ть. Когда умерла старуха Раиса, я сказала ее сыну: -- Лучше бы умерли вы. -- Да, -- согласился ее сын, -- лучше бы умер я. Среди немногочисленных гостей за столом сидела соседка с третьего этажа. Ей было двадцать пять лет, она часто пила, но ее организм еще не успел привыкнуть, она еще могла себя побороть и по целым неделям ходила трезвой. По выходным она пела в церкви за оврагом. -- Успокойся, Зоя, -- сказала она мне. -- Его мать сейчас маленькая девочка с большими синими глазами, и Бог ее все время целует. -- А я и не думаю беспокоиться, -- засмеялась я, -- расскажите лучше все это второклассникам во дворе. Мне четырнадцать лет, а не четыре года! Ровно через неделю я пошла на Покровское кладбище просить старуху Раису, чтобы она мне больше не снилась. У ее могилы я встретила Ромку. -- Лучше бы умер твой отец, -- сказала я. -- Или я, -- ответил Ромка. Старуха пронзительно смотрела на нас с фотографии на памятнике. Я заплакала, и Ромка, по-моему, тоже заплакал, а потом вдруг сказал: -- Давай играть в прятки. Я вожу. Считаю до десяти. Ромка монотонно начал считать, и я побежала прятаться. Я не понимала, от кого из них я прячусь -- от Ромки или от старухи на фотографии. Каждый раз, когда я приседала за кустом шиповника или вставала за памятником, выглянув из укрытия, я видела ее лицо с холодными насмешливыми глазами. Через несколько лет постаревший отец Ромки говорил: -- Мать любила меня всю жизнь. -- И при этих словах я чувствовала какую-то смутную ревность. -- А мне она казалась такой постылой, особенно в старости. Я ведь с ней почти не говорил, только просил поесть и воровал настойки из шкафа... -- Ладно, папик, -- не слушал Ромка и уходил из кухни. Мы оставались вдвоем, и он начинал выпытывать: -- Она мне даже не снится, ты понимаешь? Вдруг там, после смерти ничего нет? Ты же сидела с ней целыми днями. Помню, приходишь совсем малявочка -- и давай выспрашивать. Она рассказала тебе, да? Я спустилась на Набережную и пошла в кофейню. Белые столики по-прежнему стоят перед входом. Вот столик, за которым мы недавно сидели с Романом. Но сегодня порт пуст. Нет ни одного корабля. На улице воздух был легким и жарким, а в кофейне, наоборот, тяжелым и холодным. На стене висело зеркало, в котором во всех мелочах повторился зал с полукруглой стойкой, почерневшими ветками олеандра в стеклянных стаканах воды и фотографический обрывок улицы, втиснутый в раму дверного проема; и все равно настоящий зал чем-то неуловимо отличался от своего зеркального двойника. Я сразу же заметила белую рубашку Егора Он сидел спиной к выходу, почти вплотную к зеркальной стене, и тайно от Нино и старухи курил. Кто-то помахал мне из угла, и я сразу же поняла, что не мне -- я никого не знала в Ялте. -- Ты давно здесь? -- спросила я Егора. -- С утра, -- ответил он и вместо того, чтобы обернуться, бегло взглянул в зеркало на стене. Мне даже понравилось, что он не оборачивается, правда, из-за дыма зеркало казалось мутным. -- Егор, -- и, глядя на наши смутные отражения, я положила руку ему на плечо. Тогда он повернулся ко мне лицом. Я ошиблась. Я не знала этого человека. Но тут из глубины кафе ко мне подошел настоящий Егор. -- Ты прошла мимо, -- весело сказал он, -- я помахал тебе, но ты не заметила. Егор разговаривал так, как будто бы не знал, что он красивый. Красивые юноши разговаривают иначе. У них привычка неподвижно смотреть в лицо, но они смотрят не на вас, а на то, как вы смотрите на них. А Егор опускал глаза и краснел. Мы пошли по Набережной в сторону кортов. Самих кортов еще не было видно, но уже слышался стук мячей. Короткие промежутки между ударами -- это кто-то с ракеткой у стенки, длинные -- кто-то играет на поле. И густая тень от кипарисов под ногами. В просвете между кортами показался пляж. Ленивые тела загорающих были разбросаны по гальке. Гладко синело море. Иногда ветер поднимал две или три волны. Медленно покачиваясь, они набегали на берег, ненадолго отемняли гальку и отступали. И вдруг я увидела Нино. Она стояла, никого не замечая, у ограды и смотрела перед собой. Она смотрела не на пляж, а сразу на море. Ее взгляд, пропустив загорающих и серые валуны гальки, с легкостью впитывал синеву воды: вот пробежала волна с завитком и мягко наплыла на берег, а за ней вторая -- разбилась о камень, и снова -- гладкое море... И я бы, наверное, даже не заметила Нино, если бы не ее платье. Она стояла на самом солнцепеке, и в первое мгновение я не поняла, что у нее на платье подсолнухи, мне показалось, что оно загорелось. Нино стояла в горящем платье и с тоской смотрела на воду. Она спустилась сюда из-за Егора и не заметила, как мы прошли. Она и не думала нас искать. Она неподвижно смотрела на море, чтобы оно заполнило ее всю и вытеснило мысли о Егоре. -- А как же твой Роман, -- спросил Егор, слегка выделив "твой", и я не поняла, что было в его вопросе -- ревность или любопытство. Но тут же ответила: -- Мы вместе учились. -- И обняла его, чтобы он не обернулся и не увидел Нино в ее огненном платье. -- Каждый раз, когда мы встречались, его лицо мучило меня. Я не понимала, что же меня так беспокоит, за это мне хотелось его обидеть... Прогуливаясь, мы дошли до следующего кафе. На террасе под солнцем стояли плетеные столики, на некоторые из них падала тень. У входа в кафе ходил фотограф с дрессированной обезьянкой. Зажав в пальцах цветную палочку, обезьянка перекатывала колесико, обвитое серпантином. Мы сели у входа. Напротив нас хохол в белой майке с зелеными пальмами завис над чашечкой кофе. Он занял столик на солнцепеке, и хотя в тени было много свободных мест, он не пересаживался, ему было лень. Пятна пота темнели под мышками. Он сонно смотрел на красивое, но тупое от жары лицо продавщицы соломенных шляпок. Разложив шляпки, она сидела на террасе рядом со старухой в цветастом халате, продававшей "Массандру" в разлив. Егор никого из них не заметил, только бегло улыбнулся обезьянке, перекатывавшей колесико. Но хохол заметил нас, правда не сразу. Сначала он лениво смотрел, как вытекает сок из надорванного пакета, потом беспокойно оглядел меня и перевел тяжелые глаза на Егора. Егор обнял меня, не думая о том, смотрят на нас или нет. Он никогда не скрывал свои чувства. Я засмеялась и отодвинулась. -- Очнись, голубок, -- медово пропел хохол, и его голос был как затянувшийся зевок. -- Еще успеешь! -- и обернулся по сторонам, ища одобрения и поддержки. Егор внимательно посмотрел на него, как проснулся. -- Про тебя говорю, про тебя, -- закивал хохол. Егор улыбнулся ему. И лучше было бы никогда не родиться этому хохлу. Рыхлый, вскочил он под улыбкой юноши, прочь откинув плетеный столик со звонкой чашечкой кофе. -- Да ты, -- тревожно крикнул хохол, шаря глазами по лицу юноши, -- да я, -- и вытянул вперед свои жирные дрожащие руки с растопыренными пальцами, -- да я же тебя за-ду-шу... Ленивые, подошли охранники. Их было двое. Им было жарко в серых форменных брюках и глухих рубашках. Один был черноволосый в кепке. Он закатал рукава до локтя. Второй был очень маленький, коренастый, со светлыми выгоревшими волосами и темным загаром. Загар был настолько глубок, что волосы казались белыми, такими же, как выгнутые полоски бровей и короткие, но частые ресницы. Им не хотелось кричать и выталкивать хохла, но они знали, что он будет упираться и не уходить. -- Пойдем, -- миролюбиво попросил черноволосый. А маленький кивком головы указал на выход. -- Это все он, -- вскрикнул хохол и показал на Егора, -- я сидел тихо, понимаешь? -- и для искренности ударил черноволосого по плечу. -- Понимаешь, да? Лицо черноволосого сделалось угрюмым. -- Пойдем, -- мрачно повторил он. -- Я спокойно сидел, -- разбушевался хохол, -- и вдруг он... он... сел напротив! Но охранники уже сводили его по ступенькам. -- Отпустите, братья! -- взмолился хохол. -- Иди, -- согласился маленький охранник и равнодушно столк- нул его с последней ступеньки, у которой сидел фотограф. Хохол поискал глазами и уперся в щит с фотографиями. -- Я отдыхал, -- обратился он к фотографу, -- ты видел, скажи? Я сидел один и отдыхал... Фотограф предложил ему сняться с обезьянкой. -- Да иди ты, -- махнул рукой хохол. -- Я никого не трогал, понимаешь? Обезьянка звонко покатила колесико. Егор злобно посмотрел ему вслед и усмехнулся. Эта усмешка неприятно поразила меня. Я никак не могла понять, что же она мне напоминает, и вдруг вспомнила местных подростков на Набережной. Они садятся спиной к морю и тоскливо смотрят в толпу, а толпа не видит препятствия и смотрит на море. Иногда среди них попадаются очень красивые, но даже у самых красивых обязательно окажутся редкие выщербленные зубы и липкая слащавая речь. На шеях у них висят бритвочки с тупыми краями. Они пристально разглядывают ноги проходящих девушек или беспокойными взглядами упираются в лица, но не смеют подойти и обязательно прошепчут что-нибудь вслед. Старуха и продавщица соломенных шляпок равнодушно переглянулись. -- Давит жара, -- сказала продавщица, -- хоть вообще днем не выходи. -- Так и гнет к земле, проклятая, -- согласилась старуха. -- Я теперь часто выхожу по ночам. Спускаюсь с Чайной горки на велосипеде и сразу -- в море; и плыву, плыву... А вода такая мягкая, такая теплая, как пуховая перина... Благодать. Но продавщица не успела ответить. К ней подошли покупатели и спросили, нет ли шляпок-канотье. Старуха взглянула на покупателей. Ее взгляд остекленел, перевернулся и обратился внутрь. Во взгляде застыло удивление от того, что она сама в себе разглядела. Мы поднялись в Массандру, когда уже совсем стемнело. Во дворике у Клюковых горел свет. Молодая женщина из отдыхающих развешивала на ночь белье. Над крыльцом горел подвесной фонарь, но его света хватало только на маленький дворик Клюковых, и сразу же с двух сторон ограды чернели чужие сады. Старуха Клюкова спустилась с крыльца и торопливо перебежала двор. Она склонилась над столом, стоявшим на границе света и темноты, и почти полностью утонула в темноте. Только плечо, локоть и длинная складка старушечьей юбки попадали в полоску света. Мы шли по темной улице, и клочок сада, вырванный из темноты, и женщина с бельем, и старуха Клюкова, возившаяся у стола, -- вся эта очарованная жизнь поразила меня. Днем я равнодушно проходила мимо: две плоские ступеньки перед домом, покосившийся умывальник с разбитым зеркалом; женщина, развешивающая белье, сонно зевала, показывая мокрый глубокий рот, и смотрелась в осколок зеркала. Но сейчас они предстали в новом, таинственном свете, подтверждая, что за чертой ночи продолжается жизнь. Точно так же неделю назад я стояла на балконе. Старуха с Нино допивали чай в беседке. Огромная Нино в своей необъятной ночной рубахе сидела напротив маленькой старухи. Лампа раскачивалась под потолком, по очереди освещая лица. Они казались мне настолько притягательными, что я невольно стала вслушиваться в их разговор. -- Ты помнишь, как Гоги научился кататься на велосипеде? Ему было пять лет? -- спросила Нино, и лампа качнулась в сторону старухи. -- Помнишь, как он выехал за ворота, а по дороге шел грузовик и остановился в двух шагах от Гоги? -- Помню, -- сказала старуха, и лампа качнулась в сторону Нино. -- Тот водитель вылез из кабины, и ты хотела ударить его, но не достала, такой он был рослый. Тогда он специально нагнулся к тебе, чтобы ты дотянулась... -- А Гоги сказал... Но я не дослушала. Меня окликнул из комнаты Роман. Мы подошли к дому, Егор привычно обнял меня, как бы прощаясь, и хотел договориться, как мы встретимся завтра. Рубашка была расстегнута на груди, он смотрел мне за плечо в темный неподвижный сад, и я сказала, точно так же не глядя на него: -- Если среди ночи ты поднимешься по черешне, я открою тебе окно. -- Что? -- переспросил он и нагнулся, чтобы расслышать. Я повторила. Он отпрянул от меня и промолчал. Когда мы вошли в ворота, то первым делом увидели Нино. Она сидела в беседке и раскладывала пасьянс. Было темно, и в свете электрической лампы подсолнухи на ее платье не горели, как днем на пляже, а едва тлели. -- Где вы были? -- пытаясь казаться равнодушной, спросила Нино. -- На море, -- ответил Егор. В его ответе было все и ничего. -- Что вы делали весь день? -- снова спросила она, и в ее вопросе скользило: "Зачем ты обнимал ее?" -- Купались и сидели в кафе, -- ответил Егор, а ей хотелось услышать: "Да что ты, я даже пальцем до нее не дотронулся..." Все время, пока я готовила ужин на летней кухне, Нино пристально следила за мной. Я пыталась прочесть ненависть в ее взгляде, но ненависти там не было, была одна тоска. Ночью я вспомнила "Пражскую". Были последние дни августа, и наша школа у оврага с озерцом на дне все еще пустовала, и мы с Галей вошли с черного хода. Мы сидели на матах в спортзале. Высокие окна были затянуты сеткой, местами сетка оползла, открывая мутные стекла. Разговора не получалось. Я задавала вопрос, Галя, не дослушав, начинала отвечать, потом мы надолго замолкали, придумывая, что сказать дальше. -- А как Женя Дичко? -- вяло спросила я. -- Женя... -- начала она, но тут же прервалась. -- Что еще ты хочешь узнать от меня? И вскинула на меня пронзительные кукольные глаза. -- Ничего, -- весело ответила я. -- Ничего... -- тут же поверила она и стала рассказывать про Женю: -- Раньше я ее жалела, а сейчас моя жалость кажется мне такой смешной. Я зашла к ней вчера, а она надевает тоненькую батистовую кофточку, а кофточка трещит на плечах. Она спрашивает: "Красиво?", а сама знает, что уродливо, но улыбается так, как будто бы не знает... -- А что бы ты сделала, -- перебила я, -- что бы ты сделала, чтобы он тебя полюбил? -- Уж не Роман ли? -- усмехнулась Галя. -- Роман. Мы посмотрели друг на друга, но я первая отвернулась, не выдержав ее насмешливого взгляда. -- Я бы подпустила его совсем близко, так, чтобы он увидел, как я его безумно люблю, а потом бы оттолкнула и посмеялась над ним, чтобы он думал, что мне все равно... -- Тогда почему же ты так не сделаешь? -- спросила я. -- А он не дается, -- ответила Галя. И мы обе засмеялись. Я над ее простыми словами, а она надо мной. Это были жалкие простые слова, но то, как она сидела, подтянув колени, печальный наклон головы, ее тоненькие пальцы с обгрызенными ногтями -- всего этого Роман не видел издалека, но, приблизившись, обязательно бы разглядел. Ее слова настолько глубоко проникли в меня, что стали уже не просто привычкой, а намертво срослись со мной и притянули Романа. Иногда я ненавидела его за то, что он меня полюбил. Он даже не подозревал, что любит не меня, а чужую печаль. И эта чужая печаль, ставшая моей тенью, через несколько лет нечаянно притянула Егора. -- Я ошиблась, Егор, -- несколько раз повторила я, засыпая. -- Я метила в него, а попала в тебя. Я купалась с тобой в одном море, я позволила тебе идти за мной по пляжу, я позволила тебе посмеяться над хохлом, и за сегодняшний день, полный длинных жарких часов на берегу, я разглядела тебя насквозь. Точно так же затемненное стеклышко поднимают на свет, чтобы выяснить причину затемнения. И я не знаю, что мне делать с тобой завтра и послезавтра и во все оставшиеся дни, пока длится эта жизнь и это лето... Я представляла себе буквальную иллюстрацию к моим словам. Я видела тир у входа на пляж. Из тира слышались щелчки затворов и частые выстрелы. И вот я вхожу в тир. Беру ружье, и мне говорят: "Целься в красную мишень!", но я стреляю и попадаю по черной. Мишень опрокидывается навзничь, и тут же белка-кондуктор машет жезлом, и по путям с дребезжанием проезжает трамвай с двумя прицепными вагонами. И кто-то все время стреляет рядом и с треском заряжает ружья. Этот треск похож на удары теннисных мячей на корте. Утром, когда подходишь к кортам, сначала неясно, а потом уже все четче и четче между темных пятен зелени мелькают белые майки теннисистов и стучат мячи... Или так еще барабанят пальцами по стеклу. Подходят к окну, задумываются о чем-то и выбивают ритм... пальцами по стеклу... по стеклу... Я проснулась. На балконе стоял Егор и тихо стучался в окно. Ветки черешни раскачивались за его спиной, и я не понимала, то ли от ветра они качаются, то ли он недавно с них спрыгнул. -- Открой, -- попросил Егор, пристально глядя на меня. Впервые он глядел не по сторонам и не за меня, а прямо мне в лицо. Я открыла окно, и он гостем вошел в собственную комнату, но не решился пройти, а уселся на подоконнике. Мы в первый раз оказались с ним вдвоем и боялись друг друга. Я взяла его за руку, но он отдернул руку и спрятал ее за спину, так же как утром спрятал кусочек хлеба. -- Проходи, -- растерянно сказала я, чтобы хоть что-то сказать. Тогда он спрыгнул с подоконника и порывисто обнял меня. Он поцеловал меня в шею и в плечо через рубашку, но потом развязал ворот рубашки, чтобы она ему не мешала. -- Зачем... -- начал он, но не договорил, а мягко разжал руки и лицом уткнулся мне в плечо, совсем по-детски позабыв про свой порыв, как будто бы не знал, что делать дальше. Я погладила Егора по волосам, и тогда он весело оглядел меня и сказал: -- А давай потанцуем! -- Да ты что, -- улыбнулась я на его веселость, -- да я не умею. -- И даже со мной не умеешь? -- спросил он, усмехнувшись. И вся его детскость исчезла. Я не знала, как обращаться с ним. Я с легкостью схватывала его взрослые нотки, но после нескольких слов он ускользал от меня и снова по-детски ласково смотрел. Я помнила этот взгляд. Ранним зимним утром бабка поднимала меня в детский сад. Я вставала, и обиженно одевалась, и обиженно на нее смотрела, а потом опускала на ее плечо тяжелую сонную голову и дремала. Мы танцевали. Я подстраивалась под его легкие шаги. Пятнышко на груди белело из-под расстегнутого ворота рубашки, и я смотрела то на пятнышко, то на его изменяющееся лицо. -- Кто тебя научил? -- спросила я. -- Учительница Софии. Это у него от старухи, подумала я. Она прикладывает маски в зависимости от настроения. И эта черта так странно преломилась в Егоре. Он убегал от меня то в детство, то в юность, он дразнил меня, и я никак не могла его поймать. -- Учительница Софии? -- переспросила я. -- А разве она еще жива? -- Еще как жива, -- пренебрежительно ответил Егор, -- и до сих пор танцует. Она преподавала у нас танцы вместо физкультуры. -- И ты был хорошим учеником? -- Как видишь... Но она говорила, что Софию не затмить никому, -- и он чему-то злобно усмехнулся. Старуха говорила про Софию восторженно, Нино с ненавистью, Егор едва сдерживал смех. Я снова взглянула на него: он неподвижно смотрел на мой рот. -- Ну что, -- сказала я, -- сними рубашку. -- Да, давай... Голый, он оказался совсем некрасивым. Детский, нежный изгиб тела и угловатые плечи. Он стоял передо мной и вдруг за- стеснялся белого пятнышка между ключицами и закрыл его рукой. -- Скажи мне, -- с вызовом начал он, -- ведь ты любишь своего Романа? И я засмеялась на его вопрос: -- А что ты мне скажешь взамен? -- Все, что захочешь, -- ответил Егор, -- во всем признаюсь. -- И в чем же ты можешь признаться? -- Думаешь, не в чем? -- насмешливо спросил он. -- Ну хорошо, -- отступила я. -- Я люблю Романа и ни разу, ни на миг не переставала его любить. -- А за что ты его ненавидишь? -- За то, что он вырос. -- Теперь ты спрашивай, -- сказал Егор. -- И что же мне спросить у тебя? Я вспомнила, как с балкона смотрела на старуху и Нино, сидящих в беседке, на их удлиненные тени в желтом свете подвесной лампы, на то, как они пьют чай из блюдечка, и подумала, что запомню их навсегда ради этого теплого вечера в маленьком саду над морем, который они забудут назавтра и который больше никогда не повторится... -- Что ты сказал водителю грузовика, который чуть не сбил тебя, когда ты ехал на велосипеде? -- Какому водителю? -- не понял Егор. -- Еще Нино выбежала следом и ударила его... -- Я сказал... -- задумался Егор, припоминая. -- Кажется, я спросил мать, почему она плачет... или нет, я сказал... Это было очень давно. Тот водитель все время повторял: "Ведь я мог убить, мог убить..." Я пытался понять, кого он мог убить, и сказал ему, чтобы он не боялся. Он провел пальцем по моим ключицам и легко нажал на ямку под горлом. Белая рубашка с вышивкой на груди валялась на полу. -- И больше ты ничего не хочешь узнать? -- рассмеялся он. -- Больше ничего. Утром в беседке я рассматривала вчерашнюю фотографию. Мы с Егором сидели на террасе кафе, за нами виднелось море. На море был легкий шторм. Обезьянка грустно перекатывала колесико. На столе в беседке стояла голубая фаянсовая тарелка с черешней. Это старуха насобирала с утра. Ее глухая черная шаль висела на спинке стула. Несколько черешен упали со стола и закатились в расщелину между досками на полу. Такую же тарелку я доставала из шкафчика на "Пражской", из этого шкафчика Роман когда-то таскал настойки. Это была обычная некрасивая тарелка для супа. Но уже сейчас, на юге, я представляла, как она бесконечно будет напоминать мне эту беседку, высокую спинку стула, завешенную шалью, и несколько черешен, упавших в щель на полу. Я обернулась и увидела Нино. Она стояла позади меня и смотрела на фотографию. Я рассеянно отбросила ее на стол и даже не перевернула. -- Я не спала всю ночь, -- сказала Нино. -- Вы часто не спите по ночам, -- равнодушно ответила я. -- Вы заплатили за месяц, -- сказала Нино, -- но я хочу, чтобы вы съехали на днях, сразу же, как найдете себе другое жилье. Она стояла передо мной, толстая, в длинной ночной рубахе, в легкой кофточке, связанной старухой. Под глазами легла тень от бессонной ночи и пролилась на скулы. И мне сразу же захотелось ее утешить: "Ваш Гоги всю ночь просидел на моем подоконнике, а наутро ушел через дверь, даже не через окно..." Я снова оглядела беседку: вздувшаяся от дождя клеенка на круглом столе, кресло Нино, стул старухи, глубокая тарелка -- и вдруг вспомнила: -- Черешня! -- Что? -- переспросила Нино. -- Старая черешня, -- повторила я и, глядя на нее, засмеялась. -- Она застит свет в моей комнате, а вы каждое лето пускаете отдыхающих. Вам придется ее спилить. -- Это не ваша комната, -- ответила Нино, вздрогнув. -- Это комната моего сына. -- Я уеду завтра... По дороге к морю меня догнал Егор. Мы заговорили точно так же, как раньше, пока между нами не встала ночь. Он рассказывал, как старуха по воскресеньям ездила в Ласточкино Гнездо, а потом состарилась и перестала ездить, но до сих пор хранит расписание катеров. От тепла небо казалось мягким, бледно-синим. Его синева не резала глаз. Мы спускались с горы, и иногда из-за поворотов открывался вид на море. Море, напротив, казалось глубоко-синим, как будто бы с неба вся синева перетекла в него и осела на дне. Иногда по поверхности пробегали белые гребешки, это означало, что поднимается шторм. За одним из поворотов показалась школа, обнесенная чугунной оградой. Школа стояла на холме, на самой его вершине, и ограда, скорее, окружала не школу, а основание холма. Перед входом почти у самого крыльца росли три сосны. Одна из них погибла. Ее иглы стали бурыми и густо засыпали ступеньки. Мы прошлись по пустым коридорам мимо классов. Двери в классах были из двух половин с медными ручками. Я остановилась у прошлогоднего расписания, Егор встал напротив меня и, как всегда, глядя за мое плечо, приблизил свое лицо почти вплотную к моему и бегло прочел перечень предметов. -- Это здесь тебя научили танцевать? -- В спортзале, -- ответил он, и мне показалось, что ему стыдно. Мы спустились в спортзал. В зале репетировала старая танцовщица. Ее фигура, обтянутая черным трико, смешивала в себе старушечью худобу и стройность балерины. Если всмотреться в балетные тела, то кажется, еще один шаг, и они будут стариковскими, и в ее случае этот шаг был сделан. Поверх трико она надела газовую белую юбку до щиколоток и старательно, как девочка из училища, тянула носок. И вдруг, в два прыжка, перелетала к соседней стене или футбольным воротам. -- Гоги, -- заметила она и остановилась. -- Рада тебя видеть, -- и церемонно кивнула мне. -- Давно ты не заходил. Еще с выпускного бала. Егор молчал. Я видела, он стыдится старухи в балетной пачке, и старуха видела то же, но хотела казаться величественной. -- Он очень похож, -- обратилась она ко мне, -- очень похож на Софию. -- А где сейчас София? -- спросила я, чтобы перевести разговор. Старуха внимательно посмотрела на меня. -- У меня есть ее недавняя фотография. Могу показать, если вам угодно. София вышла замуж за одного французского трагика. Она открыла дверь в маленькую комнату, прилегающую к спортзалу, и достала газету из ящика письменного стола. -- Она была самой способной среди моих учениц. Все в театре с выражением проговаривали текст, а она играла по-настоящему. Вот здесь статья про "Комеди Франсез". В газете была фотография какого-то французского актера сразу же после спектакля. Он стоял вместе с режиссером в окружении труппы. -- И где же тут София? Старуха удивилась: -- Неужели вы думаете, что я не узнаю ее? На фотографии спиной к камере стояла женщина с сигаретой в руке. Она к кому-то обращалась, слегка повернув голову, поэтому виден был только висок и абрис щеки. Ее собеседник даже не вошел в кадр. -- Видите, "Комеди Франсез", -- перечитала она подпись, -- я всегда предрекала ей славу! -- А вы бы хотели играть? -- спросила я, возвращая ей газету. -- Я слишком стара, -- ответила старуха, -- я уже ничего не помню, ни одной роли. Могу только танцевать понемногу. Иногда тело помнит гораздо больше, чем голова. А что, -- оглядела она нас, -- на вас, наверное, смотрит вся Набережная, особенно старухи? Егор пожал плечами. Я промолчала. -- Вы только ничего не подумайте, -- смутилась она. -- Старухи всегда любопытны, особенно на море. Они пристально вглядываются в юные пары и в одно мгновение ослепительно проигрывают собственную юность и сразу же отводят глаза... Не сердитесь на нас... -- И нетерпеливо закончила: -- Прощайте! Мы спустились к морю. Егор улыбался так, будто ему предстояло узнать что-то важное, но что именно и когда, он еще не понимал и просто улыбался предчувствию. На скамейке у расписания катеров сидели приморские мальчишки. Они напряженно рассматривали толпу, и никто из них не оборачивался на море. Учительница Софии зачем-то научила их вальсу, представляя, как каждый из них, хорошо или плохо, танцевал бы с Софией. В этом году они закончили школу. Через несколько месяцев их оденут в военную форму, и они, свесившись с верхних и багажных полок общего вагона, будут смотреть в окно на проносящуюся дорогу. София о них не узнает. Егор встретился глазами с кем-то из них, но тут же отвернулся. Иногда, едва уловимо, в нем проскальзывали черты этих парней. Он видел, что я замечаю сходство, и тяготился. Но у подростков с Набережной не было предчувствия будущей жизни. Егор купил два билета на катер. На море был легкий шторм, но мы стояли на палубе, и я смотрела, как медленно удаляются Набережная и напряженные спины подростков на скамейке. Ни один не обернулся. -- Я бы хотел быть с тобой, -- сказал Егор, -- но, наверное, не получится. -- Что ты, -- ответила я, -- в юности надо быть одному. -- А разве ты одна? -- Я одна. Мы вышли в Ласточкином Гнезде. Я думала, что Егор предложит мне искупаться, но он увел меня с пляжа, и мы поднялись в гору. Мы проходили мимо садов с раскрытыми калитками. У некоторых калиток стояли ведра со сливами, выставленные на продажу, или висело объявление: "Сдается комната". Егор остановился перед домом с низкой блестящей крышей и высокими ступеньками, ведущими к двери. Он распахнул калитку так, будто бы привык это делать, и на ходу, пока мы шли через сад, сорвал яблоко и засунул в карман. Он стукнул в дверь и, не дожидаясь ответа, отворил ее. Мы вошли в дом. Егор провел меня по коридору, и мы свернули в одну из боковых комнат. Из-за спущенных штор в комнате было темно, поэтому она показалась мне пустой. На стене висела тусклая фотография девушки в темном кружевном платье, я не успела ее разглядеть, увидела только, что очень молодое лицо. -- Ну, здравствуй, София! -- сказал Егор, вглядываясь в темноту. -- Это ты, Гоги? -- ответил вздыхающий голос из глубины комнаты. -- Это я. -- Открой окно! Егор подошел к окну и поднял шторы. Свежий дневной свет ворвался в комнату, и комната оказалась не столько большой, сколько глубокой. Она была заставлена старыми шкафами, этажерками, накрытыми пыльными, когда-то белыми салфетками, стульями со связанными спинками, как будто бы их только что привезли и забыли расставить. За шкафом виднелось зеркало и диван с круглыми валиками. На диване полулежала женщина в черном закрытом платье и черной шали на голове. Я не могла разглядеть ее лица, но догадалась: старуха. -- Вот, прилегла отдохнуть, -- сказала она, оборачивая к нам лицо. -- Только что с рынка. Простояла целое утро, зато продала всю черешню. В этом году ее очень много. У нее были черные круги под глазами, тонкий высохший рот и вялый голос. Лицо старухи, я не ошиблась! И даже не заострившие- ся черты и не сморщенная кожа делали его старым -- напротив, желтоватая кожа лица казалась гладкой и чистой; ее лицо старило тупое выражение злобы, переходящее в оцепенение. Правда, иногда на него наплывали тучки благодушия, и тогда София улыбалась кротко и коротко и с любопытством смотрела на Егора. -- Надо выставить черешню за калитку, -- сказала она. -- Мне стало тяжело ходить на рынок! Видите, какой я была? -- обратилась она ко мне, пытаясь придать лицу насмешливое выражение. Я посмотрела, куда она указывала. Она указывала на фотографию на стене. При свете фотография показалась мне очень четкой и свежей, такой, как будто бы ее сняли только вчера. У девушки на фотографии были резкие выступающие скулы, тонкий носик и правильные полукруглые брови. -- На меня приходили посмотреть, -- капризно сказала старуха с дивана. Лицо на фотографии не было особенно красивым, но сразу же, с первого взгляда, становилась понятной его суть. Оно сияло предчувствием будущей жизни. И в тот же миг открывалась вся бездна между юной подвижностью лица на снимке и тупой одеревенелостью старухи. Я не поверила, что это одно и то же лицо, и даже если бы я видела постепенное губительное превращение, я бы не поверила и тогда. Но между тем старуха несколько раз повторила: -- Это я! И, развернув ко мне желтоватый профиль, спросила: -- Похоже? -- Я думала, вы в Европе, -- рассеянно ответила я. Лицо старухи сразу же сделалось злым, но она промолчала. Егор покраснел и злобно ответил: -- Она не доехала до Европы. Она остановилась в Ласточкином Гнезде! Злоба у них была разной. Старуха злилась на какого-то неизвестного врага, повинного в ее несчастье, а Егор злился на себя за то, что стыдился Софии точно так же, как учительницы танцев из школьного спортзала. -- Они всегда были строги со мной, -- сказала София, поднимаясь с дивана. -- Строги до жестокости! Сейчас, сейчас все расскажу... -- часто закивала она, -- вот только чай поставлю и что-нибудь для вас приготовлю. И она выпрямилась во весь рост. У нее оказалось легонькое тело старушонки, обмотанное черными тряпками, похожими на платье. Она ушла на кухню, а Егор сразу же отвернулся к окну и засвистел простенькую мелодию, подхваченную на палубе катера. Сидел и смотрел в окно, чтобы не встречаться со мной глазами. Утром я проснулась рядом с этим мальчиком, уткнулась лицом в его детское плечо и, разжав губы, случайно сказала: "Роман" -- и тут же почувствовала, как вытянулось и напряглось его тело. Он лежал, закрыв глаза, но я знала, что под сжатыми веками его глаза не спят. Он как будто бы затаился и ждал, что же я скажу дальше, потому что моя оговорка означала, что я никогда не впущу его в свою жизнь. И он открывался мне, заведомо зная, что не нужен, открывался потому, что больше некому было открыться, точно так же как некому было сказать: "Я тебя люблю". На кухне послышался грохот, и дом вздрогнул. Через некоторое время в комнату вошла София. Она была очень весела. На щеке чернела сажа, но она ее не замечала. В одной руке София держала миску с подгорелыми оладьями. В другой -- банку темного варенья. -- Вы бы могли не услышать мой рассказ, -- сказала она и кротко улыбнулась. -- Я неправильно включила газ. Плитка чуть не взорвалась. -- Кто был с вами строг, -- засмеялась я, -- строг до жестокости? И Егор снова злобно посмотрел на нас: может быть, не надо рассказывать? София молча села за стол и разлила чай по чашкам. Егор усмехнулся, прошептал: "Роман", и тут же его лицо сделалось равнодушным. Он кивнул старухе, чтобы она начинала. -- Моя сестра и ее муж Виктор никогда не любили меня, -- спокойно начала София, и вдруг в ее неподвижном лице появилось оживление: -- Один только дед любил меня, но он умер, когда мне было шесть лет. Потом, после него, меня любила маленькая Ниночка, но тогда я уже перестала быть ребенком. Мне исполнилось шестнадцать. Как сейчас помню: Ниночка сидит на качельках, и я ее раскачиваю. А сестра выйдет, снимет Ниночку с качелей и молча унесет в дом. Егор торопливо пил чай и смотрел в чашку, показывая, что ничто на свете так не занимает его, как этот горячий чай с душицей. -- А я играла с маленькой Нино и вспоминала, как сама была девочкой, и так мне становилось печально, когда ее уносила сестра, что я смотрела на пустые качельки, как они раскачиваются одни, и плакала... -- Что говорил Ладо? -- с запалом выкрикнул Егор, отрываясь от чашки. Когда старуха начинала мяться и подбирать слова, Егор торопливо заканчивал за нее предложение или подавал новую мысль. Так он чувствовал себя свободнее. -- Ладо -- это мой дед, -- уточнила София. -- Он сажал меня к себе на колени и говорил, что я еду на коне. Он любил рассказывать, как в Тифлисе увидел однажды великую актрису. Он не запомнил название пьесы, он только запомнил, что она встала на край сцены, протянула к нему руки и спросила: "Зачем ты заставил меня уйти в монастырь?" В зале было много мужчин, и каждый из них думал, что это к нему она протягивает руки. Мне хотелось порадовать деда, и однажды утром я надела туфли на высоких каблуках. Это были туфли сестры, они были мне очень велики, и я с трудом в них ходила. Я встала на край беседки и спросила: "Ладо, зачем ты послал меня в монастырь?" Я ждала, что дед рассмеется, но он посмотрел на меня, отгоняя какое-то воспоминание, заплакал и сказал: "Больше никогда так не делай!" А сестра вдруг сделалась очень строгой, сказала: "Это мои туфли!" -- и разула меня... Когда София вернулась из кухни, то пятно сажи на щеке показалось мне смешным, но сейчас оно делало ее неприятно-жалкой, как будто бы она бежала за кем-то в дождь и постыдно умоляла о чем-то, а потом поскользнулась и лицом упала в грязь; и я понимала Егора, который избегал смотреть на нее. -- С этого дня я дала себе слово, что стану актрисой, -- продолжала София. -- Когда я пошла в школу, то первым делом записалась в кружок самодеятельности. Ладо к тому времени уже умер, а Ниночка еще не родилась. Сестра ругала меня, но я не бросала кружок, я занималась тайно целых семь лет. А потом, через семь лет, мы стали играть в городе, и скрываться уже не было никакой возможности. Сестра приходила на все мои спектакли, а Виктор не приходил никогда. Я посмотрела на фотографию на стене и подумала, с какой страстью к жизни легкая тоненькая София читала со сцены. И ее молодость, и взволнованный голос настолько завораживали зал, что старуха, сидящая в первом ряду, почувствовала жгучую зависть, и этой зависти оказалось достаточно, чтобы переиначить и погубить чужую жизнь. Вот за что корила себя старуха. Она много раз представляла, кем могла стать и кем не стала София, и ее представление через много лет слилось для нее с действительностью; поэтому когда она говорила о сестре, то всегда говорила только так, как будто жизнь Софии удалась, и тем самым заглушала свою вину. -- А что французский трагик? -- спросила я, глядя точно так же, как Егор, в чашку с чаем. -- Это был русский трагик, -- просто и печально ответила София. -- Так, актерик из Симферополя. Он подошел ко мне после спектакля и сказал: "Тебе надо в театральное училище". "Что вы, -- ответила я, -- моя сестра никогда меня не отпустит!" Тогда он предложил мне уехать с ним, и я согласилась. Когда я уезжала, Виктор даже не вышел со мной проститься, у него началась гангрена на ногах. А сестра с трудом улыбнулась мне и сказала: "И все-таки я за тебя рада. Ты победила!" Хотя победила она. Мне давали маленькие роли в симферопольском театре, но потом актер уехал на гастроли в Париж и бросил меня одну. Но я уже никак не могла вернуться в Ялту, потому что вся Ялта знала, что я в Париже... Они считают, что я в Париже, -- засмеялась София. -- Ниночка до сих пор уверена... Правда, однажды на катере, по дороге в Гурзуф, я встретила мою бывшую учительницу. Мы сразу же узнали друг друга. Я спросила: "Вы помните меня?", но она отвернулась... Когда мы уходили, София сказала: -- Сестра ездила ко мне по воскресеньям, а потом перестала. А ведь я ее давно простила, а она не знает. И нет сил доехать, сказать. И сама она уже, наверное, никогда не приедет! Софии не нравилось, что мы уезжаем. Она вышла за нами на крыльцо, но в сад спускаться не стала. Она стояла на высоких ступенях и протягивала вперед руки. Мы миновали сад и вышли за калитку, а она по-прежнему стояла в оцепенении с черным пятном сажи на щеке. Егор боялся, чтобы я не засмеялась, и поэтому засмеялся сам. Мы молча шли, и вдруг он бросил меня на полдороге и побежал назад к дому. Он крикнул: -- Бабушка! -- и крепко обнял Софию. -- Я осенью уезжаю. Я поступил в университет. -- Слышала! -- счастливо кивнула София. -- Хвалю тебя за это, хвалю! -- И заплакала. Егор разозлился на себя, что его чувства вырвались при мне, но потом забыл, и его лицо просияло торжеством и предчувствием будущей жизни. Мы ждали катера на Ялту. С причала доносилась навязчивая, щемящая мелодия, и я никак не могла разобрать слов. Эта мелодия и голосок, который ее напевал, гнусавый, жалобный голосок приморского подростка, мгновенно запоминались, раздражали и выворачивали душу. Я подошла поближе и прислушалась. Поющий оказался вовсе не подростком, а белесым испитым мужичонкой лет сорока. Одним из тех, которые в тридцать лет по-прежнему выглядят на пятнадцать, а потом внезапно сморщиваются, догоняют и перегоняют свой возраст. -- Давай зайдем на этот белый катерок, -- пел он равнодушным звенящим голосом. У его ног лежала пустая кепка для денег. И рядом в колясочке сидел младенец в стареньких грязных ползунках и смотрел перед собой круглыми голубыми глазами. -- Я завтра уезжаю, -- вспомнила я. -- Так быстро, -- только и сказал Егор. Наутро старуха бранила Егора по-грузински и тут же переводила для Нино. Нино переспрашивала. Тогда старуха махнула рукой и заговорила по-русски. -- Я провожу тебя, -- подошел ко мне Егор. И старуха снова принялась его ругать и уговаривать, чтобы он не шел со мной на автобус. -- Пусть идет, -- сказала Нино, -- у нее такой тяжелый чемодан, разве ты не видишь? Они говорили так, словно были только втроем: старуха, Нино и Егор. Я отчетливо слышала каждое слово, и все их слова вы- страивались в фразы, но в тот момент я никак не могла понять их смысл. Казалось, Нино и старуха говорили между собой на каком-то иностранном языке, а я знала его очень плохо и внимательно вслушивалась в разговор, отыскивая знакомые слова. -- Что мы ей сделали? -- спросила старуха. Нино что-то сказала, даже не взглянув на меня. Я вспомнила трефового короля из ее колоды, альбом с фотографиями и ветки черешни, бьющиеся в окно. -- Что она говорит? -- переспросила я у Егора. -- Она говорит, чтобы я тебя берег, -- ответил он, поднял мой чемодан, и мы вышли за ворота. За сорок минут в метро я вспомнила лето. И когда я пришла домой, то первым делом лениво сказала Роману: -- Ты помнишь того мальчишку из Ялты, в позапрошлом году мы снимали комнату у его бабки? Они еще очень дешево просили. -- Помню, -- равнодушно ответил Роман. -- Его звали Егор, а они еще очень смешно его называли. Кажется, Гоги. Ты помнишь? -- Помню, -- усмехнулся Роман, вспомнив про фотографию. -- Так вот, -- все так же лениво продолжала я, -- я написала в Ялту раза два или три, но он ни разу не ответил. И только после третьего письма пришла коротенькая записка от его матери. Он всех обманул. Он не поступил в университет, но действительно в сентябре уехал в Симферополь. Он проболтался там целый месяц, а потом его забрали в армию, и он пропал без вести... Роман молча посмотрел на меня. -- Пропал без вести, понимаешь? -- повторила я. Апрель--август 1996 г. Москва