осьмому марта. Только он высокий. Сейчас мальчики высокие пошли. Когда они вышли на улицу, бойкая Таня рассказывала: -- У нас в общежитии к одной тоже солдатик приходил. Совсем как ты. Волосики стриженые... Таня была маленькая, с темным румянцем на широком лице. Всю зиму после школы она проработала на стройке. Сидела в сквозной кабине подъемного крана, нажимала на рычаги. Она замерзала на безлюдной высоте. Рабочие кричали ей снизу, опрокидывая лица, и размахивали пронзительными флажками. Маленький солдат перекатывал колечко между пальцами и случайно задевал их взглядом с ленивой тоненькой Любой, но смотрел совсем не на них, а на студентов за соседним столиком, подхватывал на лету обрывки их разговоров, пытался запомнить шутки. -- Куда ты смотришь, солдатик? -- ревниво спросила Люба и медленно обернулась на студентов. -- К ним хочешь? -- спросила звонкая Таня. -- Хорошо сидим, -- сказал солдатик. "Совсем как я, тоскует", -- подумала Люба. Вечером к брату опять придут гости, и она несколько раз пройдет по коридору мимо его двери, не для того, чтобы позвали, а чтобы получше разглядеть, как протекает чужая юность, и подражать потом. -- На? колечко, -- вдруг сказал солдат. Колечко перекатилось через столик и упало возле ее блюдца. Она накрыла его ладонью, как бабочку. -- Дай померить, -- ревниво попросила Таня. Но колечко дошло только до половины мизинца. Директор школы вошел в кафе с черного хода. В руках -- ведро с тюльпанами. -- Мужчина, вам кого? -- поднялись подавальщицы из клубо?в мокрого пара. -- Мне Виолетту... Вошла Виолетта. Золото на кофте блестит. -- Тюльпаны не купите? -- попросил. -- Меня на рынке измучили. -- Куплю, -- согласилась Виолетта. -- Мне все равно, откуда они. -- С дачи, с дачи, -- махнул рукой и отвел глаза. -- Не люблю я ваших колец, -- сказала Таня, -- никогда их не буду носить! Идешь, например, с мальчиком, -- продолжала, кривя губы, -- а он смотрит по сторонам. А если я вдруг оглянусь на кого-нибудь, то он злится и больно так, со всей силы, сжимает руку. А если кольцо -- то особенно больно... Но тут слегка пьяная Виолетта вынесла на улицу бледные связки тюльпанов и расставила на столах. Ветер сдул салфетки со скатерти. Виолетта нагнулась за салфетками, напевая: "Под звуки вальса в темной полумаске мелькнула ты, как майская гроза. Я так хотел, чтоб маску ты сорва?ла..." -- и разулыбалась своим мыслям. Мы бежали в сад. У нас было дело к дурачку. -- Давайте помедленнее, -- попросила Шерстяная Нога. Просто одному человеку нужно было поправить ползунки. Мы думали, он в саду. Думали, поливает цветы из шланга и видно сквозь решетку, как он стоит в фонтане брызг над клумбой с тюльпанами и мокрые колени блестят... Но приходим -- пустой сад. Окна раскрыты в школу. Стены белеют в глубине, а еще глубже -- двери в коридор. Мы поняли: он на пруду. Но тут подуло теплом и флюгер над калиткой скрипнул и повернулся. Стрелка прямо нам в спины уперлась. Глядит, как мы идем по переулку под низкими ветками. Мы легко его нашли. Он лежал в спасательной лодке с синим флажком на корме, лежал под солнцем, перекинув ноги через край лодки так, что ступни касались воды. Никто из нас не умел, как он, по-настоящему понимать лето. Мы пили квас, спасаясь от жары, а ему даже в голову не приходило, что нужно спасаться. Он просто купался в пруду, потому что летом купаются. Они со Змейкой доплывали до середины пруда, а потом поворачивали обратно. Змейка стряхивала воду и падала на траву, и он рядом, как будто бы забыл, что это его последнее лето. -- Надо поговорить, -- сказали мы и залезли в лодку. -- Наедине. -- Что надо? -- тут же отозвался он и погреб к середине пруда. -- Да так, -- говорим. -- Ты жениться не хочешь? -- Хорошо бы! Света с Сонькой говорят: -- Тогда ты наш жених! Он согласился. -- Греби быстрее, -- сказала Сонька, расправив платье. Он посмотрел на ее платье: зеленое в мелкий цветок. Подол потемнел от воды. -- Грести, нет? -- спрашивает Свету. -- Не греби, Федя. Плывем медленно. Отражение в пруду разбито веслами. -- Пойдемте в "Патефон", -- позвала Сонька, -- пить кофе с булочками. -- Нас не пустят, -- говорим. -- Нас даже дядя Саша не пускает, потому что сейчас тепло. Остановились на середине пруда. Отражение замерло. Сонька грустная. Лицо белеет в воде. Водомерка заскользила на растопыренных ножках. -- Здесь лебеди жили все прошлое лето! -- говорит Сонька. -- Ну и что? -- говорит Зеленая Муха. -- Ну и что? -- повторяет за ней дурачок. Водоросли со дна тянутся. Ветвятся. Гладят воду снизу, а мы сверху глядим, как они просятся к нам. -- Ветчина, -- говорит Соня. -- Доплыви до берега. -- Не хочу, -- отвечает. И разлегся на сиденье. Крестик на солнце блестит. -- Нет, доплыви, -- говорит Зеленая Муха. -- Хорошо, -- согласился и босоножки развязал. Мы потянули водоросль за ветку, но дно не пускает, сильнее нас. Ветка поникла в наших руках. Не дрожит. Мы отпустили, она упала в воду и ожила и опять просится к нам в руки, так и тянется за течением. -- Ветчина, -- говорит Зеленая Муха, -- я буду тебе свистеть, а ты отзывайся! -- Хорошо, -- согласился он. Облако поползло. Медленно, как будто его в спину подталкивают. Зеленая Муха засвистела. Дурачок со Змейкой подняли головы. Облако встало. Ни туда, ни сюда. Вышли на берег. Просто так смеемся. Только Шерстяная Нога в стороне, делает вид, что не успевает, чтобы мы ее ждали. Смотрит вниз на мокрый подол. Глаза набухли слезами. -- Бежим, бежим! -- зовем мы. Светка свистит дурачку, а Соня еле идет и выжимает на ходу платье. Облако зависло над нами. Пролилось дож- дем. Побежали в прозрачном дожде. Соня забыла плакать, обогнала всех, наступает в лужи. Туфельки с розочкой чавкают. Не блестят. Тогда она повернулась и кричит нам: -- Вода теплая! У самой волосы вымокли. Дождь стекает по волосам. Вечер начнется через несколько минут... Закат растекся по небу, и даже к окраине прикоснулся. Мужики у пивного ларька чокаются кружками. -- Чего не бывает! -- и бьют высокого по плечу. Он стоит, одной рукой оперся о костыль, в другой -- кружка. Нога обрублена до колена. -- Как ее хоть звали, мужик? -- спрашивают, утешая. -- Да что там! -- машет рукой инвалид. -- Я как услышал ее имя, сразу бы мог догадаться, что потеряю! Верой ее звали, а как дальше -- не помню... Инвалид прислонился к стеклу ларька, чтобы легче было стоять. Молодая бабенка стучит, чтоб отошел. -- Уж как я ее любил, как плакал, -- продолжал инвалид, -- как дети малые. А она поклонилась мне и ушла... -- А ты? -- участливо расспрашивали. Через дорогу свалка дымится из котлована. Над котлованом кусты. Вывернули листочки и гладят ветер. Нищий раскидал себя по тротуару: отстегнул руку, бросил к краю дороги. Гладкий деревянный протез. Бутылка пива в здоровой руке. Рассыпал стаканчик с мелочью. -- Парень! -- кричат через улицу. -- Пристегни руку! -- А на фига она мне! -- кричит, весь облитый закатом. Золотой час окраины наступил. -- Мне все говорили, -- продолжал инвалид, -- "Мужик, она тебя бросит, выпорхнет птичка!" И она бросила, только иначе... Черные люди продают абрикосы у метро, жарко спорят из-за цены. Шариб -- только зубы блестят на лице -- помнит, как бомжи в августе укатили арбуз. Кричит Ихтьяру, чтобы сберег абрикосы. Мужики скинулись, купили пива инвалиду. -- А тут наступила весна. Невыносимое для души время. Я не выдержал, прихожу, а монахини в саду сажают яблони. Я спросил ее. Они должны по цепочке передавать, и когда до нее дойдет, она спустится. "Ты кто?" -- спрашивает монахиня. Я молчу. Тогда она дальше передает: "К Вере!" У нее спрашивают: "Кто пришел?", а она говорит: "Он закрыт"... Все нищие поднялись из-под земли, чтобы золото их облило. Как будто бы пир на всех. -- Она спустилась совсем не та. Была прямая, как стрелка, и сейчас тоненькая стоит на ветру. Совсем другая... -- А у меня, у меня, мужики, -- кричал беззубый и сплевывал курево. -- У меня сердце разбито милицией! Пьяный инвалид засыпал в звенящей тоске небоскреба; как удивление первому снегу, так же щурился вслед вечеру в пустой комнате с окном во всю стену, с прямым небом из окна и плоскими крышами пятиэтажек в ночном шелестении деревьев. Федя перевернул ногой урну, раскопал мусор палочкой. На скамейке сидит голая кукла. Дети забыли с утра. Волосы сбились набок, оползли на уши. Лицо утонуло в тени, только круглые глаза над маленьким ротиком. И свет в павильоне для шахматистов на дорожке бульвара. Шахматисты склонились над столиками. Лопатки сжаты. На стульях -- продувные шляпы-канотье. Дежурная проходит между рядами, цепляется платьем за углы столиков, злится, что узко. -- Закрывается! -- кричит пронзительно. Уже стемнело совсем, только светлые окна лежат на аллее. Листик с дерева упал на лицо, прижался к щеке. Федя уперся прутиком в яичную скорлупу, поводил немного в обгоревшей бумаге. Один листок перевернул, второй, послушно выпала фишка домино, заложенная между страницами. Воздух еще пахнет дождем и теплом тоже пахнет. Утром Федя стоял на крыше, пруд внизу светился между деревьями. Он подошел к самому краю, поджег газету и бросил вниз. Она погасла на лету и медленно опустилась в черной свите пепла. Ветер уперся в лицо, запутался в волосах. "Выше меня только летчики! -- улыбнулся облаку. -- И разве только еще птицы долетят ко мне, но и те устанут и присядут отдохнуть балконом пониже... -- попробовал воздух ногой. -- А вот не станет меня, и что изменится? Что за струна не выдержит и со звоном порвется в небе? Окна сначала лежали на аллее, потом погасли. Шахматисты расходились, вертя в руках шляпки-канотье, смотрели, как он, загорелый, в одних шортах уходит по аллее. Смуглота еще глубже проступила в сумерках. И голая кукла на скамейке -- в каждой руке по половинке яичной скорлупы, а перед ней -- фишка домино, выпавшая из разбитого яйца. Алкашка Маринка шла по переулку. Держалась за стенку, чтобы не упасть. Увидела: солдаты на стройке. Потянулась к ним. Солдаты любили послушать алкашку и часто кричали ей: "Девушка, можно с вами познакомиться?", и она каждый раз останавливалась поругать их в просвет между досками забора, а потом просила в долг три рубля. А тут вдруг сорвалась на плач. Солдаты вышли к ней через калитку и встали высоким кольцом. -- Тебе три рубля? -- Нет. -- Сигареточку? -- Нет. -- Безногого ищешь? -- Дмитрия... Голос у нее был слабый, тоненький. Казалось, солдаты окружили девушку, она плачет, они утешают. Такой вырывался голосок. -- Тоскливо мне! Комната пустая, постель холодная... -- и мнет в руках опавший пион. -- Он такой, как ты! Толкнула в грудь одного высокого, а он подался назад, чтобы она не дотронулась до него своей старческой рукой. -- Он тебе с трудом до пояса, -- сказали солдаты. -- Наши-то, наши уходят! -- Откуда уходят? -- Из воинских частей. Собак бросают. Нет, вы представьте, лесок там, деревня может быть, и вышки торчат. Так те собаки сбились в стаи и бегают. Пока лето, охраняют часть. К зиме их всех начнут отстреливать. Дмитрий воевал, но давно. Давно. А вы не воевали? -- Нет, мы не воевали. -- А вы не видели Дмитрия? -- Не видели... Мы идем домой. Стемнело. Смотрим: директор тянет Змейку за ошейник. Бьет поводком. Горюет над своей обветренной жизнью. Змейка визжит. Тюльпаны в ведре завяли. Мы подумали: "Он совсем старый. Воевал и, наверное, скоро умрет. Он бьет Змейку с порванным ухом. Оттого бьет, что мало продал цветов, что мы стоим в двух шагах, а он даже не видит. А ведь наверняка было в его жизни лето, полное водомерок и стрекоз, такое же лето, как сейчас. Оно прошло мимо, и он даже не заметил". Когда Люба училась в школе, девочки в туалете выреза?ли бритвочкой инициалы мальчиков на руках и ждали, когда засохнет кровь. -- Голубкина! -- кричала учительница физики, стирая контрольную с доски. Руки вздрагивали выше локтя. -- Голубкина! -- переходила на плач, размахивая тряпкой над письменным столом. -- На последней парте сидишь, а мне даже у доски видно, какое у тебя лицо. Опять накрасилась? Опять? -- Я не красилась! -- отвечает Голубкина. -- Встать! -- кричит учительница физики, тяжело вздохнув. Голубкина встает. Лицо прикрыто румянами. Голубкина была рыжая, глаза темные. Когда в четвертом классе у Голубкиной завелись вошки, мать-дворничиха обстригла ее налысо, и она стала еще красивее. Она приходила в школу в выглаженной форме с белоснежным воротничком. -- Вшивая! -- кричали мальчики после уроков и бежали за ней по улице. Один подскочил и сорвал с нее вязаную шапочку. Голубкина стояла длинная в кругу низеньких мальчишек. Бритая голова с темными припухшими веками. Лицо злое. Борется с собой. Не плачет... -- Ты что сказала? -- кричит учительница физики. -- Я не красилась. -- А это что? А это? -- и машет на нее тряпкой. -- Вот я сейчас бумагу приложу! Выведу тебя на чистую воду! Учительница физики подошла к Голубкиной и потерла ей щеку тетрадным листиком. -- Бумага красная! -- взревела с торжеством. -- И на веках синяя тушь двумя полосками! -- (Голубкина опустила лицо, чтобы на нее не смотреть.) -- Марш умываться! Голубкина пошла к двери между рядами парт. Лица не видно. Прикрыто краской. Кровь стучится в виски. Люба вспомнила, как в первый день нового года все пришли в школу на елку. Был мороз, и очень кололо лицо. И только одна Голубкина каталась с горки в старенькой енотовой шубке. Волосы чуть-чуть отросли. -- Вера! -- позвала Люба. (Слышно как за стеной класса полилась вода. Ревут краны.) Голубкина с картонкой в руках поскользнулась на ледяной ступеньке. -- Вера! -- снова позвала. Тогда она резко повернулась, и Люба даже вздрогнула -- так сверкнуло ее лицо на свистящем морозе. -- Что молчишь? -- кричала учительница физики в дверной проем. Голубкина стоит на пороге. Лицо открыто. Опять светится. -- Опять смотришь! Опять! Прямо всю так глазами и сожгла. Убери, убери, Вера, свое лицо. Такая маленькая, и уже столько ненависти! В открытую дверь видно стену туалета с неровной кафельной плиткой. Звонко стекает холодная вода. Горячий кран перекрыт. Люба шла в школу через парк на Девятьсот пятого года. Было самое начало осени, но улица еще сохранила тепло. Ребенок проехал по дорожке на трехколесном велосипеде. Все лето был маленький, подрос только к осени, и ему наконец-то разрешили сесть на велосипед. Но скоро зима, и он не успеет накататься. Голубь со сломанной лапкой сел на спинку скамейки. Трамвай проехал насквозь пронзительное начало осени. Зазвенел о рельсы. Лика из 9-го "Б" в старой форме с лоснящейся юбкой курила на остановке. У нее были черные жирные волосы, поделенные на пряди. Брови вразлет срослись на темном лице. Раньше Лика жила на Кавказе над морем. -- У нас был выноградный сад, -- рассказывала она, сидя на подоконнике в туалете, -- и над двэрью жилы ласточки. Свыли гнэздо... -- Мягкие русские звуки она говорила очень твердо, и поэтому получалось как-то особенно взросло. -- Но однажды выпал одын птенэц, и его испортыла кошка. Откусыла крыло, и ранка была в мэлких розовых чэрвэчках, пока мы не забынтовали его. У нее была медленная разбитая походка, плечи вздрагивали после каждого шага, и в расстегнутой сумке подпрыгивали учебники. У Лики в Баку остался младший брат. -- Он рос совсэм ласковый, тихый. Я нэ знаю, зачем он так. Нэ знаю... Взял и повэсил кошку в нашем выноградном саду. Люба много раз думала, как ее невысокий темнолицый брат с такой же разбитой походкой гуляет по виноградному саду и на ходу забывает русские слова. Лика очень взросло выглядела, как взрослая женщина, переодетая в школьную форму. Однажды в трамвае к ней обратился юноша: "Женщина, пробейте билетик!" Четырнадцатилетняя Лика сразу же поняла, что это к ней, и обернулась взрослым лицом в детском смущении. Лику боялись учителя и разрешали ей курить в школьном дворе с медсестрами из училища. Она сидела на бревне, опустив голову, затягивалась сигаретой. Волосы свешивались до пояса, закрывая лицо, и концы прядей лежали на школьной юбке. Медсестра Валя в белом халатике по талии звонко рассказывала: -- В больнице все мальчики такие, особенно те, кто чуть не умер! Они благодарны нам за ласку, и благодарность путают с любовью. А когда мы начинаем их любить по-настоящему, они выздоравливают и выписываются из больницы и больше не появляются никогда. Забывают нас, потому что мы напоминаем о смерти. Кто же хочет помнить такое? Чувства девочек были скудными, они не умели их выразить, просто глухо плакали, забежав в туалет, и вода звенела, смывая кровь на руках. И только одна Лика не плакала. Молча открыла кран и вырезала на запястье чьи-то инициалы. Когда Любе было три года, они с матерью жили в одной комнате, перегороженной шкафом. Как-то вечером мать зашла к Любе за шкаф. Она подоткнула ей одеяло своими розовыми полноватыми руками со сморщенной кожей на пальцах. Она недавно стирала. Она была в ситцевом полинявшем халате в желто-коричневых цветах. -- Спит? -- спросил дядя Юра из-за шкафа. Мать склонилась над Любой, и Люба сквозь сон смутно увидела ее приближающееся лицо. Тогда она сильно сжала веки, чтобы лицо исчезло. Мать ушла за шкаф, а Люба проснулась окончательно и услышала, как они шепчутся там у себя на развернутом диване рядом с пыльным столиком и зеркалом. А потом сквозь их всхлипы, сквозь позвякивание пружин, Люба слышала прерывающийся шепот дяди Юры: "Посмотри, Лена, она спит или нет? Спит или нет?" Потом всхлипы и звон пружин стихали, и они замолкали, обессиленные. "Я посмотрю, спит ли она", -- шептал дядя Юра и, скрипя паркетом, пробирался к Любе за шкаф. Он появился из-за шкафа рыхло-розовый, с лоснящейся волосатой грудью, в ситцевых трусах до колен. Люба опять жмурилась и пыталась улыбаться, как во сне. Один раз она слышала, как, умиляясь, мать сказала кому-то: "Посмотрите, она улыбается во сне!" К Любе тянулось раскрасневшееся, в расширенных порах, лицо дяди Юры, с каплями пота на переносице. Она жмурилась и представляла, как выгибаются его растрескавшиеся губы, шептавшие: "Она спит. Она ничего не слышала..." И он ушел во вторую половину комнаты снова всхлипывать и звенеть пружинами. Как-то Люба встала и зашла за шкаф. Она была легкая, под ее шагами паркет не скрипел. Люба зашла за шкаф: в глубокой фаянсовой тарелке на пыльном столе лежало яблоко. Она видела его отражение в зеркале -- зеленое надкусанное яблоко с обветренной мякотью и вокруг -- широкие следы зубов. И прямо на полу валялся засаленный ситцевый халат и коричневые брюки с железной молнией. С дивана почти полностью сбилось одеяло, открыв дрожащую полную спину матери и разметавшиеся по спине черные всклоченные волосы. И вдруг из-за ее спины выплыло сведенное лицо дяди Юры в красных пятнах, и он увидел Любу. -- Не спит, -- выдохнул он со всхлипом, как будто бы просил пить. -- Не спит... И мать, вся содрогаясь, обернулась. У нее было точно такое же потное, в красных пятнах лицо, как и у дяди Юры. -- Интересно, -- спрашивал Саша через несколько лет, когда они уже жили в отдельной комнате, -- чем они там занимаются? -- Чем надо, -- мрачнела Люба. "Ничего, -- часто думала Люба, вспомнив, видимо, разговоры взрослых, -- все все забывают. Сейчас я маленькая, когда вырасту -- многое забуду. Забуду и это". Однажды Голубкина принесла в школу порнографический журнал и на уроке из-под парты осторожно показала Любе краешек обложки -- чья-то голая нога выше колена. Люба хихикнула и кивнула: "Посмотрим в раздевалке!" На перемене Люба с Голубкиной торопливо листали глянцевые страницы. -- Ого! -- говорила Люба. -- Мышцы смотри какие. Он весь блестит! -- Вот это да! -- соглашалась Люба. И вдруг темное воспоминание поднялось к груди и, как глубокий выдох, застряло в горле. Люба отшатнулась и побежала в коридор. -- Большая девочка! -- звонко смеялась Голубкина. -- За- стеснялась! Во втором классе с ними училась Таня Вилкина с короткими тугими косичками. И когда мимо проходил Саша, самый высокий мальчик в классе, в новенькой вельветовой курточке, Таня хихикала и больно щипала Любу за руку. Он щурился, когда смотрел вдаль, и Люба думала: "Злой, наверное, раз не смотрит открыто..." У него часто выступала лихорадка на губах, поэтому говорить с ним не хотелось. Но на каждом уроке Вилкина просила Любу посылать ему записочки, и Люба послушно писала: "Ты дурак!" Летом Вилкина переехала на окраину на последний этаж высотного дома -- раскачиваться на сквозном ветру над пятиэтажками, плоскими, как коробки спичек, потерявшиеся в траве. А осенью Саша пришел загорелый после лета. Он вырос из вельветовой курточки, и родители заботливо подвернули ему рукава, чтобы не видно было, какие они короткие. Люба даже сначала не узнала его. Лицо было спрятано под очками, и только по-прежнему лихорадка на губах. Впереди него бежал шестилетний сын школьной уборщицы и, вместо трости сломав тополиную веточку, закричал старшекласснику: "Витя, Вить, а ведь я -- слепошарый!" Люба быстро забыла Вилкину, и косички ее с ленточками тоже забыла. И вдруг через много лет -- пронзительный звонок стосковавшейся окраины. -- Алле! -- кричит мать, прикладывая руку к трубке. -- Это кто это? А? Кто говорит, я вас спрашиваю! Любы нет дома! А Вилкина не помнит, как ее зовут, и поэтому говорит ей "вы" вместо имени. -- Как вы себя чувствуете? -- Что? Громче кричите! -- Как Люба? -- Люба жива! Учится в школе! -- Скажите, а вы по-прежнему развешиваете белье во дворе? -- А как же! Настираю, настираю, потом на улицу выношу -- просушить. -- А те тополя, помните, под вашими окнами? -- Помню. Их давно спилили. После десятого класса Лику оставили в школе вожатой. Она тяжело курила на ступеньках школьного крыльца. Чулки складками сбились на щиколотки. Шел дождь. -- Ты бэз очков уже совсэм нэ видышь? -- спрашивала она повзрослевшего Сашу. -- Не очень, -- рассеянно отвечал он. -- Я близорук. -- Как? -- переспросила она и даже привстала ему навстречу. -- Не вижу вдали, -- быстро ответил он. Он стоял -- волосы легкие, губа разбита, поэтому лицо кажется смуглым. Лика часто заговаривала с ним, торопливо подходила и вдруг останавливалась, не зная, что спросить. А он от рассеянности, глядя на ее взрослое лицо, иногда говорил "вы". Лика каждый раз придерживала рукав блузки, чтобы он не видел, что написано у нее на запястье. Люба вышла: он подошел почти вплотную, как будто хотел лучше разглядеть. Дышит легко. Выше нее всего на полголовы, поэтому можно соприкоснуться с ним лицом. -- Ты куда? -- А что? -- Тебя жду! И вдруг Любе показалось, что это больше никогда не повторится, ни косой дождь в сентябре, ни Лика на ступеньках в оползающих чулках. И он никогда больше не будет так близко стоять к ней, а к вечеру день незаметно ускользнет, как все другие ускользнувшие дни. -- Пойдем, -- согласилась Люба. -- Побежим, -- поправил он. -- Такой дождь. Когда они побежали по лужам, Лика неподвижно смотрела им вслед, и огонек окурка мелькал в глубине между прядями волос. Вечером они шли по Цветному бульвару. За стеклами кафе грелись люди: курили, с размаху ставили рюмки на стол, кричали, но сквозь толстое стекло их разговоры были не слышны; одни резкие, рваные движения, поэтому казалось -- немое кино под открытым небом. Экран забрызган дождем. У входа на рынок стояли последние продавцы цветов и мутных слив со светящейся косточкой. Две лошадки над входом в цирк встали на дыбы, но еще не стемнело, поэтому они не могли засиять в темноте. Они вошли в пустой цирк. Прошла контролерша в примятом костюме. -- Цирк закрыт, -- сказала равнодушно и сонно. Ленточку серпантина не видит на рукаве. Во втором классе Люба и Таня Вилкина каждое воскресенье ходили в цирк со служебного входа. Мать Вилкиной была билетерша, чуть выше девочек. Серый костюм и блескучий орден на мягкой груди. Люба с Вилкиной разворачивали леденцы на первом ряду, выжидая, когда кончится представление. -- Все лучшее за кулисами, -- шептала Вилкина в самое ухо. -- Да, -- соглашалась Люба. -- Уже скоро кончится, -- шептала Вилкина. Даже клоуны не веселили их, только мишкам они изредка улыбались. После представления они пробирались за кулисы и всем выходящим были до пояса, поэтому циркачи их просто не замечали. Среди старых афиш было брошено платье дрессировщицы со звездами из фольги, а на сцене, даже с первого ряда, казалось -- золото. Иногда останавливались посмотреть на гимнаста: высокие ноги в сером трико, голый до пояса, поднимал гири перед зеркалом. -- Слоны дальше, -- торопила Вилкина. -- Пойдем, пока не заругали! От слонов все-таки такой тяжелый дух! -- продолжала, подперев руками бока. -- Еще хуже, чем от котиков. -- Тяжелый, -- поддакивала Люба. -- Очень тяжелый дух! Они вошли -- пустая арена, присыпанная опилками, и несколько лопнувших шариков на ступеньках. -- У тебя платье мокрое? И он дотронулся до подола. -- Зачем ты обнял меня? -- Я не обнял. Мне даже в голову не приходит. -- А я так все время думаю! -- Я просто хотел посмотреть, -- смутился он, -- высохло ли платье. Она оттолкнула его и вдруг почувствовала, что порвала трусики. -- Ты что? -- разозлилась она. -- Что? -- Я их недавно купила! Ой, дурак, дурак... -- и она подняла подол, тяжелый от воды. -- Что ты наделал... Оба замолчали. И вдруг она ясно вспомнила, как будто бы это происходило сейчас: два рыхлых тела, содрогающиеся на огромном диване, и огрызок яблока в фаянсовой тарелке. И то волнение из детства нахлынуло вместе с тошнотой, тяжелой, как клокотание в голубином горле. Она снова толкнула его, хотя он стоял, ее не касаясь. -- Пусти! -- А я и не держу! И Люба стала ждать от Саши звонка. Каждый раз выбегала в коридор, ждала, пока мать выкрикнет "Алле!" и приветствия, а потом уходила; сначала разочарованно, а позже стала злиться и захлопывать дверь. Мать тогда кричала в трубку: "Минуточку!", а Любе: "Ты зачем мне в лицо хлопаешь?" А Люба запиралась на задвижку. И вот однажды она сама подошла к телефону. -- Прывет, -- сказали за трубкой. -- Привет, Лика. -- Нет, -- сказала Лика, меняя голос. -- Это не Лыка. -- А кто? -- не поняла Люба. -- Это Саша. Что ты дэлаешь? -- Ничего. -- Давай увидимся. -- Мы виделись в школе, Лика. -- Это не Лыка, -- снова сказали за трубкой, чтобы заморочить. Вдруг все-таки поверит и признается, как ждала звонка, и еще в чем-нибудь признается, и согласится на свидание. Прибежит -- а он не придет. И только Лика и медсестра из училища будут по очереди выглядывать из-за угла, сотрясаясь от беззвучного хохота, чтобы потом все ему рассказать, и он засмеялся бы ей в лицо с превосходством и равнодушием вместе с Ликой, медсестрой и красивой Голубкиной. -- Что ты хочешь? -- спросила Люба. -- Это Саша, -- сказала Лика, не теряя надежды. -- Хорошо, Саша, что ты хочешь? -- Ты мэня любышь? -- Не люблю. -- И я тебя! -- сказала Лика, подумав. -- А кого ты любышь? -- Никого. -- И я никого. Осень в сентябре вывернула листья наизнанку, а когда листьев не осталось, понеслась по улицам -- свистеть в подворотнях. Саша жил на Беговой. Они ждали, когда совсем стемнеет и все улягутся спать. Сидели во дворе под грибком у подъезда, и Саша курил "Яву" из мятой пачки. -- Подожди, -- говорил он Любе, втягивая дым. -- Сейчас у них окна погаснут. На нем была легкая летняя куртка с короткими рукавами. Запястья краснели от холода. -- У тебя очки запотели, -- сказала Люба, когда они шли по коридору. -- Говори шепотом, -- просил он, закрывая дверь в комнату родителей. -- Мы не одни. -- Я люблю шептаться, -- отвечала Люба в отместку так, как будто бы привыкла шептаться по ночам, прячась от чужих родителей. Он останавливался и смотрел на нее почти с ненавистью. Комната была полупустая: только кровать под окном и стол с учебниками. Промерзала насквозь. Люба не оставляла вещи в прихожей, чтобы не заметили родители, раздевалась в его комнате. И если ночью они замерзали под высоким окном с щелями в рамах, то поверх одеяла Люба набрасывала свое пальто. -- Саша, ты не мерзнешь? -- стучала мать среди ночи. -- Я давно сплю... -- Возьми еще одеяло! -- Я сплю... Он тянулся к сигаретам из мятой пачки. Голый мальчишка с детским лицом неумело, неглубоко курит. Пепел осыпается в ладонь, и острый запах дыма в ледяной комнате. Каждую ночь он приносил воду в китайском тазике, потому что боялся ревущих труб в ванной, что от их рева проснутся родители. Когда он вставал в таз, вода выплескивалась на паркет, а Люба поливала его из ковшика и просила нагнуться, чтобы больше попало на спину. От теплой воды он расправлял плечи и сжимал лопатки. Когда она просыпалась, небо еще только-только светлело, а казалось, что светлеют стекла. Голуби ходили по карнизу. -- Знаешь, я буду с тобой, -- сказала она. -- Будешь, -- улыбнулся он. Взгляд без очков теплый. -- Потому что у тебя имя, как у моего брата. -- Какая ты! -- засмеялся он. -- Брата любишь! -- Люблю... -- Я не могу быть тебе братом. -- А я и не прошу. Он закурил. Курит жалко. Детское лицо с сигаретой, как брошенные дворняги в метро. -- Какой у тебя брат? -- Никакой. -- Почему ты не расскажешь? -- Не хочу... -- А хочешь, я расскажу про свое? -- Нет, -- перебила Люба. Лицо вздрогнуло от ревности. -- Я был тогда маленький... -- Не хочу... -- ...а в подъезде на лестнице пищал котенок. Он вскарабкался только на первую ступеньку, а дальше уже не мог. Я долго смотрел, как он пищит и изо всех сил пытается дотянуться до следующей ступеньки. Мне было его очень жалко, и я даже заплакал вместе с ним. Мне очень нравилась моя жалость к нему. Она раздирала мое сердце. Мне ничего не стоило помочь котенку, но тогда бы жалость прошла, а я хотел ее усилить. И вместо того, чтобы поднять его на лестницу, я тихонечко сдвинул его ногой вниз, чтобы он запищал еще сильнее... Ты понимаешь? -- Понимаю, -- кивнула Люба. -- Ну, что у тебя с твоим братом? -- Я не могу это выразить словами. Тошнота, примешивающаяся к любви, постепенно проходила. Зима пришла гнилая, с мокротой. Как болезнь легких. Особенно последний день декабря. Люба ходила по улицам, поджидая вечер. В зоомагазине на Малой Бронной, в водорослях, блестели серебристые стайки рыб. Она подошла ближе, прижалась к аквариуму, чтобы они тоже посмотрели на нее, но они возле самого ее лица проплывали, блестя... Елки в домах прижимались ветками к окнам, просились наружу. То гасли в полумраке, то вдруг остро мерцали, подсвечивая обои на стене. Это хозяева проверяли, работает ли гирлянда. В детстве, когда Люба с Сашей наряжали елку, если Саша случайно разбивал игрушку, Люба била его по пальцам и говорила: "Вот дрянь!" И сама, как мыльной пеной, присыпала ветки искусственным снегом, и если вдруг роняла светящийся шар, то приговаривала, собирая осколки: "Ничего страшного! Еще не такое бывает!" Вечером Люба пряталась под кровать, чтобы Саша ее не нашел. Он входил в темную комнату, елка в сиянии отражалась в окне и стеклах серванта. Из-под кровати она видела только приглушенный свет от гирлянды и его ноги в войлочных тапочках с носками, перекрученными на лодыжках. Прошлое, как теплая волна, подкатывалось к горлу, как дыхание на морозе, заслоняло хлипкую зиму с ненужным праздником. Сонные старики сидели на лавке у пруда, но солнце выкинуло острый луч, и они зашевелились, что-то смутное припоминая... Всю свою юность она тосковала по детству, и поэтому жизнь не ослепила ее. К двенадцати Люба спустилась на Пушкинскую. Пустое место, только на ступеньках несколько нищих и поезд на путях. -- Дура! -- кричал Саша с другого конца станции. Голос взлетел к колоннам. -- Мы же опоздаем! -- Нищие обернулись. Смотрят тускло. Что-то сказали друг другу, но что -- не разобрать. -- Где ты была? Подбежал к ней, придерживая шампанское под курткой и замерзший букет, для тепла завернутый в газету. Нищие переговаривались, ускользая, как рыбы в аквариуме. -- Не кричите! -- позвал из кабины машинист. -- Я вас довезу. Они вбежали в кабину и сели в двух сторон от машиниста. Поезд тронулся. Бомжи обернулись вслед. -- Они по тоннелям словно крысы гуляют, -- сказал машинист. -- А если поезд навстречу? -- спросила Люба. -- И свет режет по глазам? -- Ничего, -- отмахнулся машинист. -- Ложатся на рельсы и ждут, когда проедет. Я ни разу не видел, а вот мой напарник, тот над многими проезжал. "Они, -- говорит, -- выходят из тоннеля, и если поезд -- то сразу же ложатся. Как будто бы в ноги падают..." -- Двенадцать, -- тянулся Саша к Любе через машиниста, показывая блестящий циферблат. Люба не ответила. -- Почти двенадцать, -- поправился Саша. -- Без десяти. -- Улица Девятьсот пятого года, -- объявил машинист. -- Поедем под Ваганьковским кладбищем. -- Это как? -- Под мертвыми поедем. Вроде бы они земля, по ним ходить нужно! Они, наверное, и думать не думали, что будут лежать над нашими головами. -- А под нами что? -- Под нами? -- удивился машинист. -- Под нами нет жизни... Граждане пассажиры! Не оставляйте в вагонах свои вещи! -- объявил в пустой поезд. -- А что забывают? -- Сумки с раскрошенным хлебом. Станция Беговая. Поднимайтесь наверх! Они сели у подъезда на скамейку под грибком, по очереди отпивая из горлышка кислое шампанское с привкусом кваса, и на плоских балконах пятиэтажек огненным дождем разрывались фейерверки... Весной, когда почки только показали упругие листья и птенцы падали из гнезд на пыльную дорогу, когда только стали мыть окна над темным осевшим снегом и в аллеях на пруду зазвенели первые велосипеды, когда матери открывали форточки и простуженными голосами звали детей с улицы, а дети приседали за спинки скамеек, Люба стояла на перекрестке у светофора и смотрела, как Саша ждет ее у пруда. Он сидел на перилах и кидал камушки в воду, суеверно считая, сколько раз они покажутся над водой, гадая -- "придет -- не придет". Некоторые камушки несколько раз выскакивали из воды и тонули на слове "придет", некоторые исчезали раньше -- "не придет". Люба улыбнулась: это было ее гадание, это она его научила. Она вспомнила, как они просыпались по утрам в промерзшей комнате и он, скинув одеяло и ее пальто, тянулся к сигаретам, и как они говорили вполголоса, пока родители на кухне торопливо завтракали перед работой. Они переговаривались шепотом, и в ответ из-за стены звенели чайные ложки о края стаканов. И она уже знала, что все это однажды закончится. И только когда вспомнила, как светлеет небо в замерзшем окне, только тогда защемило. В очках он видел вдалеке, но не так далеко, как другие. Через несколько шагов мир прятался, теряя ясность, и, как последнюю милость, оставлял пятна-догадки. Прежде чем уйти, Люба подошла к нему совсем близко, но так, чтобы он не мог различить ее лицо. Он смотрел на часы, а потом скользил по ней взглядом, не узнавая. Голубкина пришла на выпускной бал в красном платье с золотыми птицами. Когда она вставала под солнцем, то птицы вспыхивали у самого ее лица. Учительница физики рыдала в сирень. Махала платком отъезжающим на катере. Мальчики в галстуках на широких шеях открыто курили на палубе, но когда пошел дождь, все сбежали вниз -- смотреть в иллюминаторы на тусклые берега Москвы в распустившейся сирени. Лика сказала Любе: -- Пойдем поговорым... -- Не хочу. -- Иды, иды, -- медленно подталкивала в спину к дверям туалета. Она включила все краны, чтобы шумела вода и снаружи не было слышно их разговора. Навалилась на нее вся, теплой грудью. Люба содрогнулась. -- Зачэм... -- говорит твердо. Зубы темные. -- Зачэм ты... Но тут вбежала подружка Анечка из параллельного класса; волосы мокрые от дождя, прилипли ко лбу. -- Оставь ее, оставь! -- закричала. -- Мы поймали его! Лика медленно отвалилась от Любы, спросила спокойно: -- Гдэ? -- и пошла, раскачиваясь после каждого шага. Сумка раскрыта. Бутылки позвякивают одна о другую. Люба смотрела, как его били под дождем. Он стоял, выше их всех на голову, и позволял им избивать себя, хотя ему ничего не стоило всех их оттолкнуть. Лика сорвала с него очки и наступила тяжелой ногой. Люба смотрела из тепла, как его бьют. Была короткая июньская гроза, капли падали на стекло, и поэтому смотреть стало мутно. Тогда она поняла, как он видит. Он стоял без очков, в красивой выглаженной рубашке, и они, с щипками и пощечинами, мелко подскакивали к его лицу; и он был как клятва, произнесенная по ошибке. Когда Шерстяная Нога только родилась, бабка очень гордилась, что девочку назвали в честь нее, наклонялась над кроватью и звала: "Сонечка! Софья Марковна!", хотя у Шерстяной Ноги было совсем другое отчество. Но бабка все равно любила называть ее своим полным именем, и когда она улыбалась, из-под тонких губ в темной помаде блестели железные зубы. Она курила "Яву" из мятых пачек через пластмассовый мундштук. Серебряный она продала. Однажды на подзеркальнике Шерстяная Нога нашла стеклянный флакон в узкой коробочке и по запаху поняла, что это были ее духи, на самом дне. Как будто бы по стенкам пробирки стекло несколько темно-коричневых капель. На этикетке по складам она разобрала: "Кар-мен", здесь же стояла коробочка темно-коричневой пудры с такой же надписью и профилем армянки в кружевах. После обеда бабка, с потемневшим от пудры лицом, садилась за круглый стол напротив Шерстяной Ноги и раскладывала карты Тарота, вырезанные из обложки "Науки и религии", а потом долго читала по складам путаные толкования. -- Тебе понятно, Сонечка? -- спрашивала бабка. -- Понятно, -- каждый раз кивала Шерстяная Нога, но бабка все равно заново объясняла ей смысл гадания. Она рассказывала, как после войны она сидела в Севастополе, в лонгшезе у моря, и до нее долетали брызги от волн, и офицеры в кителях подходили к самой границе воды. Те офицеры давным-давно умерли, но получалось, что она все равно гадает на них. Когда приходила Просто Бабка, они смотрели в окно, как неспешно она идет по переулку в теплой кофте с цветными пуговицами и смотрит вниз так, что совсем не видно лица, один узелок волос; Шерстяная Нога просила: -- Посидите со мной! -- Нет-нет-нет, -- отвечали старухи. -- Это не для детей! И запирались на кухне. Соня оставалась одна в комнате в золотых обоях, с пустыми флаконами для духов, потемневшими от времени и потерявшими запах, с двумя чайными слонами на шкафу, хрустальными вазами, чашками толстого фаянса, рюмками для яиц и статуэтками балерин и спортсменов. Все это старухи называли "коллекция". "Коллекция" пополнялась с каждой пенсией. Соня подходила к зеркалу и тайком душилась духами "Кармен". Горлышком вниз опрокидывала флакон на палец, и темно-коричневые капли медленно стекали по стенкам, а ее палец насквозь пропитывался крепким запахом и становился чуть-чуть влажным. Сквозь тонкие стены квартиры было слышно, как на кухне закипает чайник, и сухой полушепот старух, как будто бы кто-то шелестел бумагой. -- Я шла вчера под зонтом, -- рассказывала Софья Марковна, -- под моим черным зонтом с золотыми спицами. Но дождь был настолько сильным, что я решила переждать в подворотне под аркой. Но струи воды добрались и туда. Они стекали по асфальту, как настоящие реки, и мои чулки промокли насквозь. Тогда я сняла туфли, чтобы они не испортились от воды, и тут под арку вбежал мужчина, чтобы так же, как и я, спрятаться от дождя. Он был широк в плечах с благородной сединой, совсем без трости... -- Вы промокли, -- сказал он мне. Я только опустила глаза. -- Где вы живете? Я все так же молча показала сложенным зонтом в сторону моего подъезда. Тогда он поднял меня на руки и понес через лужи, а дождь все лил и лил, и я спросила его: -- Вам не тяжело? А он ответил: -- Пушинка! И поставил меня прямо на ступеньки моего подъезда. Потом по-офицерски отдал честь и ушел под дождь, прямой и широкоплечий, юноша со спины, если бы не седина. Старухи сидели друг против друга в стареньких продавленных креслах. Всякий раз, когда они усаживались, кресла пыльно вздыхали, а старухи погружались все глубже и глубже, пока колени не упирались в подбородок. Просто Бабка была равнодушна к рассказам Софьи Марковны и все думала про свое. -- Вам чаю? -- спрашивала Софья Марковна, смущенно улыбаясь. Просто Бабка молча кивала. Старухи рассказывали друг другу истории тридцатилетней давности, но им казалось, что они случились на днях. Однажды Просто Бабка привела внучку. Они стояли в прихожей. Бабка обнимала ее за плечи. -- Это Светочка, -- сказала она и убрала руку, как будто бы отпустила от себя. Светочка оторвалась от бабки и тотчас вбежала в комнату. -- Тебя бабушка бьет? -- спросила она Соню. -- Нет. -- И меня нет. Только замахивается. Соня рассматривала нитку искусственного жемчуга. -- Дай бусики! -- сказала Светочка. -- Ну вот еще! Светочка замолчала, но только на время, чтобы добежать от двери до окна: -- А моя бабушка, между прочим, зубы на ночь вынимает и кладет в стакан. -- Ну и что? -- сказала Соня, так же пробежав по комнате. -- А моя бабушка, когда улыбается, у нее зубы блестят на солнце. -- У нее из железа? -- Нет, драгоценные... Софья Марковна курила на кухне, а Просто Бабка кашляла от дыма. -- Я все про мать-покойницу думаю, -- рассказывала Просто Бабка, -- как будто бы ей десять лет. Все как на ладони вижу... И она рассказывала, как ее мать девочкой ходила в гимназию под Саратовом и не понимала, почему все говорят: "Революция!", срывают портреты царя и сапогами топчутся по лицу... Софья Марковна равнодушно слушала, наливая чай через ситечко. Соня училась кататься на двухколесном велосипеде. -- Доедешь до качелей -- и сразу назад! -- велела Софья Марковна. Соня послушно ехала к качелям, а старухи оживленно продолжали: -- Детей нельзя оставлять одних. Нужно, чтобы они играли во дворе, а мы бы все время их видели. Вот недавно был случай: мужчина заманил девочку не то конфетами, не то игрушками, она пошла к нему и пропала. Никто не видел, как она входила к нему, поэтому он был вне подозрений. Он по-прежнему ходил в магазин за хлебом и кефиром, а если встречал кого-нибудь из соседей, то вежливо здоровался. -- Как его звали? -- Неважно. -- Тот усатенький, из сорок первой квартиры? -- Из сорок третьей... Говорят, он даже как-то встретил мать пропавшей девочки, донес ей сумки до подъезда и так искренне утешал ее, что она даже немного успокоилась. Ребенка искали везде, но напрасно. Прошла неделя, и в субботу за мусором приехала машина. Все побежали выносить ведра, и он тоже. Он был по-прежнему вежлив со всеми, не толкался. Пропустил вперед мать пропавшей девочки. Все знали, что он живет один, без женщин, поэтому убирается редко. Вот никто и не удивился, увидев его с тремя черными полиэтиленовыми пакетами и железным ведром. Он сбросил мусор в машину и уже собрался уходить, как вдруг один из мешков развязался и оттуда выпала детская кисть... -- В этом месте Соня всегда падала с велосипеда, потому что даже у качелей слышен был шелестящий голос Софьи Марковны. -- Оказалось, -- закончила она, -- что он убил девочку, разрезал на куски и хранил в холодильнике до приезда машины... После уроков Соня со Светочкой танцевали в спортзале под веселую полечку Георгия Федоровича: -- Каблук -- носок, раз, два, три! Старшие девочки танцевали каждая в паре с мальчиком на голову выше, а Соня -- со Светой, потому что в классе они были самые длинные. -- Шаг присели, два присели, три присели, топ-топ-топ! -- напевал Георгий Федорович, подпрыгивая на вертком стульчике перед пианино. -- Соня, легче, легче! И ты, Светочка, тяни носочек! -- Соня, -- звонила Зеленая Муха. -- Можно к тебе? -- Приходи. С годами Софья Марковна стала плохо слышать, но почти каждый вечер ставила Изабеллу Юрьеву, старую заезженную пластинку: Какими тягостными снами Вы мой нарушили покой, Все недосказанное вами И недослушанное мной. Соня стучала кулаком ей в стену, и музыка послушно затихала. -- Я плохо слышу, Сонечка, -- сказала как-то бабка. -- Зато я хорошо, бабулечка! -- передразнила внучка. Когда приходила Зеленая Муха, бабка разогревала рисовую кашу и внимательно вслушивалась в их разговоры. -- Ты представляешь, Света, -- возмущалась Шерстяная Нога. -- У нас в учебнике нашли опечатки! Тогда бабка тянулась к столу и спрашивала: -- Что, Сонечка? Где ты нашла мою перчатку? Когда она говорила, у нее блестели железные зубы, поэтому Соня пыталась на нее не смотреть. Она почти не замечала ее присутствия. Единственное, ей было неприятно входить в ванную, потому что там, на веревках, почти всегда сушились ее огромные штаны. После обеда девочки порвали нитку искусственного жем- чуга. -- Глупо, -- сказала бабка, -- очень глупо. Вон там, Соня, под шкаф укатилась жемчужина. -- И Соня с кряхтеньем полезла под шкаф. -- Эти бусы подарил мне твой дед. Я шла по Севастопольскому бульвару, и тут -- он мне навстречу, в кителе, белом, словно свечи каштанов. Мы пошли на танцы, но у меня были новые туфли. Они слегка жали, поэтому я не могла долго танцевать. Тогда мы пошли в "Каскад". Мы сидели на террасе прямо над морем. Он был гладко выбрит, до синевы на щеках... Но девочки уходили, не дослушав. Тогда старуха просила: -- Посидите со мной! -- Нет, мы пойдем, погуляем! На улице Зеленая Муха сказала: -- Соня, Сонь, у твоей бабушки есть штаны до колена? -- Теплые? На резинках? -- Ну да! -- Ну есть! -- И у моей есть... -- Зеленая Муха была потрясена. -- А брошечка позолоченная, вот такая: ветка сирени с выпавшим камушком? -- она разжала кулак, и брошечка блеснула на ладони. Как-то Соня высчитывала тангенсы, и бабка вошла в ее комнату. -- Можно, я посижу? -- попросила она. -- Ты что, не видишь, я считаю! -- А, читаешь, -- не расслышала Софья Марковна, но Соня не стала уточнять. Раз в месяц, когда Софья Марковна получала пенсию, она покупала два пакетика карамели, входила в комнату к внучке и выкладывала пакетики на угол стола. -- Так я посижу? -- спросила она, вытаскивая конфеты. -- Ладно. Только недолго. Соня лениво жевала конфеты, а мятые обертки скатывала в шарики и бросала на угол стола. -- Вкусно? -- спрашивала бабка. -- Нормально, -- ответила Соня, даже не поворачиваясь в ее сторону. Ночью было очень душно, и Соне приснилось, что бабка скоро умрет. Она заплакала во сне и захотела проснуться. Но за ночь горячий воздух сгустился над ее лицом, и она не смогла стряхнуть с себя сон. Был и второй знак. Наутро. Она мыла посуду в холодной воде -- горячую отключили на лето -- и случайно разбила пол-литровый бокал Софьи Марковны в волнистых розах. "Ну вот и все, -- подумала Соня. -- Теперь бабка умрет наверняка!" Соня вся измучилась. Она плакала о ней, и вдруг Софья Марковна вошла в комнату и сказала: -- Я знаю, Соня, почему ты плачешь. Ты поняла, что я скоро умру! -- С ума ты сошла, что ли! -- крикнула Соня. -- Я со Светкой поругалась! В юности Софья Марковна была рыжая и гибкая, с острым смехом сквозь папироску. Она не любила жарких дней, когда воздух густеет и движения медленны. Она садилась над морем на сквозняке и смотрела, как парикмахеры раскрывают окна в кусты олеандра и как офицеры сидят к ней затылком, а в зеркалах -- твердые лица в пене для бритья. Прохладные парикмахеры брили их опасными бритвами, гладко, до синевы, как можно брить только офицеров. Рано утром, когда он подошел к ней под каштан и запах одеколона смешался с запахом моря и сквозняка, он сказал: -- Я, Софья Марковна, ничего не умею перед вами сказать, но вот вам мое простое, безысходное чувство... И смотрел ясно и неподвижно. К двенадцати годам Света полюбила жечь спички. Она запиралась в ванной и смотрела, как пламя распускается и медленно ползет по черенку. Пальцам сначала просто тепло, но потом держать спичку становится невыносимо. Тогда она бралась за обугленный конец. "Если догорит до конца, -- загадывала Света, -- бабка забудет про брошечку!" Но спичка гасла на середине. "А если эта догорит -- Федька не умрет осенью". Однажды Света неправильно зажгла газовую колонку. Вода не нагревалась, а воздух в ванной постепенно темнел от газа. "Как же выключить?" -- думала Света, зачарованно глядя на мутный воздух. Она ходила из комнаты в комнату, но бабке сказать не решалась, боялась -- закричит. -- Ты умывалась? -- намекала Света. -- Умывалась, -- не понимала бабка. -- В ванную не хочешь? -- Зачем? "Взорвемся, -- думала Света, продолжая ходить по комнатам. -- Я -- ладно. А вот бабка. Она хотя и говорит, что ей скоро умирать, но ее все-таки жалко! Шарахнет ведь на всю улицу. До дома Соньки Зубарчук обязательно достанет, и Софья Марковна взлетит на воздух со своими чайными слонами..." Просто Бабка лежала на диване, и ей казалось, что воздух сгустился, но не плотно -- стал девочкой лет десяти, в летнем платье. Сквозь нее видно тепло и оконные рамы с мутными стеклами, а девочка все удивляется, как их спокойно учили писать и даже каллиграфия была отдельным предметом, и расплетает тяжелые косички. "Ты зачем, -- говорит, -- разбила мое блюдечко с голубым цветком?" -- плачет, а сама подходит все ближе и ближе. Когда девочка подойдет к ней вплотную, Просто Бабка умрет. -- Зайди в ванную! -- крикнула над ней Света. -- Что? -- тяжело поднялась. -- Иди, давай, иди! -- подталкивала Света. Бабка шагнула в серый воздух ванной, молча выключила газ, раскрыла окно и вернулась в свою комнату на диван. Засыпая, она видела мутные стекла в белых рамах и как по стеклам стекает летний день. Софья Марковна и Просто Бабка сидели во дворе. -- Мой муж был герой! -- говорила Софья Марковна. -- Я слышала о героях! -- отвечала Просто Бабка. -- Я была хуже его, -- сокрушалась Софья Марковна. -- Он взял меня только за красоту. -- Зачем вы так? -- А кто может стоить героя? С годами офицер флота смирился с лицом Софьи Марковны и мог уже говорить и смотреть, не волнуясь. Но мгновениями ее красота проступала особенно остро, тогда, отшатнувшись, он думал, что легче неотрывно смотреть на солнце. В юности Софья Марковна и Просто Бабка не встретились бы никогда. Только случайно Просто Бабка могла увидеть ее на военном параде в толпе офицерских жен. Старость уравняла обеих. На велосипеде проехала Соня со Светочкой на багажнике. -- Соня! -- позвала Софья Марковна и даже привстала слегка. -- Твоя вывалилась, -- сказала Светочка с багажника. Но Соня даже не посмотрела в ее сторону. Она уезжала, дребезжа звонком. -- Соня совсем перестала меня слушаться! -- жаловалась Софья Марковна. -- А Света меня! -- жаловалась Просто Бабка в ответ. -- Брошку недавно взяла без спросу и носит на платье. Думает, я не вижу. Мне не жалко, я бы сама отдала, просто я ждала, когда она попросит. -- Света, Свет! -- говорит Шерстяная Нога. -- Ведь у меня бабушка скоро умрет! Светочка про себя откликнулась на страх Сони, но вслух сказала: -- Нет, моя -- не скоро! -- А моя... Я так боюсь! -- Что ты плачешь? -- разозлилась Света. -- Она вполне живая и прекрасно выглядит. В войну Просто Бабка подросла и стала выше матери. Часто их принимали за сестер, только мать смотрела открыто, а она опускала голову, и если ее о чем-то спрашивали, то она молчала. За нее говорила мать. Когда в деревню пришли русские, она часто просилась у матери к колодцу за водой, а сама бежала смотреть, как в соседнем дворе солдаты с румянцем до виска умываются холодной водой и смотрятся в осколок зеркала над жестяным тазом. А мы встретили татарчонка Изумруда. Он был сын Розы. Она подметала Вспольный переулок вместо своей старшей сестры Фатимы. Фатима выпала из окна очень давно. Роза каждое утро подметала, если не воскресенье. -- Вот увидишь, -- не раз говорили мы Зеленой Мухе. -- Изумруд украдет твою брошечку. -- Да вы что, -- говорила нам Зеленая Муха, -- да не может быть. Он свой парень! Дворничиха Роза подсылала его побираться. Часто он подбегал к кому-нибудь на улице и просил денег. Он падал на колени и хватался за прохожего: пытался измять брюки или порвать колготки -- не отпускал, пока не подадут. Он говорил так, как будто бы доставал слова из-под земли, и мы даже не всегда понимали, о чем это он. Татарчонок Изумруд бегал очень быстро, гораздо быстрее, чем мы. Он обгонял нас, а потом сгибал ноги в коленках, опирался на руки и бежал еще быстрее, а потом оборачивался на нас и смеялся, показывая гладкие молочные зубы. Он как вороненок подбирал все блестящее: фольгу, цветные стеклышки, новые монетки. Мы как-то его поймали, чтобы отлупить, вывернули карманы его нестираной кофточки, и оттуда искрами посыпался хлам. Мы говорим ему: -- Изумруд, у тебя на лице комар! А он нам: -- Пусть сидит! Мы смотрим: этот комар как сгусток грязи на его липком лице, и поэтому он его не прогоняет. У нас, если у кого-нибудь ползет по руке муравей, мы его сбиваем шлепком. А Изумруд даже не замечает, и муравьи, один за другим, ползут к нему за рукав. Однажды мы увидели, как он плачет. Он сидел на земле в своих вытянутых колготках, с дырами на пальцах, щурился так, что глаза становились как две черные линии и узкая полоска посередине. -- Меня бить будут! Убивать! -- кричит и протягивает нам руку, полную цветных стеклышек. И каждый раз, когда он щурился, щеки становились мокрыми. Если он не приносил домой денег, Роза била его. Мы часто их слышали. Он кричит: "Не надо!", а потом замолкает, и слышно уже одну только Розу. Зеленая Муха как-то говорит ему: -- Привет! Он подбежал к ней и схватил ее за кофточку. Она засмеялась сначала, а он молчит, тянет все сильнее. Тогда она стала разжимать ему пальцы, как кусочки бурого пластилина снимает с рукава, а он все равно ее не пускает. Еще сильнее вцепился. Тогда мы подошли. Он увидел нас, засмеялся и побежал. А у Зеленой Мухи платье больше не блестит. -- Где твоя брошечка? -- спрашиваем. Зеленая Муха заплакала, а мы стоим. Нам все равно татарчонка не догнать. Следующий день был воскресенье, поэтому Розу никто не видел. Она вышла только на следующее утро -- подметать. Стоит с метлой, а у самой из темных тряпок сирень блестит у горлышка. Поет веселую татарскую песню. -- Из-за бабки плачешь? -- спросила Света у Сони. На Соне было новое платье с пышной юбкой в мелкую складку. Она стояла, опустив голову, и оттирала пятно с подола, чтобы никто не увидел, что с ней. -- Не твое дело. И все смотрит на пятно между складками. -- Хочешь скажу тебе? -- Что? -- Что делать скажу! Соня посмотрела на нее, лицо мокрое, блестит. -- Скажи! -- Есть старухи, которые не умирают! -- А что делают? -- Живут в водоемах, как Белла Яковлевна. Помнишь? -- А то! -- Я в лагере была. Такой далекий лагерь. Нужно на поезде пилить. Бабка приехала и все плакала, что жила там в войну. Водила меня в деревню -- дом показывать. Дом как дом. Чужие люди сушат белье на веревках, а мы стоим на солнцепеке и даже не можем войти... От жары Светочка стала ленивой и равнодушной. Ночью она просыпалась в палате для девочек. Они спали на кроватях с панцирными сетками под голубоватыми простынками со штампом "лагерь". Она слышала, как мальчики из старшего отряда тихо свистят под окном, чтобы девочки их впустили. И как только она должна была заснуть, в самый последний миг, лунный свет вливался в окно и пустая занавеска вздрагивала так, как будто за ней кто-то встал и зашевелился. Наутро за завтраком Света говорила: -- У нас в палате кто-то бывает. Вожатая старшего отряда очень злилась, потому что это она по ночам открывала окна на свист мальчиков. -- К вам, малолетки, никто не полезет! -- Но стоит, до самого утра стоит за занавеской! -- уверяла Света. -- Заткнись, -- злобно шептала вожатая, отставляя компот из сухофруктов. После завтрака пионеры бежали в лес обрывать дикую малину. На кухню приходили местные с бидонами смородины, повара кивали, отсчитывали деньги, но на обед подавали неизменную гречку с растительным маслом. Пионеры добегали до ощипанных кустов между лагерем и забором и перелезали в детский сад. За оградой дети в панамках и трусах выносили погулять булочки с сыром после завтрака. Пионеры отодвигали сетку забора и перелезали в детский сад. Бегали за детьми, соревновались, кто больше отберет булочек. Дети плакали, но булочки отдавали не сразу, после щелчков и щипков. -- Три, -- с хохотом кричала Светочка. -- Пять, -- отвечали ей у беседки. На рев детей прибегали воспитатели, и тогда пионеры бежали обратно к забору по сбитым панамкам и отобранным булочкам. Местных называли "деревня". Только Света не дразнила от лени. -- Моя бабушка жила в этом доме, -- рассказывала она мест- ной девочке, доедая булочку с сыром. -- У нас нет такой, -- отвечала девочка. -- В войну жила. -- В войну может быть! Надо поспрашивать! -- Ты лучше вот что спроси, кто к нам в палату приходит по ночам! -- Ты даешь! -- удивилась девочка. -- Парни, конечно, из старшего отряда! -- Нет, -- отмахнулась Света. -- Парни к нам не полезут. Старуха какая-то за шторой стоит, вся из лунного света. -- Хорошо, -- согласилась девочка. -- Спрошу... Вечером Света смотрит на пруд через крыло стрекозы. -- Та старуха есть! -- кричала деревенская девочка. Она бежала не по дорожке, а наискосок, через луг, чтобы срезать расстояние. Она спугнула мотыльков. Они поднялись роем из травы, и она вбежала в их мотыльковое облако. -- Они жили еще до войны. Старуха с сестрой. Старухе было пятнадцать, а сестре -- десять, и она была совсем некрасивая, не то что старшая сестра. Их мать отпускала летом на пруд. Они идут купаться, снимают платья, а под платьями -- исподние рубашки, они их тоже снимают, чтобы легче было плыть. Старуха плавала что надо, а вот девочка -- не очень, и поэтому она запрещала девочке плавать на середину пруда. Света поймала стрекозу и занесла ее над кузнечиком. Стрекоза схватилась за него передними лапками, и тут же головка кузнечика исчезла в ее глубокой пасти. -- Однажды они поссорились, -- продолжила девочка. -- Даже подрались. Младшая дралась нормально: кусалась, царапалась, да и старшая -- тоже. Только иногда сверкнет на младшую глазищами, как сова. А потом они помирились, и девочка обо всем забыла, а Старуха затаилась. Вот утром они идут купаться, и старшая -- такая ласковая. Младшая сестра идет босиком, а та ей: "Не ходи по пыли!" -- и сама обувает в туфельки. Но вот дошли они до пруда. Старшая сестра разделась, и младшая следом хочет рубашку исподнюю снять, но та говорит: "Не снимай!" Они поплыли. Старшая сестра плывет быстро, а младшая не поспевает за ней, да еще рубашка вымокла и тянет вниз. Она просит: "Подожди!" А старшая делает вид, что не слышит, плещется в воде и смеется. Младшая кричит ей сквозь плеск воды, а она нырнула к самому дну и поплыла к берегу... Она вышла на солнышко просушиться, а младшая сестра все еще зовет ее с середины пруда. Только когда крики затихли, старшая обернулась -- гладкая вода и кувшинки раскачиваются. Потом она уже одна приходила купаться. И вот однажды она уснула прямо на берегу, а когда проснулась, то видит: над ней стоит сестра, точно такая, как была в тот день, когда утонула. Рубашка на ней мокрая, к телу липнет, с волос течет, а в руках -- алюминиевый ковшик. "Раз я утонула, -- говорит, -- то я теперь навсегда останусь такой. А вот ты состаришься и уже никогда не умрешь! -- и выплеснула ей в лицо воду из ковшика. Та вода была с середины пруда. -- Только и будешь ты, -- говорит младшая сестра, -- пугать по ночам детей вместе с совами, и ничто тебя не спасет!" Тогда Старуха заплакала оттого, что ей так долго жить, но девочка уже исчезла. -- Ври больше! -- сказала Соня. -- Не веришь? -- спросила Зеленая Муха. -- Нет. -- Я тоже не верила и даже спросила у бабки, а бабка кивнула мне и говорит: "Да, были до войны такие девочки!" Ты, Сонь, облей свою бабку водой с середины пруда, и если она сначала заплачет, а потом станет тебя ругать, то, совсем как та Старуха, она не умрет никогда! Наутро Софья Марковна спрашивает: -- Сонечка, где мой алюминиевый ковшик, в котором я всегда варю яйца? -- Откуда я знаю? -- отвечает Шерстяная Нога. -- Следи сама за своими ковшиками. Тогда Софья Марковна сварила ей яйцо в кастрюльке, а Соня думала, как злая девочка зачарованно глядела на стрекоз и кричала им: "Стрелки! Стрелки!", заглушая голосок с середины пруда, и уходила все дальше и дальше. Мы говорим Шерстяной Ноге: -- Плаваешь, Сонька, ты плохо, поэтому мы поплывем за тобой на лодке, чтобы ты не тонула! И дурачок уже стоит с веслами. Сонька засмеялась и говорит: -- Смотрите, у Федьки выросли усики! Он тогда прикрыл рот рукой, чтобы мы не смотрели. Тяжелая его невнятная челюсть исчезла за ладонью, и только два теплых глаза глядят на нас с любопытством. Сонька прыгнула в воду. Плывет. А мы за ней -- на лодке. Зеленая Муха стоит с ковшиком. Волнуется. -- Ты, если устанешь, Соня, держись за лодку! -- кричим мы. Она молчит и плывет к лебединому домику. Платьице ее нарядное потемнело в воде. Вечером, когда Сонечка вернулась домой, бабка Софья Марковна сидела у окна и штопала рейтузы к зиме. -- Дрянь! -- сказала она Шерстяной Ноге. -- Все платье вымочила! -- Дрянь! -- передразнила Шерстяная Нога, отбежав к столику. -- Все платье вымочила! -- Я скоро умру, Соня, -- привычно начала Софья Марковна. -- Да что ты говоришь, -- огрызнулась Шерстяная Нога и спрятала за спиной алюминиевый ковшик с водой с середины пруда. -- Ах ты! -- поднялась бабка и шлепнула ее рейтузами. Рейтузы проскользнули по мокрому платью. С платья потекло. -- Не больно, не больно! -- кричит Сонечка. Бабка бежит за ней, бьет рейтузами то обои, то воздух. -- Где была? -- кричит бабка. -- Не твое дело! -- а сама убегает. Боится воду пролить. -- Я устала, Соня, -- выдохлась наконец Софья Марковна и опустилась в продавленное кресло. Соня пошла переодеваться, а бабка из-за стены говорит: -- Был июнь, когда он умер! -- Ну и что! Ну и что! -- кричит Соня из комнаты и смотрит в ковшик. -- Да, был июнь, -- продолжила бабка. -- Он лежал все в том же своем белом кителе. Подтянутый, словно отдавал честь на военном параде... А когда он навсегда скрылся от меня за крышкой гроба, я все вспоминала, как мы сидели с ним в самый первый день нашего знакомства в ресторане над морем, и я была одинаково счастлива тогда, в ресторане, и здесь, на кладбище, потому что я знала, что после моей смерти мы опять будем вместе, но мне суждено умереть даже не на море. Меня похоронят... -- Не суждено, -- торжествуя, перебила внучка. -- Не похоронят! Ночью Шерстяная Нога вошла к бабке Софье Марковне с ковшиком воды. Во сне Софья Марковна так тяжело вздыхала, что Соня решила -- бабка давно проснулась и переживает наяву. Но тут Софья Марковна подтянула одеяло и повернулась к двери, и Соня поняла -- спит. И тогда она легко-легко перебежала комнату и выплеснула воду бабке в лицо. Софья Марковна села в постели, открыла глаза и заплакала. Она терла лицо руками, как будто бы умывалась. Вода стекала с ее крашеных волос по шее за ворот рубашки. -- Соня, Сонечка! -- плакала старуха. -- Удалось, -- шептала девочка, -- удалось. И она смотрела, как ночная рубашка прилипла к высохшим плечам ее бабки. Бабка запустила пальцы в редкие волосы и пытается их выжать. -- Удалось! -- четко сказала Соня и засмеялась. Брат стоял на балконе. Люба вышла. Уткнулась лицом в плечо. Свитер намок. -- Ты совсем не говоришь со мной, -- сказала Люба, зная, что через несколько его слов ей все равно уходить. Скажет что-нибудь зло. -- Я же тебе брат. -- Ну и что? -- А пять лет назад, ты не помнишь? -- Ты все слышал тогда? -- спросила Люба. -- Все. До последнего слова. Я стоял на балконе, а вы -- внизу, я не видел вас в темноте. Лучше бы вы сразу с ним, или бы это вышло случайно. А ты, как о преступленье, договаривалась с ним на словах. Он тебя только слушал и колебался, соглашаться или нет. Все говорила ты. Потом при всех вы почти не подходили друг к другу, потому что все уже было решено, и то, как ты случайно дотрагивалась до него, и те скудные слова между вами еще сильнее подтверждали ваш сговор. Я и он, мы все понимали, только вы тогда не знали обо мне. Ты хоть помнишь, как его звали? -- Помню. -- А что у тебя было с тем солдатом? -- Он даже пальцем до меня не дотронулся. -- А ты ему расскажи, какая ты! -- Он не дослушает, ты понял? -- Понял. -- Ну я пошла! -- Встретимся в "Патефоне", -- сказала Люба солдату. Но с утра кафе было закрыто, поэтому они сидели на качелях во дворе. -- Меня переводят, -- сказал солдат. -- Ну и что? -- Я к матери поеду сначала. У нее крыша еще с осени протекла. Так я подправлю. -- А что твоя мать? -- Она одна живет. В школе учительница. Вы что делали на выпускной? -- Плавали на катере. -- На катере? -- переспросил. -- А мы сняли зал в соседнем санатории, а утром ходили к реке. -- Танцевали? -- Танцевали. Он был самый маленький в классе. Подросшие одноклассники часто били его в коридоре. -- Ну что, заморыш, умылся? Били кулаком под нос, и если кровь текла сразу, то его отпускали. -- Ты танцевал? -- спросила Люба. -- Немного. Старшие девочки, глаза с поволокой, прохладно дотрагивались до лица. -- Уже бреешься, Ромик? У него темнели глаза, и он отвечал в сторону: -- Только подбородок. -- И тебе никто не нужен? -- спросила Люба. -- Что? -- не понял солдат. -- Значит, никто? -- Никто... Ну, мне пора! Тогда она спрыгнула с качелей и побежала за ним; как будто бы они прощались на вокзале и поезд уже тронулся, а она все держит его за руку или, как дурачок, смотрит -- нет ли желтых листьев на лицах, далеко ли до осени. -- Не надейся, так не будет всегда! -- кричала она солдату. -- Я тоже была такой. Мне никто не был нужен, никто! Когда-нибудь и тебя зацепит по-настоящему, но будет слишком позд- но. Ты навсегда останешься один. Слышишь, солдат? Мы играли в прятки. Водил дурачок. Мы решили не прятаться далеко, чтобы ему не надоело нас искать. Только Сонька со Светкой куда-то побежали. У Соньки платье полиняло от воды, потому что мы часто просим директора: "Полейте нас из шланга!", и он обливает нас холодной водой. Зеленая Муха даже простудилась, и у нее над губой выскочила простуда. Мы ей говорим: -- Ну что, усатая, как дела? -- Да ничего, -- отвечает. А Соньке говорим: -- Не вставай под шланг в таком платье! А она нам: -- Мне же тоже жарко! Мы спрятались в кустах за оградой, чтобы дурачок все-таки не сразу нас нашел, и мы даже не заметили сначала, как он раздвинул ветки и крикнул нам: -- Выходите! Мы выходим по одному. Он нас пересчитал. Смотрит, кого-то не хватает. Опять пересчитал, опять не сходится. Мы ему говорим: -- Света с Соней не с нами! Он кивнул, мол, понимаю, и спрашивает: -- А где этот? Мы засмеялись: -- Кто? А сами одного человека за кустами прячем, и кто-то там в кустах шепчет ему: "Не плачь, не плачь!" -- и протягивает пустышку. Но дурачок не стал искать дальше. Побежал в сад к цветам и флюгеру. Мы зовем его: -- Федя! Федя! А он приставил лестницу и протирает стрелку. -- Где Света? -- напоминаем мы. -- Соня где Зубарчук? А он молчит. Трет флюгер до блеска. Как только дурачок начал считать, они побежали сразу же в глубь двора. Когда Света бежала, в кармане ее кофточки речные камешки постукивали один о другой. -- Что стучит? -- спросила на бегу Соня. Света молча показала карманы. -- Я такие знаю, -- кивнула Соня. Они сбежали вниз по ступенькам в подвал выселенного дома. А в подвале спал безногий на куче тряпок. Шумно дышал. С острым свистом. -- Хорошо мы спрятались, -- сказала Света. -- Хорошо, -- согласилась Соня, но тут же забеспокоилась: -- А вдруг он забудет нас искать? -- Не забудет! Зеленая Муха достала из кармана два прозрачных камешка, ударила один о другой и высекла искру. -- Не умеешь, -- зачарованно прошептала Соня и взяла камешки. Сначала потерла один о другой, а потом ударом звонко столк- нула, и тут же, как слабое мерцание рыбок в глубине аквариума, пролился бледный поток искр. -- Еще, -- попросила Зеленая Муха. Соня снова ударила камешки, и искры разлетелись, как бледный фейерверк на закате лета. -- Еще! -- Девочки не приходили пообедать? -- спрашивала Софья Марковна Просто Бабку. -- Света больше не ждет, когда я проснусь. Возьмет на кухне печенье и бежит на улицу, потому что жарко. Софья Марковна пришла с опавшей завивкой, расческой поделенной на узенькие пряди. Губы забыла накрасить. -- Может быть, к ужину придут? -- Может быть. В юности у Софьи Марковны были темные глаза, а у Просто Бабки -- серые. К старости у обеих стали прозрачными, как желтая слюда, потому что раньше они ловили жизнь на лету и смотрели наружу, а потом устали от жизни и стали смотреть в себя. -- Роза-татарка, знаете? -- разливала чай Просто Бабка. -- В моей брошечке выхаживает. Улыбнулась мне, прикрыла ворот рукой, чтоб не блестело, и все про здоровье говорит. Как вы, мол, себя чувствуете. Я у вас серьги видела с жемчугом... У вас, Софья Марковна, почему тина в волосах? Но Софья Марковна промолчала. Безногий завозился во сне на куче старых тряпок, как будто бы все это старое тряпье вздохнуло и вдруг осело. -- Как будто свистит в дудочку, -- засмеялась Света. -- Мне бабка свистульку купила, -- вспомнила Соня. -- Птичка на бревне, знаешь? Свистишь в дудочку, она чирикает. -- Знаю, -- сказала Света. -- Моя тоже старается. Каждую пенсию что-нибудь покупает. -- А что? -- ревниво спросила Соня. -- Открытки с ангелами! -- Принесешь? -- Принесу, -- пообещала. -- Ты бабку-то свою облила? -- Облила. -- Ну слава Богу! -- Смотри, -- засмеялась Соня, -- безногий опять дышит! Безногий хрипло выдыхал, при выдохе по раскиданным тряпкам пробегал ветерок. Соня приставила маленькую веточку к его ноздре, но безногий вздохнул, и веточка упала с лица. Тогда Соня приложила веточку побольше, с узеньким листиком. Безногий втянул веточку в ноздрю, только кончик листа зеленеет. Девочки склонились к его лицу, чтобы посмотреть, что дальше будет с листиком, но безногий потянулся во сне и звонко чихнул. Соня со Светой засмеялись и побежали за перегородку. Бабка Софья Марковна и Просто Бабка искали девочек на Вспольном переулке. -- Товарищ милиционер, -- позвала Просто Бабка. У Копейки был выходной. Он был без формы. Он ехал по переулку на велосипеде с рамой, ловко объезжал машины, сигналил воробьям. -- Хороший денек, -- пытался говорить по-московски. -- Наши девочки потерялись, -- перебила Софья Марковна. -- Соня и Светочка не пришли на ужин! -- Бегают где-нибудь! -- И не обедали! -- У меня выходной, -- сказал Копейка и хотел было уехать, но бабки с двух сторон схватились за руль велосипеда. -- Найдите нам девочек, товарищ милиционер! Тут мы бежим по переулку и кричим: -- Копейка! Копейка! А он нам крикнул: -- Где ваши подружки? И даже не успел разозлиться. -- Мы играли в прятки, -- говорим. -- Но их до сих пор никто не нашел! А Федька все с флюгером возится наверху. Нам совсем его не видно из-за зелени. Только две босые пятки на перекладине. Он услышал наши крики, раздвинул ветки и опять всех пересчитал, и бабок, и милиционера Копейку, и даже его велосипед. -- Светку ищут! -- закричали мы. -- И Шерстяную Ногу! А Федька отвечает: -- Они в подвале сидят рядом с аркой на Садово-Кудрин- скую. За перегородкой Света и Соня увидели: из щели в полу льется красноватый свет. -- Погреб? -- Бомбоубежище! Они увидели в просвет маленькую комнатку под землей. На полу стояла лампа с плоским абажуром, и Роза в желтоватом кругу света кричала что-то в темноту. Роза однажды увидела, как дурачок у пруда прыгает через палочку. -- Ай, хорошо! -- сказала Роза и шлепнула себя по коленкам. Когда с улицы Роза и Изумруд вползали в бомбоубежище выселенного дома, Изумруд убегал в темноту, и даже когда Роза включала лампочку на полу, его не было в кругу света. -- Иди! -- кричала она ему. А он тихонько хихикал из угла. Соня и Света не понимали их языка. -- Иди! -- звала Роза сына, и тогда тоненький смех раздавался ближе. -- Иди! -- снова звала Роза, и тогда татарчонок торопливо вползал в круг света, и Роза из темных пальцев кидала ему кусочек сахара. -- Прыгай! -- кричала Роза, вытягивая прутик. Маленький татарчонок Изумруд перепрыгивал на четве- реньках. -- Хорошо! И Роза гладила его по черной масленой голове. -- Прыгай! -- снова кричала Роза и поднимала прутик повыше. Изумруд снова перепрыгивал, а если у него не получалось, то Роза больно хлестала его веточкой. Тогда Изумруд рыдал и скулил, подтягивая ноги к животу. -- Где они? -- крикнула Просто Бабка, бесстрашно вступая в темноту подвала. -- Где они? -- крикнула Софья Марковна и вошла следом, но тут обе споткнулись о безногого. -- Тряпки какие-то! -- Что? -- не понял безногий, просыпаясь, и тут же потянулся к пиву, но бутылка была пуста. -- Так! Пропустите меня! -- подал голос Копейка. -- В подвальчике лежишь, да? -- кричал, нагибаясь над безногим. -- Пивко потягиваешь! На чьи, интересно знать, денежки? Он говорил так, как будто ему неуютно жить в мире, и он все мельчил вокруг себя. -- Сдашь бутылочки и снова напьешься? И мелко подпрыгивал над безногим в своих летних брючках, как будто раскачивался. Но вдруг сорвался и забежал за перегородку. -- Вот они! -- закричал, выталкивая Соню со Светой. -- Живы! -- закричали бабки. -- Мы играли! -- говорила Соня. -- Мы не виноваты! -- говорила Света. -- Девочек спрятал за стеночку! -- бледнел от гнева Ко- пейка. -- Спал я, -- отругивался безногий. -- Не знаю, как они сюда залезли! -- Мы больше не будем! -- ныли Соня и Светочка. А бабки подталкивали их в спину, чтобы они быстрее выходили. Соня стоит на улице в перепачканных кружевах, щурится от света. Камешки зажаты в руке. -- Думал, в подвальчик, да? -- заходился милиционер. -- С девочками, думал? -- Оставьте, товарищ милиционер, -- просили бабки, -- спал человек, понимаете? Безногий угрюмо молчал. -- У меня личные счеты! -- вырывался Копейка. -- Чем же ты их, обрубок, заманил? Как же ты по ступенькам спус- тился? Соня посмотрела на Копейку и вдруг заплакала, а безногий молча ударил его кулаком в живот. -- Ты че, мужик? -- извивался Копейка. Смотрел сквозь слезы. -- Ты че, ученый, да? Приемчики знаешь? -- Я бы тебе, сынок, морду набил, -- сказал безногий. -- Только, видишь, не достаю. Когда они поднялись из подвала на улицу, милиционер протянул руку безногому, чтобы тому было легче ехать в милицию, но безногий руку оттолкнул. -- Пусти, фашист! Сам поеду! Копейка ехал на велосипеде, медленно крутил педали, рядом на каталке ехал безногий. Мы выбежали на улицу Герцена, а там -- перед писательским домом праздник цветов. Продавцы вытянули перед собой крепкие розы и последнюю сирень. Лица утонули в цветах. Как будто бы сами цветы кричат о себе на все лады, расхваливают себя. Так кукловоды прячутся за ширмой и, каждый раз меняя голос, говорят то за одну, то за другую куклу. Они сирень хотели продать, мы знаем. Только кто ее купит? Она осыпется после первой же воды. Только ветки останутся в подсыхающих листьях. Цветы кричали друг другу с двух сторон дороги сами для себя, потому что их никто не хотел. Тогда продавцы, стряхнув последние соцветья, отшвырнули сирень прочь, в толпу бегущих детей, в отчаянье открывая лица. Мы все думали, чей же это праздник -- цветов или детей, потому что дети торопливо пробегали по улице и исчезали в глубоких дверях писательского дома. Этих детей особенно видно весной. Они торопливо скользят по прохожим темными глазками подземных зверьков. У них всегда отвислый подбородок, как будто бы они забывают закрыть рот и им надо напоминать. А голос у них, даже когда они говорят между собой на темном своем непонятном языке, просящий по привычке. Они не друг у друга просят, а у тех, кто проходит мимо и вдруг случайно услышит их хрипловатые гортанные голоса. Летом они бегают в ситцевых платьях, и их поначалу даже не отличить, только кожа у них мутная, в разводах грязи. Мы как-то бежали за пивом для безногого, а Шерстяная Нога говорит: -- Мне бабушка рассказывала, что здесь хороший буфет! Но женщина на входе замахала на нас: -- Вы зачем да вы к кому? Мы отвечаем: -- Мы за пивом! Тогда она даже замолчала на мгновение, прежде чем заорать: -- Идите! -- толкает нас. -- Идите! А то ходят тут со всей Москвы! На лестнице на несколько ступенек выше стояла одна женщина в темной юбке с тяжелыми узорами по шву. Она бы вообще выглядела нормально, если бы на свой морщинистый лоб не налепила бы бордовую родинку. Она разбросала по плечам легкие седые волосы и не сводила с нас глаз. А потом стала перед нами ходить то во двор, то на улицу -- показывать, как ее запросто пускают. А дети из метро -- их отмыли и нарядили в золотые платья, в руки дали по взбитому куску торта, -- прыгают глазами по толпе, помнят про челюсть, придерживают рукой и больше не шепчут -- гортанно кричат. И с одной стороны Роза в толпе счастливых матерей заставляет своего татарчонка прыгать через прутик и бьет его этим прутиком после каждого неудачного прыжка. Счастливые матери аплодировали Розе, и она раскланивалась и собирала деньги в старенькую кепочку. А на другой стороне -- женщина с индийской родинкой кувыркалась в толпе и несколько раз прошлась на руках, помахивая спичечными ножонками. А мы покивали одной девочке с тортом. Липучке. Она тут же остановилась. У нее лицо было темнее, чем глаза. Она пробежалась по нам глазами и сказала: -- Я сирота. У меня мама умерла! Я на вокзале живу под поездами! А мы видим: вон там стоит ее мама и машет гвоздиками. -- Как же так? -- говорим и показываем в толпу. -- Ну и что? -- продолжает Липучка. -- Это все равно не настоящая. Так, приютила на время... Но тут мать позвала свою Липучку на их языке, и Липучка от нас убежала. Безногий выкатился из милиции. Поехал по улице Щусева, поглядывая на высокие кусты сирени. Сирень уже почти отцвела, только на самом верху чуть-чуть синела, но нам уже было не достать. -- Здрасьте! -- кричим. -- Вас уже выпустили! Он почти с нас ростом, только рост -- это у нас, потому что мы можем бегать, а у него длина тела, потому что бегать ему нечем. Если бы он попросил нас спрятать его, мы бы поднялись и закрыли его своими спинами. -- Дайте покататься! -- попросили мы. -- Мы вам пива из гастронома привезем! На лавке сидели сонные старики, и он крикнул им: -- Как жизнь, ребята? -- Но они едва кивнули ему сквозь сон. Мы все подняли безногого, чтобы посадить на скамейку к старикам. Он был из них самый высокий. Но тут подошли два молодых парня, и, уезжая, мы слышали, как безногий говорил: -- Вы только представьте: бой идет, жара, пыль. Воевать не- охота! Ему было все равно, кому говорить. Ему нужно было рассказать что-то, что его мучило и просилось наружу. Мы поехали за пивом, а на углу у выселенного дома с жестяной крышей стояли Соня со Светкой. Солнце стекало вниз по крыше, и целые облака тополиного пуха проплывали мимо их лиц. По водосточной трубе карабкался дядя Саша из "Маргариты". -- Кошка на крыше, -- рассказали они. -- Мы не можем достать. Дядя Саша полез. -- Пошли лучше за пивом, -- позвали мы. -- Безногий дал тележку. -- Пошли, -- согласилась Шерстяная Нога. -- А кошка? -- спросила Света. -- Пошли, -- тянула Шерстяная Нога, -- потому что вдруг он бандит. -- Ты что, -- улыбнулась Света. -- Это же дядя Саша! Он нас в кафе пускает. Мы были у него зимой на дне рождения, на восемнадцать лет! -- Ну и что, -- говорит Соня. -- Мне бабушка такое рассказывала! А дядя Саша как раз успел долезть до четвертого этажа. Он слушал, о чем мы говорим, и смотрел на нас из тополиного пуха. -- Он не бандит, -- заступились мы. -- У него серьга в ухе, потому что так модно. Но все равно, пошли за пивом. Безногий ждет! -- Ну пошли! -- согласилась Света. -- А я! А я! -- зарыдал дядя Саша с трубы. Но мы только рукой махнули. Мы приходим, а на дверях магазина табличка "Закрыто". Но мы потянули на себя дверь, и она послушно поддалась. Входим: прохладный, пустой магазин, дверь во двор -- нараспашку, и нам видно в проем, как два грузчика в черных халатах сидят друг против друга и пьют пиво, откинув головы. Опрокинули бутылки горлышком вниз и ждут, когда пиво выльется все до последней капли. Мы оставили деньги на прилавке, кучку мятых рублей, а пива взяли, как обычно. А на прилавке стояли весы. С одной стороны вместо гирьки лежал рыжий кот, пришлый, а с другой -- черный, из магазина. Взяли пиво, а навстречу нам Люба с братом. Он только что слез с крыши и прячет от нее порванный рукав. -- Люба! -- закричали мы. -- Люба! Иди скорее в магазин, а то тебя уволят с работы. У тебя там два кота на весах. Она посмотрела на нас: глаза обведены черным, как самое живое на лице, так обведены, как будто бы они у нее в двух траурных рамках. Она нас, наверное, даже не заметила. Она была молодая и поэтому равнодушная. Ей было все равно, что мы, что старики. Они с братом прошли. Люба ругает его, тоскует. Мы привезли пива безногому, но он уже давно сидел с молодыми парнями, Вовой и Леликом, пил с ними водку, и все они так размахивали руками, что даже сонные старики зашевелились. -- Я че, мужики, -- кричал безногий, с кем-то споря. Хотя все были за него. Мы толкаем тележку с пивом, но он даже не оборачивается, так горячо спорит. -- Мы в Берлине входим в один дом, как в санаторий, как будто бы, мужики, совсем нет войны! Лелик с Вовой били его по плечам, утешая: -- Тебе, старик, ноги за Родину оторвало! -- Это не за Родину, -- отбивался безногий от их дружеских хлопков. -- Это мне потом оторвало! Дети из детского сада напротив выкидывали на дорогу панамки из-за невысокого заборчика. -- У нас панамка улетела, -- кричали прохожим. -- Тетенька, дайте, пожалуйста! Когда прохожие, бросив все, подавали им панамки с цветными полями, они снова их выкидывали и снова звали на помощь. Безногий так громко кричал с мужиками, что они наконец увидели его и замолчали, пораженные. -- Дядька, догони! -- вдруг позвали они, разглядев, что у него нет ног. -- Догони! -- и отбежали от забора. Безногий ударил себя по обрубкам ног, как обычный человек ударил бы себя по коленям. Показал, что не может догнать. За- смеялся вслед за ними, заразившись их смехом. Лелик с Вовой смотрели насупленно, а безногий кричал: -- Ой, не могу! Какие! И тогда широкие лица мужиков прояснились. Стало почти так же, как на Девятое мая, когда солдаты и инвалиды прямо в небо изо всех сил выдыхают "Ура!" и "Мир во всем мире!", когда каждый год -- День Победы, а после него всегда первый день войны; как кино, когда молоденькая Татьяна Самойлова с пояском вокруг талии встречала солдат. А нам -- все равно бежать мимо очереди за квасом, квас наливают в бидоны и в кружки тем, кто бидона не принес, а в очереди стоит обязательно Жора в трикотажной майке и уже вымочил ворот; и милиционер Копейка потянулся к нам со своего велосипедного седла: "Простите меня!", а мы не простили, мы просто забыли; а потом -- мимо пруда, где два парня купаются с собакой Змейкой и уже доплыли до середины пруда, а третий, дурачок, их старший товарищ, разлегся в лодке, и лодка качается на воде; а нам все равно бежать мимо, мимо и быть только детьми лета и больше ничьими детьми... Июнь--декабрь 1994 г. -- январь 1995 г., Москва