ь в местных институтах. Он обернулся, нашел глазами Светку, уже, казалось, хохочущую по-английски. "Оу, йес!... Оу, ноу!..." Нет, все-таки правильно, что он выбрал сегодня объектом для нападения иноземцев. - С Кавказа, - подтвердила Варя, проследив направление его взгляда, - с Кавказа. Красивая у вас девушка. - А... эта! - Андерсона застали врасплох. - Это сестра. Как сестра, друг. А вы тоже не одна? Я не имею ввиду всю вашу кампанию... - Да, я пришла с Володей Беридзе, - она вывернула голову, указывая на свой стол. - Вон тот, он отличается от всех. Огненные волосы. - Рыжий? - Огненный, - без эмоций поправила Варя. "Оу!... Кис ми, плиз!" - завизжала Светка, барахтаясь на коленях у африканца. Андерсон обеспокоено завертел головой: - Варя, вы какой язык изучали? Я, например, немецкий... Что она там глаголет? Варя лукаво улыбнулась, состроив вопросительную паузу. - Это сестра, сестра. Это сестра! - успокоил ее Андерсон. - Ничего особенного, мистер Андерсон. Ваша сестра говорит: "Поцелуй меня, пожалуйста". - А!... - Андерсон выдал хриплое междометие, смесь разочарования и облегченности. - А я то думал... А, скажите, Варвара, Барбара, Барби... - можно я буду вас так называть?... - Нет. - Спасибо. Скажите, все-таки. Ваш этот... Володя - грузин? - Возможно, - ответила Варя. - Спасибо. - Что значит "возможно" и за что спасибо? - не понял Андерсон. - За танец, - Варя мягко отделилась от него, - музыка, мистер Андерсон, умолкла шестьдесят секунд тому назад. Воспоминания о последнем часе пребывания в ресторане зыбки и неуверенны. Не только в силу того, что природа предусмотрела автоматически вытирать из памяти болевые сектора, имеющие способность бесконечно, цикл за циклом, травмировать прошлым выздоравливающее настоящее. Скорее всего еще и оттого, что в какое-то мгновение в ресторане Андерсон ощутил себя бесконечно, непоправимо обманутым. Такое бывает с разочарованно пробудившимся человеком: только что там, за порогом сна, в руках была какая-то прохладная розовая сказка - он соприкасался с нею, слышал ее мятное дыханье, чистый ровный голос... И тогда утреннее настоящее, отрицающее сон, которое наплывает всеми обычными радостными красками и звуками, - раздражающе, неприятно, вероломно... Именно такое пробуждение стушевало, лучше коньяка, ресторанную картину, смутило ее осмысленную палитру. Куда подевалась логика (осталась одна решительность, став отчаянной), которая уверенно прописывала последовательность действий? Туда же, куда вдруг провалилась цель - имидж?... ...Андерсон косвенной походкой, трогая для устойчивости все попутные предметы - кресла, спины, - подошел к столику, где смеялась Варя, окинул дерзким долгим взглядом кампанию. Заиграла какая-то идиотская музыка. Он неумело имитировал светский поклон. Варя, перестав смеяться, вопросительно посмотрела на Огненного, тот отрицательно покачал головой. Варя, кротко глянув на Андерсона, повторила движения. Андерсон молча протянул девушке руку, нетерпеливо вздрогнула напряженная кисть. За столом перестали разговаривать, Огненный освободил свои ладони от предметов и жестов и выложил их кулаками на стол перед собой. Андерсон усмехнулся. Варя, не поднимая глаз, медленно встала и пошла с ним в центр танцевального пятачка. Музыка закончилась, но он ее не выпустил из рук, отчаянно сцепленных на тонкой розовой талии борцовским замком, - боялся проснуться... Далее все произошло быстро и не так, как предполагал Андерсон. Как сквозь туман он увидел быстро встающих и гуськом устремляющихся к выходу "криминалов"... Решительно отстраняясь от причитающей Светки и жестикулирующего африканца, подошел Огненный-Рыжий-Беридзе, вырвал сказку из рук уже теряющего сознание Андерсона, левой рукой зацепил его челюсть, легко выворачивая послушную голову в нелепый вздернутый профиль, а затем правой, высоко размахнувшись, ударил... 3. ...Жила-была девочка. С того самого времени, когда она начала понимать, что она - Варя, у нее было много братишек и сестренок, много теть и один дядя, - он был один на всех, он был самым главным, - его называли Директором. Позже она узнала, что у детей, которые живут за стенами этого большого дома, в котором жила она, есть не только братья и сестры, но папы и мамы - такие особые дяди и тети... ...Ему приятно слышать этот прохладный, мятный, розовый голос. Он - Андрей, ему не желательно волноваться, но скоро это кончится и все будет хорошо, как прежде... Андрей - такое славное имя, зачем ему понадобилось скрываться за личиной какого-то американца или шведа? Нет-нет, не беспокойся, как хочешь, я больше не буду... Смуглые балеринки отрываются от маленьких круглых колен, вспархивают над головой, опускаются невесомыми мотыльками на горячие веки, - темнота с тающим отпечатком оконного проема, все, поспи немного - хочешь воды? - поспи... ...Они пришли к нему в палату все четверо - все такие разные по цвету. Как раз таки их разноцветие и было той задоринкой, за которую впервые после провала, зацепилось сознание, и начало пульсировать, восстанавливая обратным порядком предыдущие события, попутно сопоставляя их с больничной койкой и неприятными ощущениями - звон в голове, полуглухота и онемевшая, как деревянная, левая половина лица. Иссиня-черный африканец, высокий и худой, словно на дипломатическом приеме, счастливо улыбался и безостановочно совершал утвердительные кивки, больше походившие на безотчетные подергивания замшевой головой. "Кис ми плиз", - вежливо проскрипел Андерсон. Африканец слегка притушил толстогубую улыбку и вопросительно повернул голову-фломастер к Светлане. Пассия, алебастровая на его фоне, ослепительно просияла мстительной веселостью, - пухлая рука демонстративно нырнула в прозор локтевого изгиба африканца, повисла, как белая рыбина хвостом вниз на черной перекладине, - и с преувеличенной нежностью представила нового друга: "Фердинанд!..." И, не отводя взгляда от Андерсона, громко пояснила Фердинанду поведение "больного брата": "Нет, Федя, у него все нормально в этом плане, просто он дубина... в английском. Хотел сказать: хау ду ю ду?..." Огненный Беридзе - бескровная кожа, покрытая мелкими коричневыми веснушками, красные волосы, голубые глаза, - у него оказались неожиданно тонкие черты лица. Он возник перед блуждающим взглядом - точнее, до него, неподвижно стоящего, дошла очередь, - возник скромным, но гордым юношей, ровесником Андерсона, не раскаявшимся, не извиняющимся, без поправок на ситуацию - в этом было его мужское уважение к горизонтальному сопернику. Но и это являлось только первой половиной его присутствующей перед больным сути... В небесных очах с гневными, колкими агатовыми точками посредине читалось: "По делам - воздастся!" - и это относилось не только к прошлому: показалось, он почти вытолкнул вперед, к больничной койке, хрупкую девочку - на самом деле только снял руку с ее плеча, и, повернувшись, вышел. ... Да, все были такие до смешного цветные: черный, белая, огненный... и розовая девочка Варя. Он улыбнулся и слабо произнес: "Барби... Можно?" Она кивнула. Варя согласилась стать Барби. Зачем ему нужна была смена чужого имени, ведь он не собирался ее переделывать, ее, которая поразила его в одно мгновение - своим естеством. Почему - Барби? Наверное потому, что так она становилась ближе к "Андерсону", принимая правила игры, в которую Андрей уже, казалось, безвозвратно погрузился? Поначалу Андерсон отнес ее быстрое согласие в счет жалости к нему. Но, как оказалось, это было верно лишь отчасти... Барби интересно рассказывала, как они жили в детском доме на Северном Кавказе. Все были очень разные: смуглые и белые, рыжие и вороные, но все говорили на одном языке - по-русски и считали себя, наверное, русскими. Впрочем, это не вопрос... Это вопрос-мнимость, он из ничего, - да-да, из ничего! Ведь тогда, в том детском мире об этом не задумывались - потому что это было вторично. Да, каждый из них знал, что может стать грузином, осетином, ингушом... если... Если за ним приедут какие-нибудь папа и мама. Какие-нибудь, любые. Это, наверное, самое важное - понимать, что главное в жизни не то, как называться... Барби умолкала и с грустным молчанием что-то искала в его глазах. Однажды, после такого разглядывания, она вздохнула и сказала, как будто найдя что-то: "Ты - Андрей!..." Андерсон не придал этому значения, как и многому из того, что она говорила, тогда и потом. Как порой не вслушиваются в смысл слов полюбившейся песни, полюбившейся - больше за музыку... У нее был друг Вовка. Он часто дрался: за то, что его дразнили рыжим, за то, что Варю - еврейкой или цыганкой, почему-то ему это было неприятно, и за то, что их вдвоем вместе называли "жених и невеста". Потом его усыновила грузинская семья, - у них погиб сын в армии, говорят, был с красными волосами, а Вовка походил на него маленького, - так он сделался Беридзе. Володя, став "семейным", не забыл про Варю, как мог опекал, пока она жила в детдоме. Вообще, они с Володей, будучи еще совсем маленькими, поклялись, что когда станут взрослыми, ни за что, никогда в жизни не бросят своих детей, не допустят, чтобы они стали сиротами... После окончания школы-интерната ее направили в этот подмосковный город, она закончила училище, стала работать. Недавно приехал Володя с друзьями и сделал ей предложение. Они устроили в ресторане что-то наподобие помолвки, хотя она не давала согласие на свадьбу, ведь Володя - как брат... Правда, если быть до конца точной, то нет никакой ясности... Все перепуталось, она просила время подумать, разобраться в себе. Но друзья не могли просто уехать, поэтому все пошли в ресторан... 4. Третье или четвертое утро в больнице было необычным. Оно разбудило не привычной капелью, а уже только солнцем, теплым и стреляющим фотовспышками из-за частых, плотных, но маленьких облаков, коротко печатающим на белой стене копии приоконных предметов: занавески, цветок в горшке, березовые прутья. Мысли скакали и путались, но логика побеждала... Хватит лежать! Пора вставать и делать поступки. Ведь чем он ее поразил? Если коротко: ее поразил "Андерсон". В этом суть и в этом ключ. К будущему в том числе. А Варя - она станет Барби, - только для того, чтобы забыть прошлое... Нельзя останавливаться. Если остановишься, Андерсон, - Светлана, вот твой удел (дело не в конкретной Светлане - это типаж...). Хотя, и она уже вроде - отрезанный ломоть. Засияла ее быстрая стремительная звезда, прямо метеор, в образе принца Сахарского. Да не принц он, - раздраженно закипает Светка, - папа мелкий дипломат, а Федя... Фердинанд - будущий врач. Сказал, что она, его будущая жена, может там и не работать... - скорее всего так, там у них с женским равноправием небольшие проблемы... Ладно, соглашается Андерсон, благословляю, только с фотографией оттуда не медлить, и чтобы как положено: на фоне пирамид, в парандже, в окружении старших и младших жен... Светлана дует красивые губы, не спеша встает боком, еще раз демонстрируя новый джинсовый костюм, качнув тяжелой золотой сережкой, формой и величиной - колесо африканской арбы... "Фараониха", - вслед ей весело думает Андерсон. Он доволен: за себя - прояснялся смысл его дальнейшей жизни, который он не собирается терять, чего бы ему не стоило; за Светлану - экзотическая, но определенность; еще раз за себя - личная, дружеская, земляческая ответственность в образе неприкаянной Светланы - в прошлом... Все устраивается как нельзя лучше, никаких помех. Итак, вперед!... - Это за девушку воевал!... - гордо и радостно произнес Андерсон. Да, помнится, он дважды повторил одну и ту же фразу, наслаждаясь уважительным удивлением продавщицы гвоздик. Развернулся, под мокрыми тапочками зачавкала грязь, и пошел прочь, натыкаясь на прохожих, небрежно засовывая бумажные деньги, символ тривиальности, в глубокий карман санитарского плаща. Гвоздики, для дамы, за деньги - пресно до пошлости, не достойно Андерсона. Он сошел на конечной остановке, где выгружали свои рюкзаки, ведра и корзины с пучками зеленой рассады пестрые дачники. Быстро, насколько позволяло здоровье, двинулся в редкий березняк. Вечером он вновь появился на той же остановке, по колена мокрый, с грязным полиэтиленовым пакетом, полным подснежников, испугав одинокую бабулю с козой, видимо, из соседней деревни. - Да вот, - кивая на рогатую питомицу, запричитала бабушка, таким образом беря себя в руки, - по травку ходили по свеженькую, кое-где на опушках уже повылазила. Автобус-то твой недавно полон ушел, а ты либо хвораешь, милый?... - она еще раз оглядела его с ног до головы, остановившись на пакете, из которого топорщились силосом короткие стебли и лепестки замученных белых цветов. - Нет, мать! - устало улыбнулся Андерсон, у него кружилась голова, - это у меня имидж такой. - Что - такой?... - Имидж. - А это чего? - Долго объяснять. Но это - ничего плохого, только не всегда комфортно... Когда следующий транспорт? - Через час. Ничего плохого, говоришь?... - бабушка, недовольно дернув за веревку покорно стоящую козу, еще раз критически осмотрела Андерсона. - Дай я тебе вместо пуговиц-то хоть нитками наживлю, а то полосатый... - Она вынула откуда-то из байкового платка иголку с готовой ниткой и ловко сшила в трех местах борта парусинового плаща. Подергала, проверяя на прочность: - Ну вот, красивый. А то - холодно, и в вытрезвитель могут забрать. Ты больно-то не слоняйся, сразу домой. - Спасибо, мать, - чуть не прослезился Андерсон, клюнув головой, - вот тебе букетик на память... О нашей встрече. - Он поставил пакет на землю, осторожно, стараясь не наклонять голову, чтобы избежать сильного головокружения, запустил туда обе ладони, как фотограф, заряжающий пленку, выхватил на свет добрую половину снопа, протянул бабушке. - Да что ты, что ты!... - бабушка, смущаясь, прижала подарок к груди, роняя стебли. - Да зачем мне столько-то, рази только Машке, - она показала глазами на козу, - можно было небольшой букетик, два три цветочка, - она кокетливо хихикнула. - Не могу, мать: два-три - имидж не позволяет. - А-а... - понимающе кивая головой, - че ж не понять-то. Вахтерша камвольно-суконного комбината не рискнула встать поперек дороги здоровенного бомжа, который рвался на второй этаж к какой-то Барби. Она отпрянула, боясь быть зарезанной или испачканной, пропустила хулигана на лестничную площадку и сразу же вызвала милицию. Варя открыла дверь и увидела страшного грязного человека с охапкой вялых цветов, который несколько секунд молча мученически улыбался, а затем, закатив глаза, могуче рухнул к ее ногам. Нос Светланы - как таящая сосулька: безостановочная капель. Однако, в отличие от ледяного стручка, он не сходил на влажное "нет", а увеличивался, разбухал вместе с носовым платком. Можно было подумать, что сама Светлана - неиссякаемый генератор горючей влаги. Да что там, вся она дремлющий источник, носитель какой-то потенциальной энергии, тайной мощности... Андерсон не мог ясно оформить ассоциацию, которую навевала Светлана, сейчас - красиво страдающая на общежитской койке: ноги под себя, белое ресторанное платье, широко распластанное вокруг, - опрокинутая лилия; лицо - мокрое под белым... Невостребованная, нерасщепленная энергия - вот! За пять лет пристегнулись к "кому-никому" факультетские тихони, повыскакивали замуж подружки-замухрыжки, а ты, янтарный одуванчик с чувственной бомбой внутри, которая могла бы разорвать в клочья любого, наградив последней женщиной в жизни, из-за которой - если теряют - потом до самой смерти не живут и не веселятся - только похмеляются и вспоминают!... Закатилась твоя египетская планида: что-то там у них не только с женским равноправием, но и с мужской самостоятельностью. "Федя хороший, он не виноват! Его отец сказал: прокляну!... Фердинанд говорит: надо ждать. Он уговорит отца... Ждать, может быть полгода, может, год... Он пришлет весточку, приедет!... " Может быть, Светик... Но ведь в твоих слезах и я виноват: "Леди Холидей..." Растянулись эти "холидейзы" на пять непоправимых лет - и сам не гам, и другим не дам. А может быть, ты сама не хотела иного?! Нет, ерунда - я просто друг, ты сама всегда так говорила. Друзья не бросают, Светик, поехали с нами. Мы с Барби - на Север, я туда добился направления. Почему Север? Эх, Светка, волосы длинные - память куриная: я ведь Андерсон. А тебе - какая разница, где ждать, на западе или на востоке? Север, Светка, это место, где люди себя ищут. И находят... 5. И вот теперь, через шесть быстрых лет, он стоит, Андерсон, бравый северянин шестьдесят пятой параллели, но здесь - нелепый нордоман, режиссер и жертва трансконтинентальной драмы, по уши в подмосковной грязи, с загустевшей кровью в жилах, с раскрытым пересохшим ртом - влага ушла горячим потом в собачью и овчинную шерсть. Снежный человек: могучий и страшный в лесу, но уязвимый на площадном асфальте. Он смотрит на оплывающую свечу в стеклянном кубе, согревающую солнцелюбивые тюльпаны, и вспоминает южную девочку Барби, которой чего-то не хватило - тепла, жара или еще чего-то, - недавнюю жену, розовую рыбку из его аквариума... ...Он долго не давал ей опомнится: лихие поступки, дерзкие реакции на внешнее, необычные подарки, стремительная смена декораций, неистовые проявления любви... - все быстрое, сильное, веселое, все праздник и кураж. Феерический ореол, абсолютно довлеющий, с крепкими границами, без права на отрицательные эмоции, на то, что "за" и "вне"... Подспудно понимал: пока крутится карусель, Барби прижата, притиснута, придавлена к тому, кто служит ей единственной опорой, кто может быть фокусом для зрения в беспорядочном оптическом мелькании, - к нему, Андерсону. Позже понял, что не имеет права расслабляться: чем дальше, тем опаснее, - стоит ослабнуть креплениям, и центробежные силы вытолкнут, разобьют, покалечат... Вспомнил услышанную от Светланы африканскую пословицу (память о навеки канувшем в прошлое чернокожем "принце"): "Не хватай леопарда за хвост, а если схватил, - не отпускай". Путь к Полярному кругу был чудесным движением, сам Север стал фантастической землей, но, как показала последующая жизнь, он же оказался конечной станцией, может быть, тупиком: исчезла динамика, романтические события стали буднями, и Барби время от времени стала становится Варей, Варварой. И став окончательно прежней, она уехала. Так думал усталый несезонный Андерсон: одежда под минус сорок, на сердце тридцать семь, вокруг - ноль... После того, как Барби уехала от него, оставив жалкую записку: "Прости, так надо... Я должна. Не ищи, - всем будет легче ..." - которая ничего не объясняла, Андерсон поймал себя на мысли - его осенило, - что, к этому моменту, он ни разу не подумал о Беридзе, как о своем неприятеле. Никогда! Наградной платой за сотрясение мозга - пустяк, обычные издержки мужественности - стала Барби. (Хотя он всегда, с мучительной отчетливостью, помнил, как Беридзе ударил его тогда, в ресторане, - не кулаком в челюсть, а обидно, с демонстративной презрительностью - раскрытой ладонью по щеке. Сотрясение мозга получилось от удара затылком об бетонный пол.) Тем более, что Огненный, сразу после ресторанной истории, отошел от своей бывшей подруги, женился. И вот, когда Барби не стало рядом, да вдобавок, она не умерла, не растворилась в огромном мире, уехала не куда-либо, а к своему детдомовскому защитнику - да, да, в тот самый город студенчества Андерсона, где теперь его нет, но где проживает с семьей эта красноволосая сволочь!... . В считанные минуты, как только Андерсону стало известно, что это так, в нем закипела великая, пожирающая, сводящую на нет покой, самообладание, планирование перспектив, логику, - ненависть, зарезервированная, неистраченная, залежавшаяся, удвоенная предательством Барби, утроенная вероломством Беридзе, удесятеренная имиджем Андерсона, который стал сутью Андрея. Этот рыжий кавказец - кто: "утешитель" Барби, ее любовник? - с синими глазами стал лютым врагом. А это ох, как не просто - быть врагом Андерсона, многие об этом знают, и ты, желтокожий "инкубаторский" горец, тоже узнаешь об этом, узнаешь, что это - не только состояние, это начало неотвратимого движения: пусть день, пусть неделя, пусть месяц - но Андерсон идет к тебе! В один из долгих бессмысленных межвахтовых вечеров ром ухнул не как обычно для последнего времени: в ноги, в унитаз... В голову. Он сгреб документы, деньги, влез в повседневную одежду - унты, полушубок, шапку - вышел на трассу, остановил машину. "Аэропорт?... - боднул головой, - я с тобой!" Утром он был уже во "Внуково", к обеду - здесь... Еще час - через адресный стол, - и он, Андерсон, станет у дверей своего врага, и он, именно он, Андерсон, поставит точку в этой истории. Тот, кто думал, что с ним можно обойтись многоточием, жестоко ошибался!... Но почему он, зигзагом, оказался здесь, в цветочном ряду? Ноги привели сами. Точнее - воспоминания о светлых мгновениях прошлого? Которые - словно золотые блески в серой породе, которые кричат поверженному рациональными буднями из безвозвратного прошлого: жизнь - не сказка, но сказочные минуты - были, были!... Но: не возвращайтесь туда, где было хорошо. И вправду: вместо продавщицы гвоздик с уважительными, восхищенными глазами - наглый кавказец, перелетный грач, с насмешливым взглядом. - Ну, ты что, дорогой, заснул? Бери тюльпаны. На Северный полюс повезешь, девушке подаришь. Выберу который почти бутон - там раскроется... Андерсон очнулся, подумал: в другой раз, наверное, взял бы весь аквариум, но сейчас у него другие задачи. И все-таки он не может просто так уйти, он должен повергнуть, хотя бы на мгновение, этого нахального торгаша, помидорного рыцаря, земляка ненавистного Беридзе. Он перевел взгляд с аквариума на хозяина тюльпанов, вколол два смелых глаза в смуглый лоб, под козырь огромной, анекдотической каракулевой фуражки "аэропорт". Через минуту насмешливость и стопроцентная уверенность напротив сменилась на фрагментальное, почти неуловимое сомнение, мелькнула тень испуга, которую малоуспешно пытались скрыть небрежными словами: - Я заплатил за место, еще утром. Спроси у Нукзара... - и опустил глаза, даже наклонился под прилавок, якобы что-то разыскивая. Достаточно. Андерсон усмехнулся. Подошел поближе, постучал по аквариуму. Торговец вынырнул из-под прилавка. - Я беру. Все... Нет: все - только розовые. Каракулевая фуражка облегченно улыбнулась: - Давно бы так!... А то - смотрит, смотрит!... Розовых штук тридцать будет. Денег хватит? Понял, понял - дурацкий вопрос задаю, извини... Торговец, довольный, пересчитал купюры, новые, только что из свежей пачки - как будто из другого мира, или из-под станка, - пару бумажек посмотрел на свет. Опять радостно поцокал языком. Нашел глазами "полярника", который только что купил у него почти дневную норму. Редкая удача! Загадал на будущее везенье: надо смотреть на эту шубу, пока она не скроется за воротами рынка. "Шуба" медленно дошла до ворот, остановилась, опять долгий монументальный статус, как недавно перед аквариумом. Наконец, что-то происходит: розовый букет, провожаемый рукой, улетает от шубы и падает по-басктбольному точно в большую урну. "Полярник" скрывается за воротами, а счастливый "помидорный рыцарь" спешит к урне - две удачи за день. Еще одним человеком, до конца жизни верящим в приметы, больше. Восьмой этаж... Он остановился, шумно прислонился к стене, чиркнул спичкой: пустой подъезд - гулкий короб, отозвался выстрелом. Закурил, затянувшись несколько раз, бросил окурок под ноги. Еще раз сверил номер на дермантиновой двери с цифрами на клочке бумаги. Осмотрел ладони, сжал в костистые кулаки, расправил. Еще раз... Глубоко вздохнул, решительно вмял красный шарик в стену. Взгляд уперся не в напуганные лица застигнутых врасплох заговорщиков, что ожидала возбужденная мстительностью несложная фантазия, - провалился в розовый дверной просвет: бахромчатый абажур, обои... - Вам кого? Андерсон опустил голову - на звук. За порогом стояла красноволосая девочка и, запрокинув головку, спокойно смотрела на пришельца большими синими глазами. Он оторвал руку от кнопки, отпрянул. Приснял, откинул на плечи полушубок, поправил шапку. Горло выдало безотчетный звук, затем язык почти автоматически сложил слово: - А-а... Бе-ридзе... - Правильно, это квартира Беридзе. - А из взрослых кто-нибудь есть? Девочка медленно покачала отрицательно головой и, пристально глядя на Андрея, спросила: - А вы кто? Вы с Севера? Андрей рукавом дубленки с силой провел ото лба к подбородку, стирая пот, присел на корточки, сравнялся ростом с девочкой. - С чего ты взяла? - У вас шапка собачья. Собачья? А вы кто? Может быть, мне дверь закрыть? - Неправильно, - Андрей устало улыбнулся. - Вообще не надо было открывать. Но ты, наверное, очень-очень смелая? - Да. Я даже мертвых не боюсь. - Ух ты. И давно? Тебе сколько лет? - С тех пор, как мама-Варя приехала. После того, как у нас с папой мама умерла - под машину попала и умерла... Мне пять лет. Скоро. Она с Севера приехала. Вот в такой вот шапке. Осень, еще не холодно, а она в такой вот шапке. Смешно, да? Там всегда холодно. Мне вот столько, - она подняла ладошку на уровень лица, повернула к себе, пошевелила пальцами и выставила вперед, - пять. - А как тебя зовут? - Меня зовут Варя... Андерсон почувствовал головокружение, которое несколько лет назад часто напоминало о знаменитой ресторанной баталии. Он заслонил лицо руками и борясь со слабостью, глухо, уродуя слова сдавленными губами, спросил из-за ладоней: - А как же вы... Как вы с новой мамой... У вас же одинаковые имена... - Да, - оживилась девочка. - Вот так случайно получилась! Папа меня в честь какой-то девочки так назвал. Но мама-Варя сразу придумала. Она сразу сказала: давай, я останусь Варя, а ты, пока маленькая, будешь Барби, это то же самое по-иностранному. - Она обратилась к Андерсону: - Смешное имя, правда? Как у куклы... Я сказала: ладно... ...Андерсон никогда не приезжал с трассы с пустыми руками. Он привозил Барби то оленьи рога, то засушенный кустик тундрового ягеля, похожего на кораллы... Весь их жилой вагончик, "балок" - так он называется на Севере, был заполнен подобными безделушками. Он не разрешал ей работать - не желал, чтобы она, хрупкая девочка, изнашивалась в работе. Так он говорил ей. На самом деле, хотел, чтобы Барби всегда, когда это возможно, была с ним - ждала, встречала и находилась рядом. Так и было - Барби слыла хорошей женой. Вокруг имелись другие примеры: жены, зарабатывая почти наравне с мужчинами, становились независимыми - требовали "равноправия"; или, вовсе не работая, "портились" от безделья - подавались на сторону. И то, и другое приводило к разводам. Барби жила особой жизнью: "Святая", - иной раз с удовольствием и обожанием думал Андерсон... Однако, время показало, - тот же результат. "Все они одинаковые!..." - часто доводилось слышать подобное от отвергнутых мужиков в состоянии беспомощной пьяной сопливости. Но это - ущербное самооправдание, чушь, так примитивно Андерсон никогда не думал, ни "до", ни "после". Отпускную неделю он "закручивал" как мог: походы за грибами, ягодами, на рыбалку, на охоту, на шашлыки... Друзья, ресторан - единственный в вахтовом поселке - через вечер. Вместе с ними развлекалась и Светлана - куда же без нее, они с Барби стали почти подружками. Светлана, "фараонова вдова" - как она себя называла, - старший диспетчер нефтеналивной станции, за эти годы разбила несколько мужских сердец, но как только дело доходило до разрушения семьи, без колебаний уходила в сторону, не позволяя себе, как она говорила, сиротить семьи. "А если правда, - часто объясняла, смеясь, - кроме Андерсона и Фердинанда мужиков не доводилось встречать!..." Барби воскресала из грусти, становилась веселой, как живая игрушка. "Завода", полагал Андерсон, хватало на всю следующую неделю, пока он был в отъезде. Значит, он ошибался. Во многом... Зачем он здесь? Можно ли так завести машину времени, чтобы воскресить прошлое? Так не бывает. Он устал... - Извини, Барби, ошибся... - Андерсон медленно поднялся. - Мне пора. Рад был случайной встрече, малыш... До свидания, подосиновик, будь здорова. - Он улыбнулся, поясняя: - Есть такие грибы на Севере - подосиновики, их еще называют красноголовиками. Ты - красноголовик. Жаль, но мне нужны другие Беридзе. Еще раз, извини, ошибся... Он тяжело шагнул вниз, понурив голову. - Ничего, - успокоила девочка. - Меня во дворе рыжей называют. Я им скажу: я - красноголовик. Вы идите. Я дверь не буду закрывать. - Почему? - спросил Андерсон не оборачиваясь. - А вон, слышите. Это мама поднимается. С покупками. Я ее по шагам узнаю. У нас лифт не работает. Вы идите. Андрей остановился, как будто натолкнулся на стену. Быстро вернулся, наклонился, приставил палец к губам и торопливо, горячо зашептал: - Нет, так не пойдет. Она расстроится. Дверь открыта, ты босиком. Ты лучше, знаешь, что? Сделай сюрприз. Она подходит к двери, то-о-олько за звонок, а ты - раз! - открываешь. Давай-давай!... Он потянул за дверную ручку, девочка с заговорщицкой улыбкой молча подчинилась. Знакомые - может быть, немного отчужденные необычной, едва уловимой тяжестью, как, наверное, у состарившейся балерины, - шаги приближались, становились громче и отчетливей. Андрей панически огляделся, взгляд заметался по лестничной клетке... Шаги совсем рядом... Он решился и большими бесшумными шагами в мягких унтах быстро ушел на девятый, последний этаж. Там зашатался в обморочной волне, сел на ступеньки, уронил голову на высоко задранные коленки. Шапка, лохматым рыжим зверем, мягко скатилась по бетонному маршу, улеглась на промежуточной площадке. Разговор в приоткрытую внизу дверь: " ...Ну, я же говорю, в шапке! Как у тебя! Ты его разве не встретила? А может быть, он наверх пошел? Он же ищет людей с такой же фамилией..." - "Нет, нет, ты права - действительно, кто-то прошел мимо, я не разглядела... Иди на кухню, Барби. Разбирай покупки. Я сейчас, только посмотрю почту. Я сейчас..." Вышла на площадку. Несколько минут тишины. Мимо сверху по ступенькам прошла женщина - Андерсон углом глаза увидел полные ноги в резиновых сапожках. Послышался ее нарочито громкий голос внизу: - Здравствуйте, Варенька. У вас запоры крепкие? Смотрите, не открывайте кому попало. А то ходят разные, дедами Морозами прикидываются. В март-то месяц. Потом вещи пропадают... Аферисты проклятые. - И, удаляясь, совсем громко: - В наш подъезд, между прочим, сегодня участковый собирался заглянуть!... А у меня зрительная память о-о-очень хорошая!... Андерсон знает как Барби сейчас стоит: прислонившись спиной к стене, запрокинув голову, пальцы-балеринки трут крашеную панель... Одна из ее обычных поз. Но в настоящий момент он вспомнил конкретное - так она стояла однажды, получив раздраженный ответ: "Нет!..." - на ее очередное навязчивое предложение завести ребенка. Через секунду последовали его обычные шутки, веселые отговорки: "Рано... Вот подзаработаем, уедем с Севера на "Землю"... и т.д....", примиряющие объятия... Но это мгновение - было: глаза, наполненные сиротливой тоской, смуглые пальчики, отчаянно растирающие стенку... Если она сейчас произнесет слово, у него прострелит сердце... Дверь закрылась медленно. С ровным скрипом. С шорохом трущейся об косяк дерматиновой обивки. С последним хрустом. Через долгую минуту щелкнул замок. Потом еще. 6. Дверь балка оказалась открытой. Светлана, вся белая от муки и разметавшихся волос, испуганно застыла около самодельной электрической плитки. На столе лежал противень с сырыми пельменями. Из форточки залетал и таял парной морозный воздух, пахло духами и тестом. Андерсон медленно разделся и сел на стул у входа, оглядел чистую комнату. - Не узнаю своей норы. Я туда ли попал? - Туда, Андрюша. Это я вот... У меня был Варин ключ, ты не знал? Она когда уезжала, занесла мне - вон я на гвоздик повесила. Я знала, что ты сегодня вернешься. Завтра ведь на вахту. Я ставлю воду, будем варить пельмешки? Она отвернулась, примостила кастрюлю на плитку, вставила вилку в розетку. Долго стояла спиной к Андерсону, приподнимала и возвращала на место большую, не по размеру кастрюли, эмалированную крышку. Он отметил: его старая верная подруга, его "одуванчик", в последнее время перестала краситься - русые волосы, начиная от корней, медленно вытесняли хлопковый цвет. Впрочем, от этого она не становилась менее красивой. Светлана, не оборачиваясь, заговорила: - Георгий Иванович ушел от жены, совсем. Пришел ко мне, с чемоданом. Я как была, ключ схватила, пальто накинула, и сюда. У тебя ночевала... Что делать? Она повернулась. Они встретились глазами. Он опустил голову. Она вздохнула. Медленно сняла фартук. - Пойду, темно уже. Завтра на работу. Не провожай, ты с дороги, устал. - Останься, рано еще... - Нет, Андрюша. Не рано и не поздно. Просто пора. Задребезжала крышка. Он подошел, наклонил голову, прикоснулся щекой к упругим душистым волосам, прижался лбом к плечу и, цепляя губами пуговицы на мягком домашнем платье, опустился на колени. - Я даже цветов тебе не привез, что ли... Прости... Обнял, сцепил ладони за ее спиной, глубоко уткнулся сморщившимся лицом в мягкий живот, со стоном потянул в себя воздух и - загудел, забухал, затрясся в мокрых рыданиях. "Андерсон, Андерсон, - гладя по свалявшимся волосам. - Андрей, Андрюша? Какой же ты Андерсон? Прости меня. А я - тебя..." Потомок царского офицера, сгинувшего от нежелания менять высокий природный образ ради нового, придуманного кем-то, бытия, - Андрей, не справившийся с имиджем, изобретенным ради необычной жизни, - стоя на коленях, уже почти успокоившись и лишь изредка вздыхая и всхлипывая, еще долго не отпускал Светлану. Пока на его лице не стянула кожу горькая сухая соль... Пока ее горячее тело не высушило тонкую фланель... Пока не перестала дребезжать крышка.... Пока не застреляла раскаленной эмалью притихшая было кастрюля. И отпустил. ГОРЬКИЙ ВИНОГРАД I. "Н.П." Юсуф недавно пришел с поля и теперь не спеша работал во дворе. Стоя на коленках, лепил из пахсы - глины, круто замешанной с рубленной соломой и коровьим навозом, продолговатые саманные лепешки, складывал их ровными рядами у виноградника. Весь день было жарко, зато вечер выдался прохладным. От реки пахло рыбой и молодым камышом. Позже потянуло пряным духом горячих лепешек и жареного мяса, это жена хлопотала у тандыра. Первое время Юсуф не обращал внимания на появившиеся щелчки - так иногда трещит, сгорая в тандыре, прошлогодняя гузупая - ветки сухого хлопчатника, жар от которых делают лепешки и самбусу особенно душистыми и вкусными. Когда щелчки стали необычно громкими, он поднял голову, привстал и увидел за дувалом, со стороны бахчевого поля, серое облако пыли и под ним маленькие фигурки наездников. Несколько соседей-дехкан, закинув на плечи кетмени, бежали по направлению к кишлаку. Сарбазы въехали в кишлак до захода солнца. Это были полсотни пыльных, высоких и худых воинов, бывших отборных солдат эмира, а сейчас остатков одного из отрядов курбаши Ибрагим-бека, разбитого при попытке прорыва на Термез, к границе эмирата с Афганистаном. Угрюмые бухарцы с трудом держались на истертых спинах измученных, с иссеченными до крови крупами, лошадей. На полуразвалившейся четырехколесной рессорной арбе, сделанной под манер тачанки, яростно скрипевшей среди тревожного копытного топота и хрипа, громыхало несколько ящиков с гранатами и патронами, здесь же находился, завалившийся на бок, легкий английский пулемет с поломанным упором. Четверо суток назад, спасаясь от красных эскадронов, они ночью обошли занятый комиссарами Самарканд и взяли направление на Худжант, к Туркестанскому хребту, в еще свободные таджикские горы. Остаться незамеченными не удалось, и последние десятки верст, держась на расстоянии чуть больше винтовочного выстрела, их весело и не спеша преследовал отряд буденновцев, которые с недавнего времени были хозяевами на предгорной равнине. Командир буденновской сотни, бывший терский подъесаул Егор Свелодуб жалел своих хлопцев. Поэтому до сих пор не нагнал и не искрошил басмачей в капусту, плюя на возможность существенных потерь. Уставшие от многодневного перехода и плотного преследования последних часов, рубиться басмачи уже вряд ли могли. Но как только отряд подходил к банде близко, оттуда начинал стучать пулемет, экономно, короткими очередями, прицельно. Пару раз показали, что имеют гранаты. Ближний бой добра не сулил. Свелодуб утвердился, причем скоро, в своем начальном предположении, что имеет дело с профессионалами. Понимают, бритые черти, что если и есть их спасение, то не в горячих задницах, а в холодных головах. Не разбегаются по предгорной равнине, не скачут куда зря, едут чуть не шагом, хорошей группой, соблюдая нужную для каждого момента структуру, контролируют фланги. И хоть видно, что не из этих мест, землю, свою, знают. Избегают ровных открытых участков, часто неожиданно, не увеличивая существенно скорости, меняют направление, ловко проходят между оврагами, используют другие любые, даже, кажется, незначительные задорины рельефа, чтобы сделать невозможными обходные маневры преследователей. Утром, получив приказ догнать и уничтожить банду, Свелодуб первым делом велел снарядить обоз с легкой гарнизонной пушкой, пулеметами и сменными лошадьми. Взводные посмеивались меж собой, а в глаза говорили, батя, зачем тяжесть зря волочить, мы их шашками к обеду укончим. Как же, научите батьку с мамкой миловаться... Горячности как у коней, ума - так же. Вот, едут - джигитуют, улюлюкают вслед басмачам, гикают, посвистывают. Эх, егеря-охотнички!... Сколько уже командир ваш таких как вы, храбрых да веселых, закопал в туркестанский песок, пропади он... Солнце зашло за горы, начинало темнеть, но кишлак на берегу Сыр-дарьи еще хорошо просматривался даже без бинокля. К красноармейцам он был расположен крепкой и неудобной для штурма стороной - сплошным глиняным дувалом с маленькими калитками из каждого двора, с прилегающим открытым пространством - большим бахчевым полем, ограниченным чередой пирамидальных тополей. С флангов кишлак оберегался густыми тугаями из арчи и тальника, к реке переходящими в топкий камыш. Куда смотрели топографы, обозначившие все побережье ровным и голым?.. Свелодуб прочел на рисованной от руки карте: "Н.п. "Беговат", 60 дворов". Последний населенный пункт перед горами. За рекой начинаются предгорья, где убежать - плевое дело, а догонять, следовательно, - пустая трата сил. Свелодуб посмотрел в ту сторону, откуда уже должен был появиться всю дорогу отстававший версты на три обоз. Таща обоз и пушку в нем, он, однако, надеялся, что удастся реализовать наилучший вариант: покончить с басмачами быстро - у реки, когда те начнут переправляться. Предполагалось, что как только басмачи начнут входить в воду, добрым наметом сократить расстояние, на ходу разойтись, для психического подавления противника, в лаву, - здесь уже пулемет не страшен, - затем разделиться на три крупные части, налететь по центру и с флангов, шашки наголо, "сухопутных" порубать, отплывающих "перецеловать" из винтовок. Но едва стало ясно, что банда движется не прямо к реке, а на кишлак, Свелодуб понял, что лучший план его не удался. Свелодуб знал, что басмачи, войдя в кишлак перед самой ночью, уже, почитай, спаслись. До рассвета уйдут, факт. Штурмовать в навал - без толку положить сотню, просто отпустить банду без боя - не сносить ему, Свелодубу, головы. Инспекция из Ташкента с уполномоченным командарма, согласно плана штаба, будет здесь уже завтра утром. Последние месяцы особенно жестко контролировались операции по недопущению перехода банд в горы, к приграничным районам Советской республики. Свелодуб приказал устанавливать орудие на старом оползшем кургане, в центре кишлачного кладбища. Для очистки совести, велел выехать вперед, так, чтобы басмачи могли хорошо видеть, красноармейцу с поднятым на винтовочном штыке парламентерским флагом. В ответ хрустнуло несколько выстрелов. Понятно. Всех готовы к Аллаху с собой забрать, лишь бы не сдаваться. Ну да наше дело предложить. Свелодуб видел, как во дворах и кое-где между домами-кибитками суетятся мирные жители. Ясно разглядел женщину с заломленными за голову руками, окруженную кучей ребятишек. Заскрипел зубами, опустил бинокль, обернулся. Увидел, как взводные со старшим артиллеристом рисуют на песке и прикидывают на местности схему "распашки" н.п., сорвал бинокль с шеи, забросил в притороченную к седлу сумку. Кишлак горел. Ночь была безветренной, поэтому каждый дом горел отдельно. Дым, вместе с криком людей, мычаньем скотины, треском горящего дерева и камыша, столбами поднимался в гигантскую черную косу, которая, длинно изогнувшись, медленно струилась в сторону Памира. Как только взрывы ушли, переместились на другую окраину кишлака, Юсуф похоронил жену с грудным ребенком. Старший сын-подросток кетменем удлинил яму от снаряда в центре двора, еще дымящую. Быстро помолившись, они опустили туда завернутые в одеяло тела. Земли вокруг воронки почти не было, и они заложили могилу сырыми саманными валками, забросали влажной пахсой. Обстрел начался на закате. А после того, как окончательно стемнело, сарбазы небольшими группами, вместе с подкормленными и слегка отдохнувшими лошадьми, стали покидать кишлак. Буденновцы, предполагая нормальное форсирование реки отступающим противником, периодически, от пяти один, давали выстрел из пушки не по "н.п.", а по другому берегу Сыр-дарьи, почти напротив кишлака, с поправкой на течение. Пулеметы непрерывно прострачивали едва видимую воду от берега до берега. Но сарбазы входили в реку лишь на две сажени от края земли, до начала глубокого места в русле, чтобы лошади, полностью погруженные в воду, могли вести себя спокойно, затем замирали, просто держась на плаву, течение медленно проносило людей и животных, скрытых теменью, дымом и пылью, за тугаями вдоль берега, мимо всего кишлака, за его западные пределы. Только проплыв так еще версту, они начинали двигаться к другому берегу и выходили на сушу в большой дали от разрывавшихся снарядов и пуль. Потерявший при орудийном обстреле и на переправе около десятка своих воинов, отряд бухарцев, вместе с новыми попутчиками, весь остаток ночи продвигался предгорными тропами на юго-запад и к рассвету достиг подножья гор. Здесь, впервые за много суток, они спокойно совершили первую дневную молитву, послерассветный намаз-бадмат. Дальше их путь лежал через перевал в труднодоступное Шахристанское ущелье. Вместе с отрядом, босой, с разбитыми в кровь ногами, неся на руках маленькую девочку, шел Юсуф. Он, спасая сына и дочь, как и несколько других жителей кишлака, в основном неженатых юношей, которых буденновцы могли принять за басмачей, переправился с сарбазами на другой берег, в надежде достигнуть горного селения Ура-тюбе, где жили таджикские родственники его покойной жены. Сын исчез на переправе, что с ним стало, Юсуф не знал. Дочка простыла от холодной воды и мокрой одежды, беспрестанно кашляла, отрывая горячую стриженную головку от отцовской груди. ...Юсуф остановился, обернулся, нашел глазами уже еле видневшийся за холмами серый дым, погрозил туда свободной рукой, хотел сказать громко, но захлебнулся, прерывисто захрипел, погладил дочку, жарко прошептал: " Мы вернемся, кызым, вернемся, дочка, вернемся!..." - Захватил сморщившееся лицо огромной грязной рукой, сдавил пальцами глаза и беззвучно заплакал. Проезжавший мимо сарбаз взял у него девочку и усадил в свое седло. Юсуф, спотыкаясь об острые камни, пошел рядом. II. САМАННАЯ ОКРАИНА - Ну, заходи, брат, прощайся, - Эркин толкнул калитку, пропуская меня во двор. Дом был пуст. Мои родители окончательно съехали уже месяц назад, но Эркин, новый хозяин, один из женатых сыновей многодетной узбекской семьи, проживающей в таком же доме напротив, сюда еще не перебрался. - Тебя ждал. Завтра начну потихоньку. Мне недалеко, - он виновато улыбнулся, - пешком перееду. Тебя ждал, братан... Наши с Эркином отцы строили дома одновременно, это было в самом начале шестидесятых. Участки под строительство им, начинающим работникам цементного завода, выделили на самой окраине, у реки, на месте когда-то стоявшего здесь небольшого кишлака, который, говорят, и дал название этому городу. Две наши молодые семьи, узбекская и русская, проживали во времянках, расположенных в серединах будущих дворов, среди поросших маками и колючкой, заглаженных временем, бесформенных глиняных выступов и углублений. Делать саманный кирпич наши отцы наняли шабашников, двух мужчин, таких же молодых, как наши родители. Звали их Дуб и Басмач. Это были клички, которыми они величали друг друга. Не помню откуда, но мы знали, что первая была производным от фамилии, а вторая образовалась благодаря родовому происхождению ее носителя. Матери шептали нам, что люди эти недавно вышли из тюрьмы, и маленьким детям не следует вертеться около них без надобности. Разумеется, это только подогревало наш интерес к веселой , добродушной паре. Они появлялись каждое утро, обнажались до пояса, перешучиваясь, подначивая друг друга, месили глину босыми ногами. Затем приступали к формовке - процессу, который нам, тучке разномастных детских головок, - интернациональной любопытной ватаге, был особенно интересен. Басмач зачерпывал матрицей, которая представляла из себя прямоугольное дощатое корытце с перегородками, небольшое количества песка, протряхивал его во внутренних полостях, так, чтобы песчинки равномерно приклеивались к влажным стенкам. Становился на коленки, голыми руками закладывал в углубления густую глину, вскакивал, хватал груженое корытце за ручки, поднимал до живота и, сгибаясь под тяжестью, смешно по тараканьи забрасывая вперед ноги, быстро бежал к ровному сухому месту. Там опускал корытце на ребро и затем резко переворачивал дном вверх. После того, как деревянная конструкция, мелко подергиваясь, с песочным шуршанием уходила ровно вверх, на земле оставались четыре красивых сырых саманных кирпича, по величине в два раза больше обычных, жженых, которыми наши отцы уже выкладывали печки и дымоходы. Дуб был белобрысым веснушчатым парнем, с жилистым, крученым, как виноградная лоза, телом, покрытым татуировками. На груди выделялся рубленый портрет Ленина, в полспины призывно подмигивала красивая обнаженная женщина. Кроме того - звезды, купола, змеи, кинжалы и многочисленные надписи, которые мы, дети, читать еще не умели. Когда мы утомляли его своим бессовестным разглядыванием, он, улыбаясь, кивал на своего друга: - У Басмача тоже картинки есть. Только у него одни орнаменты - ему морды нельзя рисовать, Коран запрещает. - Он заговорщически понижал голос: - Стеснительный, поэтому все наколки под шароварами. - И кричал: - Басмач, сними штаны, покажи детям орнамент! Басмач был тощим и угловатым, с бритой головой и огромными, как вилы руками, плохо говорил по-русски, и в часы послеобеденного отдыха, под сенью тополей, у арыка, играл на рубобе, струнном музыкальном инструменте, похожем на тыкву с воткнутой в нее длинной палкой. Иногда Дуб отбирал у Басмача инструмент, приговаривая: "Одна палка, два струна, я хозяин вся страна", перестраивал "под гитару", ритмично стучал по струнам, и они оба, к восторгу детей, пели какую-то длинную, бесконечную шутливую песню, в которой каждый куплет заканчивался утвердительным вопросом: "На кой шайтан узбек война?!" Иногда Басмач делал из глины свистульки - птичек, собак, кошек, - обжигал фигурки в хозяйской печке и раздавал их детворе. Однажды, меся глину, он наколол до крови ногу. Виной незначительного ранения оказался кусочек старой желтой кости. Дуб не упустил случая поиздеваться: - Басмач, я только из уборной, поссы сам себе на башмак, ты сможешь! - он обернулся к нам: - Сейчас будет демонстрация орнамента! Басмач промыл кость в арыке, внимательно ее осмотрел и задумчиво объяснил малолетним зрителям: - Человечий... - Ага! - тут же отозвался Дуб. - Ишачий!... Сделай пацанам свистульку. - Из человечий нельзя, - серьезно возразил Басмач и поцокал языком. Обедали наемные работники в наших семьях, родниковую воду от сырдарьинских береговых ключей с большим удовольствием носили им дети, а папиросами снабжала пожилая русская женщина: маленькая, стройная, с хриплым уверенным голосом. У нее были седые, сверкающие как серебро кудрявые волосы и ярко накрашенные губы. Она разговаривала на каком-то особенном русском языке, в котором было много непонятных для нас выражений, но все слова удивительным образом сливались во что-то непрерывное, плавное и красивое. Однако порой с ее губ, вместе с крошками табака, слетало рваное и пугающее: "сука позорная", "параша"... Было понятно, что она бескорыстно опекала этих двух парней, проведывая почти каждый день. Но почему-то называла их, правда, ласково, врагами. "Привет, враги, работа не волк, перекур!" Дуб и Басмач всегда покорно и радостно, просветляясь лицами как дети, оставляли работу, шли под тополя, и все втроем долго курили и разговаривали, казалось, никого в эти минуты не замечая. Перед уходом женщина обзывала ребятню, вертящуюся около глиняной кучи, вредителями и приказывала до завтра не обижать ее подопечных. Мы смеялись. Взрослые говорили, что у нее не все дома. Вскоре дома наши, как и многие другие рядом, были окончательно построены. Потом стали возводится дувалы и деревянные ворота с резными звездами и полумесяцами. Дворы укрылись виноградниками. Вдоль улиц ровными рядами выстроились фруктовые деревья. Сформировалась окраинная махалля индустриального города. В этот период на улицах стал часто появляться, как будто что-то безуспешно разыскивая, никому из наших соседей не известный, большой, страшный старик. Женщины пугали им своих детей: "Не будешь слушаться, завтра страшному бабаю отдам!" Один глаз его, казалось, не мигая, смотрел из-под лохматой черной брови, а там, где должен был быть второй, как раз заканчивался толстый коричневый шрам, пролегавший через всю щеку. Он ходил, заложив руки назад, не сгибаясь, в коротком полосатом халате, черной тюбетейке, тонко повязанной темно-зеленой чалмой, с небольшим ножиком в кожаных ножнах, заткнутым за голенище, ни с кем не здоровался и не отвечал на приветствия, что было совершенно нетипично для "нормального" узбека. Он никак не походил на других, местных стариков - благообразных аксакалов с окладистыми, белыми шелковистыми бородами, с посохами из красной вишни, зимой и летом одетых в длинные ватные халаты. Как его дразнить, нас научили дети постарше. Мы забегали к нему вперед по ходу шествия и, остановившись в шагах десяти, на безопасном расстоянии, кричали: "Бабай! - Буденный! Буденный!.." - и тыкали ручонками в сторону гор. Мы не понимали смысла этих слов и жестов, но нам было жутко интересно, что они выводили страшного старика из свирепого равновесия. Обычно он делал два быстрых шага в сторону детей или резко наклонялся, показывая, что берет камень, мы разбегались, дрожа от страха и восторга. Подростками мы совершали походы в ближние предгорья на земляные холмы, которые все население по неизвестной причине называло Буденновскими горами. По одной из версий, здесь находился оружейный склад Красной Армии, впоследствии взорванный басмачами. (По другому варианту, все было как раз-таки наоборот.) Копали землю, находили катышки артиллерийского пороха, делали пиропакеты и пугали взрывами учителей в смешанной, русско-узбекской, школе. Иногда везло, и мы находили проржавевшие "маузеры" и "наганы", винтовки без прикладов и сросшиеся с ножнами сабли. Днем мы играли со своими находками, а ночью, как узналось много позже, родители выкидывали наши арсеналы в глубокое место Сыр-дарьи или просто закапывали в огородах. Поэтому, когда мы стали взрослыми, ничего из трофейного оружия у нас на руках уже не было. Наверное, к счастью. - Тебя ждал, братан, - повторил Эркин. - Хочу, чтобы ты в последний раз - с хорошим сердцем отсюда вышел. Чтобы мой новый дом был... не на беде. - Он волновался, тщательно подбирал слова, прислушивался к ним, как будто боясь сказать что-нибудь непоправимое. - У нас говорят, на чужой беде... как по-русски?.. виноград посадишь - ягоды горькие будут. Чтобы разрядить момент, я стал рассказывать Эркину, какая у меня сейчас на Ставрополье квартира, какой чернозем на даче. Взял у него щепоть насвая и, как в хулиганском детстве, лихо закинул зеленый порошок под язык и борясь с двойной горечью, выдавливающей слезы, бодро прошепелявил: "Приезжай, Эркин!" Он притворно испугался, улыбаясь, замахал руками: - Вай, нет! Северный Кавказ, война! А на кой шайтан узбек война?! - Помнишь?.. Мы оба засмеялись, хлопая друг друга по плечам. - Завидую тебе, - он продолжал шутить. - Много родины у русского человека. Хоть Владивосток, хоть Краснодар, - все равно Россия. А у узбека одна земля, маленькая. Другой родины нет... Здесь остаемся. Перед тем как уйти навсегда, я подошел к старому дувалу из-под которого тянулась тонкая виноградная лоза с огромными изумрудными листьями, выщипнул из глубокой трещины кусочек твердой глины, уголок кирпича-сырца, сорвал резной лист, завернул в него саманный амулет и вложил все это в узкий кармашек дорожной сумки. Через тридцать с небольшим лет после рождения городской саманной окраины ветер перемен быстро выхолостил отсюда все русское, что долгие годы укоренялось, казалось, навсегда на благодатной прибрежной земле. Мои родители уехали последними. Стариками, на этническую родину, но - на чужбину. Никто из людей их не гнал. Их гнало время, которое пришло, чтобы согласно своим неумолимым законам, заставить нас, со- временников, собирать кем-то давно разбросанные камни. З А Г О Р Е Л А Я З В Е З Д А Андрей и Гуля с дочкой не пошли сегодня на пляж. Еще вчера вечером, сидя под остывшим тентом возвышенного летнего кафе с панорамой на западную часть бухты и наблюдая за плотной чередой замерших у бордюров набережной мужчин и женщин, взрослых и детей, с очарованно устремленными к одному картинными взглядами, провожающих солнце, семья решила несколько изменить привычный режим - сходить с утра в церковь, расположенную, как вещали курортные гиды, в сердцевине старого горного погоста. Вернее, так решила Гуля и сообщила об этом мужу и восьмилетней дочери Наташе. Андрей не выразил удивления или сомнения, он привык: раз жена решила не посоветовавшись, значит так надо и так тому и быть. В конце концов, церковь и кладбище это тоже, говорят, достопримечательность курортного городишки, в котором им выдалось этим летом провести часть отпуска. Да и от пляжа иногда нужно отдохнуть. Перемена рода впечатлений, контраст... Вообще, Андрей доверял своей обожаемой пассии и никогда не тяготился ее лидерством. Тем более, что Гуля, его мудрая, любимая Гуль, его смуглая Шехерезада, он был убежден, никогда этим не злоупотребляла. Наутро Андрей все же проявил инициативу, предложив до похода в "серьезные" места сходить на пляж, зарядиться утренним морем. Ну, а далее все по плану Гули. - Успокойся, - сказала Гуля, выходя из душевой и погружая махровое полотенце в пучину влажных волос, похожих в желтых утренних бликах гостиничной спальни на сноп блестящих коричневых водорослей, только что вынутых из огромного аквариума с древней водой, - валлиснерию, элодею, риччию..., - которые, Андрей это прекрасно знал, потом, высохнув на полуденном солнце, нежно, еле уловимо шуршат, соприкасаясь с упругим пепси-телом..., которые, позже, рассыпаясь на белом и становясь податливыми, близкими, пахнут терпко, горным миндалем... Которые... Гуля, Гуль, Гулька!... Лоза виноградная, роза чайная, тюльпан дикий!... - Успокойся, - Гуля погладила Андрея по щеке, выдыхая на свежевыбритую, смягченную лосьоном кожу подбородка обжигающий, хмелящий шепот, - я мокрая, Наташка проснулась, пусти. Никакого пляжа с утра. Не понимаешь? Очнись!... Мы идем в такое место... Мы с Наташей повяжем косынки... Несколько лет назад впервые попав на море, - а это случилось вскоре после свадьбы, которую Андрей и Гуля, уроженцы Узбекистана, грустно отметили в Сибири, куда, смятенно оглядываясь на горький шлейф непонимания, вязко тянущийся за двумя влюбленными, вынуждены были уехать после окончания Андреем института, - да, еще тогда, десять лет назад, Андрей сделал вывод, который с течением времени уже не менялся, - кавказские приморские городки, вытянутые каждый вдоль своего берега, если не считать собственно моря, состоят из трех основных частей: начальная полоса - безмятежная, праздная набережная, середина - суетная часть, с автодорогами, машинами, рынками, и третья - все остальное, куда попадает далеко не всякий отдыхающий, - то, что цепляется за коричневые скалы и тонет в буйной плотной зелени ближних предгорий... Приезжий человек, если ему доведется пройти пешком от городского пляжа до какой-нибудь достопримечательной сакли в горах, непременно, одно за другим, испытает три разных состояния: безотчетной, легкой удовлетворенности, прозаической озабоченности и одухотворяющего, мудрого спокойствия. Христианское кладбище утопало в разбавленном лучами позднего утра изумруде кореженных, но, при ближайшем рассмотрении, высоких и крепких, горных деревьев. Андрей, Гуля и Наташа медленно, слегка подгибая ноги, как при подъеме по ступенькам пологой лестницы, ступали по асфальту неширокой дороги, скудно покрытой ослабленными солнечными бликами, больше напоминавшей некогда облагороженную, а ныне безлюдную, несправедливо заброшенную аллею среди горного леса, скорбно обозначенную крестами, как метками, и обиженно уползающую пятнистой лентой все выше в лесные заросли. Встреча с первыми людьми, минут через десять после начала шествия, была неожиданной, настолько быстро печальное рукотворно-природное безмолвие завладело путниками. Двое растрепанных мужчин неопределенного возраста в засаленных старых рубашках и пожилая женщина благообразного вида копошились у крайней могилы. Вокруг этого места дорога делала крутую петлю, резко поднимаясь вверх, поэтому идущие имели возможность хорошо рассмотреть работающих. Стало понятно, что мужчины меняли старый металлический памятник, представлявший из себя пустотелую сварную конструкцию, на основательное каменное надгробье. Женщина, по всей видимости, хозяйка могилки, с белым узелком в руках, белоснежно чистым, как и платок, которым была аккуратно повязана ее седая голова, стояла рядом. Мужчины кряхтели, ворочая ломами тяжелую плиту, вполголоса ругались. Женщина виновато улыбалась, пыталась советовать, безотчетно жестикулировала, повторяя их движения, слабо перебирая ногами ... Через полчаса дорога закончилась тихим церковным двориком. Маленькая церквушка воспринималась настолько удаленной от оживленных улиц, что, казалось, в ней, как в охотничьей сторожке, не должно быть постоянных обитателей. Андрей обратился к первому появившемуся человеку во дворе, им оказалась строгая полная женщина в одежде, простой, но с иголочки, напоминавшей халат главной уборщицы. Видно было, что она не последняя фигура в этом заведении. "Попадья", - про себя охарактеризовал ее Андрей. - Ребенка окрестить? - "попадья" твердо посмотрела на каждого члена семьи, задержалась взглядом на Гуле. - Завтра в одиннадцать. Готовьте пятьдесят рублей. Крестного отца, крестную мать. Но... - Она опять сделала акцент особым взором на Гулю: - Родители ребенка должны быть православными!... Само собой - крестные. Тоже!... Андрей верующим себя не считал, хотя и был удостоен таинства крещения, правда, еще в глубоком детстве. Инициатором сегодняшнего мероприятия была Гуля. Она, не считая себя ни христианкой, ни мусульманкой, тем не менее полагала такое "безверное" положение дел в принципе ненормальным. Однако, - следовало из ее рассуждений, - Гулю и Андрея уже не исправить, и выдавать желаемое за действительное - притворство, которое не меньший грех, чем откровенное богохульство. Давай оставаться самими собой, - сказала она ему однажды, когда, опять же, по ее инициативе, зашел разговор на тему веры, - оставаться собой честнее всего, за это нам проститься. Так и сказала: "За это нам проститься..." ( Андрей после этих слов, помнится, серьезно согласно кивнул и мысленно - только мысленно! - улыбнулся). Иное мнение было у Гули относительно того, какое место религия должна занимать в жизни их детей. Разумеется, и здесь не должно быть никакого принуждения, говорила она... Но если у ребенка имеется интерес к этой теме, то обязанность родителей помочь ему в этом. Андрей не возражал: против последовательных, стройных рассуждений Гули, как всегда, не было смысла возражать. Поэтому, когда сегодня утром она повторила ему свои "теологические" выкладки, Андрей, как номинальный глава семьи, сам, поспешно, обосновал вывод в необходимости намеченного, вернее - подсказанного женой мероприятия: действительно, Наташке преподавали в школе, правда, в порядке факультатива, элементы "Закона божьего", а дома она частенько мусолила "Библию для детей". Главное, недавно загундосила: "Когда вы меня покрестите? У нас полкласса уже с крестиками!" В конце концов, хуже не станет... - А где у вас тут руководство? - спросил Андрей, вертя головой, всем видом показывая, что не придает решающего значения словам "попадьи". - Батюшки нет. В городе. Вон, если не верите, обратитесь к дьякону, - быстро проговорила "попадья", удаляясь и показывая на невысокого плотного парня в новой рясе, который, как оказалось, находился рядом и наверняка слышал весь разговор. Парень, наверное, недавний семинарист, судя по возрасту и благополучному розовощекому облику, - если бы не его характерная одежда, - вполне сошел бы за недавнего выпускника технического вуза, скоротавшего учебные годы не в "роскошных и хлебных" хоромах студенческого общежития, но в скромной, обереженной даже от тени искуса семейной келье. Во внешности молодого дьякона, - к какому-то неожиданному, безотчетному, неудовольствию Андрея, - не было ни печати принадлежности к духовной когорте, ни стремления казаться значимее. Видно было, что он уже чувствует себя участником разговора, который начался между Андреем и "попадьей". Он больше смотрел на Гулю и его открытое миролюбивое лицо имело несколько виноватое выражение. - Слушай!... - Андрей в манере недавнего студента, как к ровеснику, обратился к дьякону. Он демонстративно загородил собой Гулю, прежде всего для того, чтобы показать самой Гуле, что дело вовсе не в ней. - Послушайте... У нас очень мало времени. В том населенном пункте, где мы постоянно проживаем, нет церкви... - он неожиданно для самого себя перешел на несвойственный ему дребезжащий, саркастический тон: - ...Неужели моя дочка не может быть свободно крещенной, если я... - нехристь? Да нас, как вы прекрасно знаете, целое поколение таких! Тогда, как нашим детям приобщится... - Андрей несколько секунд подыскивал подходящее для выбранного тона слово, не найдя его, закатившимся взглядом окинул здание церкви, театрально развел руками, слегка наклонил корпус в сторону священника и закончил вполне лояльно, пытаясь показать содержанием и окраской последней фразы, что предыдущая тирада была не эмоциональным срывом, а проявлением осознанной - ну, может быть, несколько резковатой - иронии: - Подскажите выход заблудшим, отче!... - Я сразу понял, что вы приезжие, - кивнул дьякон понимающе и примирительно, однако ему не удалось избавится от виноватого выражения на лице. Качнув красивой головой в сторону, он продолжил без всякого видимого перехода: - Анастасия Ивановна заведует формальными делами, исключений нет... Если уж что сказала!... - Он несколько понизил голос: - Ну, в принципе, можно было сказать, что вы крещенные... - дьякон попытался заглянуть за спину собеседника, слова предназначались для его смуглой жены. Заметив, что Андрей нахмурил брови и старательно расправил плечи, торопливо продолжил: - Вы, родители, можете завтра принять обряд крещения вместе со своим ребенком. Да, да! - он радостно закивал, довольный тем, что быстро нашел приемлемый для всех выход. - Тогда будут соблюдены все формальности! Я поговорю с Анастасией Ивановной... - он скосил глаза - внезапно, так же как и появилась, улыбка сошла с его лица... Андрей обернулся. Он увидел, что Гуля, слегка понурив повязанную косынкой голову, держа за руку Наташу в такой же косынке, направлялась в сторону выхода из церковного дворика... Они уходили не быстрее, чем шли сюда. Так было из-за того, что Андрей старательно замедлял шаг, делая походку небрежной. Даже пытался шоркать туфлями по асфальту, как это всегда делал сланцами по набережной. Смешил Наташку. Громко объявил дочери, что следующий их культпоход будет в дельфинарий, стал увлеченно рассказывать, какие это умные животные - дельфины, сколько пользы могут они принести человеку. Гуля шла чуть впереди. Она не смотрела ни на Андрея, ни на Наташу, но, то и дело отворачивая голову, с повышенным вниманием созерцала все предметы, которые попадались на пути - деревья, памятники, кресты... Дочь старательно подыгрывала отцу, делая вид, что ей безумно интересны буквально все сведения о друзьях человека - дельфинах. Гуля иногда поднимала лицо вверх - на щеке, видимой Андрею, появлялась ямочка... Андрею вдруг показалось, что вот это все уже было!... Да, да, именно так (или почти так?): церковь, солнечный день, радость от молодости, здоровья или только безотчетное ожидание радости, тревожного счастья, - все это вдруг сменившееся чувством странной, несобственной, косвенной вины, - нежность, красивая Гуля, проглатывающая горечь... ...Это было лет пятнадцать назад. Нет, точно: пятнадцать лет назад. Он только что окончил школу. Гулька, соседская девчонка, приехала из Ташкента домой на каникулы. Вообще-то, настоящее ее имя было Гуль, по-узбекски - цветок. Но русские соседи и одноклассники звали ее Гулей. Несколько лет они с Андреем учились в одном классе, потом Гулька перескочила один, кажется, пятый класс. Потому этим летом она считалась уже студенткой второго курса ТашГУ, а Андрей еще только выпускником средней школы. Впрочем, тогда для Андрея это не имело никакого значения - ни Гулькино "вундеркиндство", ни сама Гулька, ни какая-либо другая из девчонок. Днями он купался в Сырдарье, вечерами дотемна сидел с парнями в старой тополиной аллее, как и все, курил дешевые сигареты "Памир", бренчал на гитаре... Остальное время, если оно оставалось, готовился к экзаменам в институт. Все равно в какой... В один из тех летних дней он, по веселому случаю, стал крестным отцом двух своих племяшей: старший брат Андрея, уступая просьбам родителей, покрестил спиногрызов-погодков. Для этого пришлось всей карнавал-процессией съездить в "область" - в Узбекистане не в каждом городе есть православная церковь. Андрей, будучи, как многие его сверстники, окрещенным еще в беспамятном детстве, и зная об этом, тем не менее считал, что побывал в церкви впервые. Храм не произвел на него благоговейного впечатления. После того сумбурного посещения остались воспоминания об огромных желтых куполах, высоком круглом зале с расписанными стенами, рокочущем священнике, брызгающим на детей водой. Запомнилось, как спешно его обучали креститься, перед тем как отправить в помещение, где через несколько минут предстояло участвовать в торжественной процедуре, как он потом боролся с собой, чтобы не рассмеяться в ответственный момент. Вечером событие обмывали. Во дворе, под виноградником, стоял по-праздничному накрытый стол. Завели магнитофон. Новоиспеченных пяти-шестилетних христиан наскоро покормили и, запретив - только до конца сегодняшнего дня - снимать пластмассовые нательные крестики на шелковых нитках, выпустили играть на улицу. Племяши периодически забегали во двор. Взрослые поправляли им крестики и они опять убегали. В один из забегов дети, слегка возбужденные, вынесли из мастерской молоток и с целеустремленным видом выскочили на улицу. - Пойду посмотрю что они там с инструментом, - объяснил Андрей, выходя из-за стола. После выпитой очередной рюмки домашнего вина ему хотелось курить, при родителях делать это он еще стеснялся. Он вышел за ворота, достал сигарету. Невдалеке именинники увлеченно, по очереди, стучали молотком. Интересно было смотреть на них. Они сидели на корточках с закушенными языками, сосредоточенные взгляды были устремлены под собственные ноги, куда направлялись удары, крестики покачивались на нитках в такт движениям. У одного, от усердия, крестик заскочил за плечо, упал за воротник. Ранний вечер был уютным, светлым и теплым, играла музыка... Внезапно из соседских ворот, тревожной кометой, вспарывающей идиллию, выскочила девчонка в огненном атласном платье и в шароварах с желто-красными продольными лучами, с развевающимися кистями волос, подбежала к детям. Андрей не сразу понял, что это была Гулька. Она вскрикнула, быстро присела около малышей, выгнув назад спину как кошка, сунула руки прямо под взлетевший вверх молоток, выхватила оттуда какой-то предмет, похожий на камень, на секунду задержала его в ладонях перед лицом, затем прижала к груди и убежала домой. Дети заплакали: как никак именинники - и на тебе... Андрей удивился Гульке. Конечно, девчонка еще, но не до такой же степени - с малышами связываться. Все таки студентка... "Христиане", волоча молоток и обиженно хныча, побрели домой. Андрей успел потрепать одного по свежеостриженной головке. Покуривая, подошел к Гулькиному дому, присел на скамейку. Он и не думал разбираться что к чему. Просто, со взрослыми за столом было уже неинтересно, а здесь, если Гулька надумает еще выйти на улицу, можно будет спросить у нее, просто так, как там в Ташкенте, в университете, в общаге. В Гулькином дворе слышалось движение, звучала непонятная речь, затем вроде все стихло. Андрей уже собрался уходить, когда услышал, что за стеной во дворе кто-то плачет. Прислушался, это была Гулька. Наверное по пальцу молотком получила, подумал Андрей и чуть не засмеялся. Да, дела. Думать нечего, придется зайти, извинится за племянников. На их дружной улице было допустимо войти к соседям без стука с последующим громким оповещением о своем приходе: эй, соседи, есть кто дома, салям алейкум! Андрей, напустив на лицо беспечное выражение, открыл калитку. Увидел у топчана Гульку. Она стояла на коленях спиной к гостю и плакала. Что-то было такое в ее позе, в негромком плаче... Во всем этом была не просто обида. Странно... Палец не судьба, заживет, - примерно так говорила в подобных случаях мать Андрея. Но... от того, что рядом страдал человек - пусть несоразмерно страдал тому, что произошло, - Андрей не мог оставаться в безмятежном состоянии. Не смея издать звука, нерешительно приблизился. Он заметил, что волосы на голове соседки были заплетены в косички только наполовину - видно, сидела у окна, наводила марафет, а потом как была выскочила на улицу. Волосы у нее были не гладкие смоляные, как у большинства узбечек, а словно напитанные густым солнцем: объемные, темно-коричневые, точнее, цвета крепко заваренного черного чая, и - Андрей, кажется, так впервые в жизни возвышенно подумал - будто взбитые знойным феном... Несомненно, это была штучная работа (он продолжал оценивать то, что видел перед собой, в том же хмельном, и потому высоком слоге) - бога, аллаха или иного небесного парикмахера: каждый волосок закручен в тончайшую упругую спираль, а затем насильно вытянут до состояния золотой нитки от спелого кукурузного початка... Андрей подумал, что если к этим волосам сейчас прикоснуться, они окажутся колкими, но мягкими, податливыми, покорно прижмутся к телу, а когда отпустишь - опять примут первоначальную форму. Гуля резко обернулась, забросив каштановый сноп за плечи, подняла лицо. Оно было мокрое, черные глаза гневно горели. Андрей непроизвольно втянул голову в плечи. На какое-то мгновение Гуля прикрыла веки, страдальчески сомкнула губы, на щеках сыграли ямочки, смуглый точеный подбородок качнулся вверх, - как будто проглотила что-то горькое. Ее состояние передалось Андрею: кадык непроизвольно метнулся вверх, горло обожгла колючая сухость. Он стал искать глазами ее руки, ушибленный палец, как будто надеялся, увидев причину уже их общего страдания, этим от него избавится. Подошел к Гуле близко и осторожно заглянул ей за плечо... На коврике у топчана, куда упирались Гулины коленки, лежала средних размеров черепаха с расколотым на две половинки панцирем... Наташа тормошила отца за руку, Андрей очнулся. - Пап, смотри!...- шептала дочка, делая страшные глаза и исподтишка кивая в сторону от дороги. Оказывается, они поравнялись с теми мужчинами и женщиной, которых уже видели по пути в церковь на этом же месте. Новое надгробье было уже установлено, место прибрано, могила приняла сияющий, торжественный, Андрею даже показалось - жизнеутверждающий вид. Мужчины только что начали трапезничать после удачно завершенной работы. Узелок, который еще недавно был в руках женщины, превратился в скатерку, бутылку водки, нарезанную колбасу, несколько яиц, зелень, край белого хлеба. Все это удобно разместилось на невероятно горизонтальной, матово отсвечивающей поверхности только что установленной плиты. Мужчины, ставшие вдруг похожими на пожилых братьев-двойняшек с седыми одуванчиковыми головами, сидя лицами к дороге, плечом к плечу, прямо на земле, так что подбородки почти лежали на испачканных землей коленках, разлили водку на двоих, чокнулись, уважительно качнули полными стаканами в сторону счастливо улыбающейся женщины, продолжавшей стоять рядом, не спеша выпили. Влажно моргая, откусили от луковиц, синхронно щелкнули вареными яйцами по мрамору... - Пап, это ведь плохие дяди? - негромко спросила Наташа, когда люди остались позади. - Нет, Наташа, с чего ты взяла! - Андрей едва не остановился от удивления. - Ну, ты видел, какие они? - Какие? - Андрей заметил, что молчаливая Гуля повернула голову в их с Наташей сторону. - Небритые, зубов нет, одежда... Мне кажется, это бомжи! - Ну, знаешь!... - Андрей пожал плечами. - А хотя бы и так? - А разве не грех с их стороны - ругаться... - да-да, я слышала!... - и распивать спиртные напитки прямо на могиле? - торжественно выложила последний козырь Наташа и, прищурясь, значительно посмотрела сначала на отца, а потом на мать. Андрей вскинул брови, лоб покрылся мелкой гармошкой глубокомысленных морщин, набрал в легкие воздуху, готовый разразиться длинным, многовариантным объяснением, но взглянув на Гулю, понял, что это излишне: мать уже ответила дочке - покачала отрицательно головой. Упругие сухие риччии-валлиснерии-элодеи печально колыхнулись под тесным треугольником газовой косынки. Наташа обиженно замолчала, а через несколько минут, на выходе с территории кладбища, упрямо выдохнула, ни к кому не обращаясь, - то ли спросила, то ли возразила: - А тогда что такое грех... "Суета," - хотел ответить одним словом Андрей, но, удивленный этому, быстро и, главное, неожиданно появившемуся в нем ответу, промолчал. Андрей, Гуля и Наташа так и не пошли сегодня на пляж. Готовясь к выходу на предзакатную прогулку, Гуля, непривычно покорно, выполнила странную для последних лет просьбу Андрея - позволила мужу и дочери сотворить себе прическу, нравившуюся Андрею в пору их общего студенчества, которую искусно выполняли ташкентские парикмахеры-"шелкопряды": конструкция из "сорока" тончайших косичек, подобная коконному плетению, висячей корзине макраме, подчеркивающая свободу и объем воздушно охваченного снопа основной массы упругих волос. Они взяли "Полероид" и вышли на набережную. Томная набережная, пахнущая сосной, эвкалиптом и шашлыковым дымом, пела и танцевала, гуляла по аллеям, целовалась, смеялась, провожала солнце. Этот период вечера - рай для фотографов. Профессионалы досадливо косятся на любителей: здесь и там урчат "полероиды" - с появлением "мгновенного фото" жизнь "шабашников" усложнилась, приходится улучшать сервис, снижать цены. Фотоаппарат Андрея в этот вечер работал с двойной нагрузкой. Андрей неистовствовал, веселя жену и дочку: он, хохоча до боли в груди, снимал их на фоне всего, что было перед глазами, - пузатых мужчин, смешных карапузов, носатых барменов, щурящихся от дыма мангальщиков... Когда "апельсин" завис над мысом, Андрей стал изощряться в монтаже: Наташа встала между основным объектом заката и фотоаппаратом, сделала ладони лодочкой, подняла на уровень плеч и затем отвела ковшик-ковчег в сторону. Андрей прицелился, нажал на рычаг. Импортное чудо зажужжало, показало фотографический язык. Запечатлелось солнце в дочкиных ладонях. Гуля не соглашалась на подобную операцию. Смеялась и не соглашалась. Она все больше и все свободнее смеялась. Андрей дурачился, становился на колени, наводил объектив. Гуля закрывала лицо ладонями, смеялась, отворачивала голову, безжалостно "разбивая" непрофессионально, непрочно сделанную прическу, уходила в сторону. А солнце быстро садилось. Наконец, Андрей, изловчившись, "поймал" Гулю взметнувшейся прямо перед оранжевым шаром, загораживающей на миг стремительно тающий закат, и радостно запустил "урчалку". Вся семья склонилась над медленно проявляющимся бумажным кадром. - Не получилась фотка, - вздохнула Наташа. - Получило-ось!... - радостно закричал Андрей, привлекая внимание соседей по аллее. Смутный Гулин силуэт, мерцающий в обмане глянца, явился летуче изогнутым в ускользающем порыве, на фоне бледно-голубого неба, - с серебряным ореолом, нимбом, омывающим вскинутые выше неясных гор огненные кисти волос. ... Августовский закат - пожалуй, единственная достопримечательность этого южного курортного городка. Ежевечерние проводы солнца превращают всех отдыхающих и коренных горожан в единоверцев-язычников, на несколько минут объединенных волнительным сакральным актом. Наступает момент, когда "загорелая звезда" зримо устремляется к краю земли, обозначенному для наблюдателей Западным мысом - правым рогом городской бухты. Быстро меняются краски моря, быстро темнеет. Еще несколько минут, секунд, и апельсиновый шар коснется зубчатых гор. Мгновения - и исчезнет само ярило, а потом и его оранжевое эхо... Ч У Б Ч И К Приятель мой и одноклассник Пашка, в отличие от меня, всегда был лысым. В семье у них, кроме Пашки, бегало еще четверо сыновей. И все они, сколько я их помнил, всегда были стриженными налысо. Этим они очень походили друг на друга, их можно было перепутать с затылков. Хотя, все были, разумеется, разного возраста и характера. Я всегда подозревал, что причина их затылочной универсальности в том, что отец Пашки, дядя Володя, родился, как он сам говорил, безволосым. Очевидно, подтверждал мой папа эту версию, дядя Володя не хотел, чтобы наследники хоть в чем-то его опережали, пока он жив, - настолько ревниво относился к лидерству в семье. Наверное, думал я, развивая папину шутку, если б было возможно, сосед остриг бы и тетю Галю, Пашкину мать, под ручную машинку - его любимый инструмент, который он прятал от семьи в платяном шкафу под ключ. Но сделать такое - неудобно перед соседями. Хотя вполне приемлемо было иной раз, по пьяной лавочке, громко, на всю улицу - открытым концертом, "погонять" тетю Галю, в результате чего она, бывало, убегала к соседям и пережидала, пока дядя Володя не успокоится и не заснет. Сосед зорко следил за прическами своих отпрысков. Обычно, периодически, пряча за спиной ручную машинку, он подкрадывался к играющей во дворе ватаге, отлавливал кого-нибудь из своих "ку" (Пашку, Мишку, Ваську...), каждый раз с удовольствием преодолевая неактивное сопротивление взрослеющего пацана. В этом, вероятно, был какой-то охотничий азарт. Ловко выстригал спереди, ото лба к затылку, дорожку. После чего сын, покорной жертвой, шел к табуретке, чтобы очередной раз быть обработанным "под Котовского". Все было со слезами, переходящими в смех, и, как будто, никто по серьезному не страдал. Мне казалось, что дядя Володя всегда был пьяненький. Меня, соседского мальчишку, непременно с аккуратным гладким чубчиком вполовину лба, в виде равнобедренной трапеции, когда я приходил к Кольке, он встречал неравнодушно: редкозубо улыбался, слегка приседал и, переваливаясь на широко расставленных ногах, подавался навстречу. Одной рукой поглаживал свою большую, чуть приплюснутую лысую голову, а другой, похожей на раковую клешню, совершал хватательные движения, имитируя работу своей адской машинки, и в такт пальцевым жимам напевал: "Чубчик, чубчик, чубчик кучеравый!... Разве можно чубчик не любить!... Ах, ты, кучера-а-авый!" Именно так: через "ра". (Иногда говорил своим пацанам, тыча в меня пальцем: "Демократ с чубчиком!... Куда его папа партейный глядит! Не-е-ет, распустились!..." Из неоправданной высокопарности следовало, что дело не в чубчике: чубчик - знак чего-то, символ.) Я улыбался и отступал. Мне было жутко от мысли оказаться пойманным и обманным путем остриженным наголо. Причем, так: когда сначала на самом видном месте коварно выстригают клок, после чего сопротивление бесполезно, и остается только, снизу вверх, в ужасе наблюдать за творящимся над тобой насилием и мечтать об одном - чтобы все это поскорее закончилось. Про себя я называл дядю Володю "Кучеравым" - незримая и наивная месть за вечно оболваненных Пашкиных братьев и тетю Галю, которую было жалко также и за то, что она ежевечерне через всю улицу, горбясь под тяжестью, несла из столовой ведро котлет с гарниром и бидон сметаны, чтобы прокормить маленького, но весьма прожорливого мужа и пятерых, постоянно желающих чего-нибудь погрызть, "ку". "Не в коней корм", - иногда жаловалась она. Соседи называли эту семью "несунами" (дядя Володя, работая плотником, также носил домой, как пчелка: дощечки разных размеров, всякие деревянные поделки: табуретки, рамы, двери... Затем все это сбывал соседям за "пузырьки"). "Завидуют", - говорил про соседей Пашка, оправдывая "пчелиное" поведение родителей. В нормальных условиях стрижка налысо являлась для меня нереальным актом. Это было невозможно в нашей семье. Отец периодически водил меня стричься "под чубчик" к одному и тому же пожилому парикмахеру корейцу, стригся сам под модный тогда "полубокс". Для мастера единственной парикмахерской нашего рабочего микрорайона у меня сложился трудно передаваемый зрительно-морфологический синоним: без имени-отчества, но с большой буквы - Парикмахер; широкие плечи в белом халате - заглавная буква "П". ...Кореец работал по большей части молча, могло показаться, что он нелюдим или угрюм. Но с отцом, как и с другими постоянными клиентами, разговаривал, мне представлялось, с удовольствием, впрочем, в основном отвечал на вопросы. Лицо виделось строгим, но не хмурым, а просто неагрессивно серьезным - отношение ко всему окружающему с полным отсутствием легкомыслия. Несмотря на тотальную серьезность, Парикмахер довольно часто улыбался - движения губ были реакцией на шутку, окрашивали фразу, иногда заменяли слово. Но не более того, а именно - улыбка была функциональна: не блуждала по лицу, "на всякий случай", как у угодливых, хитрых или, наоборот, просто добрых людей, не зная к чему приткнуться, что разукрасить. В глазах, обычно устремленных на голову клиента, сверху, поэтому как бы прикрытых - плюс к монглоидному разрезу, - скорее, в их уголках, доступных мне, как стороннему наблюдателю, в том числе через зеркало, не находилось блесток высокомерия, кичливости мастерством. Его вид как бы говорил: все что Парикмахер делал, делает и будет делать - правильно, качественно, основательно. Но декларация "звучала" именно так - отстранено, от третьего лица: перечень положительных качеств олицетворял плакатную бесспорность, претендуя только на конкретную деятельность - бритье, стрижка, - и при этом словно отмежевывался от "я": мнилось некое подобие прозрачной, но непреодолимой границы, старательно, больше обычного, отделяющей внутреннюю суть от внешности. В такой интуитивно отчетливой и вместе с тем неуловимой, необъяснимой словами двухмерности мною предполагался корень странной таинственности, внушающей уважение и желание наблюдать за корейцем. Хотелось намазать этот стеклянный, прозрачный барьер чем-то видимым: гуашью или пластилином - строительный материал детского творчества, - чтобы преграда стала осязаема, доступна зрению. Чем больше я наблюдал, тем сильнее утверждался в своем первичном детском, по преобладанию инстинктивном, мнении, что Парикмахер - носитель секрета, персонаж некоего приключенческого сюжета, какой-то судьбы из неведомой жизни, о которой я еще никогда не читал, не смотрел фильмов, не слышал. Взятие первой логической ступени в расшифровке неясного, но притягательного образа - промежуточный вывод, основанный на скудном багаже личного жизненного опыта: то, чем Парикмахер занимается с утра до вечера в своей маленькой мастерской, обслуживая за день несколько десятков людей, - не самое главное в его жизни, оно даже не занимает его мысли... Это при том, что свое дело Парикмахер ладил хорошо. И при том также, что труд, говорили нам в школе, - самое главное для человека. А если не "самое главное", то очень плохо, - это не наш человек. В рассогласовании, которое рождалось из данного правила и личных впечатлений о Парикмахере, было нечто не совсем приятное, как колкие ворсинки за шиворотом после стрижки с "модельным" результатом, отраженном в хмуром обмане старого зеркала с матовыми углами (именно такое висело в этой старенькой цирюльне): положительное боролось с не очень хорошим, ненадежным, сомнительным; ясное - с незримым. Все остальные мои взрослые знакомые, среди которых много родственников и соседей, были более-менее понятны. Пашкины родители - как на ладони. Мои папа и мама - передовики производства, их огромные фотографии постоянно, до привычности, висели на доске почета, длинно вытянувшейся вдоль стены хлопкового завода, где работал весь микрорайон, по дороге в школу. Или взять другого нашего соседа Освальда Генриховича, инженера конструкторского бюро, который тоже хорошо работал на этом же заводе, но просто не мог висеть на доске почета ввиду того, что был немцем, сосланным к нам в Среднюю Азию из Поволжья в начале войны. Об этом, почему-то понижая голос, как будто нас могли подслушать, говорил мне папа. Все понятно - не повезло Освальду Генриховичу: старайся не старайся, а на "доске" не висеть. Я немножко жалел его, но понимал, что так надо и что данное положение дел совершенно естественно. Волосы мои на голове отрастали очень быстро ("Оттого, что мозгов больно много", - шутил папа, с явным удовольствием намекая на мою отличную, без напряжения - порой до скуки, учебу в школе), поэтому довольно часто приходилось посещать Парикмахера. Повторялось одно и то же. Я взгромождался на высокое кожаное кресло. Ерзал, усаживаясь поудобнее. Парикмахер туго повязывал мне салфетку, готовил инструмент. При этом только единожды за весь процесс стрижки я удостаивался его прямого умного взгляда из зеркала, когда он вполголоса спрашивал: "Как?" Я говорил: "Чубчик". Он принимался за мою голову, я разглядывал его, Парикмахера. Лицо - толстые складки. Волосы абсолютно седые, серебряные, зачесанные назад. Интересно, кто его стрижет, всегда думалось мне. Прокуренные желтые пальцы, которые иногда мягко захватывали остригаемую голову, деликатно придавая ей нужное положение. В мой гудящий от электрической машинки затылок - тяжеловатое (оказывается!), с грудной хрипотцой дыхание, в ноздри - характерный запах, смесь одеколона и табака. Только вблизи было понятно, насколько много ему лет. Вокруг старого зеркала были наклеены несколько пожелтевших вырезок из газет на космическую тему и две черно-белые фотографии цветочных букетов (позже я узнал, что это экибана). Отрывной календарь рядом с полкой, заставленной разнокалиберными флаконами, сообщал о датах, днях недели, фазах солнца и луны. Справа, на глухой стене, висел приемник с понятным названием "Москва" - округлые формы, металлический корпус, обтянутая шелковой материей фальшпанель с темным пятном динамика, - который был всегда включен: гимны сменялись голосом дикторов, вещающих о новостях страны, следом шли прогноз погоды, музыкальные передачи по заявкам и без таковых. Трудно было даже представить саму парикмахерскую, само слово "стрижка" без звучания этого радио. Звук как из пионерского горна - направленный, сконцентрированный: он не отражался от стенок комнаты, не заполнял ее всю, а вел себя "адресно" - выходил из одного отверстия - динамика, входил в другое - в мое правое ухо и там оставался. Что с ним происходило дальше внутри меня, я не знал. Наверное, он усваивался особым образом, превращаясь во что-то необходимое для организма. Как воздух, утренняя зарядка, занятия в школе, субботники, первомайские и октябрьские демонстрации... Иногда чудилось, что этот радиоприемник "Москва" и есть самый город Москва, прикинувшийся металлическим ящичком, говорящим и поющим мне в ухо необходимые вещи. Или хотя бы так: приемник - столица, громко и полезно присутствующая в этой комнате своей вполне материальной, видимой частичкой, а не какими-то прозрачными радиоволнами, о которых рассказывал папа. (Отсюда - ретроспективно - можно сделать вывод, что все необъяснимое на самом деле жутко меня раздражало, хотелось определенности, а если ее не было, то этот пробел занимали изобретенные мной логические образы.) С противоположной стороны располагалось маленькое окошко, с открытой в любое время года форточкой, в которую вплывали запахи улицы: мокрого или раскаленного асфальта, пыли хлопкового завода (душное свежее одеяло), бензина и выхлопного дыма; сюда же залетал тополиный пух, мокрые, обессилевшие среднеазиатские снежинки, мухи, которые, постукавшись по стенкам, неизменно прилипали на липкую желтую бумагу-ловушку. С запахами и звуками из окна все было более ясно, чем с приемником, - понятный мир. Хотя самого окна в оригинале мне видно не было - лишь часть его, и то в отражении зеркала: участок дороги, подвижный кусок автомобиля, пестрые дольки прохожих - обращенное, в логическом негативе. Иногда я заставал в парикмахерской Освальда Генриховича, который бывал здесь, как он сам выражался, пожалуй, дольше меня: не только стригся, но и брился по субботам, а то и чаще. Существовала между Парикмахером и Освальдом какая-то невидимая, но пронзительная связь, в которую, будучи рядом, вступали эти внешне совершенно разные люди, - то, что было вряд ли понятно взрослым, каким-то природным, детским, звериным чутьем было доступно мне. Освальд, полный и рыхлый, с толстыми очками на остром с горбинкой носу, заходил в парикмахерскую, кивал в сторону зеркала: там отражалась вся комната вместе с Прикмахером и посетителями, - громко говорил "здравствуйте". Кивал в ответ Парикмахер. Натягивались струны, или, используя лексику папы-инженера, между двумя телами появлялись силовые линии. Очередь доходила до Освальда, Парикмахер его "обрабатывал". Они перебрасывались несколькими фразами: о погоде, об урожае хлопка; Освальд шутил на какие-нибудь тривиальные, не запоминающиеся темы, парикмахер "функционально" улыбался - не больше и не меньше, чем с остальными. Пели струны. Освальд вставал, отряхивалась простыня, расплата, сдачи, спасибо. Шел к выходу, затем неизменно останавливался, смотрел на часы, махал рукой: ладно, выкурю папироску, еще время есть. Парикмахер, занятый следующим клиентом, не глядя кивал. Освальд выкуривал папиросу, уже практически не участвуя в разговоре, в коем ведущую роль начинал играть следующий клиент, глядя в окно с особым выражением лица, которое совершенно не вязалось с его предыдущими шутками. В это время мне казалось, что струны начинали громко звенеть - не радостно, а с каким-то трагическим достоинством. Стеклянная пепельница, часто ополаскиваемая Парикмахером в рукомойнике, оттого всегда чистая, стояла на маленьком журнальном столике, который, покорной старой коровкой среди четырех скрипучих козлов, располагался в углу перед сбитыми в две пары стульями. Освальд делал языком мокрое пятнышко в середине своей большой ладони, осторожно, с долгим пошипыванием гасил папиросу, вставал, мял уже мертвый окурок в пепельнице, говорил всем "до свидания". Парикмахер кивал, не поворачивая головы. Или слегка обозначив поворот, бросал короткий взгляд куда-то под ноги Освальду. Дверной скрип - звяканье рвущейся струны. Обычно когда я возвращался из школы, парикмахерская была уже открыта. Еще с конца улицы я ставил очередную промежуточную цель - парикмахерская. Это было в моей тогдашней манере, проходить любое расстояние этапами, от объекта к объекту. Тогда весь путь превращался из серой скучной череды в разноцветные динамические отрезки, по своему интересные и, что самое главное, определенным образом подвластные мне. Я шел, изменяя своей волей предметы очередной цели - с разных расстояний они приобретали для меня разные свойства. Экспериментировал: шел быстрее, предметы росли быстрее, медленнее - медленнее. Останавливался - предметы прекращали рост. Дверь парикмахерской летом отрывалась нараспашку. Все, что внутри этого помещения, хорошо фронтально просматривалось с тротуара. Итак, все, что было в парикмахерской, по мере моего приближения, увеличивалось, набирало объемы, цвет, ясность. О том, что внутри, я знал наизусть, но, отгоняя знание, каждый раз "проявлял" эти кадры по- новому, искусственно умножая череду каждодневных открытий: лоснящееся бесформенное пятно - зеркало; белая буква "г" - Парикмахер, могуче довлеющий с вытянутыми вперед руками над черной, рыжей, русой головой, издали похожий на стоячего пианиста. Иногда, если не было посетителей, Парикмахер выходил, облокачивался на косяк двери и курил, глядя куда-то в конец улицы, получалось - в мою сторону, но слишком далеко, мне за спину, сильно подняв подбородок. Я невольно оборачивался - сзади не было ничего необычного, лишь затылки моих предыдущих открытий. Это лишний раз напоминало мне, на будущее, что все мои находки, в том числе и последних минут, имеют обратную сторону. Это прибавляло уважения к Парикмахеру. Но мне никогда не везло в данный момент оказаться вблизи, чтобы "распечатать" этот взгляд, порожденный какой-то невидимой далью. ...Я чувствовал, что-то произошло в нашей семье. Причем, события, которые привели к нарушению размеренной жизни, имели, в моем представлении, какой-то внешний, возможно, всемирный, а значит - стихийный, неуправляемый характер. Однако нежелательных последствий можно было избежать, если бы мои родители успели пригнуться или хотя бы отвернуть свои лица от тех, кто нас окружает, - так я смоделировал для себя возникшую ситуацию. Причем, эта умозрительная конструкция появилась гораздо позже, когда все плохое уже произошло, - только осенью, точнее - седьмого ноября, когда выяснилось, что мой папа не идет на демонстрацию. Представить такое раньше было просто невозможно. Еще с вечера, ложась спать, я видел, как он разбудит меня утром, уже приведший себя в порядок: в костюме с бардовым галстуком, гладко выбритый, пахнущий "Шипром", веселый. От него веет свежестью и бодростью. Обращаясь ко мне, он будет напевать на какой-то ритмичный мотив то ли итальянской, то ли испанской песни: "Чина-чина!... Слабачина!...", - с переходом на "нормальную" шутливую речь: "Вставай, слабак, вставай!... Утро красит ясным светом - я пришел к тебе с приветом... На полтинничек, гуляй!..." Они уйдут с мамой под ручку раньше меня, в окрашенную праздником перспективу теплого осеннего утра, чтобы протечь под духовую музыку и крики "Ура!" заводской колонной мимо городской трибуны, встроенной в памятник Ленину. Чтобы затем встретится на центральной площади с друзьями, а потом "активно отдохнуть" в веселой кампании на природе за городом или в центральном парке. ...Утром отец сказал, что болен и на демонстрацию не пойдет. Он действительно плохо выглядел: похудел, лицо - как будто в тени, которую он последнее время носил вместе с собой. Ни прежнего румянца, ни привычной бодрости. Мама еще не пришла с ночной смены. Папа сказал мне, что я пойду до площади с соседом Освальдом Генриховичам, там присоединюсь к школьным колоннам. А может быть, и мне тоже остаться, чувствуя неладное, спросил я. (По правде сказать, на демонстрацию в школьных рядах мы ходить не любили. Другое дело пройти свободным образом, без транспарантов и огромных портретов в руках, которые потом, после прохода под трибунами, приходилось неинтересно и непродуктивно нести за два квартала к бортовым машинам - аксессуары увозили обратно в школу, чтобы свалить кучей в подсобках до следующего праздника. Жаль было времени, не терпелось оказаться в пестрой парковой толпе, вкусить праздничное изобилие: шашлыки, мороженное, лимонад...) "Нет, - раздраженно отреагировал папа, - надо, надо, иди!... Ты пойдешь." Тут я вспомнил, что накануне, первого сентября, когда шел после каникул в школу, не обнаружил фотографий своих родителей на "стене почета". Тогда мне подумалось: все, наверное, правильно - достойных людей много, а стена ограниченна. Одни повисели - уступили место другим. Сейчас это тревожным образом связалось с нынешним поведением и обликом папы. Уже сам собой всплыл неясный эпизод, произошедший еще раньше, недели за две до моего открытия у доски почета: папа пришел сильно выпивший, чего за ним раньше не наблюдалось. Он почему-то давил ладонью грудь и приговаривал мокрыми пьяными губами: "Пражская весна!... Э-эх!..." Мама долго укладывала его спать. Из спальни доносились сдавленные голоса: "Как мы могли?!...", "Идейный, будь как все!...", "Нет, ну как же теперь!... Вот тебе и весна!" Надо же так напиться, - думал я, отгоняя от себя безотчетное волнение, - и перепутать времена года: сейчас лето, причем, август. Освальд Генрихович взял меня, как маленького, за руку. Я протестовал - он настоял: "Так надо. Мне надо. Сделай мне приятное! Пусть видят, сколько можно трястись, а? Давай..