нему верующих, и в наше время получающих здесь исцеление... Произнося последние слова, иеромонах впервые за все время посмотрел в глаза Кирееву, будто желая сказать: "С вас довольно или еще будут вопросы?" Вопросы у Михаила были, но отец Варлаам отвечал на них односложно, скупо роняя слова. И тогда Киреев прибегнул к своему старому испытанному приему. Еще будучи журналистом, он из всех газетных жанров больше всего не любил интервью. С одной стороны, неудобно лезть в душу человека, а с другой - не хотелось отделываться общими, стандартными вопросами типа: "Расскажите о ваших новых творческих планах". Но если не взять интервью было нельзя, он при знакомстве с новым для себя человеком использовал прием, который сам называл "шоковой терапией наоборот". Киреев буквально выворачивал свою душу наизнанку. Разумеется, собеседник мог подумать, что перед ним болтун либо что у Киреева "не все дома". Но чаще посторонний человек в ответ на искренность странного журналиста отвечал доверием и в свою очередь становился искренним. И вот когда Михаил с отцом Варлаамом стояли у источника, Киреев стал рассказывать иеромонаху о себе. О своей болезни, странствиях, о том, что случилось с ним в деревне Галичья Гора. Впрочем, это не было холодным расчетом, да и само слово "прием" здесь явно не подходило. Кирееву захотелось, чтобы этот человек не относился к нему как к очередному туристу, волею судеб занесенному в эти места, чтобы хотя бы кто-то понял, как болит мучаемая угрызениями совести его душа. - Вы правильно сделали, что пришли к отцу Иллариону. Он - удивительный, необыкновенный старец. - От былой сухости иеромонаха не осталось и следа. Оказалось, что отец Варлаам - прекрасный рассказчик, и когда он говорил о своем настоятеле, становился таким же восторженным, как и отец Гавриил. - Вы про старца Иоанна Крестьянкина слышали? Это духовный друг нашего старца. Восемнадцать лет отец Илларион пробыл на Афоне. Я в свое время во многих святых местах побывал, у мудрых людей совета о том, как жить, искал. А с отцом Илларионом поговорил - и бросил все: работу в "ящике", свой родной город Жуковский, друзей, прежние привычки и уклад жизни - и остался здесь. Я сначала послушником был. Нас здесь всего шесть или семь человек тогда подвизались. Сказать, что трудно пришлось, значит, ничего не сказать. Без помощи Божией и без окормления старца... - Иеромонах задумался, подбирая слово, но так и не найдя его, сказал: - Вы понимаете меня? - Понимаю. - Народ в этих местах непростой очень. Колдунов много, хулиганистый люд тоже не в диковинку. К нам приходили с ножами, грабили нас, хотя что у монахов можно было взять? Мы думали, что убьют нас. Бежим, помню, к старцу, а он спокойно так говорит: "Чего вы боитесь? Если убьют нас - станем мучениками. Только достойны ли мы этого? Давайте будем уповать на Господа, и Он все образует". И что же вы думаете? Те лихие люди вроде стали тише, а потом и вовсе оставили нас в покое. А один из них теперь нашим братом стал. А колдуны... Тянет их нечистая сила к святому месту, тянет что-то пакостное сделать. Так тянет, что ломает их. А старец нам вновь говорит: "Уповайте на Господа, и не оставит Он нас". Вы сегодня в храме не обратили внимание на темное пятно на полу? - Нет. - Завтра обязательно посмотрите. - И, сделав приличествующую в таких случаях паузу, иеромонах продолжил: - У меня послушание - я чтец. В тот день, как сейчас помню, читаю, как обычно, на службе, народу мало. Женщина какая-то стоит. Вся в черном. Не крестится, но ведь народ разный приходит. Бесноватые к отцу Иллариону издалека приезжают. Он их вот здесь на источнике отчитывает. Одним словом, стоит женщина, я на нее мельком посмотрел и читаю дальше. И вдруг она из сумки какую-то банку выхватывает и кидает ее что есть силы, - тут отец Варлаам перекрестился, - прости нас, Господи, грешных, в чудотворную икону Божией Матери. Мы сначала замерли все. Потом братья, кто пел на клиросе, бросились к этой женщине. Она кричит что-то бессвязное, руками машет. В воздухе чем-то едко- кислым запахло. Все, думаем, святотатство свершилось, да еще на наших глазах. И что же вы думаете? Стекло на иконе вдребезги, пузырек тот тоже, а на икону ни капельки не пролилось. Чудо, настоящее чудо! - Отец Варлаам опять перекрестился. Это же совершенно непроизвольно для себя сделал и Киреев. - Ведь что колдунья задумала? Мы же то пятно с пола так смыть и не смогли, а запах несколько дней стоял. До сих пор не знаем, что за жидкость в банке была. - Отец Варлаам, - спросил Киреев, - а почему вы думаете, что та женщина колдунья? - А кто же она еще? - удивился иеромонах. - Нормальный человек, хоть он и неверующий, разве сделает такое? А над колдунами дьявол силу огромную имеет. Говорю вам, она даже выла - так не хотела это черное дело делать, а сделала... Они вернулись в монастырь. По дороге отец Варлаам еще много рассказывал о монастыре и старце. Но Киреев заметил, что его спутник устал. Ему стало совестно так долго злоупотреблять добротой этого человека. Напоследок иеромонах показал Кирееву свою келью. Внутри все было по-военному просто и по-монашески скромно: кровать, иконы, несколько книг. Больше ничего. - Вы, наверное, устали, отец Варлаам, - сказал, прощаясь, Киреев. - Отдыхайте. Только... Можно вопрос напоследок? - Конечно. - Вы ни разу не пожалели, что оставили прежнюю жизнь? - Ни разу, - без раздумья ответил иеромонах. - А как же близкие люди? О них не грустите? - Из близких одна мама в живых осталась. Она... она поняла меня. А здесь хорошо. Правда, хорошо. Кстати, когда мы с вами поднимались сюда, не обратили внимания на семинариста, который нам повстречался? - Честно говоря, не обратил. - Приехал он сюда просто так, из любопытства - это Александр сам рассказывал. А с отцом Илларионом поговорил - и уже третий год в семинарии учится. - Как-то просто все получается. - А знаете, что сказал братии отец Илларион, когда этот мальчик после первого визита сюда уехал? - будто не услышав реплики Киреева, продолжал иеромонах. - Что придет время, и он будет нашим настоятелем... Прозорлив батюшка. Так что обязательно поговорите с ним. Да хранит вас Господь! - Постойте, отец Варлаам. Еще один вопрос. Самый последний. Скажите... вам не скучно? Вот вы придете сейчас в свою келью... - Киреев, как недавно его собеседник, не мог сформулировать свою мысль. Отец Варлаам улыбнулся: - Скучно? Что вы, Господь с вами! Я же молюсь, когда мне скучать? - А молиться... это трудно? - Это такая сладость. Бывает, что к молитве с нуждением приступаешь, бывает, что леность вдруг нападет. Лукавый ведь не дремлет и не спит никогда. В отличие от нас. Но Господь помогает. А сладость от молитвы остается. Вы можете не поверить мне, Михаил, и, не дай Бог, подумаете, что я хвастаюсь, но вижу, что вы - из новоначальных, а потому скажу: я всегда жду, когда останусь один и смогу молиться... - А сколько нужно молиться? - Спросите у старца. По мне, так весь день, все двадцать четыре часа. - А как же спать? - наивно спросил Киреев. - Извините, но вы говорили о последнем вопросе, - мягко произнес отец Варлаам. Поклонившись Кирееву и вновь повторив: "Да хранит вас Господь", он распрощался с гостем. Оставшись один, Михаил вдруг почувствовал острую боль в желудке - видимо, сказывался тяжелый день. Ложиться уже не хотелось, и Киреев вышел на улицу. Вечер принес долгожданную прохладу. Возвращались с поля и фермы монахи, имевшие хозяйственные послушания. Молодая женщина мыла посуду, оставшуюся от ужина. Приветливо поздоровалась с Михаилом и предложила ему потрапезничать. Он отказался, но разговор с женщиной завязался. Ее звали Надеждой. Она оказалась москвичкой, работала программистом в одном из научных институтов. В монастырь приехала на время отпуска, уже третий год подряд. Ее послушание - помогать братии на кухне. - Работы здесь для монахов много. И монастырь восстанавливать надо, и хозяйство монастырское поднимать. А мы, несколько женщин, которые к старцу приезжают, стараемся на кухне им помогать. Местные тоже помогают, но все-таки здесь к монастырю пока еще настороженно относятся. Вот мы и стараемся так время рассчитать, чтобы все время кто-то здесь был. Через неделю я уеду, меня Елена Петровна сменит. Жаль, мало времени могу в монастыре находиться. Работа, сами понимаете, семья. А вы кваску холодного не выпьете? - Все это Надежда проговорила на одном дыхании, продолжая мыть миски и тарелки. - С удовольствием. Скажите, Надежда, а вам не жаль весь отпуск проводить вот так? - И Киреев показал глазами на гору посуды. - Вовсе нет. У каждого свое послушание. А для молитвы время всегда остается, да и службы здесь каждый день. А самое главное, к старцу близко. Он окормляет нас. - И, взяв кружку, женщина направилась в столовую, но вернулась оттуда явно огорченной. - Надо же, выпили все. Да и понятно: жара-то какая! - Ничего страшного. Я в святом источнике водицы набрал. - Ее для обратной дороги, для дома поберегите. Постойте, - вдруг вспомнила она, - у меня в погребе должен еще квас оставаться. И, не слушая возражений Киреева, взяв ключ, Надежда направилась к погребу, который был неподалеку. Но если не везет, то не везет во всем. Замок не хотел открываться. - Катерина! - громко позвала Надежда. - Катерина, где тебя носит? На ее зов прибежала белобрысая загорелая девчушка лет девяти. Судя по всему, дочка Надежды. - Молись, - приказала ей мать. Приказала вроде бы строго, но было видно, что этот тон идет скорее от желания как-то приструнить Катерину, вертевшуюся как волчок. Да и любви в этих словах было больше, чем строгости. - Мам, я с дядей Иовом к коровам пойду? Лады? - Пойдешь, - сдерживая улыбку, сказала мать. - А сейчас помолись. Девочка замерла у дверей погребка, закрыв глаза и что-то шепча губами. Надежда еще раз вставила ключ в замок - он открылся. Заметив нескрываемое удивление Киреева, женщина, дождавшись, когда Катерина умчалась, пояснила: - Отец Илларион говорит, что детская молитва - самая чистая и не зря ведь Господь сказал: "Будьте, как дети". Когда у кого-то что-то не ладится, все зовут мою дочь. Она, конечно, шалунья порядочная, но свято верит, что Господь любую молитву исполнит. - Любую? - Конечно. Надо только веру иметь, хотя бы с горчичное зерно. Вот у Катерины моей такая вера есть - это не я, как отец Илларион сказал. Квас оказался холодным и очень вкусным. Киреев сделал глоток, второй... От страшной боли его буквально скрючило. - Вам плохо? - испугалась Надежда. - Не беспо... не беспо... койтесь, - с трудом выдохнул Михаил. - Хронический гастрит... не ел весь день... бывает. - Он постарался выпрямиться. Боль стала чуть тише. - Я же не знала... Квас-то на хрене, по старинному монастырскому рецепту. - Ядреный квасок, однако. - Еще бы! Жаль, нет Елены Петровны. Она врачом работает. Да здесь и без врача ясно: с гастритом разве можно весь день ничего не есть? - Ничего, ничего. Пойду прилягу. - Вас проводить? - И Надежда, не слушая возражений Киреева, позвала на помощь. Из двери братского корпуса показался тот самый семинарист, о котором говорил отец Варлаам. Михаил сначала хотел отвергнуть предложенную помощь, но боль была все еще сильной, да и комнату, где его поселили, он мог не найти. И еще Киреев подумал, медленно поднимаясь по высоким ступеням братского корпуса: "А ведь это хороший знак, если разобраться: будущий настоятель меня до места ночлега провожает". В том, что этот семинарист когда-то станет настоятелем Свято- Николаевского монастыря города Древлянска, Киреев не сомневался: отцу Иллариону он уже сейчас, до разговора со старцем, верил больше, чем себе. Глава тридцать девятая "Работайте Господеви в веселии, внидите пред Ним в радости" - сквозь дрему услышал Киреев. Только-только успокоилась боль, и он наконец-то уснул, а его соседи, в основном послушники, поднимались на работу. Старик Пахомыч, чья кровать стояла рядом, молился перед старенькой картонной иконкой Спасителя, стоящей на подоконнике. Это его голос слышал Киреев. Удивительно, но старик, внешне похожий на крестьянина прошлого века, без молитвослова произносил наизусть слова псалма: "Уведите, яко Господь той есть Бог наш: Той сотвори нас, а не мы, мы же людие Его и овцы пажити Его". Кажется, девяносто девятый псалом, подумал изумленный Киреев. Но изумлялся он недолго: глаза слипались сами собой. Посплю еще немного, решил Михаил, и проснулся, когда солнце уже высоко поднялось над крышами Древлянска. В комнате никого не было. Михаил вскочил, как ошпаренный. И кто это сказал, что утро вечера мудренее? Вчерашнее спокойствие в душе, радость от предстоящей встречи, предстоящего разговора с отцом Илларионом сменились беспокойством и неуверенностью. Служба заканчивается, хорош же он будет, когда заявится в храм к самому концу литургии! И все-таки это была отговорка. Какая-то неясная сила гнала Киреева из монастыря. "А если старец спросит: ты хоть раз в жизни исповедовался? Что я скажу ему: нет и не собираюсь пока? А о чем мне спрашивать старца? Спрошу, как мне успокоить совесть? Сколько осталось жить? Или попросить его дать богословское определение искушению?" Михаил оделся, взял рюкзак и, стараясь остаться незамеченным, покинул братский корпус. Со стороны это напоминало бегство. Но видеть Киреева, с малодушной поспешностью покидающего монастырь, могла только рыжая дворняга, в одиночестве слонявшаяся по пустынному двору. Что за сила гнала Киреева из монастыря - этого он не мог объяснить, да и не искал Михаил в этот момент никаких объяснений. Зато чувство собственной ничтожности перед людьми, живущими здесь, перед силой их веры, чувство, появившееся совершенно внезапно, захватило Киреева целиком. Он подошел к воротам монастыря, последний раз обернулся назад... "Господи, как легко поучать других! Помнишь, как ты говорил Марфе: самый большой грех - отчаяние. И куда ты пойдешь сейчас, с унынием на сердце и отчаянием в душе? Учитель мудрости, ядрена вошь!" Киреев резким движением снял рюкзак, положил его здесь же и пошел к храму. В конце концов, неужели у него не хватит мужества и силы воли приложиться к той иконе, о которой рассказывал вчера отец Варлаам, попрощаться со старцем и братией, сказать им спасибо за приют. Но чем ближе подходил Михаил к дверям храма, тем меньше походил он на волевого человека. Все та же неведомая сила тянула его назад. Но Киреев все-таки вошел внутрь храма, пусть робко, стараясь не привлекать к себе внимания, но вошел. Поразительно, подумал Михаил, окинув взглядом храм, верующих перед алтарем на этот раз не было. Если вчера стояли человек пять-семь, сегодня - никого! Но литургия, тем не менее, шла своим привычным чередом, подходя к концу. На клиросе - три монаха, среди которых Киреев заметил и отца Варлаама. Вел службу отец Гавриил. Михаил перекрестился и пошел в центр храма: деваться ему было некуда, все равно он один перед алтарем. Впрочем, Киреев ошибался. У дальней стены на маленьком табурете сидел отец Илларион. В руках четки, лицо опущено вниз, будто старец дремал. В отдельных местах службы он поднимался с табурета, потом опять садился. Вот уже хор запел "Отче наш...". Михаил знал, что обычно эту молитву поет весь народ, присутствующий на службе. И потихоньку вслед за монахами на клиросе тоже запел: "...да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя". Куда-то исчезла робость, и та сила, что вела его прочь, словно отступила, затаясь... Молитва закончилась. Положив перед Святым Престолом земной поклон, отец Гавриил обратился лицом к народу, то есть в данном случае к нему, Кирееву, благословил Михаила, произнеся: "Мир всем". Хор ответил: "И духови твоему". При этих словах Киреев поклонился отцу Гавриилу. Сейчас перед ним был не вчерашний эмоциональный и, как показалось Михаилу, несколько легкомысленный человек, а священник, внутри которого будто кто-то зажег светильник. Киреев почувствовал трепет, исходивший от иеромонаха, и трепет этот словно передался ему. Он даже забыл посмотреть на знаменитое пятно на полу. Хор запел: "Един Свят. Един Господь Иисус Христос, во славу Бога Отца. Аминь. Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних". В этот момент кто-то прошептал Кирееву сзади: "Извините, вас просит подойти батюшка". Обернувшись, Михаил увидел невесть откуда взявшегося послушника Александра. Старец сидел в прежней позе, перебирая четки. Киреев подошел к отцу Иллариону и остановился в нерешительности, не зная, как себя вести. - Причаститься хотите? - вдруг спросил старец. - Да, - неожиданно для себя ответил Киреев. - Но я ни разу не исповедовался. - Не беда, - спокойно ответил отец Илларион. - Вот сегодня и начнете. - Старец всем своим видом показал, что слушает Михаила. Так, наверное, щенка бросают в воду. Киреев словно упал с разбега в холодную реку. Перехватило дыхание. И он стал говорить, говорить, говорить. Вспоминал те или иные поступки, повторяя услышанное или прочитанное раньше: "грешен, батюшка". Но волновался и говорил скороговоркой Михаил еще и по другой причине: краем глаза он видел, что отец Гавриил уже шел с Чашей и ждал. Ждал его, как ждали Киреева и монахи. А у Михаила с детских лет было три "пунктика", если можно так выразиться: он терял самообладание и контроль над собой, когда при нем унижали человека, мучили животных, а еще когда он заставлял других ждать себя. - Успокойтесь, - вдруг мягко сказал старец, - не надо волноваться. Вы еще не сказали... - И к огромному удивлению Киреева, батюшка напомнил ему один эпизод из прошлого, за который Михаилу всегда было стыдно. Затем второй, третий. Кирееву оставалось соглашаться и каяться в своих прошлых деяниях и поступках. Так дошли они - вместе с батюшкой - до дней совсем недавних. Михаил только начал рассказывать о том, что произошло в деревне Галичья Гора, заново переживая случившееся, но старец остановил его: - Не надо так подробно... Вы теперь поняли, что важно не богословское или литературное определение искушения, а нечто совсем иное? - Да, - ответил уже переставший чему-либо удивляться Киреев. - Вы раскаиваетесь в том, что мысленно осудили людей, которые за вас потом свои души положили, как за брата своего? Киреев заплакал. - Да, - прошептал он. - Хорошо, - ободряюще сказал батюшка, неожиданно улыбнувшись, правда, одними глазами. - Никогда и ни в чем не надейтесь на себя - и Бог избавит вас от любого искушения. А если оно все же придет - даст вам силы выстоять в борьбе. Но для начала привыкните осуждать только одного человека - самого себя. И тогда Бог вас не осудит. А не осудит Бог - не страшны будут искушения. - А они еще... будут... у меня? - Слезы буквально душили Киреева. Впервые за все время исповеди отец Илларион посмотрел Кирееву прямо в глаза. - Не правда ли, - будто не услышав вопроса, спросил Михаила старец, - не пойти к экстрасенсу, узнав, что у тебя рак, оказалось легче, чем вернуть найденные деньги? А победить похоть оказалось еще труднее. А еще труднее обуздать свой язык, осуждающий брата своего... Киреев опустил голову. - Вы все правильно про меня говорите. - Нет, я простой и грешный монах. Это Господь - сердцевед. Будут ли у вас еще искушения? - вновь улыбнулся старец, на этот раз не только глазами. - Так ведь дорога ваша еще продолжается. Вы отныне православный человек и, значит, должны знать: чем дольше будете идти, тем больше будете понимать, что путь на самом деле бесконечен, а вы только в самом его начале. - Зачем же тогда... отправляться в дорогу? - Помните, своим ученикам Господь говорит, что только милостью Божией может спастись человек. Вот вам и ответ. Милость - это дар любви. Любви Бога к нам, грешным и недостойным. Он и взывает к нам ежечасно и ежеминутно: "Приидите ко Мне вси труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы". Если Он зовет нас, то как же не идти? Легким и сладостным был бы наш путь, если бы не гордость и себялюбие, что живет в сердце каждого из нас. - Но ведь были же святые люди, батюшка. - Един Бог свят. Вот скажите, почему вы так осуждали тех деревенских людей, хотя они последний кусок хлеба вам предложили и приютили на ночь? Почему заранее приписали им дурное? - Сам не знаю. Но я пытаюсь бороться со своей гордыней, если она - причина моих дурных поступков. - Это хорошо, но без Него мы не можем ничесоже. Вот и очищает Он сердца наши скорбями и болезнями. И вам великая милость была дана - через страдания искупить прежние грехи свои. Нужно ли спрашивать: идти мне или не идти? Не спрашивайте - идите. Носите в сердце упование на Него - и идите. А если покажется вам, что вы уже пришли, что вы уже спасены и теперь вокруг вас спасаются тысячи - значит, шли вы совсем в другую сторону. - Простите, батюшка, но разве преподобный Серафим... - Нет, он не совсем так об этом говорил. "Радость моя, - сказал преподобный одному человеку, - молю тебя, стяжи дух мирен, и тогда тысячи душ спасутся около тебя". Мирный дух - это признак того, что мы идем к Богу, а не бежим от него, что мы со смирением принимаем все, посылаемое Им... Все, - как-то устало произнес старец, - давайте я отпущу ваши грехи и идите - причащайтесь... Теперь целуйте крест, Евангелие... Давайте я благословлю вас. Вы хотели спросить меня о своей болезни? - Да, батюшка. - Киреев чувствовал себя открытой книгой, которую легко читает этот удивительный человек. - Господь еще не призывает вас. - Я еще... не очистил... сердце? Поэтому я... буду жить? - Киреев не верил своим ушам. - Правда странно? Вот вам еще один парадокс, раз вы их так любите. Недавно вы были бы счастливы, узнав, что еще будете жить и что близкая смерть вам не грозит, а сейчас вы даже разочарованы. - Разочарован? Да, похоже на это, батюшка. Один человек... еще тогда сказал, что завидует мне... - Пути Господни неисповедимы... Да и молился кто-то о вашем телесном здравии, сильно молился и продолжает молиться. Вы видели вчера маленькую девочку? Вот у нее нам всем учиться надо. Бог внимает чистым сердцам, особенно если они уже предстоят перед Ним. - Лиза... умерла? - спросил Киреев, хотя он уже все понял. Старец помолчал, затем ответил: - Умереть - не очень... верное слово. Еще один парадокс, согласитесь: многие хорошие слова для нас приобрели противоположное значение, и наоборот. Слово "прелесть", то есть "обман, ложь", стало похвалой... Да... Раньше на Руси говорили "преставился". Понимаете? Человека как бы переставили. Он в другом измерении, но он стоит, он жив... А еще есть такое слово - "успение". - Какое-то соединение "сна" и "уснуть". - Так оно и есть. Успеть спастись... Она вымолила вас, эта девочка... - были последние слова, которые Киреев услышал от отца Иллариона. Может быть, от того, что огорошила его весть, полученная через старца, но само причастие запомнилось ему гораздо меньше исповеди. Нет, он с волнением и трепетом подходил к Чаше, но внешне ничего особенного в его душе не произошло. Михаил отныне ни на секунду не сомневался, что Лиза по-прежнему жива, только находится в другом измерении. Земной путь ее был завершен. Но от сознания того, что он никогда не увидит свою дорогую коноплянку, Кирееву стало невыносимо грустно. Подошедший после окончания службы отец Варлаам поздравил Михаила с принятием причастия и подарил большую просфору. Простившись с ним и другими монахами, Киреев отправился к воротам, где все на том же месте лежал его рюкзак. - Куда теперь пойдете? - спросила Михаила подошедшая Надежда. - А то бы остались... - Старец пока не звал. А после будет видно... Куда пойду сейчас? Городок такой есть - Бобров называется. Не слыхали? - Нет. - А оттуда уже точно - в Старгород, - скорее себе, чем женщине ответил Михаил. - Тоже не слышала. - Вот теперь будете знать. - Ангела-хранителя вам в дорогу. А старец будет молиться за вас. И вы его тоже не забывайте! - Что вы! - А то оставайтесь. Я для вас без хрена квас сделаю. - Надо идти. Спасибо. - Я вот тут вам хлебушка и огурчиков малосольных положила. Идите с Богом! Киреев вновь прошел через весь Древлянск. Но теперь город показался ему совсем другим - тихим, сонным и очень уютным. Он зашел на почту и хотел позвонить в Москву. Отстоял длинную очередь - единственная телефонистка работала очень медленно, а потом Киреев передумал звонить. Что он скажет Ире и Виктору? И Михаил послал Бобровым телеграмму, в которой было всего пять слов: "Я плачу вместе с вами". * * * Киреев оказался прав. Оперуполномоченный не усомнился в показаниях Юли, а Вадим Алексеевич и Федор не оставили девушку в одиночестве. Хирург вообще-то здорово помучил ее. Он заставлял Селиванову много ходить - сначала по палате, потом по коридору и, наконец, по маленькому больничному парку. Разумеется, Юле это не нравилось: лежать в постели было гораздо комфортнее, при ходьбе же начинались боли. Но с каждым новым днем девушка ходила все увереннее и увереннее. При выписке Голубев дал Юле, как он сам выразился, ЦУ - ценные указания и обязал ее каждый день приходить на перевязки. - Вадим Алексеевич, - спросила она хирурга, - я у вас в неоплатном долгу, но ответьте мне: почему вы так заботитесь обо мне? - По многим причинам, уважаемая Юля. - Киреев - одна из них? Голубев на секунду-другую задумался. Потом ответил: - Он - редкий человек. - Потому что ходит пешком? - Потому что неделю просидел возле твоей постели и ни разу не попросил меня, хирурга, посмотреть его самого. Думаешь, я не понял, чем он болен? А вообще, - Вадим Алексеевич улыбнулся, - уважаемая Юля, разве чувство приязни, дружбы всегда логически объяснимо? Хотя, не спорю, мне было приятно, как большому поклоннику Канта, встретить в нашей жизни единомышленника. - Михаил Прокофьевич вам сам сказал, что любит Канта? - Зачем? Когда тебя привезли в приемный покой, то я позволил себе процитировать Иммануила: "Удел женщины - владычествовать, удел мужчины - царить..." А Михаил Прокофьевич неожиданно - для меня, разумеется - закончил мысль Канта: "...потому что владычествует страсть, а правит ум". Юля возмутилась: - Вас, что, на такие глубокие мысли навело мое распростертое тело? - Не обижайтесь, уважаемая Юля. У женщин мысли рождаются из переживания, а у мужчин переживания из мыслей... - Это тоже сказал Кант? - Нет, это сказал хирург Голубев... Мне трудно объяснить женщине ход своих мыслей, но, поверьте, и Киреев, и я, и тот молодой человек, кажется, его зовут Федор, все мы переживали за вас. - Я это знаю и благодарна вам всем. Но все-таки, что в моем тогдашнем положении вызвало в вашей памяти эту цитату? - Вы не понимаете? - Не понимаю. А Киреев понял вас или только показал свою эрудицию? - Как у вас глазки заблестели! Вот вам и ответ. Если бы миром правил ум, а не страсть! - Получается, что во всем виноваты женщины? - Да нет же! Разве настоящий мужчина мог так поступить с вами? Все перемешалось в этом мире... - Голубев громко вздохнул. - Вы умирали тогда. На лице ни кровинки, зато в крови обе руки. Это правда, что все хирурги в той или иной степени являются циниками. Но не потому, что они бессердечны. Это защита организма, если хотите. И все равно, когда умирают дети или молодые люди - к этому, уважаемая Юля, невозможно привыкнуть... - Голубев замолчал. - Кант - это форма самозащиты? - спросила Юля. - Вот видите, столько я слов потратил, а вы одной фразой объяснили, - улыбнулся Вадим Алексеевич. - А можно сказать несколько иначе: я в тот момент призвал себя к бесстрастию. - Зачем? - Чтобы у вас стало больше шансов выжить. А вот Федор Новиков не вел с Юлей философских разговоров. Он приходил, приносил козье молоко - "подарок от тещи", свежие ягоды и фрукты. Сидел молча, не зная куда деть свои большие руки. Сначала Юля чувствовала себя не очень ловко, особенно когда Федор стал продолжать навещать ее в монастырской комнатке, где она поселилась, выписавшись из больницы. В жизни Селиванова твердо усвоила правило: если тебе оказывают внимание, значит, от тебя что-то хотят. Первым исключением из правила оказался Киреев. Неужели Федор будет вторым? - Вы, я думаю, образцовый муж, Федор, - сказала однажды Новикову Юля. - Почему так думаете? - Вы заботливый. Хозяйственный. Немногословный. Наверное, руки у вас золотые. Федор засмущался: - Скажете еще! Вам Михаил расскажет. Он тогда на меня прикрикнул даже: много, мол, говоришь. - Вы удивили меня. А я думала, что вы - молчун. - Да я сам себе удивляюсь. А вот про то, что хозяйственный... У нас иначе нельзя. Жить-то надо. - А чем вы занимаетесь? - Да всем. Фермерствовать пробовал. Когда за солярку пришлось весь собранный урожай отдать, а налогами меня просто задушили, понял, что с фермерством завязывать надо. Кое-что продал - грузовичок старенький купил. Однажды решил мясным бизнесменом заделаться. - Каким? - Мясным. Объездил окрестные деревни, мяса скупил и поехал в Москву продавать. Наивный. - Почему наивный? - Пока ехал, на одном посту ГИБДД остановили - пришлось дать гаишникам мяса, на втором, третьем... А в Москве на рынке подошли три... - Бугая? - Да, здоровые ребята. И сказали, по какой цене я должен мясом торговать. Я даже бензин не смог окупить. Прогорел, одним словом. Никудышным оказался бизнесменом. - А чем сейчас занимаетесь? - Чем придется. Дрова и уголь бабкам вожу, сено. Ничего, жить можно. Нам двоим хватает. - Простите, у вас нет детей? - Есть. Павлик. - А почему вы говорите - вдвоем? - Вдвоем. Я не женат. - А как же... теща? - растерялась Юля. - Обыкновенно. Мать жены - теща. Жены не стало - теща осталась. Анна Алексеевна - хорошая женщина. Не знаю, в кого только моя Настя пошла. - Настя - это жена? - Бывшая. Мы развелись с ней. Пока я землю пахал, она... короче, недоглядел я за Настюшкой. По-черному она загуляла. - Что же вы не уследили? - А как уследишь? Она в магазине работала. Там и пить начала... Я и так с ней пробовал разговаривать, и сяк. И хоть она из меня посмешище делала, ради Пашки терпел. Но когда с очередным хахалем в Липецк на полгода уехала, даже матери об этом не сказав и с сыном не попрощавшись... Короче, не интересно это, - горестно махнул рукой Федор. - Анну Алексеевну жалко. Одна у нее Настя была. - Почему была? - Когда она из Липецка приехала, ее никто узнать не мог. Будто лет на десять постарела. Да разве такая жизнь красит? Два дня Настя у матери пожила и опять пропала. То в Ельце ее видели, то в Ефремове, говорят, на вокзале бутылки собирала. А потом исчезла... будто не было. Федор умолк. Молчала и Юля, не зная, что сказать. Неожиданно Новиков встрепенулся: - Только, ради Бога, не подумайте, что я вас разжалобить хочу или что клинья к вам подбиваю. Я же понимаю, кто вы, а кто я... Юля даже поперхнулась от таких слов: - Федор, вы о чем говорите? Я такой же человек, как и вы. Разве не так? Только... вы совсем не знаете меня. - Юля, я же сказал, что у меня плохих мыслей в голове не было и нет. Да вы пейте молоко, пока оно теплое. Оно целебное. Поправитесь - и в Москву, я же понимаю. - Послушайте, Федор. Все совсем наоборот. Я... Господи, ну как это сказать... Вы - хороший, добрый человек. Только в одном я ошиблась: думала, что вы молчун... - А оказался болтуном? - Нет, просто общительным человеком. А молчали, видно, из робости? - Есть немного, - совсем по-детски улыбнулся Федор. - Вы и вправду славный. Даже жену свою... бывшую Настей называете. - А как же иначе? Не шлюхой же, простите. Она же мать Павлика, да и жалко ее. Настя не плохая была. Просто - слабая. Юля с удивлением смотрела на этого рыжеватого парня с пронзительно-серыми глазами. Раньше, когда ее бросал очередной любовник, Юля говорила себе: "Все мужики - сволочи", хотя на самом деле в это не верила. И когда появлялся какой-нибудь Гришаня, она открывала ему двери, в глубине души надеясь, что вот этот окажется настоящим. Странно, а Федору открыла бы она двери своего дома? - Понимаете, Федя, я очень дурная женщина. Вы думаете, порядочная девушка окажется в такой ситуации, в которой я оказалась сейчас? Поверьте, кое в чем я могу дать фору вашей жене. - Бывшей жене. - Да, бывшей жене. И за многие поступки, что я делала, мне очень стыдно. И перед теми людьми, что так заботливы ко мне, - стыдно. - Послушайте, Юля, зачем вы наговариваете на себя? - Наговариваю? - Конечно. Всякого человека по глазам видно - хороший он или плохой... И зря вы смеетесь. - А Настя была хорошей? - Да. Но слабой. Я с ней развелся не потому, что меня ребята знакомые рогоносцем называли... - А почему? - Потому, что ей Пашка не нужен был. - А зачем мне наговаривать на себя? - Не знаю, - пожал плечами Новиков. - Засиделся я. Пора мне. Завтра заехать не смогу, а послезавтра обязательно буду. - А я думала, что мужчин в женский монастырь не пускают, - пошутила Юля, стараясь скрыть легкую досаду: ей отчего- то захотелось услышать от Федора ответ на свой вопрос. - Да, матушка-настоятельница - человек хороший, но строгих правил. - Новиков, похоже, не почувствовал шутливой нотки в голосе Юли. - Но мы с ней ладим. Я им на грузовике то уголька подвезу, то дровец... Только не подумайте, что за деньги - монастырь все-таки. - Приходите, - вдруг сказала Юля. - Я буду рада. И еще. Мне помощь ваша нужна будет. - Говорите, - с готовностью откликнулся Федор. - Позвонить надо в Москву. Городок ваш хоть и маленький, но мне еще трудно ходить. - Довезу. Могу и в Елец, могу в Липецк - там связь лучше работает. - Спасибо. Меня Задонск вполне устраивает. Кстати, а сколько из Москвы до вашего городка на машине ехать? - На хорошей машине? - На очень хорошей. - Часов пять. - Понятно. - Ну, я пошел? - Спасибо... тебе. Но Федор топтался на месте и все не уходил. Потом еще раз сказав: "Я пошел", закрыл за собой дверь. Когда он ехал на своем грузовике в Хлевное, где ждал его семилетний Пашка, то всю дорогу думал о том, что скоро эта необыкновенная девушка уедет в свою Москву и забудет его, такого нелепого со своими яблоками, козьим молоком и грязными от угля руками. А Юля представила себя в роли жены Федора, доящей коз, окучивающей картофель, варящей щи на русской печке. Нелепая получалась картина. Но смеяться почему-то не хотелось... Между прочим, настоятельница была действительно женщиной строгих правил. Однажды она сказала Юле, что праздность - мать всех пороков. Затем, немного помолчав, добавила: - По-моему, залежалась ты, дочка. Это пусть мужики над тобой пчелками порхают, у нас все- таки монастырь. - Гоните, значит? - без обиняков спросила Юля. - Упаси Господь! Вижу, что ты еще не совсем здорова. У нас сестры трудятся в меру своих сил. Вот я и пытаюсь узнать твою меру. - Отжиматься от пола еще не могу, а на ногах уже стою. - Ну и славно. В хоре пела когда-нибудь? - В музыкальной школе пела. Правда, давно это было... - Вот и помоги сестре Евфимии. Приказывать я тебе не могу, тем более знаю, что скоро ты в Москву уедешь. Но сейчас праздников много наступает, а хор у нас маловат. Да и слабоват, надо признать. Юля сначала едва не рассмеялась, потом, поняв, что это будет невежливо, решила культурно отказаться. И вдруг неожиданно вспомнила, как Михаил читал ей стихотворение Блока... - Но я не пела в церкви... никогда. Вдруг - не получится? - Ты думаешь, я всю жизнь настоятельницей была? - А на вас посмотришь, матушка Валентина, и кажется, что всю. - Язык у тебя... - засмеялась настоятельница. - Я пятнадцать лет бухгалтером на фабрике отработала. - А как же... - Так же. Призвал Господь - и пошла. Не обо мне речь. Так поможешь сестре Евфимии? - Сестре и не помочь? Только я сутану вашу черную не одену. - Сутану? - опять засмеялась матушка Валентина. - В чем сейчас ходишь, в том и пой. Между прочим, одежду и белье Юле купила на задонском рынке Ирина Васильевна, жена Голубева. Покупала "на глаз", а потому Селиванова не очень ловко себя чувствовала в этой одежде. - Только краситься не надо и не забывай платком голову покрывать. Считай, это будет твое послушание, - добавила матушка. - Хорошо, - Юля даже растерялась от того, что обычно суровая и неулыбчивая настоятельница так озорно рассмеялась. Селиванова вообще переступила порог монастыря с огромным количеством накопленных ранее предубеждений. Например, ей казалось, что в монастырь идут либо пожилые, либо жизнью обиженные люди. А если Юле и доводилось что-либо читать или слышать о монастыре, то это сводилось в основном к рассказам о якобы прорываемых между мужскими и женскими монастырями подземных ходах. С какой целью прорываемых, объяснять, надеюсь, не надо. Разумеется, подземного хода она не обнаружила. А вот среди сестер обители увидела и пожилых, и действительно обиженных жизнью, но также и молодых, и даже красивых девушек. Это еще больше озадачило Юлю. Смущали, правда, вечно опущенные долу глаза некоторых монашек и осуждающие взгляды, направленные в ее сторону. Но когда Селиванова стала ходить на спевки небольшого монастырского хора, когда она почувствовала, с каким терпением и тактом относятся и к ее шуткам, не всегда безобидным, и к ее ошибкам на репетициях, а они в свою очередь поняли, насколько искренна и добра эта девушка, то отчуждение растаяло, как льдинка на мартовском припеке. Юля перестала разгадывать психологические загадки, а приняла этих людей, называвших друг друга сестрами, а ее - Юленькой, такими, какие они есть. Когда же она первый раз спела на службе вместе с сестрами Трисвятое: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас", когда увидела глаза двенадцатилетней Вареньки, девочки-сироты, нашедшей приют в обители, в которых отражался отблеск свечей, когда услышала проповедь тихого батюшки Сергия, в которой говорилось о том, что Господь преобразился на горе Фавор, а мы тоже должны преобразить свои жизни, - Юля перестала чувствовать себя здесь чужой. Она не могла, да и не собиралась идти по пути матушки Валентины, сестры Евфимии, других девушек, ставших монахинями или послушницами, но теперь Юля открыла новый для себя мир. И поняла, что будучи лишенной этих тихих молитв, колокольного звона, зовущего к вечерне, пения, от которого у нее в некоторых местах мурашки бежали по спине, - она была лишена чего-то очень родного и светлого... Юля отказалась от того, чтобы ей носили еду в комнату, а с разрешения настоятельницы ходила в трапезную. Во время трапезы кто-нибудь из сестер обязательно читал - обычно это были выборочные места из житий святых. Однажды матушка Валентина попросила почитать Юлю. Все посмотрели на нее. Неожиданно для себя Юля смутилась: - Я не умею по церковно-славянскому. - Жаль. А какие-нибудь приличествующие для этого места стихи ты знаешь? - Стихи? Юля на секунду задумалась, а потом стала читать - про девушку, которая пела в церковном хоре, о радости, которая обязательно будет, об усталых людях, мечтающих обрести покой... Последний раз она читала стихи на пионерском сборе в седьмом классе, а потому от волнения не заметила, что никто во время ее чтения за столом не ел... Кроме глухой древней старушки, которую все звали сестрой Клавдией. Клавдия доедала пустые щи и бормотала про себя: "Добрые щи, но укропчику можно было побольше положить". Глава сороковая Если и оставалось темное облако на Юлькином жизненном небосклоне в эти августовские дни, то это было невыполненное обещание, данное в больнице Кирееву. Она так и не позвонила Софье. Когда "мой угольщик верный", как Селиванова за глаза называла Федора, напоминал Юле о просьбе довезти ее до телеграфа, она, ссылаясь на занятость (Новиков при этих словах удивленно поднимал свои белесые брови), говорила: давай лучше завтра. Завтра все повторялось вновь. На самом же деле Юля каждый вечер проговаривала этот разговор. Она хотела и боялась его. В конце концов Селиванова не выдержала и пошла за советом к настоятельнице. - Да ты у нас и впрямь настоящей православной становишься! - искренне удивилась матушка Валентина. - Вот уже совета спрашиваешь. - А что, быть православным, значит, обязательно советоваться надо? - Все-таки Селиванова не была бы собой, не задай она этого вопроса. Настоятельница внимательно посмотрела на нее. - Да как тебе сказать? И в этом тоже. Если же ты будешь слушать других еще и со смирением - будет вообще хорошо, - ответила матушка Валентина. Потом добавила мягче: - Зачем, дочка, задаешь такие вопросы, ответы на которые еще не готова услышать? Юля смутилась. - Извините, пожалуйста. Мне действительно ваш совет нужен. Вы - мудрая женщина... - Остановись. Кто я - ни мне самой, ни тебе не известно. Вопрос задавай, а льстить мне не надо. Мой совет на сердце не ляжет - пойдешь к отцу Сергию. А что касается мудрости... Она, дочка, состоит не в том, чтобы говорить, а в том, чтобы знать время, когда стоит говорить. - Вы только не подумайте, что я вам льстю... льщу, но это вы хорошо сказали. У вас в Задонске одни философы, наверное, живут. Настоятельница вновь не выдержала и засмеялась: - Это не я сказала, а авва Исайя. - У меня есть друг, впрочем, вы его знаете - Михаил Прокофьевич Киреев. Вот бы им поговорить втроем. - Кому им? - Исайе, Кирееву и врачу вашему, Голубеву. Тот, когда меня увидел раненую, так сразу Канта стал цитировать, а Киреев ему помогал. Им бы авва сказал, что иной раз лучше помолчать. Матушка Валентина смотрела на Юлю и с радостью про себя отмечала, что девочка оттаяла. И это сочетание своеобразного юмора, по старой привычке еще направленного на то, чтобы "подколоть" собеседника, но в то же время уже незлого - с наивностью, присущей натурам чистым, создавало забавную "смесь". Разговаривать с этой девушкой было радостно, но, будучи опытной настоятельницей, матушка опять приняла строгий вид. - Интересная мысль. Но, вообще-то, авва Исайя жил на Синае еще до того, как Русь христианство приняла. А теперь давай, выкладывай, с чем пришла... Уже через два часа Юля ждала, когда ее соединят с Москвой. - Третья кабина, Москва на связи, - громко объявила телефонистка по селектору. В эту минуту раздался телефонный звонок и в квартире Софьи Вороновой. Вообще-то, Софья забежала домой на минутку - взять кое-какие документы для Иванова. Москва в эти дни словно обезумела. Ранее незнакомое слово "дефолт" повторялось всеми с утра до ночи. Софья могла себе позволить относиться к панике, охватившей людей, спокойно. Давний друг ее дяди, банкир с редкой для этой профессии фамилией Иванов, заранее предупредил ее о готовящемся обвале. И в знак уважения к памяти Владимира Николаевича взял на себя все необходимые хлопоты, чтобы деньги, вложенные Вороновой в его банк, не пропали. К тому же Софья хорошо помнила слова дяди о том, что золото, земля и предметы искусства никогда не подлежат инфляции. Земли у нее не было, а все остальное она имела. А вот для той же Аллы наступили черные дни. Этим летом она расширяла свой бизнес и взяла приличную сумму в кредит. Разумеется, в долларах. Теперь Петрова ежедневно звонила и плакалась Софье, сетуя на несправедливость судьбы. Воронова сочувствовала подруге, но, если честно, ее гораздо больше занимала выставка работ Лизы, открывшаяся в "Белой розе" двадцать девятого августа. Когда-то один старый художник рассказывал ей о своем несчастье: его единственная выставка в Москве совпала с проведением в городе Олимпийских игр, а потому осталась незамеченной. Осталась незамеченной и выставка Лизы Бобровой. Так вначале думала Софья. Сославшись на непредвиденные обстоятельства, не пришли знакомые журналисты. Плакаты, с которых на людей смотрела красивая маленькая девочка, не привлекли внимание москвичей: их в эти дни занимали совсем другие проблемы. "Кто услышит коноплянку?" - так решила назвать Софья выставку. "Никто не услышит", - переживала она, видя, как за несколько минут до открытия выставки оставался пустым зал, где висели работы Лизоньки. Но и впрямь, что Бог ни делает- все к лучшему. Собрались те, кто знал и любил девочку. Пришли несколько робеющие Ира и Виктор, Софья Мещерская привела всю свою семью. Разумеется, первой помощницей Вороновой была Наталья Михайловна. С ней пришли сотрудники хосписа, в котором Котеночкина работала. К радости Иры, подошли и несколько девочек, подружек Лизы. Странное дело, будто не сговариваясь, все - от старика Мещерского до семилетней девочки Вероники - принесли с собой по две белых розы. Они клали их к большому портрету Лизы. Речей, разрезания ленточек не было. Забежавшая было на "огонек" юная журналистка, узнав, что фуршета не будет, быстренько удалилась. Из магнитофона звучали трели птиц, записанные на пленку. А в кабинете Софьи стояли стаканы с ананасовым соком - любимым соком Бобренка. А потом вдруг стали приходить посетители. Входили тихо, читали написанную Вороновой аннотацию к выставке, смотрели на картины. Софья заметила, что, обойдя выставку, они опять подходили к портрету Лизы и долго всматривались в ее лицо... А на следующий день ко входу в галерею подъехал автобус. Привезли детей из какого-то подмосковного санатория. Видимо, элитного. Дети были нарядные, шумные, веселые. Но потом и они стали вести так же, как вчера вели себя взрослые. Стихал смех, дети вполголоса спрашивали друг друга, какая "птица" им понравилась больше, а потом подходили к портрету девочки, которая была их ровесницей. И долго смотрели в ее лицо. Молодцом оказалась Женя, секретарь Софьи. Она обо всем позаботилась заранее и вынесла детям стаканы с ананасовым соком, когда те собирались уже уезжать. Минуло еще несколько дней. В огромной вазе, стоявшей на полу, все больше появлялось белых роз. Кто-то принес свечи и несколько иконок. Женя предположила, что это дети из воскресной церковной школы, приходившие вместе со своими учителями. А в книге отзывов появлялось все больше и больше записей. В конце каждого дня Софья прочитывала их. Иногда одна, иногда вместе с Ирой и Натальей, которые почти целыми днями находились в галерее. Читала и поражалась, какие теплые и задушевные слова находили люди... Некоторые даже писали стихи. Одна девочка, подписавшаяся "Маша из Химок", написала: Коноплянку тот услышит, К людям кто любовью дышит. Она петь для тех согласна, Кто живет легко и ясно. Единственное, что огорчало Софью, - так это отсутствие Киреева. Она даже почувствовала что-то вроде легкой обиды на него. Ей казалось, уж Михаилу никак нельзя было не прийти в этот зал, где на самом видном месте висел киреевский двойник - коростель. И в то же время Софья очень хотела, чтобы Киреев оценил и ее работу - саму выставку. Вороновой было важно доказать Кире, что она - не праздная богатая и легкомысленная дамочка, не скучающая филантропка, а... - Задонск на линии, - услышала Софья вместо ожидаемого ею всхлипа Аллы. - Говорите. - Какой Задонск? - удивилась Воронова. Но на том конце провода уже молчали. Затем - щелчок, и откуда-то издалека, словно из-под земли, раздался голос: - Здравствуйте, Софья Николаевна. - Здравствуйте. - Вы не узнали меня? - Извините, не узна... Юля? - От неожиданности Воронова растерялась, что с ней происходило крайне редко. По определению, как выражалась Мещерская. - Ты где? - только и могла спросить Софья. - В монастыре, - не менее глубокомысленно изрекла Юля. Будучи более готовой к разговору, она решила взять инициативу в свои руки: - Плохо слышно. Вы удивлены, я понимаю... Мне хочется у вас попросить прощения... за все... - Что с Киреевым? - перебила ее Воронова, понявшая слова Юли по-своему. - Он привет вам передает. Жив он, жив. И даже успел меня спасти. Он сейчас... Голос Селивановой пропал совсем. Но то, что Киреев жив, это Софья расслышала. - Говори громче! - Не могу, я и так на весь телеграф ору. Софья Николаевна, у меня к вам есть предложение. До Задонска пять часов езды. Приезжайте! - Когда? - Если сейчас выедете, будете у нас к вечерней трапезе. Матушка Валентина благословила, чтобы вы приехали. - Матушка... благословила... Это что, розыгрыш? Какая матушка, какой монастырь? Ты меня вообще за абсолютную идиотку принимаешь? - О, Господи! Почему, когда врешь, тебе верят, а когда правду... Одним словом, мне есть что вам рассказать. О том, что произошло, о Михаиле Прокофьевиче. Приезжайте. Прокричав адрес монастыря и сказав: "Жду вас", Юля повесила трубку. В конце концов, она выполнила все, что обещала - себе и Кирееву. Извинилась, передала привет от Михаила, пригласила приехать. Почему-то Селивановой казалось, что Софья не приедет. - Куда мне ехать? - спрашивала сама себя Воронова, продолжая держать в руке телефонную трубку. Но она этого не замечала, как не замечала и того, что разговаривала вслух сама с собой. - Я что, ненормальная? Они, наверное, Киреева не смогли найти и теперь хотят, чтобы я... Но зачем для этого надо ехать в Задонск? Или они перехватят меня на дороге... Господи, какая каша в голове! Надо позвонить Мещерской и посоветоваться... Поскольку мысли в голове Софьи роились подобно встревоженному пчелиному рою, она не договаривала до конца фразы. Наконец ей удалось прийти в себя. Только тут Софья заметила, что лихорадочно листает Атлас автомобильных дорог... Хорошо, что Мещерская оказалась дома. - Славка-черноголовка, привет! Ты можешь спросить у своих мужиков, по какой дороге в Задонск надо ехать? - Что случилось, насмешливая моя? Кстати, как выставка проходит? - После, после, Сонечка. Приеду, все расскажу. Если приеду. - Да ты что?! Жди меня, я сейчас к тебе бегу - все расскажешь, тогда и решим, куда тебе... - Мещерская! Не буди во мне зверя! Я уезжаю сейчас, немедленно. - Но, почувствовав, что на том конце провода обиженно задышали, Воронова сказала так мягко, как только могла в этот момент: - Сонечка, милая моя! Я тебе все расскажу, я еще надоем тебе, вот увидишь, но сейчас я должна ехать. Поверь мне. - Верно, сумасшедшая. Про Задонск я тебе и сама скажу. В Воронеже была когда-нибудь? - Нет. - Короче, по Каширскому шоссе шпарь до Ельца, а там и Задонск. Главное, не сворачивай с трассы никуда. Ферштейн? - Натюрлих. Передавай своим ребятишкам привет. Я приеду - позвоню. - Когда тебя ждать?.. Трубку положила. И правда - сумасшедшая. Вот что любовь с людьми делает. - С какими людьми, солнце мое? - спросил Мещерскую муж. - В данном случае с твоей любимой Софьей Николаевной. - А ты не ошибаешься? - скептически хмыкнул Илья Ильич. - Если у Софьи выставка Лизы проходит, а она все бросает и в Задонск мчится, что это означает, по- твоему? - Что? - Только одно: похоже, этот таинственный Киреев нашелся. Ну и хорошо, а то совсем девчонка издергалась. - Похоже, солнце мое, ты не рада этому. - Почему? Мещерский показал в сторону соседней комнаты: - Думаешь, я не догадывался, как ты хотела нашего Ферапонтика и Софью... - Оставь! - неожиданно сердито перебила мужа Мещерская. - Самое печальное, что эта любовь для Софьи - большое горе. Говорю тебе не как мать твоего сына, а как ее подруга. - Почему? - Пришла пора удивляться Илье Ильичу. - Когда находишь, а потом теряешь - это грустно? - вопросом на вопрос ответила Софья. - Можешь не отвечать. - А почему ты думаешь, что она должна потерять этого человека? - Это слишком грустная история, мой месяц ясный, чтобы я могла ею разбередить твое нежное и ранимое сердце. Лучше пойди - завари кофейку. * * * От Древлянска до Боброва те же пять часов езды. Ну, пусть семь-восемь, учитывая, что дороги в тех краях - не чета Каширскому шоссе. Сколько дней шагал до воронежского городка полевыми дорожками да лесными тропами Киреев - один Бог знает. Близилась осень. Ее приближение днем не чувствовалось, даже наоборот, казалось, что до осенней поры еще очень далеко. Местные жители говорили, что последний раз такая жара в этих местах стояла лет двадцать пять тому назад. Киреев знал, что онкологическим больным такая погода не на пользу, но, к своему удивлению, он чувствовал себя гораздо лучше, чем в начале и середине своего путешествия. А вот ночи стали холодными. Если в июне и июле Михаил, ночуя в поле или лесу, мог позволить себе не влезать в спальник, то теперь он все чаще и чаще просыпался по ночам от холода, даже свернувшись калачиком в спальнике. Проснувшись, Киреев смотрел в огромное ночное небо, усыпанное крупными звездами. Смотрел и не мог насмотреться. Вообще- то, Михаил старался в такие минуты ни о чем не думать. Постепенно сон опять брал свое, глаза смыкались. И так хорошо ему было в такие минуты, что он даже забывал о своей боли, о растертых в кровь ногах. И почти в бессознательном состоянии Михаил шептал строки стихов, что сами приходили к нему. Странно, но все чаще и чаще это были стихи Никитина. Впрочем, сам Киреев этому и не удивлялся, объясняя все приближением к воронежской земле, чьим уроженцем был поэт. Видимо, вечно живут не только души, но и мысли, тем более те, что когда-то облагались в поэтическую форму. "Вот уж песнь заводит Песенник лихой, Из кружка выходит Парень молодой. Шапку вверх кидает, Ловит - не глядит, Пляшет - приседает, Соловьем свистит. Песне отвечает Коростель в лугах, Песня замирает Далеко в полях... Звезды над полями. Глушь да камыши... Так и льются сами Звуки из души..." - шептал Киреев и незаметно засыпал. Через час-другой Михаил просыпался вновь - и все повторялось. Прошло время, когда он чувствовал себя чужаком в мире полей, звезд, ручьев и птиц. В этом мире уже не было прежней таинственной загадочности, но теперь Киреев восхищался им еще больше и больше. То, что раньше казалось хаосом, - теперь изумляло своей гармонией и мудростью. Взять тех же птиц: казавшиеся Кирееву раньше чуть ли не олицетворением того самого хаоса, они стали для Михаила эталоном организованности и порядка. Например, оказалось, что благодаря птицам можно легко определять время. Если, просыпаясь, заводила свою песенку горихвостка, Михаил знал, что времени - половина второго ночи. Ровно в два часа вслед за горихвосткой начинали славить новый приход солнца иволга, кукушка, малиновка. А самыми сонными, как ни странно, оказались воробьи. Если Киреев, просыпаясь, слышал их веселое и задиристое чириканье, он понимал, что пора подниматься и готовиться в дорогу... Впрочем, боюсь, я не очень удачно выразился, написав, что Киреев "к своему удивлению, чувствовал себя гораздо лучше, чем в начале и середине своего путешествия". Все на свете относительно. Гораздо - это все же перебор. Бывали дни, когда Киреев буквально еле волочил ноги, мечтая даже не об отдыхе, а о тени над головой. Бешенно лупило сердце, огнем горела гортань, кружилась голова. В такие минуты Михаил негромко произносил молитву, которой научил его старец Илларион. Молитовка была короткой - всего восемь слов. Старец велел произносить ее вслух, начиная с тридцати трех раз в день, с каждым днем все увеличивая это число. Сразу прошу прощения у читателя: не считаю себя вправе передавать то, что сказано втайне одним человеком другому. Хотя, с другой стороны, эта молитва - не собственность старца и Киреева. Эти восемь слов православный народ громко, шепотом или одним сердцем произносил и сто, и тысячу лет назад. Давайте поэтому поступим так: молитва, которую шептал идущий по жаре Киреев, зашифрована в этой книге, причем зашифрована просто, чисто символически. Прочитав книгу до конца, читатель легко прочитает и молитву. Однако вернемся к нашему страннику. Киреев заметил, что когда он произносит молитву, будучи, как Михаил говорил, "при силах", ранним утром, в начале пути или после дневного отдыха, его ум с поразительной быстротой убегал от смысла молитвы. Губы произносили слова, а думал он о чем- нибудь другом. Или о ком-нибудь. Например, о Софье. Михаил чувствовал, что об этой девушке он думает иначе, чем о Наталье, Юле, Марфе и даже о своей бывшей жене. Признаться себе в том, что Софья теперь для него не просто знакомая, случайно встреченная им в бесконечной суете московской жизни, не только землячка и владелица иконы, которую Киреев должен принести в Старгород, а человек, при воспоминании о котором в душе неспроста рождалось что-то очень нежное, давно забытое, - "особливый человек", как любила говорить его бабушка, - признаться в этом даже себе самому Михаил пока не мог. А вот когда сердце вот-вот было готово вырваться из груди, когда приходили мысли о том, что в этом поле, на этой дороге наступит последнее мгновение его земной жизни, слова молитвы вместе с дыханием словно входили сначала в его сознание, затем - в сердце. Однажды Михаила так увлекла эта молитва, что, перестав перебирать шарики на четках, подаренных ему отцом Илларионом, он лишний час прошагал по изнуряющей жаре... ...До Боброва оставалось не больше четырех дней пути. Киреев перешел Дон в районе Павловска и шел вдоль реки Осередь по направлению к знаменитому Шипову лесу - зеленому островку в степи, оставшемуся от некогда громадного леса, росшего здесь в былинные времена. Самой реки Михаил не видел - она была скрыта за домами длинных-предлинных сел, коими так богата воронежская земля. Села в пять, десять и даже пятнадцать километров в тех краях не редкость. Причем иной раз было не ясно, где заканчивается одно село, а начинается другое. Вот и в тот день Киреев не заметил, когда, пройдя Александровку, он очутился в Воронцовке. Именно там и произошло то, что Михаил после называл "воронцовским чудом" или "осередской сказкой". Он дошел уже до середины этого старинного села, в котором в конце XIX века на десять тысяч человек населения приходилось три церкви, три школы, богодельня, больница, множество лавок, одна паровая, пятьдесят ветряных мельниц, пять небольших заводиков, три еженедельных базара и четыре ярмарки, - как дорога резко повернула влево. Кирееву оставалось перейти мост, и он входил бы в ту часть Воронцовки, которая непосредственно вдавалась в Шипов лес. Мостик был небольшой, как, впрочем, и речка, через которую его перекинули. Сколько раз Михаил с надеждой всматривался в речные воды, лелея в глубине души мечту увидеть прекрасную реку своего любимого сна. А сейчас он спешил под спасительную сень огромных вязов и дубов, которыми так славен Шипов лес. Дома, дома, дома - десятки, сотни домов так утомили глаза Михаила, что он, забыв о реке, не чаял поскорее увидеть зелень вековечного леса. Дойдя до середины моста, Киреев рассеянно посмотрел налево и... замер, пораженный. Если бы сейчас перед ним приземлилась летающая тарелка и из нее дружной толпой вышли зеленые человечки в шлемах - он удивился бы меньше. Киреев увидел речку. Не широкую - от одного берега до другого шагов пятнадцать, не больше. Огромные и спокойные ивы росли вдоль берегов, образуя что-то вроде зеленой крыши, сквозь которую пробивались солнечные блики. Блики играли на темной воде - не быстрой и не медленной, по крайней мере, рано упавшие желтые листья ив, похожие на остроконечные лодочки, плыли по речке не медленно и не быстро. Листья не вертелись в водовороте, а плавно покачивали своими острыми носиками. С моста казалось, что листья не плыли, а неспешно парили в воздухе. Вода чудилась темной, даже черной от густой тени вековых ив, на самом деле она была удивительно прозрачной. Всмотревшись, Киреев без труда разглядел белые камешки в крапинку, усеявшие дно реки. Вот промелькнула крошечная рыбка, ловко проплыв меж гибких и тонких стеблей редких, но очень крупных кувшинок. К левому, более высокому берегу реки вплотную примыкали сады и огороды. От каждого к воде вели земляные ступеньки, по которым можно было спуститься к маленькому мостику. Некоторые из мостиков почти утонули в воде... Киреевский сон стал явью. Шипов лес мог подождать - Михаил забыл обо всем на свете. Так и не перейдя мост, он, облюбовав один из деревянных маленьких мостков, положил на него рюкзак, разделся и, даже не остыв, бросился в речные струи... ...Сначала Киреева будто обожгло. Вода ли была холодной или кожу так нагрело солнце, но вначале Михаилу показалось, что у него на какое-то мгновение остановилось сердце. А потом забилось - быстро-быстро. И - радостно. Вдруг задышалось - легко-легко. Счастливый путник лег на спину, раскинув руки и ноги, и поплыл, отдав себя на волю реке. Солнечные блики играли на его коже, он ловил, а потом опять отпускал "на волю" бурые, желтые и зеленые листья-лодочки. Неожиданно течение вынесло Киреева на очень мелкое место. Листья понеслись дальше, а Михаил, встав на ноги, пошел обратно. Затем повторил все снова. И вновь - обжигающая ласка речных струй, игра солнечных зайчиков на коже, плывущие листья... Вдруг прямо перед Киреевым вынырнула водяная крыса. Мордочка у зверька, оторопевшего от неожиданной встречи, была презабавнейшая. Михаил перевернулся на живот и, протянув к крысе руку, весело закричал: "Привет, микротус террестрис! Как жизнь?" Но микротус террестрис, она же крыса водяная, видимо, не совсем правильно поняв плавающего человека, предпочла исчезнуть под огромной корягой. Киреев потерял счет времени. Он вновь и вновь бросался в прозрачные струи Осереди и сливался с рекой, небом, солнцем, ивами, даже с этим забавным зверьком, сидевшим сейчас в своей норке под корягой. Время от времени Михаил что-то кричал, пел, декламировал. Удивительно, но пока Киреев купался в Осереди, он не увидел ни одного человека. Где-то далеко, будто в другом измерении, шумели моторы проезжающих машин, лаяли собаки, но до сознания Михаила эти звуки не доходили. Только река, небо, деревья и солнце. И еще - необыкновенная, какая-то изначальная, древняя, как Шипов лес, а может, еще старше, тишина. Не та тишина, наступающая, когда умолкают звуки и голоса, а другая, для которой совсем не важны ни голоса, ни звуки. Киреев услышал ее и... На мостик выходил из Осереди совсем другой человек. Не вытираясь, Киреев быстро оделся и покинул берег реки, которую он уносил в своем сердце. Перейдя мост, Михаил последний раз обернулся назад и скрылся в древнем лесу. До наступления осени оставалось три дня. * * * - ...так я и оказалась здесь. - Это были последние слова почти двухчасового Юлькиного рассказа. В комнате стало тихо-тихо. Юля сидела на кровати, ее гостья - на единственном стуле. Неожиданно Софья поднялась, села рядом с Юлей и обняла ее. Так они и сидели, обнявшись. В этом порыве Вороновой были и жалость, желание утешить, и благодарность. Селиванова, вспоминая события последних месяцев, не обеляла себя. Она рассказала Софье то, что не узнали ни Киреев, ни матушка Валентина. Чем могла ответить Юле Софья? Какие могла найти слова, что оказались бы способны утешить, поддержать, выразить признательность за искренность, от которой у Софьи мурашки бежали по коже, особенно тогда, когда Юля рассказывала о том, как ломал ее Гнилой. Воронова слушала и пыталась представить себя на месте этой девушки. И не могла представить. Но оказалось, что не всегда слова нужны. И когда Софья обняла Юлю, она тем самым сказала Селивановой все. Юля, опустошенная и признательная, затихла на груди у Софьи. - Я... так боялась, - сказала наконец Юля. - Чего? - удивилась Софья. - Простите ли вы меня. - Слушай, а ведь мы, кажется, ровесницы? - Поняла, - шмыгнув носом, ответила Селиванова. - Слава Богу. - Ты, видно, с Киреевым от души наобщалась. Загадками говорить стала. Что - слава Богу? Что мы будем отныне на "ты"? - Понимаете... понимаешь, слезы у меня полились. Не от страха, обиды или зависти, а хорошие. Впервые за много лет. - Хорошие? - Хорошие. Плачешь, а с души твоей будто кто камень снимает. Слушай, - спохватилась Юля, - ты же еще ничего о себе не рассказала. Киреев, кстати, о девочке говорил... Кажется, ее Лизой зовут? Как ее дела? - Умерла Лиза, - тихо ответила Софья. Девушки вновь замолчали. - Я тебя завтра заберу, Юля. - У меня даже ключа от своей квартиры не осталось. Как, впрочем, и паспорта. Киреев говорит, что мне ужасно повезло - жизнь начинаю как бы заново... Кстати, а ты о нем не хочешь спросить? Не интересно? - Интересно. Только что толку в моем интересе? - грустно улыбнулась Софья. - Лучше скажи, что за парень у тебя в комнате сидел? - Федор Новиков, - неожиданно смутилась Юля, - водитель грузовика. - Понятно. - Знаешь, Соня, я, с одной стороны, по Москве соскучилась, а с другой... - Что - с другой? - Федор, матушка Валентина, сестры... Люди здесь хорошие, Соня. Сердечные. Федор мне каждый день молоко носит. Разве обо мне кто так в Москве будет заботиться? - Может, не поедешь тогда? - Софья пристально посмотрела на девушку. - Поеду, - Юля о чем-то задумалась, потом очнулась: - Они другие. Думаешь, я не вижу, какими глазами на меня Федор смотрит? - А как ты на него? - Ты представляешь меня хозяйкой тридцати соток, коровы, двух поросят и дюжины кур? - Не очень. Хотя... В жизни ведь все бывает. - Это точно. Только поеду-ка я завтра в родную златоглавую. - Опять - массаж, маникюр? - Все профессии важны, все профессии нужны. Так, кажется? А эта кормит. На хлеб с маслом себе заработаю. - Юля засмеялась. - Я Кирееву рассказала о том, что два года подряд в Строгановку поступала. - В Строгановку? - удивилась Софья. - Не похоже? А он мне сказал, что Бог Троицу любит. Обязательно, говорит, в третий раз поступишь. Только я не поняла, куда. - А ты мне покажешь что-нибудь из своих работ? - Ой, до этого дожить надо! Сейчас меня волнует, как я домой попаду. - Попадешь, - улыбнулась Софья. - Впрочем, завтра мы обо всем в дороге поговорим. И о Кирееве ты мне расскажешь, как миленькая. Кстати, а где находится Древлянск? Впрочем, вряд ли он там нас дожидаться будет... Юля, а теперь я бы поспала часиков так десять. - Десять не обещаю, Софья Николаевна, а восемь гарантирую, если сами не захотите раньше встать. - Зачем? - На службу сходить. - А ты пойдешь? - Конечно, я ведь последний раз на клиросе петь буду... Представила, что уеду - и даже грустно стало... - Тогда возьми и меня на службу. - Хорошо. - Юля посмотрела на часы. - Но тогда отправляйтесь... отправляйся в свою комнату. Если сейчас уснешь, то часика четыре поспишь. - Гарантируешь? - Гарантирую. Девушки громко рассмеялись, но, вспомнив, где они находятся, смолкли. Потом Юля еще долго ворочалась с боку на бок, заново переживая утреннюю беседу с матушкой, свой телефонный разговор с Софьей, приезд Вороновой в монастырь. А Соня, едва ее голова коснулась подушки, уснула, как убитая. И уже не слышала, как в монастырском саду запела свою песню, встречая новый день, горихвостка... Глава сорок первая Шипов лес тоже остался позади. Как и Бобров - маленький, симпатичный городок на удивительно красивой реке Битюг. Киреев долго ходил по улицам Боброва и думал о Бобренке. И много позже, когда речь заходила об этом городке на Битюге, он вспоминал только Лизу и название одной из улиц Боброва - Ранняя Весна. Затем дорога привела его в райцентр с удивительным названием Анна. Так и шел Киреев по серой и бурой, пыльной и грязной, веселой и грустной дороге. Теперь он понял - ей нет конца, как нет и начала. Пройдя воронежскую землю, разве мог Михаил не пройти по Тамбовщине - краю своих предков? Когда бабье лето было уже на исходе, Михаил, дошедший до Шацка, резко повернул на запад. Теперь он уже спешил, чтобы попасть в Старгород до холодов и осеннего ненастья. После Осереди Киреев забыл о боли и тошноте. В день он проходил до тридцати верст. Его странствия заканчивались. Но не кончалась дорога. То петляющая, как змейка, то прямая, как стрела, вела она Киреева по России. Россия... Что Михаил, русский по крови и, как ему казалось, по духу, знал о России? Как оказалось - ничего. Уже в первые дни своего пути Киреев понял, что жил раньше мифами о стране под названием Россия, мифами, почерпнутыми из книг, газет, телепередач, своего московского бытия. А когда Киреев сбил уже вторую пару кроссовок, когда ностальгия по прежней городской привычной жизни навсегда оставила Михаила, еще один парадокс потряс его. "Для того, чтобы увидеть, как прекрасна моя Россия, какие удивительные люди живут в ней, я должен был заболеть смертельной болезнью", - думал он. И только теперь дошел до него смысл бунинских строк: За все Тебя, Господь, благодарю, Ты после дня тревоги и печали Даруешь мне вечернюю зарю, Простор полей и кротость синей дали. Да, чем дольше Киреев шел, тем глубже в самую его душу входило убеждение: нет на свете более прекрасной земли, чем Россия. Ему было обидно: почему-то в каждой области, где он побывал, самые живописные места называли "русской Швейцарией". В какой стране, в какой Швейцарии есть место, подобное Дивогорью? Представьте себе: на большой горе стоят Дивы - огромные меловые столбы, которым за многие века ветер и дожди придали самые удивительные формы. В самой горе, у основания Див, приютилась пещерная церковь. Когда-то здесь на вершине стояла хазарская крепость. Поднявшись на гору, Киреев огляделся вокруг - и у него остановилось дыхание. Он не был восторженным человеком, но то, что увидел, стоя на остром "зубе" одной из Див, заставило его замереть. Стоял тихий летний день. Внизу тоненькой серебряной змейкой протекала Тихая Сосна. В высокой речной траве, в синих струях купалось августовское рыжее солнце. И далеко-далеко, во все стороны горизонта - Россия. Михаил видел и безбрежную степь, и могучий лес, стоявший стеной за Доном. На заливных лугах паслись мирные стада. Пастухов он не смог разглядеть - так было высоко. Под ногами пролетали птицы... Он плакал, и на память приходили слова, написанные неизвестным русским человеком в 1237 году, когда Русь опустошило монгольское нашествие: "О светло светлая и украсно украшена земля Руськая! и многими красотами удивлена еси: озеры многыми удивлена еси, реками и кладязьми месточестными, горами крутыми, холми высокими, дубравоми чистыми, польми дивными, зверьми различными, птицами бещислеными, городы великыми, селы дивными, винограды обительными, домы церковьными, и князьми грозными, бояры честными, вельможами многами. Всего еси испольнена земля Руськая, а прававерная вера християньская!" "Светло светлая", - шептал Киреев. Как часто, сидя на кухне с друзьями, он тоже "хоронил" "свою" Россию. Но ведь и тот безвестный русский человек прощался со своей "землей Руськой". А она жива. И в зное августовского дня, в стрекотне кузнечиков, песне жаворонка он не слышал погребального звона. "Светло светлая" - и хотелось жить дальше, жить и благодарить Бога за то, что Он сделал его частичкой этой великой прекрасной земли под названием Россия. Стоя здесь, на Диве, Михаил как никогда понимал чувства великого Суворова, однажды воскликнувшего: "Какое счастье! С нами Бог, мы - русские!" Конечно, места, подобные Дивогорью, встречались ему не часто. Но с таким же трепетом стал относиться Киреев и к тихим рощицам, и к полям, бескрайним, как сама Россия. Что уж говорить о его самой большой любви - к русским рекам. Его записная тетрадь хранила названия рек, речек, речушек, в которых Киреев купался, умывался, на берегах которых сидел долгими летними вечерами, ловя в их водах последние отблески вечерней зари. Названия рек звучали для него как ангельская музыка. Благодаря им он и Россию стал представлять себе чем-то одушевленным. Если дороги - это нервные узлы, сухожилия Руси, то реки - ее кровеносные сосуды. Мистика - скажет кто-то. А пусть и так! Но после Осереди мог ли Киреев не стать мистиком? Он шел по любимой своей России, а в записной книжке все меньше и меньше оставалось свободного места: Польной Воронеж, Ламочка, Осетр, Мостья, Ранова, Красивая Меча, Непрядва, Вырка, Иста, Снежедь, Кудесна, Гусь, Любошевка, Колпенка, Рать, Большая Курица, Гаврило, Данило, Проня, Мошка, Ворона, Улыбыш, Скнига, Орлик, Дубрава, Крапивенка, Ягодная Ряса, Ястреб... А были реки, чьи названия так и оставались тайной для Киреева - ведь ушли в небытие древние народы, некогда жившие на их берегах. И только реки сохраняли отголоски почти мертвых языков. Почти - потому что другой народ, русский, принял как наследство эти названия: Дандур, Никур, Нинор, Насмир, Судогда, Шиворонь, Клязьма, Мокшур, Ирмес, Нугрь, Кермись, Войнинга... Можно даже сказать, что по рекам Киреев стал самым настоящим специалистом, если так можно выразиться. Это только на первый и к тому же поверхностный взгляд реки отличаются шириной и глубиной. У каждой реки свой характер, свои особенности. В отличие от северных, реки центра России более древние - на них нет порогов, которые сгладило бесконечное время. Только на Зуше под Новосилью встретил Киреев пороги. А еще он узнал, как начинаются реки - совсем не с голубого ручейка, как поется в детской песенке. Рождение русской реки практически нельзя проследить. Обычно начало реки - это один или два сухих лога в поле, покрытых луговой травой. Старики могут показать вам место, где когда-то, во времена почти былинные, вытекал ручеек. Но сейчас на десятки метров - сухо. Но вот через версту - несколько логов сливаются в один, большой. Если неподалеку находится деревня, в ней обязательно вы увидите первый искусственный пруд, но и он еще не источник реки - его наполняет таяние снегов и легкие паводки. Вы идете дальше - и вот уже перед вами "ржавцы" - лужицы сначала стоячей и ржавой воды, а затем все более чистой. Вокруг - заросли осоки и другой болотной травы. Близ следующей запруды обыкновенно можно видеть очертания первых речных берегов, хотя настоящие ключи, бьющие, как правило, из обнаженных глин или известняков, появятся ниже. Ключей все больше и больше, из них бьется хрустальная ледяная вода. Но бьется тонкой слабой струйкой, не достигающей поверхности. И только из самого последнего ключа бежит маленький ручеек и сливается с таким же. Люди такое место и считают истоком реки, хотя без сухих логов, ржавцев ее не было бы... Нрав, характер реки Киреев определял сразу же, с первого взгляда. Не любитель классификаций, более от нечего делать, он разделил тем не менее реки тех мест, где проходил, на шесть видов. Первый: река течет в широкой и глубокой долине. Правый берег - высокие глиняные и песчаные обрывы с множеством оползней. Левый, низкий берег с обширными заливными лугами и многочисленными старицами. Дно у таких рек песчаное, вода чистая, ровная и прохладная. Много мелей. Самая известная из рек такого типа - Ока. Второй вид: река течет в более узкой, но и более глубокой долине. По берегам, часто болотистым, много ключей. Дно глинистое, вязкое. Вода мутная, вверху - теплая, а внизу - ледяная из-за обилия ключей. На таких реках много омутов, в одном из которых Киреев едва не утонул. Течение слабое, а потому река часто цветет. Это Упа и ее притоки. Третий вид: ленивая река, течение медленное, берега низкие, почти без долины. Дно - сплошной ил, зато кувшинок - изобилие. Вода прозрачная и очень теплая. Дно от самого берега глубокое, мелей нет. Таких рек особенно много на границе Рязанской и Тамбовской областей, где они называются Рясами. Есть Ягодная Ряса, Становая Ряса... Четвертый вид: крутые берега, узкая, прихотливо вьющаяся речная долина, каменистое дно. Вода холодная, течение быстрое. В половодье такие реки разливаются не в ширину, а вышину. Это Красивая Меча, Зуша, Дон в пределах Среднерусской возвышенности. Пятый вид, очень редкий: глубокая и широкая долина. На низменном берегу - прекрасные пойменные луга и старицы. Вдоль реки тянутся то ли рощи, то ли леса, их еще называют уремами: корни деревьев часто растут в воде. Дно песчаное, вода чистая и ровная, с одинаковой температурой на дне и наверху. Много мелей, течение среднее. Это Ворона. И, наконец, последний вид, к которому относятся Псел или Оскол: среднее течение, теплая и чистая вода, песчаное дно, много мелей, пойменный левый берег. Быть может, читатель несколько утомился от подобных подробностей. Пригодится ли все это ему - не знаю. Автор просто хотел показать, насколько глубоко и серьезно увлекся наш странник реками. А вот озер на его пути попадалось очень мало, а потому Киреев до сих пор относится к ним равнодушно. "Не зацепило", как любил говорить он сам. А люди... Люди, встреченные им в пути, "зацепили". Случай в деревне Галичья Гора стал для Михаила переломным. Но и до него он другими глазами уже смотрел на многое. Во время странствий и после Киреева часто спрашивали: вам не страшно одному в наше время ходить, да еще пешком? Михаилу только и оставалось, что пожимать плечами. В самом деле: страшно ему не было, но это, согласитесь, не повод ни для хвастовства, ни для восторгов. Везло ли ему, Господь или чьи-то молитвы хранили, но так получалось, что Кирееву встречались сердечные и хорошие люди. А в конце странствий он уже мог с гордостью сказать, что знает русских людей не понаслышке, не по телепередачам или книгам классиков. Киреев легко находил общий язык и с пожилыми крестьянками, имеющими четыре класса образования, и с профессорами высших учебных заведений, и с юными школьницами, и убеленными сединами монахами. Правда, особой своей заслуги в этом Михаил не видел. Он сумел понять одну простую истину: хочешь открыть сердце другого человека - открой сначала свое. А это было сделать труднее, чем изучить все созвездия на небе или научиться бесшумно ходить по сухим веткам. Для начала Кирееву предстояло стать одним из этих людей и в то же время остаться самим собой. А еще суметь смирять собственную гордыню, признавая за другими достоинства, которых не было у него, не впадая, однако, в мнимую смиренность, от которой за версту пахнет ханжеством и еще большей гордыней. Михаил в дороге учился не только обходиться без часов и спичек. Он учился прощать и просить прощения, учился, разговаривая с человеком, не только слушать, но и слышать. Оказалось, что даже найти ночлег - это целая наука. Нет, еще были заповедные места, например, Мещора, где в глухих лесных деревнях люди спорили за право взять себе на ночлег пришлого человека. Но потому такие места и называют заповедными, что они редки. Чаще Киреев сам искал, где остановиться на ночь, если была такая необходимость. Все-таки обычно Михаил предпочитал, никого не беспокоя, спокойно расположиться на ночлег где-нибудь в поле или старом саду. Но ведь дожди в наших краях не редки, да и после 14 сентября начинаются заморозки. Так вот, если подойти к первому встречному и попроситься на ночлег, как бы добр и милосерден тот человек ни был, он почти наверняка откажет, ибо в душе у него родится вопрос: "Почему из всех обратились ко мне?" Затем он подумает: "Как бы чего не вышло". И в мыслях таких нет ничего обидного. Опыт, который дала Кирееву дорога, научил его тому, что, просясь на ночлег, надо прежде всего... не проситься на ночлег. Исходя из своей любимой теории парадоксов, Михаил пришел к выводу, что чем сильнее чего-то хочешь, тем у тебя меньше будет шансов это получить. Не жди многого от людей, а будь благодарен им за улыбку, приветствие, доброе слово, разговор. Киреев знал, что Бог в любом случае не даст ему пропасть, а потому совершенно спокойно, не думая о том, где сегодня он будет ночевать, говорил с человеком о его деревне, видах на урожай, наиболее короткой дороге или о том, какой гриб для посола лучше - белый или свинух. Проходило какое-то время - и между двумя людьми (это было похоже на таинство) вдруг возникала невидимая связь, интерес, симпатия. И Киреев не удивлялся, когда встреченный им человек неожиданно спрашивал его: "А где вы будете ночевать?" - "Не знаю", - совершенно искренне отвечал Михаил. И благодарил, если его приглашали в дом. И не роптал, и не обижался, если оставался без ночлега, если в деревне или селе ни один дом не открывал перед ним свои двери. Вот это была вторая истина, которую он постиг: мало - просто не обижаться, надо благодарить Бога, других людей даже за тот отрицательный опыт, который выпадает на твою долю. Попадались ли ему явно плохие люди? Все в мире относительно. Язык не повернется назвать хорошими Гнилого и Бугая. Однако сам Киреев так и не повстречался с ними. Однажды в тамбовской деревне Юрловка Киреева буквально выгнал, нет, не из общежития, где он остановился, а из деревни председатель местного колхоза. Этот мужик орал на Киреева, обещал спустить на него собак, бил себя в грудь: "Я здесь хозяин, моя воля - закон". Рядом, в комнате, испуганно вжавшись в свои стулья, сидели то ли украинцы, то ли молдаване, работавшие в колхозе по найму. Киреев спокойно выслушал председателя, пожал руку людям, которые хотели приютить его, и ушел из деревни. Испугался ли он хама-председателя? Нет. Мог ли, воспользовавшись наличием разных журналистских "корочек", отомстить за себя? Безусловно. Для этого надо было попасть в райцентр и начать добиваться справедливости. Да, ему пообещали бы прилюдно наказать зарвавшегося "нового колхозника", а потом просто пожурили бы юрловского владыку, посоветовав ему быть в следующий раз умнее. Разумеется, можно было потешить собственное самолюбие и написать статью в газету. Но Киреев почувствовал не гнев, а только жалость к бесправным жителям Юрловки, по году не получающим зарплату, к молдаванам, которых обирал председатель, и к самому председателю. Не удивляйтесь. Этот мужик орал на него, размахивая руками, а Киреев видел бегающие глазки, в которых был нескрываемый страх. Председатель боялся, что люди все расскажут приезжему журналисту, а тот захочет поинтересоваться, откуда у председателя колхоза, где все развалено-переразвалено, - такой прекрасный коттедж. Если бы хоть один человек в Юрловке осмелился поднять голос в защиту Киреева, ведь такое дикое нарушение законов гостеприимства явно противоречило всем обычаям русского народа, - он бы остался, дабы поддержать их. Они смолчали. Но Михаил знал, что завтра в любом случае ему идти дальше, а этим людям здесь жить. Другой вопрос, надо ли так жить? Но это, как говорится, уже совсем другая история. Киреев вечером того же дня пришел в село Туровское, где познакомился с чудесными людьми, супругами Туровскими, их многочисленными детьми и внуками. А заночуй он в Юрловке - этого знакомства просто не было бы... И головы Конфуция будет недостаточно, чтобы разобраться во всем этом, думал Киреев. Ведь выходило, что он должен был сказать спасибо председателю за то, что встретил Туровских. А больше... больше, пожалуй, Киреев и не мог вспомнить ничего плохого. Более того, не раз и не два его до глубины души, до слез трогало гостеприимство русских людей, их радушие, щедрость... Было это под Бобровом. Дорога шла через лес. Надвигалась ночь, а до города еще предстояло идти и идти. Судя по карте, деревень в этих местах не должно было быть. И вдруг в просвете среди деревьев - огонек. Киреев не поверил своим глазам. Но глаза его не обманули. Посреди зеленого луга, окруженного сплошным лесом, стоял домик - последнее напоминание о деревне Зеленый Луг, некогда находившейся здесь. В домике с недостроенной крышей, без электричества жил переселенец из Киргизии Александр Лебедев. Ради жены и двух дочерей-школьниц бросил он трехкомнатную квартиру, хорошую должность и вернулся на родину предков. - Понимаете, - говорил Александр Кирееву, - и в Киргизии, и в Казахстане у русскоязычных, на мой взгляд, нет будущего. Там забыли, кто учил их элементарной грамоте. Теперь же они все делают для того, чтобы мои девочки стали людьми второго сорта. Здесь, в России, я дам им образование, чего бы мне это ни стоило. Конечно, нам тяжело, но я стараюсь не раскисать. И вообще, я по природе оптимист, но порой сидишь под этим прекрасным звездным небом и думаешь: "Почему мы никому не нужны?" Чиновники в Боброве спрашивают, зачем, мол, вы приехали. Работы фактически нет. Продали все, старенькую машину не продаю только потому, что иначе дочки за десять верст в школу не доберутся, особенно зимой. Долгим был этот грустный монолог. Александр действительно держался с достоинством. Не без гордости он рассказал Михаилу о том, что пусть и влез в долги, но купил корову. Теперь она их кормилица. Сам Александр сторожит поля сельхозтехникума, недостроенный дом принадлежит той же организации. Получает мало. Когда последний раз ел мясо, он и не помнит, сахара купить не на что. - Я готов работать. И день, и ночь. Но в Боброве своих безработных много. Тут мне директор сельхозтехникума говорит: мы озеро за твоим домом выкопали, гусей будем в него запускать. Выращивай, мол, тебе тоже прибыль будет. Какая прибыль?! Да, озеро выкопали, гусей запустили, а построить ограду - денег не хватило. Вокруг лес, лисиц - полным-полно. Я - с одной стороны озера, эти рыжие бестии - с другой. Короче, теперь я в долгах, как в шелках. Утром Киреев проснулся от шепота хозяев. Встав, он понял все: Ольга, жена Александра, собрав последние остатки муки, испекла ему на дорогу блинов. Ему, которого они никогда больше не увидят, для кого Зеленый Луг - только короткая остановка на пути... Когда все завтракали, маленькая восьмилетняя Ира проговорилась: "Мам, а говорила, что блинов испечешь только на мой день рождения..." Киреев шел к большаку, а Лебедевы стояли у своего домика и махали ему вслед: Саша, Оля, Олеся и Ирочка... ...А в Лихвине он ночевал у супругов Иконописцевых. На центральной площади своего родного городка, самого маленького в России, Георгий Алексеевич Иконописцев развел прекрасный яблоневый сад. Развел не по приказу, не ради денег или славы, а просто ради того, чтобы Лихвин стал еще уютнее и краше. Они сидели за богато накрытым столом - Иконописцев, его жена Евдокия Даниловна и Киреев. Георгий Алексеевич - маленький, очень живой, супруга же наоборот - большая, спокойная, молчаливая. - Понимаете, - говорил Иконописцев, - человек для чего ведь должен жить? Для того, чтобы земля, на которую он приходит, стала хоть чуточку красивее. Я знаю, надо мной многие смеются. И когда я специально в Киев ездил, чтобы привезти оттуда черенки плакучей ивы и посадить их на могиле нашего героя Саши Чекалина, - тоже смеялись. А сейчас всем нравятся мои северные ивушки. И сад мой нравится. Брат мой родной по тому же пути решил пойти: у пожарной каланчи грушевый сад разбил. А потом супруги пели песни, которые сочинил сам Георгий Алексеевич. Пели, как жили и работали, - душевно. Только муж заводил высоким голосом, а жена Евдокия Даниловна подпевала низким, грудным. Совсем другие песни пели Кирееву в курской деревеньке Курносовка Софья Ивановна Мордвинова и ее дочь Валентина Григорьевна. Эти песни сочиняли старушки-богомолицы, странствующие монахи, которых в хрущевские времена прятали по домам набожные люди. И совсем другая Русь вставала перед Михаилом в тех песнях. Особенно запомнилась ему одна песня-молитва, которую сочинил слепой странствующий монах Валентин. Крест тяжелый, крест тяжелый, Нету сил его поднять, А нести его ведь надо - В нем Господня благодать. Крест тяжелый, путь далекий, Кто поможет донести? Помоги мене, Спаситель, Здесь на жизненном пути! Крест тяжелый, крест тяжелый, Сам Господь его поднял, Нес Он с трудностью великой, Посреди пути упал. И упал с крестом Спаситель, Никто руку не подал... Это была долгая песня, описывающая крестные часы жизни Спасителя. Напев простой, немного заунывный, но никогда с Киреевым такого раньше не было: каждая строка песни сразу запоминалась, будто заученная наизусть. Так кирпич подгоняется к кирпичу, когда каменщик кладет стенку. А заканчивалась эта песня словами: Если будешь раб ты верный, То ты дальше крест неси, Ороси свой след слезами, В путь за Господом иди. И Царицу, Мать небесную, Ты на помощь призывай, Помогать Она тебе будет, Только ты не унывай. И когда потом в пути Кирееву приходилось несладко, он вспоминал эти строки: "Только ты не унывай". Каких только людей не встречал Михаил в пути! С кем-то и поговорить удавалось с минуту, а теплое чувство, оставшееся после разговора, еще долго держалось в душе. В Судогде он спросил дорогу у девушки, оказавшейся медсестрой, идущей домой с ночного дежурства. Они поговорили - и пошли в разные стороны. А потом, пройдя с десяток метров, вдруг обернулись одновременно. Обернулись и улыбнулись смущенно. И во взгляде каждого была грусть. Может быть, о чем-то несбывшемся? Киреев так и не узнает никогда, как зовут эту медсестру из Судогды. Как не узнает имени чудного мужичка, упорно хотевшего затащить Михаила в свою избу, чтобы показать изобретенную им машину с вечным двигателем, над которой он работал пятнадцать лет. Не спросил Киреев и как зовут бабушку, бросившуюся ему на помощь, когда огромная уличная собака, сорвавшись с цепи, кинулась на Михаила. - Ах ты, отродье, ах ты, бестия, зачем на человека кидаешься, злыдина? - храбро отбивала бабушка его от собаки. А потом сказала Кирееву: - Пойдемте, я вас до конца деревни провожу. У этой зверюги жуткие зубы, она всех прохожих перекусала. Не надо думать, что Киреев смотрел на Россию, на русских людей как бы сквозь розовые очки. Нет, он видел и жуткое пьянство, и грязь, и нищету, и хамство, и беззаконие, и покорность этому беззаконию, и потакание хамству... Но Михаил любил эту страну, этих людей. Нельзя человеку говорить все время: "Ты свинья, свинья, свинья" - он и в самом деле тогда захрюкает. Ему даже пьяненькие, жадненькие и грязненькие люди виделись другими. И для них у него находилось доброе и искреннее слово. Киреев даже образ придумал: лежит на земле алмаз. И засыпан алмаз навозом, грязью, мусором. Не поленись, разгреби мусор, выброси грязь - и в твоих руках засверкает алмаз. Боишься испачкать руки, говоришь - не может быть в этой земле алмаза? Бог тебе судья... После странствий по всем этим проселкам, дубравам, затерянным в глуши деревушкам, после посещения городов, сонно смотрящих окнами старых домов в спокойные воды рек, у Киреева уже не проходило ощущение, что он прикоснулся к чему-то чистому-чистому, светлому-светлому. С горькой усмешкой вспоминал он теперь "мудрецов", живущих в столицах, делящих людей на элиту и толпу, определяющих, кто есть совесть нации, кто достоин звания первого интеллигента, а кто - второго и так далее - по ранжиру. Вспоминал их эмоциональную надрывность, страсть к позе, любовь к патетике, громкой фразе. А здесь, в глубинке, были другие люди. Они мало говорили, внимательно слушали, никогда не спешили с выводами. Но если открывали другому душу, то открывали без утайки, до донышка. И разве было зазорно учиться у них? Когда в одной тульской деревеньке Николай Петрович Дацков, бывший колхозный конюх, говорил с Михаилом о жизни, тот только диву давался мудрой живописности языка этого человека. По телевизору в этот момент говорили, что "всем нам так не хватает терпимости". Старик, услышав это, буквально взорвался: - Ты понимаешь, Прокофьич, куда этот сукин сын клонит? - спросил он Киреева. - Куда? - Знаешь, как в России называли публичные дома? - Не знаю. - Домами терпимости. А теперь хотят всю страну сделать... Тьфу, - старик даже плюнул. - Николай Петрович, но этот, как вы сказали, сукин сын вроде бы добра всем нам хочет... - Не верь, Прокофьич, не верь. Терпимости в России, видишь, мало. А вот Господь приказывал быть кроткими, чистыми сердцем, жаждать правды - разве не так? - Блажени, милостивии, яко тии помилованы будут, - неожиданно произнесла доселе безмолвно сидевшая Елизавета Петровна, вдовая сестра хозяина дома. - Вот! - обрадовался подсказке Дацков. - Правильно! Милосердными быть надо. А о терпимости ничего не сказано. Знаешь, Прокофьич, почему? - Почему? - Если человек терпим - значит, не любит никого. - Ну ты загнул, братик, - вновь подала голос Елизавета Петровна. - Не любит! Они теплохладные - все эти терпимые. Когда мою внучку будут убивать... ладно, ладно, - поправился старик, - не убивать - жизнь ей портить станут, соблазнять... Не знаю, кто - сектанты, наркоманы, человек какой плохой, да кто угодно, - я смогу относиться к этому терпимо? А где-то сейчас, в Туле или Москве, с внучкой, дочерью или сыном другого человека происходит такое. Соблазняют, душу поганят, ядом сладким сердце отравляют. Меня это вроде не касается. И, знаешь, мне легко быть терпимым, когда меня это не касается. - Но ты же не такой, Николай. Что на себя наговариваешь? - И слава Богу, сестра, что не такой. Пойми, Прокофьич, все эти слова о терпимости - сладкий яд. Зло сначала всегда в меньшинстве. А потом живешь, живешь, и тебе кажется, что оно, зло, - везде. Кругом одно зло. Почему? А ты представление имеешь, как действует любое меньшинство? - Какое меньшинство, Петрович? - спросил сельского философа Киреев. - Любое. Сначала оно, меньшинство, скулит: не бейте, пощадите. Пощадили. Вот такие терпимые, как те. - И старик показал на экран телевизора, где уже все в студии убеждали друг друга в том, что Россия никогда не станет цивилизованной страной, пока у нас так мало терпимости. - Меньшинство уже без скуления просить начнет: да, мы другие, но почему вы за это презираете нас? Хорошо, такие так такие. И вдруг резкий окрик. Это меньшинство уже требует у большинства: не кажется ли вам, господа хорошие, что пора нам местами меняться? И меняются они, Прокофьич, местами, меняются! И запомни меня, старика: как только меньшинство становится большинством, оно тут же забывает о терпимости... - Ты о голубых, что ли, говоришь? - спросила Елизавета Петровна. - Я про все цвета радуги объяснял, - парировал Николай Петрович. - Дело не в цвете - он для удобства дается, дело в сущности. Почему не спрашиваешь, Прокофьич, о какой я сущности говорю? - И то правда,