Станислав Шуляк. Лука --------------------------------------------------------------- © Copyright Станислав Шуляк Email: shuljak@peterlink.ru Изд. "Амфора", 2002 Date: 05 Sep 2002 --------------------------------------------------------------- текст Странные вещи стали происходить с Лукой после того, как его исключили из Академии, он тревожился всем происходящим, он замечал его, но временами, будто завороженный и обольщенный им, он безвольно отдавался течению всех необыкновенных и странных событий. Хотя, справедливости ради настоящего повествования, следует заметить, что странности с ним происходили и раньше, и до отчисления из Академии, и даже до поступления в нее, и - более того: даже само рождение Луки на свет было удивительным, необъяснимым, ошеломляющим. Можно сказать, что странности всю жизнь преследовали и подстерегали Луку, будто ночные хулиганы зазевавшегося прохожего, чтобы вдоволь наизмываться, измучить, унизить его, насладиться, а потом, смеясь, убежать им довольными собой. Рождение Луки было удивительным, оно надолго запомнилось многим и долго еще вызывало испуганные перешептывания родителей Луки - бесполезных зачинщиков жизни - насмешливые пересуды их знакомых, и стало предметом томительных, заскорузлых, долгих размышлений самого мальчика, не по возрасту склонного к особенной умственной работе, которая маловнимательными к его духовному миру, хамоватыми сверстниками Луки презрительно называлась "пережевыванием соплей". Начать хотя бы с того, что в рождении мальчика участвовали не двое, как обычно, - отец и мать, - а целых четверо существ. Третьим был святой дух (факт сей совершенно достоверен, и сообщается вовсе не для шутки). Причем понимать это надо не как какую-нибудь аллегорию, не так, как в одной давно случившейся истории, в которой за давностью утратились всякие приметы реальности, а в самом что ни на есть буквальном и, пожалуй, даже в сексуальном смысле. То есть святой дух действительно был одним из родителей Луки. Причем и отец Луки тоже не отрицал в этом деле своего участия; и, кстати, с его стороны не было никакого ревнивого или враждебного отношения к его вынужденным соучастникам, так что он, по-видимому, тем самым выказал свое устоявшееся, выношенное понимание факта равноправного участия четырех партнеров в произведении новой жизни как вечного, неизбежного предустановления природы и общества. Немногим больше того можно было сказать о четвертом из родителей Луки. Известно только, что у него были сросшиеся брови, волосатые черные руки и ноги, что он был весь составлен из газетных полос, вся кожа и вся одежда у него были газеты (говорили, что именно от своего четвертого родителя Лука потом унаследовал неистребимую свою потребность ежедневно во множестве читать свежие и старые газеты), а внутри у него - у родителя - был железный механический мотор, от него всегда попахивало бензином; когда он ходил, умывался или обедал, то слышался приглушенный шум работающего мотора, а когда спал, так - одно тихое постукиванье, потому как мотор его работал тогда на незначительных холостых оборотах. Впрочем, еще говорили, что он как две пули из одного ружья похож на соседа родителей Луки, уходившего, бывало, на полгода в плаванье, потому что был по морской части. Но только похож, но не сосед. Само рождение ребенка было тоже весьма удивительным. Роды каким-то непонятным образом обошлись для матери почти совсем без боли, ребенок как будто сам, своею охотой вылез из чрева, даже, кажется, помогая себе ручонками и ножонками вылезать из чрева. Никто еще и подступиться толком не успел, как уже ребенок был на воле. Пожилой, опытный акушер, принимавший роды, рассказывал, что за всю жизнь не видел не видел ничего подобного. Младенец был большой, тяжелый, с чистым телом, и, странное дело, совершенно не кричал, не заходился плачем, как это обычно проделывают дети в его положении, он был спокоен и сосредоточен, с глазами, с первой минуты открытыми на мир, и он с невыразимой, непотребной иронией поглядывал на всех, собравшихся в покое, на изумленную мать, на пожилого акушера, на хлопотливых сестер. Он охотно давался в руки и посматривал тогда на взявшего его своим глумливым вольтеровским взглядом, и поджимал иронически губы, и, казалось, что-то таил на уме. Но главное то, что у ребенка (этого поначалу не заметили ни акушер, ни сестры, а когда заметили, так просто ахнули) был издевательски высунут и еще прикушен деснами (что, впрочем, кажется, не доставляло никакого беспокойства мальчику) судорожно-напряженный, синий, неподатливый язык. В этом точно была непонятная издевка, одна из сестер так даже вскрикнула от страха, а у других дрожали руки, когда им нужно было хоть дотронуться до самодовольного, глазастого младенца. Язык потом Луке вправляли на место при помощи роторасширителя, и тогда весь персонал с каким-то удовлетворением впервые увидел слезы Луки. Ребенком Лука был необыкновенным. У него даже сердце оказалось с правой стороны. Вернее, долгое время считали, что у него сердце с правой стороны. Это еще в родильном доме Луку взялся прослушать пожилой акушер, как вдруг изумленно воскликнул, даже отбросив в сторону инструменты: "Ба, да ведь у нашего мальчика сердце с правой стороны! Сестра, ну-ка запишите его в книгу". Потом в жизни Луке часто приходилось бывать на различных медицинских комиссиях, и везде врач, едва коснувшись груди мальчика трубкой, тут же отбрасывал все свои инструменты и изумленно восклицал: "Ба, да ведь у нашего мальчика сердце с правой стороны". О Луке писали в газетах в связи с этой удивительной природной особенностью, его снимало телевидение, и снимали на пленку, его изучали ученые из академии наук, его имя даже стало известным кое-кому за границей. Лука постепенно привык к вечному удивлению вокруг себя, привык к восторгам и вниманию, привык иногда слышать свое имя в обрывках случайных разговоров на улице, но все оказалось преходящим. Однажды уже возмужавшим, слегка увальневатым юношей, перед самым поступлением в Академию, Лука был тоже на комиссии, и молодой, какой-то самоуверенный, горбоносый врач, прослушав Луку, вдруг раздраженно и едко заметил: "А что это там написано, что сердце у него с правой стороны?! Что за ерунда! Сердце у него, как и положено, слева". - Как?! - отчаянно вскричал про себя Лука. - Не может быть! Проверили, и - точно: сердце у него оказалось слева, а те стуки, которые у него принимали за биения сердца с правой стороны, оказались всего лишь особенного рода непроизвольной, бессознательной икотой. И, как это ни прискорбно, Лукой тогда тотчас же перестали заниматься, перестали снимать на пленку и изучать. Ну, в самом деле, кто из серьезных ученых станет какой-то икотой заниматься. Его имя даже вычеркнули из книги, так что там совсем не стало Луки, а в примечаниях начертали: "Записан ошибочно". Молодой человек тогда очень страдал. Возможно еще, что в детстве у Луки сердце действительно располагалось не то, что бы совсем справа, но все-таки несколько правее, чем это бывает у обыкновенных людей, а удивление перед всем непостижимым заставляло уже всех, наблюдавших Луку, реагировать достаточно эмоционально и, пожалуй, несколько преувеличенно. А впоследствии как-то само собой, без всяких видимых изменений, в груди молодого человека произошло постепенное перемещение этого жизненно важного органа влево, так что тот вскоре занял свое самое обычное, предусмотренное природой место. Беда только, что прежнее аномальное положение сердца не оставило по себе никаких неоспоримых свидетельств, так что впоследствии и вообще не стало никакой возможности уверенно утверждать прежнее существование его. Со временем у Луки прошел его особенный взгляд, как будто содержащий какую-то ироническую критику, весь Вольтер улетучился из взгляда, напротив: сделался вял, неглубок, неуверенн; и подобным взгляду его ясных очей был же у мальчика и духовный его, и чувственный мир. Мальчик часто бывал оставляем целыми днями дома, когда родителям Луки случалось уходить на работу, мальчик тогда, начитавшись газет (причем, не одних только детских), слонялся по комнатам, стоял подолгу у большого зеркала, встроенного в дверцу шкафа, где дотошно изучал свое отражение, кривил рожи, высовывал язык, разглядывал под носом, отчаянно скашивал глаза, чтобы увидеть свой профиль, потом прямо у зеркала, или отойдя от него, он надолго задумывался или бубнил песню, причем памяти у него было так мало, что он никогда не мог запомнить никакую песню целиком и даже мелодию в ней, и он напевал только одну или две строчки на какой-нибудь свой перевранный мотив, пока с ним не делался его обычный приступ голода. Осмотром у зеркала мальчик никогда не оставался доволен. Он с сожалением, даже с отвращением разглядывал свои пухлые щеки, он задирал рубашку на себе и осматривал тело, мечтая увидеть выпуклости от ребер, а не эти жирные, заплывшие, поросячьи бока. Хотя самокритика его была не лишена преувеличений. - Я толстею, - трагически, чуть не со слезами на глазах шептал себе мальчик, потом шел на кухню, производил археологию в старинном буфете, шарил по кулькам, во утоление голода сотворял какой-нибудь бутерброд с постной колбасой, тащил несколько конфет из вазочки и тут же все это найденное он с презрением к себе торопливо съедал. Голод всегда нападал на мальчика неожиданно и остро, бывало сразу же после того, как он хорошо только что поел, тогда он был готов еще съесть все что угодно, стащить любой кусок, мальчик тогда делался жаден и подозрителен, мог ревниво заглядывать другому в рот или попросить что-нибудь у незнакомого, если замечал у него присутствие какой-нибудь пищи. И вместе с тем Лука был весьма застенчивый мальчик и мучился всегда, когда ему было нужно к незнакомым подходить. Иногда Луке даже не терпелось творить бутерброд, он тогда подхватывал целую палку колбасы, откусывал прямо от нее подряд несколько кусков, потом с полным ртом прожевывал, глотал и давился, потом, немного насытившись, сразу бросал покусанную палку и, подобрав еще пирожок в одну руку, а в другую яблоко, тяжело дыша и отдуваясь, он отправлялся снова к зеркалу, чтобы проверить, не заметно ли в нем каких-либо немедленных ухудшений. При всем при том Лука не был каким-то особенным обжорой, ел, может быть, немногим больше других детей, но только гораздо более прислушивался к своему голоду и вообще ко всяким своим физическим ощущениям. Он боялся потолстеть, он боялся облысеть, он боялся вырасти некрасивым человеком, он боялся вообще течения времени, и того, например, что в нем откроются еще какие-нибудь скверные черты; он, может быть, их и увидит заранее, но все же не сможет изменить ничего, потому что бессилен будет перед течением времени. Он мечтал, чтобы не было вообще никакого течения, он мечтал о вечной жизни, и чтобы всегда в ней быть первым во всем, хотя избегал говорить об этом хоть с кем-нибудь из посторонних, обычно прикрывая эти свои тайные помыслы наигранным дружелюбием; Лука не вынес себе никаких особенных друзей из детства, а позже, в Академии, у него их было целых трое - Иван, Марк и Феоктист, - и хоть с ними больше, чем с другими, позволял себе откровенности Лука, но все же о главных своих идеях был весьма секретен, так что сам даже догадывался, как эти трое говорят меж собой о нем втихомолку: "Этот Лука, может, и неплохой парень, конечно, но ему бы побольше честолюбия надо было, чтобы он в жизни мог бы чего-нибудь добиться". - Есть-то оно, конечно, есть, - спорил про себя с друзьями Лука с некоторой присущей ему тогда неопределенностью рассуждений, - но ведь одного-то "есть" и мало... Это же надо понимать... В особенности же не стараясь пропагандировать перед ближним свойства, в достаточности отсутствующие у самого... Но только, наверное, очевидная душевная деликатность Луки не позволяла ему торжествовать над друзьями победу в воображаемом споре, хотя и говорят еще, что есть несомненно наслаждение в том, чтобы подарить победу врагу. И в юношестве происходили странности с Лукой. Однажды Лука шел по улице, а сзади, буквально у него за спиной, с грохотом развалился дом во много этажей; Луку чуть даже не зацепило упавшей крышей, во всяком случае, обдуло ветром. И обсыпало пылью и известкой от развалин. Лука страшно перепугался, и весь трясущийся, белый, потный и грязный побежал домой. Прибежал, по лестнице поднялся, а в квартиру не идет - боится. А вдруг его уже там дожидаются и будут смеяться, щипать за живот и делать сайки. Так и просидел Лука тогда на лестнице всю ночь. И боялся - а сидел. Еще однажды Лука пошел на почту, потому что хотел проверить, нет ли для него писем откуда-нибудь (он-то подозревал, что письма давно есть, да только их прячут почтальоны), и подошел к почте, и уже взялся за дверную ручку, как вдруг оказалось, что это вовсе не ручка, а гремучая змея. Змея тогда страшно зашипела, надула морду, изогнулась, и еще удивительно, как она не ужалила Луку. Лука тогда так испугался, что не только не пошел на почту, но и убежал оттуда, и потом туда ни разу, как бы ему ни надо было, не ходил. Один раз обманули, рассуждал юноша, так непременно обманут и второй. Когда Лука учился в Академии, один раз их повели плавать. Плавали они себе, плавали, пока из них не утонули двое. Но им объяснили, что те двое были нерадивыми студентами, и что поэтому, во-первых, им и поделом, а во-вторых, поэтому даже не стоит разыскивать трупы; и еще они очень сильную волну пускали при плавании. Правда, этих двоих потом видели, как они пили пиво в саду возле пристани и были оба так зелены и отпускали такие непристойные шуточки при всем стечении разнообразного народа, что их случайный наблюдатель даже признавался, что ему все время хотелось опустить глаза. Причиной отчисления Луки из Академии называлась систематическая неуспеваемость молодого человека, хотя точно известно, что Лука был ничуть не хуже других в этом, и там, где успевали другие, там успевал и Лука. А подлинной причиной отчисления было то, что Луку видели однажды, как он ехал в трамвае с саксофоном под мышкой, и хотя, как точно выяснили, в трамвае ехал вовсе не Лука, а рабочий одной мебельной фабрики И. Г. Шамарин - особенный специалист его прославленного саксофонового вибрато - и ехал на вечернюю репетицию самодеятельного оркестра, где ему была поручена ответственная партия в одной симфонии Берлиоза, но все же дни пребывания Луки студентом в Академии были очевидным образом сочтены. У Луки тогда нашлись и защитники, а его друг Марк так выступил на собрании с речью, которую присутствующие отметили в конце аплодисментами, криками "браво", а одна женщина даже бросилась от восторга целовать Марка (Это именно Марк произвел настоящее расследование, в результате которого точно выяснилось, что не Лука был с саксофоном, а какой-то рабочий.). В речи Марка, получилось, больше слушали и любовались больше Марком, чем сочувствовали Луке; Марк был замечательный красавчик, и вокруг него всегда увивались женщины, числом не меньше десятка; про Марка говорили, что раньше он любил женщин, а теперь они наскучили Марку, и что он теперь живет как с женщиной с одним студентом с младшего курса; ни Иван, ни Лука не верили этим разговорам, а Феоктист же, наоборот, верил и, бывало, сам рассказывал всем своим новым знакомым, что один друг его, Марк, в общем-то, хороший человек, но живет, представьте себе, как с женщиной со студентом младшего курса Академии. По существу же речи Марка было холодно замечено, что иным не следовало бы свои доказанные вины сваливать на каких-то мифических рабочих, а тем более, использовать в этих целях своих простодушных товарищей или, если и хитрых, то все равно весьма расположенных к чрезмерному дружескому заступничеству, и что кое-кому, если за ним самим водятся грешки, не надлежит брать на себя смелость единолично решать, где правда, а где ложь, где справедливость, а где неоправданное, рассчитанное злодейство, а особенно все это вопреки советам нашего уважаемого Декана. (А вот еще иные возделывают свое дешевое удовлетворение, глумливо топча наши изнуренные святыни, так было сказано тоже на том небезызвестном собрании.) После драки кулаками не машут, а у Луки не только не было никаких претензий к Декану или секретарям Академии, не только не было мысли о несправедливости, допущенной по отношению к нему, но даже наоборот: он был уверен, что в его деле как раз и проявила себя самая высокая справедливость: правда, он не понимал, каким именно образом, но относил это на счет своего неразумия; хотя он точно знал, что не ездил ни на каком трамвае, но иногда все же сомневался, что, может быть, все-таки проехал; и тем больше был удивлен Лука, когда его специальной открыткой, пришедшей по почте, пригласили зайти к Декану на следующий день и в совершенно определенное время. Лука подумал, что это была какая-то шутка его друзей - Ивана, Марка и Феоктиста (это было, в общем-то, правдоподобное предположение, а все самое значительное в жизни человека - приятное или трагическое - все совершается для чьего-нибудь увеселения), и решил никуда не идти. Но когда он вскоре отправился в магазин за изюмом, потому что ему смерть как захотелось поесть кутьи, он еще по дороге заметил, что за ним след в след тащится какой-то хромой человек сурового вида, которого Лука раньше никогда не встречал. Этот человек был в ортопедических ботинках и в плаще; в магазине он встал в очередь вслед за Лукой, хотя, как заметил Лука, ничего не собирался покупать. А когда на обратной дороге Лука решил ускорить шаг, чтобы наконец оторваться от его назойливого преследователя, человек сурового вида вдруг окликнул Луку: "Вы ведь Лука, если я правильно подумал?!" Молодой человек тотчас же остановился и, не умея сказать ни слова от внезапного волнения, только торопливо кивнул головой. - Так значит - Лука? - продолжал человек сурового вида. - Я, значит, правильно подумал. От меня никто не скроется, если я не захочу. Я-то давно за вами хожу, - тут человек сурового вида, который был старше Луки, наверное, в два раза, остановил свои речи и оглядел заметно смущенного Луку во весь рост, то ли для того, чтобы проверить, какое сам произвел на него впечатление, то ли прикидывая, а стоит ли вообще иметь дело с подобным молокососом, но затем, превозмогшись чувством долга, снова говорил: - Я имею к вам поручение от Декана. Вот эту записку. Я вам ее зачитаю... - человек в плаще вынул из кармана засаленную, ветхую, будто ношенную так не менее месяца, затрепанную по складкам записку и бережно развернул ее прямо перед носом Луки. - Уважаемый Лука! - начал человек сурового вида, нисколько не затрудняясь Декановой каллиграфией. - Конечно, получив мое приглашение, вы могли подумать, что это какая-то шутка ваших друзей - Ивана, Марка и Феоктиста, но позвольте вам заметить, что, сделав такое предположение (вполне, в общем-то, правдоподобное), вы несомненно ошиблись, и, надеюсь, некоторые мои следующие соображения объяснят вам вашу ошибку. Во-первых, если вы продолжаете настаивать на вашем предположении, подумайте, так ли это уж похоже на шутку. Примите, пожалуйста, при том во внимание и суровый вид моего посланца, подателя настоящего ветхого манускрипта, и мою личную пресловутую серьезность (нисколько не вяжущуюся ни с какими увеселениями) и некоторую мою, бросающуюся в глаза настойчивость, с которой я снова обращаюсь к вам, что, поверьте, продиктовано особенными - если не сказать - чрезвычайными обстоятельствами. Если же эти доводы не убедили вас, подумайте: а так ли уж благожелательно относятся к вам ваши, с позволения сказать, друзья - Иван, Марк и Феоктист, чтобы быть на высоте морального права, единственно оправдывающего, единственно превращающего наши невинные шутки в благопоощряемые нравственные деяния? (О, бойтесь, уважаемый Лука, в своей молодой жизни шуток неблагожелателей ваших! Примите, пожалуйста, этот мой скромный афоризм, это мое небольшое поучение, которое мне весьма извинительно по причине моих степенных лет.) И потом, хорошо ли вы вообще знаете ваших, уже упоминавшихся друзей? Нет ли в них каких-либо сторон, прежде не изученных и не познанных вами и которые заведомо искажают ваше всесторонне обоснованное представление о ваших друзьях?! Я буду откровенен с вами: в вопросительной форме моего последнего предположения кроется и тщательно выверенное, взвешенное утверждение. Да, такие стороны есть! Хромой хромому не опора, а даже из десяти безногих не составится и один приплясывающий. Хотя еще не подумайте, пожалуйста, что эта внезапно сорвавшаяся с кончика пера моего сентенция хоть в какой-либо незначительной степени попирает или затрагивает ваше безусловное, неизмеримое, высокое достоинство; я даже готов теперь немедленно вычеркнуть ее, так чтобы ее и не было совсем... Во всяком случае, потому-то вы должны быть еще более осторожны, недоверчивы и бдительны в ваших повседневных сношениях с друзьями. Но, думаю, что в будущем мы еще будем вынуждены вернуться к этому аспекту. Пока же, уважаемый Лука, прошу вас принять хотя бы на веру, что в моих словах нет и мельчайшей капли преднамеренного или случайного очернительства в отношении ваших друзей. Правда, вы можете возразить: а сам-то Декан! Разве не его стараниями я был исключен из Академии, тогда как вины моей было на грош или и того меньше? Вот видите, я способен представить себе ход мысли даже отдаленного собеседника (хотя я почему-то уверен, что вы не думаете обо мне слишком несправедливо). Но если бы вы все-таки упрекнули меня в том, что я сыграл в вашей жизни роль отчасти недобрую и неприятную, то были бы в какой-то степени правы. В свое оправдание перед вами я не сошлюсь, заметьте, на уже упоминавшиеся чрезвычайные обстоятельства (это было бы не слишком находчиво, умно, убедительно - словом, не совсем достойно того интеллигента, ученого, мыслителя, крупного руководителя, каковым меня признают все разнообразные окружающие), хотя мог бы это сделать, и был бы оправдан, уверен, всем ходом событий. Но я все же чувствую сам в себе внутреннюю потребность некоторым образом оправдаться, и, если я сейчас пообещаю отплатить вам в недалеком будущем благодеянием несравненно более значительным, нежели причиненная вам неприятность, я полагаю, что это прозвучит достаточно весомо. Два интеллигента не должны недоброжелательствовать друг другу (уже хотя бы по причине гонимости этого сословия), а впоследствии даже более совершенства будет еще в нашем сообщничестве, и я твердо рассчитываю теперь на ваши снисходительность и отзывчивость, обычно отличающие всякого интеллигента. А знаете ли, уважаемый Лука, какое именно качество делает меня тем крупным мыслителем и руководителем, каковыми меня признают даже мои, увы, существующие недоброжелатели? Отвечу: дальновидность! Надеюсь, что и вы по достоинству оцените это качество, когда и вашу судьбу осенит моя пресловутая дальновидность, что, уверен, не сможет не произойти при нашем дальнейшем с вами более близком знакомстве, начало которому кладет мое настоящее приглашение. Подпись: Декан. С немым изумлением прослушал Лука все Деканово послание, машинально теребя в руках кулек с изюмом, так что из него первые черные ягодки посыпались уже на землю, а человек сурового вида, закончивши чтение, добавил Луке еще от себя несколько заплетающимся, уставшим от чтения языком: "Так что вот!.. Идти надо... если уважаемый Декан приглашает..." - Смотрите, изюм не рассыпьте, - недоброжелательно сказал еще человек сурового вида, пряча в карман записку и поворачиваясь уходить. - А то станете потом и за это Декана упрекать. Знаю я вас таких... Видал на свете... Тяжело и как-то очень болезненно прихрамывая, человек сурового вида пошел от Луки, а тот, все еще не оправившись от изумления, прерывисто и сбивчиво бормотал ему вслед: "Да-да, хорошо... спасибо, спасибо... я обязательно приду, обязательно... до свиданья..." Но через минуту, когда Лука был уже у самого дома, он вдруг услышал за спиной тяжелый неровный топот. Он обернулся и увидел, что за ним снова бежит человек сурового вида, что он совершенно задыхается от бега и едва не падает на месте. - Тут еще постскриптум оказался!.. - задыхаясь, выговаривал преследователь Луки. - На обратной стороне... Я не разглядел сначала... Бегай за вами... я же все-таки нездоровый человек... до самого вашего дома бежал... сейчас, сейчас прочитаю... дыхание перевести... постскриптум: "Надеюсь, что ваша кутья получится превосходной. Декан." - Спасибо, - с неожиданным жаром говорил вдруг Лука и, бросившись к человеку сурового вида, даже благодарно затряс его руку, - спасибо вам большое. Я вам так благодарен... и вам, и Декану тоже... Вы даже не знаете... За ваши слова... и... простите меня... - тут Лука немного замялся в неловком молчании, - простите, я еще раньше хотел спросить вас, да только, признаться, не осмеливался... Вы знаете, все говорят, что я хорошо готовлю. Но кутья у меня получается особенно хорошо. И я хотел спросить вас, скажите, удобно ли будет, если бы я взял немного своей кутьи и угостил бы нашего уважаемого Декана, когда пойду к нему в соответствии с его любезным приглашением? - Не знаю, - отвечал человек сурового вида, нисколько не смягчившись горячими, увлеченными проявлениями чувств молодого человека и холодно высвобождая свою руку. - Это выходит за пределы моей осведомленности. Декана не заставляйте больше ждать, это добрый мой совет вам. Идите. С нашим Деканом как за каменной стеной, мог бы сказать всякий из Академии, кто в первый раз видел Деканову секретаршу (и порой случалось, некоторые действительно говорили так), и хотя она сама обычно достаточно хорошо понимала преимущества своего положения, но все же временами невыразимо скучала на привычном рабочем месте; не так давно ей было предложено приступить к разбиранию Академического архива, который составлялся из многочисленных постановлений и приказов всех Деканов почти за сотню лет существования Академии (хотя бы в пределах единственного шкафа, стоявшего в приемной), она же надеялась, что все как-нибудь обойдется само собой по причине безостановочно продолжающегося времени, если и начинала эту работу, если и читала какую-нибудь ветхую бумагу, то скоро взгляд ее непроизвольно рассеивался; пальцы начинали машинально складывать и склеивать простые легкие самолетики из старых приказов; такой-то и застал ее Лука - скучающей, складывающей самолетики, с пальцами, измазанными клеем. - Противный вы человек, - оживилась секретарша, увидевши Луку, и запустила в него самолетиком. - Почему это Декану приходится присылать вам по десять приглашений? Вы, Лука, разве барин какой-нибудь? Одного вам приглашения недостаточно?! У-у, противный какой! - протянула еще девушка, сложивши губы трубочкой. - Толстый и противный... Идите скорее, Декан уже столько раз спрашивал, почему это нет Луки. И только что спрашивал. Вот видите, даже и сейчас лампочка мигает на селекторе. - Да-да, это так, - думал про себя Лука, торопливо протискиваясь в дверь. - Конечно, противный и толстый. Я только это-то и заслуживаю в неприятном однообразии моих поверхностных свойств. Но, все равно, я знаю... А может, лучше я ее угощу кутьей? А что?! Принесу в баночке с крышкой, и, если надо, то ее можно и на плитке разогреть. Да, завтра же принесу. Надо мне только совершенно не забыть о задуманном. Когда Лука вошел в Деканов кабинет, он увидел, что Декан сидит за столом и, вроде, говорит по телефону, ему даже показалось, что он слышал некоторые Декановы слова, сказанные в трубку, но, когда он пригляделся, он увидел, что Декан сидит совершенно мертвый, и уже успел окоченеть. С содроганием, с ужасом Лука осторожно приблизился к столу и осмотрел мертвое тело Декана. Голова Декана упала на грудь, руки безжизненно свисали, едва не доставая до пола. Лука присел возле Декана, чтобы заглянуть в его приоткрытые глаза, но когда встретился с его остановившимся, остекленевшим взглядом, такой ужас охватил Луку, такой у него по спине пробежал холод, что он, позабывши обо всем на свете, бросился бежать из кабинета, ни секунды не промешкавши, едва ли не с воплем. Они смотрели друг на друга - испуганный Лука и удивленная Деканова секретарша, и беспорядочным вихрем проносились мысли в голове у Луки. - Мне надо теперь сказать ей, что Декан там мертвый... Я скажу... Мертвый Декан... Ведь кто бы мог его прежде представить мертвым?! По внешности так он казался всегда совершенно обреченным на бессмертие!.. Но как же... я потом скажу ей насчет кутьи? И хорошо бы еще узнать... вот бы интересно мне было знать, кто у нее еще есть любовник?.. - Что это вы, Лука? - удивленно заметила девушка. - Пошли к Декану, так и оставайтесь у него. Идите, идите же! Какой вы трус, оказывается. И что это, честное слово, на вас просто лица не видно?.. - Как же я потом скажу ей насчет кутьи? - лихорадочно соображал Лука, избегая взгляда девушки, с холодным удивлением рассматривавшей молодого человека. - Ведь никак же не возможно будет сказать. И почему это Декан теперь умер тогда, лишь только я собрался ее угостить кутьей? - Ну идите же, идите, - нетерпеливо настаивала Деканова секретарша. - Так он же там, - с тяжелым сердцем, понимая, что теперь уже никак не скажет о кутье, проговорил Лука. - Он же там мертвый сидит. За своим столом мертвый.. Девушка побледнела. - Кто мертвый? - шепотом спросила она. - Кто? Папа? - Чей папа? - спрашивал опешивший Лука. - Ну, мой, ваш... еще чей-нибудь... Поразмысливши минуту, Лука решил, что Декан-то, может, и папа, в каком-то, разумеется, собирательном, аллегорическом значении, но от того он не становится менее мертвым, все событие не становится менее драматическим, и что теперь совершенно непонятно, что же делать ему, Луке, в связи с Декановым приглашением. - Ну вы же мужчина, - жалобно тормошила его Деканова секретарша. - Вы должны что-то придумать, вы должны что-то сделать. Вы должны туда пойти. Ну идите же, идите! Сколько раз мне нужно просить об этом! Он ведь так ждал вас. Это вы виноваты во всем!.. Противный... - Ну хорошо, - обреченно сказал Лука и, опустивши голову, снова открыл дверь Деканова кабинета. В спину ему полетел уже новый самолетик. Ничто не изменилось в Декановом кабинете; теперь уже Лука сразу заметил, что Декан мертв. Молодой человек стоял у дверей, не зная, на что ему самому решиться. Он слышал, что кто-то тихо скребется в дверь у него за спиной, Лука поначалу подумал, что это кошка, и открыл дверь. За дверью и действительно оказалась кошка, она прошмыгнула мимо ног Луки и, пробежав под столом, исчезла в одном из темных углов Деканова кабинета. Но тотчас же в дверном проеме показалось испуганное лицо Декановой секретарши. - Лука, Лука, - тихо шептала девушка. - Идите сюда. Идите же. Лука выглянул к ней. - Лука, - все так же шептала Деканова секретарша. - Я боюсь с ним одна оставаться здесь. Я боюсь с ним остаться. А вдруг он выйдет. Унесите его куда-нибудь. Слышите?! Унесите его!.. И надо было бы теперь кому-нибудь еще рассказать о случившемся. Лука еще в детстве никогда не любил с кем бы то ни было меряться силой и сторонился всех игр, где нужно было бороться или бегать быстрее других, или фехтовать на палках с его задиристыми сверстниками, и он не знал толком, сколько в нем есть силы, и на что способны его вялые руки, и в ответ на уговоры девушки Лука лишь скорбно вздохнул, опустил голову и поплелся в глубь комнаты к Деканову телу, и с тайным страхом опозориться взялся за него, здесь он на удивление свободно поднял казавшееся грузным тело, положил себе на плечо и тогда с облегчением обнаружил, что не только может держать его так, но и нести на плече довольно долго. Когда Лука выходил из Деканова кабинета, девушка в страхе спряталась под стол, и, хотя Лука и не собирался ее пугать, она все шептала: - Скорее, скорее, проходите скорее, а то я умру от страха. Ну, давайте, давайте!.. Печалясь и размышляя о Декане, тело которого недвижно покоилось у него на плече, Лука скоро вышел на лестницу, но не успел он по ней спуститься и нескольких ступеней, как услышал, что его сверху окликают по имени, и услышал легкий стук каблуков. - Лука, Лука, - кричала Деканова секретарша, торопливо сбегая вслед за Лукой. - Фу, какой вы гадкий и противный. Как это вы быстро бегаете!.. Не догонишь вас!.. Тут же вам письмо от Декана. Возьмите вот. И не смейте мне, слышите, не смейте мне носить вашей гадкой кутьи!.. Я ее терпеть не могу с детства. Что за странное удовольствие, чтобы тебе лишний раз напоминали о смерти! - Хорошо, - с видимостью спокойствия на лице соглашался Лука, принимая испачканный клеем крупный казенный конверт из плотной бумаги, и снова стал спускаться по лестнице. - Какой же все-таки ваш Марк красавчик! - донесся еще до Луки крик девушки. - О, он часто ходил к Декану за поручениями, - она побежала к себе, а в лестничный колодец, описывая неровные круги, полетел еще один вертлявый самолетик. Черт его знает, что делает с человеком любопытство, а Луке настолько не терпелось узнать, что же находиться в письме от Декана, что он, не дойдя еще даже до первого этажа, уже ухитрился одной свободной рукой и зубами разорвать конверт и извлечь из конверта Деканово послание. На первом этаже он остановился возле лестницы и тут же собирался прочесть письмо. Но внезапно подошедший Марк (которого Лука поначалу не заметил) стал нарочно махать рукой у него перед глазами, так что Лука едва сумел разобрать только обращение. - Ну перестань, перестань, Марк, - просил Лука своего друга, сам незаметно отходя в тень под лестницей, чтобы Марк не мог разглядеть, что именно он держит на плече. Но Марк нисколько не унимался. - Не будешь читать, не будешь, - весело приговаривал он, продолжая махать руками. - Ну перестань же, Марк. - Нет, не будешь. - Да чего же ты хочешь? - наконец спрашивал Лука, видя, что ему одной рукой не справиться с Марком. - А чтобы ты не читал. - Ну хорошо, не буду, - соглашался Лука. - Я потом прочту. - Потом, потом, - нараспев приговаривал Марк, замечательно растягивая свои блестящие красивые губы. - Ты потом прочтешь. А от кого письмо? Нет, стой, не говори. Я сам угадаю. Тут Марк зажмурил глаза, наморщил лоб и приставлял ко лбу палец. - От мамочки! - воскликнул вдруг Марк с прояснившимся лицом. - От мамочки, - снова согласился Лука, опасавшийся прекословить Марку. Тут набежали женщины, числом совершенно не меньше десятка, среди которых были даже две преклонных лет старухи, и стали увиваться вокруг Марка. - Марк, Марк! - наперебой вскрикивали женщины. - Пойдем с нами, Марк! Марк! Пойдем с нами. Брось ты этого бегемотика. Плюнь ты на него совсем! - женщины окружили и Луку и стали ему щекотать шею и под мышками, а одна старуха все щипала его за бока своими жилистыми пальцами. Лука, боявшийся щекотки, отбивался от женщин, дергался, хихикал и чуть было даже не уронил Деканово тело. Потом женщины, видя, что Марк не собирается бросать Луку, что, кажется, надолго привязался к нему внезапным порывом молодой добросовестной дружбы, нетерпеливо подхватили Марка совсем на руки и потащили его в физический кабинет, оказавшийся, как сказала одна из женщин, к тому времени пустым. - Вот так, - думал Лука. - Все правильно. Марк красавчик, а я бегемотик. Все так и должно быть... Все точно должно быть так... ибо все порядки и все справедливости - они все определены заранее неискоренимыми законами, и смешон тот, кто восстает на предопределенное. Уж я-то постараюсь особенно не быть таковым... Лука пошел по коридору первого этажа, и к нему подходили студенты с младших курсов, восхищенные тем, по словам студентов, какие славные он несет гусельки, и спрашивали у Луки, не продаст ли он случайно свои гусли. Лука посмотрел на свою ношу, и ему самому в первый момент показалось, что он действительно несет гусли, но тут же Лука замечал свою ошибку. Замечали ошибку и студенты и, извинившись, отходили, объясняя Луке, что это, наверное, какой-то оптический обман (чисто физическое явление), который возникает из-за не слишком хорошего освещения в коридоре. Лука и сам так думал. - А может быть, - думал Лука, - среди них был и тот студент, с которым, как говорят, живет как с женщиной Марк. И может быть, прав Декан?! И, может быть, не такой уж совсем хороший человек этот самый мой друг Марк?! Может быть, все хорошее мне кажется только по привычке, и теперь время расставаться и с привычным и с хорошим... - Вот странно, - думал еще Лука, выходя на улицу, - почему среди этих студентов не было никого со старших курсов? Или на старших курсах привыкают уже к непонятным Академическим козням? Да, но почему тогда я не привык? На улице было утро на обыкновенном исходе своем, и отрывисто кричало в атмосфере раздраженное черное воронье. Разносилось отдаленное лошадиное ржание из конюшен Академии, понемногу согревавшее сердце невольными эманациями живой прирученной природы. Вдалеке играли марш, это стройно упражнялся какой-то неутомимый духовой оркестрик, состоявший все сплошь из грудастых строгих музыкантов, всех с широкою ляжкой, затянутой в однообразную военную штанину, в плоских фуражках, новых кителях с бисером сверкающих пуговиц на груди и мягким ремнями, и, заслышав музыку, Лука сразу же заторопился, заоглядывался, а увидев поблизости скамейку, так поскорее сел на нее и усадил с собою рядом Деканово тело (совершенно еще по странности неотличимое от живого). Это еще мальчишкой Лука шел по улице и услышал марш, и продолжал себе идти как прежде, но на него тут же налетела толпа, и стали толкать Луку, смеяться, дергать за волосы, насажали синяков и ссадин, потом вообще повалили на землю и прошлись несколько раз прямо по животу - оказалось, это строем шли военные. С тех пор, услышав марш, Лука поскорее всегда искал скамейку и садился на нее, иногда даже с ногами, чтобы, не дай Бог, не попасться снова под ноги военным. Но сейчас Лука предполагал, что они с покойным Деканом сидят на простой уличной скамейке, но оказалось, что здесь уже была парикмахерская. Причем, он оказался внутри парикмахерской, и как-то так получилось, что Лука даже пролез без очереди. - Эй, эй, гражданин, - раздраженно окликнула Луку пухленькая медоголосая дамочка, пришедшая в парикмахерскую, чтобы ей соорудили какую-нибудь замысловатую архитектуру на голове. - Сейчас моя очередь! Какая наглость! - Да-да, - поддержал ее выступление дамочкин муж, находившийся тут же в очереди, и даже привстал в кресле, зажавши под мышкой шляпу, которую прежде держал на коленях. - Мы здесь уже два часа сидим, и никого, разумеется, не собираемся пропускать. - Ну зачем же вы так?! - неожиданно вступилась за Луку бойкая, вихрастая парикмахерша, одетая в белый халат на левую сторону, и с застывшим улыбчивым выражением на ее остроносом моложавом лице. - Видно же, что молодой человек торопится. Почему же не войти в положение? Да разве стал бы он так спешить, если бы не был с собакой?! Ей ведь не объяснишь, что здесь очередь. А как мы будем стричь нашу славную собачку? Ути, какая славная собаченька!.. - И еще с собаками ходят, - совсем уж напустилась на Луку семейная пара и еще кое-кто самый горластый из очереди. - Здесь, между прочим, для людей парикмахерская, а не для собак. Сюда и дети ходят!.. Так, пока мимо на улице громыхали военные, в парикмахерской продолжались препирательства, в которых единственно не участвовал сам Лука, но когда он осмотрел в зеркале свое одутловатое лицо и неухоженные упругие щеки и стал поспешно сползать со скамейки, взваливая снова к себе на плечо неподатливое Деканово тело, которое все здесь почему-то приняли за скайтерьера, и бормоча, что он по ошибке оказался в парикмахерской и что ему вовсе не нужно стричься, у Луки не осталось тогда никого заступников, даже бойкая парикмахерша, обозлившись на Луку, заявила, что он в конце концов может сам стричь свою собачонку, и под нестройный хор всеобщего осуждения Луку выгнали из парикмахерской разве только что не пинками. - Теперь трудно верить чему бы то ни было, - едва успокоившись, размышлял Лука, стоя на перекрестке двух дорог. - И как бы мне сейчас могло помочь мудрое Деканово указующее слово. И какой у него интеллигентный язык... Едва только Лука вспомнил, что им еще не прочитано Деканово письмо, как тотчас же его снова охватило прежнее нетерпение, и Лука тотчас же отяготился своей скорбной ношей, и взялся поспешно озираться, где бы ему можно было совсем оставить безжизненное Деканово тело, чтобы освободить руки для чтения. Увидев мороженичный возок, он стал прикидывать, нельзя ли ему засунуть тело в возок (если, конечно, там нет мороженого), возле театра он хотел смешать Деканово тело с декорациями, но не решился ни на то ни на другое, а когда уже Лука думал, что ему придется отнести свой постылый груз домой, а родителям сказать, что это к нему приехал его товарищ из Калуги, совсем неожиданно у него Деканово тело отобрали панки. Поначалу они долго тащились за Лукой и все канючили о том, какие они мирные люди, что они сами по себе, а остальные сами по себе, хвалили, какую он замечательную несет вещичку, говорили, что им тоже такую очень хочется, а одна совсем юная п*нчиха, которая, и идя вслед за всеми, все выделывала ногами какие-то замысловатые терпсихоры, приговаривала, что им нужно поколотить Луку, пока наконец и панки от п*нчихи не заразились агрессией, тогда Луке решительно преградили дорогу и сказали, что он сейчас же получит по роже, если не одолжит панкам свою вещичку, и Лука, хотя и смущенный непредвиденным оборотом дела, все же с облегчением отдал панкам Деканово тело, которое те понесли на свою тусовку, где имели с их новым приобретением шумный успех. Лука, оставшись один, тотчас доставал Деканово письмо и, привалившись для удобства спиной к пожарной машине, стоя прочитал его от начала до конца. - Уважаемый Лука, - писал Декан. - Теперь вы уже, безусловно, осведомлены о случившемся драматическом событии, которое, наверное, взволнует всю Академию и весь научный мир, вы уже успели принять в нем участие, вы уже сделали некоторые выводы для себя, попробую же теперь направить ход ваших мыслей в должную сторону, как мне это подсказывает и мой значительный жизненный опыт и мое высокое звание, а также заодно разъяснить свои слова о некотором в отношении вас благодеянии, брошенные вскользь в предыдущем моем к вам обращении. Как говорит ваш друг Марк: "Женщина без живота - это то же, что и роза без бутона", - однажды он сказал мне это, открыто улыбнувшись тогда своим небольшим ртом с зубами свободного мраморного цвета. И отдавая должное этому сомнительному изречению, добавлю от себя: "И то же самое, что и Академия без Декана". Подозреваю, что вы шокированы, удивлены, как это такой интеллигент, как я, такой признанный ученый, прославленный руководитель, такой, совершенно можно сказать, вдохновенный демиург, - и вдруг использует в своей речи скабрезные афоризмы его недостойных подчиненных. Ведь что такое, в сущности, Марк? Нет, впрочем, о Марке мы в другой раз поговорим. Марк, я бы сказал, это отдельная статья. Итак, вернемся к Академии. Вспомните, уважаемый Лука, когда в старые времена в ином государстве умирал король, герольды (либо еще какие-то вестники) возглашали: "Король умер, да здравствует король!" А что это означает в приложении к настоящей, обсуждаемой нами ситуации? Только одно: Декан умер, исполнив свой долг, но Академия не может существовать без Декана. Хорошо понимаю, разумеется, ваше недоумение: почему это, мол, Декан - человек, который привык мыслить масштабами всей Академии, масштабами даже целых государств, и обращается вдруг ко мне, к таким масштабам, может быть, не привыкшему?! Человеку не свойственно долго пребывать в неведении, и, если ему не разъясняют непонятное, он с готовностью цепляется за самый вздорный вымысел. Так вот, чтобы предотвратить ваше движение по ложному следу, спешу разъяснить: Академии нужен Декан, это очевидно, и Деканом, уважаемый Лука, будете вы. Хорошо, разумеется, понимаю и ваше теперешнее крайнее изумление, в которое ввергло вас это мое обдуманное - заверяю вас - и серьезнейшее предложение сделаться моим преемником, и поэтому прекратите на минуту чтение, - мой вам совет! - чтобы снова собраться с мыслями и вполне освоиться с новыми ощущениями, или прочтите во второй раз предыдущий абзац настоящего моего к вам обращения, чтобы рассеялась полностью ваша недоверчивость в отношении моих слов, чтобы начисто исчезли всякие сомнения ваши, и чтобы все пункты моих последующих рассуждений воспринимались бы вами во всем блеске их убедительности, которую подобно иному ваятелю, созидают и моя безупречная логика крупного ученого, и моя собственная высокая убежденность, и мой, безусловно, достойный бережного, уважительного подражания интеллигентный язык. Вы возразите: но ведь в Академии нет разве профессоров и академиков, которые могли бы занять освободившееся место Декана и возглавить таким образом нашу прославленную Академию? Конечно, есть, отвечу вам; десятки профессоров и академиков спят и во сне видят, как бы занять мое место, но ведь им только дай волю, вы же знаете!.. Скажу вам откровенно, уважаемый Лука, я не доверяю ни одному из них. Вы, Лука, другое дело. Вы, как я считаю, если будете всегда и во всем чутко прислушиваться к голосу своей врожденной интеллигентности (о, как теперь недооценивают в человеке, а особенно в руководителе, значение интеллигентности!), избегать дурных советов (например, ваших друзей - Ивана, Марка и Феоктиста), но следовать, напротив, моим самым скромным и необременительным, дружеским рекомендациям, то сможете, по моему мнению, осуществлять курс руководства умеренный, положительный, без вывертов и без заносов, в духе широкого плюрализма, каковому и я был всегда ревностный приверженец. Я, знаете, иногда подозреваю в вас особенный талант восприятия. Что же касается вашей (о, я долго искал подходящее слово, и поэтому и вы будьте, пожалуйста, снисходительны к некоторому моему, возможно, неделикатному прямодушию) недостаточной учености, которая, может быть, по вашему мнению, способна помешать вам быть утвержденным в высокой должности Декана, то, поверьте, моя всесильная, убедительная рекомендация наверняка решит этот вопрос в вашу пользу. О, а польза для вас в этой должности несомненна, посудите сами. Взвесьте сами выгоды Деканской должности, решите на досуге, лучше ли молодому честолюбивому человеку ходить в каких-то несолидных, жалких студентах, в каких может ходить любой невоспитанный мальчишка, или сразу занять должность почетную и ответственную, на которую его прочат старшие, умудренные познаниями и опытом товарищи?! И это есть, как понимаете, мое обещанное для вас благодеяние. А вообще, так ли уж нужна ученость администратору хотя бы столь прославленного научного заведения, знаменитого флагмана, такого, как наша Академия? Так ли нужна ученость, так сказать, капитану научного прогресса? Это вопрос, безусловно, философский, этический, и лично я с высоты своих достижений и заслуг склоняюсь к тому, чтобы трактовать его широко, свободно, и, если отвечаю на него, то вовсе не в духе категорического, однозначного утверждения: да, мол, необходима! И плохо меня знает, уверяю вас, всякий, кто обо мне предполагает, будто бы я способен думать так. Хотя не в этом теперь совершенно есть дело. Но, знаете, при всем моем безграничном уважении к вам, при всей моей абсолютной уверенности, что именно теперь, при вашем вдохновенном и самоотверженном руководстве Академия наша расцветет и воспрянет, буду откровенен с вами: не подумайте, пожалуйста, уважаемый Лука, что назначение ваше на должность Декана и есть окончательная цель моих стремлений. Нет, это не так. Вспомните, уважаемый Лука, что я вам говорил о моей дальновидности, и вы, наверное, угадаете, что есть, безусловно, еще некоторые высшие соображения, определяющие мой выбор, соображения отдаленные, стратегические, магистральные, которые я опять-таки не собираюсь от вас утаивать (видите, как я вам доверяю?!) и которые немедленно вам открою, едва только увижу воочию наше полное и безусловное с вами единомыслие. Если, уважаемый Лука, мои доводы подействовали на вас в самом положительном смысле, если вы согласны в соответствии с моим предложением отныне возглавить Академию и нам нет необходимости далее дискутировать по этому вопросу, то простите, пожалуйста, уважаемый Лука, мне, человеку немолодому, и более того - мертвому, всю жизнь отдававшему себя науке, небольшую и совершенно необременительную для вас просьбу, с которой я к вам обращусь. Просьба моя в следующем: пускай, уважаемый Лука, вы не будете Деканом; вернее, все будут считать, что вы Декан, но на самом деле вы будете Заведующим, но о том, что вы не Декан, а Заведующий, будем знать только вы и я, но уж мы-то сохраним нашу дружескую тайну между нами. И даже никогда более не станем упоминать о ней. Разница в должности невелика, просьба моя, повторяю, незначительна, тем более, что для всех вы будете самый настоящий полновластный Декан, а мне же, сентиментальному старику, сознание этой ничтожной разницы поможет навеки сохранить мое благоговейное отношение к священной и незыблемой, по моему высокому разумению, должности Декана. Формально изучающие латынь могут подумать, что Декан это чуть ли не десятник, но это, конечно, значительное преуменьшение. Мне даже немного неловко опровергать подобное предположение с полной серьезностью, хотя для людей разумных, наверное, в этом нет и необходимости. И в заключение, когда уже так много обсуждено меж нами больших и малых проблем, позволю еще себе два коротких постскриптума, к которым вы уж, пожалуйста, отнеситесь внимательно, иначе, в противном случае, и все мое письмо можно будет просто скомкать и выбросить, к примеру, под колеса какой-нибудь пожарной машины. Первый: какая же все-таки, уважаемый Лука, грязь мира - эти панки! Какая они - накипь цивилизации! Фальшивые постояльцы в нашей неизмеримой сверхдержаве добра. Какая это бесполезная субстанция! И как жаль, что я в свое время не обратил достаточно внимания на них. Второй: а знаете ли, Лука, что это именно Марк видел вас тогда в трамвае с саксофоном и сообщил нам по секрету о своем открытии?! О, дорогой наш кромешничек - Марк! Как же я все-таки люблю его, черноголового! Подпись: Декан. Известно, от добра добра не ищут, а Луку, в принципе, убедили доводы покойного Декана и его эпистолярная доброжелательная настойчивость, однако он все не представлял себе, как это он пойдет завтра в Академию и скажет, что теперь он - Декан, и - не может быть, думал молодой человек, чтобы над ним тогда никто не стал бы смеяться, пускай бы даже при самой лучшей снисходительности народной, и от долгих размышлений Лука, как это у него всегда бывало, только укрепился в своих сомнениях, решил, что ни за что не пойдет в Академию. И наверное, Лука бы и точно не пошел в Академию, но утром, читая газеты, он вдруг с удивлением обнаружил во всех газетах известие о смерти Декана и о назначении его, Луки, на новую освободившуюся должность, и понял тогда, что теперь он - неважно, хочет или не хочет, - уже не может не пойти, потому что это еще будет хуже. Когда нисколько не остается выхода, так незачем и отчаиваться, но оказалось, что и в Академии были уже известны оба эти события - и смерть Декана, и новое назначение, и, идя по Академическим коридорам впервые на свое высокопоставленное рабочее место, Лука уже угадывал вокруг себя и удивленный, завистливый шепот, и откровенное заискивание, и простодушное поздравительное роптание. Тогда же Лука получил несколько письменных доносов на студентов и на штатных работников Академии, получил он и от Марка доносы на его друзей Ивана и Феоктиста, и даже на самого Луку (написанный по ошибке); Деканова секретарша решила, что со сменой руководства ей теперь вовсе необязательно будет разбирать Академический архив, чего ей делать явно не хотелось, но Лука, долго предварительно промявшись и изведя себя сомнениями, говорил девушке, что он не хотел бы, видите ли, прослыть этакой новой метлой, которая метет по-новому только потому, что она сама новая, что он не хотел бы нисколько менять курс прежнего руководства, хотя он, конечно же, никакой не консерватор, но все же не совсем понимает какие бы то ни было преобразования без достаточно ощутимых и весомых причин, и что поэтому - дойдя до главного, вовсе уж замямлил Лука - хорошо бы, если бы она хоть иногда все же занималась архивом, хотя бы это в виде особенного, личного одолжения Луке. Девушка вроде соглашалась, хотя Луке и казалось, что она над ним смеется в душе, но, когда он укрылся в своем кабинете, через минуту за ним следом вбежала Деканова секретарша, едва не в слезах (хотя, пожалуй, и не без некоторого трудноуловимого рассчитанного женского торжества), с грязными руками и с целой охапкой самолетиков под мышкой, и крикнула с порога, что, если Лука нагло вздумал ее домогаться, так пусть лучше прямо скажет об этом, а не сочиняет свои бессовестные отговорки, и решительно швырнула все самолетики на пол в кабинете. Лука, подумавши (и растерявшись тоже, разумеется, как всегда), говорил девушке, что она, пожалуй, может и не заниматься архивом, ничего в этом не будет страшного. И в этом-то и будет, думал про себя Лука, тот самый плюрализм, которого мне советовал придерживаться покойный Декан. А вечером, когда у Луки уже от усталости слипались веки, к нему на прием неожиданно прорвался тощенький человечек, которого Лука почему-то поначалу принял за своего соседа-моряка, хотя это точно был не сосед и даже нисколько не был похож на соседа. Причем, оказалось, что того тощенького человечка хорошо знала Деканова секретарша, и долго не хотела пускать его к Луке, с самого утра, но тому как-то удалось обмануть девушку и хитростью проникнуть в Деканов кабинет. Лука спрашивал человечка, чего он хочет, но тот не отвечал Луке, и все воровато шнырял глазами по стенам, а когда Лука на минуту отвернулся, то даже стащил небольшой Деканов портретик со стены. Потом человечек говорил, что хочет, чтобы Лука разрешил ему открыть массажный салон в Академии и что присмотрел для массажного салона пустующее помещение возле физического кабинета, обещал, что на свои средства оборудует помещение и что Академии от того не будет никаких затрат, и что сам Лука будет регулярно получать взятку из доходов салона. Лука, в общем-то, готов был из плюрализма согласиться на предложение тощенького человечка, хотя, казалось бы, выходило не по профилю, и тот уже видел нерешительность Луки и очевидное его скорое согласие, особенно заметное по причине неискоренимой толерантности во взоре молодого человека, но вместо благодарности почему-то лишь больше распоясался. - А хотите, я и вам теперь сделаю массаж? - говорил человечек. - Увидите тогда, как у вас сразу перестанут слипаться веки. О, я двадцать лет занимаюсь массажем, и где-то вам еще доведется увидеть массажиста лучше, чем я?! Лука не хотел никакого массажа, но никак не мог в том убедить человечка. - О, массаж, массаж! - говорил посетитель. - Обязательно - массаж! Я только, если позволите, приглашу своего ассистента. - Григорий, заходи! - крикнул человечек, поворотившись к двери. - Декан согласился. - Ну вот тебе, пожалуйста, - подумал Лука. - И меня уже теперь все Деканом называют. Честное слово, должности изменяют отношение к человеку, или возвышают его или унижают; во всяком случае, настолько, что он становится в центре некоторого неосознаваемого вращения идей и мнений, настолько, что он становится источником новых соприкосновений, новых взаимосвязей и закономерностей... Худые люди не вызывают доверия, а Лука думал, что никого не может быть на свете более худого, чем его посетитель, но когда дверь поспешно отворилась и в кабинет забежал тот, кого называли Григорием, так того в первую минуту можно было и вовсе не заметить из-за его худобы. Григорий был совсем плюгавый человечек, даже лет на двадцать старше своего тоже немолодого товарища, маленький и совершенно лысый, все его свойства открывались в Григории как будто поочередно, и каждое новое из них замечалось Лукой только по истечении некоторого времени. Он весь из себе исчадье любезности, с приветливой улыбкой и с протянутой для пожатия рукой ринулся к Луке, быстро и велеречиво приговаривая: "О, массаж, массаж, ничего нет полезней для здоровья, чем хороший массаж. Вы теперь сами убедитесь в качестве нашего массажа. Но не подумайте только, что мы вам подсовываем что-нибудь непроверенное..." Григорий столько излучал приветливости, что Лука вовсе даже машинально поднялся и тоже протянул руку навстречу вошедшему, но тот вместо пожатия вдруг ловко заломил руку Луки за спину, так что Лука даже вскрикнул от боли, и повалил молодого человека лицом на его письменный стол. Первый посетитель подхватил ноги Луки и забросил их тоже на стол, и, прежде чем Лука сумел осознать, что делают с ним его посетители, тощенький посетитель по-обезьяньи запрыгнул на спину Луки, и тут-то начались для молодого человека его главные мучения. Человечек немилосердно щипался, мял Луке кулаками бока, спину, таскал за волосы и тряс за плечи, так что молодой человек все бился лицом о столешницу, и несколько раз в увлечении укусил его за ухо и за шею, всего обслюнявив при этом. А Григорий, который крепко держал ноги Луки, чтобы тот не мог вырваться, и примерялся сделать Луке какой-нибудь болевой прием на ноге в продолжение всего истязания, торопливо шептал Луке на ухо, обдавая его своим жарким, неприятным, чесночным дыханием: "Мы от Декана! Мы от Декана! Мы от Декана!" Зато утром, когда Лука, осторожно прихрамывая после вчерашнего массажа, отправился в Академию, его вдруг по дороге забросали цветами какие-то поклонники науки. Честно говоря, для Луки было бы лучше, чтобы поменьше неожиданностей было в Декановом кабинете. Однажды он обнаружил, что в кабинете у стены, оказывается, стоит аквариум с хищными, злобными, зубастыми рыбками. Лука подумал, что ему нужно кормить рыбок, и принес из дома маленьких, розовых червячков, какими обычно кормят рыбок, но Декановы рыбки совершенно не обращали никакого внимания на червячков, которых принес Лука, и продолжали как и прежде пожирать друг друга. Потом, когда их стало не больше десятка, и они от хорошего питания выросли каждая размером в две ладони, то часто собирались все вместе и, ощеривши острые зубы, злобно посматривали через стекло на самого Луку своими плотоядными взглядами. С тех пор Луке и по ночам стали сниться Декановы рыбки. А в один день, когда Лука собирался по совету его друга Феоктиста повесить высоко на стене лозунг о святости служения науке, он залез для этого на стол и стул, но Лука - неловкий человек - не удержал отчего-то равновесия и упал со своего сооружения, угодив одной ногой в аквариум, и, хотя Лука быстрее пули выскочил из аквариума, но все же за те одну-две секунды, пока он вытаскивал ногу из воды, хищные Декановы рыбки успели полностью сожрать шнурок у него на ботинке и приняться за сам ботинок. Черт его знает, что такое в определенное время года происходит с кошками, что они вдруг начинают истошно мяукать, и мяукают так по нескольку дней подряд, и вот однажды такое мяуканье стало разноситься из одного из темных углов Деканова кабинета. Лука тогда отправился в этот угол, намереваясь выгнать кошку оттуда, чтобы она не мешала ему работать. Ему даже пришлось идти с вытянутыми вперед руками, настолько в том темном углу было ничего не видно, и он думал, что вот-вот упрется руками в стену. Но стены все не было и не было, и Лука вышел на какую-то галерею полуосвещенного павильона, где внизу люди в зеленых халатах сосредоточенно и неспешно собирали самый настоящий реактивный самолет, и более всего их еще копошилось под крыльями, молчаливых и сноровистых. Кошка уже тогда мяукала где-то сзади, откуда пришел Лука, а Лука потом долго не мог отыскать обратной дороги. Подметали пол в Декановом кабинете, и случайно подмели письмо на полу; добрая старушка решила, что письмо упало у Луки со стола, и положила его обратно на стол. Когда Лука потом прочитал письмо, так даже неприятно расстроился из-за прочитанного. - Долой кровавого Декана! - было написано в письме. - Нынешний Декан имеет столько бесстыдства, что позволяет себе расхаживать по Академии с окровавленными руками. Доколе можно терпеть подобное бесстыдство? Подпись: Разгневанный народ. - Когда же это я расхаживал по Академии с окровавленными руками? - горько размышлял Лука. - Почему это против меня так настроены люди? Какое еще у них может быть представление обо мне, в особенности, в самом начале моего новоявленного, неравноправного знакомства с народом? Хотя, разумеется, всякое узнавание или знакомство суть перепутывание с каким-либо из собственных представлений о возможностях человеческого существования. Разве сделал я хоть что-нибудь, что было бы во вред их благополучию? Разве к плохому я их призываю со всем возможным для меня одушевлением? И что же мне теперь следует делать в целях, разумеется, нарочитой пользы? Ведь это можно было бы не обращать внимание, если бы письмо написал один человек, потому что кто же не ошибается. Но разве может быть неправым целый народ? И особенно можно ли считать ничтожными всякие поводы его гнева?! Хотя и верно, конечно, что необоснованные прихоти народов составляют наиболее вдохновенные страницы их летописей, но все-таки... все-таки... Дело несколько прояснилось для Луки на другое утро. Он хотел вымыть руки с мылом, но не заметил, что это не мыло, а наждачный камень, и в какое-то мгновение ободрал себе руки до крови, и кровь у него никак не хотела остановиться, а когда он шел по Академии, то замечал, что все приглядываются к его рукам, кое-кто подходил к нему с сочувствиями, любопытствовали, где это Лука так поранился, советовали различные народные средства, но молодому человеку тогда хотелось провалиться на месте от иронического, притворного сочувствия. Все-таки что-то оставалось непонятным в этой истории, а кое-что так и вовсе казалось остановившимся на полдороге, и Лука снова взялся перечитывать письмо прочитанное накануне, и на обороте обнаружил постскриптум, которого не заметил прежде. - Хотим Декана Елизара! - прочитал он на обороте. - Не Елизаром ли звали покойного Декана? - спрашивал Лука у Декановой секретарши. Девушка, подумавши, отвечала, что Декан очень любил менять имена, и, бывало, что сегодня его звали Сысоем, а завтра уже, глядишь, и Варфоломеем, но Елизаром он, кажется, никогда не был, а если и был, так разве что, может быть, года три назад, да и то совсем недолго, хотя она, признаться, совершенно и не уверена в справедливости своего сообщения. - Ах вот оно что, - думал про себя Лука, полагая, что расследование закончено, - значит они просто хотели бы прежнего Декана. Ну, конечно, я-то им никаким образом не подхожу. Да и где мне при моих неопределившихся свойствах... - Мне известно, что вы хотели бы прежнего Декана, - говорил на собрании Лука, глядя в напряженно и недоверчиво устремленные на него взоры. - Но ведь, подумайте, Декан умер. Я разве виноват в смерти Декана? Нет, не я. Вы разве виноваты в смерти Декана? Нет, не вы. И, если положения этого поправить невозможно, если невозможно воскресить покойного Декана, что, спрошу я, остается нам, оставшимся в живых? Нам остается жизнь, потому что это единственная ощутимая реальность, с которой мы дышим, чувствуем и существуем. Нам остаются жизнь и вера. Вера в будущее, которое мы создаем своими руками и которое зависит от нас. Нам остаются снисходительность и терпимость. Снисходительность к заблуждающимся, и терпимость к слабым, к малодушным и сомневающимся. Сомневающиеся не всегда бывают неправы. Малодушные не всегда заслуживают нашего презрения. Слабые же и вовсе взывают о помощи. Будем же вспоминать добром наших покойников. Не станем очень строго судить тех, кто пришел им на смену, помня, что не по своей воле они иногда занимают посты, но лишь под давлением особенных обстоятельств, порой даже неведомых им самим. Марк, который как друг Луки сидел в первом ряду, неподалеку от оратора, откровенно глумился над выступлением друга, в форме хотя и велеречивой, но поверхностной и незапоминающейся. А женщины, тут же во множестве сидевшие вокруг Марка, тотчас разносили по рядам его затейливые остроты, и скоро после речи Луки весь зал гудел иронией, словно улей. Справедливо говорят, что сомнение - это хромота убежденности. - Не слишком ли я по-отечески говорил с ними? - размышлял Лука. - Я - молодой человек, моложе многих из сидящих в зале и которые многие имеют гораздо больше заслуг, чем я. И как мне найти верный тон с ними, и не впадая, с другой стороны, в равенство с ними, которому они все равно не поверят из-за моего высокого положения?! - Я доволен вашими первыми шагами, - писал Луке в новом письме покойный Декан, - я вспоминаю свою молодость и свои первые шаги. Я был таким же молодым человеком, как вы, и начинал так же, как вы. Но только остерегайтесь во всем потакать народу. О, это такое создание - народ, что, сколько ему ни дай, все ему будет мало. Разреши ему свободу, так он захочет и разнузданности, и я даже думаю: ущеми его свободу, так он, может быть, и вообще попросит рабства. При условии, разумеется, его природного почтения ко всем новоявленным тотальным и мифическим образованиям. А потом еще только некоторые возмущаются, когда мы решаем строить новые каталажки. Остерегайтесь впадать и в равенство с народом, потому что вам все равно не поверят из-за вашего высокого положения. Иной раз, бывает, уважаемый Лука, дух захватывает от того, какое высокое положение занимает иной руководитель. Особенно не позволяйте никакого хамства народу - простому народу с его низкосортной, босоногой душой, - на которое он весьма способен по своей простоте. На хамство отвечайте корректностью и прохладностью, хотя без заискиванья и без лести. Нет, знаете, ничего хуже, как самому вполне сравняться с народом с его предосудительным народным обыкновенным тихим анархизмом. Нет теперь в людях почтения к длительной, ровной и - не побоюсь слова - однообразной службе: всем хочется карьеры, всем хочется перемещений, всем хочется должностей. Теперь на руководительство мода. Мода - это всегда саморазрушение, запомните это, Лука. Иной теперь год ходит в руководителях на одном месте, а его уже, глядишь, и на другое место прочат. А что он на этом месте успеет за год? Только и успеет, что нагадить грязью на все хорошее, что сложилось до него, только и успеет насеять волюнтаризма вокруг себя, и, не дожидаясь, покуда взойдет ему в ответ разложение, начинает быстренько заискивать перед начальством: хочу, мол, испробовать силы на новом поприще. Таковы-то теперь капитаны. Наука - есть бранное поле самолюбий, и вы должны быть полководцем на этом поле. А кто такой, заметьте, полководец? Тот, разве, кто лучше других стреляет, кто лучше других рубит мечом или колет копьем? Совершенно очевидна абсурдность подобного предположения. Полководец вовсе не должен лучше других стрелять или рубить мечом, он может даже и вообще бояться драк. Для всяческой работы есть свои трудолюбивые муравьи или пчелы. Эта моя аллегория распространима и на взаимоотношения в научном мире, и к этой мысли я вас последовательно подвожу. Вы должны с нашими профессорами и академиками заводить дружеские связи, ибо я прочу вас на долгую службу. Вы, Лука, высокопоставленная величина, пастырь ученого стада, вы должны держать в кулаке вожжи, ваше слово должно высоко разноситься над умами, вы должны обо всех подвластных вам ученых знать больше, чем о себе знают они сами, - пусть это будет ваша заповедь. Советую вам (совет, конечно, вполне дружеский), устраивать домашние, дружеские приемы для наших лучших академиков, ласкайте их, говорите им хорошие слова, в которых они, несмотря на всю их показную независимость, так нуждаются. Я даже советую вам в самое ближайшее время устроить дружеский прием нашим двум уважаемым академикам - Остапу и Валентину (одураченным новобранцам идеологий), оба они мои ученики, да еще несомненно известные ложным качеством их прямодушия, оба начинали под моим участливым наблюдением, и никто, знаете, конечно, не может сказать о них уверенно, что меньше бы точно было вреда от их молчания, чем пользы от их мысли, - пригласите их, ведите с ними дружеские беседы, изучайте их; может быть, вам откроются их настроения, направления умов, образ чувствования и эмоциональная сфера, - вам все теперь нужно знать о тех гордых ученых овечках, вверенных отныне вашему заботливому попечению, вполне, разумеется, удовлетворенных своим существованием в оковах их приземленного мировосприятия. Будьте дотошным пастырем! Помните, что так начинал и я. И путь мой, - по словам поэта - открытый взорам, - есть лучшее свидетельство правильности выбранных ориентиров. Бессонными ночами в конце своей жизни я часто размышлял о том, что после меня останется потомкам (о, мне всегда было жаль людей, которые не имеют в себе достаточно развитости, искушенности, взыскательности, пытливости, чтобы не задаваться хотя бы на склоне лет вопросом о наследии их жизни, которые не хотят и боятся над собой даже собственного суда, равно как и иных, не владеющих всеми светлыми наслаждениями мазохизма), я перебирал в памяти свои деяния и заслуги, - долгое, мучительное, странное удовлетворение доставляло мне это занятие, и я все больше открывал в процессе этой работы, что много было в моих заботах, в моих стараниях преходящего, тщетного, но еще больше - гораздо больше - неразменного, долговечного, памятного. Что же зачтется мне в столетиях? Это, во-первых, руководимая мной в течение многих лет наша славная Академия, с ее великолепно отлаженными, исправно функционирующими системами, отделами и подразделениями, это, во-вторых, и блестящая, воспитанная мной плеяда научных работников - профессоров и академиков, которые все во мне признают и пастыря, и наставника, и духовного отца, и целая армия производственного и технического обеспечения Академии, армия, всегда готовая на свой незаметный подвиг во имя нашего знаменательного ученого доброго вертепа - федеративной республики своеобразия, - это, в третьих, и мои бессчетные ученые труды, глубина научных изысканий в которых еще более подчеркивается изысканностью философского аппарата, красочностью дефиниций и блеском предвидения, и лучшие из которых, такие как "О принудительном поносе" или "О полном упразднении аршина и об окончательном исключении его из официальной системы единиц" или "Искусство как способ одиночества" (я называю лишь те работы, что сразу приходят на память), давно стали классикой в научном мире и образцом для всякого, кто только избирает для себя ученое поприще (хотя высшим достижением ученого я всегда, разумеется, полагал презрение к собственной науке), и наконец это и письма мои к вам, Лука, которые одновременно есть и волнующая исповедь о великой жизненной борьбе одного из сильных мира сего - заметки на полях сердца, обильно начиненные чудом, странные маргиналии, памфлеты о разуме, светская хроника своеобразия, а также еще искреннее свидетельство несгибаемости и жизненной стойкости того гроссмейстера человеческого духа, каковым признавали меня бывшие мои драгоценные сторонники и даже ненужные, неискоренимые недруги. Какой-нибудь добровольный вздорный недоброжелатель поспешно может возразить: так ли совершенно уж все, что делается в Академии? Может быть! - соглашусь я с недоброжелателем, но вдумайтесь: насколько в ней даже ее несовершенства отлажены! Вдумайтесь: каких трудов стоило мне, Декану, навести в ней столько гармонического беспорядка - будьте достойны, Лука, мной совершенного. (О, массажный салон я себе не приписываю, это целиком ваша заслуга. Бог с ним, с массажным салоном, пусть он будет.) И вот отчего еще, не совсем понимаю, порядок иногда называется железным, если он только всегда достигается свинцом? Должно быть, какое-нибудь прозвище безграмотных людей. Вас известят, когда вы должны будете пригласить на дружескую встречу двух наших уважаемых академиков - Остапа и Валентина, но, если вам, Лука, по какой-либо причине будет неудобно принимать академиков Остапа и Валентина у себя дома (я подумал, что я не знаю степени вашего гостеприимства, и у вас еще, может быть, нет десятков мелких, драгоценных безделушек, которые всегда отличают жилище преуспевающего ученого), тогда я могу предложить вам для этой цели одно казенное помещение; я и сам, бывало, устраивал в нем дружеские приемы. Помещение хоть и не из шикарных, но да ведь и наши ученые вовсе и не избалованные люди. Избалованные люди не делают науки. Великие замыслы, смелые надежды, хитроумные планы - все погребается в ничтожной горстке невесомого праха, в котором никто из живых даже не узнает скорбные останки некогда мятежного существа, смерть сильнее даже Декана. И никому еще из шекспиров не достанется ничего от бессмертия, обещаемого нашими нынешними заманчивыми и хитроумными науками (уж скорее достанется свинье!). Все самое красивое и дерзкое - все отходит в ничто вместе с полуторасотнями фунтов смрадного мяса, с бессмысленной грудой, которая только напрасно бременит землю. О, моему истлевающему телу не так уж плохо у панков. Как жаль, что я в свое время не обратил достаточного внимания на них, в разнообразные периоды жизни моей - неотторжимой и обыкновенной земной бессонницы. О, это настоящие птицы мира - панки! Быть может, они теперь гуляют. Они разрезали мое тело на кусочки и носят их в волосах. А дух же мой, хотя и слабеет, но все же по-прежнему над миром, он и в Академии с ее заботами; раскройте книгу, и в ней вы найдете его, расколите тяжелым молотом камень, и в нем вы отыщете его, срубите дерево, и в нем вы снова найдете его. Дух мой повсюду, и в мыслях ваших тоже, Лука. Подпись: Декан. Хотя Лука весьма следил за каждым своим новым шагом, и в деятельности его в высокой должности не было пока ощутимых просчетов, а покойный Декан и вовсе одобрял в письмах каждое начинание Луки, молодому человеку все же казалось, что делается какой-то нарочный, рассчитанный обман, Лука опасался разоблачения обмана, и он втайне подумывал, какой бы ему изыскать предлог, чтобы ему было бы, может быть, удобно уйти из Академии, где его многое теперь перестало радовать. Но скоро в одной газете в разделе "Объявления" он прочитал слова, которые потом своими категоричностью и лаконизмом буквально врезались ему в память и тотчас же воспринялись на свой счет, хотя на это и не было никаких указаний: - Уходить не сметь! Руководитель красится ответственностью, и можно до ста раз ошибаться, лишь бы не со зла. Даже самый мудрый Соломон не всегда принимает соломоновы решения, и, если бы убивали всякий раз каждого Соломона, когда он принимает какое-нибудь не такое, тогда уже к нашему времени их на свете не осталось бы ни одного. Однажды пришли к мудрому Соломону, чтобы посоветоваться с ним по одному очень сложному вопросу и говорят: "Скажи, Соломон, вот как нам следует поступить в этом случае?" А он им отвечает: "Что?! Вы хотите, чтобы я сказал вам, как вам следует поступить, но кто будет ответственен за последствия принятого мной решения? Может быть, вы?" "Нет, - возражают ему, - мы-то здесь при чем?!" "Тогда, может быть, вас просто интересует мое мнение по этому вопросу?" - спрашивает их Соломон. "Нет, - отвечают ему, - мнение свое мы и сами имеем, а если твое будет отличаться от нашего, так мы его просто и слушать не станем. Нам нужно знать, как поступить нам, потому что это очень сложный случай, и только поэтому мы пришли к тебе". А он тогда отвечает: "Ну так и идите к Богу, если вы хотите знать, как вам поступить". Они отправились к Богу, а Тот им и говорит... Впрочем, это к нашему делу не относится, что им говорит Бог, и эта история просто вспомнилась к слову. Академии нужно побольше светофоров. Подпись: Утихомирившийся народ. Лука, откровенно сказать, не решился ослушаться категорического тона сообщения, хотя в последнее время и в нем самом заметно прибавилось твердости, и он научился и сам говорить и слушать других без того былого червоточащего прилипчивого сомнения, которое всякий раз обнаруживало в нем себя, стоило только Луке оказаться в любом малозаметном обществе. - Какой же все-таки дух у нашего народа, - рассудительно помышлял про себя Лука, - умственный, суемудрый, справедливый, отходчивый, простопамятный, прямой. Мне следует со стороны приглядываться к этому духу с намерениями подражания лучшим из лучших его проявлений. Взялся за гуж, не говори, что не дюж, решил про себя Лука, и почти совсем оставил на время мысли об уходе, он велел заказать побольше светофоров, но пока не оглашать их приобретение и держать их до поры до времени на складе, пока им не выяснится применение. Лука натер себе на ноге мозоли новыми ботинками и, порядочно натерпевшись мучений, решил лечиться мозольным пластырем, но в аптеке, куда отправился Лука, ему объяснили, что мозольный пластырь это - то, что извлекают из ушей (разве вы не замечали раньше, как похоже?!) и что к ним в аптеку часто ходят студенты из Академии и, вечно жалуясь на свою ничтожную стипендию, сдают за деньги то, что наберут у себя из ушей. Причем, эти безобразники студенты повадились целыми месяцами не мыть уши, чтобы побольше накопать оттуда, потому что, как сказали в аптеке, где же вы это видели обеспеченных студентов, не мечтающих немного где-нибудь подработать денег. Лука побрезговал тогда взять такой пластырь и долго потом ходил еще с мозолями. Но эта история не закончилась, увы, одними только физическими страданиями Луки. Он с горечью размышлял о нечистоплотном образе жизни некоторых студентов Академии, идущем вразрез с обыкновенными правилами гигиены, и собирался потом издать письменное увещевание студентам о том, чтобы они мыли уши не реже одного раза в неделю в исключительном случае, а то, может быть, и раз в пять дней, но Декановы референты - Семен и Леонид - объяснили Луке, что всякий ответственный работник, особенно такого высокого ранга, может издавать документы только двух видов: распоряжения и поздравления с праздником; по крайней мере, покойный Декан никогда никаких других документов не издавал и, наоборот, всегда говорил, что ничего другого издавать и не положено. Лука тогда задумался, в какую же форму ему облечь свое увещевание - праздничного поздравления или распоряжения, и решил потом, что распоряжение будет все-таки лучше. Референты Семен и Леонид - они всегда были настолько согласны между собой, что казались иногда как будто одним человеком (и различия у них тогда порой казались все чисто вымышленными), однажды они даже обратились к покойному Декану с просьбой считаться им впредь обоим братьями-близнецами, хорошо бы, мол, им срастись их генеалогическими древами, объясняли тогда референты, и в Академии говорили, что Декан им это, кажется, разрешил, - они возражали Луке, что одного распоряжения будет недостаточно, и нужно еще создать комиссию, которая бы следила за исполнением распоряжения Луки, а в самом же распоряжении хорошо также указать, что ожидает ослушников, и, наверное, окажется недостаточным, говорили еще Семен и Леонид, применение только административных мер, и хорошо бы покопаться в уголовном кодексе, чтобы, может быть, отыскать там подходящую к случаю статью (да, а все кодексы лучше впоследствии составлять с возможностью разнообразного приложения). - Грязные уши, - говорили референты, - это, во-первых, конечно, грязные уши, но, во-вторых, еще и метафора. Чему хорошему могут научиться наши студенты, если будут ходить на лекции с грязными ушами?! Это бы еще полдела, если бы в Академии студенты обучались только наукам, а то ведь Академия их еще и, в некотором смысле, воспитывает и жизни учит, и учит гражданственности. В науке, если и половины не поймешь, и то не страшно. Иное дело - воспитание, иное дело - патриотизм. Да они же просто не то услышат, что им говорится, с грязными ушами. Референты Семен и Леонид были очень умные люди. - Вообще, - говорили они, - во всяком явлении обычно содержится как прямой смысл, так и метафора. И, если прямой смысл может состоять в чем угодно, то метафора всегда против нас. - Странно, - неторопливо размышлял Лука, выслушивая корректные разглагольствования референтов, - вот они, Семен и Леонид, такие умные, однако же не их, а меня почему-то в Академии поставили Деканом. И одни, бывает, из кожи лезут вон, чтобы сделаться хоть на одну маленькую ступеньку выше других начальником, другим же все достается само собой, и даже, может быть, вопреки их воле. Наверное, я инфантильный. Хотя и я способен, я точно знаю, и я способен изучить какие-нибудь науки. Иногда разносился какой-то шум по кабинету, и Луке казалось, что исходит он от пола. Однажды, когда шум заметно усилился, Лука залез под стол и подцепил отверткой половицу, чтобы узнать, что же все-таки происходит под полом. Шум, доносившийся из-под пола, все больше напоминал шум морского прибоя, и, должно быть, под полом было действительно море, потому что, когда Лука разобрал в полу отверстие в полметра и склонился над темным проемом, хотя самой поверхности моря он не мог разглядеть из-за темноты, но зато ему в лицо дохнуло холодным морским ветром, - волосы Луки развевались на ветру - полетели соленые брызги, с пронзительным криком метнулся на свет буревестник с острым крылом и, едва не ударив в лицо молодого человека, отвернул в самое последнее мгновение и снова бросился в свою темноту; море тогда стонало от непогоды, клочковатая пена летела сквозь прямоугольное отверстие, а когда Лука, изумленный неожиданным открытием, уже ставил на место половицы, то услышал гудок парохода из темноты, но, если это действительно был пароход, то, наверное, разве что очень далеко. Лука придумал теорию, доставлявшую ему видимость спокойствия, каковой ему вовсе было и достаточно. - Я зачем-то нужен Декану для его высоких целей, - размышлял Лука. - Это отчасти освобождает меня от постоянной необходимости выбора. И, если теперь своими действиями, предписанными мне, допустим, покойным Деканом, я причиню кому-то вред, ответственным будет по определенному счету тот, предписавший мне по праву духовного завещания. Разумеется, я не смогу когда-либо возложить на него ответственность, потому что кому-то это покажется очернением покойного. Но ведь я могу неопределенно указать, что не всегда, мол, живущие ответственны за делаемое ими (в наше время народ все понимает с одного намека и даже, бывает, и то, что вовсе не имелось в виду, так даже чаще!). Но мне все же, хоть и не впадая в равенство, надо чаще советоваться с ними. Ведь это же отнюдь не всегда в жизни бывают совсем уж противоположные суждения в народе об одном и том же предмете. Обычно набор людских суждений подобен вееру, каждое из них не так уж сильно разнится одно от другого. Моя же задача как руководителя - сводить воедино различные лепестки веера, сводить последовательно, твердо, но без особенного нажима, тут-то как раз и как нельзя более пригоден курс широкого руководства. Как-то Лука в некоторые определенные часы бессонницы записал кое-какие свои размышления о жизни и, вовсе не строя никаких особенных планов, показал свои записки нескольким знакомым его в Академии. О, это такая глубокая наука, неожиданно для Луки с неподдельным изумлением говорили все его знакомые, такое внезапное и ясное откровение, которого мы, наверное, никогда не встречали прежде. Да нет же, смущенно возражал Лука, ничего в этом нет особенного, это - так, самые простые размышления о жизни, которые пришли мне в голову во время бессонницы, не более, чем безделица, о которой не следует даже говорить. Да нет же, отвечали Луке, вы даже не спорьте с нами, мы лучше знаем, это очень глубокая наука, примостившаяся, пожалуй, где-то на пограничье философских, литературных и этических наук, и мы даже теперь думаем, что не вполне можем сразу оценить значение этой науки, и оно будет постепенно открываться в дальнейшем. Хотя Лука втайне не был согласен со столь лестной оценкой его труда, все же он вскоре вынужден был уступить бесцеремонной настойчивости его благожелателей, не только никак не хотевших успокоиться, но и повсюду прославлявших Луку как первооткрывателя одной из новых глубоких наук. Дома как-то весьма подозрительно наблюдали за всеми злоключениями Луки, относя к злоключениям и назначение его Деканом; родители полагали, что Лука это ввязался в какое-то жульничество, и что, каковы бы ни были теперешние выгоды, все это ни за что не может закончиться хорошо. Если при тебе в тебе же сомневаются, то как же при таком недоверии возможно укрепиться духу?! Но, если отец Луки говорил, что лучше всего пойти и заявить на себя добровольно в надежде на возможное снисхождение, то мать молодого человека ничего не предлагала, она лишь скорбно вздыхала и все жаловалась, что это Луку, наверное, довела до такого положения какая-нибудь распутная девка. В Академии провели День открытых дверей - пооткрывали все двери, а на другой день не досчитались заграничной аппаратуры на полмиллиона. Лука распорядился больше не проводить таких дней, и ему обещали их не проводить. А вечером в тот же день к Луке пришли его друзья - Иван и Феоктист и рассказали ему, что Марк по поводу последнего распоряжения Луки написал статейку, и ее напечатали в одной маленькой газете, которую Лука не читал. Друзья дали Луке ту самую газету, чтобы он своими глазами убедился, что они не обманули его. Это оказался чрезвычайно замызганный листок очень рыхлой серой бумаги, заплеванный, измятый и с несколькими отчетливыми отпечатками грязных подошв, просто было даже неприятно взять его в руки. - Это мы от возмущения, - потупив глаза, сознались Иван и Феоктист, - один раз ногами прошлись. Теперь, чем больше читаешь газеты, тем меньше можешь быть уверен, что не прочтешь в них какое-нибудь известие, которое тебе на неделю вперед не попортит самочувствия. (И еще в газетах теперь вообще все больше всегда писали о Луке, а иногда, бывало даже, уверенные, что это ему будет приятно, по ошибке называли его покойным Лукой.) - Нужны ли Академии такие Дни открытых дверей? - писал Марк в своей статье. - Тому, для кого ответ на этот вопрос кажется не совершенно очевидным, мы предоставляем полную возможность оставаться при своем заблуждении. Мы не собираемся дискутировать вопрос о необходимости или целесообразности проведения в Академии Дней открытых дверей. Это дело самой Академии, к которой мы, хотя и принадлежим, но тем не менее не осмеливаемся принимать на себя ответственность решать, что для нее необходимо или целесообразно. Но вот к чему мы не можем оставаться равнодушны, что нас всемерно интересует, так это отношение к вышеприведенному вопросу нынешнего Декана Академии. С одной стороны, конечно, можно только приветствовать самоотверженные усилия нынешнего Декана, совсем еще молодого человека, не прослыть этаким старообразным тираном и ретроградом. Хотя он и не впадает в равенство с народом, которому - смешно сказать! - все равно никто бы не поверил из-за его высокого положения. А с другой стороны, нас не может глубоко не беспокоить то безмолвное одобрение (или видимость такового) со стороны нынешнего Декана по отношению к усилившейся в последнее время ожесточенной возне иных продекановски настроенных элементов, в частности, из числа так называемых "друзей" Декана, которые своим легкомыслием, своей мальчишеской горячностью, подтачивают некоторые, в целом, неплохие начинания руководства Академии. В принципе, мы считаем, что Декан должен, безусловно, определиться, хотя, со своей стороны, мы не можем гарантировать наше хоть сколько-нибудь значительное одобрение всякого возможного решительного поступка нынешнего Декана, потому что таковой заведомо всегда будет плодом незрелой поспешности, юношеской необдуманности и легковесности. Основной вопрос руководства - это вопрос об отношении к молодежи (адептам вольного совокупления). Какое же отношение к молодежи демонстрирует нынешний Декан, отменяя проведение Дней открытых дверей? Академия наконец должна дать на этот вопрос свой решительный, но и при всем при том - непоспешный, всесторонне обдуманный ответ. Подпись: всего одиннадцать подписей. - Вот видите! - вращая глазами, говорил грубоватый Феоктист. - Видите, что позволяет себе этот педераст! - Ну почему же педераст? - возражал Иван. - Ведь это вовсе еще не известно, что он педераст. - Да какая разница! - недовольно отмахивался Феоктист, как будто досадуя на непонятливость Ивана. - А главное, он еще всех своих сучек подписаться подговорил. Отовсюду ему удовольствия. Он-то все наивно полагает, что ему всегда и впредь удастся быть нарочно самым сладким элементом - гениальным баловнем - мира. Будто бы и впредь всегда будет: "Pax tibi, Marce, evangelista meus". Но уж мы-то теперь постараемся надолго отвадить его от всех наилучших удовольствий ума. Друзья Луки долго еще обличали Марка, но молодой человек догадался, что они просто хотят должностей, и, хотя ему не совсем было удобно первому заговорить с ними об этом, он все-таки не без некоторого смущения говорил друзьям, что сейчас в Академии нет должностей свободных, но первые же освободившиеся - тут уж он постарается - будут точно за ними, за его друзьями - Иваном и Феоктистом, в этом они могут не сомневаться; причем, говорил еще Лука, это нынешнее свое обещание он расценивает скорее не как обязанность дружбы, но только лишь как исполнение закона справедливости, и те ушли от Луки как будто довольные. Однако, чтобы доказать Луке, что они вовсе перед ним не подхалимы, Иван и Феоктист перед уходом облили Луку водой из графина и разбросали все бумаги у него на столе. Но оказалось еще, что все это время и Марк находился за дверью (и, кажется даже, все трое вместе пришли) и все слышал, а когда Иван и Феоктист, выйдя от Луки, бросились избивать Марка за его безобразную статейку, он, вырываясь от побоев, кричал громко, так, чтобы слышал и Лука. - Отпустите меня! Отпустите! У меня сейчас же есть счастливое сообщение Декану! И быть бы точно битым Марку его же хорошими друзьями, если бы от разгневанных Ивана и Феоктиста не оттащили бы своего кумира Марковы женщины. Ворвавшись в Деканов кабинет, Марк прижался спиной к двери и еще от порога показывал Луке такую же точно газету, какую только что дали прочитать ему друзья, тоже почему-то заплеванную и затоптанную ногами. - Это я из самокритики, - тяжело дыша, говорил Марк, - из недовольства собой... ногами прошелся. Ибо, как говорил покойный Декан, - прошептал он еще с пресекшимся дыханием, - всякое отвращение к себе следует усиленно распространять по миру как обыкновенную привычную умственную норму. Народам в виде примера для подражания. Тут Марк переместился к столу, за которым сидел Лука, причем с такими, с одной стороны, проворством, а с другой стороны, непринужденностью, что Лука не только совершенно не заметил всего маневра своего друга, но даже, когда уже Марк увещевающе склонился над его лицом, ему какое-то время казалось, что точно такой же Марк все еще стоит у двери и оттуда взволнованно старается объясниться. После он снова заставил Луку прочитать свою статью, исподволь за чтением убеждая молодого человека, что он, Марк, очень хотел, чтобы весь народ увидел подвижничество Луки в его высоком звании, чтобы народ силой своего воображения предугадал бы расцвет Академии при новом нынешнем руководстве, чтобы народ увидел ответственность Луки, чтобы он не столь придерживался своего наивного легитимизма, и, если он, Марк, чего-нибудь при этом опасался, когда сочинял свою статью, - говорил еще красноречивый пришелец, - так это, чтобы Лука, не дай Бог, не подумал бы, что он, Марк, выходит перед Лукой каким-нибудь подхалимом. И потом, продолжал еще Марк с нарочитой обольстительной откровенностью, даже все было бы правдой в его почтительном выступлении, то следует ли оттого вообще сетовать на газеты, которые все печатают каждый день, чтобы народы знали как можно меньше о жизни. Или, по возможности, чтобы ничего не знали о ней вовсе. - Когда мыслей много, - думал Лука после ухода своего друга, - то они не лежат спокойно в голове. Казалось бы, друзьям моим - Ивану, Марку и Феоктисту только бы радоваться моему неожиданному успеху, отчего же тогда их новые настоящие душевные движения напоминают мне жениховские соискательства вокруг богатой уродки?.. Ах нет, это не мое выражение, и оно, конечно, не может быть в полной мере применено к моим друзьям, и я даже, пожалуй, виновен перед ними, что так неосторожно высказался про себя, вдобавок еще употребивши о них столь несправедливое и обидное сравнение. Если бы они знали мои мысли!.. Хотя человек не может особенно отвечать за свои мысли, порою не властный над их произвольным беспорядочным необходимым вращением... совершенно не властен... Лука давно понял, что не о всяком деле можно поговорить даже с самыми лучшими из друзей и еще, что поэты легкомысленно (в силу лживости ремесла) преувеличивают счастливое влияние некоторой неведомой магии звезд на душевное расположение всякого, прилежно внимающего ночным небесным монологам. Иногда молодой человек, будучи уже Деканом в Академии, поздно вечерами или даже ночью выходил прогуляться на улицу и, случалось, посматривал на небо, и вот тогда бывало, что он то в ясном небе не мог разыскать ни одной звезды, то наоборот: в каком-нибудь участке ночного неба звезды складывались в одно весьма непристойное слово; Лука тогда хотел посоветоваться со знакомыми, как это так получается, но слово, которое Лука прочитывал на небе было настолько непристойным и - более того - настолько было обидным персонально для Луки (кое-что о его мужских достоинствах, хотя и ни в какой степени не совпадающее с действительностью), что молодой человек скорее сгорел бы со стыда, чем решился бы с кем-нибудь заговорить о своих ночных открытиях. - Что-то там Кант напутал насчет космоса, - несколько растерянно подумывал молодой человек. - Не так уж там все хорошо. Или это, может быть, мне отсюда, с большого расстояния представляется так? В самом деле: трудно себе представить, так чтобы это выходило не слишком отвлеченным, насколько велико расстояние даже до самых ближайших звезд. А расстояния более всего искажают картины. Картины природы, человека и мира... Окончательно запутавшись в своих сомнениях, Лука тогда перестал по ночам прогуливаться, и все дело разрешилось само собой, отныне ставшее попросту ненаблюдаемым. Однажды вечером, в конце рабочего дня в Академии к Луке пришел человек сурового вида, который когда-то носил Луке письмо от покойного Декана. На нем были все те же одежды, те же тяжелые ботинки, и только зачем-то был бумажный сверток под мышкой. Человек сурового вида еще в приемной напугал Деканову секретаршу, хотя девушке случалось видеть его и прежде, а войдя в кабинет к Луке, он неприязненно посматривал на молодого человека и говорил потом, как будто делая значительное, затруднительное для себя одолжение: - Декан велел проводить вас. Вы ведь будете приглашать академиков? Пойдемте. Академики там уже ждут. И не дожидаясь никакого ответа Луки, человек сурового вида пошел прочь из кабинета, уверенный, что молодой человек последует за ним незамедлительно. В приемной он неопределенно махнул рукой в направлении Декановой секретарши и холодно-невыразительным, тусклым голосом говорил: - Ее тоже велел покойный Декан взять с собой. Академики будут с женами, а как вы неженатый, так она будет для представительности. После сказанного человек сурового вида надолго замолчал и повел за собой молодых людей подобно Орфею, не оборачиваясь. Деканова секретарша юркнула за спину Луки и шла потом все время за молодым человеком, прячась от их нелюбезного провожатого. - Я так боюсь его, - шептала девушка Луке, - он всегда такой суровый. Я даже никогда так не боялась Декана, как этого... Они шли по коридорам Академии, группы студентов расступались перед ними, освобождая дорогу, пропускали молчаливую троицу, вставая у стен по стойке "смирно". Потом по-прежнему возглавляемые человеком сурового вида они спустились по лестнице на первый этаж; и, когда Лука думал, что теперь они выйдут на улицу, их суровый провожатый неожиданно повернул по лестнице еще ниже. Они остановились только возле железной двери, ведущей в подвальное помещение. Здесь человек сурового вида с минуту гремел связкой ключей и отомкнул тяжелый навесной замок на двери. - Идите, - сказал он молодым людям. - Академики там. А когда те не без некоторого опасения вступили в малоосвещенное подвальное помещение, человек сурового вида еще окликнул Луку. - Постойте, - сказал он, - вот возьмите-ка, - и протянул Луке свой сверток, о назначении которого по дороге молодой человек строил самые невероятные догадки. - Академиков же нужно будет чем-нибудь угощать. А у вас ничего нет. Кутьи, конечно, обещать не могу, - с усмешкой говорил еще человек сурового вида, собираясь запереть дверь за молодыми людьми, - но зато бутерброды здесь самые свежие. Сам лично нарезал сегодня. Только далеко впереди было заметно немного света, и Лука с Декановой секретаршей отправились на этот свет. Несколько раз они неосторожно вступали в лужи разлитого кем-то густого мазута, перелезали через толстые трубы, из которых в одном месте со свистом вырывалась струя перегретого пара, сзади бежали за ними и лаяли какие-то беспризорные собаки, и все норовили ухватить обоих за икры, приходилось даже отбиваться от собак; Лука, никогда хорошо не видевший в темноте, разбил себе в кровь ногу о стоявший у них на пути заржавевший масляный насос, и тогда Деканова секретарша взяла Луку за рукав и направляла его, чтобы он еще раз обо что-нибудь не ушибся. Но, должно быть, у них обоих было что-то не в порядке со зрением (а глаза служат специально для самообмана человеку), потому что когда они вышли на свет и увидели прямо перед собой огромный ковшовый элеватор с поврежденным механизмом (он