---------------------------------------------------------------
     © Copyright Евгений Витковский
     Email: polydeuk@mtu-net.ru
     WWW: http://poesis.guru.ru/poeti-poezia/vitkovskij/biograph.htm
     Date: 27 Nov 2001
---------------------------------------------------------------





     Несколько  слов от автора ничего к  трехтомному роману уже не прибавят,
но сказать кое-что необходимо. Ибо роман, двигавшийся от писателя к читателю
двадцать лет, давно уже обрел  собственную жизнь. Его несколько раз пришлось
переписывать: ряд  фантастических  эпизодов  стал  за  минувшие  годы  такой
скучной  действительностью, что  автор сам начал казаться  себе историческим
писателем, - а на роль  ясновидца автор менее всего претендует,  - больно не
хочется  быть Кассандрой,  которую  первую же  и  бьют,  когда  предсказание
сбывается.
     Перед читателем - фантастический роман,  написанный, как считает автор,
в принципиально новом жанре: в жанре реалистического реализма.  Название это
отнюдь  не   тавтологично:  для   того,   чтобы  изобразить  окружающую  нас
действительность,   традиционный    реализм    бессилен,   простая    запись
происходящего выглядит непомерным  преувеличением, бумага краснеет  и готова
загореться.   Поэтому   автор   использует   вполне  последовательно   метод
"литотизации"  - т. е. "преуменьшения", дабы  описываемые  события выглядели
реалистически. Отсюда и название - РЕАЛИСТИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ.
     Жанр не  может быть полностью  кристаллизован  в  своем  первом образе.
Пройдут  столетия,  на  полках  библиотек запылятся тысячи  более  или менее
удачных произведений, лишь очень и очень нескоро должен возникнуть последний
и  главный  шедевр,  который  обеспечит  жанру  бессмертие:  кто-то  создаст
серьезную, весьма  издевательскую пародию на него, и вот она-то и послужит в
грядущих веках гарантом бессмертия реалистического реализма. Сомневающихся в
этом предсказании могу лишь  отослать  к истории литературы: много ли читали
мы рыцарских романов? Зато все читали "Дон-Кихота", а что такое "Дон-Кихот",
как не  итоговое,  высшее  достижение жанра  -  пародия, к  тому же  отчасти
сочинения  со скуки? Из  нынешних времен,  из темного прошлого, автор "Павла
Второго"  шлет   в  мрачное,   отвратительное   будущее  автору   грядущего,
предположим, "Дон-Пабло" свой печальный привет.
     Жанр реалистического реализма подразумевает весьма фривольные отношения
с действительностью, и  действительность уже  отомстила  автору: она явилась
его  первым и главным  плагиатором. Сравнительно  давно  написанные страницы
пришлось  при  отправке  в печать  хоть немного, но подправлять, ибо вымысел
стал  сухим репортажем, а меньше  всего автора тянуло  в журналистику.  Но к
журналистике тяготела жизнь, и вот -  налицо первый  конфликт жанра и жизни:
ничего нельзя придумать. Сочиняй не сочиняй - все сбудется. Поэтому, дорогой
читатель, прежде чем начинать читать роман,  не только перекрестись на икону
в красном  углу,  но вежливо  поклонись висящему,  конечно, в твоей  комнате
портрету всероссийского венценосца.
     Впрочем, как ни  определяй метод  и  жанр,  роман  уже  написан.  Пусть
читатель рассматривает  его  как  фотографию  с  натуры, как "фэнтези",  как
современный плутовской роман - автор на все согласен.
     В   соответствии   с  требованиями   реалистического  реализма,   автор
настаивает на том,  чтобы все намеки, ассоциации,  аллюзии,  заимствования и
прочие элементы читатель считал намеренными и умышленными. Если за кем-то из
персонажей  возникает знакомый читателю прообраз - ну, значит, именно с него
и писался герой.  В этом романе все, все - как в  жизни, только во много раз
преуменьшено.
     Так что отнюдь не классическое "За мной, читатель!" предлагаю я.
     Я  скромно  отхожу  на  шаг  в  сторону  и  пропускаю  читателя вперед,
предлагая ему быть моим соавтором, домысливать все, что захочется.
     Дверь открыта, дорогой читатель. Милости прошу.
     ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО РОМАНУ "ПАВЕЛ II"
     ЧЛЕНЫ  СЕМЬИ ДОМА "СТАРШИХ РОМАНОВЫХ"  И  ТЕ,  КТО  ИМЕЕТ  К ЭТОМУ ДОМУ
ОТНОШЕНИЕ:
     Федор Кузьмич, он же Александр Павлович  Романов,  в  прошлом  государь
Александр I, в добровольной отставке,  числится умершим, однако  слуху этому
ни в  коем  случае  не  следует верить, не прочитав  хотя бы первые три тома
романа.  На  всякий  случай  должен пояснить,  что это не  совсем  тот Федор
Кузьмич,  который  умер сперва в 1825  году, потом в  1864 году. Подробности
смотри в романе!
     Алексей Александрович Романов,  сын последнего от его супруги Анастасии
Николаевны,  в  девичестве Скоробогатовой,  ныне  давно  покойный. В  романе
отсутствует. Но может еще посмертно кое-что продемонстрировать.
     Елизавета Григорьевна Романова, в девичестве Свиблова, жена последнего.
В романе отсутствует.
     Михаил Алексеевич  Романов, сын  предыдущего, погиб от рук  большевиков
при невыясненных обстоятельствах. В романе отсутствует, но  для книги важен,
ибо на его смерть отец главного героя оставил очень много откликов.
     Анна  Вильгельмовна  (девичья  фамилия   неизвестна)   Романова,   жена
последнего.  Известно,  что  происходило  из  необычайно  знатного,  хотя  и
немецкого рода. Нелегально эмигрировала вместе с дочерью Александрой  в 1918
году. В романе отсутствует.
     Федор  Михайлович  Романов,  сын  М.А.Романова,  преподаватель  русской
литературы в средней школе, умер только что, однако периодически дает о себе
знать.
     Рахиль Абрамовна  Романова, урожденная  Керзон, первая жена последнего,
умерла очень давно, в романе отсутствует.
     Валентина   Романова   (девичья   фамилия   неизвестна),  вторая   жена
Ф.М.Романова,  тоже умерла  давно. В романе отсутствует, точно известно, что
была знатного  дворянского рода самое малое - числилась в Бархатной книге, -
по крайней мере посмертно.
     Лариса  Борисовна  Коломиец,  роду не знатного, добрачная  возлюбленная
последнего, что начисто  отрицает (как и его отцовство по отношению к своему
сыну, хотя анализы на генном уровне говорят обратное).  В романе практически
отсутствует.
     Павел Федорович Романов,  сын  Ф.М.Романова,  преподаватель  истории  в
средней школе, основной к началу романа претендент на российский престол, да
и вообще - Павел II.
     Екатерина Васильевна  (Власьевна, Вильгельмовна)  Романова,  урожденная
Бахман,  гражданская  жена последнего, в будущем царица, но отнюдь не по тем
причинам, по которым может ожидать читатель.
     Ее  родня:  Елизавета  в Славгороде, тетка  Марта, тетка  Мария,  тетка
Гизелла  (та,  которая масло делает), все  -  Бахман,  в  романе практически
отсутствуют, но часто упоминаются.
     Софья  Федоровна  Глущенко, урожденная Романова,  старшая сестра  Павла
Романова  (от  первого  брака  отца).  Желающие   могут  ознакомиться  с  ее
внешностью на известной картине запрещенного художника Репина.
     Соломон  Абрамович  Керзон,  знатный  пушкинист,  дядя  Софьи  Глущенко
(Романовой). Автор  знаменитой книги  "Пушкин вокруг нас".  Умирает  по ходу
романа. Вообще-то списан с одиннадцати реальных прототипов.
     Александра  Михайловна  Романова,  младшая  сестра  Федора  Михайловича
Романова, увезена за  границу  в  детстве. Лучше б ей в романе не появляться
вовсе, но ничего не поделаешь: есть.
     Виктор  Пантелеймонович Глущенко,  директор  автохозяйства,  муж  Софьи
Романовой.  Всю  жизнь пытается  опохмелиться, но  очень  уж здоровые у него
гены.
     Всеволод Викторович Глущенко, сын последнего от первого брака  (мать  -
знаменитая конькобежица). Человек о двух измерениях.
     Гелий  Станиславович  Ковальский   (Романов),   внебрачный   сын  Софьи
Романовой.  Собственно,   лицо   роду   не   совсем  мужского...  но  спишем
обстоятельства, ибо он фигура трагическая.
     Станислав Казимирович,  отец последнего,  сорок  дней  как  покойный  к
моменту, когда мог бы понадобиться.
     Иван Павлович Романов, внебрачный сын Павла Федоровича Романова, фигура
блеклая, но постепенно набирающая расцветку.
     Алевтина Туроверова, мать последнего, казачьего роду.
     Петр Федорович Коломиец, внебрачный сын  Федора Михайловича Романова, в
романе практически отсутствует, однако не следует думать, что он лишний: еще
пригодится.
     Никита  Алексеевич  Романов,  он  же Громов,  он  же  Лука  Пантелеевич
Радищев, младший брат Михаила Алексеевича Романова,  сокрывшийся в 1918 году
в Брянских лесах. Подарок для русской речи, ибо имеет особую профессию.
     Ярослав-Георгий Никитич Романов, законный  сын  последнего от  венчаной
жены Устиньи, ныне известен под именем Хорхе  Романьос,  - рецензенты романа
иногда называют его "Третья сила". По-испански говорит без акцента.
     Георгий-Ярослав  Никитич  Романов,  младший   брат  последнего,   очень
музыкален и знает семь мелодий для дудочки.
     Устинья, урожденная Зверева, в  первом  (нецерковном) браке Садко, жена
князя Никиты, ужас чьей жизни она и составляет.
     Клавдия, дочь (старшая)  последней  от первого  (гражданского) брака со
Степаном Садко, женщина мощная, умелая гадалка.
     Множество незаконных детей, двойников, матерей, отцов, заметной роли  в
повествовании не играющих.



     Артур  Форбс,  генерал,  австралиец,  директор  Центра   Паранормальной
Реставрации  Дома  Романовых  ("Колорадского центра"),  мормоно-конфуцианец,
телепат, но слабый. Работу свою не любит, но делает хорошо.
     Геррит  ван  Леннеп, голландец, предиктор.  Бывший шахматист, что в его
судьбе сыграло некоторую роль. Католик.
     Джереми Уоллас,  американец, слепой предиктор, давно покойный. В романе
отсутствует,  хотя  мелькает  тенью.  Инициатор создания  Института  Форбса.
Квакер.
     Луиджи Бустаманте, итальянец, очень  сильный маг,  человек мстительный.
Католик.
     Атон Джексон, индеец-чероки, телепат-нетрезвовик, отчего и трезв бывает
нечасто, - да и зачем бы?
     Джузе  Кремона,  мальтиец,  вампир,  оборотень,  мастер художественного
свиста,  см.  также   в  разделе  "живые   трупы".  Характер  имеет  легкий,
"средиземноморский", отчего почти всеми любим.
     Мозес Янович Цукерман, еврей, маг, в прошлом советский майор.
     Тофаре Тутуила, самоанец, маг, чудеса творит редко, неохотно и не любит
одеваться ни во что, кроме цветочных гирлянд.
     Эберхард Гаузер, австриец, мастер наваждения, чудо-алкоголик, асексуал.
     Герберт Киндзерски,  Роджер,  Роберт,  Бригитта,  Эрна,  Лола (вместе с
Гаузером известны как "Семеро пьяных"). Пригодились однажды  умением  свиней
пасти.
     Господин Ямагути, японец, медиум, - нет слов, чтоб его описывать.
     Джеймс  Карриган  Найпл, уроженец Ямайки,  незаконный  сын  знаменитого
писателя-анонима, шпион, мастер своего дела во всех отношениях: претендует в
романе на роль главного героя, но попадает оному  всего лишь в лучшие друзья
и молочные братья.
     Дионисиос Порфириос, грек, множественный оборотень, бывший руководитель
сектора трансформации, ушедший на пенсию и непрерывно  с нее возвращающийся:
не в силах он бросить своих, необученных, на произвол судьбы.
     Жан-Морис Рампаль,  француз, оборотень, тоже много чего большой мастер,
до середины второго  тома человек,  дальше - нечто  куда  большее,  он же  -
Дириозавр,  в каковом облике описать его уже можно лдишь как нечто огромное,
сумчатое, женского рода и вертикального взлета.
     Вацлав Аксентович,  якобы поляк, глава сектора  трансформации, на самом
деле советский шпион генерал Артемий Хрященко, перебежчик, производель.
     Множество   магов,  телепортачей,   шпионов,   оборотней,   референтов,
руководителей, клерков,  курьеров и прочих, заметной роли в повествовании не
играющих.
     МИНИСТЕРСТВО БЕЗОПАСНОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ И ТЕ, КТО К НЕМУ ПРИМЫКАЕТ:
     Глеб  Леонидович  Углов,  полковник,  позднее  сумасшедший  проповедник
учения Святого Зии Муртазова, позднее дипломат.
     Игорь Мовсесович  Аракелян,  подполковник,  заместитель  Углова,  свояк
своего прямого начальника и кулинар исключительный.
     Наталья Эдуардовна, урожденная Корягина, жена  последнего. Некогда была
полной русской женщиной.
     Елена Эдуардовна Шелковникова, старшая сестра последней,  жена  Георгия
Шелковникова.  Хоть  и  немолода,  но  очень  хороша  собой,  главное  же  -
предприимчива.
     Георгий  Давыдович  Шелковников, заместитель  главы Организации, масон,
Брат  Червонец,  позднее канцлер.  Человек очень толстый, имеет два реальных
прототипа.
     Ромео Игоревич Аракелян, старший из сыновей Игоря Аракеляна.
     Тимон, второй сын.
     Цезарь, третий сын.
     Гораций, четвертый сын.
     Эдуард Феликсович  Корягин, отец Натальи и Елены, знатный специалист по
разведению попугаев,  врач с заграничным дипломом,  стерый зек, в  масонских
делах - брат Лат.
     Зия  Мамедович  Муртазов,  телепат-ударник, крымский татарин.  Намертво
прикован к постели.
     Зульфия, его жена.
     Нинель Зияевна, их дочь, пророчица.
     Доня, дочь Рампаля и Хрященко,  некоторое время  свинья, позже красивая
девушка, даже, говорят, масонка.
     Михаил  Макарович  Синельский,  офицер-оперативник,  человек  пьющий  и
исполнительный.
     Маргарита Степановна Булдышева, вдова, мать последнего.
     Валентин   Гаврилович   Цыбаков,  врач-бальнеолог.   В   романе   почти
отсутствует, но знаменит как изобретатель искусственного инфаркта.
     Дмитрий Владимирович Сухоплещенко, сын директора сберкассы из  Хохломы,
быстро растущий в чинах офицер при  Шелковникове, сперва капитан,  потом все
выше - до бригадира.
     Подполковник Заев,  безнадежно убитый утратой Черной Магии. Погибает по
ходу романа.
     Валериан Иванович Абрикосов,  владелец  служебной  собаки,  ирландского
терьера по кличке Душенька, маг-предиктор, автор культовых книг "Нирвана"  и
"Павана", полковник.
     Антонина  Евграфона  Штан, по новым документам  Барыкова, чаще  Тонька,
сотрудница  Углова  и Аракеляна;  собственно,  главная  героиня  романа,  но
читателю об этом временно рекомендуется не помнить.
     Татьяна  Вайцякаускайте  (урожденная Пивоварова), ее подруга  по  роли,
чаше Танька, в будущем княгиня Ледовитая, по мужу - Романова.
     Винцас  Вайцякаускас,  литовец,  летчик,  муж   последней,   несчастный
человек.
     Ыдрыс Эгембердыевич Умералиев, киргиз,  газообразный оборотень, человек
верный как хребты Тянь-Шаня.
     Мустафа  Шакирович  Ламаджанов,  литературный негр; по ряду  сведений -
автор "Павла  Второго" или  какой-то  части  этой  книги.  Под своим  именем
известен как автор знаменитой военной песни "Тужурка".
     УПОМИНАНАЕМЫЕ  ЧЛЕНЫ ПРАВИТЕЛЬСТВА, ВСЕ  ЛИШНИЕ,  НО ПЕРЕЧИСЛЕНЫ  ЗДЕСЬ
ИСТОРИЧЕСКОЙ СПРАВЕДЛИВОСТИ РАДИ:
     Илья Заобский, министр безопасной государственности.
     Юрий  Иванович  Сапрыкин,  генерал-майор безопасной  государственности,
погибает в ходе романа.
     Ливерий  Устинович  Везлеев,  маршал,  министр  обороны, очень  старый,
гордится тем, что у него тринадцать орденов Ленина.
     Устин Феофилович Кирпичников, министр культуры.
     Паисий Собачников, прежний министр культуры.
     Филат Супов, глава национальной политики.
     Марья Панфиловна, кто-то в правительстве.
     Миконий Филин, министр иностранных дел.
     Хруслов, главный по идеологи, во втором томе помер.
     Куропятников, тоже.
     Блудун, еще раньше.
     Дарий Шкипитарский, последний (чисто формальный) генсек.
     Танковое ведомство:
     Ивистал  Максимович  Дуликов, маршал  бронетанковых войск,  заместитель
министра  обороны, сын  одного важного  героя романа (о  чем сам не знает) и
отец другого, менее важного (об этом не знает тоже).
     Фадей Ивисталович Дуликов,  его  сын  (мать - знаменитая конькобежица).
Известен также под другим именем.
     Авдей Васильев, конюх, сальварсанский резидент.
     Горничные, истопники, садовники, повара и т.д.
     Василий Докуков, адмирал воздухоплавательных войск.
     Жители Свердловска:
     Петр  Вениаминович Петров, работник  винного магазина,  фигура  глубоко
трагическая.
     Борис  Борисович,  инвалид-отморозок   Финской  кампании,  пьет   прямо
желудком.
     Братья Ткачевы из соседнего двора, вроде бы непьющие.
     Леонид Робертович Берцов, хвостоволог.
     Степан  Садко,  бывший  зек,  ныне  сумасшедший  и  псевдо-маньчжурский
псевдо-шпион.
     Хуан Цзы-ю, он же Лхамжавын Гомбоев, китайский шпион.
     Люся, его сожительница и мать не менее чем троих его детей.
     Жители села Нижнеблагодатского (Зарядья-Благодатского):
     Настасья, она же почтальонша Алена Сухарева.
     Настасья, она же Полина Башкина.
     Настасья, она же Настасья Башкина.
     Настасья, она же Настасья Коробова.
     Настасья, она же Степанида, бабушка последней.
     Настасья, она же Дарья Телятникова.
     Настасья, она же старая дура Палмазеиха.
     Настасья, она же Дарья Батурина.
     Настасья, она же Клавдия Лутохина.
     Настасья, она же Настасья Баркасникова.
     Настасья, по фамилии Лучкина.
     Настасья, жена Антона-кровельшика.
     Настасья Небезызвестная, мастерица по растоптухам.
     Настасья, она же Бомбардычиха.
     Настасья, она же Феврония Кузьминична, в просторечии Хивря.
     Настасья, она же Мария Мохначева (см.волки), по мужу Волчек.
     Настасья Стравусиха, в  прошлом  Грязнуха,  пропадает в  Эгейском море,
находится возле Кейптауна и там приходится к месту.
     Сокольник Ильич Хиврин, приблудный цыган.
     Николай  Юрьевич, председатель  колхоза,  сын Натальи  Баркасниковой  и
сношаря.
     Василий Филиппович, кузнец, "Бомбарда".
     Антон, кровельщик.
     Старик Матвей, разводящий индеек.
     Марфа Лукинична, дочь попа-непротивленца, пивоварша.
     Матрена Лукинична, сестра последней.
     Отец Викентий Мощеобрященский, сельский священик.
     Обитатели  коммуналки на  Молчановке и (позднее  и не все)  особняка  в
Староконюшенном:
     Белла Яновна Цукерман, из Бреста, сестра мага Цукермана.
     Испанский коммунист на стремянке, деверь Беллы Яновны.
     Его пасынок для игры в шашки.
     Абдулла, кухонный мужик.
     Мария Казимировна Ковальская, тоже из Бреста, - ее брат Мозес перебежал
к американцам.
     Иуда Ивановна, дочь родителей-безбожников,  машинистка-надомница,  лицо
очень эпизодическое и к особняку не особо относящееся.
     Клюль Джереми, псевдо-чукча, на самом деле алеут-сепаратист, шпион.
     Голубые:
     Аким  Парагваев,  знаменитый  кинорежиссер,  хозяин  квартиры No 73.  В
романе отсутствует и ролей не играет.
     Милада Половецкий,  старая,  увядшая,  но  еще  сохранившая свой аромат
хризантема, лейтенант, потом выше. Масон - Брат Куна.
     Анатолий  Маркович Ивнинг,  в далеком будущем получит прозвиже Железный
Хромец, а пока хромает и только.
     Сара (Владислав Арсенович), кинорежиссер, научник и попник.
     Каролина,  Анжелика,  Фатаморгана  и прочая  голубая  массовка, которую
читатель  ворлен   дополнять  любыми  именами   (женскими),  которые  сумеет
вспомнить или сочинить).
     Масоны:
     Владимир  Герцевич Горобец,  брат Стольник,  верховный масон всех  трех
главных лож Москвы, данных о происхождении нет.
     Композитор Фердинанд Мелкумян, Брат Империал, генерал.
     Брат Четвертной, директор Мособлкниготорга.
     Брат Полтинник, в прошлом известный спортивный комментатор.
     Брат Пятиалтынный, директор одного из московских рынков.
     Бибисара  Майрикеева, целительница, масонша,  приуготовитель-Вредитель,
Сестробрат Ужаса.
     Хамфри Иванов, экстрасенс-психопат, секретарь-вредитель.
     Баба Леля, ритор-вития
     Прохор  Бенедиктович  (хамит  из  ЦДЛ),  личность  вполне историческая,
еврей, но православный.
     Граждане государства Сальварсан:
     Эрмано дель Пуэбло, по прозвищу Брат Народа, убит ледяным метеоритом. В
романе отсутствует, но имеет сходство с реальным лицом.
     Доместико Долметчер, креол, ресторатор, посол Доминики в Сальварсане, а
также посол  Сальварсана в Российской империи, Югославии  и  других странах,
масон, Брат Цехин; вообще-то автопортрет автора романа, но идеализированный.
     Марсель-Бертран Унион, жрец-вудуист, генерал.
     Бенито   Фруктуосо   Корнудо,  диктатор,   давно  свергнут,  в   романе
отсутствует, но имя у него красивое.
     Тонто де Капироте, верховный жрец Мускарито.
     Мария-Лусия, знаменитая бандерша.
     Мама Дельмира (Дельмира Ферреа), престарелая куроизобразительница.
     Умберто, пуморотень из племени ягуачо.
     Жители Виллы Пушечникова:
     Алексей  Пушечников, русский  писатель, лауреат  Нобелевской  премии. В
Сальварсане никогда  не  был, но  президент верит, что когда-нибудь приедет,
ибо Пушечников удостоен звания Почетного гражданина Сальварсана.
     Мерлин (на самом деле - Эдмунд)  Фейхоев, секретарь Пушечникова,  борец
за права советских негров.
     Жители независимой Гренландии:
     Эльмар   Туле,   экс-президент,   впоследствии  посол  Сальварсана   на
Клиппертоне и Кергелене
     Сендре Упернавик, последний президент Гренландии.
     Никанор Безредных (Безродных, Безвредных), политический беженец, первый
император Гренландской Империи
     Его жена, казачка.
     Первая дочь, алкоголичка.
     Вторая дочь, алкоголичка, коллекционирует малахитовые шкатулки.
     Третья дочь Дарья, алкоголичка, незамужняя до времени.
     Четвертая дочь,алкоголичка.
     Первый зять, мексиканец.
     Второй зять, Ванька из Вязников, дрессировщик стерлядей.
     Самый младший зять Али, негр, из какой страны - не помнит.
     Милиционеры и прибившиеся к ним:
     Леонид Иванович, милиционер  из Нижнеблагодатского, человек пришлый,  в
лагере неожидаано - пахан барака.
     Гэбэ (Главный Блудодей), пахан в другом бараке, людоед,  умеет играть в
бридж. бывший чемпион Эстонии по оному.
     Алексей  Трофимович  Щаповатый,  из  Свердловска,  в  будущем  Господин
Московский.
     Григорий Иванович Днепр (Дунч-Духонич), спецпредст из Костромы.
     Имант  Заславскис, чахоточный  радист, в  прошлом кандер, сын латышских
стрелков.
     Партугалска (Гирин), осведомитель, латинист.
     Милиционер от Канадского посольства - любитель журналов и звезд.
     Милиционер от Канадского посольства  - любитель хоккея и класть бабу на
стол, он же Канада (сменщик предыдущего).
     Половой демократ с одним глазом (из Красноселькупа), ну никак не пахан,
он же Мулында.
     Николай Платонович Фивейский, зам. Днепра.
     Техничный  Мужик,  сын  Сношаря, присутствует  только  в  воспоминаниях
Иманта, но списан с натуры.
     Сотрудники Московского зоопарка:
     Юрий Арсеньевич  Щенков (Свиблов),  граф, смотритель броненосцев,  друг
Э.Ф.Корягина, что важно для романа.
     Истрат  Натанович Мендоса, пресс-секретарь, почти  что с натуры списан,
но внесена одна поправка, о которой читатель может даже не гадать.
     Трое  Львовичей (Лев,  Арий, Серафим, - последний тот,  что набил морду
кобре,  пьющий за  девять Чинов Ангельских,  - а к  ним  еще и некомплектный
Рувим Львович и овцебык с той же кличкой Серафим).
     Белоспинный самец гориллы по кличке Роберт Фрост.
     Кондор Гуля.
     Бородавочник и прочие свиньи.
     Иные обитатели  зоопарка, стыдливо  в романе не упомянутые, но  без них
роман никогда не был бы написан.
     СОБАКИ:
     С/б (служебно-бродячий) Володя, старый кобель, но  силу хранит немалую;
сперва капитан, позже ара.
     С/б Витя,  его  внук  (то ли внучатый племянник),  музыкально одаренный
пес.
     Русский  спаниель  Митька, любимый  пес Павла  Романова,  съевший часть
архива  Ф.М.Романова; основную часть  романа  проводит в холодильнике,  да и
вообше заметной роли в книге не играет.
     Четверо  мексиканских бесшерстых  собак при Атоне Джексоне: все  годые,
горячие и неполнозубые. Заметной роли в книге не играют.
     Душенька,  ирландская  терьер,  служебная  сука, кормилица  Абрикосова,
некоторое время - подруга Володи.
     Волки (все - оборотни):
     Бабушка Серко.
     Тимур Волчек, неженатый.
     его двоюродные братья:
     Артем Волков, женатый на лисобабе.
     Тимофей Волков.
     Анфиса Макаровна, его жена, бухгалтер.
     Антип Волков.
     Пелагея, его жена.
     Антон Волков.
     Варвара, его жена.
     Кондрат Волков.
     Акулина, его жена.
     Еще четверо братьев-Волковых, непоименованных, их жены.
     Глафира, Ефросинья, Клавдия, Аксинья.
     При волках:
     Тюлька (Тюльпан), не волк вовсе, судомой.
     Степанида Патрикеевна (Стеша), жена Артема Волчека, лиса.
     Попугаи (все - гиацинтовые ара):
     Рыбуня (старший).
     Михася (сын последнего, рыночный образец).
     Пушиша (употребляем Тимоном Аракеляном как магнитофон).
     Беатрисса (старшая).
     Кунигунда.
     Розалинда.
     Лакс, попугай мисс Норман.
     Живые покойники:
     Олександр  Олександрович  Грибащук,  первый  секретарь  Кировоградского
обкома КПСС.
     Еремей Металлов, член КПСС с 1885 года, чистый душой коммунист.
     Хлыстовский, рецидивист с Шентарских островов.
     Безмымянный прах из кремлевской стены.
     Джузе Кремона - см. среди героев Института Форбса
     Писатели:
     Петр Подунин, умер только что, в романе отсутствует.
     Виталий Мухоль (Мухль), писатель-озаренец, упомянут случайно.
     Сидор Маркипанович  (Исидор  Дуппиус)  Валовой,  поэт-мутатор, метис по
национальности.
     Дириозавр - см. Рампаль Жан-Морис
     В эпизодах:
     Хур Сигурдссон, знаменитый путешественник.
     Никита Глюк, колдун, владелец магазина "Кадуцейные товары".
     Жюль Бертье, бывший посол Люксембурга в СССР.
     Федор Фризин из Борисоглебска, попугайщик по линии жако.
     Аделаида ван Патмос, сотрудница "Голоса Америки".
     Альфред Хотинский, руководитель ансамбля коз-баянисток.
     Освальд Вроблевский, профессор Гарварда,  автор  книг  "Федор  Кузьмич:
конец тайны" и "Анастасия", еще двадцати романов сериала "Старшие Романовы",
американский писатель.
     Полковник Джанелидзе. В романе отсутствует.
     Сакариас Альварадо, диктатор Страны Великого Адмирала,  из чужой книги,
в романе отсутствует.
     Табата Да Муллонг, метательница молота из Нижней Зомбии.
     Абдул Абдурахманов, советолог, в романе почти отсутствует.
     Брат  Грош,  масон,  секретарь  предиктора Класа  дю  Тойта,  в  романе
отсутствует.
     Хулио Спирохет, престарелый диктатор Очень Длинной Страны.
     Эрлик-Хан, алтайский дьявол.
     Макс Аронович Шипс, дирижер оркестра им.Александрова.
     Ицхок Бобринецкий, коммунист.
     Орест Непотребный, скульптор по надгробиям.
     Гавриил  Назарович  Бухтеев,  полковник, начальник  резервной  авиабазы
Троицкого испытательного аэродрома, масон.
     Эдмунд Никодимович Арманов, глава русских фашистов, неудачник.
     Исаак Матвеев, легендарный айсор-сыщик.
     Фотий, митрополит Опоньский и Китежский.
     Луиза Гаспарини, о которой лучше узнавать из романа, чем из аннотации.
     Вильгельм Ерофеевич Сбитнев, обер-блазонер России.
     Тадеуш Вардовский, миллиардер.
     Мисс Норман, гадальщица в Англии.
     Михаил  Дерюжников,  в  прошлом  завуч  школы  Павла, затем  Тамбовский
генерал-губернатор, позднее узник Эмалированная Маска, В романе отсутствует.
     Досифей Ставраки, обер-прокурор.
     Неизвестный молодой человек с топором (в Питере).
     А также:
     Милиционеры,  ученые,  медики,  колдуны,  артисты, посетители  трактира
"Гатчина",  писатели,  жители  Аляски,  рынды,  скопцы-субботники, поручики,
рыбоводы, жеребцы, скопцы, певцы,  волки, лисы, дипломаты, креолы с  Аляски,
митрополиты, артисты, рыбы, куры, петухи, аисты и живые покойники.

     ...толковый  и  способный,  со  значком,  возражая  товарищам,  которым
казалось  ни к чему знать такие  грамматические тонкости,  как  сказуемое  и
подлежащее, сказал не  без сердца: "Если мы свой родной язык не будем знать,
то дойдем и до того, что потеряем и свою  православную веру и крест снимем с
шеи, какие же мы после этого коммунисты?"
     АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ.
     ВЗВИХРЕННАЯ РУСЬ,1924




     И не одно сокровище, быть может,
     Минуя внуков, к правнукам уйдет...
     О.МАНДЕЛЬШТАМ

     Отца похоронили в самом начале сентября. Умер он в  больнице, говорили,
что легко, во сне - сказалось больное сердце. Денег на похороны, особенно на
поминки, ушло порядочно, но  Павлу было не жалко, отца он любил; к тому же и
Павел, и  Софья унаследовали от него  по  солидному  срочному  вкладу, около
восьми  тысяч  каждый. Скуповатый  отец  копил  всю жизнь, и  "все -  вам  -
останется"  в эти  сентябрьские  дни  облеклось тощей  плотью  завещательной
сберкнижки.
     На поминках много пили, долго и прочувствованно  повторяли, что  "Федор
Михайлович  всю жизнь был истинным  педагогом  - и  этим  все сказано",  что
"Федор Михайлович всю жизнь стоял на посту настоящего советского учителя", -
разное  другое  в  том  же  духе.  Павел  и его жена Катя мыли  посуду после
поминок, обсуждая возможность  встать  в очередь  на "Ниву",  - правда,  еще
дозанять надо  немного, - но  у Софьи просить было явно бесполезно, она мало
того что посуду мыть не помогла, а  слиняла с середины поминок с благоверным
Виктором,  - но до  того успела  проесть Павлу и Кате  плешь за  неэкономный
мясной пирог с  хреном, "испеченный  в честь охотничьих страстей покойного",
на  который, по мнению Софьи, можно было  бы поехать в Цхалтубо. Да и вообще
Софья заявила прямо, что оставит деньги на срочном вкладе.
     Собственно, Павла  и  Софью теперь ничто  не  связывало.  Она была  его
сестрой только по отцу;  ее мать, первая жена отца, Рахиль Абрамовна, умерла
через две  недели после  родов.  Еще  через шестнадцать месяцев  вторая жена
отца,  Валентина, выйдя из  роддома с маленьким Павлом, занялась воспитанием
обоих детей.
     Секрета  не получилось:  с самого раннего детства Павел и  Софья знали,
что мамы у них разные.  И очень рано затлел в душе Павла нехороший  огонек -
его мать  тоже умерла,  отец  явно любил дочку больше, нежели сына, при этом
Софья считала своего младшего брата сущим ничтожеством.
     Перед  самым  снятием   кукурузного  премьера  Павел  получил  в  школе
аттестат, отслужил пакостную нестроевую, поступил  в педагогический. Еле-еле
окончил и пошел работать  в  ту же школу, что и  отец, только тот преподавал
литературу, а  сын - историю. Павел женился, но детей как-то не  намечалось,
жили  втроем  -  Федор Михайлович и сын с невесткой. Софья ушла замуж, когда
Павел был  еще в  институте,  и проживала с  мужем - старше  ее  лет эдак на
полтора десятка, Виктором Глущенко, директором автохозяйства. У нее детей  -
деликатно говоря,  официальных  - тоже не  было,  а сын  Глущенко от первого
брака, Всеволод, к моменту  смерти Федора  Михайловича отбывал  одиннадцатый
год исправительно-трудовых работ  за некую ошибку юности,  о  которой  слухи
ходили самые разноречивые - не то он отделение милиции ограбил, не то группу
милиционеров  изнасиловал.  Павел,  во  время  совершения  оных  невероятных
событий сдававший экзамены за четвертый курс, вовсе ни в  чем разобраться не
мог, но знал, что Глущенко публично от сына отрекся. Знал и то, что Глущенко
панически боится возвращения  сына, которому к отбытию полного срока  должно
было стукнуть неполных тридцать три года.
     Школьники  старших  классов,   вот  уже  десять  лет   проходившие  под
руководством   Федора  Михайловича  "Преступление  и   наказание"  (до  того
Достоевский в программе отсутствовал вовсе), из поколения в  поколение звали
его безобидным  прозвищем  "Достоевич". Совпадение имени и отчества  как  бы
перевешивало бесцветную фамилию,  она отходила на задний план, в прозвища не
просилась.  Не  то  получилось  с сыном. Преподаватель истории  П.Ф. Романов
скоро и единодушно был прозван "Павел Второй". Особой популярности  прозвище
не имело: изысканно  чересчур  и  уму простого  школьника  недоступно. Злило
только отчего-то отца.
     Отец копил  деньги  -  ясное дело, не из  учительского  жалования.  Все
свободное от работы и  охотничьих сезонов  время он  посвящал главной  своей
страсти  -  художественной резьбе по рисовому  зерну.  Выгравированные им на
рисовом зернышке,  а то и на  восьмушке такового,  тексты  "Интернационала",
Коммунистического Манифеста, статей  Мичурина, Горького, Сталина, а  позднее
"Слова о полку  Игореве",  "Теркина  на  том  свете",  "Судьбы  человека"  и
"Каштанки" приносили ему бесчисленные грамоты ВСХВ (позднее - ВДНХ) и разных
других выставок.  Скажем, трудно ли было  народному умельцу-самоучке  Федору
Романову, прослышав,  что во Фрунзе  открывается  республиканская  выставка,
послать ей в подарок какое-нибудь самое лучшее стихотворение  великого акына
Токтогула на языке оригинала, снабженное портретом автора, не очень, правда,
похожим,   -  отец  рисовал  весьма  средне,  -  на  половинке  там  или  на
тридцатидвушке;  за  подарком  неизменно  следовала  премия, а за премией  -
один-два хорошо  оплачиваемых заказа. Вот от  этих-то премий,  а порою  и от
продажи своих шедевров и получал Федор  Романов те деньги,  которых  хватило
ему на покупку нового ружья, породистого щенка настоящего русского спаниеля,
на второй микроскоп,  главное же -  на сберкнижку "все - вам  -  останется",
точней  на  две сберкнижки, ибо не единожды  доводилось  Павлу слышать,  что
более всего на свете не  хотел бы отец, чтобы дети перессорились  после  его
смерти. Они,  впрочем,  перессорились  гораздо раньше, а из-за  чего  -  так
верней  всего из-за  того, что  "слово  по  слову - банником  по столу", как
выражался  Виктор  Глущенко, пускаясь затем  в долгие объяснения, что  такое
банник.
     О  раннем отрезке жизни отца  Павел знал  совсем  мало. Из  того, о чем
родитель раз  в год  проговаривался, Павел  уяснил,  что родился  папаша  за
несколько лет  до революции, в семье сельского,  что  ли, учителя,  что деда
звали Михаил Алексеевич, и что погиб дед при каких-то темных обстоятельствах
в 1918 году.  Судя по плохо скрываемой злости, с какой отец произносил слово
"погиб",  Павел догадался, что деда, похоже,  расстреляли. Дальше спрашивать
было бесполезно, других же родственников у Романовых не имелось.
     Впрочем,  года за три до кончины Федора Михайловича уверенность Павла в
том,  что никаких родственников у него больше нет,  поколебалась.  Почтальон
вручил  отцу необычной  формы  голубой конверт без фамилии адресата, но с их
адресом -  Восточная, 15.  Внутри  лежал плотный  кусочек  картона, и на нем
стояла одна фраза по-русски, печатными буквами:
     "Сообщите, что известно о  судьбе Михаила А. Романова и его сына Федора
по адресу: Лондон..."
     Адрес  Павел  прочесть   не  успел,  но  заметил,  что  руки  у  Федора
Михайловича задрожали.  Отца  он  изучил  хорошо, не  задал  ему  ни единого
вопроса. Через час отец не выдержал сам.
     - Помнишь  письмо? -  спросил  он,  когда Катя вышла  в магазины. - Это
тетка твоя объявилась, Александра. Я-то думал, ее на  свете давно нет. Решил
- отвечать не буду. Ты как?
     -  Не  отвечай,  если  не хочется,  -  сказал  Павел  с  видом  полного
равнодушия, что и возымело  свое действие;  отец  разговора  не оборвал, как
сделал бы в любой другой раз, а продолжил:
     - Она ведь с отцом  вместе погибла. Я так думал. Говорили, что жива. Не
верил. И с анкетами что теперь делать? Узнают ведь.
     - Насчет родственников за границей?
     Это была  промашка,  надо бы  в разговоре  с отцом ничего не  понимать,
сидеть пень пнем,  тогда, глядишь, он о чем-нибудь и еще проговорился бы. Но
отец, видимо,  тут же принял какое-то решение, а стало  быть - и обсуждать с
сыном было больше нечего.  Позже  вел он себя  так,  словно  ни  письма,  ни
разговора не было. Приступил к  новой  работе: резал на рисовом  зерне текст
сохранившихся   отрывков  десятой,  уничтоженной  главы  "Евгения  Онегина".
Казалось, работа не  только всецело поглотила его, но в ней находил  он силы
справляться  решительно со всем,  даже с  приступами стенокардии.  Двух-трех
минут  возле  столика с  микроскопами хватало  ему,  чтобы сердце отпустило.
Отчего-то  строки Пушкина,  которые  сам  Федор Михайлович называл не самыми
сильными, стали его последним жизненным утешением.
     Рисовые  занятия не принесли  отцу семейного уважения.  Давно  покойная
Валентина любила повторять о муже: "Велик в мелочах",  добавляя, что вот как
только о  чем серьезном  попросишь,  так, мол, уже  не особенно  велик. Даже
бесчисленные  грамоты отца, которые  он развешивал  в кабинете  и  коридоре,
вызывали у нее  только кислую гримасу: "Пылища".  Впрочем, мать Павла умерла
слишком давно,  а  детям Федор  Михайлович свою деятельность  критиковать не
дозволял категорически.  Незадолго до смерти составил он каталог своих работ
и положил его под стекло на микроскопном столике.
     "Твое наследство, Павел".
     Схоронив отца, Павел спросил Софью - хочет  ли она узнать, что осталось
от  отца  помимо сберкнижек:  библиотека,  охотничье снаряжение, микроскопы,
спаниель. Софья немедленно заявила,  что  библиотеку  заберет, а прочее брат
может продать и деньги себе оставить: "У Митьки диплом,  он, небось, большие
деньги стоит". Сколько стоит русский спаниель с дипломом на двенадцатом году
жизни, Павел примерно представлял, но книги отдал,  лишь бы порвать поскорее
последнюю  ниточку, связывавшую Романовых и Глущенко. Таким образом, если не
считать  охотничьего  снаряжения и  Митьки,  который на десятый  день  после
смерти хозяина все  же  стал кое-что жрать - к  великой радости любившей пса
Кати, - Павел получил в наследство только две пухлые папки с грамотами отца,
еще  одну со  всякими документами, два микроскопа,  две  дюжины коробочек  с
рисовыми шедеврами, банку с рисом, на коем отец собирался, видать, начертать
еще не одну славную главу, - ну, и сберкнижку, конечно.
     Получалось  так,  что  все  семейные   тайны,   весьма   интересовавшие
романтически  настроенного  Павла,  отец  унес  в  могилу.  Павел  тщательно
перебрал  все  бумаги  и  документы,  перетряхнул  книги,  особенно те,  что
отдавались  Софье,  -  ничего,  ни  малейшего  следа  истории  семьи.  Адрес
лондонской тетки отец, конечно же, уничтожил. Письмо тоже.
     Через несколько  дней,  шестнадцатого,  возвратившись  с  родительского
собрания, мучась  головной  болью, разжевывая  горькую  таблетку,  опустился
Павел в отцовское кресло у "рисового" столика. Голова гудела нещадно. Тщетно
попытавшись остудить лоб о поверхность положенного на стол  оргстекла, Павел
машинально включил подсветку  под меньшим  из микроскопов. Глянул  в окуляр,
настройка оказалась сбита,  он  покрутил  колесико.  На  предметном  столике
лежало белое, чуть желтоватое, припорошенное  уже пылью, рисовое зернышко. А
на матовой его поверхности уверенным отцовским резцом было проставлено:
     ПАША И СОНЯ, НЕ МЕЧИТЕ РИС ПЕРЕД СВИНЬЯМИ.
     И больше -  ни слова, хотя места на поверхности зернышка оставалось еще
на  пол-"Каштанки".  Павел  неловко  взял пинцет  из  стаканчика, попробовал
зернышко повернуть и  уронил его на пол. Долго  подбирал,  снова водрузил на
предметный  столик  вместе  с  клочьями  пыли,  -  таковые  под  микроскопом
приобрели хищный какой-то, чем-то даже тропический вид. Снова глянул.
     ПАША И СОНЯ, НЕ МЕЧИТЕ РИС ПЕРЕД СВИНЬЯМИ.
     Павел не сразу даже и заметил, что это другая надпись, сделанная как бы
готической вязью  на  русский манер.  Подобных сентенций отец не  произносил
никогда. Неужто писал не он? Павел поворошил зернышко, нашел прежнюю надпись
-  на другой стороне зерна.  А уж заодно и еще две  таких же надписи,  двумя
другими  разновидностями шрифта.  Отец  очень хотел отчего-то, чтобы  Соня и
Паша  вняли  его требованию не  метать  рис.  Рядом  с  микроскопом  нашлась
коробочка, а в ней пять зерен удлиненного, "мексиканского" риса. Павел сунул
первое же  на  предметный столик. Никакого текста  на зерне  не было, только
мелкая-мелкая сеточка  как бы наштрихована.  Павел догадался,  что требуется
дополнительное   увеличение.  На  этот  случай  рядом  стоял  более   мощный
микроскоп,  купленный на  "мичуринские" деньги, отец  им  очень гордился.  В
самом  деле,  при  помощи второго  микроскопа дело  пошло на лад. Необъятную
поверхность зернышка покрывали  тысячи и тысячи строк, но все - на неведомом
Павлу французском  языке. Впрочем,  присмотревшись к  тексту, Павел  заметил
несколько  русских  имен, написанных французскими буквами, и догадался,  что
перед  ним  перевод  чего-то  русского.  Французский  знала  Катя,  она  его
преподавала  в  той  же школе.  Но  она уже легла,  и  Павел решил  поискать
чего-нибудь на понятном наречии. Павел оглядел стол,  не замечая, что голова
больше не болит. Стеклянная банка, аккуратно завинченная, стояла прямо перед
ним, и в  ней содержалось килограмма два с половиной рисовых зерен. И, может
быть, все они были исписаны отцом. Павел вспомнил слова Федора Михайловича о
том, что на выставки принимались исключительно произведения на русском языке
и на языках союзных республик. Лишь много лет назад получил Федор Михайлович
заказ на подарок алжирскому президенту Ахмеду Бен Белле: предстояло вырезать
на четверти зерна  текст "Песни  о Соколе", но на арабском языке,  -  однако
покуда искали  текст  для умельца,  покуда шлифовали  линзы для  микроскопа,
который предполагалось подарить с рисом вместе, Бен  Беллу  сняли с  работы,
заказ  пропал,  а Федор Михайлович  работать  на экспорт  закаялся. Так  что
французские записи могли быть только его частным рукодельем.
     Несколько первых зерен  в банке оказались пустыми. На седьмом по  счету
обнаружились  стихи. Сверху  шла  какая-то волнистая черточка, потом  вторая
покороче, а ниже - стихи. И, хотя Павел преподавал историю, а не литературу,
он понял, что это, всего вероятнее, собственные стихи  отца.  Уж больно  они
были плохи и написаны теми  самыми выражениями,  которыми  рассказывал  отец
своим ученикам -  в  том числе  и Павлу,  -  что,  вот,  мол,  "погиб  поэт,
невольник чести". Только речь тут шла явно не о Пушкине.
     Народ, по глупости воспрянув,
     Тебя казнил в толпе тиранов,
     Глумились над тобой в тиши
     Китайцы, венгры, латыши.
     И  дальше  в том  же духе. Верхние  черточки,  догадался  Павел, читать
полагалось  в  "мичуринский" микроскоп.  Павел взмахнул пинцетом  - ловкость
пришла вместе с азартом поиска.
     "Памяти  моего  незабвенного  отца,   Михаила   Алексеевича   Романова,
погибшего 7 июля 1918 года в  Екатеринбурге, или 22 сентября того же года во
Пскове, или  5 октября  того  же года  во Пскове,  но до  20 декабря того же
года".
     "Вот это  уже лишнее", - подумал  Павел, однако любопытство разгорелось
как  никогда  прежде:  может  быть,  перед  ним,  Павлом,  откроются  сейчас
сокровенные семейные тайны, желательно все.  Различные тщеславные подозрения
пересилили в нем страх перед отделом кадров и другими  сходными институтами,
и он стал лихорадочно  раскапывать пинцетом верхние слои риса в банке. Почти
все зерна, попадавшие на предметный столик,  оказывались исписаны -  в одном
из двух  масштабов. В случае, когда отец пользовался более крупным вариантом
записи, на зернышке оказывались награвированы одна-две фразы, чаще всего это
были  короткие биографические  справки и относились  они по большей  части к
людям, Павлу совершенно неизвестным.
     ТАВЕРНЬЕ, Адольф Павлович. Род. 4.7.1775 в Марселе, ум. 10.11.1825 близ
Мариуполя.
     СОЛОМКО, Сергей  Сергеевич.  Род.  1855 (близ  Харькова?), ум.  1928  в
Париже.
     СОЛОМКО (САЛОМКА), вагенмейстер, годы жизни не установлены. Видимо, дед
придворного акварелиста. Сопровождал ЕГО туда, барона обратно.
     ВОЛКОНСКИЙ, Петр Михайлович, св. князь. Род. 1776, ум. 1865.
     РОМАНОВ, Михаил Николаевич.  Род. 22.11.1878, расстрелян в Перми в ночь
с 12 на 13.6.1918.
     ГРОМОВ, Никита Алексеевич (Романов). Род. 2.1.1902,  пропал без вести в
начале февраля 1918.
     СВИБЛОВ, Игнатий  Михайлович (монах Иннокентий), граф. Род.  6.12.1810,
ум. 25 дек. (ст. стиль) 1898 в Томске.
     ВИЛЛИЕ, Яков Васильевич. Род. 1765 в Эдинбурге, ум. 1854.
     РОМАНОВ,  Александр  Николаевич.  Род.  17.4.1818,  ум.  1.3.1881 г.  в
Петербурге.
     Трижды или  четырежды попалось  зернышко  с  одним и  тем  же  текстом,
повествовавшим, что
     РОМАНОВ Михаил Алексеевич. Род. 11.3.1881 в Томске, ум.  между 7 июля и
20 декабря 1918 в Екатеринбурге, или Пскове,  или Креславле, или  Перми, или
Алапаевске.
     На зернышках с  более мелким текстом, как правило,  умещались  сотни  и
сотни фраз, чаще всего на французском,  реже  на немецком  языке. Попалось и
зернышко, целиком исписанное одними цифрами,  только цифры, много тысяч цифр
и  между ними значки непонятные. Были и  русские тексты,  но  чаще всего ими
оказывались стихи, всегда плохие, всегда на одну тему, с тем же посвящением,
-  стихи,  впрочем, были  в  разных стилях:  одно  с  вовсе  уж  откровенным
"Погубила  безвинного  родина светлая", другое отчего-то гекзаметром, третье
начиналось: "Тишь да  гладь.  И  я  на  сцену вылез" - в нем Павел ничего не
понял, заподозрил,  что это плагиат  какой-то  или перевод в крайнем случае.
Потом попалось и такое зернышко:
     РОМАНОВ Павел Федорович. Род. 21.2.1946 в Екатеринбурге.
     Через час Катя  вошла в кабинет  свекра, ставший теперь комнатой Павла.
"Чего спать-то не идешь", - застряло у нее  в горле. Муж лихорадочно ковырял
пинцетом в банке  с рисом - и ее, Катю, не видел и не слышал. Катя вспомнила
свекра,  поняла, что демон рисовой каллиграфии  переселился теперь  в Павла,
снова спать пошла.
     Павел же  тем временем  перебирал бесконечные биографические справки, в
которых  теперь  стали  попадаться и  личности весьма известные -  Аракчеев,
архимандрит Фотий, министр Канкрин, канцлер Горчаков, вперемешку с какими-то
князьями  Бирюлевыми,  Игнашками,  сыновьями  Михайловыми,   беглыми  бабами
Настасьями и еще Господь разберет с  кем. Встречались и личные записки отца,
из  них  явствовало  пока  немногое,  но  и  это  немногое  было  для  Павла
откровением: скажем, он лишь сейчас узнал, что мать отца - его, Павла, стало
быть, родную бабушку - звали Анной Вильгельмовной! Сроду не слыхал  Павел ни
про каких  Вильгельмов-предков, всегда  полагал себя  чистокровным  русским.
Становилось  ясно,  что все сколько-нибудь  важное  доверял  покойный  Федор
Михайлович только  рису:  как подумалось Павлу, "чтоб  съесть было  попроще,
если надо будет". А тут еще на одном из зернышек обнаружилась такая надпись:
     РОМАНОВ  Алексей  Федорович (Александрович). Род. 1835, ум.  7.6.1904 в
Дерпте. Сын Федора Кузьмича.
     И  тогда Романова Павла Федоровича, преподавателя истории средней школы
No 59 г. Свердловска,  русского, беспартийного, женатого, бездетного, именно
в  силу  того, что  был  он учителем истории, а не ботаники, прошиб холодный
пот. Если раньше он искал неведомо что, секрет какой-нибудь семейный или там
легенду, то теперь получалось, что прадед Павла был и в самом деле человеком
необычайным.  Еще  бы,  он  был сыном  Федора  Кузьмича Романова! Сам  Федор
Кузьмич  не замедлил  объявиться на  каком-то из очередных зерен, и даты его
жизни подтвердили все, о чем Павел и так догадался:
     РОМАНОВ Александр  Павлович. Род. в СПб  12 декабря 1777  года, умер 20
января 1864 года близ Томска под именем старца Федора Кузьмича.
     Каким образом от почти  шестидесятилетнего  старца  в 1835 году родился
прадед  Павла -  еще предстояло  выяснить.  Одно было  несомненно:  при всей
романтичности этой  истории, лично  Павлу  она ничего хорошего  не сулила. О
старце  Федоре  Кузьмиче  Павел знал,  конечно, не  из  педвузовского  курса
истории, а из научно-популярных  статеек  с вечно издевательской интонацией,
иной  раз мелькавших  в  советских  журналах. Чтобы прояснить  сей вопрос до
конца, предстояло, видимо,  перебрать еще очень много риса. Но на дворе была
глухая ночь, и Павел внезапно почувствовал, что ему необходимо выпить водки.
     Он прошел  на кухню  и  вытащил  из  холодильника  початую,  от поминок
оставшуюся  бутылку,  стал пить  прямо из горлышка. Не  прошло и  нескольких
секунд, как  потекли  по  всему телу  тепло  и  спокойствие. Усталого  Павла
забрало, мысли постепенно пояснели,  округлились,  еще  небольшое усилие - и
Павел  понял,  что,  буде не  объявятся  другие,  пока неведомые факторы, на
сегодняшний  день   его  права   на  российский   престол,  вероятно,  самые
неоспоримые. Мысль о том, что в 1835 году престолонаследие стало  совершенно
незаконным  и  узурпаторским,  явилась  как-то  сразу  и  показалась  весьма
любопытной.
     Как  быть,  -  степенно  рассуждал Павел в пустой кухне,  отхлебнув еще
разок. Большой ли  профит обнаружить,  что ты доводишься -  Павел прикинул в
уме -  пятиюродным братом  убиенному царевичу Алексею?  Прежде  всего,  если
узнают, ясное дело,  могут расстрелять  как  недорасстрелянного. Но вряд ли.
Времена  другие. Посадют. Это - если не молчать. А если молчать? Тогда... не
посадют. Как отец знал об этом всю жизнь, тихо радуясь, что он Романов, царь
Федор не то  второй, не  то третий. И  все записи вел  так,  чтобы ничего не
бояться, чтобы в любую минуту кашу из них сварить.
     Страшное подозрение  охватило Павла. Ему  вспомнилась  банка с рисом на
отцовском столе  такой, какой была всего недели три тому  назад, - тогда она
стояла  почти полная.  Теперь  в ней  было  даже меньше  двух третей.  Павел
бросился к  спящей  Кате.  Та  открыла один  глаз  и прежде всего обиделась:
насчет того, что, во-первых, если он будит жену из-за рисовой каши и другого
повода разбудить  ее не имеет, то искал бы себе в жены рисовую  кашу, и что,
во-первых, она, слава Богу, в своем доме и не обязана давать  отчет,  и что,
во-первых, должен же  он понять, что Митька после смерти  Федора Михайловича
десять дней жрать  ничего  не  хотел, а  Федор Михайлович пса к рисовой каше
приучил, а риса  в магазине нет, а у нас  весь кончился, а должна  же собака
поесть, вот она кашу и сварила, и всего-то один раз, а он совсем обнаглел...
     Павел в отчаянии  вернулся к себе. Митька уютно и по-стариковски  сопел
на диване, задрав  все четыре лапы. Павел поглядел на  его  брюхо и мысленно
попрощался  с  какой-то частью семейных  тайн, которые  попали  именно туда.
Оставалось надеяться на то, что все самое важное отец записывал по нескольку
раз. "Тоже  нахлебник",  - с  грустью  подумал  Павел, снова присаживаясь  к
микроскопу. Заодно и отхлебнул еще разок - бутылку он взял с собой.
     Взгляд его упал на  покоящийся под стеклом стола  список "трудов" отца.
Здесь были обозначены и "Слово о полку Игореве", на четырех  рисовых зернах,
переданных  в дар Историческому музею  в Москве, и статья "Головокружение от
успехов", на одном рисовом зерне, дар музею  в  Гори, и еще много такого же.
Никакого отношения к содержимому заветной банки список не имел. Зато  первое
же  зернышко,  сунутое  после  бесплодного  изучения "списка" на  предметный
"мичуринский" столик, принесло разгадку -  что же все-таки переводил  отец с
русского на  французский,  не  поленившись испещрить  бисерной вязью  многие
сотни  зернышек.  На этом  же  зерне  отыскался  как  бы  "титульный лист" -
французского-то Павел не знал, но латинские буквы были понятны сами по себе.
Опасаясь - обыска, что  ли,  - но,  видимо,  желая сохранить для себя  текст
полюбившегося  произведения,  перевел Федор  Михайлович на  французский язык
роман  Бориса  Пастернака "Доктор Живаго".  Отсюда и  русские фамилии. Павел
тихо выругался, сунул зерно в банку. Литература его интересовала мало, разве
что детективная, о  Пастернаке  он знал только,  что  с этим романом  связан
какой-то большой государственный скандал эпохи его, Павлова, детства. Однако
чего же только человек не сделает со страху.
     Рису в  банке  было много, Павел понимал,  что  прочитано только  самое
начало. Вдруг  у  старца  Федора  Кузьмича были  и  другие дети?  Да  и  где
окончательные  доказательства  того, что старец Федор  Кузьмич  -  император
Александр  Первый? Сколько  сестер  и  братьев было у деда?  У прадеда? Да и
вообще,  с чего  это  вдруг заниматься своим  происхождением? Денег  это  не
принесет, счастья тоже,  а жизнь себе очень даже  запросто испортить  можно.
Были уже в России Лжедимитрии всякие, княжны Таракановы, прочих самозванцев,
можно сказать, от пуза.  У всех получалось очень плохо. Ночь наваливалась на
Павла духотой, головной болью, предчувствиями. Потирая левый висок, сунул он
на предметный столик очередное зернышко. На нем отец, видимо, пробовал новый
резец,  только   одна   надпись   ясно   просматривалась  среди   совершенно
бессмысленных штрихов:
     Я БЫ ТВОЮ МАТЬ.
     В пятом часу  утра Павлу стало плохо. Зверски ломило спину, и понял он,
что на  работу пойти не сможет, -  а ведь  уже в  восемь тридцать предстояло
восьмому  "бе"  что-то  рассказывать про  историческую  неизбежность падения
дома... получалось, своих же  собственных предков? Да нет же, младшей ветви!
Павел  проникался  ненавистью  к просвещенному солдафону Николаю  Первому, к
освободившему  всякое  быдло  Александру  Второму, к  алкоголику  Александру
Третьему, к погубителю России Николаю Второму.  Все эти  узурпаторы были ему
мерзки  и отвратительны без  всяких оговорок, даже железные дороги Москва  -
Петербург и Великую Транссибирскую магистраль позабыл Павел в пылу ночного и
не совсем трезвого гнева. Голова  болела  все  сильнее, озноб начался. Тогда
встал  он через силу и  пошел на кухню. Выпил от похмелья таблетку аспирина,
потом вторую, третью. От кислого вкуса накатило на Павла  некое наитие, и он
стал  есть таблетки одну  за другой, покуда не съел  все,  что нашел,  - две
полоски лекарства,  двадцать таблеток. А дальше пошел, бухнулся к Митьке  на
диван, ничего не помнил уже.
     Проснулся поздно, в пол-одиннадцатого. Было непривычно тихо, Катя давно
ушла в  школу,  но звуки исчезли из мира Павла чуть ли не  все,  тишина была
гуще,  чем в деревне в полдень. Павел полежал  немного,  с трудом разделся и
переполз в  постель; температура, позже смеренная, оказалась  38°  с длинным
хвостиком, и  живот начал болеть, килограмм же недочитанного риса манил, как
сто томов "Библиотеки современного  детектива", окажись таковая под рукой. С
трудом набрал Павел номер поликлиники, вызвал  врача, сказал адрес,  никаких
ответов не  слыша. Опять заснул и  сон  увидел странный:  будто в том  самом
ЗАГС'е,  где  он  сколько-то лет  назад  с  Катей расписывался,  подводят  к
красному  столу двух каких-то дюжих  молодоженов  с расплывчатыми  лицами, и
совершается  над  ними  обряд социалистического  венчания -  именно так  это
называлось во  сне  и странным  совсем не  показалось.  Дали в  руки невесте
здоровенный  серп, - Павел не понял сперва -  затем, что ли, чтобы в  случае
неверности  мужниной  покарать  его  было  чем?  - а жениху  -  молот,  тоже
здоровенный, чтоб, наверное, стучал лучше в эту, как ее, - стальную грудь, -
и поставили  перед красным столом, а стол сразу выше стал как-то,  алтарней,
что  ли,  -  в  позу  знаменитой  скульптурной  группы  Мухиной  "Рабочий  и
колхозница",  -  так  и  оставили  стоять. Дальше  сон  заволокло  какими-то
наплывами,  рабочий от колхозницы  так  же, как  и она от него, отодвигаться
стали,  повернулись  лицом друг  к другу  и  неожиданно заняли  фехтовальные
позиции.  Колхозница сделала сначала резкий  выпад  в  нижний кварт,  норовя
застигнуть того врасплох, но он был начеку и точным взмахом молота парировал
удар, сам сделал прямой выпад, но лишь  громыхнул о  серп; звон стоял хотя и
глухой,  но  непрестанный,  и  от  звона  этого  Павел  проснулся.  Звонили,
оказывается, в дверь, чтобы открыть ее, пришлось встать.
     Виктор  Пантелеймонович  Глущенко  очень   себя  уважал.  Женившись  на
властной Софье, разобравшись, что у той с братом большие контры, он старался
демонстративно  поддерживать с Павлом нечто вроде независимых добрососедских
отношений.  Он-то и обнаружился за  дверью,  когда  похмельный, аспиринный и
оглохший праправнук царя Александра Первого, держась двумя руками за  косяк,
открыл  дверь  ногой.  Мир погрузился  для Павла  в  тихую  вату, в  которой
разносились разве что легкие жужжания.
     - Нездоров  ты,  Паша, но  прости уж, я по делу, да и ненадолго  вовсе.
Брокгауза  мы у тебя не  всего забрали, дополнительные тома  куда-то делись,
четыре их должно быть.  За ними вот пришел. Словарь Даля тоже взять  забыли.
Он,  видать, у тебя заставлен  куда-то,  а  он тебе ни к чему, ты ж историк,
Ушакова   взяли,  что   верно,  то  верно,  спасибо  не  утаил  ты  его,   и
семнадцатитомному  академическому тоже радуемся, а  вот просит Софья узнать,
был ли у  отца четырехтомный малый?  Ты уж скажи, либо  себе  оставил, тогда
либо  стоимость  его...  Маленькие  ведь  деньги,   всего  два  номинала   в
магазине...
     Ничего этого Павел, конечно, не слышал.  Полусидя на постели, глядел он
на  зятя,  на  седые  его  и прилизанные вихры,  на  дрожащие от собственной
храбрости губы. Виктор очень  себя уважал, но Романовых боялся,  больше всех
покойного Федора  Михайловича, потом жену свою, Софью, и Павла тоже, и  даже
жену Павла - даром что Катя была урожденная Бахман. Но больше всех боялся он
дяди своей жены, не Романова, кстати, а Керзона, знаменитого пушкиниста, но,
увы, чистопородного иудея - об этом жутком дяде узнал он лишь года через два
после  женитьбы.  Что  мать у жены еврейка,  то для  директора автохозяйства
полбеды бы, раз мамаша помре, а папаша Романов. Но живой,  да еще знаменитый
дядя-еврей навеки убедил  Виктора Глущенко,  что от Романовых любой подлости
можно ждать - и дядю-жида, и тетю в Лондоне,  о которой узнал, шаря у жены в
секретере.  Эта,  впрочем, хоть  в  анкету  не  просилась,  и  вообще  тетку
Александру Михайловну Глущенко считал наваждением, навью,  миражем, от коего
вполне достаточно защититься чураниями. И между тем, хотя  и боялся Глущенко
всех своих нынешних родичей  - а еще  пуще них собственного  сына Всеволода,
горе-сидельца, - но права на словари собирался отстаивать до конца, несмотря
на то, что Павел глядел на него взором совсем невидящим.
     - Как ты посмотришь, Виктор Пантелеймонович, ежели я  Софью заточу... в
ООН?
     Глущенко умолк и испуганно захлопал глазами.
     - За то, что в  Италии со  стрельцами против меня бунтовала. А ее бы  в
ООН и наводнением. А? Стой, это не ее...
     Глущенко утратил остатки храбрости:
     -  Что ты, Паша, может, "скорую" вызвать? - и потянулся к  телефону, но
телефон стоял прямо  у  книжного шкафа,  а  в нем за стеклом тусклым золотом
светились и четыре тома дополнительного Брокгауза, и четыре тома Даля. - Так
можно я  их возьму? - встрепенулся он, быстро, не  глядя  на Павла, выхватил
книги из шкафа и исчез в прихожей, столкнувшись на пороге с вызванной Павлом
врачихой  из  поликлиники,  которая,  почти не  глянув  на  Павла,  выписала
бюллетень, велела Глущенко, раз уж он не родственник, вызвать с  работы жену
больного, потому что тот нуждается в уходе, а в больницу его класть некуда.
     Где-то на  свете что-то  происходило. Праправнук  императора Александра
Первого  лежал и бредил;  чистопородный русский спаниель с рыжими пятнами на
ушах вылизывал праправнуку лицо длинным  и нежным языком; перепуганная  жена
праправнука спешила  с  работы на  помощь, отпросившись у  завуча;  директор
автохозяйства   с  сознанием   исполненного  долга  трусил  домой   к  жене,
праправнучке того же  императора,  в  этот самый момент с отвращением мывшей
кухонную раковину; некий горчайший  алкоголик на другой стороне земного шара
медленно засыпал после  тяжелейшего  перенапряжения, выпавшего на его долю в
этот  вечер;  некий  хорошо  тренированный и  относительно молодой человек с
легкой  проседью  в   волосах  подписывался  под  длиннейшими  инструкциями,
получаемыми им  в напутствие, каковые вручал ему  сухой и  рябой  полковник,
прозванный подчиненными  "король-исполнитель"; а  неведомый  России законный
ее, в бозе почивший царь спал вечным сном в земле захолустного свердловского
кладбища.



     Ищейки русской полиции обладают исключительным нюхом.
     МАРКИЗ ДЕ КЮСТИН.
     РОССИЯ В 1839 г.

     Вихри неслись со  всех  сторон  на  Скалистые  горы.  Кроме посторонних
ветров,  дул  еще  и какой-то свой - жесткий, игольчатый, горный; дул сверху
вниз,  с альпийских лугов, от которых до вершины Элберта уже рукой подать. И
весь хребет Саватч, несмотря на взошедшее солнце, все более холодел. Холодел
и  великан  Элберт, источенный,  словно старый  комод древоточцем, ходами  и
подземельями,  в  которых  размещался  наиболее  значительный  в  мире центр
прикладной  магии. В подземельях этих, естественно, никакого холода не было,
зато  суета стояла нынче необычайная.  Началась она еще вчера после полудня,
когда,  едва лишь прочитав  записку  референта, директор  центра, всемогущий
старец Артур Форбс, ни с кем не совещаясь, а лишь пуская в ход уже много лет
назад  выработанный  план,  привел  в  боевую готовность  значительную часть
подчиненных.
     В те ночные часы  (по свердловскому  времени, естественно; в  Скалистых
горах еще день стоял), когда Павел  Романов на пустой кухне закусывал  водку
хлебом и кефиром, престолонаследные мысли его были  расслышаны - невзирая на
едва ли восемь тысяч миль расстояния от Свердловска до горы Элберт, языковой
барьер и прочие обстоятельства. Даже те мысли, которые еще не оформились,  а
лишь зрели в подсознании  Павла -  о том, что  весь рис  надо  быстро-быстро
высыпать в помойку, что  следует заявить  свои права на  российский престол,
что  отец  был  сукин  сын,  раз не поделился  ничем  при  жизни, -  все это
немедленно  становилось  известно  некоему  горчайшему   алкоголику,  удобно
засевшему  в  глубочайшем из  бункеров  в  толще Скалистых гор. Быть  может,
человек  этот был  не совсем  расово  полноценен с точки зрения,  к примеру,
Ку-Клукс-Клана, Союза Русского Народа или даже организации "Черные пантеры".
Но в своем деле он не имел  равных, короче говоря, человеком этим был индеец
Атон  Джексон,  величайший в мире телепат-нетрезвовик. Трезвое  человеческое
сознание оставалось  для Джексона книгой за семью печатями, но стоило любому
горемыке  в любом краю  земли хлопнуть сто граммов - книга открывалась, Атон
все знал об этом  человеке  и при  желании мог  с ним разговаривать. Правда,
лишь изредка и случайно начальство получало от него информацию действительно
ценную, ибо  единственный  вопрос,  который  Джексон  считал  важным, охотно
принимал  к передаче и задавал по собственной инициативе, был - "Что пьете?"
И обалделый повстанец  в  Никарагуа отвечал неведомо кому: "Ром", и столь же
обалделый  хуацяо в Маниле  говорил в пространство: "Маотай", а председатель
Кировоградского обкома  сообщал ему доверительно: "Горилку",  - но  это было
все, что могли  узнать  Пентагон и ЦРУ от лучшего своего телепата совершенно
точно, в любое время суток, безотказно. Лишь очень и очень редко на Джексона
что-то  находило,  рука  его  тянулась  к  переключателю магнитофона,  и  он
диктовал  мысли  обследуемого  в  течение двадцати, тридцати, а  то и больше
минут,  покуда   из  того  не  выветривался  хмель,  либо  пока  объект   от
дополнительного  приема  катализирующих веществ  не  вырубался  начисто.  На
случай  такого  редкого события  при Джексоне посменно дежурили секретари, в
чьи  обязанности входило поставить  начальство в  известность  о том, что  у
индейца "дзен", - управляемый  или нет. В случае неуправляемого наития после
расшифровки и  перевода пьяного телепатьего  лепета на столы начальства чаще
всего ложился полный  отчет о том, какая стерва Луиза, какой негодяй Луиджи,
он не дает выпивки в долг, а она  вообще не дает...  Но в этот раз "дзен"  с
индейцем приключился редчайший, управляемый,  всплыло, видать, из  хмельного
подсознания старое-престарое приказание  покойного Айка - а с ним индеец был
в  отношениях  почти  дружеских  -  приказание,  от  исполнения  которого  в
недалеком будущем  зависела, быть может,  судьба всего  западного  мира,  но
выполнить каковое не представлялось возможным вот уже более четверти века.
     - Теряю... Теряю... - хрипел  голос  индейца с магнитофонной ленты, ибо
сам индеец уже спал, а трое неутомимых референтов были заняты расшифровкой и
переводом  надиктованного,  ведь  на  расшифровку  оного  генерал Форбс  дал
всего-то  час.  - Теряю...  Нет,  вот  еще отхлебнул, вероятно,  это простая
русская водка однократной очистки с примесью, кажется, депрессанта - можно и
не  спрашивать...  Так вот что: отец был  сукин сын, а мать  его звали  Анна
Вильгельмовна...
     Но  это  все  было ночью,  а  сейчас,  холодным горным утром,  отчет  с
расшифровкой  давно уже  был размножен  и  разослан кому надо,  референты  в
полном  отпаде спали,  не  покинув  кресел, а сам  Атон  Джексон,  напротив,
проснувшийся, желтыми  пальцами скручивал пробку с бутылки  "скотча". В  эти
минуты вход в его бункер был  строжайше запрещен всем, даже четырем  любимым
кобелям бесшерстой мексиканской  породы, трое из  коих от рождения  имели по
четыре зуба  в пасти, а один  - шесть. Собаки спали вместе  с Джексоном, но,
чутко  предвидя  пробуждение  хозяина, незадолго до такового, стуча когтями,
уходили  по винтовой  лесенке.  Ибо трезвый с  похмелюги Атон потоками брани
затмевал пророка Валаама, а репрессивными действиями  -  древнего императора
Цинь Шихуана.  После того,  как он непочатой  бутылкой  виски  убил  курьера
Конгресса, а бутылку, к счастью уцелевшую, опорожнил себе в желудок, - после
этого сенаторская комиссия, ввиду  чрезвычайной важности миссии, возложенной
на  Атона,  от   уголовного  преследования  отказалась,  покойного  Нарроуэя
квалифицировала как национального героя, а для дальнейшего общения с  Атоном
разработала систему предохранительных  мер. Поутру виски,  - очень редко, по
новолуниям, джин, - подавались ему конвейерным  устройством, скудная закуска
стояла целым сундуком рядом с креслом -  Атон  от  рождения признавал из еды
один пеммикан, иначе говоря, сушеное  и размолотое мясо, больше ничего, и ни
цинги, ни  иных болезней при этом знать на знал. По опыту было известно, что
страшное  трезвое состояние Джексона  дольше  двадцати минут продержаться не
может: скрутит старый чероки  узловатыми  пальцами горло  бутылки, отхлебнет
разом до половины,  уставится в пространство  прямо под ногами и  непременно
вслух - к вечеру заговорит уже про себя, а  с утра только  вслух -  спросит,
скажем,  императора  Бокассу -  "Что пьете?" Император,  у  которого в  силу
географических причин белый  день - давным-давно, и вообще империя сыплется,
удивленно  ответит  в  пространство:  "Драй  джин",  а   потом   вернется  к
прерванному занятию  -  к  дегустации  шпиона  какого-нибудь  суданского,  к
примеру. И случается,  что  до самого вечера это  и вся  ценная  информация,
которую получат Пентагон и ЦРУ от лучшего своего телепата.
     Но сегодня об  Атоне  уже почти забыли. Стартовая  капсула телепортации
впервые  за полгода готовилась к функциональному акту. Полгода простоя  были
вынужденными: после скандала с зараженными шлюхами. Случилось  так,  что три
проститутки,  предварительно зараженные различными  смертельными  болезнями,
были телепортированы  в  личные  апартаменты  бородатого  премьера  соседней
страны,  но  бациллы Хансена,  бледные  спирохеты  и  туберкулезные  палочки
состояния телепортации не выдержали, и  проститутки  прибыли  в распоряжение
премьера  санированными  до  стерильности.  А  нынче  -   бледный,   наскоро
проинструктированный агент-телепортант,  уроженец  Ямайки, несмотря  на  это
вполне белый и,  как поговаривали, побочный сын одного знаменитого писателя,
окопавшегося в тамошних краях, - Джеймс Карриган Найпл, тридцати семи лет от
роду, ждал момента, когда  кривой палец генерала  Форбса ткнется в стартовую
клавишу, и он, Джеймс, превратится в волновую дугу между Скалистыми горами и
Кудринской площадью в Москве, через долю секунды после этого начнет нелегкое
странствие по России в далекий Екатеринбург, дабы найти истинного, законного
наконец-то  претендента на  российский  престол, Павла Ф.  Романова,  заодно
изничтожая всех других возможных претендентов на таковой,  или,  что  лучше,
добиваясь от них письменного отречения от престола.  Целый сектор информации
где-то   в  подошве  Элберта  восстановил  за  ночь  список  всех  возможных
родственников Павла  Романова. Ведь все они могли при стечении обстоятельств
оказаться претендентами на царский престол - ввиду отсутствия ясных законов,
кто же  в  России  является  истинным престолонаследником, старший  ли  сын,
младшая ли дочь, незаконный ли сын  племянницы либо законный сын  незаконной
супруги, - сколько раз эти законы  менялись,  а вот теперь, впервые за шесть
десятков  лет  сомнений,  возникала  возможность однозначно решить  вопрос о
"российском наследстве", предъявить миру своего, американского  ставленника.
Причины, по которым США  такой претендент требовался больше,  чем весь уран,
вся  нефть  и все золото  мира,  скрывались настолько  тщательно,  что  были
известны  лишь  пяти-шести  сотням  человек,  наиболее  доверенным  лицам  в
государстве  и в  институте  Форбса.  Другие секторы института  одновременно
запускали  в  печать давно  уже  подготовленные  компрометирующие  материалы
биографий  уцелевших  наследников   младшей   линии   Романовых:   Владимира
Кирилловича  Романова в  первую  очередь, Никиты Александровича  Романова во
вторую  очередь и очень  многих  более-менее  заметных  Романовых  в  третью
очередь,  а  уж  заодно   и  материалы  против  Милославских,  Палеологов  и
Кантакузинов, в последнее время поднявших  голову и заявивших свои претензии
сразу и на константинопольский, и на российский престолы.
     Словом,  заработал  огромный  механизм управляемой  цепной  реакции,  в
котором личность скромного свердловского учителя представлялась чем-то вроде
роли  уранового  стержня  в реакторе.  Не  один конгрессмен, не один сенатор
нынче,  узнав  о  неожиданной  находке,  переводил дух,  отирал лоб,  вот уж
сколько лет покрытый испариной страха, мелко крестился - или  не  крестился,
если  был  другого  вероисповедания - и шептал "Слава Богу",  -  в отдельных
случаях "Аллаху", "ангелу Моронию"  и т.д.  Вступал  в действие спасительный
для США проект "Остров Баратария".
     Если на свете можно было бы отыскать человека, которому в данный момент
Джеймс  Найпл завидовал больше всех, им  явно  оказался бы Атон Джексон. Ибо
Атону  по  службе  полагалось  хлебнуть  сейчас как  можно больше чего  душа
захочет (а душа всегда хотела виски), ему же, Джеймсу, обмотанному датчиками
и  круглыми  щетками,  ничего  такого  до  самого  воплощения  в  Москве  не
полагалось.  Сам  изобретатель  телепортационной камеры, Йован Абрамовитц, в
прошлом партизан-герцеговинец,  ныне  же профессор  парафизики  из Хьюстона,
дежурил возле недвижного Джеймса. Атон тем временем допивал  в своей  конуре
вторую бутылку, ласково  пинал наконец-то  допущенных к  нему  собак,  между
делом допрашивал кого-то в Монголии - что тот пьет, и, получив интереснейший
ответ  -  "гороховую  водку",  -   немедленно  требовал  к  прямому  проводу
президента США,  вместо этого его  соединяли с пресс-секретарем Белого дома,
но Атон,  забывший уже  про горох и президента,  просил  всего лишь передать
привет  Айку, что  и  выполнялось немедленно с помощью  медиума Ямагути, ибо
любое  желание Атона, согласно инструкциям  Форбса, должно  было исполняться
немедленно, даже если влекло последующие поправки к конституции США.
     Курьер конгресса, младший брат убитого Нарроуэя, ворвался в помещение и
протянул  Абрамитовитцу телефонограмму.  Тот распечатал, расплылся в  сочной
улыбке, передал листок Джеймсу.  Это было напутствие президента, которым тот
благословлял Джеймса на его миссию. Лежа Найпл выпрямился и попытался отдать
честь, как  совсем еще недавно делал в чине лейтенанта армии  ГДР, - оборвал
три-четыре контакта, получил от  грубого американского  еврея Абрамовитца по
шее.  Затем ощутил сунутый ему в  правую руку  дорожный чемоданчик,  затем -
тошноту телепортации.





     ... Бабка стояла почти у  самой стены метро "Краснопресненская", озирая
дальнозорким  взглядом  все  пространство до самой  трамвайной остановки, до
туалета, в  который  спешил зайти чуть ли  не  каждый второй, кто выходил из
метро. Боковым зрением видела она и зоопарк, и не очень трезвого милиционера
возле  газетного стенда, и негра  какого-то, и двух  девок каких-то,  и  еще
кого-то, и еще кого-то. Торговала бабка мороженым с  лотка, торговала бойко,
но обеденный перерыв ей тоже полагался, и было уже пора.
     Сильный  толчок в  спину  бросил  ее  прямо на  лоток.  Бабка  охнула и
обернулась.  Из-за ее спины вышел  -  не мог он оттуда  выйти,  там и  места
всего-то   сантиметров   десять   было!   -   довольно   высокий,   довольно
представительный,  довольно молодой  человек в  теплом пальто не  совсем  по
сезону, с маленьким чемоданчиком.
     -  Простите,  - сказал он с  заметным владимирским акцентом и  нырнул в
толпу. Мороженщица ошалело смотрела ему вслед.
     Молодой  человек подошел  к  газете,  прочитал  некролог-другой,  самый
длинный из  таковых извещал о  смерти  Подунина,  лауреата,  члена, главного
редактора - и ощутил прилив  уверенности.  Так  и полагалось. Он неторопливо
зашагал через площадь  Восстания, или, как его учили,  Кудринскую,  к дому в
начале улицы Герцена, она же Малая Никитская, - все эти названия должны были
еще пригодиться в будущем. Собственно, дом был  не в начале, а в конце, если
считать  от центра, но в центре - не в московском, а в  том, который в штате
Колорадо - ему втолковали, что телепортационный луч направлен точно в начало
улицы Герцена. И  потому выяснять, получилась ли погрешность  в сотню-другую
метров,  если начало  здесь, или же  в  добрую милю, если  с другой стороны,
сейчас было уже бесполезно.  Скорей всего это вообще никогда не требовалось,
замеры ментального поля по Москве производил некий левша  из Новой Зеландии,
давний-давний резидент, который  пропал неясно  куда месяца  два тому назад,
после того, как неудачно подал  документы  на  выезд  в  Израиль  -  на  том
основании,  что родился  в Иерусалиме  и имеет там родственников, но сам же,
балда, написал,  что хочет увидеть  родную  Вангануи. Соответственные органы
проверили и обнаружили, что Иерусалим  и впрямь  стоит  на реке Вангануи, но
оба  эти объекта  расположены в Новой Зеландии, Нортленд, а евреям  положено
только  в Израиль. Резидент  был не еврей, а левша,  и сидел теперь  пыльным
хвостом  накрывшись,  в какой-то северной  глуши, и связи с ним  ни у  кого,
кроме Джексона, не было. Между тем именно левше оказался обязан Джеймс Найпл
почти точной телепортацией на улицу Герцена, ибо тот заверил, что ментальные
поля  в  этом  районе  слабы  донельзя,  что  поля   умственных  напряжений,
создаваемые  близостью   бразильского,   турецкого,   египетского   и   даже
новозеландского  посольств  слабы, незначительное  отклонение может  создать
лишь близость зоопарка, но тут нужно смириться, ибо  все посольства можно на
крайний  случай  отозвать в американское на банкет, -  что  и было  сделано,
вопреки дипломатическому протоколу, еще московской ночью, -  заодно отвлекши
большие  силы  КГБ в  сторону  Калининского  проспекта. Зоопарк в посольство
пригласить  было невозможно,  оттого  и  пришлось Джеймсу топать  через  всю
площадь  туда,  куда  полагалось, - в  московский Дом  литераторов им.  А.А.
Фадеева.
     Перед дверями оного  Дома два  немолодых  типа хамской внешности и  без
документов  на  допуск  в  Дом   пытались  доказать  свою  принадлежность  к
литературному  миру, а равным образом право пить кофе и все другое  вместе с
остальным  литературным  Олимпом  в стенах любимой  обители. Третий человек,
росту  очень  маленького  и внешности  не хамской,  но хамитской, прыткий, с
повязкой  на рукаве, всем  своим видом и руками выражал  решимость никого не
пускать.
     - Похороны, товарищи! Ответственные похороны! Мероприятие!
     Джеймс предъявил хамиту гостевой  билет на вчерашнее число, - другого в
Элберте из-за спешки  подобрать не смогли.  Войти в  Дом литераторов Джеймсу
было необходимо,  там под условной плиткой кафеля в мужском туалете ждал его
билет на самолет  до  Свердловска,  кое-какие  бактериальные  препараты,  не
поддающиеся  телепортации, адреса  запасных  явок, а  главное  - указание на
явку, где надлежало провести нынешнюю ночь.  Из соображений секретности даже
сам  Джеймс не  знал,  кто именно положил  все  это хозяйство в  цедээльский
сортир. Но что положил, то уж точно положил.
     - Прикрепленных не  обслуживаем,  товарищ! -  сверкнул  очами хамит.  -
Говорят же вам, мероприятие! Читать умеете? Вон объявление висит,  по-русски
написано!
     Этого только не хватало.  Бесцельно прошел Джеймс по тротуару, поглядел
на пыльные посольские ступени, - посольство было  кипрское, выморочное, -  и
вернулся на  площадь. Помимо  неудачи с погребенным в литераторских подвалах
шпионским  хозяйством,  ощущал   Джеймс  и  еще  какое-то  неудобство  чисто
физического  свойства,  как  если  бы  что-то забыл дома,  без  чего  гулять
неудобно:  зонтика в дождь  не взял,  либо туалет  не посетил, - но об  этом
задумываться времени пока не  было. Он  пересек  Садовое кольцо, удаляясь от
так называемого  "дома  Берии",  - чего,  впрочем,  не  знал, -  и  зашел  в
стеклянную забегаловку. Желание выпить, терзавшее  его еще в недрах Элберта,
усилилось  после литераторской  неудачи  многократно. Ни  джина,  ни виски в
забегаловке не продавали,  не было  даже русской водки,  и странного вида  и
запаха угрюмо-красное вино  не  утолило  бы  жажду  даже  самого занюханного
макаронника. Джеймс сел за очень грязный стол,  - такого он  даже в юности в
Румынии  не  видел, - разместил перед собой  бутылку  с угрюмым якобы вином,
тарелку  с  якобы мясом,  блюдечко  с  мелко  наструганным  помидором.  Ему,
двадцать  лет уже работавшему  в американской  разведке, случалось, конечно,
бывать  и в  куда худшей ситуации. Но  впервые  в жизни его готовили в такой
спешке.  На сегодня в запасе, помимо Дома литераторов, который, так сказать,
ухнул,  имелась всего  одна  явка, а  именно  гостеприимный дом  знаменитого
кинорежиссера Акима  Парагваева, автора нашумевшей  картины "Ветви персика",
куда он,  Джеймс, мог отправиться ночевать, сославшись на "Шурика" и передав
привет от  "Милады". Но Парагваев был человек "не  наш" (хотя более чем  "не
их"), просто было  известно,  что в его  доме  можно переночевать, произнеся
подобную  фразу.  Однако  же  Джеймс был предупрежден, что  ему, человеку  с
кинематографической внешностью и мускулатурой, могут оказать прием более чем
горячий.  Проще  говоря,  природному  любителю  женщин,  каковым Джеймс  был
всегда, в этом доме грозила опасность попасть в ложное положение, а также  в
постель к хозяину.
     Но в крайнем случае - долг есть долг.  Джеймс был готов к  чему угодно.
Ни одним глазом  не моргнул  он,  когда полтора года назад,  после небольшой
офицерской вечеринки  возле Виттенберге, ГДР, где исполнял некую миссию  под
видом  лейтенанта  Бруно  Пошвица,  обнаружил,  что  его  прямой  начальник,
полковник  Манфред  Зауэр,  стал проявлять к  нему, Джеймсу,  чувства, очень
далекие от служебных и просто дружественных. "У меня триппер",  -  предельно
страстно прошептал Джеймс,  и полковника  как ветром сдуло. В крайнем случае
этот маневр  годился  и  для Москвы,  но  -  а ну  как Парагваев,  восточный
человек, не испугается и ответит хрипатым шепотом: "У меня тоже".
     Такие грустные и какие-то лишние мысли долго одолевали Джеймса, красной
жидкости в  бутылке  заметно убавилось, а в то же время за  тем же  столиком
объявился безо всякого спросу еще кто-то. Джеймс ощутил  на себе дружелюбный
взгляд густославянской особи мужского  пола, занявшей  сиделище напротив.  В
глазах особи читалась скорбь, тоска, точнее,  по запотевшей от  холода, и на
худой конец и тепловатой  рюмке чего-нибудь нордически-крепкого, а на совсем
худой конец не нордически, а просто крепкого, или даже средне крепкого...
     -  У  кого  что горить  - тому  мы можем  пособить!  -  как бы  стихами
обратился к Джеймсу  визави, подмигнул довольно гнусно, но, слава  Богу, без
сексуального оттенка, и выудил из драного кожаного портфеля бутылку водки. -
И будем здоровы. - Мигом уловив согласие во взгляде  Джеймса, субъект разлил
в два стакана остаток красной бормотухи и долил водкой почти всклянь.
     На сердце потеплело,  через минуту Джеймс уже знал, что его благодетель
тоже литератор, и тоже не член, и его тоже не пустили, - но,  правда, цель у
благодетеля  была  другая, он  хотел попасть на похоронную закуску покойного
Подунина.
     - Ах,  какой человечище ушел, какая человечища ушла, вот  беда, беда, -
выдал хорошо обученный Джеймс приготовленную на такой случай фразу.
     - Человечище!  Глыба! Сила! - мгновенно отреагировал визави и судорожно
сгреб воздух в кулак. - На кого мы теперь? На кого?
     -  Верно!  Глыба!  Сила!  - отозвался Джеймс и сделал вид, что  утирает
нечто под  правым глазом.  -  Помянем  его, друг?  - и, не дожидаясь ответа,
налил по полстакана уже совсем светлой жидкости, лишь слегка порозовевшей от
остатков прежнего напитка. Обнаружив, что  закусить нечем, Джеймс отправился
за  новой порцией того,  что здесь  называли мясом.  Вернувшись  минут через
пять, он увидел собутыльника уже совсем хорошим,  - тот извлек из нагрудного
кармана бычок и  искал, где  прикурить. Джеймс  достал советскую зажигалку и
щелкнул  - но в тот же миг  ощутил толчок в  подсознании. Знакомый свистящий
шепот телепата произнес сакраментальную фразу:
     "Что пьете?"
     "Водку", - без запинки ответил Джеймс.
     "Сообщение принято", - закончил Джексон и отключился.
     - Упокой,  Господи,  душу  его!  - произнес  визави, опрокидывая стакан
внутрь. - Упокой вместе с праведниками!
     К четвертой дозе  Джеймс знал,  что  судьба послала  ему в собутыльники
Михаила Макаровича Синельского,  литературного  критика из  Зарайска  и даже
члена  Союза  журналистов,  специально  приехавшего  в  Москву  на  похороны
Подунина.  На пятой порции бутылка  иссякла, и было  предложено продолжить -
уже  за  счет  Джеймса,  или же Ромы  Федулова,  как  назывался он  согласно
нынешним документам.
     Пошли  в высотный  гастроном,  взяли и  продолжили прямо  в скверике из
горлышка,  еле  удрали  от милиционера.  Допили  и вторую.  Джеймс незаметно
глотал крошечные шарики стимулятора, алкоголь  сгорал  в организме сразу, но
отчего-то водка  так  же умеренно  действовала и на Синельского.  Совершенно
непонятно было, как этот рядовой - без сомнения - советский алкоголик, каким
представлялся  Синельский  Джеймсу  и  к  которому  разведчик,  разрабатывая
вариант "С", собирался напроситься ночевать, с тем чтобы  завтра послать его
за билетами в сторону Свердловска, куда-нибудь поконспиративнее (сам идти за
билетам  он не  имел права согласно инструкциям полковника Мэрчента),  - так
вот, оставалось загадкой, каким образом этот тип,  испив дозу, уже летальную
для европейца, не  только держится на ногах, но и декламирует наизусть целые
куски из бессмертного  романа Петра Подунина "Себе дороже", да еще на разные
голоса, за каждого героя.
     Взяли,  чтобы  помянуть  великого  писателя,  и третью.  Но ее  пить  в
скверике Михаил, внезапно остепенившись, отказался.
     -  К  Тоньке пойдем. В двух шагах  живет. - Синельский  убежал к  будке
автомата, через  минуту возвестил,  что  Тонька  ждет  с закуской, а подругу
сообразит потом.
     В ответ на такое предложение Джеймс-Рома  высказал  мнение, что третьей
одной  не хватит,  что  нужно  взять  еще  хотя  бы две.  Взяли,  сложили  в
старенький портфельчик Миши, пошли куда-то по  улице Воровского и в сторону.
Пришли  куда-то во двор,  долго шли  еще по каким-то  задворкам,  распугивая
кошек и пролезая под развешанным поперек колодцеобразных дворов  бельем, шли
еще по черной лестнице, сперва вверх,  потом вниз. Воспитанное  в разведчике
чувство ориентации  говорило ему,  что  вот-вот  они  пройдут  жилой  массив
насквозь,  выйдут  на большую магистраль, Калининский проспект, кажется. Но,
как выяснилось во втором по счету дворе, вся эта прогулка по  задворкам была
вызвана  отнюдь  не  серьезной  невозможностью  пройти  к  неведомой  Тоньке
быстрей,  а только  полным отсутствием общественных  уборных в  этом  районе
Москвы.  Миша,  нимало не  смущаясь  присутствием  каких-то бабок, отправлял
мелкие нужды своего организма там, где находил удобным. За компанию пришлось
так же вести себя и Джеймсу.
     Наконец  пришли. Вяло дзынькнул звонок  коммунальной  квартиры,  длинно
сперва и потом дважды коротко, отворилась дверь,  за ней обнаружилась Тоня -
лет  тридцати пяти,  с  несомненными  следами  недавней  красоты  и сильного
похмелья на лице, слишком крупная, на вкус Джеймса, женщина в ядовито-желтом
балахоне, с головой, обвязанной махровым полотенчиком.
     - Я уж думала, вас менты за жопу взяли,  - бросила Тоня и пошла в глубь
квартиры,  метя краем балахона пол коммунального коридора, в котором уборку,
видимо, последний раз делали к  Первому мая. Миша каким-то  образом юркнул в
дверь  комнаты раньше  хозяйки, она  задержалась в  проеме и  грудь  в грудь
столкнулась  с Джеймсом, быстро, как  кинжалом,  полоснув его сквозь  одежду
твердым  соском  левой груди,  а  заодно - ярко-голубым взглядом;  последнее
Джеймсу откровенно понравилось.
     Сели. Открыли. Выпили. Закусили морской капустой -  ничего другого Тоня
не  выставила, даже  воды  холодной не  принесла,  а  ее  Джеймсу уже сильно
хотелось, стимулятор приходилось разгрызать зубами, отчего водка приобретала
вкус  сильно окислившегося железа.  Тоня, не  вставая  с лежбища, на котором
изначально  устроилась  с  ногами,  дотянулась  до проигрывателя.  Пластинка
лязгнула  и  запела разными голосами тридцатых годов: "Хау  ду  ю ду, мистер
Браун". Отчего-то Джеймсу стало не себе: хотя он  был не Браун, а  Найпл, но
все же это могло быть намеком на то, что он раскрыт.
     Выпили еще разок, опять закусили.  "Сколько в него влезет?" -  уже не с
удивлением, а с уважением  думал  Джеймс,  глядя на блаженствующего Михаила,
которого пьянящее присутствие Тони избавило от последней скорби  по писателю
Подунину. Михаил был маленького  роста,  едва ли старше сорока, хотя на  вид
тянул на  все пятьдесят: эти славяне рано старятся, но долго  не  становятся
настоящими стариками. Его  картофельный нос, маленькие  глаза, плохо  бритый
подбородок ясно повествовали  натренированному взору  Джеймса все, что могло
быть интересно: уровень интеллекта, профессию, склонность  к взяточничеству.
До  такой  степени  было  Джеймсу  все  ясно,  что  он даже  не снизошел  до
телепатического  обследования  собутыльника.  К  тому  же  собутыльница была
гораздо интересней.
     За окном  понемногу  стемнело, вторая бутылка  тоже  подошла  к  концу,
обещанная Джеймсу  подруга Тони  так и  не подала  признаков жизни,  Михаил,
наконец-то выпивший более  или менее столько, сколько требовал его организм,
задремал  под  окном в кресле без  подлокотников,  а Тоня, каждый раз сперва
меняя пластинку, третий раз пила с Джеймсом на брудершафт, повисая у него на
губах  на  невообразимо долгий срок. Уже  пропутешествовали  руки разведчика
через  рукава  Тониного  балахона  к мощным,  не меньше  шестого  советского
размера округлостям  ее  фигуры в верхней  части тела, и пора было, согласно
правилам хорошего  тона, лезть  дальше,  верней ниже. Джеймс  тем  не  менее
медлил, ибо в его планы не входило  раньше времени слиться в экстазе  с этой
могучей  славянкой,  а затем быть выпертым  на  промозглую московскую улицу.
Нет, Джеймс  желал здесь заночевать, и по возможности с удобствами, но плохо
понимал, как это  осуществить:  Михаил возле окна спал  так неукротимо,  что
Джеймс невольно подумал - а не предстоит ли ему еще и групповой секс ко всем
неудачам  в  придачу. Ибо комната у  Тони была  одна, постель  тоже,  Джеймс
утешался  только  мыслью, что в  постели у Парагваева  было бы, пожалуй, еще
неуютнее.  Но Тоне, видимо, надоело, она  дождалась  очередного  путешествия
нахальных Джеймсовых лап к себе под одежку, обеими руками прижала их, словно
ловя  на  месте преступления  и  рывком распахнула свой балахон, оказавшийся
халатом без пуговиц, на  одной веревочке. Больше по запаху, чем  зрительно -
ибо стемнело,  а свет не  зажигали - Джеймс понял, что никакой другой одежды
на Тоне нет, перекрестился мысленно и прикоснулся  губами к ее животу пониже
пупка, - ненамного, впрочем, пониже. Но  такая невинная  ласка подействовала
на Тоню неожиданным образом, она вырвалась и запахнула халат, потом рявкнула
театральным шепотом:
     - Без  глупостей! Тоже мне нашелся! Я тебе не педерастка!  - и добавила
еще тише, опускаясь на постель: - Раздевайся быстро.
     Пути  назад не было. Джеймс потянул брюки  за молнию, вылез из пиджака,
скинул  ботинки  -  и  внезапно  понял  причину  того странного  физического
неудобства, которое не давало ему  покоя от  самого Дома литераторов. НА ЕГО
ПРАВОЙ  НОГЕ  НЕ  БЫЛО  НОСКА,  ботинок был  надет  прямо  на голую  ступню.
Считанные  доли  секунды понадобились  разведчику,  чтобы  понять  весь ужас
положения: телепортирован Джеймс был, несомненно, в обоих носках, а в Москву
попал  в  одном,  и  это вполне могло означать, что русские уже  располагают
секретнейшим  изобретением Абрамовитца  - камерой перехвата телепортационных
волн.   Иначе   говоря,  сам   Джеймс   благополучно   добрался   до   метро
"Краснопресненская", а его  потный от жары в стартовой камере носок с правой
ноги  сейчас  был в руках КГБ и, быть может,  лежал на столе самого министра
безопасной государственности, или - что еще хуже - обнюхивался сотнями ищеек
знаменитой  советской  породы "служебная  бродячая", -  да мало ли еще может
примерещиться ужасов человеку, стоящему на одной ноге в  темной комнате, где
женщина ждет и жаждет, а посторонний человек храпит с присвистом, прислонясь
к батарее.
     -  Долго ты еще? - снова шепотом рявкнула Тоня. Джеймс сглотнул слюну и
стал снимать трусы.
     Глубокой  ночью,  не переставая  аккуратно храпеть,  Михаил  Синельский
открыл  глаза и осмотрелся: условные три глухих толчка, раздавшихся у него в
голове,  требовали  дальнейших  действий.  Капитану  Синельскому  не впервые
приходилось ночевать в комнате лейтенанта Барыковой-Штан во время выполнения
ею  оперативного  задания  по  вступлению  в  контакт  с  агентом  вражеской
разведки, так  что  ее любовные вопли "Ой, разорву  себя  пополам", всегда с
одной  и  той же интонацией,  давно его не только не  возбуждали,  но скорей
усыпляли. К  этому  времени Тоня,  добросовестно умотав дюжего американца, с
сознанием  исполненного долга  дрыхла,  навалившись  на  шпиона  всей  своей
знаменитой и безотказной фигурой.  Сам американец, видимо, беды не чуя, тоже
спал - тихо-тихо, как ребенок ("носоглотка у падлы здоровая"), иначе говоря,
не притворялся, а именно спал.
     Совершенно бесшумно, однако продолжая, как и прежде, ровно похрапывать,
встал Синельский с кресла и наклонился к ботинкам лже-Федулова. Единственный
носок лежал в левом ("матерый,  падла,  знает  куда  в России носок положено
класть, небось и часы на стул положил, мне бы  его подготовку!"). Синельский
выхватил его и юрко скользнул за дверь, заперся в туалете. Затем из глубокой
запазухи извлек второй такой  же носок  и  долго обнюхивал  их  попеременно:
левый, с ноги  шпиона, и правый, полученный от полковника Углова. Обоняние у
капитана было что  надо, и последние сомнения отпадали: впервые так быстро и
по-стахановски  проведенный  перехват шпиона-телепортанта удался. Одна  лишь
беда -  совершенно никому не были  известны причины его засыла в СССР. И он,
Михаил  Синельский, обречен  был служить этому шпиону бессменным  спутником,
собутыльником и, деликатно выражаясь, "молочным братом" - покуда темные цели
одной засылки не высветлятся до степени понимания их начальством на Лубянке,
покуда  нельзя будет обрушить на  загребущие лапы капиталиста меч советского
правосудия.
     Капитан Синельский еще раз понюхал носки шпиона и, похрапывая, вернулся
в комнату.





     Это была женщина достойная и знатного рода.
     САГА ОБ ЭГИЛЕ, XIII ВЕК

     Пыль  на  антресоли  обнаружилась  неимоверная.   Последний   раз  сюда
наведывался, видимо, еще нынешний - одиннадцать лет уже  - сиделец Всеволод,
пасынок  Софьи, ибо поперек антресоли торчали его  (а чьи еще?  - не Виктора
же,  тюфяка  такого)  лыжи,  притом одна треснувшая.  Кроме  того, лежал  на
антресоли  отломанный гитарный гриф,  а больше  ничего  не было, только пыль
одна.
     Софья  с  отвращением  спустилась по  стремянке  вниз, взять  тряпки  и
швабру. Решительно все дела  по  дому  она  делала с отвращением, но попытки
найти домработницу даже не предпринимала, - все, надо сказать, очень немалые
деньги тюфяка Виктора были к Софьиным услугам, но, во-первых, где ее найдешь
в  Свердловске,  во-вторых, платить  какой-то  бабе  за то,  что она  посуду
вымоет, - до  этого Софья Глущенко пока еще не дошла, слава Богу,  свои руки
не отвалятся. И с отвращением бралась она за домашние  дела, и варила суп из
немытого мяса, и наваливала его в мелкие тарелки, а Виктор молчал, а  только
бы пикнул.
     Антресоль  понадобилась  для  размещения там  наследства  -  отцовского
Брокгауза, которого подлый  Пашка присвоить хотел; Софье все эти восемьдесят
с  лишним томов тоже  ни  к  чему  были,  считала она, что  все эти бумажные
кирпичи копейки стоят.  Но сходила она тут к дяде своему,  старику семьдесят
стукнуло, поди не пойди, да и любила она своего еврейского родственника, что
греха таить, -  там  брякнула ему,  что Брокгауза  у Павла бросить  хочет, а
старик ахнул и не думая предложил  за него хоть  сию минуту тысячу рублей  -
"тонну"  по-нынешнему.   Наутро  выяснила  Софья,  что  цена  эта  -  дядина
национальная  и еще букинистическая, а  серьезные русские  люди  при наличии
четырех дополнительных томов дают больше  чем вдвое. Такими  деньгами шутить
не полагалось,  тем более ей сказали, что Брокгауз с каждым годом  дорожает.
Вот Софья и изъяла книги  у тюхти-братца, вот и  решила их  положить на свою
личную антресоль  в  коридоре. Заодно забрала с помощью  благоверного  и все
другие словари, тоже, небось, на антресоли не прокиснут. А для сохранности -
кто его знает, скоро ли черный день приспеет эти самые словари продавать,  -
решила она за корешки книг нафталину всыпать.
     С грехом пополам, больше превратив  сухую пыль  в мокрую грязь, вытерла
Софья доски, выкинула лыжи проклятого Всеволода ко всем чертям, - надо будет
их в подвальную кладовку отнести, выбрасывать все-таки жалко.  Потом присела
на  перекладину  стремянки  и взяла  первый попавшийся  том. Ножом  оттянула
корешок,  щедрой  рукой  сыпанула  нафталину:  после  того, как  моль  съела
чернобурку,  она его  не  экономила. Взяла  следующий  том. Сыпанула.  Взяла
следующий. Сыпанула. И так далее.
     К  пятидесятому  тому  спина  заболела,  а  к семидесятому  разболелась
ужасно.  Еще  тома  через  три  в  поясницу  выстрелило,  да  так,   что  от
несоображения саданула Софья  со всего  размаху  ножом себе по пальцу  и  по
корешку  тома. Корешок возьми да и отвались: тут-то все и случилось. Сначала
Софья не поняла ничего - кровь  из пальца  хлещет, на книги не накапать  бы;
забинтовалась, как умела, ты поди без практики  забинтуй левой рукой правую.
Забинтовала-таки.  Подобрала с  пола упавший  том с оторванным переплетом и,
хоть  видела неважно, а  в  тридцать шесть лет  полагала  надевать  очки еще
несвоевременным,  - тогда  и  обнаружила: на полу лежало еще что-то - четыре
тонких,  веером разлетевшихся бумаженции, совершенно желтых  при этом. И еще
одна  белая,  папиросная,  кажется,  в  которую  эти  четыре,  видать,  были
завернуты.  Несомненно: в книгу было  что-то спрятано,  едва  ли деньги, но,
может быть, что-то стуящее.
     Она  подобрала бумажки и  устроилась с ними у мужа на письменном столе.
Развернула. Уж что-то, а французский язык она знала, это болвану  Пашке отец
ни  одного  языка  в  голову не  втемяшил,  а уж  она-то  и  французский,  и
английский еще  в школе знала  так, что  от зубов отлетало. При всей злобной
дремучести Софьиной натуры - никто не посмел бы назвать ее темной бабой: она
ходила  на симфонические  концерты,  верней  таскала на  них  Виктора, чтобы
доказать глухому пню все его ничтожество; читала Мориака  в  оригинале, хотя
дальше  двух  первых  страниц не шла,  а  просто  держала французскую книжку
московского издательства "Прогресс" на видном месте, -  мол, кумекаю; читала
газеты и смотрела телевизор. Угловатая и крупная, никогда не была избалована
она мужским  вниманием,  но  тем не менее чуть кончила школу  -  поняла, что
уложит  к себе в постель любого мужика, одною силою воли, которой хватило бы
у Софьи на целую "дикую  дивизию". Пришло время -  и уложила она туда лопуха
Виктора с несчитанными автохозяйскими деньгами, только что овдовевшего.  И в
ЗАГС  отвела  наутро. Еще бы  пикнул. Про пасынка  некогда поразмышлялось ей
немало,  и  вот теперь, когда до возвращения Всеволода оставалось  два года,
раздумывала  - а не послать  ли  ей эдаких родственничков  всех  скопом куда
подальше.
     ..."Мой  друг,  - писал  неведомо  кто неведомо кому неведомо когда,  -
впрочем, забегая вперед, увидела Софья дату под письмом - "1851", -  поручаю
Вам проследить за окончательным воспитанием и  завершением образования моего
единственного сына. Верю, что,  будь жив отец  Серафим,  он отпустил бы  мне
грех, который  совершил я на склоне дней  моих, дабы зачать это  дитя, верю,
что, пребывая, - тут Софья не  поняла, о  каком  Абраме речь идет, но  смысл
письма эта непонятина не затемняла, - ...отец Серафим  молится за меня  и за
чадо  мое,  порожденное почти единственно из любви к отечеству, дабы не дать
брату моему, поправшему все самое святое в отчизне, быть единственным корнем
и опорой российского престола. Поручаю его Вам,  отче Иннокентий,  дабы  под
Вашим  руководством  прошел  он не  только  должный  курс  наук  (в наречиях
иностранных он уже наставлен преизрядно), но и были бы  даны ему недостающие
навыки светской жизни, кои я и помощники мои, по духовному уединению нашему,
преподать  были  ему не  в  силах; дабы имел он  должные манеры и  привычки,
когда,  Господь милостив, придется  занять ему всероссийский престол. К тому
же уповаю, что Господь пошлет Вам еще долгие и долгие годы жизни, в то время
как мне, давно перешагнувшему в осьмое десятилетие жизни, давно пристало уже
одно лишь помышление о  жизни вечной; в родстве  моем с чадом  моим  и вовсе
смею  ныне  сознаться  лишь  наиближайшим   друзьям,  из   коих   числю  Вас
наипервейшим  совместно  с  братом  Вашим Димитрием.  Да  будет  письмо  это
подлинным и  наиглавнейшим документом, удостоверяющим, что я, император Всея
Руси  Александр,   по   франкмасонскому   наущению  сложивший  с   себя  сан
всероссийского монарха  двадцать  шесть лет  тому  назад и  тайно  принявший
послух под именем  Феодора, принятый в Саровскую обитель и удостоенный чести
семь  последующих  лет  услужать преподобному  отцу  Серафиму,  после смерти
оного,  в 1833 году покинул Саровскую пустынь, почел  для  себя хотя отчасти
искупленной  невольную вину  мою  в гибели родителя  моего, умерщвленного по
наущению  неверной  Англии,  а  тако же  ведая о кончине, давней уже притом,
законной  моей  супруги  Елисаветы  Алексеевны,  дочерей от  коей,  Марию  и
Елисавету, проводил я к вечному упокоению  в  их младенчестве,  а несчастная
девочка, плод  моей греховной любви, о коей Вам ведомо, ныне также почила, -
сложил с себя послух и обвенчался  в  церкви села Пономарева Красноуфимского
уезда  Пермской  губернии с девицей  Анастасией  Николаевой  Скоробогатовой,
старинного дворянского рода,  дочерью  местного  помещика Николая  Васильева
Скоробогатова,   известного   прапорщика  и  героя   Бородинского  сражения,
принесшего в том бою на алтарь Отечества обе ноги вплоть до колена, и оттого
поднесь  безвыездно проживающего  в своем родовом  имении. Свидетелем  перед
людьми и Господом венчания нашего  призываю быть  Вас, отче  Иннокентий, ибо
сами Вы тогда и венчали нас  с Анастасией,  незабвенный образ коей сохраню в
душе моей во веки веков. Через десять месяцев после венчания, 1 августа 1835
года,  законная  моя  супруга  подарила  меня  сыном,  коего   Вы  же,  отче
Иннокентий, в  святом крещении нарекли Алексием, и коего я, милостию  Божией
император  Александр,  объявляю и назначаю единственным законным наследником
всероссийского  престола, грядущим императором Алексием  Вторым. Добавлю еще
также, что через две недели после рождения сына супруга моя Анастасия почила
в  бозе от  молочной горячки, чем повергла меня в  состояние крайней скорби;
вверив сына попечению присоветованной Вашим  батюшкой  кормилицы, предался я
печали  и  уединению  в  стенах  гостеприимного его  дома,  - однако  же  по
длительному размышлению пришел  к выводу о  недостаточности  телесных моих и
духовных страданий в сравнении с тяготеющим надо мною тяжким  грехом,  решил
принять  новые  испытания  и покинул  дом  батюшки Вашего, удалясь в  полное
уединение среди иноков тихой обители..."
     Дальше кусок листа был аккуратно оторван по сгибу, текст прерывался. Но
ниже,  с  помощью  вполне  современной  бумаги  и  клея, был прикреплен  еще
небольшой кусок письма - видимо, его окончание, написанное по-французски все
тем же причудливым почерком.
     "И  лишь  одно мое  желание, одну волю я в силах  завещать  Вам и  всей
России: да не прервется истинный род Романовых на престоле Всероссийском, да
воцарится на нем мой сын, законный император и государь Алексий Второй. Дано
на хуторе  Глухое  Всполье  Верхотурского  уезда Пермской  губернии, генваря
пятого  числа,  года  от  рождества  Господа  нашего  Иисуса  Христа   1851.
Александр".
     Под росписью была немыслимо сложная завитушка, и текст кончался. Второй
листок был куском другого письма, судя по виду и желтизне бумаги, но адресат
его был тот же. Текст начинался с середины фразы.
     "...из  рода  таких  древних  марсельских  пирожников,  что,   пожалуй,
продавали пирожки с требухой еще гражданам  римской Массилии. В православном
крещении получил он, от рождения  Адольф-Пьер, имя Афанасий Павлович, что по
случайности  отчества  делало его как  бы  моим  братом;  последнее было мне
приятно всего менее, ибо наш скороспелый барон появился на свет двумя годами
ранее меня.  Однако  и  не это, и не полное  до  безотрадности  сходство его
внешности с моею приходилось отнести к  худшим его недостаткам, даже забыв и
о  его  природной  глупости,  сочетающейся  со  знанием  великого  множества
наречий:  плохо воистину было то, что, по  чистосердечному  признанию самого
барона,  сделанному мне в  первом же разговоре, он  был  давно  и безнадежно
болен неаполитанскою болезнию, коя  рано или поздно привела  бы не  только к
преждевременной смерти его  (что, при окончательно  уже принятом мною  плане
ухода от престола  в уединение, смутить меня,  конечно  же, не  могло),  но,
всего хуже,  могло привести к утрате сходства со мною. Три  последующие года
Александрович, весьма  искушенный  в науках врачевания с помощью Меркурия  и
иных,  поддерживал  здоровье барона в сносном состоянии, ежедневно  наблюдал
его в подаренном  мною имении близ Мариуполя, однако же в августе 1825  года
дал  мне  знать  экстренною  почтою,  что  "для барона Тавернье нет  надежды
встретить грядущее Рождество". Таким образом, зря в сем промысел Господень и
точное  указание  сроков  исполнения  спасительного  для   меня,  но,   увы,
гибельного для моей страны плана, отбыл 1 сентября того же года на всю осень
и  зиму в Таганрог, от коего до Мариуполя лишь 90 верст, а до имения  барона
Тавернье  того  меньше.  Двумя  днями  поздней  меня  отбыла  туда  же  ныне
почивающая в бозе императрица.  Лишь она да Петр  Волконский знакомы были со
всеми подробностями моего плана, прочие же, - члены нашей августейшей семьи,
еще Дибич, Соломко,  медик Виллие и  даже  Александрович, - знали его лишь в
частностях, Тарасову же до последних дней и  вовсе ничего ведомо не было. Из
лиц, непосредственно в таганрогских делах участия не принимавших,  посвящены
были только  моя матушка да Ваш батюшка Елисей Пимиевич, и, конечно же, отец
Серафим. Боюсь,  что еще и супруга верного моего  товарища Петра Волконского
прознала что-то, и именно  по  ее  вине,  а также из-за злосчастной истории,
когда коляска опочившего  барона увязла в грязи,  и, пока ее вытаскивали  на
самом подъезде к Таганрогу, то вконец разломали,  так что  тело пришлось  на
руках нести через весь город во дворец, что-то и  кому-то  стало известно, и
слух  о  том, что смерть  моя  - мнимая,  очень быстро распространился среди
черни, и  не только среди оной.  Несколько лиц по  моему приказанию тогда же
изготовили  дневники  моей якобы болезни и  смерти,  кои, в  случае народных
волнений,  должны  были быть  обнародованы,  дабы споспешествовать замирению
черни.
     Время, прошедшее от моего приезда в Таганрог и до ухода из него в  ночь
на 21 ноября,  Вам отчасти известно, отчасти  не может быть  интересно. Лишь
дважды  рискнул навестить я умирающего  барона,  нашел  его сходство со мной
изрядным  и  возможно скорее вернулся в Таганрог, также посетил я для отвода
глаз и  Крым, где настоятельно всех  убеждал  в моей исподволь развивающейся
болезни, благо крымская перемежающаяся лихорадка - вещь ничуть не редкая, и,
затянись  болезнь барона, видимо, посетил  бы  я еще и  другие места, минуя,
разумеется,  Екатеринослав, где ждало меня надежное  укрытие, приготовленное
Вашим  батюшкой.  Заодно  использовал  я  это  время  и  для  окончательного
приучения  себя к простой пище, к овсяным  супам и перловым, которые  немало
способствовали,   как  можно   было  видеть,  здоровому  моему  похуданию  и
поздоровлению.  Добавлю, что  похудание  способствовало  также  и увеличению
сходства  моего  с бароном,  хотя, к счастию великому, меня Господь от столь
злых хворей избавил.
     11 ноября получил я, напоминаю, верные сведения  от Александровича, что
барон  в  мучительной агонии и проклинает  ошибки ветреной  своей юности  на
тридцати четырех  языках,  частию живых, частию же мертвых.  На третий  день
после того  барон  преставился,  отказавшись  от  исповеди,  чем, признаюсь,
облегчил мои заботы по разыскиванию верного  иерея, способного хранить тайны
в  сердце  своем.  Восемнадцатого  утром  Александрович  не  без  трудностей
доставил погребным  льдом  обложенное  тело  барона в  Таганрогский  дворец,
Волконский  же упредил Шихматовых, чтобы готовились  к приему императрицы  -
тоже,  полагаю,   поступок  преждевременный  и  могший  посеять  смуту,  ибо
состояние  мое критическим еще тогда объявлено  не было.  Увы!  Когда верный
Александрович развернул перед нами не совсем  еще прибранного,  но, конечно,
давно  уже окоченевшего  барона, я  испытал сильнейшую тревогу. Сходство  со
мною,  столько  лет  лелеемое,   из-за  истощения  последних  дней   бедняги
поуменьшилось, глаза запали, заострился нос, виднее стала его галльская  как
бы  орлиность, и к тому же сильно потемнела и без  того много более смуглая,
нежели моя,  кожа.  Волконский  испугался и  даже  что-то  лишнее отписал  в
Петербург, что,  мол, черты  почившего в бозе императора "много  потерпели и
еще потерпят", чуть не бросился меня отговаривать, но обратного пути для нас
уже не  было. Покойный барон занял мое место в царском  гробу. К  сожалению,
делавшие вскрытие врачи, числом девять, не все могли быть заранее упреждены,
и,  боюсь,  потомки  обнаружат в  протоколе  вскрытия  несомненные  признаки
неаполитанской хвори;  однако  же, уповаю, к  тому  времени бедный барон уже
будет убран из  усыпальницы  в  Петропавловской крепости и займет  место  на
кладбище  Александро-Невской  лавры, под  плитою с  эпитафиею:  "Вернейший и
несчастнейший".  Быть  ли  тому  -  лишь  на Господа  возлагаю  надежды,  на
справедливость  Его.  Добавлю  мимоходом,  что,   как   прознал   я,  именно
посвященные  в  мою  тайну  персоны, более  же  всего недостойный  брат  наш
Николай, напортили в церемонии похорон, не давая, к примеру,  открывать гроб
для всеобщего  обозрения останков, ибо им  сходство барона со мною довольным
не казалось;  августейшая  матушка  наша,  увидев тело  барона,  не  слишком
уместно многажды  восклицала:  "Ах! Это  он!  Да, конечно,  это он, мой  сын
Александр!"  - каковое замечание, боюсь, также немало напортило и подозрение
в  лишних умах зародило. Мне  же кажется, что сходство  было предостаточным.
Лекарь английского рода Виллие получил от меня столь изрядное вознаграждение
за сохранение  тайн,  что,  пожалуй,  один только  и вел  себя  предписанным
образом, как, впрочем, и Александрович, из чего ныне делаю печальный  вывод,
что молчание, купленное золотом, вернее молчания, купленного дружбой, - что,
конечно,  нимало  не  относится  ни  к  почивающей ныне  в  бозе императрице
Елисавете Алексеевне,  ни к  здравствующему  по сей день  Петру Волконскому,
коему,  добавлю  между  строк,  лишь  недавно  через  Остен-Сакена передал я
поздравление ко дню ангела.
     Так или иначе, таганрогский  миракль подошел  для  меня к концу.  Сколь
сожалею я ныне -  простите мне,  дорогой друг,  столь бесчисленные повторы и
ламентации, - что не внял я некогда настояниям покойного  Павла Спасского  и
не  извел  своевременно  под корень  франкмасонское  наваждение  в  пределах
российских,  а, напротив, сам подпал наущению оных; боюсь даже, не масоны ли
подстроили злополучную мою первую встречу с бароном Тавернье в 1817 году! Но
дело было сделано, путь мой  лежал в Екатеринослав, затем в глухой Саровский
скит,  где положил  я  проситься в  послухи  к  преподобному отцу  Серафиму.
Одевшись в крестьянскую одежду и кутаясь, дабы прикрыть от нескромных взоров
свое все еще бритое лицо, глухой ночью покинул я Таганрог с котомкою..."
     Страница обрывалась. Софья судорожно закусила губу и медленно выпустила
из рук листки:  оба, покружившись,  упали на полированную  поверхность - ибо
держала  она их,  читая, у  самых  глаз.  Не  чета  тупоумному  братцу,  она
соображала сразу, хотя и не поняла три четверти всех этих фамилий и событий,
но  осознала, что все дела  временно сейчас  по боку,  что ЧТО-ТО она нашла,
кажется,  весьма  дорогостоящее.  Но вопросов было еще очень много, и первым
делом,  конечно,  надлежало  исследовать все документы, а прочла  она только
полтора  письма.  Третий листок  оказался  свидетельством о  смерти  Алексея
Федоровича  Романова,  последовавшей  двадцать  второго  июля 1904  года  от
сердечного  припадка в  городе Дерпте:  короткая  записка  с  синей печатью,
выданная нотариусом  сыну покойного,  Михаилу Алексеевичу  Романову.  Дальше
оставалось совсем немного пошевелить мозгами, имя своего родного  деда Софья
как-нибудь уж  помнила. Последний документ  был непонятен вовсе -  оказалась
это  весьма старая  купчая  крепость на какой-то  дом  в Эстляндии. Наконец,
белый  листок, в  который  четыре  желтых  были завернуты, представлял собой
схему, при одном виде которой у Софьи захватило дух:
     И  все,  более ни слова.  Но  Софье  этого  было более чем  достаточно.
Энергичное лицо царевны Софьи на известной картине художника Репина казалось
ей  симпатичным,  всегда  находила  она  в  своих  чертах  сходство с  лицом
неудавшейся  царицы, но  понимала  трезвым  умом,  что  выдает  желаемое  за
действительное, и прятала  зеркало.  Откуда ей было  знать, что сходство это
фамильное?
     Софья почувствовала,  что сейчас ей тесен  мир,  особенно затхлый мирок
городка  Свердловска,  из  которого  она  дай-то  Бог  раз  в  год  в Москву
выбирается  походить (тут  Софья  себе  льстила  -  почти  исключительно  по
магазинам), тесен  лифчик,  ибо грудь  просит широкого,  настоящего дыхания,
тесна вся  ее жизнь,  ибо  она  рождена  для другой  участи, не выколачивать
деньгу из придурка Витьки, а чеканить свои собственные деньги, не  домашними
грязными делами заниматься, а  одними  только государственными.  Ей хотелось
мантию из соболей  и  много  молодых пажей, так,  чтобы каждую неделю менять
фаворитов (Софья путала царевну Софью с императрицей Екатериной, за царевной
Софьей  этой склонности как  раз не  водилось), и еще горностаевую мантию, и
еще  Царское Село (дворец тамошний, точней, -  снова она от  волнения путала
эпохи), и еще драгоценности Алмазного фонда, говорят, частично разбазаренные
большевиками, но уж по крайней мере те, которые остались, -  они-то уж точно
представлялись  Софье ее  бесспорной  наследной  собственностью, уж никак не
быдла всякого теперешнего. А еще ей хотелось сразу же, немедля, убить своего
мужа  Виктора -  хотя бы  морально.  Но  Виктор  кого-то с утра подмазывал в
обкоме, и добраться до него сию минуту было  совершенно нереально. Вспомнила
и  еще многих,  кого  убить бы тоже  не  мешало,  брата родного  тоже совсем
мельком припомнила, но его она даже не больше  всех ненавидела, был еще один
человек в ее прошлом, которому она много  чего прощать не собиралась такого,
о  чем старалась и не вспоминать даже. Нужно было собраться с мыслями. Софья
точно знала, что судьба ее переломилась, что  никогда уже Софье Романовой не
удасться подумать о себе  как о Софье Глущенко. Несказанно  мерзка стала  ей
вдруг  даже фамилия мужа - что  за  пакость такая,  Глущенко,  да как  такое
выдумать  можно даже, чтобы это  убожество хотя бы в мыслях могло вообразить
себя ее мужем! Ни на секунду не пришла ей в голову мысль о том, что законный
наследник престола -  ее  младший брат, Павел. Нет,  она  видела царицей  на
троне только себя, без вариантов, дураков нету!
     Впрочем, вспорот был  только один том Брокгауза, а того быть не  может,
чтобы все остальные без начинки оказались. Отбросив суетную мысль о тысячной
цене Брокгауза, красная и  растрепанная, Софья  схватила  нож  и  кинулась в
коридор, где полтора десятка томов лежали еще ненафаршированные  нафталином,
а семьдесят с лишним - как раз наоборот,  уже нашпигованные.  Софья  села на
прежнее  место, взяла том -  и со  всей  силы полоснула  по уже  порезанному
пальцу. "Так  тебе и надо, дура, что  голову теряешь,  - ругала  себя Софья,
впрочем, довольно мягко, отмывая повязку под  краном, с грехом пополам делая
новую. - Нечего вещи портить: переплеты снимать и аккуратно можно".  Заперла
входную дверь  на щеколду: Виктор  может и подождать,  если придет, а больше
никого она  не ждет и  в  гробу всех видала.  Не  поленилась перетащить  все
восемьдесят  с  лишком томов  в  кабинет  к Виктору,  нож выбросила на  фиг,
скальпель взяла хирургический, хорошо заточенный. Взяла первый том, переплет
отрезала - ничего,  только  свой же нафталин посыпался. Второй  том взяла  -
тоже ничего, кроме  нафталина.  Терпеливо резала и резала, часто чихая, пока
не  дошла  до  девятого  тома,  - в  первых восьми  отец по  каким-то  своим
соображениям ничего прятать не стал,  кстати,  а  ведь это отец прятал, кто,
как не отец, хорошо, что книги поганцу Пашке не оставила! Брокгауза этого он
на  толкучке  сразу  после  войны   купил,  было   у  Софьи  такое   детское
воспоминание.  Взяв  девятый том,  она поняла - то самое. Аккуратно отделила
картонную  крышку, заранее, наощупь  уже  догадываясь  -  что  именно должно
сейчас отыскаться. В нижней части корешка,  намертво втиснутый в переплетный
клей  и картон,  светился  тонкий и строгий перстень с синим камнем  огранки
"маркиз", иначе говоря, очень длинным, закрывающим почти всю фалангу пальца.
С  изнанки  камня  ясно  прочитывалась  надпись,  ставшая  еще  ясней  из-за
попавшего в граверную бороздку клея:
     АЛЕКСЪЙ ВТОРОЙ
     Софья, почти воя в душе от жадности и от обиды на судьбу, со слезами на
глазах вонзила скальпель в корешок десятого тома.
     Часа  примерно   через  два,  когда  благоверный  Виктор,  видать,  еще
домазывал  какое-то  начальство  в  пригородном  ресторане,  Софья скальпель
отбросила  туда же, куда раньше кинула нож.  Все тома, включая взятые с  бою
дополнительные,  - не зря придурка за  ними проперла,  -  были добросовестно
выпотрошены. Знай Софья, что достались они ей уже  после того,  как брат всю
эту семейную тайну разворошил с другого  конца, - не прожил бы Павел и часа,
заколола бы его тем же скальпелем. На столе лежала добыча: почти два десятка
писем Федора  Кузьмича  к иеромонаху  Иннокентию,  в миру  звавшемуся графом
Свибловым, а также и к  сыну Алексею;  черновик письма императору Александру
Второму,  в  котором  пытался старец увещевать  молодого монарха,  - письмо,
видимо, так  и не было  никогда  отправлено,  ибо  обрывалось на  полуслове;
письмо, всего одно,  Алексея -  отцу, на очень плохом  французском языке,  -
кстати, все письма старца были написаны по-французски, кроме одного - письма
к молодому царю-племяннику, от  которого старец, видимо, уж вовсе  ничего не
ждал,  даже знания культурных языков, оттого,  быть может,  и письмо бросил;
четыре очень странных, на темно-зеленой бумаге  с водяным знаком  написанных
письма  от  некой  особы  женского пола  -  и водяной знак,  и  подпись коей
представляли  просто  русскую букву  "Ю", -  письма были адресованы, видимо,
деду Михаилу,  ибо начинались  обращением "Мон шер Мишель".  Читать все  это
пока не было времени, нашлось  еще  и свидетельство о крещении отца  от 1910
года,  узкий  флакон с ярко-розовой  жидкостью, который  Софья открывать  не
рискнула: яд,  наверное,  вещь,  монархам  всегда очень  нужная;  фотографии
незнакомых людей без подписей и с подписями: "Альберт", "Николя", "Наш дом в
Каратыгине",  "Двор  дома", "Наш кот  Дося" - и в  том  же  духе добрых  еще
полсотни, еще много всяких мелочей и записок,  часть которых была адресована
отцом кому-то, а на части назойливо повторялась одна и та же фраза:
     "Соня и Паша, не мечите рис перед свиньями".
     Насчет  риса Софья  не поняла,  но от объединения своего имени с именем
паршивого братца решительно воспротестовала всем  существом. Про Павла она в
общем-то  и  не   вспоминала   никогда,  кроме  случаев,  когда  требовалась
презрительная часть для  какого-нибудь  красочного сравнения  типа "Не  чета
даже такому ублюдку, как..." или же "Болван чуть ли не хуже, чем..." Выродок
Павел был Софье не просто противен, он становился отныне и навеки ее личным,
непримиримым врагом.
     И еще  отыскалась  маленькая,  в десять страничек,  пачка стихотворений
отцовского сочинения. Прочтя первые же строки ("Не  зря страшится узурпатор,
что  встанет  новый  император"),  отбросила  -  мало  ли  тут  вещей  более
интересных,  как-нибудь  в  другой  раз  посмотрим. Ведь  перстень  все-таки
нашелся царский, и тонкая золотая ладанка с прядью детских волос - думается,
детских волос прадедушки Алексея Федоровича-Александровича. Несчастливое это
имя для русских царей - Алексей, позаботиться бы, чтобы так больше никого не
звали,  а  то  вот и  царевич  Алексей, отцом убитый,  и  еще  один Алексей,
которому   даже  с  гемофилией  поцарствовать  не  дали,   здесь  неподалеку
расстрелянный,  вот,  оказывается, и  еще один царь Алексей не  состоялся, -
запретить это имя надо (царя Алексея Михайловича Софья как-то запамятовала).
Что-то вроде жалости  шевельнулось  в  бронированной  душе  Софьи, жалости к
прадеду, умершему три четверти века  назад где-то в Эстонии. Но жалость эта,
не  иначе  как   детским  локоном  навеянная,  была  тем  простительна,  что
совершенно не убыточна.
     В прихожей заскребся  английский замок,  покрутился и замер, ибо  дверь
была на задвижке. Благоверный  пытался  войти в  дом,  однако предъявить ему
зрелище  растерзанного  Брокгауза,  присыпанного щедрыми  кучками нафталина,
было  совершенно невозможно. Нафталин к тому же  был  орошен царской  кровью
Софьи, на письменном столе  громоздились  обретенные сокровища  -  нет, нет.
Мысль об убийстве мужа промелькнула в  голове Софьи и была тут же  отринута:
не хватало еще  попасть  под  суд  из-за подобного  дерьма, и когда? Теперь!
Виктора  можно  было просто не пустить домой, ибо пьяных мужиков не  терпела
из-за некоей  давней истории, концы которой давно  были брошены в воду. Атон
Джексон поэтому  никогда и  не  посещал  ее  сознания, как не  довелось  ему
познакомиться и  с  непьющим  родителем,  - и  именно потому  Форбс,  наводя
недавней  ночью  последние  штрихи  на  план  "реставрация",  твердой  рукой
вычеркнул ее имя из списка запасных - на случай смерти Павла или дурного его
поведения - кандидатов на престол, а Джеймс имел насчет нее инструкции очень
жесткого характера.  Но,  конечно, до утра оставлять  муженька  на улице  не
стоило по причине чрезвычайно плохой погоды, в которую нетрудно и воспаление
легких прихватить, а уж таскать горшки за этим остолопом,  который,  как она
знала по опыту, болеет тяжело и долго, ей вовсе не улыбалось.  Софья встала,
почти  солдатским  шагом  прошла к  двери,  отодвинула щеколду,  но накинула
цепочку - и приоткрыла дверь. Виктор жался к косяку.
     - Дыхни!
     Виктор отвернулся, так что можно было и не нюхать.
     - У тебя мужчина, да? - куда-то себе в галстук пролепетал он.
     Надо  сказать, что повод  для подобного вопроса у Виктора был, хотя, по
правде  говоря,  уже  почти  два года  Софья мужу не  изменяла просто  ввиду
презрения  ко всем  окружающим мужчинам.  Хотя, если  честно,  то стала  она
последнее время  обращать внимание на мальчиков моложе двадцати, спортивного
типа: возраст в ней, видать, заговорил. Оттого мечта о  многочисленных пажах
и явилась ей чуть ли не первой среди  других честолюбивых  чаяний.  Но Софья
всегда выбирала себе мужчин сама и не собиралась отступать от этого правила;
все,  что  ниже высшего сорта, ей  вообще  не  годилось,  а  высший  сорт  в
Свердловске - где он? В телевизоре?
     - Нет, женщина! Убью! - громыхнула Софья и хлопнула дверью, а потом уже
через нее  добавила: - Два часа  тебе, ублюдок,  на вытрезвление, иначе ноги
твоей в доме не будет!
     Девяносто девять женщин из ста произнесли бы эту фразу как "Ноги моей в
доме не будет!" Но Софья говорила всегда то, что думала.
     Через  час  с  небольшим  кое-как  допотрошенные  Брокгаузы  лежали  на
антресоли,  просыпанный  нафталин  кое-как  выметен, новообретенный же архив
вместе  с перстеньком и  ладанкой  надежно упрятан в ящик личного  Софьиного
секретера. Остаток от указанных супругу двух часов использовала Софья на то,
чтобы  привести в порядок лицо и прическу: охламон мог еще пригодиться, хотя
держать  его  следовало  в  ежовых  рукавицах.  Затем  отперла  другой  ящик
секретера  и  достала  несоветского  вида удлиненный  конверт  -  тот самый,
который  видел  Павел в  руках  у  отца несколько лет  тому  назад  и считал
уничтоженным. Но покойный Федор Михайлович редко уничтожал важные документы,
предпочитая  уничтожению  рассредоточение: конверт  он  отдал  на сохранение
дочери. Софья перечла фразу насчет "сообщите о судьбе", потом взяла чистый -
советский -  конверт, и,  кося  близорукие глаза, аккуратно надписала на нем
лондонский адрес тетки Александры. О том, что и у тетки есть некоторые права
на  российский престол, Софья не  подумала  в силу устройства  души  своей и
всего существа: сейчас,  постигнув из  отцовской схемы, что  она  старшая  в
старшей  линии  Романовых,  претензии на  российский  престол всякого  иного
человека вызвали бы у нее приступ смеха, не злобного, а удивленного.
     На первый раз письмо должно  было  быть совсем коротким, да и повод для
него имелся:  Софья сообщала тетке о смерти Федора Михайловича, в простых  и
искренних  словах приглашала  приехать в Свердловск и посетить его могилу, а
если будет возможность  и  желание,  то  и могилу прадедушки,  ибо Томск  от
Свердловска сравнительно недалеко. Для знающего глаза тут было сказано  все,
для непосвященного - ровным счетом ничего. И  недрогнувшей рукой,  впервые с
тех пор, как вышла замуж и сменила фамилию, вывела она под письмом:
     Искренне Ваша - СОФЬЯ РОМАНОВА.
     Через миг в прихожей прозвенел робкий звонок - два часа истекли, явился
Виктор. Софья  захлопнула секретер и все тем же ровным солдатским  шагом, не
лишенным, впрочем, известной грации, пошла  открывать. Виктор обнаружился за
дверью  в  той  же позе, что и в  прошлый  раз,  - зная характер мужа, Софья
поняла,  что  никуда благоверный не ходил,  а  так и  простоял два  часа  за
дверью, роняя  слезы  себе за пазуху.  Это  было  довольно  плохо,  исчезала
возможность сказать ему, что  она и завтра  Славу  (Гришу, Алешу, Станислава
Казимировича)  будет принимать когда угодно,  а  если он недоволен, то может
катиться на все четыре. В нынешнем варианте приходилось ограничиться борьбой
с зеленым змием.
     -  Явился,  упырина?  -  Софья за  плечо втащила рыдающего  мужа в дом.
Маленький, потный, лысеющий, совсем состарившийся от неизбежного по службе и
склонностям пьянства, с бегающими глазами, директор  автохозяйства  висел на
ее кулаке,  как тряпичная кукла, точней, просто как  куча  тряпок. Однако он
был уже  почти трезв, и  дикий, колом стоящий в прихожей запах нафталина бил
ему в  ноздри,  рождая самое  жуткое из  всех возможных  для  его утлой души
подозрений: конечно же, Софья складывала вещи, конечно же, она  его бросала.
Он повалился бы ей  в ноги, но железная рука держала его  за  узел галстука.
Только булькающий,  хрюкающий звук вырвался из его горла, да две здоровенных
слезы поехали вниз по сторонам носа, совершенно симметрично.
     - Ненавижжу, - прошипела Софья и снова тряхнула мужа. - Выблядок, сука,
собака,  дерьмо  собачье!  На кого я жизнь убила! Целый день надрываюсь  как
проклятая, навоз за ним  вывожу, картошку чищу, а он, гнида, с блядями время
проводит!  -  очередной бульк из  горла Виктора несомненно означал, что не с
блядями, а с ответственными товарищами из обкома, и  тому свидетель такой-то
и такой-то, в том числе даже  сам Станислав Казимирович, - но это все  Софья
знала  сама и  слушать  совершенно  не  желала.  - Да  кто ты  вообще  есть.
Глущенко! Правильно ублюдок твой сидит, и тебя туда же!..
     Погромыхав еще минут пять, Софья оттащила все так же, за узел галстука,
благоверного в спальню и швырнула  на постель, добавив, что  он, конечно же,
как всякая свинья,  будет спать в ботинках. Повернулась и пошла, а  с порога
еще  добавила  заковыристый  пассаж  насчет  сексуальных  способностей мужа,
которому "и курица поганая не дала бы", а туда же, на нее,  на  Софью лезет:
последнее, кстати, было неправдой, ибо муж  ее,  если оказывался  трезвым  и
выспавшимся, вполне еще годился к употреблению. Но до сексу ли было нынче!
     Лишь теперь, поставивши чайник и уютно сидя на теплой кухне, задумалась
Софья:  да,  конечно, она -  единственно законная русская царица, это даже и
доказать-то всему миру при ее документах и свидетельствах - раз плюнуть, два
чихнуть. Но воцариться на Москве или  там на Ленинграде оказывалось куда как
трудно: и там, и  там была советская власть, которая шестьдесят с чем-то лет
тому назад  свергла  младших Романовых, но  и по сей  день  даже не пыталась
найти  законных наследников престола и  вручить  им  бразды  правления земли
Российской. Всю  жизнь Софья  ни на кого не  рассчитывала,  никого к себе не
приближала слишком, всегда ей хватало на осуществление всех планов и желаний
собственной  воли  и  энергии.  Но  на  вещи  она  смотрела реалистически  и
понимала, что ей одной,  самой по себе, советскую власть будет  свергнуть ой
как  трудно, если вообще  возможно.  И  мысли ее невольно  обратились к тому
единственному, совершенно  неведомому, хотя, нет сомнений, очень близкому ей
по  духу человеку, какой припоминался, - к  лондонской тетке Александре. Да,
нужно  было сперва  повидаться с  ней, поговорить  и обсудить все подробно и
лишь потом начинать битву  за право  быть царем, то есть царицей, на  Москве
(или на Ленинграде, это она решит  потом, но уж никак не на Свердловске), за
свиту  из молодых  пажей,  за  свой  резкий  и  волевой профиль на оборотной
стороне золотых и серебряных  монет в 10 и 25 рублей достоинством, за  право
коронования в Успенском соборе Московского кремля, за право не мыть кухонную
раковину.
     Софья налила большую чашку чаю, долго-долго смотрела на отрывающийся от
горячей жидкости пар, тающий и  улетающий,  и была почти счастлива. Всю свою
будущую жизнь видела она теперь как  туго скатанный красный ковер,  который,
только  толкни,  - и протянется  перед тобою  пушистая  дорожка  к  ступеням
древнего престола, взойти на который  никто и права не имеет и не отважится,
раз уж императрица Софья Вторая согласилась принять скипетр и державу в свои
натруженные  домашней  работой,  благородные,  и,  пожалуй,  на  самом  деле
красивые руки.





     О святая ненаблюдательность...
     В.НАБОКОВ. ДАР

     В наглухо герметизированном  свинцовобетонном  бункере, расположенном в
секретнейшем из подвальных отделов министерства безопасной государственности
СССР,  только что проснувшийся мастер-телепат высшей категории Зия Мамедович
Муртазов готовился  позавтракать.  Как  истинный  правоверный, он  отроду не
испробовал  никакого  спиртного,  разве что микродозы, которые давали ему  в
бессознательном  состоянии  во  время особо  ответственных заданий,  поэтому
знать ничего не знал о  своем коллеге, окопавшемся в недрах горы Элберт. Как
и Джексон, уже много лет  не покидал почтенный Зия Мамедович своего бункера,
но по причинам совершенно иным: Джексон из своего бункера не выходил оттого,
что незачем  было,  спиртное  и  закуска поступали  бесперебойно, инструкция
начальства повелевала  исполнять любое  его  желание, а  от скуки  индеец не
страдал  -  к  его  услугам  в качестве собеседников были  постоянно  многие
миллионы людей на всем земном шаре, больше  всего, кстати, в России,  хотя с
этой  страной  Джексон  беседовать не особенно  любил,  пили  там  уж больно
однообразно, - да и собаки были  всегда рядом. Напротив,  Зия  Мамедович был
всего этого лишен начисто: спиртного не только не потреблял, а и не дали бы,
диету  соблюдал строжайшую из-за диабета, развившегося в полной  мере еще  в
сороковые  годы;  свидания  ему  были дозволены,  помимо узкого  круга  лиц,
работавших  в  отделе  полковника  Углова,  только  с женой,  бедной  старой
Зульфией, фантастически  преданной своему мужу и живущей где-то на задворках
министерства,  - что, впрочем, не  избавляло  ее  от необходимости исполнять
нетрудную  работу  гардеробщицы в том же  министерстве.  Никаких, если  быть
откровенным, желаний Зия Мамедович и не имел уже лет двадцать пять или около
того.
     Поздней ночью в январе 1951 года, чуть ли не в столетнюю годовщину того
дня, когда  святой старец Федор  Кузьмич  начертал  в  письме  к  иеромонаху
Иннокентию  свое  завещание,  ночевала  Зульфия  Муртазова  вдали от мужа, в
одиночной  камере   пересыльной  женской  тюрьмы  не  то  Таганрога,  не  то
Мариуполя,  так никогда  она  и  не знала,  какого  именно города.  Выселяли
крымских  татар  долго и  тщательно,  а  ее  с  мужем  выселили  чуть  ли не
последними;  числились  они,  да  и  были,  в самом деле, сопротивляющимися,
имелось  у них кое-какое родство со знаменитым врагом народа  товарищем Вели
Ибрагимовым.  Одиночное   заключение  на  пересылке  понимали   в   те  годы
однозначно,  а  именно  -  считая  Зульфию,  в этой  самой  одиночке, плотно
прижавшись друг к другу,  криво  и  косо, и  в  тесноте  и в обиде, больше в
обнимку  с  собственными коленками, пытались спать  или впрямь  спали  ровно
двадцать четыре  различные  бабы от  четырнадцати до  семидесяти  девяти лет
возрастом. Зульфия  сидела  возле параши,  у самого  входа,  невидимая  даже
недреманному оку, кидавшему частые взгляды сквозь волчок; прижавшись к стене
она пыталась согреться, притом совершенно безрезультатно,  потому что  мучил
ее не  холод,  а  озноб,  какой тут холод, когда двадцать четыре бабы вместе
воздух производят, - и казалось ей, что она  спит,  казалось  уже  несколько
часов.  А  час шел пополуночи уже третий,  дрема и в  самом деле  собиралась
перейти в сон, когда  резкий  скрежет пронизал  хриплую  тишину одиночки,  и
голос мужа, любимого Зии, которого, по слухам, пытали аж в  Москве, произнес
по-русски: "Я бы твою мать! Отрубись!  Не  знаю никого!" Голос прозвучал так
громко и внятно, что  Зульфия вскрикнула, разбудила могучую соседку  справа,
тут же  влепившую  ей локтем под вздох, а голос  Зии продолжал орать на  всю
камеру: "Не знаю никого, не знаю, не знаю! Жену свою знаю, больше никого!" -
а дальше шла такая заковыристая брань, немножко русская, немножко татарская,
что и воспроизвести  ее невозможно, раз уж  у Зульфии в тот момент под рукой
карандаша  с  блокнотом  не случилось. Случился же рядом,  однако по  другую
сторону волчка, ефрейтор нестроевой службы Леонид Иванович Букатов, которому
не спалось по причине потаенно недолеченной болезни - чесотки. Расслышал он,
что  громкий мужской голос ругается в женской  камере  No  71, счел, что это
непорядок -  влез  мужик к двадцати  четырем бабам,  и недоволен,  по матери
ругается (сам  Букатов никогда не  матерился, краснел  даже, когда чужой мат
слышал)  -  и отворил камеру, в  которой только что начавшаяся драка немедля
замерла  и  как  бы  замерзла.  И  тем  не менее в  тишине тухлой  атмосферы
продолжало звучать: "...тебя в рот! в  рот! в рот!.." Откуда исходил голос -
не понимали ни Букатов, ни бабы  в камере, а уж Зульфия меньше всех. Вызвали
кого положено,  всех пихнули по карцерам, сколько-то зубов повыбили, все без
толку, голос звучал больше трех часов и замолк только к утру,  замолк в  том
самом карцере, куда швырнули бедную Зульфию  вместе с тремя  другими бабами,
которые тут были ни при чем.
     Со временем  разобрались компетентные товарищи, по  большей части  с не
очень  добровольной  помощью  Зульфии, что  голос  принадлежал ее мужу  Зие.
Дальше  уже недолго  было установить, что в эти самые  часы  перед январским
рассветом  Зия Муртазов в Москве, в Лефортовской тюрьме, был препровожден на
допрос  к следователю  Углову,  и  тот  оказался вынужден  применить к этому
опасному  и  неразоружившемуся  националисту,  известному  своей борьбой  за
отделение  юго-западного  Крыма  от СССР  и провозглашение  там  независимой
исламской республики, некоторые меры физического воздействия. Короче говоря,
не стерпев косоглазой  наглости  и хамства,  вспомнив триста лет  татарского
ига,  схватил старший  лейтенант Углов небольшую,  но  на  удивление прочную
табуретку, и врезал националисту промеж рогов, тот же не  стал  воспринимать
эту умеренную меру  как  нормальную в  его положении,  а  полез в преступную
оборону,  и   пришлось   к  нему  приложить   дальнейшие  меры   физического
воздействия,  которые  лишь  через  несколько часов  привели  обвиняемого  в
должное состояние, - сейчас таковой как раз находился на поправке здоровья в
тюремной  больнице,  так что  гуманность  к нему была проявлена  едва ли  не
чрезмерная.
     Компетентные   товарищи   обнаружили  Зию  в   больнице  при  последнем
издыхании, с сотрясением мозга, переломом трех ребер и ключицы, рваной раной
в  области правого голеностопного сустава и прочими, более мелкими травмами.
Однако ввиду чрезвычайной  важности  и секретности обнаруженного  феномена -
ведь  Муртазов матерился так,  что  было  слышно  за  тысячу  километров!  -
выговора Углов не получил, а получил скорое продвижение по службе, новый чин
и   новую    работу.   Ибо   компетентные    товарищи   после    надлежащего
экспериментального  подтверждения установили, что обвиняемый  Зия  Муртазов,
будучи достаточно  сильно  ударен  по  лобной  кости  непременно  деревянным
предметом, обладает способностью передавать направленные словесные сообщения
на расстояние до семи и даже десяти  с половиной тысяч километров,  при этом
совершенно  неважно,  известно  ему  местонахождение  адресата  или  нет,  а
требуется лишь  имя  или минимальная  словесная  характеристика такового.  К
сожалению, после удара способность эта фиксируется у Муртазова в полной мере
лишь в течение двадцати пяти секунд, затем же наступает ликвидация феномена.
Необычную  особенность  муртазовских  телепатем  отметили  все  привлеченные
эксперты: телепатема принималась  не только лицом-адресатом,  но была слышна
решительно  всем  присутствующим в  той же комнате, что и адресат,  и  всеми
единодушно  описывалась  как  "голос,  слышный  из  головы"  того  человека,
которому послание адресовалось.
     Ввиду  чрезвычайной  важности  сделанного  открытия  и  его  несомненно
возможного примения  в стратегических  целях  личность  Зии  Муртазова  была
наглухо засекречена и спешно создана лаборатория, персонал которой составили
привлекавшиеся  к  экспертизе ученые, а во главе ее поставлен капитан Углов,
кстати, схлопотавший орден Ленина за свой эпохальный вклад в дело укрепления
мира во всем мире.
     Зульфия тоже была извлечена  из  лагерных недр и зачислена на должность
гардеробщицы  при лаборатории.  Как показали  замеры,  в случае  ежедневного
получасового  свидания с женой телепатический  потенциал Муртазова возрастал
на 17,5%.
     Углов, понимая,  что незаменимых  у нас нет, стремился стать  как можно
более  незаменимым. С треском вышиб  он из  лаборатории  в холодные просторы
тундры  двух сотрудников, -  им сперва по  недосмотру поручили  ударение  по
лобной кости  Зии деревянным предметом. Он доказал, что люди эти не обладают
достаточной  подготовкой, что  после их  ударов продолжительность телепатемы
падает  до 19 и даже до 13  секунд, тогда как в случае его собственноручного
ударения,  без  вреда   для  здоровья  Муртазова  притом,  продолжительность
телепатемы составляет никак не ниже  25,5 секунд и порой поднимается даже до
32, иначе говоря, более чем до полуминуты. Так  что  обязанности заведующего
лабораторией экспериментальной психологии  он успешно  совмещал с должностью
практика-ударника, за что получал дополнительные полставки.
     Поначалу Зию использовали только в самых безвыходных положениях, больше
на  связи с  посольствами,  чем в разведке  и контрразведке, для которых его
определили.   Звуковая  особенность   телепатем  разоружившегося   крымского
националиста оказалась явлением резко негативным. Ничего не стоило,  скажем,
завалить  с  таким  трудом  засланного в ставку Тито агента,  передавая  ему
инструкции, которые слышат сразу же и Ранкович, и Джилас, и прочая  сволочь.
Так  что  агенту,  ожидавшему  получения  телепатемы,  давалась   строжайшая
инструкция  о  том, что он, к примеру, в  двадцать два часа по  белградскому
времени должен сунуть голову в воду и выслушать инструкции Москвы. При этом,
правда,  существовал   риск  утопить  агента,  один  так-таки  и   утонул  в
Гибралтаре, но решили считать, что по  собственной преступной халатности,  -
ну, да приспособились кое-как.
     Потом  пошли  другие неприятности.  Лаборатория  Углова  была вынуждена
установить  санитарный  максимум  для  объема  передаваемых через  Муртазова
телепатем: он  был определен как два часа пятьдесят две  минуты в неделю при
шести  рабочих  днях и  обязательном  последующем  выходном:  формально  для
Муртазова, на самом деле - для  персонала  лаборатории. Впрочем, и Муртазова
Углов тоже берег, соображал  все-таки, что  из курицы, несущей золотые яйца,
суп  не варят. Ибо, если поступало для  передачи подряд три, максимум четыре
телепатемы,  Муртазов  впадал в  бессознательное  состояние, и потом  добрых
двенадцать часов вообще летели козе под хвост, лишая лабораторию премиальных
и грозя более серьезными неприятностями,  вплоть до обвинения  по статье 58,
пункт 14 (саботаж). Однако Углов не зря был на хорошем счету у начальства. В
случаях   крайней,  экстрапервостепенной  необходимости,  имелся  еще  один,
запасной метод, получавший в официальной документации название  "код Углова"
и принесший майору вместе с лабораторией Сталинскую премию второй степени со
всеми  вытекающими   отсюда  благами.  Ежели,  скажем,  Муртазов  впадал   в
бессознательное  состояние  от  трех  максимально  длительных  телепатем,  а
требовалось,  к примеру,  отозвать  агента из  логова  Даллеса,  майор  брал
старинный деревенский валек для  стирки  белья, признанный к  этому  времени
оптимальным  предметом воздействия  на лобную  кость  татарина, и ласкающими
дирижерскими  взмахами  выстукивал на  лбу  бывшего националиста, с  помощью
обычного шифра или даже  азбуки  Морзе, весь  текст экспресс-телепатемы. Как
показал опыт,  стук в  таких  случаях был  слышен  не  слишком  сильный,  но
отчетливый, а здоровье Муртазова совсем не страдало.
     На теплом месте директора лаборатории Углов дослужился  довольно быстро
до  звания полковника,  однако выше мог  пойти,  только оторвавшись от этого
самого места. Он пробовал рыпнуться,  но сверху последовал окрик: доказал уж
свою незаменимость в качестве ударника, так сиди себе в качестве полковника,
не то будет куда как  хуже, и остался Углов  седеть и редеть шевелюрой возле
чахлого крымско-татарского диабетика, на лобную кость которого вот уже более
четверти века деревянной пятой опиралась вся телепатическая служба советской
разведки.  Углов  смирился с  участью и  стал  собирать коллекцию  старинных
деревенских вальков.
     Итак,  Муртазов  готовился съесть  свой донельзя  диетический  завтрак.
Сегодня ему дали  поспать, среди  ночи только разбудили на минутку, показали
фотографию какого-то типа лет сорока, то ли  знакомую, то ли нет - Зия давно
уж и не пытался  ничего запомнить  - и трижды тюкнули вальком, всего-то. Так
что ночь для него прошла просто даже отлично.
     В комнатах над бункером тем временем кипела работа. Углов почти до утра
просидел  перед  экранами  телевизоров,  на  которых  в разных  масштабах  и
ракурсах  демонстрировалось все,  происходящее  в  комнате  Тони,  самолично
прохронометрировал  события,  а  теперь как раз  выкроил время  дать  разнос
сектору  телепортации. Ибо в течение  полугода,  с тех пор, как кубинцы дали
знать, что американцы снова балуются телепортационной передачей шпионов, над
Москвой неустанно вращался локатор телеперехвата  - и все безрезультатно, ни
один клочок живой или  неживой материи не был  отправлен в Москву решительно
никем.  Года  два тому назад  государственный  секретарь США Стивен  О'Рейли
туманно  заявил  в интервью,  что его страна  может переместить кого захочет
куда  угодно.  Немедленно   с  помощью   болгарских  друзей  были   получены
компетентными   органами  советской  науки  схемы  телепортационной  камеры,
которую  -  лишь  немного  видоизменив  конструкцию,   предложенную  некогда
пионером  русской  науки Геннадием  Ивановичем  Ореховым-Борисовым,  и,  как
известно,  привидевшуюся  ему  в  страшном сне  -  построил  для американцев
югославский эмигрант,  в  прошлом платный  агент гитлеровцев  Абрамовитц. Со
всей возможной тщательностью следуя схемам, восстановив, конечно, утраченную
часть достоинств ореховского прототипа, телепортационную камеру смонтировали
в просторном  помещении бывших Госкрымшампанподвалов, которые разрастающееся
вниз, вверх  и вширь министерство  только что прибрало к рукам. Камера  была
построена,  но отчего-то  не действовала,  хотя отправленные  через нее  две
собаки и лаборант-доброволец  делись куда-то бесследно... Вероятно, какие-то
мелкие  детали  конструкции  остались неизвестны болгарским  друзьям.  Кроме
того,  чудовищные  затраты   энергии  при  включении  камеры   и  отсутствие
самомалейших   результатов  вызвали   недовольство  начальства;  конструкцию
отключили,  разрешив  использовать  как подсобное  помещение,  -  взамен  же
поручили  группе   молодых  парафизиков  сварганить  аппарат  для  перехвата
телепортируемых объектов,  -  все  в тех  же подвалах. И  такой  прибор  был
построен, но испытать его оказалось совершенно невозможно, американцы ничего
не пересылали, и было неясно, работает он вообще или нет.
     Когда вчера,  в  15.52  вой сирены предупредил -  лишь за восемь  минут
сообщая,  хотя, по  идее, реле  должно  было бы  сработать  на четверть часа
раньше,  -  о  наращивании  волнового  пучка   в  направлении   Москвы,  вся
подремывавшая, как обычно, смена парафизиков, дежуривших у камеры, бросилась
к жерлу  выброса.  Какова  же  была  злость  и обида  и у них,  и  у  быстро
явившегося начальства, - то бишь Углова, поскольку  парафизики  вместе с еще
десятком  лабораторий  числились  лишь  придатком  к  угловской  лаборатории
экспериментальной психологии,  - когда вместо американского разведчика  или,
предположим,  даже оно и  вероятнее,  разведчицы -  к  их  ногам  упал  лишь
непомерно  перегретый, слегка дымящийся мужской  носок: красный  в клеточку,
притом  советского  производства.   Выяснилось,  что  все  предохранители  в
перехватчике полетели, а батареи  сели и на  отладку  для  нового  перехвата
уйдут добрые сутки. Углов  уже собирался от  ярости  не то  начать охаживать
виновных неразлучным своим вальком, не то под конвоем отправить саботажников
в бывшие подвалы  Госрыбокоптилен,  где уж разберутся во всем,  в чем  мы не
разобрались. Но  резкий окрик,  которого  полковник боялся  более  всего  на
свете,  остановил  его. Неведомо откуда, словно телепортированный из родного
Кировакана,  возник  возле  самого  шпионского носка бессменный  заместитель
Углова,  полковник  Аракелян.  Намеренно  равный  по  чину  заместитель  был
кошмаром жизни Углова, хотя  встречались они  очень редко,  только  вот  как
сегодня, в минуты, в которые ставился под  угрозу  (страшно подумать!)  весь
квартальный  план работы.  Аракелян  состоял  при  Углове как  представитель
вышестоящей организации, он был личным  уполномоченным начальства, да такого
высокого, что лучше на него и головы не поднимать, фуражка свалится.
     - Готовность  номер  два  для  лабораторий четыре, шесть, с  восьмой по
одиннадцатую  включительно. Руководитель группы  эс-бе  - ко мне  с  Володей
лично.  Полковник  Углов  -  место за  пультом  синхронизации,  я  дублирую.
Дежурный  по  городскому сектору -  на выход  через тридцать  минут,  полная
готовность,  алкогольная   форма   четыре!  Лаборатория  два   -  немедленно
приступить к ремонту оборудования!
     При  всем  страхе  и ненависти, которые  Углов  испытывал к  Аракеляну,
полковник почувствовал восхищение.  Ибо  все-таки  перехват удался, в  руках
контрразведки   оказалась   достаточно  пахучая  вещь,  по  которой   отряды
служебно-бродячих собак (сокращенно эс-бе),  проинструктированные знаменитым
их вожаком Володей, в два счета  разыщут шпиона и через полчаса на пятках  у
него  уже  будет  висеть  дежурный по городу, один из четырех  посменных  на
случай частичного  или полного ускользания объекта. Сидя в необъятном кресле
синхрон-пульта, в двух шагах  от бункера Муртазова, -  ведь  помощь татарина
могла потребоваться в любой  миг,  - Углов боковым зрением увидел, как пулей
влетели  и стали по  стойке  "смирно"  перед Аракеляном руководитель  группы
эс-бе  Арабаджев  и  громадный седовато-рыжий  пес  с  мордой  лайки и телом
овчарки.  Аракелян  быстро  сунул  им  носок, а  сам тем временем  что-то  с
невероятной скоростью затараторил в нижний микрофон,  информируя начальство,
прямое  и  косвенное. Потом  приложил к  уху наушник,  послушал  с минутку и
бросил Углову, не глядя:
     - Фиксируйте: кодовое название проводимой операции - "Союз - Аполлон".
     Дальнейшие  обстоятельства  истекшего вечера и ночи  слились в сознании
Углова в сплошную линию, верней  в пунктир, состоящий  из окриков Аракеляна,
рвущийся из селектора лай, внезапно вызвавший у заместителя приступ восторга
и длинное "Ва-а-ай", из  кадров уличной телекамеры, наконец-то показавшей на
экранах синхрон-пульта  представительного  красавца,  получившего  от  ворот
поворот в Доме литераторов и медленно идущего по улице Герцена в направлении
Садового кольца.  Вот ведь история - не пустили. Не забыть, чтобы этому типу
на дверях благодарность или  выговор влепили,  смотря  по  результатам дела.
Вслед  за этим появилась  и  знакомая,  уже  в четвертой  алкогольной форме,
фигура  Миши  Синельского,  а  потом  еще  кадры,  еще  крики,  коммунальное
помещение  лейтенанта  Барыковой-Штан, где  операция "Союз - Аполлон" должна
была дойти до первой кульминации-стыковки, -  отсюда, что ли, начальство для
операции название взяло? Привычно вел Углов синхрон-протокол,  жуя  какой-то
принесенный ему ужин, зафиксировал момент засыпания  американского  объекта,
через  контрольные полчаса дызнул  по  лбу незаменимого  Муртазова трижды, а
после этого  событий уже почти не было: в  состоящей под наблюдением комнате
все спали. Углов расписался под синхрон-протоколом и перебросил его на пульт
к Аракеляну - считалось, что для ознакомления, на самом деле - для конечного
суммирования  рабочих выводов, каковую работу Углову,  конечно же, никто  бы
никогда не доверил.
     Так  вот  и  прошла  вся  эта ночь.  Ранним же утром, когда Зия  кончал
завтракать, а Углов для отвода души мылил шеи сотрудничкам телепортационного
отдела - все  наладили  к  утру, а что толку?  -  Игорь Мовсесович  Аракелян
окончательно подбивал бабки по синхрон-протоколу. Почти каждую строку Углова
он сопровождал своей припиской.
     "...22.14.  Тов.  лейт.  Барыкова-Штан заводит  пластинку Софии Ротару.
Второй  брудершафт,  прод.   3  мин.  14  сек.  Сексуальные  эмоции  объекта
выражаются  во  все  более  крупной  мере". -  Последние  два слова Аракелян
подчеркнул  красным  и  приписал:  "РУССКОГО  ЯЗЫКА! Невнятица  в  протоколе
недопустима!"
     "...22.21. Условное засыпание Синельского М.М. ..." - Аракелян покрутил
в воздухе карандашом и не приписал ничего.
     "...22.29.  Тов.  лейт.  Барыкова-Штан  заводит пластинку  Хампердинка.
Третий брудершафт,  прод.  3 мин.  49 сек. Ввиду  замедления реакций объекта
тов. лейт. Барыкова-Штан проводит превентивную стимуляцию путем распахивания
халата",  - Аракелян  поморщился  и  приписал:  "Наши  наблюдения  позволяют
считать стимуляцию несколько преждевременной".
     "...22.34.   Объект  в  ответ  на   проведенную   стимуляцию  реагирует
нетипично:   делает   попытку   склонить   тов.   лейт.   Барыкову-Штан    к
противоестественным извращениям. Тов. лейт. Барыкова-Штан пресекает подобные
попытки,  оказывая умеренно-разумное сопротивление".  -  Аракелян  приписал:
"Совершенно неясно, не была ли необходима в данный момент именно стимуляция,
а не сопротивление".  Подумал и приписал еще: "NB:  извращения.  Возможность
использовать в дальнейшем".
     "...22.38.  Объект  начинает раздеваться  в  ответ  на  недвусмысленную
стимуляцию   со  стороны  тов.  лейт.  Барыковой-Штан.   Насколько   удается
проследить,  пропажа  правого  носка не  обнаружена". -  Аракелян  приписал:
"Сообщ. Синельскому: ни в  коем  случае  носок не  подбрасывать,  на  случай
возможной ошибки в наблюдениях,  пусть считает, что не  нашел  его, одеваясь
утром".
     "...22.39.   Объект   обнажился.    Осуществлено   фотографирование   в
инфракрасных лучах: анфас,  профиль,  со  спины; отдельно - грудная  клетка,
половой член (без признаков обрезания) - фотографии прилагаются". - Аракелян
цокнул и не приписал ничего.
     "...23.02. Первый условный оргазм тов. лейт. Барыковой-Штан..."
     И так далее. Закончив маргиналии,  Аракелян взял отдельный  лист и стал
писать оперативное заключение. После краткого общего изложения имевших место
событий он приступил к характеристике наблюдаемого.
     "Настоящий объект,  -  писал  он, - представляет собой типичный образец
разведчика,  прошедшего  полную  подготовку в  школах ЦРУ.  Хотя  по  данным
сопоставительной картотеки личность  его пока не может  быть установлена, по
ряду мелких деталей можно предположить, что он прошел специальную подготовку
к  работе  в  СССР,  в  частности,  среди  русского  населения  (см.  доклад
Синельского М.М.), допускаемые им просчеты незначительны: в частности, перед
вступлением  в  прямой  контакт  с  тов. лейт. Барыковой-Штан  он  полностью
разделся  вместо  того, чтобы  просто расстегнуться  или  снять  лишь  часть
одежды,  что, возможно, указывает на его привычку к  жизни в теплом климате.
Настораживает  также  и легкость контакта, завязанного  с ним в кафе "Олень"
тов. кап. Синельским М.М., что может указывать - а) или на малый опыт работы
с советскими людьми, присущий  объекту, б) или на чрезвычайно  глубокий опыт
общения  с  советскими  людьми,   присущий  объекту.  До  сих  пор  остается
невыясненной   цель  его   несостоявшегося   посещения   Центрального   дома
литераторов им.  А.А. Фадеева,  разработку  этой линии  рекомендую  поручить
экспертам литературного отдела. Также остается  совершенно  неясной цель его
засылки  в СССР, при  этом с крайне  малым количеством  профэкипировки  (см.
отчет тов.  кап. Синельского  М.М.).  Возможные экстрасенсорные  способности
объекта  также  остаются пока  не  выясненными и  не могут  быть  выявлены в
ближайшее  время  ввиду  отсутствия  в  штате  наших  сотрудников  лояльного
эксперта должной категории. Предварительная сводка планируемых  диверсактов,
терактов и долговременной  засылки  разведработников в СССР, предоставленная
болгарскими товарищами 12 сентября сего  года, на использование американцами
телепортационной  камеры не указывала. Таким образом, напрашивается вывод об
экстраординарной  миссии  объекта,  что еще  раз подчеркивает  необходимость
длительного  и  подстрахованного  отрядами эс-бе слежения  за  объектом  без
ограничения  его  свободной  воли  и   передвижения   вплоть  до  возможного
совершения им диверсакта или теракта. Предлагаю считать его рабочим объектом
номер один для групп слежения полковника  Углова, именно  для лаборатории No
1,  а  также  NoNo  4,  6,  8,  9,  10  ,11  и головного  отряда  эс-бе, где
ответственность  за  неупускание и  сохранность объекта возложить  на майора
Арабаджева  и  лично  эс-бе  Володю.  Установить  персональное  слежение  за
объектом с  помощью  тов.  кап.  Синельского М.М.,  с  предоставлением права
внеочередного  пользования   секретными  средствами  бункерной   лаборатории
полковника  Углова.  Общее  руководство  операцией поручить тов.  полковнику
Углову Г. и тов. полковнику Аракеляну И."
     Затем  Аракелян  твердой  рукой   поставил  подпись  под  протоколом  и
заключением:   "Гл.  референт  ген.-майор  Сапрыкин";  затем   взял  красный
фломастер и совершенно иным, округлым и крупным почерком наложил резолюцию в
левом   верхнем   углу,   наискосок:   "Утверждаю.  Генерал-полковник   Г.Д.
Шелковников", потом снова взял ручку и внизу, меленькими каракулями написал:
"Принято  к  исполнению - полковник Углов". Тихо  встал  с  кресла  и  понес
просыхающий документ в главную  канцелярию.  Проходя по безлюдным коридорам,
он даже и  не заметил примелькавшуюся ему за много лет сгорбленную встречную
фигуру: это брела на ежедневное обязательное свидание к мужу старая Зульфия,
неся в руке лиловый букетик осенних астр. Много лет уже, как поняла она, что
не выйти ей из этих коридоров, не выйти ни ей, ни мужу, и  не видать родного
Бахчисарая,  не собирать инжир  с деревца в своем садике,  не  голосовать на
выборах за троюродного дедушку, врага народа Вели Ибрагимова, не  радоваться
созреванию винограда, не видеть  мужа иначе  как прикрученного к  постели  в
подвальной  комнате,  куда  пропускал ее  часовой  с примкнутым штыком после
предъявления  пропуска,  который возобновлялся  ей  каждый  месяц, в котором
стояли три печати и четыре подписи, а фотография ее  собственная была что ни
месяц, то  новая. Но все-таки кормили здесь хорошо, совсем не били, и муж по
крайней  мере говорил, что и его совсем  не  бьют. Разговаривали  они только
по-татарски, но  сами того не замечали, что с годами все больше русских слов
затесывается  в их речь, как с годами  тускнеют в разговорах воспоминания  о
родимом Крыме, вообще не ощущали, как идут и  идут над подземными коридорами
министерства долгие и многообразные советские зимы и лета.
     Зульфия  протянула пропуск  и  прошла  к  мужу,  который,  как  всегда,
приветствовал ее широчайшей улыбкой. Нет, правда, сегодня он выглядел совсем
хорошо. И Зия подтвердил, что спал он сегодня просто отлично.





     Ничто не предвещало катастрофы.
     ДЖОН УИНДЕМ.
     КРАКЕН ПРОБУЖДАЕТСЯ

     Джеймс проснулся и не стал открывать глаза.
     Первой была  мысль о носке. Вчера никакого иного  варианта, кроме того,
что КГБ этот носок перехватил, в голову не пришло.
     Сегодня самым вероятным показался  другой вариант: напортачил в  чем-то
проклятый еврей  со своими сотрудниками, или же  просто носок  зацепился  за
одну из  круглых щеток...  Стоп. Ботинок-то на  месте. Так  что  либо  носок
остался  в Скалистых горах,  либо  лежит  в  сейфе  министерства  безопасной
государственности, либо уносится со скоростью света  в мировое пространство,
развоплощенный до конца  времен.  Это  последнее лучше бы  всего. В  большую
оперативность  советской  разведки  и  контрразведки  ни   Джеймс,  ни   его
инструкторы  никогда  не  верили,  так  что комнату,  в  которой  он  сейчас
находился, служебно-бродячие вряд ли засекут раньше нынешнего вечера. Вот до
этого срока и полагалось бы отсюда смотаться, желательно при этом убраться и
из Москвы, и желательно в Свердловск, но давши возможность  погоне основания
искать его, скажем, в Воронеже. В крайнем  случае можно  было использовать и
свое секретное оружие, одну из сверхнормальных способностей. Но  беда в том,
что Джеймс, хотя владел ими  едва ли не лучше всех выпускников школы "Черная
Изида",  владел   он   ими  все-таки  очень  плохо.  Хотя  тибетский  монах,
преподававший левитацию, и поставил ему зачет в  былые времена, летал Джеймс
еле-еле.  Честно говоря, летать  в оперативной обстановке пришлось ему всего
раз, из  Восточного  Берлина  в  Западный,  да и то зенитчики чуть не сбили.
Телепатические и прочие способности просыпались в нем лишь в моменты крайней
ярости  или  опасности,  сжирали  все  силы  и  без отчаянной  необходимости
пользоваться ими  не рекомендовалось.  Самотелепортация  хоть  и  входила  в
учебную программу, но была для Джеймса вечной мукой:  он мог по собственному
желанию  переместить  свое  тело  в одежде и  груз до  десяти килограммов на
расстояние в милю с небольшим, но даже приблизительно не мог предвидеть, где
именно окажется в итоге. Так что этот способ годился лишь при угрозе полного
провала. А для подобных настроений не было пока ни малейшего повода.
     Давешняя Тоня  все еще почивала, причем большая часть ее  немалого веса
чувствительно давила Джеймсу на грудную  клетку. Джеймс чувствовал ее запах,
никаких  дурных  эмоций он не вызывал, несмотря на  густо примешанный к нему
запах  перегара.   Джеймс,  пожалуй,  ничего  не  имел   против  продолжения
эротических упражнений.  Слегка  повернув  голову, прошептал  Джеймс  фразу,
приготовленную для таких ситуаций лучшими инструкторами разведцентра:
     - Хочешь, трахну?
     Реакция  спящей  Тони была  самой  неожиданной: она открыла  один глаз,
рявкнула в полный  голос:  "Я сщас сама тебя  трахну!" - и трахнула со всего
размаху  Джеймсу коленом  под ребра,  затем как-то  сразу  врезала еще разок
обеими  руками и обеими ногами,  отчего разведчик слетел с постели, а  Тоня,
горизонтально подпрыгнув всем телом над постелью, одновременно завернулась в
одеяло, перелетела на другой бок и немедленно снова заснула. Джеймс оказался
в чем мать родила посреди усыпанного окурками пола. Михаил, о котором Джеймс
только сейчас вспомнил, восседал  за столом и  со  всей  респектабельностью,
какую  позволяли ему  обстоятельства, - небритая,  с похмелья  опухшая рожа,
волосы, густо засыпанные табачным пеплом (он заснул, уткнув затылок в полную
пепельницу), -  сервировал стол  для опохмеления: недопитая  вчера последняя
поллитра красовалась рядом со свежевскрытой  банкой морской капусты.  Сейчас
Михаил  деловито нарезал  на  прозрачные  ломтики необычайно длинный батон -
видимо, одолженный на коммунальной кухне.
     - Это она  всегда так, - ласково кивнул  Михаил  на спящую  Тоню,  - не
будить  ее  лучше никогда,  а  то в ней зверь просыпается. Прикрой  срам-то,
Рома, и  давай  примем. -  Джеймс натянул свои  невероятные черные  трусы  -
других инструктор не  разрешил, несмотря на протесты Джеймса и ссылки на то,
что в ГДР ему было позволено нормальное западное белье, ему объяснили, что в
белых трусах  русские  изловят  его в  два  счета  -  долго изображал поиски
недостающего носка и оделся  наконец; изображая,  в свою очередь,  похмелье,
ударился о  косяк,  выходя по нужде в  указанный  Михаилом сортир, а  там  и
взаправду  чуть не сломал ногу о детские санки. Вернулся и сел  к столу, все
еще ругаясь про себя от  боли, причем исключительно  по-румынски, как привык
смолоду.
     - Как раз подруга звонила, - продолжил Михаил, когда первые целительные
пятьдесят граммов пропутешествовали по адресу, - забежит через полчаса.
     - Чья подруга? - Джеймс сделал вид, что не понял.
     - Как чья? Тонькина. Это у нас, Рома, бутылка с тобой  общая, а баба-то
тебе все-таки  отдельная нужна, или я  неправильно понимаю? Может, сам  кого
позвать хотел, так сказал бы, а то я вчера еще с ней договорился, с Тонькой,
что она подругу пригласит. Танька вчера  не могла, мужик ейный, летчик он, в
Вильнюс улетел только сейчас. Она  свободна, как птица, Рома, так  что ты уж
не урони  честь  нашей советской литературы,  я уж ей описал тебя, красавца,
спешит, ног под собой не чует.
     Джеймс невозмутимо отправил в рот  кусочек  батона  с  длинным  хвостом
морской капусты.  Он, правда, полагал, что бабой в Москве  уже обзавелся, но
если Миша думал иначе, то переубеждать его было бы совсем  глупо. Выпили еще
по пятьдесят,  мутные глаза Михаила посветлели, и повел он длинный монолог о
своей работе в районной газете, о том, что в литературе и в жизни у него был
и всегда будет один  эталон  -  Петр Подунин,  и в  доказательство привел по
памяти длинный пассаж из повести Подунина "Халупа отчая",  где  говорилось о
тающих на горизонте лиловатых облаках, похожих на хлопья  пены,  спадающей с
лошадиных  боков  после тяжелого  боя с белополяками.  Джеймс  тоже похвалил
"Халупу", но  сказал, что  на  него  более  сильное впечатление  производили
ранние вещи Подунина, - риск  был небольшой, ибо вряд ли "Халупа отчая" было
литературным  дебютом  маститого писателя. Михаил заспорил: да, конечно  же,
"Взмахнуть папахой" - прекрасная  книга, не зря и премия первая была за нее,
да сразу первой степени, да и  сам он  когда-то бредил образом Глаши, но как
же  можно  сравнивать  землю  с небом?  Там  - блестящая, но  ведь  явно  же
бесконфликтная интрига, потому и премия была тогдашняя,  а здесь, в "Халупе"
- острота зато какая распроядреная! Взять хотя бы даже и образ  председателя
колхоза...
     Никакая Таня все  не  шла и  не шла, и  Джеймс решился. Он поглядел  на
часы.
     - Чего смотришь? До одиннадцати еще ваго-он времени.
     - Я не к тому, мне билет брать. На поезд.
     -  Тогда  тем более  ни к чему. Танька ж  в  кассе работает,  она  тебе
сделает. Вообще баба замечательная, всего-то ей двадцать пять, а замужем уже
четвертый раз, трех мужей похоронила, не выдерживали. Литовец ее нынешний от
слабости того гляди самолет на землю уронит, но ему, правда, легче, он с ней
не всю неделю, Винцас этот самый...
     Выпили  еще раз -  за упокой Танькиных мужей.  Джеймсу на всякий случай
подумалось,   не  способ  ли  это  расправы  с  ним,  подсунуть  ему  эдакую
бабу-вампиршу. Но уж больно сомнительно, чтобы  советские органы приготовили
для него  такой нескоропостижный  и,  пожалуй, приятный  метод  расправы. Но
появилась  наконец  и сама  Татьяна  - небольшая,  черноволосая,  смазливая,
золотозубая, с  несошедшим еще  летним  загаром.  Брякнула  на стол  бутылку
"Сибирской" - едва початую, литровую. Прежнюю Джеймс и Миша  как раз допили,
и покуда  обрадованный Синельский разливал напиток на четыре  рюмки - верней
три  рюмки  и  одну  майонезную  баночку,  другого  резервуара  в  Тонькином
хозяйстве  не  отыскалось,  -  гостья с  откровенным  интересом разглядывала
разведчика  в  целом и  по частям, закурив что-то такое,  от чего по комнате
пошла дикая вонь ("Мальборо! Арабское!"); Тонька же, наконец, открыла глаза.
     - Явилась, галоша старая?  А ну, мужики, марш на кухню: дайте одеться и
посплетничать.  Можно будет,  позову,  -  объявила  Тонька  и  потянулась  к
балахону.
     Из  кухни мужчин тоже погнали. Там старуха богатырской  толщины как раз
ставила  на  плиту  бак  с  бельем;  своим-то,  сказала она,  тут  курить не
позволяет, а Тонькиным  ханурикам и вовсе милицию позовет, и пусть лытают на
лестничную  клетку.  В  коридоре, яростно  звоня ручным звонком, катался  на
трехколесном велосипеде ребенок  неопределенного пола, а высокий  старик  на
стремянке,  несомненный старый испанский коммунист, ожесточенно  списывал со
счетчика цифры.
     Прошли на лестницу, покурили.  По  зову из комнаты вернулись. Уже вовсю
рыкали с  пластинки  шведские  "Мани, мани",  ("Денег может  не  хватить", -
подумал Джеймс, все его капиталы поглотил литературный сортир, а второй  раз
явиться туда он  не  имел  права), облачившаяся  в  голубой балахон до  полу
Тонька делала вид, что с Джеймсом едва знакома, а устроившаяся на Михайловом
кресле  у  окна Татьяна,  напротив,  продолжала  разведчика  пристально и со
вкусом разглядывать.
     Выпили.  Заели.  Пошел разговор об  Алле  Пугачевой, сперва насчет "той
женщины, которая дает", а потом про какую-то нашумевшую и жутковатую историю
с попаданием спермы в дыхательное  горло прямо  в  гостинице "Метрополь". На
всякий случай выпили и за  Аллу Пугачеву, заодно послушали ее пластиночку, с
которой  Тонька  предварительно  стерла  малейшие  пылинки   полой   халата.
Порассказывали  анекдоты,  опять  выпили,  отчего-то  за  Татьяниного  мужа,
Винцаса, который "сейчас садится". Татьяна  заодно  объяснила,  что ценит  в
Винцасе - как, впрочем, и во всех мужчинах  - в первую  очередь максимальную
волосатость, "так чтоб из рубашки торчало", и поглядела Джеймсу в  глаза,  а
Тонька не согласилась и сказала, что волосатость  - это,  конечно,  вещь, но
все-таки не  главное. Татьяна  сразу  же предложила  присутствующим мужчинам
устроить  конкурс на волосатость, а Тонька вдруг совершенно трезвым  голосом
объявила Татьяне, что та  упилась в сосиску. Татьяна согласилась и  сказала,
что,  пожалуй,  пойдет  домой, и надеется, что  кто-нибудь из присутствующих
волосатых  мужчин  доведет пьяную женщину  до дому. Джеймс прихватил в  одну
руку чемоданчик, в другую  - Татьяну,  разом повисшую на нем,  попрощался  с
Мишей и Тоней. В коридоре испанский коммунист  все так же стоял на стремянке
перед счетчиком.
     Сразу за дверью  Татьяна потребовала, чтобы Рома  брал такси, но  когда
длинный,  прерываемый объятиями  путь  с пятого этажа  на первый завершился,
оказалось, что живет Татьяна в том же самом доме и  в том же самом подъезде,
только на втором этаже. Кое-как поднялись снова. Опять  обнимались, причем в
стельку  пьяная Татьяна  все  порывалась  начать  раздевать  Джеймса  еще на
лестнице. Наконец, за  спиной у них закрылась дверь коммунальной квартиры, -
правда, в этом коридоре не было ни стремянки, ни испанца, но вроде бы тот же
самый  ребенок  с   оглушительными   воплями  катался  на   таком  же  точно
трехколесном велосипеде, - но, едва взялась  Татьяна  за ручку  своей двери,
как хмель слетел с нее разом. Комната была  незаперта, и в ней,  скрестив на
груди  руки, словно статуя Командора, стоял огромный  и  действительно очень
волосатый мужчина.
     -  Здравствуй, Таня, погода нелетная, - сказал  мужчина,  не двигаясь с
места, с сильным акцентом.
     Татьяна судорожно оттолкнула от себя Джеймса и шепнула ему:
     - Исчезни!
     И  Джеймс,  почти  совсем  трезвое  сознание  которого  ни  на  что  не
реагировало с такой скоростью и точностью, как на быстрый и короткий приказ,
исчез. Он  резко наклонился, обхватил колени -  и так же быстро распрямился.
Исчезая,  он  неловко  взмахнул чемоданчиком,  глухо  бухнувшимся в крашеную
коммунальную стенку; Джеймс телепортировал сам себя на максимально возможное
расстояние -  на полторы мили. Контроль ментального  поля  страховал его  от
попадания в твердое тело, его должно  было  отбросить  в сторону, но не было
гарантии, что через мгновение не придется плыть по Москве-реке, искать выход
из  слоновника  или  плутать   в  кулуарах  Большого  Кремлевского   дворца:
направление переброса Джеймсу не давалось решительно.
     Загребая  ногами, пробежала  к  ревущему дитяте  бабушка:  исчезновение
Джеймса из коридора сопровождалось резким звоном, словно кокнули хрустальный
сервиз о медный колокол. Волосатый литовец подхватил сползающую вдоль  стены
Татьяну и со вкусом - раз и два -  въехал ей в морду. А  Джеймс уже в другом
районе Москвы воплотился - и понял, что висит в воздухе.
     Воздух вокруг был  холоден,  страшно пылен и ходил ходуном.  За те пять
секунд,  которые  Джеймс  парил,  медленно  опускаясь  к  ближайшей  твердой
поверхности, он так и не сумел понять, где находится. Совсем рядом прозвучал
тяжкий глухой  удар,  взлетела густая  штукатурная  пыль,  затрещало  дерево
переборок,  дрогнули и  вздохнули камни. Коснувшись ногами твердой площадки,
понял  Джеймс, что и  сама площадка тоже  вибрирует,  выгибается  и  вот-вот
рухнет. Джеймс стоял на лестничной  клетке какого-то московского дома. А дом
в это  время  сносили,  и жуткая  металлическая  груша сейчас  размахивалась
где-то совсем рядом, с тем, чтобы, может быть, нанести дому последний удар -
и  стены  вот-вот  рухнут,  и  похоронят под  собой  разведчика.  Немедленно
телепортироваться  еще  раз Джеймс  не мог:  во-первых,  это было  строжайше
запрещено инструкциями, и,  лишь во-вторых, это для него вообще,  увы,  было
невозможно, он истратил всю энергию ментального поля, а новое  накопление ее
требовало полных двух  суток. Выход был  один - бежать  из  этого  дома куда
глаза  глядят,  даже если у  порога  ждет  наряд  конной  калмыцкой милиции,
охраняющей  место сноса, - про  подобные  вещи ему рассказывали инструкторы,
ибо, ввиду острой нехватки строительных материалов, бронзовых дверных ручек,
оконных рам,  паркета, особенно  же кафеля и  водопроводных кранов, москвичи
идут в  таких домах на смертельный риск, часто гибнут под обвалами и поэтому
конная милиция  обычно  - только всегда  ли?  - сторожит все стройки и места
сноса.
     Джеймс длинными,  нависающими над полом  шагами,  скорей летя, чем идя,
двинулся вниз  по лестнице. Снос еще не зашел очень далеко - в прежние  годы
строили накрепко, дом пока не разваливался, но дрожал всем телом. Интуитивно
Джеймс  находил  правильный  путь  и, перелетая  через  груды  строительного
мусора, уже готовился  вырваться из дома. И на  краткое  мгновение, в  самом
темном  углу  под  лестницей, увидел  он нечто  непостижимое  его  трезвому,
деловому, западному уму:  почти вертикально  вскинутые,  слегка  согнутые  в
коленях  женские ноги и  светло-желтую спину мужского кожаного пиджака между
ними.  Какая-то  пара  бесприютных  москвичей, забыв  о  кафеле и  бронзовых
дверных  ручках, ловила последние крохи любви,  рискуя быть  погребенной под
руинами.  Но  Джеймс на их  разглядывание  времени терять не мог,  через миг
потерял он из виду странную пару и  выскочил на воздух, по инерции продолжая
касаться  ногами земли. Конных калмыков  нигде  не было.  Джеймс  перемахнул
через дощатый забор и очутился в узком переулке,  - название Джеймсу, хорошо
знавшему план Москвы, ничего  не говорило, но он, спешно  забившись в первый
же попавшийся дворик и отряхивая пальто, справился по лежавшей в чемоданчике
книге "Улицы Москвы" - советского, конечно, издания - и узнал, что находится
вблизи  от Большой Грузинской  улицы.  Теперь,  когда  он  продемонстрировал
москвичам,    пусть    бесконечно    далеким    от    агентуры    безопасной
государственности,  пусть  просто  рядовым  обывателям,  свою способность  к
телепортации, следовало бежать из этого города, бежать немедленно.
     Но даже в такси не имел права садиться Джеймс.  Продолжая отряхиваться,
медленно шел  он, ориентируясь  по  плану, к ближайшей  станции  метро,  где
втиснулся  в  толпу, и,  совсем уже успокоившись, доехал до нужной  станции.
Собственно говоря, он понятия не имел о  том, что делать дальше, ибо вот так
просто  подойти  к  кассам и купить  билет он не мог, строжайше требовалось,
чтобы    приобретением    билета    занимался    другой,    доверенный,   но
неинформированный человек. А где Джеймсу, запятнавшему  в  глазах начальства
свое  доброе  имя  публичной  телепортацией, было  искать этого доверенного?
Конечно, оставалась возможность купить бутылку чего-нибудь покрепче, тяпнуть
половинку, и, глядишь, выйти  на связь с  Джексоном.  Но лучше  уж  не  пить
ничего до  самого  Свердловска: пусть  начальство не знает  о  нем ничего до
самой победы, пусть - тревога Форбса, но - не его же гнев. А в  Свердловск в
крайнем случае можно пойти пешком.
     Джеймс  потоптался у  касс Ярославского вокзала  и  понял, что ничего у
него с отъездом не  выйдет.  Очередь к каждой  кассе стояла человек  сто, за
время, что он тут простоит, все поезда уйдут и эс-бе на след нападут, к тому
же,  как было  ясно  из  темневших  на  табло  букв,  на  сегодня  в  нужном
направлении  имелись билеты  только в вагоны СВ, вероятно, самые  дорогие, -
очередь же простиралась в завтрашний день, а завтрашний  день грозил Джеймсу
всеми казнями египетскими. Тоскливо  прошелся раз  и  другой  вдоль очереди,
решительно не зная, что делать, инструкция в нынешнем раскладе исключала для
него любой транспорт, кроме железнодорожного: самолет с рентген-досмотром на
таможне исключался,  в  литературном  сортире  мало ли кто мог  побывать  за
истекшие сутки,  найти  билет и  все прочее, - а  пешком  топать  все-таки и
тяжело, и  долго, и опасно.  Но тут пожилой человек небольшого роста с очень
испитым лицом, хотя и трезвый совершенно,  отделился от  стены  и подошел  к
Джеймсу. "Если безопасная государственность  - мне конец", - подумал Джеймс,
судорожно собирая крохи ментального поля для возможной телепортации хотя  бы
на метр-другой.
     - Желаете приобрести билет? -  тихо, деревянным  голосом  произнес тип,
доставая  книжечку, отчего  Джеймс чуть не телепортировался. Но  сунутая ему
под  нос  книжечка оказалась удостоверением  инвалида  Великой Отечественной
войны. Джеймс посмотрел на  старикана, ничего решительно не понимая, помотал
головой.  Тип  явно огорчился. Видимо,  сегодня  день у  него выдался совсем
пустой, а Джеймс в клиенты так и просился.
     -  Может,  два  билета  сделать,  а?  Прикрышка будет как за  один,  не
пожалеете, налетали  б, пока дешево... - и уж совсем собрался отойти, махнув
рукой, когда до Джеймса наконец дошло, в чем дело, и он, как всегда в случае
контакта  с   незнакомцами  (по  инструкции)  на  советских  улицах,  сильно
по-владимирски окая, произнес:
     - Вы распространяете билеты? Я бы любые деньги  заплатил, у меня теща в
Хабаровске при смерти, а телеграмму прислали  незаверенную... - смысла  всех
этих слов  он почти не понимал, но всплыла в памяти  какая-то фраза из числа
дежурных, - и, видать, пришлась к случаю.
     - Голубчик, зачем любые? Давайте деньги и пять сверху, сейчас будет.  -
Повеселевший старикан получил бумажки,  -  (может быть, и  не  стоило давать
деньги  чужому,  но рисковал Джеймс  в данном  случае лишь  деньгами, это он
нутром чувствовал),  -  и  все  тем  же  голосом  без  интонаций  заголосил:
"Позвольте пройти  инвалиду  Великой Отечественной войны!  Позвольте  пройти
инвалиду Великой Отечественной войны!" - и,  держа свою книжечку как гранату
с  выдернутой  чекой, стал проталкиваться к кассе  сквозь  тихо  матерящуюся
очередь. Через  пять минут в кармане Джеймса лежал билет на поезд "Москва  -
Владивосток", - ("может  быть, надо было  брать сразу до Владивостока, вовсе
непонятно было бы, куда еду"), - жуя кошмарный пирожок с какой-то хрящеватой
мерзостью, дожидался  разведчик своего  времени,  шести двенадцати.  Соблюдя
неожиданно  для  себя  все инструкции, да еще  убедившись  в  их  несказанно
спасительной силе, ибо сам билет себе  взять вообще не смог бы, он знал, что
теперь ничто не в  силах задержать  его в Москве, - кроме служебно-бродячих,
конечно.  Но собак, как  он заметил, в  помещение вокзала не пускали. Так  и
просидел  все оставшиеся часы на скамье в зале  ожидания,  на всякий  случай
совершенно убитый горестной  вестью о смерти тещи.  А в шесть сел в  поезд и
благополучно отвалил от Москвы в восточном направлении.
     Тем  временем  события  в  доме  на  задворках  Калининского  проспекта
разворачивались  довольно   интенсивно.  Прекрасно   видевшая   телепортацию
Джеймса, младший лейтенант Татьяна Пивоварова вырвалась из медвежьих объятий
супруга, у  которого приступ  ревности  почти  мгновенно  сменился приступом
жгучей страсти. Выбежала  из квартиры, лифт, как  назло,  не работал, но  на
пятом этаже Татьяна оказалась со скоростью вполне спринтерской. Синельский и
Тоня  мирно и вполне  по-неслужебному  пили  что-то  ярко-желтое  ("Кипрский
мускат", - несмотря на  отчаянную ситуацию, не забыла отметить протрезвевшая
Татьяна), и, встав по  стойке смирно  перед выключенным телевизором, супруга
литовского летчика отрапортовала:
     - Товарищ полковник, вынуждена  доложить:  объект неизвестным  способом
скрылся в неизвестном направлении!
     - То есть как это скрылся? - вставая, прорычал Синельский в ответ, хотя
отнюдь   не  был  полковником;  обратной  микрофонной  связи,  несмотря   на
многочисленные  просьбы Тоньки,  в ее комнате  так и не было,  и Синельский,
понимая, что через несколько секунд из его собственной головы начнут звучать
распоряжения Углова или, что вероятнее,  Аракеляна, просто опережал события.
И в  самом  деле, страшный  удар  валька уже обрушился на лоб  Муртазова,  и
холодный  голос  никогда  не  теряющего  самообладания Аракеляна  зазвучал в
Тонькиной  комнате,  -  прямо из головы Синельского,  перемежаемый короткими
ответами самого  капитана,  который понимал, что утеря  наблюдаемого объекта
может стоить ему  и  звания, и  даже  головы  -  ибо чем  таинственнее,  тем
ответственнее, а уж  куда таинственнее,  чем шпион-телепортант, телепортант,
которому, оказывается, даже аппаратура не нужна для улета.
     Через минуту Синельский был в комнате Тани и смертным боем бил литовца,
сорвавшего  своей проклятой ревностью  так гладко  шедшую операцию. Литовец,
выше Михаила на полторы головы, сопротивлялся, или, по крайней мере, пытался
не   допустить   Михаила   до   слишком   грубого   применительно   к   нему
членовредительства,  но куда ему, истощенному  супругу Татьяны  Пивоваровой,
было тягаться  с тренированным в школе каратэ капитаном. На  эту карательную
процедуру затратил  Синельский  не  более  трех  минут,  после чего  летчик,
несомненно,  недели  на  две  лишился  способности  как  поднимать самолет в
воздух, так и потакать желаниям Татьяны. Татьяна была оставлена  возле него,
с ней Аракелян пригрозил разобраться  особо... Тонька осталась дома  тоже до
вызова,  "пока  прояснится",  хотя  ей  и  был  обещан  изрядный нагоняй  за
неправильное чередование стимуляций и консерваций, а уж заодно и за блядство
в рабочее  время. Михаил же мчался  на  служебной машине, до того дежурившей
возле кафе "Ивушка",  на явочную квартиру  в  районе  Кузнецкого  моста, где
также,  вслед за нагоняем  "за  пьянку  и  сучность",  должен  был  получить
дальнейшие инструкции.
     Ибо для группы  слежения Джеймс и в  самом  деле мог оказаться потерян.
Где  и  кто  даст гарантии,  что проклятый  американец, оставивший  в  руках
ответственных органов фотографию  своего полового члена, не телепортировался
назад  в  Штаты?  Камера  перехвата,  ясное  дело,  бездействовала,  за  это
обслуживающий ее персонал мог  поплатиться  если  не головами, то московской
пропиской, -  да  что толку. Если  же объект все еще находился  в Москве, то
оставалась возможность использовать группу Арабаджева и его  эс-бе, но ждать
от  них  большой оперативности, не  имея понятия о направлении телепортации,
вряд ли  стоило. Короче, время вынужденного  бездействия - из-за  преступной
небрежности в работе, проявленной мл. лейт. Пивоваровой, - лучше  всего было
использовать  для  словесного  воздействия на  всю  группу  слежения.  Иначе
говоря, на  то, чтобы отвести душу.  И Аракелян,  исключив из числа караемых
только не вполне подотчетного ему Углова, со  вкусом взялся  за разнос, ибо,
по счастью,  генерал Г.Д. Шелковников  двумя часами раньше  отбыл  к себе на
дачу, а еще более высокое начальство лежало в перманентной реанимации, а еще
более высокое начальство лежало в таком  маразме, что и не совсем было ясно,
на том оно свете или на этом.
     Тем временем дюжий собаковод привел в коммунальную Тонину квартиру трех
здоровенных дворняг с телами лаек и мордами овчарок, провел их  в комнату  и
запер дверь. Толстая  старуха между тем стала колотить в  эту дверь ногами и
всем  телом,  требуя  выкинуть  собак, и, не добившись  ничего,  кинулась  к
телефону  общего  пользования  вызывать милицию.  Оставив  эс-бе в  комнате,
собаковод вышел к  ней, щеголевато козырнул и приказал убираться  в такой-то
матери. Старуха охнула и быстро слиняла в свою конуру. А эс-бе уже рыскали и
кружили  в  комнате  Тони,  обнюхивая все,  к чему  мог  прикоснуться чертов
разведчик, весьма интимным образом обнюхивая мрачную Тоньку и отчего-то друг
друга. Через считанные минуты они вылетели из комнаты, из квартиры, из дома,
оперативно  вывалялись в ближайшей  помойке  и, приняв  вид обычных бродячих
собак, кинулись в разные стороны.
     Поздним вечером, когда  стало ясно, что  поиск ничего  не  дал даже при
помощи всех мобилизованных эс-бе, решился  полковник  Аракелян на  последнюю
отчаянную меру. Взяв с собой Углова, вошел он в бункерную лабораторию, встал
возле  постели  Муртазова,  лежащего,  как  всегда,  с закрытыми  глазами, и
обратился  как  бы  к  нему,  глядя  прямо  в  буддийско-мусульманское  лицо
телепата:
     - Роман Федулов,  критик из  Сыктывкара, он же американский  агент, имя
неизвестно, засланный в  Москву с  помощью телепортации сутки назад, возраст
примерно тридцать пять, высокий, атлетично сложенный, цвет  волос каштановый
с проседью,  без  особых  примет,  в  одном  носке  на левой  ноге,  передаю
фотографии профиль и анфас! - Аракелян мельком  глянул на фотографии Джеймса
и, выждав, когда покорный валек  Углова ухнул телепата  по лбу, продолжил на
хорошем английском  языке,  довольно тихо:  - Господин Федулов, ваша  ставка
бита!  Вы  раскрыты! Ваша  миссия обречена на  провал! Вы  слышите нас?  Как
видите, мы нашли вас в рекордно короткий срок! Ждите нас! Мы близимся!
     Но  Джеймс  ничего  не слышал,  ибо в  двухместном  купе  ему  достался
попутчик  самый  ужасный:  чуть  только залегши  на полку,  этот  лоснящийся
читинский  хозяйственник захрапел  так устрашающе, что  Джеймс был  вынужден
отгородиться от него тонким, но все же непроницаемым колпаком силового поля,
даром что из-за этого лишал себя способности к телепортации на неопределенно
долгий срок. Но очень уж спать  хотелось, и храпучий сосед не дал бы - вот и
спал Джеймс в силовом колпаке, вот и не слышал никаких устрашений полковника
Аракеляна. А если бы и  услышал,  то не поверил бы ушам  своим: Джеймс верил
только инструкциям.




     Развращенный свет  в  поэте многое  грубиянством  считал,  но это  были
подлинные признаки великой души.
     Б.ШЕРГИН.
     ПУШКИН АРХАНГЕЛОГОРОДСКИЙ

     Одним С. А. Керзон напоминал внешностью и характером видного полководца
времен Гражданской войны Г. И. Котовского (не столько его, сколько актера из
фильма  военных  лет  в  этой роли,  но  это неважно),  другим  - известного
писателя и  лауреата Бабаевского. Был он человеком толстым и огромным, голос
имел  красивый и  басистый,  что  немало способствовало его  популярности  у
многочисленных  слушателей: в областных органах безопасной государственности
Соломон Абрамович вот уже сорок лет как вел семинар по творчеству Пушкина, с
некоторым, впрочем, перерывом накануне  смерти Сталина - но об этом разговор
отдельный.  Вел  совершенно  безвозмездно,  -  как  говорил  он  кое-кому из
ближайших  друзей, "работал за  бесплатно и  цел остался тоже за бесплатно".
Чуть ли не у всех работников  областных Органов стояла на полке вышедшая вот
уже  третьим  изданием книга  Керзона  "Пушкин  вокруг нас"  - с дарственной
надписью автора. Словом, монументальный Соломон был хорошо  устроен в жизни:
стар, жизнелюбив, но, правда, совсем одинок.
     Родители по известным  причинам исчезли около  двадцать третьего  года.
Соломону было тринадцать, только-только совершеннолетие.
     Девятилетняя сестра Рахиль да  сам Соломон - вот и все, что осталось от
семьи, едва ли не самой уважаемой в Волковысске, - и дом на Бульварной улице
с балконами, и даже собственное отчество, - как-никак единственная память об
отце, но от нее уж не  денешься  никуда,  - давно  казались Соломону  чем-то
чужим  и  выдуманным. Соломоша не отчаялся,  пошел работать, кончил вечернюю
школу, перебрался в Москву, а там и университет  осилил.  Поехал преподавать
русскую литературу  в  Свердловск.  Больше  всего  на свете  любил Пушкина и
родную сестру; однако же сестра, не  спросившись,  прямо перед войной  вышла
замуж  за  другого  преподавателя  литературы, притом  за человека,  глубоко
Соломону  мерзкого,  которого  звали  Федор  Романов. Неприятен  был Романов
Керзону  решительно всем  - от дурацких дипломов за  накарябанные на семенах
риса  статьи  Мичурина  до дурацкой,  неприличной  для  советского  человека
фамилии. Ибо  Соломон искренне считал, что всю  литературу в России загубили
Романовы.  Сестре  он  это  все  пытался объяснить,  пока она  две недели  в
невестах ходила, потом перестал, отчаялся.  А она  взяла да и умерла в сорок
четвертом,  когда сам  Соломон  на  фронте был, умерла,  а  перед тем родила
Соломону  племянницу. Впрочем,  иметь  племянницу по фамилии Романова Керзон
тоже  не желал, и примирился с таким родством  лишь  через много лет, узнав,
что  Софья давно не  Романова, а  Глущенко, даже  познакомился с ней и  стал
видеться, когда  повод  к тому был. Впрочем, Романовы, Глущенки,  даже самые
лучшие из  людей  - разве это были люди? Это  были не  люди, а тени. Что они
понимали в Пушкине?
     Пушкиным Соломон  был болен, как горбун горбом, как слепец слепотой. Ни
дня, ни секунды не  жил старый Соломон, с самой юности начиная, без Пушкина,
без великого  своего  соотечественника.  Что-то  напутало в  довоенные  годы
рабфаковское сознание Соломона, сбило с панталыку такое недвусмысленное  имя
пушкинского  прадеда  - Абрам.  А узнав,  что кого-то в  той же  семье звали
Саррой,  а деда  Пушкина,  брата  его,  даже  кажется еще  кого-то -  Львом,
подсознанием   уверовал  Соломон,  что  Пушкин  -  еврей.   Даже  с   годами
разобравшись,  что тут в общем и целом к чему, убеждений своих не переменил,
ибо знал туго: эфиопы-то  - семиты! Так как же мы с ним не евреи? И веру эту
таил на  дне  души,  ни  с  кем не делился, и  не  было  в России  человека,
любившего Пушкина  чище и  бескорыстнее, чем Соломон. Именно - чище. Сколько
шуму наделала  в Москве,  в  лучшем  литературоведческом журнале, объемистая
статья  Соломона  Керзона   "Одна  баба  сказала...",  в   которой  Соломон,
отточеннейшими аргументами оперируя, камня на камне не оставил от  легенды о
якобы  донжуанских  подвигах  Пушкина.  В первых же  строках  статьи  ставил
Соломон  ребром  наиболее  жгучий  вопрос   пушкинистики:  уступила  Наталия
Николаевна Дантесу или  нет? - и  сам же клал этот  вопрос на обе лопатки, в
архив,  как  решенный раз  и  навсегда.  Ибо чего  же  проще? Изучив  письма
множества  женщин-современниц,  особенно  интимные,  отыскав полсотни мелких
упоминании  о  Дантесе,  доказал Соломон  всю безграмотную безнравственность
постановки этого вопроса.  Ибо не мог сей грязный убийца приносить жертвы на
алтаре  любви  за  неимением,   так  сказать,  скипетра,  ввиду   врожденной
приспущенности  своего  любовного  штандарта.  Короче,  как  могла   Наталия
Николаевна уступить импотенту?
     Как дважды два доказывал Соломон и то, что, помимо Елизаветы Воронцовой
и родной  жены,  были у  Пушкина еще только две, может быть три  любви, да и
только. Ибо никаких прямых доказательств прочих связей история не сохранила!
Ну и что, что сам писал о том, как  за Фикельмон в голом виде бегал? Но ведь
только бегал? А  не  наклепал ли на себя? А если и бегал, то догнал ли? Мало
ли что человек сам  на  себя наговорит, даже  в суде признание  еще  не есть
доказательство вины! А было ли еще что - этого нам, граждане литературоведы,
знать не дано, мы  там со свечкой не стояли. Поэтому и давайте  считать, что
не было ничего, что не доказано.
     Статью, правда,  печатать  не рискнули, лицемеры  проклятые,  побоялись
острую и  злободневную  тему  поднять, но о Соломоне  заговорили, и однажды,
проснувшись  поутру,  понял  Соломон,  что  стал знаменитым. Стали  печатать
другие его  статьи,  связанные  с развенчанием других, менее острых легенд о
Пушкине.  Много шуму наделала длинная  его повесть,  написанная  от  первого
лица,  по   которой  даже  Центральное  телевидение   фильм  сняло  -  "Веду
следственный эксперимент", где рассказал пушкинист  Керзон о том, как продал
комплект  "Брокгауза и  Ефрона", на вырученные  деньги поехал в Москву,  где
получил  после  долгих  хождений по  инстанциям разовый пропуск в  церковь у
Никитских ворот, где венчался Пушкин. Увлекательно описаны были и  сторож  у
входа  в  церковь,  по нынешним  временам  приспособленную  под  лабораторию
исследования  явлений  сверхпроводимости,  и   стол  для  пинг-понга,  сразу
бросившийся Соломону в глаза и отчего-то показавшийся столом  для рулетки, и
то, как дружно  сотрудники лаборатории, оставив самые  неотложные свои дела,
бросились помогать в проведении задуманного эксперимента в малом алтаре, где
венчался великий поэт. Ибо ясно было Соломону, что легенда о том,  что, мол,
при венчании  у  Пушкина упало  из рук  обручальное  кольцо  - не более  чем
злобный  вымысел,  по  гнусности  сразу выдающий сочинителя,  -  ясное дело,
Фаддея  Булгарина.  И  вот, при всем честном  персонале лаборатории,  провел
Соломон   Абрамович  свой  исторический  эксперимент.  Достал  из   портфеля
приготовленную  еще дома  глубокую тарелку  и  высыпал в  нее  добрую  сотню
медных, тоже в  Свердловске еще заготовлены, обручальных колец. Извинился за
неполную чистоту  опыта,  но  добавил,  что удельный  вес меди  и золота  не
настолько  различен,  чтобы  существенно  повлиять  на  чистоту  опыта;  при
нынешней же госцене на  золото, он, пушкинист Керзон, располагать подлинными
золотыми  кольцами  1830-го  приблизительно  года  изготовления все-таки  не
может. И торжественно, церемонно стал надевать на безымянный палец по кольцу
всем женщинам  в лаборатории. Всем надел - ни одно кольцо не упало. Потом  и
всем  мужчинам  напялил,  все равно  еще  лишние остались.  Тоже ни  одно не
брякнулось. Победоносно ушел Соломон из церкви прямо в большую пушкинистику.
     Жил  Керзон,  впрочем,  не одним  только  развенчанием легенд. Никто  и
никогда не  составлял картотеку ВСЕХ людей,  с которыми  общался или  мог бы
общаться Пушкин. Соломон составил ее и продолжал все время пополнять. И всем
мыслимым  потомкам таковых людей, едва только отыскивался  заветный адресок,
писал Соломон задушевное письмо: нет ли чего о Пушкине? На тысячу писем одно
приносило  результат - там  семейную легенду, тут  неизвестную остроту, вот,
глядишь, одной легендой меньше в пушкинистике становилось,  одной пушкинской
эпиграммой больше. А  годы шли, сменялись  десятилетия,  все меньше  находок
попадалось, но, против всяких  ожиданий, были они  все весомей. Как  бомба с
небес, рухнуло  на  пушкинистов Соломоново  исследование "Пушкин и Ланской",
где  безупречно отточенными  аргументами  и неоспоримыми  фактами  доказывал
автор, что Пушкин и Ланской - будущий муж вдовы Пушкина - скорее всего могли
быть знакомы!  Ведь  тогда  - страшно подумать,  что  никто не понимал этого
раньше!  - становится  понятно, что Ланской  женился на  Наталье Николаевне,
исключительно руководствуясь чувством дружеского долга!
     Вел  Соломон  и  большую общественную  работу.  Стал  как-то  раз  даже
застрельщиком  большого  всесоюзного  движения, проходившего под  лозунгом -
"Пушкин - для каждого  города  и  села". Идея Керзона  была проста: пусть не
останется  по  всей  Руси  великой  ни  одного  города,  ни  одного  поселка
городского  типа,  ни  даже, по  возможности, ни одного  села без  памятника
Пушкину! И  впрямь  ведь  стыдно,  что ни в Киржаче, ни  в  Верхоянске,  ни,
скажем, в Темрюке нет даже махонького памятника великому поэту. И поставлено
было по Соломоновой инициативе памятников и бюстов немало. Фельетонов же его
о  неуважении  к  памяти  Пушкина (встречалось, оказывается, и такое) просто
боялись.
     Врагов особенных не было, все знали, в каком учреждении Соломон Пушкина
по субботам проповедует. Не считать же врагом  Леньку Берцова, -  ровесника,
поэтому  Леньку, а не  Леонида  Робертовича, -  декана  факультета,  на коем
Соломон  до выхода на пенсию  зарплату  получал:  раньше  это высокое  место
занимал Соломон,  но  в конце сороковых  попросили  его оттуда - брякнул  не
вовремя,  что  Пушкин  жене  письма по-французски  писал.  Берцов,  конечно,
занимал   по   сравнению   с   Керзоном   место   более   высокое   в   мире
преподавательском, но был - если сравнивать положение литературоведческое, а
не  деканское, -  по  сравнению с Керзоном  сущей мелочью.  Его  приходилось
считать уж  скорей  другом,  чем врагом,  - столько лет было провоевано штык
против штыка на поле историко-литературоведческой брани. Берцову не особенно
повезло в жизни, да к тому же был он в ней таким же одиноким стариком, как и
сам Соломон, -  и на литературной ниве тоже.  Ниву он, впрочем,  выбрал себе
тощую  да  жилистую, всю  жизнь  исследовал  творчество  пресловутого  графа
Хвостова, даже составил том для  "Библиотеки поэта", том этот все в планы не
ставили да не  ставили, даже удалось ему пяток сочувственно-реабилитационных
статей  о  своем  кумире  в научных  изданиях  опубликовать, но  чуть только
пытался он из своих статей книгу сложить, как она кубарем летела на рецензию
к  Соломону,  ну...  и...  Впрочем, как-то прожив семь десятков лет  с пятым
пунктом и без отсидки, продолжал читать лекции  Берцов на  своем факультете,
рассуждал о русской литературе XIX  века в том духе, в каком полагалось, а в
последние годы - причем по инициативе Соломона! - стал ходить к последнему в
гости, поругаться и чаю попить.  И уж совсем было бы смешно Соломону считать
своим  врагом полоумного Степана  с первого этажа, который, как рассказывали
ученики  в  семинаре,  раз  в  две  недели  отправлял  шпионское  донесение,
почему-то в Минздрав,  о фанатической преданности С.А. Керзона А.С. Пушкину.
Соломон в этом ничего плохого не видел.
     Соломон  не  скучал.  Сейчас, к  примеру, вел он  длинную  переписку  с
одесским  обкомом:  требовал  установки   в   Одессе   памятника   Елизавете
Воронцовой.  Фельетон в  центральной  газете "Ее знал  Пушкин", - впрочем, в
рукописи фельетон назывался "Его жену знал Пушкин", но не пропустили,  гады,
побоялись  народу правду  в  лицо  сказать, -  и так  уже  взбудоражил  этот
прекрасный  город. Социологический опрос, ради которого  не поленился Керзон
на  свои на кровные  скатать  в  Одессу,  недвусмысленно  показал,  что  99%
одесситов  полагают: памятник  Воронцову стоит за то, что его  жену...  м-м,
скажем...  знал  Пушкин.  И  вопрос  стоял совершенно  ясный  и  для  обкома
неудобный:  если  уж не убирать  памятник Воронцову, то  уж по крайней  мере
ставить полнометражный памятник его жене. А деньги где?
     Немногим больше года  он вышел не пенсию и теперь мог  все  свое  время
отдавать Пушкину без остатка. Вот и сегодня, вставши в шесть утра, сделал он
физическую зарядку,  облился  в ванной  ковшом холодной воды. Жил Соломон по
свердловским  понятиям  просторно,   в  однокомнатной  квартире  с   ванной,
совмещенной, конечно, - и с телефоном. Сел работать, написал четыре страницы
нового  исследования о городах,  которые мог  бы посетить Пушкин, - если  бы
Николай Первый, этот кровавый  ублюдок, отпустил бы гения русской литературы
в поездку по европейским городам, - о тех отелях, где Пушкин вероятнее всего
остановился  бы,  о тех  исторических личностях,  с которыми  он,  вероятнее
всего, там повстречался  бы, как повлиял бы на их  жизнь  и  на  творчество.
Работа шла споро, он как раз окончил описание возможного посещения Веймара и
собирался,  в силу  особенностей  своей  музы,  не признающей географических
расстояний, начать  описывать  возможное  посещение  Кадикса - как  зазвонил
телефон, и оказались  на другом конце  провода племянница  Софа, а совсем не
Ленька, декан хренов, - как подумалось ему, прежде чем взять трубку. Долго и
по-семейному расспрашивала о  здоровье, Соломон  даже растрогался,  потом  о
работе, очень интересовалась  пушкинским  временем,  особенно  декабристами,
обстоятельствами восстания на Сенатской, задавала  немного наивные вопросы -
к примеру, отчего это все так  внезапно случилось, - и когда он объяснил ей,
что внезапно было не восстание,  а весть о смерти Александра Первого, сказал
ей также,  что  умер царь  Александр, как точно теперь известно,  от  дурной
болезни, вообще все в этой  поганой династии  были  либо алкоголиками,  либо
английскими шпионами,  либо  наркоманами, либо импотентами, либо...  Соломон
чуть не  сказал "сектантами-скопцами",  но  что-то не  вспомнил  доказуемого
примера. Софа очень попросила дать ей почитать что-нибудь об этом периоде, и
еще ее зачем-то интересовал легендарный шарлатан Серафим Саровский.  С  этой
последней просьбой Соломон помочь не  мог ничем, а  по остальному  имелось у
него  все что душе угодно  - с поправкой, конечно, на то, что  не все авторы
стояли  на истинно правильной точке зрения.  Договорились, что  она зайдет к
пяти - когда он работать закончит.
     За окном  вовсю летели желтые  листья  - кончался сентябрь. Ясное дело,
лезли в голову соображения о "короткой, но дивной поре" (вероятно, из года в
год происходившей где-то в стороне от Свердловска, так или иначе, Соломон ее
сроду не видал),  а  также и о  собственной  осени,  о  наставшей творческой
зрелости.  Керзон  чувствовал  себя  по-юношески  полным  сил.  Сколько  еще
оставалось тем! Кому передать их? Где взять себе смену? Сколько  талантливых
людей тратит  себя попусту: тот же  Ленька, не занимайся  он своей  чепухой,
сколько  мог бы интересного разыскать,  пусть не  на  магистральных  дорогах
пушкинистики, так хотя бы на проселочных. Вот ведь тема,  например: на каких
лошадях, с каким  извозчиком  поехали Пушкин  с  женой после венчания? Какой
дорогой  поехали?   Как  вечер  провели?  Чем  потом   занимались?  Соломон,
размечтавшись,  уже видел в грезах некую книгу какого-нибудь своего ученика,
под  названием  "Один  день  Пушкина",  а  надпись на ней  будет  непременно
дарственная,  такая,  скажем:  "Великому  учителю -  недостойный  ученик"...
Соломон оборвал себя на полумысли. Как же. Дождешься от них.
     Выглянул в  окно. Внизу, невзирая на  сырость,  играли в домино местные
старики.  Соломон  узнал  кое-кого из соседей -  Бориса Борисовича,  жившего
прямо над ним, инвалида, что-то там отморозившего себе  в  финскую кампанию,
во  время превентивного  контрнаступления;  потом  полоумного  Степана,  еще
братьев Ткачевых  из соседнего двора, все уже дряхлые, все уже  непьющие под
угрозой  вовсе скапутиться,  и  все  же почти  все - даже не  его, Соломона,
ровесники,  все - моложе.  "Гнилое  военное  поколение", - подумал  Соломон.
Он-то  тоже  прошел   войну  от  Москвы  до   Ясс  (там  демобилизовали   по
бюрократическим причинам), и никто  не посмел бы упрекнуть его за то, что ни
царапины  не получил: и  медаль  "За отвагу"  у него была  настоящая,  и под
кинжальным огнем случалось  бывать, даже побрило его осколком снаряда как-то
раз,  -  а вот вышел  из  всего этого ада  невредимым. Берегла  судьба  его,
берегла для великого и бескорыстного служения делу Пушкина.
     В  воротах дома  появилась  Софья.  Неужели уже пять?  И в  самом деле.
Соломон быстро сложил бумаги, сдвинул в стопку приготовленные для племянницы
книги и  стал  ждать  звонка, стоя  в  прихожей.  Софья вошла такая же,  как
обычно, молодая и  красивая, хоть и  с  синяками  под глазами,  натерпелась,
видать, от своего  муженька, он ведь пьет как сапожник, да и, не  ровен час,
может быть, и жену поколачивает. Вошла и села  в кресло за столом, он присел
напротив.  Поговорили  - все о том же самом, о чем утром  по телефону, еще о
погоде  и  о здоровье.  Софья на свое жаловалась, а Соломон свое хвалил  как
мог.
     -  Не  представляешь,  Софа, каким  молодым  я  становлюсь к  старости.
Кажется,  вот  взял бы сейчас переметную суму  да  посох кленовый, - даже  в
разговорной речи  не  мог  отрешиться  Соломон от  привычно-былинного  стиля
собственных писаний,  - и пошел бы, понимаешь, по Руси, до самого  Кишинева,
до Измаила, все  бы села  да  веси обошел и  везде  бы  каждого  старичка да
каждого пионера спросил бы:  как  знаешь Пушкина?  А  там, глядишь, народных
преданий о нем подсобрал  бы,  глядишь,  какие  подлинные факты  неизвестные
всплыли бы, а там и  засветилась бы  вся  жизнь  Александра Сергеевича новым
дивным светом от любови всенародной, фактами  подтвержденной да документами,
а  с ней  бы и моя тоже заново засияла,  и не  так бы  мне  жалко  в  могилу
сходить, -  старик  всхлипнул  и  с  нежностью посмотрел  на висящий в  углу
большой,  маслом писанный  портрет, копию  с  картины  Кипренского,  и  чуть
заметно поклонился.
     - Да  что вы, дядя, в  самом деле, панихиду раньше времени заводите,  -
отозвалась Софья, -  вам еще  жить и  жить.  Вон,  книгу снова  выпустили, в
газетах пишут о вас...
     -  Пишут,  Софонька,  пишут, даже  не только  у нас,  а  вон  мне  и из
Монтевидео вырезку  прислали. Не все, правда,  пишут, не  все  в нашем полку
пушкинистов  душой чисты и не  все мои работы  правильно понять могут.  Вон,
баба какая-то в  Кинешме объявилась,  такую гадкую статью в "Вечернем Киеве"
напечатала,  срам  сказать,  будто у Геккерена  мог быть роман  с герцогиней
Лейхтенбергской. Нет, ты только послушай, ересь  какая, каким образом он мог
бы  с  ней  встречаться, когда... -  и  Соломон  поплыл  в  дебри  косвенной
пушкинистики, которые Софью нимало  не  интересовали,  за исключением одного
только аспекта. И она, выбрав  удобный момент, когда Соломон недобрым словом
помянул Александра Первого, вклинилась в стариковский монолог:
     - А  что  это  я там слышала  такое, будто царь не умер вовсе, а бороду
отрастил и в старцы подался?
     Слова  эти  неожиданно  вызвали у  Керзона  приступ  хохота, постепенно
перешедшего в кашель, а по окончании кашля - в злобное хихиканье.
     - Ой, золотая  ты моя девочка, знала бы ты только, чья это брехня, срам
рассказывать, великого русского, так сказать, писателя, графа Льва Толстого!
Знаешь, анекдот есть, как входит к нему лакей, кланяется и  говорит: "Пахать
подано!" Вот  так  и  тут вот - пахать...  Это ему, графу, добрый царь нужен
был! Чтобы хоть  задним числом он добрый был! Нет, все  это, девочка  ты моя
золотая,  доподлинная  графская  брехня.  -  Внезапно  посерьезнев,   старик
переменил  тон. - Есть, впрочем, косвенные свидетельства  того,  что легенду
эту он не сам выдумал.  Как раз вот к примеру хотя бы даже Пушкина  возьмем,
он этой  самой историей тоже интересовался. Но тоже, сомнений не может быть,
только  из  тех  соображений,  что  любой  повод  посеять  в  умах  мысль  о
незаконности  правления Николая - само по себе  уже  большое благо. Он  ведь
куда  как  прозорлив  был,  родной  наш  Александр  Сергеевич!  В  переписке
Иллариона Скоробогатова с Натальей  Свибловой  -  знаешь,  там,  где я нашел
упоминание, какое  приятное  лицо  было  у Ланского...  -  Софью  как  током
ударило, эти фамилии она знала слишком хорошо, пусть имена к ним на этот раз
были  добавлены неизвестные, - там есть  упоминание, что брат  Натальи, он в
монахах  служил,  этому  самому  Федору Кузьмину  некоторые  книги  посылал,
"Евгения Онегина" в том числе.  Я  об этом  писал в одной статье, но мне это
сократили. Какое же нужно еще доказательство,  что старец этот  самый, какой
он ни на есть жулик, а может быть и вполне честный человек, только тронутый,
- никак не мог быть  Александром Первым? Хоть в те времена десятой главы еще
никто не читал, знаешь, как там -
     Властитель слабый и лукавый,
     Плешивый щеголь, враг труда...
     Эти строки  Софья знала даже  слишком хорошо, но не говорить же об этом
старику, который тем временем продолжал монолог:
     - Но ведь и в других главах все же ясно сказано! Да и вообще какое было
дело русским царям до русской литературы, разве только в том смысле, чтоб ее
удушить,  искалечить,  кастрировать, обескровить,  обессолить! Стал бы  этот
Александр читать Пушкина на старости лет, как же... Он, до таких лет доживи,
он  "Майн  Кампф"  бы читал, ничего больше!  -  с пророческим пылом закончил
Соломон.
     -  А кто это такая Наталья Скоробогатова? - спросила  Софья, не моргнув
глазом.
     - Была такая... Тоже,  как Наталию Николаевну, Наталией Николаевной  ее
звали.  Дочка  героя  Бородинского  сражения,  хоть  о  нем самом  мало  что
известно. Вот были бы у нас  серьезные ученые,  так о нем бы сейчас  две-три
монографии, уж не  меньше, изданы  были  бы. А  там  - где нам. Еле  фамилию
знаем, что ноги  в  сражении потерял, что потом двух дочерей прижил - и все.
Вот  эта  самая  Наталия,  она,  есть  сведения,  на первый  бал  выезжая  в
Петербурге,  с Пушкиным танцевала. Об  этом  Греч еще в одном письме  пишет,
срам  рассказать,  мол,  Пушкин,  старый - Соломон  поперхнулся  от гнева  -
кобель,  опять  к девочке какой-то  липнет. Вот я и  копнул,  где  мог, улов
небогатый был, но все  же кое-что  насчет Ланского поймал, ведь он с той  же
самой  Натальей  танцевал на  том  же балу. Значит - Пушкин и Ланской были в
одной  зале! Да ты  читала об  этом, наверное, я писал. Правда,  там  многое
вырезано...
     - А вторая сестра? У Скоробогатова дочерей две было, вы сказали?
     -  Да... В самом деле.  Я  как-то упустил.  - Соломон  в  растерянности
поморгал. - Ты молодец, девочка, у тебя  врожденный талант. Как  же я другую
сестру  упустил?  Вот ведь дурак старый, даже архивы  не  пытался поднять по
этой  линии.  Помню,  что  они  погодки,  девочки-то,  были, а  вот  которая
старше...  Анастасия! Ведь Пушкин мог  и с  ней на другом балу танцевать!  -
Старик перегнулся через стол и быстро-быстро настрочил что-то на четвертушке
бумаги.  -  Да,  Софонька,  талант  у   тебя  к  пушкинистике  прирожденный!
Непременно надо будет проверить!
     Дальше разговор на сестрах Скоробогатовых задерживать было  опасно, ибо
старик,  со всем своим архивным рвением взявшись за Анастасию, мог  нечаянно
откопать и ее церковный брак,  а в том, что прапрадед венчался под настоящим
именем, пусть без указания титула, Софья не сомневалась. Оставалось уповать,
что  у дяди до этой темы в ближайшее время руки не дойдут.  Поговорили еще о
том о сем. Софья взяла со стола приготовленную стопку  книг о декабристах и,
конечно, о Пушкине, хотя таковых не заказывала, поцеловала дядю возле дверей
и прочь пошла. Во дворе так же резались  в  домино старики, и совсем молодой
дворник  какой-то  восточной  расы  сгребал в  кучу палые  листья.  Соломон,
глядевший из  окна,  заметил,  что, как только Софья вышла из ворот, один из
стариков, хорошо Соломону известный, передал коробочку с "костями" стоявшему
за его спиной такому же мшистому деду, и ужом скользнул в парадное.
     "Донос побежал  на меня строчить, дурак набитый", - усмехнулся про себя
Керзон. От  сознания того,  что на него кто-то  и теперь доносы пишет, а они
действия  не  оказывают  ввиду  его, Соломоновой,  чистоты в  глазах  бывших
семинаристов, чувствовал себя пушкинист как-то еще моложе, стройнее, бодрее,
напористей. "Пиши, пиши.  Надо будет попросить, чтобы почитать  дали. Ошибки
делаешь поди".
     Соломон не ошибался: как  раз  сегодня Степан Садко собирался  написать
очередной донос - не только на него,  на Керзона, но и на многих других лиц,
- об этом Керзон уже не  имел представления. Дело в том, что не доносы писал
Степан, а слал шпионские донесения маньчжурскому правительству.
     В      молодости     был     Степан     Садко     простым     советским
столяром-краснодеревщиком, женился в тридцать пятом году, в партию вступил в
тридцать  восьмом, хорошая  была  жизнь,  молодая,  -  дочка  росла папе  на
радость, и жена у Степана была -  жаркая, сладкая, Тиной звали.  Все было. А
пришел тридцать девятый год, сентябрь месяц - сразу ничего не стало. Стукнул
на  него сосед  по  квартире, Макар,  что  с  Тиной все  выспаться хотел.  И
загремел  Степан   по  статье   пятьдесят  восьмой,  по  куче  пунктов,  как
маньчжурский шпион, еще, впрочем, и как литовский, и как  эстонский, хоть  и
государства  эти  почти сразу  приказали долго  жить;  да и Маньчжоу-Ди-Го в
сорок пятом тоже  с карты мира исчезла - а Степан все гремел  да  гремел  по
пересылкам и  командировкам той  же самой карты  мира  от Уфы  до  проклятой
Серпантинной, гремел шестнадцать лет с лишком, все забыл, что когда-то было,
и Тину забыл  почти, и  дочку,  но,  скрежеща последними  зубами и кулаки  с
каменной  кожей стискивая, - хотел только одного:  выйти да убить Макара. Но
когда вышел он  все-таки  из лагеря, добрался до родного Свердловска, узнал,
что  женился совсем скоро после Степановой посадки проклятый Макар  на Тине,
про дочку уж  и вовсе неизвестно  ничего, и увез  семью  в  неведомый  город
Белосток. А где его там искать в Белостоке, если город этот теперь обратно в
Польше.  Устроился Степан на работу вроде  как бы  по прежней специальности,
спрос  на  нее как  раз был, и  работал  две  недели, а  после  узнал, что в
соседнем цеху вкалывает третий человек  из их  довоенной квартиры, тогдашний
мальчишка Сашка, а теперь вот  мастер Сафонов. Ну, выпили они за встречу как
в  таких случаях  быть  следует,  и  узнал  тогда  Степан, что про  Макарову
женитьбу  на  Тине - все правда,  а вот  про город  Белосток  -  все вранье,
непонятно даже  чье.  Потому что в декабре того же сорокового вызвали Макара
среди ночи в  места обычные и прямо без  церемоний  сразу  же  расстреляли -
притом  именно как маньчжурского шпиона, кажись, даже настоящего. А жену его
с чужим ребенком  - тьфу, каким чужим,  а его же, Степановой, дочкой, - дели
вовсе  неизвестно  куда.  Такие  вот дела. И тогда Степан умом  тронулся. На
Маньчжурской империи рехнулся.
     Отвезли  его в психическую, держали там одиннадцать месяцев, потому что
бредил он там своим и  чужим  маньчжурским  шпионажем, ничего про  эту самую
давно покойную Маньчжоу-Ди-Го толком  не  зная, кроме  того, что есть где-то
город Харбин, то ли столица Маньчжурии, то ли важный  в ней какой  город,  и
вот оттуда  получает он, Степан,  все время какие-то инструкции и наблюдения
за  всеми ведет  очень  важные. В начале пятьдесят восьмого года  в больнице
сменился  главный  врач,  после  появления  какового  выписали  Степана  как
человека  безвредного, лишнюю  койку у больных  отнимающего, и  отправили на
прежнее   место  работы,  где   ему  -   как-никак   краснодеревщику  высшей
квалификации  - выделили  комнатку с  отдельным со двора входом - получилась
такая  после  перестройки  дома. После лагерей  стал  Степан  еще  и  совсем
непьющим, а безумное его убеждение в шпионаже, которым он так усердно занят,
он умело от всех таил, -  так усердно, что  даже политуру  не пил. Но строго
раз в две  недели садился он у себя в конуре в старинное кресло к старинному
столу, каковые  из-за проеденности  древоточцем выделили  ему на  новоселье,
корявым  почерком писал  обо всем, о чем за  истекший срок пронюхал, донос в
город Харбин прямо маньчжурскому императору.  Шел к почтовому ящику и бросал
в  него письмо с десятикопеечной маркой; с сортировочного пункта шло  письмо
напрямую  на международный почтамт в  Москву,  а  оттуда,  по существовавшей
договоренности, пересылалось  автоматически  в Министерство здравоохранения,
где имелась заказная для него диспансером полочка: все его  донесения на нее
складывались и по первому  требованию должны  были передаваться в диспансер.
Но   вел   себя    отпущенный   на    волю   Степан   предельно   тихо,   на
переосвидетельствование  приходил  по первому зову, -  так  что за все  годы
никто ничего из Минздрава в Свердловск и не запросил.
     В том и было счастье Степанове, что времена переменились, а вел он себя
образцово.  Ибо,  затаив  лютую злобу на  искалечившую  его жизнь  советскую
власть,  поклялся он  самому себе:  служить только маньчжурскому императору,
принести ему, и только ему, максимум пользы. А двор, в котором Степан  играл
в домино, был непростой, у половины стариков сыновья, да  и дочери, работали
на  двух оборонных заводах, и из  их болтовни безумный мозг  Степана вырывал
мелкие  факты несомненного оборонно-наступательного для Маньчжурии значения.
И будь на месте Степана настоящий шпион,  и не отправляй  он  информацию  по
советской почте, а сдавай их правильными шпионскими каналами куда полагается
-  заслужил бы он  уже не один  орден  на службе  у той страны,  для которой
трудился бы; ну, и, конечно, погорел бы давным-давно. Но  донесения Степана,
к счастью для СССР, шли в Минздрав. А на Керзона Степан имел особый зуб: тот
был  толстый  лысый  еврей.  По  мысли  же  Степана,  с  евреями  в   России
маньчжурский  император  должен  был  решительно   покончить.  Вот  и  пошел
краснодеревщик  в  свою конурку,  вот и  написал, что  нынче агента мирового
сионизма С.А.  Керзона  посетила какая-то  баба, тоже жидовка,  и между ними
имело место закрытое  совещание  о  способах свержения правительств России и
Маньчжурии для последующей колонизации таковых быстро плодящимися  жидами. А
также  сообщил припасенную еще с позавчерашнего  дня  новость о том, что сын
Бориса Борисовича, работающий на ракетном заводе, перешел в новообразованный
сектор - цех нейтроники. Дописал, заклеил, пошел, бросил в почтовый  ящик на
углу, вернулся  к доминошникам,  сел, час играл, выиграл, имея в напарниках,
кстати, того самого Бориса Борисовича.
     А тем  временем монголоидного вида дворник, молодой еще  совсем парень,
студент архитектурного  института  Лхамжавын  Гомбоев  - (в  дворники  пошел
потому, чтоб в общжитии не жить, под жилье выдали неотапливаемую пристройку,
в половину той, что дали Степану) - а точней, китайский разведчик Хуан Цзыю,
юркнул к себе  домой, быстро  сунул руку в щель стены, ведшую  прямо в нутро
почтового  ящика,  выловил  конверт,  так  же  быстро,  над  паром   заранее
закипевшего  чайника,  вскрыл,  вслух  перевел  текст   на  бурятский  язык,
надиктовал его на проволочку крошечного японского магнитофона, снова заклеил
Степаново письмо и отправил оное снова в почтовый ящик. Он ненавидел Степана
за то,  что тот,  в лагерях  привыкнув  называть всех косоглазых  китайцами,
называл  китайцем  - "У, китайская рожа" -  и  его; от этого  дворник  очень
боялся разоблачения и давно убрал  бы Степана к предкам, но откуда бы еще он
стал  получать такие полные и ценные сведения, как не из  писем Степана? Так
что  приходилось терпеть. И Гомбоев-Хуан копировал вот уже несколько лет эти
самые письма, приняв  эту  должность от  предшественника, который  много лет
перед  тем  копировал те же письма, но  помер от  старости; терпел Степаново
хамство, учился  в никому  не нужном архитектурном институте  и в  свободное
время спал с русской уборщицей Люсей, имея от нее, кстати, уже  двоих детей.
Конечно,  от  этого   население  страны   -   потенциального   -  противника
увеличивалось, но Гомбоев-Хуан об этом не задумывался. Он тоже, как и  вовсе
неведомый  ему американец Джеймс,  признавал только  инструкции. А по данным
ему в Кантоне  указаниям он должен  был  спать в  СССР  со  всеми женщинами,
которые  того  пожелают,  чтобы  лишнего  внимания  не  привлекать;  в  этом
отношении  инструкции  Элберта  и  Кантона  были  удивительно  сходны.  Хуан
исполнял эту работу со всей возможной тщательностью, любовником был отличным
и  отцом  заботливым. Люся  нарадоваться не могла и  была беременна в третий
раз, о чем Хуан пока еще не знал.




     Если вас приглашают царствовать, зовут на  трон -  вы, если вы  человек
воспитанный, должны поломаться и сначала, для виду, отказаться.
     И.ВАСИЛЕВСКИЙ (НЕ-БУКВА).
     РОМАНОВЫ, ПОРТРЕТЫ И ХАРАКТЕРИСТИКИ

     Очень было в этом доме холодно, поэтому Джеймс грел то и дело кипяток в
кастрюльке, заваривал грузинский  чай второго сорта и жадно пил его. Заварку
щепотками воровал у соседей.
     Дом  стоял на дальней окраине Свердловска, но  построен  был давно,  на
рубеже веков.  Длинное двухэтажное  здание до  недавнего времени было набито
жильцами громадных, по восемнадцать комнат, коммунальных квартир. Но недавно
дом поставили на капитальный ремонт, собрались, видать,  переделать его  под
какую-то  организацию.  Ремонт начинать  и  не  думали,  постоянных  жильцов
спихнули куда-то, скорее всего, в другие восемнадцатикомнатные коммуналки, а
на  смену  им  пока  что  явились немногочисленные  вечные  странники, вовсе
никакой  закрепленной  за ними жилой площади  не  имеющие, годами живущие  в
больших городах, кочуя  из одного  капремонтного  дома в  другой  - от  дней
выезда  последних  постоянных жильцов  и  до  появления  первых плотников  и
маляров. Иногда эти  странные люди  ухитрялись прожить  на одном месте два и
даже  три  года,  все  эти  дворники  без  определенных  занятий,  студенты,
пробующие попасть в дворники, неопрятные юноши, явно скрывающиеся от призыва
в армию,  случайные приезжие, просто темные личности,  даже попавшие сюда по
блату  в домоуправлении  коренные  свердловчане,  - но более всего  попросту
бывшие дворники. В  этом доме,  похоже, переселение не грозило  им до  самой
весны. Подошел  октябрь,  крыша  уже  протекала,  но Джеймс, приютившийся  в
комнатке из числа  самых  скверно провонявших, заглядывая тихонько в каморки
своих товарищей по бездомью, только  диву  давался: как  капитально, с каким
вкусом и нищенским  комфортом  устраиваются  они. Старые  пружинные матрацы,
поставленные  на  кирпичи,  накрывались кусками  ярких  материй,  по  стенам
развешивались  малопонятные  лозунги,  очень  редко  антисоветские  или,   к
примеру,  непристойные; чаще попадались такие:  "Даешь  обратным  назадом!",
"Виновных нет, а жить невозможно", "Если делать, то по-большому"; висели тут
и картины собственного изготовления, фотографии, иной раз даже  американских
писателей  Фолкнера и Хемингуэя, чаще, впрочем,- только что умершего артиста
Высоцкого.  Появлялись электроплитки,  электронагреватели, даже  еще  что-то
электро-,   благо   в  доме  электричество  пока  не  отключили,  не  то  по
забывчивости, не  то кто-то бутылку вовремя отнес куда надо. Купил  и Джеймс
электроплитку на толкучке, конечно, за два рубля. Денег у него вообще было в
обрез. А даже если бы и были, он, согласно инструкции, не имел права жить ни
в гостинице, ни  на частной квартире  -  только  на конспиративной. Но чтобы
достать денег или хоть какой-никакой конспиративный адрес, надо было  дать о
себе знать  в колорадский  центр, выпить поллитру, то есть, выйти на связь с
Джексоном.  Но  дать  о  себе  знать  -  значило и обнаружить  свою позорную
телепортацию  из  Татьяниной  квартиры. А для  единственного способа сделать
деньги "из ничего" Джеймсу требовалась вещь, в свердловских  условиях вообще
нереальная  -  финская баня.  И Джеймс  жил на  положении  советского хиппи,
стараясь ни  с кем не общаться,  уже вторую неделю. Было  холодно и голодно,
хотелось выпить,  но как раз  этого уж  и  вовсе было нельзя никак, хотелось
женщину,  но  посторонних  контактов  до  тех  пор,  пока не отыщется  Павел
Романов,  было  тем более нельзя. Можно  было только одно:  разыскать  Павла
Романова и наладить с ним общение на  высшем  уровне. Только  в том  случае,
если  бы Павел от контакта полностью  отказался и объявил, что ни на что  не
претендует,  только  тогда  вступали  в  действие  другие  инструкции:  ему,
Джеймсу, предстояло - чуть ли не сороковому такому вот неудачнику - тащиться
в одиночестве на Брянщину  и кое-кого уламывать без видимых надежд на успех.
Или  хотя бы этого самого "кое-кого"  просить вступить в законный брак. Хотя
все эти действия носили бы скорей характер проформы  - все равно никого  еще
на  этой  Брянщине  проклятой  за  столько  лет никто  не уломал.  Оттого  и
ухватилось начальство в Элберте за "екатериносвердловский вариант".
     Попал  Джеймс  в  эту коммунальную недосноску  случайно. Поезд, которым
ехал Джеймс из  Москвы в  якобы  Хабаровск, прошел Свердловск  поздно ночью.
Вскоре  разведчик накинул пальто,  чтобы чемоданчик поудобнее вынести,  да и
ночи очень  уж  холодные  стали,  и  вышел  в  тамбур  покурить,-  читинский
хозяйственник оказался некурящим, так что повод имелся всамделишный.  Быстро
отворив  наружную дверь вагонным  ключом-трехгранкой, он прыжком вылетел  из
поезда,  описал  дугу  метров  в  двести и вцепился  в  верхушку  громадной,
омерзительно колючей  ели. Скорее всего, до утра сосед его не хватится, а то
и завтра  не  сразу  розыски  начнет, не  в его  это  интересах  -  лишиться
отдельного  купе.  Лучше  бы,  конечно,  доехать  до  Иркутска,  оттуда  уже
пробираться назад - но на такие ходы у Джеймса не было ни времени, ни денег.
Джеймс  разжал исколотые руки  и тихо слетел на совсем раскисшую землю. Ноги
вязли  в  ней почти по щиколотку, но Свердловск был рядом, и, плюнув на все,
Джеймс побрел в сторону города.
     До утра мотался  он по темным и грязным улицам,  как рассвело  -  пошел
есть пельмени  в  пельменную, хотя желудок,  без того  попорченный  в юности
жуткой кормежкой в  румынской армии,  уже  начинал  побаливать  от советских
"деликатесов". Пытался по плохонькому плану, никого не  расспрашивая, понять
- где находится нужная ему Восточная  улица. Днем, изнемогая  от  простудной
жажды  спиртного,  опять ел пельмени, уже в другой пельменной. Вечером снова
ел пельмени. В третьей пельменной, конечно.  И желудок Джеймса взбунтовался:
в приступе  неукротимой рвоты  кинулся разведчик  за  какой-то  недоломанный
дощатый забор, там, скрючившись, освободился  и от третьих  пельменей, и  от
вторых, и, похоже, даже от первых. Потом огляделся и подивился схожести того
дома, который был недоломанным забором огорожен, с тем, московским, "где еще
эти двое  любовь делали", как подумал Джеймс,- и решил разведать, что это за
везение  такое ему  на  дома,  предназначенные к сносу. Пользуясь  темнотой,
обошел дом, заглядывая в окна, удивляясь, что тут кто-то живет. Потом ощутил
легкость  во всем  теле,  происшедшую от  полнейшего -  посредством рвоты  -
очищения  души,  облетел  дом, заглядывая в  окна второго этажа.  Понял, что
живут здесь, так сказать, советские хиппи,-  лишь очень и очень не  скоро из
случайных  разговоров  уловил  он,  что   называется   все   это  безобразие
"капитальный ремонт".  Живут  здесь  человек  десять-двенадцать,  мужчины  и
женщины,  иногда  парами,  чаще поодиночке, подальше друг  от друга.  Пустых
комнат  оказалось не перечесть, иные  даже с  выходами на  лестницу. Не веря
удаче, влетел Джеймс  в битое  окно  на  втором этаже, выбрал комнатку возле
бывшей  коммунальной  кухни  - чтобы возле  черного  хода  быть,  на  случай
нелетной  погоды.  Завернулся в  пальто,  чемоданчик под  голову сунул.  Так
устал, что даже под утро никакая баба не приснилась.
     Проснувшись, отправился опять на поиски  Восточной улицы и, слава Богу,
нашел  ее,  и дом No15 тоже нашел, и квартиру Павла и Кати - тоже на должном
месте.  В  Скалистых горах  фотографии  Павла не нашлось,  но,  основательно
проинструктированный касательно основных Романовых, Джеймс узнал бы его даже
в толпе, никогда до того не видевши. Джеймс увидел Павла ранним утром, когда
тот вел вдоль  бровки тротуара старого пса дворняжного вида. Неказистый  для
России был запланирован император: крутолобый, щуплый, малорослый, курносый,
похожий даже не столько  на  своего прапрапрадеда Павла Первого,  сколько на
его незадачливого предшественника  на российском престоле по мужской линии -
Петра Третьего.  До вечера прятался  Джеймс  в своем  убежище,  потом  опять
добрался до  Восточной и  тихо взлетел на карниз  четвертого  этажа:  как он
приметил   наперед,  это  был   почти  идеальный  наблюдательный  пункт  для
заглядывания в щели плотных штор на романовских окнах. Первое, что бросилось
в  глаза  Джеймсу,  когда  взглянул  он  на склонившегося  над  бинокулярным
микроскопом Павла,- это то, что претендент на российский престол чрезвычайно
плохо выглядит, при вечернем освещении синие круги под его глазами  походили
скорее   уж   на   умело  поставленные  "фонари".  Напротив,   жена   Павла,
обнаружившаяся в соседней комнате, показалась Джеймсу очаровательной - такие
миниатюрные  белобрысые  женщины  всегда  производили  на  него  неотразимое
впечатление.
     Неоткуда    было    разведчику    знать,     что    такое    раздельное
времяпрепровождение  в  семье  Романовых   было  лишь  неприятным  для  Кати
новшеством  последних недель.  Раньше Павел, придя с работы и  отбыв  всякие
повинности домашнего  и  магазинного свойства,  мог и с  женой поговорить, и
даже  в  кино пойти,  -  теперь же Катя не могла оторвать мужа от микроскопа
даже  самым испытанным за  годы  супружества  способом: она  как бы случайно
являлась в белой  полупрозрачной  ночной  рубашке,  некоторое  время  что-то
искала,  - раньше  этого было  достаточно, чтобы  Павел все посторонние дела
бросил. Теперь она ложилась спать  одна,  с неприязнью бросая взоры на узкую
полоску света  под дверью мужниной комнаты.  Павел по-прежнему ходил в школу
на уроки,  по  магазинам с сумками и с  Митькой,  когда  полагается,  но все
остальное  время  теперь  отдавал  рису.  Только  на исходе  третьей  недели
каторжной работы  по прочтению разрозненных и перемешанных текстов  начинала
складываться перед ним истинная история более чем стопятидесятилетнего бытия
Дома Старших  Романовых,  хотя многое было еще неясно;  все же  знал Павел и
весь текст  завещания Федора  Кузьмича,  -  не догадываясь о местонахождении
подлинника,  - знал, как на протяжении ста лет,  с тридцатых  годов прошлого
века, оберегали  жизнь,  спокойствие  и  архивы Старших  Романовых  люди  из
знаменитого рода уральских промышленников Свибловых, сознательно пошедших на
ссору с  правящей династией из-за них: лишь  безграничное  богатство Дмитрия
Свиблова,  лишь  почти суеверный  трепет, который испытывал Св.  Синод перед
преосвященным Иннокентием, епископом Томским и Барнаульским, в миру Игнатием
Свибловым,  младшим  братом  Дмитрия,  лишь  боязнь  правительства  лишиться
неограниченных  европейских  связей  Григория  Свиблова,  младшего  из  трех
братьев,  дипломата,-  не   позволили   династии   узурпаторов  решиться  на
физическое  истребление  истинного романовского  корня,  который, как  знали
владыки,  сберегается где-то в  России всесильными уральцами. Узнал Павел  и
то, что  сам  состоял  со Свибловыми в  родстве:  четвертая  дочь  дипломата
Григория,  Елизавета,  отдана  была  им  замуж  за  прадеда  Павла,  Алексея
Федоровича-Александровича. Знал о том, о чем не знала даже Софья при всех ее
архивах,- о том, как последние бездетные Свибловы в страшные годы революции,
рискуя жизнью  и  уже не имея  сил  прорваться  в Европу,  проводили  на лед
Финского залива рыдающую  Анну  с  маленькой  Александрой на руках,-  их  за
бешеную цену брался увести в Финляндию какой-то чухонец,- а позже  вернулись
на  Урал  вместе  со  спасенным  ими из  рук  пьяной  матросни  девятилетним
мальчиком, истинным  наследником престола, Федором, отцом Павла. Узнал Павел
и  о  том, как отстал от  поезда и пропал младший  брат расстрелянного деда,
Никита.  Узнал,  наконец,  из каких-то странных  записок, как бы даже  и  не
отцовским   резцом   начертанных,  вещи   совсем  неожиданные,  к  Романовым
относящиеся лишь косвенно,  но тем  не  менее крайне интересные  и, кажется,
очень  важные. Все, что  могло  понадобиться  в дальнейшем, Павел, плюнув на
отцовскую  трусость, хоть и вовсе не представляя, что  это  за "дальнейшее",
переписывал круглым почерком на обыкновенную бумагу. И до жены ли ему сейчас
было!
     Вконец охолодавший  в своих руинах Джеймс три вечера толокся на карнизе
и ни  разу не дождался, чтобы супруги Романовы провели вечер  вместе. Но вот
так летать и топтаться  по темным карнизам на Восточной все  же  больше было
нельзя: миссия должна быть выполнена,  да и деньги  были уже на  исходе.  От
советских оставалось у разведчика неполных тринадцать рублей да проездной на
автобус,  на  октябрь, подобранный  где-то поздней  ночью  во время  поисков
финской   бани.  Джеймс  решил,  что  утренняя   прогулка   Павла,   видать,
единственное время, когда есть надежда хоть как-то вступить с ним в контакт.
Вариантов имелось несколько, все они исходили из  первоначальной инструкции,
поэтому  Джеймс без колебаний выбрал вариант "спасатель".  Джеймс  узнал,  в
какой именно день Павел уходил в школу  только к  часу  дня, дождался  этого
самого четверга,  спер кое-что у соседей по руинам про запас,- спички, банку
консервов,- и рано-рано был на Восточной, напротив Павлова дома.
     В  начале восьмого Павел, мурлыча  свежую  песню  "Маэстро",  вышел  из
подъезда  и побрел по бровке тротуара - больше выгуливать Митьку было негде.
Джеймс   медленно  пошел  за  ними  по  противоположной  стороне,  дожидаясь
подходящего самосвала.  Таковой не  замедлил объявиться - грязный, груженный
цементом,  весь  какой-то  рассыпающийся  на части.  И тогда  Джеймс ласково
засвистел  -  в  частотах,  совершенно  невнятных  человеческому  слуху,  но
приманчивых для слуха собачьего. Пес поднял  голову,  повел ушами, залаял  и
рванул что есть силы на проезжую часть. "Фу!" - крикнул Павел, но Митька уже
оборвал  поводок и  со счастливым  визгом завертелся  волчком  на дороге, не
зная, куда бежать: серенада любви и тревоги оборвалась. Озверевший Павел все
орал: "Фу! Ко мне! Фу!" - без  малейшего результата,  Митька сперва метался,
потом застыл посреди  мостовой,  против  собственной воли не  возвращаясь  к
хозяину.  Джеймс  отметил  мысленно:  пес   стоит  правильно.  А  Павел  все
надрывался разными "фу" и  "ко мне". А  грузовик,  рассыпая клубы  цементной
пыли, уже прямехонько летел на Митьку.
     - Ну, я тя  щас!.. - взвыл Павел и бросился за псом, прямо  под машину.
Митька  прижал  уши  и  завизжал.  Павел,  в  каком-то  метре  от   отчаянно
тормозящего  грузовика,  попытался  поймать пса,  но  тот не  дался,  мечась
взад-вперед  и  почему-то  счастливо  воя,  лебединую  какую-то  свою  песнь
собачью. А дальше все происходило уже не в десятые доли секунды, как раньше,
а  в  сотые:  Павел,  глянув  с  мостовой,  на  которой  растянулся,  увидал
буро-зеленую харю фыркающего самосвала  (отчего эти машины на шести колесах,
с фарами,  как бы в  пенсне, так похожи  на евреев?), наезжающего  на  него,
только два слова  вспыхнули  в его сознании - "НЕ НАДО!" - но  потом, вместо
того,  чтобы услышать хруст собственных  костей, увидел чью-то  спину, затем
странное, небритое, но красивое лицо, потом бок - с откинутой рукой, испытал
толчок - и понял, что лежит  уже на тротуаре, что кто-то пытается помочь ему
сесть, а наглый кобель Митька визжит и лижет лицо.
     Павел  оклемывался   медленно.  С  трудом  понял   он,   что   какой-то
симпатичный,  хорошо,  но  не совсем чистоплотно  одетый,  почти молодой еще
человек, небритый  и с легкой сединой,  лупит что  есть мочи его, Павла,  по
щекам.  Он еще  не чувствовал боли, но стресс есть стресс:  отключившись  от
реальности, он разглядывал  этого  человека.  Был  этот  человек ему приятен
донельзя.  И ясно  было,  что этот самый  человек  спас ему  жизнь,  откинув
цементный самосвал к едреням, просто  вытащив его, Павла, наследника,  можно
сказать, престола, прямо из-под колес.
     -  Я  бы твою мать,- ясно,  но еще  очень тихо произнес Павел.  Человек
прекратил лупцевание и посмотрел ему в зрачки. Нет, определенно этот тип был
Павлу симпатичен.
     - Вот беда, беда... - словно эхо, отозвался человек, последний раз, уже
очень скромно, хлопнув Павла по щеке. - Да ведь так... убиться можно!
     - Это все... чихня! - отрезал Павел, попытался встать и снова шлепнулся
на тротуар. Начинала собираться публика,  притом  знакомая,  из дома  Павла.
Нужно было возможно  скорее сматывать  удочки.  Павел собрал все свои  хилые
силы и встал. - Это  все... чихня! -  повторил он, вцепившись в мощное плечо
спасителя. - Нет, каков подлец!
     - Негодяй! - с чувством ухнул спаситель.
     - Нет, каков! Не остановился!
     - Слов не подобрать!
     - Ох, выпить бы сейчас,- прошептал Павел, вовсе повисая на спасителе.
     - Где уж!  До  одиннадцати  часа  три!  -  с чувством  и в  тон  пропел
спаситель, теперь уж совсем родной Павлу человек.
     -  Это  мы...  айн момент. Дай  оклематься,  погоди, пошли  в  эту... в
магазин  пошли!  Рабочий   есть  знакомый,   пальчики   оближешь!  Сардинами
закусывать  будем!  -   неожиданно  вдохновенно   выпалил  Павел   и  повлек
новообретенного друга в сторону еще не открывшегося магазина на углу.  Там и
впрямь был  у Павла знакомый, некоторый дядя Петя, точнее, Петр Вениаминович
Петров. Магазин был  большой,  с винным отделом и всякими другими,  так  что
иной раз там что-то и наличествовало.  Не раз при малейших свободных деньгах
бегал Павел туда, в подвал, к вечно нетрезвому Пете за мясом, за гречкой, то
есть  ядрицей, за  ножками даже  на холодец  и за  другими  деликатесами,  в
свободной  продаже   уже   давным-давно  немыслимыми.  В  магазин  зашли  со
служебного  хода,  потоптались  среди   ящиков,  наконец,  обнаружили  Петю:
несмотря  на  всего  лишь восьмой  час  утра вдребадан пьяного,  в  халатике
спецовочном, накинутом поверх лыжного костюма, тощего, дремлющего на ящиках.
Чуть только Павел пнул его в колено, Петя воспрял:
     -  О! Виталий! Как раз  ждал! - бодро  объявил он, не слушая  протестов
Павла, что  он  не Виталий. - Индейки  есть особенные!  Венгерские... - Петя
отвел  глаза и  продолжил на октаву ниже: - Но,  друг Виталий,  скрывать  не
стану! Суповые. Суповые индейки! Вот что! Ты сколько брать будешь? Две, три?
Сардины есть особенные. Сарвар... санские. Были португальские, но их главный
себе. А  я  что?  Я  как лучше! И мне,  и  вам. - Петя оглядел собеседников,
никакой  реакции  не   обнаружил  и   продолжил:   -   Еще   маслины   есть.
Афганистанские.  Тебе две банки, три? Утка  есть... Нет,  утки нет, это  она
вчера была... Сахара хошь?
     -  Нам бы,  Петя, поллитру -  я вот только  что, можно сказать, чуть  с
жизнью не расстался,- мягко вставил Павел.
     - Литру? Это мы враз, - произнес Петя.- Деньги давай.
     Павел что-то  сунул  тощему магу  и волшебнику,  и тот  надолго  исчез.
Посидели на ящиках с  неожиданным спасителем, а тому ох как выпить хотелось,
это-то Павел нутром чувствовал, пупом! Поговорили. О том о сем.
     - Отличная у вас собака. Только вот уши длинноваты, совсем в английский
тип клонят.
     - А у него  дедушка - кокер! - с гордостью,  но еще в полном  обалдении
сообщил  Павел. Снова появился  Петя, таща при этом на горбу ящик с пакетами
молока.
     - Мой привет Валерию! - пророкотал Петя,- маслины  есть афганистанские!
Тебе две банки, три?
     - Мне бы... банку, Петя.
     -  Банку? Что  ж сразу  не сказал?  -  обиженно  объявил Петя и исчез в
пропасти подвала. Опять  помолчали. Опять поговорили о какой-то чепухе. Петя
не показывался добрых двадцать минут,  к концу которых и Павел, и собеседник
дружно ругали "пьянь всякую".
     - Так что  вот что,-  объявил Петя, являясь ниоткуда. -  Маслины  тебе,
можно  сказать,  будут.  Без денег  только не дают!  Эта курва старая,  я ей
говорю!.. А она мне, понимаешь, отвечает. И ни-ни. Не верит!
     - Да  я  ж дал тебе  десятку! -  вскипел Павел,  почти  уже  выходя  из
стресса.
     - Дал...  Ну тогда, значит,  закон. Щас  все  будет. Тебе, значит,  три
банки и индейку... суповую.  Свои заплачу,  за тобой не пропадет, мы с тобою
душа в  душу! - пропел  Петя и  снова исчез. Появился он,  между  тем, через
считанные секунды, неся большую  авоську молочных пакетов и, как ни странно,
поллитру.  Протянувши все это  Павлу, присел долговязый  Петя  на ящики,  со
вкусом закурил и протянул:
     - Закуска-то есть? Молоком не упьесся небось?
     -  Да не просил  я молока, Петя! - попробовал  вякнуть Павел, но чуткий
спутник, зажавший уже в кулаке бутылочное горлышко, парировал:
     - Все в порядке, Петя! Мы что должны?
     - Девять рублей... пятьдесят  одиннадцать копеек!  - совершенно трезвым
голосом  кассирши  объявил  Петя.  -  Вопросы  есть?  А  маслин-то  что  же?
Афганистанских? Индейка тоже  есть, Витя, но, врать не буду,  суповая... как
Бог свят, суповая!
     Бутылку  открыли  на  полдороге  в  парадном.  Спутник  Павла отчего-то
зажмурился, прежде чем отхлебнуть из горла, но отхлебнул и не поморщился.
     -  Слышь, Рома,- сказал  Павел, приняв  бутылку и тоже чуть отхлебнув,-
что мы за ханыги такие, чтобы в парадном распивать? Пошли домой ко  мне, тут
рядом, посидим, я кофе сварю, если пьешь. Жена как раз на работу ушла.
     Роман  Денисович, имя которого стало  Павлу  известно  еще на ящиках  в
магазине,  согласно  кивнул,  не  отрываясь от  бутылочного горлышка, отчего
поперхнулся и бит  был  Павловым кулаком  по  верхним  отделам  позвоночного
столба. Про  себя  Павел охнул,  почувствовав сквозь  одежду каменные  мышцы
спутника.
     К  Павлу  поднялись пешком  - лифт застрял где-то между этажами.  Павел
опять что-то  пролепетал  насчет  кофе,  совершенно не  будучи  уверен,  что
таковой в доме имеется (при нынешней на него цене напиток этот превратился в
доме  Романовых в нечто предназначенное  только для  лучших  гостей), а если
имеется - то сумеет ли он его сварить. Гость, однако, выразил желание только
посидеть  и еще  стопочку тяпнуть,  а  потом идти  отсыпаться "после  ночной
смены". Павел и сам был "после ночной смены", до четырех у микроскопа сидел,
пытаясь  понять  хоть  что-то  в  загадочном  "цифровом"  зернышке,  которое
содержало, как  он  только  и сумел  понять, какие-то  сложные бухгалтерские
расчеты процентов и сложных процентов  на  какой-то очень  большой  вклад. К
тому же после нежданного спасения было просто неудобно взять да распрощаться
с этим симпатичным и не совсем опохмелившимся человеком. Да и полчаса отдыха
в  домашнем уюте, видимо, означали для Романа Денисовича немало. Гость мирно
разговаривал о пустяках, рассказывал что-то из жизни Аллы Пугачевой, историю
какую-то жуткую  и явно московскую про дыхательное горло. Сигаретка "Феникс"
догорела и  обожгла клеенку, и лишь  тогда  Павел внезапно  понял,  что речь
гость ведет о  чем-то  далеко не столь абстрактном,  как  половая жизнь Аллы
Пугачевой. Напротив, речь  шла  о  чем-то,  к  ужасу Павла, чересчур близком
лично ему.
     -   Вы,  Павел  Федорович,  не  подумайте,   что  это  я  вам  случайно
повстречался. Удостоверение вот мое.  Нет, совсем не  то, а служебное: Роман
Денисович Федулов меня зовут,  литератор я и историк. Пишу летопись Томского
края. Как  раз дошел до энцефалита и колорадского жука. Вот и привели меня к
вам мои  находки,  а вы ведь как  бы  живая реликвия Томщины, вам  бы, прямо
скажем, место у нас в музее, в витрине... Застекленной. На видном месте. Это
к примеру.
     Павел, несмотря на  некоторую убаюканность сознания, сжался в  комок  и
все еще надеялся,  что пронесет. Он слишком хорошо  понимал, какое отношение
имеет к  нему Томский край. И предпочел бы  остаться под колесами грузовика,
нежели  выслушивать этот монолог. Но  деваться было  некуда,  тем  более что
гость  уже  соловьем  заливался,  превознося  до  небес  некие  исторические
реликвии, хранящиеся в  томских музейных фондах. Уже помянул он и  церковный
брак Федора Кузьмича. Павел спешно налил пятьдесят граммов.
     -  ... а  ведь  легенда  о старце  Федоре  Кузьмиче  признана  в  нашем
отечественном  научном   мире  досужей  выдумкой,  беспочвенной  нелепицей,-
продолжал гость, все время  глядя в потолок,- а  вот  мы, томские  краеведы,
располагаем другими сведениями!
     Дальше  гость  понес  какую-то  уж  совершенную  околесицу,  перечисляя
невероятные письма и летописи, чуть  ли не записи в интимном  дневнике  хана
Батыя. В принципе весь этот бред, призванный оказывать скорее гипнотическое,
чем  информативное воздействие,  Джеймс мог бы  подменить  и другим,- слова,
имена  большой роли уже не  играли, лишь бы Павел пришел в нужное  состояние
духа,- а это, кажется, вполне получалось.
     - Даже и всероссийский староста, как известно, не отрицал...
     Павел,  потерявший нить монолога,  тупо  глядел на  свою полную стопку.
Скорей  бы уж на  работу.  Там  все  больше  про  историческую  неизбежность
торжества и победы. А этот что  несет? И чего он ко мне  со своим грузовиком
прицепился?
     -  ... Словом, мы знаем  все. И для  нас великая честь,  таким образом,
приветствовать в вашем лице...
     - Всероссийского старосту... - эхом закончил Павел, себя не слыша.
     -  Наследника  российского  престола!   Все  наши  краеведы,  весь  наш
многонациональный край, русские, украинцы, тунгусы, татары...
     - Им, татарам, недоступно наслажденье битвой  жизни... -  тихо произнес
Павел, подозревая, что сейчас рехнется со страху.
     -  Законного  русского царя!  Приветствуют все вместе!  - Джеймс выждал
мгновение, продолжил:  -  Не  тревожьтесь,  Павел Федорович! Мы свято храним
вашу тайну. Мы, весь наш край...
     - Так всем краем и храните?
     - Все как один...
     - Господи, что вы ко  мне привязались? Вы шутите или всерьез? Откуда вы
все это взяли? Я простой советский...
     - Император! Император Павел Второй,  дорогой Павел Федорович! Ждет вас
Россия ако... яко невеста жениха, весь Томский край...
     - Так Томский край или Россия? А то и весь Туруханский край?..
     К  Павлу, после первой  волны страха, стало возвращаться самообладание.
Но  ему  же  со всей страшной ясностью становилось понятно происходящее: да,
конечно, с ним играют. Как кошка с мышкой. Каким-то образом КГБ докопался до
его  тайны, да  еще, кажется, до всех  ее  подробностей.  И  вот теперь этот
прямолинейный провокатор  хочет,  чтобы он признал  свое  родство с  царской
семьей.  Шестьдесят  лет  прошло,  а все  простить  не могут. Даже  в  Китае
поступили честнее. Там императора на работу определили, садовником, кажется.
А  эти...  Кровопийцы.  Павел  мысленно  попрощался  с  Катей,  с  немногими
близкими, даже  с Петей Петровым почему-то. Но особенно с Катей: он понимал,
что был ей плохим мужем, мало уделял ей внимания, редко был с ней ласков, но
почти не изменял ей и любил  все так же нежно,  невзирая на шесть лет брака.
Очень это плохо, когда жизнь вдребезги и садиться надо.
     А Джеймс тем временем несся  под парусами старославянского красноречия,
заготовленного специалистами в ту бурную и кошмарную пору, когда с Джексоном
приключился "дзен".
     - Государь  Павел!  Только слово молви, государь,  и воспрянут со  всех
концов  отчины и  де... дедины  витязи  прегрозные, воротят они тебе престол
щу... щуров!  И пращуров! - слова что-то плохо  выговаривались, но в  целом,
видимо, действовали все же как заклинание - что и требовалось.
     Павел встал  и по-деловому выпил до сих пор не тяпнутую стопку. Заложил
руки за спину. Заговорил. Тихо.
     - Да, это все правда. Я готов. Разрешите ли вы мне собрать узелок?
     Джеймс похлопал глазами.
     - Котомку? Уже?..
     - Да нет, смену белья... Или теперь  уже  и  этого нельзя? Или  вы меня
сразу собираетесь... в расход?
     Джеймс сообразил.
     - Да нет, вы меня неправильно поняли. Мы, томские краеведы...
     -  Знаю я  таких краеведов, работников земли  и  леса, молочных братьев
таежного гнуса! Особенно томских и... туруханских! Делайте свое дело!
     - Да нет, я вовсе не из той организации, о которой вы подумали. Я... из
совсем другой организации!
     - Ах  так,- спокойно  сказал Павел,-  значит,  вы арестуете меня не  от
имени той организации, а от имени совсем другой?
     - Не арестую я  вас... во всяком случае, я не арестую. Покуда об этом и
в самом  деле не знает та организация, которую вы имели в виду! Она ведь и в
самом деле не имеет ни о чем представления, мы это точно знаем!
     - Благодарю вас, с меня совершенно достаточно того, что  об  этом знает
организация, которую я в виду не имел.
     - Моя?
     - Ваша.
     - То есть какая, как вы думаете?
     - А я не думаю. Вы сами думайте.
     -  Но  вы  совершенно  правы.   За  моей  спиной  стоит  весьма  мощная
организация.
     - Куда уж мощнее. Грузовики плечом отшибаете.
     "Заметил, ох, заметил",- подумал Джеймс, но терять было уже нечего.
     - Вы не думаете, что я могу представлять разведку великой державы?
     -  Вот  уж не  думаю.  У великих держав хватает  своих претендентов  на
русский престол. К  тому же  кресло это вообще  пока что занято.  А я еще  и
патриот, прошу учесть.
     - Никто вашему патриотизму  не мешает. - Джеймс  приготовился в крайнем
случае телепортироваться неизвестно куда, если бы Павел ответил на следующий
вопрос решительным "нет!",- тогда инструкции немедленно менялись. -  Ну, так
как?
     - Что как?
     - Вы хотите быть русским царем?
     - Вы что, в самом деле не собираетесь меня арестовывать?
     - Нет, конечно.
     - А что, значит, подкупать будете? Квартиру хорошую  предлагать, машину
там, еще что-нибудь хорошее?
     - Пока что нет, а  потом...  называйте как хотите. Мне  кажется,  что в
качестве квартиры вам бы очень подошел, как он там называется,  Эрмитаж, да?
Или Зимний дворец?
     Павел сделал шаг вперед.
     - Благодарю вас,  но с меня хватит того, что  я действительно наследник
престола.  Вы об  этом как-то узнали.  Мне  этого совершенно хватит  по гроб
жизни,  в который вы  меня, кто бы  вы ни  были,  теперь  загнать хотите. И,
опять-таки,  если  вы  на самом  деле  не собираетесь  меня арестовывать,  а
представляете  тайную  масонско-монархистскую  ложу,  что  ли,  то  еще  раз
благодарю покорно за беседу, мне скоро на уроки.
     Павел  признавал  себя наследником престола!  Три  четверти  дела  было
сделано, душа Джеймса ликовала.
     - Дудки! - крикнул  он, ударил Павла по плечам, отчего тот опять упал в
кресло. - Ты будешь русским царем! Я тебя сам на этот престол посажу!
     -  Легче  легкого.  Посадить. С  вашей-то  мускулатурой.  Да  и  вообще
посадить всегда проще всего. Да и вообще идите вы к ядрене фене!..
     Джеймс - согласно инструкции  - рассвирепел и наотмашь ударил Павла  по
щеке. Павел отдернулся,  встал медленно,  и изо всей силы, истинно по-царски
дал Джеймсу сдачи.  Помедлил и дал еще раз, отбив ладонь. И застыл. Это была
совсем не обычная русская "сдача", напротив, это были медленные, со вкусом и
величием данные, истинно царские оплеухи. Даже не данные, а пожалованные.  И
Джеймс прореагировал  на  них совершенно  правильно,  как-никак составлявший
инструкции Мэрчент  съел  на загадочной русской  душе по меньшей мере собаку
Баскервилей. Джеймс медленно опустился на  одно колено,  поймал руку Павла и
приложился к ней губами.
     - Благодарю, государь.
     Оба  постояли,  потом  медленно  и  очень   синхронно  сели  в  кресла.
Помолчали. Павел, в котором,  по  сути дела, впервые  проснулись мордобойные
инстинкты  его  дальних  предков  (все-таки  Павел  Первый, если  бабушки  в
альковах ничего не напутали, был правнуком Петра  Великого), чувствовал себя
неловко:  дал он по морде гостю  на полную  катушку. С другой стороны, может
быть,  и вправду где-то  еще есть какие-то подпольные  монархисты,  и они-то
его, Павла,  теперь и отыскали? Тогда почему только  теперь, а не  много лет
назад? Словом, было  ясно,  что от этого гостя интеллигентским "Я император,
ну  и что?", как в анекдоте про белую лошадь, не отделаешься. Сказать разве,
что, мол, отрекаюсь...  в чью  пользу? Мысленно испытал  Павел вылившийся на
него ушат  холодной воды: он мог  отречься только в  пользу сестры Софьи. Не
бывать  такому  сраму.  Нет,  лучше пока  принять  условия игры,  поиграть в
императоры.
     Джеймс, душа  которого ликовала от полученных оплеух,- русской  крови в
нем не было  ни капли, но уж больно глубоко он вжился в роль,- решил перейти
ко второй части наступления.
     - Павел Федорович,- мягко начал он,- вы, конечно,  понимаете, что взять
и сделать вас  царем сию минуту ни я, ни те, кого я представляю, конечно, не
можем.  Я  не уверен,  что  скрижали  рисовых  письмен,  составленные  вашим
батюшкой, - Павла опять едва не  сморило от  всеведения  Романа Денисовича,-
содержат  все сложные подробности  вашего  происхождения. Мы  знаем  гораздо
больше  вас, но, возможно, даже мы  всего  не  знаем.  Наши  ученые,- Джеймс
запнулся,  не зная, продолжать ли дальше плести ахинею насчет Томского края,
решил не вдаваться в подробности и продолжил,  - уже несколько десятков лет,
не щадя  сил, изучают  генеалогию  Дома  Романовых. У  нас имеется несколько
десятков относительно  законных претендентов  на старшинство в роду.  Как из
младшей  ветви, так  и из  старшей.  Да, да: так мы называем  потомков  царя
Александра Первого Романова от его брака  с Анастасией Скоробогатовой. Может
быть, не все они вам известны.
     Павел глядел на  гостя теперь уже  просто с  интересом.  Все,  что было
известно ему - и  даже гораздо более того,-  все, решительно все оказывалось
секретом   полишинеля.   Теперь    окончательно   приходилось   мириться   с
обстоятельствами игры в "цари-разбойники", может  быть, гость знал что-то из
того, что попало в утробу Митьки?
     -  Ваша тетушка  в  Лондоне  уже много  лет  не делает  тайны из своего
происхождения.  Беда  ее  в  том,  что  у  нее  на  руках  нет  ни  малейших
доказательств, которые, впрочем, мы могли бы для нее раздобыть, не  будь она
столь, м-м, неудобных  убеждений. Об этом после,  если пожелаете. Имеется  и
почти законный  кандидат в одной  из стран Латинской Америки. Знаете ли вы о
нем?
     Павел мотнул головой.
     - Его полное имя... Ладно, он им все  равно не  пользуется, он, кстати,
занимает очень видное положение,- его имя Ярослав Никитич.
     - Двоюродный брат  отца? Сын Никиты Алексеевича? Но ведь Никите  было в
восемнадцатом году неполных шестнадцать лет!..
     - Не все сразу... ваше величество. В  вашем роду много способных людей.
К  тому  же  не  знаю,  как  вы,  а  я вполне  мог бы оказаться  отцом  и  в
четырнадцать лет. Дело в  другом. Ярослав Романов  не  может рассматриваться
как  серьезный претендент ввиду враждебности его политики... Впрочем,  и  об
этом  потом,  если позволите. Кстати,  за  границей  вообще  нет  приемлемых
кандидатов из старшей линии Романовых,  с  тех  пор, как  ваша бабушка, Анна
Вильгельмовна, скончалась  в Праге  накануне... Простите,  тоже  потом. Зато
много  кандидатов  по младшей  линии.  И  о них временно тоже  забудем, если
позволите. Наиболее законным из  претендентов здесь, в России, должен был бы
считаться ваш  покойный  батюшка, но по ряду причин он... находился вне поля
нашего внимания.
     Не  мог  же  рассказать Джеймс  о том, что ряд причин - это  всего лишь
полное  неприятие Федором Михайловичем какого бы  то ни было алкоголя. Павел
же,  при  случае   с  большой  охотой  прикладывавшийся  к  рюмке,  о  своем
происхождении до последнего времени просто не знал.
     - Итак, вы и ваша сестра...
     - Сестра моя - женщина.
     -  Это,  знаете  ли,  в  России  никогда  не  служило  препятствием для
наследования  престола.  Возьмите  хотя  бы  вашу прапра... бабушку, а также
предшественниц.  Или же батюшка завещал престол  именно вам, да еще  оформил
завещание у нотариуса?
     Павел мотнул головой снова.
     - Но обращаемся  мы, как видите, к  вам.  Не  стану  вас  пока подробно
вводить в курс дела. Скажу  только, что родственников у  вас много,  гораздо
больше, чем вы полагаете. Даже  законных. А незаконнорожденными в вашем роду
испокон веков принято было сорить.
     Павел  внезапно покраснел,  и Джеймс немедленно сыграл на этом.  Ничего
подобного ученые-генеалоги Форбса не знали, но упускать ли случай?
     - Вот взять хотя бы вас. Не так ли?
     - Это-то вы откуда можете знать?
     - В наше время, как и во всякое прежнее, супружеская верность - немалое
ярмо, даже если у человека такая очаровательная жена, как у вас.
     - Неправда! Я с Катей тогда  даже знаком не был. Я вообще не знаю - где
они теперь. Я даже и не видел его никогда.
     Джеймс понял: женщина, и ребенок от Павла, явно мальчик. Это очень даже
могло пригодиться.
     - Зато  мы кое-что знаем. Или можем узнать. Но ведь речь идет не только
о вас, простите. Ваш отец был женат дважды. Где гарантия, что в его жизни не
было третьей женщины,  а  то, прости Господи, и  четвертой? Еще раз простите
меня и не хватайтесь за  пепельницу, она слишком  легкая.  Бейте  меня лучше
столиком. Также и в жизни вашего деда. Словом, претендентов очень много, но,
пожалуй, если считать старшинство по мужской линии и учитывать лишь законным
образом оформленные браки, то старшинство за вами.
     - Ну, а делать-то что? Фер-то ке?
     Джеймс посмотрел на Павла с уважением.
     - Я не знал, что вы знаете французский.
     - Не знал и не знаю. Это из русской литературы.
     -  А  придется  знать. Император без  знания  иностранных языков  -  не
совсем, простите, император. И еще очень многое выучить тоже придется.
     - Вы  что, в самом  деле надеетесь свергнуть здесь... -  Павел  даже не
смог заставить себя  выговорить, что именно нужно здесь свергнуть, чтобы ему
войти в свою роль русского царя по всем правилам,- то, что свергнуть хотите,
и меня, никому не ведомого, короновать?
     - Это  уж несомненно. Не вздумайте играть в демократию! Не смейте лезть
в президенты!  Это  все  не  для  России,  она без царя во  главе не  может!
Собственно, не  считая отдельных смутных  времен, с начала семнадцатого века
она без царя и не обходилась, если вы думаете, что сейчас иначе...
     - Вовсе не думаю.
     -  Простите, государь. Словом, речь  идет  именно о том, чтобы вам быть
царем всея Руси. Ни на какие другие условия мы не пойдем.
     - Да кто это "вы"?
     -  А  вот это вопрос преждевременный, покуда вы не дали принципиального
согласия.
     - Ну, допустим, я его дал, дальше что?
     - Дальше вы будете следовать моим инструкциям,  и в течение трех лет мы
обещаем вам торжественную коронацию в Успенском соборе Московского кремля.
     - И гроб с музыкой?
     - Не ожидал от русского царя такой пошлости.
     - Ну, а если не соглашусь?
     - Тогда мне придется для начала заставить вас забыть о нашем разговоре,
можете убедиться, что я вообще кое-что умею.
     Джеймс вынул спичку из последнего своего краденого коробка и положил на
край пепельницы. Чуть  присмотрелся к ней, спичка вспыхнула. Павел посмотрел
на Джеймса с иронией.
     - Это именно то, что вы умеете? Это же старый фокус...
     - Старый фокус? Ну, тогда смотрите!
     Павел  с некоторым ужасом убедился, что неведомая сила стаскивает с его
ног  ботинки  с носками,-  ничего  более  остроумного  Джеймс  не  придумал,
вспомнив  о  своей  незадаче  с  носком;  ботинки слетели  с  ног  Павла, он
почувствовал, что брюки тоже натянулись и спешно ухватился за ширинку.
     - Прекратите!
     - То-то же. Так вот, я заставлю забыть вас  о нашем разговоре. Монархия
в России  должна быть  восстановлена,  это  воля истории  и русского народа,
наконец.  Но  придется призвать  на  царство  кого-либо  из  менее  законных
кандидатов. А ваша судьба в  дальнейшем могла бы стать очень,  очень, как бы
это выразиться точнее, сложной. О происхождении вашем рано или поздно узнает
именно та организация, за сотрудника которой вы меня сначала  приняли. Кроме
того,  вы же умный  человек, и не рассчитываете же вы идти сдаваться в КГБ в
надежде  на то,  что  вам и  дальше разрешат  преподавать  в  средней  школе
историю.  Простите, государь, но мне кажется, что у вас вообще нет  никакого
выбора.
     Павел потянулся за бутылкой, далеко еще не пустой, кстати.
     - А не выпить ли нам, Роман... Денисович, если вы только и в самом деле
Денисович и все это не роман...
     - Господи, да прекратите вы плоско острить! Не к лицу это императору!
     - Мертвецу... все к лицу...  - тихонько ляпнул Павел и поднял стопку. -
Ну,  давайте считать, что я согласен. Дальше что? И  какие будут инструкции,
дорогой Роман Денисович?
     Джеймс  выпил,  и  тут  же  по  телу его  прошла  судорога,  притом  не
алкогольного свойства, а телепатического. Несомненно, Атон Джексон ломился в
его сознание с вечным вопросом; откуда Джеймсу было знать, что генерал Форбс
добился  наконец-то мольбами и  редчайшими сортами  виски того, чтобы индеец
занялся непосредственным поиском пропавшего агента:
     "ЧТО ПЬЕТЕ?"
     "ВОДКУ",- привычно подумал Джеймс.
     "СВЯЗЬ ОКОНЧЕНА, СООБЩЕНИЕ ПРИНЯТО", - ухнул индеец и исчез.
     -  И все же ... я  бы  твою мать,- задумчиво произнес  Павел, опрокинув
свою стопку.
     - Очень жаль, ваше величество, но этот факт, к моему несчастью, не имел
места. Иначе у  меня тоже были бы кое-какие права  на русский престол. Итак,
во-первых...  Кстати, государь,  простите, а  у меня есть закуска! - прервал
Джеймс  сам  себя,  полез в  карман  пиджака  и  торжественно  извлек оттуда
украденную утром у хиппи-соседей банку морской капусты.
     Павел, не говоря ни слова, пошел за консервным ножом.




     Bibo, ergo sum.
     ЛАТИНСКАЯ МУДРОСТЬ
     Генералу Форбсу не хотелось решительно ничего.
     Даже повышения.  Собственно,  хотеть  было нечего:  по  прямой над  ним
располагались только посты военного министра и директора ЦРУ, но первый  он,
будучи  сам военным,  занять не мог,  а второй  едва ли  не понизил бы его в
должности, ибо ЦРУ без института Форбса напоминало  бы инвалида, потерявшего
четыре конечности и еще кое-что. На пост президента США генерал претендовать
не мог  вообще:  он  был  уроженцем Нового  Южного  Уэльса и,  хотя  покинул
Австралию больше чем шестьдесят лет тому  назад, по американской конституции
лишен  был  права занять  этот почетный -  и вовсе генералу  не интересный -
пост.
     Не  хотел  генерал также и большей власти: имел и  так  ее столько, что
дальше некуда,  занимая  пост  директора  Центра  Прикладного  Использования
Паранормальных  Явлений. Имел в  своем  подчинении  четыре сотни  телепатов,
тавматургов, магов,  каждого из которых  в  лучшие  времена отправили  бы на
костер за любое из действий, ныне совершаемых  ими  на благо независимости и
оборонной  мощи  США:  Сервальоса,  в  чьих руках живой  воробей  рассыпался
крошками радиоактивного лития;  Тодорана, обращавшего  бутылку  с  химически
чистым  спиртом  в бутылку дистиллированной воды,  а то и вовсе  в реторту с
серной кислотой; Ямагути, медиума, благодаря которому чуть  ли не все бывшие
президенты США, кроме  еще не  покойных, вынуждены были состоять советниками
нынешнего;  Джексона, державшего  под  мысленным контролем  всю пьющую часть
человечества и засекшего недавно в необозримых глубинах космоса - неизвестно
где, правда,-  еще  какую-то  пьющую  расу;  Рубана-Казбеги,  голыми  руками
лепящего забавные фигурки из расплавленной платины, и сотни других. Какой же
еще власти?
     Форбс не хотел любви. В его-то возрасте? Забвения тоже не хотел, что за
странное такое желание  бывает  у людей, кадровому военному  такого иметь не
полагается, за такое гонят в  шею.  Не  хотел вола ближнего своего, не хотел
осла  ближнего, жену его  тоже  не хотел, свою тоже не хотел (женат не был),
во-первых,  по  природе, во-вторых, не был христианином, -  хотя в  анкетах,
порядка  ради, числился он  мормоно-конфуцианцем, т.  е. составлял отдельное
вероисповедание,  без  других  приверженцев  оного:  таким людям  и нынешняя
администрация и все  прежние особенно доверяли. Короче говоря, генерал Форбс
и  в  самом деле не хотел  ничего. В данный момент его единственное  желание
было то,  чтобы скорее, любым  способом, отыскался пропавший в дебрях, тьфу,
просторах   России  чуть  ли   не   лучший   разведчик  вверенного  генералу
Колорадского центра, универсал Джеймс Карриган Найпл. Ибо Найпл  не давал  о
себе  знать уже  восемь дней, да и последняя  весточка от  него,  полученная
через Джексона, была, как всегда,  очень скудна:  было известно,  что  тогда
разведчик пил водку. С кем? Где? То, что он тогда еще не должен бы попасть в
лапы КГБ - как будто ясно, с чего его там стали бы поить? Хотя,  впрочем, уж
эти славянские хитрости... Ни  в  чем  нельзя  быть уверенным.  Вдруг  водка
применяется при допросах?
     Никаких  внятных сведений от стационарных агентов, иначе говоря,  людей
из  ЦРУ, годами  вкалывающих в  разных отделах КГБ,  получить  было  нельзя:
настолько  смутной   и   непланируемой  была  деятельность  этой   советской
организации, что  подчиненный не знал ничего о действиях начальства, -  это,
казалось  бы, нормально,  - но  ведь  и  начальство  не  знало  о  действиях
подчиненных почти  ничего,  даже и приказаний  не пыталось отдавать, -  так,
считало,  видимо,  что  полковники  и  сами  справятся.   Советская  система
оставления  в  полковниках  всех,  кто  имел  неосторожность  доказать  свою
способность справляться с каким-либо делом, давно была изучена советологами.
"Царством бесправных полковников"  хотел назвать  нынешнюю советскую систему
безопасности  президент США (нынешний), когда выступал перед  Конгрессом, но
предупрежденный Форбс  воспротивился: не  наша  работа разъяснять  советским
дедам-начальникам,  по какой  причине  у  них  все  идет  наперекосяк.  Хотя
особенной  тревоги за исход операции "Остров  Баратария", проводимой сейчас,
не было  причины испытывать: предиктор ван  Леннеп  дал  почти положительный
прогноз,  но  по  мелочам  мало ли что  могло  приключиться,  а  в  масштабе
ван-леннеповских  предсказаний  мелочью  были  жизнь  и  свобода  любого  из
разведчиков-универсалов, тавматургов  и  телепатов,  каждый из которых стоил
американским налогоплательщикам миллионы.  Форбс  точно знал к  тому же, что
четко налаженная схема работы  его собственного  Центра  представляет  собою
одновременно  и самое слабое  место:  один-два агента с Лубянки - и все, или
почти все о Колорадском центре станет противнику известно. Но куда вероятней
было, что бесправные  полковники зашлют агента  не туда, или не того, а если
туда и того, то не за тем, за чем надо, а если  даже за тем, за чем надо, то
опять-таки или не  туда, или не  того. Полковники руководствовались  в своей
работе квартальным, ну, от силы годовым планом засылки шпионов или же отлова
диверсантов. Форбс  руководствовался в своей работе точно известным будущим.
Оно же для Соединенных Штатов существовало только в  двух вариантах, и какой
из них  восторжествует в  реальной жизни -  зависело  исключительно от того,
будет или не будет в России реставрирована династия Романовых.
     Предикторы,   люди,  видящие   будущее,  хотя   и   состояли  формально
подчиненными  Форбса, но на  деле  именно он, Форбс,  а  в конечном счете  и
президент, и все правительство, и вся страна, и даже весь мир подчинялись их
предсказаниям.  Собственно,  предиктор  на сегодняшний день у  Штатов имелся
только  один,  привезенный  притом  из Европы,  раньше, правда, был  свой  -
чистейший американец, ныне покойный. Как теперь казалось Форбсу, именно этот
человек, предиктор Джереми Уоллас, потомок вермонтских лесорубов, потерявший
зрение в Арденнах,  и  заварил всю эту нынешнюю кашу с  Романовыми,  заварил
единолично. Почти  уже никто  не помнил, что еще до  того, как донеслись  из
лондонского Гайд-парка вопли  стареющей суфражистки, а в ответ на них (якобы
на  них!)  Айк   распорядился  найти   для   русского  престола   пристойных
наследников,  -  еще до  этого  Уоллас  направил  Конгрессу  очередной  свой
бюллетень,  целиком  посвященный будущему  Советов.  Трудно  теперь  даже  и
представить,  какая тогда  случилась  паника  в закулисных сферах, бюллетень
появился  в  самый  разгар "холодной войны". Из  него следовало,  что если в
ближайшие  двадцать  пять  - тридцать лет в России  не будет  реставрирована
монархия,  то  к  концу  XX   века  в   этой  стране   неизбежен  тяжелейший
правительственный  и  экономический  кризис,  который, раньше или  позже, но
совершенно  неминуемо приведет к парадоксальному исходу:  Советы обратятся к
Америке  с  нижайшей  ультимативной  просьбой  - принять их  в  состав  США,
умножив, таким  образом,  количество  звезд  на звездно-полосатом  флаге  до
количества неприлично-крапчатого, да  еще превратив английский язык  в  язык
национального меньшинства.  И получалось  так,  что от  этого требования без
ядерной  катастрофы Штатам не уйти никак, Советы пригрозят уничтожением  ста
основных  городов США, ибо  уровень жизни у  них самих упадет настолько, что
терять Советам будет уже нечего,  а военной мощью не сможет тягаться  с ними
весь мир, вместе взятый. Форбс по  сей день держал этот знаменитый бюллетень
под рукой и тихо  его ненавидел. Нынешний предиктор,  Геррит ван  Леннеп, не
только подтверждал прогноз, но добавлял  от себя, что оптимальный момент для
реставрации Дома Романовых в  России  приходится  на промежуток между 1980 и
1985 годами, а после повышения в этой стране  розничной цены на водку  до 32
рублей за пинтовую бутылку, одновременного внутриправительственного  кризиса
и  полного  разгрома  советско-вьетнамских  войск  в Малайзии  объединенными
китайско-индонезийскими силами реставрация станет уже делом маловероятным, и
придется   Штатам  готовиться  к  реальной  потере  независимости.   Но  для
реставрации Дома Романовых нужен был удобный Романов, а за двадцать пять лет
розысков Колорадский центр не нашел  ни одного  пригодного,  оба предиктора,
словно  сговорившись, отметали  любую кандидатуру и успокоительно добавляли,
что истинный русский царь миру еще не явлен, но явлен будет в должные сроки.
Кажется, таким  подарком судьбы мог оказаться обнаруженный  Джексоном  Павел
Романов,   мало   того,   что  в   ничтожности  своей   человек   совершенно
незапятнанный, но еще и на самом деле законный наследник престола - отпадала
необходимость   обосновывать   косвенные   права.   Пока   что  американское
правительство  зарезервировало  для  нужд  грядущей  Реставрации  одного  из
величайших  тавматургов  мира, чьего  настоящего  имени  не  знал точно даже
Форбс,  а  в  секретных документах  этот  человек  фигурировал  под  кличкой
"Крысолов"; требовать  его введения в  ход операции Форбс  имел право только
после  массового  признания  какого-либо  Романова   единственным   законным
наследником русского престола.
     Сейчас  Форбс  отдыхал   в  кабинете  своей  частной  квартиры,  далеко
вынесенной  за  пределы   общих   рабочих  помещений,  располагавшейся   над
труднодоступным   альпийским   лугом   почти   у  самой   вершины   Элберта.
Непреодолимую тягу сохранил Форбс ко всему восточному с тех пор,  когда  еще
почти молодым служил он в корейскую войну обычным телепат-майором  при штабе
Макартура.  Вернувшись  в Штаты,  он завел себе  дом с  китайским  поваром и
вообще  со  всем  китайским и чуть не поплатился за  это карьерой во времена
маккартизма.  Но  времена  эти кончились,  Форбса  оставили в покое,  а  его
собственные  несомненные  телепатические  способности   -  он  недурно   вел
беззвучный разговор с тремя собеседниками в  пределах изолированной комнаты,
с  трудом  мог  даже  с  пятью  -  привели  его  на  ныне  занимаемый  пост.
Ароматические  курильницы,  всего  две,  дымились  сейчас  в  его  кабинете;
дрессированный аист,  единственное живое  существо  в этой квартире, куда не
имели  доступа  даже  самые   приближенные  сотрудники,  кроме  мага  Луиджи
Бустаманте, - не  считая, само  собой, повара  и еще слуги,  тоже  китайца,-
застыл  на одной  ноге в затененном  углу. Взгляд же генерала,  как обычно в
такие  минуты облаченного в кимоно позапрошлого века,  скользил  по свиткам,
развешанным на  стенах,  прежде всего по любимому, сунскому, десятого  века,
висящему прямо перед письменным  столом.  Свиток изображал воина,  старого и
седого, стоящего перед гадальщиком, тоже старым, рассеянно уронившим кости -
и оба они смотрят куда-то в сторону, где едва  заметным контуром обозначался
хребет, драконова  спина  горного кряжа.  И  сверху  -  четыре  вертикальные
строчки стихов, по пять знаков в каждом столбике. Форбс знал их перевод:
     Вы вопросили - скоро ли деньги дадут.
     Прежде ответа взглянул на далекий плес,
     На синие горы, на заросший кувшинками пруд...
     Вот и забыл ответить на ваш вопрос.
     Форбс  мог  часами  беседовать  с  этим  свитком.  Он  чувствовал  себя
одновременно и  старым воином-наемником,  пришедшим вопросить о дне  выплаты
ему заработанных денег, и  старым гадальщиком, забывшим  дать ответ, - столь
пленил обоих  дивный вечерний пейзаж. Форбс тихо-тихо насвистывал свою самую
любимую  мелодию,- отнюдь  не китайскую, а общеизвестный  "Мост  через  реку
Квай" - и мысленно стоял  там, с ними, третьим  и незримым сунским китайцем.
Его  душа, душа американского военного, пережившего разгром и  поражение  от
современных  китайцев, его душа,  конечно  же, была душой древнего  китайца.
Поэтому, когда  его бессменный повар, Хуан  Цзыцзя, в ответ на вопрос  - что
приключилось  за день  (без  вопроса он  не  раскрыл  бы  рта целые  годы) -
сообщал, что сегодня его в пятьдесят четвертый раз пытались подкупить агенты
континентального   Китая,  -   Форбс  только  снисходительно   улыбался.   В
современный,  коммунистический  Китай,  несмотря  на  пережитую контузию  от
китайской мины, генерал вообще не верил. Он верил только  в древний Китай. И
ничего поэтому не хотел.  Как и  полагалось истому  древнему китайцу.  Может
быть, последнему.
     Дрессированный аист Вонг шевельнулся и  переменил ногу. Ого! Значит он,
Форбс, сидит  вот  так,  задумавшись  и  размечтавшись, уже больше  часа.  С
неохотой щелкнул Форбс жилистыми и  кривыми пальцами, неслышно возник слуга,
помог сменить  кимоно на  мундир  американского генерала. И когда за Форбсом
затворилась дверь его личной квартиры, ничто ни внешне, ни телепатически  не
выдало бы его подчиненным. Нет, никаких  "желтых" симпатий он не имел. Как и
фобий. Все  его сотрудники, все эти  венгерские маги, валахские  волшебники,
огнеходцы и нагоходцы,- все были  для него равны. Вплоть до вампира Кремоны,
странного мальтийского  выходца с того света, питающегося донорской кровью в
секторе трансформации и на досуге исполняющего на своих  просверленных зубах
изумительные концерты  художественного  свиста.  Все,  все  были  равны  для
генерала Форбса. И все более или менее безразличны.
     Итак,  шел  восьмой день молчания Джеймса Найпла. Форбс  уже пробовал и
просить, и косвенно подкупать Джексона, чтобы тот поискал связи  с агентом -
ведь  могло статься, что Джеймс накачивается спиртным  все  эти дни, пытаясь
дать  о  себе  знать,  а Джексон,  тем не менее,  беседует  исключительно  с
Цеденбалом  о необычайных  свойствах и достоинствах молочной водки и ухом не
ведет ни  на какие телепатические  вопли агента.  Но  Джексон на диво  тепло
разговаривал с  генералом,  не  ругался  ни  по-индейски,  ни  по-английски,
принимал подарки и  искренне искал Джеймса по всему  белу свету. Джеймс  был
либо трезв...  либо  мертв. Это, кстати, проверить было легче легкого, Форбс
еще  вчера решился зайти к Ямагути и потребовать  вызвать Джеймса из царства
мертвых.  Нет, там  Джеймса не  было. Ни  среди  мертвых, ни  среди  пьяных.
Приходилось смириться с мыслью одновременно ужасной и обнадеживающей: Джеймс
был  жив  и трезв.  Где-то  и почему-то.  Зачем-то. Неужто по  доброй  воле?
Абсурд.  Против  воли?  Получалось,  что  так. Это значило  -  Джеймса нужно
спасать.
     Засылать  второго агента  по  телепортационному каналу не  было никакой
возможности: он  опять  попадет  на  улицу  имени  этого  самого  диссидента
прошлого века и  угодит в зубы тому же самому чудовищу, которое, получается,
слопало Найпла. Переориентировка  же камеры  требовала  месяца с лишним. Где
его взять, месяц этот? Значит, надо засылать консервативными методами, через
туристические  каналы,  через  дипломатические,  сбросить  его на  парашюте,
переправить под  водой.  Впрочем, на то есть референты, чтобы  решать, какой
способ сейчас  лучше. И,  конечно, засылать сейчас надо не одного  агента, а
группу. А на  всякий случай подготовить  и вторую смену поиска, если  первые
пропадут. В  первой будут,  предположим, обычные телепат-сержанты,  а к  ним
два... да нет, одного хватит, один,  значит, телепат-майор, нечего бросаться
телепатами, у  русских вон вообще ни одного приличного нет, по  меньшей мере
официально,  на  жалованье.  Да,  три  пары,  как  бы супружеские, а  к  ним
испытанного майора. Ну, а для их подстраховки нужен кто-то из первоклассных,
серьезных, несомненно,  из сектора трансформации. Тот же Кремона подошел бы,
скажем, хотя, конечно, засылать к Советам  выходца с  того света рискованно,
это вроде  как  щуку  в реку. С сектором трансформации,  с  оборотнями, если
говорить проще, у Форбса уже  полгода был чуть ли не  разрыв дипломатических
отношений: всемирная вакханалия поддержки  поляков,  когда и  Папа Римский -
поляк, и свежий Нобелевский лауреат - поляк (еще не назначали, но ван Леннеп
год  назад  объявил  его   имя),   и  помощник  президента  по  национальной
безопасности - тоже поляк, вакханалия эта самая  нанесла Колорадскому центру
ощутимый удар. Едва  только одряхлевший донельзя прежний заведующий сектором
трансформации Порфириос  ушел на пенсию,  на  его  место был назначен поляк,
опять  же, причем никому не ведомый и, как оказалось, не  оборотень никакой,
вообще человек посторонний. Традиционно сектор этот был наиболее независимым
в  ведомстве  Форбса,  собственно,  начальник  сектора  Форбсу  даже   и  не
подчинялся. И вот уже  шестой  месяц  шел с тех  пор, как  маг Бустаманте по
приказу  Форбса  заточил этого самого  заведующего в  бутылку,  и лишь таким
образом   удалось    положить   конец   гнусностям,   которые   новоявленный
поляк-заведующий творил у себя в секторе, заставляя оборотней превращаться в
различных   кинозвезд.   Тем   не   менее   даже   заточенный   в    бутылку
поляк-не-оборотень  оставался заведующим,  с которым  приходилось считаться,
которого приходилось уговаривать, подкупать, шантажировать, но ничего нельзя
было ему, гаду, приказать.
     Все эти вещи  успел передумать  Форбс за  те короткие  мгновения,  пока
скоростной лифт уносил  его  в недра  Элберта, в  директорский кабинет.  Там
Форбс немедленно  ткнул кривым  пальцем в  одну из сотен клавиш, завершавших
верхнюю  часть его  рабочего  стола наподобие  органного пульта.  На  пороге
возник маленький  негр  с тремя листками бумаги в розоватой лапке.  Неслышно
подал и исчез. Форбс почитал с минуту. Больно уж древний метод, впору сыщика
в гороховом пальто  вспомнить. Но Джеймса спасать нужно, так что пока сойдет
и это.  Три "супружеские  пары"...  Пусть  вылетают немедленно,  на самолете
Аэрофлота из Нью-Йорка, ясное дело, не на "боинге" же из Денвера! Пусть. Ну,
и седьмого туда же. Подагрическими пальцами медленно вывел Форбс под списком
предложенных  референтом шести  фамилий  - седьмую: ЭБЕРХАРД ГАУЗЕР.  Ну-ка,
пусть поработает. Уже восьмой месяц брюхо отращивает. Пусть.
     Форбс  отодвинул папку. Дело было сделано.  Ничем  больше он  помочь не
мог, а решать вопрос с гнусным  Аксентовичем прямо сию минуту он просто не в
силах был  себя принудить. Вообще сегодня этим  заниматься было  бы особенно
отвратительно,  вечером Бустаманте соглашался заставить цвести папоротники в
генеральском  саду,  и  можно  было  устроить  настоящий "праздник любования
цветами".  Почти  до утра. Нужно ли еще что-то старому человеку? И, мысленно
уже облачившись в кимоно, побрел Форбс в личные апартаменты.



     Пристегнули ремни. Взлетели и полетели. Погасла табличка  "НЕ  КУРИТЬ".
Явно  недостаточная  миловидностью стюардесса на довольно бойком  английском
языке пролопотала приветствие и что-то насчет того, что самолет ведет  некий
миллионер,  чему Гаузер, несмотря на занятость  мыслей, все же  не  поверил.
Вообще в мыслях порядка не было. Еще  несколько часов назад он мирно играл в
пинг-понг в дежурке, в недрах такого уютного горного хребта  Саватч, а потом
вдруг  обнаружил, что уже  проходит  блиц-инструктаж  у смрадного,  гниющего
прямо  на  глазах  сифилитика   Мэрчента,   потом  его,  Гаузера,  сунули  в
сверхзвуковой  самолет и,  минуя  Денвер,  прямо с  аэродрома  возле  Пуэбло
перебросили в  аэропорт Ла-Гардиа. Нью-Йорк, этот грязный и сволочной город,
Гаузеру  всегда  был ненавистен, -  но дальше  стало  еще хуже,  потому  что
пришлось лезть в этот  гнусный,  бездарный, вонючий и еще  неизвестно почему
советский самолет. И  теперь  вот  летел он  в  эту самую  подлую Россию, на
которой  сроду не специализировался, языка не  знал, страны  не представлял,
вообще  не  понимал,  зачем  его,  серьезного  специалиста  по   венгерскому
диссидентскому движению, выдернули из дежурки, -  это после спокойных восьми
месяцев у теннисного стола, на  котором столько  бутылок умещается! - теперь
вот приставили к трем незнакомым отвратительным самцам и трем гадким самкам,
летящим  в  Россию искать  какого-то трахнутого гомосека;  еще  и  приказали
активизировать   свою   выдающуюся  таможенно-гипнотическую  способность,  и
выкинули  в Москву, прямо  как из катапульты. Даже имена  спутников он узнал
только  возле трапа. Можно  не  сомневаться, что  зовут их иначе, и можно не
сомневаться,  что никакие это не супружеские пары. Но уж переспят,  конечно,
перетрахаются все самки  со всеми самцами. Может статься, конечно, что и все
самки со  всеми самками,  а если подольше  приведется задержаться, так и все
самцы со всеми самцами. Ужасно. Все со всеми. Он, Гаузер, стоящий вне секса,
понимал умом, как это  мерзко, и кривил рот  от брезгливости. Образ полового
сношения  был ему  ненавистен,  безобразие  половых  органов  на  всю  жизнь
поставило его тонкую душу за пределы человеческих влечений. Он любил бы саму
любовь,  влюблялся бы в идеальную красоту, но отвращение к мерзкой плоти, ко
всем этим складочкам, пупырышкам,  выделеньицам, к потным охам и  ахам  было
сильнее.  К  тому  же  он  гордился  собой:  на  все  ЦРУ  не  было  лучшего
гипнотизера-моменталиста,  ни  один таможенник на контрольных  испытаниях не
принял двухкилограмовый кирпич прессованного героина за что-либо, кроме  как
за  увозимый на память из Греции кусок мрамора:  "От  Акрополя!"  - хихикнул
греческий  таможенник, отлично знавший, что рано утром грузовик разбрасывает
по  территории  Акрополя,  и  особенно  вокруг  Парфенона, куски  мрамора  и
песчаника, дабы туристам было что увезти на память  из священной Эллады, - и
пропустил  Гаузера  с   героином  в  Албанию.  В  других   странах   Гаузер,
ограниченный полиглот  со  знанием  испанского,  венгерского  и  албанского,
проявлял  те  же  способности,  но  ввиду  крайней  замкнутости  характера и
развившегося  на   антисексуальной   почве   алкоголизма,  использовался  на
серьезных операциях очень редко. Однако бюллетень предиктора ван Леннепа уже
четвертый  год держал Гаузера  в  состоянии  рабочей  готовности,  предиктор
твердил, что час его не настал, но вот-вот настанет.  И Гаузер без отпусков,
получая  половинный заработок, - его  было мало даже на выпивку -  четвертый
год сидел в хребте  Саватч, редко-редко отлучаясь очень ненадолго в Венгрию,
в единственную страну, к  которой  он чувствовал что-то вроде любви. Ибо его
бабушка родилась в Вене!
     От переведения из законсервированного состояния в рабочее его жалование
круто  возрастало, и на  выпивку уж точно  должно  было хватить. Собственно,
больше ни на что Гаузер денег не тратил. Так что еще должно было и остаться.
Кому?  Лучше  не  думать.  И  майор  потными  пальцами  зацепил  с подноса у
стюардессы  что-то  вроде  двух  с  половиной двойных порций  водки.  Выпил.
Подышал.  А,  собственно, куда это  он летит? А, в Москву.  А, спасать этого
грязного гомосека. (Что Джеймс гомосеком сроду не был и любил женщин во всех
видах - до этого Гаузеру дела не было, все мужчины, кроме него  самого, были
либо  дерьмовыми  импотентами, либо грязными гомосеками.)  Дерьмо... скажем,
скунсовое. Кошек и собак Гаузер уважал больше, чем людей, никакого  человека
он не уподобил бы даже экскрементам домашних животных. Выпил  еще раз. Такую
же  порцию.  Как-то  и  задачи становились яснее, и миссия начинала казаться
менее мерзкой.
     Гаузер внутренним зрением оглядел попутчиков. Три девки: от двадцати до
тридцати.  Трое   плейбоев:  от  двадцати  до  двадцати...  четырех.  Гаузер
содрогнулся  от  отвращения: ведь если  перебирать все комбинации этих  трех
пар, то, значит,  двадцатилетний парень, вот этот самый Роджер, не далее как
через двое суток будет употреблять вот эту самую Бригитту, которой не меньше
тридцати! Скотство какое! Гаузера потянуло блевать.  Зачем только он родился
мужчиной. С  этими самыми  отвратительными органами. Зачем  вообще  родился.
Бэ-е...
     В   общем,    Гаузеру   было    пакостно.   Простейшим   прослушиванием
удостоверившись,  что   в  самолете  других  телепатов  нет,  всех  шестерых
попутчиков он  вызвал на  связь; все сидели сзади, он  их  не  видел  (тьфу,
гадость, эта самая Лола как раз полезла в штаны к этому самому Роджеру, а он
уже готов и подставляется, подлец, а  этот самый Роберт, и  помыслить гадко,
что делает с этой самой Эрной, да, а третья пара чего ждет?..).
     - Готовность семьдесят третьей степени?
     - Семьдесят три!
     - Все техники-маркшейдеры?
     - Все!
     - Отставить лапанье!
     Мощный спад секс-напряжения. Отставили.
     -   Повторить  цель  экспедиции.   Герберт,   вы  докладывайте,  прочим
заткнуться!
     -  Отыскать пропавшего агента номер зет-римское-пятьдесят-четыре, иначе
говоря Дж. К. Найпла, по заданию полковника Мэрчента передать ему  советскую
неконвертируемую валюту и снаряжение, в случае невозможности доставить его в
Штаты!
     - Тьфу... Дерьмы.
     Гаузер твердо решил для себя, что ему  снова,  как  в пятьдесят девятом
году, достался в подопечные сношающийся детский сад. Будь они прокляты. Явно
работать придется одному. Кто знает русский язык?
     Ответом ему было глухое телепат-молчание. Русского языка не знал никто.
Гаузер тем более.
     - Кровавое дитя... -  Гаузер  мысленно перевел на английский чудовищное
венгерское  ругательство,  подобного которому он не знал ни  в одном  языке.
Ведь вся группа  окажется в СССР немой! Как, спрашивается, вести себя  после
отрыва от гида?  От  Интуриста?  Вообще, как хоть  что-то  делать  в России?
Хорошо этому подонку,  Найплу, он школу ЦРУ  кончил, значит, русский знает в
обязательном порядке. А ему что делать,  он этого языка сроду не учил?! Ведь
всех собак теперь все равно  на него, на Гаузера, повесят! Хоть  поворачивай
домой прямо в воздухе. Что делать? Гаузер с  горя выпил еще  две с половиной
двойных чего-то. Видимо, водки. А, кровавое...
     А самолет уже прошел над Северным полюсом. Вот-вот пойдет на посадку. А
следом надо  будет делать  рога таможне.  Ведь  нужно  скрыть  от  нее  пять
килограммов детонатора! Пятьсот клопомикрофонов! Пятьдесят тысяч в подлинной
советской валюте!  Еще  Бог  знает что! Гипнотизировать ее,  суку!  От ужаса
Гаузер выпил еще две с  половиной  двойных. И еще две с  половиной  двойных.
Доза  была  уже  очень  приличной. Но  не настолько,  чтобы забыть о  сраме,
который ждет его через два-три часа. Так  что на  всякий случай Гаузер выпил
еще две с  половиной двойных. Стало чуть  легче. Почти пинта в организме. На
посадку? Давай. Ремни присте..?  Давай. А выпить еще дадут? Две с половиной?
Уже не положено? А три доллара? А еще одну? А? Нельзя?
     - Да кто у вас тут главный, бляди вы такие?
     - Мистер, если вы знаете русский язык, это тем более  обязывает вас  не
выражаться!
     - Что такое? Мы же это, как там на каком языке, летим...
     - А мне по...
     - Да вы что, гражданин, вовсе усосались?
     Гаузер  очнулся. Один из трех  его  смазливых  попутчиков, Герберт этот
самый, тряс его за плечи, крича по телепатическому каналу:
     - Сэр, вы же знаете русский! Мы спасены! Мы выполним!..
     - Н...нет. Не выполним.
     Лепет  стюардессы, ставший понятным  на мгновение, снова превратился  в
набор  каких-то шипящих звуков. Белый как  полотно  Гаузер  принял из ее рук
очередные две с половиной. Это все только показалось - от перепоя. Нет... Не
показалось.
     - Надо будет гражданина в медпункт сдать!
     Этого языка Гаузер не знал,  не  учил. И  все же без  сомнения это  был
РУССКИЙ язык,  на каком же  еще могла разговаривать  эта  перезрелая дура? И
язык был Гаузеру понятен. И он мог ответить.
     - Все в порядке, мамаша.
     Стюардесса вскипела:
     - Это я вам мамаша? Да я вам, хрычу старому, в дочки...
     - Нет, мамаша, не годишься. А если сама  признаешься, то, значит, я как
раз твою мать...
     Тяжесть исчезла. Самолет шел на посадку в Шереметьево.
     Через полтора часа, окончательно пройдя все досмотры с помощью Гаузера,
виртуозно  сделав  рога всем  этим  олухам  в мундирах,  сидели  все  семеро
попутчиков  в  огромном  здании олимпийского аэропорта.  Самый  смышленый из
попутчиков, все  тот же самый Герберт, гомосек проклятый, суетился, подливая
Гаузеру в бокал водку по капельке.
     - Еще, сэр... Как по-русски будет "любить"?
     - Ты о чем, падла? О занятии этом своем любимом гнусном?
     -  Сэр, я ни слова не  понимаю по-русски, вы же знаете! Так, сэр. Когда
разовая доза неперегоревшей  в  организме водки переходит у вас за четыреста
пятьдесят граммов, вы начинаете говорить по-русски!
     - Ты уверен, падла?
     - Сэр, отвечайте мне по-английски!
     - Пинту, значит, выпить полагается?
     - Фактически больше, ибо часть алкоголя тут же и перегорает.
     -  А вот если вы выпиваете более полной бутылки, - Герберт покосился на
почти пустую на столе, - то вы...
     - Блюю!
     - Либо снова забываете русский язык, либо блюете! Простите меня, но мне
кажется, мы все же можем приступить к исполнению миссии!
     - К премии лезешь, падла?
     - Сэр,  Господи Боже  мой,  я же ни слова не знаю  по-русски,  говорите
по-английски!..
     Стоит  ли  уточнять,  что и  в  самом  деле  где-то в  диапазоне  между
четыреста  тридцатью  и  четыреста  восемьюдесятью  граммами  водки Эберхард
Гаузер  начал  говорить  по-русски.  И  уже  через  несколько  часов  бедная
обманутая  гидесса  болталась  перед  памятником  Ивану  Федорову в  поисках
доверенной ей группы. А вся группа тем временем мчалась в такси к  ресторану
"Новый Арбат", где, как уверял водитель, можно хорошо  выпить. Водитель  вез
семерых,  хотя  имел  право  везти  четверых.  Но  девушки  оказались такими
тонкими,  что  немедленно скрылись где-то под  коленями своих  кавалеров,  а
представительный,  довольно жирный товарищ  на переднем  сиденье  все  время
ругался  по  матери,  а  с  какого-то  момента  и вовсе  понимать  по-русски
перестал.  Какое, впрочем, было  до  этого  дело водителю, если  эти  семеро
бросили ему четвертной, сдачи не взяли и гуськом нырнули в ресторан?
     Гаузер  говорил  по-русски виртуозно,  с легким грузинским  акцентом  и
матерными фиоритурами, которые завораживали  иных искушенных официантов, как
дудочка факира -  кобру. Но  знаний хватало всего минут на пятнадцать. Потом
он либо блевал,  либо забывал русскую речь начисто. Из "Нового Арбата", взяв
с собой по бутылке, пришлось всем как угорелым нестись в "Славянский Базар".
Больше  чем  по  бутылке на сестробрата брать  было  рискованно,  элегантные
туристы не  болтаются  с бутылками по  Москве,  они их в отеле распивают.  В
"Славянском Базаре" оказались невежливые официанты  и  огромные столы,  да к
тому  же  к  ним  сунули восьмого обедающего,  какого-то невзрачного  типа с
картофельным носом, маленькими глазами, плохо побритого. Потрепались с ним о
московских  ресторанах - тип говорил на вялом английском, именно английском,
неприятном  слуху  каждого истинного американца.  Тип  все  пил за их счет и
нахваливал  "Пекин",  "Баку",  "Иверию",  "Лесную  сказку", более  же  всего
ресторан на  Павелецком вокзале.  Гаузер проверил, не телепат ли этот  самый
тип, услышал  только  какой-то глуховатый  стук, совсем,  совсем  слабый,  -
впрочем, при чем тут телепатия, это уборщица шваброй стучит, - и выпил две с
половиной. Такая  уж доза ему в России понравилась.  И Россия тоже уже почти
нравилась.
     Потом понеслись  как угорелые в  "Ханой", даже типа с собой взяли.  Там
его где-то потеряли, оттуда понеслись в "Варшаву", потом  в "Иверию", поздно
очень уже было. Даже  и переспать  со своими бабами некогда было, не то  что
Найпла искать. В "Иверии", наконец, заночевали.  Где-то на  задворках кто-то
из обслуживающих за полусотенную бумажку -  в долларах, увы, советскую брать
не захотел - указал им какую-то  гнусную комнату,  где  все легли  на  пол и
захрапели,  забыв  от  усталости  об  эротических  планах. Впрочем,  храпели
шестеро. Ибо уже забывший русский язык Гаузер сидел посреди комнаты, колотил
в  отчаянии  кулаками по полу и по чужим  задам,  ругался и  по-венгерски, и
по-албански. Он хотел протрезветь и не имел на то права. Проснулся же, как и
остальные трое мужчин, совершенно небритым.
     А  потом из "Иверии" выгнали. Пришлось  ехать в "Раздан". И  там  опять
выпить. И Гаузер вспомнил русский язык. Но хватило его ровно до "Арагви".  И
так  далее. Денег - Джеймсовых - было невпроворот. А русский давался  одному
только Гаузеру. И только после  нарезания  до положения риз: после какого-то
определенного грамма начинали изливаться, помимо простой русской речи, еще и
пословицы,  и  крылатые  слова  из  произведений  классиков  прошлого  века.
Четыреста  пятьдесят один грамм водки был,  может быть, спасением  не только
для Гаузера и его группы, но и для России, для Америки,  для всего мира. Ибо
Джеймса нужно было спасти во что бы то  ни  стало. И чем больше Гаузер  пил,
тем больше ему хотелось  выпить. А  у вас  какие  другие идеи есть, иначе  я
по-русски ни бельмеса?! - думал, по-русски же, Гаузер. - Есть идеи, господа?
Есть? Тогда я слушаю.
     И выпивал еще две с половиной двойных.




     Осел,  ходя вокруг жернова, сделал сто миль шагая.  Когда его отвязали,
он находился все на том же месте.
     ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ФИЛИППА, 52;
     РУКОПИСИ НАГ-ХАММАДИ

     Дверь открыл сухой, почти  тощий  мужчина лет сорока, очень бледный,  в
очках с толстыми стеклами. Кивнул и молча пригласил в комнату.
     Аракелян обращался к этому человеку впервые, и то не  без дрожи в своих
железных коленках.  Несгибаемый полковник, уже  окончательно понявший, что с
помощью угловской лаборатории операция  поимки  шпиона-телепортанта  успешно
провалена, шел на  крайние меры. Вот уж  больше  недели кружили по Москве  и
области  верные  своему   долгу   эс-бе,   свободный  поиск,  помимо   лично
ответственного Синельского,  вели еще два  десятка агентов  того же  класса,
болгарские  товарищи  тоже  не  дремали  -  однако   по  сведениям,  от  них
полученным,  всей этой провокацией в  США  занимался  загадочный Колорадский
центр,  где болгарские товарищи работать почти  не  могли, там  полным-полно
было телепатов и натуральной нечисти, получавшей бешеные оклады  за то,  что
она - нечисть. Но в Москве и милиция была на ноги поставлена. Вот милиция-то
и подала косвенным  образом Аракеляну  нынешнюю его  идею.  Телепаты,  очень
хилые, из угловских лабораторий, хоть  и числились ведущими поиск, но, ясное
дело, никого  найти не могли, людей, способных прочесть мысли  начальства, в
КГБ  на  работу не  брали. Муртазов  потому  и был  бесценным  оружием,  что
телепатировал  только в одну  сторону, притом в должную. А  сейчас Аракеляну
позарез  нужен был  ясновидящий. Настоящий. Такой  человек  в КГБ на крайний
случай  зарегистрирован  был,  именно к  нему  сегодня в  дверь  и  позвонил
Аракелян.  Хотя  теперь   вся   ответственность  за  возможное   разглашение
государственной тайны и падала на него, полковника.
     Валериан  Иванович  Абрикосов по  профессии  считался  хозяином  собаки
Душеньки,  маленького ирландского терьера, вот уже  восемь лет  служившего в
милиции на розыске. Получал за Душенькины успехи Валериан Иванович сто сорок
рублей в  месяц, чего было достаточно, чтобы не  считаться тунеядцем. А ведь
десять  лет  тому  назад  именно как тунеядец,  пророчествующий и камлающий,
выслан он был на три  года в Саратов, но там не прожил и года, возвращен был
в Москву на всякий  случай: болгарские товарищи сообщали, что человеком этим
интересуется пресловутый,  еще, кажется, на Гитлера  пахавший, предсказатель
ван  Леннеп.  Аракелян  еще  тогда  разобрался, что  это  за  птица такая  -
Абрикосов,  на всякий  случай  ткнул  его в  психушку  на  полгода,  а потом
выпустил,  ибо  видел у подопечного  слабое место:  тот оказался  патриотом.
Есть, стало быть,  и у этого  выродка какая  ни  на  то истинно человеческая
струнка,  дергая за которую  можно заставить и Родине пользу принести. Но до
сих пор к  телепату-славянофилу Аракелян не обращался, нужды как-то не было,
и  жил он себе на углу Лесной и Сущевской, в двух шагах от Бутырской тюрьмы,
и ходила за него Душенька на работу, разыскивая чемоданы и мелкорасчлененные
трупы, и приносила хозяину своему ежемесячно сто сорок  рублей,  тому самому
хозяину, который знал,  видимо, не  только местонахождение  данного чемодана
или трупа, но даже заранее мог бы указать, что данный чемодан будет украден,
а  данный  труп  -  расчленен.  Разреши,  короче,  начальство  смежной -  но
враждебной - организации,  МВД, оформить в  штат человека, который занимался
бы сущей чепухой, давал бы, скажем, список преступлений на будущий квартал с
указанием  места и времени -  глядишь,  у Душеньки работы  бы  не  осталось.
Милиция, впрочем, о  ясновидении  Абрикосова понятия  не имела.  Знал  о нем
только Аракелян да еще сотня-другая московских тантра-йогов, в среде которых
рукописные книги Абрикосова  "Нирвана" и  "Павана" были  настольным чтением.
Прежнее  поколение  бесправных  полковников  с  тантра-йогами  боролось и  в
психушки  их   сажало,  однако   нынешнее  небезуспешно   старалось  с  ними
сотрудничать. После  того,  как знаменитая целительница  Бибисара Майрикеева
возложением  рук  исцелила  одного из самых  главных  людей в государстве от
парапроктита, после того, как все прочее начальство повлеклось к Бибисаре со
своими многочисленными болячками и немощами, - до того  была стойкая мода на
курорт  Верхнеблагодатский на Брянщине,  но тамошние воды возрождали к новой
жизни  только  по  мужской  части,  а  частей  у  начальства  было  и других
достаточно, -  а Бибисара без видимого усилия  их всех поисцеляла,  -  после
этого  портить  жизнь тантра-йогам стало совсем  неуместно.  Аракелян  знал,
впрочем,  что  тантра-целители  берут за  лечение большие деньги, да и ведут
себя достаточно патриотично. Поэтому тот факт, что собака Абрикосова служила
в милиции, вселял  в  Аракеляна  надежду на  грядущее сотрудничество.  Хотя,
конечно, милиция  - это еще не КГБ,  да и не  сам Абрикосов,  а его сука. Но
все-таки.
     Сегодня утром он позвонил Абрикосову и назвался, - тот, надо надеяться,
о нем и не слышал  никогда. Попросил о встрече. Тот мягко согласился. И  вот
теперь они сидели в тесном однокомнатном кооперативчике Абрикосова и глядели
друг на друга. Абрикосов курил, поблескивая толстыми стеклами, и ничего пока
не  спрашивал.  Впрочем,  спрашивать в  такой ситуации,  видимо, должен  был
Аракелян.
     - Вы  йог  -  отчего  же  вы  курите? - ни  с того  ни  с  сего спросил
полковник.
     -  Читайте "Павану"  - ответил  йог,  развернул  толстую  переплетенную
рукопись и сунул полковнику под нос - как  раз,  видимо,  на том месте,  где
доказывалась возможность, а то и  необходимость курения для йогов. Полковник
читать не стал.
     - А очки отчего носите?
     - Вижу плохо. Минус шесть.
     - Вы же целитель? Что вам стоит поправить зрение?
     - Мне ничего не стоит. А вот одному вашему начальнику  будет  стоить...
ну, очень многого. И не только ему.
     - Это как это?
     - Ну, пришлось бы, влияя  на прошлое, не дать советским войскам бомбить
город Орел, чтобы бомба не попала в тот дом, где прошло мое золотое детство.
Правда, война тогда продлится на три недели дольше,  гитлеровцы могут успеть
закончить работу над атомной бомбой, а  если даже  и не  успеют,  то  потери
советских войск при взятии Берлина окажутся на  двенадцать процентов выше, и
ваш  шеф, и  не только шеф, фамилию его вы  сами  знаете, погибнет в ночь на
тринадцатое  мая. Ну так  как, будем поправлять мое зрение?  А очки у меня и
так очень хорошие, цейс.
     - Да, да, лучше потерпите. Вы не женаты?
     - Что вы. Скоро десять лет, как я импотент.
     - Йог-импотент?
     - Именно. Долго объяснять.
     - Может быть, я пойму коротко?
     - Да нет, вряд ли. Просто я выходил в самадхи... в очень  высокие сферы
астрала,  если  вам  так  понятнее.  И  возвращался  по  тонкой  ниточке.  А
свастисдхану,  мировую  в данном  случае половую  чакру,  контролируют, увы,
евреи. -  Абрикосов  скривился. -  И  обхапали  меня  за милую  душу.  Можно
сказать, перемножили меня с этой стороны на ноль. И вот до сих пор не могу у
них ничего отобрать. Очень силен сейчас их эгрегор.
     - Что?
     - Неважно. Вы не поймете. Евреи, короче, нынче очень сильны.
     - Вы не любите евреев?
     - За что мне их любить?
     - Так вы, значит, патриот?
     - Несомненно.  Вы это  прекрасно знаете. Иначе  по сей  день держали бы
меня в дурдоме.
     - Я-то тут при чем?
     - Вы-то тут и при чем. Кончим об этом.
     Аракелян и впрямь забыл, с кем говорит.
     - И цель моего прихода знаете?
     -  Почти. Точнее, уже три года как я ничего не знаю совсем наверняка. Я
возвращался, знаете ли, по  тонкой  ниточке и...  заметили  меня в чувашском
эгрегоре. И  обхапали  меня  почти по  всем  чакрам.  Особенно,  - Абрикосов
коснулся лба, - пострадала аджна. Так что точно я не знаю ничего.
     ("Какое счастье", - подумал Аракелян.)
     - Счастья никакого, - вслух ответил йог. - Вам в особенности. На  вашем
месте я бы вообще уходил  с  работы  и ехал в родной Караклис. Кировакан, то
есть. Или лучше в Каре, там теперь армян не режут.
     Аракелян помрачнел:
     - И армян вы тоже не любите?
     - А за что мне любить армян? Вы, кстати, почти единственный,  с которым
я в жизни столкнулся. И вы же меня в психушку сунули. Так как насчет любви?
     - Простите, но тут служебные соображения.
     - Вот потому-то только с вами и разговариваю. Я патриот все-таки.
     - Вы имеете в виду - патриот советский?
     - Русский.  И советский  тоже, если русский  нынче означает  советский.
Названия  меняются.  Была Скифия. Потом  Русь.  Потом  Россия. Теперь  СССР.
Сущность  та  же самая -  исконная,  русская. А Россия  для меня и для  моих
друзей - превыше всего.  Единая и неделимая. И я ее патриот. Достаточно ясно
излагаю? Или, может быть, вам это неприятно?
     - Да нет, что вы,  не дашнак же я. Я советский  офицер. И тоже патриот.
И, думаю, мы сможем договориться.
     - А у  меня и выхода другого нет.  Точнее, для  меня это самый  простой
выход. А вы,  кстати, уже опоздали с  визитом ко  мне, ничего  вы этому типу
сделать не сможете. Разве что лично могу дать совет-другой.
     -  Загадками  говорите,  уважаемый  Валериан Иванович. То есть как  это
ничего  не  можем?  Я  пришел  вас  просить  о  помощи  в  розыске  опасного
преступника.
     - Это шпиона, которого вы в сентябре зевнули? Видите ли, просто назвать
вам его нынешний адрес -  с  моей стороны весьма непатриотично будет, это уж
я, извините, расшифровывать отказываюсь,  вы мне на  слово поверьте. Да и не
могу я  вам указать  - "вот эта улица,  вот этот дом", чувство  ориентации у
меня потеряно уже пятый  год, возвращался я  по тонкой  ниточке,  и заметили
меня в татарском эгрегоре...  Впрочем, это уже неважно. Короче говоря,  могу
дать только наводящие сведения.
     - Это отчего бы?
     - Вы, Игорь  Мовсесович, лучше вовсе его не ловите. И препятствуйте его
поимке. Уверяю вас, это будет с вашей стороны самым патриотичным поступком.
     - Валериан Иванович, вы говорите с полковником госбезопасности! Думайте
о возможной ответственности за свои слова!
     - Я не об ответственности думаю, а  о карме. А моя как раз такова, что,
ежели бы вы ко мне  репрессии применили, то я бы как  раз  ступень-другую  и
перепрыгнул.  А вам  стало  бы куда  как  погано, скоро  совсем, еще в  этом
воплощении.
     Аракелян, всегда спокойный, внутренне несколько похолодел.
     - Что ж, я и сделать вам уже ничего не могу?
     -  Можете.  Нужно  оформить  московскую  прописку  одному  мальчику  из
Киргизии. Его там скоро линчуют за ясновидение. А он, может, еще пригодится.
Даже вам.
     - Вы же патриот России - а просите за киргиза!
     - Киргизия - древняя, исконно русская земля. Как и Армения, учтите это!
     - А Аляска с Финляндией?
     - Попрошу диссидентских разговоров в моем доме не вести!
     Аракелян внутренне охнул: так с  ним не  разговаривало даже начальство.
Но  выбирать не приходилось, и нужно было извлекать пользу из  этой  беседы,
пусть даже для себя одного.
     - Так что, сделать этому мальчику прописку?
     - Пишите:  Ыдрыс Умералиев,  тысяча  девятьсот шестьдесят второго  года
рождения. Нужна хотя бы однокомнатная квартира. С телефоном, возле метро.
     - А профессия?
     - Тунеядец. Целитель-ясновидящий. Шаман. Что вам лучше, то и пишите.
     - А нам за это что?
     - Что ж, давайте менять  товар на товар. Если скажете, что мой  того не
стоит, можете мальчику квартиры не давать. Бибисара сама попросит кого надо.
     - Нет уж,  пусть не просит,  у нас возможности  не  меньше! -  обиделся
полковник. - Валяйте, говорите.
     -  Вот. Человек, которого вы  сейчас пытаетесь задержать,  может  стать
исполнителем  кармы России. Но он  не должен  им  стать,  поскольку с  точки
зрения всемирной  кармы Россия является тем самым государством, которое рано
или поздно  должно поглотить...  Это вас  уже не  касается, впрочем. Вы  его
хорошо обложили. В вашем эгрегоре...
     - У нас такого нет!
     -  Зря так полагаете. В эгрегоре КГБ его  предвидели и вам помогали. Вы
его  хорошо  обложили,  повторяю. Но в  литовском эгрегоре тоже не дремали и
подсунули вам свинью на лопате...
     - Так я и знал, займусь гадом этим!
     -  А он меньше  всех виноват, его  не  спрашивали. Литовца, словом,  не
трогайте. Он еще изрядную роль в ваших делах играть будет. И избавит, хотя и
против  своей воли, вас от многих неприятностей.  Так вот: шпион  ушел у вас
прямо из рук.  Можете шпиона даже ловить, если вам больше делать нечего. Все
равно  не  поймаете,  хотя  я  дам  вам  зацепки. Найдите  через поликлинику
молодого человека, пострадавшего  при сносе дома на Малой Грузинской в день,
когда вы объект упустили. У парня ушиб позвоночника, он ничего не видел и не
слышал,  с ним  можете  вообще не  разговаривать. Он дома  лежит.  Но  пусть
скажет, с кем он, получая травму позвоночника... время проводил. И вот уже у
того...  допытайтесь, может, и видела она,  куда ваш объект побежал. И потом
потрясите инвалидов,  которые на вокзалах у касс  калымят. В тот же  вечер с
помощью такого инвалида ваш клиент куда-то уехал. Ну, вам хватит.
     - Более чем. Еще советы будут?
     - Да  как вам сказать... Отвлекусь я в  сторону, Игорь Мовсесович. Года
два назад понял я, что обобрали меня  по всем чакрам, совсем уж ни  жить, ни
дышать не  могу. Ну все, все отобрали! Чуваши, евреи, лемуры! Кто хотел, тот
и хапал. И пошел я тогда по эгрегорам сам - искать,  что плохо лежит, может,
найду что  свое, кровное. И  нашел. Не  свое, правда, а чужое,  но очень мне
кое-что пригодилось, да и пригодится еще. Умение, например, столярничать. По
красному  дереву. Еще - лапти плести. Вот, у меня на столе кочедык настоящий
лежит, пятку выплетать, - пока что  как пресс-папье; вот, бетель умею делать
настоящий, если,  конечно, компоненты есть. Словом, без куска хлеба остаться
не должен бы. Попробовали бы и вы тоже так... поискать на черный день вокруг
себя... да и в себе тоже? У китайцев есть  специальная... молитва, что ли...
одной,  так сказать, богине - чтобы та послала много умения. Ваше  спасение,
лично ваше, если честно говорить, именно здесь  и лежит. Мягко говоря, пошли
бы  вы  туда,  не знаю куда,  там ведь точно  лежит то, не знаю что, а  оно,
уверяю вас, качества  там наивысшего  и в  надлежащем количестве. Вы ведь  и
представления не имеете, с кем связались,  раз уж упустили его, так стоит ли
ловить? Думаете,  он  просто  шпион?  Думаете, вы  его  просто  так  ловите,
по-будничному?  Да ведь о  вас,  ежели  вы его  сумеете  не поймать, потомки
говорить будут! С благодарностью!
     - Это как же я такое... сумею?
     - А вы попытайтесь, не пожалеете. И еще, помните, я вам говорил о карме
России?
     - Что-то было такое.
     - Так вот, Игорь Мовсесович, как вы относитесь к Романову?
     - К секретарю Ленинградского обкома?
     - Да хотя бы к нему.
     - С большим уважением. А в чем дело?
     - Так вот, я советовал бы  вам и в дальнейшем относиться к Романовым со
всем возможным уважением.
     - Это и все?
     - Все.
     ("Кранты нам! Быть  Романову генсеком!  - подумал Аракелян. -  Чего  уж
яснее.  За  такое  предупреждение  и  впрямь  стоит  прописать  киргизенка в
Москве.")
     Аракелян  записал  все,  что считал  возможным  доверить  бумаге, тепло
поблагодарил   странновато   ухмыльнувшегося   хозяина   и   вышел.  Сильный
октябрьский ветер ободрал с деревьев уже почти все, что шумело на них летом,
под ногами  листвы было видимо-невидимо. Аракелян  медленно дошел до угла  и
сел в  машину.  И  тут  только вспомнил, что  для  России  фамилия "Романов"
означает не одного только ленинградского вождя. Похолодел, но плюнул.
     "Поди туда - не знаю куда, - размышлял Аракелян, покуда машина плыла  к
центру. - Неужели этот самый Федулов заслан сюда самому себе неведомо зачем?
А если при этом проклятый гестаповец ван Леннеп посулил успех, то... Страшно
подумать,  к чему может привести такая операция. Ищет  себе человек неведомо
что, а изобретает, скажем,  порох. Или  пенициллин. Блуждания. Блуждай себе,
значит,  блуждай - да и  наблуждаешь". -  Аракелян  принял решение. И сам же
назвал будущую операцию - "Блуждающая почка".
     Первым   же   делом   он  вызвал  в  кабинет  ответственного   капитана
Синельского. Тот не замедлил появиться, впрочем, в алкогольной форме No 6, а
не No  4,  как полагалось  по  служебному  положению  -  но все  еще  вполне
вменяемый.   Кратко  доложился:   мол,   вчера   вечером  посетил  несколько
ресторанов, вступал  в  контакты  с  иностранными  туристами,  в  частности,
заметил явно диверсионную группу из семи человек, видимо, заброшенную в СССР
для растления населения  путем  склонения оного к занятиям групповым сексом.
"Знаем,  знаем, - отрезал Аракелян, -  ты, конечно, присоединился к группе и
принял  на  себя всю тяжесть первого удара. Тоже мне, Брестская крепость". -
Синельский стал отрицать,  но  полковник не  слушал,  потом капитан попросил
денег на представительство, потому что дотратился и  вчера был вынужден пить
исключительно за счет иностранных туристов. - "Тебе только того и надо, а им
тоже так и надо",- парировал Аракелян, и Синельский, решив, что лучше вообще
заткнуться, остался стоять по стойке "смирно".
     Словом,  через  час,  когда  ушибленный  кирпичом  в  позвоночник  Гена
Селиверстов раскололся и выдал адрес Лены Лошаковой, а  вся в синяках  Лена,
ревя в  семь  ручьев, исповедалась Аракеляну в  своих руинных  приключениях,
когда  выяснилось, что незнакомый мужчина чуть не наступил на них с Геной, а
ведь и без того  очень  страшно  было, потом же ведь все рухнуло, а потом он
через забор  перелез и больше она его не видела, нет, Гену видела, а мужчину
не видела, да нет, Гена тоже мужчина, а не видела  она того, который на  них
чуть  не  наступил,  -  когда  все два  десятка  московских  инвалидов  были
допрошены, и  все до  единого вспомнили, как в тот самый  день  брали  билет
именно этому самому человеку, - все, как сговорившись, из пяти предъявляемых
им  для  опознания фотографий  выбирали  именно Джеймса,  лицо его,  видимо,
хорошо им запомнилось, -  до  Брянска, Хабаровска,  Оренбурга, Сыктывкара  и
даже порта  Тикси, хотя  туда,  как известно,  поезда не  ходят, рельсов  не
проложено,  -  когда  все  это стало  известно,  инвалидов  и Лену  с  Геной
отпустили по домам, взяв подписки о невыезде и неразглашении (того, кто брал
билет в Сыктывкар, пока  заперли  на Кузнецком  -  из  Сыктывкара  родом был
Федулов), потом двадцать  два  агента были отправлены  во  все поименованные
города искать шпиона и "то, не знаю что, словом, что важным сочтете, о том и
докладывайте", - только тогда пришлось даже и запертого  инвалида отпустить:
как выяснил Аракелян - и дал за это немедленный,  дикий разнос лаборантам, -
инвалидам предъявляли для опознания не пять  фотографий разных людей, а пять
фотографий все того же Джеймса, целиком и по частям, так что засыл агентов в
двадцать два города потерял смысл. Однако командировки были уже оформлены, а
часть  агентов  и  улетела  уже  по  месту  командировки.  Но  Аракелян  уже
смертельно  устал, а до конца  рабочего дня  нужно было  выполнить обещание,
данное телепату, - поддерживать с Абрикосовым хорошие отношения следовало по
самой сути событий. Нужно было прописать в Москве киргизенка.
     Для этого  требовалось знать  его  отчество, и пришлось Аракеляну снова
звонить.  Тот  отчества выговорить не мог,  сослался  на свою  неполноценную
челюстную чакру, -  кто именно его  по этой чакре обобрал,  он не сказал,  и
Аракелян  заподозрил, что  армяне, - предложил прислать мальчика самого, тот
как раз у него дома. Аракелян пригласил  того приехать на Кузнецкий  мост, в
приспособленную для таких встреч якобы частную квартиру. В половине седьмого
там и встретились.
     - Эгембердыевич, - медленно и четко выговорил тонкий и нервный мальчик,
внешностью скорее дунганин или китаец, чем киргиз.
     ("Всего-то Бердыевич, а вот надо же, приходится тратить время на него -
а  время же, началось же все, а счет-то какой, когда еще узнаю?"  - печально
подумал полковник.)
     -  Счет  один  ноль,  на третьей минуте  Полузайцев открыл,  -  тем  же
медленным  и  четким голосом  выговорил мальчик. Аракелян опять  имел дело с
телепатом. - И не Эгем Бердыевич, вы бланк испортили, а Ыдрыс Эгембердыевич.
Ваше отчество мне  тоже  не с первого раза далось, так что я  не обижаюсь, -
милостиво закончил мальчик.
     - Паспорт при вас? - Аракелян пропустил "необи-жание" мимо ушей.
     - Паспорт у меня во Фрунзе отобрали, чтоб я уехать не мог.
     - Как это так?
     - А мне пятнадцать  суток, знаете ли, дали. Нас участковый на субботник
собрал, а  я  ему сказал, чтоб он скорей домой бежал,  ему там жена  как раз
первый раз изменить  решила, а  он  разозлился, сказал,  что у него  медовый
месяц и я не смею,  и на пятнадцать как раз и сунул. Арыки копать. А я трусы
наизнанку одел и сбежал в Москву.
     - А трусы тут при чем?
     - А не видно меня тогда. Невидимка я, товарищ начальник.
     - Так никому прямо и не видно? И Валериану Ивановичу не видно?
     - Ему видно. И еще троим. Но они все за границей.
     - Всего, значит, только четверым тебя в вывернутых трусах видно?
     - Четверым.
     - А другие трое где?
     - Там.
     - Где "там"?
     - Ну, один в Америке, другой в Африке. Третий неважно где, он на меня и
смотреть не захочет. И на вас тоже.
     - А если тебя в камеру посадить?
     -  Только  если в очень  герметическую. Или  в  силовое  поле. Я  ведь,
товарищ  начальник,  когда  трусы наизнанку  выворачиваю, я  в  водяной  пар
превращаюсь. Меня не то что увидеть, меня и потрогать нельзя.
     - Так зачем тебе тогда в Москве прописка, раз ты всемогущий такой?
     - Арык копать очень не хочется.
     - Так ты не копай! Ты ж участковому небось внушить можешь.
     - Не могу я, товарищ полковник. Комсомолец я. На учете должен быть.
     - Сознательный, значит?
     - А как же иначе? Я же затем участковому и говорил...
     Аракелян полистал пустую бумагу в папке.
     - Мысли читать, значит, тоже умеешь?
     -  Если  надо  или  просят.  Вот  ваши  Валериан  Иванович меня  читать
специально  попросил,  чтобы   вы  мне  какой-нибудь  свиньи  на  лопате  не
подсунули. А я мусульманин, мне свинью никак нельзя.
     - Где же тебе квартиру давать?
     - Можно в Новоалексеевском  переулке. Так  Валериан  Иванович сказал, и
Бибисара там живет. В общем, недалеко чтобы.
     Через полчаса  юный Ыдрыс, предварительно,  правда, показав  полковнику
фокус с переодеванием  трусов и исчезновением, - полковник даже и не пытался
понять, каким образом он обратно  человеком становится, чтобы водяной пар те
же  самые трусы еще  раз  вывернул,  такого Аракелян и помыслить  не  мог, -
помахивая ордером и свежим паспортом, которые полковник лично, не хуже князя
Мышкина,  заполнил  разными  почерками  и  чернилами,  отправился к  себе на
квартиру  на  улицу Обуха. Под разговор,  под  торжественное вручение ключей
заставил  его  полковник  и  бумажку о неразглашении подписать, и знаменитый
документ о  том, что обязуется Ыдрыс Умералиев  добровольно сообщать органам
обо всех известных ему правонарушениях и непорядках. За это брался полковник
поставить его на учет в  комсомольскую организацию МГУ, а также оформить его
хозяином  какой-нибудь  рабочей  суки,  чтобы ни одна участковая  собака его
тунеядцем назвать не смела. Для полковника оставалось только не совсем ясным
- понял киргизский телепат-невидимка, что подписанные им бумажки практически
превращали его в штатного работника органов. Понял? Не понял? Но даже если и
не понял - ведь подписал же!
     Аракелян тем временем вежливо отказался  от "конспиративных блинчиков",
которые по долгу  службы  принесла ему Мария Казимировна, работавшая на этой
квартире "хозяйкой дома". Следовало бы ей выговор дать: блинчики  полагалось
предлагать на пятнадцатой минуте беседы с гостем, а она  притащила их  почти
на тридцать восьмой, когда  и гость-то  уже ушел. Да к тому же и  пахли  они
как-то не так, пригорели, что ли, или не на том масле пожарила, старая дура.
Но гость был с точки зрения Казимировны несерьезный, - не разубеждать же ее!
- да и вообще все рабочее настроение Аракеляна как-то  улетучилось. Хотелось
домой, к семье. И досмотреть хотя бы второй тайм тоже хотелось.
     Полковник сел в машину, на этот раз в свою собственную,  и через десять
минут  запер  ее  уже  у  себя  во дворе:  он  жил возле "Ударника", в "доме
правительства", где правительства  никакого особенного  давно  не  было, где
квартиры  были неудобные, со  стеклянными дверями, с идиотской  планировкой,
где  жил он  в пяти  комнатах  со  своей русской женой, четырьмя  сыновьями,
прижитыми  за шестнадцать лет  супружества, - а  также,  увы, с  отцом жены,
человеком  невыносимым, но невыселимым: по совместительству  состоял дед  не
только тестем полковника, но и тестем прямого начальства, генерал-полковника
Г.Д. Шелковникова.
     Жена Аракеляна, Наталия,  в золотые молодые  годы  была  полной русской
женщиной из города Риги, - Наташенькины формы,  умные беседы и хозяйственные
наклонности в самый короткий срок склонили молодого лейтенанта из  Армении к
самозакланию  на ЗАГСов-ском  алтаре,  ну,  конечно,  и  то, что сестра жены
замужем была за генерал-майором той  же службы,  что и сам Игорь,  некоторую
роль сыграло. Выйдя  замуж за Аракеляна, Наталия  со  всем  рвением  взялась
управляться с  домашним  хозяйством, через сестру и  впрямь  быстро повысила
мужа в чине, перевела его в Москву, деловито,  со средней частотой раз в два
года,  даря ему  по черноволосому потомку. Но чем дальше, тем меньше времени
уделяла она мужу и дому, тем больше гналась за крупицами уходящей молодости,
-  нет,  не  чувства  мимолетные  коллекционируя,  не  поклонников, -  стала
Наталия, как за  сорок зашло, следить за собой. И  оглянуться не успел вечно
занятый  полковник,  как  обнаружил, что женат отнюдь не  на  полной русской
женщине, а на тощей, как жердь, сухой и спортивной  даме, сидящей на диете и
совершенно  переставшей  поэтому  готовить,  -  любимую его  армянскую  еду,
кстати, она вообще никогда готовить не умела. И домработница Ираида, которую
завели  теперь  супруги,  армянского  тоже ничего состряпать не могла  и  не
хотела:  "Не  буду  я  готовить,   чего  пробовать  не  могу,  перец   один,
паскудство!" Так что помимо нехорошей перемены во внешности жены получил еще
Аракелян  и  возможность  готовить на всю семью  - обязанность  приятную, но
хлопотную.   Тем   более,  что  шеф,   генерал-полковник  Г.Д.  Шелковников,
необычайной  толщины и прожорливости мужчина,  в "Москвич"  не помещавшийся,
минимум два раза в месяц  приезжал  к  полковнику подхарчиться, ибо  всерьез
полагал, что лучше  Аракеляна никто на  всем белом свете ни долму,  ни кюфту
готовить  не  умеет.  Так  что кулинария  превращалась  в  дело  уже  просто
служебное. Занятая своим здоровьем и внешностью, передоверила Наталья мужу и
воспитание  четверых  сыновей.  А  мужа  то  и  дело дома  не  было.  Так  и
доставались  четыре сорванца на попечение  тестю  - жуткому, с точки  зрения
Аракеляна,  бездельнику и вообще  фрукту.  Из-за  него в квартире  Аракеляна
порядок  решительно  был ненаводим. Ибо разводил  Эдуард Феликсович Корягин,
как звали тестя, гиацинтовых ара, чудовищно дорогих попугаев, по полторы-две
тысячи птичка. В доме жили одновременно  шесть попугаев, не знавших  притом,
что  такое закрытая клетка. Разводил их Корягин для души и на продажу,  чуть
ли не у  него одного на всю  Восточную  Европу эти птицы неслись  в  неволе,
птенцы вылуплялись и вырастали; человеком Корягин был очень известным, - но,
впрочем, не только по попугайной  линии.  Каждую субботу  и воскресенье брал
дед птичку,  заворачивал поплотнее  и ехал  на  птичий  рынок,  где стоял от
открытия до разгона. За  птичку просил он две тысячи, и, самое удивительное,
раз  в три-четыре  месяца  находился  остолоп,  который  ему эти две  тысячи
выкладывал. Так и  получалось, что тесть-бездельник, считая пенсию его в сто
двадцать рублей, зарабатывал едва ли не столько же,  сколько сам полковник -
ни хрена, по мнению  полковника,  при этом не  делая. Деньги тесть  тратил в
основном на своих  черноглазых и чернобровых внуков, у старшего, кстати, уже
усы наметились, и  боялся Аракелян, что вот-вот станет  дедушкой. Была седая
тестева  борода для Аракеляна тайным оскорблением, торчала она над обеденным
столом, возвещая не только дедову финансовую независимость, но и унижая его,
Игорьмовсесовичево достоинство,  ибо  виделась  полковнику в  этой бороде не
столько  борода  тестя  собственного, сколько  тестя  начальственного,  -  а
начальник в тесте, увы, души не чаял, благо жил не с ним и не с попугаями. А
вонь от попугаев была хоть и небольшая, но для тонкого  кулинарного обоняния
неуместная.
     Полковник наскоро состряпал на кухне один-два баклажанных деликатеса из
заготовленных  с  утра  Ираидой  материалов,  одним  глазом  досматривая  по
телевизору  огорчительный  матч  -  ихние  наклали  нашим по  первое  число,
особенно  после того, как насмотревшийся  на желтую карточку  Полузайцев был
удален с поля. Ихние выиграли со счетом четыре - один, от огорчения Аракелян
чуть баклажаны не  пережарил. А Наталия сидела тут же, в кухне, пила  кофе с
сухариком, с отвращением  изредка  поглядывала  то на  пышную  сковородку  с
баклажанами, то  на яркие  майки на экране. И  демонстративно есть ничего не
стала, ушла к себе, не то массаж делать, не то маску - а ведь полной русской
женщиной была когда-то, ох как только давно! Покормив всех, разогнав сыновей
по  постелям,  -  благо  деду  нынче нездоровилось,  а то стали  б  они отца
слушаться! -  помыл полковник посуду, прибрал все и сел на кухне за столик -
выправить  заготовленные на завтра списки закупок для домработницы,  которые
жена  без понятия до его прихода  составила. Но  кулинарные мысли  в  голову
отчего-то не шли -  все не давала покоя полковнику улыбка  Абрикосова, когда
тот  говорил про необходимость уважения  к Романовым. Что именно  он  имел в
виду  - Аракелян и представить-то боялся. Он мысленно пытался припомнить еще
каких-нибудь Романовых, вспомнил  конферансье пятидесятых годов,  отмел  его
кандидатуру  как несостоятельную, еще кого-то  тоже отмел, и в конце  концов
перед  его умственным взором повис жуткий образ серебряного рубля, царского,
с бородатым профилем, именно такие рубли,  по хронологии годов чеканки - что
стоило деду  Эдуарду немалых  денег, - собирал старший сын Аракеляна, Ромео.
Причем  профили  Александра  III  и  Николая   II  вспоминались   полковнику
одновременно,  одна борода наползала на  другую, получалось очень  похоже на
Маркса,   и,  чтобы   развеять  наваждение,   требовалось   спешно  заняться
хозяйственными делами.
     "Картошка - 1 кг", -  писала жена, тут Аракелян ничего от себя добавить
не мог, он знал, что это не для еды, а для компрессов, не то для ингаляций.
     "Морковь - 2 кг", - Аракелян решительно приписал: СЛАДКУЮ!
     "Лук репчатый - 3 кг", - он приписал ниже: ФИОЛЕТОВЫЙ!
     "Баклажаны - 5 кг", - Аракелян почесал авторучкой висок, подумал, потом
написал: В ПРОШЛЫЙ РАЗ БЫЛИ ВЯЛЫЕ! СЛЕДИТЬ!
     "Помидоры - 6 кг",  - Аракелян нарисовал, какие  помидоры должны  быть,
надеясь, что сорт "бычье  сердце"  спутать  ни  с  чем  нельзя. Но проклятая
Ираида  все  раз  от  разу  чаще  приносила  магазинную болгарскую  гадость,
экономила его же деньги.  И ругать ее  было нельзя, где  другую домработницу
нынче отыщешь? - и кушать тоже.
     "Сельдерей - 10", - Аракелян гневно прибавил: ЧЕГО  ДЕСЯТЬ? ЕСЛИ КОРНЕЙ
10,  ТО МАЛО, А ЕСЛИ КИЛОГРАММ  ДЕСЯТЬ - ТО МНОГО!" -  хотел съязвить насчет
того, что жена уж и не знает, как сельдерей-то продают, поштучно или на вес,
потом вспомнил, что список адресован  не ей, а домработнице, все зачеркнул и
написал: "3 кг".
     "Петрушка - 2, кинза - 10, тархун - 6...", - весь список трав полковник
перечеркнул: и как  она  смелость-то на себя берет  писать о том,  сколько и
каких трав покупать! Из того, что она  написала, он не  взялся  бы сготовить
даже горчичник, - а ведь начальство жрать хочет!
     "Языки  говяжьи -  3",  - полковник перечеркнул  цифру "3" и  аккуратно
вывел: ВСЕ. Это означало,  что Ираида должна быть на базаре ни свет ни заря,
когда  мясо только привозят, и  скупить  все языки, сколько  их ни  будет на
рынке. Полковник знал, что все равно не хватит. Но все-таки.
     "Печенка куриная - 2 кг". - Тут полковник жену даже похвалил в душе: не
забыла. И дописал для Ираиды: ХОТЬ ИЗ-ПОД ЗЕМЛИ!
     "Яблоки...", - Аракелян дописал: ЯБЛОК НЕ НАДО!
     "Орехи...", - полковник со злобой вывел: ГРЕЦКИЙ! ГРЕЦКИЙ! ГРЕЦКИЙ! Как
ей объяснишь, что лесные орехи в кавказскую кухню не идут, по  крайней мере,
грецких ими не заменишь.
     "Чернослив...", - НЕ МОКРЫЙ!
     На этом список кончался. Полковник подумал чуть-чуть и дописал ниже:
     МАСЛО РЫНОЧНОЕ - 2 БАТОНА.
     СМЕТАНА - 3 ЛИТРОВЫХ БАНКИ. И добавил, распалясь: БУДЕТ ОПЯТЬ ГОРЬКАЯ -
УВОЛЮ! Потом долго  зачеркивал последнюю фразу, чтобы не прочла ее Ираида ни
в коем случае.
     Приколол к списку скрепкой  пять бумажек по пятьдесят рублей  и положил
все на холодильник.  Поглядел на часы: только что перевалило за  полночь. Но
романовское наваждение не прошло даже за хозяйственными размышлениями. Рубль
с Марксом  так  и  стоял  перед глазами, напоминая о  загадке.  Аракелян  со
вздохом потянулся к телефону и набрал номер Абрикосова.
     - Слушаю вас,- послышался голос йога.
     - Это Аракелян,  Валериан  Иванович, извините,  что так  поздно.  Вы не
могли  бы, что ли... разъяснить мне чуть поподробнее тот совет  об уважении,
который вы мне дали? Может быть, не по телефону...
     -  Отчего же,  Игорь  Мовсесович.  Я вам  отвечу  и по  телефону.  Я бы
настоятельно советовал вам утвердиться в  худших своих подозрениях. А сейчас
спокойной ночи, я, извините, на голове стою.
     Аракелян повесил трубку,  вздохнул глубоко-глубоко  и  подвинул к  себе
другой список - тот, что был предназначен Ираиде для  похода по магазинам. И
сразу рассердился, потому что  жена  заказывала  домработнице купить для нее
две  пачки диетических хлебцев.  Потому что  было  ясно,  что  всю следующую
неделю Наталия будет есть одни эти хлебцы и с отвращением  наблюдать за  его
готовкой.
     Аракелян  выругался по-армянски.  Послал же  Бог  жену, полную  русскую
женщину!




     И живи также в мире с соседским чертом! Иначе он будет посещать тебя.
     Ф.НИЦШЕ. ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА

     -  Не очень-то страшен  черт, даже когда его малюют совсем  уж страшно.
Посмотрите на картины  старых  мастеров  -  ни  у  кого  черт  не  получился
страшным. У Босха - смешной. У Содомы - тоже смешной. Так чего бояться, даже
если он и кажется вам страшнее  черта? Чувства  юмора  не  теряйте, генерал.
Мне-то  и вовсе бояться  нечего. Сами видите,  в подлинном облике перед вами
сижу.  Не Брижит  Бардо,  и не будет  ему  Брижит. Это его живые боятся, а я
покойник. Только макаронник ваш  пусть не  следит и не присутствует, терпеть
их не могу, это они  меня прикончили во Вторую мировую, когда дуче неудачный
десант на Мальте высаживал. Я его не трогаю. Пусть и он про меня забудет.
     Форбс  медленно поднял глаза к потолку. Смотреть на собеседника было не
то чтоб страшно, но как-то  негигиенично:  в  истинном облике Джузе  Кремона
являл собою полуразложившийся труп,  безгубый к тому  же, и его изумительной
белизны зубы, включая  четыре вампирских  клыка,  были просверлены дырочками
разных  размеров: дань музыкальным склонностям вампира-оборотня. Под певучим
псевдонимом "Тони Найтингейл",  давши на обложку свою  довоенную фотографию,
периодически выпускал вампир в соседнем Пуэбло диски-гиганты с изумительными
концертами художественного свиста. Их раскупали. На  гонорар покупал Кремона
в местном ларьке донорскую кровь, и для окружающих был совершенно безопасен.
Отчего  тихий  мальтийский  юноша,  погибший  во  время высадки итальянского
десанта,  превратился в  вампира, - сам Кремона помалкивал, а  спрашивать не
всякий  бы решился. К тому же его  очень ценил  Форбс: это был  единственный
оборотень, находившийся в  двойном  административном  подчинении, - с  одной
стороны, он, как  оборотень, числился в  треклятом  секторе  трансформации у
псевдополяка,  с  другой, как  бесспорный  покойник,  мог подчиняться только
медиуму  Ямагути  и  Форбсу,  -  двое  последних очень  дружили,  настолько,
насколько вообще возможна  дружба  японца с древним  китайцем. Впрочем, всем
было известно, что подчинение Кремоны медиуму  - липовое, у того и отдела-то
не  было, а дух мальтийца обитал не на том свете, а прямо здесь,  в  бренных
останках, шляющихся  день и ночь по коридорам и пугающих лаборанток.  Однако
же вампир  обладал  легким характером,  его  шляние  в природном облике было
всего лишь мальтийской шуткой, - а ведь он замечательно умел  превращаться в
козу, в волка,  в медведя, в Братца-Кролика, в Статую Свободы, в  президента
Гардинга  (на что  тот безумно  обижался на  том свете), в  певца Синатру, в
Красную Шапочку, еще кое в кого и кое во что.
     Форбс медленно опустил глаза.
     - Ходячий ты труп, - ласково сказал он.
     Вампир  сидя щелкнул  каблуками и просвистел два  первых такта "Боевого
гимна  республики".  Уже  двадцать  лет  он  был  полноправным  американским
покойным  гражданином.  Плохо  получалось,  однако,  что  он  и  лучший  маг
Бустаманте терпеть не могли друг друга.
     Кремона ушел. Форбс  расслабился:  сейчас предстоял разговор куда более
тяжелый, скорей не разговор, а  поединок. Вчера  Джексон неожиданно вышел на
связь  с  Гербертом  Киндзерски, когда  тот лежал  на полу  без сна в задней
комнате "Иверии". Так и  стало известно, что группа Гаузера осталась в  СССР
почти немой. Конечно, Гаузер за его алкогольно-лингвистический дар, внезапно
проявившийся в  таких  сложных  обстоятельствах, заслуживал  и поощрения,  и
повышения  в  чине. Но особой надежды  на  успех  его  миссии  возлагать  не
приходилось, слишком много  сил, видимо,  уходило  у  группы на  поддержание
алкогольной  кондиции  Гаузера.  Форбс  уже  и  в документах  именовал  этих
несчастных не иначе как "семеро пьяных". И теперь приходилось, черт  побери,
снова  в обстановке крайней  спешки слать на  помощь  Джеймсу агента, притом
безотказного. Таковым мог быть только оборотень-профессионал.  Или же - если
выражаться на языке донесений Форбса Конгрессу - "трансформатор". О том, что
Джеймс жив и, кажется, здоров, Форбс уже знал: Джексон изловил его, осознал,
что тот  в Свердловске, что пьет водку, - но, увы, на этом связь оборвалась,
не хватило времени спросить,  нашел Джеймс наследника  престола или  хотя бы
финскую баню, нет, ворвался  в пьяное сознание пьяного Джексона пьяный лепет
какого-то советского  дояра, не  то доярки, и понес индеец что-то такое, что
полночи потом целая  лаборатория расшифровать не могла, а когда расшифровала
- только  и  выяснилось, что чья-то  мать была непорядочной  женщиной. Но  к
Джеймсу это  отношения, видимо,  не  имело:  его мать  держала на  Ямайке  в
городке  Монтего-бей дорогую  гостиницу,  фамилия у  нее была совсем другая,
кому  до нее  какое дело в России, да и вообще кто о ком что  знать может, о
бабах особенно... Чероки скоро уснул.
     Оборотней в институте  Форбса ценили и берегли. Ушедший ныне на  пенсию
заведующий  этим  сектором  Дионисиос  Порфириос, сам  обладающий  редчайшей
способностью превращаться в демонстрацию, десятилетиями подбирал сотрудников
по  всему  миру, -  выявляя,  вербуя,  обольщая, шантажируя,  гипнотизируя и
оборачиваясь.  Порфириос,  чье   здоровье  было   подорвано  многочисленными
тысячемильными маршами протеста от побережья до побережья, оставил институту
отлично     укомплектованный     штат    из     более     чем     пятидесяти
оборотней-профессионалов.  Каким же  ударом стало  для Форбса  и  для  всего
института,   когда  на  освободившееся  место  президент  внезапно  назначил
человека совершенно чужого,  с некоторых пор  известного под  именем  Вацлав
Аксентович. В  первый  же  день по  водворении  нового  начальства в  Элберт
обнаружился конфуз: ни для Форбса, ни для прочих телепатов не составляло  ни
малейшей тайны, что человек этот не только не оборотень, но и не поляк даже.
Под    именем    Аксентовича   скрывался    широко    известный    советский
генерал-перебежчик Артемий  Хрященко, человек  уже  немолодой, на родине еще
при  прежнем   кукурузном  премьере  приговоренный  к  некоей  мере  высшего
наказания. В былые времена,  когда генерал еще состоял на советской службе и
числился  корсиканским  графом, носил он  клички "заместитель  посольства" и
"оборотень"  -  видимо, последнее  прозвище и  надоумило президента дать ему
нынешний пост.
     До   того   как  перебежать,  Хрященко  инспирировал   и   провел   ряд
государственных переворотов в южноевропейских и  латиноамериканских странах,
в результате которых там на какое-то время  водворялись просоветские режимы,
сразу  влетавшие Советам в круглую сумму; впрочем,  эти режимы долго никогда
не  держались.  Дважды он  довел правительство одной  серьезной  европейской
державы до  кризиса, вотума  недоверия  и до  прихода нового  правительства,
относившегося к СССР уже с открытой злобой. Он годами не бывал на родине, не
оставлял  себе на личную жизнь ни часу, единственным его увлечением навсегда
оставалась  серьезная кинематография.  Никто  никогда не заставал его ни  на
порно-дешевке,  ни на  вестернах,  ни на "звездных войнах", зато  на  каждом
фестивале  в Каннах он неизменно появлялся в виде  степенного, короткошеего,
по-наполеоновски  лысоватого  корсиканца.  Хрященко  знал,  что рука  Москвы
близко,  он  чувствовал  ее  за  спиной,  знал,  что  в  любую минуту  может
обернуться и эту  самую  руку  пожать.  Чины ему шли незаметно  для западных
специалистов, недра Лубянки  поднимали его  все выше  и выше,  и, когда  лет
пятнадцать  тому  назад  он  внезапно  явился в американское  консульство  в
Марселе, сдался и попросил политического убежища, его чин генерал-лейтенанта
КГБ некоторых даже ошеломил, - из-за чего,  быть  может, о нем в  дальнейшем
столь   неусыпно  пеклись  обе  заинтересованные  сверхдержавы.  С  тех  пор
поочередно  президенты  США,  принимая  при  вступлении  в  должность  бремя
государственных тайн,  получали в виде  платного  приложения  и пресловутого
Хрященко. От покушений болгарской - почему-то - разведки его не могли спасти
ни   бетонные  стены,   ни   подводные  бомбоубежища.   Правительство   США,
гарантировав ему политическое убежище, взвалило на  плечи налогоплательщиков
немалую ношу: за истекшие годы  обошлась охрана  сверхшпиона каждому из  них
чуть ли не в  недельное жалование.  Наконец нынешний президент, окончательно
запутавшись  в международных  делах,  в  угаре  полономании объявил Хрященко
почетным гражданином  города Чикаго  и почетным  поляком:  в  конце  концов,
комплект к Папе Римскому и  прочим. Сразу  после этого  почетный  поляк  был
направлен в институт Форбса как в наименее доступное для  болгар место, и, к
несчастью,   событие   это  совпало   с  уходом   на  пенсию  главы  сектора
трансформации - вот  и попал президентский  ставленник на вакантное  кресло.
Ничего  плохого президент сделать  не хотел, он счел,  что  с  какими-то там
обязанностями главы чего-то там мелкого Хрященко уж как-нибудь да справится:
справляется  же  он, президент, со  своими,  а  ведь  даже и  не  думал, что
справится.
     Никогда и  никого не интересовала личная жизнь  бывшего  лжекорсиканца,
ныне лжеполяка,  -  ее  просто  не было, разве что снимал  пенки с  мирового
кинематографа; ничего  больше, быть может, потому он себе и не позволял, что
нигде никогда  не  чувствовал себя в безопасности и ощущал готовую к пожатию
руку слишком близко.  Кто  же мог знать, чем  все это  обернется? Знать  мог
предиктор.  И  теперь  Форбс  с  горечью  вспоминал,  как в  день  появления
Аксентовича-Хрященко  в  недрах  Элберта  он  самолично вызвал  голландца  к
прямому проводу и спросил: все ли, мол, будет в порядке. Предиктор улыбнулся
в  третий или  четвертый раз  за все годы работы в США и ответил, что повода
для  тревоги  нет  ни малейшего, что  Аксентович  - фигура некрупная, но еще
очень пригодится. Выше  предиктора в знании будущего стоял один Господь, а в
Него Форбс не  верил. И очень скоро  улыбка предиктора получила разъяснение.
Войдя   в   должность,   Аксентович  созвал   сотрудников,  опросил   насчет
индивидуальных склонностей и  кинематографических пристрастий,  в  следующие
сутки  занимался  писанием  инструкций,  а  потом, как выразился  невежливый
Бустаманте,   "сорвался  с   цепи",  использовал  служебное   положение  для
компенсации десятилетий сублимации и киноложества вприглядку. 90% персонала,
согласно приказу, вынуждены были превратиться  в западных кинозвезд, 10% - в
советскую секс-бомбу  Целиковскую  -  в  разных  ролях, для  этого  пришлось
смотреть  занудные  советские  фильмы  и  выводить  через  премудрую формулу
Горгулова-Меркадера новые методы переоборачивания. Аксентович в километровых
недрах  Элберта  наконец-то ощутил  себя в безопасности. Перебрав почти весь
мировой  экран,  Аксентович  остановился  на основных  образах, более  всего
заставлявших  его  чувствовать себя молодым и сильным, - Брижит  Бардо  и  в
меньшей  степени  - Мэрилин  Монро.  Почти  все  оборотни  к моменту,  когда
положение представилось  Форбсу  нетерпимым,  пребывали в  шкуре  двух  этих
кинозвезд, в различных возрастах - от двенадцати лет до пятидесяти пяти. Еще
несколько унылых Целиковских бездельничали, Аксентович звал  их к себе разве
что  вечером   в   воскресенье,  а   единственным,  кто  был  освобожден  от
необходимости ублажать почетного поляка, был мальтиец Джузе Кремона: грешить
с   покойником  генерал-перебежчик  считал  для   себя,  видимо,   зазорным.
Администрация нынешнего  президента доживала последние  месяцы,  поднимать в
Конгрессе скандал с  сомнительными шансами на успех  Форбс не стал, и  поляк
попал  не  под суд,  а  в стекло: звякнули протянувшиеся  от потных  пальцев
бывшего венецианского  стеклодува  хрустальные  нити,  завертелись  огромным
радужным  пузырем, очнулся же сомлевший зав. трансформ.  сектором  только  в
здоровенной,  похожей  на  бутылочную  тыкву,  наглухо  запаянной  посудине.
Вентиляцию  оной,  ассенизацию  и  кормление  почетного   поляка  Бустаманте
осуществлял  в  свободное   время.  Чисто  механически  почетный  гражданин,
оказавшийся  секс-маньяком,  был  разлучен  со своим  гаремом и теперь глухо
рычал от злобы,  созерцая многочисленных Б.Б. и М.М.  с Целиковскими  сквозь
стенки  исполинского презерватива,  и  поделать не  мог ничего: Форбс провел
свои действия по  меморандуму, согласно которому  обязан  был  гарантировать
полную безопасность  Аксентовича  "любой ценой". Теперь она  и вправду  была
гарантирована,  никакие болгары  не  проникли  бы в заколдованную бутылку, и
лжеполяк мог отомстить  лишь одним способом, что и сделал немедленно: даже в
бутылке он все же оставался  начальником сектора,  работу которого полностью
парализовал, запретив всем сотрудникам изменять облик. Теперь, когда  Форбсу
до зарезу был необходим оборотень, это неизменно вело к безобразным сценам и
торгу: за  любую  услугу  Аксентович требовал чудовищных сексуальных взяток.
Теперь все ждали  смены президента, Аксентович,  видимо,  тоже,  хотя он  не
верил ни в предсказания, ни в левитацию, ни в тавматургию, ни - тем более! -
в оборотней, он полагал, что все, конечно, может быть и так, - а ну как если
с  другой  стороны посмотреть,  то все иначе  и  причины совсем  другие?  Из
воздуха перед генералом возник новый  референт,  О'Хара, сменивший негра, по
вине которого группа Гаузера осталась в СССР почти немой; после проведенного
расследования негр  оказался болгарским агентом,  был  понижен  в  звании до
рядового и отправлен на полуостров Юкатан  следить за НЛО.  О'Хара дожидался
этого  места двенадцать  лет,  с самых  чешских  событий. Форбс  ощупал  его
привычным  взглядом - сперва снизу вверх, потом  сверху вниз.  Ирландец  ему
годился.
     - Аксентовича, - тихо сказал генерал, - и немедленно.
     Референт щелкнул каблуками,  явное  свидетельство того,  что  он, как и
полагалось,  внимательно   следил  за  разговором  с  Кремоной.  Форбсу  это
понравилось, недоброй памяти  негр так  не делал. Через  несколько  минут  -
генерал расслабился, мысленно созерцая какой-то из любимых сунских свитков -
дверь кабинета отъехала вбок, дверной проем  неясным  образом раздвинулся, и
сквозь него  вплыла  огромная бутылка на тележке, которую без видимых усилий
толкал ирландец.  В  бутылке  сидел  опрятно  одетый, при  галстуке, хотя  и
скинувший  обувь с  ног, человек  лет  под шестьдесят,  с  горящими глазами,
похожий сразу и на великого корсиканца,  и на героя какой-то  русской книги,
которую Форбс  видел однажды, такого старинного украинца с отвислыми  усами.
Форбс сдержанно поздоровался, а потом с места в карьер напал:
     -  Не  советую  приглашать  польских  свидетелей, как, слышно  мне,  вы
решили. Разговор не тот. Уверяю вас, что ваши поляки вам не помогут.
     Аксентович  покачал головой, и крупная  слеза  поползла из  его правого
глаза,  утонула  в отвислой щетине уса, дотекла в нем  до конца и повисла на
волоске.
     - Курить охота, - сказал  он,  - трубку бы. Люльку. Тогда  поговорим. -
Генерал наклонился к селектору:
     - Луиджи, дай ему сигарету.
     Бутылку заволокло дымом: это Бустаманте переслал в нее уже  раскуренный
"Кент".
     - Слишком слабые... Трубку дайте!
     - Нету!.. Скажите, Аксентович, ведь вам уже шестьдесят, в конце концов,
зачем вы... Постыдились бы... мм... вельможный пан, а?
     - Эх, генерал, генерал, вам бы мой тридцатилетний - как бы  выразиться?
- недобор, я бы, знаете, еще посмотрел...
     -  Словом,  к  делу:  есть  пять минут.  Нужен трансформатор.  Работать
придется в России.
     Аксентович затянулся и отвел глаза.
     - Не слышу ответа, - сказал Форбс.
     -  А что слышать-то, - отозвался почетный поляк, -  откуда мне взять-то
его? Вон, вампир  есть, его используйте. Другие все занятые. Кто на задании,
кто готовится к  заданию.  Так что и говорить не  о чем. Хорошо вас  кормят,
генерал, хорошо вас кормят, вот что я вам  скажу. Экий вы, генерал, смешной.
Откуда ж  я возьму  вам  оборотня? После Нового года, тогда,  может  быть, и
смогу выделить. А сейчас...  Трубки тем более  не даете. Да  нет. Видимо, не
смогу весь будущий год.
     - Будто неизвестно вам: что к январю вас здесь уже не будет.
     -  Н-да,  а если все-таки  буду?  -  сказал  зав. трансформацией и сам,
кажется, испугался -  сидеть столько времени в бутылке не хотелось  ему даже
ради удовлетворения врожденного чувства  противоречия. Но он понял уже,  что
Форбсу оборотень нужен позарез,  а дать или  не дать - зависит от  него,  от
почетного поляка. В принципе он готов был  и на  компромисс, но на выгодный,
только на выгодный. - Можем поторговаться, а?
     - Я могу предложить вам отключить ассенизацию.
     -  Меня дерьмом не  испугаешь, генерал, я  его хлебнул  во!  Отчего вас
удивляет, когда, скажем, хорошая вещь стоит действительно дорого? Кстати,  я
хотел бы перекусить. И трубку все же найдите. Негоже мне без трубки. У нас в
Польше без трубки разговоров о делах не ведут.
     - Кстати, о делах: глубокоуважаемый мистер Порфириос недавно побывал на
родине, заехал в Болгарию, выявил двух прекрасных оборотней и вам  предстоит
принять их в  ваш сектор. Близнецы,  оба дипломаты, оба  уже  завербованы...
Словом, примете сотрудников. Контракт подписан президентом.
     Магическое слово "Болгария" мигом сбило часть спеси с почетного поляка,
но  сдавать позиции он не собирался.  Он требовал свободы, дотаций,  трубку,
грозил  пожаловаться помощнику президента и  Папе Римскому, соглашался вести
переговоры только после совещания со всеми своими подчиненными поочередно, а
генерал,  в  свою  очередь,  грозил  посадить   к  нему  под  колпак  жутких
джексоновских кобелей, никакими способностями к трансформации не обладающих,
отвратительно  голых,  горячих  и  неполнозубых.  И  все  время  расхваливал
болгарских сотрудников, незаметно  умножив их число сперва до трех, потом до
четырех.  Наконец, нашли  где-то  трубку для Аксентовича  -  если честно, то
отобрали у Мэрчента, но полковник с начальством не спорил - Форбс отослал ее
в  бутылку аппетитно раскуренной  и прибавил, что табак в ней очень высокого
качества,  болгарский.  Зав. трансформацией  трубку  с полузатяжки  в  ужасе
выронил,  пяткой растоптал  просыпавшиеся  угольки,  обжегся  и  рассвирепел
вконец. Через час-другой черты общего соглашения все-таки начали намечаться:
почетный  поляк согласился  выделить для нужд  Форбса требуемого оборотня на
весьма длительный срок,  а Форбс соглашался предоставить  ему  для  довольно
длительного совещания совершенно новую  советскую кинозвезду, как раз сейчас
выступающую  в Пуэбло,  совсем  не болгарку, это гарантировалось. Для  давно
покинувшего  Россию  экс-генерала  новые советские звезды,  особенно  такие,
которые  поют,  были  весьма  интересны.  Он сам  иногда на  досуге  напевал
старинные казацкие песни. Поставляемых Форбсом кинозвезд изображал, понятное
дело,  Кремона,  но насублимировавшийся Хрященко  об  этом  знать  не  знал.
Кремоне шли сверхурочные, он блаженствовал в ларьке института, выдувая литры
"Консервированной    Донорской    No   1",   и   все   норовил    пригласить
лаборантку-другую разделить с ним кайф. Все непривычные в ужасе разбегались,
а  Кремона только  свистел  им  вслед, для  него вопроса  девичьей чести  не
существовало, он был гурман и шутник.
     В кабинет Форбса почти  сразу вслед  за исчезновением проклятой бутылки
впорхнула, вбежала,  влетела,  сияя  всей своей  девятнадцатилетней юностью,
безупречными губами, дивной парижской  прической, какими-то  необыкновенными
чулками,  фантастическим  маникюром  - сама  Б.Б. влетела к генералу,  как к
долгожданному возлюбленному; подлинная Б.Б., кстати, никогда так скверно  бы
эту роль не сыграла. Древний китаец в  душе генерала, впрочем,  на весь этот
спектакль не отреагировал никак, а сам генерал протянул кинозвезде маленький
и грязный  клочок бумаги  за  подписью  поляка,  отдававший  данную  Б.Б.  в
пользование генералу на длительный срок. Кинозвезда качнула бедрами, рухнула
в кресло, закурила,  затем яростно,  с хрустом съела фирменную зажигалку - и
вот  уже на ее  месте  в  кресле  сидел небольшой,  средних лет, почти вовсе
облысевший  француз с  усиками,  небритыми  щеками  и  воспаленными глазами,
потный и замученный. Это и был Жан-Морис Рампаль, герой вьетнамской войны, в
свое  время  выменянный американским правительством у Северного Вьетнама  на
десять тысяч пленных,  - и тот  самый, который, узнав, что евреи дали Египту
за своего Визенталя  двадцать  тысяч пленных, хотел застрелиться, столь было
уязвлено его тщеславие. Рампаль хлопал глазами и почти рыдал.
     - О  Господи, генерал,  скорее  выпить!  - в  изнеможении  выпалил  он,
протянул  было  руку  за  стаканом  виски,  которое  Форбс собственноручно и
заблаговременно  поставил  на  край стола,  но  тут  же, вовсе не  стесняясь
присутствием  посторонних, запустил  ее  себе  за пояс,  в  чем-то убедился,
покраснел и  схватил виски.  - Господи,  генерал, почему вы не сделали этого
раньше... Семь месяцев... и пять дней в этом борделе! Неужели я затем сменил
гражданство, затем стал американским военным, а вы, генерал, выменивали меня
на  десять  тысяч  вьетконговцев,  чтобы я больше  полугода сидел в  борделе
тюремного   типа!   Я   прошу  об  отставке!  Я   должен   пройти  врачебное
освидетельствование!  Я определенно  чувствую,  что  со  мной  что-то  не  в
порядке! Я слишком долго был женщиной!
     - Капитан,  -  сурово сказал Форбс, - возьмите себя в руки. Я выцарапал
вас у  этого подлеца не для того, чтобы вы истерику устраивали. Вы нужны для
исполнения важнейшей миссии.
     - Но я  прошу об  отпуске! Хотя бы на неделю! На семьдесят два часа! О,
вы никогда не были женщиной, генерал!
     - Вы правы, капитан. Никогда не был.
     -  А я был не просто женщиной! Я  сидел в гареме! А вы представить себе
не можете, чем заполняют свой досуг эти бабы! Полсотни баб с лишним, и  один
этот выродок с  усами,  который  ни черта  не  понимает в  сексе,  который и
требовал-то нас к себе только по одной!
     - Опамятуйтесь, капитан, в вашем секторе нет ни единой женщины!
     -  Нет! -  взвизгнул  Рампаль.- Женщин - нет! Но  есть  почти тридцать,
теперь на одну меньше, Брижит Бардо в возрасте от двенадцати до пятидесяти с
чем-то лет;  больше двадцати Мэрилин Монро, одна Софи Лорен, ему нравится, и
семь штук этой  русской дуры...  Словом,  знаете, как у  нас там.  Разговоры
только о тряпках,  все в роль вжились, знаете,  долг все-таки,  а лесбийская
любовь чего стоит?  И безграмотная какая, даром, что  на  самом деле  чистая
педерастия! И я  единственный  француз! И я должен попасть к врачу,  со мной
определенно не в порядке что-то!
     -  Вы мнительны, капитан. Вот вам еще виски, а потом вас ждет полковник
Мэрчент и группа инструктажа, там и врачи есть.  Вас ждет важнейшее задание,
ваше имя может войти в историю Америки еще больше, чем уже вошло!
     - Неужели снова Вьетнам?- оживился Рампаль. - Это были золотые дни.
     - Нет, капитан. Россия. Во имя любви и...
     Капитан нарушил субординацию и перебил Форбса:
     -  Нет уж, хватит с меня любви! Генерал, но и остальных вызволить надо!
Вы  не представляете, как мучится Оуэн, ведь ему в роль-трансформации  всего
двенадцать лет, а этот выродок все время требует от него  невинности, а Оуэн
даже старше  мэтра  Порфириоса,  легко  ли  в  девяносто  лет  по  три  раза
невинности лишаться? А... Что это? Виски, виски я пью!
     Форбс наклонился к селектору:
     - Немедленно усыпите Джексона.



     Два неопознанных  летающих объекта  пересекли в едва  брезжущем осеннем
рассвете советскую  границу в  районе  Владимира-Волынского.  Для  советских
станций   слежения  за   девственностью   воздушного   пространства  они  не
представляли интереса,  были слишком  незначительны по размерам,  а  если  и
производилось  какое-то  наблюдение, то  сперва  должна  же  быть  проведена
идентификация: не  являются ли они, скажем, птицами. А эти  два неопознанных
летающих   объекта   как   раз   являлись   не  чем   иным,  как   огромными
лебедями-трубачами. Только двигались эти лебеди по осеннему времени  явно не
туда, куда  полагалось, они  летели на  северо-восток.  Несомненно, это были
сумасшедшие лебеди.
     На  спине каждого лежал небольшой  тючок, намертво пристегнутый тонкими
ремешками к  спине. На левой лапе у каждого из  лебедей красовались  кольца,
гравировка на коих сообщала, что окольцованы лебеди орнитологическим центром
в подмосковном городке Хлебникове год назад. Вряд ли, даже попади эти кольца
в руки пограничников, те сообразили бы, что лебедей под Москвой не кольцуют,
ибо  они  туда  вообще  не летают.  Но, возможно,  этих  сумасшедших лебедей
окольцевали сумасшедшие орнитологи.
     Клюв  одного из лебедей  был просверлен  в нескольких  местах, и он все
время  насвистывал какую-то  мелодию,  неслышную из-за шума  ветра и большой
высоты. Другой лебедь  просто все время стучал клювом: от  холода.  Впрочем,
это могла быть и азбука Морзе. Кто их знает, лебедей сумасшедших.
     Спрятавшись от зорких земных глаз над небольшим облаком, лебеди сделали
несколько кругов и убедились, что прямо под ними находится легендарное озеро
Свитязь. Лебедь с просверленным клювом ловко  отстегнул со своей спины тючок
и перебросил  товарищу. Товарищ пропустил  в постромки  лапы,  потом крылья.
Потом  сглотнул  что-то  мелкое из лапы,  перевернулся в воздухе, помахал на
прощанье стремительно  тающими  крыльями и стал  падать с восьмикилометровой
высоты,  на  глазах  увеличиваясь в размерах, теряя  оперение  и  все  более
напоминая  парашютиста,  каковым  и должен  был  стать невдалеке  от  земли.
Прозрачный  купол  парашюта  без  остатка  растворился бы  в воде,  опустись
парашютист на подернутую свинцовой рябью гладь Свитязи.  Парашютист с  этого
момента получал право, о котором каждый оборотень может только мечтать: быть
кем хочет, кем умеет, но по своему разумению, по обстоятельствам, приказа не
дожидаясь.
     Проводив  ласковым  взором  товарища,  лебедь  с  просверленным  клювом
повернул  назад,  на юго-запад.  Вскоре, пересекая  венгерскую  границу,  он
почувствовал  голод, сильно  снизился, дернул  окольцованной лапой и  достал
пристегнутый под брюхом пластмассовый туб, аккуратно открыл  его и, урча  от
удовольствия, загребая  крыльями, присосался  к нему, на лету  роняя крупные
капли крови.
     - Попал я  в него, далеко  не  улетит, -  сказал  венгерский  браконьер
внизу,  опуская ружье. Он не знал, что на этого лебедя пуля ему понадобилась
бы по меньшей мере серебряная.
     Последние метры Рампаль  пролетел уже в своем природном облике.  Грузно
шлепнувшись в  прибрежную тину Свитязи, он медленно  встал и по пояс в  воде
смотрел, как быстро и  неуловимо для глаза тают  в мутной  воде  стропы  его
парашюта.  Еле-еле светало, но Рампаль, как и все  оборотни высокого класса,
обычно пользовался кошачьим  зрением. Сколько раз оно спасало его в джунглях
Вьетнама! Довелось ему сидеть в плену в Ханое, - плен был, впрочем, довольно
респектабельный, ибо находился тогда Рампаль  в облике генерала Дженкинса, а
пленных  генералов  берегли   (впрочем,  для  правительства  США  теперь,  в
исторической  перспективе,  ценность  такой подмены  была сомнительной:  сам
генерал, того  гляди,  мог бы посидеть  до конца проигранной  войны,  а  вот
лучшего оборотня пришлось выменивать со всей  возможной сговорчивостью), - и
тогда никтолопия  выручала Рампаля не единожды. Спасла она Рампаля и теперь.
Ибо к нему через полотно шоссе, видимо, окружающего Свитязь, бежал человек с
двустволкой наперевес и кричал что-то.
     Рампаль  соображал быстро  и принял немедленные  меры. Одним  движением
утопил он свой  рюкзак под прибрежной  корягой,  затем яростно впился в свои
наручные  часы,-  бывшее "хлебниковское"  кольцо, - с  хрустом разгрыз их  и
проглотил, почти  не  жуя, царапая пищевод, но  вовсе этого не  замечая. Шея
Рампаля стремительно растолстела, торс также,  ноги,  напротив, укоротились,
ступни исчезли вовсе,  лицо преобразилось  сперва в несусветную карнавальную
маску, затем приобрело полную  идентичность с  мордой одного из известнейших
представителей животного мира. Рампаль упал на четвереньки и полез на берег,
прямо на остолбеневшего мужика с ружьем.
     Жан-Морис Рампаль стал свиньей.
     Уже выбираясь на берег,  он  почувствовал странную дурноту,  но  грозно
хрюкнул и пошел  прямо  на мужика. Тот что-то крикнул, кажется, по-украински
(этого  языка  Рампаль  не  понимал,  он  и русский только-только выучил)  и
пустился наутек, бросив двустволку. Рампаль без спешки подошел к двустволке,
на всякий случай  раздавил ее, наступив на  магазинную часть  левым передним
копытцем  и перенеся  на  эту ногу весь вес своей  несомненно  рекордистской
туши. Тут дурнота стала совсем невыносимой, и оборотень повалился набок. Еще
не  понимая  причин  жуткой  рези, пронзившей его утробу,  он бессознательно
уполз с  дороги  на  обочину,  под  ивовые  кусты, в канаву.  Тут,  с трудом
устроившись на жухлой и мокрой осенней траве, скосил он глаза на свое брюхо,
ставшее  совсем  чужим,  и  с  ужасом  увидел  маленькое  розовое  существо,
копошащееся между  его задними ногами. Существо отчаянно верещало и ползло к
первому  из  ряда  крупных сосков,  покрывающих  брюхо Рампаля.  Несомненно,
капитан  американской армии Жан-Морис Рампаль самым жутким  и неестественным
образом поросился под ракитовым кустом на берегу легендарной Свитязи.
     Дурнота  на  какое-то  время отошла. Рампаль  с трудом согнулся, мощная
туша  повиновалась ему  очень плохо, к  тому же, видимо, очередной поросенок
был уже  на подходе, - Рампаль слюняво хрюкнул,  лизнул свое дитя и, чавкая,
сожрал послед. Ему, как оборотню, в жизни приходилось глотать самые странные
предметы,  даже  страшного  морского ежа,  - это поглощение имело следствием
немедленное превращение в недоброй памяти президента Уганды Иди Амин Дада, и
Рампаль  был  очень  рад,  когда этого  президента  уличили  в  людоедстве и
свергли, очень уж ежа  кушать больно было, - но рожал он впервые,  поросился
тем  более,  и  вкус   последа  показался  ему   очень  необычным.  Никакого
превращения  не  случилось, только  судорога  стала сильнее,  и очень  скоро
второй поросенок, такой же писклявый, явился на  свет, был облизан одуревшим
родителем и прилип к очередному соску.
     Через несколько часов, когда совсем рассвело, вконец измотанный Рампаль
лежал  на  пропитанной кровью траве,  а  двенадцать отпрысков,  родитель  не
уследил даже, сколько которого пола, яростно дергали его двенадцать  сосков,
тогда как тринадцатый, к которому Рампаль  испытывал что-то вроде  нежности,
ползал по тельцам братьев и сестер, пытаясь отбить и себе сосок. Сам Рампаль
глядел в небо и  обреченно  похрюкивал.  Как могло это произойти? Он десятки
раз уже был в жизни свиньей, правда, всегда кабаном. И  вообще - он с ужасом
начинал  осознавать, что нигде  и никогда не принимал женского облика до тех
пор,   пока  не   попал  под  командование  пресловутого  почетного  поляка,
продержавшего  его в  женской  шкуре  столько  месяцев.  И от  кого  все эти
поросята?  Рампаль вытянул  шею,  сколько мог, и  захрюкал  совсем  яростно,
подумав при этом мимоходом,  что, будь он не  свиньей, а  собакой,  его  вой
разнесся  бы  до  самой  польской границы.  Теперь Рампаль  понимал  причины
странных недомоганий, терзавших его последние месяцы в образе Б.Б. Откуда он
мог знать, что все это - проявления беременности?
     Кто-то  остановился  на  обочине.  До  Рампаля  донеслись  звуки  почти
непонятной ему украинской речи:
     - Гляди, Петро, хавронья-то опоросилась.  Не  иначе, Микитенкова это, я
ее еще в воскресенье видел, все собиралась. Ты поди, Петро, Микитенке скажи,
чтоб пришел  и забрал, с него  за это литр причитается. Прибавление  дай Бог
каждому. И  пожарит,  и  закоптит, и в  Шацк на  рынок отвезет. Рано  только
что-то она, наши все еще через месяц-полтора только пороситься будут. А ему,
хрычу старому, счастье так и прет, видать...
     Рампаль собрался с силами, дотянулся тупым рылом до тринадцатого своего
дитяти и резко ткнул  его,  отдав ему тем самым  чей-то  сосок. Поест  пусть
пока.  Рампаль  чувствовал,  что  с детьми ему предстоит скорейшая  разлука.
Внутренне  он,  конечно, оплакивал  и  их,  и себя, но  долг  для  него, для
капитана американской армии, оставался превыше всего.
     Поросятки, наевшись, стали  засыпать и отваливаться. Рампаль  заботливо
вылизывал их и устраивал  поудобнее. Вот и тринадцатый тихо уснул. "Воистину
дети греха", - патетически подумал оборотень, поднялся  на нетвердые  ноги и
встряхнулся. Странно,  но его произведшая на свет  тринадцать потомков  туша
почти не похудела. В человеческом облике Рампаль  очень ценил свою некоторую
полноту, хотел бы даже растолстеть, но хлопотное ремесло разведчика-оборотня
не давало  для этого возможности, более  того, полнеть  было просто  опасно.
Несмотря на море разливанное отцовских, не то материнских чувств, затопивших
душу  Рампаля, долго  оставаться в этом  облике было нельзя. Рампаль  бросил
прощальный  взгляд на поросяток  и, семеня копытцами, потопал к берегу,  где
под корягой  спрятан был заветный рюкзак. Плюхнулся в  воду,  с наслаждением
почесал бок о корягу, вытащил из-под нее  искомое.  И услышал тонким  слухом
разведчика  громкий  и  не совсем  трезвый  говор  тех  самых  мужиков,  что
останавливались у его  родовой, так сказать, постели, к которым примешивался
голос  третьего, незнакомый,  визгливый  до жути -  явно  голос  того самого
Микитенки.
     -  Да  говорю  вам,  не поросилась  еще!  Не  поросилась!  Чтоб  у  вас
повылазило, не поросилась!  Чтоб  у  меня повылазило! Не поросилась, покрыли
ведь только! Рудычиху  спроси! Коломийца спроси! Дома она, дома, как  ей тут
быть! Чтоб у нее повылазило!
     Второй мужик что-то ответил, но Рампалю слушать было некогда. Быстрым и
длинным  прыжком вылетел он из  воды и  помчался по шоссе,  следом свернул в
сторону,  стараясь скорее пересечь  сжатое поле и скрыться в маленьком лесу.
Больше  всего боялся  он  того, что,  может быть, бежит  в  сторону польской
границы. Эта страна была ему  теперь ненавистна на всю жизнь. Что-то  теперь
будет с его поросятками. Лучше  не думать.  Рампаль слышал позади себя гомон
что-то  не  в  меру  резвой  погони.  Превратиться  же  во что-нибудь  более
быстроногое  не  было времени, тем более тяжелый рюкзак  мешал несказанно, а
бросить его было никак нельзя.
     - Держи ее, она мой кожух украла, а у меня в нем кошелек!..
     Оторвавшись  от преследователей  шагов на  двадцать,  Рампаль  влетел в
лесок. Непослушные копытца были сбиты в кровь. К тому же он чувствовал  себя
очень слабым после родов. Любой ценой требовалось превратиться во что-нибудь
мужского  пола,  ибо,  как  догадывался  оборотень,  дурнота от родов  тогда
пройдет,  они вообще  станут  для  него невозможны.  И  Рампаль  решился. Он
выхватил  пастью  из  рюкзака  крупный  желтый  грейпфрут  и,  петляя  между
деревьями,  чавкая  и  хрюкая,   сожрал  его.  Быстро  перехватил  рюкзак  в
появившуюся руку,  другой же  заколотил себя в  грудь  и с  ревом  пошел  на
преследователей.  Двухметровый  самец-горилла  произвел  на  них неотразимое
впечатление: мужики с воплями бросились наутек. Но,  ясное  дело, ненадолго,
собираясь вернуться со всякими берданками небось.
     Но главное  было сделано: послеродовую дурноту  как рукой сняло.  Рук у
Рампаля, кстати, сейчас  оказалось  четыре, это было неудобно. К тому  же  в
свинском облике он  холода не чувствовал, горилле же, существу тропическому,
в  свитезянских пущах было явно прохладно.  Рампаль прошел  километр-другой,
выбрал  укромный  кусточек, сел  под него,  достал  волосатыми  пальцами  из
рюкзака  пол-литровую  бутылку,   -  кокандского  розлива!  -  выпил,   стал
человеком. Сориентировался по уже взошедшему солнцу и, одевшись в советское,
пошел в Шацк. Так, никем не замеченный особо, хотя и не говорил по-украински
(а  другой речи  вокруг слышно  не  было, разве  только когда  он  обратился
по-русски, спрашивая цену на что-то съестное, чего, однако, купить не успел,
несмотря на то, что стоило дешево, - подошел  автобус), никем не замеченный,
уехал в Луцк. Оттуда добраться  до Москвы - проще  простого.  Рампаль должен
был,  начиная от Москвы, пройти  той же дорогой,  что  и  Джеймс, найти его,
помочь  ему,  заодно  и проверить, не превысил  ли он полномочий, - впрочем,
неограниченных, - и не использовал ли служебных способностей в личных целях.
Но это уж так, для порядка: Рампаль знал Джеймса и очень его уважал.
     В московском поезде Рампаль хорошо отоспался.



     -  Знаешь, Гера,- анекдот  есть такой - про женщину, которая  дает?.. -
опохмеленным  уже и счастливым голосом распространялся собеседник Рампаля. -
Так  же, знаешь, как все, как  все, хи,  хи...  - собеседник щурил маленькие
глазки, морщил  картофельный  нос и  всем своим  видом выражал благодарность
этому славному, опохмелившему его командировочному.
     Два капитана  - Синельский, конечно же, и Рампаль (ясное  дело - Герман
Лобиков,  командировочный  из  Могилева)  задушевно пили  первую  бутылку  и
закусывали  тоже пока еще в кафе  "Олень".  Рампаль  пришел  сюда  по следам
Джеймса, а Синельский  последние  дни почти не вылезал отсюда. Денег ему все
не выдавали, уехать  он не мог даже туда, куда был командирован, и  он решил
не  тратить  времени  попусту,  полагая, что  если  не  сам  Федулов, то  уж
кто-нибудь из его компании придет  сюда, в "Олень".  Сколько народу упоил он
здесь на свои кровные, впрочем, составляя счет на будущее возмещение, - хотя
знал  по  опыту,  что  если шпион появится,  то первым глупым  делом на свои
угощать  начнет. Но  и сам Миша попадался на  глупый свой  крючок постоянно:
глядишь, угощает он тебя, с грустью такой глядит, упаивает,  а разберешься -
так  простой  крупный  растратчик  оказывается  перед  посадкой,   а  шпиона
никакого. Так что о поящих и непоящих Синельский  даже и рапортов начальству
не готовил.  А  уж  об  этом командировочном  он  и вовсе  знал  наперед: не
поставит второй  бутылки - все, конец, не шпион это никакой, а простой тюфяк
из Могилева, очумевший от жизни московской, в кои-то веки увиданной.  Первую
он поставил к тому же початую, сроду шпионы таких не выставляли.
     А Рампаль, собственно говоря, и угощал этого случайного хмыря-обывателя
лишь потому, что имелась в его неказистом рюкзачке недопитая бутылка  водки,
остаток  того  снадобья,  с  помощью  которого  он  снова стал  человеком  в
полесской роще. Человеком он стал, но водка в Скалистых горах оказалась хоть
и  советская,  но  очень  жидкого  кокандского  розлива,  и  полной  чистоты
превращения в себя самого Рампаль не  достиг: осталась в  нем от обезьяньего
облика  совершенно  излишняя и  неприятная ему волосатость.  Даже  на  спине
волосы росли. Так что водку эту  было что выпить, что вылить. Да к  тому  же
водки Рампаль, вскормленный и  вспоенный  виноградниками  родного  Аркашона,
вообще не пил. Он уже бывал в  Москве, дважды, приезжал  с визитами - сперва
неофициальным,  потом  официальным,  в  образе президента  Никсона, будь  он
неладен.  Приходилось  выпить литр  кельнской воды.  Русские люди,  конечно,
знать ничего не знали. Из их подарков Никсон  выделил  потом Рампалю шубу. А
вторую бутылку Рампаль  выставлять, кстати, не собирался:  как все французы,
он привык к экономии.
     Но что-то в его личности было Синельскому все же подозрительно. Едва ли
не излишняя для  русского человека волосистость, прямо как  Татьяна говорит,
"чтоб из рубашки торчало"; так  тут  торчало не только из рубашки, но  даже,
кажется,  из ботинок. И все-таки так уж, для порядку, полагалось теперь  его
по обычной программе отвести к Тоньке. Хотя по степени волосистости - скорее
к Таньке. А то пусть обе пользуются. Им обеим самый  смак, что не молодой, и
полковник за  блядство  в  служебное  время квартальную  не  снимет, -  так,
считай, пробное задание выполняли.
     Рампаль, оборотень, не  был  телепатом, не был  даже в той  степени,  в
какой был им Джеймс  ("умел в крайнем  случае"), - оттого, кстати, продолжал
считать  Аксентовича поляком  и  ни  за что ни  про что  ненавидеть  Польшу.
Рампаль не сумел  бы  прочесть ни  чьих  мыслей  даже в  случае  смертельной
опасности, но интуиция по сей день не подвела его ни разу, и он сейчас, хотя
поил  неведомо  кого, попавшегося  ему  на  учуянных  следах  Джеймса,  знал
все-таки, что  попал за его  столик этот хмырь  и алкаш неспроста.  И  он не
собирался с ним особенно скоро расставаться. А Михаил тем временем побежал к
телефону-автомату. Тот, кстати,  не работал. Наконец, из четвертого по счету
автомата  Тонька  расслышалась,  хотя  к разговору  все время  присоединялся
человек,  ультимативно  требовавший  у  кого-то   неслышимого,  чтобы   тот,
неслышимый, задешево  купил у  него крест чугунный намогильный и еще большую
гирю,  тоже чугунную,  но желтую. Тонька  угрюмо буркнула:  "Бутылку возьми,
портвагена хотя  бы,  огнетушитель".  Танька,  кстати,  уже  сидела  у  нее.
Полковнику о визите очередного гостя решили пока не докладывать.
     Взяли "огнетушитель" и пошли молчановскими переулками к Тоньке. Рампаль
все  тем же своим природным чутьем  почти физически ощущал, что где-то здесь
недавно прошел Джеймс. Пожалуй, даже  метки  какие-то  свои  оставил, только
искать их недосуг. Наконец пришли.
     Тонька  отворила  дверь  -  мрачная и похмельная,  вовсе без следов той
красоты,  что  обольстила Джеймса. Пить у нее  было совершенно нечего. Особо
грустно было то, что  в буфете  в ряд стояли пять бутылок представительского
коньяку, которые  и  пальцем  тронуть  нельзя без письменного  потом  за них
отчета.  Нечего   было  и   думать   распить  хоть  одну  из   них   с  этим
лопухом-командировочным. Но,  увидев под мышкой Михаила "огнетушитель",  а у
его  лысенького и симпатичного спутника Геры - еще  один, Тонька смягчилась.
Даже свет  зажгла  в  коридоре. Тусклая  коридорная  лампочка  выхватила  из
темноты старого испанского коммуниста на стремянке  - видимо, уже  списав со
счетчика цифры, он что-то подсчитывал в уме.
     Проигрыватель не  работал: по  словам  Тоньки, какой-то Марик пролил на
него бутылку ликера "Бехер". Однако  невообразимо пьяная Татьяна, немедленно
оценившая волосистость Рампаля - правда, с сожалением вздохнув о  его лысине
и маленьком росте, - стала требовать музыки и песен  ("А цветов и любви?"  -
грозно спросила куда  более трезвая  Тонька, но Татьяна  сказала, что цветов
сейчас не надо, а любовь потом) и предложила  исполнить любимую  песню "Если
долго мучиться - что-нибудь  получится", даже что-то насчет  "доли  лучшей".
Рампалю  показалось  странным услышать  из уст этой пьяной девицы текст явно
духовного содержания, но Тонька оборвала сей негритянский спиричуэл грубым и
совершенно  уже негритянским тычком под вздох, от которого Татьяна рухнула в
приоконное кресло и  как бы задремала, из-под век поглядывая на Рампаля и на
открываемые  бутылки.  Рампаль выпил и  вздрогнул: в России пить  полагалось
залпом, до дна  стакана, в котором напиток сочетал  в себе  очень гармонично
цвет  мочи  нефритного больного, вкус  гашеной  извести  и  запах  несвежего
скунса.  Обнаружил  он,  что  на  языке  москвичей напиток  этот  называется
"ядреный портваген", а  не  "бормотуха",  как было  несколько лет  назад,  и
запомнил это.
     Михаил  и Тонька  сидели  на кровати,  и Рампаль волей-неволей оказался
кавалером Татьяны,  да  к тому же и виночерпием.  Вторую  бутылку прикончили
махом, и, ясное дело, не  хватило.  Тонька  предложила сходить в Смоленский,
Михаил объяснил, что у него пусто, как во сне младенца, денег, то есть, нет,
и  раскошеливаться  пришлось Рампалю, но  сделал он это  с  такой  искренней
неохотой, что и тут никаких подозрений не возбудил. Идти пришлось Михаилу  в
единственном числе: Татьяна потребовала, чтобы Рампаль рассказывал анекдоты.
Он и рассказал десятка полтора, не  особо свежих, но смешных, особенно ржали
над анекдотом про говорящую жопу,  они  его  не  знали,  и, увы,  надежды на
казенный коньяк исчезали; никаким шпионом этот самый  Гера быть не мог, чтоб
такое знать,  надо в  СССР жить  всю жизнь.  На чем,  кстати, угасли остатки
сексуального интереса к нему со стороны Тоньки. Танькины  же секс-интересы с
политикой связаны не были,  разве что начальство  распорядилось  бы. Она  по
должности значилась всего лишь "подругой", обязана была находиться в седьмой
алкогольной форме и вообще не встревать без надобности. Что ее и устраивало.
Она, кстати,  имела  бы  право выписать из буфета  одну бутылку  коньяка для
поддержания  своей седьмой  формы, но волосатость Рампаля помутила  ее разум
начисто. И вообще она портваген больше любила.
     Вернулся Михаил, злобно истративший из врученных Рампалем десяти рублей
девять:  в  Смоленском  перед  закрытием  ничего  достойного,  кроме  белого
крымского портвейна  по  четыре пятьдесят, не  оказалось.  Оставшийся  рубль
Рампаль с  него  стребовал,  пришлось  отдать;  тут  и  последние  Михайловы
подозрения вовсе  отпали  -  на что  шпиону  рубль? Выпили и эти две.  Потом
оказалось  вдруг уже очень поздно, Рампаль  заторопился к  себе в  гостиницу
"Дом туриста".  Татьяна  сказала, что  это к  чертовой бабушке,  а  у нее  в
квартире тут внизу комната свободная есть и в ней койка. Рампаль согласился,
от  Татьяны шел  слабый звериный  запах,  который  почему-то  его  тревожил,
видимо, остатки гориллы проявлялись  в  нем  не одной  только  волосатостью.
Попрощались, с трудом доползли к Татьяне. В  коридоре было  темно, брошенный
посреди него  детский  велосипед  слабо хрустнул  под  Татьяной,  потом  она
сказала, что покатается утром и уволокла Рампаля к себе.
     Звериный  запах по мере  развития событий усиливался и тревожил Рампаля
все  больше.   Бурный  восторг  Татьяны,  наконец-то  запустившей  пальцы  в
волосяные дебри на пояснице и прочих местах Рампаля, подвигнул ее на добытие
из  буфета  бутылки  казенной  водки,  -  по  рангу  ей  ничего  другого  не
причиталось,   -  хлопнули  по  полстакана,  после  чего  Татьяна  несколько
поутратила интерес даже к волосьям,  их после водки стало меньше, кстати, но
она  не заметила, а проявила его уже больше к конкретным  действиям. Рампаль
пошел ей навстречу. Не обманул ожиданий.
     Среди  ночи  события  стали разворачиваться  по второму разу, заодно  и
водку допили. С непривычки к водке Рампаль занятие затянул необычайно долго.
Татьяна  тихо  рычала,  Рампаль,  впрочем,  нутром  чувствовал,  что она  не
оборотень, но это ему тоже мешало, даже больше, чем водка.
     В коридоре  раздался  грохот,  и  чья-то громадная  фигура  возникла на
пороге  двери, которую,  оказывается, Татьяна не заперла даже,  так увлечена
была волосьями. Фигура застыла, чуть покачиваясь, но  Татьяна словно бы даже
ничего  и не заметила.  Рампаль почувствовал вероятность,  что сейчас  будут
бить, а  в своем природном облике он большой  силой не отличался. Сделав еще
несколько  движений он, не  сходя  с Татьяны, дотянулся зубами до  стоявшего
рядом стула,  рванул  с него будильник и яростно сожрал. Стремительный ветер
возник в комнате, Татьяна вскрикнула, а бросившийся было в комнату Винцас во
вспышке какого-то загробного,  матового  света увидел, как  огромный  лебедь
сорвался с тела Татьяны, ухватил в лапу  свой рюкзачок, крылом вышиб оконное
стекло и растаял в ночном небе.
     - Дурак, -  сказала голая и протрезвевшая Татьяна,  зябко ища  на стуле
сигарету, - сам что ли не видишь, что лебедятня у меня тут теперь?
     Литовец мешком опустился на пол.




     Значит,  ты истратил столько времени  и  сил на дело, которое  считаешь
бесполезным?
     УМБЕРТО ЭКО. ИМЯ РОЗЫ

     Сознание еще не возвратилось к нему, Джеймс еще не  проснулся.  Но  уже
понял,  что лежит в  постели с  женщиной -  и все  вспомнил. Все, что  могло
произойти  между  ним  и   этой  женщиной  -   уже  произошло  ко  взаимному
удовольствию.  Женщиной была Катя  Романова, а часы показывали  без четверти
одиннадцать.
     Уже неделю Джеймс жил в доме Павла и Кати. Жил, не выходя на улицу, жил
на  деньги  Павла,  спал  на  раскладушке в  его  комнате, жил,  ежечасно  и
ежеминутно перевоспитывая грядущего императора, инструктируя и обучая на все
случаи  жизни:  учил хорошим  манерам,  дипломатическому  протоколу,  борьбе
каратэ,  основам  прикладной телепатии и телекинеза, -  последнее,  впрочем,
удавалось  меньше  всего,  способности  к  телепатии  обнаружились  у  Павла
минимальные, дальше чтения  общих эмоций дело не пошло.  Павел же, понемногу
увлекаясь предложенной ролью, в которую, правда,  еще  не до  конца поверил,
показывал Джеймсу записки отца - и на  рисовых зернах, и уже расшифрованные,
сложенные  в  толстую голубую папку  с тесемками. Однако в  ответ на  прямые
вопросы Павла  -  как  же все-таки  чисто практически  откроется  перед  ним
возможность взойти  на  российский престол - Джеймс  замыкался и отказывался
отвечать  до  тех  пор,  пока оба они  находятся  в  Свердловске.  Из  этого
явствовало, что в  не  очень отдаленном времени Джеймс  Павла  собирается из
родного города увезти. И возникали совсем уж обычные советские вопросы: куда
тогда  деть  квартиру,  работу, Митьку,  особенно Катю. Здесь Павел оказался
непреклонен: на российский  престол он  желал взойти только рука об  руку со
своей  женой  Екатериной  и  никак иначе, пусть она и  происходит  от совсем
незнатных прибалтийских переселенцев. Джеймс немедленно взялся гарантировать
исполнение этого условия, хотя оно  как-то отсутствовало  в  предварительных
инструкциях,   впрочем,   немецкое   происхождение,   обычное   для  русских
императриц,  позволяло думать, что  тут  просто все само собой  разумелось и
введено  в   документацию  поэтому  не  было.  Во  всех   случаях  лучше  уж
государь-семьянин, чем любой другой вариант.
     Все перечисленное, кроме занятий каратэ, происходило на глазах у ничего
не  понимающей Кати; каратэ начиналось, когда она уходила в  школу. Павел не
скрывал от жены, что томский краевед, Роман Денисович, приехал сюда пока еще
только для составления сметы на покупку всех без исключения рисовых шедевров
Федора   Михайловича:  сумма   ведь  требовалась  очень   и  очень  большая,
краеведческий музей должен будет испросить ее у министерства культуры и даже
лично   у   министра   культуры   Устина   Кирпичникова,-   хотя,   конечно,
предварительное  согласие этой  инстанции  уже есть. Поэтому Роман Денисович
Федулов и  приехал пока только предварительно.  Роман Денисович  произвел на
Катю  впечатление  откровенно  хорошее:  красивый  и высокий,  по-французски
неплохо разговаривающий, только с сибирским каким-то  акцентом, он напоминал
ей покойного отца, по которому  в  свое время все  девки в родном  алтайском
селе с ума сходили. Она даже  отважилась подать голос вечером,  когда они на
кухне чай  пили, на  шести  квадратных  метрах.  Роман  Денисович  увлеченно
рассказывал как раз о жизни и деяниях легендарного томского врача Сибирцева,
а  она  перебила и  спросила,  не немец  ли он,  не из меннонитов ли, как ее
родители. Томич не удивился, а только с сожалением развел руками - нет, мол,
увы, пять  поколений его предков жило  на берегах родной Ушайки, да и сам он
старается  даже не покидать родного  города, так, мол, его любит -  это  все
сплетни чистые, что жрать совсем нечего, кедровые орехи всегда есть, сибиряк
при  них ни в  жисть с голоду не умрет, и рыбу на Томи иногда продают  тоже,
никуда  он  из  Томска  не  ездит - так  привык, но тут уж такое  сокровище,
микрографика умельца  Федора Романова...  Катя  все никак в  толк  взять  не
могла,  отчего  это  покойный Федор Михайлович  интересовал  именно  томских
краеведов,  но деньги  были  обещаны  большие, вел  себя гость  на  редкость
порядочно,  да  и Павел  ему  доверял,  лучше уж  не  затрагивать  неудобных
вопросов, почему да  кому... Присутствие гостя в доме принесло Кате еще одну
приятность, весьма неожиданную. Гость ночевал на раскладушке в комнате Павла
и во время сна выдающимся образом храпел. Это почти ежедневно выгоняло Павла
в Катину комнату  со  своей подушкой.  Коль скоро  будущий император выразил
желание, чтобы  императрицей  была Катя,  Джеймс считал просто  необходимым,
чтобы Павел чаще посещал супружеское ложе.
     А Джеймс  попросту  ждал.  Он  использовал свободное время для обучения
Павла. В одну из прошлых ночей он выпил залпом бутылку коньяку, купленную на
последнюю  десятку, выждал  появления  в его сознании Джексона со знаменитым
вопросом и истерическим усилием  воли заставил  индейца выслушать  краткий и
сжатый,  заранее  продуманный  монолог, в  котором доложил  Форбсу и  центру
управления в недрах Элберта об успешном  завершении первой части операции, о
полной готовности  ко второй фазе,  задерживаемой  лишь безденежьем. Джексон
тут  же отключился. Отключился и  Джеймс,  коньяк был все-таки очень плохой,
грузинский, три звездочки, бобруйского розлива, со ржавыми хлопьями по всему
полулитровому объему.
     А сегодня утром  Павел  пошел к первым  урокам, Катя же до второй смены
была свободна.  Джеймс проснулся и ощутил настоятельную потребность посетить
туалет. Меньше всего ему хотелось бы  разбудить  Катю, не дай Бог остаться с
ней  наедине и  снова  до бесконечности плести  томско-краеведческую  байку.
Поэтому  Джеймс не стал вставать  с постели, а вылетел  из  нее, проплыл под
самым потолком в  коридор, нырнул в туалет. И  только  собравшись скользнуть
обратно,  открыл  дверь и  увидал, что на  пороге другой  комнаты  в  ночной
рубашке  стоит  Катя  и  смотрит  на  него  расширенными  от ужаса  глазами.
Несомненно,  она  все  видела,  Джеймс выдал себя  самым  позорным  образом.
Инструкция   всепредусматривающего  Мэрчента   гласила   на   такой   случай
однозначно:   женщина,   ставшая    свидетельницей    любых   паранормальных
способностей разведчика, будь она хоть девяностолетней старухой,  немедленно
должна   стать   любовницей    разведчика.   Джеймс   подумал,   как   редко
беспрекословное исполнение инструкции может действительно доставить радость,
- тем более, что Кате было еще далеко не девяносто! - и  прыжком, не касаясь
пола, бросился к Кате.
     Катя кинулась к себе в комнату, не вскрикнув и не успев запереть дверь.
На изнасилование Джеймс  разрешения не имел, все должно  было происходить на
его мужском  обаянии,  а  при  нарушении  такового правила из его  жалования
начинались дикие  вычеты.  Но на  обаянии  все и устроилось.  Тревога насчет
возможного отказа во взаимности у разведчика прошла, едва только обхватил он
будущую императрицу  за плечи и  закрыл  ей  рот  поцелуем. Она и  не думала
сопротивляться,   так    что,   наблюдай   за   этой   сценой   какой-нибудь
инструктор-полковник,  он  бы  и  поцелуй-то записал  как  излишний.  Ласки,
лавиной рухнувшие  на  Катю, ошеломили ее и озадачили:  Роман  Денисович  не
повалил ее, не пытался сорвать рубашку, даже под подол не полез. Его сильные
и  жадные руки скользили поверх фланели,  словно им и не требовалась нагота.
Это продолжалось так долго, что Катя сдалась сама.
     Время  распалось  на короткие отрезки, запульсировало,  стало горячим и
вязким.  В сердце Джеймса клокотал  восторг -  одновременно  от  хрустальной
точности,  с которой было  исполнено распоряжение Мэрчента, от шелковой кожи
Кати,  и все время  подступал  еще  и  главный  восторг человеческой  жизни,
который  непрерывно приходилось сдерживать. И  поэтому  все кончилось  очень
внезапно,  ибо  не  имел  права Джеймс Найпл  становиться  отцом еще  одного
возможного наследника престола, хватало  Форбсу и законных. Любовь перешла в
сон. Павел, по счастью, раньше  часа  дня вернуться  не мог. Поспать полчаса
они вполне имели право. И поспали.
     Джеймс успел  только на локте приподняться,  когда  в прихожей зазвенел
звонок. Даже не  чмокнув Катю, вылетел он  из ее постели и скрылся за дверью
бывшего  кабинета  Федора  Михайловича.   Перепуганная  и  недовольная  Катя
накинула халатик и пошла к двери.
     - Кто там? - спросила она необычайно низким голосом.
     - Дезинфекция! -  ответил из-за двери мужчина. - Катя накинула на дверь
цепочку и приоткрыла. За ней стоял средних лет человек с бакенбардами, очень
бедно одетый,  с  чемоданчиком  вроде балетного. Катя  как будто  видела его
где-то  раньше,  да и выглядел  он  как-то  безопасно.  - Муравьи,  тараканы
черные, тараканы  рыжие, клопы,  блохи земляные, мухи, мыши, крысы, мокрицы,
жучок мучной? Чем страдаете?
     - Тараканы есть, рыжие. Боракс не помогает, кстати, и  нельзя, собака у
нас, так что если безвредного чего, - так же на нижней октаве сообщила  Катя
и дверь все-таки открыла. - Роман Денисович, вы проводите товарища на кухню,
он  там  отравы  посыплет, я как раз в школу тороплюсь очень. - И нырнула за
свою дверь.
     Джеймс  выглянул. Человек, стоявший  на  пороге, был ему хорошо знаком.
Счастью Джеймса не было  предела,  ликуя, он чуть пожал запястье незнакомца,
провел его, слова не говоря, на кухню, взял из его рук чемоданчик, высыпал в
угол полбанки муки  и  проводил незнакомца,  ему столь  знакомого,  снова  к
выходу. Закрыв дверь,  он,  наконец, обратил внимание на  Митьку,  который у
себя  на подстилке не выл даже, а как-то  стонал  по-собачьи. Он и вообще-то
рычал на любого гостя, а здесь вся шерсть встала на нем дыбом, ужас  читался
в его  круглых  спаниельных очах: он выл вослед дезинфектору. Удивляться  не
приходилось: поди  успокой собаку  в  подобном случае. Этого и Бустаманте не
сумеет.
     Павел  сегодня освободился  раньше и шел домой не к часу,  а к половине
двенадцатого. Класс, которому он должен был на последнем  уроке первой смены
рассказывать  об исторической неизбежности падения семейства, с коим состоял
в  недальнем  родстве,  -  класс  этот  директор  экспроприировал  на  нужды
демонстрации  седьмого  ноября  и   отправил  клеить   пудовые  макеты  книг
"Капитал", "Нищета  философии", "Материализм и эмпириокритицизм",  "Целина",
которые школьники понесут вместо  -  и  помимо,  впрочем,-  красных  знамен.
Отбарабанив подряд утренние уроки, должен он был сегодня провести еще только
один  во второй смене,  в половине четвертого, но и тот класс  был тоже  под
угрозой  картонажной  экспроприации.  Поднимаясь по  лестнице к себе  домой,
мурлыкая все ту  же прицепившуюся "Маэстру", повстречал  он  между  вторым и
третьим  этажом  кого-то, кто,  невзирая  на  не юношеский  возраст,  прыгал
навстречу через две ступеньки, заложив  руки в карманы, тоже, как  и  Павел,
легкомысленно мурлыча,  хоть  и не  "Маэстру",  но чуть ли не  "Марсельезу".
Через  секунду, когда незнакомец скрылся за изгибом перил, Павел понял, что,
кажется,  переутомился  до  галлюцинаций:  на  лестнице повстречался  ему  в
советском  партикулярном платье, да еще поношенном,  не кто иной, как родной
прапрадедушка, император Александр Романов.
     Джеймс  дожидался   почти  одетый,  лежа  на   раскладушке,   отчего-то
самодовольный.  Катя, похоже, только  что  выбравшаяся  из  постели,  что-то
жарила на кухне. Митька, не по возрасту оживленный, носился вокруг хозяина и
пытался поведать  ему  какую-то важную  историю, но Павел собачьего языка не
понимал, хотя Митьку и любил. Очень,  видимо, важная и  страшная история это
была,  судя  по  интонации гавков,  несколько  зазывательных,  необычных. Но
перевести  ее с собачьего на русский для  Павла  было некому.  Самодовольный
Джеймс, не вставая, пожал Павлу руку.
     -  Вот, Павел  Федорович,  мы  и  можем наконец-то  обсудить  последние
подробности  сметы... - Павел,  понимающе  кивнув, выглянул в  коридор, а на
кухне  у Кати  сжалось сердце: неужто Роман Денисович, который, оказывается,
такой замечательный, и летает тоже хорошо, уже уезжать  собрался? В глубокой
тревоге потянулась она за подсолнечным маслом.
     -  Нет такого коньяка, дорогой  Павел Федорович, которым  мы  могли  бы
отпраздновать сегодняшний день, - начал Джеймс, но Павел прервал его:
     - Коньяк я как раз сегодня купил... К седьмому ноября...
     Мертвое   молчание  повисло   в  кабинете.  Джеймс  крайне  недоверчиво
посмотрел на Павла. Тот очень смутился.
     -  Ну да,  сила привычки, понимаю  вас, - усмехнулся наконец Джеймс.  -
Седьмого ноября  мы ждать  не будем, давайте бутылку. Бобруйский,  наверное?
Сойдет. И супругу, пожалуйста, тоже зовите. Скажите, что я получил из Москвы
"добро" на покупку наследства Федора Михайловича.
     -  Так уж прямо  из Москвы,  - буркнул Павел, но Катю  позвал.  Та пить
отказалась,  на  уроки  ей  вот-вот, но  внутренне  успокоилась: раз мужчины
выпивают,  грозы,  стало  быть, не предвидится.  Даже  пообещала заскочить с
работы взять вторую. Павлу тоже  нужно было к трем опять в школу, но  Джеймс
сказал, что сегодня у Павла Федоровича будут  уважительные причины на работу
не выходить. Павел усомнился,  что  после коньяка сможет получить бюллетень,
но  Джеймс  клятвенно заверил  его, что  все будет в  порядке и бюллетень не
понадобится. Катя принесла им,  что пожарила, ушла, и мужчины выпили по сто.
И повторили сразу.
     - Благодарю  вас,  государь, за гостеприимство, за хлеб-соль,  -  начал
Джеймс.  -  Вы  ведь  поиздержались,  меня-то   откармливая.  Примите  уж  в
компенсацию.  -  Он достал  из  необъятного бокового кармана  толстую  пачку
сторублевок и положил  перед Павлом.  - Самые настоящие,  не  волнуйтесь.  И
гораздо больше, чем у вас на сберкнижке. А надо будет, найдем еще. Эти лучше
оставьте супруге на первое время.
     Павел  весьма  небрежно сгреб  пачку  и сунул в письменный стол. Джеймс
невольно  восхитился: если Павел начинал принимать такие вещи  как  должное,
значит, царские гены  уже  взяли верх над советскими. Самый раз, стало быть,
начать действовать согласно новым инструкциям.
     - Вы хотите меня увезти? А квартира?
     - Вот уже это вас как-то не должно заботить, государь. Купите другую, в
крайнем случае. А  насчет работы... - Джеймс вытащил из кармана, на этот раз
нагрудного, бланк  заверенной телеграммы,  которым секретарь Кировоградского
обкома   тов.  Грибащук  О.О.  удостоверивал  подпись  Романовой   Екатерины
Алексеевны,  а  последняя с  глубоким прискорбием  извещала  о смерти своего
незабвенного мужа Петра, последовавшей после тяжкой  геморроидальной колики,
и требовала  присутствия внука Павла на похоронах. Павел в ужасе поглядел на
Джеймса.
     - Вы думаете, меня в школе отпустят по такому документу?
     - Если засомневаются, пусть звонят в Кировоград Грибащуку.
     - И он подтвердит?
     -  Хм...  в некотором роде. Он уже  полтора  года лежит  в  реанимации,
видите ли, секретари посоветуются  с ним и  подтвердят  что угодно,  лишь бы
шефа в мертвости не заподозрили и с работы всю компанию не поперли.
     - Так он покойник, что ли?
     -  Хм...  в  некотором роде. Но сердце работает! Искусственным образом,
знаете ли, это теперь не фокус. Но давайте к делу.
     Ужас  Павла  достиг предела  -  и  прошел  разом. Он  понял,  что ехать
придется, причем именно туда,  куда велит Роман Денисович. Впервые за спиной
Романа Денисовича  начинала вырисовываться какая-то реальная сила. И то, что
сила  эта  была  советская,  кировоградская, сильно  успокаивало.  А  Джеймс
разложил на  столе маленькие листочки,  -  приглядевшись, Павел заметил, что
все они исписаны клинописью, - разлил остаток  по стаканам  и приготовился к
длинному монологу.  Уши Павла словно бы заложило, такое случалось с ним не в
первый  раз с тех пор,  как в  памятную ночь обожрался он аспирином, и голос
собеседника  доносился к  нему  словно  бы  сквозь вату,  будто  бы  ручейки
бобруйского коньяка сочились и продирались по капиллярам к его закоченевшим,
заждавшимся скипетра и державы всероссийских, пальцам.
     - Итак, государь Павел, настало  время перейти  к конкретным действиям.
Рад сообщить вам, что в ближайшие недели в международном суде в Гааге  будет
возбуждено  дело   о  размораживании  в   пользу  законных  наследников  так
называемых   "карманных   денег"   Романовской  династии.  Банк   Ротшильда,
швейцарские банки и все другие уже получили извещения.  Однако ставлю вас  в
известность,  что  данное дело  будет  проиграно  не  позднее  первых  чисел
декабря,  выполнив свою  функцию, а  именно,  успев  привлечь  международное
внимание...
     Затуманенное  сознание  Павла отфильтровало и осадило в  песке забвения
все  многочисленные  и совершенно астрономические цифры, которые  перечислил
Роман Денисович: ненужные и фантастические.
     - Вопрос  о реабилитации дома Романовых путем общенародного референдума
должен будет, таким образом, стать насущнейшей проблемой ближайшего будущего
России,  каковую идею всемерно  поддержат политические и религиозные деятели
как диссидентской оппозиции,  так,  хотя это на  сегодняшний день факт более
отдаленного  будущего,  и  советского официоза до политбюро включительно. Не
удивляйтесь,  идея   реставрации   русской   монархии   пользуется   немалой
популярностью и в высших слоях советской партократии...
     Слух начал исчезать вовсе. Между тем Джеймсу было решительно все равно,
воспринимает его будущий император или нет. Джеймс намеренно погружал  Павла
в состояние гипнообучения, информация шла сейчас от него прямо в подсознание
Павла. В  эти минуты он, Джеймс, малосильный маг, но зато разведчик  высшего
класса, выводил на сцену Павла: на сцену мировой  истории, большой политики,
красивой и  настоящей жизни. Но приходилось  предусмотреть многие трудности,
неприятности, возможные осечки.
     - ... в первую очередь. И мы считаем своей обязанностью поставить вас в
известность,  что  до  самого  последнего времени в  качестве  единственного
законного   претендента   на   российский   престол   рассматривался    нами
исключительно младший брат  вашего деда, Никита Алексеевич Романов,  он же в
прошлом  Громов,  благополучно  здравствующий  по  сей  день.  Однако  ввиду
крайнего отвращения, испытываемого этим  вашим  почтенным  родственником  ко
всем формам  государственной власти, возбуждать  вопрос о  возведении его на
всероссийский престол не представлялось...
     Где-то в мире что-то происходило. Где-то в далекой Латинской Америке, в
лучах  палящего  весеннего  солнца, совсем недавно  взошедшего, сравнительно
молодой, но совершенно лысый человек с кривоватым носом задумчиво  катал  по
зеркальной  поверхности стола странный пятигранный предмет, рассеянно слушая
сбивчивую речь посла совсем  молодой и необычайно северной державы, смиренно
ходатайствующего об амнистии хотя бы части из тех тысячи  семисот  беженцев,
что  разместились  на  фламбойянах  во  дворе  его  посольства,  как   из-за
невозможности  их прокормления,  так  и  трещания ветвей под ними.  Где-то в
столь  же  далекой  северной  Америке   другой  президент,  отлично  заранее
осведомленный о результатах уж совсем под самый  нос  подкативших выборов по
бюллетеню  проклятущего  голландца, будучи тем не менее  вернейшим патриотом
своей великой родины, в этот последний свой час  оставался на небоевом посту
и   спокойным   голосом   диктовал   ознакомительную   записку  для   своего
врага-преемника, долженствующую  ввести того  в курс дела касательно  теперь
уже неизбежной реставрации Романовых  в России и грядущего, вечного,  лет на
пятьдесят совершенно  естественного,  американско-русского союза, - ах, если
бы  не  проклятый  брат-алкоголик  со своими грошовыми взятками от ливийцев,
если  бы  не  провал с дурацким  освобождением  заложников,  которых  и  так
выпустят через три месяца, в последний  день его  несчастного президентства.
Где-то в  Лондоне,  в  Гайд-парке,  жуткого вида  старуха-суфражистка  перед
немногочисленными слушателями, очень похожими друг на друга, не пытаясь даже
прикрыть   свою   седую  прическу  от  мелкого  осеннего  дождя,  напропалую
цитировала  Ленина, Троцкого,  Бертрана Рассела  и Бенджамина  Спока,  смело
призывая слушательниц к  грядущему светлому будущему  всеобщей обоюдоженской
любви,  которое грядет из Тибета  в Россию, а из России, озаренной хоругвями
тысячелетней лесбомонархии, обратно в Лхассу. Где-то  в бездонном ущелье  на
севере штата Колорадо группа  проверенных еще на безупречной работе  в Дахау
врачей-нацистов,   напялив   белые   халаты   и   противогазы,   залив   уши
звуконепроницаемым воском типа  "Одиссей-3",  следила  на экранах  приборов,
похожих  на  одичавшие  в  джунглях  осциллографы,   за  невинным   занятием
тщедушного  человека, находившегося  в  миле от  них,  на берегу  подземного
озера:  тот разувался и  обувался, лишь  изредка  отрываясь,  чтобы пощупать
лежащую сумку,  из  которой  торчала длинная палка  твердокопченой  колбасы,
деревянная дудочка и скатанный в трубочку оранжевый вымпел. Где-то все в том
же Свердловске седой  и несчастный еврей с  русской  фамилией  щурил  полные
старческих  слез умиления  глаза над страницами  любимого  поэта, с  которых
звучала для него истинная,  подобная державинской, бронза кимвалов, и клялся
отомстить тому, другому, так подло и небрежно втоптавшему в грязь и тину все
это бесценное наследие, неподдельную славу и роскошь российской словесности,
и  рука старика нервно поглаживала приготовленную наперед, залитую краденным
на почте сургучом, бутыль с дефицитной жидкостью. Где-то в  Москве необъятно
толстый   человек  в  генеральском  мундире,  почетный  член  всероссийского
общества  по  охране  подлинности  "Слова  о  полку Игореве",  вырвавшись  с
заседания правления, садился с  трудом на  заднее сидение своего неудобного,
словно  фасад гостиницы "Москва", ЗИЛа и предвкушал совершенно невообразимые
по  деликатесным достоинствам маленькие голубцы в виноградных листьях,  уже,
небось,     готовые     к    подаче    на    стол    в    тесной    квартире
родственника-подчиненного,   которому   сегодня  было   предписано   таковых
выдающихся голубцов ради покинуть боевой пост и  хоть один-то день не ловить
пусть  он  считает  что  померещившегося ему  шпиона,  которого,  кстати,  и
ловить-то  чистая  поповщина, с  одной стороны, и не  дай Бог  поймает, -  с
другой; подумывал заодно, платить или не платить, а если платить, то сколько
платить и какими деньгами, за гиацинтового ару, которого генерал собирался у
тестя  забрать и подарить возвращающемуся из Кейптауна с операции ближайшему
начальнику  по случаю выздоровления. Где-то  опять-таки очень далеко в штате
Колорадо  нервный  и  почти еще  молодой  человек,  из-за  маленьких  усиков
одновременно похожий на Мастрояни и на Гитлера, обходил садик, притулившийся
к  склону  первозданно-невыветренного  исполина, обходил,  роняя с  кончиков
пальцев  крошечные  капли,   радужные   стеклянные   шарики,   разлетающиеся
осколками,  едва  достигнув  земли,  заставляя  при  этом  сухие  и  высокие
папоротники,  которыми садик был  засажен, немедленно зацветать невероятными
алыми  цветами,  светящимися  в  туманном  воздухе  и,  как   подсолнечники,
поворачивающими свои благородные чашечки к лицу бродящего меж ними человека.
Где-то в двух сотнях  верст от Брянска кряжистый и жилистый старикан с лицом
Сократа, сидя в продувном сарае, несмотря на  весьма холодную погоду, одетый
только в розовые, до колена, подштанники, перекладывал отборные куриные яйца
из плетеной корзины  в ящик,  слегка пересыпал их опилками и  шептал, шевеля
губами: "семь тысяч девятьсот девяносто  три, семь тысяч девятьсот девяносто
четыре, семь тысяч девятьсот девяносто  пять, семь тысяч... тьфу, проклятая,
тухлое, накажу, на горох  положу, семь тысяч...",  - а ветер, врывающийся  в
щели  постройки, шевелил  волоски  его  кустистых и  седых бровей.  Где-то в
северной части Москвы, в двух шагах от Бутырской тюрьмы,  на полу в коридоре
собственной квартиры, устремив взор на самодельную  галошницу, в позе лотоса
сидело  тело  бледного тантра-йога  средних лет,  в то время  как  душа его,
связанная  с  телом  лишь  тонкой  ниточкой,  уныло  слонялась по  курдскому
эгрегору  в  поисках бесхозных  умений,  и не  находила  решительно  ничего,
достойного  внимания. Где-то под Малоярославцем старый, огромный, совершенно
одинокий пес  с мордой  лайки  и  телом  овчарки, остановившись передохнуть,
вылизывал  подушечки лап,  потому что годы  уже не те, пес от  таких побежек
отвык совершенно, - хотя не было на этом пути еще никаких следов, и не читал
пес бюллетень ван  Леннепа, ибо не только  не  умел читать  ни по-русски, ни
по-английски,  но  и не требовалось ему,  потому что будущее он видел своими
подслеповатыми  старческими  глазами  не  хуже  голландца,  правда  в своем,
специфически  собачьем ракурсе,  а  потом,  долизавшись,  поднимался,  чтобы
бежать своей странной дорогой по еще не оставленным следам.
     - ... Итак, необходимый срок нашего совместного с вами, государь Павел,
исчезновения  от глаз общества  не превысит  восьми, самое  большое - десяти
месяцев. И  эти месяцы не будут  для  нас, особенно для  вас лично, месяцами
бездействия! Мы будем следить за ходом событий, находиться, можно сказать, в
незримом их  эпицентре, и  одновременно вы, ваше величество,  не боюсь этого
слова,  будете готовиться к принятию бремени высшей  всероссийской власти! -
закончил Джеймс. - Выпьем же, государь!
     К вечеру Павел, сунув немалую взятку в билетной кассе, купил два билета
в  купейный вагон до  Москвы, на ночной поезд.  В тот же самый  час, отстояв
очередь к другой кассе, Катя приобрела два билета от Свердловска до Томска в
плацкартный  вагон.  И, наконец,  Джеймс,  напялив  бифокальные, к  тому  же
солнцезащитные очки,  - в которых  мало что видел,  но маскировка нужна, - и
старую ушанку, в  третьей  кассе взял  два  билета  до Семипалатинска, общим
вагоном,  пассажирским поездом. Если  кто-нибудь захотел идти по их  следам,
пусть копается -  кто и куда уехал. Катя помогла Павлу упаковать все рисовое
хозяйство  Федора  Михайловича, даже  резцы,  - а микроскопы для  музея, для
томского,  как ей  было сказано, уже выделил  тамошний университет: Томск-то
ведь  как-никак  - сибирские  Афины! Собрала Катя мужу  чемоданчик со сменой
белья и прочим, что на ту неделю, которую он в Томске проведет, нужно, - а в
осенние  каникулы поедут  они оба, Павел и Катя, к  сводной  Катиной  сестре
Веточке, Елизавете то есть, в Славгород.
     Тем временем на темном и  сыром берегу озера Шарташ Джеймс повстречался
с  очень бедно одетым  дезинфектором в бакенбардах, который за истекшие часы
стал лет на тридцать старше, то есть был уже не Александром Первым, а святым
старцем Федором Кузьмичом: этот облик он приобрел совершенно неожиданно даже
для самого себя, не прибегая к пресловутой формуле Горгулова-Меркадера, - он
вкусил в  свердловской пельменной настоящих  сибирских пельменей с  уксусом.
Джеймс вручил святому старцу собственноручное письмо Павла для передачи Кате
Романовой  на шестой  день после  их отъезда и  хотел дать еще тысячу-другую
советских рублей лично от себя для нее же, но старец деньги брать отказался,
сказав,  что  без  крова  и призора  соломенная вдова  не  останется. Джеймс
вспомнил  о способностях собеседника,  глухо возревновал  без  всякого на то
повода и вернулся на Восточную в  дом пятнадцать, где очень скоро выпили они
с Павлом  и Катей  ту самую,  заготовленную Катей бобруйскую бутылку, выпили
совсем по-семейному, присели перед дальней  дорогой,  помолчали и  уехали на
вокзал, где Катя их покинула с поцелуями, а Павел и Джеймс, покурив за углом
перонного туалета, в  последнюю минуту нырнули в купейный  вагон проходящего
поезда  на Москву. Проводник буркнул, чтоб шли в  последнее купе,  но Джеймс
доверительно  зашептал ему в  седое ухо насчет того, что и проводникам  жить
надо, и водка дорожает, и мы же понимаем, как вам трудно, и  вот, мол, тебе,
отец, только не  сажай ты к нам  никого хотя бы до Перми, а если можно, то и
дальше, но, отец, честное слово, больше не могу, свои, трудовые, кровные - и
сунул  в кулак проводнику четыре  смятых  трешки и рубль, тот  руку в карман
судорожно   сунул  и  пробормотал,  уходя   в  служебное  купе:   "Тогда   в
предпоследнее".
     Прошли  в  предпоследнее.   Вещей  у  них  было  всего  ничего,  только
чемоданчик у  Джеймса  и побольше у Павла. Джеймс отпер  трехгранкой окно, в
купе  было душно, и  опустил раму ладони на две, отчего  из открывшейся щели
сразу  ворвался ветер,  поздний, осенний,  сырой,  запах  шпал, холода,  шум
колес. Проводник подозрительно быстро приволок им  четыре стакана чаю, когда
Павел попытался  два вернуть, презрительно на него зыркнул и хлопнул дверью.
Джеймс  выставил  на  столик  к  чаю еще  одну бутылку коньяку,  на этот раз
хорошего  и  дорогого.  Молча  выпили  и  стали  укладываться на  ночь. Свет
погасили,  оставили  синюю  лампочку.  Павел  увидел, как  Джеймс закурил  в
темноте, сам курить не стал, отвернулся к стене, решил спать.
     А сон не шел никак, даже наоборот, от выпитого коньяку тревога какая-то
возникла,  нервная бодрость,  неспокойствие.  И  куда это мы едем?  -  думал
Павел.  -  Работа у  меня  приличная,  жена  хорошая, квартира лучше,  чем у
многих. Устроен я. На сберкнижке опять же восемь тысяч, деньги. И не хочу  я
ничего такого,  ни корон, ни  скипетров, ни дворцов, ничего не хочу. Но  тут
прапрадедовы  гены  взяли верх, "властитель  слабый  и  лукавый", победитель
Наполеона,  святой  старец Федор  Кузьмич, шестом  отталкиваясь,  выплыл  на
плоскодонке из кровеносных недр и сурово вторгся  в сознание праправнука. То
есть как это ничего тебе не надо, - вопросил старец. Затем ли пять поколений
тлел  крошечный огонек истинного романовского рода, чтобы ты, боясь потерять
восемь тысяч своих,  на  "Ниву" приготовленных,  накрылся хвостом и лытал от
престола, который я тебе, недоноску, завещал? Ты что, не видишь, ЧТО с твоей
страной, да, да, не отворачивайся, с той самой землей русской, которой ты, а
не  кто-нибудь,  ты,  ты, настоящий хозяин? Ведь  не  потому в стране  жрать
нечего,  что  земля  истощилась,  даже  не  потому,  что  все  негры-китайцы
повымантачили, а  потому  что ты, хозяин!  "Так  уж прямо и я", - попробовал
вяло  отбрыкнуться  от   прапрадеда  Павел,  но  понял,  что  защититься  от
собственной  совести,  оборотившейся  этим  самым  старцем,  которого  он  и
портрета-то  сроду не видал,  решительно  нечем.  Однажды,  пусть от страха,
пусть  только оттого, что пригрозили ему раскрытием его главной  тайны перед
заинтересованными  и  компетентными  организациями -  однажды  признав  себя
наследником верховной российской власти, взвалил он на свои плечи чудовищную
ношу, которую не  то что  человеку, никакому Атласу не под  силу бы нести, -
взвалил ответственность за судьбу  четверти  миллиарда людей,  за их  голод,
обворованность  физическую и  духовную,  нищету умственную  и  телесную,  за
чудовищно низкий уровень жизни, всенародный  алкоголизм, бесплодие  женщин и
бессилие  мужчин, за каждую каплю березовской нефти, по бесхозяйственности и
безразличию утекающую в  Ледовитый океан, за  каждую  каплю донорской крови,
сворачивающейся без  употребления, за каждую  минуту  детства, украденную  у
школьников  уроками лживых  и  бесполезных  предметов,  за  предсмертный вой
студента МГУ, каждого десятого из тех, кто, не  сдавши экзамен в третий раз,
кидается с восемнадцатого  этажа, ибо  отчисление  грозит  потерей надежд на
нормальную нищенскую советскую жизнь; за сотни тысяч эмигрантов, выгнанных с
родины  страхом  и голодом,  за  срамную олимпиаду с распродажей  апельсинов
среди  лета, за  Нобелевскую премию,  со  страху перед ядерными боеголовками
врученную шведской академией  проспиртованному вору и дегенерату, да мало ли
еще  за  что  в конце-то  концов, какому  бы Атласу  все  это  горе четверти
миллиарда людей снести, когда в те времена, когда он, как дурак набитый,  за
Геркулесовыми столпами торчал, все население земли было во много  раз меньше
нынешнего населения России!..  Чем  исчислишь людское горе, кроме как числом
самих людей?
     И  фер-то  ке,  как выражалась  его любимая  писательница? Ну,  стану я
императором,  даже  легитимным,  как  этот  малопонятный  и явно  неслучайно
попавшийся  мне  человек  говорит,  - ну,  что  я  буду  делать?  Скажем,  с
колхозами?  Куда  деть всю эту  нерентабельную, но тем  не менее  худо-бедно
функционирующую систему,  на воровстве  главным образом  основанную? Ведь ни
образования у меня, ни  планов ясных,  вообще  ничего!  НЭП разве  объявить,
чтобы, как отец рассказывал, осетрина опять была? Так ведь она тоже краденая
будет, а для того  ли я  страну в руки брать собрался, чтобы ее остатки тоже
разворовали? А с  партаппаратом этим самым что делать? Не истреблять  же, не
буду я у них эти методы  брать, но ни черта же ведь не  умеют делать, только
блины  с коньяком жрать в крымских санаториях, да друг друга подсиживать, да
лекции по бумажке, да головою кивать! Что я, серый, им дам?  Не возьму  я их
себе, хоть и преданными будут, как собаки последние, лишь бы им икру в пайке
оставил! Не оставлю!..  А все-таки  делать с  ними... ке? Павел,  очнувшись,
открыл глаза и посмотрел на неслышимо спящего Джеймса. То,  что  он  увидел,
после   всех  ночных  мыслей   даже  не  испугало:  разведчик,  беспредельно
утомленный трехнедельным напряжением,  видимо,  потерял контроль над  собой,
всплыл  в воздух и висел  сантиметрах  в двадцати над койкой,  свесив руку и
тихонько  пожевывая  все еще  горящую  у  него  в зубах  сигарету.  "Надо бы
забрать-погасить,  загорится  еще",- подумал  Павел,  но  Джеймс  не  дался,
повернулся  на  другой  бок  и  сигарету   не  выпустил.  Сверхъестественные
способности  спутника объяснял себе Павел причинами естественно-научными,  в
духе  журнала "Огонек", в  духе статей о знаменитой чуть ли не  на  весь мир
Бибисаре  Майрикеевой, у которой, говорят, правительство  поголовно лечится.
Нет  уж  - Павел  вдруг ощутил  внезапный прилив  сил,  -  не  буду я  у нее
лечиться!  Только  вот  стану  царем,  как  все  это  уничтожу,  и  магазины
каштан-березковые, и закрытые блинно-коньячные санатории для партначальства,
- а за все курортные сезоны-сафари в Африке для их детишек - папань отвечать
заставлю, кто  это  там  на советские, на  русские  деньги  слонов  в  Кении
поистреблял  в  свое  удовольствие,  никаких  мне дворцов  не  нужно, напишу
заявление,  чтобы  дали  мне простую  квартиру  в  две,  ну,  в три комнаты,
портрета своего ни на рубле, ни на копейке чеканить не дам! Землю всю раздам
и сам первый пахать  пойду! - Впрочем, эта мысль  Павла отрезвила, понял он,
что пахать вряд  ли будет. Но уж и привилегий он себе никаких не назначит. И
мантию на коронацию наденет  самую грубую, из сукна солдатского, что ли,  из
парусины синей, пусть думают, что хотят!  Из общедоступной, короче, материи!
И никаких чтоб в государстве  безгодунедельных дворян!.. Впрочем, как же без
дворян? На кого еще может опираться монархия, как не на дворян?.. Новых печь
Павел  категорически не собирался.  А  старых...  старых, надо думать,  всех
перерезали. От  этой  мысли проснулась у Павла новая волна  бешенства,  даже
заботу о разыскании дворян решил он  оставить на потом. Нет, ничего больше и
никому из этих мучителей России не  будет! Никаким неграм, кстати, больше ни
спичечной коробки!!! Хватит  с  нас албанцев, китайцев,  румынов, югославов!
Всех других тоже видали... в гробешнике! К чертовой бабушке все  колонии, со
своим дайте управиться, и так валюты ни гроша нет, все партаппарат проел, да
и нефти-газа на себя  еле-еле!  Где  ее, валюту, взять? Нет,  точно начеканю
золотых  денег,  не  олимпийских жульнических, а полновесных,  чтоб в  любом
сельпо  звенели!..  А  колонии  можете  себе   забрать,  расхлебывайте  этот
Афганистан сами!
     То,  что  Джеймс  днем  продиктовал  его   подсознанию,   стало  теперь
собственными  мыслями и  убеждениями Павла. Отказ от колониальных  претензий
вне  единых границ в нынешних границах, вечный и верный союз  с Соединенными
Штатами и отказ от мировой гегемонии и еще кое-что в том же духе - всем этим
платила  Россия  и  император  Павел  Второй  за  избавление  от  голода   и
политзанятий. Никто  не требовал у него даже Восточную Пруссию.  В институте
Форбса   отлично  понимали,   что  бесполезно   требовать  подобные  вещи  у
праправнука  человека, который почти двести лет  назад привел свои  войска в
Париж затем, чтобы посадить там на  престол своего марионеточного правителя,
Людовика  Желанного.  Прекрасно понимали  они  характер  этого  Романова, но
выбора  не было. Ведь он, чего доброго, мог бы оспорить и сделку  по продаже
Аляски, совершенной узурпатором из младшей ветви. Пусть уж подавится он этой
Пруссией, даже и Курильскими островами, но никогда не согласятся Соединенные
Штаты убрать со своего флага даже одну звезду.
     В окно  пробились  первые  утренние,  совсем  мутные и робкие, отсветы.
Павел посмотрел на спутника, увидел, что тот опустился пониже, хотя  все еще
висит в воздухе, а сигарета, наверняка та же самая, все так  же горит у него
в углу рта. Павел тряхнул головой, зажмурился, снова открыл глаза - сигарета
все так же  дымилась.  Наследник российского  престола определенно  не знал,
следует ли удивляться. Для рассеяния сомнения  решил и сам закурить, вытащил
сигаретку  и прикурил  от  той, что дымилась  в зубах  у  разведчика. Джеймс
приоткрыл один глаз.
     - Спали бы вы, государь. Нам еще ехать и ехать.




     Самой умной  женщине легче  понять  даже отвлеченные философские  идеи,
нежели  в  предметах   жизненного  интереса   отделить   общее  суждение  от
единоличных конкретных впечатлений..
     ВЛ.СОЛОВЬЕВ. АКСАКОВЫ

     Рампаль подул на пальцы: согреться никак не удавалось, чуть вздремнешь,
как что-нибудь да застынет, рука ли, нога  ли. Свернувшись клубком, лежал он
на полу каморки, прежде служившей  пристанищем  Джеймсу. Тут было безопасно,
но зверски холодно. Превратиться во что-нибудь, не страшащееся холода, лучше
бы всего в  белого медведя, Рампаль боялся: все-таки в доме он был не  один,
не  ровен час, заглянет кто-нибудь  в каморку во время сна, увидит дрыхнущий
символ  России,  тогда   прости-прощай  спокойная  работа,   придется  снова
улепетывать, жрать  всякие предметы  с острыми  углами, следы  запутывать. В
медведя зимой, кстати, просто опасно превращаться - можно в спячку впасть, с
незабвенного оборотня Бьярни Торстейнссона еще в начале века за такой конфуз
погоны сняли. Да  и вообще лишний раз превращаться Рампаль боялся, не прошел
еще ужас перед приключившимся на берегу Свитязи опоросом. Где-то они теперь,
эти поросятки?
     Джеймс и Павел находились теперь уже далеко. Едва  только  Джеймс Найпл
со   своим   подопечным   покинул   Свердловск,  Рампаль   принял  на   себя
ответственность за  свердловские события и должен был заниматься только ими.
Ближайших дел  за  Рампалем  числилось  два:  спрятать как  можно  дальше  и
ненаходимее Екатерину Романову-Бахман  и  попробовать добиться  отречения от
престола у Софьи Романовой-Глущенко. Пусть  не  в  пользу Павла: в Скалистых
горах знали,  что  она брата  ненавидит. Но в пользу  любого из  кандидатов,
которых  он, Рампаль, ей предложит:  в пользу двоюродного деда Никиты; хуже,
если в  пользу его законного  сына  Ярослава, тоже великого  князя, не баран
начихал все-таки, хоть и ведет он, мерзавец, антиамериканскую политику; хуже
бы всего, если в пользу тетки Александры, окопавшейся в Лондоне, и, наконец,
если  уж ничто другое  не поможет, то не  угодно  ли вам,  ваше  высочество,
отречься... в пользу  родного  вашего  сына  Гелия?  Этот булыжник, впрочем,
полагалось  попридержать  на крайний  случай,  незаконный  отпрыск Софьи был
фигурой не только неясной, но, кажется, тоже нежелательной в высшей степени,
его откопала группа изучения Софьиной  биографии, установила, в каком лагере
на сегодня он сидит, - это, увы, пока все. Не дай Бог, мальчонка унаследовал
мамин характер. Но  в  принципе было все равно,  в  чью пользу теперь  Софья
отречется, лишь бы поскорее выкинуть ее неприятную фигуру из уравнения,  где
икс  - личность будущего русского  царя. Софья,  персона  непьющая,  на роль
всероссийской  императрицы не годилась вовсе, политика Руси, как очень давно
известно,  есть то же,  что  и ее  веселие  -  "пити", непьющим  - от  ворот
поворот.
     Обо всем остальном узнать полагалось из  доставленного наконец-то вчера
почтой в сорок четвертое отделение связи Свердловска до востребования на имя
Лобикова Германа Борисовича номера  журнала  "Здоровье" за октябрь,  который
после  простого  помахивания  над ним  заячьей  лапкой  обрел достойный  вид
октябрьского  же  номера  совсем  другого  периодического издания,  а именно
бюллетеня предиктора ван Леннепа. С дополнительным вкладным листком, который
предиктор заполнил  лично для  Рампаля.  Такой  чести  капитан  удостаивался
впервые,  минута  работы  предиктора стоила  дороже,  чем  час  работы  всех
американских ЭВМ  вместе взятых. Рампаль  никогда  не  видел ван Леннепа, не
знал, где тот обретается, слышал только от других оборотней, что предиктор -
совсем   еще   молодой  человек,   чуть  старше   двадцати   пяти,   некогда
шахматист-вундеркинд, на  чем и был  отловлен: сведущие люди быстро  поняли,
что  мальчик  просто знает  всю  партию наперед, оттого и  на доску почти не
глядит, и вместо чемпионата на первенство Нидерландов попал мальчик на прием
к королеве, которая ласково потрепала  его по светлым волосам и сказала, что
его долг - покинуть родину и служить на благо Нидерландов и всего свободного
мира в  рядах  армии могучего заморского  друга и союзника.  Мальчик отлично
знал об этих словах королевы заранее и отнесся к перемене судьбы с  таким же
равнодушием,  как  к обычной шахматной  партии на  первенство родного города
Хенгело.  С  тех  пор  бюллетень  ван  Леннепа,  издававшийся  от  шести  до
восемнадцати  раз в  год и  рассылаемый по  списку,  утверждаемому  даже  не
президентом США, - как следовало бы ожидать, - а  самим предиктором, заменил
для тех,  кто  был  к нему  допущен,  Библию, Коран,  Ридерс-Дайджест, книги
Сивиллы, сочинения Гурджиева,  бюллетени покойного предиктора Уолласа и даже
телевизор.  Не  зря  же  референты  в  американском  посольстве, прежде  чем
переслать  бюллетень  Рампалю,  придали  ему вид журнала  "Здоровье". Личные
странички  предиктор  заполнял  крайне  редко  и по собственному усмотрению,
когда  считал, что  кому-то  важно знать свое собственное будущее исходя  из
интересов страны  в  целом.  Впрочем,  в  этих  случаях  предиктор,  видимо,
развлекаясь,  изъяснялся таким вычурным  иносказательным  языком, что никто,
кроме адресата, не понимал в этих страничках ни слова.
     "Нептун,  восходящий от  созвездия  Полудевы,  -  писал  ван Леннеп,  и
Рампаль понял,  что речь идет  о нем, -  тебе должно избегать мест лебединой
случки  и мыслей о  тринадцати младенцах,  а двадцать  второго ноября отбыть
вослед за  солнцем, оного  не созерцая. Не вкушать рудбекию, душицу луговую,
гнейсы,  криолиты,  мергели,  подзолы,  шаффхаузены,  эльзевиры,   оселедцы,
нервюры,  гетманские штандарты, додекаэдры  и во  избежание  множественности
пентаэдров  обозреть лучшее, что дано  от щедрот  его первой  родины в  руки
родине второй прежде, нежели вкушать от подарков дяди племяннику..."
     Текст,  выглядевший полной  ахинеей для постороннего глаза,  был  почти
весь ясен Рампалю, местами даже слишком. Рудбекию сам  жрать не идиот, нешто
не  помню, во  что  можно  превратиться,  если  в  ней раздвоенные  лепестки
попадутся?  Насчет  подарков дяди  - это потом  можно  будет  через  формулу
прикинуть. Но  самый печальный  вывод  напрашивался  сходу: скандальный  его
опорос, как и все последующие приключения, был уже известен командованию. Он
не  виноват,  позора  никакого,  но  сплетен не  оберешься и анекдотов тоже.
Ехидно подумал Рампаль, что  отольются коллегам его  слезы: добрая  половина
страдала в секторе-гареме  теми же недомоганиями, что  и  он, и, стало быть,
если вовремя  им всем аборты не сделать, то к Рождеству  можно ждать от  них
при первой же трансформации в женскую особь многочисленных  ягнений, окотов,
опоросов, щенений, отелов, яйцекладений и икрометаний.
     Так или иначе, все инструкции  были приняты: те, что к сегодняшнему дню
устарели, ибо  предсказывали  вчерашний  день, бывший  в момент предсказания
завтрашним,  были приняты  к сведению, прочие  -  к  исполнению.  Инструкция
"телесно  возвысить владычицу  новой России", иначе  говоря,  отослать  Катю
Романову в горы, на Алтай, кажется, на  Телецкое озеро, как сама она Рампалю
сказала,   инструкция   эта   устарела   буквально   вчера.   Когда   ветхий
старичок-дезинфектор  только еще  позвонил  в  дверь  романовской  квартиры,
Митька  закатил вой  до  небес,  шерсть  на  нем  встала дыбом,  и  весь  их
дальнейший разговор происходил  под аккомпанемент  дикого, непрекращающегося
собачьего  скандала: зверь чуял оборотня  и не желал  принимать во  внимание
благие намерения такового.
     -  Крыс, мышей,  клопов, тараканов, жучка  мучного?  -  скучным голосом
вопросил старичок через цепочку.
     -  У нас  потравили  уже, - ответила  Катя и  хотела закрыть  дверь, но
старичок опередил ее:
     - Плохо, значит, потравили, соседи жалуются, что ползет от вас.
     - Сами они  ползут, не просыхают  по  две недели,  - буркнула  Катя, но
цепочку сняла. Старичок вошел в прихожую, поставил свой скучный чемоданчик и
таким же скучным голосом внезапно объявил:
     - Екатерина Власьевна, письмо у меня для вас.
     - Васильевна, - машинально сказала Катя и испугалась: - Какое письмо?
     - Васильевна, - миролюбиво согласился старичок и продолжил: - все равно
ведь   Вильгельмовна,  но   раз  уж  ваш  покойный   батюшка   три   раза  и
вероисповедание,  и метрику, и  национальность  менял,  так  ли  важно? -  и
протянул  Кате  письмо  в  незаклеенном  конверте.  Катя  запахнула  халатик
поплотнее,  зачем-то  оторвала  от конверта  край и  извлекла  письмо сбоку.
Быстро-быстро прочла  она  тот  немудрящий  десяток  фраз,  который  накатал
будущий  император  на  вырванном из  тетради  листке  круглым своим,  почти
школьным почерком. Косяками  они  ходят, что ли, дезинфекторы эти?  Давешний
запомнился  ей  очень хорошо, Митька  тогда тоже  выл, но  нынешний  годился
прежнему в отцы, сходства во внешности она по близорукости не усмотрела.
     - Так как же мучного жучка?.. - спросил дед, берясь за чемоданчик.
     - Откуда у вас это письмо?
     - От супруга вашего, от Павла  Федоровича, между делом занести  просил.
Там и еще что-то передавал он для вас, не упомню только, захватил ли...
     - Так, может, проверите?
     -   Да  что  проверять-то...  Уж  если  говорить  хотите,  то  хоть  на
кухоньку-то проводите, года  мои не те встояка такие  беседы позволять  себе
вести...
     Катя, охваченная нестерпимой тревогой, провела старичка-дезинфектора на
свою  чисто прибранную  кухню. Странное она  только  что  получила письмо от
мужа, донельзя странное, не понравилось  оно ей  и даже  обидело. Павел взял
какой-то начальственный  тон,  будто  барин  какой,  дворянин  тоже нашелся.
Сперва писал, что пусть,  мол, Катя не беспокоится.  Не  побеспокоишься тут!
Потом писал,  как он ее любит. Видать по всему! И поэтому пусть поверит, что
надо сделать  все,  как он  велит. Писал бы уж  -  приказывает!  Повелевает!
Уложить,  мол,  все  необходимое  и  на  полгода   уехать  к  самым  дальним
родственникам на Алтае - если на  Телецкое не  хочется ехать,  то  можно и к
Веточке в Славгород, но там он за нее спокоен не будет, лучше все-таки найти
или тетку Марту,  или  тетку Марию, или тетку Гизеллу, ту,  помнишь, которая
масло  делает. Откуда  он  их всех только вспомнил! Работать она, мол, пусть
работает, преподаватели везде нужны, но лучше пусть не  работает, нет больше
у  Романовых  такой  необходимости,  столько  за  гравированный  рис  решило
заплатить министерство, что за  всю жизнь не истратить, аванс выдали и он ей
часть  посылает, остальное сам привезет. Он, мол,  сам  в Горноалтайск,  или
куда она решит, за ней приедет. Враль проклятый!
     Страшное  подозрение   шевельнулось   в  душе  Кати:  муж  сбежал.  Она
догадывалась,  что  какой-то  роман когда-то у Павла был, и какая-то женщина
могла бы  на  ее законного мужа предъявить кое-какие права; она  даже знала,
как  зовут эту женщину  - Аля. Алевтина?  Алена? Неужто муж  просто решил от
нее, от Кати, откупиться? Да  и деньги-то где?  Позабыв про то, что  в кухне
чужой человек сидит, и про то, что  Митька  уже воем изошел  и кашляет, Катя
рванулась в кабинет мужа, рывком открыла письменный стол, копнула в бумажках
и сразу успокоилась.  Сберегательная книжка с отцовскими наследными была  на
месте, с нее  Павел  не снял  ни копейки,  -  знать бы  Кате, сколько усилий
стоило Джеймсу уломать Павла не снимать этих денег, не прятать, не увозить с
собой, попросту бросить их. Значит,  не  сбежал. Неужто и правда рис нынче в
такой  цене?  Знала бы,  не кормила  бы Митьку в тот раз,  за который  Павел
обиделся.  Надо, пожалуй, и еще рису запасти.  Вон  какие  чудеса.  Да,  где
деньги?
     Вот только  на  Алтай  ехать не  хотелось. Катя  вернулась  в  кухню  и
увидела, что старичек-дезинфектор  тихо дремлет, выложив  на кухонный столик
перед собой невероятно толстую  пачку  мятых рублей  и трешек, еще несколько
пятерок лежит в стороне и одна десятка.
     - Это вам, - уютно сказал старичок. - Меня Павел Федорович и помочь вам
уехать  уполномочил, у меня знакомство  на вокзале  есть,  я  там  тараканов
морил. Только чтоб вы сами решили, куда поедете, чтобы  свободная ваша воля,
значит, была.
     Катя  машинально сгребла  деньги,  заметив  грустный  взгляд  старичка,
поколебалась  и  протянула  ему  сиротливую  десятку,  как  двадцать  копеек
почтальону за  телеграмму  давала.  Старичок  кивнул и быстро взял:  Рампаль
всегда и во всем был экономен.
     - Так вам билет взять?
     - Вот еще, не поеду я  никуда... - начала было Катя и вдруг осеклась. -
Не волнуйтесь, я сама возьму, вещи вот на вокзал только...
     - Да я помогу вам, вы не глядите, что я старенький такой. Я еще охо-хо!
     -  Вижу, что хо-хо. А  в  школе  меня  кто  отпустит, это он отчего  не
подумал?
     - Ох, простите,  запамятовал, старость все-таки!.. - дезинфектор выудил
из ветхого  пальтишка  бланк  заверенной телеграммы,  с какой-то совершенной
чепухой из Кировограда, - но выглядела телеграмма очень солидно  и подлинно.
Катя  вспомнила,  что и  самого  Павла отпустили  по такому же,  - да и кому
сейчас французский  преподавать, старшие классы  на  картошке! - Зовут меня,
кстати, Петром Герасимовичем.
     - Может, чайку согреть? Или еще чего-нибудь, у нас осталось...
     -  Благодарю вас,  еще  чего  -  ни в коем случае,  вредно мне, возраст
проклятый. Я ведь только с виду, понимаете  ли, охо-хо, а на самом деле годы
проклятые...
     - А Павла вы откуда знаете?
     -  А я и не знал раньше, познакомился только вот. Я  Федора Михайловича
знал, по фронту мы с ним дружили, а теперь вот встретился... с могилкою... -
на глазах старичка выступили неподдельные слезы.
     Поговорили  еще. Катя  все более успокаивалась, не нравилось только то,
что поручение передать письмо и деньги Павел дал дезинфектору:  вдруг  узнал
об  обстоятельствах,   при  которых  приходил  прежний.  На  всякий   случай
рассердилась  на  Романа  Денисовича. Заодно  и  на  Павла. Разом захотелось
уехать.
     - Вы вот что, Екатерина Власьевна, - сказал ей гость на прощание.  - Вы
поживите там себе, Паша-то  как освободится, так вас сразу  отыщет. Ему ведь
каждую рисинку отдельно сдать надо, много времени потребуется.
     - Да как он меня отыщет, если знать не будет, где я?
     - Будет, будет,  непременно  будет  знать, не  волнуйтесь.  А в трудную
очень минуту, если у вас такая случится, помните, Екатерина Власьевна, нет у
человека  лучшего друга, чем  стакан этой самой,  которую я  по возрасту  не
потребляю, к  сожалению.  Если очень  трудно станет,  вы его,  этот  стакан,
примите. И очень скоро полегчает.
     Пропустив  последний  совет  старичка мимо  ушей,  Катя села  вечером в
барнаульский поезд. Одной Романовой в делах Рампаля стало пока что меньше.
     И  вот теперь Жан-Морис  Рампаль  выполз из-под груды тряпья, под  коей
ночевал. Холод досаждал  ему нестерпимо.  Согреться водкой или  любым другим
спиртным было при этом категорически невозможно, он пребывал в образе старца
Федора  Кузьмича, любая,  даже совершенно лечебная доза спиртного возвратила
бы  ему истинный облик,  который если и  не был так опасен, как беломедвежья
шкура,  то все же таил в себе шанс на неприятности - а ну как  опознают  как
раз те, кому не надо. Танькина квартира, хотя и не виделась ему  в кошмарных
снах о разжаловании за публичную телепортацию, как Джеймсу, а даже напротив,
вспоминалась не без некоторой приятности, тем не менее  делала его подлинный
облик небезопасным. Кто его знает, что за тип тогда вломился?
     Ответ на этот вопрос Рампаль получил, когда перевернул личную страничку
в  бюллетене  предиктора.  Вчера от усталости он этого  не сделал. А сегодня
перевернул -  и даже  согрелся. Кровь заструилась  по его  старческим  жилам
бурно, как у  красной девицы, и прилила к лицу. Такого срама не было с ним с
тех самых пор, когда во  Вьетнаме, собираясь явиться вьетконговцам в  образе
дедушки  Хо,  он  по  ошибке  съел  воробьиное  гнездо  вместо ласточкиного,
превратился  в  котел   с  вареным  рисом,  едва  не  был  сожран  голодными
партизанами,  спасибо,  бомбежка  началась,  с   каким  трудом  после  этого
Бустаманте удалось его расколдовать, какой был позор! Теперь же оказывалось,
что все эти  милые люди, с которыми он  выпивал, закусывал и еще  чем-то там
занимался  в доме на Большой Молчановке, были капитанами и лейтенантами КГБ!
Чутьем слышал  тогда Рампаль, что идет по следам Джеймса, но где же было его
чутье  на  КГБ?  Рампаль  вспомнил, что никак  не  мог  тогда  избавиться от
атавистических реакций, видать, больше принюхивался к  Таньке-женщине, чем к
Таньке-лейтенанту! Рампаль поклялся, что еще  покажет ей лебедя! Целое озеро
лебедей! Хотя она-то чем виновата, это  ее работа, а ты сам виноват, - ругал
себя Рампаль, кипятя чай на Джеймсовой  плитке, не грузинский второго сорта,
как Джеймс  по бедности,  а хороший краснодарский из  Москвы,  но залить  ли
сраму глаза даже самым лучшим чаем? Рампаль снял  с плитки чайник и поставил
вариться  пельмени:  сейчас  он   питался  только  ими:   с  одной  стороны,
способствует  поддержанию  удобного  и благообразного старческого облика,  с
другой -  очень  экономно  и  на  вкус  после  будильников,  морских ежей  и
гранитогнейсов совсем приемлемо.
     Покуда  варились  пельмени, Рампаль  достал  огрызок карандаша  и  стал
расшифровывать последнюю строку послания предиктора:
     "И  немедля вкусить от семени льна,  от медвежьего уха, от дубовой коры
совокупно с тремя граммами серебра".
     Длинные  ряды выводов из пресловутой формулы с трудом выкарябывались на
мятой бумаге, пальцы,  старческие все-таки, гнулись плохо.  Когда же Рампаль
получил  конечный  вывод, карандаш вовсе  выпал из них,  и  на  какой-то миг
капитан  даже  сомлел.  Ему  предписывалось  именно  то,  чего  он с  самого
свитезянского  утра  боялся  больше   всего  на  свете.  Ему  предписывалось
превратиться в женщину! Вообще - как можно было его  после столь длительного
брижитбардового состояния посылать сразу на такое ответственное  дело! Хотя,
вспомнил Рампаль,  мыслей о  поросятках приказано избегать, так что, значит,
новый опорос, тьфу, прости Господи, роды то есть, в женском  облике  ему уже
не грозили. Отпоросился, значит. Начальству, к несчастью, виднее.  Виднее же
всех - ван Леннепу, хотя имел Рампаль малое подозрение, что далеко не всегда
видит предиктор будущее  на  самом деле, что иной раз он плетет что  на язык
придет, пользуется тем, что, раз уж все живут,  руководствуясь исключительно
его  предсказаниями, все  равно все исполнится  в точности.  От расстройства
Рампаль  даже  забыл  высчитать  -  что  там  за  пентаэдры  такие в  письме
предиктора. Все-таки ван  Леннеп  удостоил  его личного гороскопа,  одно  из
важнейших заданий он уже выполнил, даже два: Джеймсу передал все необходимое
и Екатерину Романову из города-таки выпер. Рампаль вздохнул, снял пельмени с
плитки и стал  их есть  прямо из  кастрюльки. Съел,  слегка обжигаясь, потом
аккуратно,  стараясь  не облиться,  выпил жидкость,  даром что  пельмени  из
свердловского магазина, выливать бульон от них было жалко.
     Три грамма  серебра  у  Рампаля  нашлись, конечно: как всякий  кадровый
оборотень, он  имел в запасе на случай необходимости самоубийства серебряную
пулю в  девять граммов,  - значит, только  распилить ее на  три части и одну
съесть.    Рампаль    вспомнил    глубоко    неприятного    ему   немолодого
оборотня-вервольфа,  по  имени Ванделин  фон  Вермельскирхен,  который носил
таковую  пулю на  шнурочке и многозначительно  начинал  ею поигрывать, когда
получал  неприятное задание. Но где  взять  семена  льна, уши медведя,  кору
дуба? Ответ, как выяснилось, имелся тоже в письме предиктора:
     "Не имея, обрящешь: снизойди до целительных лавок".
     Стало быть, все это продавалось в советских аптеках. Странными, однако,
они  тут  вещами  лечатся.  Все,  что  ли,  только  и  ждут  случая  в  бабу
превратиться? Хотя да,  здесь же нет слаще  жизни,  чем  у матерей-одиночек,
понятно... Рампаль  вздохнул, нарядился в  свою зимнюю ветошь и  поплелся по
аптекам в поисках прописанных лекарств.
     Только в  обеденный  перерыв, обойдя к этому времени не менее  двадцати
аптек,  собрал Жан-Морис  Рампаль  все  ингредиенты. Для обретения  наиболее
дефицитного компонента,  льняного семени, даже пришлось наваждение делать, в
ревизора превращаться. Еще  пока недостачу нашел  -  час потерял,  а  уж как
поить стали, так и вовсе нехорошо вышло, насилу отвертелся больной печенью и
еще чем-то, насилу деньгами принять согласился,  и семенем льняным, конечно.
Когда  же  выбрался из той  проклятой аптеки, обнаружил,  что так и держит в
руке стакан, граненый причем, водки полный. Рампаль зашел в ближайший двор и
спрятался за  помойкой, съел  припасенный пельмень, снова стал кем надо - ни
дать ни взять  старикан-алкоголик  за  спрятанным стаканом  пришел,  таковой
налицо к тому же. Похолодало, потемнело, и понял Рампаль, что водку выливать
ни в коем случае нельзя. Раньше семи сегодня к Софье лучше было не соваться,
по имеющимся сведениям, Виктор Глущенко мог оказаться дома, после семи  же у
него было  предпраздничное собрание, так что три часа оставалось  свободных.
Их полагалось  использовать с толком.  Рампаль аккуратно поставил  стакан  в
карман, и, придерживая, чтоб  не расплескать, направился  во двор к Соломону
Керзону, где старики играли в домино и дворник мел последние листья.
     Впрочем, о  Соломоне  у Рампаля  представление было довольно смутное, к
нему этот персонаж отношения не имел, ибо на престол претендовать не мог. Во
дворе Керзона интересовала Рампаля только изредка проходящая к дяде Софья, а
более того - известный  китайский разведчик  Хуан Цзыю,  о способах, целях и
средствах  работы  которого  давно  знали  в  ЦРУ  и по  первому же  запросу
предоставили информацию институту Форбса. Других серьезных китайских шпионов
в  Свердловске  не  было, поэтому  приходилось  ожидать  действий со стороны
имеющегося, - странно было бы надеяться,  что Китай  будет бездействовать  в
деле  реставрации Романовых.  Хотя Форбс и не верил  ни в какой Китай, кроме
древнего,  но  пожал  плечами  и приказал  Рампалю всемерно дезинформировать
Хуана.
     Старец  шел  прихрамывая и по  сложившейся уже  привычке глядя  в  лица
встречных. Прошел квартал, другой, все так  же бережно придерживая в кармане
полный стакан, - возле магазина извивалась очередь, нетрезвый рабочий уцепил
старца за локоток и доверительно зашептал: "Отец, давай с тобой на двоих", -
Рампаль  с  трудом вырвался, слегка  плеснув внутри кармана - и окаменел.  В
очереди за тем  же  самым напитком стоял - пронеси, Господи!  -  его  старый
знакомый,   капитан  Михаил   Синельский,  явно   прибывший   в   Свердловск
опохмеляться.  "Все, что ли, в  Москве выпил?" - подумалось  оборотню. Ясно,
что  капитан   оказался  тут  неслучайно  и   нейтрализовать  его  следовало
внимательно.  Правда,  бюллетень ван Леннепа  ничего такого не  обещал,  но,
возможно, Мише и Рампалю уже не суждено было вступать в контакт; ясное дело,
Синельский никогда не узнал бы в ветхом старикане своего бойкого и  широкого
в  кости  московского собутыльника. Рампаль понял,  что может выполнить  два
задания одним махом, и пошел к доминошникам.
     Игра в этот  день  во дворе  Соломонова дома была уже в полном разгаре,
новому  игроку,  если  только  он  не  приносил  "кости"  с  собой,  светила
перспектива ждать своей очереди и два часа,  и  три. Но в кармане  у Рампаля
было мощное оружие,  к  тому же  раза два он  здесь  уже  ошивался,  к людям
приглядывался,  кое-кого знал по именам.  Выбрав  удобный  момент,  старичок
подошел к  другому старичку, кривоватому  и  вечно  дергающему веком  Борису
Борисовичу, и доверительно прошептал на ухо:
     - Пусти поиграть-то, милай. Стакан поставлю.
     - С собой он у тебя, что ли...- начал Борис Борисович, но осекся, повел
носом,  быстро нагнулся, принял под столом из рук  Рампаля полный  стакан, а
дальше произошло нечто, непонятное даже оборотню, - Борис Борисович не донес
стакана  до  рта, а содержимое его  исчезло, и лужи на земле не образовалось
никакой. Рампаль поглядел на старика с недоверием.
     -  То-то, голова. Мы уж  год  прямо  желудком.  Оперированные  мы.  Ну,
садись, голова, играй, раз делать не хрена, я пошел на боковую...
     Старичок Петр  Герасимович не стал спорить, перехватил кучку "костей" и
сел на место. В партнеры к тому самому полоумному Степану, без которого, как
он знал, никакой карамболь китайской разведке не подкинешь.
     Петр  Герасимович  забавно тряс старорежимными  бакенбардами,  давая на
стол,  как  ему казалось,  "сильную  кость", но зарубая при этом  ход своему
партнеру. Старик оказался разговорчивым, еще недавно  он жил в Москве, а вот
теперь переехал в поселок  Шарташ к сыну, а сын весь день  на работе,  вот и
скучно  ему,  вот  и  решил  он с  хорошими  людьми  время провести.  Старик
проигрывал нещадно, но  партнер,  которого  он  гробил  с  каждым  ходом, не
сердился, скорее откровенно  ликовал, ловя  каждое слово этого ветхого деда,
свежего  человека.  Дед повествовал  об интимной жизни  московских эстрадных
блях, главным образом Аллы  Пугачевой и Людмилы  Зыкиной, - насчет последней
кто-то  заикнулся, что она,  мол,  уже  в летах, но его осадили - зато у нее
талия в порядке, а ты сам что ли  мальчик маленький, так закрой уши, - и еще
о каком-то  московском  капитане  КГБ,  бывшем  своем соседе  по имени Миша,
который, хотя и наследник российского  престола, о чем почему-то докладывает
каждому встречному-поперечному,  но все  равно выше капитана пойти не может;
Степан ликовал  и губами шевелил, чтобы лучше запомнить все то, что  сегодня
же,  сейчас  же,   как  только  дедусь  выговорится,  нужно  будет  отписать
маньчжурскому   императору.   Ведь  за  эти  сведения  ему  наверняка  дадут
какой-нибудь  самый  главный  орден!  А  дедусь все  плел  и плел про соседа
своего, про капитана Мишу, который сейчас, оказывается, даже  в Свердловске,
он  родной внук Ивана Грозного,  законный  причем, главнее  всех  Романовых.
Иван, грозный от злости, значит, синел - вот и фамилию внуку дал Синельский.
Дворник скреб  метлой давно уже  чистый асфальт  и предчувствовал, что скоро
надо будет бежать  в  свое не совсем жилое  помещение, где ночью  неизменная
Люся  как  раз доложила  ему,  что  придется  примириться, аборт  делать уже
поздно,  будет  у них третий ребенок.  Хуан  принял  сообщение  как должное,
ребенок так ребенок, обещал,  что как только родится - начнет выдавать ей на
десятку  больше,  а ведь и  так уже две давал, кто,  кроме китайца, смог  бы
прожить  на то, что после такой жертвы оставалось от  дворницкого жалованья?
Но  вот  доминошники  стали  редеть,  совсем  стемнело,  дряхлый  дед  пошел
восвояси, нырнул в парадное Степан, а следом и дворник ушел.
     Софья шла с почты,  на ходу читая  только что полученное письмо. Сердце
бешено  стучало  где-то  в  горле, встречные  шарахались  от  нее, настолько
багровым было ее  лицо в  эти  минуты. Около  пяти  вечера  вынула  Софья из
почтового ящика извещение  на заказное  письмо из Англии, сперва не  поняла,
что это такое, а  потом  уж и  не  помнила, как до почты добежала, закорючку
вместо  подписи  поставила,  длинный  заграничный конверт получила  и  пошла
домой.  На  исписанный  чернилами  лист   садились  снежинки,  отчего  буквы
расплывались тут же,  но терпеть до  дому не  было силы, Софья читала письмо
уже  в третий раз, такого волнения не  испытывала она даже при чтении  писем
старца Федора Кузьмича.
     "Моя  дорогая, -  начиналось письмо,  словно  они уже Бог весть сколько
были  знакомы,  -   я   бесконечно  рада   твоему  письму,  твоему  женскому
человеческому  живому родственному  голосу.  Также печалюсь о кончине  моего
брата.  Неотложные  дела, святое  дело  независимости  всех женщин  мира, не
позволяют мне теперь отлучиться из  Лондона, ибо грядущее царство  всемирной
обоюдной женской любви близится, и  встретить его я должна, как,  надеюсь, и
ты, на передовой позиции борьбы с тиранией мужчин..."
     Письмо   было  длинное,  задушевное,  пламенное  и  непонятное,  оттого
пришлось его читать четвертый и  пятый раз. Насчет  борьбы с тиранией мужчин
Софья  была с  теткой  согласна  на все сто,  она как раз накануне  отлупила
Виктора за плохо вымытую посуду, - с того памятного дня, когда  ей открылась
тайна   собственного   происхождения,   Софья  домашними  делами  заниматься
перестала, переложила их на Виктора, и он принял их, и  готовил, и стирал, а
только  бы пикнул, - и спать  отправила в  коридор на  раскладушку,  даже на
диван  в  гостиной лечь  не позволила.  И после  такого недвусмысленного  со
стороны тетки  приглашения  на борьбу  с мужчинами  собиралась  врезать  ему
сегодня еще и  раз и два,  уж какой-никакой повод всегда найдется, а то и не
надо, за  плюгавость,  например, вложить  можно. Неприятны  были для Софьи в
письме тетки множественные цитаты из  Ленина и  Маркса, особенно повторенная
дважды  насчет того, что, мол, кухарка должна  государством управлять. Тетка
упоминала  также Лхассу, - Софья  с трудом вспомнила,  что  это такое, а еще
меньше  поняла  Софья  оборот  "обоюдоженская  любовь",  заподозрила  что-то
нехорошее, но потом подозрения откинула. Главное же ясно читалось  в письме,
расплывшемся грязно-синим  по  грязно-голубому,  тетка писала ей, что  будет
счастлива видеть племянницу в Лондоне, во главе женщин России, в последнем и
решительном бою с плутократией мужчин, - иначе говоря, приветствовала ее как
наследницу русского престола!
     Софья, наконец,  спрятала  письмо и  обнаружила,  что  стоит  у  своего
подъезда. Поднялась, открыла дверь и поняла, что в ее пустой квартире кто-то
есть. Ухватила первое попавшееся в руку и, не раздеваясь, прошла в гостиную.
Так, в пальто  и  с  веником  в руке, и вошла  туда, где, выделяясь  волевым
профилем  на  фоне   освещенного  с   улицы   окна,  ждала   ее   высокая  и
представительная женщина.  Проклятый  Виктор,  без  сомнения,  привел  в  ее
отсутствие какую-то шлюху. Ну я тя  щас!  Хотя, впрочем, все-таки, значит, с
мужиком живу, а не с полным дерьмом, гляди-ка, блядей  все-таки водит, может
чего-то, значит.  Женщина у окна повернулась, Софья  рывком включила свет. У
окна стояла она  сама, Софья  Романова.  И  смотрела на нее, Софью Романову,
прямым и жестким, обычным своим взором. И выжидала  - какое впечатление  она
сама на себя произведет.
     Впечатление получилось неожиданно слабое. Софья, не раздеваясь, присела
в  кресло, откинула  с головы капюшон  с  начинающим  таять снегом, положила
веник на колени, провела рукой по волосам, произнесла:
     - Я уж испугалась...
     Софья-два  (точней, понятно, Рампаль) удивилась,  но  виду  не  подала.
Стараясь  повторять  движения  оригинала,  она   села  в   другое  кресло  и
произнесла:
     - Странно было  бы  не испугаться...  Муж  на  работе, он нам мешать не
будет...
     - Да что муж, барахло муж-то...
     - Что же ты меня не спрашиваешь, кто я такая?
     - А кто ты такая? А и так  видать,- Софья ты, Романова.  Я, стало быть.
Чего  вылупилась? Меня... себя не видела? Сама  с  собой решила  поговорить?
Пообщаться захотелось?
     - Постарайся сосредоточиться и  не сойти с ума. Я понимаю, потрясение -
встретить саму себя.
     - Потрясение,  на фиг... При таком-то мужике! При такой чертовой жизни,
когда дерьмо целый день  с утра до ночи возишь!  Когда  мужика ни  одного на
тысячу километров вокруг приличного нет, пьянь одна и бабники, ни понимания,
ни тонкости! А молодость я на кого убила, думаешь? Думаешь, не ревела, когда
Стася моего бросала, подонка?  Думаешь,  когда отец все что мог братцу моему
на блюдечке подносил, а мне хрен что  давал, не обидно было, думаешь? Легко,
думаешь,  в школе сносить было, что жидовкой  звали,  и  братец родной то же
самое  думал,  не  говорил,  но по  глазам-то  все  видно! Ну,  я,  в обиду,
конечно... -  словесный поток неожиданно иссяк, что-то  до  Софьи,  наконец,
дошло, и  она  впервые  взглянула  на  Софью-два с недоверием:  -  Кстати, а
вообще-то ты чего сюда заявилась?
     - Как так, -  деловито ответил Рампаль, -  я - Софья Романова, пришла к
себе домой.
     -  Иди  заливай, -  ответила Софья. -  Это  я  -  Софья. Софья  Вторая,
запомни!
     -  Добро,  -  ответил Рампаль  в тон, - годится. Ну,  а я  тогда  Софья
Третья. Чем я хуже?
     - Ну, тебе  кто  поверит. У  меня доказательства.  А у тебя что? Шиш  с
маслом у тебя. А меня кто хочешь признает. Вон, хоть дядя.
     - Идет,  - ответил Рампаль, - а меня родной сын признает.  Он,  кстати,
скоро из лагеря выйдет. Или ты мне хочешь сказать, что  он и тебя припомнит,
прослезится, коли ты его в роддоме государству сдала?
     - А ты, значит, не сдала, тоже мне целка-невредимка нашлась!
     - В общем, неважно все  это. Я пришла тебе сообщить, что  буду заявлять
претензию на русский престол.
     - Да кто ты есть такая? Самозванка ты! Я тебя  так везде и ославлю. И в
Лондоне тоже знать будут! Права-то законные - мои! Кровные! Романова я!
     Рампаль понял, что так ничего не добьется. И сменил тактику.
     - Идет, -  отозвался он,  - ославишь. Я тогда  иначе  поступлю.  Я всем
объявлю, что я, Софья Романова, не Софья никакая и не Романова, а самозванка
чистой  воды,  Сонька Глущенко, жена  директора автобазы,  пасынок  у меня в
тюряге, сын, кстати, тоже.
     Софья  испуганно заморгала. Что это за чучело огородное сюда явилось? И
впрямь ведь все испортит. Надо гнать ее в шею. А Рампаль к тому же невзначай
сделал совсем неверный ход.
     - Отреклась бы ты, Соня, - доверительно сказал он, - хоть в чью пользу.
Была  бы у тебя  красивая жизнь. Чего хочешь тогда  проси. Вот, набросала  я
тут, послушай, я зачту: "Одушевленная со всем народом мыслью, что выше всего
благо  родины  нашей, приняла я  твердое решение не претендовать  на занятие
престола всероссийского..."
     - Когда это я такое решение приняла?  - вскипела Софья,  - да я из тебя
сейчас не  знаю что  сделаю!  - Софья не  успела  понять, что же  она  хочет
сделать  из  конкурентки, вскочила из кресла  и с занесенным, словно  топор,
веником пошла на нее. Та вскочила на кресло с ногами:
     - Ты  не очень-то! Я ведь и милицию позвать могу, я в  своем доме! -  с
опозданием крикнул  Рампаль,  когда старенький  веник уже обрушился на его с
таким трудом уложенную прическу.  - Не очень-то! Я в своем доме!  Я в  своем
праве!
     -  Я тебе покажу, в  каком ты праве, -  сквозь зубы прошипела настоящая
Софья, - Я тебе покажу,  как в  царицы лезть! Я тебе покажу Софью Третью! До
смерти  не  опамятуешься!  -  доломав  веник,  Софья  не   стала  вцепляться
конкурентке в волосы, а прямо перешла к самбо, которым когда-то занималась в
школе, в кружке.
     Рампаль  не  имел  инструкций бить Софью. Поэтому  прахом шли  все  его
познания  в  дзюдо, айкидо, каратэ и кун-фу. И,  уже лежа на  полу, на обеих
лопатках,  попытался он  -  даром,  что  ли,  столько времени женщиной был -
ответить ей чисто по-женски, и, конечно,  вцепился Софье в волосы, но только
разъярил ее. Софья верхом сидела на Софье и била ее за милую душу, к тому же
в суматохе  свалился с  секретера бюст  Маяковского, который  Софья-основная
прихватила и норовила хорошенько  размахнуться полупудовой этой дубинкой,  а
попади она достаточно метко  по черепу - прости-прощай не только карьера, но
и  от  черепа ничего не  останется, пельмень  съесть  нечем  будет.  Рампаль
вырвался,  благо  силы  были все-таки равные,  и пустился  наутек,  в дверях
квартиры  с  кем-то  столкнулся,  переступил  через  опрокинутого,  исчез  в
лестничной темноте.
     -  Вот и ты,  гадина, явился!  -  грозно  объявила Софья,  с Маяковским
наперевес идя на не ко времени рано припершегося супруга.
     Сделав в считанные мгновения  из супруга  именно обещанное не знаю что,
привычно отнесла будущая  императрица  мужа в спальню и швырнула на постель.
Все-таки она разрядилась. Ишь, ублюдина, чего захотела, чтобы  я от престола
отреклась,  падла  такая, да вообще кто она есть такая! Откуда именно гостья
взялась  и  кто такая на  самом деле - этот вопрос возник  и сразу же канул:
столько уже времени размышляла Софья о своем священном праве на престол  и о
приемлемых способах свержения  советской власти,  что казалось ей,  будто ее
происхождение уж и не тайна ни для кого. Скорей она даже почувствовала после
удачной битвы свою значительность.
     Нежно разгладила Софья на письменном столе письмо тетки Александры. Да!
Конечно же, время не ждет. Конечно, права на престол пора заявлять. Но, и то
правда, в Москву надо сначала проехаться. В Ленинград тоже, осмотреться, как
все лучше сделать. Глупо  будет сперва сесть на престол, а только потом  уже
размышлять,  соболиная ей мантия  как  царице  для  походов  в  ГУМ  там,  в
"Березку", в универмаг "Москва" будет полагаться, либо горностаевая, маркая,
но, впрочем, пусть ее  пажи  несут, руки небось не отвалятся.  И портрет  на
десятках,  на  четвертных  чеканить  который, профильный, анфасный или в три
четверти?  Анфас-то у  нее все-таки  лучше. Войну тоже надо будет  небольшую
провести,  завоевать  что-нибудь,  Турцию,  к  примеру,  лучше всего,  крест
поставить на Святую Софию, ведь это ж ее, Софьи, тогда личная церковь будет,
по воскресеньям в нее на обедню летать можно! А то,  глядишь, турков и вовсе
на остров  Врангеля  всех  отселить, не  зря к  ним Врангель  в  гражданскую
смотался,  а  столицу  в Константинополь перенести. Или в Софию? Ну, это все
еще  думать надо, думать,  так сразу не решишь.  Софья  как-то остыла. Заряд
лупцевания, доставшийся ныне  сразу двоим, сильно подорвал ее нервный накал.
Но Виктору  можно бы и еще врезать. Софья вздохнула и пошла приводить себя в
порядок.
     А Рампаль, задержавшись на тесной лестничной клетке, всхлипывая, достал
из-за  пазухи,  с  омерзением прикасаясь к  своему женскому  телу, пыльный и
раздавленный  пельмень  и  по-собачьи, глотком  сожрал  его.  Только  воздух
всколыхнулся вокруг,  боль от побоев прошла, но стыд остался. Он снова сел в
лужу. Никакого отречения от Софьи Романовой добром теперь не получишь, ясное
дело.
     Рампаль  плелся  вдоль  улицы Малышева к  себе домой, в руины. Неудачей
сегодняшний день закончился закономерно, конечно, следовало заявиться к этой
безумной бабе  в каком-нибудь  жутком  виде,  двуглавым  Сталиным,  что  ли,
когтистым  осьминогом,  Змеем Горынычем,  на  худой  конец.  Человеку с ней,
видимо, вообще  не  сладить. Тут  нужен кто-то  семижильный,  таких Рампаль,
много на  веку повидавший,  не встречал. Разве  уж Форбс лично ее приструнил
бы. Жди, станет он... Но, в конце концов, ван Леннеп не зря пригрозил, что с
Софьей бой предстоит  длительный  и победа, если  только ее можно будет  так
назвать,  - во зараза!  - грядет не скоро, не скоро. Что же это нынче ему за
поручения дают? На  фиг он вообще жрал  эти самые медвежьи уши, оказавшиеся,
кстати, травой? Иди поспорь с ясновидящим...
     Рампаль  возвратился домой и вспомнил, что есть  у него еще  одно дело.
Выгреб он  из  угла  каморки,  из-под  груды  мусора,  полиэтиленовый  пакет
немалого  размера  и  к  нему деревянный  ящик.  Пакет надлежало  упаковать,
надписать адрес и  отправить  в  Москву условленному  лицу, его  передадут в
американское посольство, где  и будет  ящик  храниться до  победного  конца.
Царица Екатерина вручила на  сохранение  Рампалю  то единственное сокровище,
которое не могла увезти  на Алтай:  спаниеля Митьку. Митька выл и вырывался,
прощаясь с хозяйкой, попадая в руки оборотня, отчего из пасти падала пена, а
вой  срывался  на  тонкий  щенячий  визг.  Но  Рампаль  быстро  вкатил   ему
снотворного, а вечером в руинах ввел его в  долгосрочный анабиоз. Без собаки
Екатерина вообще ни на что не соглашалась. Как и Павел - без Кати. Так пусть
полежит пес, поспит на Новинском бульваре в Москве. Там хорошо.
     Рампаль включил  плитку  и  стал варить пельмени. Все  равно сегодня на
почту идти  было  поздно, а  Митька не убежит: он в анабиозе. И Рампаль тихо
ему завидовал.




     Одна  из наиболее значительных причин, почему  Россия  стала величайшей
державой мира - баня с паром и веником.
     П.КУРЕННОВ. РУССКИЙ НАРОДНЫЙ ЛЕЧЕБНИК

     Сношарь стоял у вделанной в частокол калитки и глядел на реку. С самого
утра в холодной,  но не замерзшей  все-таки Смородине копошились  мальчишки,
ловя раков  на  вечер, на  закуску праздничную под пиво, которое в  огромном
котле за селом, возле Верблюд-горы, совсем рядом со сношаревым домом, однако
за подлеском, так что отсюда не видать, было уже сварено, известная Настасья
со  вчерашнего  дня таковое  неусыпно  от местных  пьянчуг  сторожила: миром
варили, миром и  пить.  Хотя  ссыпчины по  традиции в  этот праздник  всегда
бывали бабьи, мужиков на них тоже допускали - однако ж не ранее своего часу.
Праздник как  праздник, жен-мироносиц, курячьи именины, холодно уж вовсе, но
мальчишки бесстрашно лезли в ледяную  воду и  время от времени тащили со дна
крупных  черных раков,  совсем почти  снулых  по осеннему времени.  Молодцы,
думал сношарь,  не  боятся  морозцу,  крепко мое  семя. Все  эти мальчишки и
впрямь были его  семени,  дети родные в  большинстве  и внуки, за  небольшим
исключением тех,  которые правнуки. С удовлетворением отметил сношарь  и то,
что у  берега ребятишки шастают-шастают, а правила знают,  в  Угрюм-лужу  ни
один  не  лезет, даже  близко к  ней не идет. Угрюм-лужей назывался изрядный
затон,  отгороженный  от собственно Смородины глинистой  косой,  прямо перед
домом  сношаря,  и использовал  его сношарь  для  потаенных  целей, -  прямо
скажем, сливал в нее жидкость некую, о которой речь ниже,  - отчего водилась
в  луже  сказочная  рыба  -  золотоперый  подлещик; слух шел,  что  рыба эта
говорящая,  а  сношарь  числил  ее  под своей  охраной  и  ловить  никому не
дозволял. Были в затоне, конечно, и раки. Однажды, сказывают, еще в то лето,
когда бабка  Ефросинья кипятком ошпарилась,  да так,  что всем селом  на нее
мочились,  вылез из затона рак, не соврать вам, ну, с гуся, вылез и полез на
Верблюд-гору. Высоко не долез,  покрутил усищами,  свистнул  и опять в затон
улез. А был, не соврать вам, с гуся хорошего.
     Дом сношарю поставили миром, скоро после войны, когда уж и вовсе на всю
деревню, бедную  тогда, других мужиков  не  имелось, по крайней мере  таких,
какие  бабами бы  в  расчет принимались.  И  хоть срубили  дом  не настоящие
плотники, а  одни  только  бабы заинтересованные, но избу поставили крепкую:
горница  шесть  метров на  семь, сени  большие,  двор  да клеть,  в которой,
правда, никакого  скота  сношарь отродясь  не держал,  не  требовалось  ему.
Баньку с амбаром срубили тоже.  Подновляли  это  все потом  уже  не  бабы, а
новонародившиеся  мужики,  которым  мамаши  по   секрету  сообщали,  что  не
Степановичи-Юрьевичи-батьковичи они на самом-то деле, а все как один Лукичи.
Не так давно и веранду к дому пристроили, чтобы мог Пантелеич чаи распивать,
созерцаючи Смородину,  то самое  место, где  когда-то мост калиновый  стоял,
заливные засмородинские  луга и  синюю  полосу  бескрайнего  леса дальше, до
самого  горизонта,  до  тех  краев,  где  Брянщина  становится  чуть  ли  не
Киевщиной.  Однако  же дневного света  сношарь не  любил,  на  веранде разве
два-три раза  за все лето чай кушал, да и  то поздно  вечером, если уж очень
упаривался за  трудовой день,  в  четыре-пять часов  начинавшийся. До  такой
степени свет дневной ему докучал, что даже в избе попросил он, когда избу-то
ладили,  окна срубить вдвое меньше против обычного, к тому же высоко, где-то
под  самой крышей,  прежде соломенной,  а  теперь  давно уже крытой  хорошим
кровельным  железом. Так  и стояла  его  изба  не с  окнами  -  с  какими-то
слуховыми окошками. Свету сношарю при его-то ремесле требовалось немного.
     От избы сношаря до водокачки, иначе говоря, до бывшей церкви  Параскевы
Пятницы, по прямой, ежели оврагом, было метров восемьсот, и, хотя дорога эта
была страсть какая колдобистая, виднелась на дне оврага узкая тропиночка, не
зарастала никогда.  Ежели  идти  хорошей тропкой, замечательно  утоптанной и
зимой и  летом, то  вдвое дальше. Можно  было к  сношарю дойти и берегом, но
тогда из-за того, что вокруг  Верблюд-горы идти приходилось и другие буераки
огибать, получалось  и вовсе километра два с половиной, тропка там была чуть
видная, совсем неудобная это была  дорога,  ею  бабы  разве  что по первости
ходили, чтобы  подольше  идти, боязно все-таки. Боялись  же зря: ласков  был
сношарь с бабами беспредельно, хотя, казалось, и не отличал одну от  другой,
с  безразличием глядя старыми, но все еще ярко-голубыми глазами на очередную
Настасью: на имена  память у  него  была плохая, а  скорей всего не хотел он
мозги лишними вещами загружать. А уж коль  баба очень ему по нраву придется,
да  ткнет  он  ее в  пупок толстым мизинцем да  прибормотнет: "Ух ты, пупыня
какая!"  -  тут  и вовсе баба млеет  и бегать к нему  начинает исключительно
через овраг, чтоб скорей.
     Собственно,  были  у  сношаря  и имя, и  фамилия,  и  год  рождения,  и
приусадебное  хозяйство с  каким-то количеством  приусадебных  же  соток,  и
пенсия от  государства, отчего-то  по  инвалидности,  - от какой-такой хвори
инвалидность он  эту поимел, оставалось загадкой; цыганский  дурачок Соколя,
которого, как  поговаривали, сношарь сглазил, бекая и мекая, что-то  пытался
объяснить, мол, на гражданском фронте  оторвали беляки сношарю кусок чего-то
там, но это никому не заметно было. Кроме избы и приусадебных соток, имел он
еще курицу, любимейшую Настасью Кокотовну, жившую в  горнице и сроду яиц  не
клавшую.  Со  двора сношарь в последние пятьдесят  лет почти не ходил, любил
работу свою; что  женат почти никогда не  бывал,  то всем понятно, а вот что
почти,  а  не вовсе, то секрет  большой и  непонятный, - бабам, впрочем, все
равно  было,  что  почти,  что не  почти,  а больше никто не  интересовался.
Появился  он в  селе так давно, до коллективизации еще,  до  того, как  попа
кулачили,  непротивленца,  что  никто  уж деревню  без  сношаря и не помнил,
древностью он равнялся  чуть ли не сгоревшему в  последнюю  войну Калиновому
мосту, над которым,  говорят,  тот самый Соловей-то  разбойник и  сидел,  не
иначе как сверстники они со сношарем были, а то  и родственники. Одна только
бабка   Феврония  Кузьминична,  в  просторечии   Хивря,  может  быть,  могла
повспоминать молодые годы, когда сношарь еще только-только в силу входил, но
у  нее допытываться было бесполезно:  баба  она была еще  крепкая и об  Луке
Пантелеевиче имела воспоминания за всю свою долгую жизнь самые отменные.
     Была  у  сношаря,  можно  сказать,  и гражданская  профессия,  трудовых
подвигов за  ним  числилось  видимо-невидимо,  но документов к этим подвигам
никто из заинтересованных лиц не оформлял, - сам сношарь, то есть, и вся его
бесконечная  бабья клиентура,  - последняя считала, что лучше всего  хранить
одни воспоминания. Лишь  когда кормильцы семей в Нижнеблагодатском, да  и во
многих  соседних  селах,  подходя  к  рубежу  тридцати  пяти  -  сорока  лет
обнаруживали,  что  темя  их  голо,  да  и  на  лбу  фланги  редеют, тут-то,
поглаживая свежую  лысину,  и задумывался  каждый  - а не есть ли она  самый
веский  и  неоспоримый документ плодотворной и неутомимой деятельности  Луки
Пантелеевича, сношаря нашего, след, можно  сказать, тех тяжких времен, когда
сношарь  на своем, то есть на  своих,  извините,  плечах, поднял  деревню из
военных руин, восстановил, можно сказать, повыбитое войной население края, -
о документе каковом лучше, конечно, помалкивать, - не  его ли могучей  силе,
полученной по  наследству, обязаны они  полным двором ребятишек собственного
производства? Впрочем, кто его  знает,  а не сам  ли Пантелеич себе и внуков
мастерил? Одни бабы о том знают, а у них не  спросишь. Иные мужики, конечно,
роптали втихаря, но как его, хрена старого,  тронешь, если  он тебе, скажем,
отец  родной? А  то и  детям твоим отец родной? А ежели очень покопаться, то
ведь даже такое  можно выяснить, что он, Господи прости, и бате твоему  тоже
отец родной! Да и не убывало от баб  деревенских от  того, что к сношарю все
они ходили  по  записи предварительной,  со  сложными  взаимными  расчетами,
ведущимися на куриные яйца.  Скорей  даже  наоборот  - посетив сношаря, бабы
особенно  бывали  склонны  идти  навстречу  интересам  мужей,   видя  в  них
продолжателей, что ли, благородного сношарева дела.
     А брал сношарь с баб натурой, денег  не признавал вовсе, не видел в них
пользы.  За  час трудов брал он с  клиентки пять дюжин  яиц. В куриное  яйцо
ценил сношарь минуту своих трудов. В девять копеек,  если по госцене. Бывали
наценки разные, диетические, за утреннее время, скажем, за погоду нехорошую,
особо же за встревание сверх обычного восьмичасового рабочего дня. Один день
в неделю, считалось, баня  у него.  Баб в  этот день, в воскресенье то есть,
сношарь к себе не допускал, разве уж вовсе неотложное у кого хотение,  плати
тогда за  минуту  два  яйца. Но  не любил  сношарь ни в чем горячку  пороть,
напротив,  чрезвычайно  любил порядок, как  немец  какой. На  что ему, хрычу
старому, две с половиной, считай, тысячи яиц в неделю требовались,  ежели не
продавал он их никогда - о том, конечно, только самые доверенные бабы в селе
знали, к  особенному  делу сношарем приставленные: рано-рано по воскресеньям
приходили они,  садились у сношаря в баньке  и, не  торопясь, отирая белок о
холщовый  фартук, наполняли желтками  большую  десятиведерную  лохань. В ней
сношарь ванну желтковую принимал, по два часа сидел, а потом парился. Желтки
же после той бани выливались  в Угрюм-лужу. Говорили бабы, что вся сношарева
замечательная мужская сила - с тех желтков. Но другие мужики  не  пробовали.
Больно дорого.
     Не  работал сношарь  и по  советским праздникам - седьмое  там, первое,
восьмое. В эти дни он  наглухо  запирался ("Замумрился!" - горестно говорили
бабы), и достучаться  к нему не было никакой возможности. Хоть пять  яиц ему
за минуту предлагай  - не отворит. Хоть все яйца, какие на птицеферме  есть.
Впрочем, сколько бы яиц у сношаря на его банно-оздоровительные дела ни ушло,
в  колхозе их  оттого  не  убавилось  бы. Уж  чего-чего,  а  яиц  в  богатом
птицеводческом хозяйстве,  даром,  что в глушище такой, было  предостаточно.
Даже когда в пятьдесят девятом году название колхоза менять велели, - к тому
же  "Сталинских путей" в  Старогрешенском  районе оказалось и  без  того еще
четыре, -  стал колхоз именоваться  Краснояичным.  Продавал колхоз эти самые
яйца государству миллионами,  чего уж тут мелочиться, -  да  к тому же  яйца
сношарю  шли  не  с  фермы,  а  с  частных  хозяйств. Так, по  крайней мере,
считалось.  Главное  же было то, что весьма незаметно  уменьшая  число яиц в
колхозе, увеличивал  сношарь тем  временем весьма заметно число колхозников.
Если  кто  под  совершеннолетие и  драпанет в техникум какой,  на  его место
сношарь мигом двоих сработает.
     Никто сношаря не трогал. То есть, конечно же, тронуть пытались, но  уже
очень давно,  лет тому пятьдесят  назад или сорок. Караулили  по подозрению,
ловили с поличным,  писали доносы, привозили управу на  лысую его головушку.
Может,  конечно, и  поставили  по  темному делу  фонарь-другой  под  очи его
бесстыжие, но что именно  теми фонарями высветилось - один только  сношарь и
видел.  Милиция  деревенская,  человек  тихий  и  пришлый,  старшина  Леонид
Иванович, являлся к сношарю раз в год и никогда  обиженным  не уходил, как и
другие  редкие гости мужского  пола, на которых вообще-то у сношаря глаз был
дурной, но уж  коли заходил такой  гость, то поил  его сношарь личной своей,
фирменной черешневой наливкой, потому что росло  у него во дворе пять корней
черешни,  других  плодовых  деревьев не  было,  и еще  сверх того носили ему
черешню со старых деревьев, не  до конца еще одичавших  в бывшем парке графа
Свиблова, что между больницей и ветпунктом. Даже и на дорогу наливал сношарь
гостю  четвертинку.  Действовала черешневая на мужские организмы однозначно,
вызывала  интерес к женскому полу то есть, а женский пол, естественно, после
того интереса искал утешения опять же у сношаря.
     Праздники  же древние,  народные, сношарь  чрезвычайно  уважал,  хотя и
участвовал в них только сторонкой. Сегодняшний, последний  праздник осеннего
времени, именины курячьи, жен-мироносиц да Козьмы-Демьяна, был как  бы вовсе
уж свой, домашний,  яичный: в такой день на каждом столе стоит курица битая,
пирог-курник, а вечером за селом все пьют миром сваренное пиво, заедая миром
собранной яичницей.  Пиво,  впрочем,  не пиво,  а  полпиво скорей,  светлое;
сношарь же любил темное, черное, сладкое даже, и варил себе такое сам, когда
редкий свободный денек выдавался.
     Он все стоял у калитки, медленно  поковыривал в носу и  в  избу не шел.
Словно ждал кого-то. Вряд ли очередную Настасью: не  время им еще, они нынче
даже  не в  четыре,  как обычно, а  вовсе вечером,  после  братчины-ссыпчины
потянутся,  зайдут  во  двор  почтительно,  пива  ведерко  принесут,  курник
большой, потом наскворчат яичницу на всех; потом, опять же,  в сени  выйдут,
чтобы по одной к нему в горницу заходить, без обиды чтобы, какая за  сколько
заплатила.  Ну,  к утру, глядишь, и ему уже спать можно  будет. Выйдет он на
веранду, отопьет из чашки пивца, съест рака  отборного, на звезды глянет: по
всему, зима скоро. И раки в этом году последние уже, снулые. Доковырявши обе
ноздри, кинул сношарь взгляд в засмородинские дали и уж совсем собрался было
в  избу, дедовский пасьянс "Могила  Наполеона" раскладывать, как увидел, что
от  глинистого берега,  по  девичьей тропке, поднимаются к нему двое мужиков
городского вида.  Ничего хорошего от таких гостей сношарь  не ждал. Но и  не
боялся  тоже  никого,  ясное  дело. А  вот прямо  за спинами мужиков, совсем
независимо  от них, двигалась в том же направлении еще одна фигура, женская,
небольшая, закутанная в  платок.  Дело  было в том,  что  из тысячи баб одна
вдруг  внезапно, без всякого на то повода, вызывала у сношаря отвращение. Об
этом немедленно  прознавали в  деревне,  жизнь такой  бабы  была считай  что
кончена, иначе как грязнухой никто ее больше не звал, даже мужики; выход для
такой бабы  был один -  все-таки  переубедить сношаря, все-таки добиться его
расположения.  Случалось  это, впрочем, за последние полвека  со сношарем не
чаще, чем раз в десять  лет. И  вот эта-то Настасья, полгода как зачисленная
сельской молвой в грязнухи, поспешала сейчас к дому сношаря, собираясь опять
валяться в  ногах и  подкупать  его неизвестно чем,  да еще, мать  твою,  на
глазах  у  городских.  Баба  шустро обогнала  мужиков  шагов  на  пятьдесят,
подбежала к  частоколу, ухватилась за калитку,  как  бы на  ней  повиснув, и
огромными,  по-настоящему   прекрасными   глазами  уставившись  на  сношаря,
протянула ему узелок.
     - Нет, Настасья, - решительно и тихо сказал сношарь, - не  могу я. Силы
моей на тебя нету. Моченьки.
     -  Не губи, батюшка, - взмолилась Настасья, глядя  на него  с мольбой и
любовью, - нет мне житья, в омут нешто прикажешь?..
     Сношарь  почесал в затылке,  не хотел он смерти ни этой бабы, ни вообще
никакой, только этого не хватало. Но мудрость не покидала его никогда, даром
что было ему семьдесят восемь  лет, хотя, чтобы не пугать  клиентуру, десять
лет он себе убавлял.
     - Может, гусиных, батюшка, принесть? - с надеждой спросила Настасья.
     - Нет, Настасья. С души меня  воротит от тебя, сама знаешь! Ну никак не
могу! Словом,  коль хочешь, давай тогда уж не гусиных, а, - сношарь поглядел
на вовсе  уж близко подошедших городских, и быстро закончил: - а давай тогда
стравусиных! Может, смогу!
     - Стра... вусиных? - со страхом отозвалась Настасья.  -  Да  где  ж их,
батюшка, взять?
     - Где есть они, -  резонно ответил сношарь, - там, Настасья,  и возьми!
Точно  тогда  смогу!  Ты  не  горюй, я бабам  скажу,  мол,  наценку дал тебе
большую, мол, согласился! Уймутся, небось...
     Настасья залилась счастливыми слезами, ткнулась носом в лапищу сношаря,
все еще обнимавшую колышек калитки, прибрала узелок и бегом пустилась в село
- не прибрежной девичьей тропкой стыдливой, а напрямки, через овраг. Сношарь
же обратил взор свой  из-под седых бровей к  непрошеным гостям. Один повыше,
другой пониже. Тот, что повыше, точно был не из  его  детей: лысины никакой,
при том,  что ему не  меньше  сорока, видать; нос прямой:  вообще, красавчик
эдакий с  проседью, из тех,  что на  бабе и  сигаретку  закурить зазорным не
считают. Тот же, что пониже, был как-то роднее,  хотя  и насчет него сношарь
мог бы  сказать почти с полной уверенностью, что не его это семени  поросль.
Поглядел  сношарь  на гостей вопросительно,  не зная, спросить  ли,  чего им
надо, либо  же  гости  это случайные,  дороги не знают,  тогда  пусть первые
начинают. Высокий первым и заговорил.
     - Добрый день,  Никита Алексеевич, - сказал он, - с вашего  позволения,
разрешите просить вас о гостеприимстве.
     Сношарь стиснул колышек калитки.  Испортили,  гады, праздник. И тут  же
взял себя в  руки:  сколько лет уж не тревожили, да и  в  прежние  годы тоже
всегда вели себя прилично. Но как не вовремя,  нет, чтобы завтра!..  Сношарь
открыл калитку и пропустил гостей во двор.
     Путь, который привел Павла и Джеймса в  это глухое, людьми, но не Богом
забытое село, был долог и извилист. С  удобного московского поезда где-то на
полдороге пришлось слезать: непонятно как, но учуял Джеймс что-то неладное и
повез  Павла,  куда  полагалось,  не  через   Москву,   а  мелкими  кружными
маршрутами, через  Горький, Рязань, Тулу,  Калугу  -  и  только уже оттуда в
Брянск, где счел, что след запутан достаточно. По пути пили много и душевно,
не  водку, от нее  Павел даже и отвыкать  стал, а  коньяк, правда, иной  раз
такой железисто-забористый, что лучше бы уж денатурату. Много раз вламывался
в беседу, в бесконечно дополняемую  повесть о старце Федоре Кузьмиче, обоими
спутниками  друг другу  рассказываемую,  и  Джексон -  благо повод  для  его
любимого вопроса был всегда налицо.
     Там  же, в Брянске, открыл Джеймс  Павлу и цель их путешествия.  Немало
потрясен был наследник престола - не сообщением о том, что брат деда, Никита
Алексеевич, жив по сей день, и даже не  тем, что именно у него предстоит ему
и Роману Денисовичу жить все то  время, которое понадобится специалистам  на
подготовку к его, Павла,  воцарению, -  а самой личностью  Никиты  Романова,
исполинской фигурой "отца народа" - не в переносном смысле, а в прямом.  То,
что сношарь уже двадцать лет отклоняет предложения института Форбса возвести
его на  российский  престол,  Джеймс тоже  открыл Павлу,  но очень  туманно.
Сообщил только, что по заключенному с Никитой Романовым соглашению последний
обязался предоставить в нужный момент совершенно надежное  и верное убежище,
хотя и  не  более чем  для трех человек,  а за это ему гарантировано  полное
спокойствие и отсутствие перемен  в образе жизни до конца дней его.  Об этом
пришлось  сообщить  особо: после занятия престола Павел  обязан был всемерно
ублажать   сношаря,   вероятно,    даже   оставить   колхоз   "Краснояичный"
нерасколхозненным, пусть даже последним таковым, в своей новой, возрожденной
России. Ибо за это сношарь  обещал отречься от прав  на престол: как  только
скажут,  в   чью  пользу  отречься,   так  и  отречется.  Подобных  условий,
предупредил  Джеймс,  Павлу  придется  принять  еще  немало, от  каждого  из
наличных претендентов,  -  видимо,  более всего  от  неприятного американцам
Ярослава, которого пока что Павел представлял себе более чем смутно, - и все
в качестве компенсации за отречение каждого в его, Павла,  пользу. Павлу эти
дела  казались   чем-то  из  далекого  и  малореального  будущего,  подобные
разговоры Джеймса он почти пропускал мимо ушей.
     Из Брянска  автобусом доехали  до  Алешни,  оттуда тем  же  способом до
нужного  районного центра, до города  Старая  Грешня, древнейшего  города на
Брянщине, известного еще  по  норманнским  хроникам  восьмого века. Впрочем,
война сильно искромсала  этот древний город, смотреть в нем оказалось не  на
что,  разве  только  пустой  пьедестал  перед  автовокзалом вызвал  у  Павла
некоторое удивление.  Но хорошо подготовленный Джеймс разъяснил, что  именно
этот  самый  пустой пьедестал  и  есть  в Старой  Грешне самая  значительная
достопримечательность. Дело в том, что когда в восемнадцатом году установили
в   Старой   Грешне   советскую   власть,   то   местное   руководство   под
предводительством  известного  большевика Бушлатова (Глузберга) первым делом
свалило с пьедестала единственный в городе  памятник буржую, поставленный на
средства другого буржуя, местного миллионера Силы Димитриевича  Свиблова,  -
как на грех, оказался  это памятник Пушкину. Но стоял пьедестал, ничего себе
булыжничек, на нем Глузберг с ревкомом  постановили открыть памятник жертвам
мировой революции в форме гильотины, с  именами всех  жертв, начертанными на
топоре. Денег на памятник,  ясное  дело, не  нашлось, а  потом Глузберга как
троцкиста с томским уклоном и вовсе в расход пустили, потом война стряслась,
потом освобождение, а в сорок седьмом году уж и совсем нечто неожиданное, не
до  жертв  революции   тут  стало:  открыл  врач  Цыбаков  у  себя,  в  селе
Верхнеблагодатском,  которое, на  беду  райкома,  входило  в Старогрешенский
район в виде колхоза имени Эмпириокритицизма, воды  целебные, оказывающие на
мужской  организм  необычайно  сильное  специально  омолаживающее  действие.
Понятное  дело,  в  два  месяца  отгрохали  возле села санаторий за  высоким
бетонным  забором, а  в  августе  уже  встречали первую смену оздоровляемых:
большое начальство  из Брянска и не очень большое, на первый раз, из Москвы.
Выползло  начальство из  машин,  облобызалось  с  райкомом  и  первым  делом
поинтересовалось - что это за пустой пьедестал в центре города торчит. Никто
в райкоме - вот  незадача!  - понятия не  имел, из-под  кого этот  пьедестал
выпростан.  На второй же  вопрос, проистекавший  из  первого, -  а  где  же,
собственно говоря, в славном  и  древнем городе расположен памятник товарищу
Сталину:  над  крутым  ли обрывом реки, на  вершине ли холма посреди  города
(реки в Старой Грешне не  было вовсе, воду брали из озера Кучук, а холм тоже
насыпать вовремя  не  догадались), либо еще  где  на видном месте, - на этот
вопрос ответить  было  нечего, поставить таковой памятник никто еще пока что
не успел, война почитай всего два года как кончилась. Ну,  начальство отбыло
на курорт на свои двадцать четыре дня, а  райком, давший столь исчерпывающие
объяснения,  тоже отбыл  в полном  составе - тоже на курорт, северный, очень
отдаленный,  и  на  срок тоже на  другой, иначе  говоря,  весьма длительный.
Начальство  в райком  назначили  новое, первым  делом оно заказало  памятник
Сталину  на  уже  готовый пьедестал,  -  ни  на что другое  у  него времени,
впрочем,  не хватило: через двадцать четыре дня спецкавалькада  черных машин
вытряхнула   на   центральную   площадь   Старой   Грешни  очередную  порцию
оздоровляемого начальства, совсем причем другого, более высокого, ибо  среди
верхов уже пошел слушок  о том, что верхнеблагодатские воды мужской организм
возрождают,  точней  не  скажешь, к  новой  жизни,  так  что все  само собой
начинает получаться, - руководство  задало прежние вопросы, получило ответы,
потом  поехало на свой срок на курорт, а райком  - на свой курорт и на  свой
срок. И так  повторялось  еще раз и еще раз, и еще много-много раз,  никакой
райком не высиживал из-за этого проклятого памятника  больше месяца, а когда
через  два-три  года стало  начальство  приезжать оздоровляться по  новой  и
обнаруживать, что  воз с памятником и  ныне  там, кары  для райисполкомовцев
пошли  вовсе  непомерные, по  двадцать пять  лет. Ничего не  успевал ни один
состав райкома, кроме как аннулировать все  дела предыдущего, разоблаченного
состава. Ну, и заказать памятник в шинели до пят. А следующий состав начинал
с того, что этот  заказ аннулировал. Так и тянулась бы череда посадок по сей
день, но  объект  прижизненного  увековечивания стал объектом увековечивания
посмертного, посадили еще  райком-другой, и дело застопорилось, то  ли  надо
ставить памятник, то ли не надо. Очень скоро вышло, что не надо, а еще через
год  или два оказалась Старая Грешня в центре областного,  а на  краткий миг
даже всесоюзного внимания: в самые страшные годы культа личности в ней так и
не  был  поставлен  памятник   Сталину!   Не  был,  несмотря  на  репрессии,
применявшиеся к настоящим старым большевикам, возглавлявшим райком!
     -  А  теперь  памятник  стоит  как  памятник  тому,  что  памятника  не
поставили, - понимающе подхватил Павел.
     - Где там, - Джеймс усмехнулся и отвел глаза,  в которые упрямо лез дым
Павловой сигареты, - им теперь из-за этого памятника  терпеть  приходится не
меньше, чем раньше. За них теперь  столичные газеты взялись.  Докопался-таки
какой-то  лихой специалист-пушкинист,  что у  них  памятник Пушкину  был  да
сплыл, и они за это ответственные. Они бы рады новый поставить, а денег нет,
а фельетоны в  центре пишут каждый месяц, так что,  может быть,  и сажать их
скоро начнут по новой, уже не за то, что памятник Сталину не поставили, а за
то, что памятник Пушкину не уберегли. Вот вы подумайте, Павел Федорович, что
бы вы  с этой ситуацией делать стали... - Джеймс потерял интерес к теме: как
раз подошел  дряхлый автобус на Верхнеблагодатское,  сели, доехали  до него,
обогнули  бетонную  стену  санатория.  Оттуда на  попутной телеге  за трешку
добрались до Лыкова-Дранова; от  Лыкова оставалось до Нижнеблагодатского еще
двенадцать верст:  либо пешком топать,  либо ждать три дня автобуса, который
туда ходил два раза в неделю. Пошли пешком.
     Сбив  ноги  непривычной  двенадцатикилометровой  прогулкой,  поднимался
Павел  вслед  за   Джеймсом  по  крутому  берегу  Смородины  к  дому  своего
двоюродного деда, непонятно как уцелевшего в семнадцатом году, непонятно как
попавшего в  этот  глухой  лесной  угол. Впрочем,  Павел  уже  знал, что  до
революции здесь был  край безраздельного владычества последних  Свибловых, -
издалека  он  увидел  и  часть их усадьбы над рекой, превращенную в  подобие
больницы.  Видимо,  закопался в эти глухие края  дед Никита в расчете на то,
что именно сюда  возвратятся и Свибловы, когда придет нормальная власть.  Да
так и остался тут. Сразу Павел вспомнил, что его собственная прабабка - тоже
Свиблова, от этого глухой закут неведомой ему пока еще Брянщины, по которому
они сейчас брели с Романом Денисовичем, показался как-то роднее. Места здесь
для прятания были и вправду надежные. С болью подумал Павел о Кате, усланной
куда-то на Алтай, - там, конечно,  еще  надежней, там  человека найти  вовсе
невозможно  у  этих  самых  немцев-староверов,  или  как  их  там, но  Роман
Денисович сказал, что их место - в европейской части России, в гуще событий.
Какая  такая гуща  событий  в  брянских лесах -  этого  Павел не  понял, но,
поглядев  на обретенного родича,  первого из  тех, что  проявились благодаря
отцовской банке  с рисом, на  его кряжистую,  косолапую фигуру,  на лысину и
кривой нос, ощутив какое-то могучее и незнакомое излучение, идущее  от этого
человека, понял Павел, что  какие-то события в самом деле будут. Не допустит
этот могучий дед, чтоб не было никаких событий.
     Сношарь провел гостей в избу и отворил дверь, ведущую в клеть. Зажглась
под потолком лампочка в пятнадцать свечей, в ее тусклом свете, меркнувшем по
углам  большого помещения,  обозрел  Павел  посыпанный сеном дощатый  пол  -
больше  смотреть  было  не  на  что.  Только  еще  одна  дверь  виднелась  в
противоположной  стене, видимо, обращенной  к реке,  откуда  они только  что
пришли.
     - Здесь поживете,  - тихо, но властно сказал  сношарь, а Джеймс кивнул,
видимо, он ждал как раз чего-то в  этом роде, - опосля бабы придут, постелят
вам. Пиво пьете?
     - Пьем, Никита Алексеевич! - гаркнул Джеймс.
     - Лука Пантелеевич! - поправил сношарь довольно  сердито.  - И  фамилия
моя,  зарубите  на носу, Радищев! И  не  ржать! Думаете,  легко мне  было  в
шестнадцать лет за прапрабабкину вину самому перед  собой ответ держать? Я ж
не обращаюсь  к вам -  "гражданин шпион,  хрен мне, мол, и редьку в двадцать
четыре часа!.."
     Павел испуганно глянул на спутника. То, что Роман Денисович работает на
чью-то разведку, - это  он Павлу сам говорил. Но  слышать слово "шпион" было
исключительно неприятно. А сношарь продолжал:
     - Без которого  харча жить  не можете - список  давайте.  Кормушка  вам
будет  раз в  день  от  пуза -  часа эдак  в  четыре.  Сколько  жить у  меня
собираетесь?
     - Как условились,  Лука Пантелеевич,  как условились, - быстро  ответил
Джеймс, усаживаясь на охапку сена.
     - Это значит... сколько надо будет... - сношарь недовольно покосился на
Павла.
     -  Да нет,  Лука... Пантелеевич.  Ну, год. Ну, два,  уж никак не больше
трех...
     - Ну, тогда добро. - Сношарь вздохнул облегченно, сразу  подобрел, срок
был явно меньше, чем он ожидал. - Баб которых предпочитаете?
     Джеймс замешкался с ответом. Сношарь пояснил:
     - Больше  двух  в  день на брата  мне вам отдавать  не  с руки,  больше
пол-яйца с них  за вашу  работу  брать  стыдно, а я свой профит  иметь  тоже
должен...
     Павел  не   понял  ничего,  но  хорошо  осведомленный  Джеймс,  видимо,
сообразил, в чем дело, и тоже, как сношарь, повеселел:
     - Блондинок, Лука Пантелеевич, и  чтоб не очень  в теле!.. - Сношарь на
последних словах неодобрительно скривился. -  У нас с  Павлом...  Егоровичем
вкус одинаковый!
     -  Знаю я вас, охальников...  Не в теле им чтобы... Но  чтоб  мне сраму
из-за вас не терпеть, на бабах чтобы не курили! Располагайтесь пока, поспите
с дороги, а то к вечеру осрамитесь еще...
     Сношарь   вышел.  Обширная   клеть,   с  умело  поставленной   в   углу
печью-голландкой,  хотя  и  нетопящейся,  показалась  Павлу прибежищем почти
сносным, но подумать, что здесь  придется прожить  и два, и  три года, может
быть,  даже не  выходя  на  воздух,  -  перспектива  неутешительная.  Джеймс
прислонился спиной  к нетопящейся печи и  со вкусом закурил какую-то гадость
брянской выделки  - сорт сигарет не имел для него значения, лишь бы курить и
лишь бы  было крепкое.  А  Павлу от этого  приходилось кашлять. Он,  кстати,
вообще собирался курение бросить.
     - Что это за слово такое, Роман Денисович, - сказал Павел, - которым вы
его назвали, - сношарь? Оно литературное разве? И значит-то что?
     - Что значит... Значит и значит! Сношарь! Трахарь то есть. Неужто я еще
и русский  язык должен знать лучше  вас? А вам  бы поспать, вечером ведь  он
свое обещание точно выполнит, блондинок пришлет.
     - И вы, Роман Денисович... будете?..
     - И вы,  государь Павел,  тоже  будете.  Не отвертитесь.  Иначе сношарь
вышибет нас отсюда в три шеи,  он  условием  поставил,  чтоб  селили  к нему
нормальных, а не чокнутых. А если  вы от женщины откажетесь, то ясно же, что
чокнутый вы. Так что не рыпайтесь.  А  бабы у него должны быть неплохие... -
Джеймс мечтательно затянулся и вспомнил Катю. Павел, похоже, вспомнил ее же.
Близился  вечер,  откуда-то  издалека  донеслись  звуки  гармоники  и  лихое
плясовое  гиканье.  Потом  стало ощутимо  теплеть, сношарь со стороны  сеней
затопил голландку. Павел задремал на полу и сквозь сон  расслышал, - или это
ему приснилось? - как сношарь  ворочает кочергой  в  топке и бормочет что-то
невозможное:
     Яйца - чистый динамит...
     И звезда во лбу горит...
     А Джеймс,  все  так  же  сидя  у стены,  курил сигарету за сигаретой  и
расслаблялся.  Сейчас он имел  на это право, сейчас  он должен  был  следить
только,  чтобы Павел не сбежал, чтобы  прилежно учился  английскому  языку и
каратэ,  чтобы сношарь  вовремя  и  по всей  форме  отрекся, чтобы никто  не
пронюхал об их убежище,  и еще  должен был слушать радио на коротких волнах:
слышимость  "Голоса Америки"  здесь,  в  брянских  лесах, должна  была  быть
приличной - и ждать дальнейших инструкций.
     Уже кончался вечерний десятый час, когда скрипнула в ограде калитка, не
та,  через которую вошли к сношарю Павел  и  Джеймс, а другая, обращенная  к
водокачке, и чинно вступили во  двор, под сень потерявших листву черешен, не
то восемь, не то десять баб; все  что-нибудь да несли в руках, одна курник в
полотенце, на доску положенный, другая накрытый черепком  кувшин, несомненно
с пивом, третья кошелку  с яйцами, четвертая тоже кошелку с яйцами,  и пятая
тоже кошелку с яйцами - гораздо, гораздо больше, чем может быть потребно для
еды, и  лишь последняя, коренастая и  малорослая баба с королевской - отчего
бы это? - осанкой торжественно тащила ведро, полное  громадных,  отборнейших
раков, не меньше  трети, а то и половины всего утреннего улова мальчишек: не
очень-то, видать, дали ими закусить прочим деревенским, все больше для него,
для  отца родного, эту благодать берегли. Сам сношарь стоял на пороге сеней,
яркая   лампочка   горела   прямо   позади   его   лысины,   отчего   вокруг
распространялось некое сияние наподобие нимба. Сношарь снова ковырял в носу.
     - Растоптухи-то кто выиграл?.. - безнадежным голосом спросил он. Ответа
не  последовало - только легкий смешок пробежал  среди баб, ответ как бы сам
собой разумелся. - Ну, тогда давай их сюда.
     Кряжистая баба лебедушкой выплыла из-за спин своих товарок и с поклоном
поставила  ведерко  с  вареными   раками   к   ногам  сношаря.  Это  и  была
небезызвестная  Настасья,  та  самая,  что  пиво  сторожила. Из  года в  год
выигрывала  она  в  этот  праздник  традиционное  деревенское  состязание  -
растоптухи. Правила  растоптух были донельзя  просты:  брали ведро, наливали
его, десятилитровое,  всклянь водой и ставили на голову бабе, которая должна
была танцевать  с  ним  чечетку до  тех пор,  пока либо не плеснет,  либо не
сойдут  с круга все остальные состязающиеся; тогда  перерастоптухавшая  всех
других баба получала выигрыш - собранные для такого случая миром сто куриных
яиц. Нечего и  говорить, что  использовались  эти  яйца в тот  же  вечер  по
назначению,  сдавались  сношарю  в уплату то  есть,  а выигравшая баба имела
право посетить  по  такому  случаю  сношаря  вне  очереди, первой.  Вот  уже
двенадцать  лет  это  всегда  была  одна  и  та же  Настасья,  что  сношарю,
признаться, поднадоело  уже.  Недовольным  взором  окинул  он  баб, приметил
что-то и вопросил:
     - Что-то много вас, бабы, нынче... Небось, без очереди кто лезет опять?
Так я вас, охальниц...
     Бабы загомонили:
     - Уж ты не откажи, Пантелеич! Ради праздника! С наценкой мы готовые!
     Сношарь был непреклонен.
     -  А ну, выходь, кто встрял!.. Вон ты, Настя, да еще ты... Настя... Ну,
прочих и так уважу, ради праздника... полпиво ежели достойное...
     Две обездоленные бабы остались в  сторонке. Сношарь обратил к ним взор,
повел бровью и выпалил:
     - За наглость такую... ну,  прощу вас, дур, да накажу на сегодня!  Быть
вам нынче под другими мужиками... да нет, мужья  мне ваши  ни на  хрен,  под
гостями  моими дорогими!  Цену беру с вас за то половинную, а дальше сами уж
старайтесь, ваше дело мужчину разохотить, а то знаю я вас, любите лежать как
примерзши... - разговаривая так, пропустил сношарь  баб в сени, в  том числе
двух перепуганных Настасий, назначенных  Павлу и Джеймсу.  Настасья, та, что
растоптухи  выиграла,  быстро сообразив, что к чему,  с  позволения  сношаря
выделила обездоленным харчей на четверых -  курника, яиц крутых, пива и даже
немного  раков помельче; сношарь  отворил дверь в клеть, втолкнул обеих  баб
туда и закрыл за ними, запретив показывать нос наружу прежде времени. Дальше
рабочий день сношаря с  гостями уже не был связан. Плотно закусив в горнице,
притом в деловом одиночестве,  постучал  он вилкой  в старинный, неведомо от
кого доставшийся  прежней владелице, Хивре, поднос, который она, ясное дело,
дорогому другу  молодости подарила еще  в годы  их наиболее  бурной  дружбы.
Мигом  скользнула к нему ласочкой  коренастая Настасья. Сношарь  поглядел на
нее взором мутным, но добрым.
     - Скидавай, - коротко сказал он.
     Павел и Джеймс тоже закусывали чем Бог послал на расстеленном  прямо на
полу  посреди   клети  полотенце.  Бабы,  довольно  привлекательные,  сидели
поодаль. Джеймс с  хрустом ломал раковые шейки, а Павлу,  несмотря на голод,
кусок в рот не шел:  смущало даже не то, что предстояло прямо сейчас вот так
взять да  и взойти  на, скромно  говоря,  малознакомую  женщину,  а  то, что
впервые в жизни предстояло  заниматься этим в одной комнате еще с кем-то, на
людях,  да еще  занятых таким же деликатным делом. Джеймс понял его и послал
уничтожающий взгляд.
     "Государь, не выпендривайтесь", - красноречиво читалось в этом взгляде.
     Павел вздохнул  и примирился. Впрочем, при  таком скудном освещении и в
таком дыму - Джеймс  ухитрился  накурить полную клеть,  а проветривалась она
очень слабо - особенно ничего и не разглядишь. Да и зачем разглядывать? Вон,
в Японии, говорят,  даже общественные сортиры  у мужиков с бабами общие. Это
же вопрос  воспитания -  не  смотреть  друг  на друга.  Так  и заволокло все
дальнейшие события густым дымом брянских сигарет.
     Глубоко  за полночь над  всей  западной Брянщиной пошел  снег. Он падал
мелкими звездочками  на  окончательно  захолодавшую землю  и  не  таял - так
обычно и начинается зима, каждая собака, даже летом родившийся щенок,  знает
об  этом.  И именно  собака, огромный пес  с мордой лайки и  телом  овчарки,
опустив  на бегу по-волчьи неподвижный хвост, в эти часы  одолевал последние
километры  пути  от  Лыкова-Дранова  до  Нижнеблагодатского.  Он   неслышно,
низкочуто, то есть - опустив морду к земле,  промелькнул по девичьей тропке,
вьющейся вдоль  берега  Смородины, скользнул по косогору,  перемахнул  через
частокол, окружавший двор сношаря. Лаять в этом дворе на него было некому, а
даже если бы и было,  то недолго  бы  на него любое песье создание пролаяло:
взял бы по месту, тряхнул  раза, мигом бы  что угодно  заткнулось, разве  уж
кроме самого  крупного  дога, -  но куда им, силачам  этим  занюханным,  что
барахло  по  квартирам всякой  сволочи сторожат,  супротив  русского морозу,
будут они в будке жить, как же. Вообще породистых этот пес не  любил, хотя и
ценил как племенной материал, и немало сеттерих всяких и пуделих королевских
на своем  веку  понуждал во время склещивания, по сорок пять минут в замке с
ними стоя,  сладострастно урчать  и хрюнчать.  И  щенки потом всегда  бывали
отличные,  сильные,   клыкастые,  красноглазые  метисы,   даже  иной  раз  с
невиданными у простых дворняг шнуровыми хвостами по матери.
     Так вожак служебных  бродячих  собак  Володя закончил свою многодневную
перебежку  из  Москвы  через  Калугу,  -  где  его  едва не изловили местные
собачники,  пришлось прятаться в вагоне  товарного  поезда, заехать  пес его
знает куда  и  добрых три дня потерять,  - через Брянск и Старую Грешню, где
эс-бе, конечно  же,  оставил  свою  метку на  знаменитом  пьедестале;  через
Верхнеблагодатское,  -  конечно  же,  и  на  бетонном  заборе  отметку  тоже
поставил,  -  мимо  почти вымершего  сельца  Лыкова-Дранова  -  прямо к дому
сношаря.  Володя чувствовал, что поспел как  раз  вовремя.  Он был уже очень
стар даже по обычным собачьим меркам, особенно же по меркам  собак бродячих.
Родившийся в  шестидесятых годах на задворках ныне уже закрытого ресторана в
Сокольниках, пережил он с тех пор и отравленную конину, которую для бродячих
раскидывали  по  помойкам,  пережил  отстрелы и  отловы,  из  вивария дважды
сбегал, пережил и тот  довольно  длинный период  своей собачьей жизни, когда
вожаком  стаи в шестнадцать голов переходил  вечерами дороги в  Сокольниках,
соблюдая  правила уличного движения, сперва налево глядя, потом направо, все
пережил он, и вот теперь  был отцом своего народа, и  даже, по мнению ученых
кинологов,  отцом своей породы, пусть  пока не очень многочисленной, всего в
несколько  сотен собак. Служебные бродячие, все  как  один  его дети, внуки,
правнуки  и  т.д., стали первыми  бродячими собаками,  получившими  право на
жизнь  в  обществе  победившего  социализма, первыми суками-кобелями,  перед
которыми  приотворилась дверь в коммунистическое будущее. К тому же - и  это
главное - Америка, а уж другие страны и  подавно, в деле разведения бродячих
отстала безнадежно. Впрочем,  КГБ, дав этим собакам право на свободный труд,
никак не  мог  добиться  от  министерства  коммунального хозяйства, чтобы то
запретило отловы ценнейшего поголовья: случалось, почтенная, отличившаяся не
на  одном  боевом  задании  сука-производительница   кончала  свою  жизнь  в
душегубке, а майор  Арабаджев обрывал  телефонный провод в тщетных  попытках
дозвониться до министерства и вызволить ее, министр обычно был на рыбалке, а
кому  важна  жизнь  какой-то  суки,  даже  если она  имеет  звание  младшего
лейтенанта КГБ.  И Володя, который силой своего низкого чутья  видел будущее
не хуже  предиктора ван Леннепа,  знал, что сейчас он подошел к  дому такого
же, как и он,  отца народа,  отца своей  породы. Только человечьего, такого,
который сумел многократным  инбридингом на самого себя вывести новую  породу
людей,  не  служебную  и  не  бродячую,  правда,  но жизнеспособную,  мощную
размножительно, замечательную, в  общем. Пес знал, что  он  должен выследить
этого человека  и  по долгу  службы выдать его  своим  хозяевам. Но он очень
сомневался,   что  по   соображениям  чисто  производительской  солидарности
заставит себя это сделать. И очень хотел найти повод к  тому, чтобы  таковой
служебный долг не исполнять, оставаясь, конечно, по возможности верным этому
самому священному служебному долгу.
     Володя обежал вокруг дома. Из щелей  тянуло дымом плохих сигарет -  пес
недовольно чихнул. Тянуло кури-цей - во-первых, живой, какой-то вялой, вроде
бы  старой  девой, похоже, единственной в  здешних краях. Еще  тянуло другой
курицей, жареной, точней, запеченной в тесте. Еще - яичницами; тянуло душным
и тяжелым запахом полежавших вареных раков, другой едой - отчего пес обронил
несколько  скупых капель слюны: он-то не  ел уже  два дня, времени не было в
помойках  копаться. И  еще  сильно,  резко  пахло... вязкой.  Не  нормальной
собачьей, а человечьей. Даже  несколькими вязками. Володя знал, что у  людей
не по-нормальному, мужчина  вяжет женщину когда хочет, течки  не  дожидаясь,
наоборот   даже,  в   течку  вязать  не  любит.  Но  тут  вязкой  занимались
одновременно - Володя  понюхал  еще  -  сразу  трое  мужчин. Женщин было еще
больше,  девять, кажется, большая  часть уже  повязанные, а  сношарь, хозяин
дома, судя по запаху, как раз сейчас стоял в замке с очередной. Двое  других
мужчин, в особом помещении, тоже вязали кого-то, у одного, кажется, дело шло
на  лад, другой же наоборот, оказался  зеленый  совсем  -  все садки делает,
садки, а в замок никак не входит, петлю не находит, что ли, не то просто она
тугая оказалась...
     Но так или  иначе - знал  старый эс-бе, что  не имеет  права мешать уже
начавшейся вязке.  Легко семеня стертыми лапами  по свежему  снежку, отбежал
Володя  к  обрыву,  присел,  поднял  голову  к  затянутому облаками  небу  и
тихо-тихо, по старчески, заскулил. Нет, он не имел права нарушить свой долг.
Он  должен  был выдать этого отца породы с его гостями.  Но -  не сразу.  Не
сегодня и не завтра. А в другой раз, когда удастся застать его не за вязкой.
В другой раз... Может быть, к весне. Пока что нельзя.
     Словно расслышав вой Володи,  в деревне отозвались хриплым лаем местные
собаки. Володя лизнул снег и побежал искать пропитание.





     Его превосходительство
     Любил домашних птиц...
     ЛЕВ КАМБЕК

     Дед Эдуард  встал, как обычно по субботам - ни свет,  ни заря, в четыре
утра.  Рыбуня,  самый  старый  и почтенный из попугаев, тоже  проснулся  как
обычно -  вместе  с хозяином,  зашебуршал у себя на  перекладине  и  объявил
совершенно категорически:
     - Москва - Пекин! Москва - Пекин!
     Эту  фразу  дед  слушал уже  двадцать пять  лет  каждое  утро.  Рыбуня,
здоровенный гиацинтовый ара, весь синий и немножко желтый, совсем еще не был
стар  по попугаячьим  меркам, только-только ему  исполнилось двадцать шесть.
Когда-то  его чуть  не подарили делегации  пекинского,  не  то  шанхайского,
зоопарка,  никто  уже  не помнил  какого,  но  китайского  точно - делегация
привезла  в Москву двух неприжившихся впоследствии  панд, - но при первом же
знакомстве лихой Рыбуня  бодро откусил  неосторожному китайцу  палец, за что
был  бит нещадно, кажется, даже с применением приемов ужасной борьбы кун-фу,
о  которой  тогда у  нас  еще  и  слыхом не  слыхивали,  и  собирался совсем
подохнуть, но случился рядом дед Эдуард, тогда  не дед еще, а просто приехал
в  Москву к другу, с которым девять лет на Воркуте отдыхал, а друг как раз в
зоопарке восстановлен  в  правах был, над  броненосцами  южноамериканскими в
начальники вышел.  Пожалел будущий дед  полудохлую птиченьку, тут же получил
ее в  сактированном  виде,  короче  говоря,  стал  полноправным  обладателем
единственного  в  стране гиацинтового ара-самца,  приволок  его на  квартиру
старшей дочери,  что  уже тогда была замужем  за  молодым генералом, правда,
генерал тогда гостил в Албании, - а потом  и выходил птичку-то, и  с собой в
Ригу увез. С этого случая начался в жизни Эдуарда Феликсовича третий период,
самый  спокойный и счастливый, когда  смог  он  наконец-то бросить медицину,
уйти на  пенсию, разводить птичек,  сидя под  крылом у  двух зятьев, растить
внуков  и так далее. Периоду  этому предшествовали  два других:  первый  был
ничего, в  двадцатые и  тридцатые годы жил дед в буржуазной Латвии, входил в
правление  общества имени  Рериха, лечил травами, научившись этому ремеслу у
своего  отца, очень знаменитого  гомеопата,  умершего в  конце двадцатых,  -
давал деньги на издание "Тайной доктрины" Блаватской, которую светлой памяти
Елена  Ивановна перевела на русский  язык  перед самой войной, двух  дочерей
завел, потом войну там же, в Риге, пересидел как-то, а в сорок пятом вызвали
его в одно место  и спросили: вы  ли, мол,  тот самый Владимир  Горобец, что
общество  памяти Ульманиса  возглавлял;  Эдуард ответил, что, мол,  не я,  и
вообще такого не знаю. Эдуарду кивнули  понимающе  и дали  десять лет. Сразу
после этого  начался  в  его жизни другой период,  поначалу тяжелый, а потом
тоже не особенно плохой, ибо в лагере на Воркуте попал дед не в шахту,  а  в
больничные врачи,  хотя диплом  у него  был ненастоящий, несоветский (Эдуард
Корягин учился в Париже), сразу в старшие  патологоанатомы лагеря. Вскрывал.
Вынимал  "гусака"  (все внутренности  разом).  Свидетельствовал.  Не  боялся
никого:  по   должности  ножи-скальпели  имел   такие,   что  всю   лагерную
администрацию   мог   бы   раз   и   навсегда   освидетельствовать.   Да   и
гравиданотерапия, будь  она  неладна, очень помогала существовать; рассказал
Эдуарду  Феликсовичу про  эту науку  один  врач  на Вятской  пересылке:  все
лагерное начальство,  как один человек, желало лечиться от импотенции, ну, а
моча  беременных  баб  всегда   была  в  избытке,  благо  кое-кто  из  зеков
импотенцией все же  не страдал.  Кипятил дед эту самую мочу, становилась она
"гравиданом",  потом  впрыскивал ее куда надо, а взамен мясо  получал, сало,
сахар, шоколад даже. Тревожился, впрочем, все годы:  как-то  там его  дочки.
Старшей,  Елене,  было  девятнадцать,  когда   он  сел,  младшей,   Наталье,
одиннадцать.  И  - никого у  них на белом  свете, ни в Риге, нигде. Только и
надежд было,  что на  пробивной характер  Елены. Надежды эти,  надо сказать,
оправдались, да еще как.
     Знать  не  знал в  те  годы Эдуард Феликсович,  что весь остаток  своих
долгих дней по выходе из лагеря он посвятит такому неожиданному занятию, как
разведение    дорогостоящих    синих     попугаев.    Еще    менее    ожидал
гомеопат-прозектор, что та самая старшая дочка, на которую он столько надежд
возлагал, оправдает их  самым неожиданным образом: не успел Корягин выйти на
волю с бумажками о  реабилитации в кармане, как выскочила она замуж ни много
ни   мало  за  молодого  генерала   госбезопасности,   человека   неожиданно
положительного,  из  старой  московской  семьи  обрусевших  армян,   Георгия
Шелковникова.  Так  в жизни Эдуарда Феликсовича почти одновременно появились
действующие  лица,  в  корне  эту самую жизнь переменившие: зять  Георгий  и
попугай Рыбуня.  Через год друг-броненосник из  зоопарка при довольно темных
обстоятельствах сактировал  деду  гиацинтовую самку Беатриссу,  от  какового
союза  в  Риге дед совершенно неожиданно  получил кладку - иначе говоря, три
больших  белых яйца, из которых при стечении  обстоятельств  должны были  бы
вылупиться несусветно дорогие гиацинтовые птенчики. Но дочка выписала отца в
Москву, поселила его пока  у себя  на даче, в Моженке,  и  яйца при переезде
побились. Эдуард Феликсович не уныл и через полгода получил другую кладку. И
стало попугайное дело  не  только любимым, но и  прибыльным.  А в шестьдесят
первом, в долгие три зимних месяца, когда по  всей стране люди меняли старые
деньги-простыни на новенькие  -  маленькие, не  замечая, что  пучок лука как
стоил десять копеек старыми, так  и  стоит  десять копеек  новыми, состоялся
медовый месяц и у  младшей дочери, Натальи,  отчего-то  тоже  с офицером ГБ.
Весть о том, что второй зять тоже армянин, Эдуарда Феликсовича так потрясла,
что все остальное, зятьев объединявшее, - а именно ГБ, - от его сознания уже
ускользнуло. Дед и вообще перестал обращать внимание на что  бы то ни  было,
кроме  Рыбуни и  его семейства. Вскорости переехали в  Москву  и  Наталья  с
мужем, под крыло к старшему зятю, а дед с неуютной дачи перебрался к ним же.
Скоро и внук первый народился, Рома, - не Роман, правда, а Ромео, но  это уж
у армян национальная  страсть  к Шекспиру. Появился еще один смысл у дедовой
жизни.  Старых рижских, "рериховских" связей дед  специально не поддерживал,
но кое-какие из них восстановились сами по себе. Зять  Георгий, толстевший с
каждым  годом,  отчего-то эти  связи  очень одобрял,  интересовался  всякими
криптограммами  Востока,  Жоффруа  де  Сент-Илером,  Успенским,  агни-йогой,
Махатмами,  даже  повесил на  стену у себя  картину художника Сардана, иначе
говоря,  проявлял  внимание  ко  всему  тому, что в прежние  времена,  когда
общение Корягина с госбезопасностью еще не  стало семейным, а ограничивалось
разве что гравиданотерапией, было ему близко и дорого.  Но  жизнь  деда  Эди
была теперь полна  попугаями  и внуками, нрава  он и  без того был всю жизнь
смешанного - угрюмого и  жизнерадостного,  причем  первая часть  проявлялась
внешне, а вторая внутренне. И познакомил дед старшего зятя кое с кем. Никому
от этого  знакомства  плохо  не стало,  даже квартиру кому надо  и  где надо
выхлопотать удалось.  Ну, и  ладно, а попугайчики подросли, и  жить в доме с
пятью  гиацинтовыми  стало немыслимо, да еще Наталья опять с  пузом  ходила,
собирался родиться  внук Тима, не Тимофей,  правда, а Тимон; вздохнул дед  и
повез  самого маленького  попугайчика на  птичий рынок.  Думал, полсотни  уж
наверняка  выручит.  Но решил  постоять  и подождать  -  сколько  предложат.
Простоял на Калитниковском до часу дня без малейшего  толку, только дивилась
публика  на   синего  попугая,   да  шипели  конкуренты,  толкавшие  зеленых
волнистых, и  так-то спросу чуть, а тут еще бородатый какой-то с  синим,  не
иначе  крашеным.  А около  часу дня подошел дядя в  дубленке, тогда  еще  не
модной, и с сильным акцентом  сказал, что  больше тысячи сейчас  при себе не
имеет, но, если дед согласится с ним  поехать, он заплатит полную стоимость.
Что есть полная стоимость - дед и помыслить не мог, ежели тысячи мало. Но не
растерялся  и  на   хорошем  французском  языке  выразил  согласие  поехать.
Пораженный посол Люксембурга, для которого французский язык на птичьем рынке
был  таким же  потрясением,  как предложенная  цена для  деда Эдуарда, купил
попугая  в  итоге  за полторы тысячи, и  в последующие годы каждое  лето  по
птичке покупал, пока его в семьдесят  пятом  самого ливийские террористы  не
похитили.  И грузины  тоже  покупали.  Армянам приходилось дарить.  Но денег
вдруг стало навалом. Так вот и получил дед Эдуард от советской власти сперва
свободу,  а  теперь,  через  посредство  зоопарка  и  птичьего рынка, еще  и
независимость.
     Вскоре семейство  младшего зятя, у которого жил дед Эдуард, увеличилось
настолько, что ему выдали новую квартиру, в "Доме на набережной" у Каменного
моста.  В пяти комнатах  семь человек помещались, конечно, легко,  но, кроме
семи человек,  в  квартире жили еще  шестеро  попугаев, - три пары,  точней.
Безукоризненно  послушные деду, - ибо талант к  дрессировке попугаев  у деда
открылся совершенно внезапно, вместе с талантом к воспитанию внуков, что,  в
сущности, одно  и  то  же,  - птицы  жили в его  комнате, в других почти  не
гадили,  хотя  иной  раз  и   перекусывали   кое-где  провода,  расклевывали
телефонные  аппараты,   отгрызали  ручки  у  портфелей,   съедали  Натальину
косметику, похищали  водопроводные  краны, магнитофонные кассеты, кошельки с
хозяйственными  деньгами,   орденские   колодки,   мыло,  посуду,   особенно
подстаканники,  и  многое другое.  Лишь когда  лучший  сын  Рыбуни,  Михася,
перегрыз  трубу  центрального отопления  и устроил  в  доме потоп,  терпение
Аракеляна кончилось и он  пошел  к  деду  разговаривать  всерьез: взял  да и
положил  перед  ним  восемь  тысячных  пачек  десятками,  полный  взнос   за
кооперативную  квартиру,  которую сам же и  брался устроить.  Дед ничего  не
сказал, вынул из-под тряпичного гнезда Беатриссы большой  кошелек и отсчитал
на стол восемьдесят сотенных бумажек, деньги за четырех последних красавцев,
которых оптом купил  директор бакинского  рынка. И  подвинул  зятю вместе  с
первой кучкой, - Аракелян понял, что это ему самому предлагают отселиться  в
кооператив,  шестнадцати тысяч наверняка  на это хватит. А дед  оставит себе
внуков и  прочее.  А  дед еще и к телефону,  злодей, потянулся,  не  приведи
Господи, позвонит Шелковникову. Аракелян  забрал свои деньги,  извинился  и,
весь   красный,  удалился.  Поле  боя  осталось  за  дедом,  который  отныне
безраздельно  властвовал над  квартирой, над  попугаями,  над  внуками,  над
полковником  и  даже в  конечном счете  над  Шелковниковым, -  тот не только
отчего-то  безумно дорожил  дедом,  но,  не надо забывать,  был  еще  и  под
каблуком у жены Елены. Начни  даже  Рыбуня или  Пушиша откусывать пальцы или
там  еще что-нибудь  у Аракеляна  и его друзей - и то  полковник не сумел бы
ничего  поделать.  Лечиться-то пришлось  бы опять-таки у  деда:  старик умел
какими-то  душистыми мазями и приятными  на вкус жидкостями вылечивать почти
любые болезни. Кстати, когда, нарушая все служебные правила, Аракелян поднял
личное дело деда, то узнал, что именно за это  свое искусство и сидел дед на
Воркуте. И реабилитирован был тоже за него.
     Дед прошел  на кухню и поставил чайник. Ручка у чайника дрожала в руках
и  грозила  отвалиться:  попугай  Пушиша,  видимо,  точил  об нее  клюв. Дед
перекусил чем-то из холодильника, задал корм попугаям, прибрал "подарочки" -
кучки попугаячьего дерьма, неизбежно попадавшиеся по всей квартире, несмотря
на дрессировку, -  тщательно осмотрел Розалинду, сидевшую  на яйцах. Посадил
Михасю в  клетку,  завернул  в  войлок  и в  шесть  утра,  как  только метро
открылось,  вышел  из  дома.  Дед  не имел  намерения  продавать Михасю,  он
торговал попугаями как  мебелью, по  образцам. Да и  не  было у  него сейчас
попугаев на  продажу, последнего забрал зять Георгий, чтобы подарить кому-то
из  своих  начальников, дед знал, что над  Георгием их всего  два, не считая
Бога, в которого  этот  толстый человек втайне очень верил. Дед ждал птенцов
Розалинды,  двух покупателей на очереди он уже имел,  с  одного  даже  аванс
получил. Нужен был третий покупатель, поскольку яиц было именно столько. Вот
и стоял дед  по  субботам и воскресеньям на птичьем рынке  с Михасей,  вот и
ждал этого самого третьего  покупателя.  Деду важны были даже не  деньги, он
знал, что цена  гиацинтового ары на самом  деле в пять-шесть раз  больше тех
двух тысяч, за которые он отдавал  своих питомцев, - деду важны были хорошие
руки. Отлично знал  дед, что страшная,  гиньольная сказка Пушкина  о золотом
петушке - не вымысел, а самая настоящая действительность. Еще как и заклюет,
если в дерьмовых  руках окажется. Мысли деда переключились на Пушкина. Какой
все  же  страшный, безжалостный, мрачный  писатель, -  думал дед. На досуге,
несколько  дней  тому  назад,  прочел  он  книгу  какого-то  провинциального
пушкиниста. А потом стал Пушкина перечитывать. И целые дни теперь ходил  еще
мрачней обычного. Что ни вещь - то кошмар. Взять хоть сказки. В  одной детки
до  смерти  друг  друга  мечами пыряют,  а  папаню ихнего  петух  до  смерти
заклевывает, в другой, самой, казалось бы, светлой, отец сына родного и жену
в  бочку пихает  и  топит, потом  опять же глаз  кому-то  выклевывают, еще -
человека щелчками насмерть забивают, еще медведиху, кормящую мать, убивают и
свежуют; а другие  его вещи  чего  стоят!  То  полная комната  мертвецов, то
убийцы, то самоубийцы,  привидения всякие, одна кровь и  грязь, так что даже
бывшему  лагерному  прозектору  и  то  не по себе.  Жуткий  писатель, что  и
говорить.  Это  ведь  ему  за насаждение культа  жестокости теперь памятники
ставят везде. Не иначе.
     На  Таганской  дед  вылез  из  метро  и пересел  в  трамвай.  Ходила  к
Калитниковскому и более  удобная  маршрутка, но только с восьми утра.  А дед
любил приезжать  к самому началу, хоть  и знал,  что его место в попугай-ном
ряду  неприкосновенно,   давно   уже   примирились  с   его   существованием
многочисленные  торговцы  волнистыми  попугайчиками  и более  редкие,  более
солидные поставщики  сотенных  неразлучников и  корелл по  сто рублей  пара.
Вообще ценами выделялся дед над рынком,  как Эверест над сопками Маньчжурии:
редко-редко что вообще стоило на рынке  больше  ста рублей,  разве  только в
собачьем ряду какая-то высокопоставленная дура вот уже  седьмой год пыталась
продать по  восемьсот рублей все  одних и тех же щенков афганской  борзой, -
хотя за семь лет щенки, мягко говоря, подросли, но цена  оставалась прежней,
даже  за шестьсот рублей  дура с  ними расставаться отказывалась. Еще хорьки
стоили  дорого,  некоторые  породы  голубей;  однажды вышел  какой-то  хмырь
продавать  обезьяну неведомой разновидности, тысячу  рублей просил,  но  его
заулюлюкали,  не  пошло  у  нас  обезьянье  дело.  Все, пожалуй.  С дорогими
попугаями,  кроме деда Эди, не стоял обычно никто; только раз в год приезжал
из Борисоглебска  Федор Фризин, привозил  одного-двух изумительных жако, уже
обученных говорить десяток  фраз,  толкал их чуть  ли  не  сразу по  пятьсот
рублей, а потом весь день стоял с Эдуардом Феликсовичем, зазывая покупателей
и  нахваливая  гиацинтового  ару  как  самонаилучшего  попугая-долгожителя и
красавца.  Фризин и Корягин друг друга глубоко уважали, как  уважали друг  у
друга  и попугаев: Корягин уважал жако как несомненно  лучше всех говорящего
попугая,  Фризин  ару  -  как  несомненно наиболее  красивого  и  трудного в
разведении. Дальше оба старика непременно вздыхали, что не  удается наладить
в неволе  разведение  черного какаду, не несется, подлец, и все тут, получил
Тартаковер в Сиднее в двадцать восьмом году одну кладку, и все, с тех пор не
отмечено,  вздыхали  еще разок-другой и  расходились.  А  прочие  продавцы с
годами смекнули, что дед и его двухтысячный, орущий на неприятных типов "Иди
отсюда!",  им даже  выгодны:  придет  покупатель,  охнет  от цены на  синего
красавца  и  уже спокойно платит сотню  за  пару корелл, - раньше, без деда,
конечно же, эта  сотня казалась большими деньгами, а теперь  мелочью  стала.
Мелочью она стала, впрочем, еще и от времени просто. Но это уж совсем не про
попугаев разговор.
     Дед встал  в ряд  и аккуратно  раскутал  своего  красавчика.  Михася  в
большой  клетке за  толстенным  стеклом,  с  умело  встроенной  вентиляцией,
чувствовал себя на рабочем посту: поворачивался левым и правым  боком, точил
клюв о специальную железяку, вообще работал на  покупателя. Дед же, высокий,
с торчащей вперед  бородой, зорко  вглядывался в толпу, почти из одних зевак
да  рыбошников состоящую: не  идет ли кто серьезный. За долгие годы научился
Эдуард Феликсович безошибочно определять серьезность намерений клиента; даже
вопрос, заданный в форме  "Сколько этот ваш стоит", уже лишал деда малейшего
интереса к вопрошающему,  ибо серьезный человек спрашивает:  "Сколько  такой
будет стоить", ясно же ведь,  что племенной не  продается. А справа  и слева
все  бойчее  становился  слышен обычный треп  торгового  ряда, где  основное
развлечение  - болтовня  с соседями, тертые, плохо рассказываемые  анекдоты,
сведения вражеского радио - кто что расслышал (особенно теперь, когда  опять
глушить  стали), а также совершенно точные сведения  из  первых рук - на что
нынче следующим делом цены поднимут. Ну, и обычное зазывание тоже.
     -  А ну, волнистых,  волнистых, на разговоры, на  племя!  Тридцать пять
дней, на разговоры! А ну, кто хочет на разговоры! Волнистых!..
     - И  что ты, спрашивает, будешь делать, если муж тебе изменит один раз?
Я, говорит, отрежу на сантиметр. Ну, а если он еще раз тебе  изменит? Тогда,
говорит, еще на сантиметр отрежу. А если, говорит, в третий?..
     - И сколько такой тянет?..
     - Кореллы есть! Кому кореллов?
     -  Масло   будет  пять  пятьдесят,  хлеб  -  двадцать   пять  тот,  что
восемнадцать, пиво по рублю, а бензин крашеный...
     - Я, говорит, на тебя кляп имею!..
     - Можешь  представить,  я  на тринадцати  слушаю, целая передача  была,
говорят, есть наследник русского престола, законный  царь,  и будто бы не за
горами, что его советская власть признает, ни хрена себе!
     - Да отрубись ты со своим мотылем!..
     - На племя! На разговоры!
     - Да  нет,  я  ее  арматурой,  и  пластиком, вовнутрь  такую  хреновину
разводами,  на  нее  сколько  ни  нагадит, все кажется, окрас такой,  купят,
купят!..
     - Ишь, говорящего ей за  семь рублей, вон, к деду иди, у него говорящие
по две тысячи...
     - Еще студенческое масло будет, как в Новосибирске, по  два шестьдесят,
жарить на нем нельзя, а мажется хорошо...
     - Говорили,  будто и княжны великие,  и наследник - всех их святые люди
на западе выкупили. И до  сих пор живут они  все в одном чудном монастыре, и
государь Николай там же с ними...
     - Да ему же лет сто теперь...
     -  А что, вон спроси у деда,  попугаи живут  и ничего,  а  тут  человек
святой...
     - На племя!..
     - Это ж не кенарь, это ж мечта моего счастья!..
     Цену у деда  спрашивали редко, чаше  всего  с благоговением, говорившим
заранее: я у  вас такого купить не  смогу, нет  у меня таких вот  денег,  но
все-таки, любопытства ради, осведомите, мол, сколько такой  красотизм стоит.
Дед отвечал  охотно,  рассказывал о дорогих  попугаях, советовал  в  зоопарк
пойти,  - уже  дважды  люди после визита в зоопарк  возвращались  к нему  за
попугаем,  -  в  зоопарке гиацинтовые ары  уже  много лет  принципиально  не
приживались,  правильно, кстати, делали, дед Эдя обеспечивал им  куда лучшую
жизнь.  За тем,  чтобы  в  зоопарке они не  приживались, зорко следил старый
лагерник  Юрий Щенков, по сей день командовавший там броненосцами, он твердо
помнил  об интересах деда  Эди, так же,  как  помнил  и  мерзлые  больничные
огрызки,  которыми  спас  его  прозектор  в сорок  седьмом,  спас  доходягу,
погибавшего от пеллагры.  А вот сейчас на улице  был декабрь, покупателей по
холодному  времени толклось не  особо, да  и  продавцов тоже.  Воздух  рынка
действовал на деда наркотически, мысли навевал самые приятные: о гиацинтовых
ара и еще о внуках.
     Около двух  часов  объявились,  кстати,  двое старших: Ромео без всяких
документов водил отцовскую машину уже больше года и сейчас приехал на ней за
дедом.  Отец нынче стряпал что-то невообразимое, ждал  к шести дядю Георгия.
Внуки  все как один любили  пожрать, и  деда тоже любили, хоть и  знали, что
отец с дедом в контрах, но допустить, чтобы все было съедено без деда, ясное
дело, не  могли.  Эдуарду Феликсовичу  все эти армянские  лакомства были  до
фени,  он  бы  предпочел  латышский  суп  из  пахты  и  цвибельклопс  (блюдо
сомнительно  латышское, но  сами  латыши  в  его  национальное происхождение
всегда свято верили). Но  не  отказывать  же  внукам.  Да  и  дядю  Георгия,
толстого-претолстого, внуки тоже любили: за веселый нрав - и, опять-таки, за
его привязанность  к  деду  Эде.  Дед  укутал попугая,  на  прощанье буркнул
кому-то, что  производителя  не продает, тем более за триста, сел  на заднее
сиденье и задремал до самого дома,  и видел во сне северное сияние, и слышал
мантрамы Елены Ивановны.
     А дома внуков и деда  ждали запахи. Дух виноградного листа, вымоченного
в  винном уксусе, ибо полковник, конечно, готовил долму; аромат  распаренной
баранины,  ибо  полковник,  конечно,  и  кюфту  тоже  готовил;  тихий  запах
попугаячьего  дерьма,  ибо  и  птички, конечно, не только дремали. И  другие
запахи, более  слабые,  но обитателям  квартиры, -  кому  какие, конечно,  -
весьма дорогие. Дед с порога выпустил из клетки Михасю, тот расправил крылья
и коршуном кинулся проверять:  не изменила ли ему Розалинда с родным братом,
синим  до  лиловости  Пушишей.  А Рыбуня  рявкнул приветственное  "Москва  -
Пекин". А полковник на кухне тихо выматерился  по-русски,  но дед  этого  не
слышал. Была половина  четвертого,  через час Георгий выедет со своей дачи в
Моженке  и  не успеет  пробить шесть,  как  с  эскортом въедет во двор "Дома
правительства". А долма к этому времени успеет разве?  Одна надежда на  деда
Эдуарда, будь он  проклят, что  хоть  на  полчаса шефу мозги загадит  своими
попугаями, может быть, и кюфта успеет!..
     В  назначенный срок, за четверть часа до шести, ЗИЛ Шелковникова  и две
"волги" с охраной вкатились во двор. Сперва из "волг" вылупились здоровенные
охранники, все как один в штатском, но с  той самой необманчивой  выправкой,
выстроились редкой цепочкой вдоль маршрута от ЗИЛа к подъезду; кто-то в лифт
забежал,  проверил на  предмет заминирования,  кто-то  по лестничным клеткам
прошвырнулся, поискал террористов и  не нашел. А ЗИЛ тем временем разверзся,
и вылез из  него  генерал-полковник  Георгий Давыдович  Шелковников, человек
совершенно  необычайной   толщины   и   во  многих  других  отношениях  тоже
необыкновенный. Когда-то,  в  начале  века,  обрусевшим  московским  армянам
принадлежала  в  Москве  знаменитая  красильня.   Где-то   среди  необычными
способами  уцелевших бумажек хранил генерал у себя  и  старую  рекламку этой
красильни  и  в  нетрезвые минуты, особенно в последние  годы,  когда  стало
полезно  подчеркивать, что  ты не из болота родом, а хорошей старой фамилии,
лучше всего дворянской с титулом, кое-кому он эту рекламку показывал, прежде
всего  родственникам,  а  также   и  двум  своим  единственным  начальникам:
министру-председателю, первым заместителем которого был,- Илье Заобскому, и,
конечно, паралитичному премьеру. После этого донести на него было уже некому
и некуда, даже если бы злейший враг - а такового, конечно, Шелковников имел,
- об  его  непролетарском происхождении пронюхал. Рекламку Шелковников берег
нежно, в ней говорилось, что "Красильня, пятновыводка и плиссировочная Ф. А.
Шелковникова в Москве, с фабрикой на второй Тверской-Ямской и магазинами  на
Тверской-Садовой, дом театра Буфф, также на второй Тверской-Ямской, также на
Домниковской  улице;  производит  химическую  чистку   и  окраску  шелковых,
шерстяных   и  бархатных  материй,  а  также  красит,  чистит  и  плиссирует
всевозможные дамские  и мужские платья в распоротом виде, шторы, драпировки,
ковры, брюссельские кружева, оренбургские  платки, меха и лайковые перчатки,
-  а также занимается  чисткой  мебели  на домах,  и  еще  ажурной  строчкой
(мережкой)..."  В былые годы, особенно до пятьдесят третьего, боялся Георгий
Давидович  этой  бумажки как огня,  считал, что  не сохранилось  ни  единого
экземпляра ее, а потом, выросши  в чине уже до Бог знает каких высот, извлек
последний ее экземпляр... из собственного  личного дела,  которое сподобился
увидеть в начале шестидесятых. Все, оказывается,  знали  в  отделе  кадров с
самого начала. И не трогали. Доверяли, с одной стороны. Проверяли, с другой.
По исконным принципам.
     Появился на  свет  Георгий  Давидович, впоследствии Давыдович, в бурном
девятнадцатом году, когда  от  красильни  уже рожки  да ножки остались,  вся
Россия отплясывала бессмертное "Яблочко", а семья бедного Давида Федоровича,
-  Федор-богач  умер  тремя  годами  раньше  от   апоплексии,  -  ютилась  в
уплотненном  виде  в одной комнате на Арбате. Таким нищим  и  голодным  было
детство  рано осиротевшего  Георгия, что даже когда время  подошло  от своих
родителей печатно  отрекаться,  - даже от  этого оказался  он  избавлен.  По
происхождению  Георгий  раз,  но, как теперь выясняется,  не  навсегда, стал
сыном малоимущего  кустаря-одиночки, красильщика. Очень  рано приняли  его в
пионеры,  потом в  комсомольцы. Стал пионервожатым. С тридцать пятого года в
Кратове каждое лето воспитывал юных пионеров. И  там-то и приключилось с ним
незначительное, на первый взгляд, событие, из-за которого даже теперь, более
чем сорок лет спустя, спал  Георгий  Давидович  не совсем спокойно.  Мало ли
одиннадцатилетних пацанов находилось в  те времена  у него под началом? Мало
ли  отвесил  он  колотушек  и  пенделей,  ловя  кого  за  курением, кого  за
онанизмом?  А  того,  плюгавого,  из-за которого  сон имел  теперь не совсем
спокойный, поймал разом на том и на этом: одной рукой цигарку держал, другой
-  испытывал, так  сказать, самоудовлетворение. Ну,  и  врезал вожатый  Жора
этому юноше, причем, видимо, именно тогда, когда ему особенно хорошо было по
всем причинам. Тот  отлетел с крыльца, штаны застегнул, утер кровавые сопли,
сказал:  "Я  тебе припомню". И, нет ни малейшего сомнения,  рано  или поздно
собирался свою угрозу исполнить:  даже теперь, когда пионервожатый Жора стал
ни  много  ни мало  генерал-полковником госбезопасности  Г.Д. Шелковниковым,
первым заместителем всесильного Заобского,  - так ведь и сопливый онанист за
эти  годы  успел  стать ни много ни мало  как маршалом танковых  войск  И.М.
Дуликовым,  первым заместителем всесильного Везлеева, и то  хорошо хоть, что
здоровье у Ливерия Устиновича крепкое.
     В сорок первом  году Жора Шелковников  был  уже в армии и  очень быстро
полез  в чинах, заведуя продовольственным  снабжением СМЕРШа на юго-западном
направлении,  фронта  он,  можно  сказать, не видел до сорок  пятого,  когда
Берлин занимали. Даже ранен был в предплечье.  Правда, осколком  кирпича, но
считалось - ранение. Тоже потом невредно оказалось.  Словом, кончил он войну
молодым  генералом.  Потом  пошел  по  линии  государственной  безопасности,
вовремя  стал  бороться  с  культом  личности,  а  затем, когда лучше  стало
бороться  уже  с  последствиями  неумеренной  борьбы  с   последствиями  так
называемого  культа якобы  личности,  -  возглавил и  эту  борьбу.  Потом по
специальной линии внезапно удалось доказать свою незаменимость, - совсем как
мало ему знакомому и топчущемуся где-то далеко под ногами полковнику Углову.
Результаты  были  теми  же:  первому  заместителю Заобского никогда  уже  не
светила перспектива сесть в  кресло шефа, больно уж  незаменимым  оказался в
роли  заместителя.  А  тут  еще  Дуликов.  Вот и  отдался Георгий  Давыдович
страстям  чисто человеческим, из которых наиболее человечной почитал страсть
к хорошей  еде, прежде всего  национальной, армянской.  Вот и  кушал всегда,
когда  время позволяло.  Здоровье имел  хорошее, лишь изредка маялся,  после
праздников, когда  по  разным  приемам  приходилось съедать по  четыре обеда
кряду. А ведь потом, хочешь не хочешь, ноги, верней, колеса, несли его в дом
к младшему  зятю,  а там попробуй  не обожрись. Вот и прихварывал иногда. Но
только по праздникам.
     Детей  у  генерала не было.  На  досуге,  с  помощью  профессионального
журналиста   Подсосина,  написал   он   и  издал  свои   мемуары  о  Великой
Отечественной -  "Смело мы  в бой  пошли!",  снял потом  кинофильм  по  этим
мемуарам,  шестисерийный,  с  партизанами и  настоящими  танками, с артистом
Лонным в роли разведчика Курбатова и даже с самим Резникяном в роли Гитлера.
Получил  Государственную премию по  кинематографии, в  которой,  правда,  не
смыслил   ни  уха  ни  рыла,  но  очень  этой   премией  гордился.   Хотя  о
действительных заслугах Шелковникова перед советской властью знали, пожалуй,
всего три-четыре человека. Даже всесильный Ливерий, пожалуй, не знал, а лишь
узнавал кое о чем от премьера в туманной форме: "Нам стало известно..." А за
пределами России о всех его исторически-важнейших делах знали, пожалуй, три,
не  то четыре  человека. Но тут уж  ничего не  попишешь. Пописывать  Георгий
Давыдович  вообще   любил,  не  одни  только  мемуары  числил  он   в  своем
литературном  активе, хотя пописывал, ясно дело, не собственноручно. Об этом
еще меньше людей знало. Но это так, на черный день.
     Генерал  поднялся  в  лифте.  В прежние  годы,  еще в  семьдесят пятом,
скажем, он,  иной раз, моциона ради, поднимался  и  пешком.  Теперь - дудки,
годы его не те, шестьдесят второй пошел, не  был бы генерал-полковником, так
был бы пенсионером. Что среди руководства КГБ он был  моложе всех - это роли
не играло.  Дверь  в  квартиру  свояка уже  стояла  открытая,  телохранитель
позвонил. Молодец он,  кстати, этот Сухоплещенко,  чин ему очередной пора. А
из квартиры свояка пахло. Долмой. Кюфтой. Больше  ничем: за попугаями дед  к
этому  времени чисто прибрал с помощью тихо проклинавшей  свою горькую, хотя
чрезвычайно  хорошо  оплачиваемую  судьбу Ираиды. Дед Эдуард  с  Рыбуней  на
плече; за  ним, несомненно  как младший по званию, Аракелян, традиционно для
начала в фартучке - мол, только что сервировать  закончил, а  на  кухне даже
еще присматриваю. За ним стройная Наталья. Внуки пока что  у себя в комнате,
их только к столу выпустят. Георгий Давидович осторожно протиснулся в дверь,
уже слегка для него узковатую, поздоровался со всеми. Телохранитель, все тот
же незаменимый  капитан, внес ящик "Еревана", без этикеток, прямо с розлива.
Все  как  обычно. И  сразу  -  кушать,  к  столу,  все свои,  без  церемоний
обойдемся.   Большую   часть   "Еревана",  кстати,  сразу   отдали   охране,
расположившейся вдоль пути от  квартиры к машине  и еще под окнами, и еще  в
квартирах у соседей, давно привычных и безропотных.
     Кушали  и  кушали.  Лихой  Рыбуня только  раз  за  весь обед сорвался и
гаркнул,  -  но не  чреватое политическими осложнениями "Москва -  Пекин", а
совершенно  уместное:  "Здравия  желаю,  господин  генерал!"  - "И  ты  будь
здоров", - ответил Георгий Давыдович  и, двинувши в воздухе рюмкой в сторону
попугая,  оную  тут же  и  выпил.  А  полковник  знай  себе  метал  на  стол
деликатесы, понимал, что для него лично никакого другого пути  к сердцу шефа
нет.  После долмы, за  бастурмой, перекурили; дед  откланялся, Наталья тоже,
Георгий  Давыдович  ей ручку  поцеловал и сказал,  что Елена  тоже  в  гости
придет,  как только с  Тайваня вернется.  Остались  вдвоем  и  только  тогда
расстегнулись.
     - Врагов читаешь?  -  напрямую, но  очень доверительно спросил генерал,
разумея   машинописные  и  размноженные  ксероксом  тексты  передач  "Голоса
Америки"  и  "Свободы". Аракелян кивнул  и генерал  продолжил: - Ну,  и  что
скажешь? Как тебе эта новость с Романовыми?
     - Никак, Георгий  Давыдович, кому  нужны  теперь  в России  Романовы? -
неуверенно ответил  Аракелян, у него до  сих пор не шел из  головы давнишний
уже теперь разговор с Абрикосовым.
     - А напрасно, Игорь. Все на свете надо принимать в его данности!
     Аракелян ничего не понял, но  на  всякий случай повинно склонил голову.
Шелковников продолжил:
     - И  Романовых  надо  принимать в  их  данности!  Мало  мы  монархистов
разоблачили за годы советской  власти? Нет, не мало. А что это значит? А это
значит, что монархистские настроения все еще  сильны как в нашей стране, так
и за рубежом, даже, исходя из конкретных данных, все усиливаются в настоящее
время и, можно предположить, будут все более усиливаться в дальнейшем. А что
это значит? Что,  вот скажи мне на  милость,  если  уж ты занимаешь  высокую
должность в нашем комитете,  если уж  ты  отвечаешь  за  спокойный сон детей
нашей родины, что все это означает?
     Аракелян, сердце которого сквозь кюфту, обреченно булькающую в желудке,
медленно проваливалось в пятки, на всякий  случай непонимающе кивнул, словно
бы с повинной пришел. Шелковникова это удовлетворило и он продолжил:
     - А следует из  этого,  дорогой Игорек,  что  Романовых нам  ни  в коем
случае  со счетов скидывать нельзя!  Сейчас, и только  сейчас, нам предстоит
самый  последний  и самый  решительный  бой!  Законна  ли  советская власть?
Безусловно  законна. Достаточно  ли законна? Постороннему  взгляду, конечно,
покажется,  что достаточно.  Но ничто не может быть  признано достаточным  в
самодостаточности, когда речь идет  об укреплении основ законности советской
власти! Законная  власть в нашей стране, как ясно, надеюсь, каждому пионеру,
должна  не просто  оставаться законной, она должна  неустанно утверждаться в
своей законности, становиться все более законной!
     - Неужели вы, Георгий Давыдович, всерьез  думаете, что за  этими самыми
старшими Романовыми стоит какая-то сила? - вякнул полковник.
     -  Ого-го!  - заколыхался  генерал,  раскуривая  армянскую  сигарету (с
виргинским   табаком,  правда,   но   это  ему   лично  и   еще  знаменитому
генерал-композитору  Мелкумяну такие  набивали). - И еще какая сила!  Говорю
тебе, бой предстоит очень и очень решительный!
     Аракелян еще раз склонил голову, выражая готовность на таковой бой идти
вслед  за  свояком.  Червь, точивший  его сердце, вырос до  размеров хорошей
анаконды.
     - И еще скажу  тебе  уже  не по-служебному,  Игорь.  Может, это  тебя и
удивит,  но заявляю  тебе со всей  партийной категоричностью:  в  другой раз
обращаться  за  консультацией к полковнику Абрикосову я  тебе  запрещаю! Без
моего  на то  заблаговременного разрешения, разумеется. Кстати, выпей  моего
личного, - капитан, дайте полковнику пятьдесят граммов!
     Возникший из-за двери Сухоплещенко поднес в серебряной стопочке немного
темно-коричневой жидкости. Шустовский коньяк  десятого года сделал свое дело
очень быстро, полковник, начавший терять  сознание, пришел  в  себя. Так вот
что  за  связи  отыскал  Шелковников через  деда  Эдю!  Так вот  отчего  он,
Аракелян, жил в попугаячьем дерьме. Но делать было нечего.
     - А кофе где? - спросил Шелковников бодро.
     Кофе через  минуту  внесла  Ираида,  - как ни странно,  именно кофе она
варить научилась. Джезва для хорошего  кофе должна быть все  время более или
менее одна и та же, но в доме Аракеляна это не получалось, их  разгрызали  и
употребляли на заточку  клювов попугаи. Однако несколько  лет  назад генерал
подарил  свояку две привезенных из секретной поездки на  Цейлон джезвы, - их
попугаи почему-то оставили в  покое.  Вот в них-то  и внесла кофе Ираида, и,
судя по реакции генерала, кофе и на этот раз получился хороший. Сам Аракелян
никакого вкуса не ощутил. А Шелковников  выпил чашечку, застегнулся, встал и
откланялся.
     - Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? Так что подумай, Игорь,  на
досуге над моими словами. Нам, еще раз повторяю, предстоит очень решительный
бой,  и будет очень печально, если  мне  в  этом  бою придется  воевать не с
тобой, а  тебя... Это был  бы  неравный  бой,  дорогой... - зловеще закончил
генерал и, кивнув, вышел вместе с телохранителями.
     Аракелян закрыл за ним  дверь и затворился в туалете. И тут же  с кухни
раздался дикий  вопль, почти сразу, шаркая, пробежал туда дед: он-то  первый
понял,  что невоспитанный Пушиша опять клюнул  Ираиду. Но Аракеляну было уже
не до того.
     Потом  он  с трудом  дошел  до своего кабинета и  затворился там. Налил
полстакана   забытого   телохранителем   "Еревана".  Коньяк,  с   нетипичным
количеством градусов  - 57, проскользнул по пищеводу, обожженному рвотой,  и
не принес облегчения. Тогда  Игорь Мовсесович  присел  к письменному  столу,
взял  себя  в  руки и включил радио. Раз  уж  ему велели слушать -  он будет
слушать их сию же  минуту,  не  дожидаясь утренней расшифровки.  Аппаратура,
слава Богу, была у него такая, что никакие хилые глушилки "Голос Америки" не
удушали.  Часы  показывали четверть десятого, информационный выпуск  он  уже
пропустил, "События и размышления" шли в программе предыдущего часа. Так что
сейчас могло оказаться что угодно.
     "...икрофона Аделаида ван Патмос, - бодро прощебетал приемник. Начинаем
программу  "Из мира  коллекционеров",  в которой  расскажем  вам о редчайшей
находке нью-йоркского нумизмата  и о  происшедшем из-за  нее аукционе. После
окончания этой передачи наш сотрудник Альберт  Пунявский в программе "Меланж
за декаду"  расскажет нам о загадочном городе, возрождающемся из руин каждые
десять лет. И в конце часа новости медицины".
     "Будь  ты проклята, - подумал Аракелян. - Ничего о Романовых". Но решил
принять  и  такое меню  -  чтоб не оставаться  наедине со  страшными словами
Шелковникова. Прозвучало  несколько  тактов музыки, вроде той, под которую в
"Иллюзионе"  немые фильмы  крутят.  И  опять  полилась  передача, заструился
щебечущий голос вечной Аделаиды ван Патмос, уже тридцать лет слушал Аракелян
его по радио, и еще два мужских голоса тоже отличал - из них  один, впрочем,
вещал по Би-Би-Си, - прочие сливались в памяти.
     "Может ли стоить рубль - сто тысяч долларов? Этот  вопрос  многим нашим
слушателям покажется, может быть, бессмысленным, чтобы не сказать -  глупым.
Ведь  по  официальному  курсу рубля,  который,  как известно, много выше его
реальной  покупательной  способности,  -  цена  советского рубля  составляет
неполные два доллара. А  ведь эта цена сильно завышена,  советский рубль  не
котируется на  рынках  мировой  валюты! Как же  может рубль стоить сто тысяч
долларов?  Кто  согласится заплатить  эти  сто тысяч за  него? Ответ на этот
кажущийся неразрешимым  вопрос прост. Такую  сумму за рубль  с удовольствием
заплатит любой  состоятельный нумизмат. Конечно, не  за  простой рубль. Лишь
некоторые рубли  -  а такую монету чеканят в  России с середины семнадцатого
века - стоят на рынке  по-настоящему дорого, как например рубль  1825 года с
профилем никогда не царствовавшего императора Константина Первого..."
     "Уж это мы знаем, - подумал Аракелян. - Дед для Ромео еще в позапрошлом
году "Гангут" купил за  две с половиной, положил неведомо куда и сказал, что
к совершеннолетию подарит, -  но оказалось, что дедово совершеннолетие - это
двадцать  один,  другого  дед  не  признает, ждать  еще  Ромке того  рубля и
ждать..." -  Несколько фраз диктора промелькнуло мимо сознания полковника, а
голос Аделаиды тем временем продолжал:
     "... в  американских коллекциях. О своей находке Батлер сделал доклад в
Нью-Йоркском  нумизматическом обществе, упомянув  при этом,  что,  возможно,
предложит  обнаруженный уникат к  продаже на аукционе  в  связи с  тем,  что
русские  серебряные монеты  не  входят  в круг  его основных нумизматических
интересов.  Как  сообщают,  еще до  окончания  доклада Батлера  известнейший
английский  нумизмат лорд  Бэнкс прислал Батлеру записку, где предложил  ему
двадцать  тысяч  долларов,  - возможно,  намереваясь  предложить  и  большую
сумму...".
     "Совсем как мы с дедом торговались", - грустно подумал полковник.
     "Многие слушатели, возможно, задают себе  вопрос: каким образом рубль с
портретом и вензелем императора  Александра Первого  мог  быть  отчеканен  в
тысяча восемьсот пятьдесят шестом году, когда императора уже тридцать лет не
было в живых, а на престол только что взошел император Александр Второй, его
племянник?  Возможно,  те  из  наших слушателей, кто  слушает  по  четвергам
программу  Людмилы Густер  "Среди  книг", уже знают о  том,  как потрясла  в
последний  месяц  умы   американцев  ставшая  бестселлером   книга  Освальда
Вроблевского "Федор Кузьмич: конец тайны", выпущенная в ноябре издательством
"Будрыс".  Возможно,  именно потому,  что  какая-то часть  правительства  и,
несомненно, часть царской семьи знала о том,  что царь Александр Первый жив,
и  после  смерти  императора Николая ждала возвращения  на престол законного
правителя, - возможно, императорскому монетному двору были даны инструкции -
конечно же,  сразу  отмененные, -  отчеканить рубли,  подобные обнаруженному
Батлером. Возможен  и  другой вариант, а именно, что известнейший  уральский
промышленник  Димитрий Свиблов, приверженец негласно отрекшегося от престола
императора, отчеканил  эти  монеты  на своем знаменитом  "подземном  дворе",
раскопки  которого  были  начаты  перед  самой революцией  и до сих  пор  не
доведены до конца, если верить сообщениям советской печати.  Но самое важное
для  коллекционеров  то,  что  обнаруженный уникат  безусловно  не  является
подделкой,  ибо,  исходя  из  данных  спектрального  и   других  проведенных
анализов, монета изготовлена из уральского серебра в середине прошлого  века
и тогда же некоторое время находилась в обращении, чем объясняется некоторая
потертость    портрета.    Именно    это    и    привлекло    многочисленных
фанатиков-нумизматов  на аукцион,  состоявшийся в Бруклине двадцать девятого
ноября. Единственный пока что в  Соединенных Штатах рубль,  уже получивший у
нумизматов имя "Старший Александр", был продан в итоге за  сенсационную цену
в  девяносто  шесть  тысяч  долларов  известному  американскому  нумизмату и
торговцу..."
     "И здесь Романовы, и опять старшие", -  с ужасом подумал Аракелян, рука
его  тянулась  к  телефону  и  отдергивалась:  последние  месяцы  он  жил  в
относительном  спокойствии,  знал, что если  уж вовсе  ничего  нельзя  будет
понять  - можно  позвонить  Абрикосову. А теперь  и  это нельзя.  Худосочный
телепат  внезапно оказался  равен  ему  в  чине,  и  Аракелян  чувствовал  в
сравнении с ним себя примерно так, как презренный  Углов по сравнению с ним,
Аракеляном.
     "...тересно также сообщить  и  о  том, что президент Сальварсана  Хорхе
Романьос,  недавно  заявивший в  интервью,  данному  корреспонденту  журнала
"Шпигель",  что  он  сам  является  прямым и законным  наследником  династии
Романовых, сообщил  ему  также и о том,  что  в его  личной  нумизматической
коллекции рубль, подобный обнаруженному  Батлером, давно имеется, так же как
и аналогичный полтинник..."
     "Еще один...", - с мистическим ужасом подумал Аракелян.
     "... но об этом вы сможете подробнее узнать из наших следующих передач.
В окончание  передачи  напоминаю,  что  программа "Из  мира  коллекционеров"
передается по понедельникам..."
     Аракелян уже ничего не думал, он тихо, не меняя выражения лица, плакал.
События  были  ему  не  по  росту, они  были  для  него  чересчур  великими,
всемирно-историческими,  ему  не  хотелось  вообще  никаких  событий.  Слезы
стекали по его каменному лицу и терялись в уголках губ.
     - Попка, попка, попка я,  попка я несчастная! - заорал в комнате у деда
невоспитанный попугай Пушиша. Полковник не слышал его.




     -  Сегодня,  сейчас  зазвонят  колокола,  и   люди  будут   праздновать
Рождество, - тихо сказала Баба-Яга.
     И.САБУРОВА. О СИРЫХ И УБОГИХ

     - ...В  случае же вступления России в Международный Валютный Фонд после
реставрации дома старших Романовых, однако позднее, нежели в 1986 году...
     - Дотянитесь, О'Хара, до клавиши вон там  под телефонной книгой и пусть
Эриксен оторвется от индейки, пусть кофе сварит. Механический на меня больше
не действует.
     Форбс опять  сидел в своем рабочем кабинете за  столом-пультом. На  сей
раз  поверхность  стола,  обычно  девственно-чистая,  сплошь  была  завалена
служебными  бумагами, копиями  журнальных вырезок, отчетами, справочниками и
весьма  значительным количеством  светло-зеленых тетрадочек - бюллетеней ван
Леннепа,  среди  них  попадались  и  более  старые,  темно-зеленые,  которые
выпускал  давно  покойный  предиктор  Уоллас. Только  вчера пришел последний
бюллетень  голландца,  и  со  спокойствием,  с  которым принимал  в жизни  и
величайшие радости и горчайшие неудачи, генерал узнал, что после реставрации
в  России Романовых, вероятность  которой сейчас  уже превысила  критическую
величину и стала вполне возможной, институт  Форбса в  недрах Элберта  будет
иметь  работы  еще  больше,  чем  раньше,  так что  об  отставке  думать  не
приходится никому, кроме... - Дальше следовал длинный список, но  в  нем все
мелочь одна, даже проклятый  Аксентович  там не фигурировал. Вся грандиозная
операция шла более или менее по плану, но из-за нее больше трех месяцев  уже
не имел генерал ни минуты  личной, древнекитайской  жизни. Даже  сегодня,  в
канун  европейского  Рождества, он  вынужден  был  готовить  доклад  о  ходе
реставрации   династии  Старших  Романовых,  -  иначе  не  поспеть  ко   дню
инаугурации нового президента.  Впрочем, доклад  в данном случае  играл роль
скорее наполнителя времени: чем бы ни заниматься, лишь бы что-нибудь делать.
Проклятый  голландец  в  последнем бюллетене  ни  много  ни  мало велел ему,
генералу американской армии, человеку почти никому  не  подчиненному, сидеть
нынешнюю  ночь  на рабочем  месте  и  ждать  событий!  Когда  бы  не  полная
непогрешимость  предиктора, -  Папе  Римскому такая не снилась,  -  Форбс бы
решил,  что  над ним  издеваются. Но сколько раз уже  светловолосый  мальчик
"снимал комплексы"  у правительства  США; случался кризис  с  заложниками  в
Иране, а  мальчик говорил  -  не  извольте беспокоиться,  посидят и  выйдут,
занимайтесь  чем понасущнее,  правда, заложники еще в Иране,  но меньше  чем
через месяц будут на  свободе;  проигрывалась Советам  Ангола,  а  предиктор
говорил: плюньте на  Анголу,  занимайтесь чем понасущнее, этой  страной есть
кому заняться  и без вас, вообще этим другой предиктор занимается, - кстати,
о Небо,  сколько их вообще в мире  всего, предикторов-то? И мальчик спокойно
отвечал: кроме  меня, всего двое живых  на  службе,  да еще двое  на вольных
хлебах,  но  их не берите  в  голову.  Да  как  же  не брать  в голову  и не
психовать, когда, значит, ты сам, Геррит ван Леннеп то есть, второй  у буров
есть, тоже ведь по  происхождению как  бы  голландец, а третий кто, черт его
дери? Голландский мальчик холодно отвечал, что о третьем не беспокойтесь, он
скоро самоустранится. Получалось  так, что один только пророк из занюханного
Хенгело знает - что кому  нужно, чем кому заниматься, зачем мы вообще живем,
за  что  деньги  получаем.  И  сегодня,  в  ночь под Рождество,  сидит  себе
голландский мальчик при кальвинистской елочке, а он,  генерал Форбс, слушает
доклад,  работает,  как...  не будем  уточнять  цвета кожи,  на  плантациях.
Поневоле начнешь думать об отставке, хотя знаешь,  что  никто тебя  в нее не
отпустит  и сам ты  первый  на своем же заявлении крест поставишь. Телепатов
среди генералов все-таки маловато!
     -  Таким образом, золотой паритет будущего  рубля Российской Империи, с
пренебрежимо малой степенью от прогноза  в случае  успешной  реставрации,  в
1990 году составит...
     -  Проследите,  О'Хара,  чтоб конечный  текст  не содержал  никаких  "в
случае".  Еще раз дотянитесь до клавиши, нажмите  и  не отпускайте, пусть  у
него индейка в желудке от звонка закудахчет. Жмите  сильно,  чтоб визжало на
всю лабораторию!
     Из-за стены, из-под пола, несмотря на  все слои изоляции, ползло "Белое
Рождество", Бинг  Кроссби был вездесущ,  -  или не  Бинг Кроссби?  Оборотень
Теодор Лавери из  сектора Аксентовича блестяще умел в Кроссби  превращаться.
Бедный  Лавери, стоит сейчас, превратившись в слониху, и ждет  абортистов. В
любом  другом облике  ему  уже  пришлось  бы  рожать.  А  слонихи  носят  по
восемнадцать  месяцев, у  Лавери пока всего  четыре, как раз самый  срок для
слоновьего  аборта.  Прочим оборотням предстоит то же  самое  или что-нибудь
похожее, у многих  срок беременности  оказался меньше, так  что, по счастью,
сектор трансформации представляет сейчас не один сплошной слоновник, но есть
там и тапиры, и бегемоты...  Господи, когда  же  будет инаугурация, когда же
этого почетного польского придурка отсюда  уберут? А  ведь не ровен час, так
еще и... не уберут. Вон в Польше что. И  предиктор к тому же ничего хорошего
в  этом нынешнем польском хозяйстве не сулит. Разве только Романовых удастся
реставрировать  очень  быстро. Но это пока что,  увы, далеко  от воплощения,
наследник-то нашелся, но его будущее место пока что занято, и никто точно не
знает, каким образом оно свободным станет, хотя,  опять-таки,  ван Леннеп не
велел  на  этот  счет тревожиться.  Попробуй  не  потревожься.  Хотя,  когда
предиктор говорит:  "Не делайте",  это чаще  всего означает: "За вас  другие
сделают".  Кто же, холера им в  бок,  уберет  эту самую ихнюю власть,  каким
образом  расчистится  трон для  Павла? Впрочем, все, что говорит  предиктор,
неукоснительно исполняется. Скажем, он предсказал, что генерал Форбс угробит
праздничную  ночь  на  слушание  идиотских докладов и мнений  о реставрации,
будет чуть ли не до утра  корпеть над докладом для нового  президента. Будто
не будет в  первые дни президентства у этого бывшего канатоходца иных забот,
как  выяснять  мнение  Международного  Валютного  Фонда  о  золотом паритете
русского  имперского  рубля.  Впрочем,  именно  для  этого  президента  дело
реставрации Дома Старших Романовых - первоочередное. Ван Леннеп предупредил,
что   если  через  пять  лет  она  не  будет   закончена,   то  быть  Штатам
финляндизированным придатком к Советам, если не чем похуже.
     - Из всего вышеизложенного следует,  что  одна четверть квоты,  которая
будет внесена  Российской  Империей в  Международный Валютный  Фонд  золотом
частично в  слитках, частично  неполноценной золотой монетой, так называемой
бойкотной, иначе говоря, олимпийской чеканки 1980 года...
     - Эриксен, сию же минуту варите кофе заново, этот выкипел!..
     А кроме того, все  равно все не  прочтешь и  не  прослушаешь.  Так, для
порядка,  прочесть нужно основные бумаги  с  наиболее  звучными подписями. С
остальным пусть О'Хара сам возится. Кстати, вчера предиктор как бы невзначай
обмолвился  генералу, что этот  самый  О'Хара  натуральный болгарский шпион,
работающий на весь восточный  блок сразу  и еще на  кого-то. Ну, вот и пусть
работает, тем более что почти все его силы уходят в Элберте на блокировку от
телепатов, - даром они уходят, кстати,  от телепатов прикрыться можно, а  от
пророка?  Пусть, в  конце-то концов, советские боссы и  узнают  хоть что-то.
Авось  будут  среди  них и те,  кто  препятствовать реставрации Романовых не
очень  склонен,  они, судя  по предсказаниям, даже  и  службу  не должны  бы
потерять,  -  хотя  Павел  Романов,  с  которым, увы, уже  нужно  считаться,
настроен  против  них  в  высшей  степени.  Ну,  а  те,  что  сопротивляться
собираются, - пусть тем  более знают, недаром у них у всех дачи - у кого под
Ментоной,  у  кого возле  Майами. Шеф  полиции, милиции  советской  то есть,
Витольд Безродных, насмешил весь западный мир тем,  что выстроил себе дачу с
искусственным  климатом  на   Земле  Фредерика  VIII  в  Гренландии,  причем
строительство   заложил   уже   давно,   когда    Гренландия   только-только
независимость получила, достроил  только теперь, но со спутников вся стройка
фотографировалась    регулярно,   а   фотографии,   как   и   полагается   в
демократическом  обществе, регулярно  выкрадывались и публиковались  во всем
мире.  Не позавидуешь ему, климат там не хайнаньский, впрочем, у него он все
равно  искусственный...  А  что  референт шпион, так уж лучше добросовестный
шпион-труженик,  чем  преданный  дурак  вроде  Эриксена,  который  два  раза
одинаковый кофе сварить не может.
     - Положительное сальдо платежного баланса...
     - Налейте и себе, О'Хара.  Вы совсем засыпаете. К сожалению,  спиртного
сегодня нельзя, от Джексона тогда не избавимся.
     Бестселлер   Освальда  Вроблевского,   подготовленный,  кстати,  еще  в
сентябре,  а  теперь  изданный  огромным  тиражом  и спешно переводящийся на
основные мировые языки, -  перевод  на  русский уже в  типографии, кстати, -
тоже валялся на столе Форбса. Автор, профессор Гарварда и довольно известный
беллетрист,  исключительно  бойко разворачивал  повествование о жизни старца
Федора  Кузьмича,  начиная с  трагических  таганрогских  дней,  со странного
прощания с закрытым гробом. Книга изобиловала таким количеством трогательных
подробностей,  что, пожалуй, следовало  ожидать в ближайшее время увеличения
числа прихожан в русских церквях. Пусть. Не Форбсу, то ли конфуцианцу, то ли
буддисту, он и  сам  плохо понимал, кто он  на самом  деле,  было бороться с
такими вещами. Автор  книги, кстати,  проводил  интересную мысль,  что самая
прекрасная и законная форма государственного правления  - сантократия, форма
государства, при которой во главе правительства стоит святой человек. А если
не святой, их вообще-то мало, то  пусть правит  потомок святого. Воздавалось
должное и императору Константину Багрянородному, и  королю Людовику Святому,
заодно уж и мученику Николаю Второму, хотя тот и происходил из младшей линии
узурпатора  Николая  Первого.  Мол,  уж  если  б  оставались  у него  сейчас
какие-нибудь прямые и законные потомки, то вполне  можно  бы  ставить вопрос
так, чтоб в России было два царя сразу,  что уже имело место в прошлом. Но -
увы. Вел повествование  Вроблевский убедительно и аргументированно, ссылаясь
на подлинные документы, частью давно заготовленные институтом Форбса, частью
аккуратно фальсифицированные, - время  не  терпело, важна была  цель,  а  не
средства.  Когда  Павел станет императором, на  место фальшивок можно  будет
вставить  подлинные  документы,  подготовить  новое  издание.  Вроблевскому,
кстати, принадлежала также и богатая мысль о том, что истинной целью русской
революции  1917 года  было  лишь  свержение  младшей  линии дома  Романовых,
безусловно, с целью  возведения на престол царя из старшей  ветви  династии.
Октябрьский же  переворот пришлось  устраивать потому, что революция  начала
перерождаться, и,  дабы  закрепить ее  завоевания, дабы  выполнить подлинные
предначертания   судьбы,  как  раз  и  встал  во  главе  России  кремлевский
мечтатель.  Разве не  писал  он  о прогрессивности  войны 1812 года?  А ведь
именно   старец  Федор  Кузьмич  был  в  конечном  счете  победителем  армий
Наполеона! Ясно, в  лучших своих грезах кремлевский  мечтатель видел,  как в
России  по окончании  голода  и разрухи  престол перейдет  к потомкам Федора
Кузьмича. Он ведь уже объявил НЭП! Но - явился новый узурпатор, Сталин. Этот
хотел  короноваться  сам.  Однако не посмел,  знал  о том, что где-то  цело,
где-то сберегается подлинное  семя русских царей. Поэтому он и способствовал
массовым  репрессиям, надеялся на  закон  больших чисел  -  мол, чем  больше
народу погибнет, тем вероятней погибнут  и  наследники русского  престола. И
тысяча книксенов  русскому народу.  Пусть его, так  надо. Лишь  бы  не стали
американского подданства  всей страной  требовать. Со дня  на  день, кстати,
должен  был выйти  на  экраны  двухсерийный голливудский  боевик  "Анастасия
Первая" - повесть о любви юной сибирской дворянки и старого императора.
     -  И  сама  перспектива  принятия  Российской  Империи в  Международный
Валютный Фонд, несомненно, может рассматриваться  только как явление глубоко
положительное и для самой организации, и для США в частности.
     - Отличная мысль, О'Хара. Полагаю, ее одну  только и вставьте в доклад.
Интервью Пушечникова постарайтесь сократить раз в  десять. Все понятно будет
из одного абзаца, почти из  любого. Позвоните Эриксену, пусть и  нам индейки
принесет, что ли...
     Некоторые моменты  дела Реставрации возникли  совершенно  случайно,  их
никто  не  планировал.  Например, коллекционерский  бум:  спешно  повылезали
откуда-то  "Рубли Старших  Романовых",  из  которых  по  крайней мере  один,
первый, был наверняка подлинным. На рынок филокартистов выскочили тоже ранее
неведомые открытки начала века, с золотым обрезом, парижского издания Лапина
-  портреты старца Федора Кузьмича  и  даже "царевича Алексия  Старшего". Не
вызывало сомнений, что и прочие "Старшие Романовы" тоже всплывут очень скоро
-  на  рынках  нумизматов,   филокартистов,   филателистов,   коллекционеров
автографов  и еще  неведомо  чего.  Но всего неожиданней оказалось интервью,
данное знаменитым писателем  Пушечниковым.  Пушечников,  лауреат Нобелевской
премии, был  посажен  в  СССР за  решетку,  ибо  отказался  от  этой  премии
отказаться.   Вскоре,  впрочем,  советское  правительство  обменяло  его  на
приличную статую  с острова Пасхи: руководитель страны, впадая во все  более
непроглядный  маразм,  решил   такие  статуи  коллекционировать.  Пушечников
обосновался в Штатах, купил кусок леса под Сиэтлом, что-то там себе выстроил
под жилье и стал  регулярно из этого леса выходить с посохом, везя  за собой
на тележке рукописи новых романов, а чаще - переработанные и исправленные  в
безнадежно худшую сторону варианты  старых, тех,  за которые шведы  ему дали
премию.  Пушечников  давал  одно-два интервью, потом  произносил  пять-шесть
пророчеств,   обычно   свидетельствовавших  о   его  полном  незнакомстве  с
бюллетенем ван Леннепа. А неделю назад вышел он из  лесу без всякой рукописи
и дал интервью приблудившемуся  корреспонденту  Эй-Би-Си. Писатель поведал о
том, что во время своего  краткого пребывания в ДУБРОВлаге,  в первый же год
после  четвертого  ареста,  он  оказался  соседом  по  нарам некоего старого
человека, одного из лучших учеников русского историка Ключевского. Что с тем
человеком  сталось  позже,  Пушечников  не знал  и  поэтому пока  не решался
назвать его фамилию - вдруг тот  оказался бы жив по сей  день, хотя вряд ли,
ибо в  ДУБРОВлаге в сорок восьмом году ему было уже  далеко  за восемьдесят.
Так вот, вспоминал  Пушечников,  старик еще  тогда рассказывал  ему  историю
Старших Романовых как услышанную лично от Ключевского, и  вот именно  тогда,
как раз тогда - тут Пушечников переходил на пророческую интонацию - особенно
буйно  возросло в его, пушечниковской,  душе чувство боли за Россию, чувство
истинно  монархистское,  чувство  стыда за  страну,  подлинного царя которой
предали те самые декабристы, которые  Герцена с теплой  койки согнали, из-за
которых весь растреклятый коммунизм и приключился!
     - Окончательный меморандум Международного Валютного Фонда...
     - Да  хватит уж,  О'Хара.  Вы ведь...  э...  католик, а я вас Рождества
лишаю. Вызовите Эриксена, а  то он  от  сожранной  индейки  скоро  кулдыкать
начнет.
     О'Хара  исчез мгновенно, - сразу видно, что профессионал.  На мгновение
Форбс  расслабился и мысленно вернулся в  свой  частный кабинет, к китайским
свиткам.  На сей раз -  к висевшему слева  от  стола  "Портрету неизвестного
императора  эпохи  Южная  Сун".  Хотя...  Увы,  последнее  время  Форбс  уже
ненавидел само слово "император",  одна  радость, что  китайское "ди"  - это
много больше, чем "император". Да и вообще - куда России до Китая. Древнего.
Генерал  вздохнул и мысленно вернулся на  службу, где ждали своего прочтения
сводки монархистских  настроений в  стройных рядах советского правительства,
среди рабочих  московских автозаводов,  в разных других слоях, экономические
прогнозы, прогнозы реакции со стороны КНР, Тайваня, Японии, Англии, Франции,
еврокоммунистов, советских  диссидентов, израильского кнессета,  архаистской
фракции гренландского риксдага, князя  Лихтенштейнского... Вошел  Эриксен, и
одновременно загудел  селектор. Звонил секретарь мага  Бустаманте, Нарроуэй.
Звонил по  прямой: значит, случилось  что-то важное  и Бустаманте  не  может
позвонить самостоятельно. Генерал ткнул в клавишу:
     - Что?
     Из селектора донеслась мелкая зубная дробь.
     - Что случилось, говори немедленно!
     Селектор клацнул - на том конце кто-то пил воду. Наконец, донесся голос
с почти забытым австралийским акцентом:
     - Генерал, на маэстро напали из воздуха!
     Форбс все-таки не  зря угробил рождественскую ночь  на  скучные бумаги.
Все-таки не зря ван  Леннеп  получает свой необлагаемый  налогами миллион по
первому требованию. Корявая  рука  генерала немедленно пробежала по верхнему
ряду  клавиш  пульта,  вызывая в офис  к Бустаманте  всех  основных магов  и
тавматургов института, нужных и ненужных, - впрочем, из них реальная надежда
была только на одного, на Мозеса Цукермана, ибо, что поделаешь, маги, равные
Бустаманте, рождаются даже  не каждое столетие.  Зато,  как знал  генерал, в
какой  бы амок не вошел накурившийся  опиума Цукерман,  - а  что ему, еврею,
делать в  гойский праздник? - через несколько секунд он возникнет в приемной
Бустаманте,    подтянутый    и   побритый.   Цукерман    полностью    владел
древнебирманским искусством размыкания времени. Не зря в прежние годы, когда
он еще  перебивался, по  собственному его  выражению, "с цимеса  на  цурес",
преподавая  астральное  каратэ в  городе  Кеноша,  его боялись  даже местные
гангстеры.  На всякий  случай  вызвал Форбс  еще и  радиоактивное  чудовище,
мексиканца Сервальоса, а также "термического престидижитатора" - как некогда
обозначалось  на его  цирковых  афишах -  Рубана-Казбеги,  якобы кавказского
князя,  на  самом деле валахского  нестинарца-огнеходца,  доведшего  древнее
искусство до логического абсурда, ибо в его руках плавилась даже огнеупорная
керамика.  Вызвал  также  и  робкого  волшебника  по  имени Тофаре  Тутуила,
только-только завербованного где-то в Тихом океане и вообще неясно пока, что
умеющего, однако  получившего  очень  благоприятный  прогноз  от предиктора.
Форбс  вышел   из-за  стола  и,  насколько  позволял  возраст,   заспешил  к
Бустаманте.
     Он вошел  в  приемную  мага, когда  все главные события,  кажется,  уже
закончились. В  дверях кабинета исчезла спина Бустаманте - секретарь  уводил
мага  полежать на  диван, кажется, маэстро  нуждался в  стакане  чего-нибудь
изысканно-итальянского.  Посреди  обитой  штофом  приемной  стоял  Цукерман,
сгорбленный старый еврей со  всклокоченными вокруг сверкающей  лысины седыми
волосиками. Руки его  были разведены так, словно к впалой груди он  прижимал
здоровенную  дыню; никакой дыни, однако,  не было, но как  бы  в центре этой
воображаемой  дыни без видимой поддержки  висела  старинная немецкая  пивная
кружка, фарфоровая, с герметической крышкой  и  готической надписью: "Привет
из Габлонца". Обычно  в этой кружке - только тогда крышка бывала  откинута -
на  столе  секретаря  в  приемной  Бустаманте  стояла одинокая роза.  Сейчас
крышечка   была  накинута,  и,  видимо,   Цукерману  стоило  немалых  усилий
поддерживать  кружку  в  воздухе.  Он  вращал  глазными  белками. Сервальос,
темнокожий, не то мясник, не то бармен, безразлично стоял у стены, он помочь
ничем  не мог, - между делом Форбс подумал, что  уже пятнадцать лет этот маг
только  переводит средства налогоплательщиков, на кой черт нам искусственная
радиация, мало, что ли, той, которая без магии возникает? "Кавказский князь"
Рубан-Казбеги,  напротив,  был  занят  делом:  плавил  в  ладонях  массивную
металлическую пепельницу - тоже со  стола секретаря  - и,  похоже, собирался
расплавленным  сгустком заварить кружечку.  Тофаре  Тутуила сидел  за спиной
Цукермана  в  позе лотоса, видимо, отдавал еврею энергию.  Форбс не  впервые
убеждался, что подвластные маги работают  на совесть. Через минуту  вернулся
секретарь  Бустаманте,  потрясающе  похожий  физиономией  на  О'Хару,  Форбс
немедленно решил,  что  это  тоже  шпион. В  воздухе  пахло озоном и  серой.
Секретарь отрапортовал:
     -  Господин  генерал,  двенадцать  минут  назад  маэстро  приступил   к
очередной  вентиляции  стеклококона  пана  Аксентовича  и  внезапно  испытал
приступ  асфиксии: неизвестный  противник  пытался  в газообразном состоянии
проникнуть в его  дыхательные  пути  и, вероятно, в мозг. В настоящий момент
противник  обезврежен и  заключен  в  герметический сосуд.  Господин  раввин
предлагает запаять сосуд и бросить его в Бермудский треугольник.
     Форбс сосредоточился: сейчас должен заговорить сам Цукерман, а понимать
его речь  было делом тяжелейшим.  Выполняя условия  контракта,  обращаться к
нему  полагалось  только согласно  дипломатическому  протоколу  -  "господин
раввин", никогда не переспрашивать и, хоть лопни, всегда понимать то, что он
излагал  на чудовищном еврейско-украинско-русском  жаргоне прошлого  века, с
незначительными английскими вкраплениями.
     -  Господин  раввин,  вы  считаете, что в  подлинном  облике  противник
материален?  -  с  предельной  осторожностью  задал  Форбс  профессиональный
вопрос.
     - Герехт,  - сипло ответил Цукерман, - алэ тепер  ганц  гит.  Гиб  мир,
кавказим, а  шматок  расплавлени платина,  будет  на  него а-пач.  О!.. Вейз
мир!..
     Кажется,  тот,  кто  сидел в кружечке, всю  эту галиматью как-то понял,
кружечка дернулась и взорвалась, не осколками, а как бы распалась на  атомы.
Маг отпрянул  - у его  ног  сидел  совсем молодой и  хрупкий  мальчик  очень
восточного вида, и вся одежда мальчика  состояла из черных сатиновых  трусов
со сборками, чуть ли не до колен. Форбс  сделал  шаг назад, ибо понял,  что,
материализовавшись, противник просто сдался на милость победителя.
     - Прошу рассматривать меня как официального представителя... - на очень
плохом английском произнес мальчик.
     - Пока  что вы арестованы, - отрезал Форбс. - Господин раввин, помогите
мне во имя Иеговы отконвоировать арестованного.
     Повернулся  и  пошел, не  глядя. Теперь уж и  совсем  стало ясно, зачем
голландец усадил его, генерала, на рождественскую ночь всякую  чушь слушать.
Допросить мальчика следовало немедленно. Но когда же, о Небо, найдется время
на личную жизнь, на медитации?
     Цукерман,  шаркая ногами,  плелся за восточным мальчиком, а тот, в свою
очередь,  ковылял за Форбсом. Большей  охраны не требовалось: старый и хилый
на вид еврей был единственным за пределами Японии  каратэком восьмого  дана.
Был  он и  недурным магом,  особенно  же  блестяще  справлялся с  ролью мага
негативного, иначе говоря, обладал  способностью разрушать  чужие чары.  При
этом он, что весьма странно, не был телепатом и летать тоже не умел, хотя не
единожды заявлял, что эти способности обретет, когда отберет  их кое у кого.
Коридор заметно шел под уклон; Форбс направлялся к барокамерам, как к самому
подходящему помещению  для  диверсанта,  обладающего  умением  переходить  в
газообразное  состояние.  Кроме  того,   Форбс  расслышал  довольно  сильное
телепатическое  поле  мальчика, и  лишние  футы свинцовой изоляции во  время
допроса помешать никак не могли; пока что единственным телепатом в мире, для
которого  свинцовые  стены были  тоньше  бумажных,  числился  Атон  Джексон.
Часовой  возле  барокамеры,  не  выпуская  из  левой руки  ни  бластера,  ни
индюшачьего  крылышка,  правой отдал  честь и пропустил  всех  троих в  люк:
допросы такого рода редкостью не были. Кресло внутри оказалось  одно, второе
по случаю Рождества кто-то куда-то  вытащил, вытащили бы  и  первое, но  оно
было наглухо впаяно в пол, - в него  опустился Форбс, мальчик пристроился на
полу по-турецки, Цукерман присел на ступеньку. Магу было очень важно,  чтобы
обращались к  нему  только "господин раввин", просили  о чем-либо только "во
имя  Иеговы", а вот  на чем сидеть  -  это роли не играло. Мальчику, похоже,
было холодно, однако раньше  времени снабжать шпиона  удобствами генерал  не
собирался.
     - И зачем ты сюда пожаловал? - угрюмо спросил он.
     - А вот не  скажу.  - Форбс, впрочем, уже знал, что мальчик киргиз, что
имя  у  него почти непроизносимое  -  Ыдрыс, фамилию  же он  так и  не  смог
разобрать.
     - Умералиев, - буркнул мальчик.
     Оказывается, мальчик  читал  мысли по  меньшей мере  не хуже Форбса, но
слишком  плохо  знал английский, так  что большой опасности не  представлял.
Генерал мысленно  завел пластинку с  мелодией  "Мост через  реку Квай",  чем
лишил  шпиона  возможности читать его мысли. Или  не лишил? Затем, с  трудом
припоминая полузабытый язык, заговорил по-русски:
     - Так зачем ты здесь?
     - А письмо я вам все равно не отдам.
     Все-таки,  значит, не лишил. Мальчик не просто напал на  Бустаманте, он
еще и письмо какое-то с собой приволок. От кого и  кому интересно бы  знать.
Если  мальчик киргиз,  как показалось  генералу,  то письмо из Совдепии, это
ясно.  Кстати,  что-то  такое   очень  смутное   в  бюллетене   ван  Леннепа
предсказывалось,  но,   видимо,   Форбс   прочел   это  место   недостаточно
внимательно. Но национальность гостя была написана  как-то иначе, греческими
буквами, сплошные ипсилоны в ней значились. Но мальчик опередил его мысли.
     -  А  я не  киргиз вовсе. Я кыргыз, так  правильней.  А прописка у меня
московская, а в армию меня не взяли вовсе!
     Мальчик явно лез  на рожон. Цукерман тихо  напевал что-то хасидское, не
лишенное благозвучия. Или японское? Каратэк все-таки.
     - А прислал меня махатма. Вы про него не знаете.
     - Видали  мы таких  махатм... - Форбс осекся. К ужасу своему он  понял,
что  именно  напевает Цукерман:  это было  "Белое Рождество"... А еще  еврей
называется. Вот почему не получилось  мысленного блока из привычной  мелодии
"Мост через реку Квай",- победно  сжигая все мосты, шествовало Рождество. Но
все же генерал взял себя в руки.
     - Мы кое-что знаем. И про некоторых махатм.
     - Не можете вы о них ничего знать про нашего махатму!
     Кажется, и русский у мальчика был какой-то необычный.
     - Пока что ты сделаешь следующее: отдашь мне письмо,  - сказал Форбс. -
Именно мне ты его должен передать. Несмотря на все твои умения.
     Мальчик  сделал попытку  снять  трусы -  очевидно,  хотел  вывернуть их
наизнанку и перейти в газообразное состояние. Форбс пожалел, что это не  его
сотрудник. Умение было редкое, собственно, генерал даже не припоминал, чтобы
оно вообще ему встречалось за сорок лет работы.
     Цукерман  врезал мальчику  под  правое  ребро, и желание делать  лишние
движения  у того явно  отпало. Но он продолжал  сопротивление, пусть хоть на
словах.
     - Махатма велел отдать  письмо толстому человеку с  усами, который кино
любит! Понятно? Махатма велел только ему отдать.
     О, не зря Форбс корпел всю ночь!..
     - Не зря,  товарищ  генерал. А вдруг, почем  вы знаете, через меня  вам
продиктуют требование этого человека отдать?
     Все-таки  плохо,  что мысленная блокировка  не  получалась. Мальчик был
очень  сильным телепатом.  Но вдруг Уоллас  ошибся  в сроках,  вдруг  Советы
начнут  прямо  нынче требовать  включения в  США? Мальчик  молчал.  Молчал и
генерал.  И  тогда,  перейдя  на  почти  понятный русский  язык,  неожиданно
заговорил Цукерман.
     - Мальчик-мальчик, а мальчик, ты решил с нас иметь?
     Мальчик обернулся с удивлением.
     -  Ты думаешь, мы не  сделаем с тебя водяной  пар еще раз? И не нагреем
его  как следует быть? Ты,  я вижу, первый раз решил крутить бейтцим старому
раввину.  Это-таки может  плохо  кончиться. А что,  у твоего махатмы большие
погоны?
     - У него нет погонов, - угрюмо ответил мальчик, - он махатма.
     - Ты знаешь, ты совсем наивный. Чтоб ты знал, ма-хатма в штатском очень
даже  часто бывает. Ты думаешь, старый раввин не  умеет читать мысли, так он
уже не видит тебя насквозь? Тебе дали московскую прописку,  так махатме дали
две, на каждый погон!
     - У него одна, ему не дали, у него и так есть.
     - Ты знаешь, мальчик, когда  я был такой же  маленький  пацан,  как ты,
один гауляйтер тоже предлагал мне прописку! Но я не был такой поц, как ты, я
отлично понимал,  что  его прописка  будет  в Аушвиц!  Правда, гауляйтер  не
крутил  мне,  что  он махатма. А твой махат-ма  совсем дурак, он думает, что
старый  раввин не сумеет забрать  у него еще  больше, чем уже забрал, что он
всегда будет телепат, а старый раввин не будет?
     Форбс, передоверив бразды допроса магу, с интересом слушал. Похоже, что
газообразный  мальчик собирался перейти к  жидким  процедурам, иначе говоря,
разреветься.  Старый еврей  нашел какое-то  его больное  место. Нет, и этого
мага, со всеми его придурями, тоже невозможно недооценить, - подумал Форбс и
мысленно  просвистал первые такты "Моста  через реку Квай",  что знаменовало
переход к  победному настроению. Цукерман тем временем встал,  оперся руками
на  перила лесенки,  как коршун, навис  над мальчиком  и продолжил загробным
голосом:
     -  Ты  в барокамере, мальчик! Финская  баня, градусов  сто двадцать, по
этому вашему хваленому Цельсию! Нам будет с господином генералом таки цимес,
а что будет с тобой - возьми в голову!
     -  Господин раввин,  во  имя  Иеговы, одну минутку,  - прервал  генерал
разоравшегося мага,  - может быть,  мы  все-таки приступим к допросу? Или  к
переговорам?
     Мальчик обреченно посмотрел на него и внезапно выпалил:
     - Скажите, а в ваших тюрьмах копать заставляют?
     - Это зависит от тяжести преступления и добровольного признания вины, -
машинально ответил Форбс.
     - Что вы хотите знать?
     - Все: как ты попал сюда, кто твой махатма, кто его начальник. Кто тебя
прислал сюда, к кому, с каким поручением. Говори!
     - Тогда я должен говорить с вами... с глазу на глаз.
     - Ой,  гвулт!  Вейз мир! Ничего, мальчик, говори смело, раввин  закроет
глаза и ты с генералом будешь с одного глаза на другой! -  Цукерман картинно
зажал глаза руками. Мальчик помолчал.
     - Я должен  был  передать... -  мальчик  сильно  помедлил,  прежде, чем
продолжить, собрался с силами  и  выпалил:  -  товарищу Хрященко должен  был
передать письмо от другого товарища генерала, я его фамилии не знаю!
     - Сюда! Быстро! - рявкнул Форбс.
     Мальчик вытащил из-за резинки трусов помятый  серый конверт. Форбс взял
его и бесцеремонно открыл. Углубился в чтение. Он не все понимал сразу, но с
первого  взгляда  осознал,  что отправитель письма  не  то  поленился письмо
зашифровать,  не  то за этим  был какой-то провокационный  ход. Письмо  было
адресовано фальшивому поляку, а вот от кого - пока что неясно.
     "Дорогой Тема, - гласило письмо, - ты, значит, жив-здоров. Уже двадцать
лет как мы без связи  с тобой и  думали, ты пошел на мыло. Но теперь узнали,
что  не  пошел,  спасибо  товарищу  Живкову. Ты  уже  давно генерал-майор  и
представлен  к  очередному   званию.  Через  этого   мальчика  черкни   хоть
строчку-другую,  но только по-болгарски и  только левой рукой. Расскажи, что
там творится.  Думаю, ты знаешь,  что  у  нас скоро  будет царь,  но кто он,
откуда  возьмется, мы  не знаем,  наш предсказатель не  видит "левый  нижний
угол", а царь, он говорит, как раз там. Нам  про царя все  знать необходимо,
потому что  свое место терять  никому не хочется и при царе, и  тебе, думаю,
тоже, так что ты скорее давай сообщай, кто царем будет..."
     Форбс дочитал  письмо до конца, письмо  недвусмысленное,  написанное на
машинке,  без  какой бы  то ни  было подписи. Допрашивать мальчика дальше не
имело  никакого  смысла,  он  не знал  почти  ничего  из  того, что генерала
интересовало. Форбс встал.
     - Жить будешь здесь, - сухо сказал  он, обращаясь к скрюченному на полу
посланцу махатмы,  - а все,  что  нужно, тебе принесут. Если  поклянешься...
Аллахом, кажется?  -  и...  комсомольским  билетом, что  прекратишь фокусы с
выворачиванием  трусов, тебе  их  оставят, нет -  отберут.  По всем вопросам
обращаться к часовому, он вызовет меня, или, - Форбс посмотрел на мага,  тот
кивнул,  и  генерал продолжил, - к  господину раввину.  Кстати, обращаться к
нему "господин раввин", а ко мне - "господин генерал", никаких "товарищей"!
     - Я лучше к вам буду, господин генерал, -  ответил мальчик. Ненависть к
человеку, который,  кажется, обхапал его  махатму по всем чакрам, сочилась в
нем изо всех пор, заглушая даже страх перед копанием земли.
     Форбс  медленно доплелся  до  своего кабинета  и  плюхнулся  в  кресло.
Поглядел на часы:  четверть второго. Подчиненные, видать, уже отпраздновали,
хотя  сквозь пол  - это сквозь  треть  фута свинца,  выходит! -  все так  же
доносилось "Белое Рождество". Господи,  бедный Лавери. Бедный  я. Интересно,
хуже романовское дело,  чем  аборт, или все-таки нет? Жить бы в  лесу... как
Пушечников. Землю бы пахать,  тоже, кстати, типично древнекитайское занятие.
Или чтоб за меня пахали,  а я  это,  луну  бы в колодце...  Лотосы, драконов
хребет горного кряжа, одинокий гусь, летящий  со стороны  северной  границы,
следы лебединых  лап на снегу, глядение с башни  на запад,  никаких  чтоб ни
русских, ни американцев, лучше бы вообще никого!
     Перед ним возник О'Хара.
     -  Генерал,  простите: вот  это обнаружил  Нарроуэй  через десять минут
после вашего ухода, - он протянул на ладони расписное рождественское,  тьфу,
не рождественское, а пасхальное! - яйцо, - оно лежало у Нарроуэя под столом.
Присмотритесь к обоим концам.
     - С Рождеством вас, О'Хара. Вы ведь католик?
     Референт выпрямился.
     - Воспитывался в обители Св. Брандана в Уолсингеме, генерал!
     - Сирота, значит?
     - Сирота, генерал.
     - Тогда тем более...  э... с католическим Рождеством, друг мой.  Можете
идти. Сегодня ваши услуги больше не понадобятся. Впрочем, скажите  Эриксену,
чтобы последний раз сварил кофе.
     Якобы-ирландец  вышел.  Генерал  устало  покатал  на  ладони  расписную
скорлупу;  содержимое было аккуратно выпущено через два  отверстия, на тупом
конце и на остром. Ясно же как белый день: кто-то из засланных болгарами или
кем там еще шпионов принес это яйцо, воском  запаянное, со стороны. А в нем,
газообразный, сидел этот восточный дурачок. Какое счастье, что Бустаманте не
дали  в  свое время  покончить с собой!  Ведь  он собирался отравиться из-за
того, что эта самая сука Луиза, кто ее  фамилию теперь вспомнит, чего-то там
ему не то не дала, не то недодала!
     Бинг Кроссби за стеной завел  что-то другое - слава Богу, Рождество уже
встретили. Скоро  и спать пойдут. Неужели!.. Быть может, выпадет возможность
сегодня же уйти в древний Китай, ну, хоть на полчаса?
     В дверь тихо поскреблись, на пороге возник робкий Эриксен.
     - К вам  Ямагути-сан, - нерешительно произнес он,  понятия не имея, как
отреагирует  генерал  в  такой час  на  визит  главного  медиума Соединенных
Штатов.
     - Прошу, - отозвался генерал с оттенком  ненависти, но тут же взял себя
в руки.
     В кабинет вошел совсем маленький, едва пяти футов ростом, в европейском
костюме с бабочкой вместо галстука, японец. На носу  его сверкали толстенные
очки, в коих  медиум,  видимо, почти не  нуждался - он  шел  к столу Форбса,
закрыв  глаза.  Форбс  не  удивился,  он знал,  что  Ямагути глаза открывает
два-три раза в месяц.  Японец учтиво поклонился и так же, не  открывая глаз,
присел в кресло у стола.
     - Добрая ночь, генерал, - сказал японец, - простите, другого времени не
будет. С вами желает говорить предиктор Джонатан Уоллас.
     Форбс подался вперед: Уоллас  умер уже десять лет  тому назад и никогда
не позволял тревожить себя в царстве теней.  А теперь вот появился по доброй
воле.
     - Я слушаю.
     - Предиктор Джонатан Уоллас, господин генерал, от всей души поздравляет
вас  с  наступившим  Рождеством и  желает вам  большого  здоровья,  счастья,
успехов в работе и личной жизни.
     Японец замолк.
     - Я слушаю, Ямагути-сан.
     -  Это все,  господин  генерал. Предиктор Уоллас  удалился из  пределов
слышимости.  Я  не могу  тревожить его насильно,  он  один  из  посвященных.
Надеюсь, что не слишком вас обеспокоил.
     Генерал  посмотрел на закрывающуюся за японцем дверь и вздохнул.  Дверь
выходила на запад, туда, где лежал рай будды Амитабы. Ох, как далеко было до
него нынче! Генерал залпом выпил холодный кофе.




     Он получил то, чего так страстно желал и к чему так долго стремился, и,
может быть, нет на свете большего счастья.
     Х.Л. БОРХЕС. ДРУГАЯ СМЕРТЬ

     Роковые одиннадцать часов снова нанесли партии почти непоправимый урон:
братья  Ткачевы   исчезли  в  направлении  магазина,  а  поскольку  дни  шли
предпраздничные,  скоро ждать их назад не приходилось.  Так что, даже считая
пришлого  Петра Герасимовича, да еще  Борис Борисович,  гадина с трубкой, да
еще сам Степан, партия не составлялась,  а  играть в домино втроем серьезный
человек  не  станет.  Пришлось  звать  к  столу  дворника,  рожу  китайскую.
Вообще-то  в обычных дворах  конец  декабря, когда чуть не минус двадцать на
дворе, холодрыга  дай Бог, домино не бывает. Но во дворе Степана был особый,
возле котельной, закут, который доминошникам в холодное время служил верой и
правдой. Любой другой дворник, конечно, занял бы его под жилье, не ютился бы
в  неотапливаемой конуре. Но этой китайской  роже холод, видать, был в самый
цвет:  тренируются они, что ли, на  тот случай,  если мы, забздев, им Сибирь
отдадим по самый Урал?
     Вообще-то Степан зиму меньше любил, чем там лето  какое-нибудь. Летом к
домино  человек  двадцать  выходит,  а  то  и  более,  все люди  интересные,
оборонного  значения  многие,  а  кто не оборонные,  у  тех все  равно много
важного можно узнать. Особенно кто  радио вражеское слушает. Эти сведения уж
точно полагалось  вбирать в оба уха, ничего не упускать. В простоте душевной
Степан полагал,  что в Маньчжурии,  конечно же, об  этих передачах ничего не
знают, не слыхать их там, либо же русского языка не  понимают, только один у
них  переводчик  там  есть,  чтобы  его,  Степана,  письма  переводить,  как
документы самой первой важности, - Степан даже внешне его  себе представлял,
древний-древний  такой  старец, лебединое перо  в  тушь  макает,  письменами
перелагает новости  для  императора лично. В свое  время кто бы, к  примеру,
доложил  императору о  факте  обмена  врага народа писателя  Пушечникова  на
стратегически   важную,    оборонного   значения    статую,   могущую   быть
использованной  также  и  в  наступательных  целях.  Даже  Хуан,  когда  это
Степаново письмо переводил, был  потрясен: статуя,  в оборонных,  -  куда ни
шло,  но  в наступательных - такого даже в Китае пока  не  умеют. А ведь про
Пушечникова Степан и знать бы  не знал, ежели  бы  Борис Борисович эти самые
голоса вражьи не слушал день и  ночь. И случалось так, что  передача "Голоса
Америки",  миновав  сперва этап  дурного  перевода на  русский язык,  затем,
изувеченная глушилками, фильтровалась  через  проспиртованные  мозги  Бориса
Борисовича,  доходила до  безумного сознания Степана, а затем, обретя полную
неузнаваемость в  переводе на бурятский язык, докатывалась до  Пекина. Ну, а
там, видимо, делали выводы, и даже иной раз далеко идущие.
     Никогда   в  молодости   не   думал  Степан,  что   можно   жить  такой
содержательной  жизнью. Столько интересных вещей,  сколько теперь он узнавал
ежедневно, не знал  даже, наверное,  самый культурный  человек из тех, с кем
Степан в  жизни был  знаком. Был это врач один,  тоже из зеков, он трупы все
резал, проверял, чтобы никого из покойников  непотрошеным не похоронили, - а
сам Степан  при нем  на  подхвате числился,  рабочим  при морге  кантовался.
Очень,  помнится, хорошо этот самый врач  про Маньчжурию рассказывал. Или не
про Маньчжурию,  а про  то, как  музыка играет, но все равно  за  душу очень
брало. Даже теперь, как  вспомнится - так сразу и хочется все отдать за дело
победы Маньчжурии. Над всеми. Звали врача, помнится,  Феликс Эдмундович. Или
Эдмунд Феликсович? Нет, не вспомнить.  Да  и к чему  это сейчас?  Сейчас  за
пришлым  этим самым смотреть надо, за  Петром Герасимовичем. На кого  сейчас
еще донос напишешь, когда партия в ущербе таком?
     Перво-наперво: еврей  он,  не  иначе.  По всему  видать:  во-первых,  с
бакенбардами. Во-вторых - в домино играть ни хрена не умеет, лучше с ним как
с напарником не садиться.  В-третьих, самое важное: всяких  оборонных  вещей
знает до  фига. И про  блядей  как  рассказывает!  Ясно, еврей. И еще  одно:
стакан  в кармане носит.  А  ведь не  пьет, - на  хрена и  ему тогда стакан?
Стало-ть, не только  еврей  он,  а и шпион. "Надо и  мне  стакан носить тоже
тогда!" -  окончательно  решил Степан и  с  треском врубил на стол  "сильную
кость"  - дубль "пять-пять". Дворник,  ход которого  был  дальше  по  кругу,
безропотно  и очень  тихо положил к ней вялые  "пять-один". Борис  Борисович
молодецки  хряснул  по  столу  "пять-три".  Ну,  и  шпион Петр  Герасимович,
понятное  дело,  не  упустил случая зарубить ход своему  партнеру, дворнику.
Нет, уж  лучше  бы и не  играл вовсе! Такого не  только  в  напарниках иметь
страшно, с таким лучше вообще в одну партию не лезть!
     Степан раздражался, не понимая причины,  -  она же была проста: сегодня
Петр Герасимович, старик  с  неопрятными  бакенбардами,  против  обыкновения
почти  все время  молчал. И зорко поглядывал в полуподвальное  окошко - ждал
кого-то. Рампаль и вправду ждал появления  Софьи.  С тех пор, как надежда на
ее отречение  рухнула, почти  единственным делом, которое держало оборотня в
Свердловске, был присмотр за неистовой царевной, подслушивание ее телефонных
разговоров,  собирание  прямых и косвенных компрометирующих  данных,  - надо
сказать, не совсем безуспешное, - ну, и  присутствие "на случай пресечения":
поведи себя Софья совсем уж нехорошо, Рампаль мог ей  доказать, что  это она
сама себе морду набить так вот запросто может, а, скажем, уссурийскому тигру
морду бить будет уже труднее. Помимо Софьи, Рампаль слегка присматривал и за
Михаилом. Касательно этого последнего, в основном полагалось следить лишь за
тем, припрется  он к  запертой романовской квартире, уже совершенно  пустой,
или  нет. Пока что его там видно не было.  Да и вообще видно его  было почти
только  у винного  отдела  того самого магазина,  где  Рампаль  его  впервые
встретил:  к местожительству Михаила, видать, ближе  удобной винной точки не
было.
     Уже трижды посылал Рампаль сводки в  Москву, оттуда  они шли дальше, но
покамест сомневался, что в Москву ему требуется отбыть именно тогда, когда в
туманных  выражениях  предсказал  ван  Леннеп,  а  именно  завтра,  двадцать
седьмого декабря. Он уже знал, какие приключения  выпали  на долю его коллег
по работе в эти рождественские дни, знал и то, что большого смеха его опорос
в  штате Колорадо не вызвал, скорей слезы. Старик-оборотень Оуэн, тот самый,
что еще в сорок третьем вместо известно кого в  Тегеран ездил, а  потом  и в
Ялту, осрамился куда как хуже. Собираясь, в нарушение пункта договора о том,
что на все  время службы у оборотня  никаких  личных  мыслей и вообще личной
жизни  нет, и  в особенности не имеет права оборотень оборачиваться кем-либо
без  служебного  предписания,  стал  Оуэн  небольшой  собачкой,  -  хотел  к
правнукам в Денвер перед Рождеством наведаться, - и  сразу оказался при куче
подросших, двухмесячных щенков, ибо собачья беременность - всего два месяца,
у старика, ставшего  женской особью,  месяцев этих было  уже четыре,  вот  и
перепрыгнул  он  через сам  факт  щенения, попал в положение,  когда  уже не
только поздно делать аборт, но даже  щенков топить поздно. Другого пути, как
на пенсию, у старика теперь не было,  а  из  его отпрысков полковник Мэрчент
собирался  воспитать  что-то  наподобие  советских  служебно-бродячих;  даже
Управление  Национальной  Безопасности  признавало,  что здесь  Советы  ушли
далеко  вперед, что сдавать позиции  не следует даже  в этом пункте. Это  уж
счастье такое  Рампалю выпало: угодил он на самый момент опороса. Страшно  и
подумать, что  было бы, если  бы  он превратился в свинью  не на земле,  а в
воздухе, и  притом несколькими часами позже - украинское Полесье приняло  бы
на  себя  первый  в  мире  поросячий  дождь,  а мамаша  (папаша)  безутешная
(безутешный)  рвала  бы  на  себе, рыдая,  парашютные  стропы...  Где-то они
теперь,  поросятки?  Тут  Рампаль резко оборвал  ход своих  мыслей:  об этом
думать ему было запрещено. Рампаль был переутомлен  до  последней степени, и
пельмени тоже надоели.
     Только сегодня забрезжила для Рампаля надежда. Софья Глущенко заявила в
телефонном  разговоре  с   дядей,  что  едет  недельки  на   три  в  Москву,
проветриться,  чистого воздуху глотнуть, а то, мол, совсем закисла в здешней
дыре.  Дядя сразу предложил ей  кучу адресов, пушкинистов из его семинара  в
основном, которые в столице  в  немалые  люди вышли. Билет на поезд у  Софьи
оказался на завтра (о-ля-ля! - охнул Рампаль, когда она успела его взять?  -
нет,  он  определенно  переутомился,  мажет  на  каждом  шагу),  а   сегодня
собиралась  зайти попрощаться.  Заодно и московские  адреса взять. И  книжки
отдать,  - на другом  конце  провода  дядя  Соломон облегченно  перевел дух,
судьба книг его уже беспокоила.
     Доиграли. Рампаль с китайцем  продулись в пух и  прах,  и с облегчением
отвалились  от  стола,  подошли  кое-какие  старики  им на  смену,  а  Софья
протопала  чеканным солдатским шагом по  двору, поднялась к дяде, провела  у
него  десять минут и ушла  опять, так что Рампалю  делать здесь  было больше
нечего. А  Хуан и  вообще торопился  куда-то. Так  или иначе, Рампаль  желал
немедленно  испросить  у Центра разрешения  на немедленное отбытие вслед  за
Софьей,  Господь  с ним, с  капитаном,  никаких Романовых в  Свердловске как
будто  больше нет,  так  что пусть пасется на здешних тощих нивах,  пока  не
оборзеет. Способ  немедленной  связи был у  Рампаля, как и у  Джеймса, всего
один. А за средством к этому способу полагалось идти в винный отдел. Причем,
по предпраздничному  времени,  отстоять  приличную очередь.  Рампаль  сквозь
карман пальто погладил заветный стакан и пошел к магазину. Степан послал ему
вслед злобный  взгляд:  сообщить  нынче  в  Маньчжурию оказалось  решительно
нечего.
     Очередь  высовывалась  из битком  набитого  винного  отдела  метров  на
двадцать,  тяжело,  уже отчасти  опохмеленно,  дышала,  топала,  согреваясь,
сплетничала, бурчала и молчала  одновременно, а над ней висело густое облако
пара вместе с отборными,  хотя  и однообразными матюгами. Очередь жаждала по
четыре  двенадцать,  не хотела, хотя  в принципе и была  согласна, по четыре
шестьдесят  две,  уж тем  более  в гробу  видала по  девять, а также  добрым
матерным словом вспоминала по три шестьдесят две, два восемьдесят семь и еще
что-то  совсем давнее; ждала в скором будущем по пять с чем-нибудь и даже по
шесть с чем-нибудь, но за последнее сосед немедленно желал говорившему типун
на язык и даже что  похуже. Возле хвоста  очереди топтались одинокие, быстро
находили  второго  и  нелишнего  при  нынешней цене третьего, скидывались  и
вступали в общие ряды.
     - Слышь, дед, будешь третьим?  - окликнули Рампаля, но он гордо  мотнул
головой.  Водки ему  вообще по понятным  причинам было  нельзя, он собирался
пить  какой-нибудь здешний псевдовермут или  псевдопортвейн,  а это  ж  и на
одного бутылки мало, очень уж холодно. Да и стакан свой ссужать Рампалю было
неприятно, далеко не  все русские обычаи  он принимал  безоговорочно. Так  и
встал в очередь в печальном одиночестве. К тому  времени, как по сантиметру,
по  два перемещаясь, вдвинулся Рампаль в магазинные двери, на часах было уже
почти полпервого, время для длинной очереди и роковое, и чреватое. Окрестные
разговоры до сознания Рампаля почти  не  долетали, но диалог за  его  спиной
вдруг перешел на тему, для него даже слишком близкую. Рампаль насторожился.
     -  Вот, значит,  и стреляли-то их зря.  Ни к чему их стреляли,  значит.
Стреляли, а они, оказывается, незаконные были.  А законные были попрятанные,
хотя из них тоже  кого-то постреляли.  Но  попрятанных  оказалось много,  ой
много! Один даже в президенты вышел где-то в Африке.
     - Не  в Африке, а в Америке. У него там хунта, военщина то есть, и  они
сардины нам продают. Дочка в пайке как раз банку  получила, откроем на Новый
год. Хорошие,  небось, сардины,  при царе плохого не  делали.  И  недорогие,
дешевле наших.
     - Ну, ты даешь. Какие ж нам сардины от них, если он за царя стоит? Сам,
значит, в  цари хочет  к нам? Хрена с два ему этот престол  дали, отношения,
теперь, небось, рвать с ним будем, а нам теперь хрена с два сардины дадут, а
жалко, закуска, небось, годящая.
     - Нет, я все-таки не понимаю. Как так: боролись, свергали,  забыли уже,
что царь когда-то был, а теперь весь мир говорит, что у нас  законный есть и
никакого  другого  быть не должно.  Да как  такое  допускают? Я бы на  месте
нашего правительства взял бы бомбу да и бросил на все их радиостанции сразу,
чтоб думали, прежде чем говорить. Это  ж надо, говорят, забастовки у  нас  и
демонстрации, русские люди, мол, все как один требуют. А ты хоть одну видел?
А  мы как  в  рот воды набрали, не  опровергаем  даже. Нет, я точно в газету
напишу,  спрошу, почему мы западной  пропаганде  ответа не даем? А мы вместо
этого  за  одну  ночь,  видал,   дом,  где  Николашку  шлепнули,  снесли  да
заасфальтировали, словно так и было место голое, видал?
     - Да он же незаконный был, потому и заасфальтировали...
     В разговор  включился  третий  голос,  весьма  и  весьма  знакомый.  Не
оборачиваясь - и ни во  что не превращаясь - понял Рампаль,  что алкогольная
нужда настигает иной раз капитанов КГБ и в Свердловске.
     -  Мало мы их давили, вот что! Я бы, дай мне родная  наша  партия волю,
всех  этих  Романовых-недобитков к стенке  по второму разу  поставил. А надо
будет - по третьему! По десятому! Ведь  какая Россия-то  прежде была, нищая,
грязная, люди с голоду мерли! А какая красота стала? Силища какая? Так что ж
нам,  опять в дерьмо, к лучине? К мракобесию возвращаться? Нет уж! Не бывать
этому никогда!  Все, все  из-за них,  из-за  Романовых!  Мужики, вы думаете,
отчего  у нас цены  растут на водку? Не из-за них, думаете? Точно из-за них!
Мало, думаете  у государства денег на  борьбу  с Романовыми уходит? Не мало,
нет! Всех, всех их к стенке!
     Синельский использовал  вынужденно-свободное время так,  как полагалось
ему по службе: вел пропагандно-разъяснительную работу. Однако сочувствия его
речь у очереди почему-то не вызвала.  Более того, речь эта пробудила к жизни
еще  одно, поначалу  непримеченное  Рампалем  действующее лицо:  из-за  угла
огромного штабеля ящиков с бутылками водки, частью задвинутого за  прилавок,
частью,  по  недостатку  места,  выпирающего  в  проход,   поднялся,  вращая
указательным пальцем  в направлении капитана,  сухой,  высокий  и  вдребезги
опохмеленный  человек  в  драном   спецовочном  халате,  -  видимо,  рабочий
магазина.
     - Ты-ты-ты... чего сказал? Романовых, говоришь, к стенке? Да  сам-то ты
кто  такой будешь? Мы с Романовым, с Валерой, душа в душу век  жили, молоком
одним питались,  а теперь что? Нешто  жизнь стала? Да я  за Романовых рубаху
последнюю отдам! А ну, бери слова назад в пасть свою, проси прощения у нас у
всех, не трожь Романовых! Добром говорю, не трожь!
     Очередь расступилась - рабочего тут, кажется, знали все, и никто не мог
упомнить его в таком возбуждении. Видимо, чужак задел его за самые потаенные
струны  пьяной,  однако  тонко  устроенной  души. И,  как  всегда бывает при
конфликте своего с чужим, очередь сочувствовала своему, то бишь рабочему.
     - Да брось  ты  его, Петь, он, не  подумав, ляпнул... -  послышалось от
прилавка.
     - Очень даже подумав! - полез в нападение Синельский. -  Давить надо  и
Романовых, и всех их  прихвостней-недобитков! А  лицо  ваше,  гражданин, мне
знакомое, так что...  - Синельский  сунул руку во внутренний карман, видимо,
за  удостоверением;  его  сосед,  решив,  что  сейчас начнется  поножовщина,
вскрикнул и повис у капитана на руке. Петя взвыл:
     - Плюну и разотру! Гони его,  ребят,  из  очереди,  он на  наших  бочку
катит! - потом  поднял обе  руки,  собираясь не то удушить  капитана,  не то
вытолкать его из магазина, и рванулся. Второй сосед  капитана, решив, что за
руки  чужака уже держат,  размахнулся  и двинул его в  грудь, в то  заветное
место, на котором хранит каждый чистый душой гэбэшник все свое самое дорогое
-  удостоверение, конечно. Очередь замерла, хотя и не без  глухого ропота, -
"Закроют, гады, ведь до часу всего ничего!.." - но все это длилось не больше
секунды. Синельский вырвался,  одной рукой ткнул Петю, другой рубанул по шее
первого противника, коленом врезал второму, - по привычке молча, он так и не
научился  орать,  как в  каратэ полагается.  Еще и потому не заорал,  что не
хотел  общественный  порядок нарушать, да в самбо  орать и не нужно, хоть  в
общем-то, конечно, кому теперь нужно самбо. Затем выхватил удостоверение, от
вида  которого толпа мгновенно увяла.  А  Петя,  с налитыми  кровью глазами,
ввалился спиной в водочный штабель.
     - Да я...  за Витяню!  -  Заорал Петя, словно компенсируя  молчаливость
капитана,  сделал попытку подняться, уцепился за  выступающий  ящик. Неровно
поставленный штабель зашатался, очередь отпрянула. Но  Петя продолжал тянуть
и тянуть, все стараясь как-то выровнять не то свое шаткое  положение, не  то
штабель, не то,  быть может,  вообще весь миропорядок своей многострадальной
отчизны.  Часть штабеля качнулась и,  как  бы нехотя,  давая  всем  желающим
спастись, рухнула под отчаянный  визг продавщицы.  Никого, кажется, даже  не
ушибло. Но Петя Петров, когда его наконец-то извлекли  из-под груды разбитых
бутылок, был уже раз и навсегда  ко всему безразличен. Продавщица продолжала
выть в голос, колотя Синельского по груди здоровенными  кулаками, Синельский
отбивался  от  нее удостоверением, очередь немотствовала  до  тех  пор, пока
приехавшая  через четверть  часа "скорая  помощь"  не подобрала Петю,  чтобы
закрыть ему  лицо простыней  и куда-то  увезти. Потом Синельский в  кабинете
директора магазина разбирался с подоспевшей милицией, которая в полном ужасе
стояла перед ним навытяжку. Рампаль быстренько слинял с места  происшествия.
Выпивки  ему  здесь,  само  собой,  уже  не  досталось.  Оборотень  горестно
отправился на  вокзал, в ресторан,  на что имел разрешение только  в крайнем
случае. Но случай, пожалуй, как раз и был крайним.  Своими  глазами  Рампаль
видел  человека,  вставшего  на  защиту  дома  Романовых.  И  память о таком
человеке не должна была  кануть в Лету.  Весь этот  трагический эпизод нужно
было скорейшим образом довести до сведения командования.
     Синельский   же,   отряхнув   с  себя   прах   суетных   подозрений   в
преднамеренном,  а также в непреднамеренном убийстве, истребовал  из личного
фонда директора магазина две бутылки наилучшей, по девять рублей "Сибирской"
и, несмотря  на  это, злой  и расстроенный шел к  себе в номер ведомственной
гостиницы, где все окна  выходили во двор-колодец. Он толокся  в этом городе
без  малейшей пользы  вот уже  несколько недель, после  того,  как  Аракелян
разослал по всей Руси великой искать  "то, не знаю что", с одной  стороны, и
шпиона-телепортанта - с другой. Поскольку в последний месяц по  всему белому
свету  только  и  разговоров  стало,  что  о   Романовых,  после  небольшого
промежуточного  совещания  с начальством,  - если быть точным, то с Угловым,
Аракеляна найти было невозможно, ибо он глухо  сидел на бюллетене,  -  решил
Синельский  проверить собственную  бредовую  версию: не связана  ли  засылка
телепортанта с этим  романовским психозом.  Хотя,  конечно, нет ни  малейшей
уверенности в  том, что шпион отправился в Свердловск, подумаешь, постреляли
там  из  них  кой-кого,  - а  не  в  Кострому,  не  в  Камень-на-Оби,  не  в
Крыжополь-на-Амуре, наконец, если такой город есть: Мише отчего-то казалось,
что есть. Впрочем, по приезде в Свердловск удалось как будто некоторые следы
этого самого  Федулова проследить: вроде бы он тут как раз сошел с самолета,
получил за хорошую  взятку место  в гостинице, отдельный номер, вроде бы все
время баб к себе водил в номер и чуть  в неприятности не влип  из-за этого -
но  дальше следы  терялись. От нечего делать,  а  верней,  чтобы делать хоть
что-то,  чтобы шли  суточные,  командировочные  с надбавкой  за вредность  и
отсутствие выходных, оперативные и пр., стал Синельский по справочным книгам
перебирать  свердловских  Романовых.  Таковых  оказалось в  самом  городе  и
окрестностях чуть больше восьми  тысяч, капитан очень  от этого огорчился  -
как могло случиться, что в том самом городе, где Романовых  истребили  якобы
под  корень,  их  опять наплодилось  такое количество. Определенно,  местные
органы работали спустя рукава, надлежало  устроить так, чтобы эта халатность
им с  рук не  сошла. И,  конечно  же, надлежало всех этих нынешних Романовых
проверить. Но это как раз  Мишу не огорчило - он любил, когда много  работы,
когда командировка длинная получается.
     В те  довольно  редкие  часы и дни, когда  Михаил  Синельский оставался
наедине с собой, а не выполнял, к примеру, оперативного задания по спаиванию
группы эквадорских туристов, подозреваемых в завозе и распространении в СССР
марихуаны,   занзибарского  пеницил-линоустойчивого   триппера,   нездоровых
настроений и еще там чего у них на западе есть, в эти мгновения  капитан был
совсем иным  человеком. Из маленьких поросячьих глазок исчезала муть, обычно
приподнятые в  раболепии  брови  опускались, вялым  продольным морщинам  лба
приходила   на  смену   суровая   вертикальная  складка,  служившая  как  бы
надстройкой  на базис все  такого же, к сожалению, как обычно, картофельного
носа.  И запой  в  эти дни  бывал у  капитана совсем  не  такой, как во  все
остальные, когда пил он не для удовольствия и не для поднятия бодрости духа,
а просто по долгу службы. В такие  дни он,  может быть, даже и вовсе не стал
бы пить, но боялся, что  по  выходе на  работу  записанная за  ним четвертая
алкогольная форма может на первых порах дурно повлиять на производительность
труда.
     А  ведь жизнью  Миша избалован  не  был, ох,  нет.  Детство пришлось на
голодные и холодные военные годы, эвакуация занесла его  вместе  с матерью и
старшей  сестрой  в  ненавистный с тех  пор город Чимкент,  где  было  много
глинобитных  заборов, и, пожалуй, ничего больше  от тех пор Миша  не помнил,
разве  только  бесконечные  квадратики  и  прямоугольники  продовольственных
карточек  разной  степени  изрезанности,  которых  в  руках  у  матери  было
отчего-то  всегда очень много; чем тогда мать занималась,  за давностью  лет
Миша вспомнить уже не мог,  а спросить у нее теперь, когда  она,  овдовевшая
после  смерти отца,  успела  сходить  замуж за  генерала  авиационных  войск
Булдышева, успела овдоветь еще раз и занята была только увековечением памяти
своего  последнего мужа,  с которым была так счастлива целых  четыре года  -
спросить  у нее теперь... Мамаша, кстати, последнее время была занята вообще
только  двумя  делами:  искореняла  из  рядов  ветеранов  пятой  авиационной
отдельной бригады, которой  в свое время командовал Булдышев, тех,  кого она
именовала "примазавшимися", тех, кто не был истинным ветераном этой  бригады
и все-таки претендовал, гад, на пайки, льготы, путевки и многое другое, что,
по мнению  мамы капитана Синельского, вдовы Булдышевой,  доставаться  должно
было  одним  только  чистым  душой  и  анкетой  истинным  ветеранам  таковой
отдельной бригады, явившей, как всем известно, в годы Великой  Отечественной
войны абсолютный мировой,  до сих пор непобитый рекорд сброса бомбо-единиц в
одну бомбо-минуту  на изолированную человеко-единицу, - злые языки говорили,
что все свои бомбы эскадрилья разом  ухнула  на одного какого-то  нетрезвого
лесника в  Богемии, да  и  то  промазала, но  то были сплетни врагов народа.
Вдова искоренила этих самых "примазавшихся" уже очень много, особенно одного
наглого грузина.  И было у нее в жизни еще одно дело, даже еще более важное.
Поскольку ее мужу, генерал-лейтенанту Булдышеву, как дважды Герою Советского
Союза, стоял бюст  в Хорошево-Мневниках, она, вдова, не без резона полагала,
что  и сама когда-нибудь умрет. И вот уже больше двух лет вела она переписку
с Хорошевским  райкомом: завещала она  все свои сбережения на то, чтобы, как
умрет она, так похоронили ее вместе с  мужем на Новодевичьем,  а  статую ее,
вдовы, отлитую в бронзе, коленопреклоненную, поставили бы у подножья бюста в
Мневниках, обнимающую  пьедестал и безутешно рыдающую. Райком не соглашался,
а вдова  требовала и писала  дальше. Из всего  этого Мише было  ясно  только
одно: что денег  матерних ему не видать ни при какой  погоде. Он, впрочем, и
так на них не рассчитывал. Первый муж вдовы Булдышевой, натуральный родитель
Миши,  военный ветеринар, состоявший  в  советской  кавалерии  вплоть  до ее
расформирования в начале пятидесятых, когда стало ясно, что кавалерия против
атомного оружия не выстоит, умер от белой горячки перед двадцатым съездом, а
сыну завещал любовь к лошадям, С.М. Буденному и  спиртному. На все эти любви
оклада Миши худо-бедно хватало: на лошадях он ездил  в  манеже, когда раньше
бывало  свободное  время,  портреты  Семена  Михайловича  повесил и дома над
постелью,   и   в   комнате  Тоньки  в   укромном  уголке  за  шкафом;   пил
преимущественно на представительские, на остаток денег раз в неделю играл по
маленькой на  ипподроме.  Начальство его  ценило, как  за умение  равномерно
поддерживать заданную алкогольную  форму  номер четыре, так и за удачливость
на операциях,  да  и вообще  за высокую производительность. Даже  в  Теберду
посылали несколько раз.
     Михаил выплеснул  в  горло сто  пятьдесят  и  быстро  разжевал  кусочек
черного хлеба. Он умел пить и  с  иностранцами, даже глоточками  - так пьют,
кстати, кроме иностранцев,  еще и  армяне, а  их  в начальстве Михаила  было
больше чем  надо. Но наедине с собой дурака валять было  ни к чему: Миша пил
залпом, даже не считая нужным после этого по-молодецки крякнуть. И портвейны
всякие он наедине с собой тоже не пил. Не говоря уже о гадских коньяках,  от
которых изжога. "Нам подавай ценности нетленные!" - усмехался он про  себя в
таких случаях. Из нетленных, правда, любил более всего те, что  в экспортном
исполнении, "Посольскую" особенно.  Но и эта,  за  девять, тоже была ничего.
Особенно вот  такая,  бесплатная.  Мертвый  Петя  Петров капитану  больше не
вспоминался.
     Вот с Романовыми  вышло  неважно,  если  честно  говорить.  Куда их,  к
лешему, все восемь тысяч  перебирать, это ж до пенсии работы хватит!  Вон, у
них  один  Романов даже  в  обкоме. Родственник,  наверное,  ленинградского.
Впрочем,  однофамильцем  быть  тоже  хорошо, это  Синельский знал на  многих
примерах. Хотя так же бывает и плохо. Где-то теперь майор Сахаров?
     Угрюмо и неожиданно прозвучали  в сознании капитана  три таких знакомых
тяжких  удара.  Связываться с капитаном через Муртазова,  конечно,  никто не
собирался, больно честь велика, сейчас он был не  ответственный за операцию,
а  один  из двадцати  двух  таковых.  Так что  если через  девяносто  секунд
последуют  еще  два  удара,  это означало, что его отзывают  в Москву  ввиду
полной  бесперспективности  дальнейшей  разработки порученной  ему  линии  и
перебрасывают на другое задание. И  такие два удара воспоследовали.  Капитан
плеснул себе полстакана, выпил, заел чернушкой и, перевернув стакан, погасил
о  донышко сигарету.  Вроде как сибиряки  чашку  переворачивают,  когда  чай
допьют,  мол, напился,  и больше не хочу.  Капитан тоже был сыт. И в  Москву
хотел, в  привычную  Тонькину комнату, особенно когда операция  какая-нибудь
идет. Да и опохмеляться  тоже  хорошо. Там, в  Москве. А тут  очень одиноко.
Нет, нехорошо человеку быть одному. Должен он быть в гуще событий.
     Через час капитан был в аэропорту, рейс на Москву тоже как будто должен
был уйти через  час или  два, но уже был отложен - не то погода нелетная, не
то  керосина на  полет  не  выдали, но,  в  общем,  никаких  таких  вылетов.
Удостоверение Михаила автоматически  обеспечивало  ему билет, но керосина из
него  не  проистекало,  так же как и летной погоды. Тут  уж нужно  бы, чтобы
приспичило  лететь  из   Свердловска  в  Москву  самое  малое  какому-нибудь
космонавту, керосин бы тут же появился; впрочем, летной погода не стала бы и
для  космонавта. Даже непонятно,  в  каком чине надо быть, чтобы  получилась
летная погода. Так светила теперь капитану Синельскому лишь одна перспектива
- торчать ночь, а то  и долее, в здании аэропорта,  ожидая вылета, - правда,
верным собеседником ему оставалась бутылка  "Сибирской", не  выпитая даже до
половины.  А в портфеле  лежала  вторая,  нетронутая. Михаил  пристроился  в
уголке  общего зала  ожидания: сейчас он был не на  работе, прежнее  задание
кончилось,  новое  пока  не  началось,  привилегированные залы были для него
закрыты.  Тяпнул  втихаря  еще  сто  тридцать  пять,  примерно,  граммов  из
горлышка, съел  кусочек черного, втянул  голову в  плечи  и задремал.  Скоро
проснулся, тяпнул еще, кусочек съел и снова задремал. Так потихоньку бутылку
и  допил. А потом почувствовал, что  пора  и  до туалета  дойти, всему  свое
время.
     Михаил подхватил портфель и побрел туда, где еще  в  прошлый раз, когда
сюда прилетел, заметил  на одной  из дверей  стилизованную  фигурку мужчины.
Дверь  оказалась  заперта  засунутой  в  ручку  надписью  крупными  буквами:
"ЗАСОР". С  трудом отыскал Михаил другую дверь с такой же фигуркой, на двери
оказалась  этикетка: "САНИТАРНЫЙ ЧАС 20.00-21.15". Терпеть целый час, да еще
такой, в  котором,  по  представлениям здешних  сортирщиков, семьдесят  пять
минут,  Михаил был  не  в силах  и пошел на  чистый воздух. Выйдя из  дверей
аэропорта,  глотнул он ледяного предновогоднего свердловского воздуха, сошел
с  дорожки  и по снежной целине  углубился  в  девственно  нехоженные  дебри
каких-то  не слишком  высокорослых кустиков.  Кустики,  к  сожалению, весьма
хорошо  освещались,  идти по  ним  предстояло  довольно  далеко,  а  за ними
виднелась и вовсе голая, тоже  очень хорошо освещенная полоса свежего снега.
Михаил  возблагодарил судьбу  за  свой небогатырский рост и  в  божественной
тишине уральской ночи, которую как раз в эту минуту прорезал гул включаемого
невдалеке реактивного двигателя, опустился  среди кустиков на колени.  Самую
бы  минуту сейчас Мише  Синельскому помолиться, но  он не стал,  ибо вырос в
неверующей  семье,  да и вообще  до того  ли  ему  сейчас  было, после целой
бутылки и двух запертых туалетов. И, когда чьи-то небольшие и многочисленные
руки,  появившись  у  него  из-за  спины,  зажали  Мише рот  и нос  какой-то
приторной  и мокрой ватой, краткое мгновение после этого  Миша отдавался все
тому же вожделенному занятию, нимало не противясь нежданным  врагам. А потом
для него  вовсе исчезло все: он был  усыплен в  лучших традициях детективных
романов.
     Трое советских солдатиков,  все как один в серых шинельках, малорослые,
уроженцы,  понятно, какой-то из наших  обширных  среднеазиатских  республик,
дружно вздохнули и  отвалились от тела капитана. Четвертый, в неопределенной
одежде, но с низко опущенным капюшоном, наклонился  и аккуратно застегнул на
капитане брюки: ни одна часть тела у этого небольшого, но тем не менее очень
высокого пленника, не должна  быть отморожена,  - тем более такая часть,  от
которой зависит продолжение рода. А холод стоял злющий, минус двадцать пять,
да еще ветер к тому же. Но мерзнуть пленнику оставалось недолго.
     Хуан   помог  завернуть  пленного   в  брезент,  проверил  тщательность
укупорки, пожал руки  всем трем товарищам. Потом незаметной  тенью скользнул
возле аэропорта, зашел в него, вышел  с другой стороны и  двинулся в сторону
города. Идти туда  было  ой  как далеко, и  холодно  к  тому же, но  даже на
попутную  машину тратиться он не мог, все деньги шли сейчас на Люсю. С одной
стороны, конечно, население страны-противника из-за Люси увеличивалось, но с
другой  - как  же  забыть о  том,  что и  Урал,  и  эта  самая его  столица,
Свердловск, в конце концов не что  иное, как незаконно отторгнутая  ханьская
территория? Согревала мысль  о том, как гладко прошла сегодняшняя  операция.
Разве  не  соответствовало  историческим  предначертаниям  председателя  Мао
Цзэдуна, заблуждавшегося кое в чем, конечно,  но  теперь, после разоблачения
банды  четырех,  посмертно  набравшего   новую   высоту   полета  творческой
марксистской  мысли,  -  то, что законный  наследник  российского  престола,
которого,  как Хуану  стало известно  и  по своим  каналам, и  из  пекинских
сводок,  Советы собирались в  ближайшее время  объявить  царем для  придания
видимой законности продолжающейся  оккупации исконно ханьских  земель, разве
не  прекрасно  было  то, что этот наследник  находится теперь  в  надежных и
честных руках, через несколько часов будет  переправлен в  Благовещенск, там
аккуратно  запакован  в  брикет  кедрового  кругляка,  а  потом, в  обмен на
махровые полотенца и бывшие английские, ныне китайские авторучки,  вывозимые
из КНР, попадет  к пограничникам  в  крохотном Хайхэ,  городке на  китайской
стороне Амура: там этого кедрового пакета уже ждут с нужными инструкциями. А
после  - ведь  и сам-то наследник будет  как  благодарен за  предоставленную
возможность перековаться  в истинного борца с советским социал-империализмом
и  гегемонизмом! А кормить  его там, в  Китае,  будут  исключительно хорошо,
сытной китайской едой,  даже три раза в день. Китайского императора они тоже
хорошо  кормили, он хвалил, хотя был маньчжур. Так что и мы их императора не
обидим, только вот  перекуем. Мы ведь их  даже не оккупируем, хотя уже давно
пора свое, законное отобрать. Так думал Хуан и  тяжелой, долгой, почти ничем
не освещаемой дорогой брел в Свердловск, и было ему даже не холодно.
     Примерно в эти  же часы на берегу заледенелого, лишь  кое-где от теплых
сточных вод протаявшего озера Шарташ, при столь же скудном освещении, другой
капитан,  а  именно Жан-Морис Рампаль, производил  последние приготовления к
далекому  пути. Днем, посредством  полутора бутылок загадочной жидкости  под
этикеткой "Мицне", ему  с  трудом  удалось связаться  с Джексоном и получить
разрешение на  сопровождение Софьи куда  бы она  ни последовала, однако  без
использования общедоступных транспортных средств. Как всегда в инструктажном
королевстве полковника Мэрчента, причины такого запрета были покрыты мраком.
Для Рампаля же это  означало, что он волен бежать, плыть, ползти, в основном
же  лететь за Софьей, но при  помощи одной лишь собственной мускульной силы.
После окончания  связи  Рампаль  проклял  страшными  словами покойного  Петю
Петрова, из-за которого полез на связь, и Софью тоже проклял, и горькую свою
оборотничью  судьбу  -  тоже. Летать  в такую погоду даже  хуже, чем бежать,
плыть  или  ползти,  в  воздухе  еще  холодней.  А  как,  спрашивается,  еще
доберешься до Москвы в таком случае - распроклятая царевна смотается  туда с
часу на час!
     Но  верность долгу  Рампаль  хранил  неукоснительно.  Он  рассчитал  по
крайней  мере  одну   трансформацию,   позволяющую   одолеть  расстояние  от
Свердловска до Москвы в не очень большой  отрезок времени, точней, ночей  за
шесть или  семь,  притом относительно комфортабельно и не  привлекая ничьего
внимания. Комфортабельно, конечно,  только  в смысле  тепла, крыльями махать
все  одно придется.  Для  этого  превращения, как  быстренько  выяснилось по
пресловутой формуле Горгулова-Меркадера, пришлось, увы, съесть почти  триста
советских купюр достоинством в один  рубль, со средней степенью  потертости.
Их  Рампаль наменял по магазинам  за  несколько часов,  потом собрал в своих
жилых руинах нехитрые и немногочисленные пожитки, из коих наиболее ценен был
пакет  с недорасшифрованной частью  рисовых записей,  как-то забытый  Павлом
Романовым при отъезде, - и был готов к отлету.
     Советские деньги,  хотя и  не  котирующиеся,  по  авторитетному  мнению
Аделаиды ван Патмос, на рынках мировой валюты, оказали  свое действие быстро
и  очень  активно.  Еще  лежал, в брезент  завернутый,  капитан Синельский в
кустах возле здания аэропорта, еще тащился вдоль по темной дороге до  костей
промерзший  многодетный  Хуан, а Жан-Морис  Рампаль  в  это время наконец-то
согрелся. Приняв облик громадной, белой, невиданной в здешних краях полярной
совы,  взмыл он в воздух,  описал  хищный полукруг, облетая стороной залитый
предновогодними огнями Свердловск, и взял курс на Москву. Летел он, впрочем,
невысоко  -  для спокойствия души, по большей части; охотники здесь,  в этой
самой  уральской  России,  похоже,  не  водились  вовсе,  а  вот  военные  с
самонаводящимися ракетами малого радиуса действия класса "земля-воздух" были
распространены, как поганки.
     Пролетев под  утро  над неведомой  ему  замерзшей  рекой,  -  это  была
Чусовая, но  Рампаль  ничего такого  не  знал  о  ней,  он  слушался  только
врожденного  для полярных птиц чувства направления,- капитан устал и надумал
заночевать на день, пока не  станет достаточно темно, благо день здесь такой
короткий, а  потом  лететь дальше. Он  выбрал подходящий  лесок над обрывом,
опустился на  солидную  ветку,  поклевал кое-чего из благоразумно  взятых  с
собою припасов, решил  подремать немного. Однако сон не шел. Перед  сном  он
любил что-нибудь почитать, такая уж  сложилась у него, несмотря на необычную
работу,  привычка.  Книги  с  собой  не  было  никакой,  но  имелся пакет  с
рукописями  Павла.  Рампаль  аккуратно,  огромным изогнутым  клювом расклеил
пакет  и достал верхнюю пачку листов, сколотую огромной  скрепкой. Развернул
и, тараща  огромные полярные глаза, начал читать листки, исписанные круглым,
почти  ученическим   почерком  Павла  Романова.  В  темноте  Рампаль   видел
прекрасно. Душа  его, перебывавшая за столь краткое время и в свинском,  и в
обезьяньем,  и  в  лебедином,  и  в совином  обличье,  не  считая  множества
человечьих, наконец-то отдыхала.
     Ибо все-таки  не зря  покойный Федор Михайлович перевел  на французский
язык опальный роман, принесший автору Нобелевскую премию, - хоть один, пусть
не  самый  квалифицированный,  читатель, у его  перевода  все-таки  нашелся.
Рампаль  сидел  на  ветке  над  берегом  скованной  льдом  уральской реки  и
наслаждался тончайшими нюансами родной французской речи. О, Франция!




     Для нынешнего времени описаний мало.
     В.ШАЛАМОВ. О "НОВОЙ ПРОЗЕ"

     Двадцать второго начальница почты, Алена Сухарева, - собственно говоря,
тоже  Настасья,  но  быль не  в  укор ни молодцу, ни Настасье,  -  лично  по
утоптанной дорожке принесла сношарю его пенсию, восемнадцать рублей, а ежели
переводить в нормальные и всем понятные расчеты,  то получалось,  что платит
государство  сношарю двести яиц в месяц, или  же как бы за три часа двадцать
минут.  Не  много,  конечно,  но  и  не мало. Впрочем,  эту самую  великую и
могучую,  от которой восемнадцать  рублей получал, имел сношарь  не три часа
двадцать минут в месяц,  а, считай, круглые сутки круглый год.  И не столько
имел,  сколько видал: прибранной и готовой к погребению,  в тех  самых белых
тапочках. Сейчас же в особенности, ибо  сношарь наконец-то сообразил, что за
странных постояльцев привел в его дом курячий Козьма-Демьян.
     К  восемнадцати  рублям   сношарь  неожиданно   прибавил  своих  триста
шестьдесят: уж сколько годов  никто в его руках ни рубля не видел, брезговал
Пантелеич,  на  пенсию чаще  всего  повелевал  попросту  яиц  прикупить.  Он
потрепал  Настасью-Алену  по  сочной  еще щеке  и  командировал в  Брянск  -
закупить  к  Новому  Году  коньяку, и чтоб  не по  восемь рублей  двенадцать
копеек, а хотя  бы  по девять рублей двенадцать копеек, или, всего лучше, по
десять  рублей  двенадцать  копеек,  чтобы,  стало быть, по  пять звездочек.
Алена, не моргнув, бросила все служебные дела, стребовала в сельсовете газик
и рванула  в Старую Грешню, не  то  в  Брянск напрямую, потому как  откуда в
Старой Грешне коньяку взяться. Понимала она, что вовсе не для себя Пантелеич
заказывает барский напиток,  сношарь и первач-то кушал с неохотой, разве что
стопочку на праздник,  и все больше  предпочитает черное  домодельное  пиво,
даже  черешневую разве  только пригубливает при гостях, не  требуется ему. А
про  гостей у сношаря уже  вся  деревня знала  больше месяца, с тех пор, как
Башкина Полина с курячьих именин пришла наказанная - не пустил  ее сношарь к
себе, - а все равно довольная. Вторая наказанная,  Настасья Башкина, кстати,
Настасья настоящая, по паспорту Настасья то есть, не такая  как будто пришла
довольная, но тоже не пожаловалась никому, даже мужику своему ничего плохого
не сказала. Мужикам, впрочем, в  делах такого рода  вообще голос подавать не
полагалось,  раз уж  сношарь  самолично  распорядился. Принимает  гостей - и
пусть  себе  принимает,  хорошие,  значит, люди.  Хлебосольно принимает, как
полагается. И нечего  допытываться, раз Полина довольная, и сеструха ее тоже
не жалуется. Говорят, не гости они даже, а родственники его, - ну,  а тогда,
стало быть, вовсе  наши, деревенские. Сношарь без  обиды к тому же  запись к
гостям разрешил,  и дешево, вдвое супротив себя.  Но специально  пока  к ним
никто  не записывался, поэтому  визиты в  клеть,  теперь уже разгороженную и
утепленную,  происходили  лишь  тогда,  когда   из  баб  кто   в  наказанных
оказывался. То, что это - наказание, ежели смотреть супротив того, чего баба
ожидает, к сношарю идя,  - то,  конечно, наказание, спору нет. А вообще, так
ли плохо? Вот и любопытно было многим. Да и Хивря, когда у Бомбардычихи роды
принимала, тоже обмолвилась: хорошие, мол, у сношаря  люди гостят, привечать
их надо. Да и чего плохого, ежели мастер себе подмастерьев  завел?  Был слух
даже, что Полина Башкина уже специально в наказанные лезет.
     К вечеру привезла Алена  из  Алешни три  ящика  коньяку  по  двенадцать
бутылок в каждом, разгрузила по сумкам и  с помощью записанных на этот вечер
Настасьи Коробовой,  Марьи Мохначевой,  Дарьи  Телятниковой  и  старой  дуры
Палмазеихи доперла нелегкий груз к  крыльцу сношарева дома: машине туда было
не подъехать, да и обиделся бы сношарь, потому как все только из женских рук
брать любил. Деньги же все-таки были  от подмастерьев, да и выпивка тоже для
них. Неужто так  весь век  коньяком  и поить?  Яйцами-то было проще.  Ну, да
выбирать не положено.
     А  потом Новый год  уж на самом носу оказался, как всегда ничего к нему
вовремя  не  приготовили,  завертелись все,  не только  что про подмастерьев
забыли, а и в очередь к сношарю  иной  раз  силы дойти не бывало, - впрочем,
сношарь обычно такое прощал, переписывал в конец очереди только. Новый год в
колхозе  "Красно-яичном"  да  и в соседнем "Красном  инкубаторе" всегда  был
самым важным праздником: план по яйцам был выполнен,  как  всегда, досрочно;
знамя  переходящее  по  яйцам тоже получили; председатель сельсовета Николай
Юрьевич четвертый день уже как из  района вернулся, от радости да от первача
в  полном невстатии, дел  тьма-тьмущая, опоросы пошли один за другим, хоть и
маловато было свиней в  селе,  не любил их  Пантелеич, а все же  достаточно,
успевай поворачиваться. Елку себе сношарь, как знали бабы,  саморучно срубил
за водокачкой:  небольшую,  унес и украшает, подмастерья у него на подхвате.
Прапрадед его, говорит, так велел, он и блюдет.
     Снег шел по ночам, но, как будто сам Лука Пантеле-евич велел или другой
еще кто-нибудь, кто  заведует  этим, к утру прекращался, - снегу  было очень
много. Смородина уж  больше  трех  недель как встала, пешком  перейти можно.
Только в Угрюм-луже, - видимо, от яичных дел потеплее  была,  - ледку только
по краям намерзло, а в середине чернела здоровенным темным  зрачком полынья,
и золотоперый подлещик, говорят, иной раз хвостом  плескался, - играл, стало
быть.  На снегу же над Угрюм-лужей, на берегу, все было истоптано  собачьими
лапами, большими, немолодыми, и другими тоже: течные суки сбегались сюда вот
уж   больше   месяца,   как   срок  приступал,  а   много   было   собак   в
Нижнеблагодатском, оно же "Краснояичный", и в  Ефросиньевке, она же "Красный
инкубатор",  да и в  других селах было  много, только  в  Верхнеблагодатском
поменьше,  но  и оттуда суки  бегали.  Кобели же  не бегали: кто-то, видать,
объяснил  им понятным собачьим  языком,  что  кобелям  сюда  ходу нет.  Даже
волчицы  из  Засмородинья, судя  по следам, приходили. И  так  же уходили  -
похоже, довольные.  Месяца через  два можно было ожидать немалого увеличения
волчьего и собачьего поголовья по всей округе  - суки под  Новый год, словно
тоже по приказу некоего верховного сношаря, текли наперебой.
     Тридцатого  сношарь полез на чердак. Долго ухал  и  крякал, переставляя
корзины  со всяческим барахлом, грохнул что-то, выругался в сердцах, да так,
что  даже Джеймс и  подремывавший  с устатку Павел  внизу  расслышали. Потом
прихватил  что-то  тяжелое,  видать,  неудобное  по  форме, и  с  паровозным
сопением  спустился  назад,  в горницу - ход  на чердак  был  прямо  оттуда.
Сколько-то  времени  доносились из  горницы  замысловатая  ругань,  сопенье,
стуканье,  потом разнеслась долгая  тишина, а  затем тюкнул  сношарь в  гонг
четыре раза: звал  гостей-жильцов  на свою  половину. Если бы что неприятное
собирался сообщить, пять бы раз тюкнул. Сигналы же от одного до трех раз все
были  не для гостей,  а для клиенток. Клиенткам же  еще  нескоро  было,  шел
только  одиннадцатый  час утра,  Джеймс уже  побрился, а Павел только-только
глаза  открыл.  К  здешней  жизни,  на восхитительном  деревенском  воздухе,
которого сроду-то на вкус не пробовал, Павел привык неожиданно скоро, жратва
была много лучше городской,  а  непременная ежедневная  смена баб для  него,
который всю  жизнь себя однолюбом  считал и женщин-то знал неполный десяток,
включая самые ранние армейско-институтские романы, приводила его эта смена в
уверенное  расположение  духа.  Увлекся,  честно  говоря,  этим  ежевечерним
занятием  будущий  государь  Павел.  Хотя  - по  категорическому  требованию
Джеймса -  при этом и  поглощал  в  неимоверных количествах  странный кислый
порошок,  извлеченный из рампалевского саквояжа; разведчик  требовал,  чтобы
Павел съедал  в день минимум пять порций этой гадости во избежание появления
излишних  и  неожиданных  претендентов  на  престол.  Хотя  с  точки  зрения
исторической, как понимал  Павел, чуть ли не вся здешняя деревня, да и часть
окрестных, имела на российский престол кое-какие права, но все же  спокойнее
было более законного семени здесь не  сеять. Когда же Павел поинтересовался,
отчего  сам  Джеймс этого препарата  не  принимает, тот посмотрел  на него с
большим удивлением - не все  ли, мол, равно? И впервые в жизни  понял Павел,
что, сколь ни хороши у сношаря бабы, да, видать, и не только у сношаря, если
все сложится, как  этот их голландец предсказывает, - но,  приступая  к ним,
нельзя забывать о кислой-прекислой оскомине.
     Павел  вылез из  довольно уютной постели и кое-как оделся. Оба вошли  в
сношареву  горницу  и  застали деда  сидящим  посреди пола,  перед  большим,
потемневшим от времени  ящиком, с которого только  что с  истошным гвоздяным
визгом была содрана крышка.
     - С добрым утром, Лука  Пантелеевич, - тихо поздоровался Джеймс.  Павел
молча кивнул, а его двоюродный дед вообще головы не поднял, однако же мотнул
ею  в  сторону  вскрытого  ящика.  И в самом деле,  содержимое,  открывшееся
взорам,  всякие человеческие  слова делало  ненужными. Завернутые  в  ветхие
тряпочки и  слегка пересыпанные  опилками, лежали  в  нем  елочные  игрушки,
стеклянные  и  фарфоровые,  совершенно невиданной красоты.  Сношарь  бережно
разворачивал одну за другой: позолоченных  ангелов с  тончайшими стеклянными
крылышками за спиной,  чернокожего волхва  Мельхиора, тоже позолоченного,  с
большим  мешком  стеклянным!  -  полным  голубых  и  красных  камней, всякое
рождественское  зверье -  зайцев,  медведей,  лис,  оленей  видимо-невидимо.
Сношарь не без гордости посмотрел на постояльцев.
     - Небось, у меня у одного сбереглись. Свибловские это, с восемнадцатого
года остались, бабы после войны мне принесли. Нашли, стало-ть, когда флигель
на кирпич разбирали. Много еще чего нашли, все цело... Ни одной не побилось.
И звезда шестиконечная.  Украшать буду. - Сношарь мотнул головой на пушистую
елочку, уже поставленную в красном углу  на крестовину. - Хотите, помогайте.
Баб до этого дела не допускаю. Побьете хоть одну - живыми не выйдете. Ясно?
     - На западе на  аукционах  такие  игрушки  стоят  больше  чем  по сотне
долларов.  И то  не найти! -  откликнулся Джеймс,  неожиданно оказавшийся  в
курсе дела и по этому вопросу. - Так ведь у вас тут тысяч на десять, если не
на двадцать!
     - Это в яйцах сколько же? - мигом отреагировал сношарь.
     - М-м... - замешкался Джеймс, - ведь у вас, в России, Лука Пантелеевич,
яйца много дороже, чем у нас, так что пересчитать почти невозможно...
     -  То-то же! -  гордо  объявил сношарь, доставая  из ящика изумительную
птицу-феникс, сверкнувшую всеми цветами радуги и даже  еще какими-то такими,
которых ни в какой радуге  нет.  -  Стало быть, не по  сто  долларов  они, а
вообще им цены нет. Свибловские это, наши, наследные. - Сношарь покосился на
Павла, видимо, сомневаясь -  знает Павел о своем родстве со  Свибловыми  или
нет. -  Димитрий  Свиблов  их  для себя выдуть  велел,  ни одну по два  раза
работать не позволял! Великий был  человек, а кто  его  помнит...  - Сношарь
резко оборвал себя и добавил: - Потому и позвал поглядеть. Я и бабам не всем
показываю.  Сейчас  украшать  буду.  -  Последние  слова  прозвучали  совсем
обиженно, сношаря, видимо, задела Джеймсова американская меркантильность.
     Павел  выразил  желание   помочь,   Джеймс   засомневался,  уместно  ли
присоединяться им к столь  священному  действу,  но старик  вдруг  подмигнул
Павлу и сказал:
     - Чего уж там. Это наше с ним дело, семейное;  если он, как голоса твои
вражеские говорят, слышал, не отнекивайся, радива твоя на всю  деревню орет,
истинный престолонаследник,  но я ж все ж  таки, не  баран начхал, как  его,
великий князь, а? Да брось ты психовать, милый, я престол этот самый в гробу
урабатывал...  Так что  ль,  Паша? Родня мы с  тобой все-таки.  И бабы  тебя
хвалят, мне уж сплетничали друг про  друга, а мне что? Крепко  семя  наше...
Первое  дело - чтобы довольны бабы были, а остальное на свете все само собой
прикладывается и получается.
     Джеймс, на  которого  бабы  тоже не  жаловались, постарался  в  монолог
сношаря не встревать. И сношарь продолжал:
     -  Вот  будем мы... с государем елочку украшать. К  праздничку. Так что
ли, Паша?
     Павел покраснел  и  бережно  взял  в  руки волхва  Бальтазара. Ниточка,
пропущенная  у волхва через стеклянное колечко над  мешком с дарами,  совсем
истлела. Сношарь протянул новую, суровую. Павел ловкими, на рисовых занятиях
натренированными  пальцами,  завязал  ее,  где  полагалось, чем  явно вызвал
удовольствие старика.  Джеймс отсиживался в сторонке.  И вдруг его прорвало,
может  быть, оттого, что  и сам сношарь впервые за полтора месяца знакомства
был расположен к душевной беседе без экивоков.
     -  Как  же  вам,  Лука Пантелеевич, как  же вам не страшно было все эти
годы? - Павлу  стало  ясно, что сейчас Роман Денисович  начнет  домогаться у
старика  неизвестно  за каким дьяволом  понадобившегося  отречения,  -  хотя
старику  на  этот самый  престол  и  без того  плевать  было. Разговор такой
заходил  уже трижды,  но старик  отнекивался и откладывал разговор на потом,
видимо, ему просто доставляло удовольствие  испытывать  нетерпение  Джеймса,
нетерпеливых  вообще  любил старик  помучить.  Павел  же  ничего не  просил,
выдрессирован был родным отцом, - оттого и расположил к себе старика едва ли
не с первого дня. Сношарь любил все делать только по собственной инициативе.
     - То есть  как это не было страшно? Было.  В  двадцать  девятом страшно
было. Непротивленца тогда, попа здешнего, кулачили. И меня тоже бить хотели.
Вон, дочки его за ветпунктом живут, девы старые. Но обошлось ведь? Обошлось.
Меня гробить - все одно как быка племенного на  мясо известь. А бабы,  они в
хозяйстве  понимают, племенных берегут, ежели которые не  дуры вовсе.  А тут
все свибловские, а Свибловы дураков крепостными не держали,  продавали их, а
умных прикупали... Ну, и в сорок первом тоже страшно было, это когда наши...
-  сношарь, шевеля губами, перебрал несколько местоимений, - "наши", "ваши",
- выбрал  и  продолжил: -  ихние  пришли, а ихние ушли, ну, да  понятно, что
тогда было. Деньги я  тогда еще  имел, черт-те на что ухнул все,  ну, да это
разговор отдельный, с тех пор в руки  не беру. Только  что  рассказываю, это
еще раньше было. А как пришли  ихние, смех  вспомнить,  повенчала меня тогда
одна дура даже, чтобы я вроде как женатый был  и угонять  меня в Германию не
полагается... - сношарь засмеялся дребезжащим смехом.
     - Устинья Зверева, - тихо подсказал Джеймс. Сношарь не удивился.
     -  Точно.  Устинья.  Это  чтоб,  значит, помнил  я  дотеперь,  как  ее,
Настасью, звать, для одного для этого, не иначе, подвенчалась она  ко мне. А
сама, курва, чуть ихним назад пехать пришлось, детишек обоих прихватила и  с
ними драпу сделала. И теперь, слыхал я, выродок ейный, Славка, где-то в люди
большие выпер и в дети ко мне лезет.
     - Так  он,  возможно,  не  ваш  сын? - поспешно и  с интересом  спросил
Джеймс.
     - Да нет... мой,  точно мой.  Больше сделать было некому, он же в сорок
третьем  родился. Моих баб, сам знаешь, гость любезный, без моего дозволения
не очень-то потопчешь, сам знаешь...
     Джеймс  поперхнулся  брянской  сигаретой,  а  Павел   чуть  не  выронил
Мельхиора, вынутого из опилок, - уже другого, мало похожего на первого, зато
сильно смахивающего на  гибрид Поля  Робсона с Анджелой  Дэвис, но, впрочем,
тоже с мешком даров. А сношарь продолжал:
     -  Двое  их было, двое,  и  старший  мой,  и младший, хоть и была  она,
Устинья,  пришлая, когда  ко мне  подвенчивалась. Да только  вот сомневаюсь:
точно ли этот ублюдок Славка?
     -  Как  же  ублюдок, Лука  Пантелеевич,  он же,  вы  сами говорите, ваш
законный сын от законного брака! - Джеймс что-то задумал, а сношарь, беды не
чуя, ответил:
     -  Да нет, добрый человек, оттого  и  ублюдок он,  - ежели он и вправду
Славка,  - что  от законного  брака. В  законном  браке,  сам  скажи, откуда
хотение,  а  ежели хотение  натугой  взять,  то  любовь  откуда взять,  куда
всунуть? А без любви да без хотения дите всегда ублюдистое будет, уж поверь.
Вот когда Хивря меня засмоленного шесть дней в дупле  таила, то вот ежели  б
от нее дите получилось - было бы оно ладное да законное,  - да  ей, вишь, уж
тогда  шестьдесят было... А Славка - точно ублюдок. Как же не ублюдок, когда
делал я его  со страху? Старшой-то, Георгий,  привенчанный  который,  вот он
законный,  я его  до  войны  сработал, а  родился он осенью,  в аккурат  как
родился, так меня Настасья и окрутила, смастерил ей еще и Славку. Георгий-то
позаконней мне будет, да ведь и старше он! Вот тебе и ответ, добрый человек,
насчет  "страшно-не-страшно".  На  Устинью  когда  лез,  жену  законную, как
считается, вот тогда страшно было с непривычки.  Ох, и злющая  ж баба  была,
хотя, ежели глаза  закрыть, то все,  кажись, как надо  делала...  -  сношарь
помолчал, что-то вспоминая, и продолжил: - А что после вышло - в толк по сей
день не возьму. Старшого у ей Георгием, Егоркой, значит, звали, а младшего -
Ярославом. А тот, что в дети ко мне набивается, сам говорит, что он Ярослав,
хоть и зовут его как-то совсем непонятно. Ну и как же так?
     - Хорхе и  Георгий - одно и  то же, Лука Пантелеевич. Но ведь по старым
святцам Ярослав - это тоже Георгий!
     - Это я, добрый  человек, не хуже тебя знаю, не из болота вылез. Только
ежели он  Егорка сопливый -  где тогда  Славка? А ежели Славка  -  где тогда
Егорка? Вот  когда  предъявят мне  их обоих  - тогда  точно скажу, какого по
любви, законно  работал! А какого, значит, без любви. Нюх  у меня на это! Да
что тебе,  дитев моих мало? -  неожиданно  осерчал  сношарь,  - вон,  выдь к
водокачке, все село мое, все - мое семя.
     -  Так  вы, Лука  Пантелеевич,  своим наследником -  предположите такой
случай -  сочли бы только Георгия, а  не Ярослава?  - Джеймс пропустил  гнев
сношаря мимо ушей.
     - Это... может быть. - Сношарь  опять уходил от разговора. Павел глядел
на  него с чувством, в  котором смешивались восторг, страх и почтение. Павел
узнавал в сношаре родного отца. И знал поэтому, как с ним себя вести: ничего
не просить,  ничем не интересоваться, тогда тот  все  сам  выложит. А Джеймс
этого  не знал, и поэтому точно понимал Павел  - ничего Роман  Денисович  от
старика  не  добьется, пока  не  переменит  тактику.  А  подсказывать  -  не
собирался, пусть хоть в чем-то останется он в неведении.
     Елка тем  временем  понемногу  украшалась.  Уже  засияла на  ее  ладной
вершине радужно-золотая шестиконечная звезда, - Павел поежился, но вспомнил,
что это  не  еврейский  могендовид,  а  вполне христианский  символ,  -  уже
протянулись  вдоль веток  ленты уж  и  вовсе непонятно как  уцелевшей, почти
нигде  не порванной, тончайшей сусали.  От  обилия паутинчатого,  но все  же
достаточно  тяжелого стекла елка словно  постройнела, опустив  хвойные лапы,
как  солдат,  собирающийся  занять стойку  "смирно"; сношарь  оглядел  ее  и
довольно цокнул языком.
     - И перед дедом не стыдно бы, - сказал он. - А молодцы Свибловы были, и
стекло чудесное дули, и серебро отличное лили. Ты  уж не  забудь, Паша, как,
стало  быть, царем станешь, верни  им, Свибловым, все,  что  полагается,  не
пожалеешь,  да  и кровь  своя все-таки. Ни мне  бы, ни тебе бы  без  них эту
елочку не украшать нынче.
     Павел безразлично кивнул. Куда уж было Джеймсу знать, что только так, и
никак иначе, нужно добиваться чего бы то ни было от Романовых. Ничего, мол -
все и так полагается. Полцарства тебе?  А  фигу не хочешь? А  вот ежели и на
самом деле не хочешь ты ничего, а все мечты твои - из области непосмотренной
пятой  серии,  скажем,  "Семнадцати  мгновений весны",  -  вот  тогда-то уж,
любезный,  тогда  я тебе  эти  полцарства в  глотку  воткну,  не отвертисси!
Впрочем, Роман Денисович, кто бы он ни был - человек  не русский. Откуда ему
взять понятие таких тонких, таких чисто российских материй?
     Вечером опять были  Настасьи. И, как слышал через  перегородку вошедший
во вкус  ремесла Павел, Роман  Денисович свою вытолкал  минут за  десять  до
одиннадцати, хоть и  вякала она, что за дольше заплатила и не успела ничего,
и требовать назад будет, и  Луке Пантелеевичу жаловаться -  Джеймс что-то ей
тихо сказал  напоследок такое,  что она  смолкла и прочь потрусила по прямой
через овраг,  а Джеймсу было уже не до того:  ему  в  одиннадцать полагалось
слушать  радио. Павлу же ничего  не  полагалось, и Маша Мохначева, последнее
время  уже  регулярно  норовившая  попасть  в  наказанные  именно  к  Павлу,
облегченно  вздохнула, когда  за другой Настасьей  хлопнула дверь  в  сенях;
боялась она, что другая наказанная  потребует недобранные минуты с Павла,  -
впрочем, имен их никто не знал, а различали как "длинного" и "поменьше", - а
заплатила Марья четыре десятка всего, масса чувствий неприятных приключиться
могла бы, нешто за час двадцать все  успеешь? Наконец, Павел разлакомившуюся
Марью-Настасью все-таки выставил и сквозь наползающий сон расслышал ликующий
рев Джеймса: что-то, видать, тот извлек из радиопередачи  ценное и победное.
Впрочем, Павлу это не помешало сразу же заснуть. Сношарь же был занят еще аж
до без  четверти  три - завтра, тридцать  первого,  баня у  него была и день
неприемный, вот и набилось баб сверх обычного.
     Заснул и Джеймс - с сознанием выполненного долга, ибо из расшифрованной
ахинеи Аделаиды ван Патмос, - совершенно особый код был основан на служебных
словах и вопросительных знаках в ее монологах по "Голосу Америки", -  узнал,
что  за  отличное  выполнение  оперативного  задания ему  присвоено  звание,
выражаясь  в русском табеле об  офицерских рангах,  подполковника  или около
того. Узнал, что  еще до  наступления  лета  придется ему  вместе  с  Павлом
появиться  на арене  событий.  Узнал, что,  как  и  предсказывал ван Леннеп,
немалая  часть  советского  руководства  стоит  за реставрацию Дома  Старших
Романовых. Узнал, наконец, без всякого кода, просто  из текста передачи, что
во  многих  городах   Америки   состоялись  демонстрации  в  поддержку  Дома
Романовых, хотя кое-где  "младших"  пока еще путали  со  "старшими",  - а во
многих городах России  состоялись забастовки против повышения цен на  масло,
меха, золото, бензин и, стало быть, тоже в поддержку Дома Романовых, которые
всем  своим  домом  уговорились  эти  цены  понизить.  Узнал  еще  о  визите
государственного секретаря на Ближний Восток или еще там куда-то, но это его
уже не касалось, все это было другим голосом и из другого мира.
     А тридцать первого было  холодно, как  на  Южном полюсе в июле,  однако
обязательные  бабы,  приставленные сношарем к  банно-яичному  делу  (кстати,
Пантелеич гостям  строго-настрого объявил, чтоб  об  яичных ваннах для них и
речи  не заводили,  это  его  дело личное, интимное),  избу жарко  вытопили,
принесли  первостатейной  жратвы,  -  да  в  баньку  Джеймса  и  Павла  тоже
допустили, - конечно, уже после того, как сношарь сам попарился, после того,
как  бабы по тонкому  ледку  остатнюю жидкость в Угрюм-лужу спустили. Джеймс
искоса  поглядывал на помахивающего  веником императора,  тихо радовался про
себя и  подполковничьему званию, и тому, как окреп, как поздоровел еще столь
недавно  бледный и кисловатый  претендент на российский престол: от  чистого
воздуха,  от пусть однообразной,  но натуральной деревенской пищи, а  также,
видимо,  и  от многократно  подстегнутого гормонального обмена, - небось, за
всю жизнь не было у Павла Федоровича такого количества баб, как за один этот
месяц  с  лишком. Джеймсу, человеку западному,  все это было  приятно,  но в
усталость,  а  Павлу, человеку  советскому - и  в радость,  и в  охотку, и в
поздоровление. Только  появилась между бровями какая-то новая складка. О чем
это он там  думает? А ведь думает. Мыслей его читать не имел права Джеймс ни
под каким видом. Рискни  он это сделать - немедленно разжаловал  бы сам себя
до рядового. Он и инструкцию имел  на этот случай - самого себя разжаловать.
А инструкций он слушался.
     Павел же и в самом деле сильно изменился, думал в самом деле все больше
и  больше.  Каким-то десятым,  меланхолическим чувством  понимал  Павел, что
править Россией,  этим чуть ли не в  пыль распавшимся колоссом, ему все-таки
придется; будь Павел знаком хоть с одним предиктором, он бы знал, что знание
будущего, даже приблизительное, и хандра - вещи неразрывно связанные. Хочешь
не хочешь, а дикая, непосильная ответственность рано или поздно ляжет на его
узкие плечи,  придавит залысый романовский  лоб не  одною только мономаховой
шапкой, -  цела ведь у них, поди, в Алмазном фонде, если только в  Швейцарию
не продали  да  на презервативы  в Японии  не истратили,  с  них станется, -
придавит страшной, неимоверной  ответственностью за  голодные толпы  в сотни
миллионов голов.  А  мусульмане, которых,  как он все по  тому же  Джеймсову
приемнику слышал, в СССР больше, чем в любой ближневосточной стране? А евреи
- опять же? Не загонять же их в черту оседлости  и не выгонять же в Израиль?
Но и полную свободу как им дать, как же без процентной нормы: они ведь тогда
и  впрямь  в  два  счета  в стране все ключевые  посты займут, как в Турции,
говорят, армяне  перед геноцидом? А грузины, которые все подряд  на  Сталина
молятся, - так полагал Павел, хотя среди его друзей и знакомых  по странному
совпадению ни  единого грузина не было. А Украина,  небось, опять отделиться
захочет? С Китаем что делать?  Даже с сестрой Софьей что делать-то, она ведь
пронюхает теперь,  нюх имеет волчий,  она  же всех продаст  и все на  книжку
сложит,  всех с кашей съест, она  же  править захочет!  Она  же кого  угодно
взбунтует,  она ж Мария Спиридонова настоящая, она ж, небось, уже  Софьей...
Второй  себя  считает! От совпадения  своего порядкового  номера  с Софьиным
Павлу стало неприятно, даже сомлел он малость, но вовремя подоспевший Джеймс
вылил на него шайку холодной воды, и Павел снова пришел в себя. Так вот. А с
монополией на водку как быть?
     Колесо  таких  вот   и  подобных  мыслей   вращалось   в  голове  Павла
круглосуточно. Знай об этом Джеймс,  или, скажем, Форбс, они  не чувствовали
бы себя  так спокойно касательно  судьбы всей  операции "Остров  Баратария",
касательно всей работы по реставрации Дома Старших Романовых. Но мысли Павла
читать было пока некому, кроме ушедшего в глубокий запой Джексона, а тот уже
языком не  ворочал который день. Знал о них только меланхоличный голландский
блондин  у  себя  на ранчо в  Орегоне; в Скалистых горах ван  Леннеп начинал
кашлять, поэтому жил от всего института отдельно, за бетонной стеной высотой
в тридцать футов. Впрочем, разглашай эти мысли, не разглашай, все будет, как
будет,  а только станет уж  и вовсе неинтересно.  Вот он и не разглашал. Ван
Леннеп иногда умалчивал кое о чем. Чтоб со скуки не помереть.
     И снова где-то в мире  что-то  происходило. Где-то на далеких задворках
московской Капотни, куда  и опытный  таксист  не  знает заезда  иначе  как с
кольцевой автодороги, в  большом кубическом здании  почти без окон,  зато  с
очень   высокой   трубой,   совсем   потерявшийся   человечек,   в   прошлом
врач-бальнеолог, а нынче уж и не врач, а черт знает что такое, возглавляющий
это самое похожее больше на кенотаф, чем на дом, учреждение, просматривал  в
предновогодней  спешке  пухлую  папку,  присланную  из  Сухуми  с  секретным
курьером, а в папке  лежали сравнительные графики частотности удач получения
искусственного инфаркта у южноафриканских павианов  в зависимости от времени
года и сортности пищевых  бананов, рядом  лежали другие папки с графиками по
другим обезьянам, и  с грустью думал человечек, что вот и еще один Новый год
встретит он тут же, на боевом посту, исполняя спешное задание Родины. Где-то
далеко  в восточно-сибирской тайге лязгал напильник,  ударяясь о два других,
позванивал, словно древесина промерзшего кедра,  рождая эхо дальних голосов,
- а примостившийся рядом еще молодой и почти красивый человек, лицо которого
портили неистовые глаза и ороговевшие  складки по обеим  сторонам узкогубого
рта, прислушивался к  напильничному позваниванию и молчал, молчал уже больше
десяти лет, и копил - нет, не копил, некуда  было дальше копить, в  душе  не
вмещалось, - а  лишь берег  в себе,  чтобы, не  дай Бог,  не расплескать  ни
капли,  свою  великую  ненависть  к  одной,  совершенно  определенной  части
человечества, собирал в клинок свою волю,  закаленную, как  закаляли некогда
клинки в  Дамаске, погружая  их  в тело живого  врага,  и  твердо  знал, что
отомстит  за  свою  истребленную молодость,  отомстит  даже не по еврейскому
закону "зуб  за зуб", нет,  из расчета не меньше как  тридцать два  зуба  за
каждый выбитый, выпавший от цинги, сгнивший  от вонючей баланды  зуб, еще не
знал,  как именно,  но  знал: отомстит.  Где-то  в жаркой  и  отвратительной
северноафриканской  тюрьме, в камере, не  имеющей  другого входа  и  выхода,
кроме как  через дыру в потолке, задвинутую сейчас душной деревянной плитой,
сильный и большой, преждевременно состарившийся человек  вот уже седьмой год
ничего не  ждал от  людей, лишь молился Богу на смеси французского и латыни,
да  и то лишь потому, что знал и помнил книгу  Иова, знал, что стоит Господу
захотеть - и все снова вернется к нему, и большой мир, и самолеты, и поезда,
и дорогие птицы в клетках, пусть не за бесценок купленные, как раньше, пусть
за полную  их дикую  стоимость, - и  не  от  великого герцога будет исходить
избавление,  если  придет оно, нет,  только от  Бога, сотворившего  весь род
людской, а на радость людскому роду - огромных синих с золотом птиц, вот уже
много  лет  реющих над  узником, в бреду горячечных  снов  остужая чело  ему
взмахами распростертых лазурных крыльев. Где-то в тысячах километров от этой
тюрьмы, в  просторной,  хотя уже давно тесной  для жильцов квартире,  именно
такая птица,  огромный синий и золотой попугай с  ласковым и смешным именем,
сидя  на  спинке  старинного  кресла,  точил  клюв  о  бронзовую  завитушку,
вправленную в дерево, но, впрочем, из него почти уже выломанную, а горестный
от  своего  европейского несовершеннолетия мальчик,  грустно разговаривая  с
птицей,  мысленно топтался в  совершенно неподходящем  для  отпрыска хорошей
советской семьи месте, в круглом  скверике, обсаженном деревьями, на которых
вызревают к  осени  кислые и мелкие райские яблочки, фонтан посреди скверика
действует редко, зато на скамьях вокруг него почти всегда отсиживается дикое
количество транзитных пассажиров  с разным барахлом в сумках и саках,  но  к
вечеру транзитчики редеют, вместо них появляются  малозаметные  постороннему
взгляду юноши, ведущие себя умеренно-вызывающе, и знакомство с ними сулит не
одни  только чудные мгновенья,  а и основательное, в случае  неосторожности,
знакомство  со всякими  неприятными  диспансерами,  с уголовным  кодексом, и
даже, есть слух, еще с чем-то похуже. Где-то на плохо укатанном  старенькими
шинами  единственного колхозного газика проселке, вне пределов видимости для
какого  бы  то ни было  человеческого общества,  сидела на  брошенном  возле
дороги бревне  босая  женщина в  обносках  цыганского  вида, хотя и  явно не
цыганка, с изрядной сединой в волосах, хоть еще и молодая, - уставясь в одну
точку где-то  в зените,  выкрикивала она проклятия  пополам с пророчествами,
горькие и страшные слова, не слышимые никому в мире, кадык ее ходил ходуном,
в  горле застревали слова, по щекам текли быстро  замерзающие слезы, а возле
ног ее сидела молоденькая свинка, насторожившая, как  собака, уши,  слушала,
похоже, выклики женщины.  Где-то в  главной больнице не  самого  большого из
южно-украинских  областных   центров  секретарь   местного  обкома,  лежа  в
реанимационной палате, не видел даже снов,  ибо, хотя сердце  его продолжало
еще работать  и никто не имел права  отключить заставляющую его пульсировать
аппаратуру, не став при этом убийцей, каковой ответственности на себя брать,
естественно, никто не хотел, было  это  просто  невыгодно, потому что, пусть
мозг секретаря и подвергся необратимым изменениям, да и почки второй год как
не  работали,  о восстановлении двигательных  и  прочих функций даже речи не
могло идти  ранее Страшного Суда,  в который секретарь, будучи  атеистом, не
верил даже при жизни, -  но все же секретарь не был освобожден от занимаемой
должности,  местное  начальство меньших  рангов ездило к  нему на  прием  за
советом,  ожидало  в  коридорах  больницы,  не допускалось  к прихворнувшему
начальнику,  но  все  равно  считало свои  решения  одобренными свыше  ввиду
молчаливого  согласия руководства, - промолчал же начальник, не возразил же!
-  а смотритель медицинской аппаратуры  при больном нежно  упаковывал в свой
портфель  обкомовский  новогодний паек, собираясь  домой к семейному  столу,
зная, что до послезавтра с секретарем  не случится ничего хуже того, что уже
случилось, сердце не остановится, потому что  и так давно не  бьется,  а  за
прочее он, как врач, не в ответе вовсе. Где-то в совершенно пустой подземной
лаборатории, удрав из рабочего кабинета, тщательно запершись  от  нескромных
глаз,  некий  глубоко  презираемый начальством  полковник  с лупой  в  руках
рассматривал  поднесенный  ему  к  Новому  году  почтительными  подчиненными
коллекционный  подарок:  редчайший  деревенский,  конца шестнадцатого  века,
похоже, деревянный вологодский  валек, притом  с необычно  тонкой резьбой на
ручке, жаль, со следами жучка, но жучок это ничего, это реставраторы уберут,
а для профударения мы его использовать не будем, пусть  такая редкость висит
в гостиной, в коллекции,  на видном месте, а подчиненных за жучка и пожучить
можно, чтоб  старались больше, ведь вот могут же и такую редкость найти, ну,
а то,  что  начальство его,  полковника, в  грош не  ставит,  так  ведь  это
истинному  коллекционеру  нипочем.  Где-то  далеко  от  этого  подземелья, в
северном,  якобы  туманном,  а  на самом  деле  довольно солнечном городе, -
солнечном, по  крайней мере,  по  сравнению с  градом Петровым, -  в  тесном
кабинете сидела и  дожидалась оформления кое-каких  формальностей немолодая,
но  на редкость  представительная  дама,  прибывшая  якобы  с туристическими
целями,  на деле  же -  исполняя кое-какую очень хорошо оплачиваемую миссию,
направленную далеко не к торжеству  правого дела той страны, из которой дама
прибыла,  а даже напротив,  уводящую эту страну  на край политического, да и
экономического  банкротства,  чего дама, будучи особой деловой и настроенной
реалистически, не боялась нимало, несмотря  на свое весьма привилегированное
в  таковой стране  положение, и  даже  этому банкротству  содействовала, ибо
считала свое будущее при  любом исходе событий обеспеченным, так как и  сама
была не дура, и муж ее был далеко не дурак, даже напротив, дальновиднее был,
чем многие другие мужчины, - даже и уважаемые ею господа, от коих дожидалась
она сейчас оформления всех этих ненужных формальностей.
     Где-то  в  неудобно  спланированной,   но   достаточно  комфортабельной
квартире, в одном из московских высотных домов, немолодой писатель, крымский
татарин,  по  происхождению - односельчанин и ровесник совсем  позабытого им
нынешнего  подвального  телепата, автор знаменитой в годы войны, тысячи  раз
пропетой с киноэкранов, эстрад, прозвучавшей с пластинок и из  репродукторов
песни "Тужурка", неудачливый сценарист и критик в более поздние годы, а  еще
позже от избытка  нереализованного творческого  запала  начавший  писать под
нетатарским, но звонким псевдонимом прозу антигосударственного направления и
неожиданно высокой талантливости,  за которую и  был  направлен в мордовские
просторы,  но  из этих  просторов извлеченный загадочным удельным  владыкой,
помещен в нынешнюю  квартиру  и приставлен, как ни странно, к тому же самому
занятию,  за которое  и пострадал, -  но  уже в  совершенно иной форме и без
каких бы то ни было надежд на что бы то ни было в литературе, кроме  крупных
гонораров, - писатель медленно стучал по клавишам пишущей машинки и время от
времени отпивал из бокала ярко-красный напиток  своей  южной, давно  забытой
родины. Где-то на огромной, за семью бетонными заборами расположенной даче в
Истре  под  Москвой, выгнав по обычаю всех телохранителей и  обслугу вон, по
устоявшейся в последние годы привычке, массивный и высокий человек с родимым
пятном под левым глазом, стиснув зубы, смотрел на маленький настенный экран,
а  на  экране  мелькали в тысячный раз пронзительные  кадры  документального
фильма, стоившие карьеры и свободы  не одному десятку людей, всех, кто прямо
или косвенно оказался  виновен в том, что не должно было произойти  никогда,
но вот произошло же, и лишило его, человека с пятном на лице, всякой надежды
на тихую старость, что несказанно ожесточило его,  не оставило  в его сердце
ни  единого  человеческого  чувства,   кроме  исступленной,  почти  на  всех
окружающих  обращенной  ненависти,   кроме   властолюбия,  кроме   обычного,
связанного с почти высочайшим положением в советском обществе, страха за это
положение, болезненного страха, сведшего в могилу так много величайших людей
в том государстве, преданнейшим без лести слугой  которого человек этот себя
почитал, - руки его впивались  в подлокотники,  толстый нос  непонятнейшим и
противоестественным   образом   заострялся,  и  на  нижней   губе   повисала
предательская  капля,  относительно  которой  его  главный  недруг,  толстый
черножопый подлец, острил, говорят, что из  нее лекарства готовить надо, как
из яда  кобры. И где-то,  наконец,  в какой-то  очень грязной  столовой, уже
закрывающейся,  в  одном  из  арбатских  переулков, сидели  всеми позабытые,
совсем  опустившиеся,  пьяные  и  похмельные   одновременно,  четверо  очень
неопрятных мужчин и трое еще более неопрятных женщин, а  на столе перед ними
стояли какие-то тарелочки, тоже неопрятные, и перед одним из сидящих, только
перед одним,  стоял стакан,  доверху  налитый жидкостью,  пахнущей сивухой и
хлоркой, а человек, перед которым стакан стоял,  до времени состарившийся от
запоя немец  с тяжелыми отеками под глазами, дрожащей  рукой за  этот стакан
держался - пить ему  не хотелось,  но по-русски он иначе, как ни силился, не
мог  вспомнить  ни слова, и вот сейчас  предстояло, поборов отвращение, этот
самый стакан  в  себя  опрокинуть, и  шестеро спутников ждали этого  мига  с
последней, как искорка, тлеющей надеждой.
     Бабы накрыли на  стол и ушли - прибрать можно и утром, а работать нынче
даже по  четвертной таксе, которую предлагала известная  Настасья, чемпионка
по растоптухам, сношарь отказался. Он зазвал гостей к себе в горницу  и стал
зажигать свечи на елке, включив радио,  которое  что-то  буркало  о  будущих
трудовых  успехах  паралитическим  голосом доживающего  свои  дни в ветхости
нынешнего премьера. Куранты еще не звонили, но незаметно для себя самих, для
народа  и  даже для  наиболее замешанных во  всей новейшей истории лиц,  они
отсчитывали   уже   совершенно   иное,  чем  прежде,  время.  Часы   истории
неторопливо,  спустя  столько  темных десятилетий, приходили  в  согласие  с
этими, нелепыми, которые на Спасской башне, про которые пьеса, да и  та всем
надоела.
     Джеймс разлил коньяк. Сношарь  нелюбезно назад в  горлышко свою  порцию
вылил, ни капли не обронив. Потом достал корчагу с черным пивом и налил себе
в литровую чашку  - тоже, видать, свибловскую, наследную, такую  же, как вся
его праздничная посуда, - в невозможной красоты чашку  с летящим вокруг  нее
глупого и  синего вида  драконом.  Сношарь  поднял  чашку, а гости  - рюмки.
Куранты зазвонили, звякнули рюмки об чашку и друг о друга.
     Обе  рюмки,  и  Павлова,  и Джеймсова, жалобно хрустнули и  разлетелись
вдребезги,  а чашка  осталась цела. Гости растерянно стояли, держа  в  руках
ножки рюмок.
     -  Не беда, -  сказал  сношарь, отдавая Павлу  чашку, которую не  успел
пригубить, а себе и Джеймсу наливая две  других. - Не пей ты,  государь, эту
гадость. Свое,  домашнее,  оно  куда  как  лучше.  Думаешь,  у  них  кухарка
государством править научилась, так великий князь  на  кухне  управиться  не
умеет? Испей, пиво  у меня хорошее,  не каждого угощаю. - Помолчал и добавил
неожиданно, почесав затылок: - А  зря я  баб нынче всех  погнал. В  самый бы
раз.




     Жил некакий мужик гораздо неубого,
     Всего, что надобно для дому, было много.
     А. СУМАРОКОВ. СКАЗКА 2

     Затылок маршала выражал отвращение, смешанное с презрением.
     Маршал возвышался у окна, заложив руки за спину и медленно  пошевеливая
скрещенными  большими  пальцами.  За окном  наступали ранние зимние сумерки,
несколько  мгновений  назад  дежурный у  ворот зажег  в  аллеях освещение, и
ярко-желтый свет калиевых фонарей почетным караулом выстроился вдоль длинной
подъездной дорожки.  Впрочем, приехать сегодня уже никто не мог. "Не приведи
Господи,  если  бы   приехал,  да  меня   тут  засек,  -  думал  капитан,  -
отстреливаться  пришлось бы".  Он глядел  на затылок  маршала  и  ждал  слов
одобрения, но,  не  дождавшись,  взял  со  стола  очередной  листок  и  чуть
прокашлялся, пытаясь  возвратить маршала из  бездны отвращения, презрения  и
ликования к реальным, таким трудом добытым фактам.
     - Ивистал  Максимович, - сказал он,  - это еще  не все. Успех "Ильича в
Афинах"  явно  вскружил  ему голову.  Браун  объявил  о выходе  всех четырех
романов под одной  обложкой в английском переводе, а в  марте  обещал издать
"Ильича в Виндабоне". Так это будет называться.
     - Сволочь, - глухо сказал маршал, - еще и в Бонне. Гнида пятизадая.
     - В Виндабоне, - продолжил капитан, - это значит, в Вене. Древнеримское
название.  Это про то,  как  его Ильич  в  поздней Римской империи революцию
делает. - И  тот же  Браун объявил, что  шестой  роман  будет происходить  в
Японии девятого века. И нет никакой надежды, что на шестом он угомонится. Он
гребет деньги экскаватором. Но в Финляндии его запретили.
     - Ну,  это  земля  нашенская,  -  так же глухо сказал маршал, и большие
пальцы  его,  прекратив  вращательное  движение,  уперлись друг  в  друга  и
побелели в подушечках. - Но недолго ему. Шестую еще издаст, пожалуй, к лету.
А  седьмую - хрен.  Разве в неоконченном  виде. Мы ее тогда сами издадим для
служебного,  чтобы  знали, какая была  гнида... О чем  у него седьмая будет,
капитан?
     -  Не  могу знать,  товарищ  маршал.  Он ведь  не сам  пишет.  Кажется,
последнюю книгу  он  даже  и  прочел  после того,  как  ему  русское издание
доставили. Вы же помните, кто  за него пишет.  Но ведь в этом его решено как
раз не уличать?
     Маршал  не ответил. Звезды  на его погонах наклонились к окну и исчезли
из  поля  зрения капитана.  Дуликов  скрестил  руки на спине - как  Наполеон
скрестил  бы  на  груди. Маршал  знал,  что  у  великих  людей  должен  быть
характерный жест - большие там пальцы в прорези жилета, руку за лацкан, мало
ли что придумать можно. Для себя маршал выбрал: руки, скрещенные на спине. И
вообще  любил  стоять спиной  к  собеседнику. Не потому, чтобы был чрезмерно
храбр или невиданно доверителен: просто  не любил показывать лицо, стеснялся
родимого пятна и вечно подтекающей  слюны.  Перед самим  собой стеснялся, но
больше  - перед грядущими веками. О них  маршал  думал постоянно. И понимал,
что косметологам  с  этим  пятном  сейчас уже возиться  поздно,  раз  уж  за
пятьдесят  пять  лет руки  не  дошли, звездный час  вот-вот  пробьет, не  до
косметики.
     - Кроме  того, Ивистал  Максимович, - продолжил  капитан,  -  "Ильич  в
неолите" сейчас экранизируется в Голливуде. Ильича опять играет Амур  Жираф.
За ту же роль в "Ильиче в  1789" он, как, может быть,  припоминаете, получил
"Оскара".  И,  кстати, за  это же  мы его  летом  не допустим  на фестиваль.
Кстати, еще  о  кино.  В  понедельник  у  американцев  в посольстве просмотр
очередной  гадости, называется "Анастасия Первая", монархистская чепуха,  не
совсем  безвредная: скрытая  агитация в пользу Романовых.  Устин Феофилович,
вероятно, заявит протест. Свиноматка не реагирует.
     - Все у тебя?  - спросил маршал, давая понять, что ни министр культуры,
ни фильмы в посольствах недостойны его внимания.
     - Так точно.
     - Тогда езжай. До Наро-Фоминска в багажнике, дальше сам знаешь.
     Маршал  не  обернулся, только раскрытая  ладонь, не  то  правая, не  то
левая,  -  иди пойми,  когда  человек  руки бантиком сложил на спине, - дала
капитану понять, что  на сегодня все. Сухоплещенко  собрал бумажки  и  отдал
спине маршала честь,  чего, видимо, можно  было и не делать. Это потом будут
игры в солдатики, когда они власть возьмут. Сейчас не до того, сейчас маршал
собирается  всех к ногтю. К тому же почти три часа езды до  Наро-Фоминска  в
неудобной  позе, оттуда еще больше  двух часов до Москвы,  так что не раньше
одиннадцати вернется капитан к своему шефу. Впрочем, кто из  двоих на  самом
деле  его шеф  -  капитан  точно сказать  бы не взялся, он честно шпионил за
каждым и каждому доносил.  С одной стороны,  Ивистал  был сильной личностью,
импонировал ему  лично  и  обещал больше, но вряд ли оставит в живых,  когда
нужда отпадет, да и  хохлов терпеть не может, - но  с  другой  стороны, ведь
провались  его  затея,  так  его, капитана,  тоже первым утопят. А  человек,
который в беседах с  маршалом  непочтительно именовался  свиноматкой,  мог и
пожаловать  чем-нибудь, и  помиловать, но  нешто можно быть  вообще  в людях
такого ранга уверенным. Так и сидел капитан между  двух стульев, - на досуге
же, насмотревшись на житье-бытье и привычки шефов, закупал антиквариат.
     Завелся  мотор под окном, черная "волга"  с  капитаном  в  багажнике  и
личным  шофером Ивистала исчезла бесшумно в  услужливо  распахнутых воротах.
Хозяин дачи остался один. Если бы маршал с тех пор, как его единственный сын
погиб  в Африке, не начал плести  интриги, ему вообще, вероятно, нечего было
бы делать. Лишь благодаря интригам жизнь его обретала смысл и была исполнена
чувства высочайшей ответственности перед собой,  перед грядущими поколениями
и перед светлой памятью незабвенного Фадеюшки.
     Ивистал, будучи моложе советской  власти на девять лет,  приходился  ей
родным сыном. Натуральных родителей, известных в городе  Почепе, том, что на
реке  Судости,  партийных  работников,  вспоминал мало -  жили они  там,  на
берегах этой самой речки, по сей день, и никакой роли в маршальской жизни не
играли -  ни в прежние годы, ни в  нынешние. О годах детства и юности маршал
вообще почти не  вспоминал, хотя, несомненно, многие впечатления тех лет - и
особенно  кое-какие  обиды  - наложили  на его  судьбу  неизгладимую печать,
кое-кому  испортили  жизнь,  кое-кому  пресекли таковую,  а  кое-кто еще  за
кое-что  должен будет  оной  расплатиться  довольно  скоро. Наверняка должен
будет - по меньшей мере один человек. С другими уже все закончено. Хотя и то
правда, что на покойников маршал  Ивистал Дуликов зло тоже таил подолгу,  ни
одного покамест еще не простил. Маршалом танковых войск был он  уже  десятый
год, два шефа над  ним за это время сменилось, -  отчего-то  именно министры
обороны из советской номенклатуры чаще других играли  в ящик, всего заметней
эти кончины были для населения  столицы, когда почти на  сутки перекрывалось
движение  на  улицах  и  очередного  маршала Советского Союза  в  порошковой
расфасовке закладывали в очередную, предварительно  буренную  в  кремлевской
стене  нишу.  Давно уже снились Ивисталу кошмарные сны; видел он их  часто и
помногу, желчная мечтательность покоя не давала, любовь к  интригам, а также
и развившаяся  в последние годы привычка вести про себя бесконечный монолог,
обращенный к  покойному сыну,  - виделось ему  в  этих снах, будто живет  он
тысячу лет, все заместителем и заместителем, а  верховные  над ним сменяются
чуть  ли  не каждые полдня, вся  кремлевская стена уже облицована плитами  и
заштукована  прахами, по периметру, во много  ярусов, до зубцов, а потом и с
внутренней стороны  тоже во много  ярусов, до зубцов, и в самих зубцах потом
дупло к дуплу, - и, наконец, источенные бесконечным бурением под прахи стены
от  ветхости  рушатся,  ветер  метет  по улицам  отчего-то вовсе  опустевшей
столицы высокопоставленные прахи его  бывших  начальников и  заметает  этими
прахами  его, Ивистала,  не удостоившегося почетного прахования, -  тогда он
кричит и  просыпается  в холодном  поту,  и даже, кажется, в  холодной пыли,
очень на эти  самые прахи похожей. Может быть, именно  поэтому маршал даже и
не очень  лез в министры, не торопился в прахи то бишь. Он хорошо чувствовал
себя в живых заместителях, а на повышение был согласен лишь на такое,  чтобы
сразу через чин.
     Войну Дуликов кончил не в мае сорок пятого, а на месяц позже, ибо лежал
в госпитале. Закончил полковником, хотя и было ему тогда только девятнадцать
лет с  маленьким хвостиком,  а воевал он из  этого  времени  как раз  только
хвостик  -  два  месяца  семь  дней. В первых  числах  мая  он  был  младшим
лейтенантом,  но,  когда  форсировали  Влтаву,  чуть  не  утонул,  утопил  и
снаряжение и оружие,  все утопил, выплыл все-таки, шестью часами позже,  чем
надо,  но  выплыл,  притом  на  тот  самый  берег,  на  который  направлялся
первоначально,  -  и  сам этому  очень удивился. А  когда вылез  из воды, то
увидел чей-то бесхозный шмайссер, решил взять  его  как  трофей: человек без
штанов, однако со шмайссером - все-таки уже не совсем голый, уважение к нему
другое. Взял он шмайссер, и  тут на него рухнула какая-то полуголая туша,  и
тушу эту Ивистал очень  удачно двинул  под дых. Потом, ясное дело, связал он
тушу и отконвоировал в ближайшую часть, причем,  на счастье, не  в свою, а в
чужую.  А  там  оказалось,  что  арестовал  он  не простую  тушу, а военного
преступника, власовского полковника  Пенченко, того  самого,  которого через
год во дворе тюрьмы в Москве повесили на  рояльной струне,  - хоть и говорил
полковник, что добровольно уже три дня как борется с фашизмом, да не помогло
ему это,  -  а вот  Ивисталу это  происшествие в его дальнейшей судьбе очень
помогло. Документы у него были утрачены, но проявленный героизм налицо, и на
радостях, что такую крупную шишку  изловили, согласились  смершевцы  в  этой
чужой части документы ему восстановить.  И  когда  оформлявший  их смершевец
звание у Ивистала  спросил, тот вдруг  побледнел и рухнул  в  обморок, успев
пробормотать что-то странное:  "Под  ним я  был..." Разглядели потом,  что у
парня  зрачки  разные,  - заработал  Ивистал  сотрясение мозга, ушибившись о
толстый живот  Пенченко.  Смершевец  вылил  на парня четверть  стакана воды,
переспросил, а Дуликов костенеющим языком повторил: "Под полковником..." Так
подполковником  и  записали,  а  когда  из  госпиталя  вышел,   от  контузии
оправившись в июне, Ивистал узнал, что ему присвоен следующий  чин и  приказ
уже  утвержден:  в самом деле,  не век же проявившему  героизм подполковнику
сидеть в  подполковниках.  Дуликов  спорить не стал  и вовсю занялся  сбором
репараций. Не  он один, правда, усердствовал в освобожденной  Чехословакии в
этом  направлении, но все же отломилось ему немало, по  большей части бронза
из  Градчан,  но  и  красное дерево кое-какое  тоже, а его Ивистал полугодом
позже  очень  удачно  у  одной русской  народной  певицы опять же на  бронзу
сменял. А в сорок восьмом, уже не в Чехословакии, женатый уже, так же удачно
курочил Дуликов и неразоружающихся  львовских  униатов, усадьбы гуцульские в
тех краях серебряной чеканкой богаты были; тем временем он рос в чинах очень
быстро,  стал  в  сорок  девятом  самым  молодым  советским  генералом. Жена
разобъяснила, что не одну бронзу брать надо, что и мрамор тоже вещь хорошая,
и картины всякие  с живописью; пожалел Ивистал, что картин в прежние годы не
брал, а когда в скором времени попал в Корею, то там картин, увы, как раз не
оказалось,  только и разжился, что резным деревом и  коврами,  еще,  правда,
мехами и золотом, но последнего взять удалось маловато. Только  и перехватил
картин с полсотни в Венгрии в пятьдесят шестом, когда очередной чин получил,
но ими  опять-таки  с начальством делиться пришлось. Так  что  по картинам у
Ивистала  было слабо.  Да и не любил  он их, не понимал всей  этой  живописи
голой  с пастушками  и задницами.  Когда  же снова в  Чехословакию попал, то
обнаружил, что  взять там  почти  нечего.  Зато стал он в тот год  маршалом.
Отбыл  тогда очередной  бедолага  на Новодевичье,  не  дослужившись  даже до
звания кремлевской пригорошни  праха, так вот  и  досталось  Ивисталу звание
маршала танковых войск.
     Чем дальше уходила война в  прошлое,  тем больше вспоминалось маршалу в
своей жизни  подвигов и проявлений  личного  героизма. Больше того, в  кругу
ближайших подчиненных и шпионствующих подхалимов из  смежных  ведомств любил
маршал  вспоминать  битву на  Курской дуге. "Видели ли вы когда-нибудь,  как
горит железо? Нет? И не представляете, что оно  может гореть?  То-то же! А я
видел! Когда мой Т-34 на Курской дуге..." -  и мчался дальше на быстроходной
танкетке  своей памяти,  венчаемой  все  пышнеющей  гирляндой  подробностей.
Свидетелей не требовалось,  никто  его мемуаров под сомнение не  ставил,  но
как, однако же, было ему приятно, когда около семьдесят пятого года принесли
ему экземпляр  изданных  в  Тбилиси  воспоминаний полковника  Джанелидзе,  и
оказалось,  что  там слово в слово повторен  весь его рассказ о событиях  на
Курской  дуге, где, как выяснилось, они вместе с полковником, оба  тогда еще
майоры,  воевали  плечом к  плечу. Маршал всплакнул  и пожелал увидеть друга
своей фронтовой  юности, но  тот, как сообщили, умер после банкета по случаю
выхода мемуаров. Хотел и сам Дуликов мемуары написать,  но как-то времени не
было. И неприятно было то, что главный недруг свои уже не только написал, но
и фильм по ним снял. Не хотелось ничего за ним повторять.
     Джанелидзе, кстати, рассказывал о том, как и  он, и  Дуликов  по  многу
дней не покидали танка, спали в нем  и жили. И привыкли,  удобно  стало,  не
хотели из танка вылезать, только под Харьковом покинули  свой родной Т-34, и
разбросал  их  ветер  военных  перепутий.  Маршалу  это  очень  понравилось,
приказал он  перевезти на  свои огромные истринские  угодья танк получше  из
числа  списанных,  да  такой,  чтобы  на  самом  деле дошел  до  Берлина,  -
познаменитее  танк, у  которого имя есть. Велел  отделать его изнутри темным
деревом,  поставить  бар и  кондиционер,  - как-то раз, теплой летней ночью,
отпустив охрану, залез  в этот самый  танк и так славно отоспался, что утром
даже прослезился и выпил стопку военной тархунной, вспоминая верного боевого
соратника, подлинного сына  Советской  Грузии,  с которым плечом к плечу шел
столько долгих лет по  дорогам  Великой  Отечественной. Повторял потом  этот
опыт не единожды, спалось в  танке всегда отлично, - а в  другом танке, тоже
списанном,  который  на  задворках  танковой академии в Москве  стоял,  тоже
спалось ему неплохо, хотя  удобств там,  понятно, было меньше. А когда погиб
Фадеюшка, спанье в танке стало для маршала  обычным  элементом жизни, частью
его повседневного распорядка. Кое-кто  об этом знал, но никто не злословил и
не  хихикал:  из черт  маршала, выковавшихся в горниле военных лет, привычка
спать в танке была, понятно, самой безобидной.
     В жизни Ивисталу  часто везло, - начиная с того, что  в двадцать шестом
году  догадались почепские родители дать ему редчайшее имя,  немало, кстати,
помогшее   на   первых   порах   военной   карьеры.   Когда  же   пришли  те
недолговременные  годы, в  которые  такое имя могло и повредить,  он был уже
генералом  и  на  такие  мелочи  мог  позволить  себе  наплевать  с  высокой
колокольни, - ну, а потом и вовсе наши  снова к власти  пришли.  И погоны, и
ордена - очень хорошо все в жизни получалось. И несчастный  пятьдесят шестой
год остался  для него навсегда не годом горечи, - а  ведь прочие  сталинские
соколы и по сей день терпеть не могут саму  цифру "56"! - а годом величайшей
в его  жизни  радости:  родился  в этом году у  красивой жены  Ивистала  его
единственный сын Фадей. Красивая  жена, правда,  погибла  тремя годами позже
вместе с  полным самолетом  других  знаменитых конькобежек,  но сын Фадеюшка
остался, рос на славу отцу и  на гордость. Ничего не жалел Ивистал для сына,
особенно  же  не жалел  казенных денег,  - он,  человек  военный, знал,  что
средства, когда они в руках у тебя,  вообще  тяжкий грех экономить.  И когда
захотел мальчик, которому только-только девятнадцать стукнуло, - совсем  как
его папе, когда тот так удачно под власовца подвернулся, - захотел мальчик в
Африку съездить, поохотиться на  слонов, носорогов,  крокодилов, бегемотов и
тигров, - не отказал ему отец, а поручил своему самому доверенному человеку,
подполковнику Чунину,  организовать мальчику все,  чего  душа пожелает. Даже
когда подполковник, наведя справки,  узнал, что в Африке тигров  нет - и тут
не поскупился маршал, выделил средства на завоз в Кению эту самую нескольких
наших  наилучших  отечественных  уссурийских  тигров  -  раз   уж  они  там,
капиталисты, своих хищнически поистребляли. И валюту нечего зря  переводить:
отличные у  нас  нашлись  тигры,  а  валюта  на другое  нужна,  вон  сколько
бронзы-то с аукционов идет. А мальчик пусть в свое удовольствие  поохотится,
раз в жизни молодость бывает, вот как.
     Лучше  бы  уж пожадничал. Всего двенадцать  дней спустя,  обогнав  даже
словно бы  завывающую  аэрограмму, данную обезумевшим от  страха  Чуниным, с
неба  свалились  конченые  люди  - охрана  Фадея, принесли,  ехидны, весть о
безвременной кончине Фадея  Ивисталовича,  да  еще с подлыми  подробностями:
мол, затоптал мальчика разъяренный носорог. Самого Чунина никто с тех пор не
видел, буквально через пять  минут после смерти мальчика он бежал на джипе в
сторону суданской границы, и, сколько ни  разыскивали предателя, даже следов
его найти не удалось. Так, был слух, что через Малави переправился он в ЮАР,
но там  иди  проверь. Маршал, узнав  о  смерти сына, опустился  в  кресло  и
просидел  в  нем  сутки,  не  вставая и  ни  на что не  реагируя, потом снял
телефонную трубку и отдал полтора десятка однозначных приказаний, из которых
подчиненные  уяснили  только то,  что  рассудок  маршала  цел, но вряд  ли с
Ивисталом  Дуликовым  еще  когда-нибудь  удастся  поговорить  о  футболе,  о
выпивке, о бабах. Он,  пожалуй, даже не стал  бы карать загубившую  мальчика
охрану, не вернешь  ведь  Фадеюшку, а  преданных дурней не так уж много,  на
каждого  не  наорешься,  - но  на  свою  беду дурни  привезли самое  главное
вещественное доказательство: узкую  пленку,  на  которую удалось им  заснять
гибель того, кого охраняли. После такой новости охрана пошла под трибунал  и
сгинула, а пленку Ивистал затребовал к себе и никогда больше  о ней на людях
не вспоминал.  А сам ежевечерне садился в кинозальце  огромной и пустой дачи
под Истрой и смотрел эту пленку три-четыре раза, - вот уже больше  пяти лет.
Даже научился  проектором пользоваться без посторонней  помощи. Собственными
глазами убедился маршал в  преступности охраны, в том, что никакие  носороги
сына  не затаптывали, а лягнула  его  молодая подлая  зебра, на  которую он,
видимо,  прохладившись  граммов на восемьсот, полез  сзади, - кровинушка  от
этого сложился  пополам и влетел головой в ствол дурацкого дерева, отчего  и
умер  пятью минутами  позже,  святой  смертью, не приходя в сознание. Одного
носорога,  впрочем,  кровинушка  в  Африке  подстрелил  влет,   чучело  его,
выполненное в натуральный вес, привезла в самолете преступная охрана; теперь
этот  носорог  стоял  в  боковом  крыле  третьего  этажа  дуликовской  дачи,
разок-другой в месяц Ивистал ходил к нему: маршал знал, что никакие носороги
бы его  сына не  одолели,  - знал  он, что смерть сына  - это цена отцовской
высокой судьбы и  предназначения, та цена, которую следовало уплатить, чтобы
вырвать  из  сердца  все  мелкое и человеческое, встать  на покорном  хребте
дуры-России  и поворотить  ее, зебру послушную и  ублаженную, рукою сильного
вождя, куда ей следует. Пленка изнашивалась, но у Ивистала было много копий.
В саду он поставил  сыну памятник,  близко от  дома: юноша в  каске  целился
военно-охотничьим карабином в каждого, кто шел к нему  по  усыпанной гравием
дорожке. Гравий был с коктебельского пляжа, всякому видно, но даже из дачной
обслуги  никому не сообщалось,  что  ружье  в руках  у  бронзового  Фадея  -
подлинное, дистанционно управляемое,  противотанковое. Впрочем, пользоваться
этим  орудием  расправы  Ивистал пока  не  решался.  Вокруг  памятника  была
устроена  широкая  клумба, за  которой  летом ухаживал  специальный  садовый
мастер. Пять раз  зажигалась эта клумба яркими цветами, -  ко дням рождения,
ко  дням  смерти. Как день рождения - так цвет белый,  голубой  красный. Как
день смерти - черный,  синий и  опять же красный, но тоном потемнее. Ко дням
рождения  -  как  бы пирог  именинный,  ко  дням  смерти  -  как  бы  костер
погребальный,  всесожженческий.  Раньше  ко  дням  рождения  разных   других
родственников  клумбы  выделывали  в  саду,  а  теперь, после  смерти  сына,
оставлена была только эта одна. Только три раза в году  -  радостным цветом,
два раза  - печальным. Как-то  уж  выпало  семье, что  все  пять  праздников
приходились на летнее время.
     Кровинушка! Только  так  называл Ивистал сына  в бесконечном внутреннем
монологе. И  сейчас,  в густеющем зимнем сумраке, снова  плелась та же нить.
Ибо вот  уже  несколько месяцев, как принял Ивистал все важнейшие  решения и
всечасно  просил на  них у сына одобрения.  Ивистал решил:  во-первых, взять
власть в России, во-вторых, жениться. Не просто взять власть, а пожизненно и
прочно,   не  на  час-другой  поджениться  на  первой   попавшейся  бабе,  а
осчастливить ту единственную  женщину, которая могла  ему сгодиться в  таком
положении.  Женщину  эту он  никогда не видел,  и  найти  ее оказалось очень
непросто: лучшие агенты  нюхали ее следы с начала осени, а поймать  никак не
могли; хоть она и безумная, хоть и одержимая, но знала заранее, где ее будут
искать и всегда уходила от погони, просто - видела будущее. О женщине имелся
давний слух,  что  бродит  она по деревням  всей России да будущее и говорит
кому  попало.  Нигде она больше  одной ночи не  ночует,  и  все сбывается, и
хорошее,  и  плохое. Но  в  прошлом году,  как  передавали,  открылась  ей в
грядущем такая махровая антисоветчина, что пришлось принять оную к сведению,
-  стала пророчица  рассказывать всем  и  каждому, что  скоро царь  в России
будет. И  понял  Ивистал,  что  это ему судьба  указует высочайшим  перстом,
понял,  что пора встать  и плечи  расправить. Заодно  уж и наследника нового
завести,  хватит только  о  мертвых  сокрушаться. Жениться надо: конечно, на
этой самой Нинели. А  что? Баба,  говорят, крепкая,  ладная,  тридцать ей  с
небольшим,  хоть и  выглядит  старше от жизни под  открытым небом.  То,  что
татарка, - тоже хорошо, многоплодные они,  татарки, и матери тоже хорошие, и
бабы  ласковые, это Ивистал с военных  лет знал. Но пока что  поймать ее  не
удавалось. А ведь  какие  дети  должны  получиться! Даже, глядишь,  переймут
способность у  матери - будущее говорить. Особенно твердо решил  Ивистал эту
идею  в  жизнь  претворить потому,  что  сам  до  нее  додумался.  Никто  не
советовал.
     Из чуланца, смежного с гардеробной на первом  этаже, в котором принимал
он  своего  шпиона при  Шелковникове,  маршал  вышел  медленно  и  собранно;
проигнорировав  распахнутую  невидимым  лифтером  дверь  освещенной  кабины,
неспешно стал подниматься по парадной мраморной лестнице. Она вела на второй
этаж,  по  капризу  покойной  жены  была  украшена беломраморными  статуями,
вывезенными  из  Дрездена, - их  маршал все у той  же самой русской народной
артистки на живопись  выменял:  девять муз. Четыре  слева,  четыре справа, а
девятая,  эротической  поэзии муза,  Эрато ее название, по  центру лестницы,
лежала  на специальной подставке. Раньше она  там же  стояла, потом  Ивистал
решил, что при ее-то позе и сущности ей  и лежать не  стыдно,  к тому же она
все норовила упасть при  банкетах, - и безропотную музу положили. Вообще и в
доме, и в парке мрамора у Ивистала  было очень много, еще, правда,  и бронзы
тоже,  но и антикварного резного дерева достаточно, именно  дерево  покойная
жена больше всего в статуях любила. Человеком Ивистал был простым, суровым и
даже грубым, а из предметов роскоши  только  и  любил,  что  мрамор, бронзу,
золото  и драгоценности.  В  саду  статуи  на  зиму,  конечно же,  аккуратно
закутывались, - не что-нибудь, все-таки Эрьзю он из третьяковских запасников
чуть ли  не  всего  истребовал,  где его еще возьмешь,  а там  он  без  дела
пылился.  Очень хорошо резное дерево квебрахо смотрелось вдоль дорожек и  по
углам мостиков. Мрамором разжился Ивистал  очень обильно  еще в шестидесятые
годы, с одной стороны,  из Градчан кое-что вывез, но, конечно, и сменял тоже
много, а с другой стороны - подо Львовом одну усадьбу, буржуев Чарторыйских,
раскурочил как следует быть. Ивистал твердо верил, что нет лучшего помещения
капитала, как в мраморную и деревянную скульптуру: крушить ее невыгодно. Так
- обломки одни, а так - глядишь,  миллион, и иди пойми за что. Многое по сей
день  стояло в  кладовке, ждало очередной перестройки. Полагал Ивистал,  что
скоро, после женитьбы, перестройка эта понадобится.
     Поднявшись  по  лестнице,  с  полминуты   постоял  Ивистал  на   пороге
банкетного  зала, он же  столовая. Раньше, когда вся семья жива  была, тут и
обедали, и ужинали. Обедали и ужинали иной раз и после смерти жены. Обедал и
ужинал тут иной раз и сам Ивистал в последние годы, но совсем, совсем редко.
Одиноко ему  было в этой  здоровенной,  дубовыми  панелями обшитой  зале,  с
тяжелыми  люстрами, с дубовыми же креслами, одно  из коих, "тронное", было в
человеческий  рост или  больше,  - хозяйское  кресло маршала.  Когда сын был
маленький, с женой они его, смеясь, на это кресло сажали иной раз. Давно это
было.  В совсем уже  густых сумерках поблескивали в комнате бронза и паркет,
тоже  дубовый,  старый,  наборный,   звездочками,  подлинный  паркет  графов
Шереметьевых  из  их особняка на  Знаменке.  Еще был у маршала репарационный
паркет Чарторыйских, но  он  в дело не пошел, так и лежал в  кладовке: а вот
теперь, тридцать лет спустя, мог и он понадобиться. Ее ведь  в Закарпатье не
один раз видели... Маршал  обвел  глазами залу, мельком  поглядел  в смежные
гостиные - налево в  китайском  духе,  направо  во французском,  в левой  по
стенам птицы разные и тростник, на полу четыре одинаковых нефритовых вазы из
Пхеньяна,  а из  них  стебельки  всякие торчат, крупный  камыш, опиумный мак
топорщится  коробочками;  направо  же   гостиная  штофная,   там  по  стенам
пасторали,  пастушки  всякие с пастушками,  этот...  б...  Буше.  Диваны  да
кресла, удобные, мягкие, ляг да спи. И витраж  в окне. Католический, значит,
религиозный. Тоже из  Львова, репарация.  Вся мебель -  музейная,  на  такую
веревочку вешают, чтоб не садились. У Ивистала на нее,  впрочем, тоже  почти
никто  не  садился. Некому. Неужто  ее  всю  убрать  придется? Снова и снова
надеялся он, что, когда  родит  Нинель десять-двадцать раз, матерью-героиней
станет, тогда, может быть,  начнет пророчествовать не  попусту, а только  по
личной просьбе  мужа,  и  не что  на  ум взбредет,  а что нужно. Тогда  тут,
глядишь, такой детский сад пойдет,  что всю мебель просидят  и переломают  в
один момент. Поскорей бы.
     Маршал помедлил еще немного,  пересек банкетный зал и вышел на веранду,
полукруглую,  зимнюю, застекленную. Это  место  он любил в минуты  душевного
покоя, а сейчас, несмотря на все страшное величие задуманного плана, на душе
у  маршала  был несомненный  покой,  сорваться уже  ничто  не могло,  верные
генералы таманцев, кантемировцев  и  множества других дивизий  готовы были в
любой момент выполнить  любое его приказание; даже предательства генерал  не
боялся, все, ну буквально все, кто мог  ему  помешать, были у  него в руках.
Особенно крепко  были взяты  в клещи, хотя сами об этом пока не подозревали,
два  главных  врага:  нынешний  прямой  начальник маршала,  министр  обороны
Везлеев, и еще  глубоко  ненавистный с незапамятных довоенных  пор  армяшка,
заместитель  министра госбезопасности.  Хоть и не припоминал Ивистал,  о чем
они  с  этим армяшкой  в  довоенные  годы повздорили,  но полагал,  что  уж,
наверное,  какую-нибудь подлость этот  гад тогда состроил,  теперь уж даже и
все равно какую, но сдачу дать нынче и важно, и необходимо. А бить надо так,
чтобы тот, кого бьешь, уже ни в коем случае больше не встал. Везлеев попался
грубо  и  примитивно, на  валюте:  выяснилось,  что уже  трижды  продавал он
латиноамериканским  государствам, -  одной,  собственно  говоря,  стране,  с
которой  у нас к тому же и отношения традиционно плохие, дипломатических нет
и на понюх, - продавал эскадрильи "МИГов" последних серий и клал деньги, все
до  последнего  цента,  - точней,  до  последнего кортадо, - в  свой широкий
швейцарский карман. Кроме того,  личным оскорблением для себя считал Ивистал
то,  что министр коллекционирует бронзу и  многое  другое,  что, как воздух,
необходимо ему самому. На кой хрен ему бронза, когда из него песок сыплется?
Да  и  гарем  из  мальчиков  надо  будет гаду  припомнить.  Словом,  весь он
упакованный,  от погон  до  вымени.  Подлый  армянин,  конечно, был  намного
опасней,  ни на чем особо  крупном  до  последнего времени  не  ловился,  но
выяснилось  вдруг,  когда недавно удалось  завербовать Сухоплещенко, что вот
уже три года издает генерал  на западе свои собственные, хотя  и не лично им
написанные, пошлые  антисоветские романы  с  переходящими из  эпохи в  эпоху
Ильичом и Феликсом, которые в каждой эпохе совершают победную революцию. Все
это в ближайшие месяцы собирался Ивистал  обвалить на голову своим врагам. И
не только перечисленным,  ибо  ненавидел Ивистал, пусть  поменьше, почти все
остальное правительство. Шефа внутренних  дел  Витольда Безредныха, - маршал
завидовал его роскошной даче в Гренландии, хотя ему самому гренландские льды
были ни к чему,  но все-таки  в память  о жене, когда-то  чемпионке СССР  по
одному  из  видов конькобежного спорта, маршал ко  льдам относился хорошо, и
его раздражало, что серая харя  Витольда оскверняет их своим присутствием. У
самого маршала дача была, конечно, не хуже, да и не одна дача, но, кроме как
на подмосковной, он не  бывал никогда, - а насчет Крыма он даже вспомнить не
мог,  одна  дача у него там или  две,  а может быть, что  и ту единственную,
которая была, он  давно подарил  шефу страны по национальным вопросам Филату
Супову в те времена, когда поддерживал  с  ним хорошие отношения. Но Филат с
тех пор впал в полный маразм и, говорят, с утра до ночи перебирает картотеку
с цитатами из классиков по вопросам политики и считает сам себя компьютером,
- так что хоть он и компьютер, а вряд ли что помнит, так зачем ему эта дача,
даже если подарил? Или  же там, в Крыму, было у Ивистала целых три дачи? Иди
знай...  Зато  почти  дружеские  отношения  сложились  у Дуликова  с  прямым
начальником Шелковникова, с министром Ильей Заобским, человеком просвещенным
и жестоким,  - но и его Ивистал тоже ненавидел,  ибо  оставить его в будущем
правительстве было невозможно именно в силу отсутствия у министра какой-либо
страстишки, кроме как к власти как таковой. В общем, придется ему  поставить
на  вид то, что  столько  жидов  выпустил  из  страны,  вместо  того,  чтобы
использовать  их  как  рабочую   силу.  Еще  больше  не  устраивал  Ивистала
международный министр Миконий Филин: хоть и числится вроде как нашим, а ведь
за  двадцать  лет  ни единого  приличного государства в  Западном полушарии,
кроме Гренландии, за соратниками и сподвижниками закрепить не сумел, и кошек
у себя на даче триста штук держит, даже в сауне с ними парится.
     Веранда  застелена была цельным  ковром,  полукруглым,  как  она  сама,
тканным  на  заказ, тут  репарация неуместна. Вообще ковров было  у Ивистала
вдосталь,  в кладовке лежали  даже драгоценные, эти,  как их, ахалтекинские,
кажись?.. Есть  и шикарные, с длинным  ворсом, чтобы босая нога  радовалась,
ковров  сейчас нужно много - уж  чем-то угодить жене-татарке  надо же  ведь!
Довольна будет: и с орнаментами  есть, и с райскими птицами. Ивистал присел.
Пора бы уже идти в бункер, как обычно, смотреть свой страшный фильм, еще раз
прощаться  с  сыном,  но  сегодня,  после  визита  Сухоплещенко,  маршал  не
торопился.  Сегодня он был опьянен  своим одиночеством и тишиной в  доме, он
впервые  за много  лет чего-то хотел и жадно  ждал. Одиночество  его носило,
кстати, характер искусственный, но лелеялось тщательно. Для ухода за домом и
гигантской усадьбой  требовалась, конечно,  уйма народу,  для  присмотра  за
одним  зимним садом и  то не меньше двух человек, а еще  горничные, лифтеры,
истопники,  кухарки,  еще  много  кто.  Однако  указ  был  всем  этим  людям
строжайший: на глаза не попадаться. Нравилось  Ивисталу не смотреть людям  в
лицо, поэтому сохранил он до сего дня  выдумку покойной жены, нарядившей всю
прислугу  в гуцульские костюмы,  - красивый костюм, посмотришь на человека в
нем, так лица и не  заметишь. Ну, а ту прислугу,  которую все же видишь иной
раз, никуда не денешься, нарядила жена-покойница в особую униформу: кофточка
белая, юбка черная, наколочка - это для будних дней. Юбка, понятно, до полу.
Для  праздничных  же  дней  наколочки,  кофточки, фартучки -  алые. Но это в
домашние праздники, в банкетные дни опять  же вся форма черно-белая. То-то и
оно, что алых передничков и наколочек давно Ивистал уже не видел. Осмелились
их однажды надеть горничные  в  его  день  рождения, да он так взглянул, что
сникли и  больше не надевали. Вот родит ему теперь Нинель первую пару-тройку
наследников, может быть, и станет ему приятно на красные наколочки смотреть.
     Раньше,  конечно, вызывался  в помощь кухарке повар с поварятами откуда
надо, если гости приезжали, а в обычные дни  она сама справлялась. Мало было
работы на троих, на двоих еще меньше, а уж на одного-то... При жене, правда,
Ивистал держал еще специального повара, чтобы готовил ей особые кушанья, для
желудка легкие. Однако жена погибла, а  на что маршалу были легкие  кушанья?
Или тяжелые?  Или  какие там вообще?  Пищу  он любил самую  простую, ел ее в
холодном виде, - тарелку  вареной картошки, черпак икры из банки, и все, сыт
маршал и доволен. Сын-то все больше табаком и коньяком, и еще, увы,  кое-чем
жизнь свою поддерживал. Тоже ему особо кухарки не требовались. Но  "легкого"
повара маршал не выгнал, а в память о  жене,  за угождение  ей, вывел его на
пенсию, дом определил,  словом, всем  обеспечил - и  забыл,  как  не было. И
живых и мертвых помнил маршал лишь  до тех пор,  пока  не  заканчивал с ними
счеты. Вот и Шелковникова тоже хотел он забыть поскорей.
     Ивистал  постучал  костяшками  пальцев  по  низкому  столику,  и  через
мгновение в  гостиных  и  на  веранде вспыхнул  свет. Время  было  вечернее.
Ивистал поднялся  и сделал  несколько  шагов вперед,  передумал  и вернулся,
собираясь пойти под  гардеробную, в  бункер, выстроенный стена  в  стену  со
складом   угля.  Бункер   был,   естественно,  противоатомный,   на   полном
самообеспечении,  а угля  из соседнего  погреба  должно  бы даже без большой
экономии хватить  самое малое лет  на  пять.  Во  всяком случае,  хотя бы до
бункера нужно дойти сегодня обязательно, - маршал боялся сознаться себе, что
сегодня,  пожалуй,  мог  бы обойтись  без  кинофильма.  Хотя  и было в  этом
кощунство  и  предательство памяти сына, но чувствовал  Ивистал, что сегодня
ему всего только пятьдесят  пять  лет и, Бог даст,  впереди еще лет двадцать
пять  -  тридцать  нормальной  жизни,  еще успеет  он настояться  у  кормила
самодержавной власти, успеет детей новых  нарожать и бронзы набрать вдоволь,
особенно в  Европе, когда туда войска пойдут; словом, думать нужно  больше о
живых, чем о мертвых.  Но ведь и привычке изменить поначалу очень трудно. Не
только  кинофильменной,  но  многим  другим. Подумав  о  привычках, вспомнил
Ивистал еще  нечто и нажатием кнопки на столе в банкетной вызвал маленькую и
немолодую горничную, которую прочая прислуга уважала  не от хорошей жизни, а
оттого, что  раз  в  три-четыре месяца  она бывала  приближена  к маршалу до
крайности.  Она   возникла  перед  Ивисталом  как  бы  из  воздуха,  в  позе
гимназистки, сдающей контрольную  работу  -  опустив  глаза  и протягивая на
вытянутых руках маленькую и  изрядно потертую  подушечку,  от которой сильно
пахло анисом. Но стоял к ней Ивистал, конечно же, спиной, и поэтому буркнул:
     - Где  думка?  - потом  опять же, не глядя, взял  подушечку  и пошел  в
бункер. К этой думке  маршал привык еще в Корее, когда от нечего делать и от
малых возможностей в смысле репараций он быстро обрастал привычками.  Маршал
с  думкой  не  расставался, таскал ее с собой повсюду и даже  в министерство
потихоньку   возил,  хотя  там  думкой  пользоваться   было  стыдновато.  Он
подкладывал ее под  ухо в бункере, глядя на экран, и в танке, отходя ко сну,
забывал ее там и тут, думка трепалась и вытиралась, но  маршал не соглашался
взять  другую, он привык  только к этой, и раз в два месяца, выбрав  удобный
момент, когда  маршал  был в отъезде,  но думку все-таки  забывши, маленькая
горничная срочно  вызывала  химчистку,  -  думку  срочно и на месте чистили,
потом обрабатывали анисом. Этот запах Ивистал  очень любил с самого далекого
почепского детства.
     В бункере, в танке и в кабинете висела у маршала  на стене одна и та же
фотография: жена, молодая и красивая, сидит  в плетеном кресле  у фонтана, с
трехлетним Фадеюшкой на руках,  и оба смеются. А в бункере и в танке,  кроме
того,  еще  одна, побольше размером:  Фадеюшка.  Серьезный  такой, печальный
даже, может быть, чуть нахмуренный, взгляд исподлобья, вроде как бы с  одной
стороны говорит: "Что хочу, то и сделаю", а с другой - "Это куда же вы меня?
Зачем?.."  И вроде бы даже как - "Чем виноват?.." Брови да глаза Фадеюшка  у
жены унаследовал, и волосы тоже, светлые,  почти пепельные, вьющиеся. Манеру
улыбаться  тоже. Жену маршал почти забыл, никакой боли давно не  чувствовал,
только  через сына вспоминал, как бы  в зеркале,  - но получалось все равно,
что  отражался  в  зеркале сын. Сомневался Ивистал,  правильно  ли делал он,
когда позволял мальчику все, ну решительно все, чего тот хотел, - у японцев,
где-то слышал маршал, такая система воспитания есть. Даже перестраивать свою
часть дома  позволял, вот и превращалась классная  в боксерскую, с грушей на
тросе, потом в фехтовальную,  после - в  гимнастический зал, а однажды завел
мальчик у себя,  на  третьем-то этаже, борзятню.  Не  справился,  надоело, и
собак  убрали.  Лучше бы уж  не убирали. Ивистал не мог  слышать  об  охоте,
намеревался, когда у Нинели дети пойдут, положить  строго-настрого, чтобы из
детишек никто  про охоту  даже и  не слышал.  Чтоб никаких  бизонов, тигров,
носорогов, а  захочется  пообщаться - вон вам  ручные,  по  участку  бегают.
Ивистал держал в особом домике лесника-дрессировщика, который и лося ему уже
приручил, и пару северных  оленей, белки корм  из рук берут,  две лисы возле
танка под бузиной  поселились. Впрочем, если очень потребуют детишки,  нужно
будет львенка  им подарить.  Только  когти стричь ему  аккуратно  и все зубы
вырвать, небось кашей  на  мясном бульоне прокормится. Пусть играют детишки.
Но  один след  от прежнего сына,  это маршал точно  знал, в его  житье-бытье
останется еще надолго: любил мальчик скакать по аллеям, и по сей день стояли
в конюшне у ворот два его жеребца, в холе и леле. Никто на них с тех пор  не
садился. Один белый жеребец, Гобой  по имени, а другой - чалый. Купили его с
мудреным английским именем,  а  сын переназвал, и  стали  звать  Воробышком.
Любимый. И  конюх при них специальный. Гулять  выводит, а сесть на тех коней
никому не  дозволено до их смерти,  когда  ж помрут, решил Ивистал, нужно из
них чучела будет сделать, как из носорога. Но лошади живут долго.
     В  бункер Дуликов  тоже пошел пешком, снова  проигнорировав распахнутую
дверь лифта. Какая-то тень мелькнула в пролете и  пропала: видимо, истопник.
Можно  бы, конечно, и обойтись  без  этого мрачного  типа, который так  и не
научился  быть невидимым; но ведь и это была память о капризе  жены, которая
была уверена, что "истопник надежней, чем вода  горячая". Пусть его доживает
себе, как и лошади, а там поглядим, может, и из него чучело сделаем, мы себе
тогда хозяева будем.  Дуликов  отворил  полуметровой толщины дверь  бункера.
Сделано в нем все было по возможности так же, как в танке, ибо танк и бункер
для  Ивистала были все  равно что  близнецы-братья.  Одинаковым деревом,  не
очень  темным,  оба  отделаны,  и в обоих видеофон с  темным  экраном,  чтоб
прислугу  не видеть, больно уж противно. Еще  бар стоял в бункере, кровать с
тонким одеялом без подушки, коврик  на  полу. И  сейф, где все самое важное,
материалы на  врагов, ключи от швейцарского банка, - хотя и не любил Ивистал
бумажную валюту,  а все же миллион-другой в полновесных  швейцарских франках
на черный день там держал, ну,  да  так  в правительстве каждый  делает, - и
ключи от государственного банка Республики Сальварсан,  - что ни  говори,  а
нет  надежней  валюты,  чем эти самые  кортадо, которые  еще недавно дерьмом
считались,  -  ключи от еще  десятка банков с мелкими вкладами, а  главное -
драгоценности жены  покойной,  частью  прижизненные,  частью  подаренные  ей
посмертно.  Из последних наиболее интересным казалось Ивисталу даже не колье
жены Геринга, не лучшее оно было, лучшее русская народная артистка к грязным
лапам прибрала, а большая шкатулка так называемых драгоценностей Кшесинской:
когда захотела старушка-балерина дожить век в крымском раю, обратилась она к
консулу  в  Глазго  -  мол,  дозвольте  с приживалками  в Крым переселиться,
уделите домик в Ореанде, а я вам за это верну  все те  брильянты да эпидоты,
кои государь незабвенной памяти Николай Александрович за особеннейшие услуги
преподнес в дар. Миконий Филин тогда как  раз задолжал Ивисталу много, после
поездки в Лас-Вегас, он там все проиграл, что мог, вот и попали брильянты  в
сейф к Ивисталу. Старушке,  впрочем, дали  дожить в Крыму, хотя маршал  и не
мог никогда понять - зачем, раз она брильянты уже отдала. Еще короны русских
царей, так называемые "детские",  с голубыми бразильскими брильянтами, тут у
него в сейфе лежали, да мало ли еще чего, -  любил он делать жене посмертные
подарки.  Стиль   у  жены  был  простой,  спартаковский,  кажется,  так  это
называется, драгоценностей она не носила, а все же любила камешки-то.
     Конечно,  на стене в  бункере висел  экран  и  стоял  проектор.  Маршал
опустился  в кресло, вытянул ноги  на  ковре  и  сцепил ступни,  под  голову
привычным  жестом сунул думку.  Но  к проектору его  рука  не  тянулась,  он
смотрел  на темный экран  и все  думал о  Нинели. Что  ж она от  его дома-то
захочет? Вряд  ли понравятся ей комнаты покойной жены, да и  не привыкла она
жить  в закрытом  помещении.  Может, все беседки  и фонтаны придется снести,
похерить  всю  аккуратность,   а  для   Нинели   выстроить  голую  дорогу  с
булыжниками,  с репьями и крапивой, чтобы ходила и плакала  вдоволь? Медика,
видать,  нужно   наперед   приискать  серьезного   психиатрического,   чтобы
поспокойнее-то пророчествовала, не так, чтобы слишком. Шалаш ей выстроить, а
не то пещеру, как  в скиту, заложить,  чтобы  ей там эти, как их, аскариды с
медом.  Дело  понятное,  человек  она святой,  икры жрать не станет  даже  с
картошкой. Может,  и  от  хлеба откажется. А  то,  может быть,  родит первый
пяток,  да  и оклемается. И будет у Ивистала тогда не дача-имение, а большой
детский  сад. Кто в песочек  играет,  кто по танку из игрушечного  пистолета
стреляет, кто за бабочкой с сачком бегает, а он, Ивистал, по саду тому ходит
в свободный день  и  то  того, то  другого по головке гладит.  А если  пятна
родимые вскочат на лице,  как  у папани, то ничего,  в Париже мастера своего
дела есть, что  хошь сведут,  не только что  пятно, а всю рожу  тебе  наново
сработают. А Париж мы  к тому времени, Бог даст, уже возьмем. Не  говоря уже
про  то,  что  Нинель слушать нужно внимательно, она  ж будущее знает,  ведь
знает,  стервь, все до точки.  Слушать  ее и слушать,  день  и ночь  при ней
магнитофон нараспашку держать, хоть во сне,  хоть  на унитазе разговаривает,
ейное дело. Только чтобы все  записывалось,  расшифровывалось, коли очень уж
темно  заговорит или вовсе  не  по-русски,  -  и  наутро  каждым  днем  ему,
Ивисталу,  чтобы  запись на руки. Да, еще для  нянек-мамок тогда  пристройки
нужно будет сделать, большие, новые, двухэтажные. Много рук потребуется, ну,
да не экономить же.
     Механизм власти маршал  в  стране менять  не собирался. Он понимал, что
для  того,  чтобы пророчество  Нинели оказалось  верным, короноваться ему не
обязательно, главного  всегда на русской земле царем зовут. Пока, по крайней
мере, не к спеху. К тому же не  очень нужно афишировать тот факт, что жена у
тебя   татарка.  Когда  вот  попривыкнут,  почувствуют,  насколько  лучше  и
прекрасней жить стало оттого, что у власти стоит сильный человек, тогда, Бог
поможет,  коронуемся. Православие нам  в  государстве не повредит, заодно  и
татарку  окрестить можно  будет.  И  Европу,  конечно  же,  тоже  не  забыть
присоединить, до Ламанша  дойдем  пока  - хватит на первое время. Пусть хоть
эти русский  выучат -  уже  за  одно то, что  он,  Ивистал,  никаким  другим
разговаривать не умеет. А дальше поглядим: через океан нам, либо же  в Азию.
Никакого провала  своему  плану,  как уже  говорилось, маршал не  предвидел,
слишком долго  он его готовил, слишком  хорошо понимал, что нет иного пути у
России - только под твердую, под царскую, под его собственную руку. Под руку
маршала Ивистала Дуликова.
     Рука маршала сама по себе потянулась к кинопроектору. В который уже раз
вспыхнул на экране пейзаж кенийского заповедника, цепочка мыслей оборвалась,
глаза впились в  медленно  меняющееся  изображение, а  на  нижней губе стала
набрякать и готовиться к падению  капля густой слюны. Отказаться от привычек
он был все же пока не в силах.
     И все-таки с прошлым нужно будет рано или  поздно порвать. Ибо теперь в
его жизни  появилось  будущее.  Само  собой, в будущем  этом  -  послушная и
благодарная Россия. Но не только она. Не только. Будет и еще нечто.
     Нинель.




     Переводчик должен  избегать  словаря, не  свойственного ему в  обиходе,
литературного притворства, заключающегося в переводе.
     Б.ПАСТЕРНАК
     ЗАМЕЧАНИЯ К ПЕРЕВОДАМ ШЕКСПИРА

     Кайло воткнулось, однако же не выткнулось. Ни взад, ни вперед. Ни в зуб
ногой.  Вообще  никуда. Ыдрыс со вздохом взял  молоток  и изо всех своих  не
слишком богатырских сил вдарил по ручке кайла, надеясь, что и кайло  вырвет,
и кусок  мерзлоты,  если Аллах поможет, не такой уж  маленький  выломает.  С
третьего удара Аллах помог, но только наполовину, ибо кайло вырвать удалось,
а  мерзлоты  не  отковырнулось нисколько.  Взяв с бою добытое кайло в  руки,
Ыдрыс обнаружил, что ручка совсем расшаталась и собирается треснуть. Так что
Аллах помог даже меньше чем наполовину. Бормоча молитву пророку, оборотень с
трудом снова занес  над головой кайло и, не прилагая дополнительного усилия,
полагаясь  только  на  собственный  вес  кайла,  обрушил  его  на  мерзлоту.
Отковырнулся  земляной комок,  меньше спичечного  коробка. Увы,  гора Элберт
была  определенно не из тех, к которым Магомет ходил бы с особенной  охотой.
Тем временем над головой Ыдрыса раздался кашляющий смех Цукермана:
     - Копай, юноша, копай. Ой, как удобно сидеть на воздушке!  Твой махатма
так теперь уже не умеет! Хи!
     -  Он махатма, - буркнул Ыдрыс и  снова размахнулся кайлом.  Было сыро,
несмотря на силовое поле, утренний туман проникал в легкие и больно кололся.
     Вот уже  почти три месяца Ыдрыс  Умералиев рыл колодец на  высоте более
трех  тысяч метров над уровнем моря.  Вскоре  после  памятной рождественской
ночи выдался у генерала Форбса вечерок личной древнекитайской жизни, который
генерал, конечно,  душевно скоротал  в  своем садике,  предаваясь  любованию
цветущими  папоротниками;  таковые вопреки своей природе  послушно зацвели в
эту ночь по  велению Бустаманте. Они вообще цвели там более  или менее когда
угодно, разве только Нептун восходил от созвездия Полудевы - тогда, конечно,
нет. Предаваясь благому созерцанию, помышлял в ту ночь генерал исключительно
о бренности человеческого бытия, о суетной преходящести всех наших  желаний,
а  также помыслил  генерал,  как  обычно,  и о том, что хорошо  бы  оставить
придворную  должность,  удалиться  к   себе  в  провинцию,  скажем,  пахать,
например,  землю, или совершить что-нибудь другое, благое,  почетное и столь
же древнекитайское.  В этом  месте мысли его приобрели неожиданный  поворот,
всплыло  в  его  памяти воспоминание  о том,  что  надобно в  жизни  содеять
какое-либо  величайшее  доброе дело,  из каковых наипервейшим  считалось  на
Востоке  во  все  времена  - вырыть  колодец.  Ну, почти столь же  благим  -
построить мост.  Остальных  благих дел генерал не знал,  не  припомнил он  и
того, что  правила эти  впрямь  восточные,  но отнюдь  не  китайские,  -  но
сообразил,  что от  Элберта, скажем, до Хонгс-Пик построить  мост невозможно
даже при помощи всех  подчиненных магов, больше чем полсотни миль тут, а вот
выкопать колодец  не особенно  даже и затруднительно. Далее  мысль генерала,
заплетаясь  в  благороднейших  завитках  папортниковых лепестков,  услужливо
подсказала, что  вовсе  не обязательно, имея генеральский чин,  копать  оный
колодец  собственноручно, для древнего китайца, для  этого, Тао  Юаньмина, к
примеру,  или  другого  какого-нибудь  поэта,  которого  Форбс  не читал  по
незнанию языка и  по презрению  к  переводам  на  малопросвещенные  наречия,
скажем, вовсе не непременным условием было вонзать  эту самую, как ее, соху,
либо же плуг, черт  его  там знает что, в эту самую тамошнюю  скудную, не то
тучную, черт  ее  тоже знает какую, почву.  Не пахание важно как таковое,  а
чтобы твоей волей пахалось, короче говоря, чтобы за тебя пахали.  И  в лучах
горного  рассвета,  провожая полными слез глазами быстро опадающие  лепестки
огненных и белых цветов,  скорбя и радуясь одновременно по поводу преходящей
их красоты, вспомнил генерал, что совершенно неупотребительно сидит у него в
барокамере молоденький и  симпатичненький советский оборотенок,  который как
раз интересовался насчет того, чтобы копать что-нибудь.
     Словом,  через  несколько часов, побрившись  и  облачившись  в  мундир,
совершил генерал недальнюю прогулку по склону Элберта, вниз от аэродрома, от
единственного места выше трех тысяч  футов над уровнем  моря, где можно было
выйти  из  недр  Элберта  на  поверхность.  Непонятно  почему,  но  хотелось
генералу, чтобы его колодец располагался как можно выше, а значит - ближе  к
небу; однако же чтобы был он как можно глубже, давал как можно больше влаги,
-  кстати, таковая  в Элберте совершенно  не требовалась,  она  благополучно
журчала в туалетах и ванных из водопровода, который выстроили еще во времена
Айка умелые рабочие руки,  говорят, среди строителей и китайцы тоже были, но
вряд  ли,  -  все  же тогда маккартизм  был, -  вряд ли китайцам  такое дело
доверили  бы.  Но тем более желал генерал колодезного  копания. Тут вот  еще
выяснилось,  что  кыргызы  -  близкие  родственники китайцев.  Форбс  выбрал
подходящую  расселину,  удостоверился с  помощью  дежурных ясновидящих,  что
где-то  внизу вода  в земле  впрямь  булькает,  а  грунт,  хотя и  промерз в
доисторические  времена, но  все  же  вполне  ковырябелен  вручную.  Генерал
передал  Цукерману для опекаемого  магом  кыргыза  кирку,  она  же, кажется,
кайло,  еще лопату и лом. Помнится, мальчик ведь сам копать  вызвался, не то
наоборот, но это неважно, его никто не спрашивает, не  в  том  он положении.
Расселину  накрыли  колпаком  силового  поля:  не  вырвешься,  хоть  на всем
институте  исподнее  наизнанку вывороти.  Цукерман  теперь  мог  отдохнуть и
помедитировать,  мальчик  мог наконец-то поработать. А  Форбс  осознал,  что
столь  необходимый человечеству  колодец  наконец-то  роется. За  три месяца
трудов  колодец продвинулся футов  на пятнадцать, так что до воды оставалось
еще  много.  Но мальчику теперь приходилось выбираться из  ямы по веревочной
лестнице.  Цукерман  за  это  время  откуда-то  извлек новое  умение и  стал
помаленьку летать,  - Форбс подозревал, что за то же самое время пресловутый
мальчиков махатма летать помаленьку разучился, -  и, покуда Ыдрыс копал, маг
удобно  сидел в  позе лотоса в  воздухе над пленным оборотнем. Лично  против
мальчика маг ничего  не имел,  но персона махатмы  была для него бесконечным
предметом развлечения.
     Зима  уже  почти  иссякла,  в мире  переменилось  многое,  переменилось
гораздо быстрей, чем шло рытье колодца у Ыдрыса. Время истории отсчитывалось
сейчас не одними  только часами на Спасской башне, не одними только взмахами
Ыдрысова  кайла.  Отсчитывалось  оно  и  поспешными  оборотами   пропеллеров
маленького двухмоторного самолета, унесшего  по неведомой причине одного  из
главных советских министров на его  заграничную  зимнюю  дачу; отсчитывалось
листками   еженедельно   пухнущих   бюллетеней   предиктора   ван   Леннепа;
отсчитывалось клубами ладанного дыма, плывущими  от кадил в церквях русского
зарубежья во  славу грядущего императора всея Руси, имени которого, впрочем,
никто еще не знал; отсчитывалось скоропоспешными выпусками все новых и новых
бестселлеров  бывшего  гарвардского  профессора,  ныне  простого  миллионера
Освальда Вроблевского, -  а  громче всего время отсчитывалось  замедляющимся
пульсом убогого советского премьера, проводившего в реанимационной камере не
меньше двадцати трех часов в сутки, тогда как еще прошлым летом он обходился
лишь  одиннадцатью.  Лишь  тем  единственным, что  Форбсу  было сейчас всего
важней, время человечества никак отсчитываться не желало: шелестом отречений
от российского престола  тех,  от  кого генерал вот  уже  который месяц этих
отречений ожидал.
     Там, внизу, советский оборотенок копал за Форбса колодец. А  сам  Форбс
стоял   сейчас   на   краю   аэродрома:   так  гордо   именовался  крошечный
забетонированный альпийский луг под самой  вершиной горы.  Под ногами Форбса
проплывали облака, были  они очень плотными  и  густыми и вызывали отчего-то
кулинарные  ассоциации.  А над головой простиралась  высокогорная мартовская
голубизна,  в  которой только  что растаял  самолетик личного  представителя
президента  по   вопросам   магии,   предикции  и  ближневосточным  делам  -
знаменитого   еще   в   позапрошлое   президентство    Филиппа   Кокаб-заде.
Представитель проторчал в недрах Элберта более двух суток и находился сейчас
в уверенности, что получил полный  и  положительный отчет о работе института
Форбса над реставрацией  русской монархии, - на самом же деле он провел  эти
двое суток в состоянии гипнотического сна,  навеянного на его ресницы Тофаре
Тутуилой,  незаменимым  властелином  погоды, болезней  и  человеческого сна,
только   что    сменившего    самоанское    гражданство    на   американское
пятидесятизвездочное. На магический подлог пришлось пойти потому, что именно
окончательных  обобщений правительству Форбс  предоставить не мог никак: без
отречения  хоть какого-то  числа "лишних" Романовых предиктор  не  только не
сулил  успеха  в  делах,  но  ставил весь проект  под  сомнение  вообще.  До
вчерашнего дня ни вероятностный Никита Первый, ни возможная Софья Вторая, ни
очень неприятный Ярослав Второй, ни безвестный Иоанн Седьмой,  ни покуда еще
не Романов, но, увы, лишь "покуда", как утверждал предиктор, отвратный Гелий
Первый -  никто, короче,  совсем никто  не  отрекся  от  наследных  прав  на
российский  престол.  А  вчера  вместе  со  сводкой  ван  Леннепа  появилась
пьянограмма Атона Джексона, и положение от нее только еще больше запуталось:
к  проблематичным  Софье  Второй,  Иоанну  Седьмому, Никите  Первому  -  или
Полуторному? -  прибавился нынче никому еще  не известный, но хотя бы, слава
Конфуцию или кому там еще, совершенно безвредный Хаим Первый. России грозили
смутные времена, и московские резиденты доносили, что уже зарегистрирован по
меньшей  мере  один  лже-Павел Второй и,  стало быть,  далеко ли до  второго
лже-Второго и третьего  лже-Второго? Предиктор же,  как назло, со вчерашнего
дня  не  отвечал  на вызовы:  по  авторитетному  мнению  Бустаманте,  принял
снотворное и спал без задних ног, чтоб никакого будущего не видеть, либо, по
мнению самого  Форбса, опять нажрался гашиша. Но стоило  одураченному  послу
президента   отбыть  в  направлении,  противоположном  раю  будды   Амитабы,
расторопный О'Хара принес весть, что предиктор ждет генерала у видеофона. Он
же, то бишь О'Хара, сообщил, что мнение мага не подтвердилось, ибо голландец
со вчерашнего вечера просто тискал какую-то безотказную орегонскую фермершу,
которая  в  поисках  своего заблудившегося  самопрограммирующегося  трактора
перелезла  к  предиктору  за  десятиметровый  забор.  Новость  эта,   крайне
необычная   применительно   к  голландскому  меланхолику,   генерала  весьма
обнадежила. Ох уж эти европейцы! Дался ему морской климат. Сидел бы здесь, в
Элберте,  фургон  бы ему  этих  фермерш привезли.  Не  то  вон целый  сектор
трансформации сидит без дела,  каждый  фермершей может перекинуться. А  то и
трактором. Заблудившимся.
     И что же все-таки  хотел сказать ван Леннеп на прошлой неделе, когда ни
с  того  ни  с  сего объявил,  что,  мол,  еще  не  грянет  новогодний  звон
двухтысячного года, как русские примутся  выдалбливать гору  Улахан-Чистай в
хребте Черского?
     Припадая на  каблуки, генерал  потащился  к лифту. С ван Леннепом можно
было  говорить только из рабочего  кабинета. У лифта толпились оборотни, уже
по  большей  части  в своих  основных обликах:  только  что,  по  приказанию
посмирневшего с  некоторых  пор Аксентовича, они  изображали  караул морских
пехотинцев на проводах Кокаб-заде. Почти все оборотни выглядели осунувшимися
и постаревшими,  - и то сказать, ведь  почти  все - после  аборта, а  вот на
службу вышли. Оборотни расступились и почтительно пропустили генерала.
     В  кабинете  горел  экран,  а  с экрана  глядело  на  генерала  лицо  -
увеличенное   больше   настоящего  размера,  с  растрепанными  и  слипшимися
волосами, словно  ван Леннеп только  что  вылез из  моря. Камера  показывала
кроме лица  только  шею и плечи, не было  сомнений,  что по крайней мере  на
верхней половине тела предиктора не надето ровно ничего.
     -  Простите,  генерал, - не  здороваясь, тихо сказало изображение, -  я
немного отвлекся и развлекся.
     Генерал, тоже не здороваясь,  кивнул  в знак того, что ничего не  имеет
против.
     -   Еще   до   послезавтрашнего  вечера  ваши  сомнения  исчезнут:  вне
зависимости от моих ответов на ваши  вопросы.  Ваши  сомнения в правильности
моего прогноза на реставрацию всего лишь пагубно скажутся на вашем здоровье.
А оно для государства и для вас лично дороже семи драгоценностей, не так ли?
     Ван  Леннеп  видел не только будущее, он отлично видел и настоящее, ибо
много ли  усилий требовалось  ему  на  то,  чтобы  узнать мысли собеседника,
скажем,  на  секунду  наперед?  Китайское  выражение  "семь драгоценностей",
видимо, должно было вот-вот прийти  в голову генералу, ван Леннеп извлек его
из будущего  и пихнул  в настоящее. Генерал несколько  обиделся, - насколько
это вообще возможно для древнего китайца.
     -   Вам   знакомо  название   "Ласт  ринг"?   -  продолжил   голландец,
неестественно  нависая над  камерой,  отчего  у  Форбса  никак  не  исчезало
впечатление, что не то предиктор смотрит на него с потолка,  не то он вообще
лежит под предиктором.
     - Вилла Пушечникова, - тем не менее ответил он.
     -  Совершенно  верно.  И еще  до  окончания  нынешнего  дня,  повторяю,
нынешнего дня, вам  необходимо  эту  виллу  посетить  и  побеседовать  с  ее
владельцем.
     - А он снизойдет до того, чтобы к нам пожаловать?
     -  Увы, генерал. К русским писателям принято ходить на поклон. В данном
случае  на  поклон придется  лететь.  А  в противном случае лауреат не позже
завтрашнего вечера потребует встречи со мной.
     -  Простите, не  понял  вас.  Следует  ли из этого,  что лауреат  имеет
сообщить мне нечто ценное?
     - Он вообще ничего не имеет сообщить  и разговаривать с вами не желает,
вас ожидает невежливый, неприязненный, холодный и недружественный прием.
     - А?..
     - Даже более  того: будьте готовы к  тому, что с  вами вообще не станут
разговаривать и откажут от дома в самой грубой форме.
     - И... надо?..
     - Надо, генерал, надо.
     Откуда-то  снизу   на  экране   появилась  женская  рука,  тоже  больше
натурального размера, обвила шею предиктора и потянула ее вниз. Предиктор не
сделал  попытки  вырваться,  видимо, все, что он хотел  сообщить,  было  уже
сказано.  Он дотянулся  до расположенного выше камеры  переключателя, отчего
камера  в короткое время  убедила генерала в худших подозрениях, а  именно в
том, что предиктор беседовал с ним, лежа на фермерше. Экран погас. Ох уж эти
европейцы!  Кто,  скажите,  в  странах Востока  стал бы  заниматься делами и
любовью одновременно?
     Генерал нажал клавишу. Из воздуха возник О'Хара.
     - Соедините меня с Нобелевским лауреатом Пушечниковым. Видимо, возможна
будет только телефонная связь.
     - Минуту.
     Из  селектора,  вслед  за  потрескиванием  десятка   набираемых   цифр,
послышались гудки вызова.  Очень нескоро кто-то в штате Вашингтон удосужился
снять трубку.
     -  Частная  резиденция   "Ласт  ринг",  -  произнес   незнакомый  тенор
удивительно противного тембра.
     - Правительственный  вызов. Тридцать пятый сектор УНБ вызывает  мистера
Пушечникова. Включите аппаратуру против подслушивания.
     - Включена  круглые сутки. Точней, никогда не выключалась. А у аппарата
доверенный секретарь господина Пушечникова. К вашим услугам Мерлин Фейхоев.
     - Генерал Форбс желает говорить лично с господином Пушечниковым.
     - Господин Пушечников такого генерала не знает.
     - Все равно. Вызов УНБ.
     В  телефоне  затрещало,  наконец, засветился  экран.  С  него  смотрело
бесполое  совиное  лицо  -  возраст  экс-диссидента,  ныне  прибившегося  на
секретарскую должность  к  лауреату, можно было оценивать от тридцати до ста
лет,  -  с возможной  погрешностью в любую  сторону на любое число  таковых.
Словом,  возраста  этот   Мерлин  не  имел.  Кажется,   от   злоупотребления
гормональными впрыскиваниями. Автобиографический роман "Я, опущенный" принес
экс-диссиденту  не меньше миллиона, но впрыскивать себе гормоны  он так и не
прекратил. Как следствие - мерзкий голос, резавший слух Форбса.
     - Господин Пушечников может принять вас завтра, если вы прибудете в его
резиденцию сегодня, - наконец изрек Фейхоев. - Хотите побеседовать - милости
просим.  Русская душа  господина  Пушечникова так  рассудила. А она для вас,
американцев, - потемки. - Экран  погас, в трубке послышались короткие гудки.
О'Хара начал набирать номер снова.
     -  Не  надо,  О'Хара.  Придется лететь. Готовьте мне самолет.  Вызовите
Ямагути,  полетит с  нами.  Свяжитесь  с Тутуилой -  пусть обеспечит  летную
погоду.
     ...Горные кряжи Колорадо, просторы Вайоминга и  Айдахо проскользили под
крыльями самолетика Форбса и остались позади. За ними последовали леса штата
Вашингтон, и в самом конце их, почти уже  у Тихого океана, донесся с окраины
национального парка Олимпик мелодичный  пеленг, -  звучала какая-то странная
мелодия, что-то вроде  "Боевого гимна республики" в пентатонной гамме. "Хоть
что-то человеческое", - подумал Форбс, понимая под человеческим - китайское.
Аэродром частного владения "Ласт ринг" был готов принять  самолет. И на  том
спасибо:  хоть не  "отказали  в  самой  грубой форме", как обещал предиктор.
Самолетик сделал круг над парком и почти вертикально пошел на посадку. Через
иллюминатор  Форбс  увидел   что-то  непонятное:   в  огромный  неправильный
четырехугольник пушечниковских владений, отрезанный от  прочего мира полосой
безлесья, было  вписано почти столь же огромное кольцо, точней, много колец,
вложенных одно  в другое  и больше всего  напоминавшее мишень  для стрельбы.
"Это  еще  что  такое?" - успел  подумать  генерал, но  тут  шасси коснулось
бетона, самолет тряхнуло - и полет окончился. Пока что благополучно.
     Первое,  что  бросилось  в  дальнозоркие  глаза  генерала,   было  дуло
зенитного  орудия.  Смотрело  это  дуло прямо на  Форбса, а раньше,  видимо,
следило за  посадкой самолета и готово  было дать залп в любой миг. Не очень
старой модели  было орудие,  - страшно подумать, сколько оно стоит в твердой
валюте.  Но  валюты  у  здешнего  хозяина  было, видимо,  достаточно.  Вдоль
взлетной  полосы тянулись  бараки,  за ними  шли  двадцатифутовые  заборы  с
колючей  проволокой, с громадными прожекторами, с вышками, -  хотя, кажется,
пустыми.  За  посадкой  самолета следило,  видимо,  лишь  первое  орудие. Но
генералу  и  на него смотреть было  неприятно. Как неприятен был и весь этот
вылет  из уютных  скалистых гор, и  вся инструкция предиктора казалась очень
несерьезной. Сам-то предиктор никуда  не  полетел, забавляется там со  своей
заблудшей... трактористкой.
     - Добро  пожаловать  в "Ласт ринг",  - с ужасающим произношением сказал
динамик,  но  голос  был   знакомым,   это  был  подлинный  голос  "ястреба"
Пушечникова. Форбс  понял, что говорить придется  по-русски  - да и то, если
лауреат вообще удостоит его беседы.
     Над  аэродромом  кружили  редкие мартовские  снежинки.  Дверь  наиболее
закопченного барака  отворилась, сгорбленная фигура высунулась из него и как
будто приветливо помахала  рукой.  Генерал сделал шаг в сторону барака - тут
же вспыхнули дополнительные мощные прожекторы, с ближайших вышек затарахтели
короткие автоматные очереди, разнесся оглушительный собачий лай - правда, ни
собак, ни автоматных пуль генерал поблизости не ощутил. В воздухе всего лишь
повисли  выплевываемые  динамиками  отборные,  хотя  и  однообразные русские
ругательства, никакого смысла, кажется, не имевшие. Человек из барака, ни на
что  не  обращая  внимания,  пролез  под  проволокой  -  тоже,  оказывается,
бутафорской,  -  прыгнул  на  бетон и наполеоновской  походкой направился  к
самолету.  Гости  не  двигались:  высокий,  сухой,  немигающий  Форбс,  тоже
высокий,  но  ссутулившийся  и  неприметный  О'Хара,   и  -  как  полная  им
противоположность - маленький, независимый, не отверзающий  очей ради такого
пустяка, как созерцание липового концлагеря, японский медиум.
     -  Милости  прошу, -  произнес  невыносимым  голосом  Фейхоев  и  пожал
генералу руку, которую тот  и не думал протягивать, так вот просто взял да и
пожал. - Я тут президента спросил, покуда вы летели, что за индюк этот самый
Форбс, да и вообще  мало ли всяких Форбсов в Америке, как собак невешаных их
тут,  - и, каюсь, пристыдил меня президент. Я и не  знал, что занимаетесь вы
нашей отчизной,  стонущей в цепях коммунистического рабства. Пристыдил  меня
Арнольд.  Пришлось с повинной  к отцу  нашему  идти,  а он меня и слушать не
стал.  Третий день как ничего не делает, хмурится да ваяет, ваяет... Зубилом
все  по мрамору,  по  мрамору,  только  щепки  летят.  Серчает.  Сколько  ни
призывает маршала Дуликова свергнуть советскую власть - как об стенку горох,
маршал будто его и не читает. Грустно отцу нашему, вот он и ваяет. Ваяет все
да ваяет.
     Форбс  припомнил,  что  Пушечников  -   довольно  известный  в  прошлом
скульптор,  в ссылке  рисование преподавал в  школе, а потом в годы оттепели
подрабатывал  надгробными памятниками.  После перемещения  в Штаты  он  свои
скульптурные  дела  как будто забросил -  но,  оказывается,  не до конца.  А
Фейхоев,  осторожно  ведя  гостей  между  двух  обвисших  колючих  проволок,
продолжал:
     -  Сокрушение  советской  власти -  исторически неизбежно,  но  Арнольд
говорит,  что вы эту  неизбежность приблизить стараетесь. Честь вам и хвала,
если  только  вы  не  из  мафии.  Но  Арнольд говорит,  что  плодотворно  вы
работаете, плодотворно. Плодотворно, а?
     У Форбса от  голоса Фейхоева начинала разламываться голова.  К  тому же
говорил  автор  "Опущенного"  по-английски бегло,  но  с  таким  количеством
диалектизмов,  что казалось, будто  учил  он  этот язык сразу у  всех героев
"Гекльберри  Финна".  Под   аккомпанемент  сирен,  бутафорской   стрельбы  и
фейхоевских   разговоров   гости  пролезли   под   неколющейся   проволокой.
Закопченный барак внутри оказался вполне комфортабелен: вдоль  стен тянулись
нары в два  этажа,  чистые, мягкие,  с поролоновой  простежкой  в  матрацах.
Посредине стоял стол  с  огромным чайником;  возле  чайника на цепи  свисала
кружка-разливалка и стояла стопка мисок. У торцовой стены стоял другой стол,
письменный,  а на  нем,  полностью  дисгармонируя  с  лагерной  обстановкой,
возвышался телевизор с экраном  в добрый десяток квадратных футов.  Форбс  с
удивлением обозрел его и  отчего-то стал переводить в уме футы в европейские
метры. Он  уже не пытался даже приблизительно понять - за каким дьяволом  он
сюда прилетел.
     В  диковатом  декоруме  барака   имелась  еще  одна  деталь  -  большой
фарфоровый  камин,  в  глубине  которого  разгорались  два  больших  полена,
аккуратно  уложенные  одним концом  на третье,  пока  еще даже не затлевшее.
Владелец барака явно пытался придать жилищу уют.
     -  Летняя  резиденция тут, господин генерал, - словно  прочтя в  мыслях
Форбса удивление, просвиристел Фейхоев, - в основную усадьбу вас, увы, никак
допустить не  можем. Там  - гости высшей секретности, показывать их отец наш
никак не велит, да они и сами не хотели бы светиться. Мало ли что...
     Генерал даже  не сделал  попытки понять - что за секретность может быть
от  него,  когда  шефы ЦРУ и ФБР от него секретов не имеют, в силу специфики
работы его института и некоторых  особенностей  Атона Джексона. Он уселся на
поролоновые нары и стал смотреть в камин.
     - А я тут вот, именно тут работаю, - продолжал верещать  Фейхоев, - вот
сейчас  книгу пишу: должен же кто-то,  наконец,  поднять свой  международный
голос в защиту советских негров!
     Генерал удивленно перевел взгляд на писателя.
     - Разве в Росси есть негры?
     -  Неужто нет,  генерал? У нас  там литературу  всю  сплошь  одни негры
сделали,  и музыку,  про мемуары говорить нечего...  Вы  хоть  этого тухляка
возьмите покойного, которому шведы  подлые  со страху  премию-то дали, Петра
Подунина: за него  "Встать  и пойти"  один негр  писал, "Взмахнуть  папахой"
другой, а на  шедевр свой, "Начать и  кончить" в четырех  томах, он  семерых
позвал и всех  потом в  лагере  сгноил...  Книгу  я об этом задумал. Писать,
впрочем, может быть и не  сам буду... но  неважно,  было  бы  слово сказано.
Негры - сила!
     "Это уж точно, увы", - подумал генерал и вспомнил о своем австралийском
происхождении. Отчего австралийцев считают расистами?
     -  А вы располагайтесь, не стесняйтесь. С утра отец  наш  родной, может
быть,  уделит минутку-другую вам. Сегодня он с устатку  целый день ваяет, да
что  там,  он  ведь  каждый  день  в  шесть утра  встает  и ваяет,  ваяет...
Подвижничество настоящее! Подвиг! А  когда  писать  возьмется  - то  снова в
шесть  утра - в кабинет, а там у него книга новая на шести столах разложена,
он  и  пишет,  и  пишет.  Ложитесь, все равно  сегодня  вас  не примет. Пить
захотите - вот кипяток в чайнике, других услуг, жаль, не предусмотрено. Меня
позвать захотите - в потолок стреляйте.
     Генерал  совсем опешил.  Из чего бы  он мог  выстрелить? Огнестрельного
оружия он не держал в руках  с  самой корейской  войны. Представить что-либо
стреляющее  в руках  медиума было  вовсе немыслимо. Вот  разве О'Хара. Форбс
подумал  -  а  не запротестовать  ли.  В его намерения  входило сегодня  же,
поговорив с лауреатом, возвратиться в Колорадо, тем более что в ночное время
у Тутуилы хорошая погода  отлично получалась. Но Фейхоев и слышать ничего не
хотел, спешно попрощался и покинул барак, да  еще навесил на дверь  солидный
амбарный  замок, -  видимо, так полагалось по этикету. Генерал,  секретарь и
медиум остались втроем.  Повинуясь невысказанному  желанию генерала,  О'Хара
подошел  к чайнику и  нацедил  чашку.  Поскольку  пар  от  чашки не повалил,
генерал  сделал вывод, что чайной церемонии даже в ее деформированно-русском
варианте  не предвидится. Увы, в  кружке была водка. Форбс пожалел,  что  не
взял  с  собой  ни  одного  мага:  глядишь,  пригодилось  бы  теперь  умение
превращать вино  в  воду. Пить русскую водку генерал, ясное дело,  не  стал,
по-стариковски сгорбился на нарах и стал разуваться.
     - Отбой! - рявкнул невидимый динамик. Генерал это слово понял.
     -  И  в  самом деле отбой,  О'Хара.  Все  равно нам до  утра  отсюда не
выбраться. Ложитесь вон там, напротив. И вы, господин Ямагути.
     Медиум, как выяснилось, уже обосновался в неуклюжем кресле у камина, на
вопросы  не  отвечал и, возможно,  спал, не сняв,  конечно, очков.  Впрочем,
можно ли быть уверенным, что человек, вся жизнь которого протекает в общении
с  покойниками, в самом деле  спит? Генерала  это уже не  интересовало.  Как
только его щека коснулась суконной, пахнущей  какими-то  химикатами подушки,
он заснул.  Ночью  его  дважды будила сирена. Вероятно,  в  главной  усадьбе
Пушечникова что-то происходило. Но генерал засыпал снова  и все  время видел
один и тот же сон: ему снился рай будды Амитабы.
     Когда  генерал  открыл глаза  наутро,  угли в камине уже  догорели,  их
плотно укрывал серый  пепел. В бараке было жарко. О'Хара  осоловело протирал
глаза, похоже, всю ночь не спал,  японца в кресле было не видно и не слышно,
однако  жесткий черный хохолок над спинкой все-таки выдавал его присутствие.
Не торчи этот хохолок, Форбс, может быть, и не вспомнил бы, что взял медиума
с собой. Зачем взял  -  генерал  уже  не  помнил. Может быть,  имел какое-то
предчувствие.
     -  Подъем!  -  рявкнул  репродуктор, и  это слово генерал  тоже  понял.
Несомненно,  за  бараком велось  наблюдение:  отбой был провозглашен  тогда,
когда генерал  собирался ложиться, подъем  - когда собирался вставать. "И то
спасибо, что  не по  часам",  - подумал он, и в это время загремел снимаемый
замок. На пороге стоял свежий, как огурчик, Фейхоев - насколько вообще может
быть похож на огурчик молодящийся гибрид совы с вороной.
     -  С добрым утром!  -  пропищал  писатель, спешно пожимая  непротянутую
генералову руку. - Чайку, кофейку? По-простому, не стесняйтесь!
     - У меня чрезвычайно мало времени,  господин  Фейхоев, - ответил Форбс,
просовывая ноги в сапоги.  - Когда мы все  же сможем побеседовать с мистером
Пушечниковым? Я просил бы обойтись без церемоний.
     Фейхоев с сожалением просеменил к  столу,  с трудом  наклонил  чайник и
нацедил водки в кружку. Выпил, гремя цепью, и встал позади стола, держась за
ручку чайника - из-за чего превратился в полное подобие вороны на ветке.
     - Генерал, вы ведь монархист? - внезапно ляпнул он.
     Форбс ответил не сразу.
     - В  Соединенных  Штатах  монархия невозможна. Я  американец,  к вашему
сведению.
     -  Да нет,  я  не о том.  Куда Штатам до  монархии,  не дозрели вы еще,
молодая страна,  горячая.  Вы,  кстати, австралиец,  если  уж  на  то пошло,
простите за прямоту.
     "Ну и длинный же у Арнольда язык", - нехорошо подумалось Форбсу о новом
президенте. Привыкнуть к нему было трудно,  больно уж много профессий сменил
тот в жизни - но выбирать  не приходилось. Сам же Форбс, повинуясь указаниям
предиктора, за него и голосовал.
     - Так когда же все-таки нас примет Пушечников?
     - А хоть  сейчас.  Только не лично. - Фейхоев мотнул птичьей головой  в
сторону телеэкрана.
     - Ну, давайте, - сдался Форбс. Пусть хотя бы так, лишь бы скорей домой.
Неуютно   американскому  генералу  сидеть  в   русском  концлагере,  хоть  и
бутафорском, и  дожидаться,  что какой-то  литератор-скульптор снизойдет  до
беседы.
     Фейхоев  переместился к  телевизору и  чем-то  щелкнул. Экран  замерцал
всеми красками, потом на нем проступили контуры каменного человека. Впрочем,
не  совсем  человека.  Экран  демонстрировал статую,  автор  которой обладал
незаурядным дарованием.  Персонаж, коего  изображала  статуя,  был  немолод,
по-казацки усат,  облачен в пиджак, а  под пиджаком просматривалась расшитая
узорами  рубашка  навыпуск.  Но  на  этом  собственно   человеческое  в  нем
исчерпывалось. Из-под верхней губы торчали  огромные, свисающие  ниже усов и
подбородка   вампирские   клыки;   густую   шевелюру   прокалывали   кончики
завивающихся рожек, да и все лицо искажала гримаса дикой злобы и жадности. С
одного  из  клыков  свисала  капелька  каменной   слюны  -  или  яда?  Брюки
заканчивались  не ботинками, а широченными копытами наподобие ячьих, сами же
копыта словно бы тонули в болоте - хотя  были всего  лишь немного утоплены в
низкий  постамент.  Все  тело  каменного человека  было изогнуто: одна рука,
выброшенная  далеко вперед  и  в сторону,  вцепилась  когтистыми  пальцами в
книгу, другая,  заложенная под  фалду пиджака,  похоже, почесывала поясницу.
Правдоподобие искусства  доводило  эффект до жути:  отчего-то зрителю  сразу
было ясно, что не кладет каменный вампир каменную книгу в отдельно изваянную
в сторонке торбу - а именно тащит  книгу из нее. Под торбой  просматривалось
стремя,  до которого тщетно пытался дотянуть  упырь  свое правое копыто. И в
завершение всего за спиной чудовища  возвышался столб, к  которому оно  было
приковано  каменной  цепью,  защелкнутой  на талии  поверх  пиджака.  Форбса
передернуло.
     "С таким талантом - еще и книги писать?" - подумал он. На Западе  никто
скульптурным  экзерсисам  лауреата  не  придавал  внимания.  То  ли   претил
натуралистический  стиль,  то ли  вообще  казалось  всем ваяние  Пушечникова
чем-то  вроде пресловутой "скрипки  Эйнштейна". Да  и  не  продавал писатель
своих скульптур никогда и никому.
     На огромном экране пока  что  живых  персонажей  не  было,  и  со скуки
генерал стал рассматривать неживые, выстроившиеся в довольно правильный круг
возле  вампира. Ближе всех возвышалась серая глыба, раздваивавшаяся  футах в
пяти от земли, образовывавшая какое-то подобие кентавра, с той разницей, что
лицо  изображенного и весь торс  были обращены  в сторону крупа,  а сам круп
представлял из  себя письменный стол  простейшей  конструкции, почти пустой.
Впрочем,  на нем  виднелась  стопка каких-то одинаковых  бумаг,  одну  такую
бумагу кентавр  держал перед собой,  прижав  краешком зажатого в  левой руке
стакана,   и,   видимо,   собирался   поставить   на   ней   подпись   дулом
длинноствольного револьвера, кажется, маузера - из-за дальности Форбс не мог
точно  разглядеть  систему  оружия,  -  сжимал его  кентавр  все  равно  как
авторучку. Лицо  кентавра, светлое, нетрезвое, с зачесанными назад волосами,
генералу было абсолютно незнакомо, и он перевел взгляд на следующую статую.
     Тут было что-то совсем несусветное.  От огромного каменного пня прямо в
сторону  изваяния  вампира  тянулся  длинный сук,  сильно прогибавшийся  под
тяжестью пристроившегося на нем персонажа. У  этого очередного чудовища было
тело какой-то огромной,  но невзрачной  птицы,  - так, наверное, выглядел бы
увеличенный в  миллион  раз воробей,  -  а может быть,  и  соловей. Голова у
чудища  была человеческая,  с  явными  кавказскими  чертами лица, усиками  и
стрижкой  ежиком. В  одной лапе  человекоптица держала  далеко  отставленную
пенковую трубку, так что Форбс  даже подумал на секунду - не Сталин ли? Нет,
сходства  в грустном лице не обнаруживалось ни  малейшего. Зато под статуей,
на широчайшем  пьедестале,  виднелась  надпись,  как-то  остервенело-глубоко
врезанная  в  него,  и  надпись  эта отчего-то была  сделана  на  культурном
английском языке:
     WAIT FOR ME.
     Кто тут кого  должен был ждать - скульптор птичку, или наоборот? Второе
казалось вероятней, и была в этом загадочная сила изобразительного дарования
Пушечникова.
     Форбс попробовал обозреть следующую  статую, но  обнаружил,  что вместо
нее на соответствующем месте высится необработанная  каменная глыба, да и за
ней стоит такая же. Похоже, лауреат  далеко  еще  не все свои художественные
замыслы  воплотил  в камень,  не  всех  своих  врагов  разместил  на  кругах
литературного  ада. Впрочем,  за двумя неотесанными камнями,  уже  несколько
расплывчато  из-за  расстояния,  виднелось еще одно  изваяние. Насколько мог
различить генерал, там немолодой, обрюзгший человек в пенсне сидел верхом на
исполинской бабочке с развернутыми крыльями,  сидел не совсем верхом, потому
что  бабочка была изображена  повергнутой навзничь,  лишь  брюшко ее  высоко
выгибалось  под  каменным стариком. Тут  Форбс ничего  понять не  мог,  даже
догадок строить не  стал.  Но  в это  время  ракурс  изображения  на  экране
изменился.
     В поле зрения камеры теперь находился живой человек в крылатке, с седой
шевелюрой, изрядно напоминавший Маркса с обритой бородой. В руках у человека
было  несколько зубил и  молоток - похоже, с  помощью  подобных  резцов  был
изваян  весь  каменный  пандемониум. Человек  стоял  перед каким-то каменным
стариком и  явно  примеривался -  глаз  ли  выбить идолу, ухо ли  отхватить.
Сходство каменного  старика с  самим скульптором наводило на дикую мысль: не
собирается ли художник изувечить автопортрет. Руки изваяния были заложены за
пояс и словно  связаны:  казалось, автор заранее  опасался мести  со стороны
статуи.
     - Федор  Михайлович...  -  пролепетал  Фейхоев,  но тут же  перешел  на
обычный  визг.  -  Вот!  Великий  учитель  сейчас  рубит  все,  чему  прежде
поклонялся, конечно, поклоняясь тому, что рубит! Ведь всю свою жизнь учитель
проверял и проверяет по единственному барометру  честных  людей -  по Федору
Михайловичу. Что бы сказал нам сейчас Федор Михайлович, обратись мы к нему с
любым вопросом? Одно можно  сказать с уверенностью - мы  не можем знать, что
ответил бы нам Федор Михайлович,  не  можем.  Но что, собственно, мы  вообще
хотим узнать? Известно ли нам это?
     - Нам это известно, - ответил генерал, у которого от фейхоевского визга
уже изрядно болела голова. - Мы хотели бы узнать, кого  господин Пушечников,
всеми уважаемый писатель, историк и... скульптор, кого он благоволит считать
истинным наследником российского престола?
     Пушечников  на  экране  ожесточенно мусолил резцы,  размышляя,  как  бы
побольней уязвить статую, - но при этом, видимо, слушая и разговор в бараке.
Фейхоев тем временем возгласил:
     - А вот на  этот вопрос, конечно же, есть ответ, и он  совершенно ясен.
Законным царем в России может быть единственно только такой человек, который
будет  всеми  единогласно  признан  как  наследник русского  престола. Такой
человек,  в  природном  наследном  праве  которого  на то, чтобы  возглавить
Российскую Империю, не было бы ни малейших сомнений!  Такой человек, в жилах
которого текла  бы неразбавленная, чистая и освидетельствованная кровь...  -
Фейхоев запнулся. Пушечников косил одним глазом в камеру, но  взгляд его был
недобр.
     - Чья кровь? - спросил генерал, переждав паузу.
     -  Законных  русских  императоров!  Такой  человек,  который вернул  бы
попранные  коммунистическими  тонтон-макутами  свободы...  Впрочем,  и   так
понятно.  Согласны  ли  вы, господин  Форбс, с этой  точкой зрения господина
Пушечникова, уже  не  единожды,  впрочем,  изложенной  им  на страницах  его
романов? Вот я лично не  сомневаюсь, что  и Федор Михайлович, обратись мы  к
нему с этим вопросом...
     Фейхоева  несло  по  стремнине   красноречия   в  какую-то   невнятицу,
Пушечников на экране перебирал  резцы и все косил недобрым глазом. Больше не
происходило ничего, но генерал помнил, что для истинного сына древнего Китая
всегда было великой добродетелью - хранить терпение.
     - Я  просил бы  вас,  мистер  Фейхоев, если вы действительно  излагаете
мнение господина Пушечникова, выразиться ясней и короче. Поскольку он заявил
миру  о  своей  приверженности  к  монархическому   устройству  государства,
поскольку  к  его голосу прислушивается весь мир... - Форбс подавил  желание
прибавить  "и даже  вы", чуть запнулся и  продолжил:  - то я, как человек, в
силу служебного долга заинтересованный в реставрации законной власти дома...
российских  императоров, хотел  бы  узнать: кого конкретно считать  законным
наследником  престола. Хотя  бы  -  имеют ли право на  этот  престол  именно
Романовы.
     Фейхоев не то пожевал губами, не то пощелкал клювом. Он явно запутался,
а Пушечников на экране только  шевелил резцами. Генерал  медленно  переводил
взор с "опущенного" на лауреата,  с лауреата  на  золу  в  камине и снова на
"опущенного".  Ни генералу,  ни  болгарскому  шпиону,  ни японскому  медиуму
терпения  было  не занимать, хотя  времени они  истратили  и  так уж слишком
много.   Фейхоев  все  же  заговорил,   даже  как-то  тембр  голоса  у  него
переменился.
     - Так вот. По-русски -  нуте-с. История  беспощадна,  она  неподкупна и
неумолима.  Никому не дано  остановить ее  поступательное,  тактильное,  так
сказать, и  моторное движение, даже, не  боюсь этого  слова,  ее фрикционное
начало!  Желаете  ли  вы,  как  всякие  разумные люди,  признать  российскую
монархическую основу? Бог в помощь! Разве этого самого по себе недостаточно?
Строй православный,  строй монархический представляется единственно мыслимым
для обустройства грядущего  нашей  многострадальной отчизны! Родина! Россия!
Сколько пето  о ней песен! Сколько  сложено сказок!  Какие были  слагались в
веках, когда мрачный топор азиатского ига...
     Не выдержал человек, от которого этого можно было ожидать всего меньше:
не  выдержал  медиум. Он  тихо  встал и  прошел  к монументальному  чайнику;
генерал слышал его телепатически и потому не обернулся.  Перебивая Фейхоева,
медиум сказал - глаза его, понятно, оставались закрыты:
     - Федор Михайлович  и другой дух, не называющий имени, русский дворянин
очень древнего  рода, имеют нечто сообщить вам,  господин  лауреат,  и  вам,
господин генерал.
     На экране Пушечников, кажется, услышавший  последние слова, как-то ожил
и  уставился   прямо  в  камеру,  отчего  его  сходство  с  бритым   Марксом
уменьшилось,  но взгляд  остался  знакомым:  так  обычно  смотрел  оборотень
Кремона, когда превращался в серого волка.
     -  Вы предсказатель? - выдавил из  себя Фейхоев.  - Господин Пушечников
очень  вами  интересовался,  даже  говорил  Арнольду, чтобы  тот  вас  к нам
прислал...
     -  Мистер  Ямагути -  могущественный  медиум нашего  времени,  -  веско
ответил Форбс,  - и он  оказывает  нам величайшее внимание,  связывая вас, а
также  и нас,  с  душами  умерших. Ни  я, ни  президент ничего не  можем ему
приказать.
     - Но ведь господин лауреат  столько  раз заявлял публично,  что  всякий
великий русский писатель советуется с ним ежечасно, ежеминутно, строит жизнь
по нему, душу им очищает...  А второй дворянин кто? Говорят-то чего? - голос
Фейхоева, истончаясь, грозил уйти в область ультразвука.
     - Имя не названо... - медиум с видимым усилием прислушивался к  чему-то
в себе, - приношу извинения. Я не слишком  хорошо знаю английский  язык. Дух
Федора  Михайловича говорит по-русски. Его  слова  переводит другой  дух. Он
весьма хорошо знает русский язык. Вы должны  меня извинить. Японский язык не
имеет  ругательств.  Русский  язык чрезвычайно богат  бранными  словами.  Вы
должны меня извинить. Еще несколько мгновений.
     И Фейхоев, и Пушечников всем своим видом выражали недоверие к тому, что
язык, не имеющий ругательств, вообще может существовать.
     - Собственно говоря,  - с трудом заговорил Ямагути,  - общий смысл речи
духа  Федора  Михайловича сводится  к следующему.  Он настоятельно  советует
господину  лауреату  Пушечникову, а  также мистеру генералу  Форбсу  и  всем
другим присутствующим  лицам... я вынужден повторить  буквальный  перевод, я
ничего не понимаю - не совершать вывернутый половой акт? Или же не совершать
половой  акт  в обратную сторону? Или же не совершать половой акт наизнанку?
Не   понимаю.   Кроме  того,  своим   наследником   дух  Федора  Михайловича
недвусмысленно называет  своего  сына Павла  и  заявляет, что  все  права на
российское престоло-
     наследие передает именно ему.
     -  То есть  какого  Павла?  - вдруг выпалил  Пушечников прямо с экрана.
Форбс приблизил к нему  лицо и  дал  обстоятельные  разъяснения, хотя мнение
Пушечникова уже потеряло для него актуальность. Визит сюда, видимо, был  все
же  нужен:  быть  может,  лишь  поблизости  от  адских  кругов,  заполненных
пушечниковскими  статуями,  медиум  мог  вступить  в  беседу  именно  с теми
покойниками, общения с которыми жаждал генерал.
     -  Федор Михайлович Романов, - сказал Форбс, - сообщил нам сейчас через
посредство   почтенного   медиума   Ямагути,   что  своим   наследником,   а
следовательно, и наследником русского престола по  линии  старших Романовых,
он считает своего сына, Павла Федоровича Романова.
     Генерал так близко наклонился к экрану, что писатель отпрянул и  спиной
ударился о статую.
     - Уф, -  сказал он,  - да что это вы, генерал, в камеру так и лезете...
прежде времени?
     На  игру  словами  генералу  было  глубоко  плевать. Он  понял,  отчего
писатель  скрылся за  телеэкран: президент  явно  не утаил  от лауреата, что
Форбс какой-никакой, а телепат все же. "Ну, приложись у меня к спиртному!.."
- злорадно подумал он.
     -  Приношу  извинения,  -   сказал   генерал,  отодвигаясь  от  экрана.
Пушечников взял себя в руки и заговорил бархатным баритоном.
     - Романовы! Трехсотлетний  дом... Им ли  не жаждать  реставрации? У них
есть  это право. Но  ведь  княжили и володели Русью и другие  славные  роды.
Кстати, более древние,  нежели Романовы.  Так что  вряд ли  отречение одного
Романова в  пользу  другого - такое уж важное  событие,  все это было, было,
было.  Что,  впрочем,  не  может и  отменить идею  монархии  как единственно
возможного для России пути!
     Его прервал медиум:
     - Федор Михайлович недвусмысленно заявил,  что его законным наследником
является его сын Павел.  - Японец чуть кивнул  и сел в  кресло, явно  считая
беседу исчерпанной.
     -  Стонущая  в  ярме  коммунистической  деспотии  страна  не  может  не
приветствовать своего самодержца, -  продолжал писатель, - а кто им будет  -
вправе решать один только русский народ, только он и больше никто!
     -  То есть, - подхватил генерал, - если бы, предположим, все-таки Павел
Романов  занял  русский  престол  под  именем Павла  Второго,  то вы  бы его
признали? Приветствовали бы?
     - Что в имени? Сколько хороших русских имен есть, не на одну тысячу лет
нашим  императорам хватит.  Император -  это идея,  а не имя!  Идея  русской
государственности  -  не  пустое перемешивание  имен!  А  имя...  - писатель
замешкался и  вдруг обратился прямо  к  медиуму,  притом  голос его  заметно
дрогнул: - Скажите, а что хотел сказать Федор Михайлович именно  мне? Я ведь
всегда считал себя его наследником...
     - Федор Михайлович,  - безучастно  ответил  японец,  не  поднимаясь  из
кресла,   -  сказал,  что  наследником  считает  только  своего  сына  Павла
Федоровича.
     -  Ах,  да, -  запнувшись,  произнес  писатель, -  у  вас  другой Федор
Михайлович...
     - И у него  другой наследник. - Форбс как бы ставил  точку в разговоре.
Он посмотрел в окно: небо посветлело,  Тутуила уже приготовил для них летную
погоду. Пора было домой, в Скалистые горы. Генерал отступил от экрана.
     - Приношу глубокую благодарность, господин Пушечников,- сказал он, - за
гостеприимство и содержательную беседу. Если из-за нашего  визита пострадало
ваше финансовое положение,  убытки  будут  компенсированы вам из федеральных
средств.
     - Скажите, - ответил лауреат странным голосом, бархат его баритона весь
как-то  облез и превратился  в дерюгу, - а что,  вы всерьез надеетесь, что у
нас будет снова монархия? И я смогу вернуться?..
     Генерал, наконец-то услышавший хоть одно отречение  от престола - пусть
отречение покойника, но  ведь отречение! - чувствовал, что  большой беды  от
разглашения тайн уже неизбежного будущего не приключится.  Древний  китаец в
его  душе  на  миг  исчез, а  сама душа была как-никак  душой  американского
генерала, которого уж больно нелюбезно принял какой-то русский мастер пера и
зубила.
     - Вероятно, да, - ядовитым голосом выговорил  генерал, - его величество
император  всея  Руси   Павел  Второй,  полагаю,  дозволит  вам   въезд   на
историческую  родину.  Засим  еще  раз благодарю  вас за  беседу.  Разрешите
откланяться.
     ...И опять было  возле взлетной  полосы  отвратительное зенитное орудие
нацелено прямо на самолетик  Форбса. И опять  летели из  динамиков заунывные
русские  ругательства  пополам с собачьим  лаем.  Опять завелся двигатель, и
почти  вертикально в небо, совсем уже по-мартовски  синее,  унесся  Форбс на
восток  со всей свитой. А минут через пять на  взлетную полосу вышел,  мягко
ступая,  великий русский писатель, остановился посреди бетонного  островка и
уставился вслед самолету, уже невидимому, - на восток.  В руках  у него были
все те  же  инструменты, с которыми  примеривался  он к  статуе своего  бога
Федора  Михайловича. Взгляд  его  был и пронзителен, и печален,  как  взгляд
древнего иудейского пророка,  которому дано  лишь взглянуть  с  горы Нево на
землю обетованную, но не дано в нее войти. Подобное сравнение сам Пушечников
наверняка бы  отмел как мерзкое и  дерзкое,  он себя ни с каким евреем, даже
древним, не  сравнил бы. Он долго смотрел  вслед самолету, а потом рука  его
дрогнула,  сжала в троеперстии одно  из зубил и поднялась. Медленно-медленно
писатель нарисовал в воздухе благословляющий  крест,  чуть склонил  голову и
быстро, словно стыдясь самого себя, ушел с аэродрома.
     Синева мартовского неба оказалась обманчивой. Над Айдахо самолет Форбса
увяз  в  неведомо  откуда взявшейся  туче,  из  которой  пилот,  сколько  ни
старался, выйти  так  и  не смог, покуда  Форбс  не догадался, что туча  эта
противоестественна   и   вообще   невозможна   метеорологически,   поскольку
самоанский волшебник  гарантировал  хорошую погоду. С большим  трудом  пилот
посадил  самолет на  Элберт, и лишь тогда туча, вся-то футов сто в диаметре,
отплыла  в  сторону  и растворилась  в  горном воздухе.  Ревнивый Бустаманте
намекал Форбсу, что использование  услуг новозавербованных магов не столь уж
необходимо в тех случаях, когда свободен от срочной работы он сам.
     Прямо  с  аэродрома  Форбс  узнал  от  дежурившего  здесь битых  полдня
Нарроуэя   пренеприятную  новость:  в   шестом  часу  по  местному   времени
выполнявший трудовую повинность арестованный Умералиев,  копая свой колодец,
наткнулся  на  водопроводную  коммуникацию, прорубил  ее  киркой,  и  оттуда
фонтаном ударила вода, даже  господин раввин Цукерман, несмотря на  все свои
уникальные способности  к размыканию времени,  промок  до  нитки.  И  покуда
ругающийся  на  всех  языках  чудотворец  переодевался в  сухое,  киргизский
мальчик тем  временем  предательски  наплевал  на все магнитно-силовые  поля
Соединенных  Штатов,  вывернул наизнанку  свои черные  трусы, превратился  в
водяной пар, растворился в воде, утек в трубу и был таков. И попробуй теперь
сделать Цукерману выговор  за упуск  поднадзорного, когда раввин и без  того
промок.  В душу  несколько  опечаленного  Форбса  закралось  подозрение:  не
Бустаманте ли  подсунул мальчику эту самую водопроводную коммуникацию, чтобы
еще больней  уязвить  за  связи  с самоанскими шарлатанами.  И впрямь  - что
стоило обратиться за хорошей погодой  к самому итальянцу?  Да какая  разница
теперь-то.  Форбс   ныне   имел  право   ввести   в   действие   все   самые
неприкосновенно-резервные мощности плана реставрации Дома Старших Романовых,
даже  "Гамельнскую Дудочку", в  непобедимости которой  не  сомневался никто,
пусть  даже  ван Леннеп и отмахивался от  нее неизменным "О да, ее никто  не
победит", что  звучало как-то неуважительно, если  вспомнить, сколько  денег
было в  эту  дудочку  пущено.  Так что  большой  ли  потерей  был  советский
газообразный оборотень? Хватит. Пора реставрировать.
     Бредя от лифта к своему кабинету, перебирая в уме сотни дел, за которые
теперь предстояло  взяться, увидел  Форбс  дальнозоркими глазами невероятное
зрелище.    Там,   в   конце   коридора,   размахивая    руками   и   что-то
воинственно-радостное   выкрикивая,  висел   в   воздухе   господин  раввин,
могущественнейший тавматург Мозес Цукерман. Напоминал он человека, в  первый
раз  едущего  на  велосипеде,  наконец-то  научившегося  при  этом   держать
равновесие  и  оттого ликующего. Он перебирал в воздухе ногами, хватался  за
него пальцами,  а  волосы  вокруг сверкающей лысины,  серовато-седые  волосы
шевелились, как змеи  Горгоны. Тавматург нимало не был раздосадован  утратой
поднадзорного, он был опьянен только что  обретенным умением летать, - пусть
еще  не  очень  хорошо,  пусть  полет  его  и  впрямь  походил  на  вихляние
начинающего велосипедиста,  но  ведь велосипеда-то  под ним не было,  это он
сам, своими силами ехал-летел на высоте двух футов,  вращая невидимые педали
и выкрикивая что-то победное.
     Обуянный ликованием,  вовсе  не замечая  генерала,  чудотворец пролетел
мимо.  Форбс тоже  не удостоил  его никаким  особенным  вниманием,  даже  не
подумал ничего, через секунду вовсе  о нем  забыл. Настал самый важный час в
жизни Форбса.  Он  приступил  прямо к  реставрации Дома  Старших  Романовых.
Чем-то дело обернется?
     А кто его знает.




     Собакою быть - дело не худое.
     Г.СКОВОРОДА. БАСНЯ 1

     Настроение у сношаря было совсем плохое еще позавчера. Евдокия-плющиха,
Евдокия-свистуха,   Евдокия-подмочи-пирог   пожаловала  все  грядущее   лето
препоганейшим прогнозом погоды; сыро  было, противно, шел мокрый  снег и дул
северный ветер,  все крыльцо  заснежил; бабы-то,  небось, ночью разбредаясь,
промерзли,  как цуцики,  хотя простудиться не должны бы: чай, не  городские,
чай, закаленные. Вообще-то о  городских, пусть не  о бабах,  так о  мужиках,
стал за последнее  время сношарь мнения вроде бы немного получшего: все же в
среднем худо-бедно, а четыре-пять сотен яиц они ему вот уж четыре месяца как
нарабатывали каждую неделю, так что, можно считать, не бесплатные получились
постояльцы, не дармоеды, все же работают за  кров свой и  за стол,  а четыре
сотни  яиц  в  банно-воскресном  деле  -  число   немалое.   Да  к  тому  же
непривередливые, тихие, знай, сидят  в клети,  без надобности носа наружу не
кажут, правилам  хозяйским  не  перечат,  бабы  тоже не  жалются,  довольны,
значит, а это  главное.  Но вот погода, погода, ни дна ей, ни покрышки, ведь
отколь на Евдокию ветер, оттоль и на все лето!  Ведь коль холод на Евдокию -
скот  кормить лишние  две недели, это ж сколько забот лишних у  баб, о своем
удовольствии опять времени  не найдут подумать, а это дело  разве? Чем бы их
таким порадовать, чтоб не очень печаловались-то? Объявить разве на праздник,
это двадцать второго который, сороки святые когда, по сорок жаворонков когда
печь полагается, колобаны, стало  быть, золотые, древний праздник, весенний,
уважаемый, -  объявить разве им, бабам,  праздника ради  - половинную таксу?
Оно бы и славно, так ведь полсела тогда к  вечеру припрется, а всем  за ночь
нешто  услужишь, даже и с подмастерьями?  Подмастерья, впрочем, ничего себе,
но ежели за свою  работу  такса  половинная будет, то за  их работу  сколько
тогда брать?  Четверть  яйца, что  ли?  Ну  нет, нечего инфляцию  разводить.
Довольно будет в работу праздника ради души побольше вложить. Да только  как
гостей-то обучить? Не  научишь  ее,  душу  эту  самую, в  работу вкладывать,
талант  на то  нужен врожденный,  а  его кабы  все имели, так разве такая бы
жизнь нынче на земле была? Совсем  бы, совсем другая жизнь  тогда  на  земле
была бы, совсем. Да тут вот еще погода.
     Потом,  за сороками святыми, другой большой праздник  деревенский уж  и
вовсе на носу  будет: Никита  Вешний. Никто не помнил,  отчего этот праздник
стал  в   деревне   таким   почитаемым,   тогда  как  про  осеннего  Никиту,
Гусепролетного, скажем, и вспоминал-то мало  кто. А сношарь о причине никому
не докладывал, - так, внушил бабам втихую, что  важный это для них праздник,
наиважнейший;  причина же была  в том, что в  этот день  праздновал  сношарь
тишком свои настоящие именины, - хоть и жил он для баб как Лука, а природный
был все-таки Никита. А потом уж и Пасха скоро. Яиц-то, яиц-то!..
     Допровожав  под  утро на евдокийную холодрыгу пятерых удовольствованных
клиенток, еще удостоверившись, что гости дорогие спят в клети без задних ног
и своих, кажись, четверых,  давно уже по хатам  разогнали к мужьям подале, -
обнаружил  сношарь, что спать совершенно  не хочется. Вообще-то бессонницами
великий князь  не страдал,  но  ежели  впадал  в тристесс по  случаю  плохой
погоды, то иную ночь мог по собственному желанию провести и без сна. В такую
ночь обычно  шел сношарь гулять. И хотя дул омерзительный  ветер, хотя из-за
Смородины, затянутой грязным льдом, доносился вой  чем-то не очень довольных
волков, хотя и вообще-то небольшая  радость  гулять  в  потемках, ни свет ни
заря, не  развиднелось еще ничуть, да  и снег  и ветер к тому же, -  сношарь
все-таки  выпил  маленькую  чашку черного  пива из корчаги - даже и  пить не
хотелось, так обижала его погода, - накинул тулуп и пошел по девичьей тропке
к реке.
     Кряжистый и  большой,  топал  сношарь по тающей,  оттого  совсем  плохо
утоптанной, почти забытой  в такое  время года тропинке, и оставались за ним
следы совсем уже ветхих его мокроступов, все никак Витьке-чеботарю приказать
справить новые не вспоминалось, а ведь баба  евонная чуть не по  два раза на
неделю захаживает с яйцами, не скупится.  Нынешние пока  еще  не  текли,  но
осенью их уж больше не наденешь, Соколе  их отдать надо будет.  Видно сейчас
кругом было  только чуть-чуть, однако сношарю это было без разницы - столько
лет провел он в  темной горнице, даже лучины не зажигая, что разглядывать-то
такого нового ему было,  чего он  допрежь не  видал? Так что видел сношарь в
темноте, как сова, и  даже  лучше. Дорогою  глядел он только  под ноги, чтоб
ненароком не  сковырнуться об какую-нибудь подснежную хреновину либо корягу,
-  но был под  ногами только грязный, протаявший мартовский снег,  наводящий
уныние  на  любого человека,  кроме тех самых махровых  оптимистов,  которым
покажи подосиновик, так  им сразу родное знамя видится. Человечьих следов на
тропке вовсе не попадалось, но вся она,  ну  буквально  вся, была растоптана
собачьими и волчьими лапами. Где-то тут, похоже, как раз и творились с конца
прошлого года  те бесконечные  свадьбы, подвывание, рыканье и хрюнчанье коих
доносились до сношаря ночами, нимало не озлобляя его не по-старчески острого
слуха, ибо всем тварям божиим  свое  удовольствие иметь  надо, и слава Богу,
коли есть от кого это удовольствие возыметь. Видел сношарь мельком,  раз или
два, чужого, неизвестно зачем забредшего в нижнеблагодатские  края огромного
рыжего пса, который, похоже, и был виновником всех этих свадеб. Заметив, что
пес довольно-таки стар, сношарь одобрил его окончательно и передал через баб
деревне, чтоб не смели всю эту псарню-волчатню не только  что стрелять, но и
вообще тревожить, потому как старый пес борозды не портит, а курей все равно
сторожить собаками надо, так пусть будут псы получше, этот старик приблудный
новыми кровями им породу укрепляет. Интуитивно попадал сношарь в этом случае
в самую десятку, не догадываясь пока что лишь о причине, по которой появился
здесь  рыжий  великан. Сношарскую породу  ценил Пантелеич  во всяком образе,
кроме разве что летнего комарья, хотя,  пожалуй,  встреть он однажды некоего
комара-сношаря, такого, чтоб сомнений не было  в сношарском его  естестве, -
даже и к комару этому отнесся бы он с  уважением, не только не прихлопнул бы
его морщинистой лапой, а просто с миром и почтением отпустил: лети, множься.
     Сношарь без  определенной цели  дотопал  до реки, поглядел  с минуту на
изъеденный чернотой, готовый со дня  на  день  тронуться  лед,  потом побрел
далее, вдоль берега в сторону Верблюд-горы, собираясь для  моциона подняться
на ее ближайший горб, вдохнуть  верхнего воздуху пяток разов, а  потом назад
пойти,  авось  сон  нагуляется.  Был это  чистый самообман, в  таком  дурном
расположении  духа  никоторый  сон, ясное  дело,  сношарю нагуляться не мог,
должно  бы  тут   событию   какому  ни  на  есть  случиться,  непременно   с
положительным оттенком, даже лучше с примесью  чуда  -  вот только тогда  бы
сон,  глядишь,  и  навеялся.  Да  где  ему,  событию,  событься-то  в  глуши
старогрешенской. В  такие минуты  мысли сношаря раздваивались, вел про  себя
старик нечто  вроде диалога,  персонажами которого были "Пантелеич" с  одной
стороны  и  "Лексеич"  с  другой,  ясней  говоря,  Лука Пантелеевич Радищев,
сношарь  села Нижнеблагодатского и прилежащих, и  Никита Алексеевич Романов,
великий князь и возможный наследник престола Всея Руси, каковые оба в  сумме
и  составляли гармонически  двойственную  натуру старика.  Диалог этот,  как
правило, состоял из подтрунивания  Лексеича над Пантелеичем  и  наоборот, но
бывало, в особо трудные и важные минуты,  Лексеич с Пантелеичем советовался:
например, когда американцы с очередными пропозициями лезли. Но бывало, что и
Пантелеич   у   Лексеича   просто  даже  помощи  просил,  -  когда,  скажем,
заваливалось на двор к сношарю  сразу два десятка не желающих отлагательства
баб; ну, и с Божьей помощью вдвоем управлялись как-то, случая не было, чтобы
не смочь смогли.
     По  щиколотку  утопая в киснущем снегу,  сношарь  поднимался  к ближней
вершине Верблюд-горы.
     "Ну  и вот, Пантелеич, - говорил в нем один внутренний  голос, - вот  и
способностей твоих всех не хватит, чтобы люди, бабы то есть, довольны стали,
когда ненастье на весь год и недород снова. Что надумаешь-то, хрен страрый?"
     "По-перво, не старее  тебя, дубина дворянская, -  отвечал оппонент, - а
по-друго,  и  тебе, княже, стихии  не подвластны.  Либо же подвластны, тогда
почто от престола почитай что  отрекся? Был бы ты царем, да приказал  бы: на
Евдокию, мол, ведро  во  всю  небесулю, да  радуга без дождя  для увеселения
почтенной публики.  Слабо,  княже? То-то же. Кидай претензиев  своих  к  той
бабуле, да  давай помогай дело делать, уж сколько-нисколько радости-то людям
я добывать  в  силах,  а ты помогай, помогай,  не брезговай, чай,  все  наши
предки дворянские не брезговали, аль ты иначе думаешь?"
     "Да  помогу,  помогу, Пантелеич, не  лезь  ты  в  бутылку  поперед деда
Федора. Нешто с работы-то одним только бабам радость? Нешто сам ее оттуда не
потребляешь, или я не оттуда ж пользуюсь? Так что  не  гордись, не  гордись,
Пантелеич,  что  счастье,  мол,  умножаешь людское,  чай,  ведь  и  себя  не
обижаешь?"
     Пантелеич на  Лексеича обиделся и замолчал  на какое-то время. Лексеич,
похоже, понял, что перегнул палку, и заговорил снова.
     "Не дуйся ты,  не дуйся. Ну, чего  киснешь-то, старче?  Подумаешь, не в
силах  ты погоду исправить. Так ведь  и времени ты  назад не поворотишь! Ну,
сам-то посуди, семьдесят девятый тебе пошел. Ну, будешь ты в силе еще десять
лет, ну, двадцать..."
     "А не тридцать отчего?" - вспетушился Пантелеич.
     "Ну тридцать там, даже сорок пусть, - а далее кому дело-то оставишь? Со
своего семени работника негоже будет ставить, породу попортишь, многократный
инбридинг называется это по-научному..."
     "Не  по-научному,  княже!  Не  по-научному!  -  взвился  Пантелеич.   -
По-научному называться это будет многократный инцест!"
     "Да  хоть салат оливье, смысл один и тот же.  Где сменщика-то возьмешь,
голова твоя капустная?"
     "А вон... этот у меня, который длинный", - буркнул Пантелеич, оступаясь
на коряге.
     "Длинный,  короткий -  люди пришлые, не привяжешь ты их к деревне. Да и
силы твоей в них нет, чужие они..."
     "И вовсе не чужие. Который короткий, Паша, тот мне племянник внучатый".
     "Ха, ха! Так тебе он и останется в деревне, он же царем будет, владыкой
твоего    живота   всемощным!    На    Москве    воцарится!   Ему    там   и
фрейлинам-гофмейстеринам дай-то Бог потрафить, а ты ему баб немытых!.."
     "А шел бы ты, Лексеич, к той именно бабушке Насте! Где ты у меня  видел
немытых? Нешто хоть единый  триппер  за  всю жизнь  отловил,  нешто еще что?
Гнилая твоя  порода, княже,  гнилая, не зря весь  твой корень истребили да с
корнем вырвали!"
     "Нет, Пантелеич, ты корень свой, мой тоже, между прочим, не хай, корень
у тебя покуда мощный, твердый, годящий в дело,  никоторая баба на слаботу не
пожалилась. И уж конечно не вырватый он ни  с  каким корнем, весь при  тебе,
пощупай сам-то, волки чай не съели!.."
     -  Волки... - произнес сношарь  вслух,  глядя на волчьи следы, которыми
был испещрен подтаявший снег на  Верблюд-горе,  очень грязный снег. Но вдруг
над  самой  головой  сношаря  совсем  другой  голос  -  хриплый,  женский  -
непонятно, молодой или старый - словно повторил:
     - Волки! Волки!
     Сношарь обалдело остановился.  Никаких волков  сейчас вокруг  не  было,
носом  это сношарь чуял, уж скорей свинарником тут пахло - а все же голос-то
откуда, да к  тому  же женский?  Женщина была наверняка чужачка,  все голоса
своих сношарь на память знал, даром что имен их в голове не держал, были они
для него все, как одна, Настасьи. Что за баба? Голос тем временем продолжил:
     -  Волки! Волки!  Волки,  Доня моя,  волки!  Придут волки,  и с  запада
придут,  и с  востока придут, Донюшка моя, на  реку вот на эту  и на  другие
реки! Ясно,  ясно  вижу, Доня,  как волки придут! Лед  весь  на реке поедят,
Доня! Воду всю до донышка изопьют, хоть бешеные! Берега все погложут! Волки,
Доня!
     "Что за бред?" - подумали Лексеич и Пантелеич разом. Сношарь сделал еще
несколько  шагов  к  вершине и в чуть  светлеющем сыром воздухе  различил на
вершине Верблюд-горы  фигуру. Хоть и трудно  было в этой бесформице опознать
женщину, но слух обмануть не мог, да и вообще баб чуял сношарь издалека,  не
пользуясь органами чувств вовсе.
     На  вершине, на  том  самом  валуне, на  который  деревенская  молодежь
летне-весенними ночами  ходит обниматься,  -  что  называется "  на  горку",
покуда парням лоб не забреют,  а девки под  Верблюд-горою стыдливую  девичью
тропку к сношарю не  разведают, - на этом самом валуне  сидела босая женщина
неопределенного  возраста, не то  двадцать ей, не то пятьдесят, сидела почти
спиной,  только немного профилем к сношарю. Волосы женщины  были непокрыты и
растрепаны, хоть и было видно, что  сверху, через лоб, перехвачены  какой-то
темной лентой. Одета женщина была  во что-то непостижимое, не то в мешок, не
то в звериную шкуру,  руки ее  оставались при этом обнажены до самых плеч, и
женщина то и дело заламывала их почти над головой. Что странней всего, прямо
перед женщиной,  оборотив к ней рыло, сидела небольшая, заморенная, вовсе по
сельским  кондициям   негодящая,  худая,  короче   говоря,  свинья.  "Породы
ландрас", - механически отметил про себя сношарь, хотя какой породы был этот
заморыш -  с  точки зрения мясо-беконной, - явно не имело  значения.  Свинья
сидела  перед  женщиной, по-собачьи  наставив  уши, и,  несомненно, слушала.
Видимо,  это  и была "Доня". Женщина продолжала  говорить, то  переходила на
несвязный  крик,  то   впадала  в  бормотание,  то  начинала  как  бы  новое
повествование, рокоча  на звонких согласных, -  а  потом взвизгивала и снова
бормотала, бормотала. Сношаря  она  игнорировала, и речь  ее была обращена к
свинье, к насторожившей уши Доне.
     - А  под воду-то!  Под воду! Сила какая... Слабая, слабая,  Доня,  сила
пойдет под воду, а ведь пойдет, вера в ней какая сидит, и ведь  во что вера,
умом того не понять, была бы вера, все смогут, все своротят, только дядьки с
ними не будет морского, помрет он от своей же  глупости  до того, до того...
Раньше помрет,  Доня. А волки-то воду поедят всю, не ту воду соленую поедят,
эту поедят...ата...ата... папа, и тот встанет и пойдет, когда лютый-то лицом
наизнанку  оборотится при  нем...  Ису... Ису-пророка вспомнит, папу  святым
скажет, такое увидит, чего там  и не  было никогда и не  будет, но день  ему
выпадет особый, вот  он, глупеныш, босиком-то побежит!... А прибежит куда...
Мы бы  с  тобой  того  есть  не стали, чем его там кормить будут... А  потом
другие сгорят  по пьянке, мы там будем, но ты не бойся, родная, уведу я тебя
тогда  и другую, с дитем, тоже уведу, и человек  хороший  с  нами будет,  не
пропадем,  Доня.  Ничего,  ничего  от него, дурня,  не  останется, ишь, чего
захотел, ни семени его, ни фотографии  даже любимой, ни чучела, ни чумичела,
дурак он, Доня, ну его совсем, скушный он, скушный, думает только, что детей
любит, никого  он не любит, Доня, себя только самую чуточку. А сын-то его за
это  и надул, да он  сам-то не узнает... Падать  будет только большое, Доня,
прямо  с целый дом и больше, а  разбиваться не будет. Только нам это с тобой
уже все равно будет, Доня. У нас другие заботы отыщутся. Ты не бойся, милая,
что  трудиться  занадобится,  ты сильная,  Доня моя, все сможешь,  да и я не
старуха буду, да и  дура  наша благословенная, поятая, посуду мыть может, на
худой конец. Не знаешь ты ее, Доня, не знаешь пока, не слушай ты меня, это я
все волков вижу, волков, застят они мне все... Ты не бойся, я куда надо иду,
нас  совсем в  другом месте ищут, не  такая дура я,  как та, про  которую  в
древлести  сказывали, что все другим  говорила, а  ее не  слушали, я  никому
почти не говорю, о  себе да о тебе, Доня, забочусь. Знаю, без пшенки жить не
можешь, будет пшенка  тебе,  даже там будет, где она спокон  веков не росла,
вырастит ее тебе умный человек, не как толстый лысый, что пшенкой всю Россию
прокормить  хотел.  Хрен ему до небес, да  памятник со слезами да пшенкой! И
тому бедолаге, что живой еще  сейчас, тоже памятник  будет, ящик на плече. И
старинному портному будет, за что про что никто не поймет, да и снесут почти
сразу.  Танк вот не снесут, так далеко не вижу, Доня, сдохнет он,  дурак,  в
танке.  Счастье ему, дураку, что отца не знает настоящего,  а  то  он бы  от
счастья  удавился, нет,  вру, он бы  от счастья отца удавил. Только и думает
он, как  хорошо  ему будет,  когда Европу  возьмет, да  меня возьмет,  Доня.
Ничего не возьмет, пшенку  ему и  спереди  и сзади, да  на него и  пшенку-то
жалко, разве кочерыжки, Донюшка милая моя...
     Вконец обалдевший  от  такого  монолога  сношарь не смел  двинуться  ни
вперед,  ни назад.  Свинья тоже сидела  не шевелясь,  даже кончиками ушей не
повела ни разу. Но сношарь успел приглядеться к женщине. Он обнаружил, что у
нее широкие скулы  и  раскосые глаза, что  фигурой  она  недурна  и, видать,
совершенно несчастна  в личной жизни, никого на целом белом свете у нее нет,
кроме  тощей свиньи.  Однако же,  как только родилась в  сношаревом сознании
мысль,  что  несчастную  бабу  надо  бы   ублаготворить,  пусть   бесплатно,
безъяично, гуманитарно, лишь бы не была она такая несчастная,  обогреть надо
и покормить,  там со вчерашнего дня почти целый курник есть и еще щи в печи,
и  пиво  есть  в  корчаге  домодельное,  -  как только  навернулись  на  его
старческие голубые глаза слезы счастья от  сознания  того, что он, кажись, и
тут  помочь  сможет,  -  женщина  без  всякого  перехода,  не  оборачиваясь,
заговорила прямо с ним, и никакие ответы ей не требовались.
     - Вот и ты, Никита, я уж Донюшке все про тебя рассказала, как ты святым
местам кланяться поедешь да подлость совершишь, хотя не кори ты себя за нее,
так  оно  даже лучше будет, а ей, дурехе,  без разницы, ей же ведь хоть  и в
самом деле от того кроха радости будет,  даже обманная, да все же будет, как
для  всех твоих дур. Она  ж, коли не поедешь, там  даже на воду не выслужит,
дура некрытая, да нет, крытая,  только по-глупому. Да и  все тут по-глупому.
Вот  стоишь  ты,  старый  дурак,  и  думаешь,  что  мне,  мол,  удовольствие
доставишь.  Себе  ты,  дурень,  доставишь  удовольствие,  а я  отряхнусь  да
побреду, мне Донюшку в люди вывесть, мне  дуру  поятую из огня вывести,  мне
корень новый вывесть, вывесть, вывесть, охранить. Ну, дам я тебе, старичина,
ежли под  горло  всперло,  да  только ты  прямо  сейчас же, со слов моих,  и
отступишься.  Ничего  ты, дурачина, старичина,  не можешь  корнем знаменитым
своим, тычь, не тычь, все обман один до рассвета, а он ой как скоро...
     И вправду начинало светать.
     -  Думаешь,  болван, Настасья  я тебе...  - продолжала женщина, заломив
руки  и уже  их не опуская, -  дурак ты,  и все дураки, дураки,  одна у тебя
Настасья была, да ты ж сам от нее отрекся, струсил, Никита, струсил, себе-то
не лги,  струсил  ты  великую свою  Настасью, Россиюшку, бабой своей  взять,
прирожденную  невесту  поять,  на   мелочь  разменялся,  думал,  количеством
качество искупается, ан нет, Никита, ан нет!  Отдал ты Россию, дурак, волкам
отдал, придут волки с  востока, с запада  волки  придут,  лед  поедят,  воду
попьют, Доня моя родная...
     Сношарь уже перестал занимать женщину, она снова  обращалась  только  к
свинье.  Слова  женщины становились все менее и менее понятны, потом женщина
заломленными  руками  как-то исхитрилась  поправить волосы  и встала,  сразу
утонув в тающем снегу по щиколотки.
     - Они  их хлебом, хлебом,  а им за то веником, веником! Церкви, скажут,
на село на каждое, и мечети вместо водокачек, а тот лютый, что уже почти как
подосвободился, злой,  страшный!  Спустили черта бесов  разгонять, а  он  их
помелом, сам-один останется и скажет: вот я, бесов поистревший, черт главный
отныне, буду теперь новых чертенят  выводить, и дурак наш молодой сглупу ему
разрешит, только не бойся, Доня,  не нам все это, нам их и не видать  будет,
нешто не знаю,  докуда рука их длинная достать может, глядишь, уже достала -
ан мы на вершок подале. Бояться, Доня, только сглаза надо, а я по небесам не
шастаю, мне чего бояться, так и тебе чего?
     И  тут женщина пошла. Прямо к обрыву,  почти отвесному, -  только парни
молодые, казотясь перед девками, в хорошую погоду по этому обрыву  лазали. И
тем  не  менее  женщина прямо по  отвесному склону стала спускаться  вниз  -
вонзая  в  почву  пятки  так,  словно  вбивала  альпийские  крюки. Полностью
потерявший самообладание сношарь, как мальчишка,  взбежал на вершину, рывком
одолев  три метра  по вертикали, застыл  у  обрыва  и увидел, как, продолжая
жестикулировать  и  что-то говорить,  подошла  женщина к берегу,  нимало  не
смущаясь, ступила  на гиблый лед и пошла на  другой берег,  - то же  за  ней
сделала  и верная свинка. Восьмое какое-то чувство  подсказало сношарю,  что
женщина эта очень  точно ведает, что творит, что не  утонет  она ни  в  коем
разе,  не подломится под нею лед, былинка не  дрогнет, волос не упадет с  ее
головы, пока  она сама того не захочет. И на этот раз он был прав, Пантелеич
с Лексеичем благоговейно примолкли в  его душе, и  в  сумерках  наступающего
рассвета побрел сношарь назад к избе. Покоя душевного не обрел он нисколько,
но мыслей о погоде  больше не имел в голове никаких. До погоды ли ему теперь
было.  С одной стороны,  было  ему  куда  как  нехорошо от  сознания, что не
всякую, оказывается, бабу уврачевать и утешить может он  своим  единственным
искусством. Но с  другой стороны, разливалось по всему его телу благоговение
перед  увиденным. И ведь, поди,  не  зря увиденным. Подходя к  избе, заметил
сношарь,  что волчьих следов  на снегу  здесь  нет совсем,  но  очень  много
собачьих. Все  того  же огромного пса, видать. Однако до пса ли сейчас, даже
до свиней ли, до курей ли,  даже до яиц ли, даже до людей ли, даже до вообще
чего там еще есть на белом свете. Что же это,  отцы мои,  щуры и пращуры, за
видение такое на старую мою, на лысую голову?
     Сношарь вошел  в  горницу и  плотно затворил  за собой  дверь. Настасья
Кокотовна, любимейшая, что-то квохтнула с  печи, не разглядевши сослепу, что
хозяин не в  духе, но тут же смолкла.  А хозяин  скинул тулуп и  мокроступы,
больше ничего с себя не снял и повалился на широкую  рабочую кровать. Лежал,
закрыв  глаза, и  сам  точно  не знал, спит  он  или нет, знал  только,  что
допросился  он   своего   чуда  и  получил,  что  называется,  "много  более
просимого". Так и пролежал до полудня, никем не тревожимый.



     Джеймс проснулся  очень  рано, -  ежели,  конечно,  считать  по  меркам
сформировавшихся  здесь привычек:  около девяти. Баб у него  вчера было две,
больше, как теперь выяснилось в процессе опыта, он вообще на-день-на-вечер и
не  хотел, да и справлялся при  большем количестве неважно,  ежели с женской
точки  зрения  посмотреть,  -  а  он  с  этой  точки,  конечно,  поглядывал.
Получилось  вчера  все  как-то  легко, просто и  приятно, не устал разведчик
совсем,  вот  и  проснулся  рано,  и  настроение неплохое.  Государь  Павел,
напротив,  тяжело  всхрапывал  за  перегородкой,  его  вчера  Марья-Настасья
посещала,  вообще  она что-то именно к нему  повадилась, все  приходит сверх
списка, так чтоб оштрафовали  да  к Павлу отправили. Попала она как-то  не к
Павлу, а к  нему,  к  Джеймсу, так только дверь  затворила,  мигом  из  юбки
кошелку с  яйцами извлекла -  сотня, не меньше! -  и стала сбивчиво просить,
чтобы  сменял  он ее, Марью, с Нюркой, которую к Павлу запустили.  Джеймс из
любопытства чуть  было  не воспротивился,  но потом вспомнил, что инструкции
велят ему доставлять советским женщинам максимум  удовольствия,  вздохнул  и
согласился на обмен. Сейчас, понятно, ничего уже не помнилось,  но, кажется,
жаловаться  было потом не на что. А император доволен  тем более. И тогда, и
теперь. Вот он и храпит.  Надо  будет носоглотку ему полечить. Пошлость ведь
какая средневековая: храпящий император. Никуда не годится.
     Разведчик выполз из-под овчины, к которой, кстати,  успел за  последние
месяцы привыкнуть, как к чему-то очень родному, напялил на себя что под руку
попалось и вышел  в  сени,  - даже и туда храп императора доносился довольно
громко. Ополоснулся из бадьи, больше уже не подернутой ледком, как бывало по
утрам зимой, утерся, повис в воздухе  на  минутку  - для  тренировки. Найплу
сегодня было определенно хорошо. Не  далее как позавчера ночью выловил он из
очередной брехни Барри  Мак-Суини в программе "Голоса Америки" - спортивной,
что ли? - что нынче утром предстоит ему вцепиться в сношаря мертвой хваткой:
похоже, нынче Никита-Лука будет склонен  хоть от чего-нибудь  отречься,  так
ван Леннеп думает. А впрочем, хрен его знает, по-русски говоря. Делать надо,
что велят. Вот и все.
     Однако  сношарь  ни  на  стук, ни  на голос Джеймса  не отозвался, лишь
Кокотовна, чутко оберегавшая хозяйскую дрему, что-то недовольно проклекотала
по-своему,  по-куриному. Осознав бесплодность  попыток, возвратился Джеймс в
свою берлогу, позавтракал приличным отхлебом  коньяка, - очень полюбил  он в
последние  месяцы пить здешний  дрянной  бренди  натощак,  особенно ежели  с
вечера на  сношареву баню прилично  заработал. Нынче  так  и было, -  ну,  а
дальше залег разведчик за самое нудное занятие, какое можно было вообразить:
по приказанию ван  Леннепа еще в начале января  Джеймсу была телепортирована
пачка учебников эскимосского языка, точней, всей  группы языков, которые так
называются. Языки  были трудны  невероятно, слова  в  них  сливались в  одно
целыми фразами,  к тому же, выучив один диалект, следующий приходилось учить
почти  с  нуля,  общих  слов-корней было в них на диво мало.  За каким лешим
уроженцу   Ямайки  эскимосские  наречия?  Говорят   на   них  в  Гренландии,
Демократической,  будь она неладна. Ну,  туда  вряд ли пошлют - если б туда,
ван  Леннеп еще и датский  зубрить заставил бы. В Канаду? На Аляску? Так там
вроде бы и по-английски  болтают.  А если на  проклятую Чукотку  -  так  там
эскимосов всего ничего, меньше, чем у  сношаря баб в деревне. Джеймс терялся
в догадках, ругался, но  зубрил, зубрил. Тут  не скажешь  "увольте", - кто ж
уволит  раньше  пятидесяти  пяти,  вербовали  еще  при  Кеннеди, а  контракт
неизменяем.
     Два,  три  часа упорствовал разведчик,  борясь с тоской агглютинативных
словообразований. Но вот  наконец-то обозначился в  стрелках часов  полдень,
государь перестал храпеть, так что, значит, проснулся, - да и звуки какие-то
из далекого  внешнего мира тоже стали доноситься. Разведчик снова  выполз из
постели,  запихнул  под  подушку  ненавистный  учебник.  Снова постучался  к
сношарю.
     - Чего, зараза? - глухо донеслось из горницы.
     - Лука Пантелеевич, к вам уже дозволяется?..
     Последовало  молчание, прерывающееся какими-то  прихрюкиваниями и неким
вяканьем, но наметанное ухо Джеймса распознало в этих странных  звуках нечто
вроде нехотя  высказанного согласия.  Джеймс  проскользнул  в  еще теплую  с
вечера горницу, где обнаружил хозяина лежащим на рабочей  кровати и каким-то
нездоровым с виду. Уголки рта  сношаря были капризно  опущены, губы поджаты,
глаза  прикрыты. Ясно было, что, мол, выкладывай, гость дорогой, какое-такое
дело у тебя, и поскорей оставляй меня печали мои печаловать. Джеймс, хорошее
настроение  которого по сей час сохранялось в неприкосновенности, -  не  без
воздействия утреннего глотка бренди, - решил брать быка за что его там берут
серьезные люди.
     - Уж простите,  Лука Пантелеевич,  что тревожу, но нашего  пребывания в
вашем гостеприимном и, не боюсь этого слова, хлебосольном во всех отношениях
доме осталось не столь уж много...
     Сношарь резко отхлопнул левый глаз, словно кингстон на судне  отворил в
отчаянную минуту. Джеймс осознал, что, кажется, пришел сюда вовремя.
     - Но, увы, нам никак невозможно -  мне  и вашему  внучатому племяннику,
подлинное  имя которого  вы и сами,  без  сомнения, давно  угадали,  - никак
невозможно покинуть вас без окончательного вашего решения...
     Сношарь отхлопнул и второй глаз.
     - ...касающегося ваших наследных прав на всероссийский престол.
     - Я и так на него  не претендую, - буркнул сно-шарь, мрачно уставясь на
Джеймса. Кокотовна на печи зашебаршила,  - может быть, ее не устраивал такой
ответ хозяина.
     - Но ведь вы никогда  не отрекались от него формально. Понимаете, важна
именно формальная, чисто формальная сторона.
     -  А  я  и  не  наследник  вовсе.  Мой  старший  брат  погиб,  знаю. Но
наследник-то  у  него остался? И у наследника  тоже сын. Какие  такие у меня
права? А?
     -  Да... Если бы брат ваш  законным образом взошел  в должное  время на
престол - возможно, ваше отречение  бы и не требовалось.  Но  ни он, ни даже
ваш и его батюшка, Алексей Федорович, такового престола никогда не занимали.
А в России более или менее любой  член царской фамилии может претендовать на
престол, хотя ваш прадедушка и урезал некоторым образом  права женской части
царской  семьи, однако же указ  его  легко  мог  бы  быть  изменен  или даже
перетолкован. Да  что  там -  просто  для  вашего  же  спокойствия, как  нам
кажется, вы должны были... отречься от прав на престол. В пользу того, кого,
как вы только что  сказали сами, считаете  законным  наследником,  настоящим
царем.
     Сношарь сел на постели.
     - Это  мало  ли чего  я  считаю,  - буркнул  он,  - так что из всего из
этого?..
     - Нужно подписать документ об отречении - ничего больше.
     - Ну, пиши: отрекаюсь...
     -  Нет, тут  определенная форма  требуется. У  меня  все  приготовлено,
только лучше бы вы все это  написали  собственноручно.  Мы  бы вас перестали
тревожить совсем, окончательно бы перестали.
     Сношарь  посмотрел на  него  тем  самым  взглядом,  которым,  наверное,
Соловей-Разбойник смотрел некогда на Змей-Горыныча.
     - Это мне и писать самому?.. Впрочем, давай, зараза, стило.
     Джеймс, ликуя каждой поджилкой, вытащил из нагрудного кармана сложенный
вчетверо  черновик,  чистый лист  бумаги и шариковую  ручку. Сношарь все это
взял,  пристроил  бумагу  на  колене,  отказавшись подложить  под  нее  хоть
что-нибудь, отчего его  и без того корявый  - с непривычки - почерк  стал  и
вовсе нечитабелен. Но на это Джеймсу было плевать.
     - Судьба  России, честь геройской нашей нации... - соловьем  разливался
он, диктуя.  Сношарь что-то писал,  потом вдруг остановился. Джеймс  умолк и
посмотрел вопросительно.
     - Вот что, - произнес тихим, но твердым голосом сношарь, - мил человек,
сколько уж кусок хлеба да  все прочее с тобой делю,  а имени твоего не знаю.
Раз такой важный документ пишу - должон  я  знать, как  тебя звать, чье  имя
свидетельское внизу положить. И настоящее, без пантелеичей.
     Джеймс замешкался. Получалось так,  что об эту приступочку  можно разом
обломить все отречение. Он решился и сказал правду.
     - Аким Нипел. Это по-русски правильней всего.
     - Ага... - довольно буркнул сношарь, - Аким - это лучше будет Хаим. Вон
у...  Настасьи  мужик  ейный, Аким-кровельщик,  дерьмо, а не  мужик. А  Хаим
звучит. Джеймс, видать, по-вашему. Нипел. Ну, и ладно. Диктуй дальше.
     - В эти решительные в жизни России... Пишете? - сочли мы долгом совести
облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных...
     Сношарь  быстро-быстро  корябал  по   бумаге.  Закончив,  подмахнул  ее
совершенно  разборчивой подписью: Никита Романов -  и швырнул листок в  руки
разведчика.
     - Все! Все! Хватит с тебя и со всех вас? А теперь поди. Не до того мне.
И не трожь, пока сам не покличу.
     Джеймс  с  непостижимой   быстротой   дотянулся   до   лапищи  сношаря,
государственным образом чмокнул ее,  правда, в  тыльную сторону не  вышло, в
ладонь чмокнул, - и  скрылся за дверь. За  спиной у него грохнула щеколда  и
послышался звук вздохнувшей под тяжестью сношаря кровати.
     Государь все не подавал признаков жизни, - кажется, он снова закемарил,
- а Джеймс  ужом скользнул к себе и на радостях высадил  давешний коньяк  до
дна. И  лишь потом, забравшись с  ногами на лежбище, развернул изрядно мятое
отречение  от  престола,  отречение великого  князя  Никиты  Алексеевича.  С
удовольствием разобрал несколько первых строк, а потом замешкался, глазам не
поверил  - и  едва не взвыл белугой.  В отречении  сношаря  стояло буквально
следующее:
     "...Не желая расставаться с любимым племянником нашим  Павлом,  каковой
для  домашнего дела  мне совершенно  необходимый,  мы передаем наследие наше
брату нашему по духу, инородцу  знатных кровей Акиму Нипелу, он  же да будет
наречен  по коронации  императором, и  благословляем  его на  вступление  на
престол государства российского.  Заповедуем  духовному брату нашему править
делами государственными  в полном и  нерушимом  единении  с  представителями
народа  в  законодательных   учреждениях  на  тех  началах,  кои  будут  ими
установлены,  принеся  в   том  нерушимую  присягу  во  имя  горячо  любимой
родины..."
     Джеймс, наконец, удостоверился, что  сей  сон никак не  есть  сон, и  с
размаху ударился лбом  в  стену, потом, для порядка,  ударился еще раза три.
Наваждение  не  проходило.  Сношарь  выполнил его просьбу. Он отрекся. В чью
пользу хотел,  в  ту и отрекся. Джеймс босиком вывалился из  своей каморы  и
рванул  на крыльцо  - хоть голову в снег сунуть, если больше ничего поделать
нельзя.
     Тяжелый  и  влажный воздух  ударил в  лицо. Джеймс  бросился в  снег  и
покатился  по  чуть  наклонной  земле   в   сторону,  противоположную  реке.
Ударившись о калитку, сел  он и обхватил голову руками,  тихо, сквозь  зубы,
скуля. Хотя он понимал, что не получит  в  данном случае  от начальства даже
выговора  -  ибо  строго  исполнил  инструкции,   в   которых  действительно
обозначалось,  что отречение - непременно, а в чью пользу -  безразлично,  -
тем не менее чувствовал Джеймс, что подобной срамотищи с ним не приключалось
никогда.  Попасть на роль русского  императора - что может быть позорней для
американского  разведчика?  Он  тихо  выл, зарывая  босые  ступни  в грязный
сугроб.  А когда отскулил  свое, когда утер  лицо рукавом и поглядел вокруг,
обнаружил,  что весь спектакль  дал, что  называется,  для зрителей. Или, по
крайней мере, для одного  зрителя. За калиткой  стояла большая, неведомо как
подъехавшая  сюда ветхая телега, запряженная таким же  ветхим сивым мерином.
Возница, несомненно, женского пола, хотя и до глаз  закутанный, стоял  возле
телеги  и оправлял рогожу, которой была прикрыта высокая груда клади. Хотя в
закутанном  существе  для  простого  глаза едва-едва  опознавалась  женщина,
Джеймс  немедленно  понял  -  по  мелочам,  которые  привык  профессионально
запоминать,  -  что женщину эту  он  уже  некогда  видел. Видел наверняка: в
ноябре  прошлого  года,  за  несколько секунд  до того,  как,  поднявшись от
Смородины   по  девичьей   тропке,  заговорил  с  великим   князем-сношарем,
подложившим  ему  нынче  такую исполинскую свинью. Звали  эту  женщину, надо
полагать, Настасьей, тут  можно было ошибки не бояться. Кладь на телегу была
уложена с предельной аккуратностью, но далеко не столь аккуратно прилегала к
ней  рогожа,  и по  странным округлым  выступам на ней заподозрил  разведчик
что-то нехорошее: ежели не дыни привезла сюда Настасья, то неужто снаряды?
     Джеймс вышел  за калитку и решительно взялся  за  рогожу.  Настасья  не
реагировала, суетясь с упряжью.  Под рогожей величественной пирамидой лежали
страусиные яйца. Глаза у Джеймса  полезли на лоб,  и он спросил у закутанной
бабы:
     - Где взяла? - только и вымолвил он тихо.
     - Где  взяла, где взяла, - сердитым и  простуженным голосом  отозвалась
баба, - купила. Где смогла, там и купила. Ясно? Хозяин-то дома? Ты пошел бы,
милок,  доложил: Настасья-грязнуха свой долг  перед батюшкой  и Богом цилком
сполнила!
     Джеймс,  опять   механически  реагируя  на  давние   инструкции,  пошел
докладывать сношарю,  на это мгновение  ставшему  для  него  начальством. Он
стукнул  разок  для порядка в дверь  сношаревой горницы,  деревянным голосом
выкликнул сквозь  нее  последнюю фразу  закутанной  бабы. Потом из-за  двери
раздалось:  хрясть,  бам,   трах,   барабах,   возмущенное  ко-ко-ко,  дверь
отворилась, щеколда обломилась, и на пороге, в одних розовых подштанниках до
колена, явился великий князь. Словно от удара по лысине, мотая головой, даже
не мыча, а как-то просто задохнувшись на выходе, вылетел сношарь, в чем был,
-  как  явилась нынче утром  пророчица в своем босоходстве, так,  видимо, на
весь  день  всем  и  предвещано  было снежное  босохождение, -  и  вылетел к
калитке.  Обошел  телегу,  подошел  к Настасье,  оцепеневшей  возле  мерина,
заложил  большие пальцы за резинку трусов, откинулся  назад и сказал что-то,
Джеймсу было не слыхать, что именно.  Потом пошел в избу, не оборачиваясь, а
дрожащий,  трясущийся ком  тряпок по имени  Настасья - за ним.  Проходя мимо
Джеймса,  тряпичный  ком   лепетал  что-то  наподобие:  "улестила,  угодила,
сподобил, удостоил", - а  потом и  дед в  розовом  дезабилье,  и  ком тряпок
удалились в  сношереву горницу, и мир совершенно опустел. Сивый мерин  стоял
неподвижно, а легкая ночная наметь на покрывавшей телегу рогоже быстро таяла
в лучах проклюнувшегося солнца. Воцарилось нечто вроде тишины.
     Джеймс,  довольно   сильно  опьяневший  задним   числом,  продрогший  и
посрамленный, хотел было вернуться к себе в конуру, но, повинуясь внезапному
душевному порыву, вломился в незапертую конуру Павла. Будущий государь сидел
на  постели в  голом  виде, лишь слегка прикрывшись  овчиной. Позу  эту  он,
видимо, принял только что,  когда послышался шум из  сеней по поводу явления
стравусиной Настасьи. Император курил местную вонючую сигаретку, хотя курить
почти бросил, - так, две-три в неделю "смолил". С восхищением глянув куда-то
вверх, бросил он Джеймсу вместо приветствия:
     - Вот женщина! Нашла ведь!.. - и мечтательно затянулся.
     Джеймс присел на  чурбан, на тот, на который  обычно  складывали одежку
Настасьи, такие, которые не очень торопились и вообще соглашались раздеться,
-  и тоже закурил. Закурил  не такую вонючую сигарету, как  император, а еще
более вонючую, ибо мокрую от валяния в снегу. И  сразу полез на чурбан, где,
как он знал, в "затаене" у Павла всегда лежала дежурная бутылка коньяку. Сам
Павел  пил  теперь  мало,  ровно   столько,  сколько  требовалось   для  его
единственного нынешнего активного занятия, перенятого, можно констатировать,
у хозяина. Занимались они  с Джеймсом и  каратэ,  но  редко и  с прохладцей,
Павел усвоил всего один смертельный прием и решил, что с него  уже довольно.
Смертельный тык средним пальцем куда-то в грудобрюшную область был почти его
собственным  изобретением, уразуметь прием до конца  Джеймс  никак не мог, а
потому  и  нейтрализовать  не   научился,  -  а  легко  ли  тренироваться  с
императором, который, к месту и не к  месту, все норовит свой коронный "тык"
провести  и оставить тебя чуть  ли с порванной диафрагмой, - а  дать за этот
прием императору  по  морде по-простому, без каратэ  - позволительно ли?  Но
коньяк  Павел  у  себя все же  держал, бутылку в неделю все же истреблял  (у
Джеймса шло  полторы  в  день),  даже  пристрастился  к  дурной манере поить
Настасий. Сношарь ему  за это уже  пенял. Павел, видать,  потому, что уже  в
какой-то мере чувствовал себя государем, вел себя в общем-то правильно, пить
императору много  нельзя,  а другие вокруг  пусть пьют  от  пуза.  Да только
нетрезвому  Джеймсу  все  трудней  становилось   управляться  с   подопечным
Романовым.
     - Ехать нам скоро отсюда, государь, - сказал разведчик, - готовьтесь. В
Москву. Уже для самого главного.
     - Это зачем еще? - ответил Павел, - подождали бы лета. Тогда,  глядишь,
и поехали бы. А у меня еще тут дел недоделанных куча.
     Сильно пьяный Джеймс,  не желавший  нынче  жрать никакие стимуляторы  и
вообще захотевший просто так человеком побыть, помолчал немного и взорвался:
     -  Каких дел, Павел  Федорович? Каких дел? Вы Машу  Мохначеву недоимели
или Настю Коробову? Или Дашу Батурину, или Клаву  Лутохину? Какие у вас дела
тут, государь, кроме этих? Какие?  Россия вас  ждет, государь, Россия, и  ей
совершенно не все равно,  когда именно,  сегодня или посреди лета, вы  ее  в
руки возьмете! О  ней  же  ни  один черт не  думает,  на  нее всем  плевать,
особенно тем, кто треплется о ней с утра и до ночи! Кто думать о ней будет -
я, что ли? Так у меня, к вашему сведению, русской крови нет ни капли! Вам до
коронации меньше полугода, если хотите знать!
     Павел поглядел на него недоверчиво.
     - Так уж прямо... Вам бы проспаться, Роман Денисович...
     -  Не Роман я! Не  Денисович! Вот я кто, смотрите! - Джеймс  рванул  из
кармана чистый  - впрочем, довольно грязный - лист бумаги, и, в точности как
сношарь, пристроившись на колене, стал писать - только еще худшим почерком -
свое  отречение,  отречение  императора  Акима Первого  в  пользу  истинного
наследника   престола,   Павла   Второго   Романова.   Написал,   подписался
по-английски, вместе с бумажкой, нацарапанной сношарем, сунул Павлу в руки.
     Павел  с  интересом изучил бумажки, и погасил сигаретку,  не докурив ее
даже до половины.
     -  Он  что, любезный  наш хозяин, соскребнулся, не  знаете  случайно? -
полюбопытствовал Павел, начиная одеваться. Джеймс поглядел на него  глазами,
полными слез.
     - Нет, государь! Это лишь оттого, что любит он вас, государь, как сына,
как  внука, как наследника, как царя,  хочет при себе  сохранить,  а всю эту
исполинскую груду дерьма, которую вы как хотите называйте, всю империю вашу,
короче, свалить на плечи лишь  бы кому, -  а хоть бы и мне, чем не кандидат,
раз уж под рукой? Экономика развалена, все разворовано, моря отравлены, реки
пересыхают,  одно  оружие  штампуется на славу, да и тем воевать  нельзя, вы
его... - Джеймс опять сглотнул непритворную слезу, вспомнил кое-что из плохо
известной ему  русской литературы,  и брякнул: - кирпичом чистите! Вы что ж,
как сношарь,  думаете той радостью единственной от народа  откупиться можно,
что всех баб вы умело перетрахаете? Так ведь и того не сможете, больно много
баб,  да и чуть не у трети венера всякая, как мы тут ее только не словили по
сей день, секрет хозяйский, не знаю уж. Ведь вы принимаете страну, в которой
ничего, ну буквально ничего не достанется  вам  отлаженного  и  целого,  все
поломанное и краденное  будет,  разве тысячу-другую казнокрадов  от прежнего
аппарата пригреть придется, что сейчас для вас трон бархатами обивают. Вы  -
император,  государь Павел, а  я  -  червь  у  подножия  славы вашей, хоть и
умереть готовый для блага этой вашей проклятой...
     Джеймс пьяно  разрыдался.  Павел, искренне  потрясенный,  встал и,  как
ребенка,  погладил  разведчика  по  чуть седеющей  голове. Все, что  говорил
разведчик, он  вообще-то знал и сам, давно уже  взвесил  множество  грядущих
обстоятельств, думал  на  эту тему почти  ежечасно,  - и вот  надо же такому
случиться,  что был он пойман в  тот самый  миг,  когда никаких иных мыслей,
кроме сношарских, в голове его не обозначалось. А Джеймс еще и добавил:
     - Вы хоть о жене подумайте, государь! Ведь пятый месяц ничего о  ней не
знаете,  ведь  у вас  не жена, а чудо, и все ваши здешние подвиги никогда ее
вам не отменят, не заменят... Словом, государь, вы вспомнили, зачем работу в
средней школе бросили?
     - Протрезвейте сначала... дорогой  Аким, - попробовал защищаться Павел.
Джеймс  поднял голову,  и какое-то время на него  было страшно  смотреть, он
собирал крохи своего  накачанного  спиритусом духа.  Потом  сделал  какое-то
движение, наподобие того,  как собака, из воды  выйдя, отряхивается, встал и
наклонился к низкорослому Павлу. И... дыхнул ему прямо в лицо. Ни  малейшего
запаха алкоголя не  исходило  из его  по-американски  полнозубой, без единой
пломбы, пасти.
     Вовеки веков так и осталось тайной - был пьян  в тот  день Джеймс Найпл
или действовал  согласно инструкциям.  Выпить еще  раз  ему все же  довелось
попозже,  и  довольно крепко,  пришлось-таки  выходить на связь с Джексоном,
просить  кое-каких  указаний.  На следующий день  таковые  поступили, однако
кое-что приключилось в доме сношаря еще того намного ранее.
     Часов  около шести заметил Джеймс, выходивший в сени хлебнуть  воды все
из той же  кадки, -  потому как устал от длинного  и несвязного разговора  с
Джексоном,   -   что    бывшая   Настасья-грязнуха,   ныне,   надо   думать,
Настасья-стравусиха, уже сношаря  покинула и,  счастливо  перебирая крепкими
ножками,  бегает  по  двору  -  от  телеги  к  баньке,  от телеги  к баньке,
перетаскивая заработанную  сношарем несусветину,  по две  штуки за пробежку,
больше одного яйца пальцами не удержишь. Вскоре груз иссяк. Настасья села на
телегу, стегнула мерина и отбыла неведомо куда,  кажись, прямо в  знаменитый
поспешный  овраг, в котором,  конечно, никакого проезду быть не  могло  и не
было, но так  уж  разведчику  показалось.  Джеймс поглядел ей вслед,  махнул
рукой и ушел к себе договаривать с индейцем и с генералом.
     А  еще  через  часок, когда завалились  во двор  обычной гурьбой  не то
шесть,  не то девять очередных Настасий, выкатился к ним на  крыльцо сношарь
Лука Пантелеевич,  озаренный позади  лысины нимбом в шестьдесят  свечей. Вид
его не предвещал бабам ничего хорошего, так оно и оказалось.
     - Шли  бы вы,  бабоньки,  по  домам,  - сказал сношарь, ковыряя в левой
ноздре,  - неохота мне ныне. - Повернулся и ушел к  себе в горницу и наглухо
"замумрился".  Оказывается,  даже  щеколду  починил,  то   ли  это  ее  сама
Настасья-стравусиха  починить умудрилась?  Кто  там знает.  Так  или  иначе,
сколько  ни  толкались Настасьи,  сколько ни предлагали сношарю многократные
таксы, крича сквозь дверь, - все  было глухо. Оба помощника тоже забастовали
по  хозяйскому примеру, и очень огорченные бабы повлеклись по домам вместе с
яичными припасами. Лишь Марья Мохначева возвратилась через час, почему-то со
стороны  реки;  обливаясь слезами,  заскреблась  к Павлу, сердце которого не
выдержало, и пришлось разведчику заканчивать утомительную беседу с Джексоном
под аккомпанемент несшихся из-за стены рыданий и прочих мешающих звуков.
     А под  утро сношарь  снова встал, снова  уходил к реке - но очень скоро
вернулся: знать,  не случилось больше никакого  чуда.  И никакая подвода  со
страусиными яйцами не подкатила к дому. Видно,  невероятности сбываются  все
же не каждый день. Ближе к вечеру зашел к старику в  горницу Джеймс, быстро,
по-военному, одной головой, отдал поклон и заговорил:
     - Дорогой Никита Алексеевич! Простите, скоро вам не надо будет скрывать
свое имя. Мы бесконечно благодарны вам за  оказанное гостеприимство и хотели
бы как-то компенсировать ваши затраты.
     Сношарь, сидевший сгорбленно возле гонга, поднял голову.
     - Ничего мне,  ничего, Акимушка, не надо. Скажи Паше,  когда воцарится,
пусть Свибловых только не забудет. Мне уж ничего не надо.
     Джеймс еще раз сдержанно поклонился.
     - В таком случае, ваше высочество, прошу вас от имени государя о  чести
украсить вашим присутствием его коронацию. Через несколько месяцев, конечно,
но вам будет доставлено специальное приглашение.
     -  Нет  уж,  дорогой  Акимушка,  -  ответил  старик, - хотите,  чтоб  я
присутствовал, - присылайте за мной  этот... поезд присылайте. Стар я сам-то
дергаться. Чтобы мне с собой  клиентуру  тоже  взять можно было, она тут без
меня загнется. Словом, как мне по должности, по чину то есть, по  рангу там,
положено. Но главное - Свибловых пусть не забудет. Не поеду иначе.
     Распрощались и отбыли - ни слез, ни лишних слов; обменялись с  хозяином
сухими фразами, такими же рукопожатиями.  И уехали - нет, ушли пешком, как и
пришли,   тою   же  девичьей  тропкой  вдоль  глинистого  берега  Смородины,
начинавшейся  возле  того самого  места,  где  до  последней  войны  достоял
все-таки исторический калиновый мост, мимо  того  места,  где до позапрошлой
войны достоял-таки исторический девятиствольный дуб Соловья-разбойника. Ушли
- Бог их знает, куда ушли. Откуда пришли, туда и ушли. Старик остался один.
     Снова склубились сумерки, заранее  предупрежденные бабы не посмели носу
сунуть к сношаревым угодьям. Старик вышел на крыльцо и посмотрел  в темноту,
- может  быть,  все-таки  поджидая потрясшую  все  его  чувства  стравусиную
Настасью, может быть, еще  кого.  Так  и  стоял  какое-то  время, покуда  не
сверкнули из мрака  два  огонька и  огромный  рыжий с проседью пес, с мордой
лайки и  телом овчарки, поздоровевший, но и постаревший за зимние месяцы, не
вышел прямо к его крыльцу. Пес бесстрашно подошел вплотную, поднял голову и,
свесив язык, задышал на сношаря.
     - Чего уж... - миролюбиво бросил сношарь псу, словно старому знакомому,
- пришел, так заходи. Голодный - накормлю. Посиди у меня, все одно не придет
никто. Пусть бы не приходил, неохота видать никого.
     Пес  уронил на снег  каплю слюны и прошел за сношарем  в горницу, но по
обычаю  поднял ногу  возле ножки кровати, на  что хозяин ничуть не обиделся,
ибо  порядки  собачьи  знал  и понимал.  Пес уселся  посреди горницы, тяжко,
словно палку, уронив хвост, и снова  уставился  на хозяина.  Ясно было,  что
есть он не хочет, играть не хочет тем более. "Пора,  - говорил он всем своим
видом, - пора, княже. Теперь ты не за вязкою,  теперь я выдать  тебя должен.
Ты прости меня, княже, я в Москву побегу, мне доложить о тебе положено. Долг
есть долг. Попросить если  о  чем  хочешь -  проси, если  долгу моему это не
противоречит. Проси, княже. Вот все, что могу. Пора".
     Сношарь  телепатом не  был, но  собачий внутренний монолог,  видимо,  в
основном понял, долго  теребил в руке край скатерти, потом тихо-тихо, совсем
не к псу обращаясь, заговорил. И пес сидел перед ним, наставив уши точно так
же,  как  свинья Доня  наставляла  их,  слушая пророчицу.  Кокотовна на печи
шелохнуться не смела, с языка пса капала изредка слюна, сгущалась темнота, и
только журчала и журчала речь великого князя Никиты.
     - Старые мои годы, псина, длинные ужасно. Наш  век длиньше вашего, куда
как   длиньше,  в  пять  разов  я  небось  тебя  старее,   а   разве  умнее?
Несправедливость это. Впрочем, вся тварь живая живет как назначено,  роптать
на век ее  - все одно что на  Бога, я на него сроду  не роптал. Сроду ничего
для  себя  не брал, сроду. Все для других, весь век  свой  прожил. До войны,
правда, дурнем когда был, деньги еще копил, любили бабы мне, молодому, вроде
как бы подарки дарить, им они, мол, ненужные, вроде как бы муж меньше выпил,
так вот  и ей  радость бабья, и  мне, мол, такое сокровище. До фига, знаешь,
псина, денег-то накопил, чуть не мешок, правда, все бумажками очень мелкими.
А председатель тогдашний,  еще не моего  семени, собака был  он, впрочем, не
обижайся ты, это он собака был, а не ты, ты, впрочем, тоже собака, но только
ты собака, а он подлюга был, то  есть. И как поперли на нас в июне немцы-то,
так он, чтоб выслужиться, приехал ко мне пьяный, знаешь, будто десять лет не
пил и теперь поправку делает. Говорил, знаешь, долго, так долго, что понял я
- не  отскребется  он  от меня, докуда я все деньги, сколько есть у меня, на
дело какое-нибудь не  пожертвую. А у  меня народ  в  очереди, сам понимаешь,
неудобственно  при мужиках, уходи уж  поскорее,  только свободному труду  не
мешай. Ну,  и  подмахнул  я ему  бумажку,  мол,  жертвую все  трудовые  свои
сбережения  на  постройку танка. Да еще он, гадюка несеменная, подмахнул мне
слово одно  - именного,  мол, танка. А  мне какого ни удумай,  все  годится,
только сматывайся скорее, мне  работать пора, терпения ни у  кого нет. Ну, а
день спустя приперается  ко мне дура старая Палмазеиха, вон живая еще, слава
Господу, ума решилась, не помнит уж этого  никто,  только Хивря  одна, да из
той хрен вынешь, молчит она, баба золотая, - так вот, приперается Палмазеиха
с газеткой районной: стахановец Лука Радищев пожертвовал все свои сбережения
на постройку танка. Именного!  По имени, значит, "Лука Радищев". А мне сразу
ясно стало - сейчас нагрянут репортеры с автопаратами, морду мою засветят  и
в газетах тиснут, а там и смикитит кто, на кого я схожий,  пронеси, Господи!
Мордою-то  я  вылитый  прадедушка, толще  только вот  теперь  стал, а  тогда
вылитый был,  одно счастье что лысый, а дед парик носил! Ну тут, слава Богу,
ихние  пришли, и  решил я - отцепился и от танка и от репортеров, теперь все
по-людски  будет, работать как  надо смогу, деньги, кстати,  до конца  жизни
закаялся в руки брать, все яйцами  теперь  беру,  яйцами,  все  для здоровья
только,  чтоб работалось-то способнее. И достигла  тут, как ихние-то пришли,
достигла меня... она меня достигла, неладная. Господи, храни  ее, коли жива,
спасла она меня, гадина  подколодная, вот  как  есть по сей день  люблю  ее,
морду гадкую! Тина меня достигла, она самая, никто другой!
     Сношарь надолго  замолк. Пес,  не  меняя  позы,  немного расслабился  и
свесил голову набок. Он ничего не  говорил,  он все уже сказал, он, исполняя
просьбу  сношаря, готов  был  слушать хоть  три года. Впрочем, пес знал, что
пешком-то,  своими  лапами,  до  Москвы  он  добежит  слишком   поздно,  что
арестовать тогда сношаря и его постояльцев никто не только не сможет, но уже
и  не захочет. Сношарь кашлянул,  сцепил пальцы на пузе и  снова заговорил -
так же тихо, как раньше, так же обращаясь только к псу.
     - Пришлая она была...  С востока откуда-то, не помню уж откуда. Дочка у
ней уж была от мужика какого-то, не то от мужа подневольного, сама объяснить
не  могла.  До войны  пришла еще сюда, ко двору покойного Фрола прибилась  и
жила,  ко  мне, как другие,  с рублевками  бегала.  Как  все, в общем, жила.
Родила от меня  этого, Георгия,  уж потом, поневоле когда, в  сорок третьем,
еще одного родила... Ярослава, будь он неладен, великий человек, приветы мне
нынче передает. А как случилось? Как пришли ихние, заявился ко  мне  такой в
форме, дурак дураком, и спрашивает, бумажка возле глаз,  видать, близорукий:
"Зинд зи ферхайратет?"  А я совсем унферхайратет, если понимаешь,  неженатый
то  есть, и не помышлял о том никогда.  Он мне тогда объясняет, что  в таком
разе я в Гроссе Дойчланд в смысле  арбайтсгехюльфе идти  должен,  работать у
немцев то  бишь ни за что  ни про  что. Я  тогда объясняю,  что  я не совсем
унферхайратет,  потому что как послезавтра  уже  ферхайратеюсь.  Он закивал:
мол, понимаю, гратулирую вас с кисточкой, тут вежливо и убрался. А  мне что,
сорока  лет  нет,  обферхайратеюсь  с  кем  попало  и назад  в горницу,  как
требуется, без моей работы село не выживет.  Ну и... обженился. В ту же ночь
повенчала меня  Тина на себе... Да нет, под себя повенчала, и попа откуда-то
взяла! Но любила. Любила, гадина, как любила! Я вот ее не любил,  правда, но
ведь неважно, только  страшна была с лица уж больно, а так ничего. Все-таки.
Спасла ведь меня, не загехюльфали, в глаза не видал я Великой Германии, да и
войны никакой  не видал, -  так,  отступали  наши, так прошли  шесть человек
каких-то да пушчонку зачехленную прокатили; правда, ихние когда прошли - тут
сила была большая, танки всякие и динамиты. И  два года было так, и я  тогда
женатым числился, еще сына  одного Тине смастерил, не ей одной,  конечно, но
она  согласная была, лишь  бы у нее законный был, гадюка благословенная. Ух,
напоила  она меня  как-то  раз, как этого  второго  принесла, а  я  ей все и
расскажи  -  кто  я такой,  поздний,  мол, ребенок  в  семье,  папаше  моему
шестьдесят семь было, когда я родился, говорят, он с того, с этого, так рано
и  помер,  всю силу мне ране времени вдвойне отдал. И тут я все возьми  да и
выложи - чей я сын, чей внук, чей я правнук, а сам пьяный был. А этот ихний,
который  всех пьяных слушает, индюец, все взял да и услышал. Ох, как полезли
после войны ко мне, задолдонили: наследник,  наследник, роль историческая...
Так  вот я  с тех пор только пиво  и пью одно, ничего больше, а пиво индюйцу
неинтересное... Любишь, пес, пиво? Может, налить? Не хочешь... А потом вдруг
ушли ихние и,  представляешь -  Тина с ними вместе. Зачем? Так и не понял я,
говорили, мол, с  гауляйтером каким-то общнулась более положенного советской
властью, - а  плохого в  том  что? Гауляйтер, чай, тоже тварь Божия,  небось
проверили бы сперва, убивал  он кого,  либо  шкуру  с кого живого  снимал, а
вдруг  нет?  Ну, улепетнула Тина,  дочку с  собой взяла да моих двоих. Ихние
солидно  так  отступили,  танки проехали, динамиты  все увезли, а наши опять
словно и не армия - так, человек шесть, тех самых вроде бы, прошли да все ту
же пушчонку  зачехленную  прокатили. Я тогда  шесть  дней  со страху в дупле
засмоленный  просидел.  Хивря смолила, стало  быть. Сказывали потом,  и танк
моего  имени тоже  через наше село проезжал, только думаю, байка это пустая,
шесть только человек тут было, да пушчонка зачехленная,  никаких танков. Про
меня вот и вправду, жаль, не забыли, приносила потом Хивря газетку какую-то:
мол, танк  имени  Л. Радищева  какой-то берлинский квартал первым раздолбал,
другие  его потом уже по второму разу долбали, а он - первый.  Я-то смекнул,
что за  "эл",  моего,  стало-ть,  имени  танк, будь он проклят  вместе с тем
председателем. Тот-то наш,  старый, погиб уж  не знаю в  каких Магаданах, не
помог  ему ни танк мой, ни  кураж  собственный,  ни билет  партейный  во всю
грудь, ничего не помогло. Много у нас председателей-то с тех пор перебывало,
вон,  нынешний, Николай Юрьевич,  двадцать шесть ему всего, даже  помню, как
работал его Настасье Баркасниковой, матери евонной, редко она ко мне ходила,
да в охотку, оттого и  помню. Так вот, пес, какой у нас председатель, глупый
у  нас  председатель,  значит,  пьет  потому  как,  много  пьет, две в  день
высаживает, и  охотиться  еще любит.  Ружья, впрочем,  уже  не  держит, хоть
двадцать шесть всего, а купил он на деньги  с птицефермы у части той, что за
Верхнеблагодатским  стоит, танк. Списанный танк, проверял я, не моего имени,
другой,  гораздо хуже. Садится он на  танк  и едет на болото, - там, знаешь,
есть за Горыньевкой в бору. И, знаешь, вылезает он там  из танка, подают ему
складной  стульчик  и  винтовку  на  треноге.  Иначе  с  пьяных  глаз  и  не
прицелится. А потом ему через трубу,  что под  болотом  на  болото выведена,
уток пускать начинают, он их и стреляет, это, значит, охотится. Раньше диких
пускали, теперь он и  домашних в охотку  стреляет, довольный, не различает с
пьяных  глаз,  птицефермовские  премии  празднует. Глупый он, и  прежние все
глупы были. Потому как призвания не знают. Ты слушай, я  дело  говорю, может
щенкам расскажешь. Я  вон и рад  бы щенку  своему законному, Ярославу, не то
Георгию, ум-разум вправить,  да только  кто  мне пояснил бы,  Георгий он или
Ярослав? Если он Ярослав,  то где Георгий? А наоборот? Помог бы ты мне, пес,
век  бы  тебя  не  забыл.  Тут ведь и народу  нет  никакого, все  дети  мои,
приблудных по твоим лапам  счесть можно, разве  вон, дурачок Соколя, ероплан
который  сделал из фанеры. Ничего, ездит ероплан, на Верблюд-гору покатит  и
остановится, летать -  ни-ни, а ездит, бабы дивятся, умный, говорят, Соколя,
хоть дурак-дурачок. И все думают, что моего семени, раз  умный. А  я что ль,
скажи, умный один? Ты вон, псина, тоже умный, вижу. Да ты уж спишь, псина...
     Пес  в самом  деле  начинал подремывать,  хотя глаза  держал открытыми.
Сношарь погасил свет  и решительно запер дверь; псу, ясное  дело, торопиться
было  тоже некуда. Пес лег на голом полу, сношарь  - на кровати. Одна только
Кокотовна  все шебаршила на печи, ничего не понимая ни в речах сношаря, ни в
молчании пса:  ей ли, старой  деве,  понять  было этих  двух  стариков одной
породы?  Постепенно все  в избе  заснули,  и кто его  знает,  чем был чреват
завтрашний день, но  в нынешнюю  ночь  никаких событий более  уже совершенно
справедливо не ожидалось.



     ОТКЛИКИ НА "ПАВЛА ВТОРОГО"

     "Достаточно  ознакомиться  не  только  с  русским  переводом,  но  и  с
английской версией романа, особенно второго  и третьего томов, чтобы понять,
насколько талантливая мистификация перед нами.  В  английском оригинале язык
четче,  нет русской расплывчатости,  а главное,  что выдает автора - типично
американское, мягкое чувство юмора".
     Джон Рэй, д-р философии,
     Видворт, Массачусетс.

     "Роман известного брайтонского прозаика Василия Витковского можно  лишь
приветствовать:  наконец-то и его  стали  печатать на родине.  Эта  книга  -
трогательная песнь  о любви  юной девушки, в жизни которой  Павел оказался -
увы! - всего лишь вторым..."
     Валентин Линев,
     Буэнос-Айрес, ранее - Варшава.

     "Немедленно  издавайте  второй  том!  И третий  -  если  кончен!  Можно
четвертый,  пятый  и  дальше! Пожалейте читателей,  что у Вас  там дальше  с
героями!.."
     Килгор Траут, Огайо.

     "Читатель шестнадцатого века прочел бы этот роман совсем  иначе, нежели
читатель века восемнадцатого..."
     Пьер Менар, переводчик "Дон Кихота".

     "Об авторе достоверно известно лишь то, что в 1978 году он был выдворен
из  СССР,  уехал в Израиль и на Голанских высотах держит  книжный магазин. В
целом  роман оказывает негативное воздействие на читателей: начавшие  читать
его вечером, утром вынуждены идти на службу не только не выспавшись, но и не
ложившись..."
     Ариель Кармон,
     Хайфа.

     "Фотография Витковского столь примелькалась на обложках,  что, встречая
любого  усатого человека на улице, невольно  думаешь, не автор ли это "Павла
Второго" и "Кавеля"? Наконец-то на новой  фотографии мы  видим  - Витковский
отрастил и бороду! Стоит ли после этого вновь говорить о его романах?"
     Кр. Мортюс,
     Париж.

     "...Вспоминаю тридцатые годы, книги  издательства "Сирии"...  Как много
возникает ассоциаций! Каким предстает все мелким рядом с исполинской фигурой
царя-реформатора, государя Павла Второго! Где разместить эту личность? Разве
что между образами государей Павла  Первого и Павла Третьего, все иные места
неуместны!"
     Г. Герман,
     автор бестселлера "Жаль Владимира Владимировича!",
     Фас-Пли, Иль-де-Франс.

     "...Павел Второй - образ,  созданный  столь оголтелым  монархистом, что
читать  его  можно  лишь  с поправкой на политические взгляды автора.  И все
же..."
     "Республиканец" от 30.2.1993.

     "...Ярчайшее  доказательство полной несостоятельности какого  бы то  ни
было монархического строя..."
     "Маргиналист" от 31.2.1993.

     "...Самое    захватывающее   чтение   со   времен   бестселлера   Елены
Молоховец..."
     "Русская мысль", Париж.

     "Перед  нами   явная   мистификация:  группа   норвежских  специалистов
доказала, что  роман  создан не  менее  чем пятнадцатью различными авторами.
Можно предположить, что  роман написан  бригадой маляров  известной Корделии
ван Лир по заказу афериста Генри Мюнхена между тысячным и двухтысячным..."
     Савва Морозов, академик математики

     "...Отца похоронили в самом начале сентября. Умер он в больнице..."
     Радио "Либерти", прогр. "Экслибрис".

     "В силу непреодолимой констелляции созвездий можно со всей уверенностью
ждать выхода  в  свет второго тома  романа,  "День пирайи",  в  самом скором
времени, ибо он  давно написан. К этому  времени будет окончен и третий том,
"Пригоршня власти", и до выхода его в свет читателям не следует пить воды из
следа козлиного  копытца, не вкушать  рудбекию,  амазонит, исландский  шпат,
золотые  запонки  и  ягнятину. "Земля  Святого  Витта", четвертый  том,  уже
написана, но издатель медлит  с авансом.  С ним следует поторопиться, ибо  в
противном случае..."
     Предиктор Геррит ван Леннеп,
     "Бюллетень" от весны 1993 г., -
     распространяется по специальному списку.

     НАУЧНЫЙ ГОРОСКОП
     ГОСУДАРЯ ВСЕЯ РУСИ ПАВЛА ВТОРОГО

     РОМАНОВ ПАВЕЛ ФЕДОРОВИЧ
     Солнце 2,54 Рыб
     Луна 7,3 Скорпиона
     Асцендент 27, 52 Весов
     21.02.1946/18:42 GMT, Свердловск (Дома по Коху)

     Приятная внешность, хотя и не без некоторой резкости черт и угловатости
манер. "Острый"  взгляд.  Темные волосы;  однажды  пробовал  даже  отпустить
бороду, но не понравилось.
     В  карте  прежде  всего  привлекает внимание равнобедренный треугольник
аспектов   (закрытый   тригон   Луна-Солнце-Марс).   Такая  фигура   подобна
спасательному кругу, который никогда  не даст человеку захлебнуться в волнах
жизни: никакие несчастья не вышибут его из седла, никакая болезнь не выведет
из строя.  Есть и другие факторы, указывающие на повышенную везучесть:  там,
где другому  пришлось бы очень  худо, у  него  все  как-то  обходится. Любую
опасность он способен предчувствовать задолго до ее появления.
     Обычно  такие  люди  производят  спокойное впечатление. В  повседневной
жизни   они  не  чувствуют  себя  связанными  какими-либо   традициями   или
привычками: наоборот, они стремятся разрушать старое, чтобы создавать новое.
У них достанет сил, чтобы выбраться из любой ямы. Такими качествами обладает
хороший  офицер  на  войне.   Они  проявляются  у  него  особенно  во  время
путешествий, а также в  общении с теми, кого он считает своими "солдатами" -
учениками, подчиненными, почитателями.
     В целом же по природе он добр  и великодушен: для места рождения Юпитер
находится на  асценденте. Это означает оптимизм,  уверенность в своих силах,
желание и умение поддержать других  в трудную минуту. Покровительство у него
"в  крови":  ему  свойственно не искать  чьей-либо  поддержки, а,  наоборот,
предлагать ее.
     С другой стороны, этот треугольник вкупе с выраженными Весами говорит о
предрасположенности к лени, о стремлении к комфорту: перетруждать себя он не
станет и, не будь  в  карте "треугольника таланта"  (Уран-Плутон-Нептун, два
секстиля и тригон) и нескольких квадратур, этот человек, наверное,  ничего и
не искал бы в жизни, кроме этого, и ничего бы не добился.
     "Талант" же  у  него  весьма  своеобразный:  сильное  психическое поле,
вызывающее у окружающих чувство неуверенности, тонкая интуиция, доходящая до
ясновидения, и  способность  воздействовать на  большие  группы, даже  массы
людей: пользуется он ею редко,  только  в случаях, когда  их поддержка нужна
для решения его проблем, которые он сам решить не в состоянии. Если ситуация
становится  слишком  неблагоприятной,  он  буквально "из  воздуха"  способен
находить людей, средства, которые выведут его из-под удара.
     Алкоголь и  другие  наркотики  не  оказывают на  него особого действия,
зависимости  не  возникает.  Главное,  что ему  мешает  -  страсти.  Однажды
появившееся  желание  может  перерасти  в  страсть,  и  тогда  его  ничто не
остановит. Правда,  его природная  лень лишь  редким  желаниям предоставляет
такую возможность.
     Лень исчезает  в  общении  с  женщинами.  Он  относится  к  ним  весьма
уважительно, "по-рыцарски" - и именно по-рыцарски: с одной стороны, он готов
их  воспевать, с  другой  же  они  для него  остаются  только объектом, даже
средством удовлетворения  страсти, справиться  с которой он  не в состоянии.
Нет объекта - он зол; есть объект - он мягок и добр. Кроме того, он ревнив.
     К  объекту своей страсти он чувствует безумную  телесную тягу;  желание
обладать сочетается  у него с глубокой потребностью жалости  к себе.  Однако
все это проявляется у него по отношению к так называемым "дамам полусвета" -
к женщинам высокого происхождения он обычно равнодушен, не замечая в  них ни
прелести,  ни  красоты.  Они  для  него  слишком  холодны,  чопорны  и,  что
называется, "возни много".
     На  острие  десятого  дома  (дома  профессии  или,  как его называли  в
старину,  Regnum - "царство", по нему определяя, взойдет ли человек на трон)
находится Плутон, что означает  "знаменитость или славу Герострата", а также
способность пробуждать мощные скрытые силы, вызывать роковые события.
     Такой  человек плохо  вписывается  в  систему,  группу,  он не приемлет
ничьих "ц. у.", однако никогда не выказывает своего несогласия. Наоборот, он
будет кивать и на словах даже соглашаться, но все равно сделает по-своему.
     При переезде  в  Москву асцендент  перемещается  назад, в  13-й  градус
Весов. Если  о 28-м градусе (для  Свердловска) сказано: "Слабая воля.  Жизнь
тяжелая, трудовая", то о 13-м говорится: "Несчастливая семейная жизнь".
     Что  ж, откуда и  ожидать счастливой  семейной жизни человеку с Луной в
Скорпионе: только женитьба на женщине старше себя лет на пять, у которой уже
есть ребенок и  устроенный дом (комфорт!) могла "успокоить" его, не оставляя
желать лучшего (Сатурн в Раке и  хозяин дома брака). При этом она будет  для
него тем привлекательнее, чем труднее была ее собственная жизнь:  красотка с
удачливой судьбой никогда не тронет его сердца настолько, чтобы он подумал о
браке с нею.
     Или ему  нужна  партнерша такая же, как  и  он  сам, почти как зеркало,
обладающая  теми  же  способностями  и  теми  же   недостатками.   Но  такое
встречается редко.
     В Москве в десятый дом,  кроме  Плутона,  попадает тот  же Сатурн, да и
Марс недалеко  от  его острия  (три  градуса):  он  умен и, время от времени
используя  свои способности воздействия на других,  может  в  Москве  такого
наворотить, что о  нем долго будут помнить. К тому же Юпитер при этом прочно
становится  в  первый  дом  ("руководящий  пост"),  что  и  ему  полезно,  и
окружающим неплохо (он же великодушен). Правда, в первом же доме оказывается
и  Луна,  что  означает:  "Фортуна переменчива"...  Тут  могут  быть  разные
варианты.
     Денег  у  него не было и не  будет, друзей  тоже.  Детей  много, первый
ребенок  -  мальчик.  Работа  для  Свердловска  -  разнообразная,  возможно,
преподавание. Для  Москвы  -  "руководящий работник", однако  скорее в форме
"аллегорической фигуры", то есть того, кто правит, но  не управляет (Юпитер,
хозяин  шестого дома,  дает  не  столько "отца", сколько "образ отца").  Это
может означать и такую работу, где  сама должность не имеет значения: даже в
небольшой должности он будет выступать в роли истинного ("теневого") хозяина
положения.
     Зато  он  терпелив  и  вынослив, жизненные  трудности  и  эмоциональные
нагрузки (стрессы) переносит молча, сцепив  зубы.  Люди такого типа одиноки,
однако никогда не  показывают, что им одиноко. Он хорошо приспосабливается к
жизни в чужих краях, в любом другом месте.
     Правда, в  Москве ближе к  асценденту  передвигается  Нептун в  десятом
доме, что  означает  преобладание  иллюзий:  многое  кажется ему не тем, чем
является  на самом деле.  Впрочем, при  своих  способностях он может  и  сам
начать использовать свой Нептун, чтобы вводить в иллюзию других.
     Лето-осень  1981 - период закулисных интриг  вокруг него, завершающийся
неожиданным крупным  успехом  или повышением  по службе (совместный  транзит
Юпитера и Сатурна  по натальному Нептуну П. и их переход из  XII дома в  I).
Однако его самого эти события не радуют, т.к. заставляют изменить привычному
образу жизни и расстаться с близким человеком (или близкими).
     Следующий, 1982  год -  новое место  работы  или  жительства,  перемена
образа жизни, возможны неадекватная  реакция, повышенная  раздражительность,
"странные"  поступки  (период  привыкания).   В   1983  году   равновесие  в
значительной  мере восстанавливается, но  период активной  работы начинается
лишь с февраля 1984 года.
     Новые  перемены судьба готовит ему, начиная с марта 1993 года, когда он
снова  оказывается  в  центре  внимания  нескольких  разнонаправленных  сил.
Напряжение  возрастает,  в  начале  сентября  на  П.  может  быть  совершено
нападение. Или это  может быть болезнь, авария и т.п. Возможно, ему придется
уехать. Кризис разрешается лишь к сентябрю 1994 года.
     Серьезных проблем в плане здоровья можно ожидать лишь не ранее сентября
2010 года.
     Het Monster

     Библиотека веселой фантастики









     ...пророчества  стародавних преданий, в которых  говорилось, что в день
его смерти <...> куры снесут пятиугольные яйца.
     Г.ГАРСИЯ МАРКЕС. ОСЕНЬ ПАТРИАРХА

     Президент  задумчиво   прокатил   от   правого  края  стола  до  левого
непонятный, размером с куриное яйцо пятигранный предмет, а двойник предмета,
тоже методично переваливаясь,  проследовал под предметом  в зеркальной глади
стола, ибо стол у президента был зеркальным, так же как и пол в  кабинете, и
не только пол.
     Собственно  говоря, ничего загадочного в этом  предмете не было, просто
когда  исполнились  наконец-то  старинные  пророчества  о  том,   что  глава
государства,   расположенного   северо-западней  государства,  носящего  имя
Великого  Адмирала,  огромный,  измученный  грыжей,  старческим  маразмом  и
докучливыми  писателями  президент  Сакариас  Альварадо  все-таки  умрет,  и
президент в самом деле умер,  и отплыл в  вечность, плотно обернутый в саван
легенд,   а   буквально   через   несколько  дней   Хорхе  Романьос,   глава
могущественной республики  Сальварсан, получил сведения также  и  о том, что
вслед  за смертью патриарха  начали  исполняться  разнообразные пророчества,
иные более чем столетней давности, и,  хотя  большая часть  этих пророчеств,
исполнившихся или  неисполнившихся,  Романьоса  совершенно  не интересовала,
было  тем  не  менее  среди  них  одно,  его крайне  позабавившее:  какая-то
полоумная дура в хрен его знает  какие времена предсказала, что в год смерти
патриарха куры снесут пятигранные яйца. К яйцам Романьос всегда относился  с
определенным вниманием, кое-что, кажется, коллекционировал, как  говорят, но
точно сказать трудно,  ибо личная  жизнь главы сальварсанского режима всегда
была  покрыта  даже для ближайших подчиненных  такой  тайной,  что  начинало
казаться,  будто  личной жизни  у президента нет  вообще, можно  ли  считать
личной  жизнью,  скажем,  тот  необъяснимый  час  в  истории  страны,  когда
президент,  как  уже было рассказано, катал по зеркальному столу пятигранное
яйцо?  В  несколько  дней,  горестных и смутных для  северо-западной  страны
Великого  Адмирала, вообще-то и без того нашпигованной шпионами Романьоса, а
тогда и  вовсе  ими  кишевшей, было  установлено, что да, некая курица возле
Санта-Мария-дель-Алтарь  несла  пятигранные  яйца  на  протяжении двенадцати
дней,  после чего  была сожжена  разгневанным  народом  вместе  с  яйцами  и
хозяйкой  на  костре, хозяйка,  правда,  посмертно  была  реабилитирована  и
получила медаль "За отвагу на пожаре",  а  курица  ничего не получила; потом
кто-то вспомнил пророчество, и о сгоревших яйцах очень  пожалели,  но другая
курица, в районе руин бывшей базы Сан-Иеронимо, тоже снесла одно пятигранное
яйцо, которое в данный момент конфисковано властями и  изучается как феномен
с целью продажи на различных  аукционах ввиду  чудовищной суммы непогашенных
государственных долгов и необходимости активизировать все скрытые финансовые
ресурсы страны; еще некоторое количество пятигранных  яиц  можно при желании
приобрести  по сходной цене, и что  дефицит  в  данной стране  составляют не
дорогостоящие пятигранные яйца, а самые обыкновенные, и вообще жрать нечего,
и  шпионы  все  как один  хотят домой в  Сальварсан, потому  как привыкли  к
домашним харчам.
     И понять их можно было, шпионов этих: в Сальварсане  вот уже тринадцать
лет не  существовало смертной  казни, слова "высшая мера наказания" означали
лишение  сальварсанского гражданства,  а поскольку для получения такового со
всеми вытекающими из него привилегиями требовалось, как известно, двенадцать
документально подтвержденных поколений  предков - коренных уроженцев страны,
либо двенадцать поколений предков, не  имевших  сальварсанского гражданства,
но безвыездно  живших  в Сальварсане, впрочем,  президент  обычно  милостиво
смягчал  и этот приговор, а  именно во благо  наказуемого и отчизны запрещал
ему  выезд  из  страны,  дабы потомки его  самоотверженным  трудом на  благо
общества могли завоевать гражданство снова. Только одно исключение по поводу
гражданства сделал  президент за  последние  годы, он  специальным  декретом
возвел в ранг почетного гражданина Сальварсана знаменитого русского писателя
Алексея Пушечникова.  Звание почетного гражданина Сальварсана за всю историю
государства,  возникшего,  как  известно,  в  1907  году  после  многолетних
"мышьяковых препараций", присваивалось официально только  дважды,  но первый
почетный, имя коего  давно было забыто, а  заменилось в человеческой  памяти
словосочетанием "брат  народа", давно спал  в свинцовом гробу с разможженным
черепом,  так  что  единственным   человеком,   официально  носившим   титул
почетного,  был  русский  нобелевский лауреат-писатель.  Звание  это  давало
супротив   обычных   прав  сальварсанского   гражданина   двойные:   простой
сальварсанец имел право на двухразовое бесплатное питание  по будним дням  и
на трехразовое - по выходным  и праздничным, почетный же - на четырехразовое
и шестиразовое соответственно,  с выплатой  деньгами за все, чего съесть  не
сможет. Простой сальварсанец мог воспользоваться правом на получение высшего
образования в столичном университете или в университете города Эль Боло дель
Фуэго, или, в виде компенсации за  отказ от  такового  образования, получить
лицензию  на  отлов  и продажу  государству по  твердой  цене  двадцати пяти
армадильо,   южноамериканских   броненосцев,  составлявших  второй  основной
предмет сальварсанского экспорта.  Почетный гражданин,  соответственно, имел
право получить  высшее  образование два  раза,  броненосцев  ему  полагалось
пятьдесят,  а  за  отказ и  от  этой лицензии  полагалась  ему также выплата
деньгами. Почетный гражданин Сальварсана  имел, таким  образом, право на две
квартиры,  шесть  автомобилей,  тридцать  шесть  человек  домашней  прислуги
несальварсанского   происхождения,  два  катамарана  для  катания  по  озеру
Сан-Хорхе и две жены сальварсанского происхождения, с выплатой, естественно,
за  все  непотребленное  полновесной сальварсанской  валютой, принимаемой  с
благоговением  во  всех банках мира.  Однако  Пушечников,  вежливо принявший
почетное звание, до сих пор Сальварсана не посетил, и деньги  за несъеденные
четыре и шесть раз харчи понемногу откладывались на счету у  государства, но
президент все-таки не обижался и попыток лишить невежливого сальварсанца его
почетных  привилегий  не  делал,  лишь  однажды,   после  очень  настойчивых
расспросов господина Доместико Долметчера, владельца  ресторана "Доминик"  -
как же  президент  терпит такое неуважение  к своим дарам и  благодеяниям, -
Романьос чуть слышно, по своему обыкновению, склонив голову к левому  плечу,
пробормотал: "Все равно приедет". Он вообще говорил чуть слышно, за вот  уже
двадцать лет его официального президентства он повышал голос лишь четырежды,
и в народной памяти времена, когда он себе это позволял, оставались как "год
первого оглохновения", "год второго оглохновения" и так далее, в  первый раз
от его голоса оглохло семь человек,  во  второй - одиннадцать, а  дальше еще
больше, те, кто был покаран  президентом глухотой, не лишались  ни прав,  ни
гражданства, но  они  оставались  жить  в  Сальварсане,  лишенные  одной  из
естественнейших потребностей своего организма - возможности прислушиваться к
чуть   слышному  голосу   президента.  Не   то   голос   президента   рождал
ультразвуковые  колебания,  гибельно действующие на барабанную перепонку, не
то страх  перед этим рявком  рождал  нервную  глухоту,  но,  так или  иначе,
президент никогда не выступал  по  радио, по-испански говорил чисто,  с чуть
заметным  нажимом  на  звук  "о",  переспрашивать  его никогда  и  никто  не
осмеливался,  слух  приближенных  Романьоса   был  из-за  этого  заострен  и
тренирован  до  крайности,  а  утренний  туалет их  непременно  начинался  с
доскональнейшего промывания ушей, их чистки и вентиляции.
     Никаких специальных званий  не даровал себе президент  Хорхе  Романьос,
хотя  в  прошлом  и  был  кадровым  военным,  ни  в  голодные  годы   своего
президентства, ни в сытые не объявил себя даже генералом, формы  не надевал,
для армии  оставался простым верховным главнокомандующим, вольным повышать и
понижать в звании до любого уровня кого угодно, но все же один  титул  он за
собой закрепил, - звание "истинного соратника  Брата Народа"  неукоснительно
следовало во всех документах, содержащих  упоминание его  имени, кроме разве
что дипломатических.  Дипломатических документов в Сальварсане существовало,
впрочем, очень мало, ибо  в  голодные годы лишь Тайвань протянул Сальварсану
руку дружбы,  полную  очень  дешевых бумажных  тканей,  пищевых  суррогатов,
синтетических кормов  и  всяких бесплатных отходов, а в  сытые годы Романьос
пошел  на  установление  дипломатических отношений  лишь  с  двумя  донельзя
молодыми государствами, с островом Доминика и с Демократической Гренландией,
и  только  в Тайбэе, Нууке  и Розо  скучали  в зданиях  роскошных  посольств
смуглокожие  сальварсанские дипломаты.  Инициатива  установления отношений с
этими государствами исходила  от Сальварсана, когда  же,  несколько лет тому
назад, простодушные  Филиппины заявили через своего представителя в соседней
великой стране, прилетевшего ради  такого случая в Сальварсан и испросившего
аудиенции  в паласьо Де Льюведере,  что власти  Манилы  желают установить  с
Сальварсаном   полные   дипломатические  отношения,   президент  по   своему
обыкновению  уставился  под  ноги  собеседнику,  в зеркальный  пол,  и  тихо
пробормотал что-то, из  чего  слух дипломата с трудом  выловил: "... а зачем
мне  это?.."  -  и  оскорбленный тагал  вынужден  был  ретироваться несолоно
хлебавши, успев с ужасом заметить, что президент сделал в воздухе некий пасс
правой рукой, отчего в  зеркале под ногами президентское отражение с  полным
радушием  потрепало  по  плечу  отражение  филиппинца,  каковую   сцену  для
завтрашних  газет  и зафиксировала сверкнувшая фотокамера. И в самом деле, в
стране,  где,  по единодушному  мнению, уже  восторжествовал декларированный
покойным Братом  Народа политический  строй,  именуемый "обществом всеобщего
братства",  к  чему  иметь  филиппинское  посольство,  чего  есть  такого  у
Филиппин, чего у нас нет или мы купить не можем? Обратились бы вы в голодные
годы, был бы разговор, а теперь вы нам зачем? Обездоленного посла два месяца
кормили на убой, потом, очень располневшего, отпустили.
     Сытые годы наступили не  так давно,  тринадцать лет назад наступили эти
самые семь тучных лет, окончательно изгладивших всякое воспоминание о семи -
на  самом  деле  семи  - годах тощих,  первых годах президентства Романьоса.
Тогда,  тринадцать  лет  тому   назад,   окончательно   устав  от  премудрых
экспортно-импортных операций по  прокорму  дохнущего  с голодухи народа, все
еще  ждавшего исполнения обещаний покойного Брата  Народа  насчет  не только
всеобщего братства, но и обильной жратвы, выразил президент  желание если не
половить   рыбу  в  изумительных  по  непрозрачности  водах   горного  озера
Сан-Хорхе, где  все равно  ничего не водится, кроме пирайи,  очень, впрочем,
любимой  сальварсанцами,  то хотя бы с  новыми людьми познакомиться, лучше с
иностранцами, и вылетел на  пятидесяти армейских  вертолетах  на трехдневные
каникулы, решил разыскать потерянную в горах и ущельях  хребта Сьерра-Путана
экспедицию принстонских энтомологов, ушедшую  в эти  края  еще  при  прежнем
режиме,   точней,  в   те   великие  времена,   когда  двенадцать  патриотов
Сальварсана, один из  них даже  его уроженец,  как  раз  ныне  покойный Брат
Народа, в  течение  четырех  лет удерживали неприступную  с десятимиллионным
населением   провинцию,  впоследствии  получившую  название  Санта-Катарина.
Покружив  день-другой   над  сельвой,  вертолеты,  повинуясь   малозаметному
движению президентского  плеча,  пошли на посадку в  самом центре  котловины
Педро-ди-Гранде  в тот  самый  исторический  миг,  когда, казалось  бы,  уже
окончательно  заблудшие  энтомологи,  всех,  видимо,  достойных  бабочек   в
Сальварсане уже поимевшие, как и президент, тоже коротали часы досуга, и как
раз  в  этот миг  закончили бурение  скважины, из  которой  мощным  фонтаном
ударила  очень  скоро ставшая  всемирно известной  сальварсанская  нефть, но
поскольку скважину пробурили  небрежно, по-любительски, - ведь странно  было
бы,  согласитесь,   ожидать  профессиональных   навыков  в   таком  деле  от
энтомологов, -  то не обошлось без  несчастья,  все пятеро ученых утонули  в
образовавшемся  нефтяном озере, а безуспешно пытавшиеся  их спасти гвардейцы
из  личной  охраны Романьоса сумели зато, к  счастью, спасти саму  бурильную
установку. Вскоре в столице появились и скоро снова исчезли несколько  очень
высоких  гринго,  на обычных  гринго  не  похожих,  говоривших  на  каком-то
щелкающем и харкающем языке, похожем на идиш, но совершенно  непонятном даже
евреям,  видимо, что-то они  смерили и  что-то исследовали в Сальварсане, но
больше не появлялись, а вместо них возник в столице на  правах дипломата, но
со  специальным  разрешением  открыть  в  городе  свой  ресторан  и   вообще
заниматься  предпринимательской  деятельностью  сеньор Доместико  Долметчер,
официальный и полномочный посол  острова Доминика. Вскоре через две соседних
страны   пролегла  трасса  нефтепровода,   где-то   в   нелатинских   дебрях
латиноамериканского материка он уходил с побережья на морское дно и упирался
в  родной  остров   Долметчера  -  Доминику,  который  и  стал  единственным
покупателем  и   потребителем  знаменитой  сырой  сальварсанской  нефти,  по
качеству даже  в  неочищенном виде превосходившей лучшие  сорта авиационного
керосина,  желающих  купить  ее на  мировом  рынке  было  не  перечесть,  но
представитель Доминики скромно сообщал, что вся нефть уходит в его стране на
энергетические  нужды  частных лиц,  что ее  и  так  не хватает,  и  закупал
миллионы баррелей  еще и в Кувейте. Когда же в  очередной раз  представитель
Соединенных  Штатов  с  трудом  добился аудиенции в паласьо Де  Льюведере  и
привел  несколько  сотен  неопровержимых  аргументов  в  пользу  неизбежного
исторически    и   столь   же   взаимовыгодного    американо-сальварсанского
экономического  и  политического  союза и  в качестве  последнего  аргумента
выпалил,  что  в  конце-то концов  ведь кончится эта  самая нефть, что тогда
делать  будете,  господин  президент,  -   хотя  данные  геологоразведки  со
спутников  ясно показывали,  что  запасов нефти  хватит  Сальварсану  лет на
восемьсот,  но президент  еще  ниже  опустил  голову,  поиграл  пальцами над
зеркальной поверхностью стола, на другой стороне  которого застыл посланник,
и  тихо-тихо,  но   очень  отчетливо  произнес:  "Что  же...  нам   придется
расконсервировать скважину самородной  ртути в скалах Сьерра-Капанга..." - и
шевельнул  плечом,  давая  понять, что  аудиенция  окончена,  а  потрясенный
американец  увидел,  как, благодаря искусным пассам  президентских  рук,  их
отражения в столе обменялись дружеским рукопожатием, хотя сам  президент  не
вставал  с  места  и  вообще никогда  никому  руки,  насколько  помнится, не
подавал.
     Малый  рост  президента  ничуть  ему  в  быту  не  мешал,  он  попросту
приспособил быт  к своему росту, и в кабинетах, и в других  комнатах паласьо
Де  Льюведере  стояли  низенькие пуфы  и  скамеечки,  а  то и  просто лежали
тайваньские  циновки,  и  столы и  вся  мебель были чуть  ли не  вдвое  ниже
обычных, а сам президент решительно  никогда  не надевал обуви на  каблуках,
даже несколько горбился,  предоставляя  окружающим  рассматривать сверху его
совершенно  голый  череп, о котором никто не  знал  точно, лыс президент  от
природы или специально бреет голову. Личная жизнь его обросла паутиной столь
неправдоподобных  легенд, что распутать ее никто давно не пробовал,  а столь
любопытная для страстных сальварсанцев сексуальная сторона этой жизни даже в
легендах  отсутствовала, ибо никто и никогда не мог с уверенностью  сказать,
что такую-то ночь Романьос провел с такой-то королевой красоты, или, скажем,
с бразильской  кинозвездой,  чья оливковая  кожа пошатнула  бы  нравственные
устои любого  расиста, будь он черным или белым,  но как-то связано, видимо,
было с президентской личностью то, что  отчего-то  за  последние годы многие
женщины просили государственного разрешения на  перемену имени, и все подряд
выбирали  для  себя вычурное  и непривычное  для  сальварсанского  слуха имя
Анастезия, даже  целый монастырь в дальнем пригороде столицы переименовался,
и  монашек звали теперь анастезийками, произносилось это слово с  уважением,
потому что не было в городе и даже в стране более искусных врачей и хожалок,
когда требовалось излечить или приготовить к  сражению драгоценных  бойцовых
петухов и даже обычных кур. Ходили слухи, что президент собирает коллекции -
старинных  открыток  с  видами  Сальварсана, молитвенных  зеркал государства
Тлен, серебряных монет  старинной  чеканки,  кажется, птичьих  чучел,  не то
чучел яиц, не то просто яиц, не то, может быть, вообще ничего не  собирает и
к коллекционированию равнодушен, что что-то, конечно же, имело место, потому
что не могло же быть так,  чтобы не имело  места ничего.  Так было теперь, в
сытые годы, так было и прежде, в голодные,  когда  только-только захватившие
власть повстанцы Брата  Народа,  потерявшие из-за глупого несчастного случая
своего вождя, сделали первым  среди наиболее равных  над собой вернейшего из
соратников  Брата Народа, того, кто теперь управлял  Республикой Сальварсан,
того, кто  в  первый же  год  своего  правления  произвел коммерческое чудо,
напитав чуть ли не пятью хлебами и семью рыбами  весь народ, впрочем, хлеб в
Сальварсане в пищу не шел по  традиции, а рыбы не было вообще никакой, кроме
пирайи,  ибо ни крупных  рек, ни  выходов  к  морю  Сальварсан не  имел.  Но
Романьос обнаружил, что  народу важно  не столько качество пищи, сколько  ее
количество,  приказал разморозить  армейские запасы первосортной голландской
говядины,    хранившиеся   в   неприкосновенности    с   тридцатых    годов,
продегустировал  их, заморозил снова и по  немалой цене сбыл ее через третьи
руки  в одну родственную страну на другом конце  света, на вырученные деньги
закупил в пять раз  большее  количество мяса  неустановимого происхождения у
дружественного  Тайваня,  из кожи  на  государственных  фабриках  понаделали
колбасы,  и количество продукта  увеличилось  еще в  пять раз,  конечный  же
результат этого экономического чуда, вареная колбаса "йо-те-кьеро", напитала
миллионы сальварсанцев вожделенными калориями,  о которых в стране вообще-то
уже и думать  забыли.  Сальварсан имел и тогда свои статьи экспорта, скажем,
кофе, довольно хороший,  но этот довольно  хороший  "Сальварсан"  опять-таки
продавался в Европу,  на вырученные  деньги закупался даже не низший  сорт у
великого  восточного  соседа, нечего  укреплять  его  экономику, а кошмарный
тайваньский суррогат,  но зато его было вдосталь, и так далее, по всему миру
рыскали тогда расторопные  агенты  Романьоса,  где  чего тухлого,  где  чего
бросового,  где чего  несортового отдается  за  бесценок,  мясо  ли  полевых
вредителей,  скот  ли, палый  от моровых  поветрий в  Арнхемленде, левый  ли
задний окорок околевшего от неизлечимой рожи в шанхайском зоопарке носорога,
остальные  окорока  сторожа съели, -  все  эти  немыслимые для  оголодавшего
сальварсанца деликатесы шли нарасхват, после тухлых-то крыс аж по целых пять
сентаво за пару, а то и  за штуку, что при прежнем режиме жрать приходилось,
какой  же радостью  была вареная колбаса за те же  пять сентаво, совсем  без
тухлого мяса и даже чуть  пахнущая мясом, а что сделана была  колбаса из тех
же самых крыс, только не отечественных, а уругвайских, к  примеру, где крысы
много дешевле, так интересовало ли это кого?
     Так  минули семь  первых лет президентства Романьоса, семь  тощих  лет,
которые,  тем  не  менее,  показались нищим  тогда  сальварсанцам  временами
полного благополучия, несмотря на  очереди в лавках. Когда же тринадцать лет
назад  наступили  семь лет  тучных, к тому  же не собирающихся  оканчиваться
раньше  двадцать  восьмого  столетия,  по засекреченным  подсчетам  северных
экономистов,  но  Сальварсану  хорошо  известным, потому  что  говорившие на
птичьем языке долговязые тоже хорошо считали и даже атомную  бомбу давно уже
изготовили, когда же наступили эти семь тучных лет, популярность Романьоса у
населения превзошла все  пределы, да и не  только  в  сытой  жизни,  которую
даровал президент своему народу, дело было, нет, популярность эта коренилась
еще  и в  удивительной,  ненавязчивой скромности  президента, его статуи, ни
конные, ни простирающие руку,  ни парящие в воздухе не украшали ни площадей,
ни  скверов ни  в столице,  ни в городе Эль  Боло дель Фуэго, ни в последнем
индейском  селенье,  на стенах  не  висело  ни  единого  его портрета,  лишь
редко-редко мелькало  его  лицо в газетах,  да  и то  на заднем  плане общих
снимков,  скажем,  на  банкете по  поводу десятилетия  ресторана "Доминик" и
такого же срока процветания доминико-сальварсанской дружбы мог появиться он,
задумчиво  и  неправильно  ковыряющий  вилкой  огромную  привозную  устрицу,
президент не выступал по радио  и  не произносил речей, вместе  с  тем он не
прятался  от народа, имел он приемные  часы для посетителей,  любой уроженец
Сальварсана мог,  записавшись  всего за неделю, войти в  зеркальные чертоги,
увидеть  маленького яйцеголового человечка в низком кресле за низким столом,
изложить свои беды и просьбы, расслышать тихий ответ,  или не расслышать, но
уж  здесь  вина  того, кто  слушал,  не  достоин,  значит,  был расслышания,
получить просимую шубу, выгон для армадильо, звание повытчика или что другое
по своему  вкусу, хотя более  трех желаний президент обычно не выслушивал, а
чуть  заметно  поводил  плечом  на  висящую  за  его  стеной картину  работы
неизвестного мастера, к  которой президент был очень привязан, изображен  на
ней  был  священнослужитель в темном облачении  с весьма необычным,  видимо,
пневматическим  музыкальным  инструментом  в  руках.   К  священнослужителям
никакой симпатии  при  этом  ни  Романьос,  ни  его  правительство не имели,
государственной религии  не заводили  и ни одну не поощряли, менее же всего,
впрочем, поощрялся  атеизм, и, что ни месяц, прокатывался по стране  грозный
слух, что верующих экстремистов  официально оставят без  третьей  трапезы по
праздничным дням, а то и без третьего блюда вообще.
     Иммиграции  в  Сальварсан  не существовало, получить  гражданство ранее
двенадцатого  поколения  было  невозможно, но несальварсанцы  допускались  в
страну охотно, на заработки, для службы у коренных сальварсанцев на фермах и
гасиендах, в качестве  нянек, шоферов,  горничных,  садовников,  существовал
также и туризм, кроме многослойных руин города Эль Боло дель Фуэго, горных и
озерных пейзажей,  было на что посмотреть в Сальварсане, например, на лучшую
в мире коллекцию так называемых "хрениров" из государства Тлен, купленную на
барахолке в  Буэнос-Айресе,  когда Аргентина  распродавала  все, что  могла,
готовясь  к  антарктической  экспансии,  однако  единственным  условием  для
допуска  в страну с самого начала  тучных  лет объявил Романьос двухмесячный
открытый выездной карантин, что на практике  означало невозможность покинуть
Сальварсан  ранее  двух  месяцев  со  дня  въезда.   Все   эти   два  месяца
сальварсанское правительство кормило и поило вольных и невольных  гостей, но
все же не давало им в полном объеме тех благ, которыми истинный сальварсанец
пользовался по  праву  рождения, особо же  вызывала  зависть государственная
выплата  за  несъеденное  и  непотребленное,  за  шестьдесят  дней  успевали
иностранцы  насмотреться  на тучное  Всеобщее  Братство  и  прочие  радости,
начинали помирать от зависти и до истечения срока в большинстве отказывались
покидать страну,  пользуясь аргументом "Чего я там  не  видел, я там за  всю
жизнь  заработаю  меньше, чем  тут  за год", просили  разрешения остаться  в
стране и шли наниматься, скажем, в шоферы к одному из сторожей президентской
кофейной плантации "Ла Палома". Кофе,  к слову сказать, продолжал оставаться
в Сальварсане  предметом экспорта, но не  потому, что был, как в тощие годы,
слишком хорош  для сальварсанцев, а потому, что был слишком плох объективно:
теперь   через  посредничество  "Доминика"  для  них   закупался  в   Англии
исключительно  сорт  "Святая  Елена",  растущий,  как  известно,  только  на
одноименном островке, сорт этот еще Наполеон хвалил, а теперь сделал любимым
напитком  соотечественников  президент  Хорхе  Романьос.  Хотя  пил  ли  сам
Романьос  кофе -  никто не знал, президент не позволил  бы копаться  в своей
личной жизни, не касалось никого, кофе он пьет, чай, кашасу, текилью, граппу
или керосин, что хочет, то и пьет.
     От тех времен,  когда дюжина бывших  "зеленых беретов", вымуштрованных,
говорят,  в  Пуэрто-Рико,   в  течение   четырех  лет  удерживала  провинцию
Санта-Катарина,  в  прошлом   носившую  название  Дивина-Пастора,  откуда  и
прокатилось по стране всенародное восстание, скинувшее многолетнюю диктатуру
годо и гринго,  от тех  времен берег народ множество  легенд,  прославлявших
подвиги Брата Народа, это в первую очередь, но во вторую и еще более очередь
прославлялась  в  этих легендах доблесть Верного  Соратника Брата Народа, и,
хотя собственно Брат Народа был скромен  при жизни, а после  смерти стал еще
более скромен, хотя Соратник запретил ставить памятники не только себе, но и
Брату,  все помнили  тот великий день в истории  Сальварсана, 31 июля,  День
Полной Независимости Республики, важнейший национальный праздник,  пришедший
на смену прежнему празднику, 30-му июля, Дню Независимости, который некогда,
еще в  тощие годы, Романьос  в тихой  беседе с корреспондентом газеты "Укбар
Таймс" назвал "днем колониальной зависимости и позора", каковой великий день
из-за нелепой случайности, из-за разыгравшейся в тот день  двадцать с лишним
лет  тому назад  трагедии, стал  праздником двойным, еще и  Днем Поминовения
Брата Народа, ибо в тот самый день, собираясь принимать парад во главе шести
из дюжины, больше в  живых не осталось, повстанцев с бритыми головами,  Брат
Народа, исполнявший давний обет - не снимать каски с головы до тех пор, пока
его родина не добьется свободы, стоя на балконе в прошлом бывшего, в будущем
также  и будущего президентского дворца, наконец-то снял каску, и  подставил
бритое, не то лысое изначально,  неизвестно и неважно, темя -  лучам солнца,
космическим частицам, а может быть - даже лунному свету  и северному сиянию,
реши  таковые  ознаменовать  своим  появлением  на экваториальном  небе День
Независимости,  тьфу,  День  Полной Независимости, и через  мгновение упал с
разбитым  черепом  и вместе с балконом  на  брусчатку площади де Армас,  ибо
крошечное космическое тело,  незамеченный преступно халатными обсерваториями
метеорит,  по-видимому, ледяной, ибо найти его осколки так впоследствии и не
удалось,  поразил  Брата  Народа в самую макушку, а  осиротевший  брат Брата
Народа, то есть сам народ, безутешно оплакивал своего героя до тех пор, пока
по ступенькам уцелевшей  лестницы не спустился на площадь маленький человек,
не подобрал  каску Брата Народа,  не надел  ее и не объявил во всеуслышание,
хотя  очень тихо, что нет места для скорби в сердце ликующего народа, а есть
только вечная  слава героям  и радость победы  в  последнем  бою  за  полную
независимость родины.
     Четыре   основных   страны,  с   которыми  граничил  Сальварсан,  были:
Северо-Западный   Сосед,  страна  имени  Великого  Адмирала,  лишь   недавно
лишившаяся  своего  доисторического диктатора и  ныне  нелегальными каналами
поставляющая  Сальварсану знаменитые пятигранники;  Северо-Восточный  Сосед,
гнилая страна, томящаяся под властью не  то поэтов, не то годо; Юго-Западный
Сосед, с которым  не  имелось почти  никаких отношений, ибо естественную его
границу с Сальварсаном образовывал один из величайших в мире  горных кряжей,
Сьерра-Путана; наконец, Великий Восточный Сосед, в просторечии Бразилия; все
они  традиционно не  проявляли к Сальварсану  ни малейшего интереса с  конца
прошлого века, когда по порядочному куску болот и ущелий все четверо от него
отхватили,  а ныне, когда  Сальварсан стал одной  из  богатейших стран мира,
попали  из-за этого  давнего к  нему интереса в  щекотливое положение, ибо к
любой из них могли быть у республики серьезные территориальные претензии, и,
продиктуй  тихий голос Романьоса первым трем соседям какие угодно требования
о  возврате захваченной земли,  их пришлось бы выполнить, счастье  всех трех
держав  было в том, что Сальварсану и нынешней  своей  территории было более
чем достаточно, более чем хватало республике и хлопот  с  вечным подниманием
из руин  города Эль Боло дель  Фуэго,  а Северо-Западный сосед  был озабочен
своими  делами, прежде всего форсированным экспортом расцветшей после смерти
диктатора литературной продукции;  Юго-Западный Сосед был вообще  почти не в
счет,  ибо  для  него  сообщение с Сальварсаном  лежало  вокруг  мыса  Горн;
отношения с Северо-Восточным Соседом были относительно приличными, во всяком
случае  государственный  долг   этого  одичавшего  в  аристократизме  соседа
Сальварсану никогда  не превышал ста  пятидесяти  миллиардов долларов, что в
масштабе  сальварсанской экономики составляло государственный доход  за часы
полуденной сиесты в какой-нибудь из дней жаркого, сухого  сезона. Великий же
Восточный  сосед  попробовал  с высоты  своего величия  раз  или два  что-то
вякнуть о  необходимости не то тесной дружбы, не то сотрудничества, но очень
скоро  к  временному поверенному в делах  Бразилии на  острове  Доминика,  в
прохладный  холл  посольства  в   Розо,   явился   довольно  плохо  побритый
посол-ресторатор  Доместико  Долметчер  и  в  совершенно  секретном  порядке
предъявил временному поверенному нотариально  заверенные копии двадцати трех
контрактов,  тайно  заключенных  двадцатью  тремя  футболистами  Бразилии  с
правительством  Сальварсана,  по которым  все  они  обязывались  по  первому
требованию принять звания почетных граждан Сальварсана со  всеми вытекающими
отсюда привилегиями, а пока  что  состояли уже  много лет  у  Сальварсана на
жаловании,  что  немедленно лишало Бразилию какого  бы то ни было серьезного
футбола;   временный   поверенный   спешно   доложил  своему   правительству
обстоятельства,  и больше Бразилия  загребущую руку  дружбы к сальварсанской
нефти не тянула.  Наконец, где-то  на  границах Сальварсана  располагался  и
пятый  Сосед,  загадочная  держава  Тлен,  возможно,  не  имевшая  места   в
действительности, во всяком случае, территориальные претензии  к Сальварсану
в данном случае не имели места, да и по целому ряду сведений государство это
располагалось  вообще в Малой Азии  и никакого отношения  к  Сальварсану  не
имело,  хотя  именно  оттуда  пришла  к Романьосу идея  о  том,  что зеркала
прекрасны,  ибо увеличивают население, да  и  вообще  все,  что  увеличивает
народ, замечательно.
     Переваливающейся походкой северных диктаторов бродили в государственных
заповедниках  Сальварсана  экспортные армадильо, цвели кофейные  деревья  на
обширных плантациях вокруг всего  побережья Плайя Пирайя, окаймляющего озеро
Сан-Хорхе, булькали  котлы  в государственных  бесплатных трапезных  по всей
стране, где по случаю очередного Рыбного Дня готовилось главное и любимейшее
национальное блюдо сальварсанцев, уха из  пирайи, била чудовищными фонтанами
керосиноподобная нефть из  скважин в котловине  Педро-ди-Гранде, чтобы тугой
струей  дотянуться  до  нефтехранилищ  на  родном  острове посла-ресторатора
Доместико Долметчера, потом деться неведомо куда  и вернуться золотым дождем
в  подвалы государственного банка Сальварсана,  макали в моржовый жир тонкие
сухарики загнанные на ветви фламбойянов во  дворе посольства Демократической
Гренландии  государственные   преступники,  по  большей  части  члены  семьи
прежнего, изгнанного много  лет назад президента, кровопийцы,  аристократа и
пакистанского шпиона, ждали  своей очереди, когда их  по одному в неделю под
видом дипломатической почты, тщательно упакованными, не перевезут самолетами
в   холодный   Нуук,   щелкали  и  лязгали   щеколды   на  железных  ящиках,
приготовленных   для   отлова  пятисот   сегодняшних,   назначенных   взамен
образовательного ценза броненосцев, ибо из любой нежелезной клетки армадильо
вырывался  в  считанные  секунды и  на  много метров уходил в самую  твердую
почву, готовили  какой-то  очередной,  столь же  бесплодный, как и  прежние,
заговор генералы  Сальварсана, с каковыми заговорами и  генералами уже много
лет  расправлялся президент: быстро и одинаково  производил всех интригующих
прямо  в генералиссимусы, они же,  зная,  что генералиссимус  в  государстве
может  быть только один, немедля истребляли друг друга  способами еще почище
ледяных  метеоритов,  готовил  невообразимый  соус  из  хвостовых  плавников
бермудской барракуды на кухне своего знаменитого "Доминика" посол-ресторатор
Доместико Долметчер и  тихо матерился  на  неведомом языке,  ибо желток  все
время  заваривался, одиноко плыл  над Сьерра-Путаной  маленький,  с  детский
кулак,  изжелта-белый  шарик,  первый  предвестник  грядущего  нашествия  на
прекрасный  и  героический  город,  которое  снова обойдется государству  во
многие  миллиарды твердой валюты,  каковых, правда, не жалко, ибо скорее вся
республика  провалится в тартарары, чем позволит возникнуть даже  мысли, что
Эль  Боло  дель  Фуэго может  быть не  отстроен  заново,  а президент  Хорхе
Романьос, сидя  за зеркальным  столом в своем зеркальном кабинете, задумчиво
катал пятигранное яйцо сперва от  правого края письменного стола  к  левому,
потом обратно к правому и снова обратно.
     По  довольно  правдоподобным  подсчетам,  было  Романьосу  от сорока до
сорока пяти лет,  иначе говоря,  детство его пришлось на самые черные годы в
сальварсанской  истории, на сороковые, на годы полной  нищеты и колониальной
зависимости  государства от  североамериканской  экономики,  выкачивавшей из
истощенного народа кофе, бананы, броненосцев, все, чем был богат Сальварсан,
однако величайшей государственной тайной, известной, впрочем, не только всем
сальварсанцам,  но  и  не единожды  поведанной президентом Хорхе  Романьосом
иностранным  дипломатам и даже президенту Демократической Гренландии Эльмару
Туле  во время  визита  того в  Сальварсан, точнее, во время  переговоров  о
массовой    поставке   в    Сальварсан    консервированного    гренландского
доисторического  льда, особо  чистого,  следовательно,  для  прохладительных
напитков,  в  обмен на массовые поставки  в Гренландию  необычайно  дешевого
сальварсанского искусственного льда, ибо  свой, экспортный, был пока еще для
гренландцев слишком дорог, одной из величайших тайн Сальварсана было то, что
его  президент  не  был  его  уроженцем.  Не  только  не  имел он двенадцати
поколений документально подтвержденных предков-сальварсанцев,  не только сам
не  был  его  уроженцем,  но  даже  испанский  язык  выучил только  в  конце
пятидесятых   годов,   когда   почти   мальчишкой  еще   проходил   зверские
зеленоберетные тренировки на окраинах Сан-Хуана, когда раз и  навсегда решил
связать  свою жизнь с Латинской Америкой и  когда по  иронии судьбы вместе с
будущим,  ныне  бывшим,  ибо покойным, предводителем мужественных повстанцев
Дивина-Пасторы попал  в Сальварсан и четыре года  держал под дулом  карабина
десять  миллионов человек, покуда  прежнему диктатору не стало страшно  и не
слинял он в какую-то из соседних стран, теперь уже никому даже не интересно,
в какую. А что  именно было в  его жизни до  того, как попал он  в Сан-Хуан,
оставалось такой же загадкой, как длинные пустые периоды в жизни и биографии
таких исторических  титанов,  как  Конфуций, Аполлоний Тианский,  Шекспир  и
Христос. Всех этих  людей заменил для Сальварсана  президент Хорхе Романьос,
ибо прокормил, напоил,  обул, одел  и  ублажил он все  двадцать два миллиона
сальварсанцев,  счастливейших  и  богатейших  мулатов мира,  которым если  и
доводилось теперь жаловаться  на что-либо, то на непостоянное  присутствие в
общественном меню засахаренных японских вишен и  рагу из рыбы фугу, на укусы
москитов, на чересчур жаркие  часы сиесты, на некоторое ожирение, ну,  может
быть, еще на то,  что иной раз недоваренная пирайя кусала  какого-то слишком
торопливого  сальварсанца за  губу прямо из общественного  котла,  в котором
недостаточно искусный повар из числа наемных иностранцев готовил четверговую
трапезу, но это уж сам виноват, губу не подставляй.
     Конечно,  не  каждый  день  был  праздничным Днем  Пирайи, сальварсанцы
мужественно   жили   и  мужественно   умирали,  чаще  всего  от  ожирения  и
гиподинамии,  однако  погибали  они, и довольно  часто,  в  руинах  древнего
пылающего Эль Боло  дель Фуэго,  основанного в шестнадцатом веке испанцами и
регулярно, не реже одного раза в десять лет, целиком разрушаемого уникальным
для Западного полушария наплывом шаровых молний, стекающих на него  с вершин
Сьерра-Путаны, город приходилось отстраивать заново, ибо ни один старожил не
соглашался покинуть родное пепелище; каким позором заклеймила местная газета
балканский город  Скопле, тоже регулярно разрушаемый на  другом краю  земли,
правда, не молниями, а землетрясениями, из которого после  очередного толчка
эмигрировало-таки чуть не тридцать человек! Из Эль Боло дель Фуэго не уезжал
ни  один, в полном сознании надвигающейся  героической  гибели  триста тысяч
вкушали в городе суп из отборной президентской пирайи, ибо город числился на
больничном   положении  и  кормился  от  правительственной  базы,   и  ждали
очередного нашествия молний, зная, что после их смерти на все той же родимой
земле  город Эль Боло дель Фуэго  будет отстроен заново, и  через сколько-то
лет будет  снова испепелен, и  пусть  в  этом  огне  горит  добрая  четверть
государственного бюджета,  город все  равно  не  будет  брошен  на  произвол
судьбы, не уступать же балканским аборигенам, которые столь же патриотично и
глубокомысленно  все вновь и  вновь отстраивают Скопле? И все-таки легко  ли
было президенту, когда-то свергнувшему в Сальварсане династию потомственных,
хотя и  очень  мелких, аристократов,  признать  свое  родство  с  российской
династией Романовых, сознаться в том, что он - правнук императора Александра
Первого, того  самого,  который  победил Наполеона? Легко ли  было, по  сути
дела, заявить о правах  на чужой престол? Как ни странно - легко. Во-первых,
потому, что никаких прав на престол он не заявлял, он просто сообщил жалкому
журналисту из пресловутой "Укбар Таймс", ошивавшемуся пятьдесят восьмой день
с тем, чтобы  выехать  послезавтра  на  сутки, а  потом  снова  вернуться  в
Сан-Шапиро на правительственные харчи, подобных  которым  он  в своем Укбаре
сроду не нюхивал,  рестораны же с сальварсанской  кухней по всему миру очень
дорогие  из принципа поддержания  национального  престижа,  -  сообщил,  что
является законным наследником династии Романовых, при чем  тут  претензии на
престол? А  во-вторых, Хорхе Романьосу  вообще все было  легко, и российская
корона и  весь  остальной мир были нужны  ему как  тот самый  пневматический
музыкальный инструмент  тому самому  духовному лицу на  той  самой  любимой,
всегда висящей за спиной в рабочем кабинете и отражающейся в противоположном
зеркале  картине  кисти  неизвестного  художника.  Едва  ли  даже  Доместико
Долметчер,  готовя   к  вечернему  приему  в  своем  ресторане   излюбленные
президентом открытые  пирожки  с пирайевым  филе, фирменные, обозначенные  в
меню как "расстегнутые", был так уж уверен, что пирожки  эти  и в самом деле
представляют собою любимое блюдо  президента, есть ли у  него вообще любимое
блюдо и вообще  ест ли президент когда-нибудь, или  только вилкой ковыряет в
любом предложенном  ему ястве, даже  и пирог  с птицей урубу, даже и печеные
яйца  аропонги, даже  и  кислое  индейское  пиво  кассири,  рецепт  которого
президент как-то раз сам  продиктовал Долметчеру, вдруг и это все президенту
нужно  в такой же точно степени? Меньше же всего, это точно знал  Долметчер,
которого  кто только не пытался перекупить, но все платили слишком мало, они
и  представить не могли,  сколько платит послу родная Доминика, меньше всего
была нужна президенту власть, он не только твердо не  держал ее  в руках, он
ее вообще не держал,  это  она его  держала  и  за него держалась, свергнуть
Верного  Соратника  Брата Народа мог  бы  разве что  дворцовый переворот, но
сам-то народ слишком ясно представлял себе разницу между  своей сытой жизнью
и  нищетой  соседних   стран,  а  дворцовые   перевороты   наталкивались  на
неискоренимое суеверие, по которому всем было точно известно о  том, что вся
нефть в земле исчезнет, как только умрет Романьос, любого заговорщика предал
бы  его  собственный денщик,  живой же  Романьос мог  возвысить  голос,  мог
рявкнуть,   чем  же   страшнее   он   мог   покарать  заговорщиков,  как  не
невозможностью слышать его тихий голос, его ласковое обращение: "Брат мой...
мне кажется, вам ежедневно полагается специальная порция протертых  бобов  с
арахисовым  маслом... вы худеете день  ото дня", -  и бобы приходилось есть,
хотя можно, казалось бы, и получить вместо них деньгами, но кто осмелится не
вкусить той пищи, которую Верный Соратник  Брата Народа вкладывает ему прямо
в рот, напутствуя кушать, полнеть, полнеть, не рыпаться?
     Город  за  окнами  зеркального  кабинета  стихал,  не принятые  сегодня
посетители  тихо и  по  одному  покидали  приемную,  так  и  не  получив  ни
аудиенции,  ни  шубы,  ни звания почтмейстера, ни  звания  брандмейстера, ни
разрешения на перенос газовой плиты  из левого заднего  угла кухни  в правый
передний,  а сам Хорхе  Романьос все  катал и  катал  в  полной задумчивости
пятигранное яйцо  по столу своего  зеркального кабинета. Яйцо несколько  раз
падало  на пол,  но не  разбивалось,  и  не  было у президента  ни малейшего
сомнения, что если бы даже он  бил его долго, оно все равно не разбилось бы,
и даже если бы великий специалист по битью яиц, хитрый мулат с негритянского
острова,  посол-ресторатор  Доместико  Долметчер попробовал разбить  его, то
тоже не разбил бы, а возможно ли приготовить яичницу, не разбив яиц? Мысль о
яичнице  наконец-то  отвлекла  президента  от задумчивого катания  яйца,  он
медленно встал, вышел из кабинета и в полном одиночестве  направился в  свои
частные покои, где собирался сам  себя покормить, ибо  любил только  то, что
готовил сам,  и запивал все, что  съедал,  чашкой-другой  кислого индейского
пива  кассири,  которое тоже варил для себя сам и  которое нынче,  на третий
день, уже должно было дойти до кондиции. Он долго шел по длинному коридору с
зеркальными  стенами,  отражающими друг друга бесконечное множество раз, и в
их беспредельной глубине, уходя на самое дно, терялся тысячекратно, словно в
потомстве, маленький  с голой головой человечек в белом саржевом костюмчике,
в мягких индейских туфлях без каблуков, которые он шил для себя сам, человек
без  комплексов,  Истинный Соратник  Брата Народа,  кормилец  и поилец  всей
сальварсанской нации, правнук  всероссийского государя императора Александра
Первого, сын хитрой и жадной русской бабы Настасьи президент Хорхе Романьос,
в святом православном крещении сорок с лишним лет тому  назад получивший имя
Ярослава или же  Георгия, особенно утомленный сегодня трудовым днем и  жарой
и, как ни странно, довольно голодный.




     ...есть нечто высшее, чем наш долг национальный, это наш масонский, это
наш человеческий долг!
     М. АЛДАНОВ. ЗАГОВОР

     "...   -  Да,  верный  мой   Феликс!  Да!  Дело   может  принять  столь
благоприятный оборот, что  все, о чем  ты говоришь,  осуществится, - заметил
Илитш.  - Этот  здешний епископ -  он не просто плут, не  просто подлец,  не
просто бестия, он -  архиплут, архиподлец,  он архибестия, он, наконец, даже
архиепископ!.. Всем вам, каждому неимущему середняку-идальго, да и не только
каждому  идальго,  попросту  всему  черному  народу  от  простого  труженика
скотного двора  до малоимущей работницы пригородного  лупанария - всем, всем
нужно  учиться,  учиться  и еще  раз учиться! А  что касается этой  макаки в
образе человеческом, этого, можно  сказать, архимандрила,  то  все предельно
просто: он хочет пить, жрать и ни черта не делать. И от прочих отличается он
точно  так же, как желтый  черт  от синего,  дорогой  мой Феликс,  и, боюсь,
нынешнее поколение малоимущих  идальго не доживет до  торжества своего дела,
если не возьмется за дубинки... скажем, завтра. Потому что сегодня, конечно,
еще рано, но послезавтра может оказаться поздно!..
     -  Послезавтра  тоже в самый  раз,  - с  отсутствующим  видом  объяснил
оруженосец,  волоча свои длинные, до земли свисающие с осла ноги по пыльному
ламанчскому проселку.
     -  Нет, верный  мой друг! Нет, нет и еще раз нет! Это мало сказать, что
ошибка, это архиошибка!
     И в  этот самый  миг вдали показалось  странное  шествие. Казалось, вся
Ламанча  движется   навстречу  двум  нашим  старым   знакомцам,   процессию,
двигавшуюся прямо на них, составляло не менее трехсот человек, многие были с
копьями, дубинами и кистенями, кое-кто в кирасах, словом, вооружены эти люди
были довольно плохо,  но сразу было  видно, что  жаждут они все, чтобы плечо
поскорее раззуделось, чтобы как можно скорее вел их кто-нибудь порешительнее
на какой-нибудь грозный бой,  и видно было даже издали, что несут они все на
головных уборах  кабалистический символ  красной звезды  -  это, несомненно,
приверженцы Илитша вышли встречать своего вождя, демонстрируя приверженность
идее свержения власти епископа и его левреток.
     - Долой плутократию! - воскликнул Илитш и дал шпоры..."
     Ламаджанов засомневался  и полез в  словарь. Ну, так и  есть, ну опять,
конечно же,  напутал,  но,  слава  Аллаху, и заметил  тоже  сразу.  Никаких,
конечно  не  левреток.  Это  собаки  какие-то.   Совсем  даже,  стало  быть,
клевретов.  Со  вздохом вспомнил Ламаджанов золотое время, когда писал он за
шефа его первый  бестселлер "Илидж  в неолите". Там премудрых слов не  было,
там  Илидж  выражался  просто  и  без  вывертов, главным  образом  с помощью
рычания, битья  себя в грудь  кулаком  и прочих  по головам небольшою, но на
диво прикладистою дубиною,  а  Феликс  был  богатырем  с  руками  до  земли,
потрясающей  волосатости, который крушил всех как мог, - и  вообще  делов-то
было,  чтобы  свергнуть  плохого  вождя,  потом  вывести  племя  из   кольца
враждебного окружения, победить всех кругом то есть, открыть  потом  светлый
путь к постройке первобытного коммунизма, и  подковки  историко-литературной
почти не нужно. "Илиж в 1789" потребовал, конечно,  больше усидчивости, но и
тут  фон собирался из  нескольких  общеизвестных  книг, а  занимательности в
сюжет  Ламаджанов умел вложить сколько угодно.  Очень трудно шел самурайский
роман, но и там  образ  Илиасэ  и прочее  набирались по лоскуточку из разных
кинофильмов. Теперь же вот в спешке приходилось сочинять "Илитша в Ламанче",
где обдирать можно было, получается, одного только "Дон-Кихота", перемешивая
его  с  историческим  образом  Ильича,  как  тесто  с  творогом для  ленивых
вареников. Не очень, скажем прямо, богато. А издатель шефа, Браун,  требовал
роман к  первому  июля,  а на  дворе  нынче март кончается, стало  быть,  на
пятьсот страниц отпускается около  ста дней.  Пять страниц  в день - хорошо,
когда про неолит, а в Ламанче особо  не  развернешься. Ламаджанов со вздохом
опустил свои черные  пальцы на клавиши машинки. Черные не оттого, что был он
негром,  а просто ленту  в машинке  сменил. Старую  в  сейф  положил, как  и
полагалось. Сейчас Илитш  собирался  штурмовать некий Красный Пресный Замок,
подобие  репетиции к  штурму Эскориала, который,  как уже решил  Ламаджанов,
будет охранять отряд смертниц-кармелиток. В кино это хорошо получится, а шеф
больше об успехе в кино думает, чем в печати, хоть огребает деньги и с того,
и с другого.
     Мустафа Ламаджанов когда-то, не очень, увы, долго, тоже греб деньги. Но
было  это в  далекие военные годы,  когда  со всех экранов страны  звучала в
исполнении  знаменитого  певца  Юлия  Карбаса   песня  композитора   Бампера
"Тужурка", текст  которой написал он, Ламаджанов, совсем тогда еще  молодой.
Никто тогда  ему  татарским  происхожднием  в  нос не  тыкал,  просто деньги
платили,  а  люди  хорошую  песню пели. Поют,  правда,  и  до  сих  пор, все
какие-нибудь тридцать рублей  ежемесячно через охрану авторских прав за нее,
за песню эту, ему набегают. Говорят, и  Дуберману за его "Таратайку" все еще
что-то каплет, а  то  еще заявилась туда  в охрану,  говорят, бабушка одна и
потребовала деньги за песню свою за все годы, и доказала, что песню, и слова
и  музыку,  она лично  написала,  и  все  это  было  опубликовано в  журнале
"Незабудочка"  аж еще в  одна тысяча... Неважно,  впрочем, но оказалось, что
песня эта - "Жил-был  у бабушки  серенький козлик".  Уж  как  там  от бабули
открутились - неизвестно, но платить, конечно же, пришлось.
     А  что  ему, Ламаджанову, тридцать рублей теперь. Ходит он за ними ныне
раз  в году  за всеми сразу, а  потом  вечером девицам дарит, которых шеф по
первому требованию присылает. Хотелось бы пойти да  напиться на  эти деньги,
именно на  эти, в Дом литераторов, но туда-то как раз и нельзя. Исключен он,
Мустафа   Шакирович   Ламаджанов,   из   этого   самого    Союза   Советских
Социалистических  Писателей.  Он  теперь  не социалистический  писатель,  не
реалист, вообще черт его знает кто, не татарин даже. Он теперь  негр. Хотя и
есть у него  теперь все,  чего  душа и другие части тела требуют. Все, кроме
книжечки Члена. Пустячок, а обидно.
     После войны он был писателем, притом столь знаменитым своей "Тужуркой",
что даже когда  всю родную  деревню из-под  Бахчисарая отправили  в  лагерь,
никто  про   его   национальность  даже  не  вспомнил.  Писал  он   какие-то
доменно-мартеновские сценарии под своей фамилией,  хотел получить Сталинскую
премию. Не дали. Потом писал такие  же  доменные  романы, уже не  под  своей
фамилией,  а  для  трех  последовательно  съевших  друг  друга  литературных
генералов;  так денег хоть  чуть-чуть побольше получалось,  но  все  равно и
денег маловато,  и  скучно  уж  очень,  да  и  хозяева  хамили,  обсчитывали
непрестанно. Тут еще жены мереть  стали, как мухи, три за двенадцать лет, не
захотел  больше жениться  Мустафа,  надоели ему  доменные  писания  с  целью
прибарахления  очередной  молодой хозяйки,  плюнул  он на все,  взял  в зубы
тридцать ежемесячных за "Тужурку" - и стал  писателем-диссидентом. Поначалу,
после  первой повести,  которую в  каких-то там "Гранях" напечатали, даже  и
неприятностей никаких не было. Потом еще кое-что писал, в основном рассказы,
ни на что длинное не тянул, хотелось поскорее, чтобы признали.
     И признали. На открытом процессе в Колонном зале  Дома  Союзов признали
виновным  по статье такой-то и еще совсем по другой, признали в неуважении к
родной  истории и очернительстве оной, в оскорблении личности вождей, в том,
что нет у него ничего святого за  душой, кроме пропаганды  в  ихнюю  пользу.
Вместе с  полоумным Фейхоевым, который всего-то  один рассказ в три четверти
странички на Западе тиснул, упекли в  Мордовию на  семь лет. И на Западе шум
был - как  раз такой, как мечталось. Но не выслали, это они позже высылать в
обмен на всякий дефицит догадались, а посадили, и сидеть пришлось. Правда, в
лагере тяжело  было  только первое время, потом  повезло:  комендант, жуткий
алкоголик,  через динамик  все  время крутил  на всю  зону  именно  ту самую
"Тужурку",  служила она ему, кажется, вместо  соленого огурца  на  закусь. А
когда  узнал,  что автор  песни  у  него на попечении  - так пожалел  его  и
послабления  стал  делать. Просидел  так Ламаджанов на  строгом  ослабленном
режиме около четырех лет,  вызвали за зону,  посадили в  машину  и  повезли.
Долго везли, даже поспал с открытыми глазами. И потом еще спал на табурете в
пустой комнате, где полдня сидел.
     Дальше вошел шеф. Сто шестьдесят в нем уже тогда было, при небольшом-то
росточке. И погоны  уже нынешние  были,  страшные. Вошел, сел  за  стол,  из
портсигара бутерброд с красной икрой достал и  съел. Он вообще долго без еды
обойтись  никогда не мог, -  это Ламаджанов потом заметил. Другой  бутерброд
Мустафе  протянул, тоже молча. Мустафа  съел. Третий раз за четыре года икру
ел, два  раза в посылках  сестра  предпоследней  жены присылала,  разрешение
где-то  выхлопотала  ему,  раз  уж он  там  две  недели в  какой-то  бригаде
журналистом был, - так и написала, что, мол, только за это. И то хлеб. Икра,
точнее.
     Разговор дальнейший что вспоминать-то. Съел его, Мустафу, хозяин, съел,
как  бутерброд.  Спросил,  как  ему, Мустафе, тут  насчет  еды,  культурного
отдыха, свободы творчества, творческих командировок и женского пола. Мустафа
ответил,  что  насчет  еды  -  вот,  бутербродами  с  икрой  кормят,  насчет
культурного  отдыха - так целый день свои  собственные произведения слушаю и
заново проникаюсь ими,  душа  отдыхает, свобода творчества такова, что  есть
полная свобода ни хрена не писать, каковою и пользуюсь,  насчет командировок
- то  вот  как раз  командирован и у  вас по икре стажируюсь, правда, насчет
женского пола один  мужской, и хорошо  хоть, что возраст  не  тот, никто  не
покушается, только предлагаются. И немедленно из другого шефского портсигара
получил другой бутерброд, с  черной икрой и  даже с маслом, первый без масла
был,  как  бы  диетический.  Дальше  хозяин  спросил,  не  хочется  ли  еще.
Ламаджанов,  памятуя,  что если  хочется,  то  прокурор  добавит,  деликатно
воздержался.  Хозяин назвал его дураком и сунул третий, опять  с  черной.  И
спросил, за сколько  месяцев возьмется Ламаджанов написать роман на заданную
тему, страниц в четыреста. Мустафа сказал, что в три  управится, и с тех пор
пропал,  как швед  под Полтавой,  как тот  самый швед, что теперь,  глядишь,
должен  был бы  вручить хозяину динамитную премию за ту самую серию романов,
которые Ламаджанов стряпал для него со  скоростью от двух до  четырех в год.
Выходила  серия,  конечно, не  под  именем хозяина,  а под  грубым еврейским
псевдонимом, но  на  Западе  умные  люди  понимали,  что пишет их кто-то  из
советского руководства. А писал их ныне вольный негр Мустафа Ламаджанов.
     Просто  так,  без  помиловки  и без другой волокиты,  стал  заключенный
диссидент и бывший писатель хозяином двухкомнатной  квартиры в высотном доме
и числился  теперь по документам референтом какого-то ящика.  Черного,  надо
полагать.  Спрашивать не полагается,  лазить  в  этот ящик не полагается тем
более, как в биографию начальства. Кто полезет, тем займутся.
     Зачем-то  понадобился  всесильному человеку  этот самый всемирно теперь
известный Евсей Бенц, автор  популярнейшей  в странах Запада  и в  самиздате
"Ильичиады", серии полных юмора и динамики романов, в которых, при более или
менее повторяющемся  сюжете, появляясь в  разные  исторические эпохи в новых
нарядах,  опираясь на  одного  только  неизменного  оруженосца Феликса  и на
народ,  совершал  Ильич  везде  и  всюду  революции,  приводившие  к  победе
неимущего большинства над имущим кое-что  меньшинством. Романы переводились,
инсценировались,  экранизировались,   поначалу  вызвали,   кстати,   приступ
бешенства у министра культуры Паисия Собачникова, но ему раз и навсегда было
дано  авторитетное заключение  экспертизы из  ведомства  Заобского: вся  эта
серия  -  похабная  западная фальшивка. Браун  зарабатывает  лишние  пятьсот
процентов,  выдавая стряпню  своего убогого негра -  их  труд  в  США  самый
дешевый - за  произведения  советского диссидента, якобы еврея. То  немногое
начальство, которое временами могло впадать еще в более или  менее вменяемое
состояние, пребывая если не совсем в здравом уме, то не более чем наполовину
в  маразме,  с   удовольствием  почитывало  "Ильичевку",   -  запутавшись  в
собственных липовых биографиях,  находило оно, что и  такая биография  вождя
тоже имеет  право  быть.  Кое-кто,  впрочем,  из тех,  что  впали  в  маразм
поглубже,  уже  принимали,  например,  "Ильича   в   неолите"  за  подлинный
документальный  роман. Однако  за  перепечатку и  распространение сих опусов
ведомство  Заобского и Шелковникова  давало устойчивые  три  года, приравняв
Евсея Бенца к Абдулу Абдурахманову и Алексею Пушечникову.
     Ламаджанов   почти  не   выходил  из   дома,  хотя  никто  его  свободы
передвижения не ограничивал. Все написанное, не только черновики и не только
использованную копирку,  но  даже избитые  ленты от машинки  складывал он  в
специально взгроможденный  в его квартиру сейф; туда же, понятно, попадала и
беловая  рукопись  с именем Евсея  Бенца  на  титульном  листе. По окончании
очередного  романа Мустафа звонил какому-то "Дмитрию Владимировичу", который
появлялся немедленно,  в  сопровождении  двух  битюгов  в штатском,  несущих
здоровенный контейнер  с  новой  машинкой,  - к  которой неделю  приходилось
привыкать, как ни гадко, - финской бумагой, франкфуртскими  белилами и  всем
прочим, чего простые писатели годами не видывают; потом они вносили еще один
сейф, пустой, а полный уносили и исчезали,  даже  не поздравив с творческими
успехами. Ламаджанов же садился писать  очередного  "Ильича". Никому не было
дела до того,  отчего  и  зачем находит бывший писатель удовольствие в  этом
круглосуточном,  прерываемом  только стаканами крымского  муската,  кропании
бесконечных  "Ильичей". Секрет же  был  в  том, что от  самой военных времен
"Тужурки" до  диссидентских  рассказов хотел  Мустафа только  одного:  чтобы
ничем  не заниматься, кроме литературы,  чтобы платили за нее  по-настоящему
хорошо,  то есть чтобы просто хватало, а слава  - Бог с ней, славы совсем не
надо. Всегда платили ему в прежние годы, увы, очень мало, а теперь вот  была
даже  и  некоторая  свобода  творчества,  а  уж  денег-то  было   более  чем
достаточно, даже не  денег,  а непосредственных житейских благ в натуральном
виде, - книг, мускатов, баб,  чего еще надо. Разве только  шеф иной  раз  за
мелкие накладки укорял. Однако же ни разу даже не пригрозил уволить, видать,
стал Ламаджанов незаменимым и  потому обречен был  навеки пребывать  на ныне
занимаемом месте. Он, впрочем, на другое и не хотел.
     "Ильича в  Ламанче"  писал  он только  третий день,  но  уже  испытывал
определенные  трудности: не очень  благодарную  ниву  он  себе выбрал.  Где,
спрашивается,   отыскать  в  "Дон-Кихоте"  картину  развращенных  придворных
нравов? Предстояло высасывать этот обязательный "изюмный" элемент из пальца.
Но Мустафе это было не впервые.
     "-  Вы,  падренька,  глубоко  неправы,  -  отрезал  Илитш,  -  неимущее
духовенство совокупно со всеми..." - стучал Ламаджанов на машинке, - от руки
он никогда  не писал, надеялся как настоящий писатель  так вот  и умереть за
пишущей   машинкой,  -  и   внезапно  услышал   звонок  в  дверь:   двойной,
своеобразный. Не в традициях начальства было предупреждать  о  своем визите,
но верный его Феликс, тьфу, Дмитрий  Владимирович, звоня вместо шефа в дверь
Ламаджанова, деликатно предупреждал хозяина квартиры о том, что не мешало бы
хоть подштанники надеть. Ламаджанов был одет и чисто выбрит, поэтому отворил
дверь  с  сознанием  полной  своей  праведности.  Многочисленная охрана шефа
неприметно заполняла  всю  лестничную площадку, а сам необъятный генерал как
раз в это  время вытискивался из лифта. Шеф, отирая со лба неподдельный пот,
одновременно занавешивал лицо от случайных соглядатаев; так прямо под чадрою
стоя и протянул писателю руку, - то ли для  рукопожатия, то ли для  поцелуя.
Обретя именно рукопожатие, - Ламаджанов не унижался, - шеф прямиком прошел в
квартиру и уселся в просторное, ради него сюда, видимо, в проем между окнами
поставленное  кресло.  Затем шеф  вздохнул,  взглянул  в потолок и извлек из
кармана толстенький  квадратный томик  в мягком  переплете; Ламаджанов узнал
русское издание  Брауна,  обычную  обложку работы  Михея  Кожемякина ко всей
серии "Ильичей" Евсея Бенца. Шеф молча передал книжку  Ламаджанову, оказался
это  "Ильич  в  Виндабоне",  позапрошлый  шедевр  на  позднем  древнеримском
материале.
     - Мудрено местами,  - с  места в карьер проговорил генерал, доставая из
портсигара бутерброд  и таковой сглатывая, отдавать его Ламаджанову  было бы
глупо,  -  но  в  целом  неплохо.  Особенно  где  он  летописца  парфянского
принимает, и тот говорит ему, что он, Ильич, капитолийский мечтатель, что не
воспрянет мир голодных и  рабов. А тот ему - что воспрянет. И  с броневичком
ты  ловко выкрутился, в кино прекрасно выйдет,  режиссер уже хвалил. Словом,
нормально. В  сейф  положишь  и  вернешь, как  следующий кончишь... Про  что
следующий?
     - "Ильич в Ламанче". Как Дон-Кихот. Материал богатый.
     - Во, во. Это хорошо, в Ламанче когда. Пассионария,  дура старая, пусть
несчастной  любовью  в Ильича, кстати, влюбится. Самое  же  главное - ты мне
Феликса,  Феликса побольше давай,  актер  хороший на его роль, зрители  пупы
надрывают. Ну и все. В чем нуждаешься?
     Ламаджанов помедлил и произнес:
     - Да  вот...  не  ошибаюсь  ли  только. Вот...  мышка  у  меня в  кухне
завелась...
     Шеф расхохотался:
     - Ишь! Мышь! Штучка! Ладно, вечером жди, штучку новую привезут... - Шеф
внезапно, как всегда, посерьезнел. - Кроме  того,  до  осени, увы,  запрещаю
тебе выходить из дому. Если мои придут и скажут - езжай с ними и не пугайся,
всю  писанину бери с собой,  пиши  дальше.  Шторы  держи закрытыми, чужих не
пускай,  хотя  чужих до тебя ребятки и  так допустить  бы не  должны. Допиши
ламачню эту и  отдохни,  сам  скажу, что  дальше  писать. Может,  все другое
теперь будет.
     Шелковников  сглотнул  еще бутерброд  и встал. Вместо прощания  треснул
бывшего  писателя по шее: высшая степень  одобрения по его понятиям. Мустафа
Ламаджанов был все-таки очень умным человеком.
     Черные  машины  Шелковникова  кружным  маршрутом,  беспрестанно меняясь
местами,  понеслись по Москве. Сегодня у  генерала  было очень много дел, не
такие приятные, как вот это сделанное, но куда более важные. Весенняя Москва
кисла в  гриппу, сидя на бюллетене,  с трепетом следила по радио за перечнем
трудовых  побед и прогнозом  погоды на завтра, а  также внимала сообщениям о
скоропостижных,  после  долгой  и  тяжелой  болезни  последовавших  кончинах
очередных  верных продолжателей,  уж  совсем редко -  соратников,  эти почти
вымерли; Москва деловито сверлила для них кремлевскую стену и изредка копала
под  ней  беспредельно  почетные могилы;  чаще, правда, рыла она  эти ямы на
закрытом ныне для посетителей Новодевичьем, где, как оказывается,  в прежние
годы  были допущены большие  ошибки как в смысле погребений, так и в  смысле
надгробий; к примеру,  рассказывали, сын Горького Максим, которого нетрезвый
скульптор Шадр изваял на надгробии совершенно пьяным, так прямо ночью пьяный
по кладбищу и бродил, не он, конечно, а статуя его пьяная, ну да можно нешто
такое иностранцам,  к  примеру, показать? Москва печалилась также о том, что
из магазинов исчез сыр, раньше его навалом было, и  вдруг удивлялась тому, к
примеру, что  масла, которого  больше  трех месяцев уже не  было в  продаже,
теперь вдруг аж  по полкило любому  дают, хорошо вдруг  с  маслом стало,  из
Новой  Гренландии, что  ли,  завозят, из  дружеской, улучшились, стало быть,
наши отношения с  теми, которые масло делают, но  ухудшились с теми, которые
делают сыр, но это уж одно  без другого невозможно,  большая  это  политика,
горчица вон подорожала, зато есть, а вон белье постельное не подорожало, так
и  нет  его,  последние пододеяльники  штопаем, уж скорей бы цену повышали и
новые бы  купить,  хоть и подороже,  на  сигареты  вон цена повысилась, зато
теперь  дорогие  есть,  -  так думала  Москва, неожиданно предоставилась  ей
поблажка, на короткий срок появились в продаже финские разновидности дорогих
западных сигарет по цене даже  несколько  ниже  спекулятивной, на ковры тоже
цена  повысилась,  немалая  татарская  часть  Москвы  огорчилась, но в ответ
подняла цену на калымные услуги, чем лишила остальную  часть населения  всей
почти, впрочем, чисто декоративной  прибавки к зарплате, тоже прокатившейся,
но  отчего-то куда менее  ощутимой, чем, скажем, очередное повышение цены на
водку;  на эту радость  деньги мы все  одно отыщем, что ж это за безобразие,
когда коньяк и водка подорожали  одинаково, на  равную сумму,  на два рубля:
кто  коньяк пил, тому  и незаметно,  а  кто исконную,  тому нешто  легко?  -
подняли бы на коньяк хотя бы на четыре, тогда не так обидно бы; и на шоколад
цена тоже  поднялась, не на любой, впрочем,  вот  на  сорт "Вдохновение"  не
поднялась, жаль только, что его как раньше в  продаже не было,  так и теперь
нет;  на мебель, говорят,  цены поднять должны и  на  золото  тоже, на него,
правда, только что уже поднимали, хотя новобрачным по первому разу, говорят,
со  скидкой и зубы  золотые  тоже по старой цене, жаль только,  что их нигде
даже первобрачным не  ставят;  слушала Москва  "Голос  Америки" и  все такое
другое, что глушили, но неполноценно как-то  глушили,  все равно все  слышно
было тем, кто услышать хотел, а "Голос" этот все, гад, как раз шпарил с утра
до ночи сравнительные графики насчет цен,  - яйцо, мол, куриное  у них в сто
раз дешевле,  а "жигули"  в  тыщу раз,  а вот, говорил "Голос", как  будет в
России Романов, так и яйца станут почти такими же дешевыми, как в Америке, а
"жигули"  даром никто брать  не захочет, лишь  бы пустили  какого-то Павла в
Кремль, на экскурсию что ли  в  Грановитую палату,  ну, не в  Оружейную  же,
ребенку  ясно,  там оружие, нельзя его туда  пускать, иди знай, какие у него
там  умыслы, словом,  как царь будет,  так, мол, налетать надо будет, потому
как подешевеет. Вдруг бы и  мясо тогда стало, а  то вон за  суповым  набором
стой три часа  в  очереди  да  еще  всего  один в одни руки и тухлым пахнет.
Словом, чем  только  не жила Москва, чем  только  не  жила,  хотя и  жила  в
основном  повышением цен, но большая часть  ее  ждала повышения цен, меньшая
цены сама  повышала,  а  все,  что от  большей и меньшей  части  выпадало  в
остаток,  день  и  ночь размышляло, на что  бы ему  цены тоже повысить  - и,
бывало, повышало.  Жила в Москве, кроме того,  светской  жизнью обеспеченная
женщина Софья Романова,  по театрам уже  один раз ходила, проект перестройки
столицы  по себе удобному варианту составляла и домой в Свердловск совсем не
спешила, тут кучу еще всего обсмотреть надо было, чтобы не напортачить после
коронации,  ибо воцариться решила она именно на Москве, в Ленинград съездила
и прокляла его,  там климат  плохой  оказался, очень сырой, она там простуду
схватила, три дня потом  в номере лежала и даже за  деньгами  от Виктора  на
почту пойти не могла;  жил в номере по коридору  от нее наискосок непонятный
старичок с  совиным  лицом,  которому Софья, видимо, очень  импонировала как
женщина, но куда уж там в  его-то  годы, он  все для нее за свежими газетами
бегал, а сам Рампаль радовался, что работы мало, только за  Софьей глядеть и
того  не более, он  за  эти  месяцы весьма отдохнул, только  один  раз очень
испугался, когда на Калининском проспекте наблюдаемая Софья  зашла в магазин
"Сирень",  а  он  нос  к  носу  столкнулся  с незабвенной  Татьяной, -  она,
совершенно  пьяная,  висела  под  мышкой  у  давешнего  литовского  гиганта,
сиявшего влюбленными глазами;  такой  был страшный литовец, что потом, уже в
гостинице,  оборотень порадовался,  что не  имел с  собой будильника,  иначе
непременно  лебедем  бы  перекинулся от  одного литовского вида, а на  людях
все-таки  опасно,  центр  ихней  столицы, как-никак. Бродил по этой  столице
окончательно  одичавший Эберхард Гаузер, тяжелейшее  алкогольное  помрачение
которого   лишь   усиливало   знаменитую  его  же   способность  к   гипнозу
представителей власти в Москве, и семерых пьяных никто не трогал, не замечал
даже, и по первой просьбе приносил им спиртное на  очередные  задворки,  где
блуждающие  семеро  ночевали.  Месяц  назад у  Гаузера  кончились  советские
деньги, тогда он спокойно  прошел в американское  посольство,  там,  кстати,
тоже  не прося  разрешения, к  слову сказать,  взял  сколько хотел;  никакие
милиционеры его не заметили, они зеленую лошадь видели, о подобных  видениях
начальству не докладывают, в секрете держат  умные люди  такие  видения. Жил
тихой и  размеренной жизнью дед Эдуард,  ежесубботне-ежевоскресно катаясь на
птичий, только приезжал за ним туда один лишь второй внук, Тимон, а старший,
Ромео,  все  время болтался  где-то и очень повзрослел за последнее время. И
очень  мало  кто в этой живущей размеренной жизнью столице понимал - все это
напоследки, скоро так уже не будет. В московских верхах плелось одновременно
два  заговора, оба с  монархистским уклоном, но  в разные  стороны. В центре
одной паутины сидел престарелый адмирал  Докуков, которому маршал Ивистал ее
передоверил, покуда таманцев-кантемировцев  как  надо  передрессирует,  -  в
центре же другой половины  был  не человек  даже, а судьба во плоти, в очень
толстой,  правда, плоти, но именно судьба обитала в ней, ибо  второй заговор
исходил  не из амбиций, а из точно известного будущего, - так умные  люди на
Западе  уже  сто лет  делают.  Его-то машины сейчас и  кружили  по  Садовому
кольцу,  выделывая десятки километров пути  вместо того, чтобы  отъехать  от
Кудринской площади на  сущий  пустяк и высадить генерала где надо: у входа в
бывшие  Госкрымшампанподвалы. Впрочем,  спешки тоже не было - есть в  России
давняя традиция не садиться за стол прежде хозяина.
     Эти сводчатые подвалы выстроены были еще во времена, когда старец Федор
Кузьмич  носил имя  государя Александра  Первого,  но Москва,  помнится, уже
погорела.  Для чего  их  копали  - сказать теперь трудно,  видать, кто-то из
ранних Свибловых, Елисей, к примеру, отец  четырех братьев, а  то,  глядишь,
даже  его отец, упрямый  двоеперстец Пимий Демидович,  собирался  тут не  то
шампанские вина для дорогой продажи хранить, не то еще один монетный двор на
своем серебряном сырье  завести  для  мелких расходов при  наездах в Москву;
был, правда,  дикий,  легендарный  слух, бредовый, конечно, что  этот  самый
Свиблов собирался тут  хранить, да  и  хранил вроде бы в опилках и в  соломе
многие десятки тысяч, и миллионы даже, куриных яиц, вовсе неведомо для чего,
-  и,  конечно,  полным  бредом выглядела еще  одна  легенда: о том,  что  в
предвидении грядущего изобретения автомобилей строил тут сей великий человек
для своих отдаленных потомков  исполинский гараж. Хотя,  конечно, предикторы
бывали  во все времена,  но  разве  мог хоть кто и  когда предвидеть то, что
теперь есть?
     Подвалы  имели  высокие  крещатые  потолки,  перемежались  туннелями  и
лестницами,  словом,  представляли  собой  настоящий  лабиринт,  в  коем  до
революции  безраздельно  царила Хитровка, в  двадцатые годы  находились  тут
самые настоящие Госкрымвиншампанликерподвалы, а в  тридцатые годы - лучше уж
не вспоминать,  что тут  было,  неэффективно  это было все  и  средневеково,
главное, жутко дорогостояще, а если с дальним прицелом смотреть на политику,
то для престижа  государства  и  вообще  во  всех  отношениях  вредно. Чего,
впрочем, ждать было от этих самых с дореволюционным стажем, которые потом за
каким-то ничтожным исключением  все в ту же мясорубку  и попали, - для себя,
выходит,  старались.  Нет  уж.  У  нас  теперь  все  будет  умнее,  научнее,
рентабельнее, сообразнее, на реальное будущее прицельнее и  намного, намного
строже, конечно. И подвалы, такие  удобные для правительства  во время войны
как бомбоубежища, больше с тех пор кровавыми реками не  омывались. Простояли
они пустыми  тридцать лет, а  теперь, не  без участия толстого генерала,  их
отмыли, благоустроили,  сделали  в  них многочисленные маскированные выходы,
подвели санитарные удобства, телевидение, и стало в подвалах уютно.
     Шелковников  вышел из "волги"  в очень малозаметном переулке, в  районе
ныне  здравствующей московской синагоги, отворил своим ключиком дверь ветхой
квартиры номер 66, имевшей  как бы  отдельный выход во двор, пустил за собою
одного  только  Сухоплещенко и  двинулся в  километровый переход  к конечной
подземной цели. Майор тем временем прошел квартиру насквозь, вышел из дверцы
прямо   рядом   с  колоннами   синагоги   и   отправился  непосредственно  в
Фуркасовский, где с самого  утра сидел  небольшой, тридцать четыре года  как
испуганный  собственным возвышением человечек с огромной пачкой запечатанных
красным сургучом папок в чемодане. Дожидаясь решения своей участи, человечек
все шевелил и шевелил пальцами полусжатых кулачков. Сидеть ему тут было  еще
и сидеть, чересчур уж на скользкую тропу толкнула его судьба. Но сейчас  его
одинокое  сидение как раз и  шел разделить без лести преданный  обоим  своим
хозяевам майор.
     Шелковников тем временем втиснулся в полный грязного белья шкаф, дернул
за определенную пару кальсон  и мягко провалился вниз метра  на  два. Там он
встал на ноги, отворил пинком ноги  деревянную, с  прорезью сердечком, как в
нужнике,  дверь,  за  которой   обнаружился  плохонький   эскалатор,  а  тот
совершенно бесшумно отвез генерала куда-то вниз, в  полную тьму, сменившуюся
лиловатым полумраком,  едва  лишь  ступил Шелковников  на  нижнюю  площадку.
Дальше была  еще одна  дверь,  ее генерал  тоже  отпер -  оборотной стороной
ключа, -  а дальше шел длинный и кривой коридор, выложенный зеленым кафелем.
Коридор  кончался тупиком, но в него  генерал не пошел, он нажал на одну  из
плиток,   вытащил  из  потолка  легкую  железную   лестницу,  по  которой  и
вскарабкался, протиснувшись с большим трудом в тесный для него овальный люк.
Там  очутился он  в  небольшой  комнате,  где некто  очень  необычным жестом
приветствовал его. Некто  облачен  был в  самый  настоящий  капюшон  и  рясу
лилового цвета, в тон освещению, лицо наглухо скрыто от посторонних  взоров,
-  было оно  Шелковникову вовсе нелюбопытно при  этом. Некто помог  генералу
встать, просушил его потное  и жирное лицо ароматическими полотенцами, помог
ему снять мундир, каковой бережно сложил и запрятал в стенной шкаф. Затем из
другого шкафа извлечена  была  совершенно иная униформа,  очень неожиданная:
широчайший  балахон  без капюшона,  спереди черный, сзади белый, с огромными
стрелковыми   мишенями  на  груди  и  на  спине;  соответственно   на  груди
располагалась  белая  мишень,  сзади - черная; кажется, исторически это было
связано  с необходимостью отстрела  неверных членов ордена, но теперь  смысл
утратило. Сколько мог припомнить Шелковников, по крайней мере при нем никого
так не отстреливали. Теперь все было проще  и гуманнее.  Генерал облачился в
балахон, надел и  похожий на маску сварщика стоячий шлем с прорезью для глаз
и с  воронкой  на  месте  рта.  Некто  в  лиловом  саморучно  препоясал  его
парашютной стропой,  чем одевание  и завершилось.  Некто извлек  из сундучка
дополнительные предметы  -  маленький костяной бокал на витой ножке, золотой
мастерок,  золотой  кирпич  и широкий  красный  фартук. Все это возложил  на
черный плоский поднос,  отворил неприметную дверь в кафеле и пошел по совсем
уж  кривому  коридору,  за  каждым коленом  которого  света  становилось все
меньше. Шелковников шел за провожатым, мимо своей воли раздражаясь - вот уже
в  который  раз  -  по поводу  ничего,  казалось  бы,  не  значащей  детали:
провожатый,  идя  впереди   него,  вихлял  задом.   Но   дальше  раздражения
генерал-полковник  не  шел, - хватало дел  и без этой задницы. Метров  через
триста кривой коридор уперся в глухую стену; здесь некто кокетливо препоясал
генерала красным фартуком, отдал ему поднос и отвернулся к боковой стене.
     Генерал  достал  ключ-пятигранку, не глядя,  ткнул им в стену.  Генерал
прошел в образовавшийся проем, а  тот,  словно болотная  гладь, проглотившая
брошенный  булыжник,  снова затянулся.  Генерал  достиг  цели своего  пешего
путешествия.
     Шелковников  очутился в полутемном зале. Зал был  круглый, стены его на
высоте двух  примерно человеческих  ростов расширялись и  снова  сужались  к
потолку, ошибиться было невозможно  -  зал  имел  форму  пивной бочки.  Свет
исходил  только  из-под стоявшего  в  самом центре стола в форме  буквы "X".
Дверей по периметру  зала, подобных  той, в которую прошел генерал, было еще
тринадцать, на относительно  равном расстоянии друг от друга, но с разрывом,
в котором помещался большой  телеэкран, сейчас,  как и почти всегда, темный.
Генерал знал,  что  за  экраном есть  еще одна дверь, но  куда  она  ведет -
запрещалось знать  даже членам совершающей тут  свои бдения  ложи.  Думалось
генералу, что по крайней мере одиннадцать  человек  из числа  присутствующих
этого  не  знают.  Генерал с немалым опозданием  явился сегодня на заседание
своей  масонской   ложи,  известной   в   международных   реестрах  истинных
масонов-старообрядцев под кодовым  знаком  "X-VII". Хотя  генерал  занимал в
здешней  иерархии  одно  из  высших  мест,  такого опоздания  ложа, конечно,
одобрить не могла, и ожидал Шелковникова, надо полагать, немедленный выговор
от председателя.
     Двенадцать членов ложи, одетых в такие же черно-белые балахоны и маски,
разместились возле икс-образного стола, оставляя свободными те его  стороны,
что  были  обращены  к  экрану.  Генерал сразу заметил, что  пустует не одно
кресло,  а два; всего кресел было четырнадцать, тринадцать для членов ложи и
одно -  для  гостя. Генерал  вполне  точно знал,  кто  этим  гостем  сегодня
окажется,  -  официально, конечно, газеты не сообщали, но  по  своей линии о
визите в Москву  представителя доминиканской фирмы "Зомби и сын" Шелковников
был давно поставлен в известность. Зато даже  и отдельно не мог  представить
себе  генерал  ответа  на главный  вопрос: кто  таков,  откуда взялся, каким
образом  занял  нынешнее  положение, как бы вообще-то от него  отделаться  -
главный человек ложи, именовавшийся в ложе "X-VII"  Председателем. В прежние
годы  Шелковников  приложил  немало  усилий, чтобы раскопать биографию этого
человека, и  достиг  важных  успехов,  он знал,  что имя  этого  хрена, ныне
проставленное в  пенсионном удостоверении и, вне всяких сомнений, совершенно
подлинное  - Владимир  Герцевич Горобец,  в  прошлом  освобожденный  парторг
завода имени Владимира Ильича, в еще более дальнем прошлом - рабочий того же
завода,  а в  совсем уже дальнем  прошлом, довоенном,  неожиданно оказывался
этот человек председателем общества  памяти Ульманиса, махрово-профашистской
организации,   существовавшей   в   тридцатые  годы  в  Латвии.  Несомненно,
послевоенным сотрудникам заинтересованных  ведомств это  должно  было  стать
известным,  от десяти до  двадцати пяти лет  Горобец, ясное дело, обязан  бы
оттрубить был. Однако выходило по документам, что не просто не сидел Горобец
ни часу, выходило, что кто-то другой  за него  сидел, чуть ли  не  по доброй
воле себя  Горобцом  признавший,  кто  именно,  уточнять было  уже  недосуг.
Никогда не состоял Горобец в браке, сбережений имел на книжке рублей двести,
еще  имел  на  Тульской  улице  квартиру  однокомнатную  и в  ней допотопный
телевизор, "Темп-2". Еще у него была крошечная дачка  в Перхушкове: все. Тем
не менее занимал он  пост  Председателя ложи  "Х-VII", иначе говоря, занимал
высшее  место в иерархии советских  масонов, и никакого над  ним начальства,
кроме неведомой "высочайшей ложи", уже не имелось. Слово этого человека было
для Шелковникова по  древнему правилу законом,  и вот уже много  лет, с  тех
пор, как занял генерал в  ложе место одного из  наиболее удачливых советских
чиновников, уцелевшего при всех режимах и тоже, кстати, армянина, с тех пор,
как была препоясана его объемистая  талия красным  фартуком, с тех самых пор
не  имел Шелковников оснований  ни  спорить  с Горобцом, ни  роптать на  его
решения  и  приказания, они были на редкость разумны,  говорили о широчайшей
образованности и информированности Председателя, носившего, кстати, забавное
имя брат Стольник, означавшее  отнюдь не придворную древнерусскую должность,
а  сотенную бумажку. Имя Шелковникова,  брат  Червонец,  тоже означало всего
лишь десятку, - хотя генерал, конечно, не признавал над собою десятикратного
превосходства Горобца, но,  воздавая должное, соглашался считать,  что ежели
ему,  генералу, -  цена десятка,  то Горобцу, надо полагать,  надо назначить
цену рублей в пятнадцать.
     Имена  прочих одиннадцати  верховных  братьев,  как  масонские,  так  и
подлинные, были, конечно, Шелковникову известны, но в большинстве случаев он
так  и  не  мог понять, каким образом  добрались эти люди  до  столь высокой
ступени в иерархии, - разве что предположить, что пускали сюда не за взятки,
не за умение искусно подсидеть конкурента, а...  по  уму.  Это было, с одной
стороны, нелепо, так вообще не должно случаться нигде и никогда, но с другой
- безмерно льстило Шелковникову,  ибо получалось, что тогда и он умный тоже.
Он, конечно, сослужил ложе немалую пользу: под  корень извел в  СССР сборища
масонов-"новообрядцев",   неканонических,   близких  к  еврокоммунизму   лож
сардинского  обряда, не признававших основной масонской  иерархии,  которой,
слава кому надо, полмира  благополучно  подчиняется и скоро  другие  полмира
тоже подчинятся. Не сердился Шелковников и  на то,  что двое  из членов ложи
носили в своем масонском  имени как бы более высокий "номинал", одного звали
брат  Империал,  за  именем  этим  стоял   свой  брат   армянин,  популярный
генерал-композитор  Фердинанд  Мелкумян,   куривший  общие  с  Шелковниковым
сигареты с виргинским табаком, жулик был этот композитор такой, что тягаться
с  ним Георгию  Давыдовичу вообще бы не с руки,  - а брат Четвертной состоял
вовсе  директором  какого-то  областного книготорга, человеком представлялся
серым  и  молчаливым, на собраниях  ложи  он  сидел  как на парткоме, словно
отбывая повинность, и почти ничего, кроме пустяков, не говорил.
     Никто из  других  членов  ложи  не  стоял,  кстати,  даже  и  близко  к
правительству, хотя генералу  было ведомо, что  многие  члены  правительства
состоят  в  нижней ложе, где членов братства "тринадцать  по тринадцать",  -
входил в их число, к  примеру, нынешний министр  обороны  Л.У. Везлеев,  но,
слава  кому  надо,  никакого отношения  ни к  масонам, ни  к  другим  тайным
организациям   не   имел   первый  заместитель  Везлеева,   злейший   личный
шелковниковский враг; потому,  пожалуй, и был  он  вовсе беззащитен, что нам
его дивизии  - фигня, ибо  есть  у  нас против  них заветный золотой кирпич.
Кто-то из правительства,  даже  из  ныне здравствующего,  правда,  в прежние
годы,  входил и  сюда, в  "тринадцать", но  был  выведен отсюда под ручку за
старческий  маразм, и никто, именно по  причинам такового маразма, на это не
обиделся.
     Председатель, похоже, решил отложить дисциплинарную кару брата Червонца
до иных времен,  дождался, чтобы  тот опустился в  отведенное ему  кресло  и
разместил  перед  собою  принесенные  предметы,  потом  встал и резко ударил
председательским молотком по центру стола.
     - Кто стучит? - возгласил он.
     - Мы стучим! - хором ответствовали двенадцать других, тоже вставши.
     - Отчетливо ли?
     - Да еще как!
     - Достукаемся?
     - Достукаемся!
     - На седьмом ли небе трубушка трубит, бденью нашему начаться ли велит?
     - Велит!
     - Из  подведомственных крепких психбольниц выводить ли нам определенных
лиц?
     - Выводить!
     - Всем известно, что наглее всех  людей  толстоногий да пархатый иудей.
Оттого из нас не каждый ли готов посодействовать погибели жидов?
     - Каждый готов! Всегда готов!
     - Заметайте же малейшие следы - пусть масонами считаются жиды! Для того
из нас пребудет верен всяк духу мученицы, Веры Чибиряк!
     - Чибиряк! Чибиряк!
     - Чибиряшечка!
     - Всем жидам придет погибель!
     - Моя душечка!
     На  телеэкране  на  мгновение  появился  портрет  мученицы, традиционно
считавшейся покровительницей  ложи "X-VII". Все братья про себя в эту минуту
припоминали обстоятельства ее трагической гибели, когда ее  в  расцвете лет,
старую, больную, с трудом держащуюся  на ногах,  ибо здоровье ее подорвалось
на борьбе за чистоту  жертвенной  крови русского народа,  вывели в двадцатом
году  трое  евреев из киевской  чеки во двор,  и из  собственных револьверов
зверски  расстреляли.  Шелковников  чувствовал,  что пятно  этого  ненужного
перегиба отчасти лежит и на нем,  как на возглавляющем  организацию, ставшую
непосредственной преемницей  чеки; в душе он всякий раз - и на этот раз тоже
-  давал  клятву,  что  больше  такое не  повторится,  нечего  ценные  кадры
базарить.  Впрочем, тем трем евреям, кажется, очень скоро по шапке дали. Но,
наверное, не очень профессионально дали. Мало дали, словом. Но светлый образ
с экрана  исчез, и  председатель грохнул молотком еще раз. Каждый  из членов
ложи, размахивая  мастерком, передал ему  свой кирпич. Из  них брат Стольник
сложил на середине  стола некое  подобие домика. Церемония закончилась  тем,
что  каждый  из  масонов  повторил  тот  жест,  коим  приветствовал  недавно
Шелковникова  некто  в лиловом: вознес руку  над головой  и сделал вид,  что
посыпает темя не то солью, не то пеплом. Затем все сели.
     Председатель перевел дух - ему шел восьмидесятый год - и провозгласил:
     - Итак, братия, мы снова в сборе, и сегодня нам предстоит узнать  нечто
важное, решить нечто  важное, совершить нечто важное. - Закончив официальную
формулу, достал председатель  из складок балахона  бумажные листочки и очки,
пристроил  их непонятным образом на  свой  газосварочный шлем и продолжил: -
Во-первых,  сообщаю  почтенным  братьям,  что  направленный   заседанием  от
пятьдесят третьего снежня  текущего года  запрос об ожидающейся смерти лица,
чья  деятельность  не  поддается  нашему  контролю, был передан предиктору в
городе  Капштадте  его  личным  секретарем,  братом  Грошом.  Сообщаю  ответ
предиктора Класа  дю Тойта: предиктор Геррит ван Леннеп скончается в ночь на
двадцать  первое июля две тысячи восемьдесят третьего года от переедания, до
последних дней жизни  сохранив  способность к  предикции и,  соответственно,
занимаемый им ныне пост. Далее. Предиктор Клас дю Тойт настоятельно советует
членам  ложи  "X-VII"  не  совершать  вывернутый  половой   акт,  или,  если
переводить  более точно, не совершать половой акт в обратную сторону. Далее.
Предиктор  Клас дю Тойт  шлет  нашей  ложе  свой пламенный масонский привет.
Информация первого пункта исчерпана.
     Председатель снова грохнул молотком.
     - Пункт  второй, -  продолжил  он, сняв очки,  - сегодня наше  собрание
почтил своим присутствием известный брат Цехин. Являясь единственным масоном
в  стране своего  проживания,  он,  таким  образом,  является  председателем
верховной  ложи  данной страны. Брат  Цехин принесет нам дары; он, по нашему
общему  согласию, имеет право присутствовать среди нас во  время  заседания.
Сообщаю, что, по древним традициям своей ложи, брат Цехин не закрывает лица.
     Председатель  нажал  на клавишу  в  столе,  и  в  четырнадцатую  дверь,
служившую для приема гостей, вошел  человек в  обычном  черно-белом одеянии,
однако  без мишеней. Очень странно было видеть его лицо,  не скрытое маской;
он был  темнокож, хотя  и не походил на негра,  с крупным носом, с  прямыми,
закрывающими  уши  волосами;  он  сутулился,  вместо  традиционного  фартука
отличала его высокий сан надетая на левую руку красная перчатка. Кроме того,
он был, пожалуй, моложе любого из членов ложи  брата Стольника - от тридцати
до  сорока  лет, а  то  и меньше. "Чего  только не  наворотила эта бестия  в
международной  политике!" - между делом подумал Шелковников,  такие люди ему
не  импонировали,  но без  их  услуг обойтись порой бывало  невозможно. Брат
Цехин  подошел к  пустому креслу и, не опускаясь в него, возложил на вершину
золотого  домика  страннейший  дар:  небольшой,  размером  с  куриное  яйцо,
пятигранник,  похожий  на вымпел  незабвенного лунохода.  Потом  брат  Цехин
заговорил по-русски,  с  немилосердным акцентом  и перестановками  ударений,
однако  же  в общем  смысле  фраз  не  ошибаясь, из чего явствовало, что  он
отбарабанивает заученные слова, ни бельмеса в них не понимая. Предварительно
он, конечно, посолил свое темя, - брат Червонец вспомнил, что человек этот -
знаменитый  кулинар,   и  отметил,  что   солит  он  свое  темя  душевнее  и
профессиональнее, нежели  остальные.  Генералу  тут же  захотелось  есть, но
сейчас по уставу ложи  этого не полагалось. Интересно, какая получилась бы у
этого типа кюфта?..
     - Братья моей страны  приветствуют  вас. Поздравляю  вас  с сегодняшним
днем, в  моей  стране он  является  рыбным  и,  таким образом, соответствует
национальному празднику среднего  значения.  Мне известно, что у  вас рыбным
днем празднуется  четверг,  так  что  заранее  поздравляю вас  со  следующим
четвергом. Сообщаю также,  что  уполномочен  заявить  от лица  неназываемого
лица,   что   поскольку  день  двадцать   первого  недодержня,  обозначенный
предикторами Абрикосовым и дю Тойтом как абсолютно вероятный  день коронации
вашего императора, совпадает  с очередным рыбным днем в моей  стране, то  по
поручению непоименованного выше почтенного лица  я буду  счастлив прибыть  в
вашу   страну  снова,  с  очередными  дарами,   и  сварить   для  императора
президентский рыбный суп, который из уважения к императору в этот день будет
именоваться императорским рыбным супом!
     Брат  Цехин  сел,  и  его  темное  лицо  слилось с прохладным воздухом.
Председатель снова заговорил.
     - Пункт третий. Слово для информации имеет уважаемый брат Червонец.
     Шелковников,  не  вставая, приступил  к  докладу.  Толстое  сердце  его
забилось  чуть  быстрей,  чем обычно,  -  пусть  членам  родной ложи,  пусть
умнейшим людям страны,  но все-таки живым  людям раскрывал  он сейчас  тайну
своего наиболее эффективного оружия.
     - Братья,  - начал он, -  братья! Всем вам известно, каким тяжким ярмом
придавили  наше общее  дело  многие  случайные  люди,  втершиеся  в  аппарат
управления страной, как мешают они неизбежному делу  нашей победы,  и  сколь
велика  необходимость устранить  их  сейчас  же, прибегая  при  этом  лишь к
гуманным  и человечным методам, как необходимо перевести их  в число нижнего
большинства,  но  избегая  при этом  малейшего пролития крови,  и,  конечно,
огласки. - Хотя все это были прописные истины, генерал для важности помолчал
и  продолжил: - Также и пребывающие в старческом маразме бывшие братья наши,
которых  в  иное время мы, возможно, проводили бы на  заслуженный и почетный
отдых, ныне также мешают нам. Кроме того, еще немалое количество трусливых и
корыстных  личностей попросту болтается  у нас под ногами, они не могут быть
полезны нашему делу, и, разумеется, в дальнейшем должно присоединить таковых
к  нижнему  большинству человечества.  Словом, все эти  люди,  не осознающие
истинной цели масонских  устремлений,  должны быть устранены.  И я, испросив
благословления у  брата  Стольника, нашел для  этого  некий способ, который,
соответствуя   всем  требованиям   гуманности,  позволит  нам  очень  быстро
справиться  с задачей  искоренения нежелательных элементов общества,  братья
мои.
     Шелковников  нажал  кнопку  на  столе.  Телеэкран  засветился,  на  нем
возникло  цветное изображение очень  серой  комнаты, в  которой на трехногом
табурете сидел  дрожащий и  серый  человечек,  возле  ног его  стоял большой
кожаный чемодан, а за спиной его дымил сигаретой невозмутимый Сухоплещенко.
     - Перед вами, братья мои,  - продолжал генерал,  - недостойный Валентин
Гаврилович  Цыбаков,  в  прошлом  ничтожный  сельский  лекарь,  оказавший  в
послевоенные годы некоторую услугу  нашему  государству  и  оттого сделавший
значительную карьеру в области  медицины,  по  крайней  мере  до  настоящего
момента  он  все  еще  возглавляет  специальный,  весьма  важный  для  наших
масонских планов  институт. Изначальная идея института, впрочем, принадлежит
не  ему,  но  это  к   делу  не  относится.  Короче,  используя  многолетние
исследования  сухумского  обезьянника,  неопровержимо  свидетельствующие   о
возможности получения искусственного инфаркта у  шимпанзе,  к примеру, путем
демонстрации самцу полового акта его самки с  другим  самцом, я предположил,
что подобные же искусственные инфаркты легко  могут быть вызваны  и у людей,
причем всего лишь при использовании  их личных дел и  внимательного изучения
последних.  В  дальнейшем   же,   после  получения   требуемого  инфарктного
результата,  их  уже  без  нашего  вмешательства  ждет  легкий  и непременно
летальный  исход, в силу того, что инфарктированные лица будут лечиться не у
простых  врачей,  а  в  правительственных клиниках. Это  предположение  было
блестяще подтверждено  опытами в  институте, который до сегодняшнего дня был
возглавляем  недостойным  лекарем  Цыбаковым.  Как было установлено,  обычно
инфарктируемому  лицу достаточно  предъявить некий выведенный  на основе его
личного  дела  индивидуальный документ,  дабы полноценный  инфаркт  миокарда
возник в следующие же минуты. Лишь приблизительно в двух с половиной случаях
из ста  объект оказывается неинфарктабелен, ввиду крайней  ли тупости, ввиду
старческого  ли маразма, но эта пренебрежимо малая  величина сейчас не может
нас  остановить.  По  большей  части  организмы  инфарктируемых  оказываются
необыкновенно ломки  и поддаются  на инфаркт в случаях куда менее серьезных,
чем описанный  пример с самцом-шимпанзе,  порою постороннему  глазу  причины
инфаркта  кажутся  необъяснимыми.  В частности,  сравнительно часто причиной
инфаркта  оказываются не  трагические  сообщения, а  положительные  эмоции -
получение  крупного  наследства, восстановление  в партии  и многое  другое.
Документ или действие, вызывающие требуемую летальную  реакцию,  мы  назвали
"индивидуальной инфарктной фабулой".
     Шелковников помолчал для важности и закончил:
     - Чемодан у  ног недостойного  Цыбакова содержит в себе все  готовые на
сегодняшний   день   инфарктные   фабулы,   не   затрагивающие,   специально
оговариваюсь, личности  никого из присутствующих. Иначе говоря, если  братья
согласны, мы, как мне кажется, окончательно готовы... к рыбному дню.
     Шелковников против воли посмотрел  на мулата. Тот никак не реагировал -
вероятно, не понимал по-русски.
     - Теперь,  братья  мои, я  выдаю вам  головою чересчур информированного
недостойного  Цыбакова.  Решите,  братья  мои,  его  незначительную  судьбу.
Предупреждая возможный вопрос, сообщаю, что для дальнейшей научной работы он
совершенно не требуется,  менее информированные сотрудники того же института
прекрасно выполняют  работу по частям, будучи в  полном неведении о конечной
цели  работы.  Выведение  же  инфарктной  фабулы  как  таковой  передоверено
секретному компьютеру, причем на выходе мы имеем фабулу в отпечатанном виде,
полностью пригодную для использования.
     Цыбаков на экране продолжал дрожать. Сухоплещенко  продолжал  курить, и
из-под согнутой  его руки  с сигаретой совсем не  был  виден подстегнутый  у
плеча маленький служебный револьвер.
     Председатель выждал немного и сказал:
     - Червонец  оповестил  нас, и ложа благодарит его.  Мне не  вполне ясно
лишь, зачем он обеспокоил наше внимание судьбой ничтожного недостойного, но,
коль  скоро вопрос  поставлен  на обсуждение,  решите, братья, судьбу  этого
скудельного сосуда.
     Брат Полтинник, знаменитый в прошлом спортивный комментатор, высказался
немедленно и в стиле прежней профессии:
     - Туды его... Чего пудохаться...
     Председатель глянул на него неодобрительно. Полтинник заткнулся, - не в
первый раз он лез  с неуместными  репликами, и, хотя был известен как  очень
умный  человек,  уморивший  безнаказанно целых  пять  жен,  из  них  четырех
иностранок  с крупными  состояниями,  но  все  же  он  заслуживал порицания.
Осторожный и  либеральный брат Пятиалтынный, директор маленького московского
рынка, также решил высказаться:
     - Это  точно,  что  не  может понадобиться?  А  вдруг?  Может,  посидит
где-нибудь?
     - Можно и так, -  равнодушно ответил Шелковников, - но не  понадобится.
Подтверждено предиктором Абрикосовым.
     -  Тогда...  - председатель  поднял свой  золотой молоток,  но, заметив
предупреждающий жест брата Цехина, опустил его на прежнее место. - Уважаемый
гость?
     Гость быстро-быстро произнес фразу, кажется, по-испански.  Стало  быть,
ошибся генерал, и мулат отлично понимал  весь разговор, шедший по-русски.  В
следующий   миг  оказалось,  что  это  было  не   единственным  заблуждением
Шелковникова.  Горобец  ответил гостю, тоже быстро и тоже по-испански,  -  а
ведь  судя  по  его  личному  делу,  да  и  по  многим  фактам,  ни  единого
иностранного  языка он  не знал. Цехин и Стольник обменялись еще несколькими
репликами, и председатель уже по-русски обратился к собранию:
     -  Глубокоуважаемый гость,  глава  верховной  ложи своего  государства,
ложи,  повторяю, ни в  коей мере не затронутой  еврокоммунистической  ересью
новообрядства,  просит в  качестве  ответного дара  поднести  ему не шубу из
минусинских соболей, как  принято в нашей ложе, ибо в его тропической стране
шуба есть предмет бесполезный, моль к тому же страшная и никакой нафталин не
помогает. В качестве нашего  ответного  дара он  просит поднести ему бренную
плоть  недостойного  Цыбакова  вместе  с душой  в  их  нынешнем  комплектном
состоянии, никак не раздельно. В дальнейшем он намерен подарить недостойного
Цыбакова  таким  же  комплектом президенту  своей страны,  имя  которого  по
известным причинам не может быть  произнесено на заседании нашей ложи, - ибо
к  тем,  кто  не  просветлен   озарением  масонства,  мы  прибавляем  эпитет
"недостойный",  а  президент  этот   является  человеком  в  высшей  степени
достойным, хотя  на все предложения вступить  в  ложу  только поводит  левым
плечом,  каковой  жест  все  еще не  получил у нас  надежного  истолкования.
Согласно существующим правилам, отказать гостю в его просьбе мы не можем.
     Грохнул молоток, экран погас. Неприятно  было генералу, что исполнитель
его  замыслов останется в живых, однако же всяк сверчок знай свой  шесток, с
председателями не спорят, а то вон мишени у тебя сзади и спереди. Заседание,
кажется, было исчерпано.  Председатель  стукнул  молотком  еще раз, разобрал
золотой  домик  на столе,  вернул кирпичи владельцам. Потом  собственноручно
достал из-под стола кувшин с прозрачной жидкостью, разлил ее  в четырнадцать
кошачьих бокалов.
     - Примем смело, ибо  истина -  на  дне, что вовеки недоступно  жидовне!
Одобрительно следит за нами зрак незабвенной нашей Веры Чибиряк!
     - Чибиряк! Чибиряк!
     - Чибиряшечка!
     - Мы про все поговорили!
     - Моя душечка!
     Посолив темя,  выпили, - был это, как обычно, самогон с каплей бальзама
"Слеза альбигойца", доставляемого Горобцу из каких-то заморских лабораторий,
-  вонючее  было  зелье. Поодиночке разошлись  братья-масоны, каждый в  свою
дверь,  лиловый  провожатый снова вихлял задом, снова это  было Шелковникову
неприятно, но снова он об этом начисто забыл, как только провожатый сгинул с
глаз долой и  в лицо ударил  сырой мартовский воздух. Усталый генерал  сел в
дожидавшуюся машину  и велел ехать домой, в Моженку.  Жил он круглый  год на
даче,  на  городской  квартире  месяцами   не  бывал.  Туда  же,   на  дачу,
Сухоплещенко должен был  доставить бесценный цыбаковский чемодан.  Два червя
грызли  сердце генерала:  один  был тот,  что инфарктная фабула на  злейшего
шелковниковского  врага  оказалась невозможна  и невыводима по толстокожести
маршала  и  по отсутствию для  него задушевных ценностей. А второй червь был
еще серьезней: сегодня, чуть ли не впервые, обращаясь  к членам своей  ложи,
генерал солгал. Солгал именно тогда, когда говорил  о том, что заготовленные
инфарктные  фабулы к  присутствующим  отношения  не имеют. В  чемодане  одна
фабула  на  присутствующего   все-таки  имелась.  Это  была  специально   им
заказанная  фабула  на самого себя. Касательно этого  наглухо  запечатанного
документа  имелся  у  него  некий заранее продуманный план,  ради исполнения
которого он, презрев своякову долму, мчался сейчас к себе на дачу.
     Пробежав,  насколько  позволяла  тучность,  в кабинет, рывком распахнул
услужливо поставленный на  письменный стол чемодан из бегемотовой кожи.  Да,
конечно  же, как и  велено  было, сверху лежала тонкая, запечатанная зеленым
воском  папка с надписью мрачными прямыми буквами: "Г.Д. ШЕЛКОВНИКОВ. ПЕРВЫЙ
ЗАМЕСТИТЕЛЬ МИНИСТРА  ГОСУДАРСТВЕННОЙ  БЕЗОПАСНОСТИ".  Лишь  одно  мгновение
боролся генерал с соблазном заглянуть в бездну. Любовь к жизни победила.  Он
взял папку и пошел на другую половину дачи.
     Елена Эдуардовна  Шелковникова  предавалась  в данный момент ингаляции.
Тончайший   аромат  камфарно-араукариевого  масла,   в   большом  количестве
привозимого  ею  из регулярных  вояжей  на Тайвань  к тамошним  несравненным
косметологам,  щекотал  горло  и  легкие,  без этих  ингаляций  генеральша в
ужасном московском климате  вообще бы  жить не смогла.  Елена  слышала,  как
внизу хлопнула дверь за возвратившимся мужем, но, хотя искренне любила его и
охраняла  во  многих жизненных коллизиях,  о чем  он не  всегда  подозревал,
дышать  все же  не  перестала,  ибо  за здоровьем  в  ее уже  не  юные  годы
приходилось следить  сугубо, лишись  она его - и все наполеоновские,  точней
скажем,  мюратовские  планы  ее мужа  могут  посыпаться; будущее  неизбежно,
монархия скоро восторжествует, об этом Елена знала из собственных источников
информации и в них ничуть  не сомневалась,  -  но вот  какова  будет  в этом
будущем роль ее  супруга, ее собственная  роль? Да и об отце, и о  сестре  с
семьей думать приходилось. Вообще, ей часто казалось, что она думает одна за
всех. Порою так оно и было. Зря, что ли, купила она этот самый публичный дом
в Парамарибо и все доходы с него в укромное место на черный день складывала?
Управлять этим чернокожим борделем  на таком  расстоянии было  нелегко,  она
подозревала,  что   креол-управляющий  немало  ворует,  но   особенно  часто
наведываться  в  Суринам   не   могла,   только  после   каждого   тамошнего
государственного переворота приезжала и удостоверивалась, что все идет более
или менее  гладко.  В последний раз  прикупила  еще  две опиумных  курильни,
доходу  они  пока  что  приносили  на  удивление мало,  надо бы  слетать  да
проверить,  что там творится, да куда ж  лететь,  когда  муж,  большой  этот
ребенок, в России власть менять собрался, а это не Суринам, старому  борделю
здесь не уцелеть, а пока новый отладится и доходы начнет давать - нужен глаз
да глаз. И за борделем здешним, и  за мужем.  Романтик он и масон.  Кажется,
даже понятия не имеет, у кого  верховная  ложа всего его масонского толка на
жалованьи состоит, хотя это и не меняет ничего. Да и вообще, что он видит на
белом свете, он же из-за службы и за границу даже почти носа не кажет, а что
поймешь в мировой политике, в борделях тамошних, когда круглый год тут штаны
просиживаешь?  Георгий  -  котенок  слепой,  как дело  до  большой  политики
доходит. А человек все же прекрасный, и  главное, что ей, Елене, не перечит.
И не пробовал никогда, слава Богу. Понятия не имела Елена,  что бы она стала
делать, если бы это вдруг случилось. Но вся  жизнь  тогда посыпалась бы.  Да
нет, не перечит он ей никогда, милый, толстый, слепой котенок, -  знает, что
ему без нее и шагу не ступить. И без ее связей.
     В коридоре послышалась мягкая, но все же носорожья поступь этого самого
котенка. Елена оторвалась  от  ингалятора  и отворила  дверь,  супруги нежно
чмокнулись. Георгий не стал садиться и протянул жене запечатанную папку.
     - Лена... -  сказал генерал, - ЭТО  наконец-то  готово. Возьми, прочти,
уничтожь и прими меры. Здесь, как ты помнишь, жизнь и смерть твоего толстого
Кощея, которому ты должна помочь и дальше быть бессмертным.  Я пойду к себе.
Я в тебя верю.
     Голос генерала  дрогнул, но Елена притянула мужа к себе и еще раз нежно
чмокнула.   Он   не   должен   был  волноваться.   Она  на   крайний  случай
предусматривала очень много разных вариантов. Генерал мысленно перекрестился
и ушел. Елена недрогнувшей рукой сломала  сургуч  на  папке. Внутри оказался
небольшой  ведомственный  бланк,  Елена  не обратила  даже  внимания,  какой
именно. А на нем - всего одна фраза. Генеральша пробежала  фразу глазами. Не
может этого быть. Чтобы такой пустяк мог довести Георгия до инфаркта? Ну, он
этого, конечно, не знает,  ну  и что?  Ведь все для его же  блага. На листке
стояло: "Настоящим  уведомляем Вас, глубокоуважаемый Георгий  Давыдович, что
Ваша  супруга, Елена Эдуардовна Шелковникова, урожденная  Корягина,  с  1963
года завербована русским отделом английской разведки "Интелидженс сервис", с
ежегодным жалованьем в размере..."
     Елена, не колеблясь, предала листок огню. Ну и что с того, что была это
чистая правда?




     Смерть не все возьмет - только свое возьмет.
     Б.ШЕРГИН.
     ЛЮБОВЬ СИЛЬНЕЕ СМЕРТИ
     Соломону было совсем, совсем плохо.
     Плохо, как никогда. Все сразу  повалилось на бедную  его,  на  лысую  и
старую еврейскую голову, рухнуло  на несгибаемо толстую, -  хоть и  не такую
апоплексическую, как поговаривали злые языки, - шею, придавило спину, и даже
как-то стало в поясницу постреливать. А с поясницей у Соломона всю жизнь как
раз  все в порядке  было. И  мысли какие-то ненужные в  голову лезть  стали,
стишки какие-то поганые, как  будто никогда и  нигде не слышанные, -  тогда,
выходит, собственного, что  ли, сочинения?  - но от  такого своего сочинения
пушкинисту лучше бы уж  сразу под поезд; просто, значит, запамятовал, откуда
же они взялись?
     Ничего не знают Мойры
     О печалях тети Двойры.
     Какие могут быть печали у  тети  Двойры,  если  она еще  в сорок шестом
перебралась  в Израиль? И гроб  дяди  Натана с  собой увезла, чтобы в святой
земле похоронить, какие еще печали... Чепуха, чепуха...
     Он  только  что  прошел  пешком  здоровенный кусок: от берега  Томи  до
вокзала. Хоть  остудился  чуточку,  впрочем,  может быть, что и простудился.
Март в Томске - самая настоящая зима, весною еще и не пахнет. Но лучше бы не
видеть  ему   этого  города  никогда,   не   заводить  с   племянницей   той
приснопамятной  беседы  вообще.   Смешанное   чувство  шевельнулось  в  душе
пушкиниста  при  воспоминании о  Софье: знала она тогда,  или же  не  знала?
Наверное, знала. Но  пожалела  его, старика. И, кроме того,  в  тайне своего
происхождения она-то  не  виновата  никак,  она-то  наверняка только верхний
покров с тайны сдернула, а под ним-то,  туда, пониже, такое  вот откопалось,
что и вины на  ней нет  даже первородной,  а одни сплошные  заслуги  выходят
первородные, значит. Бедная девочка, красивая и несчастная,  довольно о ней,
не виновата она. Точка.
     Неприятность, завершившая его более чем двухмесячные  копания в томских
архивах, только  ставила точку после длинной цепи  неприятностей  последнего
времени. Первая беда свалилась нежданно, еще в конце прошлого года: какой-то
доморощенный московский пушкинист, самого имени которого Соломон и не слышал
прежде  никогда, опубликовал в самом  толстом  московском журнале  длиннющее
сочинение  о последних днях  жизни  Пушкина, притом без ссылки  на  Соломона
Керзона,  на  ведущего,  как-никак, пушкиниста  России.  И  в  составе этого
гадкого       творения      привел      три      письма      Ланского      к
Златовратскому-Крестовоздвиженскому,  срам  сказать,  в  новых  переводах  с
французского,  ибо,  мол,   прежние  были  выполнены  небрежно,  изобиловали
погрешностями  и  даже  прямыми  искажениями.  А  прежние-то  переводы  были
опубликованы как раз Соломоном. А подлинники находились в личном Соломоновом
архиве. И  не в  том было  дело, что  письма  у него похитили, а в том,  что
письма изначально были  написаны по-русски, но при публикации, чтобы сбить с
толку очень уж дотошных конкурентов, угораздила Соломона  нелегкая поставить
под письмами  приписки: "Подлинник по-французски". С одной стороны, ведь это
же  самая наинаглейшая фальсификация!  С  другой -  иди  уличи теперь  этого
фальсификатора, если уж сам аферу устроил. Зачем, главное?  Мысленно Соломон
кусал локти. И отмахивался от прицепившейся тети Двойры.
     А потом еще передали, что изменник  родины, эмигрант Фейхоев, напечатал
где-то ТАМ статью: "Пушкин  как литературный негр".И еще  одну: "Чьим негром
был  Пушкин?" Или это  одна статья  была, просто заголовок двойной? Нет,  не
вспомнить. А потом и вовсе какая-то непонятная неприятность приключилась. Во
"Временнике Пушкинского дома", который Соломон купил уже в Томске, прочел он
коротенькую  информашку  о  том,  что  две  досужих  старушенции  прочитали,
наконец-то, им же, Соломоном, выходит, на свою же голову  разысканный еще  в
шестидесятые  годы  дневник  троюродной  племянницы генерала  Ланского,  что
замужем была за  каким-то  очень  знатным датским офицером  и дневник  вела,
понятное дело,  по-датски. Из-за скверного,  к  тому же готического почерка,
тем  более  неведомого Соломону датского языка, - да  и вообще  знает ли кто
этот язык?.. - Соломон на  этот  документ тогда внимания  не обратил,  а вот
выходит, что  документ этот не просто  важный,  а драгоценный,  черт  бы его
взял. Так что вот теперь  две  старых перечницы  его же, Соломона, находкой,
получается, по нему же и вдарили. "Временник" сообщал, что данные "датского"
дневника в корне опровергают сложившуюся в современной науке точку зрения на
проблему  взаимоотношений  Пушкина  и Ланского!  Соломонову,  значит,  точку
зрения опровергают, ибо кто ж, кроме  него, эту самую  точку зрения  в науке
складывал?.. Не по силам такая тема всяким  пигмеям. Да что  ж, черт подери,
они  там  выкопали?..  Вдруг  да не  поняли  что-нибудь?  Вдруг,  к примеру,
обнаружили  кровное  родство  кого-нибудь с кем-нибудь  и  сдуру решили, что
ежели, скажем, была у Ланского еврейская кровь, - а в этом Соломон давно был
уверен, - так это прямо  уж сразу опровержение всех теорий? Это было бы  как
раз подтверждением всех его самых революционных теорий! Черт возьми, что они
там  такое выкопали?  Выучить, что  ли,  евреем преклонных годов этот  самый
датский язык за то, что на нем про Пушкина кто-то  написал чего-то, да все и
опровергнуть? Проклятая тетя Двойра...
     Но  самым тяжким  ударом,  понятно,  была  собственная томская находка:
запись о  церковном  браке  Анастасии Скоробогатовой. И запись о рождении ее
сына, Алексея Романова. Нутром и  сердцем  Соломон  понимал, что этот  самый
старец  томский,  который имя давно покойного императора прикарманил, просто
покрыл венцом чей-то  грех. Не было  в сердце Керзона никакой злобы на этого
старца, - в его руках имелись  неопровержимые доказательства того, что, коль
скоро  Пушкин  на одном  балу  танцевал  с сестрой Анастасии,  то более  чем
вероятно,  что  на другом балу он скорее всего вполне даже мог танцевать и с
самой Анастасией! А после балов, да и во  время их, мало ли чем в те далекие
и бесстыдные времена  люди занимались! Да ведь мог даже и  не  на балу с ней
танцевать,  а  в  маскераде!.. А  там  свет  тушили  и  разные  другие  вещи
выделывали.  Так что вот, ежели в маскераде, да именно с самой Анастасией...
Надо, непременно надо  раздобыть список  всех приглашенных на  тот маскерад!
Дальше чего же  проще: всех  перебрать, ведь  не  иначе  как  кто-нибудь  да
подсмотрел, как Пушкин...  Что  он там с ней  делал-то,  а?.. Запамятовалось
как-то,  ну да  неважно,  лишь  бы  тетя Двойра к черту пошла... Да вот  как
только все это объявить, когда сам же на весь мир раструбил  и  всех убедил,
что не занимался Пушкин никакими гадостями никогда! А  даты-то, даты вот как
раз  все сходятся, меньше  чем через девять месяцев родился Алексей  Романов
после  гибели Пушкина, ну и, стало быть, стало быть... Бедная девочка  Софа,
бедная девочка,  как жестоко она ошибается,  думая,  что  ее прапрадедушка -
какой-то там  ничтожный, какой-то там  задрипанный  царь. И  ведь  казнится,
небось! Ее прапрадедушке, настоящему, все цари и  все императоры всех времен
и  народов недостойны даже  пятки  вылизывать!  Соломон был  в  этом  уверен
совершенно твердо. Но факты! Где их взять? Ну хоть малейшую зацепку, ну хоть
бы намек на такого  человека,  который дал бы  неопровержимое  свидетельство
этой,  еще   одной,  но  самой,  конечно  же,  чистой  и  возвышенной  любви
величайшего поэта, ну хоть бы кто-нибудь,  кто стоял при этом со свечкой! Ну
ведь мог же кто-нибудь?..  ну,  что ли,  войти по ошибке,  ну, хоть  на  миг
увидеть то,  что ни  пятнышком не  осквернило бы  память  поэта,  ну, неужто
горничная  какая-нибудь,  окажись она  свидетельницей, не залюбовалась бы?..
Ведь все  так  просто, так по-человечески, так красиво. И он, Соломон, сразу
оказался  бы  тогда с  Пушкиным в  косвенном, но  все  же достаточно близком
родстве,  -  вот  только  доказать  бы,  пусть  тогда  все эти  литературные
обтерханцы пикнуть посмеют,  покажет он им тогда письма по-французски! А так
- все спишется на этого самого липового Романова. Что он мог-то в шестьдесят
лет?
     Последняя мысль чуть  отрезвила лихорадочный мозг Соломона, он вспомнил
себя в шестьдесят. Пожалуй, если бы  не  каждодневная работа над Пушкиным по
двенадцать, по  шестнадцать, а  иной  раз и  по двадцать  два часа в  сутки,
работа, забиравшая все его силы, - он вполне тогда бы еще мог. Даже и теперь
бы  мог,  хотя все-таки не мог, не имел права,  и все по  той же причине. А,
какая разница. Не  мог тут быть  никакой Романов замешан,  да и  вообще этот
самый Федор Кузьмич - не Романов, это ясно доказал?.. кто? Да  Романов же  и
доказал!  Великий  князь  Николай  Михайлович,  двоюродный  брат  Александра
Третьего, каких  еще доказательств надо? Вспомнив об этом Романове,  Соломон
снова   помрачнел,   всплыло  в  памяти,   что  именно  младший  брат  этого
Романова-историка,  великий  князь  Михаил  Михайлович,  тоже,  стало  быть,
двоюродный брат того  же распроклятого Александра Третьего, совершил одно из
самых подлых дел в русской истории: женился, сволочь, да еще морганатическим
неприличным браком, на графине  Софье Меренберг, на  родной внучке  Пушкина.
Нет предела коварству этих Романовых, просто нет  слов, нет слов!  Но насчет
Алексея - даты все-таки сходятся, и сомнений нет никаких. Стало быть, теперь
только  взяться за  дело,  только свидетеля,  свидетеля  найти,  этим теперь
только вот и заниматься, это будет  настоящая победа! Ведь  и не обязательно
это может быть горничная, мало ли кто мог туда зайти случайно, ошибочно, или
нет, даже и не случайно и не ошибочно, ведь  бывают же люди, Соломон  где-то
про  них читал,  которые специально за подобными сценами  подглядывают. Ведь
наверняка  же кто-нибудь да подглядывал! Наверняка! Не может  быть, чтобы не
подглядывал! Не могла этого судьба  допустить, чтобы никто  не  подглядывал!
История допустить не могла!..
     Была и  еще  одна неприятность,  этой, скоробогатовской, сопутствующая.
Читая  с тоски в заклопленном номере университетской гостиницы не совсем для
него  профильную книгу о судьбах  "довешенных и  недовешенных"  декабристов,
написанную единственным  специалистом по  тому времени,  которого Керзон  за
человека считал - потому что тот в пушкинистику не лез и потому что два раза
о  Соломоне теплые  слова  сказал,  один раз в "Социалистической индустрии",
другой раз  в  "Алтайском  нефтянике" - так вот, читая  эту довольно  свежую
книгу,  набрел Керзон между строк опять же  на имя Анастасии Скоробогатовой.
Сыграла  эта  женщина,  оказывается,  "известную  роль  в  жизни  Александра
Первого".  То, что годы жизни этой, так сказать,  несостоявшейся императрицы
незадачливому  декабрологу   отлично   известны,  для  Соломона  само  собой
разумелось.  Выходило, что и тут без него, без Соломона,  все  уже  открыто.
Тогда почему ж декабролог все сразу не обнародовал?  Из порядочности? Или из
непорядочности? Оттого, что не хотел Соломону дорогу перебегать? Или оттого,
что  хотел   любой  ценой  скрыть  факт  родственных   отношений  виднейшего
советского пушкиниста с самим Пушкиным? Ему-то, декабрологу,  ясно же  ведь,
что дело тут  чисто,  что  не  без  Пушкина!  Шутка ли -  найти  целую линию
потомков Пушкина и ни слова о ней не сказать? Такой, казалось бы, порядочный
человек...  Впрочем, хороша  порядочность,  ведь три  докторских диссертации
написал  за  других, покуда  свою  защитил, на  тему "Генезис  русскоязычной
поэзии  XIX  века",  нет  бы ему  взять  тему,  которую  ему  Соломон  давно
подсказывал - "Пушкин  в декабре". Соломон  разозлился еще  больше.  Так вот
выкуси! Сам теперь на эту тему напишу!..
     А ведь,  черт подери, декабролог этот, ни дна  ему,  ни покрышки,  спец
этот,  при  его-то  въедливости, и  свидетеля  того  самого,  теперь  такого
необходимого,  уже  наверняка к рукам  прибрал, и  материалы хрен-то у  него
вырвешь. А где шанс, что подсматривал еще кто-нибудь?  Соломон уже не просто
уверовал в подсматривавшего, он принял  его как самообеспеченную  данность и
все  другие  варианты отмел. Где-нибудь  да  хранятся мемуары!..  Впрочем  -
откуда это известно, что всего лишь кто-то один подсматривал? Тоже мне, дело
Дрейфуса!   Нет!   Не  бывать  сраму,  не  сломиться  авторитету.  Наверняка
кто-нибудь и второй  тоже подсматривал.  И  вот этого-то второго уже никто у
Соломона не отнимет, это будет только его открытие, личное и триумфальное!
     И  все же грызло  Керзона -  мало ли материалов еще  оказалось в  руках
хитрого декабролога,  виделся с  ним Соломон лет  пять тому назад, во  время
последнего налета в истощенные московские  архивы, разговаривал  более-менее
по душам, и был  потрясен - на сколько  же  тем запретили декабрологу писать
ответственные товарищи из органов.  Запрещено было, к примеру, писать о том,
что во время вскрытия могилы Гоголя гроб его оказался пустым, а сам он лежал
в  гробу на  боку. За сообщение о том,  что  пустым  оказался гроб Дубельта,
декабролога чуть ученого  звания не лишили. Про пустой гроб Фотия и говорить
нечего, а  вот в самом-то деле,  как было  ему сообщить о том, что и в гробу
Булгарина никого  по вскрытии, кроме  Греча, не видать оказалось?  Кошмар. И
про пустой гроб Александра  Первого,  помнится,  говорил, хотя, впрочем, это
большого  значения не имело: пустой  гроб сам по  себе,  душегуб-царь сам по
себе. Пустые  могилы так и маячили  перед мысленным взором Соломона.  А ведь
между  строк  что-то пробормотал  декабролог  и  вовсе  кощунственное:  гроб
Пушкина, тот, что  не по  мерке был сделан, тоже нынче пустой!  Везде-то он,
гад,  бывает,  все-то  он  знает  раньше  всех.  Возмутительность  подобного
отношения  к  памяти  Пушкина  вдруг  довела душу  Соломона  до  кипения,  и
произошло это на  самых  последних грязных подходах  к  томскому  вокзалу. И
подействовало  на  Соломона,  как  ушат ледяной воды. Хватит! Вырвать  этого
шарлатана и  грабителя из  сердца, растоптать  этот  горький  подорожник  на
святой  ниве  пушкинистики! То  есть  на  обочине  этой  нивы!  То  есть  не
подорожник, а горький куст полыни!  Волчью  сыть, травяной мешок!  Завистник
чертов! Стоило  узнать о его, Соломона, прямых с Пушкиным родственных связях
- и такое... Анафема! Анафема!
     Терзаемый  весьма  чернышевским вопросом,  сел наконец-то Керзон в свой
вагон  и поехал домой.  Душевное  расстройство несколько поулеглось:  теперь
нужно было работать, работать, еще раз  работать,  весь Петербург  тогдашний
перетряхнуть, и не только Петербург,  ведь и приезжие могли найтись, которые
подглядывать  за всяческой  красотой любили.  И уж, конечно,  где-нибудь  да
валяется мемуар... на датском, что ли,  языке, повествующий  о том,  как они
там и  просто  так, и  по-человечному  тоже, невинно  даже,  можно  если  не
сказать, то написать...
     Убаюканый сознанием новообретенной  жизненной задачи, Соломон заснул, и
приснилось  ему  как раз  то, чему он теперь  хотел найти свидетеля.  Лучше,
конечно, двух  или трех.  Во сне он сам попадал на роль  именно свидетеля, и
держал  над курчавой  головой  великого поэта -  очень занятого,  оттого  не
оборачивающегося -  здоровенный  пасхальный семисвечник. И  семисвечник этот
пытались  у  него  во сне  вырвать многие  люди,  все  как  один -  знакомые
пушкинисты,   некоторые  даже  давно  покойные.  Тогда  Соломон  размахнулся
семисвечником  и  чуть не  слетел со своей  узкой нижней полки в плацкартном
вагоне. Он спал  не  раздеваясь.  Было темно, никто  ничего не  заметил,  но
старый  пушкинист все-таки  очень покраснел.  Никогда ему ничего  такого  не
снилось. Но не отступать же! Бедная, бедная Софонька!..
     Вагон перецепляли,  кажется,  на станции Тайга, и  в Новосибирске  тоже
стояли очень долго, входили и  выходили какие-то попутчики, -  Соломон  их в
упор не  видел.  Разве это были люди? Это  были  не  люди,  а тени.  Что они
понимали в Пушкине? Но обрывки разговоров до его сознания все-таки долетали,
попробуй  на  одном  Пушкине  сосредоточиться,  когда в  плацкартном  едешь.
Странные какие-то это были разговоры. Ну, о повышении цен это нормально все,
там  насчет  кофточек и йода, а вот  почему так часто про царя, да еще снова
про какого-то ненавистного Романова? На кой черт им  Романов сдался, забыть,
что ли, не могут? Говорили бы про Пушкина, ну, так нет же, все глупости одни
на уме у народа,  водка  да  футбол, да царь еще какой-то. Цену на него, что
ли, повысили? Впрочем, что  молчат про Пушкина -  понять можно. Пушкин-то не
подорожает! Он  уже дороже чем есть стать не может, он и  так всего на свете
дороже!  Соломон  тряхнул  головой,  достал  из  дорожного  пакетика  удачно
купленное  еще в томской гостинице крутое  яйцо и съел его. Соли с собой  не
оказалось, но не одалживать же у  быдла всякого, которое все про царя да про
царя? Сойдет и без соли. А за тонкой стенкой до бесконечности все тянулись и
тянулись  надоедливые, лишние разговоры,  которые Соломон, по  общительности
своего плацкартного билета, вынужден был все-таки слушать.
     -...И вижу я,  поднавялился он  ко мне  окончательно.  Однако, думаю, и
прилипчивый же! Купи да купи! А по  мне хоть и за семь рублей,  а у меня все
мои, не краденые. Не хочу брать, и все тут! Он же меня тогда сразу возьми да
как и отоварь будто бревном по башке: говорит, мол,  царь скоро будет у нас,
штрафовать  будут, кто без  царских орденов, и  без  очереди не моги!.. Я  и
заплатил. А теперь  мучусь, он же вестимо краденый, так вот, как царь будет,
не повредит  ли, а  документ к  нему даже не  знаю  какой нужен-то!.. - Ишь!
Будет царю дело до орденов твоих! Передай соль-то, передай...
     - Ну, переобул я его рублей на сорок...
     -  А  масло  будет  студенческое,  но  не  такое,  как  сейчас,  а  еще
студенченней. Жарить  совсем  нельзя,  а  есть  только  в  противогазе, зато
противогаз бесплатный давать будут...
     - А еще из сверхточных источников: зайди покойничек  с  трефы, так было
бы ему еще куда как хуже!..
     - Малафеев тогда ему подножку, и  того с поля,  а только нашим  хрена с
два, все одно уже не светило ничего...
     - И молоковозы подорожают, не знаю, как там насчет рыбовозов...
     - Твою, говорит, за ногу...
     - И  Полубарский тогда и  говорит ей, голубо  так на нее  глядя: хочешь
один раз автограф - один раз  дай, а она возьми да и согласись, может, она и
без автографа бы. Его, кстати, за это теперь совсем заткнули, ясное же дело,
не все у него нормально, раз такой кобель скребучий...
     -  Откармливают  их  там таинственными  подземными  грибами, и  человек
святой при  них,  из крещеных выкрестов, такой святой, говорят, аж сидеть не
может...
     - И как при царе-то с леспромхозами все решится - и в соображение взять
не могу...
     -  Но потом и  противогаз подорожает,  пусть только  сперва как следует
коронуется, генеральный сам непременно и короновать будет...
     -  Скребет  и скребет, скребет и скребет, скребет и скребет, скребет  и
скребет, им-то фигня, а ему писец...
     - И песец подорожает...
     Время в  поезде текло как-то  неощутимо.  Никто не  обращал внимания на
старого  еврея, окаменевшего  возле окна, шевелящего губами и не  ложащегося
даже на ночь, хотя на  глазах  у всех уплатившего рубль за постель. Ехать до
Свердловска было две ночи, и ни на одну Соломон не сомкнул глаз. Сны смотрел
прямо  так,  всухую,  с открытыми,  а сны-подлецы  сменяли  друг  друга  как
телепередачи,  были  один  другого  бессмысленнее  и  вгоняли  пушкиниста  в
холодный  пот  прежде всего постоянным присутствием  Александра Сергеевича и
абсурдностью ситуаций, в которые  сам великий  поэт, а также его памятники и
бюсты там попадали. И с могилами тоже были сны.  Гробы, гробы. Все-то путают
с этими гробами. Нету в них столько удобств, как в крематории.  Тут Соломону
стал сниться  крематорий, а потом - длинный подземный колумбарий; бросался в
глаза  ряд урн  с надписями, Соломон  нехотя стал их  читать:  "Бенкендорф",
"Булгарин", "Сенковский",  "Фотий"... Но вот поднял Соломон глаза и  увидел,
что выше  расположен другой ряд урн, с надписями тоже, а обозначено  на всех
одно  и  то же:  "Пушкин",  "Пушкин",  "Пушкин"...  В ужасе Соломон  захотел
проснуться, но не смог, и увидел, что стоит он на почте, получает посылку из
Израиля, открывает ее - и обнаруживает ни много ни мало, тот самый гроб дяди
Натана. Гроб, конечно, пустым оказывается, как теперь модно, но  потом видит
Соломон,  что гроб хоть и пустой,  а все же не  совсем. Оказывается, сидит в
гробу  полоумный Степан с первого  этажа, совершенно живой,  сидит он  там и
донос  пишет. А  потом,  гад,  поднимает голову  на Соломона  и злорадно так
усмехается - мол, попался наконец-то, и очень страшно становится Соломону. А
Степан медленно-медленно так руку  поднимает, кулак разжимает - и показывает
ему,  будто икону  черту,  доминошную  косточку  "шесть-шесть".  И  говорит:
"Рассыпься!"   В  ужасе  чувствует  Соломон,  что  начинает  рассыпаться.  И
просыпается, так за всю ночь и не сомкнув глаз.
     Время,  наконец,  доползло  до  назначенного  предела,  и  сгорбленный,
кутающийся в  истертый  смушковый  воротник  Соломон вытряхнулся  на  перрон
свердловского вокзала. До дома было не так уж далеко, всего километра два, в
нормальный  день он бы их пешком  прошел. А тут в  горести почувствовал, что
сил нет как нет, и сел  в такси. Очередь пришлось  отстоять  порядочную, ибо
даже  при нынешней цене на такси  народ продолжал все-таки пользоваться этим
буржуазным  видом  транспорта. "Ничего,  ничего",  - злобно подумал Соломон,
вспоминая краем уха слышанную в поезде сплетню, что  и  на такси  скоро цену
опять повысят, и ого-го как  повысят! А с другой стороны -  чего  плохого  в
такси-то,  вот ведь и Александр Сергеевич на извозчике  иногда  ездил, чтобы
поближе  к  народу  быть,  беседовал  с  петербургскими  лихачами,  об  этом
совершенно точные сведения есть и у Златовратского-Крестовоздвиженского, и у
Клейнштейна, и у Чичернова...
     Поднялся к  себе,  открыл  дверь, окинул беглым взором простоявшую  два
месяца без хозяина квартиру и убедился, что  не ограбили, - по крайней мере,
явных следов  грабежа не  было. Могли, конечно, стащить что-нибудь из важных
пушкинских  документов,  но  это  сразу  не  проверишь,  очень  уж их  много
накопилось. Впрочем, зачем из квартиры что-то воровать, вон, грабители прямо
по  опубликованному  шпарят безнаказанно.  Не  успел Керзон  раздеться,  как
зазвонил телефон.  Звонил  Берцов:  звериным нюхом  почуял,  видать, неудачи
конкурента. Только его с вечными  хвостовскими  заботами и не хватало сейчас
Соломону.  И  со зла на весь мир бросил  Соломон в трубку горькие, лживые  и
несправедливые слова, - лишь бы ему не одному на белом свете тошно было:
     -  Да, да,  очень удачная поездка  получилась.  Уж такие письма Пушкина
нашел, что  теперь  и вовсе от твоего Хвостова камня на камне  не останется,
так что, считай, вся жизнь твоя, Ленька, Хвостову под хвост, пиши пропало...
Он ведь куда  как прозорлив  был,  родной  наш Александр Сергеевич, все, все
расписал  про  Хвостова,  все  как есть!  - и злобно  бросил  трубку.  Потом
почувствовал  угрызения совести, но  перезванивать  не  стал.  Пусть хоть до
вечера дурак помучится.
     В  горле  пересохло. Соломон с  трудом  дошел  до  кухни и хотел чайник
поставить, ибо сырой воды не пил никогда  и  ни  при каких  обстоятельствах,
даже  в  Москве, где  другие пушкинисты ее, кажется, пьют. Правда,  понятное
дело,  что и  здоровье их не столь ценно.  Долго-долго искал Соломон спички,
чтобы газ зажечь, и понял  наконец, что спичек в доме нет. Просить у соседей
счел ниже  своего достоинства, да и  нет никого сейчас, все  либо на работе,
либо, гады, сидят в закуте возле котельной и в домино со Степаном режутся; к
Степану после давешнего сна  стал Соломон испытывать что-то вроде небольшого
страха, ну как и впрямь возьмет он этот самый дубль "шесть-шесть", неприятно
это  себе  представлять,  тем  более,  что дубль  этот  называют доминошники
"гитлер". Опять влез пушкинист в пальто и,  ни о  чем не думая,  как  бы под
наркозом, побрел на угол за спичками.
     Спичек на углу, однако же, не оказалось: баба в  табачном киоске на его
просьбу  ответила  сатанинским  смехом,  -  их в  Свердловске  уже  давно  в
свободной  продаже  не было, все теперь, говорят, с  родной Бийской  фабрики
куда-то за границу идет, а импортные иди достань,  испорчены у нас отношения
с теми, которые спички  делают. Так что иди,  пахан,  либо  в винный,  там в
порядке общей очереди  две коробки  на нос, либо в универмаг, там с шампунем
"Мухтар" для  собак и  с "шипром"  и еще с чем-то в подарочном  наборе целых
десять коробок дают. Соломон ничего  не понял: какие собаки?  Но  снова, как
под наркозом, побрел  куда-то в указанном направлении, не чувствуя, что идет
он все медленнее и что воздуха вокруг становится все меньше. Знал он  сейчас
только одну цель в жизни: купить спички.
     Добрел  пушкинист до винного,  узнал, что  спички  есть,  на  рыло  две
коробки  дают,  даже  три,  если  к  ним плитку  шоколада  "Сказки  Пушкина"
возьмешь, а будешь  ли, дед, третьим?.. Соломон даже  головой не мотнул, сил
не было, и встал в очередь, в которой  тоже, конечно, были разговоры, но все
на одну  тему:  хватит или  не хватит,  потому  что цену повысили,  шесть  с
копейками  уже непереносимо, скорей бы царь был, хотя пять  с копейками тоже
не  сахар,  но  все  же легче. Соломон  ничего этого  не слышал, поле зрения
сужалось, слух  почти уже  отказал старику,  воздух  отчего-то исчез совсем,
снова вспыхнуло в сознании произнесенное громовым голосом артиста Царева:
     Ничего не знают Мойры
     О печалях...
     И тогда воздух исчез окончательно, остался лишь узкий и тесный коридор,
по которому  помчался Соломон навстречу  брезжущему вдали свету,  а там, как
сейчас совершенно точно знал Соломон Керзон, его уже ожидал  Пушкин с  целым
рядом не очень, пожалуй, приятных вопросов, на которые придется отвечать без
всяких экивоков и ссылок на французские оригиналы.
     Врач "скорой помощи" долго и нудно  ругалась с директором магазина, что
два покойника за три месяца в  одной и той же очереди - это все-таки перебор
явный, тут,  впрочем, несомненный паралич сердца,  но докладную она напишет,
не  нужна  ей никакая  "Сибирская",  своего спирта хоть  залейся  и  он чище
гораздо,  и пусть директор  пойдет  и свечку поставит, что  этот покойник  -
еврей,  а тот  -  в  нетрезвом виде  был,  ну,  ладно,  пусть опять торговлю
открывают,  ладно, ладно,  если  третий  покойник  тут  же будет, то  она за
последствия  не отвечает, процент умираемости  на нее, чай, ложится, а не на
директора... Бурча и ругаясь, врачи  погрузили бренные  останки  Соломона  в
нутро ветхой  своей  машины и отбыли  к моргу, где пушкинисту предстояло дня
три  пролежать в холодильнике  до востребования родственниками. Единственным
родственником, которого  сумели отыскать, оказался муж племянницы покойного,
уважаемый  человек  В.П. Глущенко,  тревожить  которого  сейчас  было  никак
нельзя,  он  вчера ответственных  товарищей  в  центр проводил, а  покойнику
ничего не сделается, он в холодильнике.
     Родственников  у  пенсионера, таким  образом, пока  что  не имелось,  и
чуть-чуть не  докатился цвет  российской пушкинистики до похорон за казенный
счет, однако же не зря, оказывается, проповедовал Соломон Пушкина, принеся в
жертву даже священный субботний  отдых. Благодарные члены  семинара  забрали
его из морга к вечеру того же дня, прибрали и положили в клубе фабрики имени
Пушкина, - у  директора  клуба  даже и разрешения никто спрашивать  не стал,
просто аннексировали малый зал под что хотели: хочешь, жалуйся, даром, что в
штатском. Плакат  и музыку оформили через военкомат, покойник  был как-никак
боевым капитаном в отставке, что еврей был  - так даже хорошо, раз уж теперь
покойник,  а  приятный  был  все  же  человек,   сколько  сплетен   забавных
рассказывал, прямо вспомнить одно удовольствие. И как венец всех мероприятий
- уже от своей конторы, от других бы не оформили - дали семинаристы некролог
в местную газету. Именно поэтому появился некролог  в  печати  до  нелепости
быстро,   утром  следующего  дня,  из   некролога   свердловчане  узнали   о
скоропостижной  кончине  члена  партии   с  такого-то  года,  и  еще   члена
социалистических  писателей  с какого-то  другого года, и  о соболезнованиях
непонятно какой семье,  и тому  подобное.  В  числе свердловчан, потрясенных
этой горестной вестью, - а было таковых, прямо скажем,  очень мало, - имелся
член партии с другого года, более раннего, однако не член писателей, но тоже
видный  литературовед -  Леонид Робертович  Берцов.  Человек  этот  был  хил
плотью, но неистов духом.
     И вместо того, чтобы пойти в этот самый клуб, - а главным образом из-за
того, чье имя клуб носил, имени этого  Берцов без рвотных содроганий слышать
не мог,  - чтобы попрощаться с другом-врагом, полез  престарелый хвостововед
на  антресоли,  выудил  оттуда  бережно  запакованную  в  опилки и в  старый
портфель втиснутую  бутыль керосину, с прибавками некоторых особо активных и
горючих веществ. И если менты еще не опечатали выморочную квартиру Соломона,
то все дальнейшее должно  было сойти гладко, ибо ключ к Соломоновой квартире
Берцов подобрал давно, именно на такой вот счастливый случай, да и просто на
всякий  пожарный случай. Когда-то он мечтал из  керзоновского архива  просто
выкрасть все материалы по Хвостову. Потом Соломон,  как-то раздухарившись за
чаем, хвастанул, что никому и никогда не понять ничего ни в его  архивах, ни
в картотеках, - так, мол, мудрено это все у него устроено, - не по алфавиту,
не  по годам, а как-то там исходя из числовых  значений букв, а уж какие там
он буквы использовал, это  он  и  на смертном одре никому  не расскажет. Так
решил  отомстить  Соломон своим  неблагодарным современникам и  потомкам.  В
прошлом старый Берцов был сапером, воевал,  впрочем, недолго, тяжкое ранение
получил  совершенно неважно  куда, но опыт  работы с  зажигательными смесями
все-таки  имел.  Квартира,  на  его  счастье,  оказалась  пока  что  еще  не
опечатанной, но участковый мог явиться в любую минуту, и нужно было спешить.
     От пола до потолка шли книги, сами стеллажи тоже были  деревянные. "Вот
хорошо-то",  -  подумал  хвостововед.  Он  совершенно  не  желал, чтобы  его
многолетняя работа и вообще вся жизнь из-за двух слов какого-то  там негра с
пейсами шли кому бы то ни было "под хвост". Угрызений перед памятью Соломона
Керзона  он  тоже  не  испытывал:  напечатал  покойник  до  фига,  а что  не
напечатал, то,  стало быть, и не должно печататься  вообще. Берцов прошел на
кухню; там, на  краю  газовой плиты,  обнаружил он  тот самый  чайник,  ради
разведения огня под коим пустился покойный пушкинист в  свой последний путь.
Ученый друг  залил в чайник часть  горючей  смеси и  стал аккуратно поливать
Соломоновы книги  и  бумаги. Остаток разлил  по полу, еще специально влил по
стакану  жидкости  в  каждый  ящик  письменного  стола.  Искушение  поискать
хвостовские бумаги Берцов подавил  в самом начале. Вообще  человеком  он был
твердым и решительным, все, что  решал - исполнял, во что верил - в то верил
безоговорочно  и  безоглядно, угрызения  совести  были неведомы  ему даже  в
тридцатые годы, - поэтому он, кстати, даже и не сидел ни разу.
     Считанные  секунды  понадобились  ему,  чтобы  приладить  к  Соломонову
телефону хитроумное приспособление: звонок, все рано чей - и запланированная
искра прыгнет  в чайник  с остатками горючей смеси, а  там уж и вся квартира
запылает, как факел. И тут Берцов бросился наутек вниз по лестнице, не ровен
час позвонит кто-нибудь,  чтобы спросить  о  времени гражданской панихиды, -
тогда  и похорон  не понадобится, но  уже ему,  звезде  хвостововедения.  Из
ближайшего  автомата, отстранив трубку  как можно  дальше от уха,  позвонил.
Потом  нажал на  рычаг и  спокойно пошел домой, дело было  сделано.  Теперь,
пожалуй,  можно  и  нужно   было  идти  прощаться  с  покойным.  Через  час,
прифарфорившись   по   мере  умения,   направляясь   к  известному   каждому
свердловчанину  дому культуры им. А.С. Пушкина, - куда, впрочем, могли еще и
не пустить, - не удержался,  сделал  крюк и  прошел мимо  Соломонова дома. У
ворот стояли две  пожарные  машины  и одна  милицейская,  -  видать, милиция
виновного  подобрала. Берцов совсем  успокоился и  пошел в  клуб.  Его  туда
пустили. Хоронить Соломона должны были завтра, видать, с немалыми почестями.
Берцов решил, что и на похороны тоже пойдет. Он больше не чувствовал никакой
обиды  на покойного,  в душе его была тишина. Теперь  нужно было браться  за
переработку состава тома "Библиотеки поэта". Час настал.
     В  эти самые  минуты  тишина была и  в  другой  душе. Принадлежала душа
молодому  милиционеру,  старшине-участковому Алексею Трофимовичу Щаповатому.
Всего третий месяц  занимал он свой ответственный пост в местном  дэ  пэлиис
стейшн, отделении  милиции то есть, а вот уже сумел поймать одного виновного
прямо  у себя на  участке. Для продвижения по службе успешная ловля виновных
была нужна ему  позарез.  Список возможных преступлений на  своем участке он
давно уже прикинул, - но происходило все время не  то, чего он ждал, и никто
не  хотел  с ним  фолоу ми ту  дэ пэлиис  стейшн ту клиэр  ап дыс куэсчн.  К
примеру,   казалось  Алеше,   что   будет   у  него  на  участке   групповое
изнасилование, он к нему и готовился. А  случалось вместо этого то,  что  из
магазина  No  53 происходило массовое  хищение линолеума,  который,  кстати,
вообще не собирался идти в  продажу,  так что молодцеватые ребятки  из УБХСС
немедленно Алешу  оттирали. Афронтили. Потом ждал он, что нетрезвый  частник
собьет  старуху. А вместо этого  совершенно трезвый третий  секретарь обкома
въезжал в витрину. Тут уж ай эм сори, ю мэй драйв он, само собой разумеется.
Ждал он, к примеру, наглого ограбления инкассатора ну прямо среди бела  дня.
А  вместо  этого  какая-то  богатырского  сложения  и  весьма  на  его  вкус
привлекательная  женщина  - это на прошлой неделе было - набивала  морду ему
самому  ранним-ранним утром,  притом  совершенно  неизвестно  за  что,  так,
похоже, из общей нелюбви к милиции, да еще не  просто била, а приговаривала:
"По  сусалам! По мордасам!" Стрелять в нее было не из чего, а сопротивляться
небезопасно, зашибет еще безнаказанно.  И опять ай эм сори... А ведь человек
Алеша был  не простой, он был человек олимпиадный: прошлым  летом  стерег  в
Москве  какую-то   важного   правительственного   значения   тумбу,   пьяных
дружинников  по  подъездам   раскладывал,  чтобы  враги  не  опознали,  если
наткнутся. Потом назад в  Свердловск возвратили, но воспоминаний осталось на
всю жизнь.  Йес,  бат  оунли  уыз дэ  пээмишн  ов  дэ инспектар  о  дэ коот.
Последняя  фраза  была,  впрочем,  не  из  той  оперы:  страницы  насчет  "в
медвытрезвителе"  и "в случае ареста"  были из  его  разговорника беспощадно
вырезаны,  не по рангу это  ему было. Только кусок от "ареста"  по-английски
остался, но запретный плод сладок, это все Алеша как раз вызубрил, остальное
в   памяти  угасло   как-то,   а   это   -   нет.   Увы,   вот  преступления
нераскрывабельного все никак не выходило и  никак. Куандо  эста авьерта  эль
маусолео?
     И никак. В прошлую субботу показалось Алеше отчего-то, что будет на его
участке пожар, в результате преступного поджога. Хотя уже по опыту знал, что
воспоследует из такого предчувствия какая-нибудь пошлая драка, да поломанный
нунчак на месте преступления, - но приготовился все-таки, составил список по
своему  участку, записал всех ответственных за противопожарную безопасность.
Итс элауд, его участок, что хочет, то выясняет. И тут - во вторник уже всего
лишь только! - на  тебе, настоящий  пожар. Алеша помчался по вызову,  словно
красный петух по соломе. Пожарные прикатили, правда, еще раньше: после того,
как у  них вся пожарная часть выгорела  и сами они еле живые остались -  вон
какие шустрые стали.  Выгорела всего одна квартира, хозяин только что умер и
наследников нету,  кажется; ну, как  водится, еще  и  перекрытиям урон  и  у
соседей банки с вареньем полопались, иска гражданского  будет сколько-то, но
немного. Так что злостный поджог  налицо, виновного потом найдем, а пока что
есть ответственный. Поглядел Алеша Щаповатый в свои списки - и чуть не взвыл
от восторга, потому что очень не любил он всяких бурят-казахов, счеты у него
с ними личные были. Рожа казахская, нагулянная  на русском сале, конечно же,
немедленно была разыскана, - тем более, что Хуан затушил пожар практически в
одиночку еще до приезда пожарных, как  раз выходил из подъезда с  обгоревшей
метлой,  когда  его  арестовали.  Мало того,  что  на двух ставках советской
кровью  питается,  так  еще,  гадюка, уже  три  года  как  ответственный  за
противопожарную безопасность. Упоенный Щаповатый сдал  дворника конвоирам, а
что для него, в высокий  этот момент  его короткой и бедной триумфами жизни,
были  вопли  дворниковой  сожительницы,  неприятно  непривлекательной  бабы,
которая ему, как-никак официальному лицу, чуть в морду ребенком не швырнула,
а сдачи ей, увы, не дашь, она чуть не на  восьмом месяце, и  третье дите под
ногами крутится, и все  косоглазые, гады, во размножаются, скоты, мало того,
что стоит у  них торчмя день  и ночь с русского сала, да  не просто стоит, а
все  на баб на русских! А у Алеши  в последние  месяцы были, кроме служебных
неудач,  еще  и сексуальные, лечиться  пришлось тайком, от  этого его злость
только усугублялась.  Ничего,  в ближайшие часы  эта желтая  харя узнает  на
себе,  какая  большая,  какая благоустроенная следственная  тюрьма  в городе
Свердловске,  главное, в каком она районе хорошем, в  самом  центре  города,
хоть подследственному это, пожалуй,  даже и все равно. Пусть посидит, гнида,
все меньше  детей настрогает. Там  ему самому  детей  заделают, вон, хрупкий
какой,  гнида. Со злорадным удовлетворением возвратился комсомолец Щаповатый
на свое служебное место и стал думать: что такое  может приключиться  на его
участке на следующей неделе. И намечталось ему почему-то, что  не произойдет
здесь вообще  ничего.  Пожалуй, это могло  предвещать что угодно,  вплоть до
убийства, отягченного  частичным  расчленением  трупа,  но он всегда  привык
исходить из  начальной версии и пошел  в  служебный  туалет прикидывать: как
долечил он то,  что лечил, и готов ли  к тому, чтобы внеслужебно  отдохнуть,
или нет. Получилось не  очень  утешительно,  выходило, что  не совсем он еще
этот отдых заслужил. Но сил терпеть никаких не было, Алеша  пошел звонить из
автомата, - по  другому телефону с  таким  делом  он звонить  никогда бы  не
рискнул.
     У  автомата пришлось ждать. Кто-то большой и бородатый голосил в тугой,
видимо, микрофон трубки:
     - Рувим - Осип - Моисей - Аарон - Натан - Осип -  виза... Так что пусть
подают на въезд, как раз по срокам очередь подойдет, вернутся, большое  дело
тогда заведем...  Да не будет  никакой  процентной нормы... Черты  оседлости
тоже... Да передавали же, ты радио  слушаешь  или вообще никогда?.. Соломон,
Лев...
     Наконец, тип закончил. Алеша вошел в автомат и дрожащим  пальцем набрал
заветный номер. Никто не ответил. Может быть, так оно  и лучше. Надо сначала
выздороветь. Отчего это бабы липнут к косоглазым?
     Очень скоро  Лхамжавын Гомбоев получил свои два года строгого режима, а
на следующий день Люся родила ему очередного  наследника.  Со зла поклялась,
что в ЗАГСе запишет его Маоцыдуном, но там ее послали  лечиться и без спросу
записали Денисом - сказали, имя сейчас самое модное. А ей-то что до  моды  с
уже  тремя? И кто  за ним,  за дураком этим,  в лагере теперь присмотрит? Он
ведь, глупыш, думает, что он китайский шпион.  А в самом-то деле он работает
на подпольный  центр  маньчжурского  правительства в  изгнании.  Пекин о нем
понятия не имеет. Но дворником  Люсю, конечно же, оформили очень быстро, где
их  теперь раздобудешь,  нету  дурней  метлой  махать.  И донесения  Степана
потекли прежним каналом в прежнее место, - хотя, конечно, конспирация теперь
стала уже не та, разве будет уважающая себя шпионка  работать напрямую? Да и
неинтересные это стали  теперь  донесения,  с  тех пор,  как  лысый  жидовин
загнулся. Вообще без жидов на свете неинтересно, на кого  еще пакости разные
спишешь? На муссонов  еще,  говорят, можно, но они  ж разве вправду есть? На
жидов лучше. Это Люся усвоила.
     И когда только Маньчжурия наведет во всем этом порядок?




     Она никогда не брала деньгами, а только вещами.
     ТАЛЛЕМАН ДЕ РЕО
     ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ИСТОРИИ

     И с желудком тоже вовсе не все в порядке было.
     Все  тебе в порядке не будет:  начальство вместо  нормальной  четвертой
алкогольной формы  норовит  прописать шестую.  Это значит бутылка  чистой  в
день, а оно  уже лишнее, с этого не  похмелье наутро, а черт знает  что, как
опохмелишься, так получается сразу седьмая алкогольная форма, а за это сразу
же выговор, а за что? И как Танька  терпит? Но она-то железная, да и моложе,
как  мужика  увидит, сразу трезвеет,  -  научиться бы. Платят неплохо. Но то
плохо, что  раз в месяц все  деньги  сразу, попробуй  рассчитать,  когда  из
казенного питья все время перелезаешь в  свое: уследишь разве? В контакты по
службе вступай с кем велят, а как вступишь  не с кем велят, так тебе выговор
за  блядство,  даже если не в рабочее  время, и вычеты. А ей поспать  бы.  И
придатки тут тебе, и печень, и  пломбы  ставить  надо, а за  какие  радости,
спрашивается, кроме  как если мужик  хороший  выдастся? А когда он последний
раз, хороший-то, выдавался - она уж и  не упомнит. Вот был тот, Жан который,
что все норовил попугая подарить и требовал, чтобы курить бросила.  Красивый
был, только его террористы пять лет  тому назад  угнали.  Боливийцы иной раз
бывают ничего,  из  южноамериканцев  они лучшие мужики, хотя  они же и самые
дикие. Теперь мулата какого-то на среду прописали, фиг его там знает, только
бы мытый был. И желудок вот к тому же.
     Кураги бы  или  чернослива хорошего. Вымыть, даже кипятком запарить,  и
сразу полкило  натощак:  сытно  и для здоровья. Тоня  порылась в кошельке  и
обнаружила, что денег там нет совсем. Очень удивилась, куда  все подевалось,
ведь рублей  пятнадцать должно бы  еще  остаться.  И  прямо  под  ногами,  в
окурках, заметила угол трешки. Вытряхнула, значит, в бодуне. Пришлось смести
мусор к середине комнаты и перебрать. Оказалось там больше, чем ожидалось, а
именно - шесть трешек и до черта меди  с позапрошлых разов. Рублей двадцать,
так что и черносливу можно,  и бутылку для себя, и еще чего-нибудь. Оделась,
в коридоре споткнулась о стремянку, ни за что ни про что обматерила испанца,
- потом самой стыдно стало, - и пошла  на Палашевский рынок. Там оказался не
то обеденный перерыв, не то санитарный  хрен, пришлось  ехать на Центральный
на тридцать  первом  троллейбусе.  Чернослив  там  точно  должен  быть,  его
советские  люди вообще  норовят в магазине  купить, но она тебе не советские
люди,  у  нее желудок  и  работа в алкогольной форме. Допиться  бы  до белой
горячки, чтобы уволили. Да только вот Жан с попугаем все-таки был. Фигли же?
     Мало  хорошего  было  в  ее  по сей день  чистой биографии,  а все-таки
биография  еще была, чин-то имела Тоня всего только лейтенантский. Это когда
второй комплект звездочек на погонах  к линьке готовится - вот тогда прощай,
биография, дают  тебе новую,  как  хрусталь, чистую, с ней живи, государство
само  решает, какую тебе иметь  полагается. Но она, Антонина, сошка  мелкая.
Так  ей и жить  с  натуральной, никому, кстати, не интересной. Родилась Тоня
вскоре после войны в довольно захолустном и  тогда, и  теперь городе Ростове
Великом, где много  чего есть в смысле древних церквей, но мало чего есть  в
смысле чего жрать. Говорят в этом городе на "о". Собственно,  это и все, что
на сегодняшний день в Тониной памяти от родного города уцелело. Прочее  само
по себе отсеялось. Скучно там было и плохо. Как теперь ни плохо, а тогда еще
хуже было. Разве только придатки не болели. Церковки там торчали из-за белых
стен кремля и  творожники  казались  праздничным  блюдом. Тьфу. Кончила  она
школу и, даже невинности не потерявши, над чем потом  сама смеялась, поехала
в Москву поступать во ВГИК. Очень хотелось быть  как там Доронина,  или  как
там Мордюкова, или сама Целиковская. На экзамене вдохновенно прочла "Стихи о
советском паспорте", спела знаменитую песню военных лет:
     И тогда, не стесняясь ничуть,
     наконец я признаться смогу,
     что тужурку твою расстегнуть
     мне труднее, чем сдаться врагу!
     Вроде бы у  нее тогда контральто было, теперь вот прокурилось, а  тогда
она  и не  курила  даже.  Не  помогло.  Не  приняли,  конечно,  куда  там  с
невинностью соваться. Только что она, дурочка метр семьдесят четыре, тогда в
этом понимала?  Вышла  из  ВГИКа  и пошла  куда  глаза глядят, и  вот  возле
северного   входа   ВДНХ   обнаружила    объявление   о   наборе   в   школу
женщин-милиционеров.  Пощупала Тоня какой-то из своих  бицепсов,  вспомнила,
что в ней  как-никак метр семьдесят четыре, и поехала по адресу. И поступила
без всякой "Тужурки". Кстати, с тех пор ее возненавидела.
     Проучилась  она в  той школе больше года,  анкета была  все так же чище
первого  снега,  впрочем,  от невинности,  к счастью, избавил кто-то,  сразу
легче жить  стало.  Но  перспектива  в  жизни маячила небогатая:  предстояло
стеречь всяких проституток-воровок, развешивать по мордасам и тому подобное.
Ни фига  себе  ВГИК.  Силушкой Бог не  обидел, впрочем, за  себя-то  бояться
нечего, - ну,  да ведь  за это  и  в  школу взяли. Да  радости-то?  И  вдруг
появился  у  них  в  школе  после  занятий  человек  в штатском,  как  потом
выяснилось,  полковник  из  смежного  ведомства,  -   теперь-то   давно   уж
генерал-майор, но выше пойдет вряд ли, разве  только на  пенсию проводят  со
следующим чином. И предложил ей и еще, кажется, трем девкам - видать, хорошо
просмотрев личные дела и медицинские карты, - некоторые, ранее не маячившие,
перспективы.  Для  разговора  приглашал  в  кабинет  директора,  а директора
выгнал,   погуляй,  мол;  Тоне   сразу   ясно  стало,  какое   ведомство  ею
интересуется. Чего, значит, вам тут хорошего, девоньки, светит? А какой вкус
у  коньяка "Мартель" - пробовали? А "Филипп Морис" курили? А с презервативом
японским усатым в крапинку фиолетовую общались когда?..
     Не знаем, не курили, не  общались. А за чем тогда дело стало? Складывай
общежитские  манатки,  девонька, я, считай, все уже уладил, получишь комнату
на Молчановке, квартиру пока  не можем, у нас самих с этим туго, но надейся.
И всей-то работы  будет...  Честными  и прямыми  русскими  словами,  избегая
слишком  уж  медицински-грубой  матерщины,  объяснил Тоне,  как, наверное, и
остальным девушкам, но она с  ними больше не виделась, что дело их  простое:
поддавать, давать, передавать, а когда велят - сдавать, выдавать, то есть. В
случае болезни  -  100% бюллетня.  И лучшее  лечение,  конечно: ее  здоровье
государству  - чистая валюта, а валюту вот как раз придется всю сдавать цент
в  цент, а взамен  - сертификатами, - тогда  еще  были... Вправду ведь были.
Тоня полковнику понравилась. Из Тони мигом сделали  по  документам фиктивную
вдову, оказалась она зачем-то Барыковой, вот и все перемены в биографии, имя
прежнее  осталось.  А Юрий Иванович Сапрыкин, его так и полковником  звали и
теперь зовут, Тоню всамделишно  оценил, в тот  же вечер  ей, кстати, должное
воздал и как женщине, и потом еще разок-другой. А потом  началась работа  на
Молчановке. Иностранцы и те, что как бы.
     Первое время даже  показалось ей, что в своем  роде это  все тоже вроде
ВГИКа   -  деятельность  как  бы  актерская,  романтика,  и  шпионов  ловить
интересно,  а  давать  им  еще  интересней, про  это  в  романах  ничего  не
рассказано. Девчонка тогда она еще совсем была, дура инфантильная. Однако же
хватило  инфантильности ненадолго. Скоро полное отчаяние  наступило. Поняла,
что всю  жизнь  так и будет пить  и давать, выдавать, потом снова пить и так
далее.  Попробовала  даже,  чтобы из ГБ выйти,  напиться  до  белой горячки.
Ничего не  вышло.  Сунули на два  месяца  в  Покровское-Стрешнево,  напихали
таблетками и накачали уколами до опупения - и назад, на  Молчановку. Под зад
коленом. Куда  из него,  из  ГБ,  выйдешь?  Замуж?  Ну,  было,  конечно, ну,
влюблялась, не раз, не два, и всегда-то в женатых, в тех, что постарше. Зря,
что ли, выговоры за блядство в рабочее время получала, другой  раз за неделю
три  раза?  Да разве  подкаблучников от семьи  оторвешь? В Мишку Синельского
поначалу  сильно  втюрилась,  в  сослуживца.  Сильно  втрескалась,  пока  не
уяснила,  что к чему. И  ленинградец  какой-то  на  курорте даже предложение
делал.  Да нет, все  одно пропадать. И радости  от замужества  - щи, что ли,
готовить? И стала Тоня в глубоком,  глубоком своем  одиночестве доходить  до
полного отчаяния. Впрочем, желание допиваться до белой горячки как раз тогда
и  исчезло почему-то, не от надежды, а от  безнадежности - не то к добру, не
то к худу. Одного теперь только хотела, как  от  психушки оправилась: пожить
одной.  Тихо. Спокойно. Хоть бы в той же комнате, где испанский коммунист за
стенкой и где  Белла  Яновна в кухне  белье скалкой  в баке  размешивает.  В
покое, словом, чтоб оставили. Только ничего  этого не будет, невозможно это.
Ничего-то,  Тонечка,  ты  не  умеешь.  Куда  пойдешь?  Сорок  уже  скоро.  В
домработницы?  В уборщицы? В  продавщицы? Все  одно,  куда  ни  пойти.  А  в
секретарши? Так  ведь  опять давать  надо  будет,  а  денег и  на  трусы  не
заработаешь. Хотя, может  быть,  если бы  из ГБ  выйти и пить бросить, то  и
денег меньше потребуется. Вот если бы  выйти, так и пить бы бросила, и  даже
курить.  Нет, пустые,  Тонечка,  твои  мечты. И семьи никакой  нормальной на
свете этом быть не может, - вон, ни одной и нету вокруг, все только грызутся
с утра до вечера. Единственно что может еще быть, так дожить бы до пенсии, и
делу конец.  Любила себя Тоня настолько, чтобы шею в  петлю не совать,  хотя
отвращение к жизни все-таки росло с каждым днем. Оттого и пила она, пожалуй,
сильно больше положенного, оттого и зла была на всех  и вся, и в квартире, и
на службе,  и на  улице. И власть эту самую ненавидела, видимо, даже больше,
чем  те,  кто  деятельно боролись с нею по  долгу службы  или даже  те,  кто
противились ей  по  соображениям чисто идейного порядка. Первых  она  видела
немало, про  вторых только слышала,  неинтересны  ей были и те  и  другие  в
равной мере. Ненавидела эту власть  просто как личного  врага, искалечившего
ее жизнь, отнявшего  молодость и собирающегося  отнять все, что  осталось. И
ненавистью  этой не делилась ни с  кем не со страху, что попрут в края очень
дальние, а по какой-то озлобленной  скупости.  Чтоб ни крупинки ненависти не
пропало - всю, всю держала она при себе. Ибо понимание того, кому именно она
служит,  с  годами  сложилось  у нее самое  что ни на есть четкое. Какие там
негры по службе, какие французы,  какие  индусы - давно  было  Тоне плевать.
Работа есть работа, а таблетки  казенные. И то хорошо, что ни одного  аборта
за всю  жизнь не сделала -  успевай  только  за полчаса,  заранее,  сглотать
таблетку. Она успевала.
     Долго ли, коротко  ли, но кило чернослива  на Центральном рынке была не
проблема. У какого-то кацо,  не то генацвале,  а вероятнее всего - аксакала,
потому  что усы  уж очень отвислые,  купила  кило, заодно  еще кулек чищеных
грецких орехов, и домой поехала на том  же  тридцать первом. Дома помыла под
горячей водой, успела, слава Богу, а то к  двенадцати отключить  обещали,  и
жадно стала есть,  сплевывая косточки  прямо на пол. Все равно грязный и все
равно   окурки.   И    вдруг   показалось   ей,   что   в    беспорядке   ее
профессионально-холостяцкой   квартиры   явился    какой-то   дополнительный
непорядок,  изначально  непредусмотренный. Ибо взгляд человека, который ест,
особенно  вкусное, устремлен  обычно в пространство и блуждает, где может. И
раскрепощенный вкушением  среднеазиатского  чернослива  Тонин взгляд так вот
блуждал,  блуждал  и  вдруг зафиксировался  на предмете, которому  вообще-то
полагалось  бы  уже  некоторое время  назад  ускользнуть в разверстую  пасть
мусоропровода.  Предмет  был  в  Тонином жилье столь  неуместен, что  сердце
лейтенанта поехало прямо в желудок, с  которым теперь посредством чернослива
должно было стать все в порядке, -  и показалось  обеспохмелевшей  Тоне, что
желудок у нее, кажись, вот-вот  наладится сам по себе. Короче говоря, Тонино
внимание привлекла ею же  самою скомканная  и брошенная  на кресло без ручек
газета  -  обертка от  чернослива.  Никогда она  таких  газет не  видала, не
читала, хотя и слыхала о них на службе.
     Лист  газеты  был не очень  большой, примерно как  "Литроссия",  только
название газеты набрано было черным. "Литроссию" по долгу службы приходилось
выписывать  - на  свои! - ибо там,  внутри, кроме вопросов  пола  и прочего,
регулярно печатались "мутации" Сидора Валового, а они в той организации, где
работала Тоня, приравнивались  к политзанятиям.  Правда, они как бы в стихах
были,  Тоня  стихов читать не могла и  не умела,  но "Литроссию" выписывала,
чтобы лишних выговоров не  иметь, хватит и тех,  что есть.  Но на этом листе
черным  по  белому  стояло:  "НОВОЕ  РУССКОЕ  СЛОВО". Нью-Йорк, значит,  год
издания офигительный,  они  там еще  до  революции  антисоветскую пропаганду
начали.  И  выходит, гадина, шесть  раз  в неделю на многих страницах,  - во
черносливу-то назаворачивать!..
     Тоня расправила  мятую  газету  и впилась в нее  -  очень  уж любопытно
стало. Вообще читала она мало и  неохотно, "Аввакума Захова" вот прочла  три
тома, а потом надоело, что у героя в каждом романе  ровно две бабы, ни одной
больше,   ни  одной   меньше,   а   потом   еще   и  трахнул   Аввакум  свою
сеструху-разведчицу  из братской ГДР,  так  и вовсе Тоня к  Аввакуму остыла:
вкус хоть  какой-то  иметь надо. Вопрос  о  том,  как попала  эта  газета на
Центральный, Тоня временно отложила: за аксакала, конечно, взяться придется,
но не вышло бы  себе дороже, на него  заявишь, а тебя  же, не  моргнешь еще,
заставят с ним в  контакт  вступать. Стала  читать. Смысл передовицы, славно
так озаглавленной "Шалишь,  Совдепия!", сводился к тому, что Ливерий Везлеев
со своей камарильей  шалит,  стало  быть,  и  западным странам  пограживает.
Подпись:  Ст. Хр. Статья была глупая, но все равно захватывала самим фактом,
- вот, оказывается, что такое "запретный плод", даже он на Центральном рынке
есть. Еще на  той же странице  была реклама нью-йоркской фирмы, производящей
слуховые аппараты,  говорящей в  присутствии  заказчика  по-русски, а  также
изготавливающей  надгробные памятники  из  лабрадора  заказчика. И  еще  про
четырех  лабрадоров   была  статья,   которых  купил  в   Канаде   советский
прихвостень,  председатель президиума  верховного  совета  СРГ  Эльмар Туле,
чтобы своим советским  хозяевам подарить, там,  мол,  все лабрадоров  держат
покрупнее.  Еще  была  реклама   набора  желудочных  трав,  раз  и  навсегда
изгоняющих  газы  из желудка  заказчика, и стихи какого-то  еврея  с русской
фамилией, и чье-то заявление для печати, и сведения  из глубоких источников,
не предназначенные для печати, насчет  того,  что  третья волна  уж никогда,
никогда не заменит первую волну, хотя у нее тоже есть лауреат и еще кто-то с
еврейской  фамилией, -  а  также по  поводу  того, что для  Муаммара Каддафи
возможна невыполнимость... В этом месте раздалось в комнате Тони сдержанное,
но совершенно неожиданное и почти  столь же  неуместное, как "Новое  Русское
Слово", рычание.  Она обернулась -  и обалдела во  второй раз за сегодняшнее
утро.  К  ней  явился  гость. Гость был  ей знаком,  но откуда он взялся  и,
главное,  зачем  взялся?   Посредине  комнаты,  разметя  хвостом  окурки   и
черносливные косточки, расчистив таким образом место и прямой, как палка, на
таковое расчищенное место  хвост уложив, сидел  здоровенный рыжий с проседью
пес, мордой лайка, телом овчарка. Сидел,  свесив набок язык, обнажив желтые,
сточенные, но все еще страшные зубы; сидел, смотрел  на  Тоню  и всем  своим
видом говорил ей  многое, по большей части совершенно  понятное. Тоня быстро
скомкала  газету и бросила ее в угол: пес был официальным лицом, на два чина
старше  ее по званию.  Некоторое время оба сидели молча, пес  был  телепатом
высшей в СССР спортивной категории для тех случаев, когда это требовалось по
инструкции или просто  было  ему  выгодно,  и скоро  Тоня знала уже все, что
полагалось.  До прихода поезда оставался один час  сорок шесть  минут,  того
человека, которого нужно было встретить, звали так-то и так-то, делать с ним
надо  было  то-то  и  то-то,  и  приказ  обсуждению  не подлежал.  Потом пес
деликатно вышел  в  коридор  и  спрятался  за  стремянку:  Тоне  нужно  было
переодеться. Пес указал Тоне  на факт, что  приедут двое, но получалось так,
что и встречать, и привечать придется только одного. Тот, которого встречать
не надо, показался ей чем-то знакомым, - пес на долю мгновения предъявил его
портрет.  Портрет  второго,  которого  встречать-привечать,  был  совершенно
неведом,  но  отчего-то  заставил  Тоню  вздрогнуть,  чему  она  очень-очень
удивилась:  ей  ли, при ее работе  и  опыте, вздрагивать. Загнала  она  этот
вздрог поскорее в подсознание и надела свежие датские колготки.
     Пес  пришел сюда, ведомый чувством, много  уже  лет как вполне забытым:
отчаянием. И  -  как  всегда - пес  обманывал себя,  ибо  видел своим низким
чутьем реальное будущее не  хуже, чем предикторы ван Леннеп и дю Тойт вместе
взятые, а на самом деле хитрил с этим самым будущим не хуже, чем  безымянная
до   времени   женщина-предиктор,   повстречавшаяся   сношарю    Никите   на
Верблюд-горе.  Он  желал  и  долг служебный  исполнить, ибо  таковой почитал
священным, и не  погрешить  перед  будущим  собачьего рода, да уж  заодно  и
человечьего. Отчаяние он в себе разжег сейчас  искусственно, притом по долгу
службы.
     Перемахнув ранним и промозглым утром через частокол сношаревой усадьбы,
вдоль раскисающего прямо  на  глазах берега  Смородины,  потрусил  Володя  в
Москву   исполнять   служебный    долг,   докладывать,    что   выследил   и
шпиона-телепортанта,  и  двух  членов недобитой царской  семьи,  и  кучу  их
сородичей и пособников, которых брать надо как можно скорей, - и всю деревню
эту  лучше заарестовать на  всякий  случай,  потому как претендовать  могут,
одной  они  там  все породы,  и  притом  весьма  опасной  для  существующего
общественно-политического расклада. Даже решил дать совет: не перемещать эту
самую деревню никуда, а обнести  колючим забором, вышки поставить  и гавкать
на  тех,  которые  рыпаться  будут.  Также  имел сообщить, что  заготовил  в
брянских лесах изрядное поголовье служебно-бродячих и просит выслать за ними
отряды опытных вербовщиков с собою во главе. Предикация, впрочем, указывала,
что последнее  -  чистое издевательство  над начальством, служить эти лесные
эс-бе  по доброй  воле хрена с два  пойдут. Да и некому им скоро уже служить
будет. Однако долг велел доложить, он доложить и собирался.
     Несмотря  на почти сутки форы, которые дал он пособникам  империализма,
наследнику престола и его  клеврету-телепортанту, не тревожился  на  счет их
ускользания Володя  нимало, - изучив характер  Джеймса, он  знал, что поедет
тот в Москву кругалем, через всякие Киржачи и Кашины, что угрохает он на это
не менее как четыре дня,  а то  и полную неделю, а ему, вольному  служебному
бродячему старику,  прямая дорога из  брянских  лесов в  московские каменные
джунгли никем не заказана, - кроме собачников, а уж их мы как-нибудь того. К
тому же с дорогой повезло, километров триста он проехал в каком-то нерабочем
тамбуре,  только перед  Калугой  из него выскочил, почуял недоброе: драка  в
этом тамбуре должна  была  разразиться  с  кровопролитием, а на  хрена  ему,
старому  волку,  тьфу,  псу, идти в свидетели? Случилась там драка или нет -
совершенно  неважно,  но  не  прошло  и  четырех  дней с  выбега  из  теплой
сношаревой избы, как замаячили на горизонте какие-то кубы и параллелепипеды,
и углы, и бетонные плиты, и градирни, другая промышленно-ядовитая пакость, а
потом и красненькие буквы "М" стали попадаться, а уж от Юго-Западной дотуда,
докуда ему сейчас добежать надо было, оставалось совсем  немного километров.
Пес прибежал в Москву.
     Собственно,  полагалось  ему  сейчас прямым  ходом влететь в  кабинет к
майору Арабаджеву и все как есть доложить.  Но день выдался суббота, а то ли
она  у майора выходная,  то  ли черная,  когда он и впрямь сидит в кабинете,
злой, как помойный  котяра, и на людей лает, - на собак попробовал бы, - иди
знай. Тогда, если суббота выходная, полагалось бежать  к нему домой и тем же
ходом  доложиться. Но то ли дрыхнет по раннему времени майор, то ли какую-то
несъедобную  гадость  из-под  тающего  льда  укатил  таскать  на  заповедные
водохранилища  -  иди знай. Обежав оба адреса, установил пес, что суббота не
черная,  майор не лает,  и как  раз  укатил неизвестно куда.  В этом  случае
полагалось докладываться  начальнику начальника, точней, его  заместителю, в
общем, полковнику Аракеляну. Но того на службе тоже не случилось, домой же к
нему  уж и вовсе никогда носа показывать  не  дозволялось, ибо там  попугаи,
никакой  собаке не безопасно, во-вторых, тесть очень высокопоставленный, его
тревожить не велено, -  на самого-то полковника  плевать,  стоит  в  будущее
одним глазком  зыркнуть, а  вот на тестя не плевать никак, очень  это важный
тесть в  смысле грядущих событий. Следующее по рангу начальство по домашнему
адресу  обрелось, но с  позавчерашнего дня в  себя не приходило и  ждать тут
нечего.  Углов  нечаянно выпил на  новоселье у  подчиненного,  подполковника
Заева, бутыль  французских духов "Черная магия",  и за его здоровье  боялись
теперь, а подчиненный, кстати, в том случае, если начальство копыта откинет,
собирался  семье  будущего  покойного  вчинить  в  таком разе иск  в размере
стоимости  всей  бутыли и уж заодно  всего  при  новоселье  истребленного  и
потребленного. Все это было Володе  до фени, ему бы доложить кому, - а кому?
По  прямой  над  Угловым  располагался  человек,  чрезвычайно  популярный  у
подчиненных, тот самый разбитной генерал-майор Сапрыкин, чудовищный бабник с
весьма скромными к таковому занятию данными, проживал неизвестно где, к тому
же  нюхом  понимал,  что  тревожить генерала  опасно,  даже  если  вдруг  на
какой-нибудь госдаче он вдруг и отыщется, потому  как  в сауне, да  не один.
Выше  располагался  толстый  человек в страшных погонах, слишком высоко этот
человек  располагался,  чтобы ему, псу какому-то,  его  без предварительного
согласования тревожить,  еще  влепят  выговор  да  в  чине  понизят, а  ему,
капитану эс-бе Володе, до пенсии всего ничего. По рангу пенсия была бы ему в
нынешнем  положении очень недурная,  получил бы он право жить  на  родине, в
Сокольниках, при  шашлычной "Гвоздика",  где разумный  посетитель  тебе  уже
кусок  хлеба  в качестве угощения не предложит, знает, что ты  его  жрать не
будешь, даже в  жире моченным,  а культурно снимает  с шампура что-нибудь от
своей собственной доли  и подает тебе  с уважением к собачьей жизни. А ежели
понизят, то будешь ты жить - хорошо, если на  родине - при кафе-мороженом, и
что  ты там кушать  на старости лет  будешь - даже  представлять противно, в
самом-то лучшем случае стаканчики вафельные, ну, а в худшем... Присел Володя
в  подвернувшемся тесном дворике на Малой Лубянке, повел  выцветшим  носом и
принял решение. И принял на  себя ответственность. И  скоренько потрусил  по
Бульварному  кольцу, прячась от милиционеров, коих глубоко презирал,  в один
из  уцелевших  от прежних времен переулочков, в ту самую квартиру, с которой
начал свой небезуспешный поиск больше чем полгода назад. Теперь уже важно не
просто доложить, ответственность взята на свою собачью шею. Важно приказать.
А там видно будет. Им видно будет. Мне уже видно.
     Тоня получила  от  пса  недвусмысленное  сообщение  о том,  что поездом
пятнадцать-одиннадцать  в  третьем  вагоне пассажирского  поезда  "Владимир-
Волынский  -  Москва" прибывают  два человека,  которых  она, Тоня,  обязана
встретить,  завлечь к себе в дом и ни в коем случае не упускать до тех  пор,
пока начальство не переловит  из-под мартовского льда всю гадость, какая там
найдется,  или  другое  начальство не  возвратиться из  эмпиреев  кулинарной
мечты,  или  третье  не  освободится от  духовитых  чар  черной  магии,  или
четвертое  не  утомится   бесплодными  своими  посяганиями,  или   пятое  не
снизойдет.  Пес  странным  образом дал указания  встретить  двоих, но далеко
идущие  инструкции насчет завлекания и удержания  касались  почему-то только
одного. Куда  денется  второй -  пес  сообщить не соизволил.  Но он, в конце
концов, старше по званию,  и это всегда послужит недурной  защитой, если что
не так,  сам пусть  несет ответственность.  Но так или  иначе, одного, того,
которого назвал по имени, пес  просто приказал удержать при себе хотя бы  до
понедельника.  А  сам  пес  тем  временем  вспомнил, что бесконечно,  просто
истерически хочет жрать. И побежал на задворки одного из новоарбатских кафе,
где,  как  он знал, нередко валяется многое такое, за чем в провинции, в той
же Старой Грешне,  установилась бы немедленная очередь совсем не из бродячих
собак,  а из  обыкновенных  советских граждан. Пробеги  тысячу  километров с
пустым желудком, нагуляешь, гав, аппетит.
     ...Нехорошими дорожными запахами напитавшийся владимиро-волынский поезд
медленно катился  к  Москве,  пользуясь  случаем  постоять и  там  и сям,  и
особенно в чистом поле. Вез он в своем  нутре гораздо меньше пассажиров, чем
мог  вместить,  -  не сезон,  да  и не поезд,  и  медленно  идет, и приходит
неудобно.  Покружив  вокруг  Москвы,  втиснулись  в  него  Павел  и Джеймс в
Сухиничах. Павел и слова-то  такого раньше не слышал. И вот уже почти готовы
были прибыть  в  Москву.  Будущий  император  приближался  к  своей  столице
совершенно   разбитым   бесконечными   пересадками,   измотанный   поездными
ароматами, - после чистого-то воздуха у сношаря, - и  менее всего  готовый к
принятию  бремени всероссийской власти. А  Джеймс к тому же  его  потихоньку
поил, как  бы держал  под  наркозом, много не давал, но следил, чтобы и мало
тоже не  было. Да еще ко  всему император неделю не мылся и его подташнивало
от  того,  чего  большинство  населения  вообще  не слышит:  от собственного
запаха. Стало быть, не одна только русская кровь пульсирует в жилах Павла. А
поезд уже прошел Апрелевку.
     Джеймс на  этот раз ни от каких литераторских сортиров не зависел. Явку
ему сообщил Джексон уже с неделю тому  назад, денег все еще  было навалом, у
сношаря шли только на коньяк, а это  какие ж  расходы. Никто, как знал он из
бюллетеня ван  Леннепа, не помешает им достичь Москвы и своей цели в Москве,
где  некая, еще не  вполне известная  ему "верхушка" сейчас, по собственному
выражению  Джеймса,  "обивает  Павлу   трон  бархатами".  Этим-то  господам,
впрочем,  как раз ничего о  приезде  императора в будущую его  столицу  и не
должен бы  сообщать. Иначе -  лишний риск.  Впрочем, какой же риск, если ван
Леннеп все ясно сказал?..  Разведчик  ехал  в  Москву  с  легким  сердцем  и
спокойной душой. Нехорошо было  только то, что, привыкнув к ежедневным бабам
у сношаря,  оказался  вот уже неделю этого земного  блага лишен. Но утешался
тем, что сие временно.
     Они сошли с поезда под дебаркадером киевского  вокзала; ввиду небойкого
времени  прибытия  дозволялось   владимиро-волынскому  доходяге  прибыть  на
привилегированный второй путь. Павел вдохнул  железнодорожный, шпалами и еще
Бог  знает чем на всех вокзалах одинаково пахнущий  воздух,  стараясь на всю
жизнь запечатлеть  этот  миг своего вступления  в столицу,  и замечтался  на
четверть мгновения,  потому что мысленно,  особенно  на  трехсотграммовом, в
коньячном исчислении, подпитии, давно  уже писал  он свои  мемуары  "Путь на
Москву". И этой  четверти мгновения хватило на то,  чтобы упустить важнейшее
и, пронеси Господи,  непоправимое даже:  кисть правой руки  Джеймса, до того
спокойно лежавшая  на императорском предплечье, дико  напряглась,  дрогнула,
оторвалась  -  и  исчезла.  Прогремел  резкий,  короткий,  потревоживший  на
какое-то время носильщиков звон - но им ли удивляться, ну, еще кто-то сервиз
кокнул.    Так   или   иначе,   бессменный    спутник   Павла,    приблудный
Вергилий-телепортант, уроженец Ямайки и чей-то там незаконный сын, а также и
чей-то  законный  наследник,  кстати, если некстати вспомнить его  почтенную
матушку, -  которую, конечно, совершенно с  ней  не знакомый  Павел тут же и
вспомнил  в  традиционнорусском сочетании, -  исчез. Мимо  спешили  небогато
укутанные  пассажиры  с   небогатыми  своими   торбами,   узлами,  ремешками
обстегнутыми  чемоданами, - а Павел, совершенно один, стоял  в этой толпе  и
понятия не  имел: что  делать,  куда  идти, зачем он тут  вообще.  Павел был
испуган и растерян, совсем как малый ребенок в чащобе, - и все это, конечно,
отражалось на его лице, отнюдь не императорском в эти мгновения, да и во все
остальные, если честно  говорить,  почти таком же. Такой  вот  брошенный  на
вокзале ребенок. Фер-то ке? Роман Денисович где? И вещи где? Где все?
     Впрочем,  дальше  произошло  что-то  странное. Высокая,  почти  молодая
женщина, попросту, пожалуй, даже красивая, вдруг бросилась к нему из толпы с
распростертыми объятиями, с неожиданно чистым,  из глубины  далеко не всякой
женской души способным вырваться криком:
     - Павлинька! Павлинька!
     И, не спросясь  разрешения, заключила его в  объятия. Женщина была выше
Павла на добрых  полголовы, -  хотя с  некоторых  деревенских времен  меньше
всего смущало его в отношениях с женщинами различие  в росте, - но да что же
это вообще  такое? Это по плану или нет? Очень нематеринские объятия женщины
разомкнулись,  она отступила на шаг и  немного покраснела.  Похоже, она тоже
была смущена  встречей. Джеймс обучил Павла - нет, не телепатии,  тут  кишка
тонка  оказалась у императора -  а простейшей  эмпатии, то  бишь способности
чувствовать  на близком  расстоянии простейшие эмоции тех,  с кем доводилось
иметь дело.  Павел вслушался  и  уловил только учащенный стук сердца, то  ли
радостью вызванный,  то ли еще чем-нибудь. И тогда  снизошло  на  императора
пусть хоть кратковременное, но все же явное  спокойствие. Наверное, все-таки
по плану. Наверное, его  сейчас  этой  женщине с  рук  на руки передали.  Не
почетным же караулом его  встречать должны, в самом  деле?  Хотя отчего б не
почетным...  А спутник  объявится. Не такой он человек, чтоб с чужими вещами
сматываться, без инструкции, кстати.
     Очень бессвязно осознавая происходящее,  Павел  позволил усадить себя в
дожидавшееся  возле вокзала  такси.  Деньги  на него Тоня  обнаружила  самым
неожиданным образом: разметая хвостом окурки, вымел  из них эс-бе новенькую,
еще  с зарплаты,  даже пополам не  сложенную  десятку. Поначалу  Тоня обняла
Павла исключительно по  приказу капитана эс-бе, а потом вдруг  застеснялась,
весь путь к  машине  прошла,  боясь  даже коснуться императора. В такси  она
уселась  на  переднее сиденье, чтобы  дорогу  показывать,  хотя  ехать-то от
Киевского на Молчановку - всего  ничего.  Она  сидела вполоборота, фигуру ее
Павел  толком  рассмотреть  не  мог, хотя его,  привычного,  фигура эта  уже
интересовала. К  тому  же  ростом и  лицом походила  Антонина Евграфовна  на
незабвенную Марью-Настасью,  но повадкою, обращением была куда  приятнее. На
долю мгновения предположил Павел, что, быть может,  это сам Роман Денисович,
спутник  и вечный друг, взял  да и превратился  в  эту женщину,  чем черт не
шутит, был ведь разговор о том, что в Америке это  умеют. И тут же отмел это
предположение как  несостоятельное, ибо никогда никаких особо теплых  чувств
Джеймс не излучал, ну разве что когда писал свое отречение от престола,  так
это все скорей  по пьянке было, надо полагать, - а сейчас Павел  ясно слышал
малопонятное, явно позитивное  чувство, которого не знал  никогда, в котором
ясно прослушивался только учащенный стук сердца,  словом, неведомое какое-то
чувство, хотя  приятное. На мгновение  еще подумалось: а вдруг  все-таки под
арест везут? Но стыдно от этой мысли  стало.  Антонина Евграфовна рассказала
ему тем временем, что  ей  поручено о нем, о  Павле Федоровиче, позаботиться
ближайшие два-три дня, "пока все не устроится". Словом, он пусть ни о чем не
беспокоится,  она  все  сама  и  так сделает.  Отчего-то  и на этот  раз  не
захотелось  Павлу ставить ее  слова под  сомнение. Зато захотелось  вдвоем с
этой   приятной  женщиной,  ну...  для  начала  -  выпить.  И  услышал  звук
отхлопнутой  дверцы, это Тоня  по-кавалерски приглашала выйти его из машины.
Павел окончательно отложил все заботы в сторону и временно вверился  судьбе,
Тоне, лифту, со скрипом вознесшемуся на пятый этаж.
     Квартира, в которую Павел был приведен, оказалась коммунальной, и  этот
факт  успокоил  его  еще  больше.  Уж,  конечно, ежели  и  живут  где  нынче
монархисты  подпольные,  то  безусловно  в  коммунальных  квартирах.  Смутно
вспомнилось  ему что-то  читанное где-то,  не то,  может  быть, рассказанное
отцом насчет того, что после революции "бывших" уплотняли, - ну, а кому быть
монархистами, как не  потомкам "бывших"?  "А я монархист?" - подумал  Павел,
входя в еле прибранную Тонькину комнату,  подумал  как-то по-идиотски, и так
же по-идиотски дал себе  ответ: "Нет,  я  монарх". И тупо сел  в кресло  без
ручек, потому что  Антонина Евграфовна попросила подождать минутку, пока она
чуть  приберет и на стол кое-что соберет,  чтобы  перекусить  с дороги.  "Вы
извините", - повторяла  она, раз за разом все  более краснея. Павел этого не
замечал, ему  было  тепло  -  и  от того,  что  добрался  он  из  поезда  до
нормального человеческого жилья,  и от  присутствия этой заботливой женщины.
Тепло. Не более того.
     А Тоню тем временем отчего-то кидало и в жар,  и в  холод. Комнату она,
сколько  ни  старалась,  прибрала  не особенно, подправила  одеяло, подушки,
занавески,  чтобы  не  бросались  в  глаза  грязные  окна  и  подоконники  с
наваленным на них  барахлом, наскоро протерла стол и  стала рыскать:  что бы
такое  на  него  постелить? Единственную  хорошую  скатерть  окаянный  Марик
загваздал ликером, ее в чистку все отдать собиралась и не  собралась, другая
совсем старенькая и тоже грязная, - тогда от отчаяния постелила Тоня на стол
чистую  простыню.  А  поверх  бросила черную кружевную  шаль, которую как-то
сдуру в комиссионке купила, разложила финские салфетки,  красные, оставшиеся
от олимпиады, достала две  бутылки представительского коньяка, поискала, что
еще в  буфете  представительского  осталось, и  нашла, увы, только две банки
шпрот.  Выставила  обе,  потом еще давешний чернослив и  рыночные орехи;  по
привычке  мелькнула  у  нее  мысль  о том, что  угостить  мужчину грецкими -
отличная  стимуляция:  они очень возбуждают, благодарность может  ей  за это
отвалиться, - а на фиг ей была сейчас эта благодарность, когда сердце билось
и в висках  словно кувалда, неведомо почему. И получилось, что стол выглядел
у Тони как бы вполне прилично. Незадача случилась в одном: рюмок у нее всего
одна  осталась,  прочие  Марик  побил,  а  ставить  вместо  рюмки  для  себя
майонезную баночку Тоне было  стыдно. Поставила Тоня перед Павлом  последнюю
свою  рюмку, прибавила  чистую тарелочку  и  включила  телевизор.  Казенный,
цветной, с экраном чуть ли  не в метр, и телевизор помог, он отвлек внимание
Павла куда в большей степени,  чем Тоня того ожидала, откуда ей было  знать,
что он этого предмета уже больше полгода не видел. Тоня налила  Павлу полную
рюмку, положила на тарелочку шпрот, все придвинула - мол,  угощайтесь. Павел
посмотрел на нее вопросительно:
     - А вы?
     - Я... не буду, - сказала Тоня и еще  больше покраснела, хотя, кажется,
больше уже и  некуда  было. Дождалась, чтобы гость  опрокинул первую, налила
ему  вторую,  предложила  закусывать,  а  потом сказала,  чтобы подождал  ее
немного,  - мол,  пойдет в  порядок себя  привести.  Павел закусывал, внимал
бряцанию  каких-то  телевизионных гусель и  молчаливо выразил согласие: иди,
мол, приводи, мол, я закусывать буду, мол, не стесняйся.
     А  мысли  Тони в плохо вымытой голове  становились все бессвязнее, одна
другой глупее, наподобие того, что как же пить-то на брудершафт, ежели рюмка
всего одна,  - словом,  Тоня помчалась  в ванную. Она  понимала, что  с  ней
творится  что-то  совсем  неладное,  что   ведет  она  себя  совершенно   не
по-служебному, что все время краснеет и сердце лупит как шальное, - наконец,
в  ванной,  заложившись коммунальным крючком,  осознала, что она,  Антонина,
дура полная, коза недоенная, без всякой инструкции, - как, впрочем, всегда и
бывает,  -  по   уши   влюбилась.  Ох,  влюбилась!  И  жутко,  ну  прямо  до
нестерпимости, хочет Павлу понравиться. И  надо скорее Павлу понравиться.  И
надо скорее привести себя в порядок,  не в секс-форму  с полотенчиком вокруг
головы, а на самом деле в  порядок. В тот порядок,  в тот вид, когда женщина
может показаться мужчине  красивой. Пусть  хотя  бы ненадолго показаться, но
хотя бы. А времени у нее было очень мало, оставлять гостя надолго одного она
боялась и тем более ни на секунду не забывала о том  отчаянном положении,  в
которое  попала, поскольку Павел - это тот  человек, за которым,  как сказал
эс-бе,  придут. Придут не  позже чем  завтра.  Так что  если  повезет урвать
сегодняшний  день,  ну,  кусочек  завтрашнего,  то  дальше-то что?  Странным
образом на то, что дальше, Тоне было совершенно наплевать. Она влюбилась.
     Наскоро  прихватила она где и  что смогла - знаменитый балахон, остатки
косметики, тушь  какую-то, и наконец-то, посреди  чужих  корыт  и полотенец,
поглядела Тоня на себя в  коммунальное овальное, в крапчатых потеках зеркало
над раковиной, и такой показалась себе некрасивой, что... Господи, прости ты
меня, старую блядь,  все отыми,  что можно  отнять у меня, но на день, но на
час, но на полчаса сделай меня, Господи, красивой! Тоня красилась застарелой
тушью, мешая слюни со слезами, с ресниц текло, она утиралась, веки краснели,
получалось  все  хуже  и  хуже.  И волосы  к  тому же  грязные.  Тоня быстро
ополоснула их холодной водой, - сдержало-таки  свое обещание домоуправление,
горячую  в  двенадцать ноль-ноль отключило, -  стала  сушить  их полотенцем,
потом на  кухне над  газом  приспособилась  их прогреть.  И вдруг,  неведомо
отчего, успокоилась. На вопрос, бившийся  в голове - ну что же это такое, ну
как  же  это так, ну что  же делать? -  неведомо откуда пришел  однозначный,
жестокий, холодный ответ, но,  как всякий оглашенный приговор, он все же был
лучше  хаоса и неизвестности: а вот так  вот Тонечка, вот так  тебе повезло.
Может, на сутки, может, на  меньше. И ничего тут сделать нельзя. Три петли у
тебя на шее нынче захлестнуты: первая - это та организация, где ты на службе
и где раз в месяц бабки получаешь, вторая - это время, цейтнот, в котором ты
сейчас, со своим головомытьем  чем дальше, тем хуже увязаешь, а третья - это
то, что ты, Тонечка, взяла  да и влюбилась.  Не ОПЯТЬ влюбилась. Никогда ты,
дура, ТАК не влюблялась. Если это "влюбилась" называется, то все, что прежде
было, вообще в человеческом языке названия не имеет. Только в свинском.
     И, досушивая над газом  грязные волосы, внезапно  решила Антонина: а не
буду я никаких  таблеток принимать.  Американских то есть. Не буду.  Вдруг -
забеременею?  Вот  хоть что-то останется? Куда его, Павла,  теперь отправят?
Хоть  бы в лагерь,  тогда можно  назад в милицию  на  проштрафе каком-нибудь
рвануть,  попасть в охрану, а тогда и видеться можно будет, хоть издалека? А
вдруг больше никогда? Господи, не  делай ты меня даже красивой, сделай, чтоб
я была беременна!  Я  ж  не знаю даже, как подступиться к нему,  я же  слова
грубого  при нем  сказать  не  могу, я  же  стоять и  то не могу!.. Цыпленок
желтый, мокрый, тощий, совершенно беззащитный, вот ты кто, Тоня!..
     Но  наконец-то пришлось идти обратно в комнату.  По телевизору  брякали
гусли, но  какие-то другие, видимо,  африканские,  потому что брякал  на них
негр,  и  еще  он  пел что-то  пищеводом, очень  буйно  пел.  Павел, видимо,
несколько  отдохнул,  судя  по  уменьшению уровня жидкости в бутылке,  выпил
самостоятельно рюмочек пять. И очередную, как только Тоня вошла, поднял в ее
сторону, - ваше, мол, здоровье, - и лихо опустошил. Тоня кивнула и присела к
столу,  совсем далеко от  Павла. И, поскольку  делать было  пока  что совсем
нечего,  стала вместе с ним смотреть телевизор. Что там по нему показывали -
видно было, надо  думать,  одному Павлу,  потому что  ни  единого  слова, ни
слабого звука не доносилось до обезумевшего сознания Тони, она видела только
одинокую шпротку на конце  вилки Павла, видела  оттопыренные уши  и курносый
нос, видела Павла всего по частям, никак не в целом. И хороша она была в эти
мгновения невероятно, что наметанный  глаз Павла отметил. Но и шпротку Павел
съел, и очередную налил.
     После  гусель  объявились трудовые победы с  кислой прослойкой зловещих
происков канадской военщины, готовящей, как трубит весь мир, агрессию против
независимой и авто-  не то  кефальной, не то  номной, не то магической и еще
социалистической -  кого еще там  нелегкая  на голову послала, и  потом  еще
четверть репортажа с каких-то  неведомых состязаний по  размахиванию палкой,
почему-то  очень  коротких, сразу  кого-то чем-то  увенчали,  и еще какое-то
дерьмо,  кажется, тоже показали. Павел съел уже две банки шпрот,  похоже, не
наелся,  и очень боялась Тоня, что он еще попросит, у нее больше не было. Но
Павел больше не просил, а все такими же маленькими рюмочками допивал бутылку
и  внимательно глядел  телевизор. Тоня ему понравилась,  спору нет, но он же
телевизора полгода не смотрел, понять, что ли, нельзя?
     Очередные  гусли  добрякали, а потом  вдруг донеслось  с  экрана  нечто
такое,  что  коснулось  даже и сознания Тони.  Ибо телевизионный  диктор  со
сплюснутым по вине настройки носом сообщил, что  сейчас по прямой трансляции
предлагается вниманию зрителей вечер - прямо из большого зала с колоннами, -
посвященный  пятидесятилетию советского  поэта  и мутатора Сидора  Валового.
Тоня  внутренне  охнула,  но  выключить  телевизор  не  имела  права,  да  и
решимости.  И  сделала  единственное,  что  смогла: подстроила телевизор  по
яркости и  по  вертикали.  А на экране тем временем  нечто уже  происходило,
кто-то что-то торжественно открыл, литературный президиум заблистал лысинами
и погонами, какой-то главный  редактор произнес прочувствованную речь о том,
как нужны советскому народу мутации, особенно мутации Сидора Валового, в чем
попросил подтверждения у почтенного председателя, ветхого старичка лет не то
восьмидесяти  девяти, не  то, что намного вероятнее, девяноста восьми, героя
той, и другой,  и третьей особо секретной войны,  адмирала каких-то, едва ли
не воздухоплавательных войск, товарища  Докукова,  - с  ударением на  первом
слоге, - а старичок все кивал, кивал, прихлопывал себя по лысине, приглашая,
судя  по всему,  всех  присутствующих эту самую лысину  облобызать;  и тогда
появился  из-за  кулис  под  бурные овации публики,  отчего-то  состоящей  в
основном  из  молодых  девиц  не   очень  свежего   вида,  пятидесятилетний,
округло-бурый  лицом,  румяный  до  неприличия  Сидор Маркипанович  Валовой,
возник  во  весь  экран,  и  стало  видно, что  промеж бровей  сияет  у него
священный знак, именуемый тилак: пятно такое желтое, отчасти даже оранжевое.
В руке Валовой нес объемистый тюбик, и прежде чем сказать хоть единое слово,
стал  обходить  президиум и  всем присутствующим с  помощью большого  пальца
рисовать меж бровей тот же символ. Никто не воспротивился, все терпели, так,
видимо, и  полагалось по  сценарию, а престарелый Докуков  радостно  закивал
головой, стал  подставлять  и  лысину,  и щеки,  чтобы  Валовой мог  и  туда
пятно-другое  присадить;  но  член-редактор,  тот,  что  на  трибуне  стоял,
оказался,  видимо,  старше  Валового  по  званию,  увернулся   от  процедуры
помечания краской и властным  жестом прервал  процедуру: слово вам,  дорогой
Сидор  Маркипанович,  говорите  со  своим  народом,  мутируйте,  он,  народ,
слушает, он весь - сплошное ухо.
     - Я -  не поэт...  -  начал Валовой  низким и противным  голосом,  стоя
посреди сцены и все еще тиская в пальцах тюбик с краской. - Я - отверстие...
Я -  отдушина... Я - скважина... Орган  я, не более  того,  всего лишь  член
тела...
     Тоня отлично помнила  простую причину,  по которой  зал  был  до отказа
полон  женского   пола   всяких  возрастов.   По  Москве   шел  непрерывный,
подтверждаемый  сотнями примеров слух,  что стихи, то бишь мутации Валового,
способствуют рассасыванию беременности на очень даже ранних стадиях таковой.
Словно  из  другого мира  доносились до  Тони  слова Валового, которым Павел
внимательно подставлял  ухо, надо  полагать,  давно  при нем никто вслух  не
бредил:
     -...Был я простым, неудостоенным, непросвещенным советским поэтом, ни в
какой мере не сподобился я тогда еще стать скважиной мирового дыхания. Всего
только и знала меня моя Родина, как  чемпиона по  пожарному многоборью. Знал
ли  я тогда, какие  пожары  будут вспыхивать во мне и  гаснуть в оговоренные
сроки? И  знал  ли  я тогда, что  я - Мессия? Что каждый  из нас может стать
мессией, если колупнет свою душу и  станет отверстием, отдушиной, скважиной,
органом, если даст  волю  струиться через себя откровениям древних индийских
коммунистов... буревестников...
     Тоня заметила,  что  бутылка кончилась, открыла вторую и  налила  Павлу
полную  рюмку.  Он машинально  потянулся за  ней  и  чуть  коснулся пальцами
Тониной руки, - ее снова ударило током. Чем дальше, тем хуже, это было ясно.
Неужто досидят они до конца вечера этого идиота,  тихо попрощаются, и пойдет
она ночевать на раскладушку к Белле  Яновне?  Неужели  не  судьба?  Господи!
Ничего, ну совсем ничего была Тоня не в силах начать сама.
     -...Мысль посетить  Индию  явилась мне просто так,  озарением,  как мне
тогда  казалось,  случайно,  а теперь вижу я  в этом  глубокие,  мессианские
предначертания судьбы! Я не зря тогда полетел в Дели, не зря, нет! Буквально
в один день оформил  я все  документы - и солнечным индийским утром пошел по
долинам и по  взгорьям Индии! Ведь не знал я, куда  иду,  куда  спешу,  куда
ведет меня неведомая сила, куда ведет сердце-вещун! И долго  брел я, питаясь
дикими травами и молоком горных козлов,  пока  в долине Лахудр  не набрел на
маленький домик, в котором, как узнал  я  потом,  живет  почтенный гражданин
Индии,  знаменитый  художник,  нынче  здесь,   к  несчастью,  отсутствующий,
Блудислав Никанорович, сын величайшего и всеми нами почитаемого Никанора...
     - Можно  я вас  просто Тоней буду называть? - вдруг  брякнул  Павел без
всякого  предисловия.  Тоня,  ничего сказать  не  в  силах,  кивнула.  Павел
поглядел  на  нее  еще  с  минутку, тем  самым  фамильным  взором,  мутным и
одновременно  ласковым,  который  баб  на  высоком   берегу  реки  Смородины
завораживал уже не одно десятилетие, и добавил: - А не  сварганите ли вы мне
еще и чайку?
     Тоня помчалась на кухню, слава Богу, опять пустую, свистнула  у соседки
из подвесного шкафчика  заварку и сахар, заварила в чужом чайнике невозможно
крепкого чаю, принесла чай в  комнату  уже в чашке. А  чашка, хранившаяся  в
глубине личного Тонькиного кухонного столика, чтобы мужики спьяну не побили,
Марики всякие, была огромная, красная в крупный горошек, и блюдце было такое
же. Чай получился, кажется, хороший.
     -...И мало того, что стал  я тогда скважиной,  мессией для всей России,
это  не так уж важно для страны, где столько мессий, что и не  счесть их  по
всем пальцам истинно  русского  народа.  Мало  этого,  Блудислав Никанорович
удостоил  меня  отдельной  чести  и  написал  тогда  мой   портрет,  который
впоследствии был с моего согласия подарен премьере-министре...
     Павел залпом осушил чашку, потом глянул на Тоню все тем же взором, взял
бутылку коньяку - и вылил в чашку, сколько поместилось.
     - Чтобы лучше спалось! - провозгласил он, и, к ужасу  и  какому-то даже
пугливому восторгу Тони, понявшей, что гость от этого с копыт не свалится, -
всю чашку выжрал.
     -  ...как итог многолетнего переливания туда и обратно! Мутации! Вы все
можете читать их и  слушать, но вы  должны  помнить, что  слова в них  -  не
слова,  а  нечто  высшее, нежели  слова,  чего  понять нельзя, не вникнув  в
решения и свет двадцать шестого...
     Павел встал,  пошатываясь,  подошел  к  Тоне  и  запустил ей пятерню  в
затылок. Наклонил,  прижал к себе, прошептал что-то,  чего  слышно  не  было
из-за полившихся с экрана мутаций, да и неважно было, - так и остался  Павел
стоять. Тоня оцепенела. Мысли  в  голове  были  совершенно  не подходящие  к
моменту:  что продуктов-то в  доме нету, что кроме  чернослива, ничего, даже
хлеба, а его кормить с утра,  и подчинение в ней сложилось Павлу такое, что,
кажется,  вот сейчас, в самый главный момент, так и то  бы за продуктами для
него в гастроном побежала, наверное, открыт еще на Смоленской...
     -...И  это  мзда  за  жизнь,  в которой  ты  воспользовался  правильной
уздою...
     А  Павел уже  чувствовал  и скользкость ее зубов,  и влажность языка, и
нестерпимое, как свежий горчичник, желание, и рвал на Тоне лифчик, не слушая
ее лепета насчет  того, что у  нее "последний остался"  -  хотя ей, конечно,
плевать  было на лифчик,  и она сама, смеясь сквозь слезы, помогла Павлу его
доразорвать, и помогала дальше, помогала всем, чем могла, а когда он тяжелым
шепотом  выплеснул ей  прямо в ухо: "Тебе  сегодня можно?" -  так даже  и не
поняла,  о чем речь, а потом только и  нашлась, что шепнуть: "Можно", ибо ей
было  уже  ни до чего,  и даже  Сидор, так и  недомутировавший  до конца, не
слышен был ей, даже не раздражал, даже не боялась она того,  что подействуют
по  своему  прямому  назначению  Сидоровы  мутации  - она  вообще  выпала на
какое-то  время  из  бытия.  Хоть  и  не  пила  ни грамма. Все  Павел выпил.
Павлинька. Милый, единственный. И "завтра" никакого нет и не будет.
     А в  сознании  сильно охмелевшего  и  вполне  довольного жизнью  Павла,
прежде  засыпа, зажглась  только одна мысль,  такая же тупая, как и все  его
нынешнее  поведение: "А знает ли она, что я  император?" Но вслух вопроса не
задал. Сил не было. Уснул.
     - В пространстве,  времени и прочих измереньях пульсируй, стой, сходись
и расходись! - вдохновенно мутировал над  ними толстый Сидор, и никто ему не
внимал, несмотря на  невыключаемость телевизора.  И  Сидор  был  над  ним не
властен, хотя и полагал, что нет в мире  ничего ему не подвластного.  Откуда
он такой взялся-то?




     Но Клавдий спит еще в объятиях Гертруды,
     Еще покоятся его тирански уды.
     А.П.СУМАРОКОВ. ГАМЛЕТ

     В Китае  раньше за такое деревянной пилой пополам распиливали, кажется,
даже не поперек туловища, а вдоль. А в  Турции  на кол сажали.  Много всяких
казней за это напридумано. За дезертирство.
     Именно эта мысль озарила  внутренность красивой седеющей головы Найпла,
но, увы, уже  после того, как он неожиданно для самого себя телепортировался
с перрона  Киевского вокзала. Вышло словно бы  даже против воли. Однако даже
эта  небогатая  мысль  из  головы  сразу как-то самовышиблась,  так  страшно
ударился разведчик лбом обо что-то - там, куда телепортировался.  Неизвестно
обо что. Кожа  на лбу лопнула,  глаза  залило  кровью. Но, как всегда  после
телепортации, прежде всех иных чувств возвратилось обоняние. В  прошлый раз,
после  позорного бегства  из Татьяниной квартиры, запахло  пылью,  плесенью,
холодом, дымом. А сейчас не  пахло вообще  ничем. Более того, воздух  вокруг
Джеймса был явно кондиционированным, что  зародило в  душе разведчика  очень
скверные  подозрения. Все еще не  отерши глаз, Джеймс  ощутил,  что сидит  в
мягком, просторном, очень  теплом кресле. Выпрямляясь, верней, выворачиваясь
из  обязательной  для  телепортации   позы  человеческого  зародыша,  Джеймс
обнаружил, что  и  оба чемоданчика целы, и  он сам  повредился  не  слишком.
Чемоданчики были зажаты под коленями. Было очень  неудобно,  хотя угодил  он
весьма  прицельно  во  что-то  индивидуальное и  комфортабельное,  а  потому
опасное:  то   ли   в  кабину  одноместного   самолета,   то  ли   в   очень
высокопоставленный персональный сортир.
     И неужели все это приключилось лишь  потому,  что  увидел он на перроне
свою старую пассию,  гебешницу Тоньку?  Ну, почуял он,  что встречает она не
кого-то, а именно его и Павла, но императора-то он какое право имел бросать?
Накладки,  накладки...  Со  вздохом   вспомнил   Найпл   о  грустной  судьбе
профессионального телепортанта Слейтона, которого Форбс донимал  поручениями
чуть  ли не ежедневно;  потом подсчитал Слейтон, что  за  год  ему и двухсот
часов проспать не дали, обозлился - и  передал самого себя на стол к Форбсу,
да так и остался там лежать в виде длинной бумажной ленты. Уж  кто только из
магов  не  пытался  вернуть  Слейтону  первоначальное   обличье  -  нет,  не
получается,  вот  и  лежит  он  в виде  симпатичного  рулончика  в  сейфе  у
Бустаманте,  -  надо  полагать,  отсыпается.  Вот  что  можно  натворить  от
переутомления. Мысль  Джеймса вернулась к тому, что от переутомления,  не то
от избыточного отдыха, натворил  он сам. Но никто ведь не говорил,  что их в
Москве могут сцапать. Напротив, ван Леннеп чуть ли не поклялся, что в Москве
их ждет самый радушный прием.
     Усилием  воли  Джеймс остановил  кровь,  а  ту, что  залила лицо,  стер
тыльной стороной ладони. Помнится, когда-то Джефферса чуть из разведшколы не
вышибли за то, что вытер кровь рукавом.  Впрочем, отчего это нынче  Джефферс
припомнился? Он уже пятнадцать лет работает себе в Ливии  богатым  и знатным
террористом. Вот уж кто на теплом месте. Да... Но и Джеймс  тоже ощущал, что
сидит в тепле. Короче, утерся и открыл глаза. И похлопал ими, им не веря.
     Он  несомненно сидел в танке. Однако перед ним, вместо приборного щитка
и  прочей обычной  танковой  начинки, прицела, что  ли, чего там бывает еще,
вместо  всего этого  располагался  большой  экран, а  под  ним  -  с десяток
тумблеров и движков.  Это был не боевой танк. Это был жилой танк, если такое
вообще возможно. Иначе  говоря, Джеймс угодил  в такое  место,  из  которого
нужно линять еще быстрее, чем  из дома, по которому  лупят чугунной  грушей.
Такого места  и вообще-то не должно существовать,  не  дошел же еще жилищный
кризис  в Совпедии до перекования танков на квартиры! Зная  привычки здешней
державы, Джеймс предположил бы скорее, что тут квартиры в танки переделывать
станут. Самое  же неприятное было то, что экран перед ним сейчас светился, с
него участливо и подобострастно смотрело лицо в  майорских погонах.  Видимо,
треснувшись  о  пульт, Джеймс что-то  включил.  И чуял,  что надо  бы скорей
выключить, а  как - не знал. И  смотаться сразу тоже не мог, с силами еще не
собрался.
     И  дежуривший на  другом конце  телеканала майор-двурушник Сухоплещенко
тоже был  весьма потрясен.  Ведь  он, простите за  неудобную  откровенность,
никогда так и не смог разглядеть лица  маршала Дуликова. При личных встречах
маршал  всегда  стоял  спиной,  а   по   телеканалу  обратную  связь  держал
вырубленной,  экран перед Сухоплещенко  зиял чернотой. А тут на тебе: маршал
среди  бела  дня вызывает  из  своего  танка  на  Плющихе, из  того,  что на
задворках Академии, в который  и  заходит-то раз в месяц, он больше тот свой
дачный  Т-34, бывший "Л.  Радищев",  предпочитает. В душе майора  уже  много
месяцев  жило  отвердевающее решение  продать более опасного из хозяев менее
опасному.  Но тут  вдруг  ему честь оказали,  лицо  показали.  Неужто маршал
удалил-таки  родинку,  теперь  сорвал  бинты,  истекает кровью, нуждается  в
помощи?  Впрочем,  через  миг  экран  погас,  а  Сухоплещенко  наклонился  к
микрофону и спросил предельно участливо:
     - Есть ли указания, товарищ маршал? Врача не нужно?
     Из динамика донеслась невнятно буркнутая абракадабра, которую майор  не
понял,  но  решил считать матерщиной. У маршала  это  предположительно могло
означать потребность в одиночестве. Не то маршал любил  одиночество,  не  то
матерщину, но и того, и другого  привносил в свою жизнь очень  много.  Хочет
сидеть в своем танке, рожа окровавленная, так пусть и сидит. И родился в эти
мгновения  в мозгу  Сухоплещенко  план,  еще очень  смутный,  но  такой, как
выяснилось в дальнейшем, что в судьбе России сыграл  он не меньшую роль, чем
насморк Наполеона во время битвы под Ватерлоо - в судьбе Франции.
     Джеймс тем временем огляделся. Внутренность танка, хоть и оборудованная
на  одного   постояльца,  была  ему,  человеку  крупному,  тесновата.  Кроме
телеэкрана,  имелся бар,  а в нем нашлась бутылка любимого джина  "бифитер".
Выбираться  нужно  было  как  можно  скорей:  император,  видимо,   все-таки
арестован,  но  не  все  еще  потеряно,  скорей  прочь  отсюда,  скорей   на
конспиративную квартиру, оттуда связаться с  монархистами  в  верхах,  может
быть, все еще и образуется. Джеймс  улегся в кресле и стал расслабляться. На
его счастье, маршал Ивистал  дрессировал в данный  момент Таманскую  дивизию
где-то  в  тьмутараканских   болотах,  он,  в  отличие  от  своего  толстого
конкурента  и от  прямого  наследника  российского престола, лично  он взять
Москву  без боя не  рассчитывал, да  и  не  по душе были ему дипломатические
элегантности.  Джеймс  допил  "бифитер",  отвратительно  теплый  и  ничем не
разбавленный, зажал  чемоданчик под коленями,  сжался в  позу  человеческого
зародыша  и куда-то, будь  что будет, телепортировался.  Его слабых  силенок
могло хватить едва ли на сотню футов. Хозяин танка, конечно же, заметит, что
кто-то сидел на его кресле, кто-то бился лбом  в его телевизор, кто-то выпил
его "бифитер",  но  хрен с ним.  Снова  зазвенел в воздухе  кокнутый сервиз,
снова   всколыхнулся   кондиционированный    воздух,    занимая   опустевшее
пространство. А Джеймс уже перенесся. Недалеко.
     И ему повезло. На этот раз воздух вокруг него тяжело, грубо, совершенно
однозначно  вонял  меркаптаном.  Иначе  говоря, застоявшейся мочой.  В  душе
Джеймс возрадовался, что наконец-то попал в подходящее место, в общественный
туалет, потому  что  в  Советском Союзе они должны пахнуть  и пахнут  так  и
только так, - единственно плохо, если в женский, но уж как-нибудь. Но, когда
открыл глаза, понял, что снова  ошибся. Он находился в кабине  лифта, и лифт
опускался.  Джеймсу  повезло  куда  больше,  чем  можно бы  ожидать. "А лифт
женский бывает?.." - пронеслась в  голове разведчика идиотская мысль, но тут
же исчезла,  ибо двери  разъехались, и  в  лифт  вперлась  некая старушка  с
полусотней хлебных батонов в трех авоськах через плечо.  Джеймс не без труда
раздвинул  хлеба  и  вышел  на  улицу.  На  углу  прочитал  название  улицы:
"Плющиха". Джеймс прикинул в уме план города,  наскоро втиснулся в городской
транспорт и с  преступно малой скоростью помчался в Воротниковский переулок,
где в  глубине  двора, отделанного мемориальными досками,  его ждала горячая
ванна,  пища,  выпивка,  все,  что  душе  шпионской  угодно  перед  поисками
пропавшего императора.
     Поднявшись по очень меркаптановой лестнице, дабы не  лезть в лифт и его
не нюхать,  Джеймс позвонил  двадцать один раз  в  дверь  старой  московской
квартиры,   на   которой   тускло   поблескивала   табличка   с   совершенно
неразбирабельной фамилией.  За дверью долго звучала  какая-то  идиллическая,
почти  сельская тишина, затем кто-то маленький, видимо, проплывший к цепочке
по воздуху, приотворил дверь и отвратительно знакомым голосом спросил:
     - Вам кого?
     Фотографическая память  немедленно извлекла из запасников  и предъявила
Джеймсу эту сморщенную хамитскую харю, - именно этот человек в самом  начале
странствия по российским просторам не пустил его  в Дом  литераторов. Джеймс
тут же понял, что теперь выговор, кажется, схлопочет не он, а сам хамит, вот
кто  положил  деньги  в  литературный сортир,  вот  кто  не допустил  к  ним
разведчика!  Он  помедлил  и произнес  фразу,  заимствованную,  кажется,  из
какого-то масонского ритуала:
     - Не здесь ли мощный гений бил ключом?
     Хамит явно все вспомнил и все понял. Печально снял он  цепочку, отворил
дверь и так же печально ответил:
     - А я при чем?
     Но,  похоже, он очень хорошо знал, что как раз он-то тут  очень и очень
при  чем.  Джеймсу  давно  не приходилось  сталкиваться  с  масонами, но  он
довольно  много помнил из учебного курса  и вполне мог поддерживать разговор
на условном языке Великого Востока. Удивило его то, что хозяин, оказывается,
просто шел по коридору ногами, а не парил в воздухе,  как показалось сперва;
впрочем, ни  малейшего  звука его шаги не  рождали.  Никакого.  Сильно пахло
мышами, а  скорей не  мышами, потому  что  именно таков  был, надо полагать,
природный  запах  хозяина.   Довольно  просторная  квартира  была  чудовищно
захламлена и  завалена штабелями  старых, очень темных Досок.  Джеймс понял,
что это  иконы, -  хозяин,  в ожидании давно уже столь желанной  реставрации
Дома Романовых, безусловно, складировал  в своем  жилище некие дорогостоящие
вечные ценности.
     -  Наконец-то мы  одни,  -  произнес  хамит,  уже,  оказывается,  уютно
устроившись   за  резным  письменным   столом.  -  Присаживайтесь.  Говорите
свободно:  прослушивание   поручено  преданным  друзьям.  Денег  сегодня  не
просите, они у меня на службе, а во всем прочем я к вашим услугам.
     "Ну да, деньги в сортире", - подумал Джеймс.
     - Нужно действовать немедленно. Император попал в их руки.
     Хамит никак не прореагировал. Тогда Джеймс прибавил:
     - И скорее выпить дайте.
     Хамит беззвучно  подплыл к буфету,  выудил оттуда три бутылки,  видимо,
чтобы у гостя был выбор,  но  достал лишь одну рюмку,  притом ликерную,  сам
явно пить не собирался. Помедлив, он вдруг спросил изменившимся голосом:
     - Скажите... При царе как... с пенсиями будет?.. Мне скоро...
     - Хорошо будет. С  пенсиями.  Всем дадут, -  буркнул  Джеймс и  ухватил
керамическую  бутылку с  черной этикеткой; понюхал - понравилось. Рюмка  тут
была  ни  к чему,  он  по  весу  понял, что в бутылке  даже  полного стакана
жидкости нет, и выплеснул содержимое бутылки в себя прямо из горлышка. Хамит
печально следил за донышком бутылки.
     - Рижский бальзам, - полушепотом произнес он.
     - Очень приятно, а  меня зовут Роман  Денисович, - буркнул  Джеймс, уже
теплея душой, ибо давно он не пил ничего оригинального, а  так хоть какое-то
утешение в  жизни промелькнуло;  волей-неволей  Джексон  заражал  комплексом
интереса к оригинальной выпивке всех, с кем вступал в многолетнюю связь. - И
могли бы меня в тот раз и пропустить. Для меня же в сортире старались.
     - Ничего  не поделаешь,  - опять-таки шепотом ответил хамит, - служба -
это служба. Вы бы на моем месте тоже... вас не пропустили. Меня зовут Прохор
Бенедиктович.
     "Хрен его знает, может, сам себя и не пропустил бы", - подумал Джеймс и
тут же понял, что момент  выбран был очень точно, как раз сейчас Джексон был
занят поисками императорского опекуна. Видимо, в Колорадо что-то  уже знали.
Но, слава Богу,  рецепт рижского бальзама Джексону  не  был нужен, он считал
эту выпивку рядовой,  теперь он  интересовался  только  самой  наиредчайшей.
Появлялась  возможность поговорить через  Джексона прямо с  Форбсом.  Джеймс
окосел  много сильней  обычного, маршальский  "бифитер" еще  не окончательно
истаял  в  его  мозгу,  а  теперь хамитский  бальзам  воссоединился с ним  и
совместное  их  пылание   напоминало   тысячу  солнц.  Джеймс   без  запинки
отрапортовал,  что не  понимает  причин своей  телепортации  с перрона,  что
ничего он не пугался  и  на  подобные случаи, с его точки зрения, инструкции
распространяться  не  могут,  что  он  готов  понести  наказание, но  просит
разъяснений.
     "Вашу предстоящую  телепортацию  с перрона Киевского вокзала  в  Москве
предсказывал бюллетень предиктора ван Леннепа за прошлую пятницу. В согласии
с данным бюллетенем таковую телепортацию осуществил господин Бустаманте".
     Джеймс  быстренько отхлебнул  из  другого  горлышка, сперва за здоровье
Голландии, потом за здоровье Италии.
     "Принимайте  последующие  инструкции", - следом Форбс бросил куда-то  в
сторону: "Полковник, прошу вас", - видимо, полковнику для чистоты связи тоже
дали мощно  выпить,  и  тут  посыпались  на  Джеймса бесконечные,  сотнями и
тысячами  нанизанные  одна  на другую  инструкции Мэрчента,  к которым,  как
всегда,  прибавить можно было  только неукоснительное их выполнение. К концу
разговора у  Джеймса  вопросов не осталось  вовсе, лишь булькало  в  желудке
содержимое четырех различных  бутылок,  слившихся  в  неимоверный  коктейль.
Хамит беззвучно сидел в своем кресле, отчаянно трезвый, и смотрел  в чашечку
остывшего растворимого кофе.
     - Спать,  - тяжело уронил Джеймс, отключаясь от  связи. Через минуту он
уже спал - сидя и не раздеваясь. Прохор тихонько прибирал пустые  бутылки, а
так  и  оставшуюся  чистой рюмку поставил перед собой  и  аккуратно  накапал
тридцать капель  сердечного  лекарства. Выпил его так же  беззвучно, а потом
поглядел  на  часы.  Скоро  телевизор  собирался  выдать  прямую  трансляцию
творческого   вечера  Сидора  Валового,   бывшего  личного   друга   Прохора
Бенедиктовича.  Однажды Прохор  даже пошел на то, что  через  свой шпионский
канал исполнил величайшее желание друга: Сидору страстно хотелось знать, кем
он был в  предыдущем воплощении, не Буддой  ли, не  Фридрихом  Энгельсом ли,
словом,  кем именно.  Прикрывшись необходимостью собрать данные  о клиентуре
дома  литераторов,  послал  Прохор запрос в  штат  Колорадо и от  кого-то из
тамошних магов получил  совершенно  ясный ответ: "Был он  Сидором, Сидором и
остался. Не зондировать, не разрабатывать". Не вербовать, стало быть. Истина
оказалась  неудобосказуемой, Сидор  оказался  новым  земнородным воплощением
дьякона Сидора,  казненного в Москве в день воцарения на престоле первого из
Романовых,  Михаила,  а  прежде того -  кратковременного  псковского царька,
более известного  в  истории под именем Лжедимитрия Третьего. Прохор об этом
Сидору сдуру рассказал,  и всякие  отношения между ними  прекратились,  даже
встречаясь у Прохора на службе, Сидор с ним не здоровался. Но глубокая обида
Сидора  не стала  у Прохора  взаимной:  не  вытеснила  из  Прохорова  сердца
пронзительной любви  к мутациям  Валового. И  очень  ему  было  жаль старого
друга: как-то он, при такой своей  обоснованной любви к монархическому строю
и  к Романовым,  с ними  уживется?  Словом,  не  довелось Прохору посмотреть
вожделенную  передачу: телевизор стоял в  той  же  комнате,  в которой  спал
Джеймс, а будить разведчика хозяин не смел.
     Так  закончился  в  Москве  нерабочий  субботний  день. Воскресенье  же
началось как обычно, для всех по-разному, а  именно - кто когда проснулся. И
раньше  всех  проснулась  в  то  утро   Антонина  Евграфовна  Барыкова-Штан,
лейтенант  и пр., и  др.  Было  без четверти пять,  и единственный приличный
лифчик ее, как  было ясно с первого  взгляда, вчера  приказал долго жить.  А
вторая, глупая и неприятная, мысль была о том,  что сегодня, кажется, первое
апреля, если только в марте не  тридцать  один день. А сколько дней в марте?
Так и не смогла вспомнить. А третья  мысль  была о том, чтобы Павлинька  еще
поспал,  надо  ему  завтрак  успеть  приготовить.  И только  потом появилась
четвертая, страшная мысль: что за Павлинькой сегодня ПРИДУТ.
     А он спал  на  животе, только слегка завалясь  на левый бок,  но голову
оборотя вправо, туда, где  только что была она, Тоня.  Маленький, белокожий,
безволосый  почти по всему  телу,  с залысинами на  лбу, курносый, наверное,
некрасивый, и  надо было теперь только одно: никому его не отдать, даже если
он шпион хоть сто  раз; ну,  а если не получится, то украсть у судьбы  день,
полдня, полчаса, мгновение - и еще мгновение вместе с ним.
     Тоня набросила балахон, тоже немного порванный вчера, - но плевать, - и
вылетела  в коридор. Несмотря на более чем раннее время, даже не утро еще, а
ночь,  жизнь в  коммуналке уже  началась:  что-то  очень  шипящее  жарила на
сковородке  коммунальная  владычица, монументальная  старуха  Белла  Яновна,
сильно за последние годы похудевшая, что-то у нее внутри болело и необратимо
портило  ей  характер.  На  появление Тони старуха  не прореагировала никак,
жарила  себе  и  жарила.  Тонька  подошла   и  придирчиво  оглядела  предмет
обжаривания, -  это  был  магазинный люля-кебаб в количестве для Павлинькина
завтрака, к счастью, достаточном, и даже еще ей, Тоне, останется. Жарила его
Яновна не для себя, ей уже нельзя было, жарила она деверю-испанцу  и пасынку
его, ублюдку,  что, небось, уже  ни  свет  ни заря в шашки дуются;  один  по
старости пенсионер, другой по дурости,  а она все жарит.  Тоня властно взяла
со стола Яновны нож-тесак  и пошуровала  кебабины. Яновна посмотрела  на нее
дико и собралась не то оплеуху  дать, не то милицию вызвать, не то "скорую",
ежели соседка "того".
     -  Брысь,  -  коротко сказала  Тоня  тем  единственным  тоном,  который
советским людям, особенно  если у них пятый  пункт и деверь на шее,  понятен
сразу.  Яновна в  единый миг тоже все поняла  -  и бесследно исчезла в своей
конуре. Поле битвы и духовитый трофей остались за Тонькой.  Но для  завтрака
было  маловато;  шпротами  он  вчера  объелся,  так  что   харчи  предстояло
выискивать   уж  и  вовсе   резервные,   не   гнушаясь  самыми  беспощадными
экспроприациями.  Тоня  пошла к телефону,  выждала  полсотни звонков,  потом
услыхала невыспанное "але", - даже "але" без акцента выговорить не может,  -
и по-деловому бросила в трубку:
     -  Буди  свою  дуру,  пусть икру  принесет, у нее  банка  внизу.  И все
остальное  пусть  отдает, чтоб сама  принесла  через пять  минут! Все  пусть
несет, что есть! - Тоня даже ничем угрожать не стала, просто бросила трубку.
Богатырь Винцас отлично помнил избиение, учиненное ему капитаном Синельским,
и вообще спорить с женщинами не любил, а Тоню даже побаивался, к тому же она
его  совершенно  не  привлекала  как  женщина.  Через  пять  минут  в  дверь
позвонили, Татьяну, конечно, поднять не удалось,  но Винцас  собственноручно
принес и банку икры, и вещь окончательно неожиданную, видимо, из собственной
заначки -  большой ромб  изумительного  литовского сыра "рамбинас", а  также
литровую  бутыль  с чем-то  прозрачным, видимо,  с  чистым спиртом, -  вкусы
летчика Тоня знала, - Тоня сгребла все на пороге в охапку и захлопнула дверь
перед  носом  литовца.  Тот  постоял секунду,  перекрестился,  не  складывая
пальцев,  широким католическим  крестом  и побрел  на второй этаж.  Уже пять
месяцев, как он  был снят  с  международных  рейсов  и  уныло  мотался то  в
Вильнюс, то в Свердловск.
     Из кухонного столика другой  соседки,  безропотной Клавы,  конфисковала
Тоня  все, что там  нашлось: три  бутылочки ядовито-зеленой  фруктовой  воды
"Тархун", с  помощью которой  устроители позорной  олимпиады думали потрясти
мир,  мол,  и у нас  не хуже  вашей пепси-коки. Оказалось  все-таки хуже, не
дотянул давно покойный Миша  Лагидзе  до мировых образцов, но на  внутреннем
рынке водичка пошла нарасхват. А поскольку Винцас принес спирт, то, как Тоня
знала по опыту, из этих двух напитков можно смешать вещь очень  вкусную. Так
что  с  Клавы  оброк  - или ясак,  черт  его  знает,  - был  взыскан  вполне
достаточный. Значит, люля-кебаб, икра, сыр. Сливочное масло отыскалось тоже,
знала Тонька, куда его в своем столике прячет Дуся-санитарка, позади ножей и
вилок;  у нее же  разжилась Тоня чайной  заваркой и  батоном рижского хлеба.
Кажется, всего бы уже достаточно, но Тоня остановиться была не в силах, она,
словно коршун, продолжала кружить и кружить по кухне, изыскивая и изымая все
мыслимые  запасы  у всех  соседей подряд,  в том числе у тех, с которыми  не
ладила, нимало  не  задумываясь  об  имеющих  назреть  в  ближайшем  будущем
скандалах. В  коридоре замаячила тень онемевшей  Яновны. Тоня  кинула на нее
испепеляющий  взгляд, но так и замерла с поднятым  ножом: старуха  стояла ни
жива ни мертва,  держа в протянутой руке большой, пупыристый лимон. Глаза ее
были полны слез.
     - Понимаю,  понимаю...  - забормотала  старуха, и  Тоня  осознала,  что
Яновна и впрямь все понимает,  - сама  молодая была. Погоди, я  еще поищу, и
восемь уже скоро, я в арбатский схожу, еще чего прикуплю...
     Тоня уронила нож: верная примета, что мужик скоро придет,  - неужто уже
ЗА НИМ? - схватила  Яновнин лимон и заключила  старуху в объятия. Постояли и
поплакали  с полминутки,  дольше нельзя  было. Яновна  ушла  искать  скрытые
ресурсы, а Тоня вернулась в комнату и занялась сервировкой. Простыню на стол
постелила еще одну, - хотя даже и простыня-то на этот раз была, оказывается,
последняя.  Всего-то  у  тебя, Тонечка, так мало, и все-то у тебя последнее.
Так-то. Такое твое счастье.  К семи утра стол был накрыт, люля-кебаб дожарен
и оставлен на сковородке, так, чтобы разогреть в две минуты, а Тоня занялась
приведением  в  порядок  своей внешности. На это и  ушло все  оставшееся  до
пробуждения  Павла  время.  Ибо  не  зря  падал нож,  не  зря  терзало  Тоню
предчувствие, что никакого времени  скоро не  будет. Ровно  в восемь в дверь
раздался долгий  и  резкий  звонок. Тоня схватилась рукой за сердце  и пошла
открывать.
     Их было за дверью семеро, шестеро  в форме, конвоиры,  - видимо,  брать
решили даже без понятых,  - и все незнакомые.  Седьмого Тоня знала,  никогда
всерьез не принимала, уж  менее всего ожидала,  что именно это  ничтожество,
самый  младший  уголовный  заместитель  подполковник  Заев, однажды  оборвет
первую  и  последнюю в ее  жизни  ниточку счастья.  Плотный, небольшой,  лет
пятидесяти, прямо с  собственного новоселья, прекрасный семьянин, спортсмен,
в прошлом  даже  какой-то чемпион  по самбо, не  глядя  на  побелевшую Тоню,
прошагал полковник прямо к  ней в комнату, а вся его военная шобла - за ним.
В дальнем конце коридора, заломив  руки  под  самыми  глазами,  застыла, как
статуя,  сострадающая  Яновна.  Тоня замерла  у порога  собственной комнаты,
одной рукой держась за косяк, другой - за сердце. Трое пришедших выстроились
вдоль  одной  стены  коридора,  трое -  вдоль  другой,  все,  как  изваяния,
неподвижные.  И  сам Заев,  остановившись на мгновение посреди комнаты Тони,
тоже замер. Безразличен был Заеву этот самый хмырь, которого ему  с верхов с
утра  пораньше велели  арестовать и доставить  к генералу.  Впрочем,  он  не
уверен был, что  приказали именно арестовать.  Велели доставить. Ну да какая
разница,  когда из-за этой  выпитой  начальством  "Черной  магии" жена такой
скандал учинила?
     - Гражданин Романов, - рявкнул  Заев, -  вы арестованы. Прошу следовать
за нами.
     Голый, почти  не укрытый  Павел  зашевелился.  Потом присел и приоткрыл
глаза, увидел всю сцену. И встретился глаза в глаза с совершенно обезумевшей
Тоней. И за какую-то  минимальную долю мгновения, ничего еще не  осознав как
следует, понял, что, если  жизнь  сейчас и разобьется  вдребезги, то кому-то
это будет стоить очень дорого. Роман Денисович  все-таки был очень  неплохим
преподавателем.
     -  Гражданин Романов, -  еще грубее произнес  Заев, -  прошу одеваться.
Поедете с нами.
     Голый  Павел  вылез  из-под  одеяла  и  подобрался  на постели,  словно
готовясь к прыжку. Но Заев  не унизился и позы не переменил, -  ему ли  было
бояться таких вот безволосых хлюпиков. "Черной магии" все  равно не вернешь.
И вдруг Павел издал дикий крик:
     - Йя-а-а-а!  - и как булыжник из пращи прыгнул на Заева. Причем тут  же
отпрыгнул  назад, на кровать, - охрана и шевельнуться  не успела. Заев, тоже
никак  не  успевший  прореагировать  на прыжок и  крик, вдруг стал  медленно
наклоняться вперед, удивленно глядя куда-то вниз, и тяжело рухнул на колени.
В широко распахнувшихся его, сильно прояснившихся глазах  читалось искреннее
удивление.
     -  Ну ты не прав, - сказал он вдруг переменившимся и каким-то дружеским
тоном,  - самбо - гораздо  сильнее  каратэ.  Самбист  каратиста всегда...  -
подполковник  замолчал, сложился окончательно  и упал  на бок. Из  горла его
хлынула кровь, сразу залившая  одинокий,  посреди комнаты  брошенный ботинок
Павла. Заев успел прохрипеть только еще одно слово: - ...убьет! - дернулся и
затих. Никто не бросился к нему, и немая  сцена, в которой Заев  теперь стал
чем-то  вроде  убитого  гладиатора,  а  голый  Павел  напоминал  кого-то  из
позднеримских  божков, продоложалась  еще несколько  секунд; охрана, видимо,
соображала,  кто  теперь  у них  старший по  званию,  Тоня и  Яновна  просто
окаменели от ужаса,  Павел вовсе  окостенел, ибо одно дело - собраться убить
человека, другое -  понять, что ты его уже  убил.  Не  то  длилась эта сцена
секунду, не то несколько минут -  никто не понял.  Но  из коридора раздались
шаги,  и на  сцену  выступило  новое действующее  лицо.  Прежде  всего  Тоню
поразила бледность этого лица, бледность этого несгибаемого жгучего брюнета,
одно появление которого всегда прекращало любую панику, один взгляд которого
был  равен приговору  трибунала и вселял в  подчиненных одновременно ужас  и
успокоение,  - кроме  тех, кому доставался один ужас,  без  успокоения,  как
сейчас  Тоне.  Но Аракелян сам был белее мела. Немедленно оценив, что именно
произошло  в этой комнате, железный полковник  остановился на  безопасном от
Павла расстоянии и глухим, тихим голосом произнес:
     -  Прошу всех оставаться  на своих  местах. Ничего не  случилось. Прошу
всех  ожидать  и  не  двигаться  с  места.  Добрый  день,  Павел  Федорович,
пожалуйста,  оденьтесь, вы можете  простудиться,  входная дверь открыта, тут
сквозняк.
     Тоня,  ничего не понимающая, вдруг  ощутила  в  себе крохотный, тлеющий
огонек  надежды. На  что? Но из того,  как  резко переменился  Аракелян, как
демонстративно не обратил внимания на труп своего коллеги, валяющийся в луже
крови, поняла она, что, может быть, все законы на свете  сейчас рухнут и все
пойдет  иначе - и вдруг, тогда, может  быть, может быть -  что может быть? -
она  и сама не знала. Павел, все такой же совершенно голый, не  внял  совету
Аракеляна одеться, хотя и встал с постели, и с интересом разглядывал то труп
подполковника, то живого полковника.
     - Прошу ждать,  - просительно повторил Аракелян и  вдруг  уже привычным
своим тоном рявкнул конвою: - Смир-на!
     В   коммунальный  коридор  с   лестницы   вдруг  повалил   еще   народ,
бесцеремонный, все  понимающий.  На Павла старались не смотреть,  вставали в
коридоре  у каждой  коммунальной двери, чтобы лишние  люди не вздумали  носа
наружу показать; двое замерли справа и слева от  окаменевшей Яновны. Останки
Заева пока не трогали. Но вот грохнула на лестничной  площадке  дверь лифта,
потом хряснула филенка  обычно лишь наполовину открываемой двери в квартиру,
зазвучали  в  коридоре  командорские носорожьи  шаги  -  и на  без  того уже
переполненную   сцену  явилось   еще  одно  действующее   лицо:   в   полных
генерал-полковничьих  погонах,  при   всех  орденах;  при  таком  параде  из
присутствующих его и не видел почти никто. А голый Павел все  так же стоял и
с детским удивлением рассматривал все вокруг, без единой мысли в голове. Но,
правда,  даже  ни  о  чем  и  не  думая,  он  помнил о  своем  императорском
достоинстве.
     Шелковников  протопал  на середину  комнаты, мельком глянул на  труп  и
кивнул  Аракеляну:  мол,  убрать  падаль,  не до  того сейчас.  Полковник  и
сухощавый   майор,  вынырнувший   из-за  спины   генерала,   собственноручно
подхватили жертву императорского каратэ и унесли куда-то, только  лужа крови
на память осталась.
     - Всем покинуть помещение, - сказал Шелковников, и всех сдуло ветром. С
наружной стороны дверь затворил Аракелян, для чего Тоню пришлось переставить
в коридор, словно вазу.
     Шелковников  придирчиво   оглядел   Павла.  Потом  медленно,  насколько
позволяла толщина, опустился на одно колено прямо в лужу заевской крови.
     -  Здравия желаю,  государь, - почти  шепотом, но совершенно  отчетливо
произнес он, склоняя голову.  И Павел  бессознательно протянул ему  руку для
поцелуя. Генерал  не дотянулся, потом все-таки тяжело схватил Павла за кисть
и,  ловя равновесие, потянул  на себя. Павел  плюхнулся на пол,  и  оба  они
оказались на коленях друг перед другом.
     - Государь, вы в безопасности, -  продолжал генерал, - вы среди друзей.
Мы надежно скроем вас. Позвольте помочь вам одеться.
     Павел с ужасом представил себе этого носорога в  качестве камердинера и
отпрянул. Он  все  еще  не  произнес с  самого  просыпа ни слова, кроме того
вопля, который издал, отправляя  Заева на тот свет. Генерал догадался, о чем
думает Павел, и предупредительно сообщил:
     - Семья покойного будет  получать его жалованье в виде пенсии. Несмотря
на  то,  что  он  преступно  извратил приказ.  Если  вы,  государь,  желаете
распорядиться иначе...
     - Без разницы,  - грубо бросил Павел, встал и пошел одеваться, в первую
очередь отер  заевскую кровь с ноги. - Поспать не дают, тоже мне.  Я вот уже
десять дней выспаться не могу, неужели не ясно?
     Шелковников,  чувствуя всю безмерность собственной  бестактности, стоял
на  коленях,  а  в  душе  его  поднималось  половодье спокойствия.  Он видел
совершенно  точно исполнившимся  предсказание Абрикосова: в  час  встречи  с
императором его, генераловы, ноги будут по колено в крови. А он-то боялся! А
оно вот так-то. Как все же жаль, что у Валериана инсульт, причем астральный,
и он уже три  недели разговаривает  на совершенно  неведомом  языке! Но хуже
всего было то, что, опустившись  на колени,  без постороней  помощи  генерал
встать уже не мог. А пустить в  комнату  кого бы то  ни было, пока император
хотя бы трусы  не наденет, было так же невозможно,  как просить у императора
помочь встать. Но чуткий Павел понял, подошел, помог, пожал руку.
     -   Для  вас  приготовлены   апартаменты.  Надеюсь,   на  первое  время
удовлетворительные, - склонив голову набок, сообщил генерал.
     - Ее, - Павел мотнул головой на дверь, и генерал понял, что "ее"  - это
Тоню, - тоже туда поселите. Там видно будет. Может, хоть представились бы...
для приличия?
     Генерал  замешкался.  Сообщать императору свое нынешнее звание  - какой
смысл? Но быстро нашелся.
     - Дворянин Георгий Шелковников, - сообщил он.
     - А-а... - безразлично протянул Павел, застегивая  ширинку. И тут дверь
отворилась без спроса. Император и генерал одновременно посмотрели на нее  и
сперва  не  увидели никого.  Потом поняли,  что на  пороге сидит неподобающе
ликующий, стучащий хвостом по полу рыжий с изрядной проседью пес.
     -  Все в порядке,  - предупредил генерал  вопрос Павла,  -  это верный,
отличившийся соратник. Все в порядке. Майор!
     Сухоплещенко и  Арабаджев  выросли  на пороге одновременно. Шелковников
посмотрел на своего почти-адъютанта с удивлением:
     - Подполковник,  вас  не  звали,  - и  тот  исчез. - Майор!  Обеспечьте
довольствие капитана. Он заслужил отдых и награду.
     Арабаджев, прекрасно понявший в чем  дело, без  спросу стащил  со стола
сковородку с остывшим люля-кебабом и побежал на кухню, мимо каменной Яновны.
Володя  потрусил  за  ним,  ликуя,  - он баранину любил, и сто лет уже ее не
видел. Пенсия была, можно сказать, в кармане, - хорошо!
     Конвой  в  коридоре  преобразился, это  был  уже не конвой,  а почетный
караул, хотя вовсе никто в нем и не  понимал, что происходит. Все еще белый,
как  побелка,  Аракелян,  стоял  рядом  с  Тоней   и  что-то  одними  губами
подсказывал генералу. Тот наконец понял.
     -  Подполковник!  -  новосотворенный  подполковник  Сухоплещенко  вырос
из-под земли,  затем генерал обратился к  Павлу: -  Шампанское  здесь  или в
апартаментах?
     - Пустяки,  - бросил  Павел,  -  неважно.  Без нее...  не поеду.  Тоня,
оденься, поедем к себе.
     И Тоня потеряла сознание.
     Но прежде, нежели ее  привели в себя, на  пороге квартиры объявился еще
один  посетитель  -  высокий,  красивый,  седеющий, еще  более  бледный, чем
железный полковник. И весь его вид  говорил: "А  что  вы тут делаете, добрые
люди?" Ибо Джеймс опоздал почти на час, ибо ни хамит, ни будильник не смогли
разбудить  его  когда было надо. Впрочем, его роль  в реставрации Романовых,
кажется, подошла к концу. Павел дружески потрепал его по плечу:
     - Поехали с нами, Рома. Все о'кей.
     Так все  и  отбыли  с  Тонькиной  квартиры,  даже  Яновна,  -  ее,  как
свидетельницу, пока что увезли в Староконюшенный, в особняк, который был уже
целиком подготовлен  к приему будущего венценосца. Остался один Аракелян.  У
него были другие заботы, другая работа, грязная. И не самое грязное было то,
что чуть ли не собственноручно пришлось замывать пол в комнате Тони,  - хотя
пришлось и это  сделать, - а ждало его  другое дело, страшное и скандальное,
целиком обрушившееся на  аракеляновскую голову, притом из  самого неудобного
места - со службы. Положив в карман ставшую теперь  уже бесхозной банку икры
со стола,  полковник  отбыл к себе на  работу, оттуда же  предстояло ехать в
институт  имени Сербского. Ну ладно, появления императора  он хотя  бы  ждал
заранее, на Заева, хоть на живого, хоть на мертвого,  было вообще наплевать,
но кто же мог  ждать подлости именно от самого верного,  самого безропотного
сослуживца-псевдоначальника? А теперь - западные корреспонденты,  а теперь -
партбюро,  а теперь все на  его голову,  потому  что  именно  он,  Аракелян,
считался  ответственным  за  эту  сволочь!  Но, чтобы  понять тревогу и ужас
Аракеляна, нужно вернуться немного  назад, в то мгновение, когда оклемался у
себя на дому  уважаемый человек, Глеб Леонидович Углов.  Суток с  тех пор не
прошло.
     Тяжкий это был  оклем: все ж таки "Черную магию" можно бы и не пить. Но
уж вот такие желания у нас бывают. А Заев сам виноват, а что, не знал, что с
ним, Угловым, с прямым его начальником, выкидонства бывают?  Так  чего ж  на
виду флакон поставил?.. Вот и  взял, вот и выпил. И чего они хорошего в этих
духах находят... Бр-р.  Выговор Заеву за это  влепить. Углов с трудом сел на
постели.  В глазах  мутилось, на  работу  тем  не  менее уже давно было пора
ехать, хотя никакой там работы не предвиделось, - ну разве телепатемы придут
срочные, ну тогда валек в руки, тюк, и понеслась...
     Шофер, слава Богу, казенный. Углова  везли, а он смотрел в окно машины,
и  было  ему странно  в мире. Отчего  это  Гагарин сейчас прыгнет  со своего
пьедестала, а никому не страшно, все так и ходят под ним, а  ведь задавит...
Отчего это Димитров всем такое... показывает? Даже и говорить неудобно,  что
такой жест означает! Отчего это с  утра нынче все такие нецеломудренные? Это
все  черной магии  штучки!  Искоренить ее  давно пора,  чтоб у всех  на душе
ясность  была,  и  без ассоциаций  чтобы!  Тимирязев стоит, и вот  прямо  на
бульваре, на людях, хоть гальюн-то  у него прямо  за  спиной!  И  Маркс пива
просит, а ему  не несут... Пива на работе надо  будет принять, может,  магии
поубавится. А этого, первого самиздатчика,  чего прямо  напротив держат? Над
головой  Углова  складывались  какие-то  сияния, наподобие  полярных, что-то
мерцало  и  потрескивало. Однако,  хоть  и с очень большой натугой, добрался
все-таки до  своей знаменитой очень  засекреченной  бункерной лаборатории. И
там обнаружил, что текст очередной телепатемы для резидента в Гибралтаре уже
лежит у него на столе. Взял Углов валек и пошел к Муртазову.
     В  бункере было  полутемно,  разоружившийся перед лицом  советской мощи
татарин лежал, как всегда, на звуки не реагируя, глаз не открывая. Лицо его,
совсем плоское и морщинистое, ничего не выражало. Может быть, он  даже спал.
Какая разница. Углов занес  валек  и  обрушил его на  лоб  телепата.  Но  не
рассчитал силы удара,  не удержался на ногах, попал вальком по спинке, валек
переломился,  полковник ударился лбом о железный край кровати.  На мгновение
сомлел,  но  скоро  взял  себя в руки. Он  сидел на полу и судорожно  сжимал
обломок валька.  Комнату заливал ярко-фиолетовый, никогда прежде не виданный
свет. Телепат даже веком не повел. Но вокруг головы телепата, приподнятой на
трех подушках, для удобства  ударения, сиял и переливался ослепительно яркий
золотой круг. Словно ободочек на тарелке. Нимб.
     И  кто-то  высокий, прекрасный, крылатый склонился к  челу  татарина  и
провел  по нему ладонью - ласкающе,  благословляюще.  Впрочем, тут же исчез,
так  что,  наверное,  померещился.  Но нимб  не исчезал.  А фиолетовый  свет
разгорался в бункере все ярче, и какие-то слова на непонятном  языке звучали
в воздухе, смысл их  был и неведом, и безразличен  Углову,  он знал, что все
то,  что было до сих  пор, кончилось, а началось  все  то,  что  должно было
именно сегодня начаться и что будет в дальнейшем. Полковник выпрямился, стоя
на коленях, отбросил кусок валька и отбил земной поклон.
     - Святой Зия! - взревел полковник, но его никто не слышал, на то бункер
и  строят  как  бункер, чтобы  в нем  звукоизоляция была. В религиозном пылу
полковник позабыл, что телепат привязан к постели.
     - Помилуй мну!  - заорал  полковник  на языке своего озарения, впопыхах
принятом  за  церковный,  и  снова  бухнулся лбом  об  пол.  Но  понял,  что
недостоен.  Что тридцать  лет  стуча  вальками по лбу  татарина, не имеет он
права быть прощен в одночасье. Тогда негнущимися пальцами полез полковник во
внутренний  карман,  полез  за партбилетом. Вытащил  и  его,  и  паспорт,  и
удостоверение, а  потом,  помогая  пальцам зубами,  изодрал все документы  в
клочки. Подумал, что надо бы сорвать и погоны, но одет был,  как положено, в
штатское. Жаль.  Вместо этого  полковник снял с себя  ботинки, бухнулся  еще
разок  лбом  о  каменный пол  и  выбрался  из бункера.  Босой,  вышел он  из
подвального помещения,  вращая безумными глазами, и всюду, куда обращался их
взор,  видел  он  лиловое  сияние. Видел он благосклонное лицо  святого Зии,
который простит  его, Глеба,  если он отстрадает сам те  тридцать страданий,
которые причинил святому. Босой полковник беспрепятственно покинул служебное
здание, вышел на Кузнецкий мост и пошел вниз.
     - Близится, близится, - кричал он, хотя его  никто не слушал, все и так
знали, что что-то  явно близится,  а что - никто  не знает.  - Грядет святой
Зия! Кидайте партбилеты, взносов не платите! Поклонитесь святому Зие! Святой
Зия! Святой Зия!
     На повороте к Неглинной что-то в голове полковника - пожалуй, впервые в
его жизни, - стало рифмоваться, и он начал вопить:
     - Друзья, друзья, друзья! Грядет святой  Зия! Верные друзья!  Пресвятой
Зия! Плыла, качалась лодочка, текла, кончалась водочка... Зия! Зия!..
     На повороте возле памятника Калинину вокруг  безумного полковника стали
собираться люди. Исступление его  заражало нестойких духом прохожих,  они не
понимали,  что именно выкликает этот немолодой и босой, с почти вылезшими из
орбит глазами  тип  - но  они  чувствовали: надлежит все бросить и шагать за
ним. И  они шагали, сперва три  человека, потом двадцать, потом пятьдесят, а
падкие  на  созерцание  подобных  шествий  западные  корреспонденты   успели
примчаться на своих иудинских "фольксвагенах" и уже чирикали кинокамерами, -
а Углов  все жестикулировал и кричал, ибо лиловый свет заливал весь его  мир
от  Москвы до самых  до распронюханных окраин, а в самом  зените горело лицо
святого Зии, окруженное нимбом. Углов судорожно гладил подбородок, проверяя,
достаточно ли уже длинна у него борода, отрастив которую он пойдет по святой
Руси  проповедовать  понимание святого  Зии.  К несчастью,  очень  уж  часто
выкликал  он лозунг  насчет  растаптывания партбилетов,  а то,  глядишь,  до
самого Можайского шоссе дошел бы. Не  дошел. Только перешел мост  и двинулся
по Дорогомиловке - а народищу за ним шло уже человек сто пятьдесят, не менее
-  подъехал  небольшой  и  неторопливый  отряд  раковых  шеечек,  быстренько
распихал  примкнувших, а самого  босого, даже  не простуженного  полковника,
полностью рехнувшегося на святом Зие, упаковали в рубашечку, завязали рукава
на спине, вкатили подкожно уж чего сыскали, - а сыскали вовсе неуместный для
данного  случая жидкий анальгин, - и увезли прямо туда, куда  обычно в таких
случаях  везут.  Углов, впрочем, продолжал  видеть все того же святого Зию и
проповедовать. Вкатили подкожно еще  чего-то  - ну, уснул полковник.  А  что
делать с ним, все равно никто не знал.
     Среди ночи наконец добрались до генерала Сапрыкина, который сказал, что
за  поведением   полковника   Углова   лично-ответственно  обязан  надзирать
полковник Аракелян Игорь Мовсесович, но чтобы на него не сильно жали, потому
как у него, мол,  связи большие. Жали-то  не  сильно,  но в три  часа ночи с
постели подняли. А  наутро  и так  свояк  велел ждать важнейших  событий  по
совсем другой линии, а тесть колотить в стену  стал, мол, чтобы тихо было, у
него Розалиндины  вылупляются, а синий Пушиша  всю кинзу склевал, все десять
пучков, ведь черт его знает, при всем  этом, может  быть, ты теперь уже и не
полковник даже, а пожизненный повар императора, не дай Господи  свояку долма
припомнится и он ее расхвалит венценосцу, так на всю жизнь и будет тебе одна
сплошная долма!.. А тут еще Углов соскребнулся на религиозной почве, отвечай
за него  теперь, уж  кончалась бы скорее эта власть проклятая, пусть Георгий
со  своим  императором правит, а  я  лучше  готовить  буду,  за долму  я еще
отвечаю, больше ни за что не отвечаю, пропадите вы все пропадом!..
     Итак,  отправив Георгия  с  императором туда, куда им  хотелось, поехал
Аракелян посмотреть на безумного псевдоначальника. Смотреть оказалось  не на
что:  грязный,  как  свинья, спал начальник  под барбитуратами  в  отдельной
палате, и все равно по губам его читался неутомимый беззвучный крик: "Святой
Зия!    Святой    Зия!"   Аракелян   плюнул,    расписался,   что   больного
освидетельствовал, и вышел на  тающее от весеннего тепла шоссе. В двух шагах
от  его  машины  имело место "происшествие",  один частник стукнул  другого,
существенно помял тому крыло и рассадил левую  фару. Номер у  того,  который
побил, начинался  буквами "МНУ".  У  того, которого побили  - буквами "МНИ".
Сами, стало быть, хотели...
     Аракелян  сел за руль и поехал в Москву, в будущее. В будущем, знал он,
ждет его кухня. И пусть  уж лучше она. Надоело  ему быть ответственным и тем
более железным. Ему  вдруг захотелось есть. Так захотелось, что он бы сейчас
даже собственной  долмы  съел,  которую  вообще-то,  из-за  излишней  к  ней
привязанности свояка, остро ненавидел. Но сейчас съел бы.
     "Ты  этого  хотел,  Жорж  Данден",  -  всплыло  в  памяти  из  какой-то
телепередачи. Аракелян бессильно пожал плечами и чуть не съехал в кювет.




     Дайте только срок,  собаки, не уйдете  от  меня: надеюся на Христа, яко
будете у меня в руках! выдавлю из вас сок-от!
     ПРОТОПОП АВВАКУМ
     ИЗ ТОЛКОВАНИЙ НА КНИГИ ПРИТЧЕЙ
     И ПРЕМУДРОСТИ СОЛОМОНА

     Ну хоть бы по одному в неделю. А то уже по два. Так ведь скоро и совсем
никого не  останется. Хотя рано или поздно все  эти гонки  на лафетах должны
были начаться; им ведь теперь всем вместе далеко за тысячу лет, наверное. Но
зачем же  они  все  подряд,  почти сразу, будто в  честь  какого  праздника?
Западное радио говорило, кажись, что все в нем родного отца потеряли... Нет,
это когда Хруслов, тогда  отца родного,  а  шофера  говорили, что  наоборот,
падла  была  непросветная,  кошек с лапшой  ел... За что?  Этот ведь  совсем
молодой был, неужели в семьдесят  девять лет  еще и  пожить нельзя человеку?
Другие  говорят, яд  принял,  а на  фига яд в семьдесят  девять?  Говорят, в
депрессии.
     Вот  и я в депрессии.  Семьсот дней, меньше не могу.  Бросил бы,  а иди
брось  в  пятьдесят  два,  жена  четвертый  месяц  в  отпуске,  то   есть  в
командировке, то есть нет. Денег от пуза, а чувства на них разве купишь, а с
белоголовкой тоже  завязывать надо, на  спирт  переходить, - в нее, говорят,
гадость  какую-то  мешают,  а  спирт -  он как детская слеза.  А намешивают,
говорят, чтоб настроение плохое было. Вот  я пью, и у меня  плохое. Понял бы
кто  мою душу, я б за то все деньги отдал, все одно девать некуда, на пенсию
не  пойду, а  с  печенью плохо, до ордена к  семидесяти пяти  хрен доживу, а
шофера  все  падлы.  Не  жизнь, а прямо названия нет на русском,  а я, кроме
русского и матерного, других не учил.
     Времени  было  без чего-то семь утра.  В  силу этого факта опохмелиться
Виктор Пантелеймонович боялся.  По второму разу  боялся, по первому уже сто,
конечно,  сделал,  без этого и радио себе  не включишь.  Вот Хруслов умер на
прошлой  неделе,  говорили,  что как раз на его место, на идеологию,  теперь
Куропятников должен был. А он вот  и сам. И Поцхверашвили, а до него Блудун,
генерал армии,  а  все за  один  апрель, который еще не кончился.  Точно,  к
майским  еще  кто-то  помрет,  праздник  все  же.  Очень огорчали  одинокого
Глущенко все эти смерти, о которых узнавал он по утрам,  еще с  похмелюги; в
неделю мерло по одному, по два члена сверху, а из пониже - так не перечесть.
Хорошо еще, что хоть главный жив, говорят, так и будет жить, и  пока он жив,
никого  не уволят.  Даже ввиду  смерти. Все велел на своем  месте  оставить,
чтобы без никаких перемен.  И его, Виктора  Пантелеймоновича, значит, тоже с
базы  не скинут,  пока  главный  копыта  не  откинет.  И выпью-ка я  за  его
здоровье.
     Он  потянулся за белой  головкой, хотя она была уже  початая,  так что,
конечно,  без головки, - хотя и пить ее теперь нельзя. Давно уж по утрам  он
пил только из  горлышка,  все равно все стаканы  и  чашки  побиты,  а  Софья
вот-вот вернется, все телеграммы дает,  что едет, а сама - фиг. Разлюбить бы
ее и даже блядей не водить, без надобности  они  теперь, раньше выпил сто  и
все как надо, а теперь сто выпил и больше уже ничего не надо... Одно  слово,
бляди. Так что за здоровье.
     А  давно ли  такие времена были, когда по месяцу мог не пить. По службе
он быстро дошел до поста, но жена разбилась в самолете, тогда  пошел в запой
и выше уже никак, даже  за  пьянство  один без  занесения получил,  другой с
занесением того гляди дадут. Жизнь была  - тогда, когда-то... И Севка  тогда
еще от рук не отбился. Но директор  женился еще раз, и  вот  началась другая
жизнь, подкаблучная, счастье и удовольствие. А вот Севка скоро сел...
     Накануне  вот радио послушал,  понятно,  вражеское. Ничего,  правда, не
понял,  но  говорят, осенью коронация неизбежна.  Чья? Неужто главный  будет
короноваться, или весь центральный комитет коллегиально коронуют, или только
бюро,  а  главный  корону  от его имени  и  взденет  на  себя? Да как же он,
бедняга, парады-то по холодище принимать будет в короне, может, хоть с ушами
корону сделают, чтоб завязочки под подбородком? Да ну его с короной, скукота
в жизни,  вот  и  придумывают, как бы повытрющиваться, а  лучше бы водку  не
портили. Вот возьму да выпишу с базы спирт для промывки.
     Виктор Пантелеймонович сел  на  постели, запрокинул  сильно  опустевшую
бутылку к  потолку,  крупными  глотками,  зажмурившись,  высадил  оставшиеся
граммы. Он знал, что  через  минуту-другую почувствует себя совсем молодцом,
поэтому отбросил бутылку в угол и еще какое-то  время отдыхал, зажмурившись.
А когда глаза открыл, то им  не поверил, а когда поверил, то понял, то лучше
бы их не открывать сейчас, и вообще никогда, только бы этого не видеть.
     Этого,  неожиданно высокого, тонкогубого, худого,  прямого, как  палка,
отчаянно похожего на мать; этого, оставшегося когда-то словно бы на память и
на радость, а потом и поныне - на позор всей жизни Виктора  Глущенко. Этого,
отбухавшего -  Виктор  Пантелеймонович быстро прикинул в уме - почти  полные
одиннадцать  лет из назначенных тринадцати где-то в болотах Западной Сибири.
Этого, глубоко ненавистного и  странного, с угольями вместо зрачков, но  все
же родного,  в окошко не выбросишь. Этого, молчащего,  застывшего  на пороге
комнаты, и без всякого выражения на него, на отца, глядящего.
     - Не дозвонишься тебе, - ровным, высоким голосом произнес гость, - и ни
в дверь, ни по телефону, однохренственно. Пришлось вот открыть.
     Не  дожидаясь приглашения, Всеволод Викторович Глущенко  проследовал, -
не  прошел, ни  в  коем  случае  не прошел,  а только  проследовал,  если не
прошествовал! - к низкому столику, на коем стояла у Виктора Пантелеймоновича
запасная поллитра и  что-то  из  вчерашней  закуски. Там гость  опустился  в
кресло,  а потом  в дверях появилось еще что-то... вот именно не  кто-то,  а
что-то. Хотя  существо  это  было явно человечьего рода, было  оно при  этом
молодое,  однако  бесполое;  женщина  это  или мужчина -  никак пьяный  взор
Виктора  не мог распознать, да и не пытался. И вообще, только что  принявший
цельную  банку  и узревший  явившегося без  малейшего  предупреждения  сына,
Виктор  Пантелеймонович меньше всего  склонен был раздумывать: кого там  или
что там сынуля с собой приволок.
     - Рекомендую, - ткнул  в сторону второго  вошедшего  Всеволод, ткнул не
пальцем,  а  каким-то  предметом,  который  Виктор  не  рассмотрел,  -  твой
приемный, Дуся. Это по-ихнему  Дуся,  это кликуха, чтобы тебе понятней было,
потому  Дуся,  что  -  подруга.  А  официально  Гелий  Станиславович,   если
соображаешь,  что это  значит.  Старая  шалашовка,  но,  возможно,  нам  еще
придется  лизать ей ботинки и другие места. Тебе  придется, я постараюсь  не
лизать. Давай кружки.
     Последняя фраза адресовалась явно Гелию. Тот извлек из принесенного под
мышкой грязного, без ручки, чемодана две  облупленные  кружки. Тем  временем
Всеволод одним ногтем содрал с  бутылки крышечку,  налил почти полную своему
спутнику, а себе даже не капнул.
     - Пей, задрыга жизни, пей, Дуся, - речитативом сказал Гелий самому себе
и высадил  кружку,  не  поморщившись.  Потом  покосился на  столик,  ухватил
плавленый сырок и сожрал. - Наше вам с кисточкой, - произнес Гелий уж совсем
голосом какой-то  опереточной шлюхи из числа  персонажей телефильмов на тему
становления  власти  Советов и откинулся в кресле. На вид  ему могло  быть и
тринадцать лет,  и тридцать, и любое,  что между этими числами; застывшая на
лице блудливая улыбка тем более подчеркивалась откровенной, грубо-зазывающей
красотой  этого  лица.  Виктор  Пантелеймонович  с  ужасом,   сквозь  быстро
наплывающий и столь  же  быстро  распадающийся хмель осознавал,  что если из
правого кресла смотрит на него стеклянными,  постаревшими глазами первая его
жена,  конькобежка-чемпионка, то из  левого кресла точно так же глядит нагло
помолодевшая, постигшая сексуальный смысл жизни, согласно своей вечной мечте
начавшая  превращаться в  мужчину,  впрочем,  на  полдороге  в этом  занятии
остановившаяся, вторая его  драгоценная супруга, Софья  Федоровна.  От этого
было  не просто страшновато-неприятно,  как от  прихода сына. От этого  было
просто нестерпимо страшно, ибо внезапно  вспомнил директор  глухую и пьяную,
раза  два  доносившуюся  до него  сплетню,  что,  мол,  супруга  его,  Софья
Федоровна,  когда еще в девицах  ходила, сдала государству незаконного сына,
прижитого от вот  уже нынче больше чем сорок дней  как покойного  Станислава
Казимировича.  Что покойного, в том нет сомнения, ибо как раз вчера Глущенко
опохмелялся после этих сороковин, - его, как друга, пригласили. Знал бы - не
пошел бы. Своей водки что ли  мало. Умер  Станислав  Казимирович... вместе с
правительством...  Умер... Я-то  что  все никак не умираю? Хорошо бы сейчас,
вот как раз момент очень подходящий...
     -  Самое  время,  -  сказал  Всеволод,  поглядев на ходики, - стоявшие,
конечно,  но  по  странному  совпадению   показывавшие   что-то  похожее  на
действительно  имеющие  место  восемь  утра,  -  поспать  бы  тебе, подруга.
Родитель,  выкатись  из  постели,  покуда  ты  нам  соберешь,  что я  скажу,
глубокоуважаемый  царевич поспит часок-другой.  Все же мы не с концерта. Мы,
родитель, с курорта. Да вылазь ты быстро, сука, кому говорят?
     Совершенно  окостеневший Виктор  Пантелеймонович  понял  наконец  какой
предмет держит в руках его законный  отпрыск. Это  было длинное, сантиметров
пятнадцать, сапожное шило с костяной ручкой, а острие смотрело  сейчас прямо
на Глущенко-старшего. Трясясь больше  от похмелюги, чем от страха,  -  страх
уже мало что мог добавить, - он вылез из постели. Всеволод критически окинул
его взором, - как-никак не менял белья Виктор Пантелеймонович уже месяц. Но,
видимо, Гелий и впрямь хотел спать, и прежде, чем  сын успел распечь отца за
недостаточно гигиеничное гостеприимство, пасынок уже свернулся под одеялом с
головой. Последнее чуток  успокоило  Виктора Пантелеймоновича:  в лицо своей
второй жене ему  было смотреть еще страшней, чем первой, погибшей. Всеволод,
по-прежнему поигрывая  шилом,  налил отцу  полкружки  водки,  отдавил  шилом
полсырка и брезгливо придвинул.
     - Выжри, родитель,  иначе соображать не будешь. Ты мне нужен  с чистыми
мозгами. Отрекся и отрекся, хрен с тобой; мне с тебя не любовь нужна, любовь
не по моей части. Любовь по его части. - Всеволод показал шилом на одеяло. -
Мне с тебя нужны... Да пей ты, сволочь, наконец, пей!
     Виктор Пантелеймонович послушно выпил.
     - Нет, деньги  тоже нужны, но у  тебя хватает. Отдашь не все, а сколько
сможешь.  Три  штуки  отдашь и покуда все,  если  будешь  себя хорошо вести,
больше  не возьму, пока не нужно. Нужны мне с тебя ясные  ответы на вопросы.
Словом, соображать ты должен, а не стучать зубами. Закуси!
     Виктор Пантелеймонович послушно закусил.
     -  Так  вот, родитель,  - все  тем  же  не  меняющим  интонации голосом
произнес Всеволод. - Если ты уже в силах соображать, для начала поведай мне,
где твоя супружница. Да, жена, да, матушка нашей милой подруги Дуси. То есть
давно ли забрали.
     Виктор Пантелеймонович силился понять, но был не в силах.
     - Не трепись, что  не  брали. Сам вижу, без бабы живешь. Или бросила?..
Тогда - где она. И главное - где ее брат.
     - Не знаю... - пролепетал Глущенко чистую правду.
     - Положим, - Всеволод  налил отцу еще. - Сейчас, положим, не знаешь. Но
к одиннадцати, к открытию магазинов, я очень надеюсь,  ты  будешь это знать,
все мне чистосердечно изложишь, притом правду,  одну только правду и ничего,
кроме правды.  Еще  выложишь упомянутую  капусту  и можешь считать наш визит
законченным. В противном случае мы оба претендуем в твоем доме на жилплощадь
и по закону поселяемся тут. Выбирай. Да пей!
     Виктор Пантелеймонович, отчего-то  потрясенный тем, что до сих  пор  не
слышал ни одного  матерного  слова, так же послушно выпил. Похмелье  прошло,
начиналось нормальное утреннее состояние, которое при известном искусстве не
сулило никаких неприятных ощущений до самого обеда. И тут же вспомнил шило в
руке  сына, вспомнил  страшную  историю  его  посадки и  подумал,  каким  же
страшным должно было оказаться продолжение этой истории,  если  Всеволод вот
так сейчас прямо перед ним сидит,  десять  с  привеском отбухав, не  ест, не
пьет, по всему видно, что не только пить не  хочет, а и наливает ему и Гелию
как-то без уважения... к тому, что наливает. Это ж какой ужас надо пережить,
чтобы не пить, когда есть что пить, да еще с утра, до одиннадцати?
     - Вот тебе еще смазка для тугого соображения. Имей в виду, что  глубоко
и абсолютно  никем не уважаемый царевич Гелий желает высказать своей мамаше,
твоей нынешней жене, примерно те же слова любви и  послушания, что  я сейчас
тебе. С той лишь разницей, что твое, родитель, положение гораздо лучше,  ибо
твоему сыну хватит  денег на мелкие расходы и некоторых сведений. А  вот ему
от  мамы нужно  и гораздо больше и гораздо меньше. Денег ему не надо,  он на
них  напьется и губной помады купит. Ему нужна материнская  любовь.  Так что
сравни.
     Виктор  Пантелеймонович  послушно  начал  сравнивать  и  понял,  что  в
сложившейся  ситуации  он  и  впрямь  может  хоть  ненадолго,  но  отсрочить
неприятности,   пережить  эти  три  часа  нечаянного  свидания   с   молодым
поколением, которое за такую небольшую  мзду, - хотя ясно,  что потом выжмут
еще, да и не раз, - соглашается убраться. Но  Софья им зачем? Для любви, что
ли? Похабное  лицо Гелия  всплыло у  него перед глазами, с  ним слилось лицо
жены, и  понял директор автохозяйства, что  больше всего на свете хочет быть
пенсионером. Одиноким и холостым.  И чистосердечно, как  райкому,  рассказал
сыну о том, что жена в отъезде, в Москве, что сажать  ее  никто не сажал, да
как будто и не за что, хотя он человек понимающий, но, право, кажется, не за
что. Что брат ее, с тех пор, как  тесть умер осенью в прошлом  году,  носа к
ним  не кажет, даже, говорят,  вообще из Свердловска  уехал. И что  Софья  в
Москве  уже  давно,  но  вот-вот  вернется, - тут Глущенко испугался  и себя
поправил - мол,  у нее "скоро" означает "к лету", а то и  к осени. Что адрес
может  дать  только  "довостребовательный",  на который деньги  переводит, а
больше ничего не знает. Что денег он сыну может дать  больше, потому что как
раз была премия.  Что отречения от  сына не  было и  вовсе, просто  иначе  с
работы поперли бы, а где бы он еще смог сыну к выходу столько денег скопить?
Что всегда свято  верил, что его  родной мальчик  вынесет все,  что на  него
несправедливо  свалилось,  вернется  в  отчий  дом и начнет  новую  жизнь...
Директора автобазы потянуло в слезы.
     Всеволод снова плеснул отцу - на донышко. Он точно знал, кому, когда  и
сколько надо. Также  он точно знал - кто чистосердечно колется, кто  чернуху
лепит. И печально было то, что отец пошел натурально в сознанку, и выходило,
что  до Романовых  добраться  будет много сложней, чем ожидалось. Жаль. Но и
только.  Ради своей мечты Всеволод Глущенко готов был отсидеть еще червонец,
лишь  бы только знать, что  мечта будет приведена в исполнение. Тогда можно.
Гелий-шалашовка начал  храпеть и несколько мешал  размышлять,  но  тормошить
царевича Всеволод не стал. И так тот все время обижен, что пахан  совершенно
равнодушен к нему как к женщине,  несмотря на столько  времени, проведенного
вместе. Мысль  о  том, что он,  Гелий, может  быть нужен  еще  зачем-нибудь,
просто не приходила в тупую его, красивую, почти  детскую, но совершенно при
этом блядскую голову. Пусть уж лучше поспит.
     Сколько вариантов не перебирал  Всеволод Викторович Глущенко за  десять
лет кантовки на пересылках и на зонах, этот все-таки получался самым лучшим.
Сначала  думал он, что как только  получит ноги  с  зоны домой, так  сразу и
пришьет первого  мента, какой нарисуется. Потом  заматерел, вышел в зубры на
зоне неподалеку от западносибирского городишка  Большая Тувта, дни до звонка
считать перестал и понял, что такая месть - себе дороже, ну, пустят на луну,
и  все. Понял, что уж хлебать, так за цинку. Мало пришить одного мента, мало
даже сто  ментов  пришить, мало  даже по гаду на  каждый день  его  срока, в
котором тринадцать лет. Нет, всех, всех,  всю мелодию,  сколько  ее в стране
советской  есть.  Всеволод,  осознав  это, сразу как-то  повзрослел,  болеть
перестал, стал вроде как зампахана всей зоны, а уж когда другого зама за то,
что давил ливер без спросу,  поломал об  колено одной левой, а потом пахан у
Всеволода на правой сам концы отдал - тут вдруг никакого начальства в лагере
над Всеволодом не стало, кроме кума,  а это что ж за  начальство. Жить стало
легче и  проще,  но мечта осталась, и приближения к ней  не намечалось ни на
шаг. Статей  у  Всеволода был букет, скостили в конце только четверть,  да и
то,  мягко  говоря, по личной просьбе, о чем  речь  ниже, -  а поставил себя
молодой пахан  так, что если уж он шел  в  гальюн, то к его  приходу  там не
только было чисто, а разве что хризантемы не цвели. И только теперь, малость
пожив как свободный человек, понял Всеволод - чего именно он  хочет. Никого,
в частности,  не хочет он убивать.  А хочет  он  всем совейским  ментам дать
хлебнуть  из его, так сказать,  миски. Смерть для них - дешевка, надо сперва
оприходовать  их  по  зонам,  а  вот  уж  там... а  вот уж  тогда...  только
медленно...
     Другого  человека такие  мысли  довели бы  до  психушки  без  обратного
билета. Всеволода они довели до родимого дома, который, к слову сказать, был
для него  не более  приятен, чем  легендарная  психушка  доктора  Сербского.
Трясущийся  отец жевал  вторую  половинку плавленого сырка,  но Всеволод про
отца уже  не думал.  Он вообще думал только об одном: о милиции,  о том, как
отомстить ей за десять с  половиной лет, истраченных на  Тувлаге. Все прочее
на белом  свете, говоря  по большому  счету, его вообще никак не  волновало.
Соль в его жизни была одна, и ею, серою, грубо  размолотою  большетувтинскою
солью собирался он запылить жизнь своих  врагов. Всеволод не пил и не курил,
старался держать диету и  режим. Он себя берег, потому что в жизни его  была
цель, - вот точно так же до недавнего времени берег себя двоюродный дед ныне
храпящего  Гелия,  С.А. Керзон, но  цели  у  них с В.В. Глущенко были больно
розны, лишь настойчивость  одинаковая; однако Соломон  свой  жизненный  план
осуществил,  хотя и недоперевыполнил, а  Всеволод  еще  только  ухватился за
тонкую ниточку.
     В детстве он был пионером, но, еще не вышедши  из этого  возраста,  под
влиянием разных книг чудесного писателя  Аркадия Гайдара,  стал  романтиком.
Мать он помнил не очень, ему всего восемь лет было, когда она погибла. Долго
жили  они вдвоем, покуда в шестьдесят  седьмом не  надумал  отец жениться по
второму разу. И  привел в дом  Софью. Было  ей  всего  двадцать три, а  сыну
Виктора  Глущенко как раз стукнуло пятнадцать. Первый  год Софья не замечала
пасынка вовсе,  на второй  поглядывать стала  и  доставать  по-всяческому, в
начале  же  семидесятого,  когда  парень  уже  на втором  курсе медицинского
учился, вдруг затеяла  его  воспитывать,  -  довольно  поздно, впрочем, если
сравнивать  со  сверстниками.   Отец,  ясное  дело,  ничего  не  видел,  всю
конспирацию мачеха  брала на  себя,  а Всеволод был романтиком. Он  и теперь
Гайдара любил, только на другой манер.
     Длилась треугольная идиллия недолго. Виктор нещадно пил, ничто иное при
его-то работе и невозможно,  если живешь ты в государстве,  столица которого
больше двух  веков двоится; пил он к тому же большей  частью на работе, да и
вообще   дома   не    особенно   время    проводил.   Мужские    способности
Глущенко-младшего требовательная Софья расценила  как стоящие  выше средних,
поэтому и спрос с него был соответственный. В июне, когда он сдавал экзамены
за второй курс  медицинского, -  так  и не увиденный в те времена Всеволодом
Павел,  кстати,  совершенно  приемному  племяннику  не  интересный, тогда же
сдавал экзамены за четвертый курс педагогического, - Софья убедила Всеволода
в том, что найти ей домашнего врача его святой долг, ибо какие же могут быть
сомнения  в его соучастии, - у нее, впрочем, были,  но она помалкивала, - ну
он и  нашел.  Когда поздно вечером врач убрался восвояси, ослабевшая  Софья,
опираясь на  прежний опыт,  порешила  испить хлористого кальция: а  его-то в
домашней  аптечке  и не оказалось.  И  тогда  беспощадное  "значит, сходи  в
аптеку" швырнуло Всеволода  навстречу его совсем  иной,  совсем  неожиданной
судьбе.  Несмотря  на  два курса медицинских  познаний,  - на самом-то  деле
толком он отчего-то успел выучить только латынь,  - он  не имел ни малейшего
представления  о  действительной  необходимости  этого  самого  кальция,  но
предположил, что  без лекарства любимая  женщина как пить  дать погибнет,  и
помчался  в аптеку, конечно,  давно  уже закрытую, а  до единственной  в  те
времена  ночной-дежурной было не меньше  чем  полгорода. Далеко за  полночь,
прижимая  в  кармане  наконец-то обретенные  две  младенчиковые бутылочки  с
делениями, полные  вожделенного лекарства, уставший, не  вполне еще успевший
протрезветь от  ста граммов  чистого, без  которых психологически не мог  бы
ассистировать, - сделал Всеволод отчаянную попытку поймать если не такси, то
хотя бы покладистого левака, денег у него оставалось  очень мало. В ответ на
безнадежное  махание  рукой  остановился  перед  ним  патрульный  "москвич",
вылезло из  него двое  дружелюбно  на  первых порах  настроенных блюстителей
закона,  спросило документы, в них не поглядело и велело ехать  с  ними: "Ты
пойми, отделение  пустое, плана нет - а тебе не  все равно,  где  ночевать?"
Всеволоду  было  не  все равно, он  стал  сопротивляться и  получил по  шее,
получил еще  раз, получил  еще много-много раз, потерял сознание и очнулся к
утру.  Мрачный  лейтенант  предъявил   ему  акт   с  десятью  свидетельскими
подписями,  что,  мол,  Глущенко  В.  В.,  проживающий  там-то,  избил  трех
милиционеров  в нетрезвом виде, - добавил,  чтоб  не смел голоса подавать, и
отпустил. В  карманах, понятно, было пусто,  так что топать домой предстояло
пешком.
     Не дотопал.
     Почти  возле  самого  дома  нагнал  его "москвич"  - и снова потребовал
документы. Собственно, даже вообще ничего не потребовал,  а просто проглотил
Всеволода.  Ночью  в самом центре Свердловска,  ударом шила в глаз, был убит
некий старшина милиции.  Милиция располагала  точными сведениями,  что этого
старшину убил он, Глущенко В.В. И  теперь Глущенко В.В. ничто,  кроме вышки,
не светило:  дело  ясное,  если троих  избил, одного убил, да  еще в  разных
концах города. Адвоката отцу пришлось найти хорошего,  так что  дали  только
тринадцать. Особого,  учитывая молодость  и чистосердечное; адвокат  убедил,
что без такового ку-ку, оказалось  -  не лажа, аж прокурор погрустнел. Потом
отец отрекся  -  и  все кончилось, ни передач,  по-лагерному  -  бердан, ни,
естественно, писем.
     А   затем   была  еще   столько-то  времени  незабвенная   свердловская
следственная  тюрьма, та,  что посеред города, затем еще какие-то пересылки,
жуткий лагерь под Иркутском, из которого, к счастью, очень быстро перевели в
Тувлаг, - там числилось еще хуже,  но оказалось намного легче: красивая  там
была природа, милостей от нее,  понятно, ждать не приходилось, но она как-то
уравнивала  зеков  с  теми,  кто  их вохрил. Всеволод, поистериковав  первые
месяцы,  к  своему никем  не  празднованному  двадцатилетию стал  совершенно
каменным, ледяным, железным - никому нет дела до меня, ну, так  мне нет дела
до  всех.  Я выйду. Я со  всех получу. Мне  и тридцати трех  не будет, когда
выйду!  Рано   зарыли!  Рано!  Вся   до-срочная   жизнь  была  вспомнена   и
перевспомнена еженощно. Ничего не мог забыть Всеволод Глущенко - ни плохого,
ни хорошего. Только вот из  хорошего... что-то  один Гайдар  вспоминался. На
отрекшегося отца сын зла не таил, понимал, что такое папаня. Не таил  зла на
Софью уж и  подавно, жалел ее даже, как-то она там, без хлористого  кальция.
Почти с первых дней отсидки Всеволод никому не заикался, что сидит за чужое,
то  есть "проходит",  зачем говорить,  толку никакого, а авторитет пойдет на
фиг. "Бугор" по кликухе "Шило",  севший за пришитого мента на срок почти под
завязку, решительно ничего  не боялся: спробовали сделать ему  темную, а  он
возьми да  измордуй всех семерых, восемь ребер им да поломай! Стали уважать.
Это  в  двадцать   три!  Двадцать  пять!..  Тем  более,  что  феню  какую-то
неизвестную знает, с нее лепила в  лагере  чуть  не  в  обморок  кидается  -
"леталис" там, "церебралис", "пенис". Всеволод влился в одну  мысль и в одно
стремление, прочее все отмел, а просто тихо и без трепыханий ждал звонка.
     Среди порабощенных Всеволодом  лагерных мужиков оказался  туберкулезный
латыш, радиомеханик, способный собрать коротковолновый  приемник чуть  ли не
из  трех  напильников.  Всеволод  распорядился соорудить  для себя настоящее
радио,  чтобы  Запад  слушать,  и  выделил  латышу  на  первые  расходы  три
пятикилограммовых  посылки,  чужих,  конечно, но  он  каптеру  шило показал.
Латыш, кашляя и отхаркиваясь, дал ему послушать "Свободу", "Немецкую волну",
"Голос  Америки",  "Кол  Исроэл".  После  этого  лагерный  лепила  ходил  за
доходягой  латышом  двадцать пять часов на  дню  и  шкурой  отвечал  за  его
здоровье,  потому как Всеволод шепнул ему  что-то непонятное насчет "орно" и
"леталис" и  даже шила не показал. Глушилки до  Большой  Тувты не доставали,
так что ежедневно, слопав спартанский ужин, садился Всеволод в углу барака к
дикому  сооружению,  которое  латыш обмахивал  ветошью,  надевал наушники  и
слушал все, на что мощности хватало,  даже Албанию, если на  других станциях
очень  уж  скучно  было. Об ужине,  кстати:  он у  Всеволода  был  и  впрямь
спартанский,  но  получше, чем у  кума;  с семьдесят шестого питался молодой
пахан только из посылок, из принципа, мстя за то, что сам он их не получает,
а кто бы  посмел не отдать ему свое повидло, печенье,  икру,  шоколад - ведь
это означало  для  отдавшего  три, пять, десять  дней полной  безопасности и
перед шоблой,  и перед  вохрой, и даже перед кумом?  Ну, а насчет радио, так
более  всего привык Всеволод  к  "Свободе",  хотя  и  находил принцип подачи
"Последних   известий"  на   этой   радиостанции   несколько  тенденциозным.
He-политических,  не-обличительных передач Всеволод не  слушал до  тех  пор,
пока  не понял,  что на  русском  языке цензура  зарубежная  позволяет вести
только тем или иным боком обличительные, политические. Стал слушать подряд.
     Полгода тому назад началась по радио романовская  вакханалия,  а сидеть
Всеволоду оставалось еще  четверть срока, и  никаким досрочным освобождениям
при его-то статьях, при всем положении на зоне, он  не подлежал. Но однажды,
поздним  декабрьским вечером,  в двадцатый  раз слушая брехню  о том,  какая
светлая судьба  ждет Россию, стоит ей лишь признать ошибочность истолкования
подлинных целей Октябрьского  переворота, - а цели эти сводились, понятно, к
свержению узурпаторов и вручению вожжей правления рабочему классу во главе с
подлинными его  представителями, законными наследниками российского престола
- стоит лишь признать царем законного наследника, Павла Федоровича Романова,
уроженца  Екатеринбурга-Свердловска...  При  этих  словах  раздался  в мозгу
тридцатилетнего пахана  по  кликухе Шило  словно  бы  хрустальный  звон.  Он
вспомнил давно забытую фамилию своей страстной мачехи. И вспомнил, что был у
нее  брат  Павел, которого  она  терпеть  не  могла.  И  вспомнил, что кроме
брата... кроме  брата... был у  нее еще и  сданный государству,  незаконный,
добрачный сын. И  с удивлением, восторгом,  радостью  понял,  что  этот сын,
успешно  трахаемая всеми желающими  шоколадная дырка по кличке Дуся,  она же
Гелий  Романов,  шестнадцатилетнее  малолетнее,  оттого  малосрочное дерьмо,
храпит не далее как на другом конце  барака. Всеволод Глущенко знал покорных
ему  зеков не только в лицо,  он и личные дела помнил наизусть, иначе сам не
выжил  бы.  Вполовину  срезанный  срок  Гелия  кончался  в  марте.  Всеволод
немедленно принял  решение выйти тогда  же. Он нимало  не относился  к числу
поклонников Гелия, - а было их много, потому что из лагерных петушков был он
и моложе других, и смазливей, -  но  знал его хорошо и какие-то  подачки ему
бросал.  Софья некогда назвала ему имя  своего "сданного  сына". Теперь этот
сын  сидел в одном бараке с Всеволодом. Никогда не опознал бы Глущенко этого
самого  Гелия, но,  во-первых, вообще в жизни не встречал  человека с  таким
именем, а во-вторых  - сходство. Сходство! Кровь прилила к базальтовому лицу
Всеволода, и на  миг,  в первый и последний раз  в  жизни, ощутил он  к лицу
почти что мужского пола что-то вроде желания, - и немедленно обматерил  себя
в душе: он путал мать с сыном. А желание, обращенное к матери, выдохлось уже
много лет назад. Тогда хрена ли?
     Куму  за  выход на  свободу  при  такой  статье,  когда  с  отягчающими
обстоятельствами человек  мента пришил, кому другому пришлось бы выложить на
стол тысячу николашек-рыжиков,  если  не десять  тысяч. Всеволод  ничего  не
выложил, а просто шило показал. Всеволод и Гелий вышли вчистую под завывание
западносибирской  вьюги  и  трясущимся  местным   самолетиком   долетели  до
Тобольска.  Слава  Богу,  Гелий  не  рыпался и  раздражал  Всеволода  только
бесконечными покушениями на его целомудрие. Но тоже не очень, боялся шила. У
Всеволода, как всегда, мысль была только одна. У Гелия тоже мысль была всего
одна, но  совсем иная: кому бы дать. Однако  же Всеволод это  ему  запретил:
мол, пока сам не  разрешу, зашей свою "люську"  суровыми нитками.  Гелий вел
себя тихо, соблюдал целомудрие, хотя внешностью вызывал у попутчиков  легкое
потрясение:  безвозрастный,   исключительно  красивый,   несмотря  на  редко
посаженные  зубы, курчавый, весь какой-то виноградный,  Гелий  нравился даже
тем мужчинам, которые  сроду ничего  подобного от  себя не ожидали, даже тем
женщинам, которые прекрасно понимали, что это за мальчик-девочка. В самолете
какой-то  неуч-попутчик Всеволода спросил: "Это  с  вами юноша или девушка?"
Всеволод,  даже  не  взбеленившись внутренне и  шила  не обнажая,  на  неуча
поглядел. Все.
     Из лагеря не взял  Всеволод  даже ложки. Обычай  все оставлять, брать с
собой  ложку,  если  она  у  тебя есть, он  уважал,  но ложку  отдал  совсем
зеленому,  совсем погибающему  косоглазому дурню, привезенному  в Тувлаг  за
неделю до освобождения Всеволода. Дурачок такой китайский, да еще из родного
Свердловска, малосрочник, и  за что  таких шлют?  Гелию тоже  с собой ничего
брать не разрешил. Так надумал.
     Дальше Всеволод все знал точно, - если  правда, что  у Софьи брат будет
императором, - а об этом ему в наушники все уши Запад прожужжал, - то у него
на руках  не  меньше, чем  марьяж,  отдавши  короля,  на даму  взятку  точно
получишь,  если, конечно, ход свой.  Но для полного марьяжа  нужен был еще и
родной отец: Софья отперлась бы от сходства,  а вот  папаня вряд  ли, -  тот
самый  король, с которого  ходят.  И либо Софье, либо  ее брату,  если они и
впрямь воцарятся, придется кое-что ему, Всеволоду,  подбросить, - а уж он от
родственника лишнего, от Гелия, если все будет без лажи, уберечь сумеет, рук
не марая. А и нужно Всеволоду - поквитаться с кое-кем. С милицией, всего-то,
есть о чем базарить, а?
     Отец  наконец-то  домусолил  свой  сырок  и  перестал трястись.  Жестом
Всеволод показал: на выход. Отец послушно оделся. Всеволод встал  и легонько
кольнул сквозь  одеяло храпящего царевича, тот  хотел разразиться бранью, но
дальше звука "е" ничего произнести не рискнул - шило уж больно знакомое.
     - Не  удумай, задрыга, линять. Даже  встать с  кровати не удумай. - Для
убедительности еще раз кольнул, царевич смолчал. - Так что, родитель, пошли.
Передумал я.  Три снимешь  для меня. И еще себе возьмешь, сколько  захочешь.
Поедешь в Москву с нами.
     Виктор  немедленно  и  послушно отвел сына в  сберкассу с самым большим
вкладом, - было еще штук двадцать, но  там везде поменее,  - сколько-то снял
под вопли кассирш - заранее не заказали! план горит! - и оформил  аккредитив
для себя на четыре восемьсот,  после чего на  книжке осталось три семьдесят.
По  возвращении домой Виктор сразу бросился к бутылке, даже раньше, чем  сын
успел ткнуть в нее шилом: мол, пей. Всеволод подошел к спящему подопечному.
     - Вставай, гадюка.
     Гелий  не  пошевелился,  и  Всеволод  немедленно понял, что худшие  его
подозрения оправдываются: если бы  время их отсутствия царевич  в самом деле
проспал, то  вскочил бы  сейчас  на  его голос  как ошпаренный. Тогда  точно
рассчитанным движением  Всеволод всадил,  будто  шприц, свое  шило в  заднюю
часть царевича, что и возымело действие.
     - Самообшмон или как? - спросил Всеволод, не повышая голоса.
     - Да нет у него ни фига... -  попытался оправдываться царевич, отчаянно
растирая место укола,  хныча, но, тем не менее, зазывно  вращая  глазами. Но
понял, что номер не пляшет. Он сполз с постели и вытащил из-под нее большой,
увязанный узлом плед - все, что нашлось достойного в доме Глущенко. Всеволод
наклонился и выкинул из пледа бюст Маяковского.
     -  Вот и  хорошо, - успокоительно  произнес молодой пахан, - вот и вещи
укладывать не надо. Вот и поехали.
     Вечером все трое  уже сидели в купе.  Четвертое место тоже принадлежало
им,  седоухий  проводник,   что   разместил   некогда  Павла  и  Джеймса   в
предпоследнем  купе, пришел за билетами и  потребовал  трешку  за  белье,  с
большим сомнением глядя на  компанию  - от нее за версту разило уголовщиной.
Трясущийся  пожилой  дурак,  прямой  и  сухой  тип  со стеклянными  глазами,
развязный  сопляк, а вместо вещей -  чемодан  без  ручки  и узел  клетчатый,
словно ограбили  кого-то  -  нет,  не жди с такой публики тринадцать  рублей
вместо трех...
     -  Котик, дай в  ротик! - вдруг, не выдержав, взвился Гелий  и полез  в
объятия к проводнику.  Тот с проклятием вырвался и захлопнул за собой дверь.
За  бельем  пришлось идти Виктору; белье  проводник  дал, а  трешку  швырнул
директору автохозяйства в лицо, по опыту  знал,  что с таких лучше ничего не
брать,  -  а чаю они  до самой  Москвы  так  и  не видали.  Впрочем,  Виктор
постоянно таскался за водкой в вагон-ресторан, для  себя и для Гелия, больше
одной за раз ему ни за какие взятки  не давали,  у самих было мало, - коньяк
же организм Виктора не принимал на дух. А Всеволод не пил ничего, кроме воды
из умывальника в туалете.  И  не ел тоже ничего. Он  и  хотел бы поесть - но
сознание того, что близок  его звездный  час, отключило в нем все физические
потребности начисто. Будь это необходимо, он смог бы, наверное, обойтись без
кислорода, дышал  бы  там  вообще  азотом,  или  гелием... Тьфу.  Всеволодом
двигала  идея.  Царевич почти всю дорогу  спал;  сперва он  попробовал  пить
вровень  с Виктором, однако же  оказалась  кишка тонка,  от  стакана  водки,
которого директору автохозяйства было мало даже для поправки, Дуся мгновенно
вырубался. А Виктор пытался вырубиться, но не мог, бутылка кончалась раньше,
нужно было плестись за следующей. А  из следующей Дуся  опять норовил что-то
выжрать, опять не хватало...
     В Москве Всеволод не был прежде никогда, но  со слов подчиненных  ему в
недавнем  прошлом  тувтинских специалистов  знал,  что  делать: немедленно с
вокзала взял такси и поехал в  Банный переулок, где с утра пораньше уже, как
водится, толклась и  перешептывалась московская  биржа жилплощади.  Всеволод
прислонил Гелия к Виктору: чтобы не убежали, специально с ранья ни тому,  ни
другому  не  дал ни капли. И  пошел потолкаться.  Жаждущих снять  было очень
много, и все покладистые,  неприхотливые и  ненаглые, а жаждущих сдать  было
мало,  и  все  с претензиями, со  специальными  условиями: только  одинокому
военнослужащему  не  старше  сорока  девяти и  не  ниже полковника, - только
безногому инвалиду гражданской  войны, в  крайнем  случае  с одной ногой, не
больше, -  только  молодой  женщине  без ребенка,  -  только интеллигентному
пенсионеру, непременно знатоку крылатых слов и выражений, -  только студенту
не старше двадцати  и  не ниже ста восьмидесяти,  - только  с пятым пунктом,
только с распиской, только без прописки, только под залог гаража...
     - Трехкомнатная  на  два  года, деньги вперед, -  вдруг произнес кто-то
безнадежным голосом под самым  ухом Всеволода,  и  тот обернулся. Перед  ним
стоял во всем  джинсовом, красный как рак,  совсем еще молодой, жутко о себе
возомнивший ввиду  бойкого  знания английского  языка  внешторговец,  каждая
веснушка которого беззвучно вопила о предстоящем отъезде в капстрану Бурунди
на указанный срок, вопила о том, что квартиру не на кого оставить и деньги к
тому же нужны позарез. - Двести в месяц, - добавил внешторговец, из красного
становясь от наглости белым. Всеволод перемножил в уме, для него деньги цены
не имели, но он понял,  что наличных трех тысяч  ему не  хватит,  и вспомнил
родительский аккредитив.
     -  Плачу  аккредитивом,  -  тихо  и  твердо  произнес  он  и  подхватил
внешторговца, падающего в обморок от счастья.
     К вечеру  расплатились,  расписались  и  водворились. Рыдающий  от упоя
Виктор, -  не  аккредитива  жалко, а жизни!  -  был уложен в постель;  почти
протрезвевший, все  ж  таки организм молодой,  шалашовка  Гелий  отпущен был
временно на  все  четыре  стороны  погулять,  ибо  Всеволод  точно  знал  ту
единственную  сторону, в которую Гелий пойдет и где его  искать, когда  надо
будет,  да и вообще  с крючка  ему не слезть; сам  же Всеволод отправился на
поиски   Софьи  Романовой,   а   лучше   Павла   Романова.   Ничего,   кроме
довостребовательного адреса, по которому можно было начать розыски Софьи,  а
также сообщений западного радио о  том, что наследник престола уже в  Москве
или  под   Москвой  и   ведет   переговоры  с  советским  правительством  об
окончательном соглашении, - советского опровержения на это гнусное сочинение
почему-то  не  было,  московское радио вообще передавало  одного  "Манфреда"
Чайковского  и  прочую  погребальную  музыку;  ничем, кроме  похорон вождей,
советские  органы не занимались, и со  страхом ждали со  дня на день кончины
самого главного в государстве специалиста  по поддержанию видимости движения
туда,  куда его, это государство, раз и  навсегда послали предшественники, -
ничего, ничего  больше не было  в  руках  Всеволода. Но терпения было ему не
занимать, им двигала идея. Он без злобы рассматривал стоящих вдоль оцепления
по  Садовому кольцу милиционеров и представлял  их себе в лагере под Большой
Тувтой, на утреннем разводе.
     Гелий  тем  временем  зябко  плелся  по  весенней  Москве  к давно  ему
памятному  дому недалеко от  Смоленской площади.  Он  был  там еще до глупой
своей посадки, был не раз, потому что когда из детдома сбежал, то кантовался
в  Москве  больше  года,  и кто, как не  хозяин этой  хаты, Аким  Чингизович
Парагваев, в просторечии Рашель, заплатил тогда  за его,  Дусиного адвоката,
заплатил почти что ни за что, - Гелий и переспал-то с ним всего четыре раза?
Судьба и Шило сделали Гелию неожиданный подарок: снятая на два года квартира
на  Садовом  кольце,  в доме  напротив американского  посольства,  оказалась
буквально в двух  шагах от Смоленской. Свернув с площади в тихий переулочек,
а из него -  в еще более тихий тупичок, царевич оказался перед  здоровенной,
одноподъездной, кооперативной башней.
     - В  семьдесят третью,  -  буркнул  Гелий  старухе, сидевшей в  глубине
подъезда  возле  письменного   стола,   что-то   вязавшей  и,  ясное   дело,
сомневавшейся,  можно  ли  пустить  в  дом  кого бы  то  ни  было.  Гелий  с
натуралками,  иначе говоря, с "настоящими" женщинами вообще разговаривать не
любил, хотя  сам  он  тоже  числил себя женщиной, но  был не "натуралкой", а
"подругой". Так что ограничивался бурканьем. Ему с ними просто было не о чем
разговаривать.  Покуда лифт поднимал его на высокий этаж, вспомнились  Гелию
молодые  годы, когда его, юную и цветущую, перебивали друг у друга и Рашель,
и  Влада, и  Жакилина,  и  кормили  икрой, и  поили коньяком, и  если  бы не
проклятая, с первых детдомовских  лет  прижитая привычка щипача  не упускать
полного кармана, не сел  бы  он никогда  за  мелкое  воровство,  сел бы, как
полагается, за "люську", а то и за нее  не сел бы... И вытащил-то занюханные
двадцать  девять  рублей,  а  впаяли,  как  за  мульен...  Хорошо  хоть  вот
подосвободился пока  что, только  вот Шило на  крючок  взял,  и  хрен с него
слезешь, хоть бы трахал, а то и того  нет, так хоть вечерок по-людски пожить
- и то радость.  Сердце  Гелия забилось  учащенно, когда он звонил  в  дверь
семьдесят третьей.
     Дверь  открылась сразу, на  пороге появился некто зализанный на пробор,
очень пьяный, и вопрос задал совсем уж неуместный после того, как дверь была
открыта:
     - Кто там?
     -  Я  здесь,  - кокетливо  ответил  Гелий,  и  вдруг  вспомнил  кликуху
отворившего, - Милада! Сколько лет, сколько...
     Отворивший вгляделся в Гелия и просиял:
     - Дуся? Подруга? Давно ли?
     Обнялись и поцеловались - по инерции взасос, но  сами же смутились, оба
были женщинами, делать им друг с другом было нечего.
     - А я плов сделала - ты прям кончишь...
     В  большой комнате,  с  начисто отрезанным  верхним  светом,  при  двух
тусклых  бра, сидя  толпилось человек  десять. Лиц  не  было видно вовсе, но
особый,  мускусный  дух привычно говорил Гелию -  все свои. Иди там разбери,
парное  тут  количество, непарное, прикадриться всегда найдется к кому, даже
если тут семь мужчин на семь подруг, - Гелий прекрасно  сознавал  цену своим
внешним  данным,  уж   если   кто  любит  молодых,   высоких,   смуглых,   с
исключительной кожей, - то  это все ему, Дусе, в карман, в жизненный актив и
куда еще там захотят. Деньгами он за любовь почти никогда  не брал; в лагере
лучше было взять харчами, спиртом,  всего лучше планом,  - а  на  воле Гелий
что-то уже давно не был. С хамским  "Вот и я!" он прошел к столу, на котором
дымился только что поданный в  огромном фаянсовом кузнецовском блюде плов, с
исключительно профессиональными  черными  звездочками  барбариса,  - и налил
себе  чего под руку  попалось.  Попалась  сладкая,  безалкогольная  водичка.
Ругнулся. Нашел водку, тоже выпил.  Стало хорошо, несмотря  на полумрак,  на
задымленность. Тут только Гелий понял, что в гостиной хотя и все свои, но не
так чтобы окончательно уж все.
     Под одним из бра на диване сидел человек с гитарой, лет на вид сорока и
явно не "свой". Это был не "бард", а  "менестрель", что в тонкой фразеологии
любителей пения  под гитару и означало  человека, который песни поет, но сам
их  не  сочиняет. Где-то  его,  "менестреля"  за  это  и  вовсе  не  считали
человеком, но здесь, в полумраке парагваевской  гостиной, это превращало его
как раз в человека высшего сорта, пусть и не "своего" по половой ориентации.
Артист был знаменитей любой звезды  блатного мира, он лет пятнадцать уже пел
в основном "по вызову" в компаниях у друзей, а  чаще вовсе не у  друзей, а у
тех,  кто был  способен выложить  за вечер пения  в  гостях две-три  средних
зарплаты советского человека. Артист был болен, он жил на дорогих лекарствах
и  трех  пачках  болгарского  "Солнца"  в  день;  впрочем,  в  парагваевской
гостиной, кроме  немалого  гонорара вперед, ему выдали еще и блок "Голуаза",
который гость немедленно  упрятал в футляр от гитары. Он  пел на износ, лишь
по привычке добавляя  к четырем основным  аккордам переходные, пел с душой и
со слезой, пел неповторимым, мягким, как замша, баритоном, вкладывая в  игру
и пение столько собственно  блатного искусства, сколько  в  силах  выдержать
искусство подлинное. Он был знаменит, некрасив и  болен, жить ему оставалось
разве что несколько месяцев.  Весь гонорар за вечер завтра предстояло отдать
за  лекарства, а  вечером  снова петь,  чтобы послезавтра утром было  чем за
лекарства заплатить. Многие песни приходилось  повторять, если они  уж очень
западали в душу публике. "Корнет Парамонов", петый всей Россией чуть ли не в
тридцатые годы,  по-настоящему  прославился  именно  в  его  исполнении,  но
"корнет", видимо, уже поднадоел, сейчас звучало другое:
     -  Гонит ветер  опять листья  мокрые  в  спину...  Нелегко  тебе ждать,
одинокий мужчина!..
     - Да! Одинокий! Мужчина... И одинокая подруга... старая хризантема...
     Певец остекленевшими глазами не смотрел уже никуда, песня оканчивалась,
потом он выпивал полрюмки и глухо говорил:
     -  А на  этот раз эта  песня... посвящается...  для  Толика... да,  для
Толика... - И вновь начинал: "Кто к тебе постучал  этой ночью не в двери..."
- песня кончалась, и  непременно кто-то навзрыд подпевал в финале: "Одинокий
мужчина!"  - и  заваливался в  темноту  за один из  диванов, чтобы  не  быть
больше,  видимо,  столь  пронзительно  одиноким.  Артист  давал  передохнуть
пальцам  и украдкой смотрел на  часы: минут через сорок  он  имел право тихо
слинять.
     -  Где  Рашель, дорогая?  -  с полной  плова  пастью  проговорил Гелий,
пользуясь паузой в пении.
     -  Не  бойся,  дорогая,  не взяли,  -  ответил  пьяный полухозяин, явно
непарный в  здешней компании. При свете  бра,  под которым  он почти лежал в
кресле напротив артиста, обнаруживалось, что лет автору плова  уже не то под
тридцать, не то за  сорок, так что, вспомнил Гелий, его прежнее самопрозвище
"Старая,  увядшая хризантема, еще сохранившая свой  аромат" - нынче было ему
очень  впору, по  крайней  мере в  первых  двух словах. - Нынче наша дорогая
подруга отбыла в  Элисту-сити на  кинофестивлюй-с.  Новый  свой  супербоевик
повезла, "Калмык всегда калмык", он ведь у нас  сам из ближней Азии, так его
туда  все тянет  и тянет...  Ты  барбарису, барбарису,  а то не ощутишь,  не
кончишь! Барбарису!..
     Гелий  отдавал  должное  барбарису, он вообще  ел горячее  первый раз с
выхода из Тувлага, по телу приятно текло тепло  от "Московской", с  меньшим,
чем в  Сибири, количеством депрессантов, вообще  было  хорошо и не доставало
только любви. И это дело надо было поправить, прямо сию же минуту, без любви
нельзя.
     Из темноты на него смотрели огромные глаза. Сперва Гелий даже не понял,
есть  ли  там  что-нибудь,  кроме  глаз.  Огромные,  черные,  чуть  карие  и
поблескивающие, если  вглядеться,  они сливались  с окружающим  полумраком и
буквально  пожирали  Гелия,  -  в  свою  очередь,  пожирающего невообразимое
количество  действительно   выдающегося  Миладиного   плова.  Не  то   чтобы
Гелию-Дусе стало не до  плова. Он отложил эти глаза в  жизненный актив  - до
утоления голода.  Наедался  он,  впрочем,  быстро - и  уже видел, что, кроме
глаз,  имеет  там,  на  софе,  место  примыкающий  к  ним парень  лет на вид
двадцати, несколько восточный, очень  хорошенький, но  явный мужчина,  и еще
там,  на  софе,  имеет место свободное место,  на которое он, Дуся, дожравши
плов, сейчас  же  и  пересядет.  Впрочем...  Хрен  с  ним,  с  пловом.  Пора
пересидать. И пересел. И, ни слова не говоря, вложил левую свою, большую, но
классически  красивую  руку  в маленькую  и  жаркую ладонь  этого  самого  с
глазами. Плов Милада и в другой раз тоже хороший сделает. Неважно.
     Артист уложил  гитару в тот  же  футляр,  что  и  "Голуаз",  и  куда-то
испарился. А на другом конце комнаты раздался нарастающий шумок.
     - Ну и что?.. А и  скажу всем... Думаешь, я свою теорию из этого самого
высосал?..  Хрен  тебе в палец... У меня программа для человечества,  может,
путь к спасению, а ты мне лапшу на уши вешаешь... А и скажу... И в облачении
скажу,  не стыдно мне, пусть тебя самого завидки берут! Я тебе не натуралка,
я сам переоденусь, сволочь, не трожь меня! Отскребись сей же час! Вот возьму
и все скажу!
     Вконец   упившийся  Милада  вырвался  из  рук  тех,  кто  его,  видимо,
благоразумно  удерживал,  и исчез  в соседней  комнате:  с ней  у Гелия были
связаны   какие-то   воспоминания,  но   все   они   сейчас   были  царевичу
малоинтересны: молчаливая ласка этого  неведомого, который с глазами, вся до
последней йоты перепадавшая его левой кисти, искупала долгие годы зоны. Ему,
Гелию,  ничего больше не требовалось.  Он выпил,  он  поел, его хотели,  его
грозили полюбить. Еще чего? Помирать можно...
     Милада очень  скоро выплыл из соседней  комнаты. Действительно, одеяние
заместителя хозяина дома несколько  поражало  воображение:  он был облачен в
длинную,  до полу, лиловую  рясу  с  широким, пока  что  на  лицо  опущенным
капюшоном,  и подпоясан был  чем-то  широким  и  прозрачным,  в чем Гелий  с
удивлением опознал парашютную стропу.
     - Отскребитесь! -  хрипло визжал Милада,  забираясь  на стол. При  этом
выяснилось, что  он бос и что пальцы ног у него хорошо напедикюрены. Лиловой
тушей возвысился  он над столом, над блюдом с собственным пловом, над прочей
жратвой и выпивкой, которых оставалось на столе немало, -  видать, не за тем
тут люди собирались. Что-то пророческое засветилось на толстой роже  Милады,
когда  он откинул капюшон и приблизил  ее  к лиловому,  под  цвет рясы, бра.
"Фамилия его Половецкий", - вспомнил Гелий.
     - Подруги! Подруги! Сестры и... женщины! И мужчины! - значительно более
низким,  но  совсем охрипшим  голосом  заговорил Милада, весь содрогаясь  от
сознания  важности начинаемой  речи; он воздел руки к  потолку, потолок  был
низкий   и   руки   в  него  уперлись,   отчего   зрелище  сильно   потеряло
запланированную патетичность. - Сеструхи! Я возвещаю вам истину, бля, кто не
хочет, может  не  слушать и пусть идет  трахаться с натуралками! А  я,  бля,
истину буду  говорить,  мы, бля,  все  тут  и повсюду, мы  -  пере... про...
возвестники  человеческого  будующего!  Будующего,  бля! Наша, бля, планета,
перенаселена до охрененной матери! А как, бля, самым простым, естественным и
приятным способом избавить ее, планету, от перенаселения? Это ж, бля, яснеей
ясного  - всем идти... в подруги! - Милада сильно икнул. - Вон, обезьяны-то,
обезьяны, говорят, совсем своих натуралок не  трахают, и минет строчат лучше
нашей  сестры,  -  из темноты донеслось:  "А ты пробовал?"  -  но  Милада не
услышал,  снова  икнул  и  продолжил:  -  Вон,  говорят,  в  Индии стипендию
специальную устанавливают, кто в  подруги идет. А Великая Влада, думаете, не
наша была? Она, говорят, даже после смерти факаться  вставала, пока  они там
вдвоем  лежали.  А эти...  -  Милада  сглотнул  слюну и сопли и,  скорей  от
перепоя, чем от отсутствия образования, с  трудом выговорил: - Эти... Герцен
с Огаревым... они, бывало, как под  колокол  заберутся, так и факаются. Вот,
говорят, скоро царь будет, так  он первым делом сто двадцать первую отменит,
он сам из наших, говорят, награждать  орденами будут, кто  в прежние годы за
наше дело боролся, кто подругой докажется с до... до... Доконтрреволюционным
стажем! Бю... Бюсты ставить будут... в скверике у театров...
     Милада покачнулся, запутался в рясе и грузно осел в блюдо с пловом. Его
речь никого не тронула. Подобную похабщину прямым текстом, как знал Гелий из
прежних времен, не  только тут не одобряли, но и мылили за нее  шею, главным
образом  "чтобы хата  не накрылась",  но  псевдохозяин  Милада все-таки всех
кормил на свои деньги,  благо они  непонятно откуда у него  всегда  были,  и
давал кров  тем, кто  его не имел:  ну, у кого родители  против  того, чтобы
сынули к себе мальчиков водили, или же другие какие родители у кого, которые
и слов-то  таких не  знают, или кто вообще без  квартиры,  или кто  вообще в
общежитии, или кто вообще без  дома, или кто вообще без паспорта. Но все тут
всегда происходило  пристойно,  в крайнем случае  - в ванной, в туалете,  за
спинкой дивана. Групповуха здесь была невозможна. Ну, по крайней мере, почти
невозможна. Народа за время речи Милады стало как-то поменьше.  Отогревшийся
едой, питьем и  целомудренно  нарастающей лаской со стороны того,  который с
глазами, понял Гелий чутьем, что, значит, время уже  за двенадцать. К  этому
времени обычно разбирались на пары  и  расходились, кто куда мог. Оставались
только непарные увядшие хризантемы, вроде Милады. Милада же, похоже, немного
протрезвев, больше не проповедовал. Однако из блюда на столе так и не встал,
а, напротив,  горстями выгребал  из-под  себя  куски захолодавшей  баранины,
облепленные барбарисом  и рисом, и яростно чавкал, глотая их. Потом медленно
поднял взор, обшарил комнату, увидел тесно прижавшихся друг к другу  Гелия и
его глазастого напарника и удивился:
     - А что  же мой плов-то презираете? Кто вам еще  такого барбарису даст?
Или не уважаете? Ах я бедная, увядшая, старая хризантема...
     - Но еще сохранившая аромат барбариса... - не удержался напарник Гелия,
нежно покусывая ему мочку уха.





     Душа моя, Павел!
     Держись моих правил:
     Люби то-то, то-то,
     Не делай того-то...
     А.С.ПУШКИН
     КН.ПАВЛУ ВЯЗЕМСКОМУ
     Колонны этого  здания шли вдоль всего фасада по Староконюшенному. Потом
было закругление наподобие беседки, и по нему тоже шли колонны. А дальше, за
углом, был  другой фасад, и по нему колонны тоже  были до самого конца. Тут,
кажется, совсем еще недавно было  чье-то посольство. Но с  тем государством,
которого было посольство, испортились отношения, кажется, оно производило не
то,  что  нам было нужно на  данный  тогдашний момент,  и  посольство решили
отдать под детский  сад.  По  счастью, дело  затянулось,  и  ведомство  Ильи
Заобского наложило  на особняк свою тяжелую дружескую  руку. В таких случаях
Моссовет, по сравнительной  ничтожности своего положения,  терял  к предмету
интерес.  Дом стоял пустым до самого  недавнего  времени, но  вот уже  почти
месяц, как  водворился в будке перед входом угрюмый посольский милиционер, в
котором,   правда,  чересчур  зоркий  собрат  из  будки  напротив  распознал
переодетого и потерял к нему интерес, сам-то он раньше первого мая из зимней
формы  вылезти  не  чаял,  а  было уже довольно  тепло.  По  вечерам в  доме
зажигались  окна,  розовато  отсвечивали  новые  ламбрекены, иной раз  вдоль
неосновного  фасада даже  по  четыре-пять  черных  "волг" выстраивалось.  Но
никакой  этикетки  возле  входа  насчет  "ботшафа"  или  там  "амбасады"  не
появилось, и  никакой  мажордом  с  хорошо  поставленным голосом никогда  не
выкликал с радиоточки: "Машину посла социалистической  Эфиопии! Машину посла
социалистической Гренландии!"  А  сейчас  в  машины с чуть  ли  не  частными
номерами  садились люди с незримыми и неприметными лицами. Словом, наблюдать
за  бывшим  посольством было  неинтересно  и  незачем,  да  и  некому, кроме
милиционера возле канадского посольства, а тот любил только порнографические
журналы и ночное звездное небо.
     Официально в  этом здании  оказалась прописана всего  одна-единственная
старая женщина по имени Мария Казимировна, которой бесконечно неприятно было
покидать насиженное место на Кузнецком мосту, однако же тот ее прежний, тоже
с колоннами, хотя  и  не  отдельный дом снесли  вместе  с целым кварталом, и
приходилось  благодарить,  что  не  на   пенсию  выкинули,  тогда  бы  Мария
Казимировна  руки  могла  на  себя  наложить  от  самоненужности,  лишившись
возможности разглядывать вереницу лиц и типов, проходивших  через  вверенную
ей  территорию,  -  слава  Богу, не  забыли,  пожалели,  спасибо полковнику,
который все организовал по-быстрому, Марию Казимировну перевели  вот сюда на
образовавшуюся вакансию,  хотя  при  этом  в  ужасных  выражениях, -  прежде
полковник так никогда  не выражался!  -  велели  держать язык  в  совершенно
невозможном месте. А то она не знает, где работает. А то у нее не сорок один
год партийного стажа. А то она блинчики плохо жарит.
     Но  блинчики  на новом месте,  оказывается, в обязанности  не  входили.
Поселили  Казимировну  в  очень  уютной комнатке  с окном  во  двор,  только
перевезли, как удостоил ее полковник личным посещением, и ни  много ни мало,
велел исполнять требования  тех, кто  будет  здесь жить на  самом деле, -  и
показал  их  фотографии.  С  одной  смотрел  неведомый  молодой   человек  с
залысинами,  курносый; с другой  -  прекрасно  Казимировне известная Тоня  с
Арбата,  которая  в  прежней  квартире  на  Кузнецком  неоднократно  бывала,
полковник  на  нее всегда  вполголоса  орал,  ей даже  блинчики  никогда  не
полагались.  Но  времена,   видать,  переменились;   полковник   продиктовал
Казимировне  кучу  телефонов  различных  резервных  баз-распределителей,  на
случай, если Тоня и Павел Федорович захотят, предположим, компота из папайи,
а его под рукой  не будет. От имени-отчества  Казимировна вздрогнула:  точно
так же звали в тридцатых годах ее соседа по лестничной клетке, который тогда
почти  уже лишил  ее невинности, но  оказался  врагом  народа.  Готовить ей,
впрочем,  быть может,  и не придется, но  только  если  Тоня скажет  помочь.
"Скажет" - это хуже, чем "велит", лучше, или даже нечто вроде  "попросит", -
этого Казимировна не поняла. Вообще, пусть поменьше выходит из комнаты. Нет,
экрана внутреннего обзора  тут нет. Нет, тут будут и другие люди, но это все
обслуга  в прямом подчинении  у  Тони. Ее,  Казимировнино  дело - снабжение.
Ясно?
     Самое  же  удивительное началось  через  несколько  часов.  Казимировна
обнаружила, что один человек  у нее если не в  подчинении, то в компаньонках
все-таки  оказался.  Это  была мрачноватая  еврейская  старуха,  въехавшая в
комнатку напротив Казимировниной по коридору и на следующий день явившаяся к
ней  с заявлением, что Антонина сама выходить не будет, не  хочет -  дело их
молодое,  медовый  у  них.  Стало быть,  предстояло получать  распоряжения и
заказы  через  эту самую  Беллу  Яновну, которая, впрочем,  оказалась  очень
душевной женщиной  и  ровесницей  к тому же, и  уж  совсем было трогательно,
когда выяснилось, что обе они - из  Бреста, и,  кажется,  Казимир Ковальский
даже у Яна Цукермана что-то шил! Хотя  у Беллы Яновны не  было сорока одного
года  партийного стажа  и  даже, оказывается,  права  покидать  особняк,  но
поговорить старым женщинам нашлось о чем, скоро они отыскали общих знакомых,
а  к  концу недели  неожиданно  и одновременно  вспомнили друг друга  совсем
маленькими  девочками в скверике у самой  Пушкинской! Казимировна плюнула на
правила, и они с Яновной запили блинчики хорошим чаем и хлопнули по рюмочке.
     Распоряжений за  первые  три  дня  Белла Яновна не принесла от Антонины
никаких, не то они там всухомятку питались, не то вообще Святым Духом. Потом
были весьма скромные  заказы на говяжью  вырезку, на осетрину, на что-то еще
по  мелочи,  но  все  это  -  Казимировна  по  запаху  догадалась, а  Яновна
подтвердила - Антонина сама же на кухне и  пожарила, не  считаясь с нынешним
своим  положением.  (Откуда  было знать  старухам,  что с  первого же дня  в
особняке  Тоню  охватил жуткий страх: вдруг Павла  отравят?)  А потом  вдруг
пришел такой заказ,  что обе старухи  как сели в  комнате у Казимировны, так
сразу же еще  по рюмочке и  хлопнули. Антонина  требовала к завтрашнему утру
две тысячи восемьсот диетических яиц по 1 р. 30 коп., или, в крайнем случае,
пять  тысяч шестьсот диетических  яиц по 1 р. 05 коп. В распределителе такое
потребовать  было невозможно,  раскопала Казимировна телефон соответственной
базы,  села  в  "рафик"  с  мрачным  Абдуллой,  все  получила и  привезла  в
Староконюшенный. Поставила на кухне и оставила  до утра, хотя чуть не умерла
от любопытства гораздо раньше.
     Наутро Антонина удостоила старух приглашением, но почему-то не к себе и
не  на  кухню,  а  в  огромную  мраморную  ванную   комнату,  куда  яйца,  к
подозрительному трепету  Казимировны, уже оказались перенесены.  На Антонине
был холщовый фартук для прислуги, и такие же она выдала старухам.
     -  Одни не управитесь, пока Пашенька  спит, я вам  помогу, а  потом еще
кого помогать пришлю. - Тоня элегантно, словно  демонстрируя какую-то  новую
парижскую  моду, кокнула яйцо об  край  ванны, поймала содержимое на ладонь:
белок стек в ванну, желток остался  у  Тони в ладони.  -  И вот  так! - Тоня
перехватила желток в другую руку, первую вытерла  о фартук, потом  повторила
операцию.  С пятого, кажется,  перекида в руках у нее остался совсем чистый,
нелопнувший желток  в  одной  лишь природной  своей тончайшей  пленке.  Этот
желток Тоня с  торжествующим  видом кинула  в огромную лохань позади ванной,
которую старухи, по огромности помещения, сперва не заметили.
     - Это сколько  ж добра утечет... - сама себе  сказала Яновна,  провожая
взглядом утекающий в незаткнутое отверстие ванной белок.
     - Белла Яновна, а вам  надо? - вдруг очень ласково и  с явным еврейским
акцентом произнесла Тоня. Старуха смутилась.
     Часам  к  одиннадцати пококали уже  больше  половины  яиц.  Казимировна
благодарила  Того, Которого нету, за то,  что  на базе  ей  дали все-таки по
рубль тридцать, - по  рубль пять  как-никак  вдвое мельче, работы было бы до
вечера.  Но  чем дальше, тем  хуже, руки  заскорузли  от белка; объявилась и
дополнительная  беда, одно яйцо из каждых двух-трех сотен, хоть и  числилось
диетическим, но было  все-таки тухлым, беспредельно вонючим. Оттого в ванной
надолго повис нехороший  запах.  Тоня поднялась,  сказала,  что горничную на
помощь пришлет, и чтобы к часу дня, как все пококают, ее позвали.
     Дококали, хотя с трудом.
     А  в час  появилась с  несказанным искусством  накрашенная Тонька  ("Ну
двадцать шесть!" - одними губами проговорила Яновна),  велела ванну вымыть и
помещение   проветрить.  Потом  самолично  замуровала  сточное  отверстие  и
впятером,  -  это еще Абдуллу позвать  пришлось,  -  они  лохань  подняли  и
опрокинули  в  ванну.  Получилось  желтковое  озеро,  не особенно  глубокое,
сантиметров  всего  пятнадцать  -  очень  уж  большая  ванна была  в  бывшем
посольстве.
     -  В следующий раз  яиц чтобы четыре  тысячи, -  объявила  Тоня и  всех
выставила вон.  Однако, уже  входя в  Казимировнину комнату, успели заметить
старухи, как из  другого  крыла здания  появилась в коридоре и, пошатываясь,
направилась в сторону ванной  комнаты небольшая мужская  фигура в долгополом
халате.
     -  Он! - жарко  шепнула  Яновна,  как только  дверь брякнула  у  нее за
спиной. Она все же  была много лучше  информирована,  чем Казимировна, хотя,
признаться, и она тоже решительно ничего не знала и не понимала.
     Через  два,   а  то  четыре   часа,  как  раз   когда  на  посту  возле
противоположного канадского посольства  сменялись  милиционеры,  -  как  раз
успел  пожилой любитель журналов и  звезд шепнуть  сменяющему  его  молодому
любителю  хоккея и класть бабу  на  стол: "Черножопый вона! Наконец-то! Все!
Амбасада  будет!"  -  к  основному  подъезду  бывшего  посольства  подкатила
неприлично  длинная черная машина неведомой загранмарки, причем  отчего-то с
миролюбивым номером тихого  московского частника, и вылез из  нее совсем без
шапки высокий, длинноносый и сутулый мулат с прямыми волосами почти до плеч.
Дверь бывшего  и, надо думать, будущего посольства отворилась перед  ним без
вопроса  и так же  быстро за ним закрылась,  и угрюмый в  будке с опозданием
козырнул пустоте, чем  уж окончательно выдал свою переодетость.  В крошечном
вестибюле перед лестницей мулат скинул  пальто кому-то  на руки;  оказалось,
впрочем, что не на руки, а на лапы,  ибо это было чучело медведя с  подносом
для визитных карточек, но  медведь пальто  на  поднос поймал и даже не упал,
остался  с мулатовой одеждой стоять на своем  месте.  Затем мулат достал  из
глубокого внутреннего кармана крошечное блюдце, положил на него две бумажки:
одну  -  картонную  с  золотым   обрезом,  другую  -  ресторанную  салфетку,
искарябанную  плохим  пером  и мятую. Он пригладил  волосы, взял в  обе руки
блюдце  с  бумажками и  пошел  наверх, ни у  кого  не спрашивая,  - впрочем,
спросить можно было бы  только у  медведя, а он стоял  чучелом  тут  еще при
государе  Николае Александровиче, вот с  тех пор и молчал. Мулат  шагал так,
словно  в  собственном  ресторане президенту относил  рюмку коньяку;  притом
нигде не заблудился, не то бывал в этом доме раньше,  или вызубрил план дома
заранее.  Он  шел  в  угловую  гостиную.  Там  в  кресле  полулежал  будущий
император.
     Павел,   совсем  уже  отмытый  от   желтков  и  облаченный  в  шелковый
полудомашний костюм, устроился под огромной, от прежнего посольства принятой
в наследство,  пальмой-латанией. Пальма ему не нравилась, но распоряжений, -
к примеру, чтобы ее выкинули к едрене фене, -  он отдавать  пока не решался,
он понимал, что ежели начнет  распоряжаться по пустякам, то рискует все свое
царствование  так и  пустить на пустяки.  Павел постиг, что в дальнейшем вся
его работа будет одинаковая -  распоряжаться, отдавать приказы, решать все и
за всех. Так что  там  размениваться  на какие-то  пальмы? Что-то необратимо
изменилось  внутри Павла:  так  бывает  с советским обывателем,  когда раз и
навсегда  покупает  он  себе  цветной   телевизор   и  существование   перед
черно-белым  становится для него невозможным. Слева  на  журнальном  столике
стоял  завтрак,  на  который  Павлу и глядеть-то  было  тошно,  среди прочих
компонентов поставила Тоня, видать,  по недогадливости,  на поднос маленькую
взбитую яичницу. Павлу в эти дни есть не хотелось вовсе. Уж на что, казалось
бы, стал привычен к женщинам его организм, а вот поди ж  ты, возле  Тони его
пищевой  рефлекс  как бы атрофировался, не  еды Павел хотел, а  другого, все
того же,  все того  же.  И когда  от  непрерывного  более  чем  трехдневного
уступания таковому желанию стали у Павла  убывать силы, он решил испробовать
сношареву механику, о  которой  проболталась  ему, понятно,  Марья-Настасья.
Впечатление от желткового  купания  было пока  что небольшое: не то чтоб сил
прибавилось,  но странно  покрепчал он от курячьей  этой бани, односторонне,
увы, покрепчал, потому что аппетит отбило  начисто. Нельзя же  так все-таки,
не  в  сношари он согласился пойти к России, а в цари!.. Исподволь одолевали
Павла мысли о грядущих государственных делах, - то ли еще когда рак свистнет
грядущих,  то ли со дня на день, не объяснил ему этого никто из тех, что его
сперва арестовал,  а потом салютовал. Правда, еще в машине, когда  в особняк
этот  ехали, толстый дворянин категорически умолял Павла, чтобы он никого  у
себя не принимал  без его  недостойного соизволения.  Сказал,  что  государь
Павел  будет  пока  что  жить в доме, считающемся  временным  правительством
южноамериканской  прогрессивной республики.  И  что дела  о воцарении  можно
будет обсудить только еще недели через две, когда главный дуба даст; так вот
и  сказал,  и Павла  передернуло - откуда такое  можно  знать, не подготовив
заранее,  так  сказать... Павел, только что убив человека, стал еще большим,
чем прежде, противником убийства и смертной казни. Пока пусть государь Павел
отдыхает, требует, чего хочет, все исполнено будет, только из особняка пусть
ни в коем случае  не выходит. Да, Федулов  будет жить  во флигеле. Да,  Тоня
будет  все время рядом.  Да,  государь,  простите,  но ведь  мы  вас все  же
несколько позднее ждали,  увы, мы  пока еще вынуждены скрывать вас от вашего
преданного народа, увы, увы, слишком много еще у него с вами врагов. У вас и
у всего истинно русского народа, хочу  я  сказать. А этот старый  маразматик
умрет, умрет непременно. Да как же ему не умереть-то?
     Павел совершенно перестал пить, и курить  тоже  бросил. В голове у него
была  куча мыслей, и все то про Тоню, то про Россию. Джеймс  из флигеля пока
не  показывался, но  вряд ли потому, что  его  не выпускали, скорее  пошел в
запой  с устатку и  трезвому государю на  глаза показаться боится. А если не
пьет, то, известное дело, спит и видит, что пьет. А интересно, у какой-такой
республики  за  пазухой их тут  всех припрятали? Название медицинское, вроде
как  нембутал,  что ли?.. Жаль, географию  плохо выучил, да  ведь и  историю
тоже, только в объеме курса,  а там одни народные движения, сам видел, какие
бывают у народа движения, видел на Брянщине, - Павел очень гордился тем, что
пожил в  народе и пообщался с ним. Нет, точно, нельзя эти самые яичные ванны
принимать регулярно, так про народ можно забыть, про вторую его половину, то
есть  про  мужскую. Впрочем, а отчего  сношарь  не купается  в яичном белке?
Может, тогда про мужскую половину населения думы-то как раз и навеваются? От
такой идеи  Павлу стало совсем  муторно,  понял он, что завтракать не будет,
потянуло к  кнопке  звонка, по  которому,  как  уже  было  известно,  войдет
бесцветная  горничная и  унесет  этот самый ненавистный поднос. Но  не успел
Павел  позвонить,  как  кто-то  уже мягко  вошел, мягко  затворил дверь,  но
завтрак  не забрал,  а, напротив, что-то  сам протянул  Павлу  на  маленьком
блюдечке,  похожем на кофейное.  Павел, не глядя на вошедшего, взял с блюдца
две бумажки. На одной, которая вовсе даже и не бумажка была, а  кусок такого
толстого, такого негнущегося картона, что показалось Павлу,  будто квадратик
этот  вырезан  из надгробного мрамора, - а по краям этот квадратик был еще и
позолочен.  На квадратике  была  надпись на трех  языках,  первого Павел  не
понимал, только отметил, что буквы латинские; второго языка он не знал тоже,
буквы были похожи на русские, но язык это  был не русский, ниже была надпись
на простом русском, а внизу шел еще какой-то орнамент,  все палочки, палочки
-  может  быть,  это  была надпись на  четвертом  языке,  но  уж  на  совсем
неведомом. Русский же текст сообщал следующее:
     ДОМЕСТИКО ДОЛМЕТЧЕР
     чрезвычайный и полномочный посол
     ФЕДЕРАТИВНОЙ РЕСПУБЛИКИ ДОМИНИКА
     в РЕСПУБЛИКЕ САЛЬВАРСАН
     а также
     временный поверенный в делах
     РЕСПУБЛИКИ САЛЬВАРСАН
     в Союзе Советских Социалистических Республик,
     Социалистической Федеративной Республике Югославия,
     Корейской Народно-Демократической Республике.
     А  на  второй, скомканной, непривычным к  писанию  почерком  нацарапано
было:  "В.И.В.! Окажите, умоляю,  подателю сей недостойной записки  возможно
более радушный прием. Дворянин Георгий Ш."
     Павел с сомнением повертел бумажки и понял, что,  кажется, первый раз в
жизни  придется  вести  официальные  переговоры   на  международном  уровне.
Впрочем, этот  посол одного неведомого государства в другом, тоже неведомом,
представлял,  кажется,  интересы  неведомого  первого  в Советском Союзе,  а
значит - в России,  и, помнится, именно  это  неведомое первое государство с
медицинским названием как  раз и было хозяином  отведенного  Павлу особняка.
Неужто подселяться будет? Самому тесно...
     - Проси  -  устало сказал  Павел  и  положил бумажки на поднос. Повисла
тишина: гость, видимо,  растерялся,  но  только на миг.  Потом  зазвучал его
высокий  голос, очень  богато  модулированный;  гость говорил  на совершенно
правильном русском языке, но едва ли не в  каждом  слове  делал неправильное
ударение.
     -  Позвольте  отрекомендоваться,  -  сказал  он,  а  Павел  все еще  не
догадался  поднять голову, - Доместико Долметчер, чрезвычайный и полномочный
посол  Республики Доминика в  Социалистической Республике  Гренландия! - тут
Павел голову поднял и понял, что этот негр, - не то мулат, хрен его знает, -
вручил свою  визитную карточку  сам, что не  лакей  это  никакой, нынче  век
самостоятельности, с  неграми  тоже  придется считаться.  Павел  не  моргнул
глазом, встал  и протянул руку человеку  с темной, почти черной кожей; через
секунду  он уже вынес мысленно себе благодарность с занесением в личное дело
- за то, что обычная мысль белого человека, прикасающегося к коже не-белого,
"не испачкаться бы", в его  мозгу промелькнула уже после рукопожатия.  Посол
склонил голову, отставил  блюдечко  в сторону, затем он и Павел опустились в
кресла.
     -  Прошу  откушать,  -  вдруг  брякнул  Павел,  указывая  на нетронутый
завтрак. Долметчер внимательно осмотрел поднос; откуда было Павлу знать, что
предъявляет нехитрую  Тонькину  стряпню кулинару среди дипломатов? Долметчер
взял тоненький ломтик хлеба, ко рту его не поднес, и заговорил:
     - Благодарю  вас, ваше величество, - он переврал сразу  три ударения, -
но сегодня национальный день моей второй родины, республики Сальварсан, День
Пирайи,  когда основным  и  почетным гражданам,  а также  лицам, состоящим в
таковой республике на дипломатической службе  и, следовательно, уравненных в
правах  с основным населением, полагается начинать  трапезу с  национального
сальварсанского   блюда,   а   именно   супа   из  пирайи,   чаудера,   если
воспользоваться английским  названием,  ухи,  если воспользоваться названием
русским.
     Павел ничего не понимал, но слушал с интересом. Даже временно забыл про
желтки и Тоню.
     -  Таковой  обычай,   по  известным   вам,   разумеется,  предсказаниям
предикторов ван Леннепа, дю Тойта и Абрикосова, важен для нашей беседы. День
вашей коронации  будет совпадать  с очередным Днем Пирайи, еженедельным, как
вам,  конечно, известно, праздником, отмечаемым по четвергам  в Сальварсане.
Мне, как официальному представителю Сальварсана на вашей коронации, поручено
сварить  для  вас  и  ваших  гостей Президентский  суп  из  пирайи,  который
специально в вашу честь будет в этот день именоваться Императорским супом из
пирайи. Кроме  того,  еще  прежде такового будущего  Дня Пирайи, я  от  лица
президента Хорхе Романьоса, - мулат чуть склонил голову,  произнося это имя,
-  уполномочен заявить  вам,  что  республика Сальварсан готова  де-факто  и
де-юре признать Русскую Империю и установить с ней не только дружеские, но и
дипломатические отношения в  полном объеме. И в конце моего заявления должен
сказать следующее. Президент жалует  вам с сегодняшнего дня звание почетного
гражданина  Сальварсана   и  просит   осведомиться,  не  откажется  ли  ваше
величество  принять и  третий подарок,  уже  лично  от нашего  президента, с
которым вы,  как  это  общеизвестно,  состоите  в близком  кровном  родстве.
Президент Романьос просит вас принять от него чисто личный подарок.
     Мулат  замолчал, вопросительно глядя на Павла. "Это что ж, как в армии,
где  спрашивают, кто хочет смотреть  "Лебединое  озеро", и кто захочет, тому
пять нарядов  вне очереди?.." - тупо  подумал Павел, но  царственно-медленно
склонил голову, выражая императорское согласие. Мулат продолжил.
     - Президент  Хорхе Романьос просит вас принять от него в дар выделяемую
им  из личных средств чисто символическую сумму, с просьбой употребить ее на
совершенно конкретное дело. Президент  Романьос не сомневается, что одним из
первых  действий  вашего  правительства  будет  решение  вопроса  о  спорных
территориях,  ведь  значительная   часть  исконно   русских  земель  коварно
отторгнута  в настоящее  время давно утратившими  свою  силу несправедливыми
договорами.  В  первую очередь, конечно,  будет  оспорена незаконная  сделка
незаконного  правительства  вашего двоюродного  прадеда, согласно  которой в
аренду,  - кстати,  на  сегодняшний  день  давно просроченную,  - была сдана
древняя русская земля Аляска. Даруемая сумма составляет исходную стоимость в
золоте плюс  проценты  и сложные  проценты,  которые  должны  быть  переданы
правительству  Северо-Американских Соединенных Штатов вместе  с  требованием
немедленного   возвращения   Аляски.   Образует   Аляска   отдельное,  особо
дружественное России и  Сальварсану государство, или же возвратится в состав
Русской Империи, это  уже компетенция лично вашего  величества. Для простоты
расчета   президент  поместил  в   банк  Тиммермана  требуемые   средства  в
полноценных золотых слитках, и позвольте, ваше величество, вручить вам ключ,
номер и пароль к сейфу.
     Посол закончил речь  и протянул Павлу черный конверт с чем-то внутри, и
в этом чем-то, кроме бумаги, действительно прощупывался ключ. Ни хрена себе.
Павел решил, что  лучше всего будет кивнуть, не благодаря. Все-таки Романьос
- дядя, сын сношаря. Как император, он кивнет. А как племянник...
     - Передайте нашему высокопочтенному дяде, - начал Павел глухо, - лучшие
пожелания здоровья и долгих лет жизни, трудовых успехов... - Павел запутался
и замолчал. Мулата  это не смутило, он счел аудиенцию законченной. Он встал,
склонился  в  неожиданно низком поклоне  и исчез. Павел  даже попрощаться не
успел. Или же ему и не требовалось прощаться?.. Он одурело смотрел на черный
конверт.   Придется,   значит,  портить  отношения  со  Штатами.  А  как  же
обязательства перед Романом Денисовичем?.. Хрен с ними, я пока не коронован,
а там разберусь как-нибудь. Павел ушел в спальню. Там он обнаружил, что Тоня
примеряет  ослепительно  розовый, не  иначе  как  парижский,  пеньюар. Павел
посмотрел  на нее взором,  лишенным малейшего интереса  к  пеньюару,  взором
семейно-ласковым,  мутно-голубым,  и  протянул  руку.   Тоня  быстро  спасла
парижский  туалет,  первый в  ее жизни,  ей такие прежде  при  всех валютных
привычках  даже и не снились  (лифчики она теперь требовала  тоже только  из
Парижа,  от Сильвэна). Может быть, и зря -  Павел очень полюбил рвать на ней
все что попало, и жалеть ли было всякую чепуху, ежели Павлиньке приятно?
     - Я не очень сильно заорал?.. - спросил Павел через какое-то время.
     - Это было лучшее из того, что я от тебя слышала, - прошептала Тоня.
     А  в половине  пятого  вдруг  зазвонил телефон у изголовья,  и знакомый
голос всегдашнего Сухоплещенко сообщил, что через час они "заедут  в гости".
Все  вместе.  Павел  с сожалением глянул  на задремавшую  было  Тоню и  стал
наряжаться по-парадному, в замшу.
     Только успел  одеться  и  выглянул в  окно  ротонды  -  увидел, что уже
подъезжают. Сперва один  черный ЗИЛ с  зетемненными стеклами, потом  другой.
Потом подъехал  еще  зачем-то  большой фургон  с надписью  "Доставка  мебели
населению", и  еще вереница "волг", исключительно  черных,  и поэтому  белый
мебельный фургон  среди них смотрелся очень  погребально.  Павел опустился в
кресло и  решил ни в коем случае  с него не  подниматься.  Обслуга, конечно,
попряталась  по комнатам,  да  и  Тоня,  завидя  шелковниковский  ЗИЛ,  тоже
убралась подальше. Павел готовился принять весьма представительную группу...
ходоков, что ли?
     Первым  объявился  привычный  бледный  кавказский  полковник,  на  лице
которого словно раз и навсегда запечатлелся  ужас, будто предстал ему только
что двуглавый начальник, либо же дьявол во плоти. Полковник козырнул и  стал
отбивать  вторую,  обычно  не  открываемую  створку  двери.  Павел знал, что
толстый дворянин с трудом, но все же пролезает и  так: неужто придет кто-то,
кто еще  толще? С обратной стороны двери полковнику кто-то помогал, и дверь,
хрястнув, разверзлась. Дворянин Шелковников не  замедлил объявиться; быстро,
насколько позволила  толщина, поклонился,  а  потом  пропустил  вперед  себя
длинного и сухого старика  с мешками под глазами; лицо его  показалось Павлу
знакомым. Старик не козырнул, не поклонился, но  почтительно замер у стены -
не  то  потому,  что  благоговел, не  то  потому, что вообще не сгибался. Но
благоговел он  наверняка  и  - с  неудовольствием отметил Павел -  отнюдь не
перед императором.  Пока что не перед императором. И тогда  Павел понял, что
перед  ним  попросту  нынешний  министр  обороны, маршал  Ливерий  Устинович
Везлеев. "Армия, значит, со мной", - подумал Павел вполне равнодушно. Однако
кого они там еще приволокли?
     За долгие месяцы общения Джеймс внушил Павлу ясную  мысль,  что русский
царь вставать ни перед кем не  должен, разве что  перед Папой Римским, перед
другим  императором,  перед вселенским патриархом, -  перед своим уже  ни  к
чему, да и вообще не упразднить  ли на Москве патриарший престол, лишний он,
- ну, еще можно перед генеральным  амбал-пашой Объединенных  Наций, -  а это
что за титул такой, к лешему его! Но сейчас в дверь протиснулось нечто такое
странное,  что Павел едва не  встал просто от любопытства.  Гостем оказалась
здоровенная  деревянная  кровать,  ее  ногами  вперед  тянули  с  лестницы в
гостиную  человек  шесть,  не  меньше.  Не  кровать  это  была,  впрочем,  а
отвратительное  творение, которое и Павел в  свое  время  для себя  чуть  не
приобрел,  это  была  "угловая  тахта",  изобретение советское,  раскладное,
чудовищно неудобное. Тахта  развернулась  боком  и  опустилась на  пол прямо
перед Павлом.  На  ней,  на  белой  простыне,  без  подушки, под  стареньким
верблюжьим  одеялом, -  даже без пододеяльника,  - лежал человек в  очках  с
толстыми стеклами;  лицо  его  было  еще бледней,  чем  лицо белого  как мел
кавказского полковника. Потом в приемной появился еще  кто-то, кто неизменно
при  толстом дворянине  околачивался,  -  лиц  Павел  старался, впрочем,  не
запоминать.  Потом  появился  еще   кто-то  незаменимый,  и  его  немедленно
протолкнули вперед. Это оказалась  женщина с седым пучком  волос на затылке,
не старая, но  как бы  среднего  рода,  а не  женского -  это  Павел  нутром
почувствовал. Женщина была при этом  вовсе собою  не  дурна,  стройна, Павел
даже начал к ней присматриваться, но в это время человек, лежавший на тахте,
медленно повернул к  императору лицо  и тихим-тихим голосом  произнес фразу,
состоявшую как  бы  из  одного очень длинного слова, на совершенно неведомом
языке. "Еще один язык  зубрить..." - с тоской подумал Павел. Человек в очках
смолк и перевел глаза  на женщину.  Заговорила, впрочем,  не она, а дворянин
Шелковников:
     - Ваше величество, -  впервые он обращался так к Павлу при посторонних,
-  с  вами  пожелал  беседовать  лучший  друг...  России   и  монархии,  наш
незаменимый   ясновидящий   предсказатель,   господин   полковник   Валериан
Абрикосов. Дни его сочтены,  по собственному  его,  как обычно,  бесспорному
утверждению. Визит к вам он уже не может отложить. Поэтому свои наставления,
свое в  некотором  роде завещание и напутствие вам, он хотел  бы  произнести
немедленно.  Господин полковник Абрикосов  ясно  видит будущее и уже  не раз
спасал нашу великую родину в годины тягчайших испытаний.
     Дворянин смолк, немедленно заговорила седая женщина:
     - Полковник Абрикосов приветствует вас, товарищ ваше величество, умирая
по вине и проискам злобных халдеев.
     Павел непонимающе уставился на  Шелковникова, "товарищем" его уже давно
никто  не называл и слово это  звучало как-то нехорошо. Толстяк тем не менее
тут же разъяснил:
     - Халдеи - это евреи, не совсем так, но приблизительно. К сожалению, по
вине поименованного полковником народа он  лишился недавно дара русской речи
и сохранил  способность изъясняться  только на... - дальше  он выговорить не
мог, но женщина подхватила:
     -  Авестийском,  неправильно  именуемом  как  язык  зенд.  Кроме  того,
полковник  предупреждает всех присутствующих, что, возможно, и дар говорения
на языке древней  Авесты будет отнят  у  него в  любую минуту. Еще некоторое
время он, возможно, мог бы  продолжать  беседу  на палеоинуитском  языке, но
здесь я, увы, не смогу быть переводчиком, я не специалист по этому языку.
     - А кто специалист? - резко спросил Павел и понял, что сказал что-то не
к месту.  Видимо, специалиста не было под рукой. Или  он был, но не под  той
рукой,  которой можно  было  до него дотянуться. Или даже  не имелось вообще
ничего  -  ни  специалиста, ни руки.  Человек  на кровати, которому, видимо,
огромных усилий стоило каждое слово-фраза, что-то еще сказал.
     - Полковник Абрикосов просит дать ему возможность  говорить, ибо  время
его на исходе.
     Умолкли  все, кроме доходяги  на тахте.  Очередное слово  отняло у него
чуть ли  не  десять минут  и, видимо, последние  силы. Перевод звучал  вдвое
дольше,  седая женщина переводила без  запинки,  некоторые  слова  передавая
описательно, а некоторые как-то вовсе непонятно. Павел, например, никогда не
слышал слова "лаисса", а тут оно  попадалось в  каждой фразе до трех-четырех
раз, и неясно было  - ритуальный это  возглас, ругательство, какой-то припев
или, быть  может,  заклинание. Павел совершенно не чувствовал  необходимости
выслушивать длинные тирады какого-то очкастого полковника,  то  ли дворянина
еще,  то  ли  нет,  хоть  бы  доложили.   Но   и   дворянин  Шелковников,  и
старик-министр стояли перед  бледным доходягой по стойке  "смирно",  притом,
похоже, было это для них не впервой. Павел решил потерпеть пока что.
     -  И сам знаю,  что не сходны мои  речи  с  писаными  законами, тяжко и
скорбно, лаисса, мне проговаривать все, что сейчас будет  мною  проговорено.
Однако  что  же мне,  лаисса,  делать. Силы  своей не  имею,  лаисса.  Сила,
действующая во мне, не дает покою  ни днем, ни ночью, водит  меня, лаисса, в
прямом и обратном направлении,  лаисса.  Давно не  рождался  я на земле и не
скоро  буду рожден вновь. Обобрали  меня, лаисса, халдеи. Помню  как сейчас,
напутствовал  я  в  моем  последнем  рождении  князя  Дмитрия  Ивановича,  -
Аверьянов-сын  было  тогда мое  наименование, -  не послушался меня князь  и
вышло у него поле Куликово, гадость  какая. Христианство получилось  у него,
лаисса, князь не проявил достаточной заботы о введении в России единой веры,
не позаботился князь-лаисса о благе нашей великой единой и неделимой родины!
Как было  бы хорошо  еще  тогда ввести  в России  единую веру! Веру в нашего
самого  лучшего  друга,  любимого защитника  и изготовителя! Он ведь  такой,
которого   созерцанием   невозможно   насытиться,   и  незачем,  лаисса,  до
бесконечности  указывать,  что на  верхней  черепной  части у  него  имеются
костяные  выросты! Ну  и что  следует  из  того факта, что  в районе копчика
имеется у него  незначительных размеров хвост, ведь он же такой упоительный,
точней восхитительный, он с  кисточкой на конце!  И маленькие копыта  у него
тоже  исключительно изящные.  Ведь  это  не истинное  его  имя  - Сата-Тана,
простонародное и невежественное обращение  -  Сатана, ведь по-настоящему его
просто зовут Сата!  А на самом деле даже не Сата, а - Сага! Сага! И  даже не
Сага, а Гаса! И даже не Гаса, а Заза! Даже не Заза, а База...
     "Автобаза..."  -  подумал  Павел,  с  далекой печалью вспоминая пьющего
зятя. Надо будет ему много водки подарить, разной.
     - Даже не  Папа, а Мама! Мама!  Мама! -  вдохновенно закончила  женщина
перевод;  часть  поименного  каскада Павел  пропустил  мимо ушей. Человек на
кровати  снова заговорил, не  открывая глаз и очень торопливо.  Потом  снова
зазвучал перевод.
     -  Самое  же  главное,  товарищ величество,  заключается  в  том, чтобы
изготовить из всех  халдеев России мыло. Непосредственно хозяйственные сорта
мыла, однако же, не  позволит вам неправильно  понятая человекообразность, и
они  сами  не  позволят,  лаисса,  защищены,   пресмыкающиеся,  живущие  под
поваленными  деревьями,  лаисса,  очень  хорошо.  Вы,  товарищ   величество,
продавайте халдеев за границу и  на вырученные деньги закупайте, лаисса,  за
границей  душистые  сорта  мыла,  и  тогда  вы  одной...  стрелой  получаете
возможность  застрелить двух или даже трех полевых зайцев: во-первых, самому
варить  мыло  не  понадобится,  во-вторых,  за  границей  ни  куска  мыла не
останется, и  хотя они,  лаисса, без мыла влезут, куда захотят, и все ж таки
производственный  процесс вы  им  осложните.  И,  в-третьих,  -  мыло  скоро
понадобится  в России для многочисленных умываний... простите, омовений. Это
я еще  разъясню,  когда перейду к вопросу о  необходимых радениях.  Радейте,
товарищ величество, о благе отчизны,  о  мыле, и просто побольше радейте.  И
боритесь  с халдеями. Халдеи! Халдеи! Сколько они младенцев, принадлежащих к
национальной русской религии,  извели на приготовление праздничных  лепешек,
выпекаемых без помощи закваски. Лаисса! Ведь даже  халдей с большой бородой,
который  придумал  оканчивающуюся  теперь  эпоху,  лишил  всех своих дочерей
невинности!  Ведь  нет  же  ни  одной  халдейской  семьи,  где  отец  бы  не
дефлорировал  свою  дочь!  Ничего!  Грядет  общество  всеобщей  тоталитарной
демократии! Самое же главное, товарищ величество, следите за тайнами  языка.
Если это не  вполне получится... Я точно  знаю, что  получится  не вполне...
Нет,  я  лишен этого знания злодеями  из...  ойротского эгрегора,  лаисса...
Пусть будет вашим наставником  хотя бы  бог  Индра,  чье имя,  как ясно даже
мелкому лесному млекопитающему с иголками, означает ИНДивидуальное РАзвитие,
или хотя бы Шива, чье имя, как вам понятно, открывает  перед вами ШИрочайшие
ВАзможности, - но ни  в коем случае не Брама, моления которого повергнут вас
в  БРАтоубийственный МАразм, и  конечно уж  не  Вишну,  поклонение  которому
зациклит  вас  ВИдением  Шарообразного  НУтра!  И  еще,  товарищ величество!
Знайте, что государству  очень  плохо не  иметь своего штатного и уважаемого
предсказателя.  Не везло России,  доставались ей  в предсказатели по большей
части одни лишь халдеи,  даже самый первый из них, пусть имя его неизвестно,
фамилию носил совершенно халдейскую - Кудесник. Князь, конечно, изготовил из
такового предсказателя  мыло, хотя  тот и  говорил  чистую правду. Так  что,
товарищ величество, среди предсказателей в  крайнем  случае  следует терпеть
даже  халдеев,  но  только среди  них. Предсказатель  Брюс  ведь не  был  же
халдеем, и российское государство при нем  достигло небывалого расцвета. Ваш
прямой предок, Павел номер один, услышал,  что  некий предсказатель Абель...
простите,   Авель,   сообщает  о   дате  его  предстоящей   смерти,  заточил
ясновидящего  в  тюрьму  и  тем  самым  повысил  во  много  раз  сбываемость
пророчества!
     Павел  перестал понимать  что бы то  ни было, и в толк не  мог  взять -
какого черта он все-таки  слушает эту многоумную белиберду. Но человек, того
гляди, загнется, или  же перейдет  на вовсе никому неведомый  язык - черт  с
ним, пусть говорит.
     -   В  ближайшем  будущем,  товарищ  величество,  вам  следует  ожидать
следующих событий.  Предмет,  подобный увеличенному во много  раз  летающему
киту, взлетит весьма  высоко и спасет совершенно не нужную вам половину вас.
Таковой  предмет должен быть по возможности  обогрет  и обласкан, а половину
следует  от  себя беспощадно  отрезать  и экспортировать в  области  средней
Европы  с  прибавлением  в  качестве возвращенного приданого  кильки...  да,
кильки.
     Павел не выдержал.
     - Я не понимаю!
     Дворянин Шелковников посмотрел на него с печалью и укоризной.
     -  Увы,  почти все, что  говорит  полковник  ясновидения Абрикосов, как
правило, совершенно непонятно, зато потом бывает ясно, что все было понятно.
Надо слушать, ваше величество.
     Женщина, ничуть не обидясь, продолжала с полуслова:
     - С  килькой впридачу.  На... -  выражение совершенно непереводимо,  но
приблизительно   означает   органы   коитуса   у   северных    водоплавающих
млекопитающих - вам, товарищ величество,  эта  килька? Отдайте  ее, ничего в
ней нет хорошего.
     "Так уж  прямо и нет, - подумал Павел, - чем  не  закуска". Но  тут  же
понял,  что  ему  эта  закуска  и  впрямь  теперь  не  по  рангу  и  от  нее
действительно лучше отказаться.
     -  Затем,  товарищ  величество,  вам будет  необходимо  прислушаться  к
здравому  голосу  двоюродного  брата вашего  отца и  начать незамедлительное
востребование всех незаконно... умыкнутых территорий нашей могучей, единой и
неделимой родины. Помимо уже указнной  вам  территории  Аляски,  рассмотрите
возможность скорейшего предъявления территориальных  претензий на Финляндию,
далее Закавказье, Польшу, Маньчжурию,  Гавайи, Мальту, Папуа - Новую Гвинею;
впрочем,  советники  подготовят  вам  список в ближайшее  время. В  целях же
разрешения внутренних проблем рекомендую вам наискорейшим образом принять на
штатную службу  вашего  родственника,  который  через несколько часов начнет
ходить у вас  под окном, ибо сейчас он уже напал на ваш верный след и  очень
скоро захочет получить у  вас  аудиенцию, от которой  не  уклоняйтесь, иначе
лишитесь  возможности  в  несколько  более  удаленном  будущем  списать  все
переломы...  прошу  прощения,  перегибы, которые ваш родственник совершит на
том  посту, который  вы  предложите  ему занять. Войска под Москвой, лаисса,
могут концентрироваться, у  нас, лаисса... не северо-восточное государство в
Африке, где главу правительства так  уж просто застрелить на  параде.  Кроме
того,  рекомендую,  лаисса,  немедленно   начать  постановку   максимального
количества  монументов, увековечивающих память тех, чья память до сих пор не
увековечивалась,  это увлечет  народ  и косвенным образом решит все основные
проблемы  удержания  сильной  власти.  И  племянника  своего  не  ругайте  и
разрешите ему свадьбу по его доброй воле, он так сделан, лаисса, от природы.
Я  бы всех по именам назвал, но  что-то с памятью моей стало после всех этих
неудач в гагаузском эгрегоре...
     "Какой  племянник? С чего  бы не дать ему жениться? Даже если он у меня
есть?.." - Павел вспомнил, что  все правнуки сношаря  ему, Павлу, приходятся
троюродными  племянниками.  Однако  ж  сколько  родственников развелось, как
только в императоры взяли, ох. Седая женщина все еще продолжала переводить:
     -  И не бойтесь того, кто приснится вам  в  головном уборе с козырьком.
Побеседуйте с ним, он укажет путь.
     "Еще буду я со всякими, которые в кепочках, ручкаться!.."
     - И дайте пенсии непригодным к службе...
     Женщина умолкла. Доходяга на тахте пробормотал что-то, быстро смолк.
     - Сойду  я тогда  с седьмого неба, как  Данила сын  Филиппа, воссяду  и
судить  буду,  новое  небо  под землей  устрою, чтобы  почести себе собрать,
лаисса-лаисса. Главное - побольше радеть!
     Человек на тахте открыл глаза  и  окинул комнату почти погасшим взором.
Вдруг  взгляд  его  остановился  на чем-то  за левым  плечом  Павла,  зрачки
сузились,  глаза  расширились и  полезли  из  орбит.  На почти русском языке
человек завопил не своим голосом:
     - Поссай!.. Поссай Россию!.. -  потом что-то забормотал, похоже, уже на
никому  неведомом  языке,  потому  что женщина  переводить  не стала.  Потом
доходяга  выпрямился  и потерял сознание - а может, умер,  -  кто его знает.
Павел  обернулся. За плечом у него  виднелась  в  отдалении  только  толстая
старуха, бывшая Тонькина  соседка по коммунальной квартире, которую ему сюда
подселили  с  первого дня и про  которую Тоня говорила, что она для Павла на
утро  памятного дня  даже  специально  лимончик  припасла. Чего нашел в  ней
плохого этот дохлый? И вдруг рассердился.
     -  Унести! - твердо  сказал  он, бросил на  отключившегося ясновидетеля
безразличный взгляд,  других  даже  подобным не удостоил,  встал  и  твердой
походкой  двинулся  в свою  комнату.  Весьма растерянный Шелковников явно не
знал - что делать, но почти сразу же бросился вслед за Павлом.
     -  Государь,  - успел  сказать  он императору,  который  уже  взялся за
дверную ручку, - многие годы этот человек никогда нас...
     - Дайте пройти, ваше высокопревосходительство, - сказал Павел ядовито и
тут  же  понял,  что наградил Шелковникова генеральским  званием. Понял, что
ругаться  с этим толстым сейчас  нельзя,  понял, что тот  не понял,  что его
произвели в генералы, и пояснил, - дайте пройти, генерал. У меня... мигрень,
дорогуша.
     Оглушив Шелковникова  сразу тремя неожиданными титулами,  Павел скрылся
за дверью. Генерал же, наконец-то подлинный российский генерал -  аншеф, что
ли?  - побежал назад, к  издыхающему  полковнику.  Авось  тот  еще  что-либо
интересное скажет. Как, к примеру, масонские дела повернуть нужно в  разрезе
имперских интересов?..
     В  гостиной  Абрикосова  он  уже  не  застал.  По  требованию  умеющего
оставаться незаметным врача отходящий "полковник ясновидения" был немедленно
унесен вместе со своей угловой тахтой,  потому что умирать любил в  домашней
обстановке.  Ливерий  понимающе кивнул генералу -  теперь  и  в  самом  деле
генералу! - дворянину  Шелковникову, с трудом переступая негнущимися ногами,
удалился в свое гнусное министерство. Посреди гостиной же стоял почему-то не
белый,  как все последнее время, а довольно-таки  багровый Аракелян, и перед
ним - гордая, заложившая руки за спину Антонина.
     -  Товарищ  генерал,  она дала  мне  пощечину!  -  срывающимся  голосом
проговорил полковник.
     - А это за Беллу Яновну,  - твердо ответила Тонька, - она здесь в своем
доме,  и  нечего мне  выговоры делать, не обязана я ее под  замком  держать,
времена теперь другие! - Шелковников догадался, что Аракелян,  забывшись, по
старой памяти решил сделать Тоньке втык за неправильное чередование, и т.д.,
и т.д.,  - сейчас,  наверное, за допущение лица  еврейской  национальности к
лицезрению Абрикосова.  Ох,  и  послал Бог чуткого свояка!  Пусть  бы  кюфту
варил, это он умеет, а он все кашу да кашу...
     - Товарищ Аракелян, - веско сказал генерал, нажимая на слово "товарищ",
- жалоба на старшего по званию наказывается  по  уставу. Это вам известно? -
и, не глядя  на  полковника, чуть поклонился  Тоньке и проносорожил к своему
ЗИЛу. Из  всего  кортежа  под окнами осталась одна только  черная  "волга" -
аракеляновская. Опустела  и гостиная. Битый  полковник посмотрел вслед гордо
покидающей поле боя Тоньке и тоже печально вышел прочь.
     "Подумаешь, маршал, - с обидой подумал Аракелян про Антонину,  и тут же
поправил себя. -  Ох, как бы не так,  Игорек. Глядишь,  будет у нее звание и
повыше  маршала.  Черт  ее  дери,  да  ведь  она,   того  гляди,  попадет  в
императрицы! Какие  тут выговоры!  Идиот  ты, Игорек, был, им  и останешься,
влипаешь из одной истории в другую, скорей бы уж домой, скорей к плите!.."
     Домой  Аракелян  вернулся  поздно,  после  одиннадцати, потому что  еще
заезжал на службу и давал неуверенный разнос бывшим  подчиненным  Углова, он
был  уверен,  что они ни  фига не делают, за  это  и  устроил разнос, и, как
выяснилось,  не зря.  На грозный  вопрос -  "Вы чем  вчера занимались с  без
четверти восемнадцать до двадцать двадцать пять двадцать первого числа?" три
оставшихся  заместителя, наиболее  ничтожные,  стали  жаться  и ныть. Сам-то
Аракелян числился первым заместителем, а второй, злобный Заев, уже был выдан
семье в качестве пригорошни праха из старого московского крематория, так что
ныли   соответственно   третий,  четвертый  и  пятый  замы;  Аракеляну  было
совершенно не интересно, чем они тут занимались, а  хоть бы свальным грехом,
отчитались бы, чтоб домой  умотать поскорей, но эти падлы сознались, что как
раз в это время они  пулю на троих расписывали. Даже время совпало, Аракелян
заподозрил  себя  в  развивающейся телепатии, даже лоб очень  предчувственно
заныл,  но пришлось  ждать,  когда же  эти гады объяснительную настучат.  Не
везет так не везет, но  в четверть двенадцатого он все-таки переступил порог
своей попугайной квартиры.
     Наталья, видать,  уже легла, Ираида ушла, но отчего-то на кухне  торчал
дед. Только  этой  стоячей  бороды  и  недоставало  полковнику  для  полноты
сегодняшнего дня.  Он-то надеялся хоть  сегодня, после полученной  пощечины,
тестя не видеть, - а то вышла,  почитай, уже пощечина номер два.  На сушилке
для тарелок сидел лиловый Пушиша и  ощутимо ее оттягивал; несколько бокалов,
которые позабыла  на ней  Ираида,  грозили  рухнуть,  на  что  ара, конечно,
плевать  хотел,  он-то  летать  умеет.  Бокалы  были  хорошие,  из  подарков
генерала, Аракелян бросился их спасать. Жалко все-таки...
     - Слушай, Игорь, где  Ромео? - спросил дед, тяжело глядя на полковника.
Полковник не был дома двое суток, и откуда ему было знать,  где  старший сын
проводит полночные часы?  Но полковник  вспомнил  себя в восемнадцать и даже
пораньше, а уж исходя из этого прикинул, где может обретаться старший сын.
     -  Эдуард Феликсович, ну  загулял  мальчик,  ну увлекся...  - и осекся.
Взгляд деда стал свинцовым.
     - Ромки нет в доме четвертый  день! Ты, полковник  безопасности, можешь
обезопасить хотя бы собственного сына?
     Аракелян похолодел: что-то и впрямь долго.
     - А Тима что говорит?
     - Да будет тебе, сынок, известно, что в пять часов я погрузил Наталью и
трех младших в такси и отправил  на дачу. Именно  до  понедельника, чтобы за
это время ты из-под земли вынул Ромку живого  и здорового! Мне  что, звонить
Георгию?
     -  Эдуард Феликсович,  - сказал не на шутку запсиховавший полковник,  -
утром я подниму на ноги всех, кого возможно. Но я вас уверяю, что повода для
волнений пока еще нет. Ромео не ночует дома не впервые, он не пьет - чего вы
боитесь? Ну, увлекся девочкой...
     - Де-е-е-вочкой... - передразнил  его дед, - видел я  этих девочек. Ох,
не сидел ты, Игорек, не видел ты девочек... - дед встал, допил что-то со дна
стакана и вышел из кухни, мягко все-таки хлопнув дверью.
     Аракелян  взволновался, но, в общем, не особенно. Смутные намеки на то,
что старший  сын, кажется, не слишком интересуется противоположным полом, он
со стороны тестя уже слышал,  но не  верил  им  совершенно: в себе  он таких
склонностей  никогда не чувствовал, откуда же им  у сына появиться?  Куда уж
там  Ромео  делся - даже и не так важно, если  б в  действительно  серьезную
историю  влип,  то уже на всю Москву было бы  слыхать, спастись  Ромео может
все-таки только силой  отцовского  имени, безусловно...  или,  черт  возьми,
дядиного  - хотя такого до сих  пор не было,  за  парнем, к счастью, большой
смелости  не  числится.  Так, загулял  один  раз  в  Гаграх,  другой  раз  в
Зангезуре, присылал телеграммы,  когда деньги кончались... Но если  уж влип,
что, конечно, не исключено,  то как бы  не поставило это крест на папочкиной
карьере... Впрочем,  на  ней и  без того, кажется, пора крест  ставить. Одна
надежда  на  кухонную плиту. Плевать:  даже если Ромка  пришил  кого-нибудь,
Шелковникову  он  не абы кто,  он ему племянник по жене. А Георгий, кажется,
ухватил уже свою синюю птицу за хвост.
     Синяя птица сидела прямо перед  задумавшимся полковником. Сидела она на
сушилке и нагло точила клюв о трубу центрального отопления. Отчего-то Пушиша
не захотел последовать за своим воспитателем и предпочел общество Аракеляна.
Тому было, в общем, наплевать, он привык. Он пытался понять -  отчего судьба
к нему столь немилосердна. Хотя, конечно, она же его и вылавливает из дерьма
в последнюю минуту, когда он уж и вовсе бывает готов захлебнуться фекалиями.
Ну, не рехнулся же  он все-таки, как Углов, не отправился в урну, как  Заев,
не получил даже серьезного выговора за сегодняшнюю бестактность по отношению
к старшей, тьфу, по  званию. Даже, если  глянуть назад, он сумел  в общем-то
первоклассно  выполнить главную  инструкцию Абрикосова, сумел  ловить-ловить
шпиона-телепортанта  и  всю преступную группу,  и  при  этом  все-таки сумел
решительно никого не поймать!  Дал возможность развернуться... М-да, как она
развернется, да  как  влепит, показал  бы  он ей  месяца три  тому назад,  а
сейчас... М-да.  Теперь у нас, как говорит Георгий, значит, социалистическая
монархия будет. У  него там теоретики все  про  эти обстоятельства,  кажись,
обосновали уже. Идеологом сам, что  ли,  будет? Или этот маленький  Романов?
Ничего,  вариант не самый худой. Аракеляну импонировала жесткость Павла, его
равнодушие  и  отнюдь  не  наигранные  "железные  коленки",  которые  самому
полковнику всю жизнь давались на людях с таким трудом. Что там за странности
сегодня говорил Абрикосов? Предикторы в России, значит, были и раньше,  одну
фамилию как будто приходилось до этого слышать. Какой такой Кудесник? А-а...
     - Скажи  мне,  кудесник,  любимец  богов! - в  восторге от  собственной
памяти   громко   выпалил   Аракелян.   Тут   случилось   нечто   никак   не
предусмотренное: лиловый Пушиша встрепенулся, перепрыгнул с сушилки  на стол
и застыл перед полковником, топорща перья. Аракелян  отшатнулся, жуткий клюв
гиацинтового  ары  был  раскрыт  и  целился полковнику в лицо.  Вдруг Пушиша
зашипел,  как  магнитофонная   лента  без   записи,  потом  голосом  второго
аракеляновского сына, Тимона, произнес:
     -  Восемнадцатое  марта. Дядя  и отец беседуют  после  обеда,  -  потом
попугай еще пошипел, щелкнул и произнес голосом Георгия.  - Учти, Игорек, мы
с тобой связаны теперь одной веревочкой, ты теперь монархист и попробуй хоть
на самое короткое мгновение  надумать что-либо иное, как я тут  же возьму на
себя  воспитание твоих  сирот...  -  и  перебил  сам  себя его, Аракеляновым
голосом:  - Георгий Давыдовыч, отрежьте  мне обе  руки и язык сию же минуту,
если сомневаетесь... - и снова голосом Шелковникова: - То-то же. А что же ты
мой  шустовский?  - Пушиша помолчал,  потом  раздался  звон  рюмок,  бульк и
двухголосый выдох,  и снова собственное полковничье: - Ираида, кофе. - Потом
голос Тимона произнес: - Сговор налицо. Конец. - Раздался щелчок: на сей раз
просто Пушиша закрыл клюв.
     Полковник  сидел,  окаменев, и думал  отчего-то, что  не зря  Абрикосов
евреев терпеть не  может. Этот  вот синий с его горбатым носом очень как раз
похож на наглого цадика. "За что? - думал полковник. -  Ведь все у  мальчика
было, ни в  чем ему не отказывали. Значит, не зря парень вечно  сидел с этим
синим  до   лиловости  нахалом.  Значит,  он  решил,  что  попугай  не  хуже
магнитофона. Если нужно, значит, на родного отца и на дядю досье подобрать".
Первым движением полковника было  - быстро сесть в машину и рвануть на дачу,
а   там   выдрать   Тимона  так,  чтобы  на   всю   жизнь  забыл   играть  в
Павлики-Морозовы. Потом сдержался:  на даче, кроме жены и Тимона, были еще и
младшие,  Зарик  и  Горик.  Горацию  только  одиннадцатый  год,  нельзя  его
травмировать...  Окончательно  убитый полковник повторил проклятую фразу  из
Пушкина,  и попугай послушно воспроизвел  беседу от  двадцать пятого  марта,
которая оказалась  еще хуже  прежней, тут уж просто Игорь  и  Георгий делили
места  в  правительстве,  и,  что всего ужаснее,  он, Игорь, что-то  брякнул
неуважительное про Павла Романова, а он его тогда еще и не видал! Чудовищное
творение сына было обоюдоострым,  оно могло разить в любом случае: и  в том,
если монархии не будет, и в том, если она будет! В случае, если власть после
смерти косноязычного премьера захватит камарилья Заобского, - хотя Георгий и
обещал,  что тот от инфаркта очень  скоро  здоровье  потеряет,  -  а с  ним,
значит, всплывет  и ненавистный танковый маршал, тогда  ему, Игорю, каюк,  а
Тимон выйдет сухим из воды. Если  же - более чем  вероятно - монархия будет,
то и тут Тимочка  папу  ох как может прижать, мало ли чего наговорено в доме
за последние месяцы... Убить проклятую птицу...
     И вдруг в душе  полковника  настал покой. Даже гордость некая появилась
за сына. Вот  она, смена! Если будет  у нас теперь законная социалистическая
монархия, может быть, во всем теперь нужна будет как раз династийность? Как,
в  конце  концов,  должен  был  поступить  настоящий  пионер,  -  Тимон  уже
комсомолец, но неважно, - если его отец и  дядя  вступают в подобный сговор?
Именно  так!  Пусть  ему,  еще  мальчику, и  непонятно,  что  монархия  есть
естественное  развитие  и  продолжение социалистического строя, одновременно
венец его и  краеугольный камень.  Он  это  еще  только  через несколько лет
поймет.  Но  работает-то,  сволочонок, как чисто! Мастерство  записи  какое!
Тонкость дрессировки! Последнее,  конечно, от деда взял мальчонка, ну, самое
лучшее  из наследственности по отцу,  да  и по  матери! Все четверо  сыновей
всегда огорчали полковника своей скрытностью - и вот только теперь оценил он
эту свою собственную наследную  черту, очень, конечно, положительную. Чем-то
еще остальные сынишки порадуют...
     Полковник  больше  не  психовал.  Он сунул Пушише  овсяное  печенье  из
дедовых запасов и быстро прошел к себе в кабинет: искать запрятанную в самый
дальний  ящик  секретера  Елену  Молоховец,   полное  издание  1904  года  с
факсимильным   автографом   автора;  искать   трехтомного  "Повара-практика"
Эскофье,  издание  1911  года,  другие подобные  книги, особенно кое-что  на
армянском  - все это он берег от попугаев как зеницу ока. Вообще у него была
очень недурная кулинарная библиотека. И расширить  ее в ближайшее время тоже
нужно  постараться.  Он, Игорь Аракелян, не  пропадет. У  него все-таки есть
талант. Неизвестно,  как там у других, а у него - есть. Пусть  у кого  такая
еще долма получится, это мы поглядим, понюхаем, идиоты могут даже дегустацию
провести.
     Кстати, Зарик великолепно жарит бастурму на открытом воздухе!




     Муху из стакана выкинешь, а с женой - что делать...
     САША ЧЕРНЫЙ. УЮТНОЕ СЕМЕЙСТВО
     Очень отчетливые  такие насекомые, крупные,  как чернослив,  раньше  их
тут, кажется, для богатства разводили, а теперь они уже сами. Одно приятно в
профессии, что ни в котором облике они тебя не кусают. Чуют.
     По ассоциации вспомнил Рампаль свой царственно-дезинфекторский облик, в
который  был  введен  неведомыми  до  того  дня  серьезной   западной  науке
сибирскими пельменями. На досуге, а в последнее время у оборотня  было оного
немало,  он об  этих  пельменях статью для  служебного журнальчика  написал;
журнальчик  этот на двадцати пишущих машинках распечатывал ушедший на пенсию
множественный оборотень Порфириос, - то ли питал старик  отвращение к любому
современному  множественному средству, то ли искал способа занять свои очень
множественные  руки.  Выходило  по  науке так,  что  в  случае  необходимого
мгновенного  постарения  без  выхода  из  принятого  образа  пельмени   эти,
фабричного  производства, с начинкой  из мяса  неопределимого происхождения,
чуть ли не вдвое превосходили эффективностью столь  дефицитную сушеную левую
заднюю лапку суринамской пипы, обработанную креозотом и слюной пантеры. Ради
этой пипы сколько  средств у налогоплательщиков  американское  правительство
повыгребало, а пельмени в Свердловске - на каждом углу, и какие эффективные!
Экономный  француз не  сомневался, что его научная работа будет положительно
оценена начальством. Эх, кабы чем заменить и морского ежа!
     Сейчас  Рампаль не  был ни царем, ни  дезинфектором. Насекомые, обильно
заселявшие  его  отдельный  двухкоечный номер  в гостинице "Золотой  колос",
получили полную свободу ползать и по потолку, и по полу, и по единственному,
обе  койки  снявшему  жильцу.  Перебираться  сюда пришлось  вслед за Софьей,
видимо,  сильно  перетратившейся,  из более комфортабельной  "Украины". Одно
хорошо, что горничные тут не  пристают, а только презирают за то, что у него
пустых бутылок не остается. Эх, да Господь с ними, с женщинами, вечно только
неприятности.
     Мыслей  за  последние  месяцы   "почти-что-отдыха"  в  голове  оборотня
перебывала  тьма-тьмущая. Были,  конечно, мечты о научной карьере, - вот как
он на пенсию выйдет и ферму купит под родным Аркашоном, или, на худой конец,
где-нибудь под  Новым Орлеаном,  обязательно  с уютным, в  пятидесятые  годы
любовно  и со страхом выстроенным  прежними  хозяевами бомбоубежищем, нынче,
понятно,  потерявшим свой первоначальный смысл начисто,  но как  хорошо  там
каминную сделать или комнату для тенниса! Вот там и сидеть бы у огня, наукой
заниматься  в своей природной  шкуре,  и писать  мемуары, скажем, под  таким
заголовком: "Как я был разными вещами", в книге этой, конечно,  его нынешние
российские похождения  займут немало места. Тут  Рампаль понял, что название
книги мысленно произнес по-английски, и горько взгрустнулось его французской
душе.
     Было  почти  одиннадцать,   весеннее  солнце  светило  вовсю  прямо   в
старческое лицо Рампаля: он находился в облике президента Теодора Рузвельта,
но для полной неузнаваемости удалял с лица все волосы вплоть до бровей, брил
голову  и ел два пельменя ежедневно. Однако же  Рампаль  из-под одеяла  и не
думал вылезать. Подслушивание, проведенное им в комнату Софьи, говорило, что
потенциально-нежелательная  русская императрица почивает,  сквозь зубы бубня
грубый русский глагол в угрожающей форме будущего времени, - радиотрансляция
же на  подоконнике долго и  упорно молчит,  хотя ей в  такое время  положено
истекать музыкой.
     Рампаль  дотянулся до штепселя своей радиоточки и потыкал им в розетку:
что  за молчание, какую такую там космонавтику запустили? У них здесь  такое
молчание либо космос означает, либо похороны  очень серьезные.  Нет, сейчас,
конечно, будут похороны: ради космоса  они тут  молчат  короче, никому уж не
интересно, и без того все время кто-нибудь у них отсидку на орбите отбывает.
Похороны,  ясно.  Где  они улиц-то  напасутся?  "А вдруг..." -  мелькнуло  в
Рампалевой президентской голове, неся отзвук робкой, недозволенной армейским
уставом  надежды.  Одних-то  конкретных похорон  ждал  он более  всех других
событий  на свете, они немедленно освободили бы его от наблюдения за Софьей,
которая  все-таки  сильно   ему  надоела  походами  по   пустым,  но  полным
покупателей  магазинам и бесконечными поездками  по разным концам подлежащей
перепланировке  Москвы. В магазинах то там,  то здесь появлялся какой-нибудь
новый,  ранее  не  продававшийся предмет, к примеру,  в  апреле  шла молодая
картошка, называлась  она  "кубинская",  из чего  явствовало, что  с  некоей
картофелеобладающей страной отношения улучшились, - но когда Софья в меховом
магазине, где меха, сильно подорожавшие, все-таки были, задала вопрос, часто
ли бывают манто из меха панды, продавец просто залился смехом, и стало ясно,
что  отношения с пандообладающей  страной, похоже, нынче ухудшились.  Глухие
волны мировой политики бились в московские прилавки, донося рокот событий на
Ближнем  и  Дальнем  Востоке,  в  Центральной   и  Крайне-Северной  Америке,
отовсюду,  с  кем  только   еще  могла  испортить  отношения   заканчивающая
исторический этап развития держава. Рампаль никак не мог надивиться: неужели
им не  понятно, что  любое появление чего бы то  ни было на  их  прилавках -
результат  не  переменного  улучшения-ухудшения  отношений,  а  всегда и без
исключений  только  результат  ухудшения  таковых?  Пропало  масло - значит,
испортились отношения с той страной, откуда его ввозили, появилось - значит,
испортились отношения с другой страной, куда вывозили... А Софья,  с головой
захваченная  идеей реконструкции  столицы,  мерила  солдатским  шагом разные
московские монастыри и  заставы, помечая что-то  свое на купленной  в киоске
туристической карте Москвы. На  месте древнего Новодевичьего монастыря Софья
поставила  жирный  крест - видимо, монастырь подлежал сносу, потому  что  на
полях она приписала:  "Будущий мемориальный комплекс Софьи  I". Увы, подумал
Рампаль. Видимо,  неприязнь к женщинам обречена была пребывать вместе  с ним
до  конца дней.  Но и Господь с ними,  еще много  хорошего  есть на земле  и
помимо них.
     И вдруг  тишина  закончилась. Проклюнулся,  как  из тухлого яйца, голос
оперного недоноска из-за пыльной ткани,  обтягивающей динамик. Не  лопотание
поплыло оттуда,  не размеренное  заупокойное канонархание,  уместное  любому
известию о  кончине  главы правительства, а  нечто вроде выкликания слов  по
отдельности,  со  все  большей  энергией,  обещающей  главную  информацию  в
следующем,  еще  не   выплюнутом  слове:  "комитета"  -   еще  совсем  тихо,
"коммунистической" - уже громче, "партии" - с оттенком  угрозы, "Советского"
-  тоном ультиматума, "Союза" - берегись, прячь баб!.. Потом  опять  потише:
"девятнадцатого" - эдакое зыбкое волнение  на Черном  море, "апреля" - та же
зыбь, но уже тихоокеанская, "в восемь" - вроде прилива  у берегов Лабрадора,
"часов"  - как небольшое  цунами,  "пятнадцать"  -  как большое,  "минут"  -
извержение   нового,   доселе    не   известного   вулкана   на   территории
Демократической  Антарктиды,  из которой даже архиепископ  Архипелагий  безо
всякого  самолета слинял  в  прошлую  пятницу...  Господи,  неужто  все-таки
помре?..
     Дальнейшее произошло для оборотня все как-то сразу, вплоть до выбегания
из гостиницы примерно через час.  Но  в  сознании  отложилось, что сегодня -
двадцатое,  день  рождения  очень популярного в  Советском  Союзе  западного
военного преступника,  впрочем, преступник  сам  по себе никого особенно  не
интересовал,  всем нужен был его воскресший дух, а таковой был  не так давно
весьма  искусно  воскрешен  Фердинандом  Резникяном  в  очень-много-серийном
телефильме,  называвшемся,  помнится,  "Восемь с  половиной  мгновений  тоже
плачут", как раз по погоде. Иначе  говоря,  вождь  умер вчера  утром, а  он,
Рампаль, был  свободен  уже  больше суток,  но,  как хризантема  в  проруби,
мотался за солдатообразной бабой!  Не  могли уж  подождать  до  дня рождения
собственного вождя,  до некруглой годовщины, но какова  получилась  бы магия
чисел - двадцать  два - сто одиннадцать  -  и бабах!  Сразу  бы ясно  тогда,
отчего именно все случилось, а так будут в народе сомнения, но хрен с ним, с
народом.  Постановления же о переименовании мыса  на  Чукотке,  реки  Вилюй,
городов Почепа и Мологи, трех  улиц в Алма-Ате  и  двух в  Тирасполе  в знак
увековечения памяти  загнувшегося премьера  неслись мимо сознания  оборотня.
Инструкций больше не имелось, точней, они хранились в  запечатанном конверте
у коллеги-оборотня Сазерленда,  уже который год исполнявшего роль очередного
американского военно-морского  атташе; таковых  советское  правительство  от
себя чуть не каждую неделю высылало, и экономичней было держать на этой роли
одного  и  того же оборотня, летающего в  Вашингтон  и  обратным  же  рейсом
возвращающегося в новой плоти. Но -  думал Рампаль - нельзя же  так просто и
эту  дуру бросить,  у нее  билет на самолет на одно из последних  апрельских
чисел, она ж дотратилась! У  нее подлинники  исторических документов, у  нее
план ее собственной перестройки  Москвы!  Хотя  все  в  копиях имелось  и  у
Рампаля, но, рискуя  выговором, мнимый  Рузвельт полез  в  тумбочку, там  на
крайний  случай хранилась бутылка совершенно драгоценного  по здешним меркам
напитка: водки "Лимонная",  без  единой  русской буквы на этикетке. Мысленно
Рампаль  перекрестился,  отчего-то по-православному  -  и высадил больше чем
полбутылки единым  духом, без закуски. Ее у него,  впрочем, и не  было, того
гляди   съешь  что-нибудь  недиетическое,  превратишься  в...  хорошо,  если
козленочка... Нет, совсем неплохой  напиток,  хотя делает тебя только  самим
собой и никем другим...
     Несколько  минут прошло в напряженном  прислушивании:  не вломится ли в
его  сознание  приманенный  незнакомым  напитком  индеец  Джексон  со  своим
историческим вопросом.  И вдруг  вместо этого  голову Рампаля стали  как  бы
пронизывать  голоса потустороннего  мира.  Оборотень  не  знал,  что  индеец
недавно перенес  белую  горячку  и  стал  периодически  работать теперь  как
огромная трансмиссия от  множества  одних пьяных  мозгов к множеству других,
чем с необычайной  ловкостью воспользовался Форбс: его за подобное открытие,
конечно,  повысили  бы  в  чине,  если бы  имелось  куда  повышать.  Правда,
непьющему  древнему китайцу  пришлось  стать  пьющим, и  то,  что  китайским
поэтам-пьяницам приносило немеркнущую  славу,  теперь  неплохо работало и на
американского генерала  австралийских  кровей.  Форбс самостоятельно,  через
сознание Джексона, находил нужных ему нетрезвых и вступал с ними в сношение,
- разумеется, позволив индейцу сперва выпросить все, что было ему интересно.
Сквозь первый слой  мыслей порой проступали другие слои, мог послышаться лай
бесшерстых в  бункере  Джексона или  шорох  рассаживающегося в  генеральском
кабинете  множественного  грека, могла послышаться чья-то  пьяная  брехня  с
другого конца земли  или даже с  другой планеты, а  еще можно было ненароком
забрести в  пьяную голову  собутыльника  и  взглянуть на себя со стороны, но
командовал всем этим огромным пьяным хозяйством все-таки в принципе непьющий
генерал. К своему ужасу Рампаль  обнаружил, что пьет Форбс не что-нибудь,  а
советскую водку "Лимонная" в экспортном исполнении, без единой русской буквы
на этикетке, причем пьет не  потому, что напиток этот неизвестен Джексону, а
потому,   что  напиток  этот  зачем-то   нужен   присутствующему   господину
множественному   оборотню   Порфириосу.  Неужели   это  не   просто   водка,
возвращающая  человеческий,  нормальный  облик?  Испуганный Рампаль  пытался
уследить,  не  становится  ли  он  козленочком,  и не  мог:  зачитываемый на
совещании в  кабинете  Форбса  текст  расшифровки очередного  ночного  бреда
Джексона лился в его  голову через все хлебнувшие в этом кабинете  мозги,  и
ничего другого не оставалось, как слушать, что читают.
     "...тогда Джемалдин сказал, что у  них  положено не одну женщину делить
на двоих джигитов, а самое малое трех женщин  иметь каждому... И что в конце
концов я ему  и кровь-то как следует разогреть не могу, поэтому они больше с
собой  меня возить не хотят,  а отвезут куда-то  в  горы, меня у них  алтаец
соглашается взять  незадорого, если гордая не буду и работать  буду. Я тогда
уже на все согласна была, лишь бы на  меня каждый чеченец по  четыре раза за
ночь не лазил, думала я, главное - от чеченцев избавиться. Наутро меня Ахмет
посадил в "жигули", синие, помню, отвез потом  сюда, сюда-то дорога есть, но
километров с  тридцать все  по склону, ни  вправо,  ни влево, захочешь уйти,
непременно догонят, изобьют, вернут. Пробовала я, больше не попробую..."
     Незнакомые имена проплывали перед сознанием Рампаля в сложной латинской
транскрипции, видимо, и сознание  самого  референта было  тоже  подключено к
Джексону.  Убедившись  в  невозможности  скосить  собственные  глаза,  чтобы
убедиться  в отсутствии незапланированной метаморфозы,  Рампаль скосил глаза
несобственные, чужие ирландские  глаза скосил, усилием воли прочел заголовок
зачитываемого текста и его первые строки. И защемило сердце.
     "Жалоба  (плач) императрицы (товарища) Екатерины Васильевны (Власьевны,
Вильгельмовны)  Романовой  (урожденной  Бахман)  по  поводу  ее  длительного
пленения (продажи в рабство) в аймаке (селении)  Горно-Алтайской  Автономной
Советской Республики (территория оспаривается  Западным  Китаем) в  качестве
четвертой   жены   (наложницы,   скотницы)  у  неизвестного  вероисповедания
автохтонного скотовода-кумандинца".
     "...и вспомнила я совет старичка в Свердловске, что, когда станет мне в
жизни  совсем невмоготу, чтобы  выпила я водки, я, значит, утащила у хозяина
бутыль с... непереводимо, видимо, имеется в виду  молочная водка однократной
перегонки,  домашнего  приготовления,  на основе  ферментированного конского
молока, популярный у коренных народов  центральной Азии напиток, - и выпила,
сколько не затошнило. Вот и мерещится мне, что  разговариваю с кем-то, вот и
сожалею о горькой моей и разбитой жизни. Ох, да полетела бы я к речке Исети,
смочила бы головушку... Ох, как домой охота. Паша ведь если даже всю милицию
в Свердловске и здесь на  ноги поставит, не сыщет меня, наш аймак такой, что
над ним хозяин горы  живет,  а здешняя  милиция  хозяев этих  боится  больше
начальства.  Они тут  все  без паспортов и без переписи, говорят по-ойротски
только, хозяин десять слов со мной по-русски говорит, не горы хозяин,  а мой
хозяин, тот, что меня у  чеченцев купил.  Расскажу-ка  по порядку, с тех пор
как из Свердловска ехала я, и меня двое чеченцев..."
     Куда же это послал он, Рампаль,  бедную  женщину, на  съедение каким-то
азиатам? Получалось  так, что именно это он и сделал,  хотя говорил он  Кате
только  то,  что  предписывалось   инструкциями,  исходившими,  конечно,  из
предсказаний  ван  Леннепа,  но,  однако, все же  обречь  женщину  на  такие
испытания!  Вспомнив свои  собственные  страдания в  женском облике, Рампаль
несколько успокоился: время сгладило чувства непоправимости происшедшего. Он
перестал косить чужие глаза, - его усилия могли ненароком ударить по О'Харе,
-    и   переключился   исключительно   на   слуховое   впечатление.   Голос
ирландца-референта тем временем продолжал:
     "Чай они тут пьют страшный,  с бараньим жиром, с мукой, живут, в общем,
сытно, но антисанитария!.. Крылья бы мне, крылья бы мне, крылья бы мне..."
     "Достаточно, O'Хара", - вознесся колокольный голос Форбса, чье сознание
держало сейчас всю подвыпившую аудиторию в узде, и, видимо, оно-то Рампалю и
не  давало открыть собственные московские  глаза. Зато глазами Форбса увидел
Рампаль  генеральский кабинет, и в  первую  очередь развалившегося  в восьми
одинаковых креслах, в восьми одинаковых позах  мэтра Порфириоса: все  восемь
стареющих студентов  мормонского  университета  в Солт-Лейк-Сити  покуривали
одинаковые трубки, вопреки категорическому запрету  своей религии; Порфириос
опознавался  в этих  студентах немедленно.  Что-то  застопорилось  во  время
очередного марша-протеста в  организме престарелого оборотня, и меньше чем в
восемь  тел  он собраться не мог. Оборотень, как известно, живет  две жизни:
первую простую, с превращениями во что захочется,  а чаще -  во что велят, и
вторую,  когда, дожив  до старости,  он последний раз может  превратиться  в
молодого человека и стареть еще раз вплоть до естественной смерти, но вторая
эта жизнь сопряжена со строжайшей диетой, чуть съел что-то переоборачивающее
-  рискуешь рассыпаться прахом.  Вот  такой  добавочной  жизнью  жил  сейчас
Порфириос в своих восьми телах, ничем особенно не рискуя, ибо восемь голов в
восьми умах расчеты делали почти с компьютерной скоростью, Порфириос никогда
не позволил бы себе обернуться восемью старыми козлами.
     "Итак, данная  информация  в свете предсказания  мистера  ван Леннепа о
предстоящей вчера  кончине глубокоуважаемого генерального вождя, в настоящий
момент на связи с нами находится в должной контактно-спиртовой кондиции..."
     Громовое  самосознание  Джексона,  внезапно  проснувшись,   раскатилось
голосом Господа Бога:
     "Жан-Морис Рампаль, по  его собственному свидетельству, только  что пил
не  спирт,  а  советскую водку "Лимонная"  в экспортном исполнении,  по моим
данным, являющуюся,  в  отличие  от  большинства  советских водок, продуктом
перегонки..."
     "Когда  я  успел  ему ответить?"  - подумал Рампаль, но из-под громовых
мыслей  Джексона снова пробился голос Форбса, умеющего, как выясняется, даже
и  алкогольных  телепатов  ставить  на  место,  не  теряя  их  расположения:
"Благодарю  вас,  мистер Джексон, напоминаю,  что  мы  в данный  момент  эту
проблему уже изучили практически,  уже не  рассматриваем  более",  - Джексон
вспомнил, что именно пьют все присутствующие, сконфузился и уплыл куда-то на
дно.  - "Как  все уже поняли,  капитан Рампаль находится  в данное время  на
прямой  связи  с нами,  поскольку мы,  пользуясь  терминологией  мистера ван
Леннепа, упились в  рабочее  время,  и то  же сделал  он, с крайней степенью
риска нарушая  предсказания  предиктора,  однако же в полном соответствии  с
нами, ибо через полчаса горничная без стука  войдет в его номер, и он должен
успеть убраться с глаз долой, иначе  расширяющийся инвариантный поток чреват
для  Соединенных Штатов так называемой Орегонской  Проблемой..." - "Знать бы
еще,  что  это такое..."  -  просочилось  в  эфир из подсознания  Форбса,  -
"поэтому передаю слово вам, господин Порфириос, обращайтесь прямо к капитану
Рампалю, мы будем транслировать", -  тут Форбс явно сделал  большой  глоток,
Рампаль тоже вслепую нашарил бутылку и допил ее.
     Множественное сознание Порфириоса  алкоголем почти  не дурманилось, ему
ли,  иной  раз  заполнявшему  тесными рядами  марша-протеста  всю  дорогу из
Пасадены в Голливуд,  или же половину улиц Филадельфии, скажем, было окосеть
с такой дозы! Мысли его до  Москвы  не  долетали,  но голос  проникал в  уши
Форбса и  в  уши прочих присутствующих,  а потом долетал  через  их хмельные
мозги в продувное сознание выздоравливающего индейца - прямо в погрустневшее
сердце Рампаля. Невероятность грядущего превращения стала ему ясна с  первых
же рунических индексов умножения массы, которыми престарелый оборотень начал
чтение  совершенно   непонятной  не-оборотням  магической  формулы.  Рампалю
предстояло превращение в  нечто столь большое, что начинала кружиться бедная
Рампалева голова, пока еще сидевшая на природно-человечьей шее.
     "Трижды  девятнадцать опаленных маховых  перьев  сенегальской  дрофы, -
вдохновенно  произнес Порфириос,  - вода святого Хызра в полной  фазе  минус
огнистый жабник и  два  перекати-поля..." - Рампаль наскоро  и вслепую  стал
записывать  формулу  на  этикетке  "Лимонной",  бутылка  была  скользкой,  а
диктовал  грек слишком  быстро,  но,  кажется, удалось все-таки без  ошибок.
Потом,  почти  без  перехода,  видимо,  по  команде Форбса,  стал  диктовать
инструкции  Мэрчент. Рампаль от ужаса трезвел, голос полковника  удалился, и
слова "...до получения дальнейших  указаний" донеслись в "Золотой колос" уже
словно  с  берегов  Коцита.  Оказывается,  в  посольстве  для  Рампаля  была
приготовлена  не  инструкция.  Был там заготовлен невкусный предмет, который
следовало проглотить,  дабы  полноценно  обернуться. Был  предмет угловатым,
зато  небольшим,  с   куриное  всего  лишь  яйцо,  однако  неизвестно  зачем
пятигранное.  Как  сказал  зачем-то  Мэрчент, только благодаря верному другу
США, свободно и всенародно избранному президенту  очень длинной страны Хулио
Спирохету,  удалось  вывезти  таковое  яйцо  из-под  носа  хунты  Романьоса.
Впрочем, угловатый предмет жрать  не президенту,  а ему, Рампалю.  Оборотень
обрел  зрение и с  трудом сжевал одну из последних обложек журнала "Огонек",
что привело  его  к  возвращению  в  обритый  облик Рузвельта;  он  лишь  на
несколько секунд опередил  появление горничной с ведром, которая рванулась к
пустой   бутылке,   но  Рампаль  ее  опередил.  Провожаемый   злобным  "тоже
прохвессор,  бутылку  сам  сдавать  пошел", удалился  Рампаль  из  гостиницы
навсегда, плюнув на остатки почти истраченного снаряжения,  - так, несколько
лапок кистеперой рыбы латимерии, корень пиона уклоняющегося, золототысячник,
особенно железняк, насчет которого  так и не  собрался  вычислить Рампаль  -
зачем  тот нужен;  ну, да кто и что во всем в этом  поймет? Ну, еще динамита
капельку осталось, так он под пасту для  бритья  оформлен, впрочем, если кто
решит с его помощью побриться... ну, так тому и надо.
     Визит  к  американскому  посольству  прошел  удачно. Рампаль  вылез  из
троллейбуса  на  остановке  "Магазин  "Ткани"  и  собрался  уже  боком-боком
попробовать нырнуть в ворота посольства,  но, похоже, номер  и так и  так не
прошел  бы,  милиционер,  конечно,  знал, что  стережет  он  тут  не  только
американцев,  но и прорвавшихся в посольство  в  середине шестидесятых годов
кзыл-ординских  скопцов-субботников,  человек  пятьдесят,  эти  вселились  в
посольство в знак протеста против насильственного труда по субботам два раза
в год. Им давно уже предлагали визы  в Израиль, но они соглашались  выйти из
посольства  только  прямиком  в небесный  Иерусалим;  едва  Рампаль собрался
рвануть, а  милиционер  -  пресечь,  как  у  посольства  затормозила  машина
военно-морского  атташе,  то  бишь коллеги Сазерленда.  "О, какая  удача!" -
заорал  атташе-оборотень  по-английски   и   дверцей   отрезал  Рампаля   от
намеревающегося  милиционера,  уже  спешившего  установить,  что  за   такой
бритый-лысый, уж  не  скопец ли  политический?.. Атташе немедленно рванул  с
места.
     Рампаль сидел рядом, скосив глаза на брючину атташе, читал  пробегающие
по ней буквы, - ясное дело, в машине было советское прослушивание.
     "...в метро сразу оторвитесь от меня, в самом крайнем случае доедете до
станции  "Площадь  революции"  и займете там  место  статуи  "Пограничник  с
овчаркой", там овчарка  отломилась,  ее  ремонтируют. Но до  ночи сядете  на
Савеловском  вокзале  в  электричку,  доедете  до  платформы Шереметьевская,
пойдете по ходу поезда и налево, в сторону аэродрома, до него там еще  очень
далеко,  но вы пройдете  лес, примете трансформу  и  возьмете пассажира. Да,
пассажира, он будет ждать. Возьмете разгон и полетите на Алтай..."
     Атташе  резко   свернул,  и  глазам  Рампаля  предстала  станция  метро
"Краснопресненская", со  стороны, противоположной той, у  которой  и  сейчас
торговала  историческая, месяцев семь или  восемь  назад  толкнутая Джеймсом
Найплом мороженщица. Невдалеке от  трамвайной остановки увидел Рампаль более
чем  странную  группу, составленную  из  каких-то  необычных людей:  в  этой
небольшой группе все, кажется, стояли, прислонившись ко  всем. Пирамида была
составлена из молодых людей обоего пола, отлично одетых, а в центре ее стоял
немолодой,  но одетый, напротив, чрезвычайно неопрятно,  и при  этом  что-то
орал.  Однако Рампаль заметил:  на группу  никто не обращал внимания. Чутким
обонянием он ощутил не  только дурной запах, - вся она, видимо,  не мылась с
доисторических времен, - Рампаль заметил,  что одутловатый крикун ему хорошо
известен.  Эберхард  Гаузер  со  своей  командой  недавно   посетил  магазин
"Березка",  где  всех этих свиней  переодел  в новое  и  чистое,  больно  уж
раздражали его все эти грязные самцы и самки в грязном. Сам переодеваться не
стал,  ибо себя не раздражал. Последнее время платить он в  Москве  перестал
принципиально за что бы то ни было, его  гипнотическая способность усилилась
от месяцев непрерывной пьянки, так зачем еще деньги? Сейчас Гаузер находился
в  состоянии легкого забытия русского языка, но с устатку не спешил  вернуть
себе  знание  оного.  Сегодня  ему  для  разнообразия  хотелось  ночевать  в
зоопарке, у львов. Заросший щетиной Герберт безнадежным голосом убеждал его,
что хватит  рисковать, что накануне и так дико рисковали, ночуя в кабинете у
шефа КГБ,  что нельзя  до  бесконечности  искушать  судьбу,  что  ночевка  в
мавзолее была чистым  безумием, но там хотя бы хищников не было, а намерение
провести ночь в клетке у львов  - глубокая со стороны майора Гаузера ошибка,
напряжение  глазоотводящего поля  может упасть,  а  при сложном  метаболизме
хищников семейства кошачьих и  вообще неизвестно, действует ли на него поле,
что в крайнем случае нужно избрать для ночевки кабинет директора зоопарка, -
Гаузер, угрюмо ругаясь, отвечал, что именно потому и идет в клетку льва, что
знает точно:  там поле  будет действовать  охранительно  только  в отношении
самого  Гаузера, он как  раз собирается  и  Герберта и всех  прочих подонков
скормить льву, ибо все вы тут одни кобели и педерасты, суки и лесбиянки, - и
Герберт обреченно умолкал.
     Неизвестно,  как  на  льва, а  на оборотней поле Гаузера  и вправду  не
производило  впечатления, оба отлично  видели группу семерых пьяных, слышали
ее и обоняли. Атташе рванулся с места, а Гаузер на  нем остался и поспешил к
ругающемуся телепат-майору. Хотя тот был старше по званию, но знал, конечно,
что у  Рампаля  чрезвычайные полномочия.  По инерции и с непрошедшего  хмеля
Рампаль,  лицо  коего  было  сильно  перекошено   взаимодействием  водки   и
"Огонька", заговорил с Гаузером по-русски.
     - Майор Гаузер, примите меня под  контроль  вашего поля и проводите  до
станции метро "Новослободская"!
     Гаузер замолчал  и  уставился  куда-то  в  живот Рампаля,  отчего живот
сильно  зазудел.  Потом  в  грубейшей  форме по-английски  предложил Рампалю
совершить над  собой нечто такое, что, конечно, было  по плечу  разве только
оборотню высшего  класса,  да только зачем бы?  Поскольку это  не могло быть
приказанием,  это было оскорблением. Рампаль  вспомнил, что  Гаузер понимает
по-русски не всегда, и перешел на английский.
     - Майор Гаузер, прошу не рассуждать!
     Гаузер  покрутил  глазками и перестал рассуждать как раз  вовремя,  ибо
трое каких-то  жилистых  субъектов отделились  от  черной  "волги" метрах  в
двадцати и  рванули к  засеченному ими  Рампалю. Добежать  им  ни до кого не
удалось,  доложить  начальству  пришлось  о том,  что неизвестный  с  бритой
головой, который объявился в столь  ответственный,  опасный и  скорбный  для
каждого истинно  советского человека день  в машине уже подлежащего  высылке
атташе,  просто ускользнул  в  неизвестном направлении, - а совсем не о том,
что увидели они на  самом деле, не о том, что розовый слон, - чье появление,
видимо,  как-то связано с близлежащим зоопарком, но не цвет же! -  попытался
хоботом сгрести  их  в  одну  кучу  и  очень  грубо  при  этом  разговаривал
по-английски.
     Поздно вечером того же  дня из вагона электрички, следующей по маршруту
Москва - Икша,  дружески попрощавшись  с  немаскирующейся  пьяной компанией,
одни мы что ли в поезде, а за упокой вождя можно ли не выпить, мы и дальше в
этом поезде пить  будем,  пока не приедем, а как  приедем,  обратно поедем и
дальше пить будем, вон у подонка полная сумка зря что  ли, нам чего  пить до
утра хватит, - вышел  в  своей истинной плоти  Жан-Морис Рампаль на  влажный
весенний перрон маленькой платформы Шереметьевская. Подождал, пока  немногие
пассажиры исчезли с платформы,  и  побрел  по ней вперед. Потом сошел  вниз,
свернул  налево  и  углубился  по  почти   неосвещенной   и   слишком  давно
асфальтированной   дороге   в   глубь   дачной  деревни.   Рампаля   качало;
гипнотическое  поле  Гаузера прикрывало его  столь надежно, что он дал  себе
волю и расслабился в условиях совсем уже позабытой безопасности, выпил много
культурных напитков  типа  джин-тоник, -  из грязной  пивной кружки, которую
где-то утащил  и теперь возил с  собой  ставший как бы  завхозом Герберт,  -
Рампаль  знал,  что  сейчас   не  только  может,  но  даже   должен  немного
расслабиться, ибо  в  том  новом образе, который  надлежало принять, как  он
понимал, отдыха  не  предвиделось  очень долго. "Как-то там  мои  детки",  -
неожиданно  вспомнил  Рампаль свои волынские  похождения, вздохнул и свернул
направо. Потом вскорости свернул и налево, в  переулочек, прямо  уходивший в
мокрый молодой густой еловый лес.
     Тропинка была  очень  хлипкой -  по весеннему  сырому  времени. Рампаль
дважды падал с нее и больно ушибался о стволы елочек. К счастью, лесок скоро
кончился, тропка пошла  вдоль длинного серого забора с колючей проволокой, а
потом  и  вовсе  углубилась в редкий  и совсем  голый  лес, старый, насквозь
пропитанный  влагой.   Здесь  ноги  начали   увязать  по  щиколотку,  тропка
постепенно затерялась,  последние  огоньки деревни исчезли  за  подлеском, и
оборотень остался  в полной темноте. Вдали  глухо взревел двигатель самолета
устаревшей  турбореактивной конструкции, до аэропорта  Шереметьево здесь  не
было и девяти километров. Вскоре и этот лес стал кончаться, пошли прогалы, и
вот уже открылось впереди пустое пространство,  озаренное недальними  лучами
посадочных огней. Впрочем,  лес  еще продолжался  по левую  руку,  выдаваясь
мыском и отгораживая  оборотня от аэродрома, все еще неблизкого. "Как-то там
мои  детки", - снова  подумалось так отчего-то,  снова  вздохнулось. Рампаль
опять упал.  Ничего, скоро все эти  синяки пройдут.  "Скоро мне станет очень
трудно получить синяк даже по  приказу начальства", - произнес Рампаль вслух
и по-русски, вставая. Невдалеке деликатно вспыхнул огонек сигареты: пассажир
ждал на месте, как полагалось.
     - Привет, старина,  - прозвучал  знакомый  голос.  Голос  при  этом был
немного простужен. "Ничего, согрею", - подумал Рампаль и приветственно ухнул
филином, как было условлено.
     Найпл стоял у набухшей почками березы и курил. Ночным  зрением он видел
валкое появление Рампеля  и слышал его бормотание. Никакой  обещанной  сумки
при оборотне не было. К тому же это был все-таки только оборотень, а не маг,
и  он  не  мог  поэтому,  конечно  же,  сотворить  сумку  из  ничего. А ведь
полученные утром инструкции ясно говорили, что  он, Джеймс, должен добраться
до этой лесной прогалины и  сесть  в сумку к капитану Рампалю, ибо предстоит
операция по вызволению  Екатерины Романовой, угодившей на Алтае в рабство  к
каким-то  аборигенам грубо анимистических верований. При  упоминании о  Кате
сердце Джеймса  дрогнуло,  он  даже и  не стал размышлять  про сумку.  А вот
теперь,  получалось,  нет  возможности  выполнить инструкцию, нет у  Рампаля
никакой сумки.
     - Мне приказано сесть к вам в  сумку,  - сказал  он. Рампаль исподлобья
посмотрел  на  него  и  ничего  не  ответил. Он  топтался на  месте,  словно
разминаясь,  при  нем  не было  вещей, вытянутые  руки он держал в  карманах
ветхого  демисезонного  пальто, опираясь  на них так, что подкладка трещала.
Рампаль  несомненно  к  чему-то  готовился.  Вдруг  он  замер  и обратился к
Джеймсу:
     -  Очень  прошу  вас, дойдите до того  края  леса  и  сообщите,  каково
расстояние.  У меня, знаете ли, глазомер расстроился,  а мне нужно, чтобы не
меньше ста пятидесяти метров было, лучше двести...
     Джеймс мысленно перевел метры в футы и пошел по прямой. Возвратившись с
сообщением, что тут полных три тысячи, то есть тысяча, он обнаружил оборотня
совсем  уже  танцующим  чечетку,  растоптухи  по-русски, на раскисшей лесной
земле.  Внезапно  Джеймс  понял, что  именно  еще  может  называться сумкой,
поглядел на  сильно  сползшие  брюки  оборотня, на небольшое  его брюшко,  и
мысленно похолодел.
     - Не смотрите мне в живот, от этого свербит и мешает, - на необъяснимом
русском языке произнес  Рампаль. Он  за  месяцы  прямого  общения  с народом
выучил  язык  лучше  Джеймса,  -  тот  контактировал  в основном  с  женской
половиной,  много  ли у нее выучишь. - И  отойдите, я могу  ушибить. В сумку
сядете,  когда  открою.  И  прыгайте  сразу,  я  вертикального  взлета!.. Не
смотрите  на  меня  так,  пусть  будет вам  известно, что  все  дириозавры -
существа только вертикального взлета!
     Джеймс  послушно  отошел  за  деревья.  Как  он  мог  забыть,  что  все
дириозавры  в  самом  деле  существа  вертикального взлета.  Непростительная
забывчивость какая по пьяному делу!.. В самом деле - дириозавры-то...
     Рампаль тем временем начал подпрыгивать и выкидывать цирковые  антраша.
Глаза  его  засветились  в  темноте, и, не  знай Джеймс, как выглядят  самые
обыкновенные радения в секте трясунов, он, пожалуй, побоялся  бы за здоровье
оборотня. Внезапно  Рампаль  встал на четвереньки  и мелко-мелко  застучал о
землю локтями и  коленями. Потом замер, выхватил из кармана что-то небольшое
и проглотил. Раздался хлопок - и сильная воздушная волна повалила  Джеймса с
ног.  Что-то огромное вырастало на опушке, затмевая собою  полнеба  вместе с
аэродромными  отсветами,  затрещали  ветви  и, кажется, стволы.  Исполинский
четырехсотметровый дириозавр,  сумчатое,  гибридное дитя  любви дирижабля  и
динозавра,  возникнув  из  маленького  тела  франко-американского  оборотня,
сверкая во мраке тусклыми  плитами стальной чешуи, готовился сейчас к взлету
и пританцовывал на всех шести  лапах. Огромное его  тело заканчивалось тупым
рылом с телескопическими глазами и жуткой пастью.
     "Садитесь,  Найпл",  -  прозвучало  в  мозгу  разведчика: дириозавр,  в
отличие от Рампаля, был существом универсальным, и, следовательно, телепатом
-   кроме   прочих   достоинств.   Передние   лапы  высоко   подняли   морду
сигарообразного чудовища над лесом, в нижнем же конце, под прижатым к  земле
тупым хвостом, увидел Джеймс  распахнувшуюся пазуху сумки. "Была не была", -
подумал он, и по обожженной выделившимся при  оборачивании теплом  глинистой
земле пошел к сумке. Залезши в это, против ожидания, совершенно сухое место,
Джеймс не устоял  на  ногах и  рухнул  на что-то мягкое; дириозавр захлопнул
сумку и, все так же пританцовывая, стал принимать вертикальную позу. Сейчас,
кажется,  все  это кошмарное тело нацелилось прямо  в небо.  Через считанные
секунды его засекут  радары  аэродрома.  Потом... Лучше не думать про потом,
вот  за  что  бы  ухватиться,  ведь  болтанка  будет.   Впрочем,  дириозавр,
несомненно,  помнил о  пассажире. В темноте  вспыхнула  табличка: "ВНИМАНИЕ!
ВЗЛЕТ! ПРИЖАТЬСЯ ПОД ЯЙЦЕКЛАД!" Джеймс покорился и прижался.
     Дириозавр тем  временем  почти  перестал  пританцовывать,  он сидел  на
задней паре лап, только нервная дрожь сотрясала весь его корпус. Непостижимо
зорким зрением видел сейчас стальной  ящер и суету на  соседнем аэродроме, и
свет далеких звезд, чудесных  ориентиров аэронавигации, вокруг которых - это
он тоже ясно видел  - вращаются многие планеты, отчасти населенные разумными
существами,  потребляющими  алкоголь  и даже способными к  переоборачиванию;
видел  пробуждение почек  и  личинок в мокром травообразном лесу  у себя под
лапами, все  это и многое другое было ему сейчас открыто.  К сожалению, было
ему открыто  и то, что нигде во всей обозримой Вселенной нет больше ни одной
особи одного с  ним биологического вида.  А ведь он, согласуясь с приказом и
для удобства пассажирских  перевозок, стал именно самкой. Хорошо ли одинокой
женщине?..  "Как-то  там  мои  детки..."  -  с  грустью  подумал  дириозавр,
завибрировал  сильней,  подпрыгнул,  повисел  в   воздухе  -  и  рванулся  в
стратосферу.
     Где-то  на  высоте двадцати километров Рампаль  стал  гасить  скорость.
Здесь  уже  не  было  ни  восходящих,  ни нисходящих  потоков,  которые  так
изматывали его в образах птиц, даже в  виде могучей полярной совы. Пахота  -
восходящий,  вода  -  нисходящий,  зелень -  восходящий,  иди все  помни,  а
забудешь  -  шею поломаешь. То  ли  дело дириозавру в стратосфере. Он лег на
брюхо и поймал сильный, постоянный поток, лег курсом на юго-восток, прямо на
Алтай. Скорость сейчас у него  была пустяковая, меньше, чем у  пассажирского
лайнера, но Рампаль не торопился, осваиваясь с удобным телом. Через немногие
минуты,  пролетая над  какой-то военной базой,  он ощутил стук в живот - это
его  обстреливали  зенитные  ракеты  класса  "земля  -   воздух".  Дириозавр
плотоядно  усмехнулся,  ибо  серебряных  ракет  здесь  еще  не  разработали.
Впрочем, это какая-то случайность, министр  обороны должен был отдать приказ
испытаниям  секретного  дириозавра  не препятствовать.  Упились на  базе  по
случаю кончины  прежнего  вождя, или нового обмывают,  вот и  лупят с пьяных
глаз  по движущейся цели. Дириозавр похрустел скрытыми в  суставах ракетными
установками.  Можно  бы  из всех  шести  ответить,  да  силы тратить  жалко.
Подумаешь, мелочь всякая.
     Тем временем Джеймс в сумке очнулся. Он лежал  на полу  комфортабельной
двухместной  каюты,  обставленной недорогой  и легкой мебелью.  Под потолком
светился  китайский  фонарь,  довольно безвкусный и  не совпадающий  с общим
стилем комнаты; вдоль  торцовой  стены шел  стеллаж  с книгами, - как  позже
выяснилось,  совершенно  непригодными  к  чтению,  все  они  были  посвящены
морфологии  яйцекладущих  млекопитающих  и  пресмыкающихся,  -  рядом  стоял
стереофонический проигрыватель,  пластинки,  компакт-диски. Джеймс  заметил,
что вся мебель  растет  прямо из пола, только  это и еще сложенный  у второй
торцовой стены  мощный яйцеклад все-таки напоминало  Джеймсу, что  он  не на
борту океанского  лайнера,  а в  брюхе у  живого  существа.  Несколько часов
полета  можно было  поспать  или  послушать радио.  "Не стесняйтесь"  - ясно
прозвучало  у него в голове, и  засветилась панель радиоприемника: идеальный
сервис  дириозавра  обеспечивал  выполнение  невысказанных   желаний.  Дужка
самонастройки поползла по панели.
     "Слава Иисусу Христу!" -  взревел динамик. Здесь,  в брюхе  дириозавра,
конечно,  начинался  западный мир, глушилки  не действовали.  Дряхлый  голос
монаха  с ватиканской радиостанции, похоже, закончившего  "русскую коллегию"
еще при прежних незаконных Романовых, проскрипел  молитву и начал  последние
известия.  Папа  Римский послал  телеграмму  соболезнования.  Однако  газета
"Оссерваторе  романо"  сообщила  о скоропостижной  болезни нового,  временно
назначенного премьера, а другая газета сообщала,  что слухам этим не следует
доверять, ибо этот Заобский не зря столько  лет  был главой самого коварного
советского ведомства, а то что по  возрасту  он даже старше покойного вождя,
так это наверняка означает всего лишь очередной коварный план Советов, новый
заговор  против  демократии,  и  болезнь  нового премьера  -  первый  шаг  в
осуществлении  этого   заговора.  Сегодня  началась  забастовка  ватиканских
монахов, в связи с чем радиопередача может быть прервана в любое... - и была
прервана.  Настройка  поползла  дальше. Советские  радиостанции все как одна
передавали Шопена,  которого  граждане СССР и  без того уже наслушались,  и,
ежели они своих вождей и дальше будут назначать по принципу "чем старше, тем
надежней", то, похоже, еще наслушаются. Израиль флегматично сообщал о погоде
в  Самарии  и о запросе, который сделал в кнессете  депутат Кармон в связи с
распространяемым  средствами   массовой   информации  мнением,  что   членам
небезызвестной Лиги защиты Дома Романовых следует воспретить въезд в Израиль
ввиду того, что именно Дом Романовых повинен в так  явлении, как погромы. По
шведскому  радио  знаменитый  ансамбль   "Аффа"  пел  что-то  сатанинское  о
депонированных  векселях.  "Голос Америки" в  очередном  "Меланже за декаду"
повторял  недавнюю передачу  о  любимых блюдах покойного вождя в те времена,
когда тот  еще питался человеческой пищей; выяснилось, что  больше  всего на
свете вождь  любил  яичницу, сырые яйца  и гоголь-моголь, так  что аппетит у
Джеймса не разгорелся, а разгорелись подозрения,  и он  стал высчитывать, на
сколько сношарь старше премьера-вождя, получалось, что только на три года, и
в отцы ему годился лишь  с очень  большой натяжкой, - хотя черт его знает, -
так  что  нехорошие подозрения  можно было притушить. Свет  в  сумке померк:
дириозавр тактично предлагал  Найплу поспать до посадки. Температура воздуха
стала  повышаться, зашуршала  влажная вентиляция,  - видимо,  дириозавр  мог
предложить и ванну, и  сауну, но разведчик принял первое предложение и решил
вздремнуть. Согласно  данной дириозавру инструкции, Найпл  должен был хорошо
проспаться  и быть завтра в полной форме. Выпускать его из сумки было можно,
но только на коротком поводке.
     Светало медленней, чем  хотелось бы. Дириозавр  летел  на  восток, где,
если  двигаться туда далеко и  очень быстро, было  уже утро. Но  лететь днем
было как-то несолидно. Еще  дважды лупили по нему из зениток, но очень вяло,
и вообще, как  указывалось, ракеты были тут не серебряные. Рампаль расслышал
вместе с Найплом у себя в брюхе переданное "Немецкой  волной" сообщение, что
Советы  приступили сегодня к испытанию своего нового секретного дириозавра -
и  обиделся. Смысла  в таком сообщении было  не  больше,  чем  в  сообщении,
скажем,   об   испытании  нового  антисоветского  верблюда.  Он,  дириозавр,
во-первых, живой,  во-вторых,  не  советский! Мелкие  людишки.  И все так же
неслужебно  всплывала  отчего-то мысль: "Где мои  дети?" Рампаль  гнал ее из
головы,  но  так  как был он сейчас ящером, то  мысль эта  уходила в задний,
крестцовый мозг и оттуда  уже  ничем  не  вышибалась.  Тем  временем  острое
аэронавигационное чутье дириозавра уже  уловило пеленг сброшенного несколько
часов назад со спутника в Телецкое озера буйка, - сбросить его было довольно
трудно, до такой  степени был  нафарширован  околоземной  космос  советскими
космонавтами, отбывающими  срока на орбитах; буек могли буквально  выхватить
из рук. Но получилось, к счастью, удачно, только рыбы много в Телецком озере
поглушилось, а уж этого хозяйственный император в будущем никак не  одобрит.
Вообще, отношение его к Америке чем дальше, тем  непонятнее. То ли  хочет он
видеть свою  жену,  то ли  нет?  Ван  Леннеп  предсказывал,  что  Катя будет
доставлена в Москву, что в скором времени она встретится с Павлом, - ну, так
смеем  ли мы,  будь  мы даже могущественнейшие из  людей и  даже дириозавры,
противиться  точно известному будущему? Дириозавр поймал левой средней лапой
зазевавшуюся ракету, пущенную откуда-то  из южных  Мугоджар,  и почесал ею в
свербящем крестце.
     Над Алтаем лежало плотное  облачное одеяло, и была глухая ночь. Рампаль
рассмотрел внизу ленточку описанной Катей  горной дороги  и,  гася скорость,
заложил  вираж.  Рампаль был  рад, что  в облака нырять  не  нужно: аймак, в
котором  томилась  проданная  в рабство  императрица,  лежал  выше  них.  От
изменения режима полета  в сумке проснулся Джеймс, и,  чтоб  не  трепыхался,
пришлось   осторожно  прижать  его  яйцекладом.  Кругами  шел  дириозавр  на
сближение  с  горой, нависшей над котловиной с  поселением  в  центре; здесь
дириозавр намеревался прочно заякориться.  Хрустя суставами, ящер  несколько
раз  протягивал длинные лапы к горе - и промахивался. Наконец, чуть ли не  с
пятого  захода,  его передняя пара лап  обхватила гору  метров  на  сто ниже
вершины, его тряхнуло  - и тут  же он включил  брюшные прожекторы. Котловина
немедленно залилась дневным  светом.  Было  видно,  как  внизу мечутся овцы,
собаки,  немногочисленные  лошади, ничего, конечно, не понимающие  -  откуда
взялся свет, заслонивший звезды и вершины скал. В разреженном  воздухе на ту
высоту,  где  завис  дириозавр,  не  долетало  ни  звука,  но  в  начавшемся
переполохе ясно прослеживалась система, - жалкие людишки внизу оборачивались
лицом  к  главной горе и  простирались ниц. Какой-то тип, видимо, старейшина
селения или даже районный шаман, стоял впереди других и повторял руками одно
и то же резкое  движение, будто кого-то призывая. Дириозавр нежно обнял гору
и стал немного ее раскачивать, не стараясь, впрочем, переломить.
     - У-у-у! -  заорал  он через  динамики на весь  Алтай.  Люди внизу явно
услышали  его вой  и стали  ползти  к горе. - У-у-у! -  Гора затрещала, ящер
средними  лапами  отгребал крупные  осколки,  чтобы  ненароком  не  засыпать
котловину. Хрясть! - Гора подалась, еще одно усилие,  и дириозавр понял, что
против собственной  воли верхние  метров сто все-таки обломил. "Не тащить же
это  с собой в  Москву", - подумал он  и попробовал прилепить гору назад, но
отчего-то это  стало  невозможно, началось  какое-то  сопротивление, трещина
расширилась, повалил  дым с  пылью, и дириозавра сильно  качнуло в  воздухе.
Тогда он, не выпуская горы  из рук, всплыл повыше и  заглянул в разлом.  Дым
повалил как из  вулкана, - только  этого не хватало,  - дириозавр направил в
разлом прожекторы,  и тут ему что-то в этом дыму померещилось. Дириозавр  на
всякий случай завопил не своим голосом:
     - Отдайте Катю-у-у! Не то разворочу-у-у!
     И  вот  из разлома  кто-то выглянул. Рампаль оказался  лицом к  лицу  с
волосатым,  исполинским,   очень   восточным   на  вид   стариком,  медленно
поднимающимся из  дыма. Росту дед был в  полдириозавра, невозможные  висячие
черные  усы  были заложены  за оттопыренные уши. В руках держал он старинный
арбалет,  словно  сработанный  по  эскизу  Леонардо  да   Винчи,  заряженный
стометровой стрелой из серебра, и принести такое оружие вреда оборотню могло
больше,   чем   все  советские   несеребряные   ракеты.  Несомненно,  старик
разбирался, когда и чем заряжать арбалет, дириозавр осторожно попятился и  в
душе  немедленно согласился на переговоры. Перед  ним был  удельный владыка,
хорошо  известный   западной  науке  Эрлик-хан.   Вот   что  означали  слова
императрицы "у черта на рогах"!
     - Кончай орать, - глухо произнес  старик на архаичном английском языке,
-  не то получишь. Они же ни слова  по-русски не  понимают, дубовая  голова,
ойротского не выучил, а туда же, Алтай  крошить... Не вздумай крышу мою вниз
бросить, по кусочкам собирать будешь!
     Дириозавр попятился  и повис на  всякий случай  прямо  над  котловиной,
чтобы отбить у Эрлик-хана охоту стрелять прежде времени.
     - Катю! Катю! Катю! - выдохнул дириозавр  три языка пламени,  от чего у
монгольского тролля побежала рыжая  соль  по усам. Старик  не обратил на это
внимания,  оперся  на край щели и перегнулся  вниз, потом  забормотал что-то
очень тихо,  явно на тюркском  языке.  Видимо,  слух  его был острей,  чем у
Рампаля, никакого ответа оборотень не расслышал, а Эрлик-хан уже переводил:
     - Не верят они,  что ты ее не съешь, а сама  не пойдет.  Поглядел бы на
себя, рожа  поганая,  сам  бы  испугался. За твою  Катю деньги  плачены,  но
сама-то  она здесь уже задаром не нужна, негожая  она, неработящая. Сам ее к
себе выманивай!
     Ну, чем  выманивать  - позаботился ван Леннеп.  Дириозавр опустился  до
предела  допустимого и  выпустил  из  живота  длинный,  гибкий,  непристойно
розовый яйцеклад, на лодочке которого в полном обалдении ловил воздух руками
Джеймс.
     -  Рома! -  услышал  он  отчаянный  женский  вопль. От  смрадной  толпы
отделилось что-то  очень грязное и бросилось к яйцекладу. Миг - и это что-то
было  вместе с воздушным потоком  всосано в ту же  лодочку, а  еще через миг
дириозавр спрятал яйцеклад в брюхо.
     -  Все?  - спросил  волосатый владыка,  беря  прицел в брюхо ящеру. Тот
вместо ответа  вознес  над головой  старика  отломленную часть  горы. Старик
бросил  арбалет  и  ловко подхватил гору снизу. - Вот  так-то лучше, обожди,
кронштейны  прилажу... Вот так. - И гора  встала на место. Эрлих-хан исчез в
недрах, даже поблагодарить  его Рампаль не мог. В качестве благодарности  он
похрустел ракетными установками в суставах, больше ничего не смог придумать.
Только и доклубилось из недр до  его чуткого  телепатического слуха: "Воздух
чище  будет..."  Рампаль погасил  брюшные  прожекторы  и медленно поплыл  на
северо-запад. Он имел инструкции ни в коем случае не торопиться.
     Джеймс  тем  временем очнулся  в  неожиданно  темной  сумке, попробовал
встать  на  ноги и  понял,  что  сейчас помещение быстро переоборудовалось в
баню. "Будьте добры, помогите императрице привести себя в порядок, - услышал
Джеймс у себя в голове, - сами понимаете,  антисанитария".  Он нащупал возле
себя ушат, мочалку, здоровенный кусок душистого мыла.  "Интересно,  какой он
это  все железой  выделяет?" - отрешенно  подумал Джеймс.  Откуда-то хлынула
вода.  На   ходу  раздеваясь,  разведчик  пошел  искать   Катю.  Все-то   он
предусмотрел,  голландец чертов. Хоть бы свет не зажегся, покуда императрица
не отмоется от первой грязи. "Не зажжется", - прозвучало у  него в голове, и
сразу последовал ответ на даже  мысленно  не  произнесенную еще фразу: "Я не
подглядываю, я, к вашему сведению, самка".
     Дириозавр медленно  плыл на  запад, догоняя  уходящую ночь.  Ничуть  не
интересуясь своими пассажирами, которые, как он знал из предсказаний, должны
быть только вовремя накормлены, не более, а в остальном им хватит друг друга
и музыкального  сопровождения,  ящер поймал  нужный стратосферный  поток  на
сравнительной  небольшой, в десять километров, высоте и  залег  в  дрейф. Не
нуждаясь в сне,  Рампаль  почему-то чувствовал, что самое время поспать. Это
оказалось  физически   невозможно,  весь   деятельный   организм  дириозавра
противостоял слабому человеческому желанию. Тогда  со скуки  Рампаль покинул
стратосферу и опустился  до смешной высоты  не более  трех километров и стал
разглядывать проплывающую под  брюхом  черную землю  Казахстана,  изрезанную
длинными лучами с военных баз.  К городам  приближаться не хотелось. Рампаль
попробовал  глянуть в небо, но  там звезд почти не было, одни  искусственные
спутники мотались в прорехах облаков. Со скуки он посмотрел назад - и немало
удивился.  Как букашка, семенил за Рампалем в  воздушном океане  еще  кто-то
очень маленький, словно каноэ за лайнером. Букашка  гребла вовсю,  выбиваясь
из сил, очень ей, видимо, хотелось быть поближе к дириозавру, и лучилась она
любовью и восхищением. Дириозавр пригляделся и ухмыльнулся. Там, сзади, плыл
с  изрядной скоростью натуральный  гибрид велосипеда с автоматической пилой.
При  всей  нелепости  конструкция   букашки  поражала  своим  совершенством,
наметанный глаз сразу  дал ящеру знать, что из двух еле приметных людей один
правит  букашкой,  а другой лежит мешком  -  пассажир,  значит.  "И  у  меня
пассажиры..." - подумал дириозавр и поддал на полок пивного пару.
     Исполин представил себя акулой воздушных просторов, точней, даже китом,
возле которого  плывет  рыба-лоцман.  Сзади она плывет  у акулы,  спереди?..
Дириозавр этого  не  помнил, но решил: если кто обидит  эту  милую козявку -
обороню, пусть летит со мной. Впрочем, она и сама не из робких, раз  за мной
увязалась. Задумавшись, дириозавр почесал в крестце очередной тупой ракетой,
со вздохом подумал о неведомо где обретающихся  детках - и полетел дальше на
четвертой крейсерской скорости, чтобы козявка не отстала.
     Она не отставала.




     Приезжие удивленно смотрели на этот воздухоплавательный аппарат.
     ФАЗИЛЬ ИСКАНДЕР
     СТОЯНКА ЧЕЛОВЕКА
     У него был даже паспорт, и звали его Сокольник Ильич.
     В деревне его звали просто Соколей, и, кроме нескольких долгожительниц,
никто  без него  деревню  не помнил. Он появился здесь в  конце войны, когда
советские  войска,  освободив  Германию   от  немцев,  переживали   глубокое
разочарование  по  поводу  того,  что  им не  дали опять  вступить  в Париж.
Мальчика  приютила  тетка Хивря, до войны еще  понявшая,  что мужиков беречь
надо,  а в войну окончательно признавшая, насколько  это  существа хрупкие и
ценные. Несмотря на  всю заботу, мальчик  не  научился  даже читать; судя по
всему, его чем-то контузило в начале войны, когда он еще и в школу не пошел.
С легкой  руки  Хиври считалось, что он  цыган, фамилию ему  дали  на всякий
случай Хиврин, а  отчество по  вождю,  так надежней. Да и глаза у парня были
цыганские, черные и пушистые. Вряд ли,  впрочем,  был он  настоящим цыганом,
вряд ли выжил бы цыганенок под оккупацией,  евреи вот еще иной раз выживали,
а  цыгане  редко. Он жадно грыз травяные  сухари тетки Хиври, сопел горбатым
переломанным  носом,  упрямо утверждал,  что его  зовут Сокольник  и  ничего
больше не мог  рассказать.  Только  по мокрой одежде  догадалась  тетка, что
пришел он, видимо, с  запада, переплыл  реку Смородину. Смородина в этот год
встала  поздно, остался мальчик  в деревне грызть  свои первые  в  жизни  не
краденные, но доброхотно поданные сухари.
     Шли  годы  над селом, шли над всей западной Брянщиной, но читать Соколя
не  научился все равно.  Живи он  в  другой  деревне,  бабы,  может  быть, и
приспособили его под племенное воспроизводство, как случилось это с тысячами
других  мальчиков в обезмужичевшей стране, -  но не здесь. Пантелеич,  тогда
совсем еще в сладком соку, вынут был Хиврей из засмоленного дубового дупла и
водворен в сторожку  у околицы, в остаток каких-то графских служб, - так что
развратом нижнеблагодатские  бабы  не  занимались,  а  ходили  к  сношарю  в
сторожку, постепенно  привыкая  к цивилизованной  яичной  форме человеческих
взаимоотношений. Когда закончили бабы ладить  Пантеличу  новую избу, то, при
обширном стечении глазеющего женского царства, перешел сношарь из сторожки в
новое жилище  и у самой  калитки увидал черноглазого мальчугана со сломанным
носом. Прикинул: мой? не мой?  По всему ясно было, что не его, другой кто-то
старался,  южных, может,  кровей,  может,  и с талантом старался, а вышел-то
все-таки чужак. Взор сношаря стал  неодобрительным, таким взором он запросто
мог хоть  кого сглазить. И тут же понял  великий князь, что никого он тут не
сглазит, такая чистая черноглазая душа была перед ним. Сношарь  отвел взор и
пошел  дальше, вслед за ним в калитку  повалили бабы, а мальчик остался один
стоять за забором: входить добрая Хивря ему строго-настрого запретила.
     Скоро стали нарождаться в деревне новые мальчики, да и военные карапузы
вымахали в один рост с Соколей, а  потом обогнали его. Он оказался той самой
маленькой собачкой, которая  до старости щенок. В  школу пойти не  смог, а в
сорок девятом году пришлый,  очень тихий милиционер на  глазок записал его в
свои  бумажки  совершеннолетним,  к  военной  службе  совершенно  не  годным
Сокольником  Ильичом Хивриным,  и  юноша прочно вписался  в ландшафт деревни
вместе  с птицефермой, водокачкой Пресвятой Параскевы-Пятницы, Верблюд-горой
и  тремя  тропинками  к дому  сношаря. Почему вот имя  у  него  было  только
странное такое?
     Из  положения добровольно взятого нахлебника Соколя начал переходить на
положение дурачка Христа ради.  Лет шесть  ночевал он по  разным  дворам, не
соглашаясь  оставаться  в  доме  приемной  матери, Хиври:  у  той подрастали
дочери,  а  женского  пола мальчик боялся. Наконец, прибился Соколя  к двору
молодого  кузнеца  Василь Филиппыча, которого сельчане любили не шибко, хотя
был он местным, но ходил  на войну,  потом долго сидел,  как  полагается,  и
вернулся только в пятьдесят пятом. Что был  кузнец из своих, ясно доказывала
его прежде времени облысевшая личность,  но уважения это ему не  прибавляло,
сделан  он  был  еще  до  коллективизации,  в  двадцатые,  когда  и  Луку-то
Пантелеича  по-настоящему ценить не умели. Принес Филиппыч с  войны, точней,
оттуда,  где  потом  был,  странное  прозвище  "Бомбарда",  с  ударением  на
последнем  слоге;  впрочем,  прозвище с него  с годами,  как шкура  змеиная,
сползло, а на  бабу евонную, опять же, как гадюка, наползло, и в просторечии
звали ее только Бомбардычихой. Лишний рот при своих пяти мал мала меньше был
кузнецу  не  в тягость,  нашел  он  Соколе  применение  и  числил  при  себе
молотобойцем:  поест, болезный, хлебушка с утра, а  к вечеру, глядишь, уже и
плуг  наладил,  что с  вечера  Васька Мохначев приволок  на  починку, сам-то
кузнец,  по  непостигнутости  им механики и других гитик, ни  в  жисть бы не
починил.  Так что вечером уж не дать ему хлебушка  - Бог накажет. И  давали.
Жил Соколя  как мог, спал весь  год в холодной риге,  никуда не отлучался  и
даже в  выборах участвовал. К концу шестидесятых вдруг обнаружили  сельчане,
что  дурачок Соколя  стал совсем седым. Сколько ему было лет? Под сорок?  За
пятьдесят? О  том помнила, может быть, одна Хивря, но она про  мужиков умела
помалкивать, одинаково про каких, поэтому выяснять это было  негде. Посыпало
Соколю снегом - ну, стало быть, послал Господь снегу.
     Как-то  брякнул кузнец  жене в подпитии, что головы-то у Соколи нет, да
руки  зато  золотые,  молот  вон  как прихватисто держит. Было  это  вранье.
Во-первых, молота Соколя никогда и поднять бы не сумел, да и  горн у кузнеца
не  топился  месяцами, Соколя все  умудрялся делать  вхолодную, - во-вторых,
голова у Соколи  все-таки была. Думать ею он, конечно, не умел, но имелось в
ней некое врожденное чувство гармонии. Проснулось  это чувство в нем  тогда,
когда проявилось нынешнее  самосознание; произошло это с  ним в смрадной яме
над берегом илистой реки, где очнулся он  посреди  трупов незнакомых людей в
грязных цветастых тряпках. Тогда Соколя выполз из ямы, поглядел на дымящуюся
вокруг землю и пошел куда мог,  прочь от реки.  К ночи нашел труп с ложкой и
манеркой  в руках,  не донес солдат ложку до рта, не пообедал.  Мальчик съел
кашу за солдата и  вспомнил, что зовут его Сокольник. Потом, как белка, влез
на искореженный взрывом бук и  бросился вниз,  отчетливо сознавая, что это -
прямая дорога к тем, с кем он сейчас оказался так  негармонично разлучен. Но
до  земли мальчик не  долетел,  его падение  стало  горизонтальным  полетом.
Утратив память и почти весь  рассудок, мальчик зачем-то обрел умение летать.
Но куда деть это умение, зачем оно ему,  мальчик не знал. Он ушел в заросшие
лесом горы,  пользуясь новым умением только для добычи  пропитания, живность
над полонинами размножалась  от  безлюдия, от  полного отсутствия  партизан,
которые через  тридцать с  лишним  лет  будут обнаружены краеведами в каждом
здешнем  дупле;  прожить  летающему  мальчику  было  нетрудно,  в его  дупле
партизаны не водились, только улитки. Что  ни день, правда, его тянуло уйти,
или  улететь,  в ту  сторону,  с которой всходило  солнце, но  он побаивался
открытого пространства. Видимо, были  с  востока те  люди, среди которых  он
очнулся в яме  над речным  берегом, видимо, шли они на восток  - но в  живых
остался  он  один.  В  нем  росло  и  совершенствовалось  чувство  гармонии,
неожиданно для  себя  находил  он ее признаки и  в полете  белки-летяги, и в
устройстве брошенного танка, даже если его разворотило прямым попаданием два
года  назад.  Именно  поэтому  Соколя  не любил  свое умение летать:  в  его
способности  гармония отсутствовала, это  был  чуждый  природе сдвиг. Соколя
прекрасно понимал, что летать не предназначен, и мечтал построить что-нибудь
гармонично-летающее, вроде  самолета,  раз или два  пролетевшего над  лесом.
Бескрылатому, каким был от рождения Соколя, гармоничным казался только умный
полет птицы,  мухи, самолета, ибо все гармоничное - объяснимо и завершено  в
самом себе.
     Война,  добравшись  в  обратную  сторону  до  Буковины,  сшибла  его  с
насиженных гор  и  погнала  на восток,  куда все  еще глядели  его цыганские
глаза.  Он  заставил  себя  идти пешком,  хоронясь  от  людей,  но  по ночам
подкрадываясь  к  ним  и  ловя  звуки  человеческой  речи, в  которой  также
слышалась ему гармония, особенно  если  кто-нибудь ругался  красиво. Поздней
осенью, умирая от голода и  усталости, пришел он на берег неведомой реки и в
изнеможении опустился на желтую, подернутую инеем траву. Рука его нашарила в
траве  старый,  осклизлый гриб  и  жадно  схватила  его.  "Подберезовикэ"  -
вспомнилось ему слово на родном языке. Но есть гриб было нельзя, он горчил и
расползался в руках. В отчаянности от такой безобразной негармоничности мира
Соколя переплыл реку, целясь попасть к чуть видным огням какой-то деревни, а
наутро  был подобран  под  Верблюд-горой добрыми нижнеблагодатскими  бабами.
Умение  летать  он  с радостью  похоронил в сердце  своем: нижнеблагодатская
бедная жизнь обернулась к нему какой-то незнаемой гармонией, - собственно, и
остался он жить в селе только из-за нее.
     Но с годами идея аппарата тяжелее воздуха к Соколе вернулась. Несколько
раз из  подручных  средств пытался  он выстроить нечто  летающее,  но стоило
накрутить аппарату хвост, как тот с жужжанием вырывался из рук своего творца
и пропадал в неизвестном направлении, устройство же для возвращения на землю
Соколе  вообще  даже  и не  мерещилось,  обуздание свободы противоречило  бы
принципам гармонии. Все, что он строил летающего, или же  летало и  улетало,
или, по маломощности, взлетало чуть-чуть,  но поднять с  земли не могло даже
самого  маленького  Соколю,  такие  аппараты  грустно  оставались  висеть  в
воздухе,  постепенно  разрушаясь  от  дождя и  снега, или  же,  наконец, как
известный  всему селу и окрестностям фанерный самолет, не  летало вовсе:  на
нем Соколя с разгона въезжал до  половины Верблюд-горы,  и  только: грубость
материалов  не  позволяла  гармонии  в  целом  даже  начать  развитие. Когда
сорвалась  у него и десятая  попытка взлететь  на  фанерном  детище,  Соколя
самолет  забросил, и, с  молчаливого  согласия автора,  таковой  деревенские
мальчишки  растащили по  щепочке. Оставшийся скелет  размокал  два  года, но
прошлой весной как раз выдался большой паводок, и разлившиеся воды Смородины
уволокли авиационные останки в Угрюм-лужу.
     Солнечным  весенним  утром работал  Соколя над  разведением  и заточкой
старой двуручной пилы, кузнец тем  временем тоже что-то ковал под крылечком,
- гнал, надо полагать, самогон,  как  обычно, - и  разговаривал с  кем-то  в
пространстве  о достоинствах  напитка,  а  старая  добрая дура  Бомбардычиха
пересчитывала яйца. Вдруг  в кузнице стало  очень шумно: откуда ни возьмись,
приволоклись два чуть  знакомых  мужика  из Горыньевки,  как  бы и не  наших
кровей  мужики, носы-то вон  какие  прямые, глаза,  правда, косые, с первого
апреля все еще не опохмелились окончательно, и принесли Филиппычу  сломанную
ввиду уроненности  с перевернувшегося  грузовика  бензопилу "Дружба". Кузнец
одобрительно кивнул, мол, сдайте молотобойцу, и пригласил мужиков продолжить
беседу на крыльце. Мужики торопились, однако  не отказались,  - и, прихватив
взамен  бензопилы  двуручную,  которую  как  раз  наточил  Соколя,  пошли  с
хозяином.  Сам  же онемевший  Соколя  оказался  в пустой кузнице  наедине  с
бензопилой. Он  понял,  что жизнь его дошла до критической точки, к прошлому
возврата нет, а в будущем теперь одна сплошная дивная  бензопила. Она  свела
Соколю  с ума своим гармоническим совершенством. Наметанный его глаз  понял,
что  в  ней  недостает лишь  несколько легко раздобываемых деталей, и  тогда
идеальный летательный аппарат будет готов. До ночи любовался Соколя пилой, а
ночью глаз не сомкнул, прикидывая, где проще взять недостающие детали, потом
понял, где именно, и стал  мечтать, как  сперва  он взлетит высоко-высоко, а
потом войдет в пике, и выйдет из  него, и снова в него войдет... Авиационная
греза быстро его укачала, он уснул.
     Утром он  проснулся  раньше  хозяев и сразу ушел  в  кузницу. Когда  же
Филиппыч  продрал  глаза,  то  время  настало  уже  обеденное. Заглянувши  в
кузницу,  мастер  обнаружил  Соколю  за  нужным  делом  -  тот  ремонтировал
бензопилу. Буркнув: "Чтобы к завтрему зудела", кузнец пошел искать компанию,
ибо   день  был  несолнечный.  Дождавшись  хлопа  калитки,  Соколя  неслышно
пробрался  в  горницу.  Там,  покрытый  вышитой   дорожкой,  стоял   цветной
телевизор, гордость кузнеца, экран - чуть не  метр от края до края. Стараясь
не  нарушать  совершенства мгновения, извлек  Соколя из телевизора несколько
деталей, подтянул провода - и телевизор снова стал самим собой.  Детали эти,
прилаженные  к бензопиле,  Соколя дополнил  кое-какими  мелочами,  а  старое
кавалерийское седло, валявшееся в углу кузницы, видать,  с графских  времен,
придало  сооружению черты  окончательного  совершенства. От  полноты  чувств
Соколя потерял сознание.
     Очнулся он вроде как бы сразу, но на дворе уже  стемнело. Из дома несся
крик  Бомбардычихи  пополам  с невнятными  всхлипами кузнеца. Прислушавшись,
Соколя понял непоправимое: телевизор  перестал работать как цветной и посмел
показать кузнецу  и его  особо верной жене  похороны  очередного вождя не  в
радужном,  а в черно-белом  подобии. Соколя постиг  также, что все  Филиппыч
простит  молотобойцу,  но  не  телевизор.  И  тогда решился.  Сел  в  седло.
Осторожно включил движок, стал ждать, что будет.
     Сперва  широкое лезвие шелохнулось  и  завибрировало, а  потом пришло в
изящное круговое движение,  окружая  Соколю словно бы защитной стеной. Потом
пила  подпрыгнула и вонзилась в крышу. Вопли со двора стали очень явственны,
кажется, кузнец  ломился на  рабочее  место,  собираясь  потребовать,  чтобы
Соколя сей же момент отковал  нормальное цветное изображение. Соколя потянул
движок до  отказа,  и  пила вырезала  трухлявое перекрытие, - оно рухнуло на
наковальню правильным  кругом. Пила по-умному посторонилась, чтобы  падающая
крыша ее не повредила,  Соколя  только  и  успел прыгнуть  в седло, как пила
вылетела  на  свежий воздух  и  быстро стала набирать  высоту. Полная  луна,
напоминавшая, что  у православных  скоро Пасха,  была там, где  ей положено.
Соколя взял на нее курс. Кузнеца было не жалко, никакого чувства гармонии не
было у него даже  в изгибах самогонного змеевика, он все равно не  оценил бы
эту  замечательную  новую  летающую  бензопилу.  "Ромалэ  шумною  толпою"  -
вспомнил Соколя что-то  из  отшибленного войной детства  -  и  тут же  забыл
снова. Первый раз в жизни он летел так, как ему хотелось. Одно дело - бегать
самому, совсем другое - дать шенкеля трехлетней призовой кобыле.
     Луна  вставала с  востока,  и Соколя поэтому летел тоже на восток. Ночь
сгустилась, похолодало,  очень  высоко  в  атмосферу  он  пока забираться не
рискнул. Опыт  полетов у него какой-никакой, но  был, так что он представлял
себе, где восходящий поток  его подхватит, а  где нисходящий осадит, пахота,
вода, зелень  и  так далее,  атмосфера  у земли  одна, что для пилы, что для
дириозавра. Под утро, уже пролетев приличный кусок, Соколя достал из кармана
горбушку и сжевал ее. Он летел над пустынными,  не везде вспаханными полями,
над  какими-то  непонятными приземистыми строениями, когда  же  на горизонте
замаячил большой город, Соколя развернул  пилу и облетел его  подальше: того
гляди собьют.
     Внизу тянулись беспредельные российские версты, и на второй день Соколе
все-таки  опять  захотелось есть.  Он  высмотрел  внизу  тусклые  огоньки не
знающей по  сей день никаких лампочек Ильича деревушки и намечтал отчего-то,
что  внизу  его  ждет еще позавчерашний, еще  добрый  кузнец  со своей вечно
пересчитывающей яйца  женой;  что там - хлеб и  сало, и постель на соломе  в
сарае, и вообще все удивительно гармонично. И захотел посадить бензопилу, но
не  тут-то было. С  большим  трудом заставил он ее остановиться - опускаться
она не пожелала. Пила парила  метрах  в  ста над землей,  словно  только что
стреноженная  лошадь; понял  Соколя, что  на землю спускаться придется своим
ходом, почесал в  затылке  и, переборов отвращение к  своему  несовершенному
умению  летать, сиганул вниз, прямо на деревню. "Вот что значит  без сношаря
жить",  -  как  говорили  нежнеблагодатские  сельчане,  попадая  в  подобные
нецивилизованные  деревушки.  Деревня  была  попросту  нищей,  но  много  ли
требовалось Соколе. Он поплыл над крышами, заглядывая на чердаки. Наконец на
одном из  них разыскал полмешка  сухого гороха  и немедленно  рванул назад к
пиле: выбирать  еще что-то времени не было, пила того гляди  могла  улететь.
Соколя помнил, как все его прежние творения норовили улететь из рук,  но,  к
счастью, "Дружба" оказалась на месте. Умей Соколя петь, он, наверное, сложил
бы песню о том, как хорошо вольному цыгану лететь верхом на гнедой пиле куда
глаза  глядят,  вдыхать  вольный воздух всеми  ноздрями, грызть прошлогодний
горох, раз ничего другого судьба не шлет, - седому цыгану с детскими глазами
все хорошо, если есть у него бензопила "Дружба".
     Никакого определенного курса  у  Соколи не было, да и быть не могло, он
рад  был  просто  лететь и лететь. Еще  дважды порхал он на  землю  в бедных
деревушках,  таких,  которые  уж  явно  без  сношаря  живут,  утащил  старую
велосипедную раму  и соорудил грузовую  платформу у  себя под  ногами, чтобы
горох во время  полета  все  время  рукой не придерживать;  еще Соколя украл
ватник, потому что  замерз. На второй неделе полета по  сильному нисходящему
потоку понял Соколя,  что  под ним  вода. Сокольник Ильич  Хиврин понятия не
имел о том,  что  под ним  -  Каспийское море, он, пожалуй,  даже  не знал о
существовании такого моря.  Он  повернул  на северо-восток,  потому что  над
морем   было  скучно  и  холодно.  Восходящие  потоки  Западного  Казахстана
зашвырнули его на прохладную высоту в два километра, на ней Соколя и остался
надолго, летя прямо на восток по сорок  седьмой  широте: он не мог не только
посадить строптивую  машину, но  даже  не  мог,  рискуя  нарушить  гармонию,
заставить ее лететь пониже.
     Еще дней через пять Соколя в буквальном смысле  уперся в  горы. Аппарат
отказывался  перелететь  через  них,  но,  впрочем,  согласился  пробираться
тряскими  ущельями.  Совершенно не осознавая  торжественности момента, цыган
пролетел через Железные Ворота и,  никем не  замеченный,  нарушил  воздушное
пространство Китайской Народной Республики. На Синь-цзян уже давно простерла
свое владычество зрелая весна, стало тепло даже на большой  высоте, и Соколя
скинул  ватник. Скинул не на  землю,  а на  велосипедно-грузовую раму, очень
удобную, - а ватник еще  понадобится,  ведь возвращаться когда-нибудь  домой
нужно же будет, верно ведь? Соколя пересек Джунгарию  и снова уперся в горы;
куда ни ткнись, тут, кажется, были одни сплошные горы, и с этими краями надо
было как-то прощаться, больше Соколе  на восток не хотелось. Тут он внезапно
попал в грозовое облако.
     Его несколько раз перевернуло, оторвало от машины, закрутило, унесло на
такие  высоты,  где не  удавалось  ни вздохнуть,  ни выдохнуть,  -  а  потом
выкинуло из облака прочь. Он неминуемо разбился бы в лепешку, но, по капризу
природы, кое-как  умел летать  все-таки.  Соколя извернулся и вышел из пике,
тут  же  с  ужасом  обнаружив, что висит на высоте  какого-нибудь  метра  от
бичуемой ливнем пустынной почвы. Пошарив вокруг себя, Соколя  нащупал что-то
металлическое;  в перевернутом  виде прямо  над  ним  проплывала драгоценная
"Дружба". Ну,  ясно же, она вела  себя  по законам  гармонии, до  которой ее
своими руками довел Соколя: вместе с  ним  она  была выкинута  из  грозового
облака,  вместе с  ним стала  падать,  вместе  с  ним замерла  в  воздухе  в
перевернутом виде, на ее  седло Соколя удобно уселся, хотя пребывал  все еще
вниз головой. Соколя ощупал хорошо притороченный мешок с остатками  гороха и
пожалел,  что тот сильно намок в облаке. Но, кажется, строптивая гнедая пила
кое-как поддалась  дрессировке, худо-бедно ею теперь можно было управлять, -
все  же великое дело выездка. Законы  гармонии  просты: когда условия погоды
делают полет нежелательным, пила этот  полет прекращает. Соколя перевернулся
в правильное  положение, дернул движок, полотно  пилы  привычно  загудело, и
аппарат снова взмыл в воздух. Но  наездник, увы, окончательно сбился с пути.
Горы,  в непосредственной близости  от которых он сейчас очутился, выглядели
совсем неприступными. Даже  ущелья для пролета вольной пиле было не сыскать.
Куньлунь  оказался  негостеприимен к цыгану,  и смотрели  они  друг на друга
весьма враждебно.
     Сгущалась ночь, внизу появлялись малые огоньки, огоньками же был усыпан
горный  склон.  Соколя с большим  трудом  создал  аварийную  ситуацию, чтобы
заставить  пилу пойти на посадку, потому что захотелось немножко  не летать.
Пила, вибрируя, зависла в каких-нибудь трех метрах над гребнем отрога; склон
его,  обращенный  на  север, кончался  отвесным  обрывом,  по краю  которого
располагались очень  аккуратно  огоньки, и от них  было почти светло. Соколя
вылетел  из седла  и огляделся.  Он стоял  на  скалах  над  прилепившимся  к
отвесной стене монастырем,  -  впрочем,  едва  ли  Соколя  знал,  что  такое
монастырь, наверное, он сумел  бы  представить себе только женский монастырь
со сношарем-настоятелем, ну, так это и была  его  родная приемная деревня, а
тут на нее ничего похожего не было.  У нижних ворот в огромной каменной чаше
горело что-то  жутко дымное,  видимо, нечто  вроде примитивного  сигнального
огня, на который  должны слетаться  из мирового  пространства  доверчивые  и
легко ранимые  бензопилы  марки "Дружба".  Но с верхней стороны монастырь не
охранялся,  то ли  из принципа,  то ли от бедности, - может быть и  так, что
Соколю  прозевала  противовоздушная  оборона.  Соколя  ошвартовал,  как мог,
любимую пилу и пошел на разведку.
     Он  шел  по  наклонной поверхности,  вымощенной  щербатыми  плитами,  и
разглядывал   темные   окна,  глухие  стены  -  ничего  интересного.   Здесь
по-деревенски рано ложились спать, кажется, даже  телевизор не  смотрели. До
родной  кузницы  было  целых  три  недели  полета,  Соколино  сердце сжимала
боязливая тоска по  дому, но там его ждал страшный черно-белый экран и  гнев
кузнеца,  а разобрать  летающую пилу во  имя  цветного  изображения было  бы
чистым  святотатством. Однако же  здесь  необходимо было  стащить что-нибудь
съестное: горох  почти весь вышел, а остаток сильно  намок. Заметив за одним
из  окошек  тусклый  фитилек,  Соколя  привзлетел  к  нему  и  заглянул.  На
соломенной подстилке,  очень несвежей,  сидел человек  без  ботинок, зато  с
удивительной,  надетой  на  щиколотки доской.  Человек  жадно ел пальцами из
жестяной  чашки  что-то  белое. Похоже, что  человек что-то  расслышал,  или
зрение его в потемках обострилось, но он поднял голову  и посмотрел прямо на
Соколю, перестав на время глотать.
     - Что ж  не щуришься? - спросил он.  Не брился человек, наверное,  даже
дольше, чем Соколя,  тоже  был весь из  себя с проседью,  но борода его была
прозрачна от природной маловолосистости.
     - Щуриться не люблю, -  деловито ответил висящий над землей  цыган, - а
еда у тебя есть?
     - Сейчас есть,  - человек рывком вскочил  и  запрыгал к окошку, видимо,
прыгать  в  доске  на  щиколотках  было непросто, но человек  с этим  как-то
справлялся, значит, привык к этой доске, может быть,  он почему-то любил эту
доску, или так лечился, - ты тоже пленный?
     - Я не пленный. Я нечаянно. Кушать хочется.
     Человек  за  окошком  похлопал  глазами,  пытаясь отогнать  Соколю, как
нелепый сон, но Соколя был  настоящий и не отогнался. Тогда человек протянул
ему чашку с рисом, хотя и сам  был не сыт,  душа  у  человека была  немножко
добрая, хотя редко доброта эта давала о себе знать.
     -  Как это нечаянно?  -  спросил он.  Соколя  принял чашку  без  ручки,
протащил между вертикальными прутьями, загораживавшими окно, быстро все съел
и  решил, что это очень вкусно, значит, человек тут сидит хороший, так зачем
он  здесь, а не  там,  где все  другие хорошие? - Ты  перебежчик?  - спросил
человек, пялясь в  темноту, где  седина  Соколи смотрелась как  единственное
светлое пятно.
     - Я Соколя, - сказал Соколя, - а ты что тут делаешь? Зачем сидишь?
     - За решеткой,  сам видишь,  - уныло буркнул человек, - слушай,  помоги
выбраться, ничего  дома  не пожалею, у меня серебро дома, отцова  коллекция,
оружие  хорошее,  всю  коллекцию,  одни  протазаны сколько  стоят,  -  голос
человека быстро терял интонацию вспыхнувшей надежды и переходил в  свистящий
шепот,  -  кистень у меня шестнадцатого века, с  мамаева куликовища, он даже
двенадцатого века, только налиток к нему поздний...
     Соколя  размышлял своей дурной головой и медленно осознавал,  насколько
же  негармонична,  излишня  тут  решетка,  пусть  вылезает человек наружу  и
прыгает  в своей доске  сколько хочет, потому что  он очень  смешно прыгает.
Соколя поковырял обгрызанным ногтем в том месте, где дюймовые стальные штыри
врастали  в  камень.  Потом  потянул  решетку  вверх  и  на  себя,   стержни
заскрежетали, сворачиваясь в бараний  рог  и вылезая из  гнезд.  Человек  за
решеткой отпрянул и в ужасе  глядел  на  Соколю,  отчего тот очень смутился.
Чего  вылупился,  вся  деревня  знает,  что  цыган-молотобоец  пятаки  двумя
пальцами мнет, потом из них в холодную солдатиков лепит, так это и сношаревы
дети тоже иногда могут.  Соколя протянул руку,  чтобы помочь поделившемуся с
ним едой типу  вылезти из окошка, - но тип прижался к стене. Пришлось влезть
внутрь и вытолкать его в шею. Соколя ненароком забыл, что  под  окном добрых
два человеческих  роста, которые он преодолел присущим лишь  ему летательным
способом.  Человек мешком  упал вниз  и несколько  раз однообразно  упомянул
совершенно неизвестную родственницу цыгана по материнской линии.
     - Тебя как зовут? - спросил Соколя, помогая выкидышу встать на ноги.
     -  Миша...  - слабо  пролепетал  выкинутый и  упал снова -  в  обморок.
Пришлось взять  его на спину и отволочь к пиле. Там Соколя бережно пристроил
нового знакомого на раме велосипеда, прочно примотал его спицами за доску на
ногах и укрыл ватником.  Нечего было этому небритому бедняге делать в горах,
да еще за решеткой. Для соблюдения гармонии его  следовало отсюда увезти как
можно скорее.  Потом запасливый  Соколя  сбегал вниз  еще раз, нюхом нашел в
одной  из  незапертых построек  мешок  какой-то  темно-коричневой  фасоли  и
подсунул  его  пассажиру  под  голову.  Внизу нарастал  шум, кто-то  яростно
выкликал два  односложных слова,  и  другие  голоса возникли,  и слова стали
повторяться  те  же   самые,  свету  стало  больше,  было  это   до  тошноты
негармонично, захотелось  поскорей улететь.  Соколя  сел  в  седло  и дернул
движок.
     - А-а-а... - запищал невольный пассажир, видимо, очнувшись у Соколи под
ногами  и  увидав  внизу  быстро  удаляющуюся  бездну.  Соколя  дызнул этого
недоноска по темечку с ловкостью настоящего  коршуна, укрощающего не  в меру
строптивую наседку. Цыган восстановил тишину и взял курс на Полярную звезду.
Он, впрочем, знать  не знал, что это - Полярная звезда, но она ему нравилась
больше других. К утру пассажир очнулся после четвертого получения по темечку
и стал способен  воспринять  такую  простую истину,  что  лететь на  вольной
гнедой бензопиле гораздо приятней, чем сидеть на соломе в тюрьме, пусть даже
возле чашки риса.
     - Кушать хочешь? - спросил Соколя.
     - Хочу... - уныло отвечал Миша.
     -  Кушай!  -  весело проговорил Соколя  и достал для  пассажира  горсть
темной фасоли,  которую сам с  удовольствием медленно  пожевывал,  она  была
вкусней гороха. Миша с ужасом глядел на  него и фасоли не брал, тогда Соколя
так же  весело  отвечал: -  Не хочешь кушать  - значит, не проголодался, - и
прятал фасоль обратно. Пассажир,  чувствовалось,  очень тоскует по привычной
каменной клетке  за  железными прутьями, где его чем-то вкусным кормили.  На
второй  день  он  не  стерпел и  справил в  воздухе  кое-какие мелкие  нужды
организма.
     - Молодец! Молодец! - весело выкликнул цыган  и в честь такого  события
описал  мертвую петлю.  Пассажир  потерял  сознание.  Потом, когда  очнулся,
Соколя снова  попробовал  его покормить, может  быть,  тот уже проголодался.
Пассажир  с  тоской  взял фасолинку,  покатал от  щеки  к  щеке  и  все-таки
разжевал. И попросил жестом вторую.  Воцарилась на  пиле  гармония, скорость
полета неизвестно почему  стала  увеличиваться,  и  в  тот  же вечер аппарат
вместе со своими пассажирами пересек сперва монгольскую, а потом и советскую
границу. Внизу пограничникам было не до летающих  объектов, они все как один
выпивали за упокой. Но изрядно похолодало, и Соколя отдал Мише ватник.
     - Сбить бы колодки... то есть это канга, не колодки, в сто раз  хуже...
-  тоскливо  протянул пассажир. Соколя  только  презрительно  фыркнул. Такая
красивая колодка. Сам бы носил, только тогда на пиле сидеть будет неудобно и
ходить  тоже.  А  тебе  зачем ходить?  И никаких  колодок не  снял с пошлого
человека, который не в силах оценить, как ему к лицу эта колодка,  даже если
она называется непонятным словом.
     Вообще-то  Михаил Макарович  Синельский был  обладателем  первого  дана
каратэ, и что бы стоило ткнуть этого седого горбоносого как следует, мало ли
что он прутья гнет,  видно, что не спортсмен, а спорт - он всего сильнее. Но
по  отбытии  ста  двадцати  дней  в  высокогорной  одиночке  Миша тюкать  не
подумавши  разучился.  Попробовал  он  тут косоглазому  следователю  кое-что
объяснить раз,  так семь пальцев об  глазище косое окаянное сломал, месяц  в
гипсе ходил... Тьфу, пальцев пять, это  переломов было семь... От невероятия
всего случившегося за  последнее  время  Миша  перестал  даже точно помнить,
сколько у него пальцев на руке. И кто  такие? Ни допроса  по форме, ни пыток
там по-культурному. Как  у людей.  А  то приволокли на первый  допрос, так в
кресло  бухнули  и  чай в  морду  суют  без  сахара.  Обвинения  никакого не
предъявили.  А  что обидней  всего -  не предложили  звания полковника ихней
армии, на  это  Миша в душе крепко  рассчитывал, в  советских  фильмах ихние
разведки,  поймав советского человека,  чин  ему большой предлагают. Но  тут
разведка оказалась  не  простая западная, тут  оказалась  коварная восточная
разведка, ну, падла, она вместо чина только чай без  сахара предложила. Да и
вообще, настоящие они тут китайцы или только подделываются - Миша так понять
и  не  смог.  А  ну,  как  они  японцы,  или вообще тайваньские  фашисты,  и
притворяются?  Впрочем,  портреты  каких-то  китайцев в  каждой комнате  тут
висели, был  это председатель Мао или же кто-нибудь другой -  Миша не  знал,
косоглазые были для него все на одно лицо, потому что  Миша, как и почти все
советские люди, был до мозга костей расистом. Но если насчет портретов - Мао
там  или  не Мао,  хрен его  знает, зато насчет книг в дальнейшем  оказалось
строго - Мао, Сталин, Ленин, все  тома  на выбор,  а  больше никаких книг на
русском языке, и просить не моги.  То ли тут разоблачили уже кого? То ли тут
вообще  не  Китай? Нечисто  во всем  этом  что-то,  да и  хлороформ  - такое
безобразие!
     И тут ка-ак пошли Мише задавать косоглазые  вопросы,  самые неприятные,
какие можно  придумать. Первым делом - сознаешься ли, что приходишься родным
внуком  грозному  Ивану  Васиьевичу?  Во,  гады,  работают,  отец всю  жизнь
дворянское  происхождение  скрывал,  так  при  лошадях  и  помер.  Но  скоро
прояснилось, что подлинной Мишиной фамилии фон унд цу Синельски -  тут никто
не  знает,  а выпытать хотят одно:  кто  он, Миша,  есть, просто Романов или
скрытый Рюрикович. Миша  был ничуть  не Романов, к Рюрику тоже  вряд ли имел
отношение, хотя в семье была  легенда о родстве с литовскими Гедиминовичами.
Допрос кончился, ноги Мише застегнули жутко неудобной  доской,  сунули его в
пустую камеру  с соломой на полу. Кормили, между тем, недурно, давали утку с
сильным запахом жасмина, видимо, ее тут  фаршировали  свежим чаем, но - и на
завтрак утка,  и на обед,  и на  ужин.  Выпивки,  однако, не  давали, и  для
насквозь алкоголизированного организма Миши вопрос о ней  на второй  же день
встал ребром. Попросил - вежливо выдали номер газеты на китайском - или черт
его знает каком - языке.  Попробовал требовать  -  принесли сразу пять томов
сочинений  товарища  Сталина. Миша попытался  читать, кайфа не  словил, стал
грызть ногти и понял, что от алкоголизма его решили вылечить очень прочно.
     Потом,  гады  с  прищуром, стали  они с  Мишей  в  кошки-мышки  играть.
Заковыки  разные  строить и  подоплеки  на  него  возводить, можно  сказать.
Очередной  немолодой  хрен  на  очередном   допросе   с  несладким  чаем  на
подозрительно  хорошем русском языке сказал Мише, что если подпишется он вот
тут...  и  собственноручно  напишет  еще  кое-что,  мы   продиктуем...  Миша
немедленно учуял запах жареного,  то есть воздуха  свободы,  и ничего дальше
слушать не  стал, а начал торговаться. Подписаться  он, мол,  подпишется, но
чтобы  под диктовку - ни-ни.  Повисла неловкая тишина. Миша  понял, что  дал
маху:  надо  бы  сперва  узнать, что  же именно тут  ему  за  измену  Родине
предлагают?  Даже  в  ответ  на  вопрос косоглазого,  признает  ли  он  себя
императором Михаилом Третьим, ничего остроумного не придумал. Сказал только,
что не признает. Тогда его вежливо попросили изложить эту мысль в письменной
форме. Миша  посомневался  и  отказался.  Тогда ему  предложили  изложить  в
письменной форме что угодно, на выбор - или что Михаил Третий, или что он не
Михаил  Третий. Миша подумал: идти в сознанку? Он твердо знал по службе, что
сознаваться  не  надо  до самого  последнего  момента, покуда  к  стенке  не
припрут, а  когда припрут - опять же не сознаваться. Так что признавать себя
Михаилом  нельзя, а  кстати, с какой такой радости  Третьим, где первые два?
Вот и  сказал он следователю,  чтоб тот  ему чернуху не  лепил,  потому  что
никакой он, в общем,  не третий,  раз выпить не дают. Тогда следователь этот
вопрос с повестки  дня снял  и стал выяснять, женат ли Миша,  есть ли у него
дети,  или, наоборот,  склонности. Миша ответил, что  не  женат и  детей  не
имеет, а склонности у него только к хорошим лошадям. Следователь побагровел,
явно принял слова Миши как оскорбление на свой счет и  допрос прервал. Потом
Мишу  допрашивал другой, на лошадей уже не обижавшийся.  Он  предложил  Мише
жениться, детей завести,  а уж потом  писать  всякие  документы,  отрекаться
тогда,  может  быть,  и не понадобится, а  если  понадобится,  то  все равно
женатому человеку  это  приличней,  можно это сделать, к  примеру,  в пользу
своих же детей. Миша и жениться, и отрекаться  отказался. Следователь принял
это  почти  спокойно, но  спросил, как насчет  Уссурийского  края, Сахалина,
Камчатки, Чукотки, Таймыра? Миша ответил, что ему все это добро  сто  лет не
нужно. Эту фразу косоглазый не понял и попросил написать документ о том, что
в  течение ста лет данные территории  России  не потребуются.  Миша  тут  же
вспомнил,  что,  хотя он  и фон  и цу,  но все же русский  патриот, которому
Таймыр и  Камчатка дороги, как родной карман, и по этому вопросу  писать что
бы то ни было отказался. Тогда косоглазый с сомнением спросил, умеет ли Миша
вообще писать. На  всякий случай Миша  отказался отвечать  на  этот вопрос и
объявил  его  грубой  провокацией.  На   следующий  день  следователя  снова
поменяли, но и он ничего, кроме отрицания и контр-отрицания, а также больших
сомнений, от Миши не  добился.  Вот так прокантовался  капитан  Синельский в
неведомых куньлуньских краях до тех пор, когда просунулась  поздней  ночью в
окно его камеры небритая и  седая морда цыганского  найденыша, типа грубого,
бесцеремонного, но хоть не щурящегося.
     Соколя понемногу поворачивал на  северо-запад. Где-то там, как чудилось
ему, за  лесами и морями скрывается родной сарай-кузница, кузнец с бутылкой,
Бомбардычиха  с яйцами, все  уютное, привычное. Тоска  по дальним  скитаниям
понемногу утихала  в  душе  цыгана, сменившись убеждением, что и оседло тоже
иногда  жить хорошо. Было раннее утро,  высоту  бензопила держала небольшую,
облачность  была пустяковая,  летелось  просто  замечательно.  И тут  Соколя
увидел впереди что-то огромное и сказочно прекрасное.
     Было  оно  блестящее  и обтекаемое,  без  крыльев, только  с  какими-то
отростками  снизу  и сзади. Оно  сверкало в лучах чуть показавшегося солнца,
было оно  сигарообразное, с пятью округленными гранями, и  было оно, судя по
отблескам, бронированное. Это была воплощенная, плывущая в небесах гармония,
и, кажется, она заметила Соколю,  медленно шла на сближение с ним, собираясь
не то приветствовать его, не то  брать на абордаж. Соколе это было  даже без
разницы,  его  душа  всецело  прониклась  красотой   исполина,  одновременно
необычайно мужественной и совершенно исключительно женственной. "Любовь моя!
Бронированная моя  любовь!" - пропело сердце Соколи. Он все глядел, глядел и
не  мог  наглядеться.  Пассажир  под  ногами тоже  поглядел  и  благополучно
отправился в  обморок,  но даже  это  было  прекрасно!  Соколя пристроился в
воздухе  под хвост  чуду, и оно не обидело его, а даже  что-то из-под хвоста
высунуло, на этом чем-то какую-то цветную тряпочку повесило и Соколе ласково
так помахало. Рампаль и вправду высунул  яйцеклад и поднял на нем, - точней,
опустил, но  иначе  не  получалось,  - звездно-полосатый  флаг своей  второй
родины.  Снизу  больше  не  стреляли: опохмелились, кажется,  приняли приказ
министра  обороны к сведению, да  и ветхость нового вождя вселила  в  сердца
ракетчиков надежду, что скоро снова повод для выпивки будет.
     Дорога до  Москвы заняла  у  дириозавра  больше суток.  Он  должен  был
совершить мягкую посадку  на аэродроме Шереметьево-1, так как международный,
Шереметьево-2, в эти дни был непомерно перегружен,  туда слетались на тризну
упокоившегося вождя его коллеги со всех  концов света, самые разные летающие
предметы, любые, кроме,  конечно, дириозавра,  которому  на  покойника  было
плевать  из  стратосферы.  Издалека  Рампаль  видел, как поспешают  к Москве
неуклюжие лайнеры,  некоторые  даже довольно  большие, а за самым большим он
даже последил  немного: тысячеместный самолет компании  "Эр-Арктик" волок на
тризну  по  советскому   вождю  бренную   плоть  Эльмара   Туле,  президента
Социалистической  Республики Гренландия, вместе с  пятью, то ли пятьюдесятью
процентами населения его государства  - теми,  кто не входил в оппозицию его
правительству.  Туле явно пренебрегал  бюллетенями ван Леннепа, это в  самом
скором времени должно  было привести к самым роковым для него  последствиям.
Дириозавр с удовольствием  поймал аэродромный пеленг и услышал  передаваемое
лично  ему  -  Боже,  на   хорошем  французском  языке,  даже,   кажется,  с
провансальским  акцентом!  -  приглашение  идти  на  посадку  в  одиннадцать
тридцать пять. Откуда, кто узнал про его родной язык?.. Рампаль решил никого
не пугать  вертикальной  посадкой,  еще начнут трепыхаться  и угробятся  - и
торжественно заложил совершенно не  нужный  ему  вираж. Козявка  под хвостом
приотстала и зачем-то вдруг кинулась прямо на Рампаля. Тот мягко шлепнул  ее
воздушной  волной,  козявка  гордо  сделала мертвую  петлю  и тоже  пошла на
посадку.
     В  самый последний момент, когда уже стремительно понеслись ему в морду
бетонные метры  посадочной полосы, выкинул  дириозавр все шесть суставчатых,
ракетно-ядерных лап,  приземлился, быстро теряя  скорость,  побежал на них к
зданию  аэропорта.  Но ввиду того, что все  дириозавры  - как-никак существа
вертикального взлета  и посадки, маневр этот прошел у него  препогано: левая
задняя  нога задела  что-то у  края  полосы  и больно  подвихнулась. Рампаль
чертыхнулся в сердце своем, лапу поджал и на пяти здоровых посадку закончил.
Сигарообразное его  тело застыло на высоте  десятого  этажа,  ибо складывать
лапы дириозавр счел  для себя  несолидным. По  радио  на все том же  хорошем
французском языке было  предложено  подождать  -  Рампаль не  поверил  своим
стальным ушам - построения почетного караула.
     В  брюхе у него  тем  временем  было сонное царство.  Рампаль деликатно
включил запись  Аллы Пугачевой, тот  самый  спиричуэл насчет того, что, мол,
если очень стараться, то все равно еще  неизвестно чего выйдет. После этого,
под устроенным  для  пущего колорита балдахином, в который Рампаль  напустил
немного тараканов  из  старого  гостиничного запаса, чтоб императрице  после
Алтая   чистоплюйства   не  предъявлять,  раздалось  шебуршание,  урчание  и
бурчание, и Рампаль предложил Джеймсу  быстро одеться. Аккуратно выглаженный
костюм разведчика лежал на стуле, а любовно регенерированное платьице Кати -
то самое, в котором оборотень последний раз видел ее  в Свердловске - висело
на  плечиках  рядом.  Отношения  у  пассажиров,  кажется,  были  уже  вполне
выяснены,  и  страшные  алтайские  переживания  превратились  для  возможной
императрицы в  развеявшийся  сон.  Она сбивчиво  начала  пересказывать  свои
приключения Роману Денисовичу, еще не досушив волосы, да так и не досказала,
не до воспоминаний ей  стало. Из приключений вынесла она мораль, что мужиков
на свете нет совсем, даже кто по шесть  раз в  день хочет, тот все равно еще
не летает. Ну, Джеймс-то, конечно, летать умел, чего другого...
     Проснулась  Катя  с большим трудом, от мощного стереофонического  вопля
насчет того, что вы, мол, в восьмом ряду, в восьмом ряду, в восьмом  ряду, -
и  Катя  долго  не могла понять, чего  это  ради она в восьмом ряду,  когда,
наоборот, наконец-то в нормальной постели. Джеймс просунул голову под  полог
и ласково сказал:
     - Помочь ли с туалетом, ваше... глубокоуважение?
     Катя  фыркнула и  задернула  полог.  Шутник! Все ей было непонятно.  Но
пьянило  сознание, что алтайский кошмар кончился, поэтому на  всякий  случай
решила не выяснять, куда это  ее на таком удобном самолете везут, или же это
подводная  лодка?  Неужели  в  томский краеведческий  музей? Ну,  однако же,
мощная  организация! И платье  кто  отгладил? Неужели Роман Денисович?  Нет,
есть все-таки на свете мужчины, и справедливость есть, и Бог есть, кажется!
     На аэродроме тем временем  выстроилось что-то в самом  деле  похожее на
почетный караул: человек шестьдесят  или восемьдесят, все на  одно  лицо, со
сломанными носами и расплющенными ушами,  коренастые, широкогрудые  и мрачно
глядящие  исподлобья,  к тому же  все в штатском. Из-за  похорон вождя  даже
всесильный Ливерий, уже два  часа ошивавшийся в аэропорту,  - его-то  служба
слежения  упредила  о  прилете императрицы даже раньше,  чем Шелковникова, -
солдат выставить  в почетный  караул не мог, поэтому вместо  солдат пришлось
выставить  своих собственных  телохранителей,  притом всех сразу.  Когда  на
взлетное  поле выкатил черный ЗИЛ Шелковникова,  в  первую  минуту  будущему
канцлеру  показалось, что  престарелый Ливерий  ошибся  и  по маразму вместо
почетного караула поставил шестьдесят горилл из зоопарка. Потом понял, что в
зоопарке  столько  нет, и подивился  запасливости военного  министра. У него
самого  телохранителей было вдвое меньше, и  такого  внешнего единства он из
них составить бы не взялся. У конца  караула  стоял  высокий  и  сгорбленный
Ливерий   Устинович.   Этот   человек   был   Шелковникову   очень   удобен:
восьмидесятилетний маршал Советского  Союза  был настолько еще полон  жизни,
что  не просто  крепко держался  за ее мелкие радости  в  виде  мальчиков  и
девочек, но с каждым годом расширял свои интересы в этой области,  денег ему
хронически  не хватало,  одни  девочки  с острова  Бали вон в какую копеечку
влетают. Вообще Ливерий человеком  был  серьезным, он, несомненно, собирался
еще  пожить  при  новом  строе на широкую ногу. Одно было  плохо: совершенно
нельзя  было  на  него  рассчитывать  в  смысле  армии.  Вот  мальчиков  там
зеленоглазых,  девочек оливковых,  этого  у  него  было  в  количестве: чтоб
сколько  душеньке  угодно.  А настоящая армия,  кажется, хоть  и не  вся, но
отчасти была  в руках  его проклятого заместителя. Так что рано еще  кричать
"ура".  Почетный  караул,  однако, это  самое "ура"  уже  рявкнул:  из брюха
стальной  сигары опустилось  нечто  вроде  длинной ложки,  только розовое до
неприличия,  и  на  изогнутом  конце  этой  ложки виднелись двое:  женщина и
мужчина. Супруга императора Павла Второго, кажется, была доставлена в Москву
хотя бы в относительной сохранности.
     О  том, что  сегодня нужно это  чудо-юдо встречать  с почетным караулом
сообщил прорезавшийся  недавно на связи после  двадцатилетнего молчания друг
молодости  - генерал Хрященко. Бедный Артемий,  конечно, вконец оторвался от
жизни,  он  через   болгарских  товарищей  -  которых  по  неведению  считал
чехословацкими  -  передал, что  секретный американский дириозавр необходимо
обезвредить, так как его  засылка в воздушное пространство Советского  Союза
служит  провокационным  целям  реставрации  отжившего  царского  режима. Ну,
получив такую новость, Шелковников с  сожалением осмотрел приготовленную для
коронации новую форму с эполетами, - надевать ее пока что  было неуместно, -
связался с  Ливерием  и выяснил через короткое  время,  что  на  борту этого
самого неизвестного  дирижабля  с  шестью  ногами  в  Москву должна  прибыть
будущая,  не  дай  Господи,  императрица,  с приставленным  к  ней, кажется,
ведомством Ливерия,  провожатым. Втиснулся  генерал  в машину  и  с неохотой
поехал в  Шереметьево.  То  ли нужна эта самая Екатерина, то ли  вовсе  нет?
Спросить было не у  кого, Абрикосов  уже не  изъяснялся ни на  каком.  Но на
всякий  случай  максимальный  минимум  почестей  оказать  полагалось.  А  то
наживешь   еще  осложнения  во  внешней  политике,  баба-то  немка,  хоть  и
алтайско-волжская.  Нет бы царю на  русской  женщине жениться!  Как  хорошо,
когда жена у тебя русская! - подумал Шелковников о  своей собственной Елене.
Правда,  последнее время  она  занималась  чем-то  непонятным.  Как  донесли
генералу, она  в  своих  заграницах  открыла тотализатор по поводу перемен в
советском правительстве и  вообще  в  СССР, усиленно  распускала  слух,  что
Старшие Романовы слабоваты, к власти не пройдут, особенно этот Павел Второй,
-  и  принимала ставки  один к четырем.  Зачем ей это? Ох,  непонятны деяния
твоей жены, Георгий, одно хорошо, что за все долгие годы ничем, кроме добра,
они не оборачивались. Так что и копаться в них не надо. Георгий Давыдович со
вздохом вынул из портсигара бутерброд и меланхолично его сжевал.
     Особенно  нехорошо  было  то,  что  аэродромную   встречу   Шелковников
организовал на свой страх и риск. Павел встречать свою невенчанную советскую
жену  наотрез  отказался. Понять его тоже можно, зачем ему жена, когда ему и
так из НЗ бабу высший сорт выдали? Но законную-то  зачем  в шею гнать, зачем
большую  политику осложнять?  На свой  опять-таки страх  и риск  Шелковников
отвел  для этой самой  Кати недурную дачу,  из  числа своих собственных, под
Лопасней, нынешним Чеховым; на даче этой генерал никогда  не бывал, как и на
двух десятках подобных же, но знал, оборудована там особенно сауна, круглая,
масонская, стенки  в ней зеркальные.  Этот тип, которого послали к возможной
императрице сопровождающим, а  по  документам так и вовсе учителем  русского
языка,  он,  кажется,  должен   был  ее  временно   от  императора  отвлечь.
Сухоплещенко подтвердил, что это большой специалист по женщинам. Вот пусть и
расхлебывает.  В круглой  сауне с  зеркалами - все  условия,  можно сказать,
авось дело выйдет расхлебабельное.
     Императрица  и  седеющий  красавец  спустились  с  лодочки,  Ливерий  и
Шелковников приветствовали их братскими лобзаниями. Шелковников отметил, что
бабочка  ничего,  только  мылом от нее  пахнет и  вся в засосах.  Специалист
поработал на  совесть,  ничего  не  скажешь. Пусть и дальше  в  том же  духе
действует   (Джеймс   имел   именно   такую   инструкцию,  в  результате  ее
скрупулезного исполнения  у  Кати,  чуть  только  она  в  сумке дириозавра в
большое  зеркало посмотрелась, появилась мысль, что  в  таком виде  Павлу на
глаза показываться  нельзя - не  приведи Господи).  Ливерий сказал несколько
прочувствованных слов о  том, как он рад приветствовать Екатерину Васильевну
на древней  московской  земле. Еще раз облобызал  ее, хотя она для него была
весьма  стара, с  немного большим  удовольствием  облобызал  типа,  которого
шелковниковское, кажется, ведомство к ней  приставило. Потом его  под  локти
провел вдоль почетного караула, небольшой оркестр лихо грянул старинный марш
композитора Агапкина,  кажется,  или  не  его,  но  все  равно  -  "Прощание
славянки".  В общем, правильно марш выбрали - "Боже, царя храни" играть  еще
рано. Да ведь  и с гимном  вопрос еще не решен,  Боже, сколько всего еще  не
сделано! Хотя почему - "Прощание славянки", ведь то, что сейчас происходит -
это  скорее встреча немки... Наконец официальная  часть закончилась. Катю  и
Джеймса пихнули в специально для них заготовленный ЗИЛ и услали в зеркальную
сауну. Ливерий  отправился стоять в почетном карауле,  - вождя как-никак еще
не упокоили,  - а Шелковников поехал домой.  Чувствовал  он  себя усталым  и
неуверенным. Какого черта он встречал эту  бабу? Станет Павел с ней по новой
сходиться, как же... С тоской подумал Шелковников,  что и  с еще одной бабой
очень  скоро возиться  предстоит. Группа,  изучавшая  родственников Павла  и
готовившая  на  них  всякие  досье вплоть  до инфарктных  фабул,  наконец-то
отыскала   в  городе  Керчи   немолодую  мать-одиночку   по  имени  Алевтина
Туроверова,  сынок  которой носил очень  многозначительное имя Иван Павлович
Романов,  ходил в девятый класс русской школы и  очень неохотно был  признан
Павлом в качестве незаконного сына. Таковую Алевтину должны были доставить в
Москву  в ближайшие  сорок  восемь  часов, и для нее  уже  приготовлена была
другая дача Шелковникова, под Егорьевском. Если так дальше пойдет, то дач-то
хватит ли на  всех? А, плевать, можно будет кого-нибудь инфарктировать, если
не хватит.
     Одно, конечно,  хорошо:  вождь помер  в  срок, не зажился.  А Заобский,
попавший  в  новые  вожди,  уже  тоже  получил  первых пол-инфаркта, даже  в
почетном карауле еле-еле отстоял, а  сейчас полеживал себе в Кремлевке,  где
за жизнь его можно было вполне поручиться -  в отрицательном  смысле, потому
что вторые полфабулы предъявят  ему  по первому сигналу, подкузьмили беднягу
дочки-матери, тоже мне, Монтеня по-древнееврейски начитался.  Нет, и вправду
хорошая вещь - инфаркт. У кого  там сыночка в Лондоне за ножку, у кого дочку
в  Лас-Вегасе за место более существенное,  у кого сестру  жены в Чикаго  за
вымя - вот,  глядишь,  и  все тип-топ.  Вправду хорошая вещь. Скорей  бы  уж
монархия  была,  надоело  в заместителях  ходить.  "Канцлер  Шелковников", -
произнес  про  себя генерал  то,  что через полгода  хотел  услышать  из уст
государя, хорошо бы сразу после коронации. На душе  потеплело. Тогда генерал
ткнул в спину  сидящего на  переднем  сиденьи Сухоплещенко и  тот  выдал ему
бутерброд  с красной  икрой из  запасного портсигара - свои  генерал уже все
съел.
     Тем временем  на аэродроме все еще стоял везлеевский почетный  караул и
оставались  еще  кое-какие  приближенные  Шелковникова,  кому  волей-неволей
пришлось вызывать ремонтные бригады: дириозавр стоял на  пяти опорах, шестая
явно  нуждалась в ремонте,  а пять неповрежденных как-то подозрительно  были
утоплены в бетон под тяжестью исполина.  Никто  не воспринимал его как живое
существо, и  было это дириозавру очень  обидно.  Несколько раз подъезжали  и
уезжали  прочь  пожарные машины,  ничего тут  не горело, а  трапов высотой в
двести  метров еще не имелось,  короче, без собственного  желания дириозавра
добраться до его брюха и прижатой к нему шестой ноги не было возможности.  И
вот  после  третьей   пожарной   неудачи   зажужжало  что-то  в  воздухе,  и
приземлилось  прямо  под  брюхо ящеру.  Сокольник  Ильич  Хиврин  сумел-таки
посадить строптивую пилу.  И незамедлительно сгрузил порядком надоевшего ему
бесконечными  обмороками  пассажира. К  месту  его посадки  быстро  подрулил
открытый "газик". Когда Миша Синельский, все  еще  в проклятой канге-колодке
на ногах, открыл глаза, он увидел над собой на фоне синего весеннего неба  и
серебристо-стального    брюха    дириозавра    -    склонившееся    бледное,
сосредоточенное, такое чрезвычайно знакомое лицо.
     -  Капитан  Синельский...  прибыл  в  ваше  распоряжение,  -  прохрипел
простуженный   Миша,  пытаясь   встать.   Аракелян,  впрочем,  узнал  своего
незадачливого  подчиненного,  которого  уже  много   месяцев  подозревал   в
дезертирстве и других гнусных делах.
     - Сам прибыл? - спросил полковник, недоверчиво глядя на колодку.
     - Служу Советскому  Союзу! - невпопад выпалил Миша и попробовал встать.
Ноги его не удержали, он повалился на полковника. Тот брезгливо отодвинулся,
и Миша рухнул прямо на руки гориллам из подоспевшего караула.
     - Это мы посмотрим - кому ты служишь, - процедил Аракелян сквозь зубы и
бросил охране: - унести!
     Дириозавр тем  временем  окончательно  обиделся  на  полное  отсутствие
врачебной  помощи,  да и  просто на невнимание  к  себе. С  трудом распрямив
пришибленную  ногу, он медленно поднялся на  задние конечности и нацелился в
зенит. Он их пожалел,  он не хотел показывать им вертикальную  посадку.  Ну,
так они увидят вертикальный взлет!
     Ударил ветер,  и  сверкающая на солнце стальная  сигара  оторвалась  от
земли.  Зачарованные радары успели отметить  лишь  то, как медленно всплыл и
стал удаляться от Москвы в юго-западном направлении секретный  дириозавр.  И
никто  не  уследил,  как  вслед за ним оторвалась от  поверхности  аэродрома
маленькая  вибрирующая козявка. Никакого приказа их  преследовать  никто  не
имел, обстреливать  - тем более.  Счастливый,  разгрузившийся  от пассажиров
Рампаль имел теперь право немного полетать на воле. Его верная рыбка-лоцман,
тоже  избавившаяся  от   лишнего   груза,  конечно,   расстаться  со   своей
бронированной любовью не могла и последовала тем же курсом. Выйти из  образа
дириозавра  Рампалю  было  далеко  не  просто,  да и  приказа пока не  было,
напротив,  имелось предсказание,  что  в этом  облике  он  пробудет довольно
долго.
     Бетон аэродромного  покрытия  в пяти местах приземления  лап дириозавра
был  проплавлен на  шесть-семь метров, ямы уже стали заполняться водой, да и
вообще большая часть  взлетного  поля  взбугрилась, растрескалась,  пришла в
полную  негодность. Нет,  не приспособлены еще  советские аэродромы к приему
столь высоких, столь увесистых гостей!..
     Время  было   уже   обеденное,  и  Аракелян   подъехал  к  особняку   в
Староконюшенном, когда с кухни еще разносился дух печеной осетрины, это было
одно  из  немногих блюд,  за которые  в собственном изготовлении Тоня  могла
ручаться.  Другим готовить  для Павла  она  так и не доверила,  и несчастный
кухонный  мужик Абдулла  даже у  себя дома обедать перестал - столько раз на
дню  заставляла Тоня большими  дозами  дегустировать его свою стряпню. Ежели
после двойной порции Абдулла оставался жив, то остатками Тоня кормила Павла.
По сей день никто отравить Павла не пытался, поэтому Абдулла начал толстеть,
но  рыба ему еще  не  надоела, все-таки это был родной волжский осетр. Павел
хозяйственность Тони тоже очень  одобрял, сейчас он как раз отобедал и, лежа
в постели,  мелкими  глотками пил кофе.  Он уже был извещен  о том, что Катя
вызволена из алтайских джунглей, но видеться с ней пока что никакого желания
не имел, других дел хватало. Последние месяцы не просто  отбили у него охоту
возвращаться к  супружеской жизни  с  Катей, не в  постели  тут  было  дело,
столько-то он  в  бабах  после деревенской практики разбирался, что любую  в
должный сок  взялся бы  возвести, была  б нужда. Нет,  отчего-то дело было в
Тоне. Отчего-то  Павлу хотелось не  делить себя сейчас надвое,  не  отдавать
никому ничего из того, что  могло достаться Тоне. И все-таки Катя оставалась
ему,  хоть  и  невенчанной,  но  женой.  Пусть другого вероисповедания...  а
впрочем - сам-то я какого? Павел вдруг засомневался; а  крещен ли он вообще?
Ох, ведь и не  член партии к  тому же... Господи, сколько же еще неурядиц! А
тут  бабы еще, бабы, вон, Ваньку  откопали, тоже  в окошко не выкинешь,  а с
Алей  каково спустя  шестнадцать лет встречаться -  ведь и не узнаю, поди...
Одни неприятности с бабами да с детьми. Только и утешения, что Тоня, Павел с
нежностью посмотрел на дверь, в которую она только  что  вышла, унося пустой
поднос,  и обнаружил на пороге Аракеляна. Нежность во взоре императора мигом
угасла:  этот  кавказский  полковник раздражал  его своей  нерасторопностью,
неловкостью, нечеткостью.
     -  Осмелюсь  доложить:  Екатерина   Романова  препровождена  вместе   с
литератором Федуловым на  правительственную дачу,  - отрапортовал полковник.
"Ну и  что?" - ответил ему Павел взглядом. Полковник помедлил и  добавил:  -
Будут ли дополнительные распоряжения?
     -  Не  будут,  -  соизволил  ответить  Павел  и   отвел  глаза.   Мысли
переключились  на  другое, на  все  более занимавшие его  внешнеполитические
темы, сейчас - на Финляндию. Тем временем Аракелян решил откланяться:
     - Честь имею.
     - Имейте, если есть, - бесцветным голосом ответствовал Павел.




     Всякому голову мучит свой дур.
     Г.СКОВОРОДА. ПЕСНЬ 10

     В мире  же тем  временем чего только не напроисходило.  Не где-то, а  в
совершенно  точно   известном  месте,  в  очень  северном  городе,   в  полу
традиционного  гренландского  иглу отворилась  входная дверь,  в  полупустой
ледяной  зал,   обсуждавший  государственный  бюджет  на  ближайшие  полдня,
поднялся малорослый  и толстый инуит, - так называют себя эскимосы, - хорошо
всем  известный  катекет Сендре  Упернавик, он вытащил  за  собою  огромный,
выкрашенный в красный цвет гарпун. Упернавик, видимо, временно забыв, что он
катекет, то  есть человек, по-гренландски образованный, подошел к  трибуне и
спихнул  с  нее докладчика  в допотопном  пенсне.  С размаху водрузил  он на
трибуну  гарпун,  так  что  острие  его, очень хорошо  заточенное  и  чем-то
демонстративно  обагренное,  ясно дало  присутствующим знать  о  наступлении
новой  эпохи в жизни  государства. "Все!  -  гаркнул катекет на литературном
инуитском.  - Довольно  инородческой шлюхократии! - катекет многозначительно
поводил гарпуном. - Пора возродиться нашему национальному самосознанию, духу
великой Арнаркуагссак! Мы,  инуиты, внесли столь исполинский вклад в мировую
культуру  и  науку,  что не  можем  дальше  терпеть  дискриминацию  в  своем
собственном доме! Совершенство наших жилищ  поражало взоры жалких европейцев
тысячу лет назад!  Десять  тысяч лет  назад, когда  европейцы  и  азиаты еще
воевали  голыми зубами,  мы уже изобрели винт! Наш гарпун,  винтовой китовый
гарпун,  пронзавший  морского зверя  сто тысяч  лет  назад,  да пронзит ныне
загривок   мировой    шлюхократии,   да    станет    он    символом   нашего
сверхнационального возвышения над другими неполноценными нациями!" Под общее
гробовое молчание  собравшихся  президент Эльмар  Туле, преступно бежавший в
эмиграцию  под  предлогом  похорон дружественного,  то  ли  нет, вождя,  был
низложен,  а на  его место  безгласно  избран  великий национальный  катекет
Сендре Упернавик. Немедленно был  изменен  и  национальный флаг, теперь  над
зданием парламента развевался новый - красный гарпун на красном фоне; взамен
прежнего гимна, - а  прежде пели на  мотив  куплетов Эскамильо:  "Тюленебой,
смелее в бой!" - Сендре Упернавик лично сложил народную  песню: "Да  взлетит
инуит!"  Ряд недоубежавших  членов  семьи прежнего  президента  спасался  на
территории  сальварсанского  посольства,  каковая по сальварсанскому  обычаю
была  оборудована  искусственным  климатом,  почему и  произрастали  на  ней
невиданные в заполярных  краях  фламбойяны; вот  на их-то ветках  более  или
менее комфортно и разместились политические беженцы  в ожидании нелегального
вывоза.   Однако,  сколь   ни   скорбно   констатировать   сей  факт,   даже
переименование страны  в Социалистическую Демократическую Республику Калалит
Нунат  экономических  проблем страны не разрешило:  великий северный  сосед,
иначе  говоря,  та  страна,  в которую  из  Гренландии  можно попасть,  если
долго-долго ехать на  север, а потом  еще дальше, хотя и  признал этот сосед
новое гренландское  правительство, но дружественную руку ему протянул как-то
очень странно  - совершенно пустую, как бы даже лодочкой, пригорошней вверх.
Главное природное  богатство молодой  развивающейся  страны,  ее  знаменитый
ископаемый лед,  как прояснилось в первые  же  дни президентства Упернавика,
было не только  целиком запродано Сальварсану,  но даже  и  тот лед, который
намерзнет в  ближайшую тысячу  лет на  место  уже  имеющегося и  подлежащего
вывозу, оказался  тоже запродан, и тому  же покупателю. Прекратить  поставки
льда  в Сальварсан дальновидный эскимос не  пытался, он был членом масонской
ложи  и  довольно  точно представлял, на  чьи  деньги  она  существует.  Тем
временем бывший  расово неполноценный президент Эльмар Туле, спешно схоронив
лучшего друга гренландского  народа под кирпичным забором с зубчиками, столь
же спешно бросился  в Сальварсан за  помощью - он был отнюдь  не первым и не
последним, для  кого Сальварсан оставался единственной надеждой на спасение.
Маленький президент  принял его в зеркальном кабинете, выслушал внимательно,
помолчал  долго,  а  потом  тихо-тихо  сказал:  "Вот  как  раз...  Федерация
Клиппертон-и-Кергелен третий месяц... просит разрешения войти в Сальварсан в
качестве  провинции... Ну, провинции слишком уж...  Разве колонии...  Ну, не
так грубо,  пусть заморской территории... Словом, брат мой, мне кажется, что
вам  причитается,   во-первых,  пожизненное   почетное   звание   гражданина
республики  Сальварсан,  это  для  приличия...  Во-вторых,  пост губернатора
территории  Клиппертон-и-Кергелен... В-третьих, двенадцать раз в день четыре
двойные порции коктейля "Доминик",  каждая с кубиком льда вашей исторической
родины, он будет доставляться вам на специальных самолетах  шесть раз в день
прямо из ресторана... Ну и порция протертых бобов с арахисовым маслом трижды
в день  тоже..." - президент  пошевелил над зеркальным столом  мизинцами,  и
потрясенный  метис увидел в отражении, как Романьос  заключил его в объятия,
тогда как на самом деле президент и с места не двигался, лишь слегка косился
через плечо на картину с изображением жреца в черной сутане и  с музыкальным
инструментом, давая понять, что аудиенция закончена,  вопросы  исчерпаны,  и
спорить  ли было Эльмару Туле,  когда  вместо сомнительной чести быть  самым
северным  в  мире  президентом он получил  то, о  чем  и  мечтать не смел, -
почетное  гражданство прекраснейшей  в мире страны, президентский коктейль и
президентские же бобы с арахисом. Меньше чем через  час его  самолет прямо с
аэродрома Сан-Шапиро взял курс на Клиппертон, да заодно уж и на Кергелен.
     Но это  было далеко не единственное и, конечно, не самое знаменательное
из событий, учинившихся на белом свете в эти исторические дни. Происходило и
многое другое, в частности, чего только не творилось с островами, которые ко
времени  описываемых  событий   почти  во  всех  океанах  от  большого   ума
подобивались независимости,  вне зависимости, нужна им была таковая или нет,
понезависимствовали годок-другой, и теперь видели сны наяву о том, как бы от
нее,  распроклятой,  избавиться.  Иные  из  островов  подумывали о постройке
большого корабля, чтобы погрузиться на него и уплыть  куда  глаза глядят,  -
однако  же  глазам  тоже никуда смотреть не  хотелось, до того было тошно  в
цепях  независимости.  Другие  подумывали о  покупке  какого-нибудь крупного
самолета -  чтобы  погрузиться на него  и улететь ко  всем чертям  собачьим.
Самые же  дальновидныискали вариантов создания какой-нибудь федерации, лучше
добровольного присоединения  к любой державе из числа небедных. В деле этого
предварительного объединения островные  лидеры возлагали главные надежды  на
челночную   политику   знаменитого   скандинавского   путешественника   Хура
Сигурдссона. В послевоенные годы  Сигурдссон  очень разбогател на получившей
всемирное  признание  гипотезе:  он  предположил, что  все  западные  народы
происходят прямиком от народов восточных; хорошо нажившись на гипотезе, он с
помощью  трех  наиболее  верных  сотрудников  срубил  в  Калифорнии  большую
секвойю,  выдолбил  ее, спустил  на  воду  и  поплыл  в  ней на запад, решив
доказать,  что туда можно не только плыть, но и  доплыть. Вскоре он оказался
так далеко на Западе, что это уже был Восток, сперва Дальний, потом Ближний,
все  возможные  гипотезы  Сигурдссон  уже  доказал, но остановиться  в своем
неуклонном доказательстве он  уже  не мог,  секвойя у  него была крепкая, он
провел ее Магеллановым  проливом  и пошел на второй виток. Потом на третий и
на четвертый; Хур  перестал приставать к берегам материков, а посещал только
Богом  забытые  острова,  иной  раз  останавливался  на  них  на зимовку,  в
продолжение которой давал тысячи интервью перелетным журналистам, а по весне
- если только не ошибался полушарием и не попадал сразу на вторую зимовку  -
плыл дальше, между  делом извергая на планету поток географических мемуаров,
отчего даже  заслужил прозвище  "Хур  Дикий". Ко времени описываемых событий
изрядно  постаревший  Хур  завершил уже девяносто  два витка  вокруг  света,
только  что перезимовал  у  негостеприимных  антарктических берегов  острова
Новая Южная Армения, отшвартовал  секвойю от айсберга  и  пошел  в девяносто
третий виток, поклявшись, что и сто витков ему нипочем, а местное население,
если оно вообще было, с изумлением глядело ему  вслед. Посетив за  последние
годы целый  ряд обездоленных  независимостью островов, Хур уже способствовал
их объединению  в  кое-какие федерации, но дело  шло крайне замедленно из-за
полного  неприятия  путешественником  всех видов  почтовых  сообщений, кроме
голубиной,  соколиной, бутылочнобросательной и еще какой-то почты, - а легко
ли голубю тащить рукопись в  пятьсот страниц? - да еще большинство островов,
как убедился  путешественник, угрюмо  желало не федеративного объединения, а
прямого   прислонения  на  любых  условиях   к  южноамериканской  республике
Сальварсан, а к ней, как ни бейся, Сигурдссон подплыть не мог: республика не
имела никакого выхода к морю, кроме нефтепровода, а плыть по нему на секвойе
путешественнику  было боязно. О том, что Федерация Клиппертон-и-Кергелен уже
стала законной сальварсанской  территорией, Хур еще не знал: почтовые голуби
со  свежими  газетами  из Тасмании к нему  только-только вылетели, бутылки с
такими   же  газетами  были  для  Хура  в   воду  на   Соломоновых  островах
только-только  брошены;   а  даже   и   подплыви   Хур   прямо  к   ступеням
губернаторского  дворца на  Клиппертоне  или на  Кергелене,  новоназначенный
метис  его  все  одно не  принял бы:  на  радостях усосавшись  президентским
коктейлем с ископаемым льдом и ужравшись президентскими  бобами с арахисовым
маслом, Эльмар  Туле, по  слухам, почивал  в обоих дворцах одновременно. Так
что  в  описываемое  время челночная  дипломатия Хура  Сигурдссона  никакого
влияния  на ход  мировых событий, тем более на дело реставрации Дома Старших
Романовых в России, оказать не могла.
     Происходило в  мире и  многое  другое, в том числе и  нечто  куда более
масштабное   и  кровопролитное.   Отчаявшись   вылезти  из  тисков  мирового
непризнания,  из  государственных  долгов и  целого  ряда иных  политических
галош,  известный всему  миру пресловутый кровавый  диктатор Хулио Спирохет,
стоявший во главе одной из самых глупых по форме не  правления, а начертания
на карте  - стран мира, отчаялся и пошел  на рискованный, хотя в чем-то едва
ли беспроигрышный шаг. Перебрав в уме страны, на которые он мог бы напасть с
достаточным  шансом  потерпеть быстрое  и сокрушительное поражение, диктатор
выбрал в качестве антижертвы своего великого северо-восточного соседа, а им,
соседом  этим, оказалась  совершенно нераздираемая  никакими  противоречиями
республика Сальварсан. Трудность нападения на республику заключалась в  том,
что между ней и нелепым государством Спирохета в качестве границы возвышался
чуть ли не самый крутой и высокий хребет в мире - огнедышащая Сьерра-Путана.
Не считаясь с затратами, диктатор в рекордно короткие сроки экипировал армию
и через  немногочисленные ущелья, в  которых один  человек с противотанковым
ружьем  вполне мог бы  раздолбать  целую дивизию, вторгся на  сальварсанскую
территорию.  Но  нейтральный  Сальварсан,  никому о  своем  нейтралитете  не
заявлявший,  но  тем  не  менее  армии давно уже не имевший, - только личная
гвардия  президента,  так  это  всего  сто тысяч, - поступил  в этот  момент
донельзя  коварно.  Ни  единый  человек  не   оказал  сопротивления  войскам
Спирохета,  и  они,  терпя  неслыханные  лишения,  пробивались  без  боев  в
направлении города  Эль Боло дель  Фуэго, стремясь попасть под президентский
ливень  шаровых  молний и  одновременно отрезать  столицу от главных запасов
стратегической  пирайи.  Сальварсанские  вооруженные  соединения  продолжали
коварно не встречаться  на пути  диктаторских войск, к  восьми  часам вечера
нервы  убеленного  сединами  диктатора  не  выдержали:  он  отдал  приказ  о
беспорядочном  бегстве на свою территорию.  Около полуночи  он  выступил  по
правительственному  телеканалу,  призвал  население  своей   страны  терпеть
нетерпимые факты и объявил о безоговорочной капитуляции  без  каких бы то ни
было  условий. Прерывался его  старческий голос самыми натуральными слезами,
Спирохет  волновался,  ведь  ему  для  полноты  поражения  нужен был  еще  и
полномочный  представитель  победившего  Сальварсана,  и  до  утра  диктатор
промаялся  в  неизвестности: примут? Не  примут?  К утру Спирохет уже  почти
уверовал в провал своего плана, однако  в шестом часу на столичном аэродроме
приземлился  доминиканский  "Боинг-747",  и  по   трапу  спустился  высокий,
довольно молодой еще темнокожий мулат с прямыми волосами на пробор, с весьма
длинным   носом.  Через  посредничество  незаменимого  Долметчера  президент
Романьос принял условия капитуляции. Поскольку,  полагал Романьос, хозяйство
и экономика потерпевшего поражение страдающего агрессора полностью  изнурены
и разрушены тяготами войны,  поскольку развитые страны  всего мира не  смеют
оставить  своей  гуманитарной  помощью  несчастную  страну,  -  сам же глава
Сальварсана заявлял, что никаких претензий к ней не имеет, что "враг за свое
злокозненное нападение и без  того уж довольно бед испытал".  ОНЗОН, то бишь
Организация  Неизвестно   Зачем  Освободившихся   Наций,   узнав   об   этой
"шестичасовой",  как ее назвали позднее, войне, как-то не понимала, чем  она
сможет помочь стране, которую  за нарушение всего, чего  возможно, исключила
из  всех  своих  подкомиссий.  Но  свалившийся  с  неба  мулат уже  варил на
диктаторской  поварне  пирайевый  суп,  единственный раз в этот день в честь
Спирохета  поименованный "диктаторским",  а  страна, подвергшаяся нападению,
никогда не входила в ОНЗОН, чтобы быть уж полностью неприсоединившейся, как,
к примеру, и Швейцария, - так что чем, кто и кому должен помогать? Однако на
утренней сессии  внеочередного  созыва ОНЗОН потребовал  слова  делегат  еще
одной сомнительной страны, Восточного Китая, - явно надоумленный Романьосом,
или, что менее вероятно, в кредит подкупленный самим Спирохетом. Под угрозой
выхода из организации он потребовал, чтобы развитые страны, в первую очередь
США,  СССР   и  Западный  Китай,  приняли  на  себя  сию  же  минуту   бремя
восстановления  хозяйства пострадавшей  страны. Сию минуту!  К  предложенной
восточным китайцем резолюции  неожиданно  для всех присоединился и советский
делегат  Иван Пулярдов-Курочкин, которому из Москвы намекнули, что пускай-де
Штаты  раскошеливаются,  мы  им,  пострадавшим, тоже  поможем, медикаментами
собственного  производства,  а  они, брат, сам  знаешь,  какого  качества  и
сколько на  складах  лежат, хранить их дороже.  Резолюция прошла,  хозяйство
несчастного  агрессора было  мигом  восстановлено  за  счет  матерящегося на
английском языке  американского  налогоплательщика,  Восточный  Китай  потер
мандаринские ладошки, Спирохет отгрохал в столице новый стадион, Эльмар Туле
надрался  до положения риз, Хорхе  Романьос пожарил  и  съел яичницу, Сендре
Упернавик пожевал  губами, Хур Сигурдссон присвистнул  во сне и перевернулся
на правый бок.
     А вообще - мало ли чего еще в эти дни, часы, секунды творилось на белом
свете? Ну какое,  скажите на милость,  отношение ко всей нашей истории имели
так  называемые  кировоградские события? А  всколыхнули они  на  день-другой
мировую  прессу  ничуть  не  менее,  чем  тогда  же  состоявшаяся   отставка
всесоюзного тренера  по  фигурному  плаванию  Ярослава Зелюка, -  о  которой
повествовать тут и  вовсе не место, и без того так никто и не понял, выгнали
его   за   демонстрацию  тринадцатилетним  пловцам   актов   насильственного
куроложества или  же  за  мздоимство во  время  демонстрации  вышеупомянутых
сексуально-куриных  актов. Ну,  предположим, все,  кто интересовался, еще за
полтора  года до  смерти вождя абсолютно  точно знали, что первый  секретарь
кировоградского  обкома тов. Грибащук О.О. (Олександр Олександрович, кому уж
очень  интересно) слег не просто  в постель, а  в бессрочную  реанимацию.  В
связи с полной остановкой почек, вместо которых пришлось подключить японский
аппарат  неудобных габаритов.  В  связи с  пересадкой  печени,  -  пересадка
таковой  в  Питсбурге, США,  прошла  неудачно.  В  связи также с  пересадкой
поджелудочной железы  в институте  ван Тендера в Данди, Капская провинция, -
операция прошла  удачно,  однако  ж одной железой  жив  не будешь. Ну, еще в
связи с пересадкой сердца, - Грибащуку вмонтировали  искусственное в клинике
Лемерсье, Тонон, Французская Швейцария, но сердце функционировало  только на
тононской аппаратуре, к которой  из Кировограда пришлось  проложить  кабели,
так что, лежа у себя дома, Грибащук отчасти был как бы и в Швейцарии, потому
что к кабелям был  прикован. Еще и  в связи с острой дисфункцией практически
всех известных  европейской медицине  систем  организма, а также  и на почве
острых расстройств систем "рлунг", "мкхрис" и  "бад-кан", известных медицине
Тибета. Так что был тов. Грибащук O.O. попросту  лишен возможности исполнять
в  активной степени  обязанности первого  секретаря  кировоградского обкома.
Однако же отстранить его от таковых обязанностей никто  не  решался, ибо,  в
момент очередного клинического кризиса, почти столь же мертвый, но тогда еще
чуть-чуть живой вождь буркнул  референтам: "Оставьте все как  есть, все одно
никто работать не хочет, один я за всех лямку тяну", - был тогда оставлен на
исконном  посту  и  тов. Грибащук О.О., несмотря на полную неконтактность  и
отсутствие просветлений.  Ну  ходили  к нему  в реанимацию  посетители,  но,
просидевши полтора  часа  в приемной, считали, что просьбы их удовлетворены,
или отклонены, каждому по вере его, - уходили, а потом рассказывали об очень
большой  занятости  удельного  вождя.  А  вождь уже  полтора  года  лежал  в
коматозном  виде, и ни гу-гу. А  кому было нужно его гу-гу,  когда и так все
каждого  звука боялись: того гляди где  кого поменяют,  где кого переставят,
оглянуться  не успеешь,  как из второго  заместителя по культмассовой работе
окажешься  третьим  заместителем по  озеленительной части,  а это ж  совсем,
согласитесь, другие пироги, в озеленение кому ж охота. Но  тут  приключилась
беда несметная, главный вождь все-таки помер и  был запрахован в  озеленение
под кирпичным  забором  с  зубчиками,  и  по всей  стране прокатилась  волна
собраний   и  митингов.   В   том  числе  обкомовских,   на  которых  личное
неприсутствие могло, не дай Господи, напомнить кому, что такое шаг в сторону
и как  его вообще-то  рассматривают,  вообще-то  -  как  побег,  а  тогда  -
здравствуй,  озеленение,  или, хуже  того,  полное  позеленение.  Хочешь  не
хочешь, но  в кировоградских эмпиреях встал ребром вопрос: есть Грибащук или
нет  его.  Если есть  -  то  пусть придет на митинг. Живой или мертвый. Если
придет, даже мертвый - ладно,  хороший он работник,  настоящий коммунист. Не
придет -  стало быть, позеленение. Шаг в  сторону. Нечего чикаться.  Другого
пришлют. Незаменимых нет, известное дело.
     И тогда Грибащук встал. О песнь торжествующей реанимации! В четыре часа
пополудни, по киевскому времени,  за несколько  секунд до открытия траурного
митинга, в  кулисах городского театра произошло  явление его бренной  плоти,
даже не поддерживаемой никем  из числа свиты. Только  врачи, на свой страх и
риск  пробудившие обкомовского  вождя, вынувшие его из покойно  плававшей  в
глицерине капсулы, мелко дрожали в коленках;  легкими  толчками в спину  они
дали  ему старт, запустили на председательский стул, где ему, во имя  мира и
спокойствия  всех, кому  дорог  свой  стул,  предстояло  просидеть не  менее
тридцати  минут. И Грибащук высидел на  своем посту  все  назначенное время.
Совершив мягкую посадку, он смотрел в зал  осмысленными глазами, хмурил  все
еще  модные  брови,  давал  хриплые  односложные  ответы и вертел специально
данный  ему  для  верчения и  придания  жизненности образу  карандаш.  Через
полчаса,  когда  основные  скорбные литавры  отбряцали,  второй зам  объявил
десятиминутный перерыв.  После  перерыва  стул  председателя  уже  пустовал:
реанимационная,   мигая  синими  лампами,   мчала  остатки   бренной   плоти
председателя-секретаря  назад, в капсулу, в глицерин. Поистине велики чудеса
современной  европейской  медицины. Древняя  тибетская  такого никогда бы не
сделала, она бы  человеку спокойно умереть дала. К делу  Романовых  вся  эта
история  имела  только  то  отношение,  что, благодаря счастливому  запуску,
мягкой  посадке и удачной отсидке, его подпись  имела  право и в  дальнейшем
появляться  под всяческой ксивой,  бойко  фабрикуемой в институте Форбса. Во
всяком  случае,  господин  медиум  Ямагути  встретился  в загробном  мире  с
возвратившимся из командировки в юдоль мирских скорбей духом кировоградского
вождя и от всего сердца поблагодарил за оказанную услугу. Он-то во всей этой
истории в буквальном смысле был ни жив ни мертв.
     Сколько  же  всего  на  свете!  Так  ведь  до  бесконечности  бы  можно
перечислять все интересные и значительные, достойные, стало быть, упоминания
события,  случившиеся в  разных  концах света в  переходные  для  российской
Великой Реставрации дни. Однако же предлагаемая хроника отнюдь не резиновая,
всего  в нее  не уместишь, ежели  не  связано оно непосредственным образом с
главной нашей темой и главными нашими героями. Среди последних, кстати,  чем
дальше вступала в Северном полушарии в свои права весна, а за нею и раннее в
этом году лето, тем больше становилось  Романовых, - а ведь еще  в 1918 году
заинтересованные лица полагали, что  извели  всех  этих  гадов  под  корень,
упустили  только с десяток полудохлых великих князей, а они не в счет. Но то
было  на том,  давно  миновавшем  этапе  истории,  когда  морение  Романовых
представлялось ступенью сияющей лестницы, ведущей к такому всемирному кайфу,
что и помышлять о нем прежде времени кощунственно. Теперь  же, когда история
свой  дурацкий  виток  завершила,  когда  она предъявила  новые  требования,
оказалось, что разведение Романовых, - точней, изыскание их, подобно поискам
грибов в  сыроватом  подлеске,  занятие даже не  особо хлопотное, надо  лишь
прислеживать,  чтобы перебора в лукошке не получалось, ну, и гнилых-червивых
тоже не брать. Однако  же к  июлю,  кажется, лукошко укомплектовалось  свыше
всякой меры.
     Новый вождь,  лидер, премьер  и еще  кто-то  там в  одном лице, лежал в
больнице. Зачем он в ней лежал - трудно сказать. Что на личной квартире, что
на любой  из дач, что в  этой  кунцевской больнице  -  везде одно  и  то же:
аппарат "искусственные  легкие", без  которого  премьер  не  мог дышать  уже
тогда, когда был  почти  рядовым  советским министром Заобским;  аппарат был
всюду  один,  шведской фирмы  "Мартенс".  Без этого  аппарата  вождь  даже в
сортире рисковал оказаться лишним человеком,  не  в одном  только  Советском
Союзе. Врачи,  само собой, тоже везде были  одни  и  те же, и уход был везде
одинаковый,  то  есть  первоклассный,  и  толку везде  от всего  этого  было
одинаково,  то есть никакого  толку,  как нет никакого  толку  в  том, чтобы
тридцать лет рваться к власти и дорваться до  нее в семьдесят восемь лет, не
имея ни легких, ни почек, ни печени, когда почти  здоровым неизвестно почему
остается одно лишь пламенное сердце,  - всего один  инфаркт был до  сих пор,
бумажку  ненужную  прочел,  переволновался,  -  да  еще  голова  со  знанием
китайского языка, оставшаяся  от прежней  шпионской, то есть дипломатической
деятельности.  Куда  уж  тут  проводить массовые  реформы,  которых Заобский
жаждал  так страстно. Он,  впрочем,  все  порывался  их предпринять,  следуя
примеру  другого вождя,  менее  живого, зато более мертвого, - о,  какое это
иной раз завидное преимущество! - но  добился лишь того, что у  лиц мужского
пола с волосами выше средней длины стали в Москве проверять документы по три
раза в день и не меньше, - а для того ли Заобский шел к власти? Он инкогнито
посещал театры и музеи, -  об этом сообщали  газеты задним числом, - отвечал
на одиночные  вопросы  безымянного корреспондента центральной газеты  и даже
мог  дать интервью без бумажки, если, конечно,  давать лежа,  голова у  него
варила как надо, жаль,  опять-таки, что  ничего другого, годного к механизму
власти,  кроме  этой  своей  лежачей  головы, Заобский  не уберег,  в яичных
желтках не купался никогда, когда прежде  имело бы смысл, то не догадывался,
а теперь поди искупайся со всей аппаратурой. В прежние времена столь дохлого
владыку  свергла  бы первая же  боярская  клика  -  одним тыком  мизинца.  В
нынешние времена, увы, именно какой-то  такой клике был обязан Илья Заобский
быстробегущими  мгновениями  всероссийского и даже всесоюзного властвования.
Он  знал,  что клика эта собирается  после его  смерти подгрести  власть под
себя, а  во главе  страны поставить что-то совсем  нелепое, царя-коммуниста,
что  ли, но  это  должно было случиться в  будущем, очень  плохо предвидимом
из-за отсутствия предиктора, ибо В. И. Абрикосов скончался в ночь на десятое
мая, не  выдержав  грохота победного  салюта над  столицей. Заобский отлично
понимал, что лично ему боярская клика сама по себе не угрожает, она даст ему
дожить  спокойно, если, конечно, он не очень  заживется - если он сам против
нее не попрет. Но куда уж...  Впрочем, попереть против кого-нибудь Заобскому
ужасно  хотелось. Попытался он, разнообразия ради,  посворачивать  головенки
врагам  этой  самой  "боярской  клики",  но  получилась чепуха: единственным
врагом  у  "бояр"  оказался  "картофельный  маршал", так  за  гулю  на морде
Заобский звал его давно даже в лицо,  но именно с  Дуликовым,  как  лопотало
западное радио, и была "сила". Надо полагать, сила советской армии. Заобский
горько  усмехнулся. Знал он  цену этой  самой армии, в которой из-за  одного
только  национального  вопроса еженощно казарма-другая в стране  обязательно
погибает,  и все  одним  способом:  обидится  часовой-азиат, что его чуркой,
либо, хуже  того, чукчей обозвали, возьмет  "калашникова" и прошьет  свинцом
всех,  кто сны про баб залег смотреть, наказывай его потом высшей мерой, - а
то русский  обидится, что его с чукчами служить заставили, возьмет все  того
же "калашникова",  и  опять  же -  всю казарму,  да  еще  потом  объявит все
самообороной  по уставу, хороша армия, которую в юголежащую страну-галошу ни
ввести  нельзя,  ни  вывести из  нее, введешь  часть, так  половина  тут  же
дезертирует, другую  половину душманы  освежуют и на воротах развесят шкуры,
хороша  эта армия, две недели пьяные  Кимры  на работу  выставить не  могла!
Ничего себе  сила. Так  что  если и  стоит  за Дуликовым сила  -  то  другая
какая-нибудь, не эта. Сила сейчас есть единственная,  нечистая -  так твердо
верил атеист Заобский - и она-то не  за  маршалом, она за боярской кликой. А
за Дуликовым - разве только начштаба его, замечательный старик Докуков, жаль
только, что он рехнулся, а ведь какой наркомвоенмор когда-то был! - вспомнил
Заобский легенды  своей  ранней  юности.  Но тем  не менее пожить еще  новый
премьер  собирался. Ну пусть год, а  то даже два, может быть, даже три  года
обломится, нытиком  оставаться в истории нельзя, пусть помнят  потомки,  что
был  ты не манная каша с  бровями,  а личность волевая, горбоносая,  любимый
твой язык древнееврейский, ты на нем на ночь "Протоколы  сионских  мудрецов"
каждый вечер читал!.. Заобский  даже майскую демонстрацию принял лично, жаль
только, что на мавзолей взойти  не  смог, его внесли, аккуратно, но западные
гады,   конечно,  заметили.   Но   рукой-то  махал  собственной!   И  нового
гренландского  посла  тоже  сам  принял,  и  говорил с  ним  по-английски, с
китайским, правда,  акцентом, но пусть  и так  -  на  западе публика  больше
испугается. Премьер подумал, что нужно  распустить слух,  что он по сей день
коллекционирует произведения беспартийных художников, и "Молот ведьм" с утра
до  ночи зубрит,  значит,  акцию  какую-нибудь  готовит...  На самом деле он
читать, правда, уже не мог,  годы не те, мозги не  те, охоты и времени  тоже
нет, но -  ужо страху нагоню! И пусть  вообще не очень-то заносятся... Мысль
покинула Заобского,  он  совершенно  бессильно  заскреб пальцами,  нащупывая
несуществующий звонок, чтобы позвать врача - звонка не было потому, что весь
вождь и так был обмотан датчиками, и  на их  неслышный постороннему уху  зов
уже мчались медицинские светила из дежурки.
     Обреченному премьеру  было  дурно  из-за  ползущей  на Москву с  запада
грозы. Наползали на столицу, помимо грозы, еще  и  грозные слухи, а  также и
многочисленные Романовы. Боярская клика на всякий случай свозила  сюда всех,
кого  могла. Помимо  прочно оформленного  пропиской на Кутузовском проспекте
Павла,  его жены Кати, которой Павел отказывался  дать аудиенцию  наотрез, с
первых же минут, когда стало  известно, что она привезена, помимо отысканной
в дебрях Крыма давней любовницы Павла Алевтины и его незаконного сына Ивана,
помимо них  следовало  в  ближайшее время ждать  появления  в  Москве и всех
прочих   представителей   "старшего   клана",   да  про  запас  и  косвенных
родственников, да на  всякий  случай  и  однофамильцев.  Ведал их выявлением
дуумвират  из полковника Аракеляна, впрочем, основное время проводившего  на
кухне, и прибавленного к  нему в качестве рокового заместителя подполковника
Дмитрия  Сухоплещенко. Последний  шел в  гору  с  невиданной  скоростью,  но
проклятием жизни  для  Аракеляна  - как сам Аракелян когда-то  для  Углова -
стать не  мог и  вообще волновал Игоря Мовсесовича  мало,  готовить не  умел
вовсе, только бутербродное дело при Шелковникове  постиг неплохо, но  на нем
на  одном разве удержишься?  Сам полковник в последнее  время  поуспокоился,
освоил целый ряд блюд, причем из совершенно новой экономической области - из
области диких трав. В смысле грядущей  спартанской  экономии на госаппарате,
на  которую ему  намекнул свояк, таковые блюда  могли сильно продвинуть  его
карьеру, если,  конечно, будут и прожорливым Георгием  одобрены, и экономным
Павлом.  Полковник яростно экспериментировал и уже достиг серьезных успехов.
В  число фирменных  блюд теперь  входили щи зеленые из  лапчатки  гусиной, и
другие щи, из осота с крапивой, и суп холодный  из  сныти, очень по  жаркому
времени года приятный, и студень из исландского  мха,  и запеканка из корней
пырея  ползучего,  и  деликатная  каша  из  клубней  стрелолиста,  и  дивная
маринованная приправа из калужницы болотной, и недурные цукаты из дудника, и
довольно трудный в  приготовлении  напиток из  цветов коровяка, и особенно -
совершенно фантастическая  запеканка из зопника,  породившая в  Шелковникове
приступ неукротимого обжорства и  вызвавшая  требование "подавать  ее всегда
сразу после долмы". Так что времени  на исполнение  основных обязанностей  -
хотя никто этого исполнения от  полковника не требовал и, главное, не ждал -
у Аракеляна просто не  оставалось. Сын Ромео дал о себе знать: чтоб не смели
искать,  не то  хуже будет,  домой он придет,  когда  захочет,  -  поскольку
передал он эту  новость даже не отцу, а деду,  то можно было не тревожиться.
Второй сын,  Тима, получил свое причитающееся за попугайное дело и в порядке
не столько наказания, сколько повышения  квалификации обязан был все тексты,
на Пушишу  записанные,  расшифровать, оформить  в  машинописи,  перевести на
армянский и снова  на  Пушишу записать.  Тимон  по-армянски знал три буквы и
шесть  ругательств, так что работы  ему должно  было теперь хватить надолго.
Третий  сын,   Зарик,   он   же  Цезарь,  умело  помогал   отцу  по   кухне,
экспериментировал с  дальневосточными стеблями орляка,  он  же,  в общем-то,
папоротник,  и  уже   готовил  что-то  вполне  съедобное,  однако  даже   из
папоротника у него все время выходила бастурма да бастурма - далась она ему!
Ну хорошо он ее жарит, слов нет, но не за тем, наверное, зопник  существует,
чтоб лишать его исконного благородства? Хочешь бастурму жарить - пожалуйста,
хоть  целое стадо  барашков бери,  но не  зопник, его мало!.. Четвертый сын,
Горик, был  еще  очень  мал для серьезных дел и в жизни семейства участвовал
мало. Дед Эдуард торговал попугаями. Наталья пила чай с сухариками и худела.
     Сухоплещенко   тем   временем   вкалывал   как   проклятый.   Мало  тех
обязанностей, что  были  упомянуты выше;  мало исполняемой все более и более
спустя рукава  обязанности информировать "картофельного маршала", погрязшего
в  дрессировке  войск,  постепенно  стягиваемых  им  на какой-то  валдайский
плацдарм,  -  но  навесил  на  него  толстый  шеф  еще  и  свои  собственные
обязанности,  заставил работать и.о.  председателя комиссии  плана  новейшей
монументальной  пропаганды: новая  власть требовала  новых  памятников уже в
переходный период. Пусть пока еще все было по-старому, ни в одном сельсовете
рядом  с портретом генерального секретаря не висел еще портрет венценосца, -
вообще-то, вешать будут не рядом, а сверху, но это очень потом, - ни в одном
календаре двадцать  первое  февраля -  день рождения  императора  - не  было
пропечатано красным цветом как выходной день, вообще неясно было, что именно
переменится в  России  от  того, что монархия  придет на помощь  прогнившему
социализму,  а  точней  - социализм  просто  дойдет до  своей высшей стадии,
сокровенно  предсказанной  классиками  учения,  -  но  именно  о  памятниках
полагалось думать заранее,  в  два счета  их не отольешь, если,  конечно, не
лепить   чернуху   из  гипса,  как  в   восемнадцатом   году.   Сухоплещенко
присутствовал при разговоре Шелковникова с Павлом на эту тему. Павел долго и
недоуменно  смотрел на  генерала, и тот решил, что экономный император опять
против разбазаривания народной казны, даже решил пойти на  попятный, сказал:
"Но,  конечно,  мы  страна небогатая,  бедная  даже..."  Глаза  Павла  вдруг
вспыхнули  невиданным  прежде  огнем: "Мы  бедные,  но  мы  не  нищие!"  Все
присутствующие  поняли, что  фраза  эта брошена прямо в историю, и  разговор
перешел к следующему  вопросу, а  Сухоплещенко  получил  немалые  средства в
твердой валюте на бронзу, гранит,  железобетон  и попутные расходы и,  таким
образом,   существенную   возможность   запустить   умелую  лапу   в  казну.
Подполковник очень  нуждался в средствах,  хотя антиквариат  последнее время
подешевел,  но именно  поэтому было  самое  время  его  покупать,  покупать.
Списков на памятники Сухоплещенко составил два: первую очередь  и вторую. Во
главу первого  поставил  памятник лично  Заобскому  и с помощью Шелковникова
завизировал оба списка у  генсека, дальше первой строчки  тот,  естественно,
читать не стал, да  и  вообще был человеком умным и понимал, что  сам до сих
пор жив лишь потому, что ничего-то у боярской клики по-настоящему не готово:
ни идеологические труды,  ни  ритуал  коронации,  ни мундиры,  ни  припасы к
народному  гулянию, есть у них пока что только добротный император, а больше
пока  что  ничего.  Памятник  Заобскому  заказали немедленно, без  конкурса,
заказали   президенту   Академии   художеств,   благо   тот  был   как   раз
скульптором-монументалистом, благо  тоже  лежал в  реанимации.  Так что либо
поспеет академик  с памятником как  раз к кончине премьера, тогда посмотрим,
либо загнется сам и тогда другого в реанимации найдем и тоже посмотрим, либо
премьер помрет  раньше  и  тогда  мы  насчет того,  нужен  ли ему  памятник,
обязательно, со всей пристальностью, посмотрим, посмотрим.
     Список,  по  крайней   мере  первый,   составил  для  комиссии  человек
образованный,  отдыхающий после  допиленного  "Илитша  в  Ламанче"  крымский
татарин,  автор песни "Тужурка".  Следующего  Иллидша  Шелковников  отменил,
сказал, семь  романов  довольно, героя  менять  будем. Мустафа  не возражал,
мелкие поручения - вроде составления  списков  "кому-бы-памятник" - выполнял
шутя,  опираясь  отчасти  на  свою  эрудицию,  отчасти просто  на  фантазию.
Во-первых,  значит,  Заобский  -  впрок.  Но  с  немалым  обалдением  прочел
подполковник имя  и фамилию человека,  которому  надлежало ставить сразу два
памятника, в Москве и на родине. Человека этого звали Николай Ульянов, и был
он дедом вождя. А что? Отцу уже два памятника есть, значит, и деду не меньше
двух.  Между Павлом  и  боярской  кликой  вопрос  о точке  зрения  на самого
вождя-основателя был решен с первых  дней, - это,  значит, основатель-герой,
свергший  династию младших узурпаторов, - оно и просто, и  никто не в обиде.
Родиной Николая Ульянова, зачинателя и  основателя  портняжного дела  и всех
иных портняжных  промыслов  на юге России, на Кубани,  в Калмыкии, оказалась
Астрахань.  "Подлый  татарин!"  -  подумал  про себя  Сухоплещенко с немалым
уважением.  Сухоплещенко  вопрос о  памятнике этому типу  в  Москве покамест
замял на  всякий  случай, когда надо будет,  то хоть посредине Кремля  дедом
внука заменим, - а вот с памятником в Астрахани вопрос пришлось форсировать,
а главное же - чтобы и памятник там был, с одной  стороны, поставлен, но,  с
другой стороны, и  не мозолил глаза. Подполковник слетал в Астрахань и нашел
решение: надо сделать  так,  чтобы  памятник там, с одной  стороны,  был,  с
другой - чтобы  его  как бы почти  не было. Памятник он решил воздвигнуть не
обычный,  а прямо  для книги Гиннеса - подводный. В глубинах реки Кутум, что
значит  "сазан",  где прежде  воблой  торговали,  теперь,  ясно, не торгуют,
воздвигся монумент в полный рост, как знак любви Николая  Ульянова к родному
краю, ну и  как  способ объяснить,  почему тут больше воблой  не  торгуют  -
неудобно все-таки торговать над  головой у предка  вождя.  Проекты памятника
должны еще проходить конкурсы, раньше чем через год справиться с этим  делом
Сухоплещенко не надеялся, но был уверен, что уж подводный-то памятник никому
не помешает.  Однако  выявил он у  местных  краеведов гадкую информацию, что
Николай Ульянов был, по имеющимся точным свидетельствам, гером. Как и многие
другие астраханцы, подполковник этого слова не знал, с сомнением сказал, что
проверит,  но, возвратившись в Москву, битых два дня пытался узнать, что это
слово значит, а когда  узнал - даже похолодел. Оказались это вполне  русские
люди, эти геры, однако  же перешедшие в иудаизм. Таковых в СССР нынче  почти
уже не оставалось, все  в Израиль когда еще  умотали, только под  Новгородом
имелся  колхоз  в  три деревни,  тот  желал  ехать  весь  целиком  и  потому
подзадержался, но с колхозом мы потом разберемся, выслать или просто послать
подальше.  То ли был этот Николашка самоявленным евреем, то ли нет, но слава
Богу,  что хрен татарский не удружил  ставить памятников родственникам героя
по материнской линии, иди там доказывай, что Израиль Бланк был за полвека до
рождения героя крещен, что все у него путем, даже дочь его звали не Малка, а
и в самом деле  Мария,  и  что  предпринимателем  был  этот  Бланк  хорошим,
богатым,  способствовал чему-то там, ядри  его  в  корень, словом, предков у
русского человека набиралась полная синагога. А докажи потом.
     Дальше в списке был обозначен человек, само имя которого было прочитать
без поллитры невозможно,  Сухоплещенко прочел его по одной букве и все равно
произнести не смог: Швайпольт Фиоль. Подполковник тряхнул  за вымя двух-трех
академиков, и узнал, что имя такое носил за всю историю только один человек,
русский, - ох,  вовсе не  русский! - первопечатник, тискавший первые русские
книги,  оказывается,  западным  своим  станком  эдак  за  полвека  до  Ивана
Федорова,  -  про того Сухоплещенко помнил, как-никак  ему  памятник  против
служебного кабинета кто-то уже поставил. Подлый татарин не упустил, конечно,
случая вставить русскому народу  перо в одно место: первопечатник был у вас,
господа  россияне,  из  немцев,   так  извольте  увековечить.  Сухоплещенко,
чистокровный хохол, внутренне это дело одобрил, москалей он сильно не любил,
но  местом  установки  памятника  все же  определил  в  Москве  Госпитальную
площадь,  центр  бывшей  Немецкой  слободы.  На  всякий случай.  Там раньше,
кажется, памятник Бисмарку стоял.
     Из  памятников  не людям,  а событиям, идеям, субстратам, субстанциям и
субститутам  в качестве  первого  пункта значился  вписанный тяжким почерком
Г.Д.Шелковникова Памятник Неизвестному Танку,  который надлежало воздвигнуть
на  сто  первом  километре Минского  шоссе  в виде  колонны в сто один  метр
высотой,  колонна, конечно, пятигранная, а сверху  - настоящий танк,  личный
проект Г.Д.Шелковникова, потому что генерал решил огрести еще и госпремию по
архитектуре и скульптуре, покуда  Павел настоящую экономию не навел и деньги
на  премии  есть.  Ну, и  другие  памятники  в списке  имелись, но  всех  не
перечислишь, не  упомнишь, уж  подавно не  поставишь.  Стоял,  притом колом,
вопрос   об  убирании  других  памятников,   притом  оставшиеся   пьедесталы
предполагалось использовать по назначению и усмотрению, пользуясь примерами:
хорошо известной судьбой памятников Александру III в Феодосии и Трехсотлетию
Дома Романовых в Вологде. В первую голову надлежало выяснить: где и какие по
сей  день  сохранились памятники  узурпаторам,  членам "младшей ветви"  Дома
Романовых.   С  удивлением  Сухоплещенко  узнал,   что   таковых  памятников
имеется...  полтора,  один  на площади, другой во дворе,  оба очень  ценные.
"Половинкой"  посчитал Сухоплещенко  памятник  Александру  III работы  Паоло
Трубецкого, завезенный  во  двор  Русского музея  в  Петербурге, убирать его
оттуда  не имело смысла, ибо  на его место нечего  было поставить, да  и  на
экспорт еще могло пригодиться. Памятник же Николаю I в  том  же  Петербурге,
оказывается, стоял на двух копытах. Ввиду чрезвычайной ценности копыт  этому
памятнику выдал охранную грамоту кто-то из перво-главных советских вождей, и
полковник решил с  этой штуковиной пока  не связываться:  в копытах много ли
корысти. Снимать  - потом. Новые ставить надо. И  темные вопросы решать. Вот
стоит, скажем, на  Воробьевых  горах булыжник уже  тридцать лет,  а  на  нем
написано,  что тут  будет памятник советско-китайской  дружбе. С  ним-то что
делать:  вдруг опять  дружба  будет, тогда чего ей, как  покойнице, монумент
клепать, а если же не  будет,  тогда по какой статье монумент этой покойнице
оформлять, не одобряет Павел, если где лишние деньги тратятся!
     Но вот про  второй список,  никем не утвержденный и оставленный целиком
на  подполковникову  смекалку, страшно  было  даже  думать.  Это  был список
памятников членам  семьи  дома Старших  Романовых,  а  также - даже в первую
очередь  - героям  Реконструкции, как  Шелковников и  Павел,  посовещавшись,
решили именовать Реставрацию, иначе говоря - водворение  Павла на всесоюзный
престол.   Где  их   взять,  героев  этих?  Ну  где,  уязви   зараза  вас  в
поджелудочную?..
     Однако Сухоплещенко работать не  только любил, но и умел. Трое суток он
усиленно беседовал со всеми, кто имел хоть  какое-то  отношение  к  событиям
последнего года;  он выискивал хоть кого-нибудь, кто пострадал,  а  лучше  -
погиб за дело  Реконструкции.  В  крайнем  случае  подполковник мог  выбрать
кого-нибудь из  членов  августейшей  семьи,  кто  недавно  загнулся,  его-то
мучеником и объявить, - ну в самом крайнем случае и загнуть ведь  кого не то
не особо трудно, а там доказывай. Отец императора  явно  не годился, ему все
равно  памятник  полагался. Из  косвенных родственников умер у  Павла только
один, но  был  он, как назло, еврей, да и вообще седьмая вода на киселе. Так
что не годился.  Тогда Сухоплещенко наскоро улетел в Свердловск и, перебирая
человека за человеком, папочку  за папочкой,  добрался и до  краткого дела о
смерти  гражданина Керзона  С.А.,  последовавшей  в винном  магазине No  231
Свердловского облпищеторга прошлой зимой. Заодно в том же деле лежал  рапорт
"скорой  помощи"  с жалобой на работу этого винного магазина,  где  смертных
случаев не оберешься,  с просьбой послать туда спецкомиссию: "скорая" такого
рассадника смертности терпеть не может. Отчего это непьющий дядя-еврей помер
в винном магазине,  - а то,  что Керзон был непьющим, Сухоплещенко установил
мгновенно.  Впрочем,  конечно,  дотошный  хохол  понимал,  что  цепляется за
соломинку в чужом глазу. Но, на его утопающее счастье, соломинка в считанные
мгновения обернулась спасительным бревном; на стол к хохлу лег давний рапорт
врача  "скорой"  о  смерти  в  результате   несчастного,  возможно,  случая,
работника магазина No 231  Петрова Петра Вениаминовича.  Предсмертный  вопль
Петрова:   "Да   я   за   Романовых  хошь   кого   пырну!  Хошь   куда!"   -
засвидетельствовали   два  десятка  свидетелей,   лишь  бы  отбояриться   от
следствия,  доказать,  что  погиб Петя Петров по собственной глупой  вине, в
этом истина и нечего чикаться посмертно, скорей бы магазин открыли и бутылку
дали, ну, и  лишь бы дела не завели. Сухоплещенко просто  физически  ощутил,
как  у него на плечах отрастает третья, полковничья,  коньячная звездочка. А
ну  подать  сюда  свидетелей этих! Дело  Петра Вениаминовича Петрова подать!
Эксгумировать!.. Через сутки  весь  недружный коллектив  магазина No  231  с
дополнениями был  целиком  вывезен в Москву;  властью, данной  подполковнику
новым правительством, всю эту пьянь пришлось расквартировать на  собственной
даче,  впрочем,  только что  полученной  в  дар от  Ивистала, чтобы  доносил
ретивее. Дачу подполковник взял, но сам  селиться на ней не рискнул. Очень к
месту  пришлись  нынче  эти свердловские  хреновья:  поди  высели их оттуда,
покуда сам не захочу, использую для прямых служебных целей, поди  дачу эту у
меня  отбери, покуда они  там живут.  Повысил забор, поставил охрану. Родным
городом  П. Петрова  оказалась  какая-то Старая Грешня, где-то  это название
Сухоплещенко  уже  слышал.  Там-то  и надлежало  ставить  Петрову  памятник,
первому из  героев Реконструкции. Пока что Сухоплещенко поиски других героев
отложил, бронзы  не напасешься, на  одном-то  герое спасибо, -  и вернулся к
обязанностям квартирмейстера при быстро умножающихся Романовых.
     Таковых, по мере выявления и доставки в Москву, надлежало делить на два
сорта: одних "задачивать", то бишь прятать на дальние дачи до востребования,
либо "держать особняком",  то бишь вселять в старинные московские  особняки,
чтобы вселенные были все время  под рукой.  Ко второй  категории  сразу была
отнесена Катя Романова, невенчанная жена императора, с которой тот не  хотел
знаться. Родственников  эта  Катя имела, но не ближе двоюродных и троюродных
теток в немецкой  глуши  на Алтае, все  какие-то  сектанты из восемнадцатого
века,  ну еще имелась престарелая бабушка, не понимающая по-русски ни слова,
хотя владеющая секретом - как делать  восхитительное  сливочное масло, лучше
вологодского; что-то смутно предчувствуя в своей судьбе, Сухоплещенко бабулю
с Алтая выдернул и глубоко,  комфортно  задачил.  Мужского потомства  в роду
Бахманов не оставалось вовсе, - может, куда как  лучше: такого изумительного
по  сиротскости  семейства  могло в  другой  раз  и не отыскаться, в  смысле
грядущих  отношений  с  Великой  Германией  Катю стоило  поберечь,  а  Павел
открытой неприязни к ней все-таки не выражал, ну не хочет восходить к ней на
ложе, значит, полагает, что не царское это  дело. Может, суть в том, что она
у него невенчанная, вероисповедания вовсе непонятного, то ли крещеная, то ли
нет, сама не помнит, а покойный отец вероисповедание менял трижды.
     Содержанию особняком подлежал также и явленный  ныне  миру сношарь Лука
Пантелеевич Радищев, он же Никита Алексеевич Романов, узнав о  котором ахнул
даже Шелковников:  такой персонаж вверенная ему организация прохлопала! Ведь
его еще шестьдесят лет  назад следовало на  сорок тысяч кусочков разрезать и
каждый расстрелять по отдельности! Но теперь было стрелять не только поздно,
но очень даже слава Богу, что поздно. Получив с помощью болгарских товарищей
очень убогое, но хоть какое-то досье на сношаря, Шелковников и все ведомство
сделали  вид,  будто  охраняли деревню Нижнеблагодатское  все шестьдесят лет
неусыпно, бережа для будущего разведения. Одно оказалось плохо: в Москву, на
грядущую после конечного инфарктирования вождя коронацию, князь Никита желал
ехать не иначе, как всей семьей. А это восемьсот, почитай, дворов. Да еще из
соседних деревень  набежит народ с доказательствами. Где их разместить? Идею
подал опять-таки Сухоплещенко, и она  так  понравилась генералу, что он чуть
не ляпнул  прежде времени  подполковнику следующую  звездочку на  погоны, но
опамятовался,  решил подождать  до коронации.  Сухоплещенко предложил, чтобы
князь  Никита, как доподлинный  Романов, был вселен в свой  родовой дом,  то
бишь в дом бояр Романовых  на Варварке. Там  какой-то музей фиговый воткнут,
выкинуть его оттуда в двадцать  четыре  минуты,  оборудовать  великому князю
покои такие,  какие он предпочитает. А деревню - что ж, под самым боком есть
гостиница на пять тысяч мест, название у  нее хорошее - "Россия", даже ближе
она  будет  к сношареву  дому,  чем в  Нижнеблагодатском.  Чай, уместятся. И
иностранцев  уместим, сделаем  их перемещенными лицами. Приглашение великому
князю заготовили, но  пока не отсылали: переоборудование дома бояр Романовых
в  Дом Старейшего  Сношаря,  да  и устройство  гостиницы - все это требовало
некоторого времени.
     Долго решал Сухоплещенко  швырнутый  на его усмотрение  вопрос:  давнюю
пассию Павла Алевтину, ее как, задачить либо держать  особняком? И  вместе с
потомством или без? Подполковник  изучил ее немудреную биографию керченского
посола. А приходилось  ей не то чтоб солоно, но во  всяком случае не сладко.
До   последнего  времени   она   работала  экономистом  в  рыбном  ресторане
"Бригантина",  замужем  не  была  никогда  по   причине  очень  уж  мымровой
внешности,  и  в  соложницы  будущего императора  попала не то по  армейской
оголодалости бойца, не то  им брома там в харчи недолили,  - неужто и бромом
можно  спекульнуть?  - не  то Павел  ухитрялся  питаться на стороне,  однако
сожительство их, длившееся три месяца,  не отразилось бы  никак и ни на чем,
да вот только девятиклассник Ваня - увы, обязательные на Украине экзамены за
девятый  класс, а Крым все еще числился  Украиной, сдать парню не дали - имя
носил выразительное - Иван  Павлович. Поглядев на  него  в натуре, последние
сомнения в происхождении Сухоплещенко отбросил; взяв все дурное из внешности
отца, мальчик  добавил к этому еще и  все дурное из внешности матери. То же,
кажется, имело  место  и в  смысле характера, только  вот бездельником Павла
было назвать нельзя,  а отпрыск был бездельником, что  называется, от  Бога.
Вопрос отцовства, если бы захотел Павел, можно было бы оспорить в два счета,
но  одного взгляда на Алю  было достаточно, чтобы  убедиться:  конкурентов у
Павла здесь, похоже, не было,  Керчь все-таки не Колыма и не  антарктическая
экспедиция, а  в Антарктиду  эта баба, насколько известно, не  ездила. Кроме
того,  император и не думал отрицать сынка, факт  есть факт, быль императору
не в укор. Наконец, наследник  все ж таки, какой-никакой, на черный день, об
этом  тоже  думать  надо.  Сухоплещенко  рассудил,   что  держать  эту  пару
особняком, когда  в Москве один  особняк  уже  заполнен  Катей, рискованно и
решил  задачить Алю с Иваном подале. Аля  была  не очень удивлена, когда  ее
вежливо выгребли из  ресторана средь бела дня, сунули вместе  с выдернутым с
шестого урока  сыном в  самолет  и уволокли в столицу, которой  она сроду не
видала и  видать не имела хотения;  бросившего ее Павла,  как  и всех других
мужиков, она считала скотом, она и всех других подлецами считала, которые ее
бросили, а было их намного  больше, чем мог предположить даже  тертый  калач
Сухоплещенко. Но  все  же смягчилась, обнаружив себя на многокомнатной  даче
неведомо  где; о том же,  что с территории  дачи ей  выходить не  дозволено,
узнала  не  скоро,  потому  что  дача  занимала  чуть  не  двести  гектаров.
Бездельник Ванька же оказался весь в отца: принял все как должное, обнаружил
на  угодьях  конюшню  с парой  отличных  кобыл и потребовал,  чтоб разрешили
кататься. Позвонили Сухоплещенко, к вечеру из Москвы прибыл учитель верховой
езды. Так что вопрос о  том, чем занимать наследника,  решился  сам по себе.
Сухоплещенко приказал быстро  и  псарню  на  этой даче  завести, и соколиную
охоту,  и  компьютерные игры, а девочек  пока рано.  На  размышления о таких
мелочах  Сухоплещенко теперь головы  не  тратил,  у  него  у  самого  теперь
заместитель был, лейтенант  Половецкий, из театральной, говорят,  семьи, шеф
назначил. Пусть его. Думает вроде ничего, только педераст очень уж явный. Но
Сухоплещенко такие качества в людях ценил: держать в руках проще.
     Совсем неясной оставалась линия сестры Павла - Софьи. Сама она  куда-то
делась,  из  Москвы как  будто  упорхнула, в  Свердловск  никоим  образом не
припорхнула. Совершенно также неизвестно, куда исчез ее незаконный сын Гелий
Ковальский,  перед самой  кончиной  прежнего вождя зачем-то освобожденный из
Тувлага,  где  отбывал  небольшой срок  за малолетнее  рецидивное воровство,
отягченное пассивными  действиями. Незаконный  папаша Гелия оказался и вовсе
за пределами досягаемости для Сухоплещенко,  он попросту  умер. Законный муж
Софьи, Виктор Пантелеймонович Глущенко,  напротив, оказался вполне досягаем.
Его -  единственного  из всей  этой линии  - случайно поймали  в  буфете  на
Ярославском вокзале в Москве, так и не выяснили, откуда он тут взялся, но из
коматозного  состояния  вывели,  отвезли  на  максимально дальнюю дачу  -  в
Мордовию - с чудесным, еще от сороковых годов оставшимся забором, приставили
врача  с  водкой  и пока  что  отправили  в забвение.  Однако  порядка  ради
пошуровал Сухоплещенко и в биографии  Виктора, выяснил,  что женат он второй
раз,  что первая его жена-конькобежка погибла в  знаменитой  авиакатастрофе,
укокавшей  всю  советскую конькобежную школу в  конце  пятидесятых годов,  и
здесь усмотрел некое неприятное напоминание: в том же самом самолете погибла
и  жена  его  второго  шефа, маршала.  Это  было  неприятным напоминанием  о
необходимости  служить обоим господам. Сухоплещенко вздохнул и  сел сочинять
сгрехомпополамный доклад маршалу и от огорчения не разработал до конца линию
Глущенко, а в результате прозевал само существование Всеволода,  который уже
изучил каждый кирпич в  стенах Староконюшенного особняка, с истинно лагерным
терпением оставаясь незримым для мусоров что  в форме, что без. Доберись  до
него  Сухоплещенко  вовремя,  отправь  на  далекую  дачу  -  кто знает,  как
сложилась бы судьба России  дальше. Но маршалу  Сухоплещенко все-таки должен
был хоть что-нибудь доложить, и Всеволод ушел из его на диво длинных рук.
     Зарубежными Романовыми пока  никто не  занимался.  Здешних еще не  всех
отловили,  а лондонская тетка подождет, там  у нее болгарских друзей  полно.
Сам Павел  под бдительным присмотром  вкушал  в Староконюшенном покой, кофе,
осетрину и радости любви, Тоня находилась при нем безотлучно, знать  не зная
о том, что  Шелковников,  опасаясь  роста  ее  влияния  на  императора,  дал
указание  подобрать  ей   на   всякий   случай   высококачественную  замену.
Сухоплещенко, увы, заняться подбором кандидатки не мог, занимался писаниной,
времени не оставалось, так что взял да и схалтурил, доложил, что кандидатуры
отобраны, сейчас идет проверка на качество. Так что медовый, уже четвертый в
календарном  счете  месяц у Павла  с Тоней  ничем омрачен  не  был.  Но  сам
Шелковников времени не терял, армейский  напарник тоже, оба они основательно
работали  с  теоретиками,  перетасовывали  цитаты  из  классиков,  доказывая
неизбежность  перехода  к социалистической  монархии  как высочайшей  стадии
развития  общества.  Одновременно,  конечно,  перекладывали во  все мыслимые
швейцарские и сальварсанские сейфы кое-что про запас, вдруг да  и эта стадия
общества высшей не окажется. Кто ж его знает, ясновидящего-то нету! Спокойна
была только Елена Шелковникова. Но она вообще всегда была спокойна. Кончался
июнь, над Москвой шли летние  грозы, столица  жила обыкновенной жизнью. Люди
жили как люди, а начальники, ну что начальники, им бы только стул понадежней
-  и каждому его собственный  стул, увы, не казался самым лучшим. Но иначе и
быть не может. Нигде и никогда.
     Но  кто-то  на  свете   все-таки  пребывал  в  движении  -  даже  белее
непрерывном и неукротимом,  чем Сухоплещенко, тот ведь не железный был, даже
более неудержимом, чем  Хур Сигурдссон, тот  ведь  зимовал иной раз,  не без
этого, - в  соблазн вечного движения  впал Жан-Морис Рампаль, ныне  всемирно
известный необъяснимый  дириозавр, герой  международных переговоров,  научно
невероятных фильмов и бесконечных анекдотов. Больше всего было про армянское
радио и про то, как он туда залетал и там все  залетели, но  были и про  то,
как  влетает  дириозавр в пещеру, и много других, тоже неприличных.  Спутник
дириозавра, хоть и малоприметный,  и  науке,  и анекдотам был тоже известен.
Летающие неразлучники двигались над всей  планетой, наслаждаясь  неслыханной
свободой.  Если  кто-то порою пытался их  обстреливать,  дириозавр  привычно
отлавливал  те  предметы,  коими  стреляли, и  забрасывал их  на  орбиту,  -
получались   искусственные  спутники,   создавая   угрозу  и   советской   и
американской  астронавигации.  Вскоре  обе державы это заметили  и  наложили
международные санкции на  обстрел стального ящера.  Соколе  везло -  он  был
маленький, в него  поди попади,  однако не может ведь удача сопутствовать до
бесконечности! Бывают и  у рыбки-лоцмана свои мелкие несчастья, а ведь акула
своего лоцмана любит, она ведь тоже разозлиться может!
     В нежаркий  зимний день, -  дело было в Южном  полушарии, -  в  столице
Хулио  Спирохета  построенный на  доброхотные даяния великих держав  стадион
принимал  гостей  из  многих  стран   мира,  шла  всемирная  спартакиада  по
неолимпийским видам  спорта  -  от  кикбоксинга  и  серфинга до  скоростного
поедания Книги  рекордов Гиннеса. Сегодня диктатор на  состязания прибыть не
изволил, хотя первые дни сидел на трибуне безвылазно, особенно когда Гиннеса
ели.  Сегодня шли состязания по  метанию  кувалды  среди  женщин; злые языки
говорили,   что  диктатор   не  любит  монументальных  баб,  не  то  кувалды
побаивается, но  на самом деле  вчера  вечером он  обожрался  президентской,
тьфу, диктаторской  ухой, с  утра прилетал Долметчер  и  ее варил, деликатно
напоминая тем  самым, откуда  взялось в  стране  ее нынешнее благосостояние.
Старик обожрался так, что теперь болел  в лежку. Врачевать его было  некому,
он был диктатор  и  тиран,  никому не  верил,  да  и вообще почти  все врачи
занимались  теми,  которые давеча ели Гиннеса. А тем  временем на стадионе с
первой попытки захватила  лидерство  в метании кувалды  юная  спортсменка из
молодой  развивающейся  страны Нижняя  Зомбия. Прелестная Табата  Да Муллонг
пленила  сердца  подданных  Спирохета,  сразу  сложился  круг  ее  тиффозных
болельщиков.  Она метнула кувалду  прямо  вверх  на высоту  сто двадцать три
метра и  двадцать два с пятой  долей сантиметра и  уже значительно превысила
подобное  достижение среди мужчин. Первенство  было ей  обеспечено;  стадион
привык  изматывать  лидера корриды, ревел и требовал нового рекорда.  Вторая
попытка  принесла Табате  Да  Муллонг, несмотря на  переменившийся  ветер  и
отчего-то потемневший воздух: сто пятьдесят один метр и один с восьмой долей
миллиметр. Но на свою беду ополоумевшая публика требовала от чемпионки еще и
третьей  попытки. Идя на побитие совершенно уже лично ей не нужного рекорда,
могучая зомбианка раскрутилась и метнула кувалду в воздушные просторы.
     Лучше б  уж она  не крутилась, лучше б  уж ничего  не  метала и  вообще
сидела  бы  в  своей Африке.  Лучше бы  хоть кто-нибудь из зрителей  вовремя
посмотрел   вверх,   увидел   там  величественно,   медленно   проплывающего
дириозавра, но все смотрели только  на крутящуюся зомбийку.  А дириозавру на
спортивные  страсти  было наплевать,  он просто плыл  в  воздушном океане, в
непосредственной  близости  от  его  сверкающего  брюха  плыла  и сверкающая
бензопила.  Табата  Да Муллонг отпустила кувалду, глянула  ввысь, заорала от
восторга, -  потом  клеветали, что  от  ужаса,  - но все равно было  поздно.
Тяжкая  кувалда, еще хранящая  в рукоятке  жар  девической  ладошки,  описав
сложную дугу, врубилась прямо в лопасть бензопилы "Дружба", отлетела прочь и
не побила рекорда, она упала  вдалеке от стадиона,  прямо  в океан,  едва не
побила всех участников чемпионата  по  отливному серфингу. Но  она  побила и
бензопилу, и та стала терять высоту, явно нарушая гармонию мира, может быть,
она больше  уже не могла летать. Соколя повис в воздухе сам по себе и возвел
очи  к  дириозавру:  теперь, без  пилы,  Соколя  мог  оказаться  недостойным
сопровождать  Его Совершенство.  Лишь микросекунда  понадобилась  двумозгому
ящеру  на  то, чтобы  все понять, осудить виновных  и  разгневаться,  спасти
пострадавших  и  утешить их печали.  Из  брюха ящера  высверкнул лиловый  от
ярости яйцеклад, перехватил и Соколю, и  пилу и зашвырнул в сумку на ремонт,
но  выметнулся снова, утолщаясь и удлинняясь, приводя в ужас всех тиффозных,
наконец-то глянувших в небо. Ящер мстил. Он вознесся над стадионом на высоту
в добрый километр, а потом из яйцеклада вырвался огромный, с пятиэтажный дом
хрущевской  постройки размером, предмет,  к  тому же загадочной  пятигранной
формы, с  грохотом рухнул на поле  спортивных состязаний, чуть ли не целиком
его разворотил,  усыпал зрителей бетоном и землей, а Табату Да Муллонг так и
вовсе  поначалу погреб.  Спортсменка,  к  ее чести,  восприняла  случившееся
хладнокровно,  быстро  и по-деловому  себя откопала и  принялась  откапывать
своих поклонников.  Несмотря  на общую  панику, кое-кто  из  корреспондентов
успел  сделать  кадр-другой  в  хвост  улетающему  во  гневе  дириозавру.  А
сброшенный  им  предмет оказался  настоящим пятигранным яйцом, дириозавр был
все-таки самкой и клал яйца, если нервничал.
     В последующие дни его  пытались  разбить, но не смогли,  хотя  Спирохет
крайне опасался вылупления из него нового дириозавра, двух: не дай Бог, яйцо
двухжелтковое.  Но,  кажется, это все-таки  был болтун: чего  еще ожидать от
одинокой самки. Точно этот вопрос разрешен  не был, яйцо не вскрылось, может
быть, от отсутствия должного  насиживания, а может быть, и вовсе  неизвестно
почему, - но история о том,  как стадион яйцом накрылся, в памяти  поколений
сохранилась на века.
     Стоял  все  еще  июнь, и никто на  белом свете  почти не ждал того, что
случилось дальше, в частности, никто не ждал от меня прозы. Подлости от меня
ждали многие, да  и теперь  ждут, но  не прозы.  Но  именно в тот июнь  я не
выдержал и  приступил  к  давно  задуманному  правдивому  описанию  событий,
сопутствовавших   логическому   перерастанию   социализма   в  его   высшую,
монархическую  фазу. Правда,  предикторы ван  Леннеп и дю Тойт об этом  моем
намерении  загодя  кого  надо предупреждали, но поскольку  подлости от  меня
всегда ждали,  то именно здесь и заподозрили какой-то дьявольский подвох, но
уж никакую не прозу и уж подавно не трилогию о Павле Втором. Ну, им же хуже.




     Мы тебе ераплан либо  там  дерижаб  даим,  только  ты его за границу не
угони.
     Б.ШЕРГИН. ЗОЛОЧЕНЫЕ ЛБЫ

     Борьба  за  культуру выражалась  здесь  полным  отсутствием  пепельниц,
курили  поэтому  втихаря,  ну, и  окурки в  результате оставались  тоже  под
столом.  Народу  было  не  особенно  много,  Гаузер  с  аппетитом  закусывал
очередные  двести  грамм тарелкой борща,  а профессиональным слухом примечал
все, что говорилось  в разных концах  зала. Подлый Герберт борща принес  как
нужно быть, много плеснул борща, но плеснул его, гнусняк, в грязную тарелку.
Он там  других  на кухне не нашел,  а спросить,  скотина грязная,  боится, и
вообще, все время только за рукав и дергает, гадина, педераст употребленный.
Бэ-е.
     - Ну, переобул я его так на сто шестьдесят... Где-то так...
     - Она  же мне вместо спасибо, что отпускаю  со свиньей  ее паршивой,  в
морду плюнула. И вроде жвачки никакой  не жевала, а слюна у нее такая едкая,
жгучая,  темно-зеленая оказалась.  В  правый  глаз мне  попала,  в медпункте
промывали  потом... Ушла,  подлая, а  мне  неприятности.  И в глазах  теперь
двоится, хотя вот уж неделя скоро...
     - Постановление  вышло:  теперь незваный  гость будет  считаться  лучше
татарина!
     - Вот как царя назначат, точные сведения есть, сразу коммунизм только и
будет.  И  денег тогда не  будет. Ах ты  Господи, опять не будет,  вечно  их
нет...
     - Нет, насчет войны, думаю, ты неправ. Будет. Обязательно. Очень скоро.
Какая  разница -  с кем? Пойдем, пойдем мы с тобой покорять. Что? Что-нибудь
пойдем...
     - Майонез, значит, в  двенадцать раз подорожает, спичек будет по восемь
штук в коробке, но обещают, что зажигаться будут. Портвейн по четыре, а хлеб
обязательно, из сверхточных источников...
     -  Ты  мне  счет  неси,  я  не пообедать вышел, у  меня вылет через час
двадцать пять, регистрация, помидор терпеть не будет...
     -  Беспокоит  вас, говорит, одна  из компетентных организаций. Я его по
голосу узнал, я  ж честный,  не кадрись,  говорю,  больше двести  на  родной
карман не кладу, верхушки дальше сдаю, ему  и звони. Дурень этот возьми да и
позвони ему, вот теперь в Кулунде помыкается, мне главный точно обещал...
     - Это уж просто ну не знаю что, это уже смертельная жизнь!..
     -  Во  вторник, значит,  дежурю: из  Грузии  две дуры  две  тысячи  роз
парнишке такому, в вельвете, за  тысячу передали, и к себе. А я ему руку  на
плечо, интересно познакомиться, говорю. Налей, тошно... А он глядит на меня:
да, вот как раз  прикупил букет к могиле Неизвестного  Солдата. Ну,  говорю,
бери транспорт,  поприсутствую, говорю. Нет, говорит, я привык  общественным
транспортом, я привык общественно класть. А, падла, думаю, стреляный, отчего
ж я  первый раз  тебя  вижу? Вижу,  отпускать надо, мне за такси кто  деньги
вернет,  и назад  не  доберешься, говорю со зла:  часто кладешь? А  он мне -
кладу,  кладу,  вам тоже класть желаю...  Вот  теперь  и думаю - не положить
ли... Ну давай тогда...
     - Англичанка на  такое заявление говорит: "Ну и что?" Немка спрашивает:
"Когда?" Итальянка - "Чем?" Француженка - "С кем?" Русская - "За что?.."
     - Гертруда  это  что,  нашему  засрака  дали,  я  не  ругаюсь, а  он на
торжественном вручении говорит: мол, полон сил и на  пенсию не пойду.  Сидит
на  шее  у  нас  пока  что.  Заслуженный   работник  культуры   это,  молога
пропасная...
     - Молоко по восемьдесят одной должно стать...
     -  Да  не  заворачивай  ты  мне  контрфалды...   Не  слыхал?  Дубина...
Зеленый...
     - Никакой  не зеленый,  в самом цвете мой помидор: аджарский,  хочешь -
пробуй, не хочешь - так уйду, если счет сей минуту не будет! Помидор милиции
сдам! Зря думаешь, что не возьмет... Детдом моим именем назовут!.
     - Знала бы, говорит, что ты такой, так хоть штаны бы надела!..
     Гаузер не  вполне ясно помнил, как  они сюда попали. С тех пор,  как по
Савеловскому  направлению железной  дороги  они  где-то  проводили  Рампаля,
кажется,  они  несколько  раз  катались  на  границы  области  и  обратно, и
одолевало предчувствие, что надо  быть поближе к аэропорту. Теперь, тоже  по
наитию, Гаузер  пешком довел своих спутников от железной дороги до аэропорта
Шереметьево-2, что делать дальше - не знал, но необходимо было мощно выпить,
чтобы русский язык вспомнить, ну  и поесть хорошо,  как раз ресторан открыт.
Питаться в ресторане невидимой группе было трудновато: платить,  конечно, не
надо, и  места  твоего  тоже  никто  не  займет,  но,  увы,  и  обслуживания
невидимкам  тоже никакого.  Коллективом рубали все,  что приносил  Герберт в
грязных тарелках. За бутылками Гаузер ходил к буфету сам, потому что Герберт
не успевал поворачиваться. Несколько часов назад Гаузер под очередной стакан
словил телепатему из Колорадо: сворачиваться, в Москве они больше  не нужны.
Дальше  шли  нежаркие  поздравления и  приятный  сюрприз: пусть проездом, но
предстояло побывать в Венгрии.
     Форбс  сообщал,  что  полковник  Бустаманте  закончил   эксперименты  с
собачьим потомством  трансформатора  Оуэна,  получил блестящие  результаты и
принципиально  решил  проблему  увеличения  штата  оборотней:  все  щеночки,
покушав  рудбекию, тако-ое показали... Теперь  даже тому несчастному,  что в
образе слонихи стоит, аборт делать не  будут. Теперь  ему  придется, как это
сказать по-русски, бэ-е, слониться,  что ли? Итальянский  маг  доказал,  что
потомство   принявших  женскую  трансформу   оборотней,  засеянных   семенем
почетного  оборотня  Аксентовича, прекрасно  оборачивается в  людей, а потом
опять  во что надо,  поэтому  свинок, всех  тринадцатерых, тоже надо  быстро
собрать на  Западной Украине  и  немедленно вернуть на историческую  родину.
Надлежало  ехать на Волынь,  прибрать к  рукам поросятню,  угнать  ее  через
венгерскую границу, в Будапеште посадить на  самолет  - и домой. Причем  все
делать быстро,  не то  хохлы  волынские  как  раз  поколют,  срок  подходит.
Предстояло ехать в Луцк,  стало быть,  набрехало вещун-сердце, какого лешего
занесло их всех  в международный аэропорт? Или  Волынь  уже  отделилась? Кто
президент Волыни?.. Бэ-е...
     Гаузер грузил на поднос очередные эскалопы, Гаузер сгребал  с  буфетной
стойки все,  что  приглянулось  из числа  бутылочных  изделий,  и никто  их,
конечно, не видел.  И  вдруг кто-то тронул Гаузера за рукав. Был это, как ни
удивительно, тот самый невезучий и обиженный  тип из УБХСС, что жаловался на
маленькую  свою  зарплату, из-за которой даже на такси к могиле Неизвестного
Солдата съездить не  может. Явный неудачник, плюгавый. Вскоре тому появились
доказательства.
     - Что это, гражданин, вы тут делаете? - спросил парень. Был он молодой,
чернявый и  симпатичный. Гаузеру,  как всегда, померещилось, что  ему глазки
строят.  "Педераст  проклятый",  -  подумал  Гаузер  и  тут  сообразил,  что
происходит невозможное: парень и  его, и, не дай Господи, всю группу, видит.
Но  Гаузер  туго  помнил, что именно положено  делать  в  подобных  случаях,
начальство не  лыком шито, инструкцию не  вчера  придумало. Гаузер  отставил
бутылку, подбоченился и повернулся к чернявому.
     - И каким же, с позволения сказать,  способом вы меня видите? - спросил
он с резким "акающим" грузинским акцентом.
     - Глазами, гражданин, глазами, - спокойно ответил чернявый.
     - Двумя или одним? Которым? - продолжал Гаузер допрос.
     Парень похлопал глазами. Вопрос застал его врасплох.
     -  Правым!  -  наконец,  выпалил  он.  Видимо,  для  него  самого  было
неожиданностью то, что левым глазом он Гаузера не видит.
     -  Ну,  тогда вы слишком много видите!  - подхватил  появившийся  рядом
Герберт, которому  вся  эта процедура знакома  была по тренировкам.  Герберт
размахнулся и точным ударом ткнул чернявого в правый  глаз согнутым суставом
среднего пальца. Гемофтальм, кровоизлияние  в  глазное  яблоко, на несколько
лет  неудачливому чернявому  было  гарантировано, а потом  пусть  видит, что
хочет  -  ой,  что  он тогда  увидит!..  Пусть  сейчас  попытается объяснить
начальству, откуда взялось  у него это самое кровоизлияние, особенно сейчас,
когда он несколько под банкой. К упавшему  стали сбегаться люди. Гаузер взял
отставленную бутылку  и приказал группе сматываться  отсюда вслед  за ним, -
наелись, надо надеяться, гады прожорливые.
     Они  брели  через  зал  ожидания,  но  на  полпути  к  выходу  пришлось
задержаться. Путь им преградила плотная и в чем-то невероятная не только для
СССР, но и для современного  мира  вообще, процессия.  Большая группа  людей
медленно передвигалась поперек зала, от таможни к отделению милиции. Впереди
шагали два десятка милиционеров, очень перепуганные,  и еще столько же лиц в
штатском,  но с  военной  выправкой, которая их  перепуганности не скрывала.
Гаузер мысленно  решил, что это все проклятые педерасты. Следом за ними шли,
по  флангам  обставленные  милицией,  тоже  перепуганной,   шестеро  тучных,
расплывшихся,  в черных балахонах до пят, босых, и все с толстенными свечами
из  красного воска, чье пламя  трепыхалось на сквозняке и норовило угаснуть,
но  рыхлые  толстяки  прикрывали свои свечи  пригоршнями,  оберегая.  Головы
толстых были наголо бриты, лица желто-землисты, наметанный  глаз гипнотизера
немедля  опознал в них  скопцов; от  удивления он даже  мысленно их никак не
обругал. Следом за  скопцами шли двое:  совсем молодой парень южного типа, в
отличной  черной  тройке  и  лакированных  ботинках.  Под  руку  парень  вел
существо,  непонятней которого Гаузеру не  случалось  видеть много  лет. Там
выступал плавной походкой еще  более молодой, еще более высокий и совершенно
исключительно  красивый  мальчик  в  одежде,  хотя  мужской  по  покрою,  но
кружевной,  белой, чуть не тюлевой, в общем, подвенечной. На голову мальчика
была   накинута  фата,  схваченная  обручем,   а  весь   обруч  был  обвешан
здоровенными  восковыми  фруктами:  виноградными  кистями,  плодами  фейхоа,
персиками и еще чем-то  помельче. Фата затеняла лицо  мальчика, но блудливые
глаза  шарили  по  сторонам,  сверкая  ярче   крупных  камней,  может  быть,
фальшивых, но, может быть, и подлинных, унизывавших пальцы мальчика. Гаузеру
стало ясно, что перед ним не то невеста с женихом,  не то, страшно подумать,
уже молодожены; он грязно выругался по-венгерски. В душе тут же обрадовался:
не  забыл,  значит,  венгерский.  Позади  пары шло  еще  шестеро  скопцов со
свечами,  дальше   угрюмо  передвигали  ногами  человек  двадцать  советских
обывателей с  баулами и сетками. Замыкал  шествие еще один наряд милицейской
охраны, перемешанной со штатскими, которые  смотрелись в  этом штатском  как
плохо  оседланные  коровы.  Двигалась  процессия  очень  медленно,  темп  ей
задавала отнюдь  не милиция, а свадебно-скопческое  ядро. На Гаузера пахнуло
средневековьем,  флагеллантами,  альбигойцами,  папой  Александром  Борджиа,
аква-тофаной,  мальвазией  и  другими  благородными  напитками.  Но  времени
разглядывать шествие у Гаузера не было, ему требовалось перебраться в Москву
и  уехать  в  город  Львов,  который  по-немецки называется Лемберг,  а  как
по-венгерски - Гаузер не мог вспомнить, и это его расстраивало.
     Процессия тем временем добрела до милицейского участка,  разделилась на
две группы и  просочилась в две двери: понурые обитатели с малым количеством
милиции  в одну  дверь, скопцы и  молодожены с  основной частью  милиции - в
другую. В комнате  начальника молодожены  без приглашения сели на диванчик и
прижались  друг  к   другу.  Скопцы   остались  стоять.  Свечи  в  их  руках
превращались в огарки, тогда из широких складок извлекались новые. Наконец в
комнате очутился  некто в штатском,  сидело это штатское на нем тоже как  на
корове, но, пожалуй, так выглядела бы корова, оседланная хорошо и умело. При
появлении данного персонажа всю присутствующую милицию аж передернуло от его
высокопоставленности.  Персонаж сел за стол. Он  очень нервничал,  несколько
раз  подвинул  к себе  и обратно один  из  телефонов на столе.  Наконец  тот
зазвонил прямо у него в руках.  Человек снял трубку, долго слушал, а потом с
трудом выговорил:
     -  Сейчас заполним. Есть. -  Он  положил трубку, и  неожиданно  вежливо
обратился к юноше в черной тройке: - Имя? Отчество? Фамилия?
     Юноша  с  трудом  оторвался  от  своего  компаньона,  встал  и   слегка
поклонился спрашивающему.
     - Романов. Ромео Игоревич.
     По лицу допрашивающего прошла скверная судорога.
     - Год рождения?
     - Одна тысяча девятьсот шестьдесят четвертый.
     И вдруг скопцы хором добавили:
     - От Рождества Господа нашего Иисуса Христа! Аминь.
     Человек  за  столом  поглядел  на   скопцов  с  большим  сомнением,  но
продолжал:
     - Образование?
     - Не сдал экзаменов за десятый класс.
     -  И  сдавать не  будет! Правда, котик? - развязным тоном вмешался  его
компаньон, сделал  попытку дотянуться до ноги  Ромео и погладить  ее,  Ромео
нервно дернул коленом и отодвинулся. Человек за столом  глядел на сцену, все
больше  тускнея.  И  вдруг,   видимо,  принял  внутренне  какое-то  решение,
успокоился и сказал:
     - Я  рад  вас приветствовать,  дорогой Ромео Игоревич. Прошу  подождать
некоторое время, сюда должен прибыть ваш папа... и, может быть, дядя.
     - Ах,  свекор! Душка! - возопил тип в фате. Он закинул  голову, заломил
руки  и  потянулся,  отчего  виноградные  кисти  съехали   на  затылок.  Тип
встряхнулся, кисти  вернулись на место, одна налезла на глаз. Тип недовольно
оторвал ее и стал вертеть в руках, явно  не зная, что делать дальше. Один из
скопцов, казалось,  вовсе не  глядевший в  эту сторону, быстро взял кисть  и
спрятал ее в складки сутаны.
     - Мы будем  вести переговоры только в присутствии посла Дании, - твердо
сказал Ромео.
     - И  посла Соединенных Штатов  Америки! - хором,  тонкими голосами,  но
грозно  почти  пропели скопцы.  Человек  за  столом  посмотрел  на  Ромео  с
укоризной: мол, такой ли тон мною был вам предложен?
     - Помилуйте, Ромео Игоревич! К чему переговоры? О чем? Все уже улажено,
и с вами, и с... с... товарищами? -  у него  явно  были  сомнения,  могут ли
черноризные  свещеносцы именоваться  товарищами,  ведь вряд  ли у  них  есть
советское   гражданство,  или,   на  худой  конец,  партийный   билет  любой
несоветской  компартии. Если же  есть, то  совсем  плохо, конечно. Положение
спас - бывает же такое - тип в фате.
     - Пусть выставит  дюжину шампани, как тогда, милый, помнишь?.. А платит
пусть свекор, правда?
     Человек  за  столом  по-военному  опередил  приказание,  явно   готовое
вырваться из уст Ромео, нажал клавишу селектора и выговорил:
     -  Четырнадцать...  Нет,  пятнадцать бутылок  хорошего  шампанского  из
ресторана... Со льдом, икру там, пусть поглядят, что есть хорошее, нет, брют
мы допили, Даня знает, какое хорошее...
     Воцарилось  молчание,  нарушаемое  только шипением  свеч.  Ромео сел на
диванчик.  Голова  у  него  несколько  кружилась,  в  ней  мелькали  картины
последних  месяцев  жизни, и, как в стробоскопе, картинки  эти  сливались  и
начинали  приходить  в  движение.  Без  отступления в сторону  этих месяцев,
конечно,   было  бы  совершенно  невозможно  понять,  чего   ради   в   наше
повествование затесались скопцы-субботники,  и уж тем более  - каким образом
Ромео Игоревич Аракелян стал Ромео Игоревичем Романовым.
     Той давней  ночью,  когда Милада Половецкий,  сидя на  столе в блюде  с
пловом, принялся  таковой пожирать  пригоршнями,  твердя  свое  бесконечное:
"Барбарису!.. Барбарису!.." - судьба  Ромео переломилась.  Гелий не вернулся
на  Новинский  бульвар  ни в ту  ночь, ни  в  следующую,  вообще никогда  не
вернулся.  Ромео не возвратился в  отчую  квартиру. И первая их  ночь, и ряд
последующих прошли в  самой задней комнате парагваевской квартиры, временный
распорядитель которой точно понимал - кого гнать в шею, кого не гнать, и кто
кому родственник. Ромео не был новичком в нехитрой науке однополой любви, но
за краткие часы  мартовской ночи, незаметно перетекшей в утро,  Гелий  успел
просто свести с ума своего нового друга  всякими штучками, умением полностью
забыть о себе  и отдаться желаниям партнера. Проходили часы, пылкий Ромео не
уставал,  Гелий  тем более,  лишь несколько  уменьшалось  количество  полных
бутылок в  шкафу  у дрыхнущего  Милады,  лишь прибавилось  пустых бутылок  в
задней комнате вокруг дивана, на котором, размечтавшись, нежился виноградный
красавец  среднего  пола.  Ромео  приносил  очередную, отпивал и кидался  на
Гелия,  и Гелий не  был против.  Он  унаследовал от никогда  им не  виданной
матери сметливость, он понял, что делать то, что  планировал поначалу, вовсе
не стоит, - а  собирался он дождаться, чтобы этот мужчина  с черными глазами
кончил столько  раз, сколько ему  надо,  и заснул, а  потом обчистить  его и
слинять.  Но  черноглазый  тут ему кое  о  чем протрепался,  пока  свет  был
потушен,  и  Гелий  почуял, что  вышел на дело  куда  более крупное. Покуда,
конечно, Шило не очнется и сюда не дотянется, так тем  более надо на глаза к
нему не показываться, -  а и вообще тут, с  черноглазым, совсем не плохо. Но
от  Шила не убережешься, как от удара молнии,  лучше сил  не  тратить, пусть
черноглазый силы  тратит,  пусть сойдет  с  ума от счастья. Так ему  и надо,
мужчине. Как всякая подруга, Гелий  мужчин, конечно, ценил больше натуралов,
и беречь их умел, поддавал, подмахивал, ни одна натуралка такого не  сумеет,
все прочее он тоже делал  классно, хотя, конечно, не уважал. Уважать  только
подругу можно.
     На второй день Ромео неосмотрительно повел Гелия в ресторан. На седьмом
этаже  одной  не очень  известной  гостиницы, чтобы меньше было шансов  кого
знакомого встретить, устроились. Там Гелий  до свинства напился очень вкусно
пахнущей водкой.  Ромео тоже подвыпил  и к вечеру  плюнул  на  осторожность:
повел непротрезвевшего Гелия в "Пекин". Премьер умер, его все  еще поминали,
никто особенного внимания на  пьяную  пару  не обращал. Вели они себя  тихо:
Гелий - от упитости, Ромео -  от  влюбленности. Ночью  Ромео  дал бесплодную
клятву не позволять Гелию напиваться:  тот спал, как убитый,  хотя  позволял
делать с собой все, что угодно, но это было уже совсем не то.
     На пятый  день загула у Ромео кончились деньги.  Он умудрился вызвонить
по телефону самого  младшего из  братьев, безропотного  Горика, и  велел ему
взять у деда из-под Беатриссиного гнезда оба  кошелька - и  правый, и левый,
не трогать только бумажник, там не деньги, там документы. Горик все привез к
метро  "Академическая",  с  братом  Ромео  передал деду записку, чтоб его не
искали,  не  то  хуже будет, а сам он придет, когда  сможет. В парагваевской
квартире Ромео вскрыл широкие бисерные кошельки лагерной работы, бумажек там
оказалось много, были деньги  советские, была большая пачка датских крон, но
там же  оказались  и  документы,  какие-то донельзя  старинные, десять писем
готическими буквами с  восковыми печатями. Ромео  смутно помнил, что у  деда
хранится архив кого-то из его дворянских друзей, того друга, что ли, который
в зоопарке работает. Мысленно он выругал Горика за то, что тот деда заставил
волноваться. Деньги, Ромео это знал, дед ему простит. Знал, впрочем, что дед
простит ему что угодно.
     Оторваться от Гелия Ромео не мог. Он плохо понимал, чем весь  его загул
кончится, статьи 121 советского  кодекса не боялся  -  отец выручит, если уж
очень нужно будет, по этой статье сажают только тогда, когда другой нет; обо
всякой венерической  пакости  никогда  не  думал и теперь не помышлял,  хотя
Милада,  порой болтавшийся под ногами, все время пророчил появление какой-то
новой спецболезни для голубых и лиловых. Ромео думал о другом, он  был очень
молод, но знал, что через довольно короткий срок любая страсть остывает, а с
ним  самим получалось что-то  непонятное. Тут вот  уж  сколько  дней,  и без
перерыва, а любострастие грызло парня все  сильней. Однажды Ромео  лежал без
сна,  ибо опять  нечаянно упоил Гелия,  а сам недопил, да  и вообще  пить не
любил, он заметил, что чем-то ему ребро царапает. Сунул руку в надорвавшийся
за  последние дни матрац и вытащил револьвер. Изучил. Оказалось - настоящий,
"беретта", только... стартовая. На кой хрен  Парагваеву  такая  игрушка, или
это вообще  кто-то из гостей запрятал, - об  этом Ромео не задумался, а стал
размышлять о другом. Скуки ради  и во имя  дамы сердца решил Ромео совершить
что-нибудь, что-нибудь...
     Наутро не совсем опохмеленный Гелий обнаружил себя в аэропорту,  в зале
ожидания.  На вопрос  "Мы куда?.." его мужчина только  загадочно улыбнулся и
сунул Гелию вскрытую бутылку коньяку. "А..." -  сказал Гелий и снова уснул с
открытыми  глазами,  по  тюремной  привычке.  Так  он  и в  самолет  вошел и
совершенно трезвым казался. Вещей у них с собой почти не  было, только Ромео
держал в руке яркий пластиковый пакет с  непрочитываемой надписью. В таможне
их не досматривали,  Ромео несколько раз пробормотал с удовлетворением: "Да,
деньги пока что могут у нас  очень и  очень многое", - но  слов его никто не
слышал, а менее всех - спящий Гелий.
     Очнулся  Гелий уже в самолете. От боли в правой  кисти:  в нее вцепился
мертвой  хваткой  Ромео,  оравший  на  весь  салон:  "Экологическое  оружие!
Экологическое  оружие!" - и размахивавший  цветным  пакетом. "Куда?" - робко
спросила  наиболее  смелая стюардесса. Ромео вспомнил, что купюры у  него  в
кошельке датские, и рявкнул: "В Копенгаген!" Самолет медленно ушел в вираж и
сменил курс чуть ли не на сто восемьдесят  градусов: вообще-то он должен был
попасть в Свердловск.
     Едва ли это можно было назвать угоном. Однако вел самолет вечно мрачный
Винцас Вайцякаускас, который вот  уже сколько месяцев тайком ходил в  костел
Святого Людовика на Малой  Лубянке,  молил Деву  и прочих святых, чтобы  его
самолет вместе с ним самим угнали бы куда подальше от Татьяны, которая почти
довела его своей любовью до  дистрофии,  а самому отклеиться от нее - сил не
было. Он  услышал вопль  в  пассажирском салоне и  сразу стал  менять  курс,
лихорадочно думая: арабы? евреи? в Ливию? в Сирию? Он ушам не поверил, когда
услышал   "Ка-пин-га-ги-ин!"  Про  Копенгаген  Винцас  знал,  что  там  есть
русалочка,  но надеялся, что все же она  будет менее требовательной, чем его
собственная московская  русалка. Винцас очень  надеялся,  что  керосину  ему
хватит без дозаправки, - а в  салоне уже воцарилась  жутковатая тишина, лишь
кто-то повторял: "Экологическое оружие!" Почему экологическое лучше или хуже
любого другого, Винцас  не знал, душа его шептала благодарственные молитвы -
наконец-то  угнали!  Стюардесса,  оставив  двух  своих подруг  в  обмороках,
пыталась урезонить этого  молодого,  смуглого, красивого: он  ей понравился.
Она  была  такая молодая,  что ничего не  понимала, глядя на угонщика и  его
спящего  спутника, не  знала  она, что Ромео  ничем помочь ей  не может, ибо
создан природой  для другого  дела.  Вообще,  стюардессе  тоже  было скучно:
Винцас ее  как женщину игнорировал, а с остальными, которые  из  экипажа, ей
спать уже надоело.
     Керосину хватило, но и сигнал о том, что самолет захвачен террористами,
в  эфир  тоже ушел. Копенгагенский аэропорт  Каструп  приветствовал незваный
"Ил-62"  посадочными  огнями,  вспышками  радиопомех  и  чудовищным  нарядом
военизированной  полиции. "НАТО!" - подумал Винцас,  дождался трапа и, когда
отворился люк,  кинулся сдаваться датчанам: он сам себя убедил, что в  спину
ему смотрит  револьверное дуло. Датчане быстро арестовали всех, но не совсем
понимали,  чего  требуют  террористы,  а  точней, всего  один,  темноволосый
мальчик, решительно  ничем не вооруженный; даже стартового пистолета при нем
не  было, потому как  взятку у него в  Москве  взяли только тогда,  когда он
оружие  завернул в деньги,  а цветастый  полиэтиленовый пакет был изначально
пуст. И оружия нет, и политического убежища никто не просит, и не протестуют
ни против чего, и вообще ничего не требуют. Все хотят домой, даже угонщик, -
только  вот с  пилотом  плохо стало, когда ему сообщили, что  назад  вернут.
Винцас полежал  в обмороке  пять  минут,  а  потом... запросил политического
убежища. Угонщик, Ромео,  ничего, напротив, не просил, да и стюардесса,  все
еще  надеявшаяся на взаимность красивого мальчика, утверждала, что  никто ей
ничем  не  угрожал,  просто  разговор  завелся небольшой,  когда мальчик  от
спиртного  отказался, сказал, что не  хочет  терять чистоту мысли, а это его
логическое оружие. "И только?" - спросил  викинг-следователь,  с вожделением
глядя  почему-то  на  Ромео,  у  следователя два  дня тому  назад  произошел
семейный  разрыв  и он  был очень  одинок. Стюардесса  решила,  что датчанин
выслуживается, разозлилась и сказала: "И только".
     Потом всех разместили в каком-то полутемном,  но  очень комфортабельном
помещении  при  полиции,  международная пресса, только что  раздувшая  дикую
кампанию  вокруг  угона   советского  авиалайнера  группой  правозащитников,
наскоро  сменила  пластинку  и  завела  речь  об  угоне  самолета  литовским
патриотом,  требующим  отделения  Литвы  от  СССР.  Немедленно  все  литовцы
Копенгагена пошли на демонстрацию  к  полицейскому управлению, хотя их  было
немного, но из Швеции на пароме еще трое приплыли, так что группа получилась
внушительная;  сам  Винцас  лежал  в  полицейской  больнице   с   признаками
умственного расстройства - больше всего на свете он боялся того,  что угнали
его не окончательно, на него не действовали даже сильные седативные средства
-  он боялся,  боялся  и еще  раз  боялся. Гелий тем  временем  тоже  слегка
протрезвел  и закатил  истерику  на такой фене,  что ее  ни один  переводчик
понять не  мог,  в итоге  его  перевели  к  Ромео, там он вдруг  успокоился.
Датской полиции  их любовные игры  было мало интересны, она,  полиция,  хотя
всем  тем  же любила  заниматься  и  занималась,  сейчас  почти вся  была  в
депрессии:  с  запада  шел  слух  о  букете  спецболезней,  которыми  болеют
"красавчики". Советская милиция сюда дотянуться не  могла, а посол Кремля  в
Копенгагене спешно заболел,  он был  сильно  пониженный в чине, надеялся при
переходе к монархии  вернуть хоть немного прежнего величия, только  ему этой
истории с самолетом недоставало.
     При очередном  допросе Ромео был  с непомерной доброжелательностью и со
всей возможной интимностью обыскан, чтобы не сказать - облапан. Следователь,
тяжко  переживший  свою  семейную  беду,  смекнул,  что  гадость  всякая  на
"красавчиков"  напала  с  Запада,  поэтому,  глядишь,  восточные  красавчики
безопасны. Но никакой ответной  реакции у Ромео викинг не вызвал - у него на
уме был один Гелий.  Тогда  следователь  обиделся  и  тщательно  перетряхнул
немногочисленные личные вещи Аракеляна-младшего. С этого  момента  и  судьба
следователя, и судьба Ромео, и судьба Гелия резко переменилась.
     Самой поверхностной экспертизы было достаточно, чтобы установить: Ромео
привез в Данию письма короля Фридерика IV к  императору Петру I, из коих три
четверти  были   напичканы  совершенно  не  известными  скандинавской  науке
историческими сведениями, главное же - эти письма служили ключом  к ответным
письмам  Петра, над  которыми архивариусы бились больше столетия: почему,  к
примеру,  из-за мореплавателя Беринга Петр заранее гонял  какой-то корабль в
низовья Волги,  "чтоб в достатке  было до самого конца службы"? Король,  как
выяснилось,   рекомендовал   императору  пороть  мореплавателя   за   каждую
провинность, уточняя,  сколько раз  и по какому месту и за какую провинность
лупцевать,  и  розгами которой  солености.  Розги  Россия  и впрямь вывозила
из-под  Астрахани,  -  тайна  писем  Петра  Великого  раскрывалась  во  всей
стриптизной наготе, и такие  документы Дания  выпустить  из своих рук уже не
могла.
     Датский следователь  сразу  утратил  интерес к  Ромео  как  к  мужчине:
во-первых, стюардесса  была  права,  он очень  хотел выслужиться,  а  письма
датского короля такую возможность сулили, во-вторых, эксперт архива оказался
изящным мужчиной  с  очень правильными взглядами. Проведя ночь  на диване  в
ратуше,  эксперт-архивариус  и  следователь наутро  получили  самые  широкие
полномочия, делайте что хотите, но самолет  должен  улететь обратно без этих
документов, письма датского короля - собственность королевства Датского. Без
них в королевстве что-то неладно.
     К тому же  цену за них Ромео запросил маленькую. Он соглашался подарить
письма Дании, он знал, что дед ему это простит, не такое еще прощал, лишь бы
живой домой добрался, знал и то, что писем этих в России вообще никто, кроме
деда, не хватится, их деду  в виде  грошовой  доплаты дал  какой-то  скупщик
драгоценностей,   даривший  гиацинтового  своей   внучке,   отваливавшей   в
Лос-Анджелес. Взамен Ромео  просил  возможности пожить  в Копенгагене  месяц
вместе с другом  на  полном  пансионе,  плюс  билет в  Москву  с  письменным
подтверждением,  что ни он, ни его друг ничего не угоняли, плюс десять тысяч
долларов в пересчете на датские кроны по официальному курсу. Сошлись на двух
неделях, и под  залог драгоценных бумаг  Ромео  и  Гелий были  переселены  в
хороший двухкомнатный  номер  незаметного отеля  на  Вестерборо.  Больше  из
полиции никого не выпустили, полностью  ополоумевший Винцас метался у себя в
палате   и   требовал  защитить  его  от  посягательства  русалок,  одна  из
пассажирок, некая  Софья  Глущенко, поразмышляла день и  подала  официальное
прошение с просьбой предоставить ей в Дании политическое убежище, потому что
она  представительница императорской фамилии;  ее тоже пока что  направили в
лечебницу, еще  один  пассажир  уже втравил  Данию  в серьезный политический
скандал, был он из  Баку и  требовал от датского правительства компенсацию в
твердой  валюте  за  погнившие  помидоры,  по  курсу фунт помидоров  -  фунт
долларов;  Дания даже соглашалась их  выплатить,  но помидоры были давно  на
помойке, и отчасти помидорный скандал официальному Копенгагену играл даже на
руку, ибо отвлекал внимание  от Ромео  и  королевских писем.  Словом, насчет
Ромео   и  Гелия  сторговались,   насчет  пассажирки  более   или  менее  не
сомневались, с помидорами надеялись тоже  как-нибудь уладить, с пилотом тоже
надеялись на что-нибудь, хотя дело это было особенно неприятно тем, что было
оно литовское и не только одному "Аэрофлоту"  предстояло его расхлебывать, -
прочих же  "угнанных" надлежало  вернуть в  Москву,  подтянув  двухнедельные
сроки Ромео к окончанию помидорного скандала.
     Ромео  жил  в  комфорте, какой видал он  прежде только  на  даче у дяди
Георгия,  у них самих было далеко не так хорошо. Гелий никакого  комфорта не
замечал,   пил   беспробудно,   не  забывая  лишь  успевать  соответствовать
неукротимой любовной энергии Ромео. Желтые газеты  пустили по  Копенгагену и
дальше слух; что ни день, очередные  члены очередной лиги охраны  гей-народа
не могли  пробиться  дальше вестибюля  гостиницы, где устроились влюбленные.
"Международная амуниция" тоже  просила о встрече,  но тут Ромео  понял,  что
дразнить гусей дальше нельзя, при  царе, поди, эта  организация опять против
нарушений прав человека в России выступать  будет, ведь невозможно же, чтобы
их  нарушать  перестали,  -  иди  там  оправдывайся,  ради  чего  ты нынче в
Копенгагене.  Изредка  он  позволял себе  покинуть гостиницу и  погулять  по
городу,  раньше он за  границей  был только с отцом в занюханной Болгарии, а
это ж какая  заграница, вроде  Монголии.  Он  огорчался  полному  отсутствию
интереса к  европейским чудесам у Гелия, ему хотелось делить с  возлюбленным
все пополам. А выходило так, что самого себя Гелий ему отдавал полностью,  а
вот  насчет того, чтобы  делиться чем-то - это было не в  лагерных привычках
Гелия, раз уж  можно не делиться,  то, значит, и не  надо, никто хорошим  не
делится.  Но на шестой день  идиллии кордон был  прорван,  рано  утром дверь
люкса  отворилась,   в   свете   восходящего  скандинавского  солнца  вокруг
пятиспальной  постели, где юноши проводили ночь, выстроилось не меньше  двух
десятков  очень необычного вида людей: безбородых, бритоголовых,  желтокожих
стариков в  балахонах из  черной  саржи,  и  каждый держал  толстую,  белую,
полупрозрачную свечу. Гелий с похмелья спал беспробудно, но Ромео проснулся,
похолодел  и приготовился к худшему. Он  тихо  накрыл Гелию голову подушкой,
потом сел  в постели,  явив  гостям свою уже  весьма  по-взрослому волосатую
грудь и спросив  по-русски, чего гости хотят. В  ответ  гости как по команде
зажгли  свечи,  а наиболее дряхлый  из  них  выступил  вперед и заговорил на
правильном русском, хотя с небольшим акцентом:
     - Жить во грехе негоже.
     -  Я в монахи не постригался, - вызывающе ответил Ромео. Он  совершенно
не понимал, что это за сборище, и ему было довольно страшно.
     -  Мы  - твои друзья, - продолжал дряхлый, - мы - ангелы Божии, святого
заступника нашего  Селиванова верные дети  и агнцы, Крестителя нашего Шилова
голуби.
     - А стучаться вам необязательно?
     - Мы стучимся в дверь рая Божьего вот  уж двести лет, близок час, когда
достукаемся, отворятся врата сада Его, и царствие наше не замедлит. А сейчас
мы пришли к тебе с помощью, дабы и ты ответил нам тем же.
     -  Так на так, значит? Валяйте. - Ромео  чуть успокоился и потянулся за
сигаретой. Один из  людей в черном услужливо дал  ему прикурить  от свечи, и
Ромео совсем успокоился. - Сперва - кто вы такие.
     -  Мы  -   избранный  народ  Божий,  всадники  белых   коней,  истинные
виноградари лоз Божиих и стражники неколебимого вертограда.
     - Много слов, мало смысла, не понимаю.
     - Враги именуют нас скопцами за то, что взнузданы и оседланы нами белые
кони, зовут субботниками за то,  что чтим Субботу Господню. Понимаешь ли ты,
какая удача тебе выпала?
     Ромео  снова похолодел. Если они пришли обращать  его в свою  веру - то
кричать  нужно  громче  и  скорей,  потому что  с двадцатью старцами  он  не
справится. К тому же он  был не  одет, совершить над ним все,  что требуется
для перехода в  их веру, не займет много времени и труда  не  составит.  Для
отсрочки этого события он спросил:
     - А... откуда вы здесь, в Дании?
     Дряхлый,  видимо,  ощутил его  страх, все  понял, сделал  успокаивающий
жест:
     - Не бойся. Твое время воссесть на белого коня, даже и на пегого  коня,
не  настало  еще.   Не  просветлен   еще  твой  разум  откровениями  святого
Селиванова. Деду  истинных слуг и агнцев Божиих угодно днесь, дабы ятра твои
пребывали пока что в их  диаволом сотворенном укрывище, дабы уд не был отъят
такожде. Конечно, если ты пожелаешь сам, ты волен распорядиться собою, и...
     Старик  показал свечой на спящего под подушкой Гелия. Ромео понял, что,
кажется, покамест холостить не будут, откинулся на подушки, сглотнул слюну и
внутренне согласился  на все  условия, которые  ему  сейчас  предложат. Лишь
потом помотал головой.
     - Понятно, - продолжил дряхлый, - но если передумаешь,  помни: как твое
всегда при тебе, так и наше всегда при нас. -  С этими словами дряхлый вынул
из  складок  балахона  громадное  зубило и молоток. Ромео  снова  похолодел.
Дряхлый  спрятал инструмент  и  продолжил: -  Нам угодно лишь одно: чтобы ты
перестал жить в грехе.
     - То есть как?
     - Знаешь ли  ты,  с  кем делишь  ложе, отрок?  -  Дряхлый снова показал
свечой на Гелия.
     - Знаю.
     - Нет, не знаешь. Имя его - Гелий. Солнце.
     -  Знаю,  что  Гелий.  Отчество знаю - Станиславович. И  фамилию знаю -
Ковальский. Ну и что?
     -  Дальше, отрок, то, что все это неправда. Нам ведомо то, что неведомо
тебе. Непросветленный пророк Клавдий прорек, и мы расслышали, ибо имеем уши,
слух  наш  емлет  и рассудок выводы деет.  Фамилия  царевича-солнце,  Гелия,
данная матерью при рождении - Романов.  Мать его - Софья Романова, старшая и
главнейшая наследница всероссийского престола.
     Ромео подавился дымом сигареты;  тот, что давал  прикуривать, извлек из
складок балахона стакан  воды  и подал. Зубы защелкали о стекло:  что-то  уж
больно много всего сразу. Дряхлый продолжал:
     - Нам угодно властию, данною нам от пресветлого  Селиванова  надо всеми
смертными,  освятить  ваш  греховный  союз, дабы он греховным быть перестал.
Плодитеся  и  размножайтеся.  Мы хотим  обвенчать  тебя,  славный  Ромео,  с
отроковицею Гелием. Ибо вы еще не ангелы Божии плотию, но уже таковы в духе.
Будь мужчиною  и не противься. Выбор мы тебе предложить не можем. Впрочем...
- Дряхлый полез,  кажется, за зубилом, но  Ромео  уже кивнул  головой. -  Ты
согласен? Правильно. Мы и не ждали ничего другого, - дряхлый переглянулся со
своими компаньонами, те  единодушно  качнули свечами, -  но дай  нам  прежде
обещание,  став  законным  мужем  престолонаследницы   сей,  исполнить  нашу
единственную просьбу. Дай клятву именем святого Селиванова.
     - Если это касается...
     - Не касается, отрок. Нам нужна свобода наших  заточенных  братий. И  в
твоей власти, когда станешь  ты мужем не в греховном соитии, а  в освященном
истинной  церковью слуг  Божиих  браке,  освободить  их.  Если  даешь  -  мы
повенчаем тебя сейчас же. Если нет...
     - Да  нет, отчего же. Это можно. - Ромео совсем взял себя  в руки.  - А
откуда вы узнали... кто он?
     - Многое есть на свете,  отрок, что ведомо лишь  всадникам белых коней.
Святой  Селиванов,  святой Шилов и непросветленный еще ныне  пророк  Клавдий
открывают  истины птахам  вертограда Божия.  И тебе  откроется то же,  когда
придет  твоя  пора взнуздать... Впрочем, времени мало. Согласен?  Буди тогда
невесту свою, пусть красавица возрадуется.
     Ромео неуверенно стащил с Гелия подушку. Похмельный красавец решил, что
с него требуют любовного  взноса, и сделал попытку принять  наиболее удобную
для  Ромео  позу,  но  Ромео  быстро  влепил  ему ласковую оплеуху,  и Гелий
проснулся.
     - А? - обалдело  взвизгнул он, глядя  вокруг.  Но услужливый скопец уже
протягивал  ему  стакан  чего-то  крепко-спиртного,  а  дряхлый начал  некие
приготовления, расставил что-то вроде пюпитра, разложил на нем ветхие книги,
достал кадило, какие-то платки и полотенца. Прочие почтительно прислуживали.
Когда  Ромео с пятого на  десятое объяснил  Гелию, что именно должно  сейчас
произойти, тот  совершенно гнусно захихикал,  и  пришлось на  него  цыкнуть.
Дряхлый  возымел желание самолично прислуживать брачующимся и  провозгласил,
протягивая пару полотенец: "Чресла препояшьте, дабы мы соблазна диавольского
не  зрили". Ромео  препоясался, хотя  не  без тревоги:  а ну как намерения у
скопцов все-таки более грозные, зубило жуткое как-никак? Спокойней бы просто
штаны надеть. Ну да ладно.
     Старик поставил  молодых  на колени  перед импровизированным  алтарем и
уступил место другому скопцу, который с огромной скоростью залопотал что-то,
а затем  скопцы запели хором: "Мы тебя,  о Шилов,  не  забудем..."  на мотив
"Выходила на  берег Катюша",  потом еще  пару  псалмов  на советские мелодии
исполнили. Венчающихся заставили проползти на коленках вокруг алтаря, дали в
руки по  белой  зажженной свече. Потом дряхлый велел  Ромео  и Гелию встать,
поцеловаться,  предложил   им  опять-таки  размножаться,  -  скопцы   дружно
всхлипнули, - и быть  верными друг другу до восседания на белого коня. Потом
алтарь собрали, на  прощание  скопческий  главарь  поздравил  молодоженов  и
добавил:
     - Тешьтесь, тешьтесь. Но уговор, царевич, уговор.
     - Почему я царевич? - не понял Ромео.
     - Потому что  венчан ты нами, а  по нашему закону муж да примет родовое
имя родоподательницы, жены своей то есть. Имя твоей жены  по матери Романов.
И ты теперь  тоже - Ромео  Романов.  Помни! Наши братья томятся в  застенках
американского посольства в Москве.  Властью, которую мы тебе вручили, изведи
их из диавольского узилища, возверни сирот общине. Тогда  все  у  тебя будет
хорошо. Но бойся ослушаться... - под балахоном вновь шевельнулось зубило.
     -  Не ослушаюсь,  -  одурело прошептал  Ромео,  глядя на  затворяющуюся
дверь.  Датская охрана во  всем отеле оказалась прочно усыплена, врачи так и
не дознались - чем, кем, когда, было похоже,  что  на охрану навели какое-то
мощное русское наваждение. Но Ромео претензий не имел, дело замяли, впрочем,
на  всякий случай удвоив выплаты  за королевские письма, лишь бы помалкивал.
Впрочем, от денег Ромео отказываться не стал. Однако накануне  отлета скопцы
явились в Каструп и предъявили разрешение датского  министерства иностранных
дел и даже согласие советского посольства  с  круглой печатью: послу  терять
было  нечего, он  на  свой страх  и риск  решил насолить  советскому МИДу  и
ненароком обеспечил тем  самым свою  безбедную старость. Скопцам разрешалось
лететь в СССР  на возвращаемом, психопатски-угнанном самолете "ИЛ-62". То ли
скопцы кого купили, то ли зубило кому  надо показали, но лететь им, в общем,
дозволили. Весь  багаж их состоял  из большого  количества красных  восковых
свечей и корзин с восковыми фруктами. Ромео узнал, что Селиванов на небе обо
всем  поставлен в  известность,  брак  одобрил,  поэтому царевичей  величать
теперь будут  уже не  белыми свечами,  а  красными,  праздничными.  Восковые
фрукты тоже были разъяснены, у скопцов, оказывается, это был  предмет первой
необходимости,  он  всегда  должен  иметься  перед  их  глазами  как  символ
грядущего  в посмертии  райского блаженства. Ромео  не  был уверен, что дома
отец и дядя не засадят его  в  психушку, он надеялся,  что если  посадят, то
ненадолго. Угар его любви к Гелию еще и не  думал  рассеиваться. Утехи, став
супружескими,  приносили  Ромео  не  меньше  радости,  чем  прежде,  и он не
замечал, как во время  прогулок  по Копенгагену рыщут по  сторонам блудливые
очи его жены.
     В  предпоследний день перед отлетом Ромео  решил купить  подарки родне:
неистраченные  деньги,  привезенные  из-за границы,  как  он  понимал, очень
уронят  его престиж в  глазах отца и дяди. Братьям он купил всякой хреновины
два саквояжа,  отцу -  и отчасти брату Зарику - тяжелый  кухонный агрегат на
сорок восемь предметов, матери долго ничего не мог найти, а потом купил ей и
тете  Лене  по  туалетному шкафчику,  сделанному  якобы  из цельного панциря
галапагосской черепахи. Дяде Георгию неизвестно почему купил золотой нож для
разрезания книг,  а вот  за подарком деду  пришлось  побегать. Все  попугаи,
которых он тут увидел,  смотрелись  жалкими недовыседками рядом  с  дедовыми
гиацинтовыми чудесами; когда  Ромео на подобии  английского сумел объяснить,
что  ему нужен  гиацинтовый  ара,  торговец молитвенно  завел глаза  вверх и
залопотал что-то по-датски,  из чего Ромео  понял только дважды  повторенное
"фон Корягин". Ромео сам  был  по матери "фон  Корягин",  сквозь зубы послал
продавца тоже по матери и понял, что дед может остаться без подарка, а это -
свинство.  С  горя  спросил:  может, еще какие редкие  яйца  есть?  Продавец
подобострастно  принес  какое-то большое, вроде куриного, яйцо  в деревянном
ящичке, много крупнее попугаячьих, к которым Ромео  привык, и запросил такое
дикое количество датских крон,  что  новоиспеченный  царевич  даже  ушам  не
поверил. "Ну, может,  очень  редкий?"  -  с  надеждой подумал он, и все-таки
заплатил.  Гелию Ромео купил  много бутылок,  ничего  другого  тот вообще не
просил, - и сообразил, что надо бы императору тоже в  подарок что-то купить.
Однако  деньги  кончились,  черепаховые   и  птичьи  закупки  бюджет   Ромео
подорвали,  зато  валюты  он не  вез домой ни  гроша. Второй  пилот  вырулил
"ИЛ-62"  на  взлетную  полосу,  и  огни  аэропорта  Каструп,  среди  которых
затерялся  ополоумевший Винцас Вайцякаускас, а также и решившая сложить свои
усилия с усилиями близкой родственницы Софья  Глущенко, остались под хвостом
самолета.  Уже в самолете скопцы преподнесли царевичам свадебный подарок: ту
самую  одежку,  в  которой  их повстречал  Гаузер, пересекая зал  ожидания в
Шереметьево-2.
     Через  дипломатические  каналы  информация  о  копенгагенских  событиях
достигла нужных и ненужных ушей очень  быстро и скоро попала к Шелковникову.
Тот обматерил Сухоплещенко за нерадивость, сказал, что  подполковник достоин
понижения в звании, вот, оказывается, ему самому приходится ловить Романовых
по всяким, мать твою, Копенгагенам! На душе у  генерала скребли кошки, Ромео
приходился ему слишком близким родственником. Решить, что делать, без мнения
императора  было  невозможно.  Генерал   поехал  в  Староконюшенный.  Машина
медленно заворачивала в переулок,  генерал ненароком глянул в окно и увидел,
как по  тротуару  медленно  идет  молодой  человек  в  окладистой бородке, с
хозяйственной сумкой, а из  сумки торчит  что-то  очень  по летнему  времени
загадочное: два валенка, вставленные один в другой, словно в них что-то было
спрятано.  "Ишь  ты, уже  валенками  запасаются..."  -  безразлично  подумал
генерал,  ему  сейчас  не  до  того  было.  Машина остановилась  у  подъезда
многоколонного особняка.
     Павел, по обыкновению, лежал в гостиной под латанией и читал; последнее
время он заказывал книги ящиками  и читал их, почти все были по  истории, по
гражданской его  профессии,  "боярская  клика"  это  его  занятие  одобряла:
значит, серьезный будет царь, значит, наукой заниматься будет, где уж тут за
взятками следить. Павел выслушал весьма искаженную  историю  копенгагенского
венчания, заподозрил, что все это Шелковников сам подстроил,  дабы попасть в
родственники к царю: мол, расхлебайте-ка, ваше величество.
     -   Тарханное  право...   -  произнес  Павел,  глядя  в   пространство.
Шелковников  и  слова-то такого  не  слыхал. - Даруем-ка мы  свояку  вашему,
генерал...  и  вам  тоже...  нет, обойдетесь, только  ему... Он, конечно, не
дворянин?  Добавьте к его фамилии...  Аракелян,  да?  Добавьте -  Лубянский,
подготовьте герб и грамоту, пусть будет дворянином с потомственным тарханным
правом...  Это наследственное право,  его наши предки зря  упразднили,  пора
восстановить...  Даруем  ему  тарханное  право  на  однополый  брак...  Всем
потомкам по мужской линии до последнего колена... И по женской линии тоже...
     - Там нет потомков по женской, ваше величество.
     - Тем более... Герб, скажем, такой,  раз он в вашем ведомстве служит...
Три  микрофона  в  золотом...  нет,  в  лазурном  поле,  оплетенные  колючей
проволокой. Не возражайте, будет очень  красиво. Брак лучше признать.  Не вы
ли мне  говорили, что у нас гомосексуальное меньшинство принадлежит к  числу
наиболее недовольных? Вот и пусть радуются, а западное радио пусть клевещет,
а мы помолчим...  Пустите слух, что за большие  заслуги такое право и другие
могут заслужить. Но статью  в уголовном кодексе  пока  что оставьте, мало ли
что, там посмотрим, пусть нас все меньшинство поддержит, вот тогда...
     - Скопцов, конечно, выпустить?
     - Это  уж  ваше  дело, генерал, такие  мелочи  решайте сами... -  Павел
зевнул.  - Тем  более - мы теперь  с вами  как бы родственники.  Кумовья это
называется? - Павел закрыл  глаза  и  потянул носом: разговаривать больше не
хотелось, а Тоня, кажется, уже несла осетрину.
     Шелковников прямо из Староконюшенного  поехал к Аракеляну на  дачу: тот
по  летнему времени экспериментировал в области новых  блюд из дикорастущего
зопника, так полюбившегося генералу.
     -  Не рыпайся и слушай! - с порога загрохотал  генерал, отирая льющийся
ручьями пот. - Сядь! Не то ляжешь. И лучше сразу выпей, чтобы не психовать!
     Аракелян послушно выпил полстакана зопниковой настойки, благо под рукой
была.  Аракелян  слушал  новости и чувствовал,  что  коленки  его  железные,
кажется,  все  это  могут  выдержать,  а  вот  поясница  отчего-то  начинает
сгибаться. К  концу  монолога  генерала Аракелян стоял в  поясном поклоне  -
против  собственной  воли.  Шелковников  очень  оценил покорность  свояка  и
приверженность древним обычаям, похлопал его  по плечу и удалился.  Аракелян
тем временем понял,  что разогнуться больше  не сможет. Не  потому, что убит
новостями  о  педерастии,  и не потому,  что потрясен  возникновением своего
родства с императорским домом. А потому, что схватил его приступ радикулита.
Такой,  равного которому по  силе  у него  еще отродясь не  бывало. Было так
больно, что  дарованное ему наследное право он воспринял как "тархунное", то
есть  кулинарное,  слово  "однополый" принял за  антоним какого-то  нелепого
слова  "однопотолокий",  неизвестно  зачем  сочинившегося  в  его пронзенных
седалищной болью  в мозгах, даже имя родного сына воспринял Игорь Мовсесович
как что-то далекое, из Шекспира.
     Охрана   увлекла  Шелковникова   в   неведомую  даль,   на   дачу   под
Спас-Клепиками,  где  он собирался лично  встретить  молодоженов: ближе  сто
четвертого километра от Москвы селить  их генерал не  рискнул,  а приблизить
всегда успеется.  Рому  он знал хорошо,  а вот что за жену  ему черт  послал
неизвестно. Хорошая ли хозяйка? Заботливая ли? Потом вспомнил про  неудобный
аспект вопроса  и стал размышлять на другую тему, на литературную.  Эта тема
через немногие недели отлилась тяжким потом Мустафе Ламаджанову, но пока что
была только думой в генеральской голове.
     Другую часть  охраны, двух наиболее ненужных сержантов, отрядил генерал
для доставки  потрясенного свояка в  Москву: жена за ним не присмотрит, а  в
Москве дед, он медик, глядишь, уврачует. Аракеляна, сохраняющего форму буквы
"г", погрузили на  заднее  сиденье "волги" и умчали по домашнему адресу. Вся
полковничья семья  была в разброде, но дед Эдуард в  ответ на звонок в дверь
объявился   собственной   персоной.  Сержанты  поставили  Аракеляна  посреди
прихожей, отдали  честь  Рыбуне, который слетел на спину  сложенного пополам
полковника, и  хотели отбыть, но дед  задумчиво поглядел  на них и  на зятя,
забрал бороду в кулак и тихо, по-лагерному приказал:
     - Раздеть больного.
     Сержанты  не знали, то ли выполнять приказ, то  ли  нет, кто там знает,
какое  у  старика звание - по  штатской одежде  не скажешь. Рыбуня перебирал
когтями, делая полковнику легкий  массаж поясницы и лишая  его последних сил
противиться  корягинскому беспределу. Впрочем, оставалась надежда на то, что
дед раздевает его не с целью порки, а для какого-либо еще пока что научно не
объясненного явления, за злоупотребления каковыми  явлениями и провел в свое
время десять лет там, где положено, но  потом более или менее насчет явлений
унялся. Явлениями считалось  дедово лечение,  грубо знахарское,  никогда  не
было известно, что учинит дед, но имелась гарантия, что лечение это поможет,
да и вообще  можно  было  хоть сейчас  посчитать  это делом чисто  семейным;
полковнику было настолько плохо, что - как ему думалось - все равно хуже дед
уже не  сделает.  Полковник почувствовал, что лежит  на полу,  сперва с него
снимают  Рыбуню,  потом форму, потом  исподнее. Дед  сходил в  свою комнату,
вернулся с  куском  капронового каната  и  чудовищного  размера  киянкой.  С
юношеской  легкостью  захлестнул  он  петлю  вокруг  вделанной  под  потолок
прихожей трубы, обычно служившей насестом попугаям,  когда самцов выгоняли в
прихожую  по  тем  или  иным причинам.  Потом  дед приказал  сержантам,  как
сподручней закрепить другой конец  каната  на  щиколотках голого полковника.
Потом  велел  потянуть,  и  помраченный  рассудок  Игоря  Мовсесовича  вдруг
осознал, что тело, в  коем он пока  размещается,  подвешено за ноги,  притом
довольно   высоко.  Полковник   вспомнил  глупое  слово  "однопотолокий",  -
наверное, потому, что к потолку был  сейчас подвешен. Оставалось  надеяться,
что не навсегда. "Радикулит разве так лечат? - плаксиво подумал полковник. -
Баралгин тогда на что?"
     Дед Эдуард велел сержантам отойти, взял киянку, размахнулся и с громким
хрустом  врубил  полковнику  куда-то  в  район  копчика.  За  первым  ударом
последовал второй, в какое место, сержанты уже не заметили; от первого удара
тело  стало  вращаться вокруг  своей  оси,  от  второго  свое  вращение  еще
убыстрило. Тело, правда, форму буквы "г" явно утратило, выпрямилось тело, но
далеко не было ясно, теплится в нем  еще жизнь или  уже нет.  Тело вращаться
перестало, как бы подумало, потом донельзя закрученный канат решил вернуться
в  свое  изначальное  состояние:  тело,  все  ускоряясь,  стало вращаться  в
обратную сторону. Повращалось и  остановилось.  Дед сел на  галошницу и утер
пот со лба.
     - Можно снимать.
     Сержанты отвязали полковника и  бережно положили его на  пол. Признаков
жизни Аракелян не  подавал. Дед подошел  и потыкал его носком тапочки. Потом
достал сигареты, - вообще-то он не курил, но сержанты этого не знали. Слегка
покряхтывая, Эдуард  Феликсович  присел на бесчувственное  тело  и  раскурил
одновременно две сигареты, думая при этом, что именно так в молодые  годы он
смущал  сердца  доступных девушек в далекой Европе, а вот  теперь, напротив,
делает   это  человеческого  здоровья  ради.  Затянулся   дважды,  а   потом
одновременно  погасил обе  сигареты о тело полковника, близко друг от друга,
где-то в районе надпочечников. Полковник оказался живым и взвыл.
     - Вставать будем? - осведомился дед, не думая вставать сам.
     -  Это же...  - полковник  разразился армянской  речью; в  том, что  ни
единого  цензурного  слова  в  ней  нет,  не  было  никаких  сомнений.  Деда
подбросило  несколько раз: полковник  пытался встать. Наконец дед  соизволил
подняться, полковник  вскочил. Поток брани оборвался, ибо  от  радикулита не
осталось и следа, даже боли от ожогов не было.
     - Радикулита у тебя нет. Прошел навсегда! Нешто я кому когда что плохое
сделал?..
     Голый полковник смотрел на тестя с ужасом и сомнением.
     -  Можете идти, - кивнул он наконец-то сержантам. Те спешно исчезли, но
еще успели расслышать из-за закрывающейся двери голос старика:
     - С тебя пять рублей за лечение.
     Полковник молча вынул из кармана брюк двадцать пять и  подал тестю. Тот
аккуратно  вынес ему сдачу, к  этому времени полковник уже  почти оделся. От
радикулита и в  самом деле не осталось и следа,  но было  Аракеляну столь же
неуютно на белом свете, как и при радикулите.
     -  Эдуард Феликсович... вы знаете  про Ромео? - наконец выдавил он. Дед
посмотрел на него обычным угрюмым взором.
     -  Знаю... Георгий докладывал. Пустяки все это, Игорек, знаю я все  эти
современные  браки, сегодня  поженились, завтра развелись... Несерьезно  это
все... Философически на все смотреть надо...
     - Эдуард Феликсович, Георгий вам все сказал?
     -  Сказал,  сказал...  Я  бы  на  твоем месте  радовался, а  не  дрожал
коленками  и не  зарабатывал радикулита, который,  чтоб  ты знал, если он на
нервной почве, как  у  тебя,  никто, кроме  меня,  лечить не станет, а я  не
вечный. Ты что, хотел, чтоб тебе сразу внука-другого подбросили от неудачной
женитьбы? Как ты мне?.. Тут хоть этого не будет. Эх, дети, дети...
     Дед,  шаркая  подошвами,  ушел  в  свою  комнату,  полковник  оделся  и
посмотрел на себя в зеркало. Ну откуда у мальчика такая странная склонность,
влечение к  мужчинам? Вдруг вспомнил  свою жену  в молодости.  Вот оно!  Все
чертово корягинское! Все! Вот он,  корень  зла! Мать тянуло  на мужиков, так
теперь и сын туда же! Потом  спохватился, вспомнил, кто у жены сестра, потом
- кто у сестры муж, потом -  кто у сестер отец.  Полковник перевел взгляд на
Рыбуню, и вдруг  его  охватило  нестерпимое желание  взлететь  туда  же,  на
жердочку, сесть рядом  с Рыбуней, чистить перышки и вырабатывать философский
взгляд на жизнь, плевать  на  все на  свете. А  то день  нет ничего, два нет
ничего, потом вдруг - бац, тархунное право, три микрофона, голубое поле и ты
уже не хозяин в своем доме. Ох и жизнь!

     К вечеру над Москвой сгустились тучи, пошел долгий теплый летний дождь.
Тучи пришли с запада, перевалив через Карпаты. В совершенно  противоположном
направлении  в  эти   часы   двигалась   группа   Гаузера;   она  собиралась
рассредоточиться  в  районе  Шацка   и  понемногу  двигаться  к  юго-западу,
намереваясь  приступить к поискам детей майора Рампаля. Гаузер обосновался в
Шацке, прикрывать  гипнозом  здесь было никого не нужно, он  в  единственном
ресторане перебирал  один  за  другим местные напитки, изучая - нельзя  ли с
помощью какого-нибудь из них быстро освоиться с украинским языком, на другом
тут  вообще  не разговаривали.  К  полночи он  сделал сотрудникам  ресторана
наваждение, изобразил себя зеленым  слоном и важно пошел на улицу. Бюллетень
ван Леннепа безусловно предсказывал,  что  все  тринадцать поросят в руки не
дадутся. Удастся собрать только двенадцать поросят. Тогда зачем приказывают,
когда все равно  не выйдет? Будь они все прокляты, кругом одни сифилитики да
педерасты употребленные. Бе-э.
     Если кто-нибудь гулял в это время рядом и Гаузера в таком обличье возле
городской стоянки автобусов  видел, то наутро об этом видении  вряд  ли кому
рассказывал:  лежит себе  такая  туша  зеленая  с  хоботом  и  звуки  делает
неприличные. Вульгарные, если правильно выражаться. А когда рассвело, Гаузер
встал, отряхнулся  и  попытался  с  помощью хобота  напиться из канавы.  Это
оказалось невозможно, потому что на самом деле у него хобота нет, это только
другим  так кажется. Гаузер выматерил  по-венгерски  всех этих других, уж не
могут и хобота человеку сообразить,  когда  нужно, и медленно побрел к своей
группе,  которая  ночевала  где-то за  городом. Даже и свиней-то эти грязные
свиньи  без него пасти никак не научатся. Не говоря уже  о  том,  чтобы этих
свиней хотя бы найти. Бе-э. Бе-э.




     ... не буду знать ни секунды покоя до тех пор, пока  нога моя не ступит
на побережье Гренландии...
     Г.МЕЙРИНК
     АНГЕЛ ЗАПАДНОГО ОКНА

     В  далеком прошлом  было у Витольда детство.  Отец его, знаток  горного
дела,  неплохой  резчик  по камню, говорил ему  тогда: куда бы,  сынок, тебя
судьбою  не  забросило,  чего  бы с тобою  не  приключилось, помни вот  что:
во-первых, не гляди  назад, во-вторых, ни на что не надейся, в-третьих, избу
сруби. Первое потому как дело - это крыша над  головой.  Избу срубишь, печку
сложишь, щи сваришь, на лавку сядешь,  портянки сушить повесишь, обмозгуешь,
вот уже  и жизнь  пошла, все  как-нибудь уладится.  Еще  помнил  Витольдушка
сказку про то, что была у зайца избушка лубяная, а у лисы ледяная. Дальше не
помнил.
     Наверное, именно в память о  далеком уральском детстве обзавелся старая
лиса  Витольд  Безредных  очень  заблаговременно   нынешней  своей   ледяной
избушкой.  Начал  он  ее строить сразу после того, как девятый вал очередных
кремлевских бурь забросил его на опасный и шершавый пост министра внутренних
дел. До того Витольд заслужил кое-какое  благоволение у начальства - умелою,
леденящею душу  дрессировкою сперва одного, а  потом другого  государства  в
центральной  Европе,  из  числа тех держав, которые полагали, что в  правила
дрессировщика входит вступать с дрессируемыми в дебаты. Витольд стал главным
кумом державы, паханом всех  ментов, ломом  подпоясанным  папой  всея вохры:
власти, вообще-то, немало, но  неуютная она очень. Избушку ему правительство
дало  с виду знатную,  недалеко от Триумфальной арки, целый этаж уделили, но
этажом ниже был размещен, к ужасу Витольда, самый главный в государстве кум,
пахан и папа,  термоядерным зонтиком подпоясанный,  короче говоря, генсек. А
еще ниже этажом размещался  хрен, с которым  Витольд  давно  и  бесповоротно
поссорился, начальник  другого ведомства - Илья Заобский. Его ведомство было
побольше  и посильней, чем  у Витольда, и  знал  Витольд,  что с этим  серым
волком ему, старой лисе, лучше так уж в  открытую не тягаться. Но лиса на то
и лиса, что хитрая она, наглядевшись на кремлевские дачные избушки, он чуял,
что все они  заячьи,  глупые,  лубяные:  поднесет  кто  спичку,  вспыхнет да
сгорит, а хозяин, глядишь, жареный, хоть к столу подавай. Поэтому  нужны две
вещи: чтоб избушка была ледяная, лисья, а чтоб не растаяла, так всех делов -
следить, чтобы весна никогда не настала.  А это - как два пальца об асфальт,
а это значит - избушку надо на севере строить,  где сроду ничего не таяло  и
таять не будет.
     Когда стряслась в Гренландии социалистическая революция, Витольд слетал
туда на торжества,  его первым  послали на тот случай, если там дебатов  кто
захочет,  так  чтоб дрессировщик  прикинул заранее.  Дикая природа  пришлась
уральской  душе  Витольда  как нельзя более по  душе,  и под общий хохот как
подчиненных, так и нижнего начальства,  застолбил себе  Витольд участок  под
небольшую дачку - у черта на рогах, чуть ли не на  самом севере острова,  на
Земле  короля  Фридерика  VIII  -  король  был,  вообще-то,  датский,  но  у
правительства пока что времени переименовывать не было. А что? Ливерий  дачу
в  Греции  отгрохал,  Устин  -  в  Турции, Марья  Панфиловна  -  на  острове
Тристан-да-Кунья, говорила, что не помрет, пока дачу эту не увидит. Увидела,
померла.
     Чем больше веселились  политбюровцы,  тем любовнее, тем  щедрее  тратил
Витольд деньги  из  бездонного  государственного кармана на свою  махонькую,
всего  в   два  квадратных  километра  полезной  жилой  площади,  избушку  в
Гренландии, монтировал установки искусственного климата, выписывал кокосовые
пальмы  и  араукарии  для  зимнего  сада,  отбирал  персонал  дрессировщиков
стерляди, которой  обрыбливались все  искуственные водоемы  в  избушке.  Ну,
конечно же, поставлен был  и  главный калибр через  каждые двести метров  по
периметру дачи: штурмуй, кому не лень, сотня  метров камня и льда надо мной,
камень добротный - чистая молибденовая руда, лед, правда, весь уже проданный
Сальварсану  на  корню и  на  тысячу лет  вперед,  но  пока  не сковыривают,
попользуемся.  Кроме  атомной  бомбы, ничем отсюда не  выковырнешь. А лупить
атомными  бомбами по  территории  стран соцлагеря  пока  никто  не пробовал,
лагерь, чай, правильной проволокой подпоясан. Кстати, чтоб начальство ничего
плохого не думало,  назвал Витольд  свой гренландский хутор в честь любимого
начальством  проспекта  в  Москве - Кутузовка. Но генсек выговорить не смог,
пришлось  сокращать,  получилось - Кутузка, то-то Заобский, небось,  поржал.
Ничего: хорошо ржет тот, кто ржет после того, как остальные уже доржутся.
     Когда  лытает  из  СССР  бедный  человек,  работяга  там,  инженеришко,
лекаришко  - его  понять можно, ему на родине просто  все обрыдло. Когда  же
лытает  человек   вроде  как  бы  творческий,  писателишко,  композиторишко,
пианистишко - понять его можно тем более,  ему на родине просто-напросто все
осточертело. Когда же  лытает рассоветский миллиардер, владыка, обремененный
делами державной важности и, кстати, обширной  семьей, - его и вовсе  понять
можно, ему  в родных краях просто все осто...  осто... Слова, в  общем,  нет
такого, чтобы полностью выразить, как  тут ему все осто... Попросту  говоря,
очень  дорог  был  Витольду его  стул,  и  он очень  хорошо  понял слабость,
непрочность  этого стула. А ненадежный  стул -  предвестник беды.  Все  чаще
проводил  Витольд отпуска  и  выходные в своей  ледяной избушке,  потихоньку
отселил туда  и всю семью. Жили тут и старшая Витольдова дочь,  алкоголичка,
муж ее мексиканец при ней, и вторая дочь, алкоголичка тоже, но в деда пошла,
малахитовые шкатулки коллекционирует, муж ее Ванька из Вязников Владимирской
области,  дрессировщик стерлядей, и третья  дочь, тоже алкоголичка, без мужа
совсем,  и  четвертая  дочь,  тоже  алкоголичка,  муж   при  ней  негр,   из
дружественной  страны,  он  сам  запамятовал  из  какой.  Дружная,   словом,
подобралась у Витольда семья -  прямо не хочется  от такой уезжать, да и  не
одобряет жена-казачка,  когда муж с  хутора по всякой  ерунде  отлучается, и
чего он в  этой Москве нашел хорошего, чего в ней есть, так то на Кутузке не
хуже.
     И  когда  почуял  Витольд,  услышал  безошибочным  лисьим  чутьем,  что
Заобский у себя  в реанимации тесто на поминальные блины поставил, готовится
на  место  генсека  лечь,  принял  он  решение:  открыл  в  своей  хатке  на
Кутузовском краны,  затопил  нижнюю квартиру, да  и ту, что под ней, - тоже,
простудился  умеренно  на  спасательных работах и отправился к себе на хутор
болесть банным паром выгонять. Да так назад и не вернулся - сперва то да се,
а потом, конечно, уже пятое и десятое.
     Блины у  Заобского простояли три года, однако все ж таки до своего мига
докисли, генсек с  нижнего этажа  поехал  на  попутном  лафете под  забор  с
зубчиками, а на  его  место воцарил себя Заобский, которого залитая квартира
спокойным оставить не могла, она требовала мщения, и чуть ли не первым актом
нового  правительства  стало лишение Витольда  Ивановича Безредных не только
поста  министра, не только воинских званий и наград, не  только партбилета и
подмосковных лубяных избушек совокупно с хатой на Кутузовском - но  и звания
советского гражданина вообще.
     За то, что Витольд три года подряд не участвовал в выборах.
     Но, дорогой  Илья,  сиди  в  своем  Кунцеве  на искусственных почках да
посиживай, а  потом ляг,  дорогой товарищ, на  лафет  и дальше, в общем, спи
спокойно,   дорогой   товарищ.   Хрен    ты   меня,   почетного   гражданина
Социалистической  Демократической  Республики   Калалит  Нунат,   она  же  в
просторечии  Гренландия, уешь своими  лишениями. Сам ты лишенец... Заобский.
Гори оно огнем, министерство, у меня без него  хутор Кутузка - чаша  полная.
Стерляди дрессированные плавают,  кофейные деревья плодоносят. От последнего
урожая здешнему президенту десять фунтов посылал в подарок,  впрочем  - зря,
президента-то  свергли. Сами  они там не знают, в  Западной Гренландии, чего
хотят, прямо хоть отделяй  себя в отдельную Гренландию. Но пока что можно  и
новому  президенту  десять фунтов  кофе послать,  он арабику  от  кутузки не
отличит.  Ну  и пару стерлядей в подарок, из тех,  что  похуже дрессируются,
словом, которые не очень талантливые. Погоду к концу недели обещали хорошую,
можно будет аэродром подрасчистить, младший зять слетает в столицу и подарки
отвезет. Эскимос с негром да не договорятся!..
     Плохо,  конечно,  что  весь  лед кругом  чужой.  Весь  в  Южную Америку
запродан. В любую минуту  придут и  сковырнут, сиди тогда  голый и жди, пока
новый  намерзнет.  Вот она  где, настоящая  опасность! Витольд знал,  что  с
настоящим южно-американским  хозяином  этого льда дебаты лучше  не затевать,
ускользнув  от  волка, лиса  не должна предполагать,  что  так же  легко она
ускользнет и от Змея Горыныча. Поэтому сидел Витольд в своей ледяной избушке
тихо,  пушистым  хвостом  накрывшись,  ни  в  какие  внешние  дела  не  лез,
интересовался  только   внутренними,   гренландскими.  Хорошая  страна   ему
подвернулась,  ничего  не  скажешь. Сроду  ни  с  кем не  воевала, только за
независимость, но  это так, для  порядка и  социализма. Правда, теперь,  при
новом президенте, даже датский язык в школах  преподавать перестанут, хорошо
это  или плохо? "О чем  это  я беспокоюсь?" - даже удивился Витольд, услышав
эту  новость по телевизору.  Какое ему  дело до  гренландских школ? И  сразу
ответил сам  себе:  прямое  тебе дело до  них,  Витольдушка, ты  гренландец,
инуит,  и возврата  нет.  Избу  срубил, печку сложил,  щи  сварил,  портянки
развесил, в  кресло  перед телевизором сел.  Теперь черед мозговать. На то и
Кутузка.
     Вот, сразу ясно: пусть Али не десять  фунтов кофе отвезет Упернавику, а
сразу тридцать, притом настоящей кутузки. Стерлядей - тоже полдюжины, умных,
и еще шампанского из  старых запасов, кстати, пора  производство налаживать,
не  забыть  бы. Шубу...  из лучших,  но,  конечно,  не самую  лучшую,  пусть
горностаевую  отвезет, она  не  ноская,  а  эскимосу  для  парадных  выходов
сгодится очень.  Пусть задумается рожа инуитская, пусть всей Кутузке  полное
гражданство Калаит Нунат. А вообще и  с обслугой тоже делать что-то надо, на
Кутузке  кругом больше двухсот  человек,  половина - охрана,  а у президента
армии  нет  вовсе, что неосмотрительно  с  его  стороны.  Потому  что  рядом
Исландия   селедкой  своей  милитаристской  бряцает,   есть  сведения,   что
китов-нарвалов   дрессирует,   с   тем   чтоб   они   будущий   гренландский
военно-морской  флот  таранили...  Канада,  не  ровен  час,  территориальные
претензии предъявит,  у Гренландии под боком огромный остров Элсмир, готовый
плацдарм  -  ледников чуть, запасы бурого угля опять  же,  словом,  быть  не
может, чтоб Канада  его  не милитаризировала, проверить надо  - а  не бывать
тому, чтоб гренландскую землю своими кленами засадили!..
     Не очень-то оторвана от остального мира Гренландия, это ведь только  на
картах сплошное белое пятно. Даже над собственным хутором в день пролетало у
Витольда  три-четыре самолета, и  ничего  не поделаешь: еще когда закладывал
хутор, объявил, что для терпящих аварию самолетов он аэродромчик соорудит, в
обеих столицах ничего против не имели. Самолеты почти все гражданские, шумно
от  них, но стрелять по  ним  очень уж немеждународно,  он, Витольд, человек
тонкий, не вшиварь  Заобский. Летают  рейсы гренландской  "Эр-Арктик",  один
"Аэрофлот",  ну и  без  опознавательных бывают.  Дириозавр недавно пролетал,
зять Ванька  сострил,  что  это  он  такое взлетевшее  напоминает, очень все
смеялись,  особенно  бабы и мексиканец, хорошо, дириозавр  не слышал,  не то
весь  хутор  разбомбил  бы яйцами,  как уже было не однажды:  он  ведь когда
обидится,  сразу яйца от  нервов  кладет,  а каждое -  с  айсберг, так  их в
Гренландии своих  немало.  Впрочем,  стали  с недавнего  времени  раздражать
Витольда и самолеты без  опознавательных знаков. Зло взяло, приказал  надысь
один такой все же сбить. Оказалось  - беспилотный разведчик, а  чей - Ванька
не  разобрался,  стерлядь иначе устроена.  И зачем изводил ракету  зенитную?
Нешто много их у тебя, Витольд? А, Витольд?
     Витольд Безредных  сидел  в  зимнем  саду, поставив босые  ноги в таз с
горчичной водой: заработал  он тогда,  когда знаменитый  потоп  над генсеком
устраивал, что-то вроде  хронической простуды. Дочери, ясное  дело, с самого
утра выпивали, каждая у себя, старший зять с младшим  играли в "разбойники",
Ванька  неизменно третьим, для полного  преферанса, идти к  ним отказывался.
Этот второй  по  старшинству  зять  Витольда был  от  природы  среднерусским
расистом, прочих свояков за людей не считал, и отчего-то этим самым Витольду
импонировал, хотя казак Витольд был человеком терпимым и  считал, что  все -
люди,   даже  евреи.  Но  чего,  спрашивается,  старшая  с  младшей  в  этих
иностранцах нашли? Умеют  они, что ли,  больше нашего, иль зазубренное у них
что? Вон, Дарья, третья по  счету, пока  вовсе  без мужа  обходится,  а ведь
могла б  любого иностранца  закадрить,  да и самого  Ваньку  тоже. Гордая...
Витольд  подремывал,  и  внезапно  звоночек  оповестил  его,  что  воздушное
пространство Кутузки  опять нарушено. Витольд  вспомнил, что зенитные ракеты
решил поэкономить, включил экраны внешнего обзора и вознамерился, как только
самолетик из обозримой зоны уберется, вытащить ноги из горчицы,  принять сто
пятьдесят и идти на боковую  в лечебных целях.  Но эта его мечта на этот раз
осталась всего лишь мечтой.
     От козявкоподобного  самолета отделилась точка  и стала падать, чуть ли
не прямо на Витольдову голову, так  что хуторянин даже  на миг  забоялся. Но
над падающим предметом очень скоро расцвел международным апельсиновым цветом
парашют,  и его  стало ветром  относить  на северо-северо-восток,  в сторону
моря,  скрытого  под  многометровым  слоем  соленого,  некачественного льда.
Приземлился парашют удачно, в  том числе  для  Витольда, ибо  угодил в обзор
сразу  трех  телекамер на  оборонном периметре, причем  одна из  них  давала
крупный план. Из-под быстро оседающего  купола показался  человек. Хотя лето
на  Кутузке  в  этом году  выдалось  теплое,  такое,  что  даже льды таяли и
наносили ущерб  южноамериканскому  имуществу, одет  человек  был  как-то  уж
больно  легко для  восемьдесят  второй  параллели.  Всего-то и  было на  нем
пальтишко ветхое, из  тех, которые в России называют семисезонными,  ношеный
треух и совсем уж  неуместные  полуботинки. Был он  маленький, кривоносый, с
плеча  у  него  свисала  сумка,  а из  нее  торчало  несколько  длинномерных
предметов, вроде бы палок милиционерских  связку взял  с собой на Кутузку, -
такая  вот  возникла  у бывшего  главного  полицейского  России  ассоциация.
Человек потоптался, выверил что-то по компасу, выбрал место над берегом, где
под  ледяным щитом угадывался древний  фиорд,  и уселся прямо наземь,  лицом
точно на север. Словно хотел увидеть скрытые за просторами Ледовитого океана
берега  дальней, прежней  родины  Витольда,  лишившей своего  сына и  отчего
благословения, и права  на  социальное обеспечение,  то есть пенсии, и много
еще  чего. Человек быстрым жестом  скинул  полуботинки, Витольд  рефлекторно
повторил  его  движение  и расплескал горчичную воду.  Визитер укрепил босые
ступни на ледышке; тут на экран крупного плана выплыло его лицо.  Витольд от
неожиданности  снова  воду  расплескал: с экрана  смотрели  каменные,  будто
китайской  тушью  залитые  глаза  зомби.  Проще  говоря  -  ходячего  трупа,
изготовленного по лучшим рецептам гаитянского водуизма, чтоб исполнять  волю
хозяев.  То ли мертв  был человек, то ли  жив,  его зомби-гипнотический  сон
ничего не  стоило  разрушить,  помахав над его головой чем-нибудь достаточно
волшебным  пудов  эдак  в  триста  весом,  но было  очень интересно  в свете
международной политики: по какому случаю это чудовище попирает сейчас землю,
то есть лед, приватного хутора Кутузка? Быть может, коварный Заобский  решил
захватить ледяную избушку и нанял для этой цели страшного валахского вампира
или дикого  сальварсанского каннибалоеда?  Сальварсанского... Тогда  ведь он
сидит не столько на Кутузке, сколько  на собственном льду! Расстреливать его
немедленно,  как хотел Витольд, было рискованно. Но зомби, кажется, никакого
интереса к хутору не проявлял, словно  и знать  не знал о его существовании.
Он  расстелил  возле  себя   один   из  длинномерных  предметов  -  это  был
первоначально  скатанный в трубку  международный оранжевый вымпел.  Потом от
второго  длинномерного   предмета   кусок  откусил   -   похоже,   это  была
твердокопченая колбаса.  Потом взял третий длинномерный  предмет, и это была
деревянная дудочка.  Дожевал колбасу,  поднес  дудочку  к  губам. Витольд  с
проклятием отшвырнул таз с горчичной водой.
     - Не бойса, не бойса. Не мы ему  интересанто, - успокоительно сказал за
спиной  голос  мексиканского  зятя. Витольд  чуть  успокоился: один  зять из
Латинской  Америки, другой  из Африки  - вдвоем  они в  этих  штучках, поди,
получше  тестя  разбираются. Во, бля,  когда пригодились! Только все ж таки,
какого  лешего этот  замухрышка спрыгнул на  парашюте прямо на Кутузку? Мало
места в Гренландии без Кутузки? А замухрышка тем временем надул щеки и  стал
дуть в дудочку - глядя в ледяное заморье.
     Витольд,  конечно,  ничего  не  услышал, только  легкий  позыв  к рвоте
ощутил, но утерпел. Зомби играл, закрыв глаза, по тому, как редко он сдвигал
пальцы, было понятно,  что играет он  что-то долгое и заунывное.  Воздух над
флейтистом  дрожал,  как  пар  над  чайником,  видимость  ухудшалась,  снова
улучшалась, шли минуты, шли  часы и столетия, время скручивалось в спираль и
пульсировало,  заунывная мелодия со  скоростью,  явно  превышающей  скорость
распространения звука  в воздушной среде,  лилась в  направлении  советского
сектора Северного Ледовитого океана, достигала  берегов России и разливалась
по необъятным  просторам первого в  мире государства,  в  котором  рабочих и
крестьян заставили  верить, что они взяли власть. И рабочие, и крестьяне,  и
прослойка   интеллигентская,  и   болото   деклассированное,  и  духовенство
многоконфессиональное,  и  армия,  и  партия,  и  отшельники   в  скитах,  и
иностранные журналисты в офисах, и  сытые  шпионы,  и голодные проститутки -
все они слышали сейчас заунывную мелодию, которую беспощадно слал им в уши и
души маленький зомби, сидя на северной оконечности Гренландии.
     К  вечеру -  хотя солнце над  восемьдесят второй широтой  лишь  немного
опустилось к горизонту - до Витольда с большим опозданием дошла спасительная
мысль, что зомби, кажется, вообще  на Кутузку  попал случайно.  Тогда бывший
министр выбрал  охранника,  умом потемнее,  мышцами потяжельше, и послал  на
льды -  разузнать,  долго ли нарушитель границы приватного владения  Кутузка
собирается дудеть в дуду на Россию. Да и не труп ли он вообще. Труп оказался
живым  и  способным  к  общению,  хотя  словами ничего  не говорил, но кусок
колбасы отломил, протянул охраннику. Тот,  вернувшись, сдал  ее  на  анализ.
Ничего особенного: селитры  многовато, мяса маловато,  ни то ни се,  обычная
финская твердокопченая колбаса для  небогатого покупателя.  С  этого момента
Витольд к  зомби никого  больше не посылал, пусть себе сидит и дудит, никому
вреда от этого нет,  может,  он просто человек  искусства, вроде Ваньки, так
какой  с него спрос. Когда на  третий  день с самолета зомби сбросили  новый
запас  колбасы - интереса  это ни  в  ком уже не вызвало.  Обитатели ледяной
избушки  понемногу начали воспринимать босого типа как своего  уютного, хотя
придурковатого  домового. Четыре дочери пили, два зятя резались в карты, еще
один  учил  стерлядей  прыгать  через  скакалку,  хозяйка  заквашивала впрок
ананасы, хозяин вернулся к прерванному курсу лечения простудных заболеваний.
     Но  что-то  непонятное  стало  тем  временем  происходить  в  России  и
некоторых  сопредельных  странах.  Какой-то  смутный,  чуть  тлеющий процесс
наметился в  недрах  более  чем четвертьмиллиардного  населения. Большинство
этого населения,  этак девять  процентов,  да еще девятьсот девяносто девять
тысячных оставшегося процента,  впрочем,  ничего  нового ни  в  себе,  ни  в
окружающем  мире  не ощутило.  Еще  приблизительно  тысяча  семьсот  человек
испытали что-то вроде головокружения, нервного подъема,  стремления победить
в  социалистическом  соревновании   за  право  нести  переходящее  знамя  на
юбилейную  вахту,  и  особенно возросла  среди них тяга  к чистоте помыслов,
верней - тяга к проверке таковой у всех, кроме себя. В органы, возглавляемые
нынче  генералом армии  Шелковниковым, поступило в эти  дни более ста  тысяч
сверхплановых донесений о нездоровых настроениях в учреждениях, коммунальных
квартирах,  лесничествах,  вольерах и т.д.  Но  дальше  писания  докладных и
доносов эти тысяча семьсот не пошли.
     И  нашлись еще около тысячи человек,  которые пошли.  Встали, снялись с
насиженных мест, бросили  работу,  семьи, развлечения,  путевки, сбросили по
примеру гренландского типчика обувь и пошли. Устремив остановившиеся взоры в
район Полярной звезды, брели  они медленно  куда-то к одной  точке  в районе
Западного Таймыра,  на  берегу Карского моря,  и  остановить их не могли  ни
отряды спецназа, ни  штормы, ни голод, ни холод, ни  анафема. Были среди них
люди очень ветхие, с  дореволюционным партийным  стажем  и безнадежно  пятым
пунктом, были  юные пионеры  и октябрята  самых невероятных национальностей,
остяки  и гагаузы,  лаки  и кумыки, была  даже последняя айнская девочка  из
города  Оха на  Сахалине, были три  профессиональных биллиардных маркера  из
Чимкента, один  безнадежно прокаженный  из  лепрозория  под  Астраханью, еще
майор с китайско-советской  границы,  еще московский  поэт, автор  давнишней
революционной  песни  "Таратайка", тоже с  пятым  пунктом, еще преподаватель
теоретической механики из Гродно, верховный раввин города Межирова - да мало
ли еще кто.  Среди шагавших имелись инвалиды: кто потерял руку в сражении за
Халхин-Гол,  кто ногу  при освобождении  Дрездена,  иные возложили на алтарь
отечества  не  одну часть тела,  а несколько, иные  выходили  из сумасшедших
домов,  иные  из  лагерей  строгого  особого  режима,  еще иные из  катакомб
московского метро,  а еще совсем иные умудрялись оторваться от преследования
матерями-одиночками, -  далеко не у всех у них были паспорта или партбилеты,
иные даже вовсе никаких документов не имели, а были и такие, что не помнили,
как их зовут.
     Объединяло их одно: в душе все они были коммунистами.
     Они шли,  а  члены  их  семей, сослуживцы, органы  милиции,  внутренней
охраны  и  прочие добросердечные  люди принимали все меры  к  тому, чтобы их
уходу  воспрепятствовать. Чтобы не  шли  они никуда,  чтобы вели  себя,  как
нормальные, - и не понимали, что такое вставать  на пути зова партии, голоса
крови,  долга.  Члена КПСС с 1885 года,  Еремея Металлова, например, пытался
удержать весь поселок Переделкино: и дом старых  большевиков, и писательский
поселок,   и   генералитет,   и  скопившиеся   в  этих   краях   иностранцы,
переженившиеся на русских бабах; они высыпали поглядеть на ветхого старичка,
который  вылез  из  дверей  своей персональной палаты  вместе с  многотонной
реанимационной аппаратурой и пополз куда-то через  речку, насилу  догадались
его от аппаратуры этой отключить, втащили назад в палату, приковали к стене,
стали выводить  из коматозного состояния, но, увы, вывести уже  не сумели  -
директриса получила выговор по служебной  линии за бардак среди пациентов, -
а  Еремей  тем  временем опять втихую  уполз на север,  никто и не  заметил.
Рецидивиста  Хлыстовского,  в  одиночку  переплывшего пролив,  отделяющий  в
Охотском   море   Шантарские  острова  от  материка,  просто  расстреляли  с
вертолета,  когда он выходил  на берег, - но проявили преступную халатность,
не проверили расстрелянные останки на ползучесть. А зря.  В Москве, впрочем,
тоже  проглядели вспучивание одного захоронения в Кремлевской  стене, весьма
давнего,   разглядели  уже  тогда,   когда   плита   с  датой   запрахования
самовыломилась, урна с прахом самовскрылась и  осталась валяться  на газоне,
придавив  голубую  елочку, а сам по себе прах  незримо и  неуловимо поплыл в
северном направлении, по пути самовзвеиваясь, самопоругиваясь, но не в силах
самопротивостоять  необоримому влечению в  таймырские и более  дальние дали.
Двое из трех биллиардистов,  проживавших в городе Мары, не выдержав перехода
через  безводную пустыню, сложили кости,  не дойдя  даже до Аральского моря;
лишь третий,  самый старый  и  самый жилистый, чемпион  СССР  от  последнего
спортивного, 1930 года, как  известно, Маяковскому дававший при игре  только
три шара  форы, ибо тот  играл  очень хорошо,  пустыню пересек и,  никем  не
разыскиваемый, побрел к вожделенному берегу Карского моря.  Да и  шесть юных
пионеров  пренебрегли  заслуженным  отдыхом  в лагере Артек, бывшем Суук-Су,
среди них четверо русских,  один лезгин и один эфиоп-амхарец, были захвачены
при  попытке  форсировать  Сиваш,  были  водворены  обратно  в  лагерь,  где
выяснилось, что  эфиоп  шел с прочими  против воли, да  и вообще был  членом
свергнутой  династии. А  вот  знаменитый дирижер Макс Аронович Шипс  обуялся
неведомой северной болезнью  прямо во время концерта своего родного военного
оркестра  им.  Александрова  и,  продолжая  дирижировать  маршем  "Тоска  по
родине", так на север и ушел - и никто его отчего-то не ловил.
     Многие, кто шел  на север,  имея при  себе душу повышенной  чистоты и с
приподнятым настроением, вдруг  останавливались посреди  бескрайней  русской
степи, либо  ж  бескрайней  сибирской  тайги,  либо же  посредине бескрайней
среднеазиатской  пустыни, - уж  где  кому  доводилось, -  хватались рукой за
левый  бок, за сонную артерию или  же там еще за  что  и падали  вниз лицом,
головой  всегда  на  север,  сраженные неизвестно  которым  форс-мажором, но
некоторые, даже упав, еще  продолжали ползти, все туда  же,  на  север,  как
некогда  двигался к  северу безумный капитан  Гаттерас в финале одноименного
романа детского писателя Жюля Верна.
     Далеко не  всех  удалось удержать даже  из числа тех,  кто начинал свой
путь  к северным краям из неумолимо-гостеприимных  психушечных  стен. Бывшая
шеф-повариха  ресторана "Лето",  что на ВДНХ в Москве, второй год отбывавшая
срок в  больнице им. Кащенко  за очень уж крупное хищение сливочного масла и
сухого компота, к примеру, пошла  на  то, что переплыла Московское море, три
дня  отлеживалась  в  болотных  топях, один  раз ее даже  - для ее здоровья,
впрочем, без вреда  - переехал танк, в котором  маршал  Дуликов подремывал в
ожидании  грядущих   жизненных  перемен;  дважды   переодевалась,  один  раз
мужчиной, каликой  перехожим,  другой  раз  женщиной-милиционером, дошла  до
Кунгура, там была перехвачена отрядом ОМОНа, отправлена в родное Кащенко, но
по дороге удачно выбросилась из  поезда, опять отлежалась в болоте  и  снова
ушла на север, на этот раз уже безвозвратно. Не менее бесстрашно вели себя и
те,  кто  бежал  на  север прямо  со  служебного  поста. К примеру, истопник
подольского  комбината  бытового обслуживания выдержал шестидневную  погоню,
организованную  за ним местным  клубом служебного собаководства (он как  раз
был председателем этого  клуба). Также  бежал в северо-восточном направлении
истопник еще и каменец-подольской артели глухонемых, по дороге в  Ярмолинцах
ограбил  кооперативный   ларек,   повинуясь   неодолимому  желанию   вкусить
комиссионной колбасы  по семь рублей килограмм, был арестован, ночью проявил
нечеловеческую силу, проломил тюремную стену и вместе с колбасой ушел  туда,
куда его  влекло.  Также и  бригадирша ковровщиц  из-под  Ленкорани,  старая
женщина,  Герой  соцтруда,  накануне  того  самого  дня,  когда  ее  бригада
собиралась  встать  на ударную  вахту, дабы выполнить  задание  пятилетки на
девять месяцев раньше срока, бесследно исчезла  с родной  фабрики, с большим
трудом  была  изловлена  возле  Красноселькупа  с  дорогостоящим ковром  под
мышкой,  сперва  пыталась  вести  агитационную  работу  среди  сцапавших  ее
милиционеров,  потом,  когда осерчала на милицейскую  тупость,  села на свой
ковер и улетела, куда ей хотелось.
     Наиболее тяжко протекала эта самая "северная болезнь" у тех несчастных,
кто  был  застигнут  ею  за пределами  СССР.  Около  полусотни "алим", иначе
говоря, нововселенных граждан Израиля, единовременно покинули свои более или
менее насиженные места  и двинулись на  север, где вскоре почти  все погибли
под кинжальным огнем сирийской артиллерии. Те  немногие, кому повезло пройти
насквозь  Сирию и  Турцию, были  задержаны  советскими пограничниками  возле
Батума  и очень скоро  убедились,  что  хорошие деньги даже  в  СССР  это не
что-нибудь, а таки да, хорошие деньги, - словом, эти пятеро камикадзе  дошли
до Таймыра вполне спокойно. Еще один, некий  Ицхок Бобринецкий,  чья фамилия
неопровержимо указывала на происхождение из города Бобринца Елисаветградской
губернии, где когда-то уродился  Троцкий, а потом лично товарищ Грибащук,  -
так вот, этот Ицик вырвался из рук советской охраны, не уплатив ей ни гроша,
пробрался по берегу Черного моря  к Сочи, свернул на восток и по бездорожью,
переплывая реки, питаясь одною полынью, допешествовал до своего Таймыра, где
сухопутная  часть  его  странствия  была  исчерпана.  Еще   какие-то  четыре
поклонника братства художника Рериха, называвшие себя  таким русским словом,
что  его  и  повторить-то  неловко,   пришли   напрямую   через  границы   к
советско-китайской,  навели  на  пограничников  немножко  колдовства  и  без
особого  труда  пересекли  весь  Эвенкийский национальный округ, ввалились в
море  по колено и  тут же  замерли от обалдения:  на берегу стоял, беззвучно
дирижируя каким-то  маршем,  человек  в  форме  советской армии.  Поклонники
Рериха в ужасе ушли под воду.
     Несколько человек  были поражены  той  же болезнью  в  Западной Европе,
почти все они  работали на радиостанции "Свобода", но  из них никому перейти
советскую границу не удалось. Долгие годы оставался неведомым тот  факт, что
пятеро  бывших  граждан  СССР,  уже довольно  плотно  обосновавшихся к этому
времени на Брайтон-Бич, тоже были настигнуты сходной  болезнью, но у них она
приобрела  необычные  симптомы:  все  они  пошли  не  на  север,  а  на  юг,
намереваясь  пройти  через  Латинскую  Америку, Огненную  Землю, Антарктиду,
Австралию, Индонезию, Индокитай, Китай, Монголию, потом  опять-таки пересечь
советскую  границу  и достигнуть  таймырского  сборного  пункта,  - пусть  с
опозданием, но достигнуть. Судьба их стала известна гораздо позже.
     Очень  большие  трудности,   конечно,   испытывали  те,  кому   в  СССР
приходилось дезертировать из воинских частей. Но, к счастью, таких оказалось
только  двое:  уже  упоминавшийся военный музыкант-майор  и  еще  нестроевой
солдатик, служивший при  кухне  воинской части у поселка  Войновичи, но  его
быстро  поймали и  вставили  куда  надо. Одним словом, дорога  у  всех  была
нелегкая,  нет ничего удивительного поэтому, что  до конечной сухопутной  ее
точки  дошло не  более  сорока  процентов тех, кого  в  июльские дни одолела
"болезнь Гаттераса",  когда  неказистый зомби в Гренландии, сидя на камушке,
подул  в свою  дудочку.  Те,  кому  после  всех мытарств  удавалось все-таки
достигнуть вожделенного берега Карского моря, отнюдь не останавливались тут,
не объявляли  митинг  открытым  и даже  не  присаживались  передохнуть перед
следующим,  быть  может,  роковым  этапом  своего  большого  пути.  Все  они
недрогнувшей стопой шагали  прямо в  ледяную воду и  очень быстро скрывались
под поверхностью. Никто из них не пытался ни плыть, ни  ходить по водам, тем
более не  пытался  дождаться  осенних месяцев, когда  воды замерзнут  -  под
беззвучный  марш  "Тоска  по  родине".  Все  они  попросту  уходили  в  воды
Ледовитого  океана  -  думалось, что  безвозвратно.  После  всех,  продолжая
дирижировать, ушел и майор.
     Шли  месяцы, в России Петр  и Павел, как гласит народный календарь, час
убавил,  а потом,  в  соответствии  с тем  же  календарем, Илья-пророк - два
уволок,  всякие   грозы  над  Россией   тоже  гремели,  да  и  над  Северной
Гренландией,  случалось,  тоже  снег  сыпал,  а  на  Земле  Фридерика  VIII,
обратившись  лицом на север, все так же  играл на дудочке маленький  зомби с
залитыми  тушью глазами.  Никто  не  догадывался  прийти  к нему  и  молвить
петушиное  слово,  которое возвратило  бы  ему  изначальную  личность.  Илья
Заобский совершенно незаконным образом уволок из истории России два каких-то
часа, но помочь ему  это могло не больше, чем Петру Вениаминовичу Петрову, -
памятник, который сооружали  ему  в  родном  городе Старая Грешня,  красивый
памятник, с ящиком водки на плече, - это для  Пети Петрова был звездный час,
посмертный,  увы, только ничего он  ему  не  убавил и  не  прибавил.  А  вот
Павел... Ну да не будем забегать вперед.
     Словом,  миссия  маленького зомби  лопнула,  как мыльный пузырь:  никто
сколько-нибудь важный на звук дудочки не пошел из  России, ибо  чистых душой
коммунистов оказалось в ней очень уж немного, и не те это были люди, которых
из России выманивали.  Беспилотные  самолеты еще продолжали  метать  бедняге
колбасу, но  рано  или  поздно  всей  этой затее должен  был  прийти  конец,
отозвавшись могучим  скандалом в  глубинах Элберта: на  фига,  спрашивается,
было поить-кормить  всю группу врачей-эсэсовцев, пятнадцать лет цацкаться  с
"гаммельнской  дудочкой"?  Не  любит  американский  налогоплательщик   таких
историй,  ох,  не  любит.  А  продолжение у  этой истории случилось и  вовсе
плохое.
     Ледяная избушка Витольда была выстроена без глупой экономии, добротно и
герметично.  Вот  уже шестую  неделю  не выпускал из  нее Витольд  никого из
членов своей экстравагантной  семьи, - еще набредут с пьяных глаз на  зомби,
разбирайся  потом.  Но Дарья  Витольдовна,  третья по  счету  дочь Витольда,
незамужняя  и  наиболее из  всех  дочерей  пьющая,  к  концу  шестой  недели
выглянула как-то раз в  иллюминатор, увидала, как славно  играет незаходящее
солнце  на кристаллах экспортного льда, как очаровательно-угрюмо катит волны
к  берегу наконец-то освободившееся ото  льда  море, - и  захотела не просто
выпить, а выпить  на чистом  воздухе, и лучше - в  компании. Принесла  Дарья
Витольдовна  со  склада  противотанковое  ружье и, не  долго  думая, в  окно
выстрелила.  Окно  было рассчитано  на обстрел  снаружи,  а  не  изнутри, и,
понятное дело, вылетело. Дарья взяла с собой две бутылки армянского коньяка,
в том числе одну початую, и пошла искать  себе  общество. Женщина  она  была
видная, потому,  наверное,  и незамужняя, что пить любила не в  одиночестве,
размер  лифчика  носила  девятый,  парижский  магазин  присылал  ей  таковые
модельные  через  агента в  Исландии,  прилагая  к каждому  десятку  пробный
образец - вдруг  ей  уже десятый номер нужен. Но Дарья Витольдовна пока и  в
девятом себя хорошо чувствовала. Однако ж компанию даже при подобном размере
лифчика  на  бескрайних просторах Северной  Гренландии найти  было непросто,
поэтому Дарья, как только завидела на берегу несчастного, одинокого мужика с
дудкой, так  сразу и пошла к нему. Она и сама была  одинока.  Глушь  тут,  в
Гренландии. "Лучше поздно, чем никому", - подумала Дарья уже в который раз в
жизни, глядя на этого мужика с полуприкрытыми, совершенно черными глазами.
     Снег  возле  мужика  был  грязноватый, видно было, что  человек женской
лаской  обижен  и вообще в одиночестве.  Кругом валялись  колбасные хвосты и
куски  изжеванных  за  летние недели дудок. Дарья выбрала  местечко  почище,
присела и  отпила  из  бутылки.  Мужик все тянул мелодию,  занудную,  как  в
индийском  кинофильме. Дарья отхлебнула  еще  два разочка -  и  бутылка,  на
сегодня пока что первая, пришла к концу. Тут она почувствовала  что-то вроде
усталости, решила  сделать перерыв, в  том смысле,  что  перекур,  и  заодно
познакомиться. Однако ни на  дружелюбное  "Слышь,  друг, а?..", ни на мощный
толчок локтем мужик  никак не среагировал. - Ты уши-то мне кончай шлифовать!
- гаркнула  Дарья, - что за чокнутый, на такой холодрыге да не желает выпить
с  женщиной?  -  Она решительным  движением  вырвала  из рук мужика  дудку и
отшвырнула ее с обрыва  подальше.  Но  зомби позы  не  изменил, в руках  его
вместо дудочки  оказалось  пустое место, которое Дарья  и  заполнила  наспех
открытой   бутылкой:  так,  чтоб  горлышко  к  губам,  а  донышко  к   небу.
Волей-неволей  зомби  сделал немалый глоток. Правильный глоток получился, не
закашлялся мужик.
     - Ну? - грозно спросила Дарья, отбирая бутылку. Мужик выхлебнул чуть не
половину,  так и  себе  ничего  не останется. Тем  временем  зомби  медленно
опустил  пустые руки  и  повернул к  Дарье лицо. Чернота залитых  тушью глаз
быстро  исчезала,  под  ней проступали самые обыкновенные  голубые  радужки.
Мужик удивленно посмотрел на Дарью и с трудом произнес:
     -  Вы похожи на  мою маму...  - он говорил  по-русски,  но  с  каким-то
акцентом, и вдруг заорал: - Коньяк! Коньяк я пью!..
     -  А  ты  думал, я тебе сучка под жабры плеснула,  а? - буркнула Дарья,
добрея. Сатанинское  выражение  лица, с  которым зомби  сидел  на  ледовитом
берегу вот  уже сколько недель, исчезло  буквально  на глазах. Сейчас  перед
незамужней дочерью Витольда Безредных  сидел просто босой, усталый, заросший
бородой мужчина лет сорока, небольшого роста, в  залысинах, и глаза теперь у
него были не дьявольски-черные, а добрые, голубые, мутноватые, ласковые. То,
что  он говорил по-русски, было очень кстати, потому что Дарья с ее семейным
положением, тяжким  алкоголизмом и девятым размером лифчика никакого другого
не знала.
     -  Согревает... - тихо и печально произнес  расколдованный зомби, зябко
шевеля   ступнями.  Окаменевший   перед   телеэкраном   от   ужаса   Витольд
бессознательно повторил его движение - и, понятно, расплескал горчичную воду
на текинский ковер тринадцатого века, - он опять лечился от простуды.
     Несмотря на коньяк, бывшему зомби действительно стало холодно. Сознание
и  память стремительно возвращались  к нему, с  тошнотой припоминал  он свои
более  чем пятнадцать лет, в течение которых жил под властью чужой воли, под
глупым чужим именем, без капли спиртного. Он  вспоминал белые халаты, черные
пещеры, до бесконечности изменяющуюся форму дудочек, финскую  колбасу, снова
халаты, снова пещеры. Сердобольная Дарья  дала ему отхлебнуть еще разок  - и
остатки наведенного  на  его  сознание гаитянского  дурмана растаяли:  зомби
окончательно  стал  человеком,  он  вспомнил  себя.  В  святом  православном
крещении, данном ему в осенние месяцы осенью сорок второго года на водокачке
Пресвятой Параскевы-Пятницы, что была все еще цела в родном селе на западной
Брянщине, получил он имя - Георгий. По законному отцу он имел также отчество
- Никитич,  ну, и фамилию тоже перенял отцовскую - Романов. Проще говоря, он
был законным сыном сельского сношаря, что при  селе Нижнеблагодатском, труды
свои вершившего  под псевдонимом Лука Пантелеевич Радищев, но при крещении в
освященном браке зачатого дитяти устыдившегося и  назвавшего священнику свое
настоящее имя.
     Но  тех далеких  военных лет Георгий,  понятно,  почти вовсе не помнил.
Самые ранние воспоминания его жизни относились к тем тяжелым дням, когда его
матушка, могучая женщина с востока России, оставив узаконенного венчанием на
водокачке  супруга,  погрузила в  тачку  двоих сыновей и еще дочку,  которую
имела  от прежнего невенчанного мужа, и  побрела вместе с танками, пушками и
дивизиями  немецкой армии куда глаза  глядят, а глядели ее глаза на Запад, в
Европу.  Разлуку  с  нежно любимым благоверным избрала  эта  женщина,  когда
настал черед делать выбор:  снова стать при недвижимом муже одной из простых
деревенских  Настасий,  да еще  с перспективой  пострадать  за  венчание при
немцах, или  сматываться в  Европу.  Совдепов  Устинья не  столько  боялась,
сколько презирала: и за то, что такого мужика прозевали, да и прозевают, это
ясней ясного, -  и  за  первого  своего  мужа, угробленного  по доносу, тоже
мужчину  не  слабого;  да и просто противно  было ей в этой  стране, живущей
отрезками  от майских праздников до октябрьских, от беспросветной обстановки
трудовых  будней  и   ежедневных  двадцативерстных  прогулок  в  приемную  к
районному прокурору.  Устинья решилась  уйти в  Европу, надеясь, что красные
туда не дойдут. Обольщалась, хотя, в общем-то, умна была.
     Шли они по развороченным  трактам, по минным полям, по  шпалам, а потом
все  больше  по глухим лесам, полностью  оторвавшись от таких же,  как она с
детьми,  беженцев, от  отступающих частей немецкой армии, тоже обольщавшихся
насчет красных; и от битых-перебитых  остатков венгерских, итальянских и еще
каких-то воинских группировок,  уже  не  обольщавшихся, кстати. Тина  катила
тачку, в которой сидел маленький Георгий  на куче пожитков, а сзади, хныча и
клянча,  брели  старший  брат  Ярик  и  сестра Кланя.  Встречались на пути и
дочиста  сожженные  села,  и не  видавшие  никакой  войны хутора,  случалось
обгонять  кого-то  и  пропускать кого-то  вперед, - из  числа тех,  кому еще
меньше,  чем  Тине,  улыбалась перспектива  вкалывать на  передовых стройках
Крайнего Севера. Попадались отряды  бандеровцев, -  то  ли  даже  махновцев,
понять  было трудно, -  которые  еще не  решили,  драпать им туда,  куда все
драпают, или быстро-быстро перекидываться червоными партизанами.  Одна такая
банда  в глухой  пуще за Черниговым на Тину  польстилась, - хоть вообще-то с
лица  Тина страшна была очень, это ей и  муж говорил не раз. Банда  была так
себе, стволов семь,  пулемет станковый один, гранаты, другая мелочишка. Тина
прикрыла ребятишек  тачкой,  достала из-под  барахла "шмайссер" и  встретила
бой. Через десять минут все  было  кончено, банда полегла,  и Тина позволила
себе и детишкам полдня отдыха  на законных  трофеях. У  банды оказался запас
продовольствия на  два  года,  из  этого  добра  Тина отобрала только  самое
полезное, шоколад,  тушенку, еще  что-то, оружие,  какое получше, -  все это
навалила на тачку,  сверху посадила опять же Георгия -  и покатила дальше на
запад. Вот этот-то американский трофейный  шоколад  и вспоминался  младшему,
законному  сыну великого князя Никиты и жены его Устиньи всю жизнь, было это
первое его детское впечатление, к тому же очень обидное. Шоколад был горький
-  и  малыш  разревелся.  И с тех пор не любил Америку,  всегда ждал  от нее
подлости, наподобие горького шоколада, не то предчувствовалась  ему грядущая
страшная судьба, не то это он сам ее на свою голову накликал.
     Тина  все шла  и  шла на запад,  чувствуя, как война  дышит  ей в спину
перегаром. Вместо уже привычной украинской речи, пополам с как-то  выученной
в  потребных масштабах немецкой, вокруг стало  слышно сплошное шипение; Тина
вспомнила  книжку великого  писателя  Максима Горького,  где сказано, что  у
поляков язык змеиный,  и  догадалась, что дотопала до Польши, но  и немецкие
разговоры тоже  иной раз удавалось подслушать, из них следовало, что дела  у
фюрера  очень  фиговые,  а потому  надо топать дальше. Скоро  польская  речь
кончилась,  пошла  одна немецкая, однако дела у фюрера были еще фиговей, чем
раньше.  Когда  что  требовалось  Тине,  брала  она  из  тачки  банку-другую
прессованной ветчины, либо  пачку кофе, приходила под уютные немецкие окна и
меняла:  большая сила была тогда в качественных продуктах, а от кофе бауэрши
так и вовсе слезы проливали.  Не  обходилось без столкновений, многим  тогда
интерес к Тининой личности стоил жизни. Тина дала себе  относительно твердый
зарок: после  законного мужа в  ее  жизни никаких мужчин  не  будет. Хватит.
Детей на ноги ставить надо.
     Была уже зима сорок пятого, когда Тина стала чуять дыхание войны уже не
за спиной у  себя, а где-то прямо  по курсу. Семилетняя дочка,  впрочем, уже
начала  матери помогать, иной раз даже костер раскладывала сама,  а  однажды
повела себя совсем  как настоящая  женщина.  Среди ночи  прямо к  их  костру
выкатился  из  леса  неизвестного  происхождения  джип  с четырьмя  насмерть
перепуганными людьми в  штатском. Девочка  даже маму не стала будить, просто
взяла "шмайссер" и всех чужаков разом положила. Мать ее здорово отшлепала за
это, запасов  в  джипе  оказалось мало,  только документы какие-то  и  мешок
странных зеленых  денег. Наутро  Тина,  закопав  и джип, и убитых  румынских
министров, тихонько  прошла  на хуторок,  расположившийся в котловинке между
холмиками,  убедилась, что немецкий  тут  звучит  очень  странно, ее  тут не
понимают,  но зато очень хорошо  понимают,  что это  за  непонятные  зеленые
деньги. Сменяв  всего-то  пару бумажек на большущую сумку  всякой еды,  -  а
сумку-то, сумку вообще в придачу дали, бесплатно! -  решила  Тина деньги эти
беречь. Видимо, в страшные дни конца  войны  зеленые деньги все-таки чего-то
стоили. Может  быть,  даже только  они.  Тина не  знала, что того же  мнения
придерживается весь мир.
     К  лету Тина с  детишками, незаметно  для  себя и для войск  союзников,
протопала сквозь Баварию и вступила  в Эльзас. Здесь прятаться стало трудно,
леса  поредели,  война,  кажись,  кончилась,   язык  кругом   звучал   вовсе
непонятный, французский,  но  тут  Устинье изрядно  повезло: она  неожиданно
набрела на  русский хутор,  точней, на  деревушку домов  в  тридцать. Вокруг
деревянной  православной  церкви  со  сгоревшей  колокольней   жили  потомки
заброшенных Первой мировой войной во Францию кубанских казаков. Тину  наняли
батрачкой за харчи на четверых и  не  пожалели:  работала  Тина, как  добрая
дюжина казачек. К весне будущего года к ней вовсе привыкли, как-то спокойней
жилось приемным детям Эльзаса за спиной  этой могучей женщины. Тина иной раз
вздыхала: мужа бы сюда, дом бы отстроить, да и... понимала, что муж ее и тут
за свое ремесло взялся бы, сплевывала сквозь зубы и снова бралась за работу.
     Висевшая  над  всеми беглецами  опасность  быть  снова  возвращенными в
Совдепию   исчезла  довольно  быстро.   Воеводы   союзников,   отвезя  домой
репарационное  барахло,  возвращались  в Европу  и  собирались драться между
собой, ни о какой выдаче бывших  пленных уже и речи не заводилось.  Устинья,
жившая в русской избе, тоже, понятно, никакой новой речи  завести  не могла,
казачье село - не то место, где  французскую речь могут преподать.  Но  дети
росли, дочка совсем уж  невестой стала, и с опаской ловила  Устинья  голубую
муть, то  и  дело  мелькавшую  в глазах старшего  сына,  Ярика. Негоже  было
растить  детей в такой глуши,  им  нужно на  ноги  становиться  твердо. Тина
решилась. Собрала снова тачку пожитков, "шмайссер" выбросила, зато уцелевшие
почти на  три четверти румынские доллары, напротив, упаковала очень  бережно
и,  провожаемая  опечаленным эльзасским казачеством, пошла  вдоль вполне уже
восстановленной железной дороги из Меца на Париж.
     Потом были скитания по портовым городам,  бесплодная попытка высадиться
в Нью-Йорке, - Тине воспретили появляться в  Штатах пожизненно, заподозрив в
сношениях  с  коммунистами,  -  были  заезды  в  какие-то  бананово-лимонные
республики,  мешок  с  долларами  отощал   окончательно,  и  давно  уже  шли
пятидесятые  годы,  когда  пакетбот  выгрузил   семью  Романовых  в  столице
Пуэрто-Рико, большом и красивом городе  под названием Сан-Хуан. Как она сюда
попала  и  даже откуда  приплыла - не взялась  бы объяснить и сама  Устинья,
знала она только, что жить нужно в Америке, а чем Северная лучше остальных -
ей никто  не разъяснил. Здесь, в  Сан-Хуане,  ей вообще-то тоже проживать не
полагалось, с пятьдесят второго года тут была вроде как бы тоже американская
территория,  однако  Устинье  надоели  океаны,  в общем, не то нарушила  она
данный  по уходе  из России обет безбрачия, не то целостность черепа кому-то
нарушила, не то оба этих факта имели место, вспоминать про то не хотела. Она
получила  какие-то  документы  и  была  выпущена  в  Сан-Хуан   с  видом  на
жительство, детьми и остатками пожитков. Жительство в первую ночь получилось
пляжное:   нигде,   кроме  бесконечно  длинной   полосы  городского   пляжа,
пристроиться не удалось, да и туда пробрались все четверо не очень легальным
путем. Но  как-никак было не холодно, солнце наутро взошло с востока,  и  по
этой  верной  примете решила Тина, что никуда она отсюда больше  не ездунья.
Баста. Никуда она отсюда не двинется.  И дала  в том зарок, более  или менее
твердый.
     Английский у Тины как-то  не  заучивался, но  неожиданно легко выучился
испанский. Пошла  она, как  обычно,  мыть ресторан за  восьмерых  да  там же
вышибалой  подрабатывать. Полгода она копила деньги, прежние были совсем  на
исходе, еще призаняла у одной русской графини по фамилии Малкин, собственно,
владелицы  того самого ресторана, где заменяла значительную часть обслуги, -
и открыла вблизи от главного рынка салон-гадальню с русским рестораном. Дело
пошло,  как шло все,  за  что Тина бралась, только историческая эпоха, да  и
география,  мало ей  способствовали. Все  Устинье доставалось лишь  с полным
напряжением сил.  Особенно оказались  немолодые  мулаты  падки  на  борщ, на
блины,  на предсказания судьбы по картам, кофейной гуще, ногтю и цвету  искр
из  глаз. Было  Тине всего еще только  сорок лет с хвостиком, вполне она еще
могла  рассчитывать и на супружеское счастье,  и на несупружеское, но зароку
своему осталась верна. Ну а если и не  осталась, то кому какое дело. Разве ж
мужики  в Сан-Хуане могут водиться?  А свой  остался на Брянщине, где только
заикнись про этот самый Сан-Хуан, так попросят не выражаться.
     Кланя  перешла   на  заведование  процветающей   кухней  при  материной
гадальне-ресторации,  все Тинины  детишки  окончили плохонькую и очень скоро
закрывшуюся русскую  школу наподобие  приходской,  -  вероятно, будет точней
сказать, что школа сама окончилась. Старший сын, Ярик, вовсе отбился от рук,
неделями не ночевал дома, потом, кажется, завербовался в "зеленые береты", и
слухи пошли о нем удивительные. В последний раз матушка видела блудного сына
из  окна  своей  кухни,  и  был  он  в форме американской морской пехоты,  а
выражение глаз его было  мутно-голубое, очень  огорчившее дальнозоркую Тину.
Домой он, понятное дело, не пришел, даже, говорят,  имя и  фамилию переделал
на испанский лад.
     Без большого сожаления  Тина отсекла  старшего  сына от сердца, убедила
себя в том, что дурные отцовские черты перешли именно к нему, а вот лучшие -
достались младшему, законному, не "привенчанному", через одиннадцать месяцев
после  венчания  родившемуся,  это  особенно  важно,  нареченному  в  святом
православном крещении в  честь  Георгия  Победоносца. Тот,  впрочем,  как  и
старший брат, не выдался ни ростом,  ни телосложением,  а уж лицом, конечно,
не  уродился особенно, - зато обладал абсолютным слухом, сам научился играть
на флейте, и по классу оной принят был в высшую музыкальную школу Сан-Хуана,
которую  содержало  местное  общество развития  креольской  музыки.  Флейтой
владел  он  превосходно,  хватал почетные  стипендии одну  за  другой,  даже
великий старик де Фалья, доживавший свой  долгий век именно в Сан-Хуане, его
как  будто  похвалил,  и собирался принять  участие в каком-то международном
конкурсе, - и вот именно тогда роковая настырность окаянных гринго испортила
ему жизнь.
     Сектор информации института Форбса о  земном бытии Никиты Романова знал
давно, но с той поры,  как князь в употреблении  спиртного  перешел на  пиво
собственной  варки,  связь  с  ним  утратил.  Лишь  Кеннеди,  после  упорных
розысков,   удалось  вновь  найти   со   сношарем  контакт,  предложить  ему
всероссийский  престол,  -  ну  и  получить  от  него категорический  отказ.
Помотавшись вокруг него год  или два,  агенты  Форбса собрали  немало ценных
материалов: стало ясно, что слова своего сношарь не изменит ни на миллиметр,
но обнаружилось также и то, что имеет князь Никита, помимо незаконных, еще и
двух совершенно законных отпрысков мужеска пола. Сектор генеалогии предложил
Форбсу незамедлительно начать всемирный розыск Устиньи Романовой вместе с ее
двумя царскими и одним подлым дитем. Поиски  сожрали массу  денег и времени,
но в  конце  концов  привели  на  пуэрториканскую  территорию,  то  бишь  на
территорию  государства,   "свободно   присоединившегося  к   США".  Отчасти
оказалось  поздно:  старший  сын  Устиньи,  великий  князь  Ярослав  Никитич
Романов, взяв от американской армии все, чего хотели его тело и душа,  канул
в глухие южноамериканские дебри, да  в такие,  в какие  и сотрудники  Форбса
путешествовать побаивались.  Но, к счастью, молодой и полный  творческих сил
флейтист,  великий князь Георгий Никитич  Романов,  оказался на месте, а  на
отречение  сношаря  в  пользу  младшего  сына  вполне,  казалось  бы,  можно
рассчитывать.  И это  даже несмотря на то,  что  законным сношарь соглашался
считать  только  старшего  сына,  прижитого по любви, до  свадьбы. Однако же
из-за  того, что метрические книги на водокачке  Пресвятой Параскевы-Пятницы
велись аккуратно,  по  ним  получалось,  что  оба сына  сношаря  в  крещении
получили имя в честь  Георгия Победоносца, -  Форбс  на этого  святого  даже
обиделся.  Далеко не  сразу разобрались  в институте,  кто из законных детей
сношаря есть кто, а когда разобрались и попытались сношарю дать разъяснения,
старик запутался вконец и отрекаться  вообще ни в чью пользу не пожелал. Еще
менее  чем со  сношарем  улыбалась  Форбсу  перспектива  иметь дело с  самой
Устиньей  Романовой.  Ее  биографию  удалось  довольно  подробно изучить,  и
тогдашний предиктор, слепец из Вермонта, указал, что в случае столкновения с
этой волевой женщиной дело для США может кончиться очень плохо.
     Осенней  ночью  над   Сан-Хуаном  зарядил   тропический  ливень,  подул
неприятный ветер, а Георгий Романов возвращался необычайно поздно с сольного
концерта,  который  давал  перед  еврейским благотворительным обществом.  На
повороте  переулка  он  был неведомо кем  схвачен,  усыплен, сунут в мешок и
вывезен в штат  Колорадо.  Устинья пролила  скупую богатырскую  слезу,  умом
постигнув, что и младшему сыну  от отца тоже многое дурное досталось, раз уж
он  мать одинешеньку на  чужой  сторонушке  бросил со  всем хозяйством, -  и
вернулась к  прерванному гаданию, в клиентках  на этот раз была как раз сама
вконец обветшавшая графиня Малкин. А Георгий проснулся уже только в глубинах
Элберта, откуда  мог выйти лишь претендентом на  российский престол - или не
выйти  вообще. Приличных кандидатов в ту  пору, как  на грех, у США почти не
было  - даже и на свой-то собственный президентский пост, - так что Форбс за
Георгия ухватился очень крепко.
     Но оправдались худшие его опасения.  Георгий Романов отлично знал,  кто
такой его отец, знал, что и отец, и брат, и он сам вполне могут претендовать
на высшие титулы в той стране, из которой мать укатила его сидящим на тачке.
Правда, по-русски он говорил плоховато, но это с жителями Пуэрто-Рико вечная
история,  так  сказать, вестсайдская, на всех языках  они  говорят  неважно.
Непреодолимы  оказались  два  других  барьера:  неукротимая  любовь  Георгия
Романова к музыке и необоримое отвращение ко  всем видам власти. Тогда Форбс
отправил Георгия в отдел перестройки личности - иначе говоря,  зомбирования,
но  в  институте  этого  слова  не  любили -  и  получил  прогноз  возможной
перестройки, и оказался он  плохим  донельзя. Отвращение к власти еще  можно
было  в этом  Романове перебороть кое-как, но тогда его страсть к  музыке, к
флейте, обещала возрасти во многие сотни раз.  Америка  рисковала получить в
России царя, играющего на дудке, а плясать под нее для Штатов было бы просто
неприлично.  Надежды Форбса  на  доброкачественность кандидата лопнули,  как
мыльный  пузырь.  Форбс  нехотя возвратился  к ленивому  перебиранию  всяких
князей Романов Романовых и Николаев, Андреев и  снова  Романов, каковые чуть
ли не все были из хилых боковых линий,  отпрысками морганатических браков, а
то  и вовсе самозванцами  -  последние Форбсу были  даже  как-то симпатичней
подлинных. А вот сдуру похищенный  Георгий Романов  был передан группе магов
для  полного  зомбирования  и  употребления  в  дальнейшем  на  какой-нибудь
несложной работе: терпеть живого, законного, формально имеющего все права на
русский престол среди свободных граждан  Элберта было для Форбса  немыслимо.
Пусть  этот  Романов  станет индейцем, негром, австралопитеком, кем  угодно,
только  пусть  перестанет  быть  самим собой.  Даже  если  от  этого  он  не
перестанет играть на флейте.
     Бустаманте,   тогда  еще   очень  молодой   и   почти  не   обуреваемый
подозрениями, что другие маги норовят его переволшебить, - это пришло позже,
-  всесторонне обследовал  подлежащую  зомбированию  личность  и  совершенно
заслушался неаполитанскими  мелодиями, которые личность исполняла на флейте,
- Георгий Романов знал  их много,  в  Сан-Хуане  он много раз выступал перед
мафией  и  получал   от  нее  небольшую  стипендию.  Бустаманте  обсудил   с
начальством  детали,  дождался  третьего  новолуния   с  момента  возгорания
сверхновой  звезды  в созвездии  Змееносца  и  наложил  на Георгия  Никитича
увесистое гаитянское заклятие.
     Внешние черты несостоявшегося наследника  престола  переменились  мало,
только  глаза  ему   словно  черной  тушью  залило,  невидима  стала  мутная
романовская  голубизна,  заснула  наследственная  магия  пола  да   и  вовсе
перестали его числить Романовым. Отныне  он носил данное не без ехидства имя
Вяйно Лемминг, говорил он только на  финском  и на ломаном немецком,  день и
ночь играл на дудочке. Бустаманте проверил прочность наложенного заклятия  и
передал   бедного  зомби  для  дальнейшего   ценного  употребления  в  дело.
Специально собрали  в Боливии группу врачей-нацистов, из числа тех, по следу
которых уже  по пять евреев  за  каждым ползло с пыльными мешками, приказали
всем работать, - характерно, что приказывал им Цукерман, - и больше полутора
десятилетий  покинуть  элбертовское  подземелье  Леммингу-Романову  было  не
суждено. Он разучивал  под руководством нацистов  ворожительные мелодии:  на
одну  шли  крысы,  на другую -  летучие  мыши,  на третью  -  феминистки, на
четвертую  - сторонники партии Индийский Национальный  Конгресс, на пятую  -
сторонники  энозиса  Кипра,  на  шестую  - латиноамериканские  прозаики,  на
седьмую  -  ортодоксальные марксисты-коммунисты, чистые помыслами и душой  в
лучшем своем  понимании. Больше  мелодий нацисты не  придумали,  требовалась
именно  седьмая,  и  где-то на  вершинах ЦРУ решили,  что для  нужд грядущей
российской   реставрации  может  оказаться  очень  полезно  утопить  десяток
миллионов  сторонников  отжившего  строя  в   Ледовитом  океане.  С  помощью
аэрофотосъемки быстро нашли  место на северном  побережье Гренландии, чтобы,
когда придет  пора,  туда зомби-крысолова  усадить -  пусть играет, напротив
как-никак Россия. Впрочем, никто отчего-то не подумал запросить  предиктора:
а ну  как это  место приглянется  и  еще кому-нибудь. А зря. Узнали бы тогда
наперед  про ледяную  избушку  Витольда, про небезопасность этого  места. Но
реставрация все  никак  даже  и  не  намечалась,  и долгие годы  репетировал
Лемминг-Романов свою заунывную мелодию, нацисты вымирали понемногу, а прочие
размышляли  - не лучше ли было бы сдаться  евреям. Наконец Форбс решил,  что
подготовка  реставрации  дозрела  до  стадии,  так сказать, молочно-восковой
спелости,  и  зомби-крысолов  был  сброшен  с  парашютом на  территорию дачи
Витольда,  за которой в США, конечно,  присматривали,  но  вот уж с чем, а с
космическим ведомством Форбс  ничего  общего  не  желал иметь: нету никакого
космоса, как  в  Китае  сказали,  так  и  есть.  Но  рано или  поздно  левая
американская рука дотянулась до правой, и лучшие мозги нации сообразили, что
зомби  попал на  дважды социалистическую  территорию.  Но  это уже не  имело
значения.
     Кто  же  мог  знать, что никакой призрак коммунизма по России  давно не
бродит?
     Что  побредут в  воды Ледовитого океана только те  немногие, которые  в
грядущей России никому бы и не мешали?
     Что врагов реставрации в России, глядишь, вообще не окажется?
     И кто ответит теперь перед американским налогоплательщиком за средства,
изведенные  на содержание врачей-нацистов,  на  твердокопченую  колбасу  для
зомби?
     В  недрах Элберта  - и  выше - разразился дикий скандал,  эхо  которого
через  уши  осведомленных  болгарских товарищей долетело  до ушей советского
руководства и принудило генерала Шелковникова в честь уцеления  России перед
кознями американцев  приказать свояку  стряпать внеочередную долму и любимую
запеканку с  матерным названием:  свояк,  после лечения,  проведенного дедом
Эдей,  стал готовить еще лучше, только  вот  зопник в России был съеден  уже
почти весь. В Штатах тем временем поиски  виновных, вспыхнув, словно степной
пожар, так же быстро и угасли:  налагал заклятие на Романова-Лемминга Луиджи
Бустаманте, а  ему  пока  что даже за  самую  дурную  работу  не  полагалось
выносить  ни малейшего выговора.  Тогда о Лемминге, бесплодно дующем в дудку
где-то у  черта на рогах,  вообще забыли,  но полагали, что он  вообще давно
погиб, а то и не было  его вовсе никогда. Ему ведь полагалось  дудеть в свою
дуду, лишь пока ненавистные коммунисты не пройдут по морскому дну первые сто
метров  -  а  дальше, извините,  хоть трава  не расти  в Гренландии. Дальше,
словно  использованная ракета-носитель, сделавшая свое дело, Лемминг-Романов
был никому не нужен.
     Нет, был  нужен.  Эта  красивая,  могучая  женщина и вправду  напомнила
пробужденному флейтисту и чертами, и манерами незабвенную маму и почти столь
же незабвенную сестрицу. Она  вся  лучилась благожелательностью.  Но  кругом
было так ненормально холодно!.. Георгий счел  за  благо отхлебнуть еще разок
из  протянутой  бутылки.  Незаходящее  арктическое  солнце,  выглянув  из-за
наползающей снежной тучи, сверкнуло на обращенном к небу донце бутылки.
     - Пошли  в уютство, -  решительно  сказала Дарья,  беря расколдованного
мужика под локоток.
     Витольд, сидя в зимнем  саду, убедился, что дочь  его  и  впрямь  тащит
укрощенного зомби  к своему разбитому окну. Он тут же отдал приказ выставить
у  входа в дочерние апартаменты охрану,  да и иллюминатор  вставить ей самый
бронебойный, как только она со своим кадром через прежний, выбитый пролезет.
Витольд  знал,  что  его дочь,  захомутав свежего мужика,  счастлива  бывает
довольно  долго,  пока  из  запоя  не  выйдет.  Бывшего  зомби,  кажется,  с
непривычки   да  с  расколдовки  вовсе  развезло.  Слава   Богу,  наваждение
кончилось!  Так  думал Витольд, облегченно шевеля  пальцами ног в  очередном
тазу с противопростудной горчичной водой.
     В районе Западного Таймыра входили в воду последние, кого завлекла туда
гренландская дудочка, кто очень хотел в Гренландию, кто обречен был не знать
покоя  до  тех пор,  пока не упрется в  ее  берег. Последним  ушел  под воду
дирижер  Шипс, беззвучно вымахивая привычные  такты "Тоски по  родине". Воды
Карского моря сомкнулись, принеся спокойствие сотням растревоженных душ.
     Россия по ним даже не всплакнула.




     Невозможно  человеку  сесть  на  двух  ко-ней,  натянуть  два  лука,  и
невозможно  рабу  служить  двум господам:  или  он бу-дет  почитать одного и
другому будет грубить.
     ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ФОМЫ,
     ТЕКСТ НАГ-ХАММАДИ, СБ.11, СОЧ.2, СТ.52.
     -  Им, стало быть, не в жилу? - глухо спросил маршал,  ставя на  столик
непригубленную рюмку. Такая  же  непригубленная  стояла  и  на  трех  других
столиках,  с трех  других  сторон  биллиарда. Себе подполковник четыре рюмки
налить не решился, налил одну неполную, да и ту только нюхал вот уже  вторую
партию  кряду.  Партией их игру назвать было  трудно, ибо  маршал играть  не
умел, а подполковник делал вид, что  не умеет, маршал к тому же по обычаю не
показывал лица, так, из-за спины тыкал кием в зеленое сукно и передавал ход.
После достаточно долгого  чередования тыканий маршал  предлагал ничью,  шары
снова  укладывались в пирамиду, и игра  начиналась снова. Что  биллиард, что
коньяк  одинаково  играли в  разговоре бутафорскую  роль.  Впрочем, большого
внимания к докладу со стороны маршала подполковник тоже не замечал.
     - Так точно, товарищ маршал. Кажется, у них вообще есть сомнения насчет
целесообразности сохранения в России патриаршего престола. Как я выяснил, их
претендент пронюхал  - он же историк,  -  что  его предок,  отец первого  из
Романовых,   как  раз   патриархом  служил,  он  был  возведен  в  патриархи
Лжедимитрием  Вторым,  которого  называют  еще  Тушинским вором.  Так что от
патриаршего  престола одни неприятности  могут быть  и  плохие воспоминания.
Нынешний  патриарх,  по  мысли Свиноматки, запятнан, еще, правда, не решили,
чем  именно.  Он  будет должен сложить с себя сан  и отправиться  замаливать
грехи в Пимиеву пустынь, это под Курском...
     -  Сам знаю, - буркнул маршал, нюхая рюмку. Не врал он,  действительно,
далекое  почепское  детство  вправду  берегло  в  недрах маршальской  памяти
какое-то такое похожее название.
     - Простите, товарищ  маршал.  Переговоры с самим патриархом они или уже
провели...
     - Или  уже  не  проведут... -  маршал сказал это одними губами, но хотя
подполковник  и  не  видел  его  лица,   натренированный  слух  все  уловил.
Подполковник хорошо читал по губам со спины. Он продолжил:
     - Или поручат их мне. Свиноматка, кроме того, добился, что Олух дописал
и подписал чуть  ли не собственной рукой, - а она, сами знаете, не действует
у него  с  января,  -  приказ  о награждении  Павла Романова  званием  Героя
Социалистического Труда...
     - Ужо... - выдохнул маршал.
     -  И  потребовал,  чтобы   я  в  два   дня  обеспечил   его  достойными
рекомендациями  для  вступления в  партию.  Вся  так называемая  августейшая
семья, уже  очень  увеличившаяся,  расселяется  мною по резервным  дачам.  В
последние дни  я  вышел на след  очередного родства.  Во  время войны  перед
наступлением на Почепском направлении Курской дуги...
     Маршала  передернуло - такой  бестактности  он  все-таки не ждал. Ну да
ладно, недолго уже.
     - Покойный отец претендента сделал ребенка медсестре, Ларисе  Борисовне
Коломиец,  ныне  проживающей  в Ногинске Московской области, на пенсии.  Сын
живет там  же,  работает  мастером  на  керамическом  заводе. Мать при  этом
категорически отрицает факт сожительства с Федором Романовым.
     -  Не  дура,  - буркнул  маршал  почти  вслух. - Не  хочет связываться.
Правильно делает. Но убрать, чтоб не забыл!
     - Как можно, товарищ маршал. И последнее. В Калининградский порт прибыл
сухогруз "Генриэтта Акопян", доставил тысячу двести тонн свежемороженой рыбы
пирайя из  Южной Америки, коносаменты  на этот  фракт Свиноматка  затребовал
через меня, полагаю, это опять попытка завязать какие-то контакты с наиболее
реакционными южноамериканскими режимами и хунтами, не исключаю  даже  выхода
на самого Спирохета.
     - Сволочь, - буркнул маршал, которому доклад уже надоел до крайности. -
Все у тебя?
     - Так точно, товарищ маршал.
     Маршал молча подошел к  буфету.  Со спины  можно  было  решить, что  он
безумно  занят  чтением  грузинских  букв  на  этикетках.  Именно  здесь,  в
биллиардном бункере, хранил  маршал коллекцию грузинских коньяков - память о
боевом грузинском друге и прочих славных сынах грузинского народа. Армянских
он  не  держал   принципиально,   армян  вообще   по  понятным  причинам  не
переваривал, хотя и собирался как минимум одного в ближайшее время съесть. В
верхнем ряду, словно выбитый зуб,  зияла среди коньяков дырка, похоже  было,
что бутылку отсюда недавно вынули. Однако же маршал спиртного  не  пил почти
вовсе, да  и кто же пьет свою коллекцию? У маршала эта дырка  в ряду,  как и
многое другое нынче, вызывала потепление на душе. Такая  удача, как  та, что
выпала ему третьего дня, стоила не одной только жалкой бутылки, которую он в
припадке  щедрости  подарил  конюху.   Тот  сделал   на   складе  совершенно
исключительное  открытие,   и  удачу   эту   маршал   воспринял  как  доброе
предзнаменование. Но не рассказывать же о  своих радостях подполковнику. Еще
зазнается,  хоть и  не успеет, надо полагать,  слишком много знает, пора уже
ему и честь знать.
     - На фига  тогда внешний министр?  - одними  губами  сказал маршал,  не
подозревая,  что подполковник все ясно слышит. - Европа тогда  наша будет, а
прочие пикнуть побоятся. И сельскохозяйственный на фига? Мы ж  возьмем всех,
все у нас из Европы будет. И никто не нужен... И ты не нужен...
     Говорил маршал только для  себя, но  говорил явно  лишнее. Сухоплещенко
воспринял  его  слова  как окончательную резолюцию на  некоем документе, уже
несколько  лет составлявшемся в подполковничьей  душе.  В бессмертную душу у
других людей он не верил, но о существовании таковой у себя  знал точно и не
собирался кому бы то ни было позволить ее загубить.
     - А как у нас?
     Сухоплещенко  должен был ответить  "не могу знать", но решил побаловать
начальство безвредной информацией с перчиком:
     - Не все хорошо, товарищ маршал. Адмирал Докуков сочиняет челобитную на
высочайшее имя.
     - На чье?
     -  На высочайшее.  Имени не  проставил.  Он просит  разрешить ему выйти
замуж  за  друга юности  Ливерия.  В  свете  разрешения  на  однополый  брак
племяннику высочайшей особы...
     - Ах...  вот на какое высочайшее. Ну, хрен с ним, он в маразме. Уберешь
и его тоже, сразу с прочими, кстати. Иди уж. До  Троицка в багажнике, дальше
сам. Живо!
     Подполковник почувствовал, что  аудиенцией уже злоупотребил. Пожалуй, в
другое  время он подумал бы  о возможных  последствиях  этого недосмотра. Но
нынче  было  не до  того,  и  даже  плевать на  все неудобства путешествия в
багажнике. В конце  концов, дел сегодня по горло, где еще их и обдумать, как
в багажнике.
     Ивистал   снова   был  один   -   если,   конечно,  не  считать  вовеки
присутствующего собеседника, кровинушки, сына Фадеюшки. Лето было в разгаре,
и  клумба у памятника  кровинушке уже трижды  из положенных  пяти загоралась
радостными  цветами.   Оставались   два  траурных   дня.   Впрочем,   маршал
предполагал, что  его в эти дни дома не будет,  да и вообще, может быть, дни
эти  на сей раз покажутся  не столь траурными,  как обычно. Тем более, когда
сейчас, буквально накануне выступления верных войск с валдайского  плацдарма
на столицу, приключилось счастливое событие.
     Третьего дня,  сразу наутро  после возвращения с Валдая, через  старшую
горничную  попросил у  Ивистала аудиенции  неожиданный человек: конюх  Авдей
Васильев, тот, что при жеребцах Гобое и Воробышке кровинушкиных состоял, про
которого  маршал  и  не вспоминал  годами.  Ясно  было,  что не по  пустяку,
прислуга у  маршала свое место знала, - ну,  велел допустить.  Конюх прямо с
порога чистосердечно рухнул маршалу  в ноги  и застучал  лбом об пол. Маршал
такой способ разговора в душе одобрил и, как всегда, стоя к визитеру спиной,
велел  сию минуту  доложить,  какого  черта.  Конюх  поведал,  что  накануне
предпринял  расчистку  сарая,  смежного  с конюшнями,  и  там  наткнулся  на
нераспакованные еще с сорок шестого года ящики. Маршал и сам  знал, что  там
что-то из  прежних  коллекционных  приобретений  лежит  нераспакованное,  но
заниматься  ли  такими  пустяками  накануне  взятия  власти? Оказалось,  что
заниматься  этими  пустяками  -   самое  время,  ежели  хочешь  какую-нибудь
положительную эмоцию наподобие кайфа словить в столь значительный момент. Из
объяснений  конюха следовало что-то столь невероятное, что  маршал решил  на
находку  все-таки взглянуть, мигом  доехал  до  конюшен и увидел, что старый
колпак говорит правду.
     В восьми  ящиках,  поднятых дворней  Ивистала,  помнится, из  силезских
штолен, лежала аккуратно упакованная и прекрасно сохранившаяся Императорская
Царскосельская  Янтарная  Комната.  Как  тут не  словить  кайф  даже  самому
хладнокровному коллекционеру, а Ивистал был не самым хладнокровным.
     Распаковывать Комнату  и устанавливать - а маршал сразу решил занять ею
биллиардный бункер, а если  не поместится, то черт с ним,  с  бомбоубежищем,
можно сломать  перегородку и второй бункер занять, заодно и Буше туда всего,
кроме  двенадцати главных  картин, перевесить, любоваться, словом,  Комнатой
маршал  пока все  же  не  стал.  Ограничился  тем,  что  поставил  у конюшни
дополнительную охрану, Авдею коньяк выдал и несколько безделушек в бункер  к
себе  унес.  Жаль, что и Авдея по случаю этой находки  тоже пустить в расход
придется.  Образованный   ведь  человек,  отец  у   него,  помнится,  где-то
профессором служил.  И честный тоже человек  Авдей. И непьющий. Но оставлять
нельзя.
     Непьющий маршал  был сегодня  почти пьян - и от неутихающей  радости по
поводу янтарной находки, и  от предстоящего  взятия власти, - а, быть может,
еще  и  от  очень  долгого  созерцания грузинских  этикеток,  чередуемого  с
нюханьем четырех  рюмок вокруг биллиарда.  Маршал тяжело опустился в кресло,
закрыл глаза  и ушел  в  свой нескончаемый, адресованный Фадеюшке внутренний
монолог.
     После пятьдесят  шестого,  конечно,  многое  в жизни переменилось,  и к
лучшему, и к  худшему.  Журил себя внутренне маршал  за то, что  допустил он
прежнего отца народов - себя он уже считал нынешним, - до того, что тот себя
окружил неверными и ненадежными людьми. Он, Ивистал, себя вообще окружать не
будет, и без того не все хорошо, так еще  и  окружение. Он будет один. Чтобы
ни на кого не  опираться, никого не бояться и ни от кого не зависеть. Власть
-  она  власть  и  есть.  Ее делить нельзя.  Ее  только  начни  делить  - по
волоконцам  ее у  тебя  отберут, по ниточке растаскают, там  деревушку,  тут
сельцо,  глядишь, не  царь  ты,  а  одна  фекалия. Нет!  Вся, вся  власть  в
государстве должна быть в одних руках! От самого верху до самого низу! Чтобы
и правительства не было  вовсе, вместо него пусть все рядовыми будут, только
мнение  Главного  к  сведению  принимают.  И  чтоб  на местах  тоже никакого
начальства  не  было:  со  всеми вопросами сразу ко мне. Да  и какие вопросы
особенно там  быть могут,  когда мы Европу уже возьмем, все довольны будут и
всем  из Европы по потребности? Чем не коммунизм?  Ивистал решил, что  в его
новой России  коммунизм  состоится  не  позже будущей весны, потом вынул  из
кармана  красное райское яблочко, не очень еще зрелое,  нестерпимо кислое, и
медленно съел его.
     Армия какая-то расплывчатая, заново все  делать надо, размышлял Ивистал
дальше. Не надо  и  в ней  тоже  начальников никаких. Все сам решу. На хрена
бронетанковый маршал? Просто - маршал. Один  -  и больше нету!  Простой чин,
почти  солдатский.  Адмиралы  зачем?  Тоже справлюсь. Сухопутные войска - на
хрена они нам вообще, когда Европу уже возьмем  всю, а ведь  дальше-то море?
Вот   разве  маршала  умораживания  кем-нибудь  оставить.  Ивистал  вспомнил
недавние славные  маневры на  севере и сладко облизнулся. Хорошая это вещь -
умораживание. Россия так всегда побеждала. Нет, Сухоплещенко все же придется
в расход, жаль, но иначе нельзя.
     Маршал подумал еще о том, что  можно бы второе райское  яблочко съесть,
но воздержался, очень  уж  кисло.  А  то  вообще-то  стоило  бы  кисленького
откушать,  за упокой,  скажем, боевого друга Джанелидзе.  В душе  его  можно
помянуть, обойдется без яблока. Все  эти грузины хорошие  были, только очень
доверчивые.  Джанелидзе  мемуары  написал, но  разве  это хорошо  - доверять
широким массам обывателей все тайны жизни и сокровенные движения души? Издал
бы - ну, два  экземпляра, себе и мне. Ну, третий экземпляр - своей вдове, со
мной посоветовавшись. Вон, предбывший  отец народов даже и для себя мемуаров
не  написал.  А  ведь  было  чего,  поди,  сукину  сыну  грузинского  народа
вспомнить! Ой, было! Почитать...  бы.  Впрочем,  когда уж  тут читать,  если
вот-вот коронуюсь, сверху донизу всем заправлять буду. Пусть Сухоплещенко за
меня читает, либо Авдей. Ах, да я же их в расход.
     Хотя  вообще можно  бы и почитать  на  досуге. Не  мемуары  Джанелидзе,
конечно, а  свои. Надо ж их все-таки прочесть когда-нибудь. Только ведь они,
эти  мемуары, и  не врут ничего о военных тропках-перепутьях,  только  в них
правда-матка и нарезана сочными  ломтями. Соавторы старались, не кто-нибудь.
Все  свои мемуары маршал издавал в двух  томах, искусно воруя полгонорара за
второй том; коль  скоро  соавтор  обозначен  на  первом  томе, хрена ли  ему
платить за второй? Пусть или оглоблю  сосет,  или  другого  соавтора  найду.
Молодого и талантливого. Кстати, не забыть в расход и соавторов.
     Ивистал  перевел  глаза  с  коллекционного  шкафа  на  соседнюю  стену,
посредине которой висела пустая  багетная рама. В  эту раму  до сегодняшнего
дня  была  вставлена фотография - сам Ивистал с Фадеюшкой, но сегодня, решив
принять Сухоплещенко в биллиардной, он, лица  своего не желая никому  казать
даже с  фотографии, оттуда ее вырезал  и спрятал. Совсем маленький на снимке
Фадеюшка, года четыре ему там, не припомнить даже, то ли там он уже сиротка,
то  ли нет  еще.  О  самой жене,  кроме как насчет посмертных  ей  подарков,
Ивистал почти уже не вспоминал, а вот именно свое собственное лицо  рядом  с
бедным кровинушкой видеть Ивисталу было  неприятно. Маршал  не зря нынче  во
всероссийские цари собрался, но только в память Фадеюшки. Ведь это Фадеюшку,
не  кого-нибудь, звал  он в  былые годы Царевичем. Это  ведь в  память того,
давнишнего прозвища  Фадеюшки собирался нынче Ивистал Максимович  Дуликов  в
императоры, в цари всея Руси!
     Кровинушка! Как отомстить за тебя, да и  кому? Охране, тебя упустившей?
Да ведь она вся тогда же, в том же году, во  Вьетнам поехала и,  конечно же,
вся там  и осталась, зря что  ли работаем, трудно,  что ли, нам  в кусты, то
есть  в воду,  то  есть  во Вьетнам  концы  заправить? Нет,  будь  у  власти
по-настоящему сильный человек, не топтались  бы  по  проклятущей  Африке  ни
носороги, ни зебры! На какого  хрена  они нужны, скажите, люди добрые? Нешто
наши родные русские медведи слабже? На этом месте  сознание Ивистала далекой
зарницей осветила мысль, что кабы Фадеюшку наш русский медведь задавил, то и
боль от утраты была бы не такая сильная.  Из мысли  этой возникла у Ивистала
гордость своим диалектическим умом. И, покручивая в руке очередное  яблочко,
Ивистал размышления на государственные темы продолжил.
     Что в ней хорошего, в Европе этой сраной, зачем ее брать? Ну харч в ней
знатный, это Ивистал с войны еще помнил,  -  но Ивисталу  харчей  и в России
достаточно.  Бронзы,  конечно,  много,  драгоценности найдутся,  особенно  в
Швейцарии,  мрамор,  еще  любимое  резное  дерево,  хоть  немного,  но есть,
конечно. Надо ли  вообще эту Европу брать? На хрена? То есть как на хрена? -
рванулось в  душе возмущение самой  возможности  постановки этого вопроса. А
тогда зачем  вообще  в цари  лезть, если Европу не брать?  Все русские  цари
всегда  либо  Европу брали, либо  Азию. Начиная с самого первого. Как, бишь,
его звали?  Владимир... Красный  Нос,  что  ли?  Надо будет  у  Сухоплещенко
спросить, он парень башковитый,  жаль, что в  расход его придется  с часу на
час.
     Европу, словом, брать нужно, ну для расширения границ государства. Они,
границы,  конечно  же,  еще  пока  что  недостаточно  расширены,  все  самые
производящие области пока  что  за границей. Пусть нам Европа все присылает,
что  в ней есть! Украинское сало, грузинский виноград, туркменскую баранину!
Зря, что ли, мы  в нее все это вывозим? Или что там вывозим? С познаниями по
экономике  у Ивистала было плоховато, он  больше в бронзе разбирался. Ну  да
ладно.
     А Илья, кстати, подлец. Захапал три поста из четырех главных, пожаловал
покойному  генсеку  титул "Еще..."  - и радуется. Упоминает того только  как
"еще...", мол,  такой-то говорил нам,  -  сам числится верным и несгибаемым,
имеет  добротную  болезнь Паркинсона  -  а  туда  же,  премьер. Дер-рьмо.  А
главное,  гад,  ворует  без  смысла, без  плана,  не  думает  о  пользе  для
государства.  "Миги"  хрен   знает   какому  государству  попродавал,  а   о
государственной пользе -  ни  одной задней мысли. Взял  бы  у  этого  самого
Сальварсана    в   обмен    броненосец-другой,   говорят,    у    них    там
высококачественные, а нашей стране  оружие, флот особенно, после  того как в
Европе  все  наше  станет, -  во  как нужно  окажется!  Ивистал резанул себя
ладонью по горлу и уверился, что и впрямь оружие  нужно позарез.  Мало его у
нас, мало! Еще другим раздавать? Себе мало!
     Ивистал поглядел на часы: время было как раз идти, ужинать наверху, там
уже стоит на  голландской  скатерти с инициалами кого-то из  последних царей
сервиз,  тоже  с  инициалами  царя, но какого-то другого.  Там  в фарфоровой
супнице дымится молодая картошка, а в другой супнице  икра - чего еще  надо.
Надо,  чтобы  картошка остыла, не люблю я  горячего - вдруг ответил сам себе
Ивистал. Не все  еще  продумано, хотя  уже  и почти все. Например, вопрос  с
происхождением.   Уже   давно  наткнулся  маршал   на  идею   возвести  свое
происхождение  к  месту  происхождения,  так сказать, в историческом  плане.
Узнал  он случайно, что  родной его город Почеп  представлял личное владение
фельдмаршала  Меньшикова.  Зазорно  ли  маршалу  происходить  от  почтенного
фельдмаршала? Но потом узнал, что фельдмаршал в юности пирожками торговал, и
решил подобрать себе происхождение  получше. Хорошо, что отец весной как раз
умер,  мать тоже совсем плоха стала, из Почепа ни ногой. Пусть умрет сперва,
тогда я себе  происхождение подберу ужо. Или,  может, ее тоже в расход, чего
уж там лишнее дожидаться?
     И  еще  надо  бы тронную  речь  для  радио  надиктовать  наперед, когда
Останкинский центр наш будет, чтобы сразу в эфир - и понеслась. Сказать  там
насчет того, что, мол, мы, император Ивистал Первый... Или  лучше сразу уж и
расшифровать, не Ивистал Первый, а И.В.Сталин Второй? Или перебор будет? Фиг
с ним, обойдется покойник. Товарищи! Дочери и сыновья! Пекся я о вас  многие
годы,  но  желаю... пектись? Кажется, так  правильно...  о вашем  благе пуще
прежнего, и  поэтому, принимая на свои плечи скипетр самодержца российского,
назначаю  себя сегодня  для  России  верховным  пекарем!..  Тьфу,  опекуном.
Провозглашаю себя вам отцом, другом,  наставником,  учителем и родным... кем
бы "родным"? Отцом - уже было, надоело. Братом? Глупо. Сыном?.. Тьфу. Дедом?
Ивистал разозлился на  свой литературный дар и временно мысль об обращении к
народам России в устной форме оставил.  Обойдется народ пока что и мысленным
обращением.
     Однако  успокоился Ивистал  быстро. Мог  ли  он  забыть  свою  янтарную
радость? В честь одной только этой находки и то уже стоило короноваться. Тем
более  что и  короны у меня есть. Детские,  правда. Ну  вот  я и назову себя
все-таки "сын народа". Тогда и про детские короны все ясно будет. Тем  более
они романовские, наследные. Словом, проблем почти что и нет. Одна проблема -
как бы  Свиноматку живым  взять, чтоб уж точно расстрелять, а  то  улетит  к
свиньям  собачьим, лови потом. Хотя черт его знает,  жиру столько, что еще и
не расстреляешь сразу. Надо будет его... Ивистал,  вспыхнув зрачками,  сунул
райское яблочко в рот и разгрыз его - расстрелять из противотанкового ружья!
Из того, которое в руках у Фадеюшки бронзового! Символично чтобы!
     В  душе   как-то  сразу  похорошело,   прояснились  детали  завтрашнего
выступления на столицу. И  поужинать  тоже было уже пора: небось, остыло. Но
для  этого  предстояло встать -  а вставать  очень не  хотелось,  очень уж в
бункере было уютно. "Встать и пойти" - припомнилось ему название знаменитого
романа  из послевоенной жизни, -  кажется, покойница-жена  над ним плакала и
все себя плохим словом называла. Но  пришлось маршалу, обдумав все  варианты
невставания, все-таки впрямь встать и впрямь пойти.
     Вкусивши  в  полном   одиночестве  действительно   совершенно  холодной
картошки с икрой и запивши их очень полезным для здоровья напитком  - чайная
ложка яблочного уксуса  со  своих  угодий на стакан речной  воды, -  Ивистал
понял, что  ничего делать больше не хочет, что надо  пораньше заснуть, чтобы
не позже чем в шесть встать, побриться - из-за родинки на лице эта процедура
занимала у него  больше времени, чем у обыкновенных людей,  -  и вылетать на
Валдай. Хорошо, что близко и что сила собрана - больше двух  дивизий. Сила -
с  ним, с  маршалом.  Не с  выродком Ливерием,  тоже мне, будущая пригорошня
праха для кремлевской стены. Не будет он пригорошней. В расход его. А себе -
таблетку снотворного, или даже две. И - домой, в танк.
     Уже добравшись по вечерней росе до спрятанного в садово-парковых дебрях
танка,  решил  маршал  еще  немного  погрезить  перед  сном. Откинувшись  на
потертых  кожаных  подушках,  он  включил маленькую лампочку  над  пультом и
привычно   бросил   взгляд  на   возвышающиеся   слева   от   нее   высокие,
светло-фиолетового стекла песочные часы. В них Ивистал Дуликов оберегал прах
своего кровинушки, ибо считал землю недостойной принятия такового священного
праха.  Раз в год,  в день рождения  сына, Ивистал эти часы  переворачивал и
долго следил затуманенным  взором,  как призрачно продолжается в часах жизнь
Фадея, пересыпаясь струйкой в нижнюю колбу. Сегодня был, конечно, не рядовой
день,  но  Ивистал  безжалостно отогнал  мысль  о  том, что  мальчик  мог бы
трудиться и второй раз в год. Нечего! Мысленно маршал укорил себя за то, что
ни разу не посмотрел сегодня фильм о последних минутах земного бытия сына, и
попросил у него прощения. Сон стал всплывать мощными волнами из желудка, где
дотаивали вместе с остатками ужина две таблетки убойного снотворного. Вместе
с ним  всплыла тревожная мысль:  что же  это никак по сию  пору не разыщется
невеста? Ведь  какой выйдет из истринской дачи замечательный  детский садик,
то-то ребятишки Янтарной Комнате  порадуются! Переломают всю, конечно, ну да
ладно,  Европа уже тогда наша будет, там янтаря навалом... Или это его у нас
навалом?.. Или, может, Нинель, азиатка ведь она, не  Европу брать скажет,  а
Азию? Ну уж нет, мы  тогда их как-нибудь обе возьмем, в Азии, конечно,  мало
чего есть,  там тебе не Европа, ну уж  найдем  чего-нибудь... Хороший  будет
детский садик... Не забыть, кстати, и горничную в расход... Ивистал выключил
свет и  почти  мгновенно заснул здоровым,  спокойным, глубоким искусственным
сном.
     Летняя  ночь  быстро укутала  истринский лесопарк  черным, влажным, без
единой звезды, непрозрачным войлоком. Обложные тучи, не  в силах разразиться
дождем, тяжко ползли на восток; к утру обещался быть густой туман, и воздух,
в котором совсем  немного дней назад  еще грохотали раскаты и  лешевы  дудки
привозных  соловьев, - ибо  маршал  признавал только  курских, - молчал, как
стоячая  вода.  Тихо-тихо  струилась  через  губчатые  фильтры Истра,  вовсе
бесшумно вращались локаторы противовоздушной обороны, спал у себя на конюшне
без задних ног  вдоволь наопохмелившийся Авдей, не сознавая при  этом  своей
обреченности,  однако  же пьяной грезой сжимая в объятиях главную  горничную
Светлану  Филаретовну,  - а  та, в  свою  очередь, спала  где-то  в незримых
застенных  каморах  Ивисталовой дачи, снов никаких не видя,  но обреченность
свою, хоть и смутно, но осознавая. Спали все десятки охранников, истопников,
дрессировщиков  и  прочих  жалких  людишек,  потаенно  расквартированных  по
квадратным  километрам   угодий.  Подремывал  даже   дежурный   у   главного
пропускника, точно  знавший,  что автоматика  работает на  совесть  и никого
чужого не пропустит. Так что отдаленный рокот тяжелого армейского вертолета,
зазвучавший в остывающем воздухе после полуночи, никого не  встревожил. Свой
вертолет  - пусть  летит,  куда ему надо, а чужой - автоматика собьет  в два
счета, остатки утром уберем.
     Н-да. Дело  в том, что недавний майор,  а ныне уже подполковник Дмитрий
Сухоплещенко  был на редкость неглупым человеком. Шкура своя была ему дорога
при  этом в  особенности, оттого и  служил он  так заботливо  двум господам,
оттого и вкладывал он каждую трудовую копейку во всякие нетленные  ценности.
Ценности  тлеть  не  должны!  - решил Сухоплещенко,  поглядев  на Ивисталовы
деревянные  скульптуры,  они  ему  не  понравились,  не  ровен час,  сгорят.
Несколько  лет  назад,  когда  знаменитому  скульптору  Оресту  Непотребному
требовались  деньги  на  отъезд  в  Израиль,  подполковник  ухитрился  через
подставного  человека  заказать  тому надгробный памятник для  себя  самого.
Обошлось по тем временам очень недорого, глыба  розового мрамора, из которой
ракетообразно  прямо в  небо  устремлялся  атлетический  полуобнаженный торс
тогдашнего  капитана;  глыба  надежно  спрятана  в сарай на потайной даче  и
дорожала не по дням,  а по часам, радуя  сердце Сухоплещенко неожиданностью,
небанальностью решения вечной проблемы: куда девать деньги так, чтобы из них
получилось  возможно  большее  количество  денег  же?  Теперь,  когда  Орест
обслуживал  одних только греческих  миллиардерш, Сухоплещенко снисходительно
посмеивался  над  тем,  как  неразумно  помещает  маршал  денежки  в  резные
деревяшки. Правда, знай он о находке Авдея, может быть, улыбался бы не столь
снисходительно, даже предпринял  бы  кое-какие дополнительные  меры,  помимо
тех, принятие коих запланировал он на  сегодняшнюю ночь. Ибо на первом месте
у  подполковника  стояло спасение  своей бессмертной  души,  а  также шкуры,
потому что маршал, это и ежу понятно, сухоплещенковскую шкуру вместе с душой
в ближайшие дни собрался пустить в  расход, ибо и шкура и  душа больно много
знали.
     В те самые минуты, когда  искусственный сон упал на  маршала всей своей
стопудовой,  словно   урожай  со  сталинского   поля,  тяжестью,  элегантный
подполковник,  которому  еще  и сорока  не  стукнуло,  отдал  честь  другому
военному,   старшему  по  званию  начальнику  резервной  авиабазы  Троицкого
испытательного  аэродрома, полковнику Гавриилу Бухтееву. С  ним Сухоплещенко
был связан очень тесно: и  личной дружбой, и масонской ложей, - в которой, к
слову сказать, их роли менялись, там  Сухоплещенко был старше по званию, - и
женой Бухтеева,  с которой жил Сухоплещенко, и женой Сухоплещенко, с которой
жил Бухтеев,  и  дочерью  Бухтеева, с  которой Сухоплещенко собирался начать
жить  через три-четыре года, - при этом у самого подполковника никаких детей
не  было,  так  что от  ответного  хода Бухтеева  он был застрахован,  - но,
главное,  крупными  операциями по  переброске  опиума-сырца  из  Киргизии  в
Канаду. И это еще не считая мелкорозничной торговли апельсинами и чебуреками
на  южном  берегу  Крыма,  маленького  завода  по  производству  улучшенного
горноалтайского  сыра  -  типа  "Пармазан"  -  в  юго-восточном  Казахстане,
артельки по производству  тюля  в Намангане, курильни-борделя для корейцев в
Енотаевске,  еще  десятка-другого менее  интересных предприятий.  Ничего  из
этого  трудового  добра Сухоплещенко терять не хотел  и справедливо полагал,
что почти  столь  же  оно дорого сердцу Бухтеева. Но  и Бухтеев  мог за свою
жизнь  не  опасаться:  отягощенный службой  двум  господам,  да и  страстной
натурой бухтеевской жены, подполковник не мог  должным образом присматривать
за  доходным  функционированием  всех  своих   предприятий,  а  Бухтеев  эту
обязанность  исполнял   прекрасно.  Словом,  когда  Сухоплещенко   явился  к
начальнику Троицкой  резервной  авиабазы, удивления  он  не  вызвал.  Однако
требование подполковника повергло владыку авиабазы в  уныние. У него такого,
кажется, не было.
     - Трехвинтовой? - задумчиво  сказал Бухтеев,  скребя  подбородок. - И с
захватом? И грузоподъемность?
     - Грузоподъемность, - твердо,  хотя и негромко повторил Сухоплещенко, -
всего-то двадцать тонн. Американский "Белл" больше поднимает.
     -  Американский... -  Бухтеев  все скреб подбородок,  и вдруг глаза его
вспыхнули живыми искорками, - а ты сумеешь водить американский?
     Сухоплещенко только сплюнул, едва не попав на сапог Бухтеева.
     - Ну,  есть.  Есть. Под  колпаком,  но  за полчаса расконсервируем.  Во
Вьетнаме взяли. Только не "Белл". Ничего?
     - А что не "Белл"?
     -  Как его...  "Сикорский  -  си  - эйч -  пятьдесят три  - и  -  супер
сталлион", вот что есть!
     - Так он же военно-морской, какого черта он здесь у тебя?
     Глаза Бухтеева превратились в маленькие прожекторы.
     - А когда хорошую вещь никто себе не берет, я соглашаюсь, пусть постоит
на консервации. Что он с  двумя  винтами, - собственно, с одним,  второй сам
знаешь, на хвосте, - ничего?
     - А мне не хвост. Мне захваты.
     - Это мы за полчаса... Словом, годится?
     Сухоплещенко опять сплюнул, но в сторону.
     Полковника  проводили  к  "Сикорскому",  который  стоял  отнюдь  не под
колпаком, если только так не называлось открытое небо. Похоже,  что какой-то
пробный полет  на  вертолете был недавно совершен,  брезента на  машине было
очень мало. Покуда  его снимали, Сухоплещенко размышлял и курил. А размышлял
он обо многом.
     Какого  лешего Бухтеев лепит  "чернуху" насчет  Вьетнама - война  когда
кончилась, а вертолет-то новый совсем?
     Что,  если  маршал, вопреки ожиданиям, не принял сегодня  снотворного и
проснется раньше, чем нужно?
     Что,  если  у  маршала  есть какой-то неучтенный  канал связи с внешним
миром?
     Что, если от удара люк не заклинит навеки?
     Что, если работа над капителью колонны не окончена?
     Что, если?..
     Мало ли  таких  "если" - кончая таким,  к примеру, - а что, если маршал
вообще  решил  не  ложиться, танк  окажется  пустым, завтра  же  попадет  во
всесоюзный  розыск. Но ничего этого вообще-то не должно было приключиться, а
откуда  у Бухтеева "Сикорский"  -  какое  ему дело.  Сухоплещенко вообще все
делал хорошо. Он хорошо водил  вертолет. Он так же хорошо варил кофе и делал
бутерброды для  одного начальника и хорошо  разливал символический коньяк по
рюмкам  для  второго.  Так  же   хорошо  он   обслуживал   разведку  могучей
североамериканской державы, поставляя  ей липовые данные,  и  еще он отлично
обслуживал разведку великой южноамериканской державы, бесперебойно поставляя
ей данные совершенно подлинные, ибо знал, что с ним будет за втиранье шаров,
- вообще умел делать много нужного и еще больше ненужного. Утешался  он тем,
что французскому  королю Людовику  ХIII  вот  взбрело  же на  ум  освоить  и
профессию   парикмахера,   и   профессию   плотника,   и   шпиговал   король
профессионально, и многое  другое  умел делать. Но король учился всему этому
от   нечего  делать,  а  подполковник  -  в  процессе   нелегкой  борьбы  за
существование.  В   эту   беззвездную  ночь,  в  этот   свой  звездный   час
Сухоплещенко, наконец, нашел применение своему давно уже бесполезному умению
водить вертолет. План был строго и точно продуман, но  кто  его знает, какие
могут   быть   накладки,   вот   столкнулся   же   канадский   искусственный
спутник-героиновоз  "Алуэтт" с  дириозавром,  и  поэтому  требовалось сейчас
максимальное напряжение физических и духовных сил. Мощный "Сикорский", ровно
и очень  тихо рокоча винтами, шел на минимальной высоте прямо на  истринскую
дачу маршала  Ивистала  Дуликова.  На благоразумном расстоянии  подполковник
вызвал  по   рации   автомат-ответчик   из  охраны  дачи   и   отключил  его
заблаговременно раздобытым  кодом,  тем  самым  избавившись  как  минимум от
перспективы  получить  прямой  зенитно-ракетный   удар.   Не  кривя   душой,
подполковник  воспользовался кодом,  потому  что  находился  при  исполнении
служебных  обязанностей  -  он исполнял  обязанности  главы  плана  новейшей
монументальной  пропаганды.  Даже  более  того,  он  этот   план  впрямую  и
осуществлял, ибо предстояло  провести собственноручную  установку памятника,
чей  архитектурный и  скульптурный  проект  был  выполнен  под  руководством
генерал-полковника  Г.  Д.  Шелковникова,  - памятника  Неизвестному  Танку.
Колонна высотой  в 101 метр на 101 километре Минского шоссе была воздвигнута
еще под  щебет июньских соловьев, и  для успешного  открытия этого памятника
следовало  найти  и  установить на  колонну  сам  Неизвестный  Танк,  а  эту
обязанность Сухоплещенко с гордостью возложил на себя.
     На размышления времени уже  не  было,  вертолет шел непосредственно над
лесопарком. В  отблеске инфракрасного  прожектора мелькнула среди  древесных
крон  незримая  при  дневном свете,  стершаяся надпись: "Л.Радищев".  "Стало
быть, не такой уж Неизвестный", - холодно подумал Сухоплещенко, хищно, будто
когти, распуская все шесть зажимов. Сердце-вещун говорило пилоту, что дичь в
капкане  и дрыхнет, как  пшеницу  продамши. Сухоплещенко  щелкнул зажимами и
принял  дополнительные  меры:  словно опутывая прыгалками  ноги недогадливой
девочки, он выпустил  и  подвел  под гусеницы танка два металлических троса,
затем, не теряя ни секунды, рывком бросил вертолет в воздух. Вертолет, будто
кондор,  закогтивший  бизона  и  несущий  его  в  горное  логово, взмыл  над
лесопарком  и  лег  на  северо-западный курс.  Кажется,  в  самом  танке  не
произошло ничего знаменательного.  Откуда было знать  подполковнику, что как
раз  при   этом  рывке   песочные  часы  сорвались  со   своей  подставки  и
перевернулись  на  полу  так, что порошкообразный  Фадей начал  в  них  свое
посмертное путешествие  сверху  вниз? Подполковник,  до крови прикусив губу,
чувствовал во рту соленый вкус. Но это неважно - лишь бы и маршалу тоже было
солоно. И, кажется, скоро будет. Дал бы Бог.
     Бог, кажется,  давал.  По  крайней  мере,  никаких  звуков снизу, кроме
улавливаемого сверхтонким сухоплещенковским слухом трения  канатов о мертвые
гусеницы,  не  доносилось.  "Сикорский"  летел  все  еще на  очень маленькой
высоте,  опасаясь  зенитных  батарей,  при  которых,  не  ровен  час,  могли
оказаться   догадливые  люди.  Ну,  не  такие   догадливые,  конечно,  чтобы
постигнуть, как через леса, через даже моря, вертолет несет живого маршала к
месту вечного упокоения, - но, скажем, кто-то мог бы потребовать приземления
для объяснений, что в нынешнем положении было бы равносильно провалу. Если б
рискнуть,  поднять  вертолет метров  на  пятьсот,  пожалуй, можно бы увидеть
первые утренние  лучи, но, как ни хотелось  увидеть  их  подполковнику,  еще
больше хотелось ему,  чтобы этого  рассвета никогда не увидел тупой и жадный
конкурент в  области коллекционирования дорогостоящего антиквариата. Кстати,
еще и конкурент императору Павлу Второму в смысле занятия престола. Туда же,
с  кувшинным  рылом. Сам  Сухоплещенко в императоры не хотел, он с гордостью
считал самого себя тоже  кувшинным рылом,  а  чем еще может считать себя сын
директора  сберкассы  из Хохломы? Очень  даже  кувшинное, за  такие  кувшины
долларами платят.  Он  всю жизнь  предпочитал летать  пониже и потише,  дабы
иметь возможность жить пошире и рисковать желательно за чужой счет. Сегодня,
однако,  рисковать  приходилось  за  свой счет,  но имелась надежда,  что  в
будущем император Павел Второй этот счет оплатит, -  после того, как должным
образом оценит роль Сухоплещенко в деле Реконструкции. Все же царь настоящий
дворянин, не почепского крапивного семени.
     Преодолев довольно  сложный маршрут менее чем за два часа, Сухоплещенко
медленно стал  готовить последнюю, завершающую операцию:  установку танка на
колонну с возможно более полным  заклиниванием люка. Для этого надлежало  не
просто поставить танк на место, а сбросить его с высоты в пять-шесть метров.
Сухоплещенко загодя  дал задание  коллеге по  масонской ложе, тому,  который
присматривал  за  отделывавшими стооднометровую  колонну - чтоб арматуры  не
жалели, а  то  еще  обломится.  Маршалу,  конечно, и  тогда  каюк,  но  каюк
неправильный. Танк тогда расколется, голову  тогда снимут  свои же за дурную
работу. Но  имелась  и самая  скверная  возможность  -  это  шанс  расколоть
колонну. Тогда сухоплещенковская голова могла бы тоже быть пополам расколота
за порчу  пьедестала,  причем  лично Шелковниковым, который  очень ревностно
относился  к  предстоящей  государственной  премии  по  архитектуре.  Ну,  и
оставалась проклятая возможность незаклинивания.
     "Сикорский"  завис  над  пьедесталом,  выдернул тросы и  рывком  открыл
зажимы. Многострадальный "Лука Радищев" полетел вниз.  К счастью, танк встал
правильно,  точно  в  середину  площадки, -  в  этом  случае,  как  проверил
подполковник,  танк  с  земли  вообще  не  был  виден,  что  соответствовало
первоначальному архитектурному замыслу  как нельзя лучше. И  люк  несомненно
заклинило.   Бог  дал!  Но,  уже  набирая  высоту,  подполковник  глянул  на
завершенный памятник  и похолодел: танк стоял, уставившись пушкой на Москву.
Все-таки недосмотр, но небольшой; подполковник быстро успокоился, заметят не
скоро, для этого глядеть надо сверху,  а  на свое детище Шелковников  никому
смотреть сверху,  свысока  то есть,  не позволит, это ж  ясно.  Сухоплещенко
кинул последний взгляд  на мертвую  пушку  танка  и  повел вертолет прямо на
восток, на занявшийся рассвет, на Троицк.
     Солнце всходило  над Москвой  и Подмосковьем,  золотя первыми утренними
лучами, прорвавшимися  наконец-то из-за обложных туч  все, что попало, стены
зубчатые и беззубцовые, с вышками поверху и проволокой, а  также и без вышек
и без проволоки. В  том  числе нежным  светом окрасило  рождающееся  утро  и
мощные  стены  Ивисталовой дачи, на которой и  вокруг  которой все пока  что
спали  - сальварсанский шпион Авдей Васильев, так  хитро подкинувший маршалу
накануне имевшего начаться, но совершенно лишнего для истории путча Янтарную
Комнату,  с  которой, признаться,  южноамериканскому президенту уже  надоело
забавляться;  спала обслуга, спала  охрана,  лишь глухой садовник со свежими
пластами дерна плелся вдоль главной подъездной дороги к Фадеюшкиной  клумбе,
да от внезапного скрежета, долетевшего с улицы, проснулась старшая горничная
Ивисталовой   дачи,   Светлана  Филаретовна.   Выскользнув  из   безоконного
межстенья, она бросилась к  окну в коридоре, увидела невозмутимого глухого у
подножия статуи, потом перевела взгляд на статую и похолодела.
     Бронзовый  Фадей  Ивисталович   медленно   поворачивался  вокруг   оси,
одновременно  поднимая   на  уровень  груди  свое   бронзовое,  позолоченное
утренними  лучами  противотанковое  ружье.  Один-единственный канал  связи с
внешним миром, оставшийся у маршала в  танке, подполковник  все-таки упустил
из виду.
     Дальше  горничная  глядеть  не  стала, чутьем она  поняла,  что  ничего
хорошего сейчас не произойдет, да и как не догадаться о таком, глядя прямо в
дуло базуки, - горничная бросилась по потайной лесенке вниз, в бункер, слыша
за  спиной  топот  еще нескольких пар ног  и одной непарной  - это  бежал  в
бомбоубежище одноногий  истопник,  каприз  покойной  жены  Ивистала,  насчет
которого было  точно известно, что  он  надежнее, чем вода  горячая. Снаружи
единственным свидетелем того, что произошло дальше, остался глухой садовник,
наконец-то все же почуявший у себя над головой что-то неладное.
     Развернувшись к левому  краю  здания, бронзовый  Фадей открыл огонь  по
второму этажу  окон  отчего  дома,  на уровне подоконников.  Когда-то маршал
думал, что это хорошая придумка: так стрелять, чтоб  картин не повредить,  а
только  по яйцам. Кинжальный  огонь, трассирующие  пули  входили в переборки
здания,  словно горячий нож  в масло, кроша  стены и лестницы. Внешняя стена
второго  этажа  левого крыла стала заваливаться  внутрь здания,  третий этаж
стал  оседать на второй - и  глухой  садовник понял,  что надо  сматываться.
Прочие  давно сидели в бомбоубежище для прислуги. Все правильно понял глухой
садовник, не уберись он с  того места, где стоял, он, возможно,  оказался бы
единственной  человеческой  жертвой  мести  маршала  Ивистала.  В  следующие
мгновения  в  события вмешалось неожиданное и  очень крупное  лицо,  точней,
персона.
     Стена оседающего третьего этажа лопнула, как бумага, и сквозь  нее, как
античный бог из машины, ринулось  на  бронзового Фадея Ивисталовича тяжелое,
добротно выполненное  в  мастерских Большого театра,  к  тому же на колесики
поставленное чучело  убитого когда-то Фадеем, - или под его  руководством, -
носорога,  выполненное не только в  натуральную величину, но и в натуральный
вес. Носорог был  восточноафриканский, белый, с двумя  рогами на носу. Фадей
был бронзовый, черный, с одной только базукой - и он не устоял перед зверем.
Носорожья  туша, пролетев несколько метров по воздуху, буквально смяла своей
тяжестью  несчастного  мальчика,  обрушилась   вместе  с  ним   в  последнем
смертельном объятии на неприбранный газон. Базука дала длинную, но последнюю
очередь -  и смолкла. В десяти шагах от места битвы статуи с чучелом ошалело
сидел  немного  контуженный  садовник  и  с  ужасом  непонимания  глядел  на
последние огненные стрелы, уходящие в синее рассветное небо.
     Более чем в  трехстах  километрах  от Истры, за валдайскими лесами,  на
опушке крошечной рощицы раздвинулись  кусты,  из них выглянуло  обветренное,
восточного  типа женское  лицо.  Женщина  с  усилием встала  на ноги и зябко
натянула на голые плечи потертый платок. Глядя на утреннее небо, она достала
из  торбы за поясом  большую,  очень  вялую  капустную кочерыжку,  разломила
пополам и половинку отдала вынырнувшей из-за ее спины худой свинье.
     -  Пойдем,  Доня  моя, пойдем.  Безопасно нам  теперь пока что, очередь
наша, Доня. Волки, Доня моя! Волки!..





     И рыбка жареная! И кто это ее жарил, время терял!
     ЕВГЕНИЙ ШВАРЦ. ДВА КЛЕНА

     Ну  что, Катя, был у нас  медовый  месяц,  стоит ли затевать дегтярный?
Давай  считать, что уже  был, на том закроем вопрос. Назову твоим именем наш
родной Свердловск, будет  он теперь, предположим, Екатериносвердловск, чтобы
не вовсе как раньше. И все,  Катя.  Не может  быть императрицей  женщина,  у
которой  отец три  раза вероисповедание  менял без  видимой причины, которая
сама во грехе овец доила полгода у черта на рогах. К тому же немка, хоть это
не главное,  это бывало в России. Мы  с  тобою не венчаны, выходи  замуж, не
буду я тебя  даже  в  монастырь заточать,  век наш гуманный,  известно,  что
женщину без  мужика оставлять - злодейство, и  мы на это не пойдем. Дворянин
Георгий советует тебя в Германию выслать, чтобы родственников возле престола
было    поменьше.    Может   быть,   и   вправду   выслать,   кровное   наше
Шлезвиг-Голштинское  владение,  город Киль, за тобой в придачу дать, лишь бы
уехала. Хотя жалко, от титула кусок  отрезать  придется.  Но,  как ни  жалко
рвать старое - а надо. Не только советской власти не должно  быть надо мной,
а и вовсе никакой. Твоей в том числе.
     В этом месте размышлений Павел ощутил  некое неудобство. Ну да, Тоня  с
утра  за выкройками, из подвала  не выходит, открылся у  нее вдруг  шитейный
талант. Причину неудобства Павел нашел не сразу: сперва ему показалось,  что
попросту  его  оголодавшее  тело  требует Тоню, ведь  оставлять мужчину  без
женщины - тоже  злодейство,  особенно  с раннего утра до  пяти  вечера,  как
сегодня. Но, увы, так выходит, что от этого,  значит, опять-таки власть надо
мной  начинается, на этот раз  уже твоя,  Тоня, а  никакой другой  власти не
должно  быть,  никакой!  Но разве  могу я  без тебя,  Тоня?  Павел  с тоской
поглядел в окно, размышляя. В узком переулке стояли машины и виднелся чахлый
садик  возле   канадского  посольства,  заросший  иван-чаем,  очень  лениво,
по-московски покачивающим отцветшими метелками под ветерком позднего лета. У
заборчика  против  окна  топтался привычный  тип  с  острым  лицом,  видимо,
охранник  из ведомства Шелковникова на тройном окладе, когда ни  глянешь, он
все  тут.  Вникнув  в свои ощущения, Павел  понял,  что причина у неудобства
другая, гораздо проще: жрать захотелось.  И то ведь верно, что оставлять без
жратвы  императора  с  утра  до вечера, - тоже  злодейство. Но  это придется
потерпеть. Тоня просто в обморок падает, если ему что-то случается съесть не
из ее рук, лучше ее не обижать.
     Павел  жил в особняке  больше  четырех месяцев, и генерала Шелковникова
видел иной раз пять, а иной и десять раз в неделю. В  последнее время, после
того,  как Павел ненароком подтвердил  генеральское  достоинство обрусевшего
слуги престола, тот повадился почти ежедневно  делать ему доклад о положении
в  городе и мире.  Пост канцлера Павел, конечно же, Шелковникову пока что не
собирался  предлагать, он понимал, что, хотя  уже дал согласие на коронацию,
все его действия пока что  не  вполне легитимны. Хотя молчаливое, а порою  и
вполне  словесное согласие той части нынешнего правительства, которую вообще
имело смысл спрашивать, Павлу было уже и нынче обеспечено, конечно же, после
коронации все  его назначения  потребуют  нового  подтверждения, -  особенно
пожалованные дворянство и права, тарханное право особенно. Словом, скипетр в
руки,  да и  по  сусалам всю эту республиканскую сволочь, во  имя  настоящей
демократии и монархии!  Вознесло  тебя, Паша,  колесо Фортуны на самый верх,
балансируй теперь и перебирай спицы этого колеса, чтобы оно так же быстро не
отвезло  тебя вниз,  - говоря изящно, на старые стогны.  Павлу неоткуда было
знать, что канцлером Шелковников  себя  уже давно считает,  а Павла про себя
именует не иначе,  как Паша-импераша. Телепатом  Павел так  и не стал, здесь
уроки Джеймса впрок не пошли, - ну, а теперь, когда Джеймс остался при Кате,
полностью свои прежние  дела доделав,  они  с Павлом  почти  вовсе  видеться
перестали.  Да хватит уж! Для  императора  Павел совсем  неплохо  овладел  и
приемами японских видов борьбы, и английским языком, а исторических знаний у
него по профессиональному признаку тоже было немало. Среди Младших Романовых
тоже попадались историки, но куда там Младшим до Старших!
     Главные две  темы  ежедневных  докладов  Шелковникова  были  следующие:
подготовка исторически  неизбежной реконструкции идеологии  в духе истинного
марксизма   сразу  после  смерти  нынешнего  "лишнего"  премьера,  -  ну,  а
во-вторых,  понятно, подготовка  к коронации. Ничего бы, конечно,  не стоило
запросто объявить народам  о преобразовании Союза  в  Империю и при нынешнем
премьере,  он  бы,  поди,  тоже   согласился,   он  под  чем   угодно  готов
несобственноручную  подпись  поставить,  но  иди  потом  оправдывайся  перед
грядущими  столетиями,  что  Реконструкция  произошла  в России с  одобрения
человека, который давно уже то ли механизм, то ли покойник, не поймешь. Ведь
так это  неудобно, что первого Романова  патриархом назначил  Тушинский вор.
Пусть уж  премьер естественной искусственной смертью умрет, фабулка для него
есть  -  обсоси-гвоздок. С  огромным трудом,  через  смежную масонскую  ложу
генерал  запросил  предиктора  дю  Тойта  о  точной  дате  смерти  "лишнего"
премьера,  до нее  оставалось  месяца  три  с  половиной,  -  Шелковников  с
предиктором согласился и тоже  дату  смерти  премьера на это число назначил.
Хорошая  дата выпала, как  раз  можно  было поспеть к этому сроку  с завозом
харчей для  всенародного  гулянья в район метро "Октябрьское поле",  где все
должно быть как на  параде, чтобы про Ходынку не вспоминалось больше народу,
нужно еще  и шитье новых мундиров  и  знамен  обеспечить, не  говоря  уж  об
идеологической  платформе,   с  ее  размножением,  с  планом  перемещений  в
правительстве, пока минимальным, и даже с окончательной редакцией титула для
императора. Шелковников  возил вариант  этого  титула  при себе, трижды  уже
зачитывал очередную редакцию и по окончании чтения слушал длинный и жестокий
список поправок, предъявляемых  Павлом. Сегодня или завтра Павел ждал  новую
редакцию, но вряд ли она могла стать последней.
     Памятники кое-какие тоже можно бы успеть открыть  к коронации. Пока что
из них открыт с немалой помпой только Неизвестный Танк. Увы, за подхалимское
предложение поставить в Москве памятник старцу Федору Кузьмичу Павел едва не
лишил  Шелковникова  всех  званий  и дворянства: памятник, конечно,  ставить
полагается,  но  Александру  Первому! И  гранитный!  Уже, кстати,  заказано,
ставить  будем в Санкт-Петербурге, но ведь  еще  и  город не переименован...
Словом,   сколько   дел!   Железнодорожную   ветку   от   Брянска   к   селу
Нижнеблагодатскому нужно успеть закончить, сношарь передал, что без этого  с
места  не  двинется,  поедет  только,  если всем  селом  и  одним поездом. А
предиктора где взять? Как может жить  нормальная страна, совершенно точно не
зная  своего  завтрашнего  дня?  Двести семьдесят  миллионов, а из них нужно
найти только одного - мало, что ли, народу, неужто ни единого нет? Наверное,
все-таки  мало,  если даже на приличную футбольную команду,  где одиннадцать
человек, не набирается, - но нужен-то всего один!
     Сам Павел о Федоре Кузьмиче думал довольно часто. Павел все еще, хоть и
не известно  зачем, придерживал в рукаве свой  главный, накануне  отъезда из
Свердловска  выкопанный  в рисовых залежах козырь - текст  письма Александра
Первого  отцу  Иннокентию,  с  отцовской  пометкой  на полях,  что  оригинал
"средней" страницы он собственноручно уничтожил. Павел  много раз подумывал,
а не уничтожить ли ему  и копию  этой страницы, но все не решался. Во всяком
случае - он знал ее наизусть.
     "...о. Иннокентий. Менее всего двигало  мною побуждение в более поздние
времена объявиться моему народу в каком бы то ни было облике. Поэтому на сей
раз избрал я  местом моего  уединения  весьма удаленную обитель Св. Симеона,
вблизи  коей  обретаюсь  по  сей  день.  Поэтому   дивным  знамением  Небес,
непрошенною  манною   почел   я  известное  вам,   конечно  же,   явление  в
Красноуфимске  моего нежданного  омонима, нарекшего себя Федором  Кузьмичом.
Сей  омоним  был тогда  же бит двадцатью ударами плетей  и сослан на  вечное
поселение в Томскую губернию,  в деревню Зерцалы. Как удалось мне проведать,
в  той  деревне мой омоним  не  жил,  но,  ища  якобы уединения, а  на деле,
напротив, всемерно привлекая к себе внимание праздной публики,  сменил много
мест проживания, даже ходил однажды на енисейские  золотые прииски, где лето
поработал.   Ныне  он,   как  известно  мне,   проживает   на   пасеке  села
Краснореченского,  на  берегу  реки  Чулвин,  мне  совершенно  неведомой,  у
крестьянина Ивана Гаврилова  Латышева и  отличается отменным здоровием.  Вы,
отче   Иннокентий,  вправе  недоумевать,   как  терплю  я  сего  самозванца,
привлекшего внимание  мало  что  не всей России,  смерда, прикрывшегося моим
ложным именем, дабы  прослыть мною, Александром. Кто  он, сей  старец? Ведь,
насколько   мне   ведомо,   даже   кое-кто   из   ныне  управляющей  Россией
горестноплодной  ветви  дома  Романовых принимает  этого  "старца"  за меня.
Правда,  чего  же можно  было ожидать,  когда по диавольскому  наваждению во
главе  империи встал  девятый из десяти  детей обоего пола, дарованных Богом
государю Павлу. Провижу,  что не без попущения со стороны этих, с позволения
назвать их  так, скипетродержцев,  именно  "старца", а не меня будут считать
истинным мною, по  его, а не  по моей,  кончине. Так ведь некогда  по мнимой
моей кончине верным Соломкою был  распущен слух, будто в моем гробу покоится
тело  бедного  фельдъегеря  Маскова.  Не  вижу  в сем,  отче, ничего,  кроме
промысла Божия.  Домыслы  о  старце Федоре Кузьмиче, полагаю, отведут  глаза
нашему  ленивому, но,  увы,  очень  любопытному  народу.  Правда,  случай  с
Масковым мне послан  также Небом, но в нынешней истории склонен видеть нечто
большее, нежели просто случай.  Ценою долгих изысканий верный мой Волконский
установил со всею неопровержимостью, что под моим ложным именем скрывается в
Томских краях  не  кто  иной,  как  инородец  Ричард  Лофтус, близкий  родич
прежнего посла  в  Санкт-Петербурге,  на  яхте  коего я,  вопреки еще  одной
бытующей легенде,  совсем не  отплывал из Таганрога по  мнимой моей кончине.
Сей Лофтус  долго скитался  по Руси, даже  примыкал к нечистому хлыстовскому
вероучению, по примеру,  впрочем, куда  более знатных отечественных вельмож,
из коих  упомяну лишь обер-прокурора Св.  Синода  Алексея Голицына  да графа
Кочубея, коему  был вручен в  свое время  портфель министра иностранных дел.
Нет  сомнения,  что  этот  нынешний  Лофтус и  в  самом деле  на склоне  лет
уверовал, что он - это я, Александр, и что он искренне ежедневно простаивает
на молитве многие  часы, замаливая мои, а  не  свои грехи.  Впрочем, молитвы
сего безумца, полагаю, хотя отчасти, но должны достигать престола Божия, ибо
ему, многие годы принимавшему участие в хлыстовском дьяволослужении, конечно
же, есть что замаливать и на самом деле. Веротерпимость  моего царствования,
когда  расцвели на Руси и хлыстовство, и  скопчество,  и иные мерзкие ереси,
лежит на мне  тяжким  грехом и не  должна  быть  никогда  более  допускаема.
Безумный Лофтус, принимая  себя за меня, однако жизни  придерживается вполне
достойной.  Всех,  кто  посвящен  в  эту  тайну,  а  прежде  всего  Вас,  о.
Иннокентий, прошу легенды о томском старце не опровергать, пусть его. Однако
замечу здесь же, что старец тот владеет и кое-какими подлинными документами.
Пожалуй,  оно  даже  и  хорошо, ибо способствует  народной  вере в  старца и
отводит народное внимание от моей персоны. Пусть же  так и будет, доколе сим
подлинным моим  словам  не настанет  пора всеместно открыться нашему народу.
Тем спокойнее мне в моем Верхо..."
     Неделю  назад,  точней,  шестого  дня,  кажется,  дворянин  Шелковников
обмолвился,  что в  Англии  наследники  Лофтуса грозят, что,  мол, в  случае
реставрации Романовых в России опубликуют какие-то свои семейные  документы.
В подобном заявлении ничего неожиданного не было, кто  только  и чего только
не заявлял по поводу Дома  Романовых  за последний  год всеобщего  увлечения
династией.  Но  содержалось в заявлении  нынешних Лофтусов  и нечто  другое,
чистая наглость в заявлении  содержалась:  лорды и лордята заранее сообщали,
что половина стоимости английского  имущества в России на 1916  год  была бы
достаточной компенсацией для  них и,  получив таковую, они публикацию  своих
семейных документов  могут отложить.  Шелковников был  очень  удивлен  смеху
Павла по этому поводу, - черт ведь знает  этих англичан, что  они там у себя
хранят. Павел же подумал - знали бы Лофтусы, во что влезают, все бы как один
сделали себе харакири. Личность лорда-хлыста была им явно плохо известна  и,
конечно,  не  очень украсит  семейную честь  - это насчет  свального греха у
хлыстов и еще чего похуже. Половину  имущества, кстати, они могут получить и
заодно  уж  принять  на  себя   половину  долгов  России  на   тот  же  год,
образовавшихся  благодаря бездарному правлению  младшей ветви; разницу могут
выплатить  в любой  полновесной  валюте.  Нет уж, хватит  нам  Англии: Павел
Первый был ею убит, дедушка Александр из-за ее происков сколько лет вынужден
был  скрываться  под  чужим именем,  понимая,  что  через  год-другой  после
Таганрога, не в двадцать седьмом, так в двадцать восьмом Англия расправилась
бы и с ним. Хватит! Больше в российские дела эта страна лезть не будет!
     Павел нервно ударил костяшками пальцев по подоконнику, и  стало больно.
Он заметил, что у топтуна на противоположном тротуаре рука  тоже  дернулась.
Он что же, прямо вот столько времени только за мною и следит? Павел вспомнил
слова покойного Абрикосова, что того, который на другой стороне улицы стоит,
на пустое место назначить нужно. Ничего себе совет. У меня все места пустые.
Даже мое, императорское - и то пустое пока.
     Павел  устал  за  день. Не  считая четырех  сотен страниц  исторических
трудов, он прочел еще и проект идеологического обоснования перехода России в
высшую стадию строительства  социализма,  привезенный вчера  от Шелковникова
его   армянским  родственником.   Кстати,  этот  родственник,   как  говорит
Шелковников,  готовит очень хорошо.  Черт  возьми, как есть-то  хочется!.. В
проекте Павлу понравилась основная мысль: монархия - тезис, социалистическое
государство -  антитезис, социалистическая  монархия - синтез. Иными словами
говоря, понятными народу,  социалистическая монархия - это и есть коммунизм.
Налицо диалектическая триада, ясней ясного. Но вот остальное... Тяп-ляп, все
наспех.  Ну  в  какую  безответственность  надо  впасть,  чтобы  говорить  о
нерушимости нынешних границ? Старшие Романовы разве такие границы для России
устанавливали?  Какое  такое братство всех народов  и религий, когда  даже в
самых   глухих  уголках  Африки   всем  известно,   что  наилучшая   вера  -
православная?  С  другой стороны,  насчет  необходимости сплотиться в единый
строй  перед лицом грозного  внешнего врага  - хорошо.  Только  -  а  ну как
спросит кто, что это за внешний враг? Приготовить врага немедленно! Впрочем,
ума у теоретиков большого искать нельзя, на то  они и теоретики. Скажешь им,
что плохо - так они вместо "внешнего" накарябают "внутреннего", а нам только
стрельбы  в   собственной  избе  недостает!  Впрочем,  еще  в  июне  спросил
Шелковников Павла  - как быть  с евреями.  Допустить ли  антисемитизм,  или,
напротив,  дать волю  антисионистским  выступлениям масс?  Павел,  брезгливо
морщась, сказал тогда: "М-м...  Любезный  Георгий  Давыдович, утруждаете  вы
мелочами  и  себя, и меня... Сами же  говорили, евреев у нас очень мало. Ну,
так и любить их, и дело с концом..."  Кажется, шелковниковское ведомство уже
спустило  на  места  циркуляр:  "Любить   евреев!"  Наверное,   сердобольные
крестьяне уже прячут этих самых евреев от  чересчур обильной любви горожан и
других  преисполненных  любовью  элементов. Можно  ли решить  такую проблему
проще, чем двумя словами?  В том,  что проблема решена, Павел не сомневался,
ибо о евреях с той поры Шелковников больше не заикался.
     Еще с осторожного  разрешения того же генерала  заявился - уже в июне -
некий товарищ Эдмунд Никодимович  Арманов. На кой черт мне его имя-отчество,
а  даже  и  фамилия?  Молодой,  моложе меня.  Сообщил,  что  он  заместитель
верховного  вождя российских фашистов.  Что в эмблеме у  них две  скрещенных
Спасских башни. Что хотят они сильную личность. Что престольный праздник для
них - день рождения Гитлера. Что много они от меня ждут. Какого черта они от
меня ждут чего-то?  Слабошерстый  -  так, что ли? - гуманизм им не годится в
исторической  перспективе? Больше меня  в  истории, значит,  понимают,  а  я
историк.  Вот  Гитлер им занравился. Так ведь именно истории,  гады,  именно
истории не знают ни хрена,  ни на йоту, ни  на грамм! Ведь  именно режим  их
возлюбленного  фюрера  в  исторической перспективе может рассматриваться как
раз только  в  виде самом  скверном, слабовольном  и  гуманном в  худшем  из
значений этого слова!  Скажите, был  ли  шанс у  преступника, если он, ясное
дело, выживал, но ведь и  под автомобилем тоже  можно погибнуть, - просидеть
при Гитлере в лагере больше двенадцати лет?  Именно  в такой  срок возник  и
развалился  режим.   Мы   такими  мелкими  категориями  мыслить   не  можем!
Предположите,  болваны,  что  продержался  бы  режим этот двести лет, - а он
просуществовал бы, если бы вообще мог это  сделать,  не сомневайтесь, - кого
бы злейшие враги режима потом посадили на скамью подсудимых в Нюрнберге? Все
двадцать поколений покойников-преступников? Или только последних по  времени
и  занимаемой  должности?  Ну,  было  бы  публичное  порицание,  всякие  там
страдательные охи, что прадеды ошиблись. Нет, раз уж вы  не смогли устоять -
будьте любезны отправиться на помойку истории.
     Дурачки вы все с генеральской вашей мечтой и с полоской на  брюках. Три
тысячи лет рабства  в древнем Египте!  Военный коммунизм  Ван  Мана накануне
нашей  эры  в  Китае!  Вот  это  -  образцы.  Шутки  шутками,  но  создавать
государство меньше  чем на  десять  тысяч лет  просто  не  стоит. Ну,  пусть
продержится оно меньше  - скажем, пять тысяч лет. Так ведь не мало все-таки!
Игра свеч  стоит. Уж  если бы что-то и  делать по вашей логике,  то, коли уж
приспичило вам иметь сильную личность, то бороться нужно с личностью слабой!
Вот! Никакого геноцида, если вы  не кретины. Только отдельная личность может
быть   врагом   государства,   никаких   там  обобщений,  никто  не   должен
предполагать, что  он враг людей от рождения. Только  в  силу  своих ошибок,
своих  преступлений  и  ошибок  отдельная   личность   становится  враждебна
государству  -  тогда  ее искореняют. Учитесь!  Как  раз  болтовня о сильной
личности и погубила ваш возлюбленный третий рейх!
     Кроме того, уже второй раз Шелковников спрашивал Павла - что  он думает
о  фигуре Исаака Матвеева. Павел оба раза отмолчался.  А что император может
думать о человеке по имени Исаак? Любить его и все тут! Ясно?
     Малая  подвижность образа жизни уже раздражала Павла. В  долгие, но так
быстро  пролетевшие  месяцы  жизни  в деревне  -  помимо горизонтальной, так
сказать, работы по вечерам - была все же возможность иной раз выйти подышать
к реке,  воздух там был опять же деревенский, не городской. Ну, и сколько-то
физических  упражнений  перепадало  на  тренировках  с  Джеймсом.  В  бывшем
посольстве же,  помимо  опять-таки горизонтальных  занятий,  имелась  только
возможность выйти в бедный  садик, заросший главным образом иван-чаем, как и
у  канадского  соседа.  Воздух здесь был  тоже  городской,  не  деревенский.
Вернулись      регулярные      свердловские     головные     боли.     Тьфу,
екатериносвердловские. Так что все ж таки делать  с Катей?  Не любить же ее,
она не евреи...
     Что с  кем  делать - не знал Павел и насчет многих других,  а  не одной
только  Кати. Посещал его  тут  как-то  раз  родной сынок  Ваня.  По примеру
императрицы  Елизаветы,  близкой  родственницы,  сестры  одной  из  Павловых
прапрапрабабок, выходить к нему Павел не  стал, только  продержал в гостиной
несколько часов,  а сам тишком за ним понаблюдал. Понаблюдал и вовсе решил к
сыну не  выходить, мысленно же лишил раз и навсегда Ивана Павловича Романова
права  на  престол:  одновременно  в той  же  гостиной побывала Тоня,  потом
приходила эта ее подруга, Танька, с мрачным мужем, совсем  новым, потому что
прежний  сидел  в  сумасшедшем  доме  в  Копенгагене  и  с  ним  она наскоро
развелась. Почему этот новый - мрачный, понял Павел сразу, мрачность была от
похмелюги, с  Танькой это  состояние для кого  угодно  неизбежное.  А сынуля
сидел  у  окна,  это  шестнадцатилетний  парень,  и битый час  кому-то  язык
показывал  - тому типу на противоположном  тротуаре? Своему отражению? Потом
ему  Татьяна  стала  грязные глазки  строить  из-за спины свежего мужа,  так
сынуля при всех присутствующих чуть на нее не полез. Павел велел приготовить
акт психиатрической экспертизы сына, признать его умственно неполноценным, и
побаивался, что придуманный им диагноз даже вовсе и не выдумка.
     Привозили в  особняк тем  же способом и племянника, сыночка  Софьи, так
сказать,  с мужем. Ромео  показался Павлу совершенно нормальным парнем  -  и
зачем его на такое барахло потянуло? "Барахлом" Павел сразу окрестил родного
племянника,  тот  произвел на  императора  вовсе гнетущее  впечатление: ему,
после  практических занятий у  сношаря, зрелище любой половой ненормальности
было  нестерпимо  до  тошноты, здесь  его  не  обманешь. Виноградной красоты
своего  племянника  Павел  вообще  не  заметил.  Нечего и  говорить,  что  к
молодоженам он вообще не вышел,  ограничившись ради приличия тем,  что через
незаменимого  Клюля передал какие-то подобранные  Тоней на  складе  подарки.
Послал   Господь  наследничков!  В  душе   Павел  очень  хотел,  чтобы  Тоня
забеременела, и все меры  для  этого принимал, собираясь  потом,  по примеру
предков,  детей "привенчать",  - по  этому обычаю  добрачные  дети  во время
венчания держатся за шлейф невесты. Павел решил восстановить положение Петра
Великого  о  престолонаследии, о свободе  императора  самому  назначать себе
наследника. Только  наследником пока  что даже не пахло. Впрочем, Павлу ведь
шел только тридцать шестой год.
     Он  последний  раз поглядел  в  окно  и устало  пошел к себе,  в  уютно
належанное кресло под латанией. Человек на тротуаре за окном  не шелохнулся.
Этого человека  раза три за последние сутки  кто-то пытался сменить, сколько
же дежурство  длиться  может,  но  тот  был стреляный  и не давался,  что-то
сменщикам  из  кармана показывал,  надо думать, ответственные  документы,  и
сменщики быстро  уходили. Терпения этому  человеку было  не занимать. Он жил
один  в  трехкомнатной квартире на Новинском бульваре. Сводного братца с ним
рядом больше не  было, но он отлично знал, где и чем  его достать. Отец  его
вообще не интересовал.  Он плотоядно  глядел  на  посольского  милиционера в
летней  форме у  дверей посольства, и еще  на трех  других, тоже посольских,
маячивших в  разных местах дальше по переулку, и иной  раз не мог удержаться
от того, чтоб не облизнуться. Он ясно чуял приближение своего часа, и что, в
конце концов, значили несколько месяцев топтания по сравнению с поставленной
высокой целью?
     "Цыган -  цыганке  говорит..."  -  пропел  Павел  про  себя,  собираясь
задремать  до ужина, который, похоже,  раньше семи вечера  появиться не мог:
еще не меньше часа Тоня будет шить-пошивать, потом на Клюля примерять, потом
готовить, потом  Клюль  дегустировать будет,  потом Тоня будет  ждать смерти
Клюля  и,  только  если  ее  не дождется,  то  даст  Павлу поесть.  За окном
скрипнули  тормоза,   и  через  краткие  мгновения  на  пороге  гостиной,  с
предварительным,  конечно,  докладом  явился,  увы,  вместо  ужина   толстый
дворянин Георгий Шелковников.
     Шелковников, нынче уже опять полный генерал, хотя и очень полный, но от
которого рода войск -  неизвестно, сам  он  предполагал, что  от инфантерии,
хотя  совершенно не представлял,  что это  такое, - вошел к Павлу совершенно
бледный,  опущенные  углы  рта  дрожали,  и  на  одном  из них  переливалась
оранжевым прилипшая икринка. Павел уставился на нее.
     - Государь, - тихо, твердо, без всякого приветствия произнес генерал, -
требуется ваше решение и даже вмешательство. Никто, кроме вас, сейчас уже не
вправе располагать судьбой родины.
     -  Докладывайте, -  лениво сказал Павел,  кивая  икринке.  Шелковников,
несмотря  на   этот   приглашающий  присесть   жест,   остался  стоять.  Он,
оказывается, был способен на сильное волнение.
     - Государь, - сказал  он, - совершено подлое и зверское убийство. Ночью
на  сорок  восьмом  километре  Старокалужского шоссе  замучен милиционерами,
ограблен и убит один из лучших наших людей.
     - Кто? - спросил Павел менее  равнодушно, но  все  так  же обращаясь  к
икринке.  Ему  подобное событие было  небезразлично, он  людей считал нужным
беречь, но надо ли при этом так орать? Пусть даже на низких тонах?
     Шелковников почти связно,  хотя и с  множественными повторами,  изложил
историю ночного  преступления.  Вчера вечером в родном доме горчичного цвета
многие  праздновали,  то есть отмечали день рождения  одного  из основателей
ведомства, в этот день ребяткам и паек побогаче,  и работу на  час пораньше,
вообще круглый  год трудимся, иногда  и  отдохнуть  надо. Кроме  того,  свои
рабочие посиделки в послерабочее время люди  ведь используют для внедрения в
умы  сотрудников идеи  скорых  перемен  начальства и прочих перемен,  в  том
смысле,  что у власти необходим  сильный  человек, и скоро там он уже будет.
Генерал-майор  Юрий Иванович Сапрыкин, человек очень демократичный,  как раз
весь  вечер именно этим занимался в своем отделе, нечаянно  перепоил  своего
шофера  и, с  присущей ему подлинной демократичностью, решил ехать  домой на
метро. Было поздно, и на станциях было пусто; когда генерал-майор выходил из
вагона метро на станции "Спортивная", к нему приладились  трое в милицейских
формах. На улице его затолкали в машину, отняли у него пайковое шампанское и
такой же коньяк,  все сразу выпили и даже  колбасу съели. (Павел  сглотнул.)
Когда же  попробовал бунтовать - а  был, конечно, в  штатском - и  предъявил
удостоверение,  его  ударили   бутылкой  по  голове,  повезли  за  город,  в
станционной  сторожке убили, мелко  расчленили, но закопать не  потрудились.
Сторож   из  этой  самой  сторожки  прикинулся  в  дымину  пьяным,  так  что
милиционеры кокнуть его поленились; но, когда они уехали, мигом дозвонился в
Москву, и на  въезде наши ребятки милиционеров взяли тепленькими. Однако  же
не прошло  и двух  часов, как министерство внутренних  дел в  полном  объеме
встало  на  дыбы: к зданию на Стромынке,  где  убийцы временно  ждали  своей
участи, подъехала едва ли не сотня машин из милиции, гады штурмом взяли нашу
явку  и  увезли убийц куда хотели.  А теперь министерство внутренних дел  не
желает ничего об этом слышать и требует, чтобы разговаривали с министром...
     - Ну и говорите с министром, я тут при чем? - раздраженно прервал Павел
генерала.
     -  Государь!  - голос  Шелковникова  зазвучал  патриотической медью.  -
Министр внутренних дел лишен советского  гражданства и  бежал  за границу на
дачу.  Притом уже  давно!  Это  государственная тайна,  вы,  увы, не  имеете
времени  слушать  западное радио, иначе вы бы давно об  этом  знали. Милиция
представляет  сейчас самое  страшное препятствие  на  пути  к восстановлению
ваших законных легитимных прав!  Это мощная,  почти  неуправляемая и глубоко
преступная  организация!  Изменник  родины  Витольд  Безредных  погибнет  на
чужбине, но пусть он там  хоть  подохнет,  его страшное  наследие необходимо
поставить  на  место  и  взять  к  ногтю!  Он и  его  банда уже  давно имеют
миллиардные    вклады     в     швейцарских    банках,     они    занимаются
частнопредпринимательской  деятельностью и  на нашей  родине и  за  рубежом,
прикрываясь звериной шкурой своих мундиров,  они  убивают, грабят, насилуют,
честных советских... честных граждан России!
     Павел посмотрел на него с сомнением. Тогда Шелковников набрал воздуху и
выпалил:
     - Государь! Нужно кем-то занять это пустое место, ибо они  безнаказанно
убивают наших людей. Верьте мне, на этом они не остановятся! Нужно назначить
на пост, который предатель Безредных превратил в пустое место! Нужно сделать
это немедленно, чтобы к вашей коронации уже был порядок в стране!
     Павел вдруг  понял. "М-да, пустое место..." - пробормотал он, подошел к
окну и поглядел на все  так же стоящего на  тротуаре остролицего человека. И
поманил  его пальцем. Тот, даже не удивившись, перешел улицу и направился ко
входу в особняк.
     - Впустите этого...  вашего,  -  Павел  неопределенно показал  в  окно.
Шелковников  понятия  не имел, его  это человек или чей  еще, и с  сомнением
позвал Сухоплещенко.  Тот  быстро  выбежал на  улицу, между подполковником и
неведомым типом произошла короткая беседа,  после чего оба свернули за угол,
ибо вход в особняк "для своих" был там. В гостиной открылась  дверь, и Клюль
на  подносике  внес визитную карточку.  Павел взглянул  на  нее и с  большим
удивлением протянул генералу.
     - Ничего не понимаю... Неужели это женщина?
     Генерал  потрясенными  очами прочел  визитную  карточку своей  жены. Не
может  быть!  Неужели  это  Елена  стояла на  улице?  Неужели  ее  гримерное
искусство достигло такой высоты?
     - Это моя жена, государь... - пролепетал он.
     - Простите, -  брезгливо бросил Павел. Семейное это  у них, что ли? Ах,
да, генерал-то армянин...
     Отворилась дверь, и на пороге возникла самая настоящая Елена Эдуардовна
Шелковникова,  урожденная  Корягина. Генерал издал длинный вздох облегчения:
за  ее спиной явственно виднелся Сухоплещенко с уличным  типом.  Не достигло
все-таки  искусство Елены  такого уровня, чтобы в мужчину  превращаться  как
только приспичит, слава Богу!
     Елена с достоинством поклонилась.  Павел оценил представительность этой
немолодой, но  все еще  исключительно привлекательной женщины, и  сделал два
шага ей навстречу.  Он не знал, посвящена ли она в романовские дела, но ясно
увидел,  что явилась она сюда без  приглашения мужа. По виду самого генерала
он  понял также,  кто в шелковниковской семье генерал от  природы, а кто  от
этой самой, от инфан... терии.
     - Павел Романов, - представил он сам себя, - рад быть вам полезен.
     Елена смерила его оценивающим взглядом  и,  кажется, одобрила. Она была
выше него ростом; когда Павел протянул ей руку, она  вдруг  нагнулась, чтобы
ему эту самую руку облобызать, император все-таки, ее сомнения не одолевали,
она только что прилетела из Кейптауна, где виделась с предиктором дю Тойтом,
- но и Павлу пришла в голову мысль облобызать руку этой женщине как женщине.
В следующий миг они резко ударились лбами. Елена рассмеялась.
     - Хорошая примета, ваше  величество!  Это ведь означает, что нам вместе
жить и работать!
     Павел, потирая лоб, пожал Елене руку,  так  оно лучше,  без  церемоний.
Потом  глянул  на  Шелковникова,  потом  на  двоих,  толкущихся  в дверях  с
долготерпением на лице.
     -  Я не  помешаю,  ваше  величество,  -  произнесла  Елена,  нимало  не
стесняясь, без приглашения опускаясь в Павлово кресло под латанией, - сперва
закончите  с  ними.   -  Павел  кивнул,  и  кто-то   из  вошедших,  кажется,
Сухоплещенко, закрыл  дверь.  Что-то знакомое проступало в  лице человека  с
улицы, остром,  тонкогубом, как бы  лишенном  возраста. Тоня, кажется, нечто
как  раз  состряпала,  в  эту  минуту   в  гостиной  вспыхнул  свет  люстры,
выключатель которой находился  в  коридоре.  Тоня так всегда  делала.  Павел
сглотнул.
     - Имя? - резко спросил он.
     -  Всеволод,  -  спокойно  ответил  гость,  - фамилия  -  Глущенко.  Из
Свердловска.
     Павел  выдержал паузу,  хотя все понял  сразу и был, пожалуй,  доволен.
Всем, кроме того, что сесть в родное  кресло было невозможно. Ну, можно пока
постоять. Предсказание  Абрикосова,  получается,  было далеко не брехней, не
впустую трепался  умирающий йог. Говорят, только  тогда  в  государстве жить
можно, когда при главе правительства есть ясновидящий, то есть футуролог, то
есть, значит, все по науке идет. Да  и  прецедент хороший:  все-таки вот он,
император,  еще до  своего явления  широким народным  массам, уже  назначает
собственного, очень к тому же важного министра.
     -  Шелковников, -  Павел  в последнее  время  старался  усвоить царскую
манеру обращения  к приближенным  по  фамилии, - позвольте  представить  вам
Всеволода  Викторовича  Глущенко,  моего... личного  родственника. И  нового
министра внутренних дел.
     Сухоплещенко  звонко  клацнул  зубами,  никто  этого  не заметил, кроме
Елены,  пославшей  подполковнику  неодобрительный   взгляд.  Шелковников   с
облегчением  вытер  лоб  носовым  платком: слава  Богу,  значит,  и в  нашей
организации  родственники  царя  есть,   а  даже  если  он  и  не  из  нашей
организации, то это теперь  неважно. Он сделал шаг к министру, протянул руку
и, пожимая сухую, тонкую кисть, веско произнес:
     -  Шелковников.  Рад  познакомиться.   Я  надеюсь,   вы  приступите   к
обязанностям  и  не  оставите  зверское убийство  Юрия  Ивановича  Сапрыкина
безнаказанным...
     За  дверью  раздался  грохот  падающего  подноса. Дверь  отворилась, на
пороге стояла Тоня, вцепившаяся зубами в сжатые кулаки.
     - Что случилось? -  спросил Павел. Отчего это ее  так  взволновало?  Но
Тоня уже приходила в себя. Из-за  Тониной спины  вынырнул маленький Клюль  и
стал подбирать рассыпавшиеся харчи. Собрав, он попробовал сунуть поднос Тоне
в руки, но та его оттолкнула.
     - Холосо,  холосо...  -  примирительно забормотал  Клюль,  скрываясь  в
неосвещенный  коридор,  - сюкся все скусает, потом плиходи смотлеть, как  он
умилать будет, если не умлет, музика иди колмить...
     Павел,  наконец,  сообразил - по какой именно причине  смерть какого-то
неведомого  генерала  могла  Тоню так  поразить.  Поскольку  в  нынешней  ее
верности он  не сомневался, а  Сапрыкин,  непогребенный и мелкорасчлененный,
лежал в какой-то сторожке, решил с ревностью не лезть. Он выловил из кармана
два шарика жидкого валидола и сунул  их Тоне в рот. Тоня поглядела  на  него
совершенно собачьими глазами.
     Тоня  благодарно  кивнула  и  вылетела  вслед за  Клюлем.  Павел сел на
подоконник, даже одну ногу на него поставил. Шелковников беспрестанно отирал
пот  со  лба,  Сухоплещенко  являл  собою соляной  столп, - было ему  отчего
онеметь,  такой ляп приключался с ним едва ли не впервые,  выходит, человек,
которого  он искал  столько  времени,  спокойно стоял  напротив  особняка, а
подполковник принимал его за  охранника из собственной службы. Елена ласково
озирала присутствующих и курила сигаретку с любимым запахом женьшеня. Только
Всеволод  испытывал  сейчас и неудобство и беспокойство.  Ему было невмоготу
ждать приступления  к новым обязанностям. Он их ждал, он их дождался, теперь
он все сделает, как задумал, императора он поблагодарит в  другой раз. Павел
быстро понял его состояние.
     -  Всеволод, не забудьте в министерстве сказать им,  что  ваше воинское
звание  - бригадир, -  Павел гордо глянул  на  присутствующих,  интересуясь,
поймет  ли  кто-нибудь  значение  этого  вот  уже  почти  два  столетия  как
упраздненного  чина,  среднего между полковником  и генералом. Сразу  давать
Глущенко генерала он  все-таки не решался. И  по лицам понял, что  уразумела
его ход одна Елена.
     - Павлик,  -  сказала  она  совершенно по-домашнему,  -  может быть,  я
разъясню бригадиру кое-что, чтобы он сразу сориентировался?
     Павел кивнул. Он  был бесконечно благодарен Елене за излучаемый уют, то
единственное, чего был лишен уже почти год, с того самого сентябрьского дня,
когда похоронил отца. Павел почуял,  что от Елены исходят уют, спокойствие и
какая-то во всем, так сказать,  фундаментальность.  Словно все они, еще  так
недавно чужие друг  другу и  по большей части друг о друге даже  не знавшие,
внезапно  слились  в  одну  семью, одну  крепко спаянную боевую фалангу, для
которой присутствие Елены так  же необходимо, как  нужна пальцам соединяющая
их ладонь. Попробовал бы  Шелковников назвать  его  Павликом. А для его жены
такое обращение к  государю было  в  самый  раз.  Он  почти  принял  решение
пожаловать Елене какое-нибудь боярское звание, но пока не мог придумать, как
это сделать, чтобы  и мужа ее не  обидеть, и лишнего ему не  дать ненароком:
сделаешь ее графиней, так и генерал станет графом, а ведь и без того получил
уже немало. Елена увела  Всеволода Глущенко в коридор, тот не сопротивлялся:
понял,  что женщина  эта, кажется,  занимает  в  государстве одно  из высших
паханских мест, так что отношения с ней должны быть в законе, правильные.
     Неизвестно,  о  чем  Елена  беседовала  с  Всеволодом,  но  вернулась в
гостиную она  минуты через три, притом одна, а Павел  кресло для нее оставил
пустым.
     -  Он  уже  поехал.  Он  понятливый.  Ты,  Георгий,  не  волнуйся,  это
совершенно наш человек. У вас, государь, редкий нюх на людей.
     Дверь открылась, на пороге возник швейцар.
     - Просит доложить о  себе  доктор  медицинских наук  Эдуард  Феликсович
Корягин!
     Шелковников полез за вторым платком. Тестя он тоже здесь никак не ждал.
Такой,  видимо,  день.  Из  огня да  в  полымя.  Слава  Богу,  развязался  с
милиционерами, будут сейчас осложнения с попугаями.
     Эдуард Феликсович и впрямь явился сегодня в Староконюшенный собственной
персоной.  Причем  сделал это  на  свой страх и  риск, выяснив,  куда именно
полагается  идти  и  когда -  даже не  у старшего  зятя,  а у  одуревшего от
кулинарных  потуг  нынешнего своего внеслужебного положения  Аракеляна.  Все
началось  на прошлой  неделе, когда в  дом  закатился  Ромео, один, конечно:
молодую жену оставил где-то протрезвляться. Дома был, по счастью, опять один
дед  -  это  новоиспеченного  принца  несказанно  обрадовало.  После  первых
лобзательно-приветственных  акций  Ромео,  не   долго  думая,  вручил   деду
копенгагенский  подарок,  ящичек  с  яйцом.  Пропажи датских  писем  дед  не
обнаружил,  это  Ромео прочел  по  глазам  деда.  Сердце  деда,  признаться,
дрогнуло,  когда  он понял,  что  внук привез ему яйцо. Но стоило ему ящичек
открыть - сердце так же и упало.
     - Это чье яйцо? - грозно спросил дед. - Твое?
     - Твое... - растерянно ответил внук.
     - Мои все при мне! - еще более грозно произнес дед. - Я тебя чему учил?
Чье, спрашиваю, яйцо? Какой птицы?..
     - Попугая... Так я думал, так мне продали...
     - Ты видел когда-нибудь яйцо такого размера у попугаев?  Такое огромное
- видел когда-нибудь?
     - Я думал - это  очень большой  попугай, поэтому  и яйцо большое... Ну,
такой же большой,  как мамонт против слона... - у  Ромео от дедовой атаки  в
речи вдруг прорезался  отцовский  акцент,  хотя  он,  как  и младшие братья,
по-армянски знал две буквы и три слова.
     - Мамонт? - взревел дед, - Мамонт! Яйцо мамонта, значит, мамонтовое?
     - Дед, чье  тогда это яйцо?  Дорогое же! - совсем растерялся  Ромео. Но
растерялся, как ни странно, и дед.
     - Там поглядим, высижу сперва, - дед повертел яйцо, - попробую.
     Ромео  сильно  заторопился, похоже,  с остальными  родственниками он не
очень стремился свидеться. Дед определил яйцо в инкубатор, стоявший у него в
попугайном чуланчике, там, где он учил попугаев разговаривать. И решил, что,
кто бы из  яйца ни  вылупился, пусть он в  доме  поживет,  хоть  гусь,  хоть
канарейка. Вылупления  ждать пока было рано.  Но ясно было деду, что никакой
это не попугай. И тем его обычная мрачность только усугублялась.
     Вторая  печаль одолела  его вчера.  Позвонил прямо  из зоопарка  старый
друг-броненосник,  попросил срочно  приехать  и уже в зоопарке, укрывшись за
спинкой любимого обоими дедами белоспинного самца-гориллы, поведал  Корягину
невообразимую  историю.  Попал в  нее  он  сам  по вине давно покойных своих
приемных   родителей,   не   сумевших   должным  образом  утаить   настоящее
происхождение воспитанника. Сидел  друг Корягина не за  происхождение, а  за
попытку отколоть  Красноярский  край  - там  он жил  в те  годы - от СССР, и
тогдашние  спецы  до  его настоящей фамилии  не добрались.  А  вот  нынешние
оказались  не в пример квалифицированнее.  И  друг открыл  деду тайну  своей
жизни,  которую весь  век таил  и полагал,  что унесет  прямо из зоопарка  в
могилу. Ан нет.
     Оказалось, что лагерный друг-броненосник,  которого  дед  Эдуард добрых
четыре года кормил больничными кочерыжками, Юрий-то действительно  Юрий,  но
не Александрович, как всегда считалось, а Арсеньевич, и не Щенков, а, как ни
странно,  Свиблов. В  1918 году, когда  пьяная  толпа громила  под  Брянском
усадьбу, где  прятались  от  столичных  событий всемогущий  Арсений  Силич и
преждевременно одряхлевший на монтекарловской и тысяча девятьсот пятой почве
Сила  Димитриевич  со  своей  семьей  и  приживалами,  -  в  ту  самую  ночь
красноармеец Саша  Щенков  втихую  дезертировал.  Мальчик он был смышленый и
понял, что кто уж  очень смело  в бой пойдет  за власть  Советов, тот  очень
быстро так же и умрет весь, как один, в  борьбе за это бесплодное начинание.
Намереваясь впоследствии, когда эта  самая власть кончится,  обеспечить свое
будущее,  прихватил Саша  с  собой  последнего отпрыска  свибловской  ветви.
Маленький Юра прижился в сибирской  деревне, знал свою фамилию и помалкивал,
полагая, что  со Свибловыми на белом свете все кончено. Но вот недавно узнал
он, что не все  с ними кончено, ибо  в те же зимние  дни восемнадцатого года
двоюродный брат его родного деда Силы, Андрей  Григорьевич  Свиблов, спас, а
потом еще  десять лет воспитывал отца  нынешнего, то есть будущего, конечно,
императора, Федора Михайловича Романова.  Узнал об  этом Юрий  Арсеньевич от
тех, которые  его теперь вызвали, сообщили, что все все давно знают, кулаком
по  столу стукнули и ...  посулили  золотые  горы. Юрий Арсеньевич, которому
стукнуло уже семьдесят два, рассказал обо всем  этом Корягину, скрутил козью
ножку  и  залился  горькими слезами, а белоспинный самец гориллы, чуя  беду,
грозно зарычал у себя в клетке, еще более грозно бухнул себя кулаком в грудь
и стал яростно зевать на деда Эдю,  выражая тем самым высшую угрозу. Но  дед
Эдуард был все же на два года старше Юры, он в их союзе  всегда главным был,
он  дождался,  что верный друг  выплачется,  потом потрепал его  по колену и
постарался убедить в том, что ведь могли же предложить и нечто гораздо более
худшее, нежели золотые горы. К примеру, в прежние  времена вызывали и вообще
ничего  не предлагали, а  сразу  давали. А  тебе,  галоша старая, даже время
подумать обеспечили, вот ведь сидим  с тобой  тут на свободе и закусываем, -
или же, извини, тебя  горилла белоспинная, этот твой самый Роберт Фрост в ту
же  организацию защищать  ходил  и  зевал  на  всех?  Друг  разрыдался  пуще
прежнего. Пришлось дать по шее.  Щенков,  успокоившись,  поверил, что бравый
мужик в штатском, этот самый Дмитрий Владимирович, с которым довелось насчет
золотых гор болтать, ничего не имел в виду, кроме того, о чем говорил. А раз
так -  пусть слушает  условия.  Нужно  ему,  чтобы  Щенков  немедленно  стал
Свибловым?  Так  пусть  примет во  внимание,  что перед  ним  не  кто-то,  а
заслуженный работник  зоопарка,  знатный  броненосовод,  человек  известный,
графский  титул  и  родовые поместья дать  кому хочешь  можно,  а репутация?
Дорого  стоит  она,  репутация  эта!  Так  что  давай,  друг хороший, реветь
перестань, ясно объясни, чего он  тебе предложил. "А я  ему - оставьте  меня
при  броненосцах..."  -  "А он  тебе?" -  "А он мне  - Свиблово, мол,  район
хороший,  другие  поместья тоже  вернем,  а  впоследствии башню  кремлевскую
вашего имени тоже выделим, сейчас,  мол, это очень важно, чтобы вы все добро
назад приняли, оно у нас просто на  сохранении было. Намекает, мол, какая-то
сверхважная персона ставит условием, чтобы Свибловым все вернули, не то она,
персона, что-то там  натворит, не то на что-то не согласится, я  не понял. А
Свибловых нету никого, ни настоящих, ни косвенных, даже  за границей никого,
они  землю  любили,  тут их всех в нее и положили. Я, мол,  один  Свиблов. А
какой  я  Свиблов?"  -  старик разрыдался  пуще  прежнего. "Не  Свиблов,  не
Свиблов, - успокоил его  дед Эдуард, - ты  дурак старый". "Вот я и говорю, -
хлюпая носом, ответил  броненосник,  -  не Свиблов.  А он  мне настоятельно:
размышляйте, мол, дня три, а дальше - уж не знаем, что и предпринимать, если
не согласитесь, предпримем что-нибудь. И выписывает мне пропуск наружу.  Ну,
я сразу к тебе..." - "А я что?.." - "Я  решил - не  буду графом, если  ты не
будешь хотя  бы  князем. Вон, у нас даже слон еще  и "Боже, царя храни" петь
пытается, а вовсе не только матерится, как в газетах пишут, а майны, то бишь
индийские скворцы,  вовсе  Пуришкевича декламируют..."  - "Юра, а ты  не?.."
Щенков  неожиданно  обиделся.  Из дальнейшей беседы стало  ясно, что  старый
броненосник совсем рехнулся  и скорей погибнет,  чем примет титул  без того,
чтобы и дед Эдуард тоже титул получил.
     Дед поразмышлял  надо всем этим вечерок, умножил два на  два в  связи с
тем,  что теперь  одни только пни в лесу не знают про то, что в России скоро
царь  будет,  посоветовался с  попугаем  Пушишей,  большим  специалистом  по
вопросам Реконструкции, все  для себя решил -  и взял младшего зятя за вымя.
Вымя  нынче  у  Аракеляна слабое было, он занимался одной только кулинарией,
прочее  его  не  касалось,  да  и  какие  могут быть  секреты  от  семейного
начальства, - и, не долго думая, выпалил он деду и  адрес в Староконюшенном,
и пароль для  входа, мол, сходите туда, Эдуард Феликсович, да выясните сами.
Дед  понял,  что  без  его  личного  вмешательства  Реконструкция,  глядишь,
расклеится,  а он  против нее  ничего  не имел, лишь  бы Юра  Щенков  рыдать
перестал  и попугаи  все  здоровы были с внуками вместе. И  решился  пойти к
Романову  сам, понятия  не  имея,  чего  он может там  добиться.  Разве  что
титула?.. Зачем он на старости лет? Вон, Игорь получил. Что толку? Ромео еще
больше получил. Что толку?  Яиц различать  не  умеет, тоже  мне... Свернув в
Хрущевский  переулок,  он  зябко повел  плечами,  давно не вспоминал,  что в
Москве такие названия  с восемнадцатого  века есть, однако же были в  России
дворяне!  Вдруг  уперся  дед  взглядом  в  неприметную вывеску:  "Посольство
Великого  Герцогства  Люксембургского". Как можно  забыть этот  дом! Прежний
посол вот уже седьмой год как  угнан террористами и не найден! Так что  вот:
ежели хочет император с ним, Эдуардом Корягиным,  иметь дело, пусть вызволит
этого очаровательного человека! А  тогда  добро,  приму любой титул, Щенкова
уломаю, еще и попугая подарю!
     -  Доктор медицинских  наук...  - начал было  швейцар по второму  разу,
полагая, что старик замешкался, но тот уже стоял  на пороге, обводя глазами,
по сути дела,  свою  собственную  семью с небольшими дополнениями,  старшего
зятя,  старшую дочь и с  ними... Господи  прости, вылитого императора  Павла
Первого, только сильно  помолодевшего.  Ну ладно, Свибловых там прочхали, но
как  человека  с  такой  внешностью,  да еще  Романова,  прочхали!  Впрочем,
кажется, он не прятался. Ну, тогда, конечно, и должны были прочхать.
     Павел  стоял,  понятия  не  имея, кого это  еще  принесло.  Незаменимый
Сухоплещенко молчал, положение опять спасла Елена.
     - Павлик, это мой папа.
     -  Очень приятно, - сказал Павел, с достоинством  пожимая руку старика.
Перед отцом такой милой женщины нечего было становиться в ледяную позу.
     - Я по делу,  Павел Федорович, - сказал Эдуард Феликсович,  опускаясь в
уступленное дочерью  кресло под латанией, - неувязка с  другом моим, с Юрием
Свибловым.
     Павел поперхнулся.
     -  Да, с  Юрой  Свибловым,  это мой  друг по  давним временам. Мы с ним
вместе...  э-э... служили. Под Воркутой, знаете  ли.  Тут кто-то  из  ваших,
некто Дмитрий Владимирович, кажется...
     Елена и Георгий переглянулись.
     -  Да,  Дмитрий  Владимирович...  Мучил  его, чтобы тот принял  на себя
станцию метро  Свиблово.  Ну, а человек  он и робкий  и ветхий, и  я  пришел
поговорить вместо него.
     Павел хорошо  помнил условия сношаря  и совершенно не  хотел жертвовать
присутствием  единственного приятного ему из родственников  на коронации. Он
сам дал указание - хоть из-под земли достать любого Свиблова  и полагал, что
никто пока не найден. А тут -  ну  и  сюрприз.  Сухоплещенко  молчал,  но не
краснел. Павел решил действовать сам.
     - Ах, вот что... Вот какое дело. Но ведь это и в самом деле необходимо.
Нужно,   чтобы   Свибловы   согласились   принять   назад   хотя  бы   часть
реквизированной  собственности. По заслугам и потребностям. Да ведь я  и сам
по прабабке Свиблов!
     - Вот  что...  -  протянул  Эдуард Феликсович. Это  было  приятно,  что
император оказался родственником лепшего  кореша  по лагерю. Потом вспомнил,
что через  внука в  родственники  императору он и  сам  уже  попал,  и резко
помрачнел. -  В  таком случае, Павел  Федорович, должен  вам заявить со всей
ответственностью, что без выполнения предварительных условий Юрий Свиблов не
примет из ваших  рук решительно ничего. Он,  впрочем,  ставит условие  очень
вздорное, он требует титул, простите, для меня...
     Шелковников беззвучно присвистнул.
     -  Титул для меня, но я уговорю его эту блажь оставить. У меня, правда,
есть  свое  контрусловие, может быть, вы сочтете его незначительным, но  это
важно.
     Павел склонил голову - мол, слушаю.
     - Так  вот. Лучший мой  друг, посол  Люксембурга в...  Советском Союзе,
Жюль  Бертье,  вот  уже  семь... или  восемь?..  лет как  похищен ливийскими
террористами.
     При имени Бертье за дверью раздался грохот упавшего подноса.
     Дверь на этот раз даже и не открылась, но было ясно, что Тоня уронила и
второй  вариант ужина. Потом раздался  жалобный лепет чукчи: "Одна смелть  -
холосо, две смелти - лутьсе..." и звуки смолкли. Шелковников отлично помнил,
что  Тоня в свое время как раз обслуживала этого самого Люксембурга, то есть
посла,  украли  его не вовремя, но смолчал.  В нем росло тусклое раздражение
против этой девицы. Когда Сухоплещенко подыщет другую? Еще не хватало, чтобы
эта шлюха выбилась в царицы! Впрочем, и такое бывало... Надо быть готовым ко
всему.  Он  ощутил  прилив  яростного  голода,  но  лезть  в  портсигар  при
императоре не решался. Император, впрочем, тоже глотал слюну.
     - Отлично, - оборвал Павел монолог деда и  обратился к генералу. - Что,
можем мы этого посла вызволить?
     - Можем,  -  ответила  за  мужа Елена, - Бертье в Триполи,  в Ливии.  В
черной тюрьме,  в каменном мешке  и так  далее. Муаммарчик  требовал за него
выкуп атомными бомбами.
     Шелковников  поглядел на жену со  скрытым ужасом и еще - с восхищением.
Сам он ничего подобного не знал. Во женщина, а?
     - В ваших возможностях, Павлик, обратиться за содействием к дириозавру.
     Павел  вспомнил,  что  жену ему  доставил с Алтая  этот самый  персонаж
нынешних  довольно смешных  анекдотов,  и его  передернуло.  Но  мысль  была
неплохой, бомбежки каменными яйцами боялись сейчас во всем мире больше,  чем
атомной  войны. Уже  ни один политический деятель не  имел права  сбрасывать
летающее чудо-юдо со  счетов. Много десятков  страшных пятигранников,  грозя
ужасными  вылуплениями, уже лежало в самых неудобных местах по всему миру. И
жертвы тоже были.
     - А? - спросил он у генерала. Это осуществимо?
     - Дириозавр нам не подчиняется...  Но есть возможность запросить  через
дипломатические каналы, все-таки речь идет об освобождении заложника...
     -  Вот  и  отлично. Милостивый государь,  исполнение  вашей  просьбы мы
гарантируем.  А  вы  уверены,  что  ваш  друг,  если  все  условия соблюсти,
согласится?  - Павлу  исступленно хотелось  есть, и потому так же  хотелось,
чтобы  этот нескончаемый  поток посетителей иссяк.  - Может быть, вы все  же
согласитесь принять от нас... титул?
     Дед покосился на императора.
     - В мои-то годы... Подумаю. Но если гарантируете, что вызволите Бертье,
то приму, если такая надобность.
     - Вы откуда родом?
     - Э, не пойдет. Я, Павел Федорович, Крым люблю, вот вы  мне там чего не
то поскромней подберите...
     - Согласен. Очень рад вас видеть.
     Дед понял, что время истекло, и поднялся.
     - Георгий, подвезешь?
     - Вас довезут, Эдуард Феликсович. Мне надо еще задержаться.
     Павел  поглядел  на  генерала, как  еж на змею.  И  снова  Елена поняла
неловкость  положения  и нашла из  него выход.  Она  поднялась с  кресла и с
грацией, которую нечасто встретишь у женщины  на пятьдесят пятом году жизни,
подошла к мужу.
     - Георгий, - мягко, но решительно произнесла она. - Дай сюда портсигар.
Точней, оба портсигара.
     Шелковников горестно,  но беспрекословно отдал  ей оба,  уповая лишь на
скорое возвращение Сухоплещенко с другой парой, заготовленной  в автомашине.
Сухоплещенко исчез. А Шелковников еще больше опечалился: что у нее, у Тоньки
этой,  руки  глиняные, и она подносы все  время роняет? Елена  тем  временем
открыла портсигары, взяла в руки и, словно два блюдца, поднесла Павлу, очень
удивленно взиравшему на эту сцену  с подоконника. Никогда не подумал  бы он,
что  дворянин Шелковников носит  при себе  два  бутерброда  с черной икрой в
одном  портсигаре,  два  бутерброда с  красной -  в другом.  Но как  же  это
своевременно! В свете  того,  что Тоня  еще когда-а  в  третий  раз  пожарит
осетрину. Чукча сегодня, видать, уже целого осетра съел.
     -  Угощайтесь,  Павлик,  -  сладко  сказала  Елена,  - Георгию  полезно
поголодать.  - При этом она  послала  мужу  такой взор,  что  тот  и вправду
сглотнул слюну, решил поголодать. Вдруг да талия наметится.
     Павел  в  одну   минуту  истребил  бутерброды   и  почувствовал  подъем
настроения. Елена  с  пониманием откланялась,  теперь мужчины,  если  хотят,
могут  говорить  о  работе  и  прочих  безделушках.  Откланялась  и  отбыла,
совершенно  очаровав будущего царя. И Сухоплещенко в  гостиную не допустила:
пусть Георгий худеет, а Павлик все же перекусил.
     Шелковников  дожидался, что  Павел вернется  под латанию и  прикроет по
своему  обыкновению  глаза.  Потом  генерал с трудом выловил  из внутреннего
кармана   сложенные   вчетверо  листки  -  плод  долгих   стараний   Мустафы
Ламаджанова.
     - Титул, государь. Я прочту вслух, как обычно.
     - Слушаю, милейший.
     - Итак... - Шелковников воровато надел на нос очки и стал читать:
     - Мы, кандидат в члены КПСС,  простите, сам  себя перебью: рекомендации
для  вас  готовы.  Если  не  возражаете,  вам  их дает  коллектив передового
магазина  номер 231 в вашем  родном городе, в этом  магазине  работал  герой
Петров.
     - Что с памятником ему?
     - Дано указание установить, его родной город на Брянщине...
     - Старая Грешня? - быстро переспросил Павел.
     - Совершенно верно...
     -  Вот  что,  милейший,  там  уже  есть  готовый  пьедестал,  прикажите
использовать!
     - Пьедестал?  -  в  который  раз  Шелковников удивился  хозяйственности
императора, он  не  ведал,  что Сухоплещенко приснопамятный пьедестал  давно
прибрал к  рукам. - Будет исполнено. Я продолжаю. Мы, кандидат в члены КПСС,
милостию  Божией  и миропомазанием  Павел  Вторый,  император  и  самодержец
Всероссийский:   Московский,   Киевский,  Владимирский,  Новгородский;  Царь
Казанский, Царь  Астраханский,  Царь  Финляндский... Простите,  я,  кажется,
забыл  доложить  - через  дипканалы стало известно, что Финляндия и  в самом
деле намерена просить о воссоединении...
     - Сами осознали... Хорошо... - пробормотал Павел. - Дальше, дальше.
     -  Так...  Царь Финляндский, Лапландский  и  Аландский,  наследственный
победитель   Гангутский,  Царь   Польский,   Царь   Херсонеса   Таврического
Крещального, Царь Неаполитано-Скифский и  Всея Тавриды, Государь Псковский и
Великий  Князь  Смоленский, Литовский,  Волынский  и  Подольский, Государь и
Великий  Князь Нова-города  Низовския  Земли,  Великий  Князь  Черниговский,
Рязанский, Полоцкий,  Ростовский,  Ярославский,  Великий Герцог Курляндский,
Князь  Естляндский,  Лифляндский,  Семигальский   и  Самогицкий,  Архипелага
Западно-Естляндского Наследный Господин, Князь Гродненский, Брест-Литовский,
Могилевский, Витебский, Борисовский, Оршинский, Несвижский, Минский, Слуцкий
и Шкловский...
     - В самом деле так? - спросил Павел, открывая глаза.
     - Если угодно, можно убрать... Убрать?
     - Шкловский - уберите, никому не нужно... Слуцкий - пожалуй, оставьте.
     Шелковников черканул на листке и продолжил:
     -  Так... Барон Бродский, Государь и Великий Князь  Мстиславский, Князь
Черкасский,  Князь  Полтавский, Харьковский,  Сумской,  Юзовский, Винницкий,
Екатеринославский, Житомирский,  Галицкий, Станиславский,  Елисаветградский,
Луганский,  Князь Карпатский  и Авратынский,  Великий  Лесничий  Беловежския
Пущи, Верховный Блюститель  Аскания-Новы, Гетман Николаевский, Великий Князь
Ровенский,  Тернопольский,   Херсонский,   Буковинский  и  Гуцульский,  Граф
Измаильский,  Граф   Мариупольский,  Таганрогский,  Герцог   Бирзулинский  и
Крыжопольский, Великий Пахан Одесский...
     -  Что? -  заорал  Павел.  -  Великий  пахан?  Это  вы сами,  дворянин,
сочинили, или кто из доброжелателей помогал?
     Шелковников  похолодел. Ну  и подсиропил  чертов  татарин! Думал, никто
читать не будет?  На три месяца без прогулки  оставлю! А сам,  чистосердечно
сорвав очки, моляще сложил руки на груди. Павел быстро остыл, потянул носом:
снизу просочился  духовитый намек  на осетрину  -  и кивнул: мол, вычеркните
Крыжопольского вместе  с паханом и читайте  дальше. Шелковников тайком  тоже
вобрал в себя осетринный дух, но безропотно продолжил чтение.
     - Граф Мелитопольский и Бердянский, князь Павлоградский, Кременчугский,
Миргородский,  Батуринский,  Белгород-Днестровский, Господарь  Бессарабский,
Великий   Боярин   Тираспольский,    Бендерский,   Белецкий,   Дубоссарский,
Каларашский,  Ясский, Кагульский и Рыбницкий, Всезоркий Серпентолог  Острова
Змеиного  и  вод  Понта  Эвксинского всех  иных  островов  Хранитель,  Князь
Корельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и  иных; Князь
Великолуцкий,  Курский,  Белгородский,   Калужский,  Тульский,  Воронежский,
Брянский, Алешенский, Старогрешенский...
     - Это вычеркните. Этот титул я отдаю.
     - Есть! Продолжаю. Орловский, Екатеринодарский, Тьмутараканский...
     - В скобках укажите - Темрюцкий.
     - Есть! Продолжаю... Новороссийский... Может быть - Малоземельский?
     - Ничего не мало, в самый раз! Оставьте как есть. Дальше!
     - Есть! Сочино-Адлерский, Ставропольский, Адыгейский, Хунзахский, Ца...
Ца-та...  извините,  Цата-ныхский,  язык  сломать  можно,  простите,  Кой...
Простите, Койсублинский и... Батлухский...
     - Вычеркните  все  это, напишите -  Аварский. Одно  и то же,  а дробные
титулы пригодятся при восстановлении племенного дворянства!
     Шелковников посмотрел  на Павла с  настоящим уважением.  Как могло  так
получиться, что этот человек  до  сих пор  преподавал в  какой-то занюханной
школе? Редко генералу доставляло удовольствие, что кто-то знает о том, о чем
он сам не знает. Но царь все-таки!
     -  Лезгистанский,   Тегейский,  Анзацкий,  Адыгейский,  значит,  э-э...
Хакасских,  Карачаевских,  Чеченских  и  иных  Горских,  такожде и Татарских
князей Наследный Государь и  Обладатель, Верховный Зайсанг Калмыцкия  земли,
Князь Тихорецкий, Майкопский, Владыка Тамбовский, Князь Камышинский, Великий
Герцог  Всея  Мордовии  Мокшанския  и  Эрьзянския,  Князь  Чувашский,  Князь
Костромской, Князь Вологодский, Князь Рыбинский, Серпуховской, Лопасненский,
Князь Архангельский и Холмогорский, Белозерский...
     - Это чужой титул. Вычеркните.
     - Есть!  Удорский, Обдорский,  Кондийский, Вишерский, Соль-Вычегодский,
Усть-Сысольский, Печорский, Воркутинский,  Ненецкий, Североземельский... Как
вы, государь, просили - этой территории мы оставляем советское название...
     - Еще не хватало напоминать, что этот подхалим назвал ее Землей Николая
Второго... Вы продолжайте.
     -   Продолжаю...   Таймырский,   Ямальский,   Хантыйский,   Мансийский,
Тюменский,    Властитель    Пензенский,     Князь     Саратовский,     Князь
Иваново-Вознесенский,   Владыка    Царево-Кокшайский,    Князь   Удмуртский,
Башкирский и Вогульский, Князь  Тетюшский, Вышневолочокский, Арал-Денгизския
воды Блюститель,  Собственник  Меотидския  Акватории...  Может  быть, просто
Меотидский?
     - Может быть... Дальше!
     -  Князь Соль-Илецкий, Орский, Оренбургский, Челябинский, Великий князь
Екатеринбургский, Князь Омский,  Томский, Ново-Николаевский, впрочем, хорошо
ли, государь?
     - Пока да... Никто не поймет. Но переименуем при первой нужде. Дальше!
     - Барнаульский, Бийский и Протчего Алтая Неоспоримый Владыка...
     - Вы там куда с Неоспоримым раньше времени? А Князь Симбирский? А Князь
Самарский? А Князь Хвалынский?
     -  Сейчас   впишу...  Дальше.  Покровитель  Кулундинский,  Васюганский,
Барабинский, Глава Белоярский и Норильский, Протектор Ачинский и Нерчинский,
Граф  Эвенкийский,  Повелитель  Верхнеудинский  и Агинский, Князь Читинский,
Хабаровский,     Владивостокский    и    Приморский,     Верховный     Шаман
Автохтонно-Сихотэ-алинский,       Учредитель       Сахалинский,        Барон
Автономно-Еврейский...
     - М-м... Нет.  Барон Автономно-Еврейский - перебор, милейший. Нехорошо.
Вот что, возьмите этот титул себе!
     Шелковников обалдело поморгал.
     - Я недостоин, государь...
     -  А  я,  значит,  достоин?  Словом, уберите, оставьте на  черный день,
читайте дальше.
     -  Есть! Князь  Шантарский, Магаданский, Якутский,  Алданский,  Великий
Герцог  Анжуйский,  то  есть  Великий Герцог Островов  Анжу, дальше  - Барон
Врангель, то есть, простите, Барон Острова Врангель...
     - Острова все выкиньте. Пригодятся как подарки.
     -  Есть!  Эрцгерцог  Франциосифлянский  и  Острова  Рудольф  такожде...
Впрочем, это все острова, я  понял... Итак! - Шелковников набрал воздуху, но
язык его почти  уже не  слушался, во  рту  пересохло. -  Князь  Карякский  и
Керекский,  Камчатский,  Курильский, Индигирский, Верхоянский и Нижнеянский,
Батыр Вилюйский, Князь Усть-Илимский, Самоедский, Сургутский и Всея Северныя
Страны, Верховный Берендей Всех Неведомых и Сокрытых, Реликт Айнский...
     - К дьяволу!
     -  Есть!  Царь  Туркменский,  Тянь-Шаньский,  Памирский, Каракумский  и
Балхашский,   Владетель   Иссык-Кульский,  Царь   Абескунский  и   Владетель
Каспийския воды, Чрезвычайный  и Полномочный Удельный  Хан  Киргиз-Кайсацкия
Орды, Повелитель и Государь Гурьевский, Петропавловский...
     - Пожалуй - Павлопетровский.
     - Есть! Павлодарский, Уральский, Семипалатинский и Семиреченский, Князь
Аму-Дарьинский и Сыр-Дарьинский, Кокчетавский...
     - Нет! Синегорский!
     - Есть! Учредитель Красноводский, Князь Акмолинский, Актюбинский и Всея
Целинныя   и   Залежныя  Земли,  Князь  Усть-Каменогорский,  Аулие-Атинский,
Перовский...
     -  Лучше по-старому - Ак-Мечетский. К чему злить мусульман? У нас и так
русское меньшинство...
     -    Есть!   Отец   Ошский,    Князь    Пишпекский,    Джелал-Абадский,
Горно-Бадахшанский,  Дюшамбинский,  Асхабадский,  Ташаузский, Небит-Дагский,
Байрам-Алинский, Владетельный Маркиз Карагандинский и Чимкентский, Всемощный
Хан   Чарджуйский,   Бухарский,  Кокандский,  Хорезмийский,   Самаркандский,
Хивинский и Термезский, Барон Учкудукский...
     - Барон  Учкудукский... М-м, милейший. Снова  перебор.  Это вы возьмите
себе. И не смейте отказываться! Жалую вас бароном Учкудукским!
     Шелковников совсем  без  восторга сделал  что-то  похожее  на  поклон и
продолжил, констатируя про себя, что хоть и фиговый, а все же барон.
     - Почетный  Надзиратель Анджеро-Судженский,  Усятинский, Ак-Чурлинский,
Явасский,  Повелитель  и Государь Иверския  Земли, Карталинских и Грузинских
царей Наследный Государь  и Обладатель, также царь Имеретинский, Колхидский,
Абхазский,  Нурийский, Князь Тифлисский, Кутаисский, Бессултанный Бейлербей,
Тысячебунчужный Паша Батумский...
     - Отлично, генерал, отлично...
     - Царь Эриваньский, Александропольский,  Караклисский,  Вагаршапатский,
Карсский,  Трапезондский, Эрзурумский  и  Баязетский,  Ванский,  Битлисский,
Урфинский,  Куратор  Араратский и  Всея  Восточныя  и  Иныя Анатолии,  Князь
Нахичеванский,  Бакинский  и  Шемаханский,  Царь  и  Благомощный  Властитель
Ленкоранский,  Князь  Елисаветпольский,  Алагезский   и   Ахалцыхский,  Друг
Товадыйский,  Царь Аланский,  Великий Дервиш Бабайский,  Шах  Пехлевийский и
Шехсеварский,  Наследник Норвежский,  Шпицбергенский  и  Ян-Майенский,  Царь
Великия  Бактрии,  Князь  Померанский,  Царь  Польский,  Князь  Белостоцкий,
Львовский,  Краковский,  Великий  Герцог   Данцигский  и  Кашубский,  Герцог
Шлезвиг-Голштинский,   Великий   Монгол  Халхасский,   Герцог   Сторманский,
Дитмарсенский и Ольденбургский, Великий Герцог Тобагский, Султан Кабульский,
Император   Маньчжурский   и   Синцзян-Уйгурский,  Барон   Ургинский,   Царь
Американский,  Великий Князь Ново-Архангельский, Великий Князь Иссанахский и
Унимакский, Стихинский  и  Колошский, Князь Командорский и  Алеутский,  Граф
Свято-Францышкский...
     -  Подержите,  барон,  все  это в  запасе.  Насчет Америки  это  мы еще
подумаем. Есть варианты.
     - Есть! Король Гавайский, Великий  Вождь Папуа-Новогвинейский, Государь
Еверский,  Светлейший  Негус  Абиссинский,   Государь   Аделийский,  Великий
Брандмейстер     Огненныя     Земли,    Великий     Кузен    Сальварсанский,
Авогадор-Дожепостановитель Венециянский, Хан Половецкий, Владыка Хозарский и
Генуэзский, Гетман Всеместный, Атаман Кошевой, Куренной,  Наказной, Сельский
и  Станичный  совокупно,  Верховный  Курбаши,  Верховный  Ливонского  Ордена
Престолоблюститель Бессрочный, Король Прусский, Великий  Магистр  Державного
Ордена Святого Иоанна Иерусалимского, Лучший Друг Китайский, Преображенского
Полка  Полковник,   Далай-Секретарь,   Богдо-Секретарь   такожде  Тибетский,
Верховный Свободновыборный  Адмирал  Красного и Синего и Белого  Флага,  Алн
Арнаутский и  Шкипитарский,  Попечитель Всемирные Гистории,  Всея Великия  и
Малыя и Белыя Руси Альфа и Омега!
     Шелковников умолк, вытер пот,  окончательно заливший  глаза под очками.
Ох, тяжко!
     - А "прочая, прочая, прочая"? - спросил Павел недоуменно.
     - Может быть, хватит, государь? Куда уж "прочая"?
     Павел подумал.
     -  Нет,  барон. Вставьте  "прочая".  Кто поручится, что  титул  полный?
Глядите  в  будущее. Уверяю  вас,  что титул, скорей всего,  неполный. Пусть
перепишут от руки  начисто и принесут мне. Почетче только.  Пожалуй, вариант
почти чистовой. Благодарю вас, барон!
     Шелковников  встал  и, насколько  позволяла  не  сложившаяся  даже  при
сегодняшнем  голодании  талия, поклонился.  Павел опустил веки.  Шелковников
подумал, что должна же быть на кухне еще осетрина, не всю же скормили чукче!
Ему представился Клюль, проглотивший  разом целого осетра, сам с выпученными
глазами и торчащим изо рта осетровым хвостом, - и сразу стало генералу не до
еды. И тут дверь снова  отворилась. Сама по себе. Шелковников  вспомнил, что
император ее запер, и похолодел.
     На  пороге  сидела  небольшая,  очень  пыльная,  очень худая  свинья  и
поводила  носом, видимо,  ловя кухонный  дух, очень  сильно  струившийся  по
особняку. Весь вид ее выражал классическое: "А что  это, господа мои, вы тут
без меня поделываете?" За свиньей появилась темная женская фигура.
     - Вот я и пришла, - сказала татарка, входя в комнату, - что ж вы дурака
убогого не искали, что ж вы даже на его место никого не назначили? Иди сюда,
Доня моя... Мне бы к отцу пропуск, люди  вы  большие, а  забыли, что  старый
человек в подземельях без пользы лежит... Выписывайте уж скорее...
     В коридоре раздался грохот: при виде задумчивой свиньи Тоня  опрокинула
поднос в третий раз...




     ...в прошлом  году ты  чуть  не  погубил  cвоего  доверителя,  когда  в
прошении к эмиру, вместо "величество", ты написал "яичество"!
     ЛЕОНИД СОЛОВЬЕВ
     ПОВЕСТЬ О ХОДЖЕ НАСРЕДДИНЕ

     Паровозный  гудок почти  непрерывно вонзался в  сырой  осенний  воздух,
туманно  пластавшийся  над   подмосковными  поселками.  Гудок   был   именно
паровозный,  несмотря  на то, что этот  вид  транспортной фауны не чадил  на
российских просторах уже много лет. Но  по требованию высочайшей особы, ради
которой этот невиданный поезд в четыре сотни вагонов был сформирован, волочь
его обречены были  двенадцать  более  или менее  мощных паровозов:  уж какие
новое министерство железных дорог  отыскало пригодные для  нужд Реставрации,
даже с Финляндского вокзала из-под стекла пришлось паровоз вытащить и к делу
приспособить.   Жаль,  не   нашлось  еще  дюжины-другой:   паровозы  еле-еле
справлялись со своей работой, растянувшийся на четырнадцать километров поезд
шел   очень   медленно,   давая   возможность   многочисленным   зевакам   у
железнодорожного  полотна  в   подробностях  разглядеть  невиданный  эшелон,
везущий в  Москву  богатое село  с  Брянщины  в  полном  составе,  со  всеми
пожитками, со всем  скотом, иначе говоря,  с двумя сотнями  коров,  быками и
отдельным вагоном бычков на убой в  праздник, с козами,  свиньями, овцами, с
несчетной птичней, в  абсолютном большинстве куриной, с сельскохозяйственной
техникой,  с клубом, с кинозалом, с  сеном и  прочим кормом для скота на всю
зиму и весну, с кузницей  и кузнецом, с двумя десятками лошадей, с кошками и
собаками, с  увязанными  в  узелки, -  чтобы на  новом  месте  для счастья и
богатства выпустить, - тараканами, и, главное, с деревенским сношарем. Поезд
жил почти  обычной сельской  жизнью; бабы,  вставая  в три  часа ночи, доили
коров, задавали  им  корма,  собирали яйца, процеживали  молоко, стряпали  и
стирали, а иной  раз, пользуясь чрезвычайно длинными остановками в более чем
пятидневном  пути,  выходили  с избытками продовольствия  на  многочисленных
стоянках и продавали  молоко, сметану, творог,  вареную картошку,  пироги  и
блины  обалделому населению,  вышедшему  на невероятный экспресс  поглазеть.
Впереди  поезда  катились двенадцать открытых  платформ с охраной; новенькие
ярко-голубые  мундиры Личной  Императорской Гвардии  тоже народу пока что не
примелькались, а гвардейцы строго помалкивали,  соблюдая секретный приказ, -
ни в  какие контакты  с населением не вступать, даже в половые, и о том, что
они   не   простые  гвардейцы,   а   Его   Императорского   Величества,   не
распространяться.  В числе четырех сотен вагонов были самые разные: спальные
СВ, мягкие и другие  гражданские, вплоть до чуть живых столыпинских с печкой
посередине, - уж какие нашлись, из таких поезд и пришлось формировать; шли в
нем  и  товарные с надписями "сорок человек - восемь  лошадей", еще с Первой
мировой    не    выскобленными,   и   современные    рефрижераторы,   наспех
переоборудованные, который  -  в кинозал, который -  в кузницу, который -  в
самогоноварительный  цех;  в  десятке  цистерн  вез сношарь  в  Москву также
выкачанную по его  требованию  Угрюм-лужу,  вместе с золотоперым подлещиком,
ибо не мог сношарь  бросить на Брянщине верного друга стольких прожитых лет,
выдающуюся говорящую рыбу.
     Гудок головного  паровоза  сливался с отдаленным воем хвостового,  того
самого, что с Финляндского вокзала, а  им  натужно вторили пенсионные голоса
остальных, более или менее поровну растасованных в разные места бесконечного
состава.  Вагонов-ресторанов в  поезде,  конечно,  не было,  но  весь  поезд
непрерывно ел: чадили керосинки,  извергая сизые пламена, молчаливо калились
электроплитки,  дымились специально переложенные печи в столыпинских вагонах
- наподобие русских;  на  полки  к  блаженствующим мужикам рекой текли блины
вслед  за  оладьями,  яичницы  за  щами,  творожники под первач, курники под
наливку. Но что правда, то правда, яичными блюдами  бабы мужиков баловали не
очень-то, яйца в Нижнеблагодатском шли мужикам на прохарчение только  тогда,
когда  возникало  сомнение  в  их  свежести.  Однако же  бесчисленные  банки
консервированных  грибков  и  огурчиков  отдавались  в  полное  распоряжение
сильного  -  хотя  ленивого  -  пола:  нынче  село  могло  себе позволить не
экономить.  В  отдаленном  вагоне  ехал  сельский  магазин,  довольно  бойко
торговавший необычными  товарами, наподобие прозрачных  парижских лифчиков и
португальских   видеомагнитофонов.  Случались  и  в  прежние  годы  в   селе
непредвиденные  западные товары, но  сейчас  по  специальной  разнарядке  за
подписью лично генерала Бухтеева сельмаг был снабжен лучше обычного,  в него
завезли японские сандаловые веера и даже подсолнечное масло.
     Мужики ели много, бабы меньше: у них и забот в  поезде было значительно
больше, чем  у  мужчин, которым  только  бы глаза залить да на боковую, это,
ясно,  не считая глядения  в телевизор,  который  заранее  втиснули в каждую
купе-избу, - а по всем программам шли сейчас бесчисленные фильмы из  истории
России, либо  же  умные лекторы вели  циклы  бесед, к  примеру,  на  тему  -
"Повести  о  диалектическом   материализме",  в  них   нетрезвому  населению
доказывалась скорая и неизбежная  эпоха перехода к  новой фазе общественного
развития под руководством лучших людей страны, которые все в партии. Трезвая
часть населения поезда в телевизор, однако, времени смотреть не имела,  - не
ровен  час,  блины  пригорят,  молоко скиснет,  стоянку  пропустим,  сметану
продать не  успеем. Да  и  чушки-буренушки  требовали  немало  внимания, тем
более,  что не  имелось никакой ясности,  где  их  можно будет разместить  в
Москве. Под жилье  селу отвели гостиницу "Россия",  - а вот  есть ли при ней
хороший  выгон для  скотины?  Пока в хлеву  постоят,  хлев-то при гостинице,
конечно,  есть, а весной как  быть? А гумно хорошее ли? А раки в реке крупны
ль?.. Сколько ж всего неизвестного!..
     Поезд  шел уже  который  день,  напрочь  остановив всякое  движение  на
участке   Брянск-Москва.   Ужин   переходил  в  завтрак,   потом  непременно
оборачивался обедом,  а  тот  заканчивался  как  ужин. Хмель  чередовался  с
опохмелом, щи с блинами, Калуга с Малоярославцем, и  селу начинало казаться,
что  ехать  оно  будет  всегда.  Между  тем станции  становились  все  более
пригородными и частыми, и поездка, как все прекрасное  на свете, близилась к
концу.  Радист в голубом  мундире,  давно очумевший  от  щедрого угощения со
стороны невиданных  пассажиров,  сдуру объявил по поездному радио, что поезд
прибывает  в  столицу нашей родины  Москву,  но сношарь через посыльную бабу
Настасью  передал  ему,  чтоб  не путал,  где  чья родина, потому  что  его,
сношаревой,  родиной Москва не была, император тоже не отсюда, так что пусть
к  селу  не  примазывается,  а  в  утешение  пусть  вот  выпьет  четвертинку
черешневой да умолкнет вместе со всей говорильней.
     Внешняя железнодорожная охрана, тоже вся в  мундирах Его Императорского
Величества  Железнодорожных  Сообщений,  невдалеке  от Калуги обнаружила под
рельсами большую фугасную мину, и, пока саперы ее обезвреживали, поезд шесть
часов простоял в чистом поле.  Мина так и  не смогла взорваться,  оказалось,
что  заложена  она была не  теперь, а  больше  двадцати лет  тому  назад,  и
взрывать ею  собирались совсем  не князя  Никиту, а кого-то другого: судя по
срокам,  тоже Никиту, но не князя. Так  за двадцать с хвостиком лет ее никто
не подорвал  и  вообще  не  видел.  Мину с  триумфом  поместили  в  поезд, и
деревенский кузнец на досуге,  между блинами, нарезал из нее на диво удобных
пепельниц, которые недешево распродал на перроне в Малоярославце,  где поезд
простоял полтора  часа.  Почти все пепельницы,  были, понятное дело, тут  же
перепроданы в  Москву, оттуда - дальше, и снова дальше,  и все время росли в
цене, ибо исторически-сувенирная их ценность ни у кого не вызывала сомнений.
Но  не  считая  происшествий с миной и пепельницами,  шестидневный  путь  от
Брянска  к Москве проходил по начальному замыслу. Октябрь  на земле  вот-вот
собирался превратиться в  ноябрь,  когда  поезд достиг рубежей  Подмосковья.
Впрочем,  ходили  упорные слухи, что со дня  на  день  введут  старый  стиль
календаря, и тогда, глядишь, ноябрь имел шансы опять превратиться в октябрь.
     Сношарь сидел в розовых подштанниках в своем  СВ,  не  без  любопытства
поглядывал в бронированное окно и по  привычке ковырял в носу.  Вагон  был у
него,  конечно,  отдельный,  но  несколько  купе  в нем  пришлось выгородить
присланной из  Москвы  охране. Сколько сношарь ни сопротивлялся, говоря, что
бабы его куда надежней  оберегут, чем эти  столичные  хрены,  пардон, добрые
молодцы, но пришлось соглашаться.  Старая  дура Палмазеиха, однако, проявила
еще  до  отъезда  из Нижнеблагодатского невиданную  энергию  и  сформировала
женский  охранительный  батальон,  вооружила  его  закупленными  в  соседней
воинской  части "калашниковыми" и гранатами. Теперь  она  посменно несла  со
своими бабоньками караульную службу: стерегла куриные  вагоны и, что ни час,
заявлялась в  сношарев  вагон  проверить  -  чтоб  эти  уголовники в голубых
мундирах яичную очередь к  отцу нашему не лапали и на работе ему  не мешали.
Охрану, прибывшую из  Москвы, возглавлял щеголеватый подполковник хохлацкого
вида, с которым сношарь  неожиданно быстро нашел  общий язык и стал отсылать
на охранничью  половину  вагона  ежедневно одну-другую  оштрафованную  бабу.
Сухоплещенко понимал, что его присутствие в сношаревом вагоне носит характер
чисто символический:  на жизнь великого князя Никиты Алексеевича  решительно
никто   не   покушался   и  вряд  ли  такое  вообще  было  мыслимо.  Женщины
Нижнеблагодатского защищали сношаря своего надежней, чем Китайская стена.
     Ну, само  собой, в отдельном  двухместном купе того же  вагона  ехала в
Москву на коронацию Павла Романова и любимейшая  сношарева курица,  Настасья
Кокотовна. Но  все-таки обо многом  жалел сношарь из того, что взять с собой
не   удалось,    что   пришлось    бросить    дома:   водокачку    Пресвятой
Параскевы-Пятницы,  нынче превратившуюся в  охраняемый государством памятник
заветной старины, к  примеру,  - хотя, понятно, вагон-церковь  в  сношаревом
поезде  имелся,  да  и  вода  в  кранах   не  иссякала.  Не  удалось  увезти
Верблюд-гору, овраг с поспешной тропочкой, синие засмородинные дали, богатое
болото  у  Горыньевки,  на  котором  нетрезвый председатель Николай  Юрьевич
домашних  уток  стрелять навострился,  да  и самого  Николая  Юрьевича  тоже
пришлось  оставить по  полной его непригодности к показу  в Москве  честному
народу. Куда-то был увезен еще за месяц  до  отъезда и сельский  милиционер,
старшина Леонид Иванович, человек тихий, - думалось  сношарю отчего-то,  что
не в Москву увезли Леонида Ивановича, вовсе не в Москву. Но и Господь с ним.
Без милиции прожить можно. Без всего можно.  Без баб только нельзя.  Но бабы
ехали вместе с хозяином, как полагается. Сношарь собирался  прожить в Москве
зиму,  а по  весне  всем селом  вернуться домой,  - если,  конечно,  Паша не
умудрится и все  оставшееся  в Москву  тоже  перевезти, ну,  разве что кроме
синих засмородинных далей,  это мы  понимаем, это  трудно, хотя хорошо бы их
тоже  перевезти. А вот  Николая Юрьевича  можно  не  привозить, да и Леонида
Ивановича  искать  не нужно - все ж  таки доверие  им  неполное, потому  как
мужского  они  пола.  Ну, а пока что в осиротевших  без  сношаря и населения
избах Нижнеблагодатского был расквартирован только что сформированный личный
Его Императорского Величества Преображенский Ракетный полк.
     Магнитофон в соседнем купе, у Кокотовны, исполнял изрядно уже надоевшее
"Прощание  славянки",  коим   был  с  первого   сентября  временно   заменен
государственный  гимн.  Радио  играло  "Прощание" не только в  шесть  утра и
двенадцать ночи, а еще и днем его два-три раза непременно да прокручивали по
любому  поводу.  Музыку  в  последнее время, куда ухо ни  сунь,  можно  было
услышать  только  самую что ни  на есть патриотическую, чтобы  русский народ
часом не  забыл  о подвигах своих, о доблестях,  о славе, а особенно о славе
русского оружия.  Палмазеихин автомат  Калашникова  о  той  же  самой  славе
излишне  часто  напоминал  самому  сношарю,  убежденному  пацифисту,  и  его
коробило.  Но Кокотовну,  видать,  марши не  раздражали.  За  окном медленно
проплыла  надпись  над пригородной  платформой -  "Мичуринец", с  отломанной
первой буквой, вторая  буква тоже  была повреждена и висела на одном гвозде.
"Переименовать, что  ли, не успели?" - подумал сношарь. Робкий стук в  дверь
вернул его к делам более насущным.
     - Князь, - тактично сказал Сухоплещенко сквозь дверь, - пора одеваться.
Прибытие на Киевский вокзал через сорок минут.
     - А ты вали, вали! - грубо оборвал подполковника бас Палмазеихи, - отец
наш сам знает, когда одеваться, когда раздеваться!
     "Еще застрелит..." - подумал сношарь и рявкнул:
     -  Тихо, баба! Не встревай! - и с сомнением перевел взор на разложенный
перед  ним  вдоль полки парадный, по мерке сшитый мундир с аксельбантами. Не
хотелось влезать в него, но нужно было.  Потому как обещал.  Сношарь помнил,
что  не  сегодня-завтра   предстоит  ему  получение   специально   для  него
разработанного  Павлом   ордена   "Отец-герой".  Представил  почему-то,  как
вступает  он  в  Кремль  в  одних  подштанниках,  и  там  ему  на эти  самые
подштанники орден  нацепляют - спереди, посередке.  Сношарь вздохнул  и стал
облачаться.  Камердинера он,  понятное  дело,  на  пороге  девятого  десятка
заводить  не  стал. Разве  что камердинершу,  да  жалко  бабу  пустым  делом
занимать, вон у  них сколько хлопот в поезде, да еще в долгах сидят  друг  у
друга по яичной  линии, говорят, потому как куры в  поезде несутся хуже, чем
на  воле,  вон,  как  давеча  в вагон-баню ходил,  так бабы  жаловались. Ну,
ничего,  подъезжаем уже. Увы, мундир на сношаре сидел, как седло  на корове.
"Хорошо, хоть не фрак", - печально подумал старик.
     Сношарь был в Москве в  одна тысяча девятьсот семнадцатом,  совсем  еще
юношей,  жизненного своего  призвания не  осознавшим. Не  очень ему хотелось
теперь  сюда возвращаться,  но  дал слово  -  держись. Скоро  снова  курячий
Козьма-Демьян, где же ребятишки  раков наловят? Растоптухи кто выиграет? Но,
впрочем, как раз последнее можно было заранее предвидеть, наверняка. Сношарь
скривился.
     За  окном  проплыли  какие-то  синеватые,  не  железнодорожные  вагоны,
параллельно полотну шла линия открытого метро, какового сношарь, ясное дело,
никогда в жизни  не видел. Однако чутьем понял - метро. Тут поезд скрипнул и
остановился  окончательно.  Где-то  далеко  позади, больше чем  в тринадцати
километрах, натужно  взвыл  и,  похоже,  окончательно скончался  доходяга  с
Финляндского вокзала. Весь ковчег  прибыл в Москву,  хотя  хвостовые  вагоны
прибыли пока еще только в Подмосковье.
     Перрон  был  оцеплен,  никакие  другие  поезда  в  этот день  на рельсы
Киевского вокзала не допускались, немногие недоразогнанные зеваки  зевали не
на  только что пришедший  состав, длину коего оценить  можно бы сейчас разве
что  с высоты птичьего полета,  а на почти  никем  еще не  виданную униформу
императорских  гвардейцев.  Военной  выправки ребятам  явно  не хватало,  не
успели еще привыкнуть к мундирам, потому как на прежней работе им полагалось
ходить  в  штатском. Но  на  новой  работе  платили  втрое,  кормили  только
импортным и экологическим, да к тому же обещали раз в году зарплату выдавать
золотыми   рублями  новой  чеканки,  не  то  с  двуглавым  орлом,  не  то  с
трехконечной звездой -  никто еще не видел,  но, говорят,  уже  чеканят. Это
были пока, впрочем, одни слухи  и  обещания, пока что настоящими были только
несетевые харчи,  мундиры и мощные "толстопятовы" о девяти складных стволах.
Стрелять гвардейцы умели классно, даже из лука - изогнутыми стрелами за угол
вслепую. Бумеранг тоже метали  хорошо.  И  начальству,  морщись  не морщись,
приходилось терпеть фатальное неумение ребяток щелкать каблуками.
     Премьера нынче в стране, говоря  начистоту, не было никакого. Формально
пост  генсека занимал дряхлый старец Дарий Шкипитарский, человек, удобный во
всех отношениях, кроме  одного: Дарий был  столь  дряхл, что,  не  дожидаясь
инфарктной фабулы, мог ненароком помереть и сам по себе. Его пресс-секретарь
в Кунцевскую больницу  даже не заезжал, а все, что нужно сообщить, получал в
приемной у маршала Советского Союза Ливерия Везлеева, а иной раз и у другого
маршала, Георгия Шелковникова, в последнее время резко перешедшего с третьих
ролей  в  правительстве   на  одну  из  первых:  даже  не   став  настоящим,
не-советским   генералом,  решил   Георгий  Давыдович   напоследок   еще   и
помаршальствовать,  благо  Паша-импераша усмехнулся и пожаловал просимое,  к
тому же после исчезновения Ивистала Дуликова бронетанковый  маршальский жезл
остался  без  хозяина.  Ни  в  какой  танк Георгий  Давыдович,  конечно,  не
поместился  бы,  но  приятно было  ему забрать погоны  сгинувшего  бесследно
врага. Шелковников помнил,  что маршал  -  это  еще далеко не высший  чин  в
империи: царь-царем, а канцлер, канцлер... Слово-то какое!
     Встреча великого  князя на  перроне по щекотливости  положения обречена
была на известную камерность, даже опрощенность. Словно  бы прибыл  в Москву
обычный знатный колхоз с Брянщины. Образцово-показательный, говорят, на ВДНХ
его поселят  в павильон, видать, "Космос", он самый большой, да  и успехов в
смысле космоса что-то давно уже никаких нет, поселят  весь колхоз в тамошнее
пространство, пусть  он показывает, что  умеет выдающегося. Так что  встреча
села-колхоза  на Киевском  вокзале была возложена  на личного  представителя
маршала  Шелковникова, полковника КС Игоря Мовсесовича Аракеляна. Тайна букв
"КС" оберегалась чуть ли не  тщательнее всех иных государственных тайн, едва
ли пять человек,  в их числе  почти  одни только члены  корягинского  клана,
знали их настоящее значение: "Кулинарная Служба". О присвоении именно такого
чина  взамен предложенного генерал-майорства ходатайствовал сам Аракелян,  и
Павел,  уже  вкусивший  разок-другой  под   строжайшим  присмотром  Тони  от
деликатесов полковничьей экономической кухни, таковую  просьбу удовлетворил,
усмехнувшись.  Спокойствия  своего,  правительственного  и  государева  ради
Ливерий  Везлеев нафаршировал  Москву войсками,  притом теми самыми, которые
так  запасливо  сконцентрировал  на Валдайском плацдарме сгинувший  Ивистал.
Войска  безропотно подчинились министру обороны,  как только  убедились, что
преемника  своему  черному делу мятежный  маршал не оставил  никакого. Форму
большинству офицерского состава выдали уже новую, голубую или оранжевую. Так
что вряд  ли  кого-то могли удивить погоны Аракеляна, на которых вместо трех
звездочек красовались три  витых палочки,  нет никому дела  до того, что это
шампуры. Ну  а  необходимость  кулинарной  службы  в  обновленной Российской
Империи была самоочевидна.  В недалеком будущем Аракелян  рассчитывал занять
пост ректора Военно-кулинарной академии при Генеральном штабе.
     Завидя на перроне своего бывшего  псевдоначальника, сменившего ныне род
войск,  Сухоплещенко  соскочил  с  подножки   и   откозырял.   Синий  мундир
подполковника личной Его Императорского Величества Гвардии сидел на нем  как
влитой,  без   единой   складки,   да  и  сам  подполковник   был  неизменно
по-малороссийски элегантен в любом мундире или вовсе без такового, - так что
сношарь в  своих  эполетах  должен  был смотреться рядом с ним,  как  чучело
гороховое,  однако  происходило  совсем обратное:  ни один мужчина рядом  со
сношарем даже называться-то мужиком не имел права, это  и слепому ясно было.
Это с первого взгляда ясно стало и Аракеляну, и он с  удовольствием подумал,
что  наконец-то хитрожопый хохол бледный  вид имеет. Сношарь  на кавказского
полковника  поглядел  с  большим  сомнением, ничего  не  сказал  и  ни  шагу
навстречу не  сделал, однако  пропустил вперед  Палмазеиху. Та,  несмотря на
свои шестьдесят не  то с  гаком, не то без  гака  лет,  по-боевому  взяла на
караул,  лихо  оттягивая  носки   сапог,  промаршировала   в   развевающейся
телогрейке перед голубым почетным строем и отдала  Аракеляну  честь. Тот уже
давно  ничему не  удивлялся, подал  знак, и духовой оркестр грянул "Прощание
славянки". Сношарь  тоже прокосолапил  мимо  караула, ни слова  Аракеляну не
сказал, буркнул только в пространство: "Куда?..", примерился  так и эдак, на
переднее сиденье и на заднее, избрал для спокойствия все-таки задний вариант
и влез в  личный свой, Павлом специально  выделенный ЗИЛ,  - впрочем, машине
этой  скоро предстояло переименование в ЗИП, завод, таковые выпускавший, был
уже  по-тихому  переименован  в  "имени  П.Петрова".  Аракелян   сношарю  не
понравился. Черный какой-то, весь  из  себя думает и закваска в нем не своя,
не  романовская,  не  свибловская,  не сношарская. Не может с такого  мужика
настоящей радости бабам получаться.
     Не  отъезжали  очень долго: сношарь ждал, что погрузят на другие машины
его  личный  скарб  - Кокотовну,  понятное  дело, в отдельную  "волгу",  еще
полуроту женской  охраны,  корзины  со свежими, снесенными в поезде  яйцами,
которые  Пантелеич  на  воскресную  баню  собственным  телом заработал,  еще
кой-чего,  -  хотя,  вообще-то,  основные  вещи  из  нижнеблагодатской  избы
перебросили в Москву вертолетами заранее, чтобы к приезду был как есть готов
Никите  Пантелеевичу домашний  уют.  И к тому моменту, когда  длинный кортеж
наконец повлекся по наглухо оцепленным  улочкам из тех, что поуже, - пронеси
Господи, показать  великому князю Калининский проспект,  даром что почти уже
переименованный в Калиновый, в честь  сгоревшего моста через  Смородину, - к
бывшей  улице  Разина, нынче уже  известной как улица  Дважды Великомученицы
Варвары, и время настало, в общем-то, обеденное.
     Москва и на этих улицах, и на всех других  жила своей обычной полоумной
жизнью  и  по  случаю  излишней нафаршированности  милицией  не  чувствовала
единственно  реальной -  кроме неожиданного  снижения цены  на появившиеся в
магазинах дрожжи  -  происходящей в  ней  перемены: не замечала  Москва, как
неуклонно  тает и уменьшается  до  пренебрежимо  малой  величины  количество
наличной советской милиции. Водка не дорожала: Павел даже думать о повышении
цен на нее запретил, он-то, историк, отлично знал, что любое антиалкогольное
движение сверху приведет к тому, что верхи станут самыми низами, а низы, еще
того хуже,  верхами,  все это отлично  разобъяснил  древнекитайский  философ
Лао-цзы, ничего с тех пор не изменилось, - а что милиционеров меньше  стало,
так ведь и они люди, пьют, как все, небось  - так, наверное, думали те,  кто
вообще  о  существовании милиции еще помнил. Москва,  да и  вообще Советский
Союз, доживали свои последние дни при старом  названии, старом флаге, старом
гербе, старом гимне, при очень-очень старом, хотя и новом  генсеке. Что  все
это  вот-вот  переменится -  догадывались  единицы, но и те,  как водится  у
русских людей в последнюю тысячу лет, все равно ни во что не верили, и уж во
всяком случае не верили  в  то, что может  стать  лучше.  Ибо, как ни крути,
русскому человеку не может быть лучше никогда.  Ибо, как справедливо заметил
один очень умный человек, у русского человека всегда  плохое настроение. Что
в России ни происходи - происходит оно только по этой причине.
     По Москве при  этом многие  ходили и  многое ходило. Ходили по ней, как
обычно, слухи о повышении цен на  путевки вокруг Европы и на яйца, и  слух о
понижении цен на портвейн по два семьдесят; ходили военные в старых и  новых
формах,  строем, с  песнями и без песен, а также организованными группами на
экскурсию и  одиночками  по бабам,  и еще  на  Соколиную Гору  на анализы по
поводу  страшной  болезни,  которой  заболела  капиталистическая  система  и
которой социализм боялся;  ходили сплетни об Алле Пугачевой,  которая теперь
всю  концертную программу исполняет спиной к  залу, потому что рыдает; ходил
слух о том, что скоро посреди Манежной площади в честь чего-то очень важного
зажгут вечный бенгальский огонь,  не  то мы просто введем войска в Бенгалию,
потому что из Белуджистана  мы  их выведем, нас там бьют и, в общем,  делать
там не хрена; ходили, конечно, анекдоты,  в первую очередь самая  популярная
серия о дириозавре, ну,  потом про  Василия Ивановича, про Красную Шапочку и
опять-таки  про Аллу Пугачеву;  ходили по  Москве  ее  удивительные коренные
жители;  к примеру,  презрительно минуя  блочные  дома,  часто  брел  в дома
кирпичные  молодой человек  с  бородкой  полумесяцем и  кожаной  сумкой,  из
которой  торчал  валенок,  вставленный в  другой  такой же, и встреча с этим
человеком  сулила  много хорошего,  но  лишь хорошим  людям;  а по  пятницам
неуклонно  ходил  в  церковь  некий  другой человек, иудей  от  рождения, но
крещеный, и тем самым являл собой ходячий синтез тезиса и антитезиса; ходили
также разнообразные шпионы,  посещая  условные  точки  и  явочные  квартиры,
например,  чуть  ли  не  ежедневно  резидент  сальварсанского  режима  Авдей
Васильев, еще  недавно доглядавший  маршала  Ивистала,  а  нынче  без успеха
пытающийся  уследить  за  подселенной во флигель выморочной Ивисталовой дачи
ясновидящей  женщиной  Нинелью  и  ее  ручной  свиньей  Доней,  встречался с
алеутом-сепаратистом,  который в  Москве чукчу  изображал  и  сам чукчанские
анекдоты сочинял, по имени Клюль Джереми, -  встретиться им удавалось далеко
не  всегда, а  когда и  удавалось,  то  сказать  друг другу  было в общем-то
нечего,  информация  у  обоих была  одинаковая, и  они, чтобы  убить  время,
распределяли  между   собой   места  и  портфели   в  будущем  правительстве
независимой Аляски, создание которой  безапелляционно предсказывал президент
Хорхе   Романьос;  ходили  также   концентрическими  кругами   вокруг  метро
"Свиблово" два старика, Корягин  и Щенков-Свиблов, тяжко вздыхая из-за того,
каким  новостроечным дерьмом  оказалось  загромождено древнее поместье,  ибо
условие,  ими  поставленное,  было исполнено:  через сложное  посредничество
императора Павла, Джеймса,  Джексона,  Форбса и ван Леннепа удалось  убедить
дириозавра  разбомбить  проклятую  столицу  Ливии,  вонючий  город  Триполи,
исполинскими  яйцами; на сорок  третьем яйце диктатор террористского  гнезда
угрюмо капитулировал  и выдал  пленника,  после чего чуть живой люксембуржец
был переправлен  на родину, прямо в объятия великого герцога, - и вот теперь
приходилось  держать  свое  обещание,  принимать   назад   родовую  вотчину,
Свиблово, в  котором  за три  дня блужданий старики  не нашли  ну  буквально
ничего, мало-мальски радующего душу,  и Щенков  начал сокрушаться о том, что
он, предположим, не  Останкин, не Царицын,  на худой конец, даже не Голицын;
дед  же Эдя тоже сокрушался, но не так сильно, ибо последняя порция попугаев
продалась у него вся с ходу и по новой, повышенной цене, всю ее купил  некий
мулат  из Латинской Америки  и еще заказал,  а привезенное  непутевым внуком
яйцо уже развылупилось, и  вылезло из него далеко  не худшее, что можно было
ожидать,  бойцовый петух  там  оказался,  и дал дед петуху  язвительное  имя
Мумонт, и  оставил жить  в  учебно-попугайном чулане до выяснения  своего  к
петуху отношения; грустно было Эдуарду Феликсовичу лишь оттого,  что с одной
стороны друг-броненосник,  с другой старший зять,  а с третьей Павел Романов
прицепились к  нему, как три банных листа к заднице, чтобы  он титул на себя
возложил,  и раз  хочет он  такой получить в Крыму,  то вот  есть  свободное
звание  хана  Бахчисарайского,  можно получить  хоть  сию  минуту  вместе  с
тамошним  старым  дворцом, очень хорошая выйдет попугайня, только окна  надо
будет  по старому образцу  переделать, а-ля сношарь, потому что  императрица
Екатерина  со злости, что настоящего  сношаря себе найти не может, там  окна
новые  прорубила  и  дворец  изуродовала,  -  ну  а  дед  ханом  становиться
стеснялся;   слонялся   по   столице  досрочно  выкарабкавшийся   из  лагеря
малосрочник  Хуан Цзыю, новый  министр проводил амнистию  за  амнистией,  он
освобождал лагеря для новых  постояльцев,  - Хуана именно в Москву направили
директивой из Пекина, не то еще откуда ему там команды посылали, и искал  он
пропавшего   императора   Михаила,    неизвестным   образом   бежавшего   из
перевоспитательного  дома в  Западном  Китае; искал он  еще  и  незаменимого
Степана Садко, ибо и этот  сбежал куда-то,  и не  иначе, как сюда, в Москву,
поближе к  Минздраву,  - а за Хуаном ходила с  тремя детьми  мал мала меньше
верная Люся и  размышляла,  как  бы  ей  сказать мужику  о том,  чтоб скорее
дворником устраивался,  потому что сейчас этой  категории теплый  подвал под
жилье  дают,  и  о том, что  четвертое  дите  уже  встало  в  планы,  и  еще
размышляла,  что   же  она   об   этом  российском  бардаке  может  доложить
маньчжурскому правительству в изгнании, чьи интересы она представляла в оном
бардаке; также ходили  по  Москве и  потоки  почти  легального, типографским
способом отпечатанного самиздата,  преимущественно на  темы Дома  Романовых,
всякие не особенно  убедительные  воспоминания Пьера Жийяра о последних днях
царской семьи младших Романовых, а  также размышления  знаменитого романиста
Виталия Мухля  о том, как открылось ему в озарении, что все  Романовы всегда
только и  делали  в  России,  что  шпионили;  хорошо  перепродавались  труды
лауреата  Пушечникова,  но  с  ними  успешно  конкурировал  роман   Освальда
Вроблевского  "Анастасия",  его  тоже  потребляли  за милую  душу,  особенно
женщины; раскупалась также и наглухо запрещенная книга Абдуллы Абдурахманова
"Заговор несправедливых", в которой автор как пить дать обещал, что в случае
реставрации Дома Романовых, какого угодно,  хоть младшего, хоть Старшего, ни
Западная Европа, ни Горная  Тува ничего  хорошего  от  этого могут не ждать,
наконец, ходили, затмевая популярностью все перечисленное, книги Евсея Бенца
сериала "Ильичиада", за одно лишь хранение которых органы правосудия все еще
давали  три  года,  несмотря  на то, что  две сотни  экземпляров "Ильичиады"
маршал  Шелковников  уже украсил дарственными  надписями  с  завитушкой:  "С
дружеским приветом - Евсей Бенц", один экземпляр был подарен Павлу Романову,
-  ну, конечно, ходила  еще  книга  Эдмунда Фейхоева о бедственном положении
негров в СССР, а  также ходил по своей квартире - а не по Москве - советский
негр  Мустафа  Ламаджанов  и  увлеченно стряпал новую  книгу на  новую тему,
согласованную с шефом, - за эту  удачную тему по  распоряжению  Шелковникова
Мустафа  был награжден  благосклонным визитом  двух  конькобежек из Большого
театра; еще  ходили по  Москве два десятка наконец-то отпущенных, после года
превентивной  отсидки,  вокзальных  инвалидов,  про  которых, по  полной  их
ненужности,  за  этот  год  просто  никто  не  вспомнил,  теперь  они  снова
предлагали  услуги  пассажирам-бедолагам, и те,  случалось,  к этим  услугам
прибегали,  чтоб  уехать куда подальше из паскудной Москвы, где  того  гляди
чего-нибудь  случится; ходили,  наконец,  многочисленные  эс-бе  во  главе с
незаменимым  вождем  Володей  и  его новой  подругой,  ирландской  терьершей
Душенькой,  -  эс-бе ходили,  почти  уже  не  опасаясь  отлова,  потому  что
министерство  коммунального  хозяйства  было строго-настрого предупреждено о
необходимости умножения  поголовья  служебно-бродячих  в свете необходимости
хорошо  вынюхивать,  нюхая  подчас такое,  что и  не  всякая  собака  нюхать
согласится,  и, если  вы этого  сами  нюхать  не хотите, то  будьте  любезны
собачек беречь, -  эс-бе и нюхали, и размножались вволю; наконец,  совсем не
ходил, а сидел на телефоне  вот уже больше года некто абсолютно неизвестный,
методично  перелистывая большой  телефонный справочник  Москвы,  звоня  всем
подряд, всем,  всем,  всем, и настойчиво  предлагая  купить незадорого крест
чугунный намогильный и еще большую гирю,  тоже чугунную, но желтую, требовал
ультимативно и безрезультатно.
     Ходили поезда метро и трамваи, ходили студенты  на лекции  и шахматисты
на турниры, вообще  жизнь шла своим  чередом, и лишь часы на Спасской  башне
ходили  не совсем так,  как  всегда, ибо отсчитывали  они время не  новейшей
истории, той,  которую все еще  преподавали  в  советских школах, а  историю
сверхновую,  которую  нигде  преподавать  еще  не  начали,   кроме  закрытых
семинаров для наиболее  ответственных работников, -  да и вообще о том,  что
история уже не новейшая, а сверхновая, официально  еще не  объявляли. И вот,
миновавши Спасскую башню и куранты, на которые сношарь даже и не  глянул, он
время  и  так  чувствовал,  подъехал кортеж великого князя к тесной каменной
избе,  переоборудованной  нынче   в  Дом  Боярина  Романова:  здесь  сношарю
предстояло жить  и работать  в  ближайшие  месяцы. Дом был отремонтирован  и
начищен  до  блеска, окошки переделаны на  слуховые,  и уж,  конечно, всякое
движение  на  улице  перед  домом  было закрыто наглухо;  охранялась  улица,
конечно,  не милицией, а  гвардией в голубых  мундирах,  и  скоро,  как знал
сношарь, тут должно  было охраны существенно  прибавиться  за  счет  бабской
нижнеблагодатской гвардии, которая  такой ответственный пост синим мундирам,
конечно, никогда на откуп  не отдаст. Наметанным глазом сношарь одобрил  то,
что между домом и селом, гостиницей то есть,  наличествует  самый  настоящий
овраг. Зажав  подсунутых вовремя небезызвестной Настасьей двух  тараканов на
счастье, он  важно прошествовал в дом. Прямо с порога  он пустил перед собой
тараканов, те быстро сориентировались и, черными лапами по наборному паркету
семеня, забились в какую-то щель. Сношарь  недовольно  поковырял пол  носком
ботфорта:  не  заставлять  же  людей  прямо  так  вот  сейчас  же   и  доски
перестилать, какого черта  здесь наборный паркет, вовсе это не в  традициях;
заглянул в  просторную горницу, очень  похожую  на ту,  что была  у  него  в
деревне. Тут мастера всерьез постарались, чтобы похожа  была на прежнюю, ну,
побогаче разве  только  вышло. Печь - синими голландскими  изразцами, всегда
такую хотел.  А  кровать зато - своя, старая, рабочая, продавленная.  В углу
тускло отсвечивал Хиврин поднос-гонг.  И еще  стояли  посреди горницы  трое.
Незнакомая высокая, очень  в соку, в самый раз то есть, женщина с полотенцем
вышитым, на полотенце - православные хлеб-соль. И двое чрезвычайно  знакомых
мужиков, верных сотрудников  и  подмастерьев. С первого же взгляда  поразило
сношаря то, что  лица и  у  Павла, и у Джеймса отливали  синевой,  но  потом
понял, что  это печь отсвечивает,  -  но  Джеймс был  еще и  очень  нетрезв.
"Москву они всю, что ли, обслуживают?" -  подумал  сношарь и остановился, не
зная,  что  теперь  делать.  Бабья  охрана  - Настасья-Стравусиха,  Настасья
небезызвестная,   Палмазеиха  тоже,   и  еще  другие,   наверное,  ведь  уже
"толстопятовых" на хлебосольных москвичей наставляют. Только еще перестрелки
в избе не хватало.
     - Брысь!  -  гаркнул  сношарь через плечо и  с легким поклоном принял у
Тони каравай, со всеми церемониями отламывания  и съедания соленой  корочки.
Потом облапил  и  Тоню,  а  доцеловав,  наградил  обычным взором - мутным  и
ласковым, Тоне очень  знакомым. Тоня от взора этого даже  дрогнула слегка, и
Павел, все  заметивший, дрогнул  тоже. А сношарь,  ни  минуты не сомневаясь,
обратился: - Здорово, Настя. - Павел похолодел и пожал седую лапищу.
     - Это Тоня, Никита Алексеевич, Тоня, а не Настя, Тоня! - сказал  Павел.
Сношарь уже пожимал руку Джеймсу, который покачивался и кивал.
     - А, брось. Всяка баба - Настасья, покуда в ней огонь горит. А такой да
лебедушке? Не поверю. Ну,  здравствуй... Акимушка.  Что насосался-то,  аль с
переутомления? Что отдыху-то не берешь в неделю хоть раз? Совсем обрусел, до
свинства даже...
     -  Такая у меня... работа, Никита  Алексеевич, -  с  трудом  проговорил
Джеймс, хрипло напрягся - и, конечно, мигом  протрезвел. Но синева с лица не
убиралась. И Павел тоже  был немного синеват, -  не отсвечивала  одна только
Тонька. Сношарь подумал - а он-то  сам как, отсвечивает или нет?  Но изразцы
уж больно были хороши. "Ну и буду синеватый, узнает меня деревня и синим!"
     -  Состою,  знаете ли, в  свите... - договорил  Джеймс, хотя  никто  из
присутствующих прежней его реплики не помнил.
     - Так,  так, - ответил сношарь,  садясь на кровать и начиная стаскивать
ботфорт,  - а то перебирайтесь ко мне, клеть  вам выгорожу,  соломы насыплю,
по-царски заживете, как ране... Аль нехорошо было?
     -  Очень  хорошо!  -  быстро  сказал  Павел,  одергивая  Тоню,  которая
попробовала  рвануться  к  сношарю,  помочь  насчет  ботфорта,   но  сношарь
справился сам и теперь деловито разматывал портянку. В избе он  всегда ходил
босиком. - Как доехали, Никита Алексеевич?
     -  Не заметил  я,  милок, езды-то. Мне про езду  думать не  полагается.
Человек я, сам знаешь, рабочий,  спал  в  поезде часа  по три,  бабы-то прям
озверели. И наценку им давал, а  ничего, все получалось. Вон, Настасья  чуть
не на год вперед яиц позанимала, а все ей мало...
     Павел  как можно скорей хотел  сменить тему, даже и не поинтересовался,
какая это из  многочисленных  Настасий влезла в такие  немыслимые долги,  но
сношарь извлек ногу из второго ботфорта и не унимался никак:
     - Право, давайте ко мне на солому. В поздоровление. Засмородинных далей
только тут за  рекой  нету, а в них после работы глянуть надобно бывает иной
раз. Вон,  Настя...  фу,  Мохначева,  да  еще  эта... Настя... все про  тебя
спрашивали...  и  про  тебя  тоже...  Жмут!  -  вдруг  сменил  тему сношарь,
отбрасывая ботфорты.
     - Сегодня же пришлют новые, - немедленно отреагировал Павел.
     - Да нет...  я уж так... Мне бабы  сами  стачают, знатно у  меня эта...
Настя чеботарит-то... Да  что ж  мы сидим всухую,  а? -  сношарь  пошарил за
кроватью и довольно извлек из-за  нее четверть черешневой. - Уж ты... Настя,
- обратился он к Тоне, - не обессудь: питво это мужиковое. Ты с него прям на
дерево полезешь. Ты с него на бабу полезешь.
     - Да-да,  - сказал  Павел, -  не  надо тебе этого пить, Тоня. Ты скажи,
чтоб на стол подавали скорее, там полковник уже управился, наверное.
     Сношарь  одной  рукой  поднял тяжелую четверть и ровнехонько  налил две
стопочки  черешневой  дополна,  себе  же  -  на  донышко. "Слабеть старик не
собирается",  -  с удовлетворением и с неукротимой ревностью  подумал Павел.
Отчего-то грыз его нещадный  страх, что Тоня начнет к сношарю бегать, - будь
он,  Павел,  хоть  пятьдесят  раз  император.  Хотелось  также  думать,  что
инструкцию по употреблению черешневой Тоня пропустила  мимо ушей.  Этого еще
не хватало.
     Тоня засновала между горницей и кухней, никакого внимания не обращая на
грозно наставленные из сеней дула автоматов. Однако едва успела она принести
поднос-другой  жратвы,  как  за  окном  послышался  лязг  останавливающегося
тяжелого  фургона. "Ага,  -  подумал Павел, - наконец-то". Он  надеялся, что
хотя бы  этот сюрприз  отвлечет сношаря  от  Тони. Впрочем, можно  ли  будет
чем-то  отвлечь  от сношаря Тоню, сказать  было  трудно. На пороге  возникла
донельзя боевитая старая  дура Палмазеиха  (не такая,  значит,  дура, просто
талант проявить раньше  случая не имелось) и доложила, что черный, как черт,
мужик приехал  на  здоровенной  машине  и в избу  прется.  Сношарь удивленно
поглядел на Павла.
     - Никита  Алексеевич,  - мягко сказал  Павел, -  убедительно прошу  вас
пригласить к  столу высокого  гостя.  Это  личный представитель  вашего сына
Ярослава  Никитича  и одновременно временный поверенный  в делах  республики
Сальварсан в Москве.
     - Черный-то  почему? - пробормотал сношарь недоверчиво, но согласие дал
и  придвинул к столу еще один стул. Долметчер, правда, объявился  не  сразу:
впереди  него, явно подталкиваемые дулами  бабьих "толстопятовых", вошли два
грузчика и положили на  паркет,  немилосердно  его царапая,  большой плоский
ящик, наподобие  тех,  в которых  возят  фрукты. За  ними с прижатой к груди
шляпой вошел высокий мулат, поклонился и произнес фразу по-английски. Джеймс
воспрял из апатии и перевел:
     -  От  имени   вашего  старшего  сына,  президента  Джорджа  Романьоса,
глубокоуважаемый  великий  князь,  его  личный  посланник  мистер  Доместико
Долметчер просит вас принять в дар десять тысяч наилучших латиноамериканских
яиц!
     Сношарь  недоверчиво   оглядел  гостя,  потом  еще  более   недоверчиво
уставился  на  грузчиков,  аккуратно   снимающих  верхние  доски  ящика.  До
содержимого  Долметчер  никого  не  допустил,  сам  вынул  из  опилок  нечто
некруглое и, не раздеваясь, присел на придвинутый сношарем стул. Затем мулат
аккуратно положил яйцо на стол перед хозяином избы.
     -  Это же  вымпел  лунохода... - сказал  Павел.  Долметчер  укоризненно
глянул на него и  перешел на русский язык, очень умеренно перевирая ударения
в ключевых словах.
     -  В   качестве  дара  президент  Хорхе  Романьос  преподносит   своему
почтенному отцу ни в коем случае не десять тысяч вымпелов бывшего советского
лунохода.  В  качестве  дара  президент  Хорхе  Романьос  преподносит своему
почтенному отцу десять тысяч лучших латиноамериканских яиц, высокое качество
коих гарантируется их пятигранностью.
     Павел  вспомнил, что  пятигранными яйцами дириозавр  как  раз и  бомбит
всех, кто ему не нравится или кого раздолбать  надо, и поежился: не дай Бог,
взрывчатые.  Но сношарь пятигранное  яйцо взял,  с интересом повертел и даже
понюхал. Помедлил, потом решился и выпалил:
     - То-то!  Мой он, законный. Старший!  Ярослав,  никакой  не  Джордж, не
Хорхий, голову не морочьте! Незаконный бы ни в жисть не догадался. Хотя  ты,
любезный, и другого цвета, но думаю, от моей черешневой не откажешься?
     Тоня  тем  временем,  игнорируя  и  Долметчера  и  пулеметы,  закончила
накрывать на стол,  водрузив  в центр большое блюдо красных раков. Долметчер
грациозно взял  рюмку, погрел в руке и выпил, закусив рачьей  клешней. Павел
налил Тоне коньяку и жестом пригласил садиться. Аракелян на кухне еще чем-то
гремел, ибо знал, что к императорскому  столу он, при всем  своем дворянском
достоинстве,  с тремя  микрофонами в  гербе,  появляться все-таки  рылом  не
вышел. Сношарь тоже выпил  чуть-чуть, без тоста,  и поискал  на  столе - чем
закусить.  Одна  из  мисок его  заинтересовала, он дотянулся  и  взял оттуда
кривыми пальцами щепоть обильно политого майонезом салата. Медленно прожевал
и грозно уставился на Павла.
     - Котора баба готовила?
     - Что-нибудь не так? - встревожилась Тоня.
     - Не так? А ну зови, кто готовил!
     Тоня,  злобно  предвкушая  позор Аракеляна, - ибо знала, что удерживают
полковника на высоком посту не родственные связи, а кулинарное мастерство, -
с согласия Павла привела полковника прямо как был, в фартучке.
     - Ты чего тут настряпал?
     - Салат оливье...
     Сношарь подбоченился, один глаз закрыл, другой прищурил.
     -  А горох как - сам метал? А картохи почто  напхал? Огурец соленый? Ты
это как назвал? Оливье? Если это оливье, тогда я генерал!
     - Никита Алексеевич,  - подал  голос Джеймс, уповая на  свою  давнюю со
сношарем  дружбу:  скандал   в  присутствии  представителя  недружественного
Соединенным   Штатам  государства  был   совершенно   неуместен,  -   звание
генерал-аншефа император присвоил вам еще в сентябре.
     Сношарь молчал, полковник бледнел, краснел и чернел поочередно.
     - Такой рецепт... - пролепетал он.
     - Рецепт? -  рявкнул сношарь,  привставая. - Ничего не знаю про рецепт,
но  только в прошлый  раз  в салате  оливье икра  была,  а не горох!  Едал я
оливье, можешь поверить! Все вы тут позабыли, городские, рецепт даже  салата
любимого  утеряли...  -  горестно  закончил  сношарь. Видимо,  в числе тайно
ожидаемых московских  радостей у него  числился  памятный  с детства богатый
салат.
     -  Отчего  же, -  вдруг уверенно  подал голос мулат,  поигрывая  пустой
рюмкой,  - надо взять два  рябчика... примите во внимание, что архангельский
рябчик  лучше  и упитаннее олонецкого...  один телячий  язык, четверть фунта
паюсной икры...  Лучшие сорта икры  надо закупать  на месте, в дельте Волги,
если желаете, могу сообщить адреса мастеров засола...
     Павел вспомнил,  что  за  одним  столом с ним сидит  как-никак владелец
знаменитого  "Доминика", и несколько смутился. Но увидев, как потеплело лицо
сношаря -  еще бы, ведь это посланник его собственного, публично признанного
законным  сына, воскрешал забытый  рецепт, - сверкнул  глазами на Аракеляна.
Тот быстрым официантским движением выхватил  из кармашка передника блокнот и
стал записывать медленную речь Долметчера. Тот, скосив пустые глаза на блюдо
с пламенными раками, продолжал:
     - Еще отварных раков двадцать  пять штук, можно и таких приблизительно,
но  вообще  из  русских  раков  брать  изначально  не зеленоватых,  а этаких
черноватых,  они лучше, лапки у них снизу красные, и  варить их нужно иначе:
сполоснуть в холодной  воде, положить  в  крутой  соленый кипяток  и туда же
опустить брусок докрасна раскаленного  железа, а с ним еще и пучок укропа, -
замечу, что примененный вами мускатный орех в салате оливье  не используется
вовсе...  Варить полчаса, не менее.  И  еще: если раков нет по сезону, можно
использовать банку омаров, очень хороши гавайские. В  крайнем случае - банку
крабов, но ни в коем случае не индийских, они горчат... Ваши дальневосточные
вполне  сойдут. Так,  использовать еще полбанки  пикулей, лучше  собственной
заготовки  по  обычным рецептам,  но советую помимо простых,  то есть мелкой
моркови, корнишонов,  молодой кукурузы  и прочего, всенепременно  положить и
семена настурций. Без них в салате оливье  пикули не явят должной вкусности.
Еще - полбанки сои кабуль...
     Аракелян  явно  понятия не  имел,  какая  соя в Кабуле, но истово скреб
карандашом по бумаге. В глазах Тони, не угасая, горели адские огоньки.
     -  Два  свежих   огурца...  Записали?  Ваши   нежинские  хороши,  но  в
Сальварсане есть более душистый сорт, "эрмано дель пуэбло",  мы к  коронации
доставим должное количество, должны поспеть... Ну, пять крутых яиц, полфунта
каперсов. И ко всему этому самый простой соус провансаль: французский уксус,
ваш кавказский винный  тоже  хорош,  еще два  яйца,  фунт прованского масла.
Посолить. Все.
     - Лучше вовсе не  солить, - умиленно закончил сношарь, с чувством налил
мулату  вторую рюмку  черешневой, - я-то  сам  соли не  употребляю. И  тебе,
милок, не советую.  Дольше  в силе будешь.  Выпей за мое здоровье и  за свое
тоже.
     -  Можно и не  солить, - миролюбиво согласился  Долметчер, рюмку выпил,
открутил у рака вторую клешню, закусил.
     -  Все  запомнили,  уважаемый?  -  грозно спросил  Павел  полковника. -
Никаких в другой раз горохов и картошек! Чтобы строго по  рецепту! И примите
отсюда  это  ваше...  неудачное  произведение! - Павел  с некоторой  грустью
проводил  взором исчезающий вместе с полковником за дверью салат. От рыбы он
уже осатанел,  а Тоня  позволяла полковнику готовить только то, за  чем сама
могла  уследить: в частности, это  был  как раз салат  оливье  на  картошке,
состряпанный, честно говоря, вовсе не Аракеляном, а  Тоней; ну еще  попадала
на стол к императору рыба во всех видах, ну и  раки по сезону, как выразился
дипломат-ресторатор,  а Тоня их почему-то  считала сильным противоядием. Ох,
жизнь...
     Выпили еще  по одной,  сношарь, беря  с  блюда  вареного  рака,  совсем
по-семейному поведал мулату, что, когда Угрюм-лужу вычерпывали, то на дне ее
огромный рак обнаружился,  ну с  индюка хорошего, не соврать тебе, этот  вот
тоже  большой,  но тот  поклешневитей  был,  велел  я  его тогда в Смородину
отпустить на развод, пусть  породу  поддерживает, да и вообще знатные раки у
нас там, приезжал бы, милок, воздух у нас, дали засмородинные. Впрочем, лицо
мулата  ничего  не  выражало. Он  сжевал еще две клешни,  потом вдруг чем-то
обеспокоился, встал и откланялся:  видать, черешневая настойка  пробудила  в
его организме  некую спешную потребность.  Ощущал ее  и Павел,  к тому же он
помнил,  что  после контакта  с  очерешненными  по  сношаревой воле мужиками
женщины начинают искать утешения  именно что у самого сношаря  - и было  ему
весьма неловко. Сношарь-то с ним всей своей деревней делился, не жадничал.
     Худо ли,  хорошо  ли,  но наконец  отобедали.  Черная  "волга"  увлекла
совершенно  синего, исхудавшего  Джеймса  к исполнению  наказной службы  при
Екатерине Романовой, урожденной  Бахман, женщине ласковой, требовательной  и
очень  обиженной  невниманием законно-советского  супруга; черный  ЗИП увлек
Павла  и  Тоню  в Староконюшенный,  где  они  жили  пока  что, - Павел хотел
сохранить  этот особняк  для себя, но все-таки понимал, что  скоро  придется
переселяться  в  какое-то  жилье попросторнее.  Сношарь остался  один, обвел
взором новую хату, увидал, что Кокотовна уютно  обживает голландские изразцы
на  печи,  и  взор  его  наконец-то доскользил до  исключительно начищенного
гонга. "Пусть кто  другой себе выходные устраивает,  - а мне о  людях думать
надо. Вон баб неухоженных сколько, пулеметы понаставили, того гляди, пришьют
кого-нибудь по неудовлетворенности".
     "Стоило,  княже,  ехать  за  тридевять  земель  за  гороховым  салатом?
Стряпать,  вишь, не умеют даже. Черешневую почто на всех базаришь?" - ехидно
спросил в сношаревой душе Лексеича Пантелеич.
     "Не  салатом  единым человек  жив, - резонно  ответствовал  Лексеич.  -
Рецепт  вон у  сынка-то назубок знают,  даже которые черные,  сынок-то  яйца
небось  сам отбирал, с  пониманием. Доказал мне Ярька свою законность, ничем
бы  не  доказал другим, старче, а яйцами доказал! А здесь  деревня  большая,
кого, глядишь,  и  ремеслу обучу. Неужто здесь  ни у  кого таланта  нет?  Не
поверю. Искать буду".
     "Ищи, ищи, - пробурчал посрамленный Пантелеич. - Работать пора, вот что
я тебе скажу". Сношарь почесал переносицу, дотянулся  до гонга  и легонько в
него тюкнул. Тут же  из-за двери, к большому  сношареву  изумлению, возникла
Палмазеиха,  уже  без   телогрейки,   хотя  все  с   тем  же   семиствольным
"толстопятовым". На одном из стволов висела немалая кошелка с яйцами.
     -  Ты чего? - спросил сношарь, - ведь уже  лет двадцать, коли правильно
помню, того... не записывалась?
     Палмазеиха лихо сверкнула  помолодевшими глазами.  Сношарь все понял  и
тоже подарил ее взором  мутным, но  ласковым.  "Тряхнем стариной, -  говорил
этот  взор, -  ружьецо-то  сыми".  Палмазеиха  застеснялась.  "Без  ружья не
может", - понял сношарь, кивнул и стал вылезать из мундира.
     Село  тем  временем  въезжало в предназначенные ему  апартаменты.  Роль
старейшины в отсутствие как сношаря, так и пьяного Николая Юрьевича взяла на
себя  в переехавшем  Нижнеблагодатском, конечно, старая бабка  Хивря, она же
Феврония  Кузьминична,  которая  первым  делом  велела  оборудовать  себе  в
медпункте  родильню; чай,  не меньше  раза в неделю приходилось ей исполнять
важные свои повивальные обязанности, а в другую неделю, глядишь, и трижды, и
уменьшения  числа  таковых  событий  в  Москве она  не предвидела. На  семью
выдавалось  по три-четыре  номера, скот загоняли  в начисто  вымытые гаражи,
отлично  было  приспособлено  под  свинарник   помещение  бывшего  валютного
магазина "Березка", коров пока  загнали в западный вестибюль, и, видать, там
какое-то  время  буренушки  обречены  были  постоять,  позже  их  собирались
перевести в ресторан. Один из залов  кинотеатра "Зарядье" так и был киношкой
оставлен,  колхозный киномеханик  Настасья  Башкина  пошла  осваивать  новую
аппаратуру;    большой   зал   новый   сельский   батюшка,   отец   Викентий
Мощеобрященский, пока что осваивать не дал, рояль  велел вынести, иконостас,
царем подаренный, поставить.  Отец  Викентий  как-то  сразу вписался в село,
заменил  бесследно исчезнувшего милиционера Леонида Ивановича, тоже человека
тихого, но батюшка в селе все-таки не в пример нужней милиционера.
     Отец Викентий рассмотрел близорукими глазами, что церквей вокруг бывшей
гостиницы видимо-невидимо, и отправился по ним  с  ревизией: негоже все-таки
детей в бывшем кинозале крестить.  Долго ходил,  а потом вернулся с  твердым
решением - пусть отдают под сельские нужды прекрасно отреставрированный храм
Покрова  Богородицы на  рву, иначе говоря, собор Василия  Блаженного.  Когда
сообщил   он  эту   новость   прихожанам  и  сильно  обалделым   охранникам,
Сухоплещенко пришел  в  смятение. Мало  того,  что весь  Васильевский  спуск
пришлось  отдать под сельский  выгон, снимать асфальт  и траву озимую сеять,
мало того, что на Москворецком мосту уже противотанковые ежи стоят - так еще
и Василий  Блаженный!.. Сухоплещенко попробовал ринуться за разъяснениями  к
самому  великому князю, -  может, образумил бы  свою  семью-село, но вход  к
сношарю  в этот поздний  час  мужикам уже оказался  закрыт, подполковника не
пустили  даже  за  первую  из трех  линий  бабьего  оцепления.  Сухоплещенко
вынужден был все отложить до завтра и пошел присматривать за перегонкой овец
в нижние этажи  президентского корпуса. Одно  было хорошо в  этой  деревне -
бабья  дисциплина. На ухаживания подполковника никак не реагировали даже те,
которых  в  поезде  сношарь  оштрафованными  к  подполковнику   уже  посылал
раз-другой. Без распоряжения князя Никиты бабы Нижнеблагодатского любовью не
баловались.
     А  в  огромный  концертный зал бывшей гостиницы "Россия"  тем  временем
вселялась исполинская нижнеблагодатская куроферма. И куры, хоть и не  успели
еще толком освоиться с  новой яйцеметной территорией, с места в карьер пошли
нестись прямо в обивку бархатных кресел. Иные яйца скатывались по ступенькам
амфитеатра вниз, к сцене, но  разбивались  очень  немногие: куры "Имперского
Яйца",  как теперь именовался  колхоз, и коллективные,  и  частные,  неслись
аккуратно и  интересы своих  хозяек блюли строго. Медленно  шла  вдоль рядов
жена  сельского кузнеца, Бомбардычиха, собирала яйца  в подол и, подсчитывая
их,  шевелила  губами.  К сношарю  она  была  записана на  завтра  и  хотела
обеспечить и себя, и других, кому была  должна раньше,  за счет  процента на
бой-меланж:  кладут  ведь куры куда ни попадя, может, какое  и разбилось,  с
очень большой высоты падая, долго ль  до беды, а там кто проверит. И красным
рубинчиком  мерцала  в  полутьме  зала  табличка  -  "Запасный  выход".  Все
остальные были  по распоряжению  Хиври  заколочены:  чтобы всякие  в  святая
святых колхозной жизни "Имперского Яйца" без пропуска не шастали.  Еще  того
гляди кур  перещупают,  перепугают, еще  того гляди куры нестись перестанут.
Еще чего.




     А меня какая инструкция предусмотреть может?
     МИХАИЛ КУРАЕВ. НОЧНОЙ ДОЗОР

     Артур Форбс,  облаченный в китайский халат,  сидя и  не  закрывая глаз,
спал за резным столиком у себя в частной квартире и видел при этом длинный и
содержательный сон.  В углу кабинета дрессированный  аист Вонг  тоже дремал,
стоя на одной ноге и закатив один глаз, другим озирая  сунские свитки, почти
сплошь  покрывавшие  теперь  стены  кабинета, ибо Форбсу  в  последнее время
удалось   значительно  пополнить   свое  собрание.  Аисту,  кажется,   такое
количество свитков мнилось излишним, он был настроен западнически, но Форбсу
об этом не говорил.
     А генералу  тем  временем снилось, что будто бы добрались наконец-то до
земли представители той самой  разумной  и сильно пьющей  инопланетной расы,
которую  нащупал в просторах  галактики  алкогольно  обостренный ум  индейца
Джексона, те самые гуманоиды, которых  в официальной  документации давно уже
именовали  алкоголианами. Будто бы явились они  с целым космическим  флотом,
нафаршированным  разнообразными ужасными видами оружия, лазерными пушками  и
пятигранными  бомбами - словом, для землян и речи не могло  идти об обороне.
Причина их появления  была сообщена вампиром Кремоной, который в генераловом
сне влетел в окно в образе дрессированного аиста;  Форбс еще подумал, что  у
него уже  есть один, но потом Кремона стал нормальным трупом  и доложил, что
алкоголиане у  себя все спиртное уже выпили и  прослышали, что планета Земля
чрезвычайно богата алкогольными  напитками,  притом  очень разнообразными, и
вот  они  наскоро  снарядили  космический  флот  и  решили  эту самую  Землю
колонизировать,  оставляя  человечество  без  выпивки  и  без  независимости
одновременно.  Положение  во  сне  получалось ужасное,  но тут  опять-таки в
образе  дрессированного  аиста,  -  "Откуда  их  столько  на  мою голову?" -
думалось генералу во сне, - влетел к нему в окно  венгерский волшебник Рухим
Тодоран, до сих  пор числившийся вовсе  бесполезным, ибо  только и умел, что
превращать  этиловый спирт в дистиллированную  воду.  Тодоран, стоя на одной
ноге, отрапортовал, что это Бустаманте его превратил в аиста и пригрозил так
оставить, если он не превратит сию же минуту  все спиртное на  земле в воду,
каковую процедуру  он, Тодоран, сразу  выполнил, но Джексон  рвет и мечет. И
увидел тогда во сне генерал неким всемирным зрением, как, не обретя на земле
желанных  винных рек  с  закусковыми берегами, наспех  обругав людей  самыми
скверными  китайскими  словами,  отбывают  пришельцы  прочь,  колонизировать
кого-то другого, тоже,  видать, пьющего, но человечеству пока  неведомого. И
полный  тогда настает  в  Штатах  и  в  Канаде  порядок, в Китае  воцаряется
конфуцианство,  в России - Романовы, притом  такие,  какие надо, и такая  во
всем благостность  разлита,  что  нужно это отметить, можно  налить себе  по
этому случаю чашечку ароматического вина "Таньхуа" и провести ночь любования
чем-нибудь  возвышенным,  например,  коллекцией дрессированных  аистов,  что
ли... Ах, да, вина-то уже нет и больше не  будет, то-то Джексон рвет и мечет
и работать  не хочет, выходит, попало человечество из беды в несчастье, даже
аисты сплошь ненастоящие...
     Здесь  генерал  сердито  пробудился:  очень  уж  приснившаяся  ситуация
напоминала  ту,  которая  имела  место в  действительности. И в  самом деле:
последний год  принес  Соединенным Штатам неслыханную, почти не  ожидавшуюся
удачу: практическую, а со дня на день и номинальную реставрацию Дома Старших
Романовых. Это  избавляло  Штаты, по  мнению обоих  предикторов,  от  угрозы
поглощения  Россией путем  внедрения  оной в величайшее государство  Запада.
Такое  ли уж, впрочем,  величайшее, если даже  с латиноамериканской козявкой
справиться  не может, а козявка  эта  еще  вчера  была  просто нищей  дыркой
посреди Южного  материка?  А  предиктор твердит  к тому же,  что  в  будущем
козявка  эта  будет  лишь расцветать и крепнуть, нанося  Штатам поражение за
поражением,  и  ее угроза  будет портить  нервы преемникам  Форбса  не  одно
столетие. Возникает законный вопрос: если нет надежды с козявкой справиться,
так,  может быть,  и не бороться  с ней, а по  старинному советскому рецепту
сделать  вид, что просто нету никакой козявки,  да и все?  Нет, ответствовал
ван Леннеп, США боролись с  Сальварсаном, будут и в будущем бороться, а если
не  будут,  то  потерпят  такой крах,  такое  поражение в  борьбе  с  некоей
болезнью, что спасет их только Сальварсан, а потом превратит в свой сырьевой
придаток. Так  что бороться нужно,  иначе уважать не  будут. Президент Хорхе
Романьос стоял в горле у Штатов этакой китовой костью. Не успели Штаты еще и
реставрировать  толком в  России  законный  царский  дом, как  Романьос  уже
оказался двоюродным дядей императора.
     И  откуда только этот  Сальварсан взялся? За  последние два десятилетия
Штатам не удалось внедрить в это государство ни единого резидента, а прежние
все ссучились и продались хунте Романьоса за миску рыбного  супа. И к России
Сальварсан  тоже   тянул  загребущие  лапы,  имелись  данные,  что   Москва,
Ленинград, Киев и  даже такие мелкие  волжские  города, как Мишин и Сарепта,
буквально   завалены   сальварсанскими  сардинами,   пледами,   кроссовками,
консервированным льдом; даже броненосцы-армадильо по немалой, конечно, цене,
но  уже  в  России   продаются.  Авиалайнеры   воздухоплавательной  компании
"Эр-Сальварсан"  создали  воздушный  мост  между  аэропортами  Сан-Шапиро  и
Шереметьево-2  и  буквально завалили Россию  всем, чего эта небогатая страна
столько  десятилетий  была  лишена.  Небогатая,  конечно,   по  сравнению  с
Сальварсаном.  Впрочем,  по  сравнению  с  Сальварсаном  небогатой   страной
чувствовали себя даже Соединенные  Штаты. Экономисты Форбса  высчитали,  что
подобная экономическая помощь России, решись на нее пойти Штаты, разорила бы
их в течение месяца, вызвала бы падение демократического строя  и водворение
на Капитолийский холм некоей авторитарной альпинистки неустановленного пола.
Деньги лучше было вкладывать  не в  Россию, а в Элберт, хоть и  обходился он
ненамного дешевле, зато был стабилен и, главное, у себя дома.
     И  ничего с  Романьосом сделать  не удавалось.  Ведь именно из-за  него
грозил   не   состояться   исторически   столь   необходимый    тысячелетний
американо-российский союз! К Романьосу подсылали убийц, причем всех основных
сортов, какими в покушениях обычно пользуются: личных врагов того, кого надо
устранить,  хорошо  оплачиваемых   профессионалов   и  маньяков-террористов,
которым  все равно кого убивать,  лишь бы  прикончить. Представители  первой
категории все, как один, по прибытии в Сальварсан немедленно раскрывали себя
как  намного  ранее  завербованные агенты  Романьоса, инсценировавшие личную
вражду, и к вечеру обычно уже выступали по сан-сальварсанскому телевидению с
разоблачениями  грязных   махинаций  ЦРУ  против   суверенного  государства,
числящегося  развивающимся. Представители второй категории  убийц вели  себя
проще и хуже: немедля по прибытии в Сан-Шапиро они  продавались Романьосу за
все ту  же  рыбную похлебку, нанимались  в садовники, шоферы  и  судомойки к
коренному  населению,  ну,  а  в  свободные  дни  опять-таки   выступали  по
телевидению с разоблачениями. Третья категория,  террористы,  возвращалась в
США,  аккуратно расфасованная  в добротную цинково-сатиновую тару: цинковыми
были  гробы,  сатиновыми звездно-полосатые флаги, которыми в Сальварсане  не
забывали   накрыть  каждый  гроб.   Убить  Романьоса,  похоже,  было  вообще
невозможно, даже  пытаться  это сделать  не  имело  смысла,  но  ван  Леннеп
хладнокровно предсказывал, что США будут бороться за невыполнимую  эту мечту
и в будущем и будут неизменно терпеть крах, -ну, с ясновидящим не поспоришь,
Штаты боролись,  терпели крах,  так что  все  предсказания сбывались, а  это
главное.  Романьос  наливал своей знаменитой  нефтью  на  Доминике  пока еще
советские, но уже почти Его Императорского Величества Военно-Торгового Флота
танкеры и слал в Россию своему племяннику  подарки - от  пятиугольных яиц до
контейнеров со свежемороженой пирайей  для президентско-императорского стола
в  день  скорой коронации  императора Павла Второго.  Штаты грустно  штопали
экономику нищих соседей Сальварсана в надежде хоть на какой-нибудь конфликт,
способный пошатнуть мощное положение этого мерзкого куска сельвы.
     В других местах планеты дела США выглядели тоже не блестяще. Опять-таки
из  бюллетеня  ван  Леннепа было известно,  что  в  ближайшие месяцы  мощный
государственный переворот сотрясет третье  по  значению государство Северной
Америки  - богатейшую Гренландию. В Нууке личной  охраной бывшего советского
министра внутренних дел Витольда  Безредных будет арестован, заточен в глубь
крупного айсберга и отправлен плыть на все четыре стороны  бывший  президент
Гренландии  Сендре  Упернавик.  Сам Витольд  немедленно  объявит  Гренландию
империей, переименует  Нуук в  Великий Кутуз, государственным языком объявит
русский и немедленно коронуется  как Витольд  Первый, император Калалитский,
Нунатский, Элсмирский, Девонский и Свердрупский, Северного Магнитного полюса
Блюститель и еще до  черта всяких титулов, Форбс их не дочитал, -  хотя, как
позже оказалось, зря не дочитал. И заранее было известно, что этого Витольда
император Павел по совету клики Романьоса еще и пригласит к себе в Ореанду.
     Ну  а  с  другой  стороны Североамериканский материк сотрясали волнения
невесть  откуда  взявшихся сепаратистов:  эскимосы  и  атапаски  Аляски  уже
провозгласили где-то  в центре  этого  сорок девятого штата  США независимую
Юконскую Республику. Запрос ван Леннепу  - что  же  из  этого  дела  будет -
посылать было боязно. Без ясновидящего все было видно очень ясно. Лучше ведь
иной  раз будущего  не  знать, особенно  тогда,  когда  может оно  оказаться
неприятным.  Интересно,  под  чей  скипетр  эта  Юкония  запросится   -  под
российский или под гренландский? А много ли разницы, оба московской выделки.
Куда ни плюнь -  везде  эти русские. Вертолет, телевизор, Бруклинский мост -
ведь  они,  именно  они  это  все   американцам   подарили.  И  даже   эскиз
однодолларовой купюры. Если бы в руках генерала был сейчас доллар, он бы его
с омерзением отшвырнул. Как ему надоела Россия. Как он хотел в Китай.
     Про другие концы планеты ничего утешительного сказать было тоже нельзя.
Челночная    дипломатия    бородатого    Хура    Сигурдссона,    худо-бедно,
медленно-медленно, но зато неуклонно плывшего то в одну страну, то в другую,
давала  результаты:   Хур  объединял  острова   в   океане   в  единую,  все
усиливающуюся федеративную империю, конечной  целью этого формирования  было
присоединение всех к Сальварсану -  на любых условиях. И Хур, и все удельные
владыки  знали,  что бедных родственников  Романьос  не признает,  - ну а уж
обнаружься  они,   как   в  России,   то  наспех  превратит  их   в  богатых
родственников, - и стремились  к  федерации одновременно  сильной и богатой.
Однако челночная дипломатия  грозила дать  течь:  секвойя Хура  основательно
подгнила, и ему  требовалось срубить новую. Вдоль всего западноамериканского
берега Форбс разбросал  наблюдателей,  и  при  малейшем намеке  на появление
Хуровых  агентов  с топорами в опасной близости имелась инструкция:  агентов
хватать, доставлять в глубочайшие недра Элберта и там  оставлять  до  лучших
времен. Но еще вермонтский слепец говорил о  том, что Хур своего добьется. И
Форбс размышлял теперь - что это "свое" для Хура.
     Было среди тревожных известий одно чуть обнадеживающее.  Россия,  как и
прежде, не имела своего предиктора, и ван Леннеп утверждал, что в  ближайшее
время иметь не будет. Прежний их прорицатель, Абрикосов,  которого в Элберте
никогда не принимали всерьез, ибо тот уже много лет  ничего не мог сказать с
уверенностью, его  великие посвященные  мира  сего сильно ободрали, когда он
попытался ободрать их сам, - прежний прорицатель умер с полгода тому  назад,
а женщина-предиктор, появление которой ван Леннеп назначил на истекшее лето,
Штаты  не  интересовала,  так как ни  с  советской властью, ни  с  имперской
сотрудничать не будет: потому что, во-первых, сумасшедшая, и во-вторых, себе
на  уме.  Еще хорошо было  в делах  Элберта и  то,  что проблема  пополнения
оборотневых кадров оказалась полностью решена. Аксентович-Хрященко трудился,
не покладая, так сказать, рук, в недрах горы же была оборудована специальная
площадка  молодняка  для   оборотенят.  По   достижении   половой   зрелости
оборотенята могли  по  собственному желанию, - или  по приказу начальства, -
принять любой другой облик, в том числе и человеческий. С огромным интересом
ждал  Форбс  оборотня-слоненка,  которого  меньше  чем через полгода  обещал
принести  скучающий на морковно-картофельной диете оборотень Лавери, - ему в
образе слонихи любая другая пища сулила неприятности, он мог превратиться во
что-либо  принципиально  отличное от  пожилой  слонихи, которую сейчас являл
собою. Именно  у этого  слоненка  должен был теоретически обнаружиться такой
необходимый Соединенным Штатам, особенно после предательства Порфириоса, дар
превращения в толпу.
     Так что в  целом  дела Института  Форбса шли лучше,  чем международные.
Огорчала генерала  более всего тяжелая болезнь, постигшая чуть ли не лучшего
из  магов - господина  раввина Мозеса Цукермана. Отчего-то с той самой ночи,
когда  в Москве  тихо скончался от грохота  майского салюта никому не нужный
полковник-недопредиктор,  захворал  драгоценный  маг. Именно этому  больному
сегодня собирался  нанести  визит  Форбс,  для  чего  требовалось  подняться
лифтами  на  добрых три километра, в  высокогорный изолятор.  Мысль о визите
вернула дремлющего  генерала  в  мир  действительности,  и  он  увидел,  что
дрессированный  аист - всего один - по  кличке Вонг в углу  кабинета  сменил
ногу: значит, было сейчас три  часа пополудни по  Скалистому времени.  Форбс
оглядел  кабинет  и   понял,  что  все  прочие  аисты  были  только  грезой,
наваждением. Впрочем, быть может, аисты-то были как раз на самом деле, а вот
нынешняя якобы действительность - сном, приснившимся какому-нибудь одинокому
аисту где-нибудь  в Ханькоу на  крыше  бедной  китайской  фанзы, когда-то во
времена династии Цинь?
     Пора было навестить Цукермана, хотя великий негативный  маг приходил  в
сознание лишь на  несколько минут с  промежутками в шесть часов, не более, и
застать его  в  эти  минуты просветления было  бы еще  больнее, чем  слушать
многочасовые путаные  воспоминания, которыми  заполнял  Цукерман  свои  часы
помрачения. По большей части  он варьировал  в них  несколько историй из тех
времен, когда  работал в политотделе армий Южного фронта, - еще до того, как
в  пятьдесят первом в Берлине  решил он сменить погоны советского майора  на
погоны майора американского. А в минуты просветления начинал Цукерман горько
сетовать на  проклятого  советского махатму, клял себя  за  то,  что прошлой
зимой  упустил  газообразного  мальчика-шпиона,  погнавшись  за  бесполезным
умением летать, и вот теперь  мальчик все своему махатме наябедничал, и тот,
чтобы  сделать  ему, Цукерману,  грандиозные цурес, взял и умер, всучив ему,
раввину, кроме своих гойских умений, еще и гойские свои помрачения. Цукерман
плакал, ругался и требовал, чтобы все-все маги быстро сели в кружок и быстро
воскресили этого советского неясновидящего  полковника; Форбс уже запрашивал
по этому вопросу Ямагути, ван Леннепа  и  Бустаманте.  Ямагути побеседовал с
охотно откликнувшимся Абрикосовым  и передал, что тот  назло всем  жидам  не
только не воскреснет,  а еще  больше умрет, -  смысла этого выражения медиум
разъяснить не сумел. Бустаманте возразил,  что  лично он как маг стоит  выше
мелких  националистских дрязг и  если надо будет, то предиктор Абрикосов  не
только воскреснет,  а  еще  и козлом прыгать будет.  Слово осталось  за  ван
Леннепом,  и  получилось, что Соединенным Штатам  все-таки выгодней потерять
своего  мага. Россия предиктором  все равно рано  или поздно обзаведется, но
лучше поздно, чем рано. Тогда Форбс наложил вето на воскрешение Абрикосова и
тут же заработал чувство глубокой  и неизбывной вины перед  всеми евреями на
свете.  Даже собственную  прогрессирующую  подагру  он  перестал  лечить;  в
высокогорном госпитале Элберта трудились  только шаманы-целители из  племени
ирокезов, да несколько филиппинских хилеров, а Форбс желал лечиться только у
евреев. Он  приказал  перебрать  всех  евреев со склонностями  к волшебству,
найти среди них специалистов по подагре и доставить в клинику в Элберте: как
врачей он  их  нанять не мог, а вот половина вакансий для волшебников всегда
пустовала. Но пока  что ни одного найти не удавалось: врачи оказывались либо
не  евреями, либо  не волшебниками,  либо не специалистами по  подагре. Дело
еврейских врачей в Элберте стояло открытым, а подагра прогрессировала.
     С большим  трудом  переоделся генерал  в  военную форму  и доплелся  до
лифта,  который перенес его на один из самых верхних ярусов Элберта. Там  по
коридорам  сновали горбоносые люди в вывернутых медвежьих шкурах и с перьями
в волосах. На плечи Форбсу тоже набросили вывернутую шкуру гризли  и провели
его в  глубокий  естественный грот, - там, освежая  воздух, бил  исторгнутый
Тофаре Тутуилой родник, и посредине озерца, привязанный к ложу зачарованными
лианами, возлежал бледный  как смерть  Цукерман и  безостановочно бредил.  В
буйные  мгновения маг пытался  разорвать лианы, тогда  вокруг него  неслышно
возникали   ирокезские   целители,  замыкались  кольцом   и   тихо  начинали
скандировать  какое-то  одно,  неизобразимое  европейскими  литерами  слово.
Цукерман стихал, засыпал, и блики, бросаемые фонтаном, играли на его лысине,
обрамленной седым венчиком былых кудрей.
     Форбс  в  который раз поразился: до какой  же степени Цукерман перестал
походить  на  еврея, как появляется  на его лице сходство  с  давно покойным
советским неясновидящим полковником. Ограбленный по всем чакрам, ежедневно и
ежечасно мстил полковник тому, кто забрал все его умения и обратил на службу
Штатам,  у которых  даже  на долларах сплошь  масонские символы.  На службу,
значит, величайшей  державе Западного  мира. Величайшей ли?  Форбс  вспомнил
Сальварсан, и на сердце его заскребли кошки.
     - ...И после  наступления меня позвали всех их допрашивать,  а было  их
ойо-ей! - бредил Цукерман на чистом русском, так что генерал понимал не все,
но это  было лучше, чем знаменитый жаргон Цукермана. - Поднимают меня  в три
часа, а  я, как  всегда, голый сплю и  зубы  в стаканчике. Взял я стаканчик,
форму  набросил  и пошел.  А там  штурмбанфюрер, идеологический  весь такой,
гестаповатый. Я ему  - вопросы, а он  мне  - лозунги.  Тогда я  разозлился и
спрашиваю  его:  "Кеннст ду, знаешь ли, вер бин  их?" Он подумал  и говорит:
"Руссиш оффицир".  "Рихтих, - говорю,  - вер  бин еще?" Он подумал, говорит:
"Большевист".  "Рихтих, - говорю, - вер бин  еще?" Он думал, думал  -  "Вайс
нихт", - говорит.  Больше  не знает. Я тогда  встал  над ним,  зубы вставил,
щелкнул,  да  как заору  во  весь  голос: "Их бин ю-у-у-у-де!  Я евре-ей!" -
Цукерман  вытянул губы трубочкой, как вампир,  вопль его был слышен на  весь
этаж, и тогда, словно бы прямо из стен, стали появляться молчаливые индейцы.
- Сразу раскололся, понял, что я его буду есть!
     Вопль Цукермана понемногу затих, перешел в бормотание, - бывший великий
маг засыпал  под  заклинанием ирокезов. Оставаться  здесь дольше генералу не
имело смысла.  Забыв  даже снять шкуру гризли,  которую в госпитале выдавали
посетителям  в качестве больничного  халата,  Форбс  ушел в  лифт,  еще  раз
усугубив в своей душе вину перед всеми еврейскими  волшебниками в мире, - по
конфуцианской своей темноте он не знал, как относится  иудаизм к волшебникам
и отчего их среди евреев так мало. Генерал тяжело  опустился в кресло и взял
непослушными  пальцами  сложный аккорд на  пульте вызова: чем там японец  ни
занят, пусть  идет сюда.  Вон,  молодые люди  в  автобусах теперь от чувства
национальной  вины  предков  неграм  даже  места уступают.  Так это коренные
англо-саксонские  американцы!  Отчего  древний китаец должен терзаться из-за
евреев? Не было их в Китае!..
     Японец не торопился, но и не медлил: он пришел через четверть часа, как
всегда  -  важный и подтянутый, и как всегда - с закрытыми глазами.  Отвесив
подобающий  поклон, он  опустился в предложенное кресло и  сцепил  пальцы на
животе.
     -  Приношу мои  извинения,  -  сказал он, - за  недостаточно  поспешный
приход.  В  настоящее  время  наблюдается  столь  оригинальное  расположение
небесных светил, что имеется почти уникальная  возможность  собеседования со
всеми  интересными нам обитателями загробного  мира, кроме тех, естественно,
кто устраняется от собеседования.  В частности,  не далее как час тому назад
нас удостоил кратким  собеседованием султан  Хаким. -  Японец  резко опустил
подбородок на грудь, словно кланяясь султану.
     - Простите... кто? - не понял Форбс. Еще султана не хватало.
     - Султан Хаким, - повторил японец, - из династии  египетских Фатимидов.
Жил в бренной  плоти  около  тысячи лет назад.  В мире духов  я встречаю его
впервые и, признаюсь, поражен глубиной и яркостью мышления этого султана.
     - Ямагути-сан, -  сказал  Форбс, - смею ли предположить, что данный дух
сообщил  вам нечто важное  из  наиболее интересующей  нас  ныне  области? Из
области, имеющей касательство к Дому Романовых?
     - Отнюдь.
     - Тогда, Ямагути-сан,  простите, возможно,  он дал  вам  некие  советы,
коими в настоящее время мы можем воспользоваться с выгодой  для нашего дела?
- Форбс был по-древнекитайски терпелив, но необходимость слушать долгие речи
о каком-то султане его тяготила.
     - Отнюдь.
     - Тогда о чем же вы изволили беседовать с высокочтимым султаном?
     -  Видите ли, Артур-сан, в годы  своего  земного правления высокочтимый
султан Хаким  около двадцати  пяти лет  повелевал  подданным спать  днем,  а
трудиться  ночью, и  ввел  еще  очень  много  необычного.  Потом  он объявил
подданным, что  они недостойны  такого повелителя, сел на осла и уехал... Он
не  уточнил,  куда, но,  судя  по  тому, что он удостоил  меня разговором  в
загробном мире,  в  свое время он все-таки  умер. Секта друзов  считает  его
святым.
     Форбс   что-то  вспомнил.  Совсем  недавно   в  бюллетене  ван  Леннепа
промелькнула  строчка  о том, что ближневосточная  секта друзов  в ближайшее
время попросит разрешения  переселиться  в  Россию, поскольку новые Романовы
ведут свое происхождение от старца Федора Кузьмича, а ведь  тот в  известном
смысле,  символически,  так  сказать,  тоже  сел  на   осла,   послал  своих
недостойных подданных куда подальше и уехал...  еще подальше. Форбс  тогда и
думать  не стал над этой фразой  - секта как секта,  пусть едет куда  хочет,
никогда про  нее не слышал. А  вот  поди ж ты. Ямагути молчал,  Форбс  решил
снова нарушить тишину - авось медиум расскажет еще хоть что-нибудь важное.
     - Ямагути-сан, не высказывал ли  высокочтимый султан каких-либо мыслей,
могущих обогатить наше бренное бытие?
     - Конечно же, - откликнулся медиум, - он сказал мне, что его  подданные
были недостойны такого султана, как он, что нынешние друзы недостойны такого
святого, как он,  что подданные императора Александра были недостойны такого
императора, как Александр, а нынешние русские недостойны такого  императора,
как  Павел  Романов.  Дальнейшую часть речи султана я не могу воспроизвести.
Арабский  язык  чрезвычайно богат ругательствами.  Японский язык чрезвычайно
беден ругательствами.
     Рефрен  насчет   ругательств   генералу   приходилось  выслушивать  при
пересказах  собеседований  медиума  с  добрыми  девятью  десятыми духов,  но
обрисованный столь немногими словами  образ египетского султана  даже Форбса
заставил  поежиться. Ну что же, может  быть, и сотрудники Элберта недостойны
такого руководителя, как Форбс?
     -  Еще, - закончил медиум, - султан в очень  дружелюбной  форме сообщил
мне, что институт Элберта недостоин такого медиума, как Ямагути. После этого
султан воссел на загробного осла и удалился.
     "Еще бы", - подумал Форбс, а вслух сказал:
     - Глубокоуважаемый  Ямагути-сан, мне думается, что высокочтимый  султан
был прав. Ваша помощь неоценима. Ваше денежное довольствие будет повышено. Я
поставлю вопрос о скорейшем присвоении вам следующего воинского звания. Смею
вопросить, с  кем  еще из высокодостойных духов изволили вы собеседовать при
столь благоприятном расположении светил?
     -  Отвечу  охотно.  Со  мною  имел длительное  собеседование также  дух
побочного  родственника императора Павла Второго, дух знаменитого советского
ученого Соломона  Керзона.  Он  сообщил  мне, что порывает  со  своей земной
профессией.
     Про такого родственника у Романовых генерал что-то помнил, но к лечению
подагры эта  профессия отношения  не имела, так что и этот  контакт медиума,
похоже, больших  перспектив не сулил.  Тем  не менее генерал вновь предельно
вежливо спросил:
     - Смею ли осведомиться о причине столь неожиданного решения?
     -   Дело   в   том,   что   в   бренной  жизни   почтенный   Керзон-сан
специализировался на  изучении  биографии  весьма известного русского  поэта
Пушкина.  В  загробном мире  дух  этого поэта  встретил глубокоуважаемый дух
Керзона  и потребовал  его...  Как бы это поточней  сказать  по-английски? К
барьеру. Вызвал его на  загробную дуэль. И  прислал к  нему духа-секунданта,
того  самого  русского  князя,  который,   если   вы   помните,  служил  мне
переводчиком при нашем последнем собеседовании с глубокоуважаемым духом отца
нынешнего русского  императора. Но высокопочтенный дух Керзон с негодованием
от  дуэли отказался,  сославшись  на страшный пример некоего  Дантеса.  Этим
вызовом, кстати, глубокоуважаемый  Керзон  был страшно  разгневан, все время
повторял,  имея  в  виду  весьма известного  русского поэта Пушкина: "И этот
человек  выдавал  себя  за  еврея!" Кроме того,  глубокоуважаемый дух Керзон
разыскал  в загробном  мире дух некоего  дворянина, поэта  графа Хвостова, с
которым дух Пушкин  и в  загробном  мире сохраняет неприязненные  отношения,
преследуя  его  загробными  эпитафиями  непередаваемого  на  японском  языке
содержания. Дух  Керзон  и  дух Хвостов  очень легко  нашли взаимопонимание.
Кроме  того,  глубокоуважаемый  дух Керзон  весьма дружен теперь и  с  духом
Федором Романовым, это, как вы помните, отец нынешнего русского императора.
     -  Смею ли осведомиться, пожелал  ли  почтенный дух  Керзон передать  в
бренный мир еще что-либо важное?
     - Да. Почтенный дух Керзон передал в бренный мир, что просит и  ныне, и
в  будущем,  и  желательно  также  в  прошлом,  считать  его  монархистом  и
сторонником Дома Романовых.
     Форбс оживился: ну не  утешительна ли новость о том,  что некий  ученый
еврей стал сторонником Дома Романовых!
     - Осмелюсь  вопросить:  имели  ли вы  также собеседования  и  с другими
духами?
     -  Да.   Я   имел   собеседование   с  духом   позапрошлого   секретаря
генеральной... Я правильно запомнил? Генеральной партии Советского Союза. Он
также  убедительно  просил  посмертно  считать его  сторонником  монархии  в
России, и что он очень сожалеет о невозможности лично и бренно короновать от
лица народа и партии нового императора.
     - Это чрезвычайно важные сведения, Ямагути-сан. Но, поскольку положение
светил  столь   неожиданно  благоприятно,  возможно,   вы   имели  и  другие
собеседования.
     - Да.  Со  мною пожелал побеседовать  дух  Абрикосов, покойный  русский
предиктор. К сожалению, этот дух говорил на совершенно непонятном языке, как
я  почувствовал,  назло кому-то в  бренном мире,  не исключаю даже, что мне,
или,  к  примеру,  вам.   Собеседование  длилось  довольно  долго,  но   его
содержание, к великому сожалению, осталось мне неизвестно.
     - Осмелюсь  вопросить: может быть, при столь благоприятном расположении
светил вы имели также и другие собеседования?
     - Да. Я имел  собеседование с духом некоего еще не вполне внедрившегося
в загробный  мир лица: дело  в том,  что его  бренную  оболочку до  сих  пор
поддерживали   реаниматоры  в   клинике   украинского  города   Кировограда.
Высокопочтенный  недовнедрившийся  дух  произнес  длинную  речь,  содержание
которой  я  не  могу  воспроизвести, ибо  японский  язык  чрезвычайно  беден
ругательствами. Русский язык, напротив, чрезвычайно богат ругательствами, те
же черты характерны  и  для украинского  языка. В  общих  чертах  могу  лишь
передать просьбу данного лица, чтобы ему дали наконец умереть полностью, как
всем нормальным людям.
     Форбс начал терять древнекитайское терпение.
     - Осмелюсь вопросить - при  столь благоприятном расположении светил вы,
возможно, имели собеседования также и с другими духами?
     -  Отнюдь. Как раз в этот момент снова появился на своем загробном осле
дух  султана  Хакима,  сказал, что все  собравшиеся недостойны беседовать  с
медиумом Ямагути, и всех разогнал. На сегодня, увы, все. - Японец снял очки,
но глаз, конечно,  не открыл. Больше он на  сегодня, похоже, ничего сообщить
нового не мог.
     - Искренне  благодарю вас, Ямагути-сан, - со всей мыслимой сердечностью
сказал Форбс, пожимая руку медиуму. Потом японец с достоинством удалился.
     Форбс  остался в размышлении. Институт создавался ради борьбы с русской
опасностью, а  не ради соперничества с третьей политической  силой. Впрочем,
во  главе Сальварсана стоял хоть и диктатор латиноамериканского  типа, но по
крови был  он все  же  русским и  являл  опасность. Форбс  набрал на  пульте
сложный аккорд. Сейчас ему требовался совет нейтрального мага, а  таковым на
весь Элберт, и  то с натяжкой, мог считаться застенчивый тихоокеанец. Именно
он материализовался из воздуха  в кресле напротив генерала.  У себя на Самоа
он и понятия не имел о  телепортации, не нужна была,  но в Элберте быстро ее
освоил.
     Еще  совсем  молодой,  едва  ли  тридцати  лет,  темнокожий  полинезиец
абсолютно игнорировал европейские правила  приличия. Он носил  лишь  красную
набедренную повязку, да  и ту, чуть становилось жарко, снимал и повязывал на
голову.  Зато  он  любил   украшаться  гирляндами  редкостных  самоанских  и
таитянских цветов.  Для их выращивания в самом нижнем ярусе Элберта пришлось
выдолбить  солидную оранжерею:  творить цветы среди  всех магов Элберта умел
только Бустаманте, но обслуживать нижестоящего, по его мнению, да еще расово
неполноценного мага он никогда бы не стал.
     Тофаре Тутуила,  пожалуй, мог бы творить для себя цветы и  сам,  однако
натура  его была полна не одной лишь застенчивости,  а  еще  и неповторимой,
никому в мире больше не присущей, кроме уроженцев Южных Морей, лени. Дорогой
и сложный  контракт, который заключило с ним правительство США, гарантировал
магу ежедневное трехразовое свежее одеяние из  родных цветов.  Что поделать,
маги капризны,  - все эти цветы Тутуилы  по сравнению с капризами Бустаманте
были и впрямь лишь цветочками, разве что тропическими. Например, в контракте
Бустаманте  имелся  параграф,  дававший  магу  право  не  исполнять  приказы
начальства, если маг не считает их совместимыми со своим достоинством. И еще
параграф, по которому маг  имел  право  орать  на начальство. Как  раз этого
сейчас  усталый, отягощенный подагрой  и  комплексом вины  перед  Цукерманом
Форбс не  вынес  бы. Именно  поэтому он  предпочел итальянскому  чародейству
полинезийское.
     Тофаре  был малоросл,  глаза имел  миндалевидные, и еще носил крошечные
пушистые  усы,  отчего был похож на  чрезвычайно  красивого сиамского  кота,
зачем-то обвязавшего голову красной тряпкой. Он с любопытством посмотрел  на
Форбса и сложился в поклоне.
     -  Я готов служить вам, господин генерал, всеми силами моего Ка,  моего
Ку, моего Кэ. Я весь внимание.
     - Мистер  Тутуила, - начал Форбс официально, - вы знаете, что  политика
некоторых государств идет вразрез с интересами вашей новой родины.
     - Моя новая  родина, господин генерал, - острова  Самоа. Древняя родина
моего народа, острова Хаваики, погрузилась на дно Тихого океана тогда, когда
ваша прежняя родина, Австралия, даже не была открыта европейцами.
     - Я  имею  в виду  ваше сверхновую родину, мистер Тутуила,  а  именно -
Соединенные  Штаты.  Вы  как высокообразованный  маг, видимо,  поставлены  в
известность,  что Восточное  Самоа  собирается стать пятьдесят первым штатом
США?
     -  Я  проинформирован  о  том,  что  Восточное  Самоа  планирует  стать
пятидесятым штатом США приблизительно тогда же,  когда  независимая  Юкония,
бывший штат Аляска, подаст заявление о приеме в ОНЗОН.
     Форбса перекосило. Уж  не мог  смолчать, непременно  нужно соль на раны
сыпать. Но беседу полагалось продолжать.
     - Насколько установлено экспертизой при вашей вербовке, ваши магические
возможности практически не ограничены. Вы обязаны исполнять также приказания
начальства, то есть мои. Это прописные  истины, однако мы с вами ни  разу не
испытали вашей способности создать живое существо на большом расстоянии.
     Полинезиец  пошевелил  пушистыми ресницами  и  усами, -  мол,  тоже мне
фокус. Он был ленив даже в разговоре.
     -   Итак,   мистер   маг,   прошу   вас,   если...   сочетание   светил
благоприятствует,  разумеется,   немедленно   сотворить  в   личных   покоях
президента  республики  Сальварсан   Хорхе  Романьоса  сто  пятьдесят  кобр.
Половозрелых, разумеется.
     Полинезиец и ухом не повел, лишь снял откуда-то с бедра цветок банана и
неспешно ощипал его, словно выясняя, любит его кто-то или не любит.
     - Готово, - сообщил он, дощипав лепестки.
     Форбс  нажал  на   клавишу  вызова   предиктора.  На  экране   возникло
недовольное  лицо  голландца,  тот  сидел  за  компьютером и  одним  пальцем
вытюкивал очередной бюллетень.
     - Геррит,  -  обратился Форбс  к экрану, -  желательно сейчас же узнать
результат, который последует вследствие того, что в личных покоях президента
Хорхе Романьоса только что возникло большое количество очень ядовитых змей.
     Светловолосый предиктор только отбросил  прядь со лба и скучным голосом
ответил:
     - Спустя  две  недели, генерал, вы получите воздушной почтой контейнер,
содержащий  триста  банок  пищевых консервов сальварсанского производства. В
них будут замаринованы в розмарине и прочих пряностях все ваши  змеи. Причем
из  двух  недель одиннадцать  дней  уйдет на маринование, и  лишь  три -  на
пересылку.  Замечу,  что  сальварсанские  маринады  всегда были  излюбленным
кушаньем уроженцев Восточного Самоа...
     Полинезиец  радостно  закивал:  ну,  хоть  какая-то  удача,  бесплодное
покушение на Романьоса привело к тому, что маг покушает вкусного.
     -  А теперь простите, генерал, я могу опоздать  составить бюллетень.  -
Экран предиктора погас.
     Ради очистки совести Форбс решил покуситься на Романьоса еще  разок. Ну
хоть один.
     - Прошу вас... если расположение светил благоприятствует,  организовать
немедленное  прямое попадание средних размеров аэролита... в черепную  кость
президента Хорхе Романьоса.
     Полинезиец с грацией  оцелота  ощипал  болтавшуюся у  него  под  пупком
хризантему.  Еще  не  дождавшись  дощипывания,  генерал  нетерпеливо  вызвал
предиктора. Сильно помрачневшее лицо голландца не сулило ничего хорошего. Не
интересуясь вопросом Форбса, он заговорил.
     -  К  вашему сведению, генерал,  личная  коллекция Хорхе  Романьоса уже
насчитывает двадцать один метеорит, попадание которых без вреда для здоровья
выдержал организм президента. Ваш  - двадцать второй, через  час уже будет в
витрине. Кстати, когда вы засылали кобр  в личные апартаменты президента, он
инспектировал сиротский зубоврачебный  приют  в городе Эль Боло  дель Фуэго.
Вообще, если желаете постичь настоящую  суть личности президента  Романьоса,
незамедлительно разгадайте значение  культовой картины,  висящей  за  спиной
президента  в его  зеркальном  кабинете. А сейчас,  генерал,  прошу  меня не
тревожить. Поэкономьте  федеральные средства:  каждая минута  моего  времени
стоит американскому  налогоплательщику почти пять миллионов  долларов. Всего
доброго, генерал. - Экран погас.
     Форбс  надолго  задумался.  Его  рука  уже приготовилась  совершить над
пультом очередной  десяток  сложных манипуляций,  дабы  немедленно явились в
кабинет  все маги и колдуны и сию же  минуту разгадали значение таинственной
картины  в логове  Романьоса. В этот миг  из коридора донеслись удивительные
звуки: топот, грохот,  хрюканье,  потом  уже много  что  претерпевшая  дверь
Форбсова кабинета была высажена тяжким ударом - будто слон лягнул - и внутрь
стало  быстро вваливаться весьма  неординарное общество. В кабинет  к Форбсу
явилась смешанная  группа  чертей и свиней.  Черти были  зеленые,  с рогами,
копытами и хворостинами, и было  их  семеро. Свиньи были тоже  обыкновенные,
розовые, все сплошь западноевропейской породы ландрас, не особенно крупные -
их было двенадцать.  Где-то за ними в  проломленных  дверях  мотался О'Хара,
всем своим видом демонстрируя, что все это чертовское свинство есть свинская
чертовня и ничто другое, он-то и хотел бы не пустить их  к генералу, но ведь
форс-мажор,  фактор  непреодолимой  силы  он  же,  семь   чертей  на  одного
суеверного  ирландца  как-то  многовато,  о  двенадцати свиньях  и  говорить
нечего, хоть разжалуйте  меня, а  я не устоял. Форбс  обозрел ввалившийся  к
нему кошмар, и прежде других чувств было у генерала оскорблено обонятельное:
взволнованные переменой обстановки, свинки немедленно стали гадить, и у всех
обнаружился обильный понос.  Удушливый  запах  тропических цветов, шедший от
одеяния полинезийца, лишь усугублял омерзительность запаха. Кто-то из свинок
уже  ел гардину, закрывавшую декоративное  окно кабинета,  -  на самом  деле
смотрело оно в тысячефутовую  каменную  толщу, еще кто-то  с хрустом  отгрыз
лопасть  вентилятора,  -  а на  него Форбс возлагал последние  надежды,  еще
кто-то  яростно принялся  чесаться о  ногу  генерала; других  заинтересовали
цветочные гирлянды, облачавшие волшебника, но  тот ловко всплыл под потолок;
свиней   это   лишь  раздразнило,  и  они  принялись  подпрыгивать,   норовя
орхидею-другую все-таки  слопать. Форбс, конечно, многое в жизни повидал, но
его слегка затошнило.
     Еще худшее  зрелище являли  собою черти. Были  они  болотно-зеленые,  с
кариозными  рогами, с  репьями  в  хвостовых кисточках. Судя  по  очертаниям
фигур,  было  тут  три чертовки  и четыре черта, из них  старший -  грузный,
грязный и к  тому же в дымину  пьяный. Черти повалились  в кресла  по  углам
кабинета, кому-то места не досталось,  он попытался устроиться на ковре, уже
покрытом изрядным слоем свинячьего навоза. Толстый черт  остановился посреди
кабинета, яростно хлестнул себя по ногам хвостом - и отдал честь. Выговорить
он не мог ни слова.
     -   Отставить!   -   рявкнул   Форбс,   прекрасно   понявший   значение
происходящего. Мог бы, пьяный мерзавец,  в кабинете начальства наваждения  и
не  делать.  Гаузер послушно  отставил,  комната  заволоклась дымкой,  через
мгновение  и  он, и  шестеро  других  чертей  предстали  перед  генералом  в
натуральном  виде.  Оглядев  всех  семерых,   Форбс   пожалел,  что  отменил
наваждение: в качестве чертей московские "семеро пьяных" были похожи хотя бы
на чертей. В качестве людей они оказались еще хуже.
     Группа Гаузера потратила несколько месяцев, бродя по селам вокруг озера
Свитязь  и  собирая  детишек Рампаля, нагуливавших  сало для рождественского
убоя в польско-украинских  селах. Свинок пришлось частично украсть, частично
купить; если хозяин упирался и не отдавал боровка ни  за какие деньги,  имея
при этом во дворе полдюжины злющих псов - там приходилось являться под видом
голодных  антимоскальских  партизан,  инспекторов  рыбнадзора,  ну а  в двух
случаях  просто   взять  усадьбу   штурмом,  кое-кого  даже  и  перестрелять
ненароком.  В спешке  свиней  набралось  до  шести  десятков,  и  лишь после
проверки  соком  рудбекии,  один  запах которой  способен  повергнуть любого
оборотня  в  обморок, а  для простой свиньи  даже приятен, выделилась дюжина
подлинных  детей  дириозавра.  Остальных  сорок  девять  хрюшек  оборотистый
Герберт  Киндзерски   отвез  от  греха  подальше,   в  город  Чертков  -  на
Тернопольщине,   что  ли  -  и  в  базарный  день  распродал.  Потом  семеро
свитезянских   чертей   вооружились   хворостинами  и  неторопливо   погнали
оклемавшихся  от  запаха   проклятого   растения  "золотой   шар"  свиней  в
Закарпатье, к венгерской границе. Венгерский Гаузер знал как родной; ругался
на нем даже без алкогольного заряда, и границу группа легко одолела, так  же
не спеша доковыляли  до самого Будапешта. Там Гаузер рассчитывал  с  помощью
обычного  наваждения  погрузиться на  самолет  американской  авиакомпании  и
убраться в Штаты,  где  все само  собой образуется и не нужно будет за всеми
этими трахаными чертями  приглядывать.  План его  удался вполне, таможенники
поступили,  увидев   их,   по-разному:   одни  пошли   опохмеляться,  другие
протрезвляться,   третьи   запили   по-черному,   четвертые   записались   к
психоаналитику на прием. Таможенным собакам Гаузер сделал особое наваждение,
обонятельное,  человеку  необъяснимое.  Такое,  чтобы  псы  всего  лишь  нос
воротили. Они и отворотили, Гаузер приказал Герберту бросить к  лешему мешок
с  пустыми бутылками, все равно их в Штатах не принимают, и топать по трапу.
Щедро обгадив трап, свиньи и черти погрузились в "Боинг-747", а на следующий
день получили возможность обгадить богатую почву Соединенных Штатов Америки.
     Встретивший  группу  Мэрчент  убедился  в  худших  подозрениях:  группа
Гаузера спилась окончательно. И, хуже того, кто-то из баб чуть не стал поить
водкой  свиней,  а ведь любая мощная  доза алкоголя  превратила бы свинку  в
половонезрелое человечье существо, доверять присмотр за коим группе  зеленых
чертей было  бы  крайним безрассудством.  Необходимость  в русском  языке  у
группы давно  отпала, но организм Гаузера требовал все больших и больших доз
алкоголя,  и  теперь для общения  с  майором нужен  был  еще  и переводчик с
русского.  Отчаявшись  что-либо сделать самостоятельно, Мэрчент запихнул всю
чертовски-свинскую группу  в грузовой самолет и  отправил в штат Колорадо. И
вот теперь, стоя посреди кабинета  генерала Форбса в хламиде, некогда бывшей
благородным мундиром американской армии, Гаузер  решительно не мог вспомнить
ни  одного  слова  по-английски  и  лишь  с  отчаянием  бормотал  русские  и
венгерские  ругательства.  Спутники  его  были немногим  лучше,  а  навозу в
комнате  все прибавлялось. Кто-то из  свиней уже вывернул паркетину-другую и
пытался выкопать  из-под дубовых  досок  хоть  что-нибудь  -  скорее  всего,
желуди. А еще одна свинка отгрызла  горлышко  у заветной бутылки в баре и  с
аппетитом всосала полпинты доброго старого бурбона.
     Форбс увидел то, чего ждал, но не в своем же  кабинете и не в окружении
обгадившихся  свиней,  пьяных чертей и  болгарского шпиона, да еще с висящим
под  потолком  полинезийцем,  увитым  в гирлянды  тропических  цветов. Возле
дверцы кабинетного  бара, там,  где  только что нагличала молодая, упитанная
хрюшка, сидело  и орало чумазое и голое человечье дитя  - женского, кажется,
пола.  Для  обратного  перевода в  антропоморфное состояние  из  зооморфного
оборотню обычно требовался стакан виски.  Но на  исходной ступени  в прежние
годы были известны лишь оборотни мужского пола, способные трансформироваться
в женщин, - чем и пользовался Аксентович-Хрященко, пока его самого к делу не
приставили.   А  сейчас   впервые   в   жизни   Форбс  увидел  возникновение
обортня-женщины! Лишь в китайских  легендах имелись прямые указания  на  то,
что они существуют, но до сих пор  институту Форбса не удалось завербовать в
сектор  оборотней ни единой  женщины-лисы,  не говоря о более  редких видах,
Порфириос  даже полагал,  что они  вообще вымерли,  как  трилобиты.  Женщины
всегда были так нужны! Порфириос... Сердце генерала защемило. В душе он даже
не очень осуждал  престарелого дезертира, который добрался через Бразилию до
Сальварсана, превратился в огромную толпу и ввалился в державу Романьоса, во
все  тридцать  тысяч  глоток  требуя  политического убежища, которое  подлый
президент  старику  и предоставил. Форбс  надеялся, что  эта  орава хотя  бы
усложнит жизнь  президенту, но ничего подобного,  из Порфириосов  получились
превосходные армадильовые  гаучо, иначе говоря, пастухи  броненосцев. Раньше
само присутствие Порфириоса вселяло покой в  Форбса.  Теперь его присутствие
вселяло  покой  в  исполинских   ленивцев  -   но,  увы,  в  недружественном
Сальварсане.
     Итак, бывший завсектором трансформации ныне пас броненосцев,  а  Форбсу
до  поры  до  времени  предстояло  пасти  свиней,  будущие бесценные  кадры,
племенной фонд оборотней. Генерал, игнорируя даже загаженность своего пульта
связи, вызвал секретарей Бустаманте.
     -  Всех  - на площадку  молодняка! - бросил  он и отключился:  ясно как
день, что  весь  институт  уже  знает  о  том, что  у  главного  случилось в
кабинете.  Сейчас  -  все по  инструкциям. Временно  нетрудоспособную группу
"семеро  пьяных"  -  в профилакторий,  на  отдых,  Гаузера -  представить  к
следующему званию и курсу лечения от алкоголизма. Верховному магу Бустаманте
- заняться свиньями,  приготовить их  к половой зрелости, переоборачиванию в
кинозвезд   и   направлению   на  дальнейшее   оплодотворение.   Завсектором
трансформации Аксентовичу-Хрященко -  приготовиться к  оплодотворению, выбор
кинозвезд  оставить на его усмотрение, но лишнего разнообразия не допускать,
с  Б.  Б.  и  Целиковской  у  него  выходит  почти всегда,  а  с  индийскими
кинозвездами пусть даже и не пробует больше, возраст свой все-таки учитывать
надо. Предиктору...
     Ну,  ясновидящий сам  дает инструкции, а откуда они у  него  - неважно.
Самому  генералу Форбсу...  Что, собственно говоря, в  данный  момент должен
делать  лично Артур Форбс,  бессменный руководитель Института Форбса? Где на
этот счет инструкция?..
     Спасаясь от тропической  вони разгромленного кабинета, генерал вышел  в
коридор.  Какая  удача,   что   он   так  и  не   скинул   с  плеч  выданную
медиками-ирокезами шкуру гризли: и  обгрызли,  и обгадили свиньи  именно ее!
Форбс  с отвращением сбросил шкуру с плеч - в покинутый кабинет. Толпившиеся
в коридоре лаборанты быстро юркнули  кто куда мог. Попадаться на глаза шефу,
пережившему явление чертей и свиней,  никому  не хотелось. Древний  китаец в
душе   генерала  тоже   куда-то  спрятался:  видать,  и  ему   не   хотелось
подворачиваться под горячую руку Форбсу, не понимающему: что именно в данный
момент должен делать он  сам?  Но какая-то  неповоротливая  фигура  в  конце
коридора все же  маячила. Форбс  присмотрелся к фигуре  и не поверил глазам.
Неторопливо, как-то покачиваясь - то ли от геморроя, то ли от  плоскостопия,
-  навстречу  генералу  двигался  одинокий,  немолодой,  полноватый  студент
мормонского колледжа. Это был дезертир Порфириос, но потряс генерала не факт
появления дезертира, а то, что Порфириос был один. Генерал-то отлично  знал,
что  плоть  престарелого человека-толпы  давно  уже  не уменьшается  даже  в
полдюжины тел, а сейчас по коридору брел именно один Порфириос.
     Генерал  остановился.  Не дойдя до  него  на  три шага,  остановился  и
Порфириос, он поднял глаза  от предмета, который перед этим разглядывал,  от
пластинки-гиганта в ярком  конверте. Порфириос  густо  покраснел и  виновато
улыбнулся. Генерал повода для улыбок не видел.
     - Мэтр Порфириос... Вы - Порфириос? - спросил он в упор.
     - Кусок его... - пробормотал мормон. - Простите, это не из Шекспира, но
именно кусок...
     - Так вы - не весь Порфириос?
     - Не весь...
     - А весь где?
     Мормон вовсе покраснел и потупил взоры.
     - В Сальварсане? - снова в упор спросил генерал.
     Мормон  вновь  ничего не  ответил -  и без того все было понятно. Этого
Порфириоса не имело смысла даже брать под стражу: невозможно арестовать одну
тридцатитысячную часть человека, не прослыв при этом  идиотом. Генерал слыть
идиотом не хотел и решил сделать вид, что ничего вообще не произошло.
     - Рад видеть вас, мэтр Порфириос,  - сказал Форбс, -  чем обязан вашему
визиту? Вы ведь  как-никак  на покое, а  Колорадо  - не  ближний свет,  да и
климат у нас... сами знаете. Так чем обязаны?
     -  Заехал  вот,  купил.  Хочу  автограф  попросить, -  мормон  протянул
генералу конверт с пластинкой, - замечательно он свистит!
     Эту  пластинку Форбс  в подарок  получил. Вампир Кремона  на  этот  раз
аранжировал  для своих просверленных зубов старинные русские  военные марши.
Первым на  диске  помещался, само собой, тот марш, который дал название всей
пластинке:   "Прощание   славянки".  С  конверта  смотрела   довоенная,  еще
прижизненная  фотография  Кремоны.  Таким  Форбс  его   никогда  не   видел,
завербован вампир  был уже  после гибели под  бомбежкой. Мальтиец был  хорош
собой.
     - Что ж, мэтр Порфириос, кланяйтесь от меня... остальной вашей части.
     Мормон ухватил пластинку, кивнул, поспешил прочь.
     - На кой  черт им  славянки? - пробормотал генерал,  провожая  оборотня
взглядом.
     В душе генерала  вновь наступил покой.  Ну, прошел  рабочий день  как в
сумасшедшем доме: но ведь только так и может быть у  этих европейцев. Пора в
Китай. Хотя бы в тот, что в кабинете.




     Шерин да берин, лис тра фа.
     Фар, фар, фар, фар...
     АЛЕСАНДР СУМАРОКОВ
     ХОР КО ГОРДОСТИ

     "Хороший   подарок   наступающему    всенародному   празднику   сделали
селекционеры Крайнего Севера. Ими выведен новый сорт озимой пальмы. Поэтому,
несмотря  на позднюю  осень, клумбы  и  газоны нового московского  зоопарка,
строящегося  руками  специалистов из братских  стран,  еще до начала близких
торжеств  украсят пышные  изумрудно-зеленые  пальмовые ковры...  О  новостях
спорта..."
     Рванул  ветер,  полуоткрытая дверь обезьянника затворилась,  и  новости
спорта  остались за ней -  там,  где  у  мастеров  из братской императорской
Японии  на  штабеле  метлахской плитки  вещал  транзисторный  радиоприемник.
Старики этого не  заметили; погруженный в  неизбывную  свою, удивительную по
нынешним  временам  меланхолию граф  Юрий Арсеньевич  Свиблов-Щенков  только
уронил слезу в прутья стоявшей у его ног клетки, а молодой голенастый петух,
в клетку  помещенный,  эту  слезу зачем-то склевал. "Ничего,  не  отравится,
слеза у  Юрки нынче жидкая идет",  -  подумал Эдуард Феликсович Корягин, вот
уже   две   недели   как  принявший   на   свои  плечи   бремя  титула  хана
Бахчисарайского.  Ни графу,  ни хану  было  сейчас  не до новостей советской
науки и советского  спорта,  пусть даже эти новости касались газонов и клумб
того самого московского  зоопарка, в  обезьяннике  коего в данный момент оба
старика горевали, изнывая под гнетом насильно всученных титулов.
     Графа томило сейчас на  белом свете все, а хана - непристроенный петух.
После  освобождения  из ливийской  тюрьмы несчастного  люксембуржца Корягин,
согласно данному обещанию, вынужден был принять достаточно громкий, хотя  ни
к чему  не обязывающий титул хана Бахчисарайского,  титул мусульманский,  но
император заявил, что в его державе любой титул почетен и не имеет отношения
к  вероисповеданию.  Юрий  Александрович  Щенков,  тоже   согласно   данному
обещанию, превратился  в Юрия Арсеньевича Свиблова: только и  выклянчил, что
возможность позади  своего  имени добавить привычное  "Щенков", но  уж  зато
впереди  имени  пришлось добавить  очень  боязное слово  "граф".  Тем  самым
последние  препятствия  к  коронации   устранялись,  великий   князь  Никита
Алексеевич   согласился  почтить   своим  присутствием  коронацию  внучатого
племянника. Невероятный поезд приволок князя вместе со всем его семейством в
Москву,  теперь  князь  намеревался  нанести  визит   вежливости  последнему
Свиблову,  но  компетентные  органы  надеялись,  что  у князя на  это деяние
времени не хватит, ибо его  рабочий день в Москве сразу оказался загружен до
предела. Резиденция последнего Свиблова теоретически имела место в родовом и
наследном  селе  Свиблове,  но  была  еще не  вполне  отстроена;  почти  всю
территорию  имения  отвел высокочтимый  граф под зоопарк, и,  коль  скоро их
сиятельству  угодно  именно  так,  таковой  зоопарк должно  было  отстроить,
заселить и  озеленить,  пусть  даже при помощи  новейшей  советской  пальмы,
выведенной  в  селекционных  лабораториях  Его   Императорского   Величества
Крайнего Севера.
     Свиблово,  древнее поместье  столбовых дворян Свибловых, получивших  из
рук  государя  Иоанна  Шестого еще и  графское достоинство,  располагалось в
самом  деле  на крайнем  севере  -  на  крайнем  севере столицы. Именно туда
пришлось переезжать  тварям  зоопарка,  что теплолюбивыми  животными принято
было,   понятно,  без  большого  восторга,  например,   всемирно   известной
московской  коллекцией крокодилов. В  прежние  годы покойный Моссовет  сулил
зоопарку переезд на юг Москвы, в благодатные поля  Битцы, только  отдали еще
тогда же, при  Советах, эти  благодатные поля под  застройку жилыми башнями,
увы, некому  оказалось вступиться  за  наследные права, выморочной оказалась
Битца:  последний  боярин  Яков Захарьевич  Битца сложил голову на  плахе  в
опричнину царя Иоанна Четвертого вместе с  небезызвестным  Вяземским: нашел,
видите ли,  время укорять царя  за  любовь к  бритобратцу какому-то. Кто был
этот бритобратец -  неведомо, но если это броненосцы назывались в те времена
так - то, видать, царский был броненосец, а боярин на него глаз положил, ну,
царь голову боярину и отрубил, броненосец, если он царский, то уж только для
царя. Для последнего в роду графов Свибловых, - а с ним род, увы, должен был
угаснуть,  но  хорошо, что  хоть  последний  в  роду  увидел своими  глазами
торжество  справедливой монархии, -  для  Юрия  Арсеньевича броненосцы  были
делом привычным и любимым. Вот уже больше четверти века он ими в  московском
зоопарке заведовал. Тихие  были времена, и вдруг кончились они в  одночасье,
пришлось принимать  в  принудительно-личное  владение  это  свое злосчастное
родовое имение, восемьдесят  шесть с половиной  гектаров неосвоенной  земли,
местами под зоопарк вовсе непригодной. Одних только жилых  хрущобин  сколько
снести пришлось, прости Господи, а булочных-кинотеатров!..
     Сейчас что справа, что слева, что со всех других сторон были в Свиблове
почти одни сплошные котлованы, рытвины и бечевки на колышках. Возведен был и
шестиметровый  забор  вокруг всей  территории,  от  коей  по личной  просьбе
правительства  должен был граф отрезать себе еще и кусок  земли  под будущую
резиденцию. Отрезал,  хоть и жалко было, неудобицу в гектар, в таком  месте,
что зоопарку совсем уж ни к чему не годилось, разве что шалаш там поставить,
привычный по  таежным временам, вся разница,  что лапник  в Свиблове  имелся
пока что исключительно  пальмовый, - но и  такой  на крайний случай годился.
Шалаш-резидентными  делами  граф  твердо  приказал  заниматься  в  последнюю
очередь. В первую голову - животные. Были  перевезены  уже на почти что свое
место  клетки  с  невымерзающими  птичками  и  с  морозостойкими обезьянами,
каковых  всего один  только  сорт  имелся.  Вид  у  зоопарка был  еще совсем
неблагоустроенный, но граф понимал, что  только Москва не сразу строилась, а
свибловский зоопарк не москвичи строят, а японские концессионеры  с участием
сальварсанских специалистов:  и  те,  и  другие  обещали,  что  к коронации,
назначенной  на двенадцатое, будет зоопарк  цвести  и пахнуть всем тем,  чем
пахнуть зоопарку  положено. Пригласили  бы таких  специалистов, когда Москву
строили, - она бы тоже, глядишь, построилась значительно быстрее, так что ни
татары, ни поляки, ни французы ее, глядишь, пожечь бы не исхитрились.
     Площадь зоопарка,  увеличившуюся  по сравнению с прежней  больше  чем в
восемь раз, предстояло заселить, а не очень кем пока что было. Имелось место
здесь  и для  гиппопотама, и для носорога, и для жирафа, и  для  одногорбого
верблюда, он же дромадер, и для умной обезьяны шимпанзе, которая  психопатка
и поэтому ее от других обезьян отдельно держать надо, и даже  для дельфинов:
короче говоря,  для всего того, чего уж сколько поколений московских детишек
в любимом зоопарке не имело возможности видеть. Последняя носорожиха померла
в трудно припоминаемые времена от рожи, бывает такое воспаление у носорогов,
панэпизоотическое оно  по природе, а до при царе было у  нас специалистов по
болезням носорогов на всю великую страну - раз, два, да и обчелся. Бегемотов
тоже последних в Казань продали, просто некуда ставить было. До дельфинов ли
в такой  нищете! Нынче  же для  скорости  оборудования дельфинариума  решили
откусить  кусок  от   метрополитена.  Туннель   перерезали   и   вскрыли,  и
получившуюся продолговатую дыру  японцы,  люди расторопные,  вот  уже  нынче
вечером обещали  закончить облицовкой.  И жирафятню  тоже к вечеру достроить
обещали, вот ведь уж сколько лет, как не по зубам и не по карману было такое
здание зоопарку, больно  уж  сложная  положена  ему конструкция.  Во-первых,
должно оно быть просторным, любит жирафа бегать и направо, и налево. Высоким
должно  оно  быть:  шесть  метров  роста  у  жирафы,  да  два  прибавить  на
спаривание,  но сверх этих восьми много прибавлять  тоже  нельзя, в  слишком
высоком помещении жирафа смотреться не будет,  будет она  в слишком  высоком
помещении, бедная, мотаться, как хризантема  в проруби.  В  прежние годы, до
при царе то  есть, со средствами у зоопарка было вообще не очень. Дай-то Бог
раз  в  год  удавалось   ван  ден  Бринку  в  Голландию  бартером  проткнуть
моржа-другого  с отстрелянных лежбищ, в обмен  одного-другого  какого  не то
гиацинтового  ару получить, чтобы  было  чего к  ноябрьским  либо  к майским
сактировать  лучшему другу зоопарка,  Эдуарду Феликсовичу Корягину.  Имелись
ведь тогда  и  в рядах сотрудников  зоопарка  очень  сознательные  элементы,
понимавшие неизбежность окончательного  торжества  в России социалистической
монархии, - в просторечии "коммунизма", как  раньше говорили,  -  заботились
эти элементы об интересах семьи, близко стоящей к Дому  Старших Романовых, с
этим Домом породнившейся и оттого уже сейчас занявшей одно из ведущих мест в
нашем светлом завтра. Именно  зоопарк в  это светлое завтра  вступил  раньше
всех. Темное  вчера  уже готово было забыться как страшный  сон  переходного
периода, а  как там было позавчера, не до без царя, а  при неправильном царе
до без  правильного царя, вспомнить было уже очень трудно, хотя кондор Гуля,
облысевший и потому особенно недовольный северным климатом Свиблова,  мог бы
повспоминать и эти времена, вместе со своим неотлучным опекуном, заслуженным
кондорщиком РСФСР,  доглядавшим своего питомца с начала века и  в  директора
зоопарка выбившимся по выслуге лет. Однако по просьбе  графа Юрия кондорщика
вышвырнули  на  личную,  имперского  значения  пенсию,  а  его место  отдали
прежнему  главному  инженеру  зоопарка   Льву   Львовичу:  этот   был  графу
симпатичней других сослуживцев гораздо.  Правда, Гулю оставили под  почетным
надзором прежнего директора,  и шел по зоопарку глухой ропот,  что поступили
со стариком негуманно: могли  бы  ему Гулю на  дожитие и сактировать:  птица
старая,  квелая,  до  двадцать  первого  века  не  дотянет,  новую  покупать
придется,  так  что  лучше  б  избавиться  сразу  от  обоих, и  гуманнее,  и
экстерьернее, и престижу зоопарка в мировом кондороводстве определенно не во
вред.
     Льву Львовичу отломилось  директорское место лишь по  той причине,  что
считал  его граф  Юрий настоящим  человеком. Часто распивали они  на  пару в
будке у  свиньи-бородавочника спирт, разводя его прямо в поилке, гиацинтовых
тоже  актировали вместе,  ведь  не  чем-нибудь  рисковали,  актируя  в  руки
частного лица социалистическую собственность, а  много чем. А вот  теперь за
это  патриотическое   должностное   преступление  получил  Лев   Львович   и
директорское  место, и дворянское достоинство, и  герб - золотая решетка  на
лазурном  фоне, а внизу спящий  лев, и придворное звание  камер-фурьера, что
по-военному  означает полковника.  Получил  он право и  выпивать  в  рабочее
время, но только в качестве личной, не  наследственной привилегии. Как раз в
данный момент Лев Львович пользование этой своей  не могущей быть переданной
по наследству привилегией осуществлял: вместе с Арием  Львовичем и Серафимом
Львовичем водворились они  в пустующую пока что клетку бородавочников, а вот
граф  Юрий  от  возможного  соучастия  в  Львовичевой привилегии  отказался.
Лагерные друзья Эдя  и  Юра  расположились  в предбаннике  обезьянника,  уже
функционирующего, поэтому правильно пахнущего и оттого уютного. День начался
как  будто  нормально,  с  ранья,  слыхал  граф,  главный  гиббон   долго  и
самозабвенно пел, а это на новом месте примета из наилучших; время близилось
к одиннадцати, то есть к завещанному от Петра Великого "адмиральскому часу",
когда  православные  люди чарку водки выпить должны, - но нынче граф был, по
обыкновению  своему, безутешен,  до того  притом, что  даже  водки не хотел.
Нынче, как  и почти во все  иные новые, свибловские дни,  явился  к  нему на
посиделки  хан  Бахчисарайский,  единственный человек, присутствие  которого
несколько умеряло графскую ипохондрию.
     Вот уж  несколько недель  кряду,  заверша  утренние дела  по  уходу  за
попугаями, садился Эдуард Феликсович в метро,  доезжал до выставки "Выставка
Достижений  Его Императорского  Величества Народнопользуемого  Хозяйства", -
официально станция  носила  еще старое название  "ВДНХ",  но новое,  готовое
открыться взорам  москвичей и гостей столицы  в день коронации, просвечивало
из-под стыдливо заклеивающей  его бумаги. Оттуда нужно  было  ехать наземным
транспортом,  метро было  перерезано постройкой  дельфинариума,  который был
империи нужней. В спецмашину садиться дед отказывался, начитавшись в газетах
про  всякие похищения, да судьбой люксембургского друга навсегда ушибленный.
В машине он был  бы спокоен, если б за рулем был, скажем, любимый внук Рома,
но тот, после  копенгагенского  конфуза с неудачно купленным яйцом, из коего
вылупился  бойцовый  петух Мумонт, оказался вместе  с молодой женой упечен в
какой-то лагерь,  недальний, но зато очень строгого дачно-правительственного
режима. Автобус к новому зоопарку тащился долго и был весь насквозь липовый:
все  пассажиры  - мужики,  всем лет  по  тридцать, ну ладно, но  где ж такое
видано, чтобы в  девятом часу утра  у  каждого из  пассажиров на правой руке
ежедневно  торт  "Прага" висел. В вагоне  метро пассажиры были другие,  хотя
такие же, но к вертухаям Эдуарду Феликсовичу не привыкать  было, он их еще в
лагере  не  замечать научился.  В зоопарке, честно говоря, по личной просьбе
императора, но и не без  удовольствия,  - проводил  хан  час-другой,  покуда
ипохондрия  переходила у  графа в  сонливость, и ехал  домой тем  же  путем,
сдавши Юрия Арсеньевича Львовичам. Были ведь у него и свои заботы, и как раз
с одной из них мечтал  он сегодня разделаться. Узнав, что основные помещения
в новом зоопарке вот-вот будут достроены, решил Корягин насильно сактировать
в пользу государства небезопасный подарок внука.  Ибо грозен бойцовый  петух
сам  по  себе  и  небезопасен  в  деле  разведения  гиацинтовых  попугаев  в
особенности, как со  стороны простой техники безопасности, так и  со стороны
вполне  вероятного межотрядного скрещивания: в том, что оно возможно, уверял
деда Федор  Фризин  в свой последний неудачный заезд, пришлось ему, бедному,
обоих  жако  по  четыреста  толкнуть,  а  это,  считай,  что  даром  отдать.
Межотрядное скрещивание,  а  именно возможность  получения кладки  гибридных
куро-попугайных   яиц,   вещь   по  науке,  конечно,  невозможная,  но  иные
авторитеты,  как,  в  частности,  непререкаемый  для  Фризина Тартаковер  из
Сиднея, в принципе его не отрицают. Под давлением  австралийского авторитета
решил Корягин  с голенастым и симпатичным Мумонтом  расстаться. Не варить же
из  бойцового  петуха  лапшу-то,  в  самом  деле,  дура  Ираида  именно  это
предложила,  даже  Игорь ее отругал,  поумнел, ничего  не скажешь,  дворянин
Лубянский.
     Дед Эдуард собирался посидеть в  зоопарке  не больше чем  обычно, потом
двигаться домой: обещала  за ним  сюда заехать дочь  Елена. Ей как шоферу он
тоже  доверял, вообще  с полными  основаниями на то считал ее самым надежным
человеком  в  своей  семье,  только  грустил,  что   мало  интересуется  она
попугайным  делом.  Так  что  сейчас имелось  две  задачи: как-то  успокоить
безутешного  Юру  и  как-то  сактировать  в  пользу  государства  костистого
представителя семейства  куриных, но так, чтобы  все-таки и  государство  из
него  лапшу не  сварило.  Поэтому  в  чистоту помыслов  Серафима  Львовича и
особенно Ария Львовича, когда оба зайдут за третью бутылку, вряд ли поверила
бы даже  самая завалящая  Красная Шапочка, а не то  что  Хан Бахчисарайский.
Щенков ронял слезы в клетку Мумонта.
     -  Ну-ну, - ответил дед Эдя на очередную иеремиду,  - хуже бывает. Зять
мой старший,  не  помню, рассказывал ли тебе, схлопотал титул, смех сказать,
барона  Учкудукского.  Четыре  месяца  просил замены,  так  Павел  Федорович
пригрозил ему,  что барона поменяет на маркиза, но все равно родовой Учкудук
чтоб лелеял.  Георгий заткнулся, вот и  ты бы  тоже. В лагере, сам  помнишь,
хуже  было. Погляди, что у тебя броненосцы лопают, да прикинь, мог ли я тебе
такой паек в сорок седьмом определить...
     - Доктор наук называется, - фыркнул сквозь слезы  граф, - попал пальцем
в небо. Да  будет тебе известно,  что броненосцы  мои, кроме десятидневошной
конины,  ничего не жрут! От  природы к  падали пристрастны. Поглядел  бы  да
понюхал, когда корм им задаю...
     - Во дурень! Во память короткая! - сердился хан. - Ни фига, что ль, уже
не помнишь?  Да где ж  я тебе конины  бы  взял в сорок  седьмом, хоть  бы  и
десятидневошной? Нет,  не  впрок тебе лагерь  пошел, плохо  тебе  там было в
доходягах, плохо тебе  тут в графах...  Ну чего рыдаешь, дура старая?  Ты бы
вот помог  мне лучше. Негоже мне  из этого красавца лапшу варить. Игорек вон
уже на него  глаз точит, -  соврал  хан, - а  Ромка  узнает,  так с горя еще
что-нибудь угонит. Дредноут, атомоход,  он придумает. Словом, давай,  давай,
помоги  сактировать.  Запиши,  что возвращаю гиацинтового,  выздоровел после
тщательного ухода...
     Граф посерьезнел.
     -  Это с  Львовичем оформим. Только Львович уже  в  восемь утра  первую
начал, сейчас он своей фамилии не выпишет. Ждать надо.
     - Может, протрезвить его чем можно?
     - Куда... Ждать надо. Он к обеду проспится у бородавочников и пойдет за
следующей. А я его по дороге перехвачу. Оформим куру твою, скажем, кондором.
Годится? Ты мне его оставь, я присмотрю.
     Перспектива оставлять петуха даже на  час-другой в  неоформленном виде,
не как казенное имущество, стало быть, все-таки скорей лапшой, чем кондором,
деду Эде не улыбалась, и он стал думать,  как ему  и  петуха  все-таки сдать
официально,  и  вовремя  с  Еленой  уехать,  чтоб  не  пилить   общественным
транспортом. Однако  в это  время  за стеной  обезьянника  раздался выстрел,
сразу следом еще  один,  а  потом - короткая  автоматная очередь.  Деды,  не
сговариваясь,  наставили  ладонь к  тому  уху, которым  слышали лучше,  -  к
левому.  Оба слышали левым  лучше после  лагерной беды,  когда кум, упившись
взятым из НЗ неразведенным  спиртом, решил проверить, кто у него  из  каэров
еще и скрытый толстовец. Для этого  всем  предполагал он врезать  по правому
уху, а кто  подставит левое - тот толстовец и тому еще  десятку, стало быть.
Второе ухо не подставил куму никто,  на  полшеренге кум упал и  посинел; как
потом патологоанатом лагеря Корягин обнаружил, вместо спирта кум пил невесть
откуда взявшийся метилглюколь, при коем первым признаком отравления является
посинение трупа.  "А вот не пей без  спросу, на чем не написано", - злорадно
думал Эдуард Феликсович, штопая  начальничий труп и  нимало не заботясь, что
ему    самому   за    умышленное    убийство   могут   ой    что   припаять.
Матушка-гравиданотерапия на  всю  Воркуту была  в  одних  только его  умелых
руках, никто другой ею  не владел,  а нужна была всем, даже  тем, кто рад бы
его съесть живьем, с костями и тапочками. Однако же часть слуха в правом ухе
будущий хан Бахчисарайский от той неприятности все же утратил.
     Левое ухо со всей возможной точностью осведомило каждого старика, что в
зоопарк прибыли какие-то новые лица, да еще, глядишь, с оружием в руках, раз
стрельба  пошла.  Притом,  хотя и  крайней грубостью  содержания  отличались
доносившиеся крики,  лица эти явно  принадлежали  прекрасному  полу, - если,
конечно, не прибыл на коронацию Павла Второго его почти тезка, Папа Римский,
и  его концертный хор отчего-то в  первый же день  обуялся  желанием воспеть
территорию нового московского зоопарка. Замолк транзистор у японцев, видимо,
прошитый  очередью  из  автомата. Японцы, как люди к таким вещам  привычные,
конечно,  тут  же легли себе на дно дельфинариума, руки  за голову - так что
больше  стрельбы не  было, да  и  первые выстрелы  преследовали скорей  цель
внушения серьезности происходящего. Зоопарк все-таки не для охоты, и тут вам
не  Красная  Пресня.  Дверь  обезьянника распахнулась, и  на пороге  выросла
бодрая, газырями по-кавказски  крест-накрест  перепоясанная баба  в  меховой
телогрейке, - не молодая, но очень боевитая.
     - Вот они! - указала баба  штыком на  оцепеневших дедов и повернулась к
ним  спиной,  загораживая  выход. Свиблов-Щенков  превентивно  зарыдал,  дед
Эдуард сильно двинул его локтем  в бок: "Брось, небось, порядки новые такие,
все образуется. Впервой что ли?" Баба взяла на караул и отступила в сторону.
В обезьянник  вкатилась с немалой силой брошенная ковровая дорожка, конец ее
лег  прямо  у  ног стариков.  В проеме,  окончательно  застя  свет, появился
представитель  сильного  пола, облаченный  в  дорогую шубу из  неизвестного,
совершенно  синего  на просвет меха,  однако с обнаженной головой,  так  что
лысина  представителя сильного пола  вся переливалась в лучах солнца поздней
осени.   Пожилая  баба,   исполнявшая,  судя  по  всему,   также  и  функции
церемониймейстера, прямо из положения "на караул" сделала книксен и объявила
дедам в недрах обезьянника:
     - Его высочество великий князь Никита Алексеевич!
     - Чего говорить будем? - быстро спросил Щенков, но дед Эдя уже отвечал:
     - Его сиятельство граф Юрий Свиблов просят пожаловать высокого гостя.
     -  Благодарю вас, ваше ханское величество, -  с достоинством проговорил
сношарь, намекая, что титулы вассальных  владык уважает;  породы дед  Эдуард
был не сношарской, но пользу этого человека в  государстве Пантелеич осознал
уже  давно. К тому  же  и  титул  у  деда Эдуарда был с гаремным оттенком, и
сношарь  подумывал:  не  испробовать ли  кого из  многочисленного  потомства
Корягина  на  предмет помощи по основной  работе. - Милостивый мой  государь
граф Юрий! -  продолжил сношарь. - Приношу извинения, что лишь теперь наношу
визит.  Прошу  в  качестве  извиняющей  компенсации  принять  от  меня  вашу
наследную собственность, которую все эти горькие годы я оберегал!
     Щенков промолчал.  Корягин  чуял, что еще хоть один  титул,  хоть  один
гектар  поместий  -  и  старого  лагерного  друга хватит кондратий.  Поэтому
прошептал по-лагерному:  "Терпи, сволочь!" - и Щенков склонил голову, стойко
решив принять любой удар судьбы ради личного друга.
     -  Тащите,  бабы,  -  распорядился  сношарь.  - Бабы  ловко  втащили  в
обезьянник  два увесистых ящика,  обернутых  в сукно,  и  поставили  к ногам
недовольного  Мумонта. -  Дозвольте,  граф,  возвратить  вам  рождественские
безделушки ваших предков!  И сразу просить прощения позвольте, что у черного
волхва по правому ботфорту  трещинка  наметилась, но  все прочее  в целости.
Распаковать!
     Через  немногие секунды на брошенном  поверх красной  дорожки текинском
ковре  засверкала  вся  рождественская сказка  свибловского леса, краса села
Нижнеблагодатского,  предмет большой зависти  американского  шпиона  Джеймса
Найпла. Даже  обезьяны  примолкли, озаренные отсветами старинного уральского
цветного дутья.  Щенков  сперва  онемел,  потом,  как  и  следовало ожидать,
зарыдал в три ручья.
     - Дедушка  рассказывал...  А  я так  и  не видел... Бабушка  пела...  -
прохлюпал заведующий броненосцами, и дед Эдя решил, что пора вмешаться:
     -  Граф  растроган  оказанным  вниманием,   ваше  высочество.   Он   не
сомневается в  подлинности  реликвий,  и они  займут  достойное место  в его
коллекции.  В  качестве...  -  дед  Эдя затих  на  четверть  секунды, затем,
посещенный внезапным озарением, вдохновенно закончил: - В качестве ответного
дара, ваше высочество,  просим принять племенного бойцового петуха наилучших
кровей Королевства Датского! - обеими руками дед подхватил клетку с Мумонтом
и, спиной чувствуя наставленные на  него бабьи пулеметы, просунутые сзади  в
вентиляцию, подтащил  петуха к  стопам сношаря, обутым  в разношенные сапоги
без каблуков. Сношарь придирчиво оглядел петуха, постучал  кривым пальцем по
клетке.
     - Добрый кочет. Знатный подарок. Премного благодарствуем, - деревенским
тоном  закончил сношарь, ибо Лексеич перед благостным видом бойцового петуха
сейчас явно  спасовал перед Пантелеичем. - Настасья,  - позвал он, от дверей
безошибочно отделилась пожилая  баба в  газырях,  -  прими  дар.  Звать  его
будут...
     - Мумонт! - подсказал Корягин.
     - Э? Ну, пущай, Мумонт, стало быть, борозду не попортит,  хочь и молод.
Как, бабы? - спросил великий князь у спутниц.
     - Никак нет! - гаркнули военизированные бабы хором.
     - Приятно было  познакомиться, князь, то есть  граф... - начал сношарь,
когда  клетку  с  петухом  унесли, а  игрушки  снова  уложили  по ящикам,  в
продолжение какового действия Щенков непрерывно крест-накрест  утирал слезы,
то  правым  кулаком с левого  глаза, то левым с правого.  -  Только  приношу
извинения, дела меня ждут, срочная работа.
     - Так точно! - не стерпев, брякнула старшая Настасья. В иное время, ох,
не сошло бы  это  ей с рук, но сейчас  сношарь отчего-то и  ухом не повел на
такое нарушение субординации.
     Сношарь  поклонился и быстро исчез в  дверном проеме вместе и с  бабьим
эскортом, и с  ловко выдернутой из обезьянника ковровой дорожкой. К счастью,
уходя,  уносил  сношарь и петушиный камень  с сердца  Корягина, оставляя  на
память  о себе два ящика  драгоценного  фамильного стекла Свибловых. Щенков,
хоть и  был на рыдательном взводе  и  по этому  случаю, -  как  и  по любому
другому, - но пролепетал сквозь слезы,  что все-таки его шалаш из пальмового
лапника - не место для  хранения  таких ценностей, и хозяйственно утащил оба
ящика  в клетку к белоспинному  другу, за самую длинную полку задвинул,  под
такой охраной всего спокойнее.  Но когда запихивал ящики поплотней, подальше
- неожиданно сдвинул забытое ведро, а за ним нашлась заначенная, чуть ли еще
не сентябрьской покупки, поллитровка,  не  открыть  которую в  такой светлый
день было просто глупо. Щенков  утешенно  протер бутылку  полой пальтишка  и
принес ее в предбанник, где Корягин недоуменно соображал, - где ж это Елена?
Пора  бы уж  и забрать ей отца отсюда, раз Юрка в себя пришел и меньше ноет.
Корягин  глянул на бутылку и похолодел:  не  хватало  еще  гидролизный спирт
пить, им и клетки-то попугаям мыть опасно. Щенков все-таки настаивал, но тут
протелепался мимо открытой двери гориллятника Львович вместе с двумя другими
Львовичами,  Щенков  их окликнул, они с радостью хлынули к дедам.  Налили по
наперсточку  и по второму, Эдя чокался перстнем, все  время размышляя, где ж
это Елена, когда время уже чуть ли  не обеденное? Японцы,  кажется, все свои
художества в дельфинариуме почти доклали. Делать Корягину  в зоопарке дальше
было решительно нечего, он слушал долгие жалобы Львовичей на семейную жизнь,
отмечал, что у  него самого с семейной жизнью как-то странновато,  но все же
не  так  погано, - вот что  значит овдоветь вовремя!  - и дочки  неплохие, и
внуки ничего,  научить бы их только отличать куриные яйца  от всех  других и
все другие  между собой. А как все-таки удачно  великий  князь  подвернулся,
он-то лапшу из Мумонта не сварит!
     Слухи про сношареву  деревню, занявшую все историческое Зарядье, ходили
по Москве самые невероятные, но для Корягина имело ценность лишь то, что там
хорошо  относятся   к  курам.  Между  тем,  видать,  не  зря  был   перекрыт
Москворецкий  мост,  и со стороны Китайского проезда  тоже к бывшей "России"
закрыты все подступы; везде  стояли  плотные  заграждения  из  синемундирных
гвардейцев,  за  спинами  у   них  виднелась  нейтральная  песчаная  полоса,
насыпанная,  как  на  советско-китайской  границе,  вручную,  бабы  сами  ее
сделали, чтобы  следы оставались, если  кто  рванет через  эту  своеобразную
запретку; за полосой стояли противотанковые ежи, а  за ними - кордоны бабьей
гвардии  с семиствольными  "толстопятовыми",  баллонами  нервно-парализующей
"жимолости"  и  гранатами  "Ф-один".  На  выстрел не  подступиться. Все  это
организовали бабы не зря, слух по  Москве про  чудо-мужчину "сношаря" пополз
невероятный, имели место несанкционированные выступления женского населения,
даже  митинги и  сходки,  чаще  всего  в  женском туалете на  Петровке,  там
какая-то  фарцовщица  божилась, что позавчера только  из-под  их  высочества
отряхнумшись.  Имелись  случаи  попыток  пролета  в  Зарядье  на самодельных
воздушных  шарах,  прополза сквозь  канализационные трубы и других серьезных
диверсий.  Однако и  синие гвардейцы,  и бабий батальон, кажется, почти  все
покушения на драгоценное рабочее  время сношаря сумели пресечь. Кроме  двух,
ну, трех случаев: одна баба умудрилась влететь в печную  трубу Дома Романова
из затяжного прыжка с парашютом  с трех  тысяч  метров, - кажется, была баба
чемпионкой мира по этим  прыжкам, -  да еще кошелку  с яйцами не побила, ну,
такую камикадзиху Лука Пантелеевич брал под свою защиту, и ему перечить было
опасно.  Из-за  этого  случая и еще из-за одного  или двух страсти в  Москве
накалялись, и кое-кто боялся, что, когда ринутся толпы баб из Замоскворечья,
сомнут противотанковые ежи, новая Ходынка будет, и еще хуже. Но пока что все
ограничивалось грозными слухами.
     Конечно, не все московские бабы намеревались  идти на штурм Зарядья, но
многие готовились. Лишь очень немногих женщин Москвы сношарь более или менее
не интересовал. Не занимал сношарь мыслей как раз одной из дочерей Корягина,
старшей, Елены. Мысли  ее  были куда более важными, не до плотских  радостей
было   нынче   жене   без   пяти   минут   канцлера   Российской   Советской
Социалистической Империи -  или  как  она  там называться  будет? -  Георгия
Шелковникова. Помимо того, что была Елена Эдуардовна  женой своего мужа, она
ведь была еще много кем: и агентом английской разведки, и хозяйкой борделей,
и  содержательницей  опиумных курилен, и владелицей  подводного  ресторана в
эмирате  Шарджа,  -   а   еще  имела  весьма   высокое  звание  Посвященного
Восемнадцатой   степени,   что   очень   и   очень   немало   для   лилового
старогренландского масонства, к которому принадлежала  солидная ложа  "Лидия
Тимашук",   где   Елена  Эдуардовна   носила   чин  Пособляющего  Поместного
Мастера-вредителя.  Девятичленная,  а  значит,  очень  труднодоступная  ложа
основана   была   еще  в   славные  годы   победы   над   культом   личности
врачей-вредителей; и,  кстати, именно в  память этой  победы все члены  ложи
прибавляли к своему званию почетно-символическое слово "вредитель". И сейчас
персональный мужнин ЗИП катил Елену Эдуардовну в сторону Кудринской площади,
неизбежному месту  свершения  судеб российской Реставрации,  - на  заседание
ложи.
     Странных людей объединяла эта ложа, - возможно, знай о ее существовании
Георгий Давыдович, он  счел бы  их еще более странными, - но жена  тщательно
следила,  чтобы мужа подобной  лишней информацией не беспокоили. Более всего
странным    показался   бы   барону    Учкудукскому    председатель    ложи:
венерабль-вредитель тридцатой степени  посвящения Владимир Герцевич Горобец.
Более  того,  очень удивил бы барона тот  факт, что и  заместитель  Горобца,
поместный мастер-вредитель Елена  Шелковникова,  тоже ничего,  ну решительно
ничего не может выяснить  толком  о  личности Горобца, - кроме того,  что он
возглавляет как минимум две масонских ложи, каждая из которых  полагает себя
в смертельной вражде с приверженцами другой и, более того,  полагает таковых
врагов-приверженцев давно изведенными под корень.
     Среди  других  членов  ложи  были  люди  столь  же  неожиданные,  -  за
исключением, быть может, хранителя печати ложи, секретаря-вредителя, которым
вот уже лет десять числился известный всей Москве экстрасенс-психопат Хамфри
Иванов, личность глубоко  бородатая и властолюбивая.  Должность стюарта ложи
здесь с  давних пор занимал Валериан Абрикосов, близкий друг Хамфри Иванова,
но из-за происков мирового  еврейства и чувашства ложе приходилось сноситься
со   своим  великим  попрошаем   через  какого-то   американского   медиума,
соглашавшегося принять послание к Абрикосову и передать его ответ  только по
личной просьбе  президента  США, с которым Горобец был какими-то  масонскими
делами немного связан. Последнее  заявление Абрикосова сводилось к тому, что
присутствовать  на  собраниях ложи он больше не может, слишком  уж он  давно
умер и потому отдохнуть хочет;  поэтому, согласно уставу, должность  стюарта
ложи, великого  попрошая  становилась  вакантной. Следовало  незамедлительно
избрать нового  великого попрошая, неявка на заседание ложи каралось смертью
и  выговором с занесением  в карточку  партучета.  Так что  обречен  был дед
Эдуард сидеть и дожидаться свою дочь в зоопарке, покуда не выяснится, кто же
все-таки  должен  занять  пост   великого  попрошая  ложи  "Лидия  Тимашук";
кандидатов  было  двое,  и  оба   относились   к  числу  достойных,   весьма
протежируемых лиц.
     Елена  Эдуардовна остановила  ЗИП возле  планетария,  никому не кивнув,
прошла  в  комиссионный магазин,  торговавший импортными  магнитофонами, там
привычной дорогой удалилась  в  кабинет  директора. Директор  молча  склонил
голову и быстро  выскочил из кабинета,  оставив  Елену Эдуардовну  одну. Она
заняла его кресло, мельком взглянула в зеркало пудреницы,  подвинула к  себе
допотопный "Ремингтон"  и  одним  пальцем,  стараясь не  повредить  маникюр,
напечатала, - притом никакой бумаги в машинку не вложив:
     ПЕРЕТУ ПЕРЕНОН
     Повинуясь раз  и  навсегда заданному коду,  директорское  кресло унесло
Елену Эдуардовну в глубокие  подземелья под магазином. Спуск был скоростным,
но все  же длительным, в конце  концов Елена Эдуардовна очутилась в  белом и
чистеньком  помещении,  ни дать ни  взять  ординаторская  в  институте имени
Склифосовского,  -  там  кресло  остановилось,   а  когда  Елена  Эдуардовна
соизволила его освободить, унеслось  ввысь. Дальше  по  чину ложи полагалось
четверть  часа  "одиночного  радения":  теоретически  считалось,  что  Елена
Эдуардовна,  стоя  на одной только пятке  правой ноги, вертится  очень-очень
быстро,  так,  чтобы  даже  лица  нельзя было  увидеть,  а  превратилась  бы
почтенная канцлерша как бы в белую колонну. После этого разрешалось еще - по
желанию - поговорить неведомыми языками, но не обязательно. Елена Эдуардовна
была воспитана в традициях реалистических, хотя и теософских, и, ясное дело,
ни  на  какой пятке  не  крутилась: отведенные на это занятие четверть  часа
употребила она иначе: вызвала из стены некое существо в белом балахоне  а-ля
ку-клукс-клан, которое и подправило  ей износившийся за день маникюр. Что же
до говорения иными, неведомыми языками, то не  без основания полагала Елена,
что в ее ложе займутся этим другие.
     Елена  Эдуардовна никогда  не опаздывала,  если куда было назначено. По
истечении всех приготовительных  сроков и ни секундой  позже поднялась  она,
переоблачилась с помощью ку-клукс-кланоподобного существа в просторные белые
одежды,   положенные   заповедными  гренландскими   уставами,   и,   изредка
поворачиваясь вокруг  своей оси, - для тренировки, не более, - пошла длинным
белым  коридором,  уровень  коего  понижался и повышался  без всякой видимой
причины. В  отличие  от  подвалов  Хитровки, за столетия  под  чьими  только
флагами не побывавших, кудринские катакомбы спокон веков служили одной цели:
были тут винные подвалы, заложенные кем-то  в  прошлом столетии, потом более
или менее по  тому  же назначению использованные гранд-очаровашкой  маршалом
Берией, чей дом располагался рядом; позже часть подвалов досталась высотному
гастроному. Но только часть, и  самая сырая, та, что поближе к речке Пресне,
вообще-то заключенной  в трубу,  но в старом  зоопарке протекавшей свободно,
выдавая  себя за пруды.  Остальная  часть  подвалов,  приблизительно  девять
десятых, принадлежала масонской ложе. Были подвалы не особенно глубокими, но
на диво просторными, из-за них даже подземного перехода через Садовое кольцо
возле  Кудринской  нельзя  было построить.  Там, за тысячами  сорокаведерных
бочек  бастра  и  мальвазии, то  есть, конечно, сплошного  абрау, но древние
запреты ложи  не  разрешали думать  и выражаться  современными символами,  -
располагалась комнатушка,  где ложа "Лидия  Тимашук", или,  иначе, Ложа Жены
Великой Добродетели, проводила свои агапы, - иной раз даже с водочкой.
     Одновременно с поместным  мастером-вредителем  через  несколько  дверей
вошли в  комнатушку шесть из девяти членов ложи. Свое председательское место
давно  уже  занимал  венерабль-вредитель  Горобец,  или,  по-здешнему,  брат
Владифеликс  Виссарэдмундович.  Напротив  него,  на  другом  конце  длинного
деревенского  стола,  сидела  пожилая,  даже   очень  пожилая  женщина,  чье
присутствие в масонской  ложе было загадкой даже  большей, чем  сам Горобец.
Звали ее  просто  Баба Леля;  носила она с  самого, кажется, основания  ложи
звание ритора-витии и каждый  раз поднимала бунт,  если кто-либо в обращении
ронял   привычное   масонскому  уху  "сестра-вредительница".   "Никакая   не
вредительница! -  вскипала  Баба  Леля. - Сам ты вредитель", - и допустивший
оплошность, памятуя, что  это чистая правда, что он самый настоящий почетный
вредитель,  а Баба Леля старейший член ложи, смущенно умолкал.  Беря в  руки
любой  предмет, вручаемый ей во время агапы-заседания,  Баба  Леля  говорила
загадочное заклинание: "Беру и помню". Известно было о ней  совсем немногое:
что живет она под Москвой, что она вдова сельского учителя, мучится подагрой
и ревматизмом, а желчный пузырь у нее и вовсе вырезан. Ходил также слух, что
она знает  все:  только  вот думы  в  ней много,  а ничего не скажет. Однако
совершенно  достоверен был  тот  факт,  что  однажды к ней  за консультацией
обращался  сам  предиктор  ван Леннеп, и ему Баба Леля  сделала  исключение,
ответила.  Она  сказала: "Да кто  же его знает, милок", - и  ван  Леннеп был
ответом  совершенно удовлетворен. Еще было известно, что происходит  она  из
каких-то дремучих старообрядцев-забайкальцев, и это  в  глазах  членов  ложи
придавало ей колорит еще большей таинственности - такой таежный.
     Когда все восемь членов ложи опустились в положенные им кресла, Горобец
расправил полы своего просторного белого балахона, ритуально похлопал по два
раза под каждым ухом,  что повторили за ним все присутствующие,  кроме  Бабы
Лели,  которая по причине подагры вот  уже  лет двадцать как не похлопывала.
Горобец чуть привстал и простер перед собой руки.
     - Порадеем? - вопросил он.
     - Порадеем!  -  ответила часть голосов. Одно место за столом пустовало,
Баба  Леля,  ясное дело,  молчала,  а хранитель печати был к членораздельной
речи сегодня не расположен.
     - Что содеем?
     - Все содеем!
     - Ча-ча-ча да чи-чи-чи! На  печи сидят врачи! Долбят носом кирпичи! Ты,
Лидуха, не молчи, паразитов проучи! Лидия! Лидия!
     - Буду в лучшем виде я! - по долгу, низким голосом ответила Елена, хоть
и неприятно ей было изображать Лидию Тимашук.
     - Лидия отличная!
     - Справлю дело лично я!
     Председатель снова похлопал, и вступительная часть кончилась. Заговорил
Хамфри Иванов: длиннобородый, угрюмый, искренне  улыбающийся при этом, вечно
сексуально  напряженный, - это  было слышно даже  Елене, на  что уж она себя
застрахованной  от мужских  чар  считала, а ее  тоже задевали  волны половой
энергии, исходившие от хранителя печати.
     -  Ла-ла-ла-ла!  -  понижая  и  повышая  тон,  начал  он,  -  ла-ла-ла!
Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла!
     - Брат вредитель, вы правы,  - нимало не  смущенный, ответил Горобец, -
но это не все на сегодняшний день. Есть и более сильные слоги.
     - На-на-на! - радостно-утвердительно закивал Хамфри, - на-на-на-на-на!
     -  Вот хотя бы, - миролюбиво согласился Горобец,  -  но и это не все на
сегодняшний  день.  Есть и более сильные слоги. На-на -  очень сильный слог,
согласен. Но не самый сильный.
     - На-на-на-на-на-на-на-на! -  багровея, возразил Хамфри, сильно повышая
тон, но его оборвала Баба Леля:
     - Ой, чего ты так кричишь! Чего так кричишь! Сперва пусть поедят, потом
поговоришь... Дай поесть людям, венерик!
     Венерабль, ничуть не смущенный  обращением "венерик", согласно  кивнул.
Баба Леля  вынула  из-под стола привезенный  ею  традиционный  торт  в форме
кирпича, и толкнула его через стол Горобцу.
     - Беру и помню, - тихо, но отчетливо произнес Горобец.
     - Уж и кила ирисок-то жалко, - неодобрительно буркнула Баба Леля.  Этот
диалог повторялся каждый раз, лишь очень давно, когда Елена сюда еще доступа
не имела, рассказывали, приключился такой конфуз, что Горобец,  приняв торт,
никакого   "Беру   и  помню"  не  сказал.  Тогда  Баба  Леля  громогласно  и
торжествующе провозгласила: "Бери и  помни - гони ириски!" Горобец извлек из
складок  балахона  кулек,  Баба  Леля  его приняла, сказала "Беру  и помню",
поглядела в кулек  и добавила уже неодобрительно: "Мог  бы и сливочные".  На
следующий день сняли Булганина.
     Горобец взял серую тяжелую  лопаточку из благородного металла  и быстро
принялся  нарезать торт:  славен был венерабль-вредитель  своим  бесподобным
искусством нарезать торт на неравное от случая к случаю число кусков, притом
разного размера, согласно званию присутствующих, не оставляя при этом ничего
лишнего. Полученный кусок полагалось съедать дочиста, что представляло собой
символ неутечки информации из ложи. Лишь Баба Леля имела право свой кусок до
конца не  съедать, обычно  она  его только  надкусывала -  все-таки  желчный
пузырь  вырезан!  - и  заворачивала  в  газетку,  чтоб  увезти с  собой  для
неведомых  домашних  надобностей.  Ходили  слухи,  что  младшая  ее  внучка,
личность бесцветная, на этих  пирогах выросла. Баба Леля с самого  основания
ложи пекла  торт сама, для чего  брат  казнохранитель каждый раз выдавал  ей
один рубль пятьдесят две копейки: сырьевая цена торта была установлена раз и
навсегда, девальвации и понижения цен на ней не сказывались. Больше тридцати
лет  Баба  Леля  брала  эти  рубль пятьдесят две и твердо говорила:  "Беру и
помню".
     Елена  нехотя  доела свой кусок, он  нарушал  ей диету, но открыто идти
против правил  ложи из-за какого-то торта определенно не стоило. Хорошо еще,
что торт был крестьянский, без крема, больше напоминал коврижку, проложенную
слоем какой-то  бедной ягоды, кажется, черемухи. Хамфри свой кусок тоже доел
и начал с новой силой:
     - Ла-ла-ла-ла-ла...
     -  На-на-на! -  одернул его Горобец с помощью более сильного  слога,  и
бородач    пристыженно    замолчал,    пробормотав   только   что-то   вроде
"тала-бара-ката-маза-гада..." - Так вот, братья вредители. Пустует среди нас
пост великого попрошая! Пустует, и милостынька  приходит в нашу казну ох как
неудовлетворительно!
     "Черта  с два, - подумала Елена, - это в мою казну неудовлетворительно,
а в твою, сволочь, все в сроки сдаю".
     - И предстоит нам, братья,  порадеть о новом  члене!  - Хамфри собрался
снова залопотать, но на него цыкнула Баба Леля. - Брат Ужаса, прошу вас.
     Бибисара Майрикеева, знаменитая московская целительница,  скульпторша и
певица, служившая в ложе  "приуготовителем-вредителем", или же "сестробратом
Ужаса", откликнулась немедленно:
     -  Увы, увы, увы! Кандидат Всеволод, коему мы доверчиво протянули  нашу
дружескую  руку,  отверг ее! Ответил, что  не  знает, чем  даже очень чистые
душой масоны могут помочь великому делу истребления милиционеров.
     - Недостоин. Пусть, - твердо сказал Горобец. - Второй кооптированный?
     Глаза Бибисары сверкнули:
     - Готов принять свет истины!
     Елене сразу  стало  скучно.  Это  означало,  что сейчас начнется  обряд
посвящения  в члены  ложи, а это затянет агапу на лишний час. Тем временем в
далеком Свиблове отец, видать,  давно уже смотрит  на  часы,  но судьба  ему
нынче сидеть  и  ждать с зоопарковскими друзьями,  выпивать  по наперсточку,
курить, вспоминать прошлое  и сидеть,  и  сидеть,  и  сидеть. Но  никуда  не
денешься. Без масонства нынче ни до порога.
     Рекомендации  у  "профана" были внушительные,  как  доложила  Бибисара.
"Одна индийская  махатма" за него  очень  и очень просила, притом  когда еще
была живая, потом  ее сепаратисты ужасно сепарировали. Да и сам "профан" был
человеком довольно известным, он был поэтом, хотя и твердил на каждом  углу,
что он "всего только старая скважина", и писал он не стихи, а мутации. Самая
его знаменитая мутация "Ты должен быть, вбывать и выбывать, и вновь вбывать,
и выбывать, вбывая!" как-то раз на заседании ложи "Лидия  Тимашук" послужила
долгим предметом предагапного  собеседования.  Елена  Эдуардовна вообще-то в
гробу видала все мутации  и все правила поведения для тех моментов, когда на
тебя   никто  не   смотрит,  но  чарующе-глупое  "быва-быва-быва"  даже   ей
запомнилось.
     Погас, как обычно, свет, прозвучало несколько аккордов знаменитого хита
"Молчи  ты,  Сольвейг" в  исполнении  ансамбля "Гага". Потом вспыхнул мощный
прожектор  и высветил за  спиной впавшего в прострацию Хамфри Иванова  белую
дверь,  которая  нарочито  медленно  уползла  в  сторону.  На  пороге  стоял
одутловатый  человечек лет  пятидесяти,  босой, в белой  полотняной рубахе и
таких  же портках. Елена  брезгливым и зорким взглядом сразу заметила на них
метки прачечной. "Профан" держал  в руке зажженную  свечу, в луче прожектора
довольно  бесполезную,  однако  сильно  чадящую.  В  другой руке,  как  того
требовали правила приема в ложу,  он  держал пачку денег зеленого цвета. Меж
бровей человечка  ясно  виднелось плохо отмытое  пятно; обычно Сидор Валовой
ходил по  Москве  с  намалеванным тилаком,  но Бибисара  знала  твердо,  что
подобных игривостей венерабль не одобряет, индусский символ пришлось отмыть.
     "Молчи  ты,  Сольвейг"  затихло,  натужно  хряснули  изношенные  долгим
профанированием рычаги,  из-под потолка опустилась огромная деревянная нога,
разрисованная  -  согласно  легенде  -  красками с  палитры  если  не самого
знаменитого Никанора, то уж точно с палитры знаменитого его индийского  сына
Блудислава. Поскольку ложа "Лидия Тимашук"  всегда  состояла на две трети из
женщин,  условно  именуемых здесь  сестро-братьями,  к  ноге  был  привинчен
железный каблук-шпилька,  вонзившийся в пол за спиной  "профана"; носок ноги
опустился прямо  на  его голову и  заставил присесть  на корточки - впрочем,
Горобец держал руку на  рычаге и следил, чтобы посвящаемый сохранял  остатки
соображения  и  чтоб  ветхое бельишко  на нем  тоже не лопнуло, -  как-никак
престиж  будущего  великого  попрошая-вредителя тоже  особо  не  должен  был
страдать раньше времени.
     -  Имя твое?  -  прогремел из-под потолка многократно  усиленный  голос
Горобца.
     - Сидор... Маркипанович Валовой...
     - Ложь!
     - И... Исидор...
     - Ложь!
     -  Правда,  Исидор...  Член  союза...  В  билет  посмотрите...  Правда,
Исидор... Потомственный долбороб...
     - Кончай брехню, долбороб! Прошу  - Глас Истины! - Горобец возвел взоры
к динамику,  откуда  послушно зазвучал  загробный, очень  низкий, специально
подобранный в радиокомитете голос:
     -  Дуппиус  Исидор  Маркипанович.  Отец:  Дуппиус  Маркипан   Маркович,
сотрудник  спецторга  СССР  до тысяча  девятьсот  сорок  седьмого  года,  по
национальности - метис. Скончался в одна тысяча...
     Бедный  поэт, придавленный деревянной  ногой и гнетом собственной  лжи,
корчился на полу, члены  ложи зевали одними  ноздрями, кроме Хамфри, который
все  лопотал какой-то  беззвучный слог. Фамилию  Валовой носил  материнскую,
мать его была жива и до сих  пор торговала  театральными билетами в киоске у
Павелецкого вокзала.  Дальше  зазвучали  ужасные  подробности  происхождения
бабушек и дедушек Сидора, но Елену Эдуардовну заинтересовать чьей-то липовой
биографией  было невозможно, она даже как-то удивлялась, что ее  собственная
биография  содержит  так мало липы,  верней, тому,  что ей о себе  самой так
много  известно.  Бархатный  призрак  из радиокомитета  дочитал  родословную
Сидора. Сидор заскулил.
     - Вступая  в Ложу  Девяти,  помни,  гнусный,  о кандидатском  стаже!  -
Горобец перешел  ко второй части посвящения. - Помни, ничтожный, что таланта
у тебя шиш! Даже ни шиша!
     Каждому   новопринимаемому   Горобец   наносил   наибольшее   возможное
оскорбление. Помнится, принимая Бибисару, он объявил ей, что, сколько она не
блядствуй и не колдуй, все равно останется она на всю жизнь наивной невинной
девушкой. Про свой прием Елена Эдуардовна ничего не  помнила, она  умела все
неприятное  сразу  забывать.  Она подремывала,  нашаривая под зубопротезными
мостами кусочки торта Бабы  Лели. Бибисара и еще  два  сестробрата,  тоже из
электросенсов, или как их там, все же как-то следили за процедурой "умаления
профана".   Прочие   были  в  отключке,  очень  уж  все  надоело.   Наконец,
канонический поток помоев иссяк, Горобец встал и сделал шаг к Сидору.
     - Несчастный!  - взвыл  он уже  сам  по себе, без  всякого усилителя. -
Червь!  Жидовская морда!  -  Не по годам лихо Горобец врезал Сидору  в левое
ухо. Тот упал  бы,  если б мог. Следом трижды включился  и выключился мощный
вентилятор:  в Сидора вдувался "масонский  дух". Горобец  отошел  к столу  и
щелкнул рычагом,  деревянная  нога  с отчаянным скрипом уехала под  потолок.
Сидора  подхватили  служки  в белых балахонах. Из  темноты возникла  большая
кадка,  от которой сильно  разило  аммиаком. Теоретически считалось, что там
смешана  сперма  дракона  с  кровью   льва,  на  деле,  видимо,   в  обычную
водопроводную  воду вливали нашатырный  спирт и  досыпали марганцовку. Кадка
опрокинулась  на голову Сидора с тем, однако, чтобы ни свечу не затушить, ни
деньги не замочить.
     - Добрый молодец!  Ты больше не жид! Ты еси гой! -  обрадованно объявил
Горобец. - Радуйся! Внеси вступительный взнос!
     Сидор   безропотно  протянул   пачку   зеленых   бумажек   расторопному
сестробрату-казнохранителю,  высокой, несколько  усатой  женщине.  Та  мигом
обменяла  доллары  на  рубли  по  курсу  Центрального Императорского  Банка,
отсчитала рубль пятьдесят две и протянула их сладко похрапывающей Бабе Леле.
     - Беру  и  помню!  -  очень бодрым  голосом объявила та, взяла деньги и
захрапела снова. Служки  подвели сильно воняющего Сидора  и усадили в пустое
кресло. Отныне  он  стал  великим попрошаем-вредителем ложи "Лидия Тимашук".
"Все же с какой швалью возимся", - подумала Елена. Была ведь в Москве  еще и
третья ложа, но в ту никто из Шелковниковых пока проникнуть не мог. Состояла
она  из трех человек,  а место ее  заседаний никогда засечь не удавалось,  -
может быть, она и не заседала вовсе. Возглавлял  ее, понятное дело, Горобец,
еще входил туда какой-то  неведомый священнослужитель  с Брянщины, известный
лишь своим пристрастием к игре на  некоем музыкальном  инструменте, не то на
баяне,  не то на саратовской гармонике. Москву он то ли посещал наездами, то
ли не посещал вовсе,  то  ли  вообще  был  лицом вымышленным. Третье  место,
кажется, пустовало,  его Елена  Эдуардовна была бы не прочь занять сама,  но
загадочная Верховная  Ложа кооптировала туда какую-то другую  женщину: то ли
Донну,  то  ли  Донью,  узнать о  ней  пока  что  удалось  лишь  то, что она
наполовину  француженка, вроде бы хороша  собою и молода. Сфера влияния этой
третьей ложи была совершенно непонятна. Возможно,  что ложа эта вообще ни на
что  не  влияла,  только  устрашала  всех  прочих  масонов  своим  возможным
существованием.
     - Но помни, брат, о кандидатском стаже! - уже довольно  спокойно сказал
венерабль. - Не выдержишь - пришьем!
     - Шейте! - восхищенно ответствовал Сидор.
     - Итак,  братья-вредители, вопрос второй. Теперь мы в  полном  кворуме,
поэтому наши решения становятся еще более законными, как и держава наша тоже
очень и очень узаконивается согласно принятым нами мерам по ее модернизации,
повышается  качеством своей  законности,  легитимнеет буквально  на  глазах.
Призванный  нами  монарх уже почти утвердился на своем родовом престоле,  и,
как  только  последует  намеченная на второй  четверг кончина...  известного
лица, во второй четверг ноября  состоится коронация нашего государя. Поэтому
полагаю необходимым одного  из наших братий заслать на коронацию, чтобы  тот
был  нашими  глазами,   ушами,  носом,   языком  и  кожей,  высматривал  бы,
прислушивался  бы,  вынюхивал  бы,  пробовал  бы, осязал  бы.  Полагаю,  что
сестробрат наместный мастер-вредитель сможет сослужить нам эту службу.
     Елена кивнула. Хотела бы она видеть любого другого из здешних  гавриков
на коронации в  Успенском соборе и на  трапезе в Грановитой палате. Впрочем,
не удивилась  бы  она, увидев на коронации самого Горобца,  не удивилась  бы
появлению  его ни  в какой роли, - разве что неприятно было бы увидеть его в
роли коронуемого.  Уж  не он ли  сам придумал идею возобновления  монархии в
России, обуявшись комплексом  незаконности своей  масонской  власти? Горобец
продолжал.
     -  Итак,  братья-вредители,  вопрос  третий.  Напоминаю,  что  один  из
кандидатов  наше  предложение  о вступлении в ложу отверг.  Можем ли  мы  не
покарать его за подобное небрежение?
     - Не можем! - возвысила грудной голос Бибисара.
     -  Прошу  не  забываться, -  оборвала  ее  Елена  официальным тоном,  -
действительный  тайный советник Глущенко неофициальным приказом его будущего
императорского   величества  назначен  на  пост   министра  внутренних   дел
Российской Империи. Можем и не карать.
     -  Себе  дороже,  -  подтвердил  Горобец,  - можем  и  не карать. Тогда
четвертый вопрос. Сегодня в нашей ложе гость.
     Прожектор  высветил дверь  за  спиной  Бибисары. Она  распахнулась,  на
пороге стоял  высокий, очень смуглый мулат с прямыми чертами лица, с длинным
носом и ровными волосами, почти  доходящими до плеч. Мулат кивнул  и пошел к
столу, где служки поставили ему кресло рядом с Бабой Лелей.
     - Ла-ла-ла-ла-ла-ла... - опять заговорил Хамфри  Иванов, явно обращаясь
к  пришедшему.  Тот  с  вниманием  слушал  долгое  и  богато  модулированное
лалаканье, но Горобец вмешался.
     - Воистину, брат хранитель-вредитель, воистину! Однако ведь это не все!
Гость,  полагаю,  может поведать нам еще многое и помимо этого  драгоценного
слога.
     Хамфри  замолк,  а  гость кивнул.  На  миг  повисло  молчание.  Горобец
продолжил.
     -  Наш  гость  прибыл  в  Москву с  целью участия  в коронации.  Будучи
изолированным руководителем изолированной ложи,  с  которой мы уже  двадцать
лет как заключили  конкордат, наш гость сам скажет нам  все,  что  посчитает
нужным сказать.
     - Ла-ла-ла... - снова начал Хамфри, гость резко его прервал и обратился
сразу к нему:
     - Ма-ма-ма-ма-ма! Мама! Мамамамамамамамамамама!
     Хамфри побелел, откинулся на спинку кресла и  стал медленно сползать на
пол. Гость удовлетворенно цокнул языком. Горобец кивнул и продолжил:
     - На-на-на-на-на-на! Я же говорил вам, брат-вредитель.
     Хамфри закинул голову и, видимо, потерял сознание; возникшие из темноты
служки быстро подхватили кресло Сидора вместе с ним самим и сунули воняющего
нашатырем попрошая прямо под  нос хранителя  печати.  Тот с  трудом разлепил
глаза.  Сидора убрали.  Мулат  молчал.  Видимо,  он вообще не считал  нужным
говорить что-либо сверх уже изложенного.
     - А-а-а-а-а! - четко и раздельно, как говорят детям, сидящим на горшке,
вдруг проговорила Баба Леля. Хамфри от ужаса рухнул  в  новый обморок. Елена
перевела глаза  на  мулата  и увидела, как  его  оливковое лицо  сереет, как
судорожно вцепляются его тонкие пальцы с обведенными темной каймой ногтями в
подлокотники кресла. Видимо, и он не ожидал услышать подобное.
     - А-а-а! - яростно  вращая  глазами,  в  гробовой тишине закончила Баба
Леля. Возразить было нечего.

     КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ

     1982-1984
     Библиотека веселой фантастики







     Одного из заключенных один из докторов спросил:
     - Имели ли вы половую связь с вашей матерью?
     Находчивый арестант ответил:
     - С моей не имел, а с вашей - да!
     АНАСТАСИЙ ВОНСЯЦКИЙ
     СУХАЯ ГИЛЬОТИНА

     Культурному негру, к тому же немолодому, русский язык знать полагается,
это  понятно,  это  естественно, но где все  остальное?  Где,  спрашивается,
почетный караул? Нет, в  Датском королевстве определенно  не  все в порядке,
если   даже   на   почетный  караул   для   законной   русской   императрицы
скупердяйничают. Двое суток в психушке продержали, да еще про какие-то фунты
помидоров  целый день спрашивали,  все  нервы  истрепали!  Слава  Богу, негр
вмешался и увез ее сюда, в особняк, - он  считался собственностью Романовых,
какая-то из незаконных императриц тут жила одно  время при советской власти.
То  ли датчане у  себя эту власть свергли давно,  то ли  на нее внимания  не
обращали, - Софья  не поняла, но негр был вежлив и сказал, что особняком она
может пользоваться  до тех  пор, пока ей  нужно. Тоже нахал. А  откуда  она,
Софья, может знать, когда ей станет не нужно?
     Нечего  и  вспоминать  про  мерзкий  ритуал с  прошением  политического
убежища. Ну,  в  принципе  с монархами так  иной раз  бывает,  но  когда это
убежища просили законные русские императоры? Софье объяснили, что императоры
- нет, а вот императрицы иногда  просили. И как раз в Дании. Софья попросила
негра  навести  справки, оказалось,  не враки.  Ну, ладно.  Попросила.  Дали
убежище. Особняк, конечно, так себе, но если рассматривать его как так себе,
то  - ничего себе.  Негр предложил Софье не стеснять себя в расходах, но тут
же  все испортил, добавил, что уведомит ее,  если она превысит лимиты. Софья
вообще-то понимала, что такое экономия, но  и помыслить не могла о том,  как
же это можно экономить чужие деньги. Она решила  пока про лимиты  не думать.
Тоже, нашли дурочку, императрица для них, видите ли, лимитчица.
     Софья узнала о том, что побывала в  копенгагенской психушке  уже тогда,
когда  ее  оттуда забрали.  Поначалу  она решила,  что попала в  медпункт по
приему  лиц  императорского, минимум  королевского звания. С  ней  там  вели
долгие  разговоры  на  неважном  французском - что  она  предпочитает,  фунт
стерлингов за фунт  помидоров, то ли ей достаточно будет получить доллар  за
фунт; Софья вообще не поняла, про какие любовные  яблоки с  ней  беседуют, и
очень  пожалела, что так мало знает о  геральдике и символике, - а  ну как у
Романовых любовное яблоко  в гербе или  еще где-то,  потом вспомнила про суд
Париса  и  объявила,  что  яблоко  любви  принадлежит ей  по наследству,  от
какового заявления  психиатры сильно приуныли. А Софья еще и заявила к  тому
же,  что даже  многие фунты долларов не заменят ей яблока любви. Тут как раз
Софью  затребовали  какой-то  американец  с пожилым  негром-переводчиком,  и
беседы на французском кончились: американец говорил только  на английском, а
негр хорошо  объяснялся по-русски.  Софья устала  от вспоминания французских
слов и про пом-д'амур пока решила не думать.
     Мэрчент  любил  давать  инструкции, а  не исполнять чужие,  и для  него
приказ Форбса сопроводить Софью Романову "куда угодно",  потому что  с этого
момента ван Леннеп вообще  не советует  уделять ей внимания,  был  последней
каплей.  Он сухо  поздравил  Софью Романову  с прибытием в  свободный мир  и
предложил  ей обычный  набор  минимальных  благ:  возможность изменить  имя,
внешность  и все остальное,  уехать  в Аризону,  Арзамас, даже в Архенмленд,
если хочет, и жить  там  тихонько. Софья сказала, что ни  в какой Арзамас не
поедет,  а законный  ее  престол в России, имя  и  фамилия у нее  природные,
императорские, менять их она еще с ума не сошла. Мэрчент вздохнул, вспомнив,
с какой  охотой датские  врачи спихнули ему Софью, оставил негра-переводчика
присматривать за ней в Копенгагене и улетел в Колорадо,  забыв даже записать
личный номер  негра. Тот  не очень  переживал, в ЦРУ  у  него было не меньше
десятка  номеров,  а  само ЦРУ  о нем знало ровно столько,  сколько он  того
хотел, то  есть  вообще  ничего.  Слишком  долго  он прослужил  вышибалой  в
ресторане "Доминик" у Долметчера, чтобы кое-чему не научиться. Подлинное имя
его  было  Марсель-Бертран  Унион,  был он тайным  жрецом-вудуистом, так что
русский  язык, понятное дело, знал в совершенстве еще с пеленок. Его  хозяин
предпочитал давать  подчиненным не инструкции, а свободу действий. Ею негр и
воспользовался,  водворяя   Софью   в  перекупленный   ради   такого  случая
"романовский"  особняк; Софье он объяснил, что в  этом  доме одно время жила
вдова троюродного брата Софьиного деда.
     - Седьмая вода на киселе, конечно, ваше императорское величество, но уж
не погрябайте! - негр определенно бравировал знанием русских идиом; Софья их
не знала, так что и  оценить  не могла, но в особняк вселилась. Прислуги там
было маловато,  но зато не имелось ни единого клопа,  впервые,  после долгих
месяцев  московских  и ленинградских гостиниц Софья  хорошо отоспалась.  При
выключенном телефоне это было совсем нетрудно, а Унион позаботился не только
о  том, чтобы телефон возможной  императрице не  докучал. Кофе  ей в постель
подал  очаровательный гибкий восточный мальчик в тюрбане, голый до пояса,  в
шароварах и босой.
     - Я не вылупился, - произнес мальчик на чистом русском, хотя  Софья еще
ничего  не  произнесла,  а  только подумала,  - вот  вам,  во-первых,  кофе.
Во-вторых,  вот вам словари, но вообще-то они вам не нужны, мэтр Унион, - он
выговорил "Юньен" -  сам  вам все переведет, что нужно, я по-английски плохо
говорю. А  в-третьих...  я  весь  к  вашим  услугам... -  закончил  мальчик,
очаровательно покраснел и потупился.
     Софья выглотнула кофе, но вкуса не ощутила - настолько отвлек восточный
мальчик ее от будничных императорских мыслей. Мальчик был хоть  и чучмек, но
такой красавчик, что просто сил никаких, красота его была того же сухопарого
типа, что  и  красота  некогда  возлюбленного  пасынка  Всеволода, -  Софья,
впрочем,  того  уж и не  помнила.  Она  что-то  такое  мысленно  попробовала
представить,  даже толком и не  подумала ни о чем конкретно, - а мальчик уже
выскользнул  из  шаровар,  под  ними  были  черные  трусы   типа  "советские
семейные".  Мальчик  и  трусы  снял,  чему  Софья  совсем  не  удивилась,  -
собственно,  как еще иначе должен вести себя восточный паж у постели русской
императрицы? - но вместо того,  чтобы  пасть  к Софьиным  ногам,  стал снова
напяливать  трусы, только  наизнанку.  И -  исчез,  как не бывало. Только  и
остались  от  мальчика  тюрбан  да  шаровары.  В  следующий  миг  со  звоном
рассыпалось стекло, через него в комнату стреляли.
     Софья  даже  испугаться  не успела,  а за  окном уже кого-то  схватили,
кто-то визжал не своим голосом, еще через мгновение в выбитое  окно ввалился
Унион,  колотя  длинноствольным  револьвером  кого-то  по  темени.  Софья  с
интересом  смотрела  на  происходящее, но ее больше  занимало  - куда  делся
мальчик,  она  уже  считала  его своим  приближенным,  уже  наметила его  "в
случай".  А  негр потащил  пойманного через всю спальню  и исчез  в  дверях,
только и пробормотал  Софье какое-то "сорри", мог бы и "пардон" сказать, как
культурный. Скоро негр вернулся и попросил прощения по-русски, объяснил, что
Лига борьбы с Романовыми все  еще  сильна, но очередной агент  обезврежен, а
пресс-конференцию он предварительно назначил на восемнадцать тридцать.
     - А паж?
     Унион понял не сразу, но все-таки понял, понимающе улыбнулся.
     -  А  паж  после  конференции,  наша...   э...  Лига  защиты  Романовых
пригласила его...  э... лично для  вас.  Э... прекрасный  паж,  уверяю  вас.
Лучшие рекомендации. - Негр деликатно подвинул к Софье поднос с вырезками из
газет и вышел. "Да, личная жизнь  у царицы вся на  виду, вся  урывками..." -
подумала Софья с грустью. Так вот теперь придется жить, увы. Титул велит.
     На  подносе  лежали аккуратные вырезки  из  русских  зарубежных  газет;
никогда Софья  не  думала,  что  их вообще  так  много.  В  Париже  выходила
газетенка  "Русское   слово",  в  Нью-Йорке  -  "Новая   русская  мысль",  в
Сан-Франциско - "Русский быт", а еще и в  Австралии, в Парагвае, в Бразилии,
на Коморских островах  - словно  все сговорились позабыть  остальные  языки,
кроме русского.  И газеты  болтали только  на одну  тему  -  они были против
реставрации Дома Старших Романовых. О чем только не было наплетено, наврано,
наклеветано  в  этих  жалких  статейках! В  австралийской  газетенке был,  к
примеру,  помещен   геральдический  коллаж:   внутри  рыцарского  щита  были
смонтированы  четыре  портрета,  один  ее,  Софьин,  снятый еще в аэропорту,
почему-то  она  там  была сфотографирована с  оттопыренной  нижней  губой, а
напротив нее - откуда  они  его  только взяли? - портрет ее братца-недоумка,
словно бы полудремлющего: мол, "говори, разоряйся". Внизу был намек, гнусная
историческая  параллель:  под  Павлом  -  голова  "Медного  Всадника" и  его
простертая   рука,  и  черная  эта  лапища   указывала  на  четвертую  часть
композиции,  фрагмент  репинской  "Царевны  Софьи"  с  людоедским  взором  и
повешенными  стрельцами   за  решетчатым  окном.  Софью   взбесила  не  своя
параллель, а  братнина: Софью приравняли  к  Софье, ладно,  хрен  с ними, но
почему  Павла - к Петру? Почему  не к  Павлу, почему  он тут  не нарисован в
гробу, с  "апоплексическим" скарятинским шарфом на  шее?  А тут потупил свои
поганые  свинячьи  глазки,   дегенерат,   и   только   и   думает,   как  бы
сестре-императрице подлянку подсунуть какую-нибудь, выродок! Рыло гадючье...
     Заграничные  монархисты  начинали  обычно  с  того,  что  не признавали
никаких потомков  Александра Первого, потому что тот был масоном, - "хотя  в
конце жизни  он масонство  и запретил,  но не в этом дело", не очень логично
добавляли  они  в  статьях. Еще утверждалось,  что  лишь потомки  императора
Кирилла Первого,  и только они, имеют  право  на  власть  в России. Софья  с
трудом разобралась, что  "Кириллом Первым" объявил себя в свое время старший
сын великого  князя Владимира Александровича, старшего среди младших братьев
императора-алкаша  Александра  Третьего.  Но  другая  газета,  которая  была
покрепче  подкована, вкладывала  "императору  Кириллу"  по первое  число:  и
отец-то  у него был  президентом  Академии художеств, что для  представителя
царского  рода непристойно, и  сам  Кирилл  Владимирович в  семнадцатом году
красным знаменем  размахивал, а  государь Николай  Александрович так и вовсе
этого Кирилла чуть титула великого князя не лишил за неправильные женитьбу и
развод, даже,  кажется,  лишил его  права передавать  титул по наследству, а
главное - в двадцатые  годы  самозванный  "Кирилл Первый"  надавал  боярских
званий  всякой  шушере,  да  и  сыночек его  хорош, на грузинке  женился,  а
грузинских царей на  российском престоле в  XX  веке  столько побывало,  что
бедной державе на столетия достаточно. Гневному антикирилловцу пороха больше
ни на  что не  хватило,  обложить по  первое число всех  прочих Романовых он
обещал в другой раз, и... не ставил под статьей никакой подписи. Софья  мало
что поняла, но  сделала  вывод,  что  если  все эти  потомки князя-художника
Владимира прав на трон  не имеют, то у нее, у Софьи, от этого становится еще
больше прав.
     Софья отвела глаза  от  газеты  и приятно удивилась:  возле ее  постели
сидел на ковре  восточный  мальчик в одних  только черных трусах. Был он все
так же хорош собой, краснел и вызывал приятные мысли.
     - Все, что прикажете... - пробормотал мальчик,  но времени  приказывать
Софья уже не имела, она сгребла мальчика в охапку... и осталась им довольна.
-  Но  в  шесть тридцать  у вас  пресс-конференция,  - сказал мальчик, снова
очутившись на ковре.
     Пресс-конференцию  вел Унион, временно объявивший себя пресс-секретарем
великой  княгини  Софьи. Софья  требовала,  чтобы  ее  уже  сейчас  называли
царицей, но негр уговорил ее повременить до коронации,  чтобы  потом упреков
не  было, - а то вот уже имеется  пример лазания  поперед батьки в пекло. То
есть когда  Кирилл Владимирович... Про Кирилла Софья как раз  только что все
узнала из газеты и решила, что умный ей негр  попался,  не голова у  него, а
настоящая   хижина  дяди  Тома.  К  тому  же  Унион,  настояв  на  временном
неиспользовании  обращения "ваше  величество",  строго  потребовал обращения
"ваше императорское  высочество".  Ни  один корреспондент - а их набралось в
холл романовского особняка до сотни - в знак протеста не ушел. Уже хорошо.
     Сперва  Софья  решила  кое-что  попридержать,  но  такое у нее  хорошее
настроение после восточного мальчика  стало,  что  плюнула: чего мелочиться.
Перед пресс-конференцией  она предложила Униону зачитать  некий документ,  о
котором  до  поры  до времени  помалкивала.  Софья  располагала  подлинником
отцовского дневника времен сорок первого, и дневник этот она считала главным
доказательством своих  наследных прав на  российский  престол. Поналегши  на
русский язык,  Унион  весь документ зачитал. В холле только  изредка щелкали
переключаемые  кассетники, корреспонденты давно  уже  ничего не  строчили  в
блокнотах.  Унион читал "Завещание  Федора  Романова". Никакое это вообще-то
было не завещание, а всего лишь кусок линованной тетради, извлеченный из-под
корешка тридцать какого-то тома Брокгауза.  Оглашала документ Софья неохотно
- какой женщине приятно сообщать  дату и  обстоятельства своего рождения, но
шило и мешок  - две вещи несовместимые, как, наверное, выразился бы по этому
вопросу  филолог  Унион, и Софья  очень надеялась, что  промежуток  почти  в
четыре  года,  лежащий  между написанием дневника и собственно  рождением ее
императорского высочества, особенного внимания не привлечет.
     "...пусть девочку. В конце концов, в нашем роду был уже случай передачи
власти в стране через женщину, через Анну Петровну! - вдохновенно читал негр
и сразу переводил  на английский.  - Боже, благослови! Не дай угаснуть роду!
Дочь назову Софьей. Ни в какие приметы не верю, себя неудачником не считал и
не  считаю,  хотя и Федор.  Пробую успокоить  мысли  и  записать  их.  Около
тринадцати  узнал о  бомбардировке немцами  Житомира, Киева, Севастополя.  В
четырнадцать  двадцать повторили утреннюю речь Молотова. Напротив у булочной
выстроилась  очередь. Стоят  очереди  у  керосиновых  лавок и сберегательных
касс.  Бешено  раскупаются  водка  и  ювелирные  изделия.  Ходил  на митинг.
Возвращался  по  Никитской,  видел  несколько человек  в  противогазах.  Чем
поможет  противогаз,  если  моя  жена принадлежит  к  не  нравящейся  фюреру
народности.  Однако  вряд  ли  будут  сейчас  раскапывать  мое   собственное
происхождение.
     Вчера Вышинский, зампредсовнаркома, по  верным сведениям, был в театре,
на "Маскараде", сидел до  конца. Значит, власти  за четыре часа до нападения
ничего не знали. Раня плачет и говорит, что нужно уезжать.
     Двадцать  четвертого.   Сегодня   первый   раз  бомбили,  что-то  вроде
фейерверка,  ничего не  понял. Раня все время  плачет и твердит, что  зря не
послушались ее  брата и  не вернулись на Урал.  Истерика,  надеюсь, пройдет.
Сложились  бы обстоятельства иначе, так  это я сейчас выступал бы  по радио.
Впрочем, тот, кто нынче на моем месте, даже не выступает.
     По  сводке у  противника  -  "небольшой  тактический  успех". Почему  у
противника, а не у  хваленой Красной  Армии? Из  сберкассы выдают по  двести
рублей  в  месяц.  Букинисты книг  не  покупают.  Мне тридцать  один,  скоро
призовут, думаю. Даже к лучшему: мне полагается быть на фронте. Это он пусть
сидит в метро на закрытой станции. Или  он уже на Урале? Впрочем, могут ведь
и меня найти. Могу ведь понадобиться. Мало ли какие повороты в судьбе страны
возможны.  Дядя Никита  пропал,  больше  в  живых  никого  нет.  На  мне все
оборвется. Раня  должна родить  ребенка, хоть  и еврейка,  все  равно  будет
наследник. Иначе на мне все оборвется, всему конец, сто лет впустую.
     Двадцать  пятого.  Немцы  сильно  продвинулись.  Очень  плохая  сводка.
Видимо, скоро начнется война и на финской границе. Чего ждут? Нападали бы уж
первые. Видимо, сил нет. Видимо, так. Видел возле Большого какие-то зенитные
учения. Не поздно ли обучать...
     Тридцать первого. Живем  на вулкане. По  радио опять  разговоры: создан
"комитет  обороны", Молотов и  прочие, все те  же.  Денег  нет. В  скупочных
громадные  очереди,  цены платят  такие: грамм  золота  -  12 руб., тут  же,
кстати, продают его по 60 рублей на зубные  коронки. Интересно, кто  их себе
сейчас вставляет. Грамм  серебра - 30 коп. Серебряная столовая ложка идет за
5 руб., ровно столько стоит пачка папирос.
     Получил повестку, пошел в военный комиссариат. Полистали мои документы.
Почему-то  оказался  не нужен, велели ждать. Неужто что-нибудь нашли?  Тогда
будут держать  живым, в  заложниках.  Рано  или поздно  все это  должно было
случиться. Восемьдесят лет узурпации, потом четверть века сплошной ошибки, -
должна  когда-то  и  справедливость  понадобиться.  Чем еще  можно  сплотить
русский  народ,  кроме  необходимости  встать  на  защиту царя  и отечества?
Сосчитал,  сколько  во  мне  русской крови. Во всяком  случае, больше, чем в
дедушке  Петре  Федоровиче, даже  больше, чем  в Елисавете  Петровне, сестре
бабушки Анны. Почему  так долго забывали, что русским царям немножко русской
крови нужно иметь?
     Первого. О  вчерашней тревоге в газетах ни слова. Видимо  -  настоящая.
Говорят,  перехватили немецкие бомбардировщики за двести километров.  У  нас
изъяли  радиоприемник.  Начато  изъятие  телефонов.  Скоро  будет  настоящая
цивилизация. Так  сказала Раня. Она  держится молодцом и тоже хочет ребенка.
Но  не рассказывать же  ей, для чего и почему она его  родить обязана. Пусть
девочку. Слишком велик шанс погибнуть. Кто бы ни родился - нужен  наследник.
Назову Софьей".
     В этом месте Унион  сделал паузу, чтобы представители прессы осознали -
какое это важное место. Но  пауза длилась  недолго,  не  ровен час, спросят,
собирался ли  покойный родитель  назвать  Софьей ребенка  даже в том случае,
если родится мальчик, и продолжал:
     "Третьего.  В семь утра говорил по радио Сталин. Волновался, дважды пил
воду. Немцы, оказывается, бомбили Могилев  и Смоленск. Раня плачет  про свой
родной Волковысск,  а ведь почти его не помнит. В  сводках  уже бобруйское и
борисовское  направления.  Граница  империи  насмарку. Неприятные  заявления
японских министров.
     Четвертого. В "Правде" - стишки Асеева. Умилен тем,  что  Сталин сказал
"друзья  мои",  призывает  во  имя  этого  сплотиться!  Во  имя этого! Холуй
проклятый. Так в два счета от страны ничего не останется. Меня пока никто не
ищет. Подоходный налог увеличен на двести процентов, но денег и так нет.
     Десятого  июля.  Раня   говорит,  что,  кажется,  ждет  ребенка.  Боже,
благослови! Баллоны заграждения на  всех бульварах. Спасают Кремль, хоть это
понимают. Из лавок исчез сахар.
     Двадцать четвертого июля. Завтра ухожу  на  фронт. Как  жаль,  что Раня
ошиблась. Может быть,  в этом месяце повезет. Шанса может больше не выпасть.
Разбомблены  Спиридоновка, Поварская, разбомблен  дом  Грибоедова,  осталась
цела  только  мемориальная доска  с  его  удивленным  лицом. Всюду,  даже  в
комиссариате, бардак. В четырнадцатом  году  такого не было. На  что младшие
родственники были недоумки, а и то такого бы не допустили..."
     Негр все читал, мысли у Софьи мелькали привычные, она-то документ знала
наизусть: где все-таки она еще слыхала про  "дом Грибоедова"?  Почему это ее
мама,  Рахиль  Абрамовна, принадлежала к  такой  нации, которая не нравилась
фюреру? Во всех газетах ясно наисано, Софья не помнила  в  каких,  но где-то
читала, что фюрер действовал в союзе с мировым  сионизмом и вообще состоял у
евреев на  жаловании: они ему платили, чтобы он всех недовольных сионистской
агитацией уничтожал. Что в этом неправдоподобного? А  как  точно назвал отец
всех других Романовых - "недоумки"! Как точно: ну прямо братец Пашка!
     Софья стала  отвечать на  вопросы. Да,  безусловно считает наследницей,
да, только себя и еще раз только себя.  Да, всех потомков императора Николая
Павловича  -  узурпаторами,  он  и  сам никаким императором не был, проиграл
войну  в Крыму и отравился, сын его  быдло  всякое  освободил, так его  же и
убили,  внук его вообще алкаш был, насчет правнуков даже отвечать  не будет,
российскому  престолу  все это  седьмая вода на  киселе. Последнее выражение
негр  перевел с  особым  вкусом, он  любил  русские  идиомы,  находил в  них
элементы колдовства.
     И  никаких  у нее чувств -  ни кузенных, ни  кузинных.  Ну и  что,  что
покойному  Кириллу  -  пятиюродной  кузиной?  Тут  Софью  озарило: она гордо
выпрямилась  и  заявила, что  питает  родственные  чувства только к великому
русскому народу, а  дружеские - только к друзьям великого русского народа. С
этого  момента кое-кто из корреспондентов стал с пресс-конференции исчезать:
эта  фраза  вполне  годилась  в качестве шапки-заголовка. Негр смягчал слова
Софьи при  переводе, но ее злобища буквально  висела в воздухе и отбивала  у
возможной  наследницы  престола немало симпатизирующих.  А  тут  еще  кто-то
вспомнил  родную  душу,  лондонскую  тетку Александру; тут  мужчины  в зале,
особенно  белые,  совсем  приувяли.  Кажется,  феминисток  побаивались.  Это
вселило в Софью уверенность, и она повторила, что родственные  чувства у нее
только к русскому народу, а тетушка Александра наверняка их разделяет.
     - Княгиня Александра пока что заявляла лишь  о любви к русским женщинам
и ждет  их  помощи в борьбе  с мужчинами... Ваши комментарии? - подал  голос
кто-то.
     Софья  представила  себе  мерзкое   мурло,  муженька   Виктора,   потом
ублюдка-братца  Павла,  других  подонков и  решительно ответила, что княгиня
Александра  совершенно  права,  что  русские  мужчины  все, что  могли,  уже
совершили, - потом вспомнила очаровательного восточного мальчика и добавила,
что  без русских мужчин можно обойтись и в делах государственных, и  во всех
прочих.  В зале немедленно пошел шорох, число  присутствующих  убавилось еще
раз. Софья так и не могла понять: есть в холле  русские монархисты, или  нет
их  вовсе,   и   понимают   ли   они  всю   пропасть,   разделяющую   гнилых
дореволюционнных  Романовых  и  настоящих,  старших,   которых  она,  Софья,
возглавляет, и  коих тетка Александра в Лондоне, похоже, является  достойной
представительницей. Софья осмотрела  поредевшую аудиторию и с  удовольствием
констатировала,  что женщин тут  немало,  хотя они  и мужиковатые  какие-то,
Софья же во всех женщинах, кроме себя, ценила изящество.
     Конечно,  задали  Софье  вопрос  о  том,   как  именно  собирается  она
возвратить  себе законный  престол  предков.  Претендентка  без  размышлений
отвечала, что  у нее есть точный и продуманный план, которым не  настало еще
время делиться с  прессой. Это  опять  впечатлило,  это должно  было уйти  в
печать - и еще раз сократило число присутствующих на конференции.  И вопросы
о  будущем России Софья  без ответа не  оставляла - ни секунды не колеблясь,
заявила  она, что отныне, начиная с ее,  Софьиного правления, и до скончания
веков,  останется   Россия   неограниченной   монархией  без  всяких  глупых
конституций, которые людям только  голову  мутят. Демократией кое-кто в зале
тоже был сыт по горло - слушателей убавилось еще раз. Представители солидных
газет пытались дальше этого вопроса не идти, но  тут монашествующий недоумок
из "Оссерваторе Романо" поинтересовался, каковы перспективы  на  введение  в
России католичества, а потом другой недоумок из американской "Гей уорлд", на
лацкане  которого  красовались  изображение  голого  мужика  в  позе  статуи
Свободы,  стал  допытываться,  чего  именно  может  ждать  в   новой  России
представляемое  им меньшинство, и  пошло, и  поехало, и посыпались вопросы о
Ближнем Востоке и Крайнем Севере, о  любимых звездах  бейсбола  и  фаворитах
скорпионьих бегов, о последнем "Мистере Антиное" и последней "Мисс Юнион", -
и  тут негр как-то сразу устал. Софья сослалась на сильную ограниченность во
времени,  и  негр   с  ее  благословения   пресс-конференцию  закрыл.  Софья
чувствовала себя как выжатый лимон, но корреспонденты этому лимону были явно
благодарны за то, что из него вообще хоть что-то вытекло.
     Софья  вернулась  в спальню. У постели  на  столике возвышались папки с
вырезками,  мальчик,  видимо, весь вечер  их сюда  таскал. Мальчик  тактично
отсутствовал, что сейчас Софье было приятно, она не могла придумать, как ему
элегантней  давать чаевые,  валюту на них  тратить было очень жалко. Слыхала
она, что в  Непале можно  чаевые  карандашами давать, но то ли возьмут здесь
карандаш, как валюту, то ли нет, да и не прихватила она из России достаточно
карандашей, не до того было.
     Сразу поразило Софью  то, что  папки были  заготовлены  лично  для нее,
притом  очень  давно:  надписи  на внутренней  стороне  каждой  обложки ясно
сообщали,  что  данный  экземпляр  подобран до  востребования  лично  Софьей
Федоровной  Романовой,  в   морганатическом  браке  -  Глущенко,   и  подбор
материалов начат полтора года  тому назад, то есть  тогда, когда  она еще  и
Брокгауза-то не  распотрошила!  Не  жалея средств,  неведомые  доброжелатели
вкладывали в папки даже не копии материалов, а подлинные вырезки. На обороте
первой  же  из них Софья  обнаружила цветное изображение значительной  части
некоей  хорошо   загорелой  девицы,  которая  эту  самую   свою  часть  тела
демонстрировала так, чтобы у зрителя и мысли не было о девственности. Софья,
может  быть,  даже  покраснела  бы,  но не умела. Вырезка  была из  журнала,
издаваемого  на  немецком языке почему-то  в Норвегии. Но  обратная  сторона
загорелой девицы  содержала  не  что  иное, как  давнее  интервью  с  теткой
Александрой, Софья  слабо знала язык, толком ничего  не поняла. Но  приятно,
что  и старухе кто-то уделил внимание. Девять десятых вырезок было, увы,  на
непонятных языках, но по-русски читала Софья  свободно,  и  французский тоже
помнила. И видела Софья огромный интерес мировой печати к Романовым, то есть
к своему крайне правому делу.
     Сперва Софья поискала: нет ли каких-нибудь специализированных изданий у
русских монархистов.  И  сразу  наткнулась на  прихваченные  скрепкой листки
брюссельского, не очень  типографского на  вид журнальчика "Правофланговый".
Здесь   опять-таки  с   первых  же  строк  немыслимыми  помоями   окатывался
распреподлый  масон Александр Первый, лицемерно вместе со своим  прихвостнем
Кутузовым делавший  вид, что воюет с Наполеоном,  а на деле употребивший все
силы,  чтобы корсиканскую падлу спасти:  ведь  всем известно,  что к  вящему
посрамлению  веры  Христовой  Наполеон  собирался   восстановить  синедрион,
объявить себя Мессией,  собрать  евреев и  повести  их на полное искоренение
христианства.  Александр  не  только  затравил   св.  Фотия,  в  миру  Павла
Спасского,  не  только  задушил  дарование  Аракчеева,  но  и   пора  вообще
разобраться  с  его  личностью,  а   был  ли  Александр  в  действительности
Александром,  а  если  был  даже,  то воистину ли Романовым? Ведь еще в 1776
году, за  тринадцать месяцев  до рождения  Александра, государь Павел Первый
произнес свои великие слова: "Я желаю быть лучше ненавидимым за правое дело,
чем любимым  за дело  неправое"  - и уехал от жены в  Гатчину, и  тринадцать
месяцев  с ней не виделся, так что отцом  так называемого Александра Первого
был, конечно, кто-либо из жидов, масонов,  конюхов, либо всех сразу.  Но вот
уж зато что было совершенно точно известно рубакам из "Правофлангового", так
это  то, что  весь  1795  год  государь провел  буквально  не  сходя  с ложа
государыни, ибо ждал с часу на час кончины матушки Екатерины. Ну, потом жена
родила  ему  единственного  законного  сына,  грядущего  императора  Николая
Первого,  ну,  еще через  четыре  месяца августейшая  мамаша приказала долго
жить, царь Павел снова возжелал быть лучше  ненавидимым за правое дело и  на
ложе к супруге более не восходил  ни  единого  раза, так  что  самый младший
сынок,  Михаил,  был  опять-таки  зачат при помощи  цельной  масонской  ложи
старошотландского    обряда     во    главе    с    кем-то     из    гнусных
просветителей-русегубителей.  Вот  посему-то  и  запретил  государь  Николай
Первый, лишь взошел на престол в 1826 году, все масонство как таковое, чем и
отметил  пятидесятилетие исторического желания своего отца быть  ненавидимым
за правое дело.
     Следом  за  листиками  из  "Правофлангового" была приколота  ксерокопия
ответного  письма  американского,  временно  живущего   на  Гаити,  ученого,
профессора Освальда Вроблевского,  - копия была даже  заверена  у нотариуса.
Вроблевский   популярно   излагал  брюссельским  журналистам  историю  своих
интимных  отношений с их  матерями, между тем отказываясь  самих брюссельцев
признавать своими детьми. Еще он приводил точные справки: в ночь с какого на
какое число,  -  и не в ночь вовсе, а  сразу  после обеда, во время которого
было  подано немало соленых лимонов и ананасов на гарнир, был зачат государь
император  Александр Павлович его  августейшими  родителями,  какие  способы
применялись для  такового зачатия, и многое другое интимное,  о чем прилагал
Вроблевский показания семи очевидцев оного зачатия, заверенные  у нотариуса.
Далее  была приколота  крошечная вырезка  из  газеты  "Новая русская мысль",
извещавшая с глубоким сожалением, что брюссельский  журнал "Правофланговый",
стоявший  на  позициях умеренно-ортодоксального  монархизма,  прекращается в
связи  со  скоропостижным  инфарктом,  постигшим редакцию.  Софья не  совсем
поняла, почему нет продолжения, и стала перебирать другие вырезки.
     Южноамериканский  литератор, которого  солидный журнал рекомендовал как
"лучшего среди лучших русских эссеистов Южного полушария", обращался прямо к
будущей императрице Софье Второй, призывая немедленно ввести в России старое
правописание, звательный падеж, официальное обращение "премноговозвышенный",
а в дальнейшем глаголицу, двуперстие и  ограниченное  в  правах новгородское
вече.  Напротив,  третьеволновый  литератор  почему-то  считал,  что  всякие
попытки хулить живопись величайшего из русских художников Ильи Даргомыжского
- святотатство по отношению к России, а уж если вспомнить,  что Даргомыжский
в  своей  фамилии  твердого  знака  не  ставит,  то  вообще  всякая  попытка
реставрации  старого  правописания  и  Романовых  исходит от  жидомасонов  и
клеветников России. "Вестник Русского Студенческого Слова о полку Игореве" в
ответ  на  всемирную дискуссию  о Романовых  печатал  обширные  выдержки  из
неизвестной  статьи  дореволюционного русского философа  Василия  Сеземова о
пользе  дремания  во  время  ловли  раков  на  острове  Валаам  -  над  этой
публикацией потешался монреальский "Соглядатай" и в знак протеста против нее
печатал  полный,  не  подвергнутый  цензуре текст  канадского  национального
гимна.
     Голова Софьи распухла: русская зарубежная печать возмутила и обидела ее
всем, чем могла обидеть, - Софья и без того умела обижаться на что угодно, а
тут -  тут и в самом деле было на что  обидеться. К примеру, почему, если уж
ее, Софью, кто-то и упоминал, то непременно сразу же начинал  от нее чего-то
требовать,  признавал  ее  "при  условии"?  Она-то ведь  никому  условий  не
ставила.  Ее-то  права  на русский престол были безусловными, это же ребенку
ясно.
     Почему-то  больше всего  обидел Софью ее  собственный портрет в журнале
"Шпигель",  снабженный корректной  подписью:  "Ее  Императорское  Величество
Софья Вторая". Надпись такого содержания Софья по-немецки вполне  разобрала,
но  какое право они, помещая этот портрет, имели вообще свой журнал печатать
на  немецком  языке,  а  не  на понятном русском,  или,  на худой конец,  на
французском? Софья не знала  о  том,  как аккуратно  вынуты из ее папок  все
листочки с  малейшими  упоминаниями имени  Павла Романова,  ее единокровного
брата,  ибо лично предиктор Клас  дю Тойт  грозил всеми казнями  египетскими
всему  цивилизованному  миру,  если Софья Романова  с подобными  материалами
познакомится  раньше времени. Марсель-Бертран Унион нечаянно упустил  только
рисуночек геральдического  щита с портретом Павла,  но его Софья  увидела до
пресс-конференции, а после нее, слава Богу, эту мерзость начисто забыла.
     К часу  ночи Софье все  зарубежные  журналы настолько надоели, что  она
решила  заснуть, - но спать не хотелось. Она  стала дергать за шнурок, чтобы
дали снотворного, - появился восточный мальчик, снотворное принес, но оно не
понадобилось,   Софья  обошлась  мальчиком.  Хорошо  отоспалась,  а   наутро
обнаружила возле своей постели поднос с горячим завтраком; на том же подносе
лежал  и  билет  на самолет до Лондона. Мальчик явился  по первому звонку  и
сразу  подтвердил,  что  и  он  в  Лондон  летит,  и  мэтр  Унион, -  больше
подтвердить  ничего не успел, он был изящен и ласков, Софья самое такое  вот
больше всего  и  любила,  и  она  спешила хоть  немного угасить  свою жажду,
сравнимую  лишь с той, что  мучит человека, заблудившегося в Сахаре. Мальчик
не противился.
     Софья успела еще немного  поспать, а когда  проснулась,  Унион доложил,
что  вещи уложены и можно ехать  в аэропорт.  На вопрос  - где мальчик? - он
только пожал плечами, видимо, мальчик в свиту Софьи  не входил. Унион вообще
обычно обходился своими силами, молодой Умералиев был  удобен, исполнителен,
но не более: в любой момент мог уйти как вода между пальцев, даже просто как
водяной  пар, в который он так любил превращаться, выворачивая трусы. Покуда
выносили  чемоданы, Софья  еще  успела слегка подправить ногти на  руках.  И
ничуть не обратила внимания на то, как аккуратно собрал негр остриженные  ею
ногти в  пакетик,  как  аккуратно убрал  его  в  нагрудный  карман.  "Чистая
работа", - подумал он  о себе с  похвалой. Ни  от кого больше он похвалы  не
ждал.
     "Боинг"  оторвался от взлетной полосы, и Софья вздохнула с облегчением,
хотя все  время инстинктивно ждала, что вот-вот загремят выстрелы  и самолет
угонят  в  Шереметьево,  а оттуда -  прямая  дорога  в неминучий Новодевичий
монастырь.  Черные  тюрьмы Бенгази и  Триполи ей не мерещились, она о них не
знала, хотя шанс  угодить  именно  в  такую  тюрьму  прямо из  "боинга"  был
побольше, чем на внутрисоветском рейсе. Смотреть  в  иллюминатор было  не на
что, одни  облака.  Не  глядя никуда,  она взяла из рук  стюардессы  фужер с
минеральной водой  и выпила, лишь потом сообразив, что вот  так  ее отравить
легче легкого. С испугом  она подняла  глаза на  стюардессу,  прищурилась  и
осознала, что стоит перед ней,  облаченный  в фирменное  платье, все тот  же
давешний  восточный  мальчик  и  делает  губами  "Тс-с".   Настроение  Софьи
улучшилось,  она  и  так  предполагала, что никуда  восточный  красавчик  от
русской  царицы  не денется,  но приятная  неожиданность  всегда  неожиданно
приятна.
     Самолет скоро пошел на посадку, рукой подать от Копенгагена до Лондона.
Впереди маячила  встреча  с теткой  Александрой Михайловной; не совсем  было
понятно, зачем  нужна теперь  эта встреча, если Запад признал Софью законной
наследницей   русского  престола,   вон  даже   жалкий  "Шпигель",  до  того
провинциальный,  что  русского  языка  не  знает, и  тот именует ее все-таки
"Софья  Вторая".  Но принятых  решений Софья  никогда  не отменяла.  Принято
решение повидаться с теткой  Александрой - так быть же по сему. Софья выпила
еще фужер минеральной воды и с  сожалением  проводила  взглядом удаляющегося
вдоль прохода мальчика в женской одежде.
     В Лондоне таможня Софью совершенно не потревожила, все хлопоты  взял на
себя  Унион.  Он  же  оказался   за  рулем   большого  автомобиля,  черного,
выбранного,  наверное, в  тон  своей  коже. Как-то  странно, очень допотопно
выглядел  автомобиль,  все  на него оглядывались, кто  с  удивлением,  кто с
почтением, хотя автомобиль  был не новый. Софья  решила, что  это, наверное,
такой кадиллак  типа лимузина, наверное, "мерседес", в  марках машин  она не
разбиралась,  не  царское это дело. Ей мало  что сказала  бы подлинная марка
машины - "альфа-ромео"; то, что  год ее выпуска довоенный, - скорей  обидело
бы, чем обрадовало, потому что могли бы за ней  и  новую машину  прислать, а
то,  что  в Европе "на  ходу" второго экземпляра той  же марки того же  года
вообще  нет, разве  что приняла бы как должное, - она как-никак императрица.
Но  то, что автомобиль старый, ее все-таки удивило, тогда Унион напомнил ей,
что  бедная  английская  королева и вовсе едет  в карете. "Дань  традициям".
Софья смирилась с  императорской  своей  участью, и  "альфа-ромео"  пополз к
Хайгейту, где  в  непосредственной  близости  от  кладбища с  Карлом Марксом
запасливый  Унион давно  купил на  свое  имя  недурной особняк,  - все  же в
"Доминике"  он  зарабатывал  очень  прилично,  скопил  кое-что.  По  дороге,
впрочем, появился  эскорт, четыре бронированных машины торжественно окружили
"альфа-ромео" и  открыли  по  нему стрельбу. Унион не  повел  ухом, все  эти
террористы из Лиги борьбы с Романовыми давно были им перекуплены  и стреляли
именно так, чтобы ничего в  императорской  машине  не повредить,  да и жалко
было машину. Унион быстро оторвался от преследователей, пусть там лондонская
автоинспекция  сама  разбирается,  и  вырулил  на стоянку  перед хайгейтским
особняком. Вещи  Софьи  он  внес  в дом  сам,  показал императрице  спальню,
приятно  удивив  ее:  мебель  там  стояла из  того же  гарнитура,  что  и  в
копенгагенском доме. "Да, это не московские  гостиницы!"  Завоевать, что ли,
эту Англию вместе с Данией? Бытовые удобства все-таки получше, чем в России.
     - Вам нужно отдохнуть, великая княгиня Александра Михайловна в двадцать
один по Гринвичу делает  доклад, -  сказал восточный мальчик, выходя чуть ли
не  из зеркала. Софья только успела заметить, что мальчик покраснел, и сразу
выбрала наиболее приятный способ отдыха.
     Унион деликатно переждал часок-другой,  потом постучался к ней. Мальчик
давно убрался  в зеркало, а  Софья лежала на  софе  и размышляла о наилучшем
обустройстве  государства Российского. Негр  сразу  извинился за инцидент со
стрельбой,  сообщил, что  виновные уже пойманы и отправлены в Южную Америку.
Зачем их туда отправлять -  Софья как-то  не  усекла, она знала, что в Южную
Америку спокон веку убегают от карающего правосудия немецкие фашисты. Что им
так неймется, зачем они все время воюют с Романовыми, -  об этом Софья знала
еще из  отцовского дневника, зачитанного в Копенгагене, - жили бы себе тихо,
как все нормальные люди, под скипетром династии Романовых,  не  надо было бы
убегать  на край  света, в  Южную  Америку.  Она,  Софья, может  быть,  даже
Северную бы им выделила, в России места много, на всех хватит.
     Унион  вручил Софье  документ  на  право  ношения незарегистрированного
оружия, вручил и само это оружие, диковатый револьвер с пузырчатым  стволом,
и две пачки денег. В одной  Софья опознала английские фунты, в другой ничего
не опознала,  видела  она  плохо  и  разглядела  только надпись  на  верхней
банкноте:  "100  кортадо",  все остальное уж больно мелкими буквами было там
написано, а  слева от цифры  был нарисован какой-то  дед в  рясе, с баяном в
руках: ничего не понять, но, видимо, деньги. Лишь позже, уже покидая Англию,
когда  с   обидной  быстротой  растаяла  толстая  пачка  фунтов,  Софья  эти
загадочные кортадо  оценила,  бумажку  ей сразу и  разменять-то не смогли, а
потом на сдачу, кроме бутерброда с мясом и томатной  пастой, получила  Софья
пачку фунтов толще  той,  что была в ее  распоряжении с самого начала. Софья
тут же горько пожалела о  разменянной банкноте, следующие отдавала буквально
с сердечной болью,  хотя так  и не  поняла,  сколько десятков,  не  то сотен
фунтов умещается в одном загадочном кортадо.
     Софья  все принимала  легко и по-царски, как должное: второй  за неделю
особняк, пачки валюты, револьвер, изящного мальчика, -  она не  сомневалась,
что  по первому требованию  будет ей и  третий особняк,  и  второй  мальчик.
Впрочем,  пока что ей и этот не надоел. Теперь она ожидала получить в лучшем
виде и тетку,  она удивилась  тому, сколь  неказист  на вид дом,  у которого
затормозил  послушный  негр,  -  как-то  непохоже  на резиденцию, в  которой
полагалось  бы жить великой  княгине  в  такой  цивилизованной  стране,  как
Англия. Полагалось бы держаться уровня повыше, неужто Лига службы Романовым,
или как ее там, уделяет так мало внимания тетушке? Если так, то надо дать им
указания. Пусть  пришлют ей  лакея-другого.  С оговоркой, быстро  сообразила
Софья,  чтобы среди них не было лиц  азиатского происхождения. Азиатов нужно
оставить исключительно для нужд престола.
     Особняк нуждался  в ремонте: простой  дом  позапрошлого века, то ли еще
старше. Вообще-то не очень Софья  в этой архитектурной фигне разбиралась, да
и  не пыталась  разобраться, императоры  не  обязаны.  Поднимаясь по стертым
ступенькам, Софья почему-то вспомнила аргументы Вроблевского в  пользу  Дома
Старших  Романовых: американец,  идя "от  противного",  утверждал, что  лишь
прямые потомки Петра  Первого Великого  по  мужской линии могли бы считаться
более законными, - скажем, если бы имелись потомки его  внука, Петра Второго
Алексеевича,  -  нежели потомки его  старшей  дочери,  Романовы-Голштинские,
старшинство мужской линии у которых не нарушалось никогда. "Не выискались бы
еще эти самые потомки внука", - подумала Софья, убедила себя, что никогда не
выищутся, и вошла в услужливо  приотворенную черным человеком тяжелую дверь.
Негр  тихо  предупредил  ее, что  до окончания доклада ей  лучше  посидеть в
первом ряду.
     - Какой такой доклад? - удивилась Софья.
     - Феминизм как смысл и сущность идеи феминизма.  Наденьте наушники, там
найдете переключатель синхронного перевода, повернете до упора, услышите все
по-русски.
     Софья обозрела зал и тихо обомлела.  Насколько виделось в неярком свете
из-под  потолка,   все  кресла   были  заполнены  активистами  феминистского
движения. И все эти активисты, кажется, без исключения были мужчинами. Ближе
всех сидела группа в пять-шесть сухих старичков с  бородками  "под Ленина" и
усами "под д'Артаньяна";  все они жадно  впивали ушами то,  что  лилось в их
лысые  головы из  наушников. С другой стороны прохода  сидела другая  группа
старичков, еще более ветхих, но безбородых, они тоже слушали. Куда ни глянь,
везде были одни мужики, а с трибуны речь неслась громкая, английская, -  все
это было неуютно,  чуждо Софье. Она солдатскими шагами ушла в  первый ряд  и
громко села на единственное пустое кресло. Напялила наушники, русский язык в
них  был  уже подан, голос в  них звучал мужской, негритянский, вроде как  у
Элвиса Пресли, хотя тот вроде бы белый был  и русского не знал,  Софья точно
не помнила.  А на трибуне стояла пожилая, подтянутая женщина - неужели это и
была великая княгиня Александра Михайловна?
     -  ...  Дневной  заработок женщины-грузчика  все еще  не  достиг уровня
дневного заработка грузчика-мужчины ни в  Бирмингеме, ни в Глазго, не говоря
уже о позорных случаях на Ист-Энде, о которых я уже рассказал... Мало этого.
Женщины-докеры в Ливерпуле, приготовившись  к  забастовке,  вовсе не уверены
сегодня,  что  их  поддержат  докеры-мужчины,  по  вине  их  жен,  преступно
изменивших  делу  феминизма! Женщины,  стоящие ныне  во главе только  восьми
правительств, завтра  будут стоять во главе тридцати  девяти, но  не позорно
ли,  что  и  об  этом  мы  все  еще должны узнавать  от  предиктора-мужчины,
пользующегося  налоговыми льготами в своем государстве!  А, -  спросим мы, -
каковы   налоговые  льготы,  установленные   британским  правительством  для
предиктора-женщины? Могут  мне  возразить,  что  их  в Британии нет,  но кто
поручится, что завтра в одной лишь Англии, не говоря о Шотландии и Ольстере,
не появятся сотни миллионов женщин-предикторов, преданных идее феминизма? Но
и  среди  самих  женщин  есть  случаи безответственного  поведения. Вот  что
сообщает  владелец фирмы "Розовый треугольник"  в том же Ливерпуле: спрос на
противозачаточные средства среди транссексуалок поднялся в одну  целую и три
десятых раза. Может быть, это и свидетельствует о росте сознательности среди
женщин,  борющихся  за  равноправие,  - ибо  среди  транссексуалов, по нашим
данным,  наблюдается  аналогичный рост спроса,  -  но не используются ли эти
средства  на  стороне, в  целях личной  наживы?  Мы не  знаем.  Однако  факт
недопущения женщин  в мужской туалет, запрет на  пользование писсуаром - это
ли не...
     Софья сняла  наушники.  В  мужской туалет  ее  ничто  не  влекло.  Взор
докладчицы  пылал,  но говорила она  по-английски, и сейчас  Софья была рада
тому, что  языка  почти не  знает, и вообще не вполне была  претендентка  на
престол  уверена, что русская  императрица должна быть  предана идеям именно
феминизма.  От  гнета  мужского  ига,  то есть  от  мужской  тяжести, она не
особенно жаждала  освобождаться: сорок-пятьдесят килограммов восточной плоти
-  вовсе  не  тяжесть. Если мужчина  хорошо  отдрессирован и умеет в  нужный
момент исчезать,  то чего  с ним бороться? Надоест  - поменять.  И всего-то.
Всего-то...
     Очнулась   немного  задремавшая   Софья  оттого,   что   зал  взорвался
аплодисментами.  Раскрасневшаяся докладчица держала  над головой  сцепленные
руки и поворачивалась туда-сюда, благодаря слушателей. Зал аплодировал стоя,
но Софья,  двинув для приличия в ладоши  раз-другой,  вставать не думала, не
императорское это дело. Докладчица  что-то выкрикнула, указала на Софью. Зал
вновь  зааплодировал.  Софья поняла:  это  ей лично.  Кивнула. Зал  зашаркал
ногами, - видимо, официальная часть кончилась. Пожилая докладчица ринулась с
трибуны к Софье и заключила ее в объятия.
     -   Возлюбленная  дочь  и  сестра,  -  проворковала   тетушка  с  таким
отвратительным  английским  "р", что у Софьи уши заболели,  - какое счастье,
что ты тоже поступила так феминистически,  так трогательно! - тетушка взасос
впилась Софье в  подбородок,  то  есть в  то место,  до которого ей позволял
дотянуться  рост, потом  подхватила ее  под  руку и  потащила куда-то. Софья
убедилась,  что возле  другого  локтя находится верный Унион,  и  пошла  без
сопротивления. Привели ее в помещение с низким потолком, сильно прокуренное,
что-то вроде молодежной столовой. За столиком четвертой оказалась девица лет
двадцати пяти с чем-то или без чего-то, с длинным мундштуком в зубах, с дико
блестящими  глазами,  -  Софья по  близорукости не поняла, что  сверкают  не
зрачки, а контактные линзы.
     -  Знакомься,  душенька, это  сестра  Луиза, -  все с  тем  же  мерзким
акцентом продолжила  тетушка, - это  вот мэтр Юньон, тоже пламенный борец за
дело феминизма, я думаю, ты читала его книги.
     Книги? Софья  очень удивилась. Негры, оказывается, еще и писать  умеют.
Старички  с  д'артаньяновскими   бородками   принесли   блестящие  чайнички,
молочники,  чашки, какое-то печенье, еще какую-то английскую ерунду, а Софья
как  раз  очень  была бы  не  против пожрать  по-людски.  Тетушка между  тем
продолжала ворковать.
     - Ты ведь у нас  уже год как  председательница  русской секции! Мы тебя
единогласно избрали. Ну, ты все помнишь, я тебе написала в... Екатеринбург.
     - Я письма  не получала, - механически ответила Софья, совершенно забыв
о том, сколько времени прошло с тех пор, как она покинула Свердловск; ей уже
было  скучно  и  хотелось  домой,  к  любимым  слугам,   к  привычному  уюту
хайгейтского особняка.
     - Это все советская почта! - лязгнула старуха. - Ну, ничего,  теперь ты
у нас займешь свой пост, включишься в борьбу за равноправие женщин,  за наше
правое феминистическое дело! Как  насчет  того, к примеру,  чтобы возглавить
редакционную коллегию справочника... - тетка что-то сказала по-английски, из
чего  вылавливалось более-менее  понятное слово  "квинз", -  и еще ты должна
войти в редакцию нашего литературного  альманаха,  мы  ведь должны  доказать
миру  не только свое  равенство,  но  и  превосходство,  право  быть  всегда
наверху...
     Софья подумала про оставленного дома восточного юношу и констатировала,
что  в словах тетки есть истина  - порою можно быть  и наверху. Но не всегда
же. Всегда утомительно. Царица она или нет, чего это тетка раскомандовалась?
А тетка продолжала:
     - Луиза у нас - председатель итальянской секции. А  там -  председатель
датской секции, -  тетка указала кофейной ложечкой на немолодого  мужчину за
соседним столом, - а  вот  наш  глубокоуважаемый  председатель  американской
секции.
     Унион с  достоинством поклонился.  Сколько ни оглядывалась  Софья  - ни
единой  женщины,  кроме тетки  и нервно  курящей Луизы,  сидели кругом  одни
только  мужики,  и все, по  словам  тетки, были председателями  феминистских
секций,   редакторами   боевых   феминистских  изданий,   тренерами   боевых
феминистских формирований,  историками  всемирного  феминистского  движения,
теоретиками феминистской  науки  и техники, а  также  авторами учебников  по
эротическому  феминизму, - такой  в соавторстве сочинили пятеро  старичков с
бородками "под Ленина",  которых Софья видела еще в зале.  Софья тихо дурела
от табачного дыма, в глазах потемнело, уши заложило, сознание стало гаснуть.
     -  Ах,  дорогая, тебе дурно? - участливо  спросила  тетка, но Унион уже
закатал рукава платья  претендентки на престол и что-то вкатил ей в  вену  с
помощью одноразового  шприца. Софье сразу полегчало, и  ни она, ни тетка, ни
даже   нервная   Луиза  не  заметили,  как  негр  положил  в  карман  шприц,
предварительно втянув в  него полкубика венозной крови. Прядь Софьиных волос
Унион заполучил еще в Дании с  помощью  молодого  Умералиева,  ничего больше
жрецу-вудуисту не требовалось. Он убедительно порекомендовал великой княгине
не  настаивать на  том, чтобы Софья подписала отречение от престола  сегодня
же. Пусть поживет в Лондоне, освоится. Неделю, другую - спешить не к чему. А
пока  что он отвезет ее высочество в  резиденцию. "О да, да", -  согласилась
тетка,  и негр, провожаемый сверкающим и пристальным взором Луизы Гаспарини,
единственной женщины среди феминисток великой княгини Александры Михайловны,
увез  Софью в Хайгейт. Без особого труда он убедил ее, что обморок произошел
от переутомления  - самолет,  психушка, копенгагенский особняк,  потом снова
самолет, потом Лондон, два нападения  Лиги борьбы с Романовыми, доклад тетки
-  очень,  очень всего  много за такой  короткий  срок.  Софья  улеглась,  а
заглянувший  к  ней перед сном юный слуга окончательно убедил ее,  что право
поспать она заслужила.
     Глубокой ночью  Унион,  одетый  в совсем  неевропейский  костюм, точней
всего лишь  в юбочку из  тростниковых  метелок,  вошел в спальню к Софье. Он
укрепил  перед зеркалом толстую  желтую свечу  и зажег  ее. Потом вытащил из
боковой створки зеркала  фотографию, укрепил ее лицом к зеркалу - так, чтобы
отражение  сквозь пламя свечи смотрело прямо на  спящую Софью. На фотографии
был изображен курносый старикан с ласковым, мутноватым взглядом. Негр что-то
забормотал,  позвякал свинцовыми  перстнями  левой руки о серебряные  кольца
правой. Потом  сунул руку в створку зеркала  и  вытащил  оттуда упиравшегося
восточного юношу;  тот, в чем мать родила,  трижды  обошел вокруг  Софьиного
ложа - по правилам, против часовой стрелки, но уже по собственной инициативе
сглатывая  неподдельные  слезы.  Потом жрец вновь  затолкал его в зеркало, и
понять, кто побывал  в комнате - сам ли мальчик, его ли пленное отражение, -
было  невозможно. Из кармана юбочки  Унион  извлек частицы  ногтей,  волос и
крови  Софьи и,  пристально  глядя  в лицо  спящей  претендентке на престол,
забормотал бесконечное  заклинание, всего  из нескольких повторяющихся слов.
По мере бормотания  взгляд отраженной в зеркале  фотографии ласкового старца
осмысливался,  как бы приценивался к Софье, самым бесстыдным образом одобряя
все ее женские стати. Свеча  догорела. Негр  в темноте  нашарил фотографию и
спрятал ее  на  место,  потом тихо вышел, не обернувшись, лишь  тонкий запах
плавленного воска недолгое время висел в воздухе. Потом исчез и он.
     Наутро Софьей овладело нестерпимое желание побывать в святых местах, на
родине  предков  матери,  в государстве Израиль, ей всюду мерещился какой-то
немолодой, никогда  прежде ею  не виданный,  но на диво обаятельный человек,
даже  в  глазах  вновь  пришедшего  к  ней  азиатского  мальчика  сиял  этот
назойливый, но  такой влекущий образ. Негр  дал ей исчерпывающий ответ,  что
да, конечно, сейчас она может позволить себе отдых, и поездка в Палестину ей
ничем не  может повредить: израильский закон о запрете на въезд  для  членов
Лиги  защиты   Романовых   ни   в   какой  мере   на   самих   Романовых  не
распространяется.  Тем более, что членам  Лиги  борьбы с Романовыми въезд  в
Израиль тоже запрещен  - во имя  демократии и равноправия, как того требовал
автор закона, депутат Ариель Кармон.
     Софья снова призвала верного  азиатского  юношу, чтобы помог ей уложить
вещи. А  Марсель-Бертран Унион съездил на телеграф и послал срочную весточку
на  Гаити,  временно  проживающему  там американскому  беллетристу  Освальду
Вроблевскому, где сообщал, что в Лондоне все его дела успешно закончены.




     ...обрящется рука твоя  всем  врагом  твоим,  десница твоя  обрящет вся
ненавидящая тебе, яко положиши их яко пещь огненную во время царства твоего.
     ПОП ЛАЗАРЬ
     ЧЕЛОБИТНАЯ ЦАРЮ АЛЕКСЕЮ МИХАЙЛОВИЧУ

     "...лядя  из Лондона. Ее  вы можете...  ать...  ать...  также... ать...
ать..." -  приемник  кашлянул на  коротких  волнах что-то, и  больше  уже не
кашлял.  Опять  -  все.  Последнюю  радость  отнимают.  Вот.  Сперва на  чин
понизили, это бы ладно. Был капитан, стал штабс-капитан. Никто ничего еще не
понимает,  чуть  ли не  все  думают,  что  это повышение. А  вот  как придет
ответ... Ведь  подал же прошение на высочайшее имя! В месяц должны отвечать,
в месяц! Хотя  месяц - еще  только  через  две недели. Может,  учтут. Может,
переведут. Учтут личную преданность лошадям и маршалу Буденному, переведут в
кавалерию,  тогда  будет  чин  не  штабс-капитан,  а  штаб-ротмистр.  Прошел
переаттестацию  -  и  точка.  Не  понижали  меня!  Переарестовали,  то  есть
переаресто... переаре... Фу.
     Даже мысленно не мог  нынче Миша  произнести такое мудреное  слово,  он
седьмые сутки подряд переваливался из шестой алкогольной  формы, в которой и
Би-Би-Си хорошо  слушается,  и сайрой закусить можно,  в седьмую алкогольную
форму, в которой  впору этими бибисями  разве что закусывать, да и  те назад
пойдут, лучше спать. Не поглядели, гады  орденоносные, на заслуги. Взяли, да
и покумили.  То  есть  превратили в кума. Предложили  возглавить руководство
спецлагерем номер какой-то, возле города Великая Тувта. Город, сволочи, тоже
переименовали,  чем плохо им  было  раньше  Большая  Тувта?  Нет,  надо  все
перепельменить навыворот, лишь бы не как при советской власти...
     Лагерь ему тоже достался не просто так. Ему спецлагерь поручили, такой,
в который  министр внутренних дел Всеволод  Глущенко приказал  швырять  всех
прежних  милиционеров, не снимая формы, на срок  от  десяти  и выше. Министр
добился у императора, чтобы в лагере не создавать  лишней судебной волокиты,
организовать  простую арифметическую  систему автоматических зачетов: год за
десять. Это значит:  прослужил в милиции  год - сиди десять  лет.  Прослужил
пятнадцать лет - сиди сто пятьдесят. Хоть чемпионат устраивай. Самую длинную
дистанцию  схлопотал  какой-то  старый  хрен  из  неведомого  города Почепа,
заработал   за  свои   пятьдесят   шесть   выслуги   -  пятьсот   шестьдесят
соответственно. Даже странно, что ни у кого не оказалось, к примеру, стажа в
восемьсот лет. Ах, ну да, тогда же еще милиции  не было, тогда полиция была,
тогда незаконный  внебрачный  царь был. Но жалко. Вот бы ходил на зоне  один
всего, а сроку у него - как  у всего политбюро возраст! Восемьсот лет.  Хотя
зачем  это?.. Забавина  пустая, мент поганый он  и  есть мент поганый, он  и
десять не потянет, сайра ему не положена, потому  что ни передач, ни  писем,
ни баб-свиданок, никаких поощрений. На работу их за  зону не выводят, у  них
прямо тут работа: ведут подкоп из  одного  барака в другой. Проведут - запал
туда,  бабах, затоптали, долби теперь другой подкоп. Заметим,  что в  вечной
мерзлоте. Кто не долбил, пусть подолбит. А  каждый  долб в сторону как побег
рассматривается, только так.
     Мысль о побеге возвратила  нетрезвого  Михаила Макаровича Синельского к
действительности. Действительность была отвратительная, потому  что перестал
работать радиоприемник. А это значило,  что поломали  антенну.  Антенной для
Мишиного  знаменитого  транзистора  на  лампах служил лагерный  периметр  из
колючей проволоки, он, когда ток по нему  пропущен,  еще  лучше принимает. А
если антенна  отказала,  это значит перекусили  где-то  проволоку,  поломали
колючку. Значит, опять  кто-то посушить рога захотел, то есть в бега рванул.
"Интересно,   сколько   их  в  этот  раз  рвануло?"  -  подумал  Миша  очень
отстраненно.  Чтоб удрапать с зоны, нужна одежка, потому как  если в шинелке
кого хоть за двести километров от Великой Тувты поймают, тому сто империалов
за  живого, десять за мертвого. Ну, а словленному - наколку. На левую щеку -
"бегун",  на правую  - "засратый", и обратно зона, только теперь срок пойдет
вдвое. Автоматом, без  пересуда. "А у  меня какой  срок?"  -  подумал Миша и
пролил  рюмку,  а  затем  рассвирепел, потому что  как  радио замолчало, так
больше и не хотело, подлое.
     Миша  рванул  из-за  стола,  больно  ударяясь,   выбежал  из  потайного
радиочулана в приемную. Там, в уголке,  свернув чужую шинель под голову,  на
свою  беду  тихо  кемарил  радист,  старик Имант,  сын  латышских  стрелков,
каким-то непонятным  образом затесавшийся  в милиционерскую среду  лагеря от
прошлых постояльцев. Всех прежних вроде бы выпустили, а его оставили, потому
что дела не  нашли.  Не  сидело  его тут никогда. Он,  значит, просто  жил в
лагере,  сам  сюда переселился.  И нет  у  него судимости.  А  выпустить его
нельзя: во-первых...  Ну,  неважно  во-первых, и  даже  в-пятых  и в-десятых
неважно.  Важно то,  что  в-главных:  второго радиста,  способного соорудить
приличный радиоприемник буквально из трех напильников,  да еще использовав в
качестве  антенны  родную колючку-периметр, что  вокруг запретки  восьмеркой
проведена, такого мастера можно было не  искать  ни  в каком лагере.  А Миша
Синельский, кум-богдыхан  всея лагеря, без ежедневных  бибисей  и жить-то не
хотел.
     Кум-богдыхан свирепо вышиб из-под головы  латыша шинелку,  а его самого
выкинули за дверь, в сугроб. Бросился за ним  и стал  бить  каблуком.  Латыш
привычно  ввинчивался  в снег, Миша  скоро поскользнулся,  чего  избиваемый,
кажется,  и ожидал.  Кум больно  шмякнулся всей задницей, а Имант  осторожно
высунул голову из сугроба.
     -  Ты не очень-то лютуй, начальник, - сказал он сочувственно, - это для
здоровья вредно и опасно. Ты у меня седьмой.  Ты, твое благородие, приходишь
и  уходишь,  а я,  - Имант  выплюнул снег вместе со  сгустком  туберкулезной
крови, - я - остаюсь.
     Миша хотел  взреветь, но  вместо рева изо рта изверглась непроглоченная
сайра.  Вслед  за  ней  бурным  потоком   устремилась  сайра   проглоченная.
Обессиленный  Миша сидел  на  грязном  снегу,  пытаясь поймать  хоть немного
воздуха,  но  летающая рыба сайра этот воздух ему пока что застила.  А Имант
уже стоял на четвереньках и бодро поучал:
     - Ты, твое благородие, даже не  дворянин. Даже не личный дворянин! Хотя
был, хотя был.  Из дворян тебя разжаловали. Ты даже не сын  полка  латышских
стрелков! Ты давай беглых лови, а я антенну чинить пойду...
     Имант был в расконвойке, к тому же не в  милицейской форме, - откуда бы
она на нем? - а в телогрейке, убеги он из лагеря, так за него даже за живого
никто бы ломаного империала не дал.  Пусть чинит антенну. Миша кое-как вполз
в свой  родной  радиочулан  с  бутылками, стал  ждать, когда  же из динамика
родные жидомасоны забрешут.
     А ведь кто, как не он, всю жизнь был  отпетым антикоммунистом, махровым
монархистом, всегда был готов вступить  в Союз Русского Народа, если б знал,
где этот союз, он и в масоны бы пошел, пусть бы его научили!.. Миша не знал,
сколько  сил  стоило его  старому другу  Джеймсу умолить императора  сделать
капитана Синельского кумом над мусорами, а не сажать  на  одни с  ними нары.
Император рассудил по-умному, что положение царя и бога над мусорным лагерем
не особенно  отличается  от  положения постояльца такого лагеря, и росчерком
пера зафутболил Мишу за Урал.  Милиционеры  текли в лагерь рекой, не трогали
лишь  тех, кто по происхождению  оказывался  казаком.  Таких выдавали кругу,
круг их порол, а дальше грехи считались смытыми. Миша слыхал, что кое-кто из
бывших донских ментов  уже  красовался в форме урядника. Мише  казалось, что
это офицерский чин, он  в табелях о рангах слабо разбирался. Он слышал,  что
Шелковников  теперь - "ваше  высокопревосходительство". Иди  знай, это выше,
чем  урядник,   или  ниже?  К  самому   Мише  обращались  теперь,   согласно
циркулярному письму из белокаменной, "ваше благородие".  Звучало благородно,
но... не особенно. Слишком поблизости был расположен старинный русский город
Великая   Тувта.   А  из   спиртного  был  один  только  медицинский  спирт,
подозрительно припахивавший эфиром.
     Переждав  некоторое  время, в дежурку  перед  приемной  с  холода вполз
Имант: разрезанный провод он соединил, а что там на запретке натоптали,  так
то  не его ума  дело было.  Он мог бы уйти  в общий барак,  там у  него было
место,  на  этом месте  слишком  часто  развлекались соседи, если приходил с
этапом какой-нибудь мусорок  помоложе, белобрысенький,  - уж тогда, пока его
весь барак не  отваляет,  место считалось занятым.  А  несмотря на  двадцать
седьмой год отсидки, латыш сохранил  еще  кое-какое обоняние  и  предпочитал
вялые тычки Мишиных  сапог унылой барачной вони с попискиваниями  очередного
новичка, пущенного паханом Леонидом Ивановичем "под трамвай". Честно говоря,
меньше  всего стремился  Имант к выходу не только в барак,  но  и  вообще на
свободу, он к ней уже не годился.
     Он родился вовсе не в лагере, родители его были  два латышских стрелка,
хворые и оттого  не пострелянные, были у Иманта и  молодые годы,  даже,  без
преувеличения, золотые юные годы. Он родился в Москве в тридцатых годах, и с
конца сороковых весь с ушами ушел в  радиодело. Помнится, только сдаст зачет
по научному... как его там... эксгибиционизму, сядет в  автобус  - и айда на
Коптевский. Рай  там был земной,  а не рынок, жаль, закрыли  этот рай еще  в
пятьдесят пятом.  Где вы  теперь,  дорогие  друзья-коптяри?.. По сей  день в
голове Иманта звучало, словно эхо юношеских грез:
     "Леща, леща, леща, леща..."
     "Промежутки, промежутки..."
     "Канды, канды, канды..."
     Ох, все они,  канды, то есть, конечно, для непосвященных, конденсаторы.
Потому что был он, Имант, в  те годы натуральный кандер. Однажды толкнул два
удачных  чемодана,  на третьем  попался, были у него канды  в  чемоданах  не
простые, а  танталовые,  их  простой  человек  раньше конца шестидесятых  не
нюхал, секретными они на Коптевском  были. Вот и сел он за танталовые, обрек
себя на танталовые муки.  Это ж  надо, на такой  муре загреметь. Вон,  сидит
Васька-мусор,  так за  что?  За...  эти,  рончики  для  аончиков.  Но  он на
тринадцатом  чемодане попался,  солидно.  Но Васька еще и за литики сел.  За
слюдяные.  Во  гад.  Все  тут  люди как люди  сидят, политические, он  один,
сволочь, литический.
     "Трансы, трансы... Выходники, силовики..."
     Эх,  была  жизнь на  Коптевском! Мент имелся всего один, не как теперь,
когда целый лагерь. А тогда мент стоял на  Коптевском  со стороны трамвайной
линии, охраняя рынок с видом  льва, стерегущего от чужаков свое личное стадо
антилоп.  Справа от входа  была чайная,  где сроду никто не  видел  чая,  но
каждому выдавали громадную  щербатую тарелку  раскаленной картошки и водку -
стаканом.  До  краев!  Картошка дымится,  деньги  в кармане,  кандов  еще до
хрена... А  напротив,  или,  к  примеру,  рядом,  сидит  при  своей  тарелке
знаменитый Техничный Мужик.
     Кто он был? Родился, видать, в революцию, а где? Сам-то говорил, что из
села на Брянщине. Вместо ругательства цедил иногда сквозь зубы: "Мать моя...
Настасья!"  Звучало злей  любого мата.  Был  Техничный  Мужик высок,  сутул,
небрит. К нему обращались тогда, когда уж вовсе ничего нельзя было  достать,
а  нужно  было  позарез.  Он  шастал  по  трем  точкам  торговли  трофейными
радиодеталями: у Новослободской, возле  комиссионки, еще  у  магазина ДОСААФ
возле Петровских ворот, и еще у магазина на Кировской. В магазины не входил,
всегда был  в  состоянии  "не пьян,  но  водкою  разит",  по  слухам, он мог
построить  "телефункен"  по  любой отдельно взятой  детали. Это  был великий
учитель Иманта, хотя ничему он латыша не учил, но  тот и сам смотреть  умел.
Сгинул он совсем безвестно. Последний раз видел его Имант совсем спившегося,
держащегося за угол витрины, слава его померкла, из носа текла кровь...
     А теперь текла кровь из носа у  самого Иманта. Приемник у кума в чулане
включился,  и  радиотехник до  следующего  побега мог  спокойно  дремать  на
шинелке,  привычно  закинув  голову,   глотая  кровь   -  скоро,  он   знал,
остановится,  этот  кум  -  из  хлипких. Как  и вся нынешняя  смена лагерных
постояльцев. Всеволод Викторович Глущенко, нынешний министр, набивал ментами
не  один лагерь и  не два,  по слухам, таких лагерей были  сотни. Но  полной
клеветой были другие слухи, о том,  что строит он для бывших мусоров газовые
камеры,  и другие,  мусоросжигательные.  Нет!  Глущенко  ставил своей  целью
немногое:  чтобы сидели бывшие менты всю жизнь, занимаясь идиотской работой,
притом чтобы сами знали, что она идиотская, чтобы пайка у них была не больше
как  триста  грамм, да и за ту бы друг  друга казачили, и прочее, и  прочее,
словом, все то, чего он сам нахлебался в первые годы отсидки. Охрану лагерей
Глущенко в  основном  поручил самим же  заключенным: за право беспредела, за
особую   жестокость   -  поощрения,   это  последнее  министр   без  большой
изобретательности  наименовал  "проявлением  бдительности".  Вышвырнутые  из
лагерей старики-зеки с тридцатилетним стажем, уже никак не способные к жизни
на воле,  скулили с  внешней  стороны запретки,  а приказом  Глущенко каждый
прорыв  в зону карался  накидкой десяти  лет срока  всем  ВНУХРовцам, - так,
вместо прежней  ВОХРы,  называлась  внутренняя  охрана.  Над  ВНУХРой стояли
три-четыре императорских гвардейца,  а еще кум-богдыхан из особо доверенных.
В Тувлаге таким доверенным  был Миша  Синельский.  Вся его жизнь теперь была
сплошная угадайка-безответка: то ли  он жребий горький-разнесчастный  вынул,
то ли миллион империалов в особую императорскую лотерею выиграл? А спирт все
равно пованивал эфиром.
     Радио несло  сейчас какую-то  невозможную  бредуху, но, поскольку вещал
родной  враг-бибись, ему  можно  было верить. Права на репортаж  о коронации
все, какие есть, купила американская корпорация "Си-Ай-Ай". Не прошло и трех
дней, как корпорацию в полном составе похитили  вместе со  зданием,  которое
она  имела неосторожность занимать в Ньюарке, штат Нью-Йорк. Просто прилетел
дириозавр и унес все здание, переставил его в середку Сахары, а там его живо
прибрали  к рукам исламские фундаменталисты. Права  на коронацию  предъявила
императорская  правительственная корпорация "Мертвецкое".  Но и ей  пришлось
умыться, погубили ее разные митинги против  Романовых и в их защиту, надоели
дириозавру  эти  митинги:  прилетел,  взял  трансляционную  башню  вместе  с
крутящимся на ней рестораном, отнес в Персидский залив и там воткнул в самое
неудобное для навигации место. И  митингов  не стало, а транслировать чем? В
итоге  всю коронацию прибрала к рукам, то  есть к мохнатым лапам,  никому не
известная  фирма   из  Латинской  Америки,  какие-то   мариконьос,   не   то
барбудос-пираньяс, иди упомни. Одно только  хорошо, что вместо яиц дириозавр
отложил на  орбиту три десятка спутников  связи, так что, вне зависимости от
телестанций, уж как-нибудь коронацию покажут. Неудобно все-таки: Политбюро в
полном составе  несет  корону, а  народ не  видит. Народ должен  видеть свое
Политбюро.  Императора тоже. Жаль  только,  что такой хилый.  И  кто  только
распустил слух, что теперь для всей армии введут парики? Куда  ни шло -  для
лысых...
     Радио  говорило, говорило,  даже  давно  уже  перешло на  другой  язык,
которого Миша не знал ни в трезвом бодрствующем  виде, ни тем более в пьяном
и, как сейчас, спящем. Он допил бутылку из  горлышка, не разбавляя, и заснул
возле радио, да и латыш-механик,  придя  с холода,  тоже угрелся и заснул, а
больше приемную кума нынче никто не  стерег, все  разбрелись по более важным
делам. Дверь скрипнула, и в нее пролез, не постучавшись, молодой и противный
зек, явно "опущенный", видимо, не очень и  стремящийся к  подъему. Лагерного
срока судьба припаяла  ему  тридцать пять лет, ему же  от рождения не было и
тридцати, так что вообще-то, хоть и  в  конце  жизненного пути, но  ему, как
очень немногим в лагере, светила свобода. Однако в силу того, что когда-то и
где-то - жуть  как  давно, -  звали его в  родном  Свердловске,  то  есть  в
Екатериносвердловске, Алексеем Щаповатым, именно поэтому ничего и нигде ему,
вечному неудачнику, не светило. Всю жизнь  он  ошибался. Даже когда в  менты
шел, то думал, что морды теперь будет бить. А вышло так, что ему самому били
морду все, кому не  лень,  притом не только на зоне, а  еще на воле. Там ему
однажды даже баба морду  набила с приговорочкой: "По мордасам!  По сусалам!"
На зоне  же прилепился  к нему половой демократ с одним глазом и садистскими
наклонностями, у которого на все  случаи  жизни  было одно выражение:  "Репу
начищу!" Им он пользовался  тогда, когда бил  Алеше морду, когда звал к себе
на шуршу, и  его же он орал в тот миг, когда задышливо ловил главный кайф от
этой самой чистки репы. Был одноглазый мент с  Крайнего  Севера, из поселка,
не  то  города,  с  удивительным  названием  Красноселькуп.  Тамошних ментов
повязали  всех разом, через их город  призраки  протопали из  Европы в Азию,
кого из призраков захомутали, а кто и под лед  ушел. Глущенко захомутал всех
красноселькупских ментов с  особым удовольствием,  они коммунистов-призраков
упустили, но в лагерь  отправили такой же, как и  всех прочих: ему все равно
было, кого, куда и за что, для него все были менты. Но одноглазому в Тувлаге
самое место  было, а за  что  ж Алеше, вечно недолеченному?.. Над  Алешиными
болезнями одноглазый ржал, лишь яростней чистил репу.
     С тоски стал Алеша играть в  карты. Проигрывал.  Особенно лихо проиграл
он сахар до конца  своего  срока  и готов был  проиграть его  еще за две-три
тысячи  лет, потому что  все  равно  сахару в  лагере никто не видел с  одна
тысяча наплевать какого,  но дальше на сахар  играть никто не соглашался. На
части своего тела Алеша играть боялся, хотя заставляли, но влезал одноглазый
и, защищая свою личную репу, чистил все прочие направо и налево. Но не пахан
был одноглазый, не пахан. В паханах над бараком числился Гэбэ, с ударением в
конце  слова, это было  сокращение от невероятной  кликухи Главный Блудодей.
Сроку тот Блудодей имел  средне,  двести шестьдесят, имелись в лагере паханы
куда более тяжелые, тот же Леонид Иванович из соседнего  барака, куда сейчас
подкоп  вели.  Но знаменит был Гэбэ тем,  что еще при  советской власти имел
приличную судимость по никому не известной пятьсот четвертой статье, такой и
в кодексе  нет. Но как-то  раз  Гэбэ  сам сознался,  что статья такая раньше
была:  людоедство.  Это  потом,  когда  новый  кодекс под новую  конституцию
ладили,  то  статью  изъяли  из  него  за  ненадобностью, потому  что  точно
доказали: побеждено  при  советской власти  людоедство. И  малярии  тоже  не
бывает. Хотели даже серию марок  выпустить  - про все, что  Советским Союзом
побеждено. Марку  насчет малярии  выпустили  - десять  лет  как она  в  СССР
побеждена, но тут главный почтальон  свалился с  приступом,  и  дальше серию
печатать  не стали  из  суеверия,  ну  как  Главное Бюро  впадет  в  приступ
людоедства? Это, впрочем, не  страшно,  это бы и понять можно, но  вдруг его
само, Бюро, съест кто-нибудь? Бюро  в  блюда не  хотело.  И решили  так:  ни
марки, ни уголовной статьи, ничего этого не бывает, все равно как призраков,
бродящих по Европе. Но в картишки перекинуться по маленькой Гэбэ любил, даже
в  бридж умел, был когда-то  чемпионом Эстонии по снятию бриджей, то есть по
игре этой. Сейчас сидел он, как и  все, без статьи, по указу нового министра
за номером один через один.
     От того не  легче. Играть в карты с пятьсотчетверотошником было  всегда
неуютно. Выход был один: играть с кем-нибудь другим, не таким жутко  пятьсот
четвертым. Играл Алеша в итоге со всеми подряд и больше всего ужасался, если
выигрывал.  Полагалось выигранное  забирать. Спокойствия ради все выигранное
Алеша, несмотря на протесты барака, переписывал на одноглазого,  у  которого
любимое занятие  было  одно, хотя было это много занятий с  одним названием.
Играл  Алеша,  играл - и доигрался.  Жуткой  харе,  которая  раньше в Москве
стерегла  канадское  посольство, проиграл  Алеша...  кума. Мог,  ясное дело,
выиграть, тоже было  бы  плохо,  но  проиграл. И  предстояло теперь принести
Канаде три куска кума. А Канада, видать, ими  долг  Гэбэ заплатит, чтобы тот
разговеться мог. На исполнение имел Алеша трое суток.  Много,  обычно больше
суток  не полагается,  но уже шли к концу третьи. Алеша представил, как Гэбэ
ест его собственные кусочки, и его вывернуло.  В желудке было пусто, так что
вышел не блев, а один звук.
     Для  исполнения тяжкого труда  Алеша  выбрал вынутый им  из собственной
шурши  предмет,  в  лагере как  будто невозможный - это было  сапожное шило.
Откуда  здесь  такое  взялось,  Алеша  выяснять  не  стал,  ибо  шило  могло
пригодиться  уж  хотя бы  потому, что  у красноселькупского одноглазого  был
всего один глаз, не больше. "Хорошо,  что не  больше",  - тупо  думал Алеша,
разворачивая шило в  комнатушке, где орало непонятное радио, а на полу лежал
кум-богдыхан Михаил Синельский, штабс-капитан, в восьмой  алкогольной форме,
она же полный отруб.
     "Кум  на  кону!" -  весть  не  успела облететь  лагерь,  а  кум был уже
проигран.  И перевести долг было нельзя -  никто Алеше ничего  не  задолжал,
зато за ним самим висел вагон сахару.  А весь этот сахар, кто  не дурак, тот
перевел  на Гэбэ, про  которого такую  жуть  рассказывали,  что не уснешь до
утра:   Ив-Монтана   в   подлиннике   читает,   когда   служил,   к   бабьим
туфлям-гвоздикам  пристрастился, по  размеру  их  себе  заказал,  бить  этим
гвоздиком сподручно, да еще тетя у него  еврейка, и  зубы меховые. Последнее
никто  даже  понять не  пытался, но  страшней такого факта не  придумывалось
ничего.
     Убивать кума шилом! Еще куда бы ни  шло, если куму... Мысли у  Алеши  в
голове  крутились фрейдистские, но  он об этом не знал. С ужасающей ясностью
понял Алеша, что ничего не знает о том,  в какое место нужно шило  воткнуть,
чтобы не мучился бедняга и чтобы крика  не  было лишнего. В сердце? С  какой
оно стороны - с левой? Алеша посетовал в душе, что анатомию никогда не учил,
даже в школе только про половые органы все хорошо знал, а больше ни про что.
Он поглядел на себя: сердце, значит,  с левой. Тогда у кума, как в зеркале -
с  правой. Алеша зажмурился и  изо  всех  сил  вонзил  шило куму под  правую
лопатку.
     Раздался  хрип, но отчего-то  из-за  Алешиной  спины.  Хрип  перешел  в
кашель.  Алеша  в  ужасе  оглянулся:  между  ним  и  дверью  стоял,  кашляя,
чахоточный радист Имант,  держа  в каждой руке  по шаберу, то бишь по хорошо
заточенному напильнику, - их латыш выдернул из радиоприемника.
     - Шило брось, - проперхал он, наступая, - не твое шило.
     -  Мое!..  - не очень уверенно отпарировал  Алеша, держа  оружие  двумя
руками, будто оглоблю, - не па-а-д- хади!
     Имант пошел в обход: его не Алеша интересовал, а кум, который отчего-то
даже не пикнул, когда Алеша пырнул его шилом в несмертельное, но болезненное
место. Радист перевернул кума.  Голова Миши моталась безвольно,  такое с ним
происходило каждый  день, но кое-какой медицинский  опыт человек за двадцать
семь лет  лагеря обычно приобретает. Имант похлопал  Мишу по небритым щекам,
заглянул в  открытые глаза,  посветил в них  жужжащим фонариком.  Зрачки  не
сокращались,  уши были холодными. В  воздухе нестерпимо  пахло эфиром. Алеша
тем временем подумал-подумал, потеребил шило - и опять воткнул его  в  Мишу.
Попал он на этот раз в солнечное сплетение, удар вообще-то смертельный. Но и
на него кум не отреагировал  никак. Алеша выдернул шило и  тяжко сел на пол.
Рядом опустился грустный Имант.
     -  Жалко кума,  -  сказал сын латышских  стрелков, - зачем  он пятую-то
бутылку сожрал?  Третий кум помирает  на глазах, и все от  спешки. Не  умеет
человек пить, даже русский. -  Имант плюнул в сторону батареи бутылок из-под
спирта, почти загораживавшей стеллаж с  Марксом и остальными. Четыре  пустых
от сегодняшнего дня лежали на столе, пятая, такая же пустая,  валялась возле
головы кума.
     Из  распахнутой  двери сильно  потянуло  холодом.  На  пороге  стоял  в
неизменном синем мундире личный спецпредст, по-простому говоря,  специальный
представитель министра внутренних дел в лагере Великая Тувта, майор Григорий
Иванович  Днепр.  Взгляд  его  был  подобен  взгляду  голодного  вампира  из
американского  кинофильма,  притом  из  плохого,  где  играют  актеры,  а не
настоящие упыри, тех приглашать дорого и опасно. Актеры безопасны, но злобны
до ненатуральности. Спецпредст  Днепр  смотрел на  мертвого  Мишу  и шевелил
всеми  десятью скрюченными пальцами: он  дождался своего часа, он имел право
применить санкции. Лихо насвистав два  такта "Прощания  славянки", он только
спросил - у Иманта, потому что Алеша был в обмороке:
     - Мертв?
     - Мертвей не бывает, - ответил радист.
     -  Де-ку-ма-ци-я,  - прошипел Днепр, знаниям латыша  он доверял.  Пусть
лепилы свидетельствуют, ему, спецпредсту,  уже  и  так  все ясно. Теперь  он
должен исполнить  долг! Долг! Долг!..  -  хотя Днепр бежал к своему офису по
грязной снежной тропинке, в каждом шлепе  собственных сапог о жижу слышалось
колокольное  звучание  этого  сладкого  слова:  долг!   Вечный,   священный,
верховный долг перед державой -  декумация!  На  покойного  кума Днепру было
глубоко  плевать,  но  важен  был факт  его трупа.  Через  несколько  секунд
спецпредст уже висел на телефоне и отдавал приказания, заканчивая каждое  из
них таким сладким, отдающим классической филологией словом - декумация.
     "Стр-р-рашен  тогда Днеп-р-р-р!" -  полушепотом прорычал Днепр, швырнув
трубку. Ждать исполнения  приказаний было недолго, бригаду плотников выведут
из шестнадцатого барака  немедленно, обсосы из хозчасти кумач небось найдут,
разве что Фивейскому бежать  с другого конца зоны добрых полчаса. Вот только
эти  полчаса  и   отпустила  судьба  Григорию  Ивановичу   на  окончательное
обдумывание ситуации.  Он знал, что ни случая другого, ни времени больше  не
будет. Григорий  Иванович был филологом,  и все  его познания  кипели  в нем
сейчас и булькали, как процитированная "Страшная месть": может, когда и  был
чуден Днепр, так  ведь при тихой погоде,  а ее  Григорий Иванович  только  в
книжках читал.
     "Днепр"  было  отнюдь  не  кликухой, а  настоящей  паспортной  фамилией
Григория Ивановича,  а  если быть точным, то  воспринятым  по наследству  от
партийного   дедушки  подпольным  псевдонимом,   которым  тот  накрыл   свою
неизящную, белогвардейским душком  пропахшую Дунч-Духонич.  В  не  такие  уж
давние годы отбухал он свои пять звонковых за  наезд  в трезвом виде на ногу
нетрезвого, поперек Можайского  шоссе  лежавшего  милиционера из ГАИ.  Таких
людей  Глущенко  ценил  на  вес платины,  он  превращал их  в  личных  своих
представителей при лагерях демилиционизации со всеми  надбавками,  какие мог
выдумать, на этом он не экономил, да и вообще экономия  была не в его стиле,
Григорий Иванович Днепр был  в  своей Костроме, на исторической  родине бояр
Романовых тихо  и небедно  устроен, но возможность наступить на  милицейскую
ногу еще разок-другой, предварительно свой  сапог подковав, пересилила в нем
все личное. Он откликнулся на брошенный жертвам милицейского произвола клич,
Бог  с  ним, с местом декана на филологическом факультете, и поехал в Москву
на  собеседование  с министром, после двух минут разговора Всеволод Глущенко
лично  вписал в его анкеты: "паратый - 10",  разъяснил, что это значит  -  в
высшей  степени  паратый, и  назначил  Днепра  спецпредстом в родной  лагерь
Великая Тувта.
     Даже видавший виды филолог Днепр вынужден был зайти в библиотеку, чтобы
узнать, откуда такое слово - "паратый".
     В большом  академическом словаре слово  нашлось.  С какой пересылки, из
какого барака  вынес Всеволод Глущенко термин,  применяемый только к  гончим
собакам?  Способность  долго,  быстро,  с  непрерывным  лаем  гнать зверя  к
охотнику   как   раз   и   называлась    "паратостью".   Григорий   Иванович
подумал-подумал  -  и одобрил. Да, он,  Днепр  - очень паратый.  И с большим
удовольствием проявит свою паратость  во вверенном лагере. Получая  к вечеру
того же дня документы и билеты в секретариате министра, Днепр познакомился с
другими паратыми,  но ни  одному из них  не дал Всеволод  Глущенко категорию
"10". Типичными были шесть, много семь, ни одной девятки. Откуда было Днепру
знать, что  министр присвоил ему  свою собственную категорию, и вверил  свой
собственный лагерь.  И потек Григорий  Иванович в  путь, и  на третьи  сутки
достиг Тувты, и воцарился. Хрен с ней, с филологией, Овидий может еще тысячу
лет подождать.
     Днепр   немедленно  проявил  инициативу:  выделил   в  отдельный  барак
сотрудников ГАИ.  Попасть  туда было  равносильно  статье  пятьдесят восьмой
дробь террор, если считать по-старому. Вообще-то  мечтал  Днепр о том, чтобы
лагерь  укрупнили,  завели  прокзону,  следзону,  то  есть  следовательскую,
прокурорскую и другие, но министр с ними  почему-то пока миндальничал. Но  и
нынче висел  Днепр  над  Тувлагом что  твой  Дамоклов  меч,  а  смерть  кума
Синельского никакие лепилы не заставили бы спецпредста считать естественной,
когда  имел он такие шикарные директивы на случай смерти его насильственной.
Ведь и вся идея-то изначальная была Днепровой, у Глущенко на нее образования
бы не хватило. Григорий  Иванович трудился над своей паратостью,  тренировал
ее, и  нынче,  надо  думать, давно уже  отвечал не  отметке "десять"  -  ибо
случилось невероятное: бодливой корове дал Бог рога.
     Примчался  Николай  Платонович фивейский,  вообще-то  тоже  паратый, на
пятерку,  на второй  день  после собеседования с министром учинивший дебош в
ресторане, отягченный изнасилованием  шеф-повара,  -  в лагерь попал  он уже
просто как зек-членовредитель, хотя прежние его паратые  заслуги учитывались
и почти все права  обсоса остались  при нем.  Днепру он был предан не очень,
ему   на  гаишников  плевать   было,  по-настоящему   ненавидел   он  только
спецназовцев, от которых претерпел в родном Петергофе за попытку увести льва
из фонтана "Самсон". Однако пользу приносил явную, паханы зоны знали, что  с
Фивейским Днепр  хотя бы  разговаривает, для  прочих  у него только карцер и
полосатая  милицейская дубинка-"гаишница", в которую налил паратый начальник
фунтов десять свинца.
     Днепр, полуприкрыв глаза, коротко изложил Фивейскому свой план. Николай
Платонович успел отогреться и прийти в себя.
     - Вашими бы устами да яд пить, - ядовито проговорил он.
     - Нет уж, - отпарировал Днепр, - это вашими бы ушами да мед.
     Фивейский  похлопал глазами, пытаясь представить, как это  -  ушами  да
мед, но филология никогда не была его сильной стороной.
     - Нет, вы ушами похлопайте, - ядовито добавил Днепр, - а у меня твердый
приказ: за смерть кума -  декумация. Силами ВНУХРа, и  последите, чтобы само
слово  не просочилось,  там есть  с высшим образованием, и с  двумя,  латынь
знают. Осведомитель Гирин...
     - Партугалска?
     -  Да, Гирин...  -  поморщился Днепр,  он кликух  не  любил, он  ощутил
ответственность как  личный  специальный преставитель министра, - тот вообще
на латыни поэму  в  честь  императора написал, послал и ждет,  что помиловка
будет.
     - И будет?
     - Улита  едет,  -  Днепр  похлопал  по  ящику стола, - здесь поэмка-то.
Хреновая, скажу вам. Кухонная латынь, да еще с италийскими вульгаризмами...
     Фивейский на всякий случай замер, он не понимал ни слова.
     -  Вот  именно! -  громыхнул  Днепр,  вставая. -  Внухрить - это вам не
вохрить! Это работа ответственная!
     "Ну да, - подумал Фивейский, выходя на холод, - счет, небось, не с тебя
начнут. Да и вообще на весь лагерь в случае  убийства кума  только  Днепр со
своими  гвардейцами  от  счета декумации освобожден. С  кого счет начать?" -
Молнией  озарила  сознание  Фивейского мысль: "Ну, тогда - с меня!  Вот и не
буду десятый!"
     А в родном бараке Алеши Щаповатого царила литература.
     -  В вафельное полотенце было завернуто десять тысяч сотенных  бумажек.
Андрей быстро сунул их в карман шинели, проверил свой  верный "макаров"... -
мелкий мент-семидесятник по кличке Партугалска вдохновенно тискал  роман уже
третий  час, и  все еще не  выдыхался, так  что  даже  "покушать"  никто  не
предлагал, - Андрей вихрем вылетел на улицу, вскочил в служебный "мерседес",
закурил трофейное  "Мальборо", нюхнул любимого  пятновыводителя  и газанул к
даче академика Сахарова...
     - Брешешь, Партугалска, -  прогудел из  своего  угла Гэбэ, - у Сахарова
вчера дачу Хруслов отобрал и там дочку свою трахнул.
     - На  ту самую дачу, - Партугалска ничуть  не  смутился, даже  паузы не
сделал, - где на  письменном столе  еще лежали бумаги академика, а диван был
уже  запятнан  кровью  дочери  Хруслова,  Веры,  ставшей  женщиной  накануне
вечером. Хруслов уже уехал с дачи на служебном "мерседесе"...
     - Иди ты к ляду с "мерседесом"!
     - Уехал с дачи на  собственном "роллс-ройсе", который подарила Сахарову
английская королева вместе с нобелевской...
     Дверь  барака  распахнулась.  На  пороге стоял  старый пахан  соседнего
седьмого  барака, сельский  человек Леонид  Иванович. Четырехсотник или чуть
больше того.  Лица на старике  не  было в прямом смысле слова,  узнавался он
разве что по звездочкам на погонах.
     - Братья, - прохрипел бывший нижнеблагодатский милиционер, - Леха  кума
замочил!  Кому чего  Леха  должен, простите долги, братья, его самого латыш,
кажись, мочит,  то ли  уже помочил,  сидит в кумарне  на  пороге с шабером и
слезу точит... А по внухре на такой случай приказ - всей зоне раскумация!
     - Декумация? - с ужасом спросил излишне образованный Партугалска.
     - Во! Декумация! Спасибо, напомнил! Это что, по  сто на  брата, как  на
фронте, или чего добавят?
     -  Добавят?  -  проверещал  Партугалска,  в  ужасе  подбирая  ноги,  он
собирался спрыгнуть  с  верхней шурши,  но раздумал. -  Это - убавят!  Это -
каждому десятому голову рубить будут!
     -  Я - первый, - не теряя бодрости духа,  провозгласил Гэбэ, - второй -
Мулында, третьего  сами назначайте, - Гэбэ подложил кулаки под голову и стал
с интересом смотреть на немую сцену в бараке.
     -  Я!  Я третий!  -  взвыл  Партугалска,  и  тут  же получил  увесистую
зуботычину от соседа, хорошо известного Канады, любителя "чистить репу".
     -  Я,  бля, третий,  -  деловито  сказал  Канада,  -  а  ты,  шестерка,
четвертый, не то репу начищу. Десятым не будешь, не воняй, без  тебя тискать
некому. Но и третьим не будешь. Третьим я буду. - Партугалска сомлел, видимо
от счастья, что он пусть и не третий, но все же четвертый, а не тот десятый,
которого декумать сейчас будут. - Ну? Кто пятый? - грозно спросил Канада.
     Все секунду молчали.
     Вместо ответа послышался звук  хлопнувшей двери:  пахан Леонид Иванович
пошел играть в  считалочку со  своим бараком.  Из его седьмого барака сейчас
как раз велся рабочий подкоп в  особбарак  ГАИ,  безномерной. Всего в лагере
бараков сейчас  было семнадцать, Днепр собирался весной  довести их число до
тридцати,  но  требовались  плотники,  а  откуда  взять  мусоров   с  высшим
плотницким образованием? Лишь Гэбэ продолжал потирать друг о друга кулаки, -
он  разглядывал  подвластное  ему  бакланье  с  таким  аппетитом,  что  всем
вспомнилась отсутствующая в нынешнем кодексе пятьсот четвертая статья.
     -  Да  параша  это...  -  протянул кто-то  в  углу,  и  разом  разрядил
обстановку. Сколько  раз их уже пугали. А Леха, между прочим, три куска кума
так и не принес. Так что Леха сам теперь кандидат для Гэбэшной  миски. А что
там кумать,  не кумать, так до утра  еще много  чего случиться может. Может,
обойдется, может, раскумекается еще как-нибудь.
     Тем  временем  все  то,  что  еще  недавно  называлось  штабс-капитаном
Михаилом  Макаровичем  Синельским,  было бережно перенесено в  лепилчасть, и
главный патологоанатом Тувлага уже намеревался рассечь ему разные полости на
предмет  изъятия возможных  внутренностей,  свидетелем чему Имант решительно
быть не хотел, хотя  и оказался в санчасти вместе  с прочими. Сквозь грязное
окошко был виден ему освещенный прожекторами плац посреди  бараков,  где  по
приказу Днепра  сколачивали неумелый помост. К мертвому куму не испытывал он
никакого чувства,  хотя видал на  своем веку и  куда как более злых. Поэтому
жалел, что загнулся кум, а  не сумасшедший спецпредст в  синем  мундире, вот
таких  полоумных даже Имант никогда не видел. Долго такой  не протянет,  это
радист  по  опыту знал, но покуда  дымом изойдет -  еще  всему  лагерю  душу
запомоит.
     Помост  сколачивали плохо и  криво, но без  лени:  всем,  кто трудился,
раздали бирки  с надписями: "пятый", "шестой", "седьмой". Кстати, всех жутко
интересовало - рубить  головы  будут десятым, или просто  отстреляют  лишку,
говорили  об этом очень отстраненно, и собственную голову никто из пускавших
сплетни в учет не брал, словно именно  она ни  в коем случае не отрубаема. А
от расстрела так  и давно всем по прививке сделали. Ничего никому  не будет,
кроме тех, кто на помосте.
     А  кто попадет  на  помост - знал  только  Днепр.  Начало  светать,  из
хозчасти  потащились со  свертками:  весь кумач, какой  остался от советской
власти,  сейчас намечался к  использованию, Днепр хорошо  знал,  что  эшафот
застилают  красным  и   черным,  но  черные  флаги  анархистов  в   хозчасти
заготовлены  не  были.  Зато  заранее заготовил  Григорий  Иванович метровые
палки, снаружи деревянные, внутри свинцовые, и все -  в черно-белую полоску,
"гаишницы". Их он давно берег для  казни, а теперь  предстояло использовать.
Часа в четыре утра, сторонясь прожекторных лучей, Григорий  Иванович вышел к
особбараку и навесил на него с четырех сторон по жестяному белому квадрату с
черной цифрой "10". Прочие зеки могли спать  спокойно, хотя недолго: казнить
их  он  не собирался, но  их  присутствие  предполагалось. Григорий Иванович
Днепр плевать хотел на все считалочки. Он попросту собирался целиком казнить
барак номер десять, барак ГАИ.
     Где-нибудь  в Узбекистане, или, скажем, в Молдавии, -  последнюю указом
императора и Политбюро от двадцать  второго переименовали  в Заднестровье, -
наверное, даже и не  все  фрукты еще с деревьев  сняли, а над  окрестностями
Великой Тувты уже прочно властвовала зима, и те минус десять по Цельсию, что
констатировал  к  утру  внешний  термометр  санчасти,  можно  было   считать
оттепелью. Синие гвардейцы Днепра  привели каких-то доходяг и  заставили  их
утоптать дорожку от десятого барака к помосту, застеленному кумачом. Доходяг
увели,  гвардейцы,  все  как  один  паратые  и  злые,  словно   некормленные
бультерьеры,  остались;  на   помост  кое-как   втащили  деревянную  колоду,
наподобие тех,  на  каких  рубят  мясо. Топоры Григорий  Иванович  Днепр  не
доверил никому, пошел в мастерские и лично их заточил.
     В  пять  тридцать  из  динамиков  во  всю  мощь   грянул   над  лагерем
государственный  гимн   "Прощание  славянки",  вот   уже  десять  дней   как
обязательный  к исполнению перед всеми важными  церемониями.  Патологоанатом
уже зашил безразличные  останки  кума, накрыл их оставшейся от времен культа
личности  простыней. Григорий Иванович вытащил из письменного стола открытку
с  изображением  бюста  государя Павла  Первого  работы  скульптора  Шубина,
перекрестился на нее; изображения  нынешнего императора до Великой Тувты еще
не дошли, но портретное сходство двух Павлов вполне позволяло,  не впадая  в
государственную ересь,  заменить  одного другим.  Григорию  Ивановичу  очень
нравилась идея,  что  теперь  империя. Древний  Рим тоже  пятьсот лет  дурью
маялся  республиканской,  покуда сообразил, что без  императора  один бардак
будет.  Павел  там  или не  Павел, а хорошо,  что  император.  Моритури тебе
салютант.
     Одну  запись Григорий  Иванович привез  с  собой. Была  у  него хорошая
долгоиграющая пластинка для самодеятельных театров - барабанный бой. Правда,
военный, а  не тот, что для казни, там, кажется, надо бы немножко флейты, но
какая  ж флейта,  когда  положение  сибирское,  до  Томска  неполная  тысяча
километров, энцефалитные клещи в тайге, вечная мерзлота, дириозавры летают -
тут  не  то что  музыка  разнообразная, тут  хорошо,  что  барабан  есть,  в
динамиках  мощно  звучит.  В без  четверти  шесть Григорий  Иванович  пустил
барабан в динамики.
     Имант Заславскис смотрел  на  долгую процедуру  построения зеков вокруг
эшафота -  и  скучал. Вот, говорят, шпиона одного живьем сожгли. А публичная
казнь, это что  ж  за зрелище, за двадцать семь лет Имант его уже навидался:
вешали, стреляли, один раз, когда кум был из Коканда приехавши, то какого-то
гада впихнули в  мешок с пчелами.  Пчелы  сдохли  задолго до караемого,  тот
выждал  ночи  и сбежал, теперь, говорят, большим человеком в  родном Коканде
стал, на  пасеке работает,  миллионы  валютой  гребет,  мед  у него  особый,
валютноемкий. А сейчас чего будет? Все равно ничего интересного,  раз костра
не разложили.
     Ряды постепенно строились, и ужас  над ними  висел  густым облаком, как
смог над каким-нибудь Мехико.  Осенняя темнота  смешивалась  с ним, лучи его
перемещались,  словно  взбалтывая  настой,  которым  Григорий Иванович Днепр
намеревался  опоить вверенный ему  мусорный  лагерь.  Начало  упаивания было
назначено спецпредстом на шесть тридцать по великотувтинскому времени. Входы
в личный бункер Днепра отворились, из всех четырех дверей бодрым шагом вышли
по  нескольку десятков  дюжих  молодцов  в  казачьей  форме, широким  строем
обступая  эшафот.  Бедняги  из  десятого  барака оказались сразу  во  многих
кольцах: казачий круг -  перекрестье прожекторных лучей - "недесятые" зеки в
старых шинелях - ВНУХРа с  автоматами  - синие гвардейцы  по  углам. Палачом
Днепр, кажется, назначил себя. Но ведь и казаков на помощь Григорий Иванович
тоже кликнуть был готов, иначе зачем бы они тут очутились.
     Барабанный рев из динамиков  становился все громче.  Днепр показываться
публике не спешил. Население  бараков с первого по девятый и с одиннадцатого
по  последний  тряслось  все  меньше,   им  откуда-то  стало  известно,  что
декумировать будут  не каждого десятого, и десятый, "гаишный" барак считался
обреченным.  Поскольку барак  этот  Днепр заселил  не  меньше,  чем  двойной
порцией  ментов, имелась  надежда,  что из других бараков добавку  брать  не
будут.  Впрочем,  это  уж  как  рука  раззудится  у  Днепра -  молите вашего
милицейского бога, мусора, если  вообще умеете молиться, а не умеете, так не
молите, ни хуже вам, ни лучше уже не будет, все уже решено.
     Кто-то, стараясь  быть  возможно  более незаметным,  поставил  на  край
помоста  ящик   с  тяжеленными  полосатыми  палками,  -  десятка  три  успел
заготовить  Днепр свинцовых "гаишниц", побаивался, что не хватит, поломаться
могут они об милицейские  черепа. За  свою силушку Днепр  не опасался. Да  и
помощники-казачки наличествовали.  Если уж они  нагайкой от  плеча  до  паха
грозятся  человека разрубить,  то "гаишница" сгодится на  что-нибудь.  Прямо
хоть патент на нее оформляй.
     Взвыла  сирена.  Лепилчасть еще  относительно  далеко  располагалась от
эшафота, так что  Имант всего лишь сглотнул от неожиданности. Казаки подняли
нагайки  и  вытолкнули  на  эшафот  первую  порцию "гаишников", основательно
ударив  их под коленки, чтоб не думали по старому советскому рецепту умирать
стоя. Кто-то вырывался,  кто-то просто рухнул  на  кумач. Медленно, стараясь
придать моменту значимость, на помост вышел Днепр.  Имант отвернулся,  видал
он еще и не такое, а слышно, как он предполагал, не будет ничего: и  далеко,
и заморыши  в  десятом  живут.  Живут?  Пожалуй, этот синий  людоед  с  этим
вопросом  сейчас разберется,  никого там живого  очень  скоро не  останется.
Краем  глаза  латыш все-таки  на  эшафот  глянул.  С помощью  казаков  Днепр
устраивал там кровавую баню.  Григорий Иванович  явно не нуждался в заметной
помощи, -  ну,  разве что остатки  его трудов нужно  было убирать,  да новые
партии выталкивать. Главный лепила протянул латышу мензурку, -  как-никак  в
лагере  они  оба были чем-то  вроде  патриархов. Лепила в сторону эшафота не
смотрел.
     - Голем...  Ну, сущий  голем... -  пробормотал лепила, и  свою мензурку
выпил. Что  такое  голем, Имант не знал. Но ясно,  что ничего хорошего  врач
иметь в виду не мог.
     Сирена продолжала выть, понемногу светало. Лепила уселся на подоконник,
чтобы  и  самому  не  видеть,  и другие  не  смотрели.  Взгляд  лепилы вдруг
осмыслился:
     - А тебя что же не укумили?
     Алеша Щаповатый, к которому слова  были обращены, выполз из-под стола с
расчлененными  останками  кума.  Имант  вспомнил,  что  именно  этот  жалкий
мент-щенок мог бы и должен  бы за  смерть  кума ответить. Но  не  идти  же с
доносом теперь, когда синий людоед отомстил уже за все, за что только  можно
придумать. К тому же  Алеша вряд ли после всех подобных событий мог остаться
в своем уме.
     - Ну,  я и  сам управлюсь...  -  пробормотал  лепила,  набирая  в шприц
лиловатую  жидкость. Имант резко ударил его по руке: еще  не  хватало  психа
убивать. Вон, псих  лютует  посредине  лагеря, так  за  ним небось никто  со
шприцем не гоняется. Шприц отлетел в сторону, но лепила  достал из автоклава
другой.
     - У меня их пока много, выбить не пытайся, дай, психу-то глюкозу введу.
Не гляди, что  лиловая, я  все в непонятные цвета крашу, не  то спасу нет от
бакланья мусорского.
     Имант  в душе  покраснел  и  помог лепиле  закатать щаповатский  рукав.
Покуда  медленные  десять кубиков втекали в вену к Алеше, радист вгляделся в
лицо лепилы. Был тот очень стар, но крепок, по неоспоримому врачебному праву
носил  жидковатую бороду. Сколько помнил  Имант, за четверть века главлепила
не  переменился  ничуть.  И никуда его из  Тувлага  на пересуд  не гоняли, -
сколько ж он тут просидел?
     - Федор  Кузьмич,  -  спросил Имант,  - что ж  это  срок  у тебя  такой
длинный?
     - Это не срок, - ответил лепила, - это жизнь такая. Длинная. Какую  Бог
послал, такая есть. И жить ее надо так, чтобы не было от нее противно. Тогда
она длинная получается. Идею, самое главное, в душе  беречь не надо,  насчет
счастья для внуков, или там внуков этих внуков. Сейчас жить надо, и не брать
от жизни, а просто жить. Вот и будет не срок, а жизнь.
     Для  Иманта,  сына латышских  стрелков, философия  лепилы  была слишком
сложной, но и в его радиодетальную голову пришло,  что и  сам-то он тоже уже
давно не сидит, а живет в лагере, так по документам выходит. Алеша приоткрыл
глаза.
     - Никого ты не убивал, -  тихо и строго  сказал  лепила, - когда  ты на
кума  с  шилом полез,  он уже холодный был.  Отравление эфиром.  Ты  себя не
грызи, скоро  буран, покемарь  пока. -  Лепила  прикрыл Алешу краем  чьей-то
забытой, то ли собственной своей телогрейки.
     И вправду,  лютый  вой ветра  стал заглушать  даже барабанные  грохоты,
долетавшие  с  эшафота,   где,  похоже,  все   шло  к  концу.  Снег  повалил
невиданными, с ладонь размером, хлопьями, словно пытаясь прикрыть собою  все
то позорище, которое учинил посреди Тувлага  разбушевавшийся Днепр. Но, хотя
барабаны  все  грохотали,  что-то, видимо, было  неладно на  эшафоте,  вопли
оттуда доноситься  перестали; Имант подумал,  какой  же нынче снег  плотный,
вот, даже синего людоеда за ним не слыхать.
     Дверь лепилчасти распахнулась, на пороге стояли казаки, их обмороженные
до синевы лица служили неким цветовым переходом к синеве того ярко-лазурного
предмета, который они тащили. Главлепила на этот предмет уставился с большим
интересом.
     - Это кто ж его, болезного?
     Казаки  смутились,  потом из-за их спин вышел урядник,  протянул  руку.
Лепила, видимо, на этот жест в жизни насмотрелся: в лапе урядника немедленно
оказалась мензурка  с лиловатым спиртом.  Урядник дернул головой, -  видать,
выражал благодарность, - и одним глотком мензурку опрокинул в горло.
     - Это десятый  кончился. Начальник  все  кумил, кумил,  да  барак-то не
бездонный, кончился барак. А другие, не из десятого которые, не годятся ему.
Он и рухнул.
     Лепила с  интересом щупал пульс  Днепра,  разглядывал зрачки.  Григорий
Иванович Днепр лежал на растянутой казаками плащ-палатке, и был тих, как его
омоним,  описанный  литератором Гоголем  в  замечательной повести  "Страшная
месть".
     Лепила размашисто перекрестился и указал казакам на пустой стол.
     -  Все,  ребятки.  Этот  -  все.  И никто в  его  смерти не виноват,  и
разводите прочих по баракам. Скажите - и куму песец,  и надкумку синему тоже
песец,  пусть спать  ложатся, завтра минус сорок девять, в зачет воскресенья
пойдет. -  Видя, что  урядник  сомневается, лепила выпрямился, оказавшись на
полголовы выше любого из казаков. - Быстр-ра! Па-ба-ракам! Шагом м-марш!
     Эхо в  прозекторской было необычное,  оно повторило не конец команды, а
середку: "...Ра-кам!..."  Казаки послушно уложили утихшего Днепра на стол и,
пятясь,  вышли  из санчасти.  Главлепила  с  интересом  подошел к Днепру.  В
окостеневшей   правой   руке   бывший   спецпредст  держал  измочаленную   и
окровавленную "гаишницу".
     - Вот и кончился у него срок, - сказал старец, обращаясь и к  Иманту, и
к полуожившему Алеше, - он  не жизнь жил, а срок отбывал. А неправильно это.
Очень вредно для здоровья.
     Снег  валил и  валил,  и никакие  прожекторы с ним  уже не справлялись.
Который идет  час -  было не  понять,  все  циферблаты в хозяйстве  главного
лепилы раз  и навсегда, похоже, остановились  на  одиннадцати с чем-то,  кто
хочет, пусть смотрит и верит, а ему, главному, на время уже давно и навсегда
плевать. "А как же радио?  - подумал Имант. -  Не  ровен час  опять  антенну
порвет..."
     На  подобный вопрос  лепила  только ухмыльнулся.  Потом  вытащил из-под
стола с Днепром три пары валенок,  две  телогрейки; придирчиво оглядел своих
мелковатых  гостей,   третью  пару  швырнул  обратно.  Потом  стал  деловито
осматривать  содержимое  Днепровых  карманов.  В  рюкзаки  перекочевали  два
"макарова",  один  складной  "толстопятов",  полдюжины   гранат   "Ф-1".  Из
очередного  кармана  старик-лепила  вывернул  пачку  документов,  глянул  на
верхний - и  замер.  Имант заинтересовался - чем бы это  таким покойник  мог
врача удивить,  а  увидев, удивился сам:  в  руках старец держал всего  лишь
черно-белую  открытку  с фотографией  бюста  императора  Павла  Первого.  Но
спрашивать  латыш ничего не стал, что  надо, то и так скажут, это он знал по
лагерному опыту.
     Главлепила тем временем закончил сборы.
     - Все! Переодевайтесь. Мне еще это синее дерьмо вскрывать.
     Алеша  от  ужаса  попытался  уползти  обратно под  стол,  Имант  только
вздохнул. Кто сейчас  в лагере главное  начальство?  Лепила.  И.о. кума, так
сказать. Из  собственного  кармана тот уже выловил потрепанный бумажник,  из
него извлек карту местности и развернул ее на подоконнике.
     - Так вот: сюда, а потом сюда. Здесь десять верст  по реке, встала уже,
Чулвин река называется. Может, и двадцать  верст,  неважно. Дойдете до скалы
по  левую  руку, рогатая  такая,  будто  кто  из  земли два  пальца  высунул
джеттатурой... ну, улиточьими  рожками.  Между них  тропка, по  ней  уйдете.
Ночевать, дурни, только вместе, не то выкопают  вас  через  миллион лет  как
мороженого мамонта и в императорский музей...
     Старик  говорил,  говорил,  ясно было, что Алеша  не в силах не  только
ничего  запомнить,  но  даже  и  понять, о чем  идет  речь. А сын  латышских
стрелков аккуратно  все  запоминал.  Зима  еще в  полной силе,  а  царь  уже
настоящий. Самое время с лагеря рвать валенки, накочумался уж.
     - Здесь вам  нельзя больше. Здесь  вон пахан  из его  барака, -  старик
кивнул  на  Алешу, - Гэбэ, теперь хозяйничает.  Ему-то что, накромсаю  ему с
этих двух придурков съедобных,  как говорится,  частей, дня четыре спокойный
будет.  А потом пойдет такая  ас-са-мбле-я... - врач замер, глядя  в  быстро
темнеющее окно, - снег за ним валил так, словно небеса кто-то чистил широкой
лопатой и той же лопатой этот снег сбрасывал прямо на Тувлаг.
     - А про меня не думайте, - ответил лепила на незаданный вопрос, -  я не
такое видывал. Я пятьсотчетвертошников друг другу скормлю, последнего доской
приморожу,  накрою,  вот  пусть  их  в  музее  и  выставляют.  Словом,  бери
стебанутого, и - ходу!
     Чтобы не мудрить, Имант выбрал старую дорогу: ту, по которой неизвестно
кто  из Тувлага уже дал деру в вечер последнего в Мишиной жизни упоя. Лагерь
он знал наощупь, вышел к тому самому месту, где накануне чинил периметр. Все
тут было опять порвано, но  не людьми: на проволоке, разомкнув колючую цепь,
висела мертвая овчарка - лишь она одна в ночь побега пыталась исполнить свой
долг, но никто ей не объяснил, что внухрить - это совсем не то  что вохрить,
а,  стало  быть, беглых  народонаселение  должно  само  ловить,  ему  за  то
империалы золотые платят - а к чему собаке империалы?  Имант аккуратно  снял
тело собаки с проволоки и зарыл в снег: все как-то аккуратней. Потом, следуя
совету лепилы,  дошел  до первой сосны и  вынул из неприметного дупла  моток
грубой  бечевки, обвязал ее  вокруг пояса совершенно ничего не соображающего
Алеши и повел его, как поводырь слепого, не спотыкаясь.
     Основательно, прямо  в снег  лицом, споткнулся  он  только метров через
восемьсот.  Высказав  по  поводу валяющегося под ногами предмета все то, что
знал  от отца по-латышски,  радист  разгреб сугроб,  хотя вообще-то и  сразу
понял, обо что именно споткнулся.
     "Десять  империалов пропадают",  -  подумал Имант равнодушно, глядя  на
безымянного  милиционера в форме, из-за которого так недавно чинил  лагерную
антенну, чтобы тогдашний кум свои Би-Би-Си мог  слушать. Алеша все равно шел
с закрытыми глазами, а снег все падал  и падал, завалив беглого за считанные
минуты. Но  в эти  минуты Имант  вместе с придурковатым своим  спутником уже
спускался к  реке, чтобы топать и топать по льду, пока  на  берегу скала  не
покажется, та,  что в форме улиточьих рогов. Тувлаг, в котором  прожил Имант
больше четверти века, уже исчезал из его памяти, словно и в мыслях у радиста
нынче тоже был снегопад.




     Нет смысла гладить по голове, когда надо дать по жопе.
     АРКАДИЙ ЛЬВОВ. ДВОР

     Ноябрьские снежинки  аккуратно,  по  одной,  редко по две, садились  на
оконное стекло, быстро превращались в водяные капельки и стекали вниз. Павел
глядел  на них,  нимало не жалея об  ухудшении видимости: смотреть за  окном
было совершенно не на что. Противоположная сторона улицы уже  несколько дней
пустовала, синие гвардейцы перерезали как Староконюшенный, так и примыкавший
к  нему  Мертвый  переулок. Никакой  милиционер  более  не маячил  напротив,
канадское  посольство  переехало, к  тому же отношения  с Канадой  портились
прямо на глазах из-за яростной дружбы, которую  Россия по инициативе царской
семьи  затеяла  с  агрессивной  Гренландской  Империей.  Кажется,  гвардейцы
опустошили дома  в  радиусе  полуверсты,  а  дальше понаставили "жимолости",
таманских   солдат   на   каких-то  огромных  солдатовозах,   огневых  точек
понатыкали,  - словом, даже давешнего премьера-маразматика  так не охраняли.
При желании Павел теперь мог бы выходить из особняка и гулять под окнами. Но
в такую  погоду и в условиях полного безлюдья среди неродного города не было
у Павла желания  гулять никакого.  Коронация была на носу, смерть  нынешнего
премьера Шелковников откладывал с огромным трудом, для него персонально шили
несколько мундиров, и ни один не был  дошит окончательно. Плохо сидел на нем
мундир  генсека,  вообще-то  он  в  Политбюро  не  хотел  бы,  но простоты и
законности ради полагалось этих маразматиков уломать, убедить в неизбежности
поворота к социалистической монархии. Не очень хотелось уходить из армии, но
без  этого  чин  канцлера не получишь,  - Шелковников торжественно выходил в
отставку в чине "генерал-фельдмаршал в отставке". Вот уже три мундира, а еще
нужен  мундир  московского дворянства,  специальный коронационный  -  короче
говоря,  не  меньше  дюжины.  Седьмое  ноября  было  упущено,  все  пришлось
переносить  на второй четверг, но Шелковников утешал себя тем, что праздники
как  были октябрьскими, так и будут именоваться... ну, ноябрьскими,  вводить
старый  стиль,  как и  старую  орфографию  ни  Шелковников, ни  Павел Второй
Романов  не  захотели:  первое  неудобно,  второе  неудобно,  по-старому  ни
канцлер, ни император писать не  умели. В районе  Октябрьского поля, которое
уже переименовали  в  Ноябрьское,  были сооружены  временные  склады, битком
забитые дорогой импортной рыбой, из которой бравый мулат в недалеком будущем
собирался  сварить суп для всенародного пированьица. Сам Павел пребывал пока
что почти в прострации, занимаясь, как казалось ему, делами несущественными:
не получив еще в руки все бразды управления страной, он пока что любое дело,
из числа тех, что  случалось  делать,  считал  безделкой. Так вот  и сейчас,
холодным ноябрьским утром слушая монотонный голос незаменимого Сухоплещенко,
на  чьих плечах  со  вчерашнего  дня сверкало  по  три коньячных  звездочки,
император откровенно скучал.
     -  Седьмыми в коронационной процессии проследуют выборные представители
вашего императорского величества верноподданнейших сект!
     "Сект -  шампанское..." -  подумал Павел и  перевел  глаза  на потолок,
расписанный  очень  противными амурами. Сейчас  он изучал французский  язык,
оказывается, Казимировна  на  этом  наречии  бойко  болтала,  и Тоня занятия
иностранными языками весьма одобряла, хотя не любила Казимировну, - но Белла
Яновна  перед Тоней  за ту  замолвила слово, старухи  стали последнее  время
буквально  не  разлей  вода.  "Сект". До  Павла  дошло,  наконец,  настоящее
значение слова, и он подал свой монарший голос.
     - По названиям, полковник. И в чем сущность.
     -  Есть.   Первыми  проследуют  делегаты  скопцов-субботников,   они  с
некоторых пор проявляют редкостную добрую волю к сотрудничеству, например, к
коронации, как  сообщили  из  их  кругов, они  приготовились подарить вашему
величеству  сто  пудов восковых фруктов.  Никаких неприятных  намеков,  ваше
величество...  Восковые фрукты,  по  их  верованиям,  символизируют  будущее
райское блаженство. Они  полагают, что рай  на  земле должен установиться  в
ваше царствование.
     - Пусть полагают... Положите фрукты в музей подарков. Дальше!
     Музей  подарков к  коронации  уже  существовал  - под него  оборудовали
какой-то  из бывших  больших  павильонов  нынешней Выставки  Достижений  Его
Императорского Величества Народнопользуемого Хозяйства. Много там уже лежало
неожиданных  вещей,  ну, пусть  и  восковые фрукты  там полежат,  авось,  не
выгниют.
     - Вторыми среди сект проследуют тантра-баптисты. Люди мирные, всех-то у
них верований,  что Будда на  самом деле Христос, ну, и  наоборот,  почитают
ваше величество воплощением какого-то бодхисатвы... - Сухоплещенко  помялся,
- женского начала.
     -  Прикажите им, чтобы почитали как бодхисатву мужского начала, и пусть
идут. Дальше.
     -  Затем делегация  курдов-езидов, у каждого в руках по живому павлину,
хан Корягин осматривал,  говорит,  с точки  зрения  орнитозов все  чисто. Мы
проследим, чтобы со всех прочих сторон тоже было чисто.
     - Да  уж,  проследите, чтоб не гадили, впереди  поедут  все-таки, а так
пусть едут. Дальше!
     -   Русские  мандеи.  Ничего  особенного,  почитают  Иоанна  Крестителя
Христом,  ничего  больше.  В  обычных  костюмах,  без  атрибутов.  Дальше  -
братцы-трезвенники, эти  еще  тише. Голубчики. Это  следующие.  Тоже  тихие.
Подгорновцы. Проверим, но как будто тоже. Жидовствующие.  Этих две  семьи на
всю империю, остальные уже уехали.
     - А эти что не едут?
     - Визы пока не дают...
     -  Дать  визу,  пусть  едут,  потом могут вернуться  как  туристы  и на
коронацию  посмотреть.  Или   на   юбилей  коронации.  В   общем,  не  нужно
жидовствующих.
     -  Есть! Скакуны. Взял подписку, что  скакать не будут, а так  люди как
люди. Ползуны. Взял подписку. Воздыханцы. Подписки не брал, пусть воздыхают.
Никому не заметно. Мормоны.
     - Это с гаремами? Откуда они в России?
     -  Это  русские  мормоны,  без  гаремов...  Они  как  раз ждали  вашего
пришествия. Их очень мало.
     - Сколько?
     - Девять душ на империю...
     - Всех включить! Как жалко, что без гаремов... Дальше!
     - Есть! Дунькино упование.
     - А?
     - Мощная кавказская секта. Собственно, сама  Дунька давно уже в могиле,
была такая Евдокия Парфенова. Откололись от уклеинцев.
     - А эти где?
     -  Давно перешли  в блудоборы, ваше  величество, и вымерли сами  собой.
Панияшковцы.  Очень  неудобная  секта, ваше  величество,  осмелюсь  обратить
внимание.
     -  В  чем  дело?  -  задремывавший  Павел  мигом  очнулся,  как  только
Сухоплещенко зачитал справку о символе веры панияшковцев.
     - ...следует  возможно  дольше  воздерживаться  от  пищи  и  питья,  не
умываться, не скидывать с себя  грязного  белья, не  чесать голову, не  мыть
посуду,  - с каменным лицом  декламировал новоиспеченный полковник. -  Целью
жизни  ставят  изгнание  беса  из   собственного  тела,  в   чем  родственны
западноевропейским  мельхиоритам. Согласно учению Алексея Гавришова,  он  же
Панияшка,  считается, что громкое  испускание газов  из желудка  есть именно
удаление беса из человеческого тела. После еды каждый панияшковец производит
нескромный звук, потом плюет на пол, растирает плевок ногой и говорит: "Вот,
прикорил проклятого беса!"  То же самое они должны делать во время молитвы и
после нее.  Неисполнение этого требования  влечет  за  собою  бичевание... -
Сухоплещенко  сделал  паузу и  добавил  убитым голосом, он  не  любил, когда
что-либо  срывалось.  -  Увы,  дать  подписку  о  неизгнании из  себя  бесов
отказались.
     "Это ж  не продохнуть будет!" - Павел окончательно вышел из полудремы и
гаркнул:
     - Всех гнать  в шею! Словом,  полковник, хватит с  сектами,  довольно и
этих,  если  других  важных нет.  Если  есть  -  полагаюсь  на  вас,  но  за
испорченный воздух и прочее дерьмо типа навоза ответите собственной шкурой!
     - Есть!  Тогда  с  сектами все. Восьмыми  в процессии  проследуют лица,
члены КПРИ - полковник четко выговорил новое, еще официально не утвержденное
сокращение  от   "Коммунистической  Партии  Российской  Империи",  -  давшие
партийные рекомендации вашему величеству.  Это сотрудники ликероводочного...
ликероконьячного    магазина   номер    двести    тридцать    один    города
Екатериносвердловска.
     - Дальше!
     - Девятой имеет проследовать депутация екатериносвердловского обкома...
Десятой    проследует    объединенная   депутация    брянского    обкома   и
старогрешенского  райкома...  Одиннадцатыми  проследуют  представители особо
родовитого дворянства...
     "Наплодились", - подумал  Павел  и  вспомнил  свои не столь  уж  давние
сомнения на  тот счет, откуда взять дворянство. На  поверку получалось,  что
дворянскими  и  боярскими  родами  на Руси просто пруд пруди, и  большинство
готово свое дворянское  достоинство доказать документально.  "Где вы были до
пятьдесят третьего года?" - Тогда  это бы очень  много кого  заинтересовало.
Сухоплещенко между тем галопом несся дальше вдоль процессии.
     -   Затем  проследует   депутация   вашего   императорского  величества
законопослушнейших  и верноподданнейших  иудеев.  Следующим номером значится
лично  обер-шенк вашего  императорского величества,  кок-адмирал  кулинарной
службы Аракелян.  Затем,  в  силу обстоятельств,  снова  следует  размещение
группы из шестидесяти  вооруженных лакеев. Затем проследует делегация вашего
императорского  величества верноподданнейших придворных палестинских арапов.
За  ними  - ансамбль  скрипачей вашего  императорского  величества  Большого
театра,  ансамбль русских  народных инструментов и прочие музыкальные  роты,
они проследуют с исполнением  излюбленных маршей царствующего императорского
дома.  Программа  музыкальной части  здесь. -  Сухоплещенко протянул  что-то
вроде  ресторанного меню на глянцевой бумаге,  но  Павел догадался,  что там
опять одно сплошное "Прощание славянки",  махнул рукой и смотреть не стал. -
Далее предполагаются два коронационных обер-церемониймейстера с жезлами...
     Номером  тридцать  вторым  в  процессии   размещался,  как  выяснилось,
обер-гофмаршал высочайшего двора, маршал от воздушной кавалерии, генеральный
секретарь  КПРИ Георгий Давыдович Шелковников. "Во званий нахапал! - подумал
Павел, - это при живом-то генсеке уже  генсек!" Ему представился Шелковников
в  ночном пеньюаре,  разметавшийся на  пуховой перине, изменяющий еще живому
мужу  с новым своим  избранником,  - и царя  затошнило.  Сухоплещенко быстро
подал ему разрезанный лимон.
     -  ...Затем следует эскадрон  лейб-гвардии конного полка,  следом  же -
ваше императорское величество на белом коне.
     - Я? На коне? - искренне удивился Павел. - А нельзя без коня?  Все люди
как люди, а я, значит, на коне.
     Сухоплещенко молчал, давая понять, что  он, конечно, человек маленький,
но  императору  на  коронацию  полагается в Кремль въезжать на  коне,  и  уж
непременно на белом.
     - Канцлер, - Павел осекся, вспомнив, что этого звания пока Шелковникову
решил не  давать, пусть  сперва из армии уйдет,  - то есть, я сказать хотел,
обер-гофмаршал  Шелковников,   он  тоже   на  коне?   -  Теперь  Шелковников
примерещился  Павлу  все  в  той  же  пеньюарной  оболочке,  но   верхом  на
владимирском тяжеловозе. Это было менее противно, но все так же странно.
     Сухоплещенко  смутился.  Царь  не хотел  садиться  на  лошадь,  но  он,
полковник, еще менее хотел садиться в галошу.
     -  Осмелюсь  доложить,  вес обер-гофмаршала  не  позволяет ему сесть на
лошадь,  предполагается,  что  его  высокопревосходительство  проследует  на
коронацию в открытом фаэтоне...
     "Запряженном   четверкой   слонов",   -   докончил  Павел   про   себя,
удовлетворенно    эту   картину   себе   представляя.   Зрелище   получалось
внушительное, но, увы, совершенно недопустимое на коронации.
     - Фаэтоном вы называете открытый ЗИП?
     - Разумеется, ваше величество, только ЗИП.
     - Вот и  мне ЗИП.  И  великий  князь  Никита Алексеевич тоже на  лошадь
наверняка  садиться  не захочет. Охрана ему  не  позволит.  Вот  и  мне  мои
подданные,  - Павел  глянул на стену, за которой Тоня  что-то шила на ручной
машинке, - не разрешат. Быть по сему.
     Сухоплещенко твердой рукой  поставил на  чем-то  в своих записях  косой
крест.  Он продолжал чтение порядка  процессии, но Павел  явно  перестал его
слушать,  лишь  на  пункте  сороковом,  когда была  упомянута  "следующая  в
открытом    фаэтоне    распорядитель    главной   императорской    квартиры,
обер-церемониймейстер Антонина Барыкова-Штан", Павел как бы "поднял ухо", да
и  то ничего  не  сказал,  а  когда,  под  номером  семидесятым,  прозвучали
долгожданные  -  ибо  последние  -  слова "вашего императорского  величества
Таманская  ордена  князя  Кантемира  дивизия",  царь  уже  перестал  считать
полковника предметом, реально существующим  в  его  родном салоне-приемной с
пальмой-латанией у окна. Сухоплещенко закрыл досье, встал и откланялся.
     Неслышно вошла  Тоня. Павел, не глядя,  ухватил ее  ногу  и  притянул к
себе. "Поймал", - сказал он одними губами, но Тоня сверкнула глазами на одну
дверь, потом на другую: обе были полуоткрыты.
     - Посетители, Павлик. Просители.  Примешь или как? Абдулла  и  Клюль их
уже перещупали, оружия нет. На рентген отправлять?
     "Должен, в конце концов,  монарх иметь кроху смелости или не должен?" -
подумал Павел, а вслух сказал:
     - Проси  так. По  одному. Много  не приму - двоих, от  силы троих. День
занятой, и кушать хочется, Тонечка.
     Тоня мигом  испарилась на кухню. У нее тоже были заботы, причем свои. С
тех пор, как очутилась она в  нынешнем своем положении, слухи о ее повышении
в обществе  необъяснимым  образом  стали  просачиваться в самые неожиданные,
порою нежеланные места. Никаких родственников у  Тони  никогда не было, отец
ее погиб в сорок третьем, а она, сиротинушка, родилась в сорок пятом: тут-то
и были  все  корни нелюбви  к ней  со  стороны старших  братьев.  Теперь, по
распоряжению  канцелярии,  ведавшей кадрами,  - в ней хозяйничал  неприятный
пухлый человечек со старинной боярской фамилией Половецкий, - оба брата были
объявлены  к всеимперскому  розыску.  Старший, Владимир,  скоро был пойман в
родном Ростове  Великом,  привезен в  Москву,  закован в  железа,  помещен в
изолятор, в Лефортово; средний, Дмитрий, разыскан,  напротив, не был  вовсе,
вообще пропал начисто, но тем не менее был заочно тоже приговорен  к чему-то
столь  же  неприятному. Сестра Тони  нашлась  сама, очень  рвалась к  Тоне в
Москву, но Тоня помнила, сколько она от этой гадины в детстве  натерпелась и
чего наслушалась.  Тоня  приказала ни под каким видом  сестру  в  Москву  не
допускать, переоформить  документы о ее рождении  так,  чтобы  она уж  точно
падалицей подзаборной, а не дочерью родного отца получилась. Еще Тоня злобно
послала сестре двадцать рублей.
     Под сердцем  у Тони уже третий месяц билась новая жизнь,  и Тоне стоило
немалых  усилий  скрыть  этот  факт  и  от Павла,  и  от  прочего окружения:
беременность есть беременность. Скрыть это явление невозможно оказалось лишь
от наметанного  на такие  вещи взора Яновны,  но та, когда было нужно, умела
молчать как могила; даже неразлучной Казимировне, вместе с которой не меньше
стопки опрокидывала  ежедневно,  сказала  бы Яновна про что угодно, даже про
собственную  беременность - но не про Тонькину. А чтобы  не проболтаться, на
всякий  случай  открыла  она  Казимировне  тайну-другую из  числа  тех,  что
выдавали  советским  властям  с  потрохами  ее  зятя-испанца,  бывшего,  как
следовало из прямых и косвенных улик, доверенным лицом сразу  трех разведок.
Донос явно подействовал, зять-испанец через неделю получил прибавку к пенсии
и орден "Знак Почета".
     Тоня полезла в  морозильную камеру за осетриной, подумав уже который  с
утра раз, что  скоро отсюда уезжать, что тесно тут.  Мысль  эта  сверлила ее
голову  десятки раз  на дню, Тонька  знала, что Павел  твердо  решил  жить в
Кремле, хотя  там и  нет  пристойного  помещения для жизни;  знала,  что  на
коронации будет присутствовать  гражданская жена  Павла, Екатерина, но  царь
велел  в один автомобиль с ней - напоказ всей России - посадить шпиона Рому,
того  самого.  Тоня уже не  припоминала, было ли  у нее самой  с  этим Ромой
что-нибудь, или не было, какая, в общем-то разница. Само собою, венчаться на
царство будет пока что один Павел,  без императрицы: по разработанному плану
первую часть венчания проводило Политбюро, вторую - коллегия митрополитов во
главе  с митрополитом Опоньским и Китежским Фотием.  С патриаршим  престолом
отношения у новой власти определенно не складывались: всего и был-то на Руси
какой-то десяток  патриархов,  а как помер в тысяча семисотом Адриан, только
тем  и занимавшийся,  что мешал  государю Петру Великому,  то  государь  это
лишнее  мероприятие,  то бишь  патриаршество,  для России упразднил.  Стефан
Яворский  потом  походил-походил  в  местоблюстителях,  но  и  он  так  себе
оказался.  Тогда устроил государь Петр Алексеевич,  прямой предок Павлиньки,
Святейший Синод, и двести лет  всем хорошо было.  В общем, пока что  все эти
вопросы решили не  поднимать, но Павел ясно дал  знать, что Старшие Романовы
никакого патриархата-матриархата при  себе  держать  не  будут. Пусть  будет
Синод,  или  там Митрополитбюро, как им название лучше  глянется, но никакой
советской власти у  церкви  не  будет, хватит  того,  что  патриарх  есть  в
Константинополе.
     Тоня  прекрасно знала,  что  всю  эту  свару  с  церковниками  пришлось
затевать  из-за нее, из-за Тони. Павел объявил, что хочет жениться на ней, и
только на ней, и ломает голову над тем, как это сделать без глупых скандалов
с  заточениями  прежних  жен  в  монастыри, или,  еще  хуже,  с  гражданским
разводом,  и  так  далее,  и чем  далее,  тем  позорнее.  Похоже  было,  что
дожидается император от  Кати  "доброй воли",  иначе говоря, чтобы она  сама
развода попросила. Но Катя, видимо, сама ничего понять не могла, с Павлом не
виделась,  вот и приходилось временно  терпеть  ее  в качестве... как это? -
фатаморганной?  - нет, не так... во! - маргинальной жены Павлиньки. Места  в
Тониных мыслях Катя не занимала почти никакого, думалось ей только  о себе и
о  будущем  ребенке,  для  которого  она  хотела  нормального  человеческого
счастья, обыкновенной жизни, а совсем не борьбы за власть.
     Видела она тут старшего сына Павла, Ванечку. Пришла в ужас от того, что
этот  придурок  может  оказаться  врагом  ее  будущему  сыну.  Видела  она и
кошмарного племянника Гелия. Хотелось ей  взять Павлиньку в охапку и убежать
в темный  лес, чтоб не  нашел  никто.  Ни к чему были  ей все эти  фокусы  с
престолонаследованием:  про него  только и  разговоров  в  последнее  время,
даром, что императора еще и не короновали, и лет ему, слава  Богу, немного -
а уже только и трепа, что насчет того,  кто следующий. Даже Клюль, и тот уже
анекдоты про чукчей травить  не  хочет,  а все насчет престолонаследия.  Вот
ведь  жизнь  у заложницы...  тьфу, наложницы  русского  царя! - думала Тоня,
отбирая  звенья осетрины.  По  многим признакам Тоня  знала, что будет у нее
мальчик.  Если отказаться  от престола для  него,  так  Павел  и  ей  голову
оторвет,  и  сына  отнимет.  А если  не  отказываться, так  другие  царевичи
подрастут  и как  пить дать маленького изведут. Делать-то тебе  чего,  Тоня,
коза ты недоенная, дурища?
     Неуютные мысли наползали одна на другую, и почему-то все время вставало
в памяти видение татарского лица, лица той самой женщины, которая без спросу
пришла  в особняк,  когда про смерть Юры Сапрыкина  стало известно и Павлику
все никак не давали нормально поужинать. Женщину ту Сухоплещенко сразу тогда
поселил на какую-то дачу вместе с  ее ручной свиньей. Ничего про эту женщину
точно известно  не было, но Сухоплещенко  навел справки  и  объявил, что, по
имеющимся сведениям, ее беречь  надо на  будущее. Свинью или женщину - никто
не  понял,  но  с Сухоплещенко  по  мелочам не  спорили,  решил  он  кого-то
"задачить", а  не "держать  особняком" - ну, так тому  и  быть,  ему виднее,
кондитеру начинку  не диктуют.  Только  почему все  время вспоминалось  лицо
татарки Тоне, стоило ей хоть чуть-чуть отвлечься от  многочисленных забот по
хозяйству? Впрочем, лицо так же быстро исчезало. Ничего плохого в  этом Тоня
не чуяла, и никому об этом не рассказывала.
     Павел  получил,  наконец, вожделенную осетрину,  сжевал ее с тем  самым
лимоном, который  ему  Сухоплещенко от  тошноты  сунул,  и решил, что  можно
принять сколько-нибудь посетителей.  Никого из непосвященных к императору не
допускали, но порой приходили  люди  с просьбами столь фантастическими,  что
Павел от ворот  поворот велел давать не  всем, а только скучным.  Дежуривший
нынче  по  аудиенциям  Половецкий знал,  что первым лучше запускать  к  царю
такого  посетителя,  которому  он  не откажет. Милада дождался,  чтобы  царь
откушал, чтобы гостиную  очистили посторонние натуралки, и очень  церемонным
тоном доложил:
     - Военно-вдовьего звания, Российской Советской Социалистической Империи
гражданка, госпожа Булдышева Маргарита Степановна!
     Вдова рухнула на колени еще  за дверью, на них  же вползла  в гостиную.
Павел уже много  чего  навидался, и поэтому просто  ждал  продолжения. Вдова
заломила руки  над головой, потом ударила лбом в паркет.  Потом  все  так же
молча,  на  коленях  проползла  к  латании,  оказавшись  в  непосредственной
близости от Павла, обхватила кадку обеими руками и зарыдала. Рыдания ее были
беззвучны, но неистовы;  Павел даже подвинулся вместе с креслом, чтобы лучше
их видеть. Похоже  было,  что вдова своего  занятия оставлять не собирается.
Прошло три минуты, пять - вдова все рыдала.
     -  Регламент,  - очень  тихо подал  знак Половецкий. - Время  аудиенции
строго ограничено.
     Вдова мигом перестала рыдать, но с колен не встала, а села на пятки.
     -  Разве  это  не  будет  прекрасно,  ваше  величество? -  спросила она
грудным, хорошо поставленным голосом.
     - Что?
     Вдова извлекла из сумочки свернутый  в трубку рисунок. Павел взял его в
руки  и  увидел  изображение бронзового  бюста  на  пьедестале,  а пьедестал
обнимала женщина, - тоже, вероятно, бронзовая, - в той самой позе, в которой
госпожа Булдышева  только  что обнимала  кадку  с латанией. "Мне-то до этого
какое  дело?" -  только  и  успел подумать  Павел,  и  сразу  вспомнил,  что
императору в его империи дело есть решительно до всего. Вдова подала голос.
     - Ваше  величество, мне не дозволяют оформить  окончательную композицию
памятника  моему   покойному   мужу,   одному   из  лучших  летчиков  вашего
императорского  военно-воздушного  флота!  Злые люди препятствуют исполнению
его последней воли!
     - А я что могу сделать?
     - О-о! Всего лишь дозволить мне обнимать  пьедестал его памятника... За
мой, за мой счет обнимать! Всего лишь начертайте дозволение в уголке сверху,
или уж откажите, тогда мне прямо в Москву-реку, тут  близенько, я уж и место
выбрала... Либо дозвольте! Я ведь за свой счет!
     Павел достал шариковую авторучку и лениво начертал в левом верхнем углу
вдовьего рисунка:  "Быть по сему. Павел". Потом  подумал, добавил:  "За свой
счет!"
     Вдова прочла надпись.
     - Конечно, за свой! Государь, век молиться буду! За свой счет! Семь лет
билась  как  рыба об лед, и вот: в одну секунду...  -  Вдова вновь обхватила
латанию  и только собиралась разрыдаться,  как  вмешался Половецкий: вдову с
трудом  отодрали от  пальмы и увели, сквозь  слезы она самым наглым  образом
посылала  императору   воздушные   поцелуи.   "Еще   не   то  увидим..."   -
меланхолически подумал Павел, подавая знак допустить следующего.
     Следующий самостоятельно  войти не мог,  его ввели под руки два молодых
ротмистра.  Лицо  вошедшего,  ветхого-преветхого   старичка  в  адмиральском
мундире, показалось  Павлу знакомым.  Ну да,  ну конечно,  перед императором
предстал лично тот самый пресловутый адмирал Докуков, которого впервые Павел
увидал на экране телевизора в тот  самый исторический,  впервые  проведенный
вместе с Тоней  вечер.  Павлу  уже докладывали,  что  адмирал каждую  неделю
подает то одну, то  другую  петицию, все  чего-нибудь просит. Просто послать
его  подальше было  бы  неловко:  Шелковников сознался,  что с помощью этого
адмирала  и  его  штаба  удалось  справиться  с очень  опасной  группировкой
военных,  которая собиралась помешать Павлу взойти на престол. Ну, и возраст
адмирала тоже  полагалось уважать, хотя был  этот самый возраст вообще-то не
известен  точно  никому.  Был даже  слух, что  он адмирал с  дореволюционным
стажем.  Свидетельство   о  рождении   у   него  было  утрачено,  кто-то   в
военно-морском   ведомстве   все  документы   на  служащих   старше   тысяча
девятисотого по преступному недомыслию сдал  в макулатуру, и вместо  личного
дела Докукова,  когда за  ним полезли  по  приказу  министра Везлеева,  было
обнаружено свеженькое  издание "Графини Монсоро" в  глянцевом переплете.  На
всякий случай Павел  решил этого посетителя перетерпеть, Бог даст,  хоть  не
очень уж скучную просьбу вознесет.
     Из уважения  к  возрасту адмирала Павел было мысленно  даже  встал,  но
потом вспомнил, что не по  чину ему стоять перед всякими адмиралишками. Даже
из уважения к их маразму. Но сделал знак, чтобы Докукову подали стул.
     - Хем-хем-хем... - проговорил адмирал,  кому-то подражая. - Славное это
дело,  славное -  монархия. Я вот тоже, когда вовсе  молодой был,  помнится,
говорил государю, что славное  это дело - монархия. Он меня  за это морскому
делу учиться послал, в Роттердам... - Докуков повертел глазами, остановил их
взор на Павле и продолжил: - Ни-ни, государь. Не пьян. Пил, пил в молодости,
было дело, было. Только мне государь запретил. Двух адмиралов,  говорит, уже
потерял через  пьянство, хватит, третьего  терять не хочу. С тех пор не пью.
Разве  только к любви приверженность имею, и способности  тоже, но этого мне
дедушка твой не запрещал! Очень я, это, люблю... предаваться утехам любви.
     Адмирал замолк,  переводя дыхание. "Ну и  предавался  бы, я-то чем могу
помочь? Начертать "Быть по сему!" -  так вроде бы  и начертать не на чем", -
мысли у Павла текли без раздражения, единственное  чувство, связанное с этим
стариканом,  было  у Павла  положительным: "ту" телепередачу он помнил очень
хорошо, как вообще сильно влюбившийся мужчина хорошо  запоминает подробности
тех мгновений, когда любимая женщина впервые перешла в его обладание, и даже
несущественные мелочи  потом кажутся  чем-то хорошим.  Тем более что лопотал
адмирал об утехах любви, императору же вспоминались сейчас именно они.
     - Хочу я, государь, твоей монаршей милости. Снизойди, батюшка...
     Из глаз адмирала выползла пара слез. "Ничего себе батюшка, ему же не то
двести лет, не то  все триста, в  Роттердам-то его, видимо, Петр  Алексеевич
отправлял..."
     - Проси, - выдавил из себя император.
     - Облобызай!  - адмирал  яростно захлопал себя ладошкой  по  лысине.  -
Запечатлей лобзание монаршее,  не то никогда в  могилу спокойным  не  сойду!
Совсем не сойду в могилу!
     Павел подумал немного: целовать адмиральскую лысину было противно, но и
перспектива, что адмирал откажется когда бы то ни было умирать,  так и будет
жить,  так и будет осаждать  его,  Павловых, потомков требованиями милостей,
тоже была гадкая. Но тут Павел сообразил, что вообще-то лобзать адмиральскую
лысину  - это  вовсе не  единственный  способ избавиться  от  этого  зануды.
Змей-Горынычей вовсе не обязательно откармливать юными девственницами.
     - Палача сюда. Быстро! - приказал Павел. Половецкий дернул за  какой-то
шнур, из-за  гардины почти сразу вышел  Клюль. - Двести бамбуковых  палок по
пяткам, десять раз  кнутом по заднице,  потом... -  Павел задохнулся, другие
способы порки что-то  не припоминались, но  Половецкий,  видать,  и за порку
тоже отвечал, и тихонько сказал:
     - Можно еще плетей...
     - Вот! И двадцать плетей, и чтоб духу этой вонючки не было!
     Павел  еще  не  успел договорить, не успел допить стакан воды со льдом,
сунутый прибежавшей  на  крик  Тоней,  - а  Докукова как  не бывало, лишь из
коридора донеслось  какое-то  уютное  урчание  Клюля, что  вот он-де  сейчас
возьмет пекуль... Психанувший Павел даже не нашел в себе силы напомнить, что
он про  пекуль  ничего не  говорил.  Лучше уж  пусть ни одного  адмирала  на
империю, чем такая шваль. Обойдемся без них!
     На  рассвирепевшего Павла иной управы, нежели Тонин  тихий голос, наука
Российской  Империи  покуда  не  изобрела. Тоня  суетилась  вокруг  любимого
человека, ворковала, расправляла помятые вдовой  листья латании, все более и
более переключая его внимание на свои  коленные чашечки  и прочее, все более
откровенно  демонстрируемое.  В  гостиной,  правда,   присутствовал   еще  и
Половецкий,  но  Тоня давно  просекла, что  этого типа  никакие  женщины  не
интересуют.
     Тоня  чистосердечно  заблуждалась. Если женщины  -  "натуралки" -  были
глубоко неприятны однополой натуре Милады, то приказание подвести подкоп под
Тонину  монополию  на Павла  он получил давно, только  иди найди кандидатку,
которая  увлекла бы императора, если тот в одночасье из подмастерья-сношаря,
готового,  казалось  бы,  полигамного   отца-производителя,   превратился  в
чокнутого однолюба. Что именно увлекло Павла в этой женщине, Милада и понять
не  пытался,  он  прямиком  двинул  с  этим  вопросом  к сексопатологу,  чью
нелегальную  практику  на  улице  Грановского  правительство  с  отвращением
терпело, ибо  в  ней сильно  и  часто нуждалось.  Полностью  седой,  наглухо
невыездной  еврей долго  расспрашивал  Миладу  о  Тоне, о  Павле, изучал  их
фотографии вместе и порознь,  проявляя,  с точки зрения визитера,  преступно
мало  внимания к  тем  снимкам,  где  был  в  более  чем  интимной  ситуации
сфотографирован Павел, - сам-то Милада в Павла был  безнадежно  влюблен,  но
скрывал это даже от себя, понимая, что любовь эта наверняка будет стоить ему
головы.  Зато сексопатолог  занудно  мусолил карточки  Антонины,  Екатерины,
Алевтины и  еще некоей Анастасии, о которой было известно, что у Павла с ней
в Нижнеблагодатском  имел место  гремучий  роман.  Потом  еврей откинулся  в
кресле, все карточки  от  себя отбросил, раскурил трубку и надолго замолчал.
Милада уже ждал картавого "ничем не могу помочь", но врач вдруг заговорил. И
такого наговорил, что Милада проклял все свое полоумное начальство, а заодно
и  этого,  сексопархатого.  Врач требовал,  чтобы  Милада подобрал  Павлу...
вторую  Тоню. Не лучше, не  моложе, не стройней, не полней, просто  вот  еще
одну Тоню  - и  все, на другое больной не  клюнет. Милада молчал,  приходя в
отчаяние, еврей курил,  но потом  что-то щелкнуло в его  седой голове,  и он
сказал:
     - Совет за  те же деньги. Проведите фоторобот этой вашей Антонины через
компьютерную  картотеку,  ту,  что  в  эмведэ.  Отберите  десяток,  а  потом
примеряйте. Шансы у вас фифти-фифти. В моей науке гарантий не бывает.
     -  А что бывает? - тупо  спросил Милада, которому общение со знаменитой
картотекой вовсе не улыбалось.
     - Бывает так: или у клиента стоит, или нет.
     - Так ведь она  ж...  с судимостью окажется... - попробовал отвертеться
Милада.
     - Молодой человек, вам нужно то, что у женщины под юбкой, или то, что в
анкете?
     "Мне  - ничего  не нужно!"  - угрюмо  подумал  Милада,  заплатил  очень
большие деньги - слава Богу,  казенные, -  попрощался и  ушел  искать вторую
Тоню.
     На Петровке  Половецкого не переносили,  от одной его жирной хари так и
несло сто двадцать первой статьей уголовного кодекса,  но это бы эмведэшники
запросто  стерпели,  они видывали и по три  десятка статей на одной харе,  и
ничего,  терпели,   но   Милада  был  "смежником",   сотрудником  соседнего,
значительно  более могущественного ведомства,  хозяин которого посадил к ним
на голову такого Глущенко,  такого Всеволода Викторовича, что теперь ни один
честный сотрудник их ведомства, ложась вечером в постель, не был уверен, что
ночью не придется ему пройти процедуру мытья, скажем, в  Бутырских банях.  А
вызывать недовольство Половецкого, удостоверение которого ясно указывало, из
чьей он шайки, - означало уж совсем верное мытье, и хорошо, если  в Бутырке,
а  не в судебном морге. Так что обслужили господина Половецкого вне очереди,
с повышенным вниманием  и довольно быстро - за полдня всего. С Петровки унес
Милада конверты  с данными  на  десять  возможных  кандидаток.  Не то  чтобы
рылом-бюстом-филейной частью  были эти  бабы  как две капли воды, но  похожи
были  очень.  Число  кандидаток требовалось  ограничить двумя, много  тремя.
Милада пересмотрел личные дела всех десяти. Все же  схалтурили на  Петровке,
поторопились: одна кандидатка отпала без обсуждения, ибо уже третий год была
замужем  за мексиканским миллиардером.  Еще три  бабы  проиграли на том, что
имели  больше  одной  судимости, рецидивисток Милада боялся,  хотя на всякий
случай  их  анкеты  припрятал  -  а  ну  как  императору  тем  смачней,  чем
рецидивистей? Еще одну кандидатку погубила приверженность к лицам кавказской
национальности  и сопряженным  с  ними  наркотикам.  Осталось  пять.  Милада
задумчиво перебрал  дела, дошел  до конца  алфавита  -  и не поверил глазам.
Перед  ним  лежала копия  дела  Антонины Штан из  города  Ростова  Великого,
завербованной в эмведэ лично  полковником Сапрыкиным, - перед Миладой лежало
дело самой Тони! Милада хотел разозлиться, но вместо  этого расхохотался. Во
исполнительность-то!  Во  в  штаны  накладут,  чуть  порог переступлю! "Ах я
увядшая, но еще сохранившая свой  аромат хризантема!  -  привычно подумал  о
себе Милада, - обойдусь, мол,  даже и без  аромата,  если  менты,  чуть меня
увидят, по стойке смирно в штаны накладывают!"
     Четырех  оставшихся кандидаток  Милада взял  под наблюдение.  Не  очень
юные,  умеренно  блядствующие,  в  законном  браке не  состоящие,  в  темном
переулке встретишь, так за десять шагов точно с Антониной перепутаешь. Ну, и
какую  выбрать? Милада  первый  раз  в  жизни  пожалел, что  в  женщинах  не
разбирается. Брать  ответственность  на себя  не стал,  и  снова  поехал  на
Грановского,  к хитрому сексопатологу, своя личная голова дороже даже  таких
казенных денег,  которые  можно  бы  беззаботно  прикарманить.  Еврей  курил
трубку, мусолил фотографии  и анкеты, словом, терзал Миладины нервы. А потом
резко отбросил три дела в сторону, а четвертое толкнул посетителю под нос.
     - Эта.
     Милада и смотреть не  стал, которая "эта", щедро расплатился и смотался
поскорей - все равно ни к чему понимать, почему "эта", а не "та", нужно было
б мужика выбрать - он бы и без еврея разобрался.
     Врач  прописал подсунуть  Павлу женщину, в которой необыкновенным могло
показаться разве что имя: звали ее Иуда Ивановна. Несусветное имя  дали ей в
сороковые  годы   родители-атеисты,   пламенно  боровшиеся  с   религиозными
предрассудками и лживыми легендами.  В картотеку  на Петровке  влетела  Иуда
почти случайно: с голодухи - ибо работала машинисткой-надомницей, а у  таких
всегда  денег  то густо,  то  пусто  - украла она у соседей  по коммунальной
квартире палку финской твердокопченой  колбасы, вот на нее дело участковый и
завел, и готовился в суд передать. Но тут Иуда внезапно разбогатела, подарил
ей   очередной   заказчик-любовник  штук   тридцать   серебряных   советских
полтинников,  которые  она  тут же отнесла  в  скупку  и  продала  как  лом.
Вырученной   суммы  хватило  и  на  колбасу,  которую  Иуда  соседям  честно
возвратила,  и на  бутылку-другую-третью,  каковые  она  с  соседями  честно
распила, - ну, они дело-то, иск свой, назад забрали. А вот карточка Иудина в
компьютере на Петровке осталась.  Ну, пила  Иуда,  было дело, чуть в ЛТП  не
угодила однажды, подшивали  ее дважды от пьянства, но это все мелочи, ведь и
Тонька,  покуда  под императора не въехала,  тоже  не  намного  лучше  имела
биографию.  Контакт с ней  оказалось завести куда  как просто: Милада  лично
заявился к ней и заказал перепечатку чего под руку попалось, - а  в квартире
Парагваева,  где  проводил   Милада  свободное   время,  под  руку  попались
парагваевские сценарии. Иуда была  польщена, что  такой знаменитый режиссер,
пусть даже через секретаря, к ней с заказом обратился. Сделала работу быстро
и чисто, содрала,  правда, дорого, но и  эти деньги  у Милады были казенные.
Сама того  не ведая, попала  Иуда Ивановна на  Его Императорскому Величеству
заготовленный крючок. Словом, всем была Иуда хороша, только  пила многовато,
а  из музыки  любила только ре-минорную фугу  Баха и французского певца  Джо
Дассена. Но до  музыки у  императора с этой бабой, как надеялся Милада, дело
дойдет не сразу.
     Тоня  проследила, чтобы Павлинька успокоился и заснул, погладила его по
лысеющему темени и ушла в соседнюю  комнату к швейной машинке, собираясь и к
Яновне тоже  заглянуть. Павел поспал, но недолго, поворочался с боку на бок,
зажег свет. Что-то он сегодня думал. Что-то он хотел сделать. Вот. Вспомнил.
Надо к Роману заглянуть: совсем  спивается, бедняга, говорили, что  Катя уже
Абдулле глазки строит.  Непорядок,  приставлен Роман к Кате, так пусть  дело
делает,  а не  коньяком наливается с утра до ночи. Надо к ним  сходить.  Ну,
нарежусь на Катю, в крайнем случае, так мне же  с ней...  не детей крестить?
Фу, неудачно  как-то  подумалось. Павел  напялил  домашнюю  куртку-венгерку,
чтобы не простудиться в коридорах особняка,  и побрел через сложные переходы
во флигель,  где в трех комнатах размещалась Катя, а еще  в одной  - Джеймс,
которого император по привычке называл Романом.
     Катя,  к  счастью,  отсутствовала,  зато   Джеймс  присутствовал  прямо
посредине   своей   комнатки,   на   полу,   с  двумя   початыми   бутылками
трехзвездочного грузинского - в каждой  руке по бутылке.  Он был не то чтобы
пьян  в  дымину,  но как-то по-плохому  нетрезв,  так пьянеют  люди либо  от
низкого качества питья, либо от сопутствующего питью  горя. Поскольку первое
в  императорском особняке  исключалось,  даже  во флигеле,  Павел  с  порога
заподозрил  второе. Он  вошел  и  плотно закрыл за собой дверь.  Джеймс,  не
вставая с  пола, протянул  ему обе руки с  бутылками: пей  из  любой.  Павел
вообще-то уж и не помнил, когда в рот  спиртное брал, но обижать друга никак
не мог, взял одну бутылку, сел рядом  с Джеймсом на  пол, хорошо  отхлебнул.
Коньяк как коньяк. Значит, другое.
     - Что стряслось? - спросил Павел.
     Джеймс  с  трудом собрал мысли  воедино  и сильно  заплетающимся языком
сообщил,  что  молочного  брата вот  потерял.  Раньше  с  ним через  индейца
перекликнуться можно было, а теперь вот -  только через японца, а  там, куда
глядит японец,  уже ни капли спиртного никому не перепадет, там  все, как бы
выразиться... другое. Павел  ничего  не понял,  но  догадался, что кто-то из
братьев  Романа,  кажется, попросту помер.  Насчет  индейцев-японцев -  это,
видать, из кино. Катя, говорят, полдня фильмы всякие по видику  смотрит.  Но
если беда у  друга - так ведь  она, эта  беда, всегда и твоя немножко. Павел
обхватил бутылку  пятерней, и вот  так, пальцами об  пальцы,  чтобы звона не
было,  об Джеймсову  бутылку чокнулся: кто-то его научил, что так  за упокой
пьют, - у армян, что ли?  Павел  мощно отхлебнул. После событий сегодняшнего
дня,  омраченного длинным  докладом  Сухоплещенко и  адмиральским  маразмом,
вышло совсем неплохо.
     Но говорить  с Джеймсом было почти невозможно,  лыка  он определенно не
вязал, всюду мерещились ему индейцы,  японцы, австралийские генералы  и даже
какой-то  приставучий унтер-офицер  румынской  армии. "Во  насмотрелся-то со
скуки!"  - подумал Павел, в охотку допивая бутылку. Джеймсово горе по поводу
потери молочного брата как-то  передавалось Павлу, но не очень: кто-то умер,
о ком Павел сроду знать не знал, ну, так и пусть земля будет ему пухом, хотя
Роман  говорит,  что земля  там заполярная, с вечной  мерзлотой, она  никому
пухом не бывает. Плохо, конечно, что на том свете выпивки нет, но - вспомнил
Павел не столь уж далекое прошлое - она и на этом свете тоже не всегда есть,
не все же здесь императоры, сношари, президенты и так далее, и так далее...
     Далее бутылка кончилась, Джеймс с готовностью полез за  новой, но Павел
решил,  что  хватит.  Опираясь на голову Джеймса, встал и запечатлел на челе
друга  монарший  поцелуй.  "Кого  хочу  - того целую",  - подумал император,
вспомнив адмиральские домогательства. А что пьет Роман, так пусть пока пьет.
Прикажу  только, чтобы никакого  Абдуллу к Кате на порог не пускали, а Клюля
тем более. Кому приказывать? Старухам разве, эти молодцы у меня...
     Павел вышел от  Джеймса и куда-то повернул. Наткнулся на лестницу в три
ступеньки, поднялся, пошел дальше, опять свернул наугад. Еще раз поднялся по
каким-то ступенькам. Подумал, что можно бы и еще грамм сто у Романа принять,
но  возвращаться...  Павел огляделся. Он  стоял в пустом и  плохо освещенном
коридоре своего особняка и совершенно  не знал, куда  идти дальше. Император
самым позорным образом  надрался с другом-конфидентом,  а  после того еще  и
заблудился  в  собственном доме. Он толкнулся  в  первую  попавшуюся дверь -
оказалось не заперто, но  дверь вела еще в один  коридор. "Была  не была", -
подумал Павел и вошел неведомо куда.
     Дорога в никуда оказалась на диво короткой, она уперлась в новую дверь.
Эту Павел открыл  с большим трудом, было за ней совсем темно. Павел двинулся
наощупь, и скоро больно ушибся коленкой об  унитаз. Кажется, он попал в одну
из  ванных  комнат.  Вспомнив  какой-то  старинный, у Марка Твена,  что  ли,
вычитанный  совет о  том,  как выходить из темного  помещения,  он отошел  к
стене, приложил к ней левую руку, и медленно-медленно стал двигаться вперед:
авось, дверь да появится  снова. Вместо двери Павел нащупал крюк, и не сразу
понял, что на нем висит полотенце. Павел ухватился за крюк, и долго отдыхал,
но потом не  смог вспомнить, правую  он руку клал на стену или левую. Решил,
по старой памяти,  что нужно класть левую. Двинулся  дальше. И скоро нащупал
что-то вроде  двери, Павел открыл ее - и попал в  стенной шкаф  с  вениками,
швабрами  и какими-то ячеистыми решетками. Оставаться в шкафу императору  не
захотелось - не по чину. Павел с  трудом вылез, снова двинулся  влево, через
сколько-то   километров  ему  опять  попалась  дверь,  но  запертая.   Павел
разозлился:  темно,  как  в кишечнике у дириозавра, да еще дверей понатыкали
дурацких,  одна  в  сортир,  другая  в шкаф,  третью вообще  заперли.  Павел
приналег плечом  и дверь все-таки отжал. За  ней опять шел коридор, пришлось
двинуться  по  нему,  больше  было некуда.  Павел  уже  сильно устал,  опять
толкнулся в первую попавшуюся дверь, обрадовался,  что  прямо против  нее, в
комнате, есть  диван,  направился к нему  и улегся. Как человек улегся, даже
ботинки с ног сбросил и курткой-венгеркой укрылся.
     Тоня засиделась со старухами, а когда спохватилась, в  спальне Павла не
обнаружила.  Рванула к  дежурному,  к  Абдулле,  Клюль  сегодня,  намаявшись
экзекуцией,  спал  без задних  ног  прямо  в  дежурке.  Абдулла доложил, что
император особняка не  покидал, охрана сообщила то же самое, стали проверять
часовых, и шестой по счету, тот,  что возле флигеля, доложил, что только что
осматривал объект, император в комнате у друга Екатерины Васильевны, и все в
порядке. Тоня успокоилась и пошла  подремать в ожидании Павла, устала она за
день, да еще выпила со старухами.
     Шестой  часовой доложил то, что  ему велел начальник.  Начальник  этот,
побагровевший от  усердия Милада  Половецкий,  весь  вечер  системой скрытых
камер отслеживал путь императора, уже предвкушая плечами новую звездочку  на
погонах, а  то  и нововведенный орден  "За служебное  рвение",  который  уже
утвердили, но никому  пока еще не дали. Вот бы славно стать  кавалером этого
ордена номер  один!..  Стоило  Миладе  обнаружить  по системе слежения,  что
император ушел к приятелю и выпивает там, на полу сидя, он немедленно выслал
машину-"мигалку"  за Иудой  Ивановной, машинисткой-надомницей,  и  ту  через
сорок минут  доставили к нему ни живую  ни мертвую.  Милада  сидел в  полной
форме,  и  машинистка  сразу поняла, что попала  отнюдь не  на  киностудию к
знаменитому Парагваеву,  хотя  боялась  именно  этого,  она-то знала, что не
просто перепечатала парагваевские  сценарии,  а во многих местах  изрядно их
подредактировала  по  своему вкусу.  А Половецкий оказался  вовсе  не просто
голубой, хотя это, конечно, тоже,  а синий, даже  темно-синий. Синий голубой
мигом  влил в Иуду полстакана  коньяка и  приказал  готовиться к  исполнению
правительственного  поручения.  У  машинистки-надомницы  сильно  отлегло  от
сердца, она-то готовилась к тому, что предложат дать объяснения, а это  вещь
куда более грозная, чем исполнять что угодно. К исполнению Иуда стала совсем
готова, когда Половецкий добавил ей еще полстакана. Затем он мягко разъяснил
ей,  что в определенной  комнате  на  определенном  диване  прикорнул сейчас
молодой и  приятный  человек, вот  ей  халат, вот  тапочки,  вот рюмки,  вот
бутылка,  уже  открытая,  ее  задача  -  человеку  этому,  его Павел  зовут,
понравиться, а  ванная  комната, когда  понадобится  -  следующая  дверь  по
коридору,  там все современное и очень простое, педаль для подогрева справа,
душ  висит над унитазом. И дверь вон там, ну,  еще на донышке, во дура,  да,
переодеться  в халат  здесь. Милада  отвернулся  сам, боясь, что  об этом не
попросят: на голых баб он смотреть как-то брезговал.
     Павлу  снилась  Тоня,  но  спал  он  тяжело,  все  время  выныривая  на
поверхность сна, тогда он  протягивал  руку, убеждался, что  Тоня рядом,  на
месте, значит, все в  порядке, можно спать дальше. Но Тоня вела себя  как-то
необычно настойчиво, словно  хотела  провести инспекцию всего императорского
тела, от головы до пят. Павел как всегда был не против, но явно с непривычки
перегрузился  у  Джеймса. Все-таки он сделал  попытку ответить  Тоне, что-то
предпринял, ни черта не вышло, с чего бы это, и  опять не вышло  - тут Павел
что-то  расщупал. У Тони размер лифчика был  большой, но тут отчего бы - еще
более большой. Тьфу!
     - Ты кто? - заорал Павел.
     - Я - Иуда.
     Ответ повис в воздухе, словно гроб Магомета. Павел успокоился, запахнул
венгерку, все равно сил идти никуда не было, и устроился на диване снова.
     - Не моя ты деревня. Не моя, - убежденно сказал он, засыпая.
     Голая Иуда Ивановна выскочила  из разомкнувшихся императорских объятий,
при этом она была оскорблена в лучших чувствах. Чтоб ее да не захотели? Чтоб
ее  восьмой номер да  не?..  Да и вообще, кто смеет ей приказывать? Ее  что,
купили? Где тут ванная, всю  эту гадость отмыть с себя? Машинистка-надомница
декоративным  образом набросила  халат  на  плечи,  вырвалась из  комнаты  и
влетела в ванную. В ту самую, из которой с таким трудом выбрался, не зажигая
света, пройдя ее насквозь,  через две  двери, Павел.  Именно  об этой ванной
Иуде рассказывал голубой  офицер.  Зажечь свет не удалось, но все равно.  От
омерзения ей тут же пришлось искать унитаз, она обняла его с любовным пылом,
и оставила в  нем и съеденный вечером кефир  с  батоном,  и Миладин коньяк -
все, что не успело перевариться. Полегчало.
     Иуда Ивановна вслепую нашарила край ванной, вспомнила слова, что педаль
для  подогрева  справа, нашла ее  и нажала. Кран  как-то  не  нашелся,  Иуда
откинула зачем-то  наброшенный на ванну полиэтилен, обнаружила, что  емкость
полна, и не просто водой, а с какой-то густой добавкой, вроде давно забытого
"бадусана",  скинула  неудобный,  не  по  ее  восьмому  номеру  халатик -  и
ласточкой погрузилась  в пока еще холодную жидкость, которая быстро теплела,
повинуясь  воздействию  столь   точно  указанной  Половецким  нагревательной
педали.
     Тоня очнулась  от дикого страха - Павла не было не только в постели, но
и в  комнате.  Его  нигде  не было! Что-то набросив на себя,  Тоня рванула в
гостиную -  пусто! В дежурку -  нет,  не пусто, но Абдулла там мирно спал, и
его храп-тенор  звучал  ровно на октаву ниже, чем  Клюлев  контртенор.  Тоня
сообразила, что есть  еще  диспетчерская,  где сидит  синемундирный Милослав
Половецкий,  рванула  туда. Увы,  Милада  не  только спал на  дежурстве, но,
убаюканный поначалу так гладко шедшей процедурой, он не отключил ни один  из
пылающих перед  ним инфракрасных  экранов. На  одном Тоня быстро  высмотрела
Павла,  точней,  его венгерскую куртку,  под которой он  прикорнул в угловой
комнатке  эркера. А  на  другом  увидела  клубы пара,  шипящие  даже в немом
исполнении.  С трудом поняв,  что  видит она  на  экране изображение большой
ванной комнаты, где для Павлиньки с вечера старухи полную мраморную посудину
желтков  накокали, Тоня  рванула туда,  только и  успела, что дать Миладе по
затылку. Тоня расположение комнат  в особняке  выучила прекрасно, это она, а
не вшивые  часовые, стерегла покой императора Павла Второго! Милада очнулся,
пискнул, потрусил следом, но ему ли было угнаться за разъяренной  женщиной -
что-то случилось с Павлинькиными желтками, кто ответит?..
     С порога было ясно, что тут баба: халатик валяется, и в биде наблевано.
А над желтковой ванной висел пар, жидкость в ней скворчала и пахла яичницей.
Из  нее  только торчали  выпученные, раскрытые  в  немом  вопле  глаза  Иуды
Ивановны, сама ванна была раскалена, яичница по краям нагло подрумянивалась.
Тоне было  плевать на любую бабу,  которая сюда влезла, Павлиньку-то никакая
баба у нее  не отнимет - но желтки! В тщетной  попытке спасти работу  старух
Тонька ухватила Иуду Ивановну за волосы.
     Тяжелая,  тяжелей самой Антонины, очень похожая на нее внешне, но вся в
клочьях недожаренной яичницы, вывалилась  Иуда  Ивановна из  старинной ванны
господина  Вардовского,  который  поставил  ее тут в начале века  для  своих
эстетских  нужд.  Антонина  поняла,  что  желтки все равно пропали, и решила
спасти хотя бы эту жареную дуру. Она  сунула Иуду головой в  биде и включила
самую сильную  струю.  Волосы у Иуды  были длинные,  желток  в  них  запекся
полностью - по особняку  пополз  такой яростно-съедобный  запах, что правнук
эс-бе Володи, эс-бе  Витя,  сидевший  в дежурке возле спящего гвардейца,  не
утерпел  и  покинул  пост.  Он  неслышно   пробежал  коридорами  особняка  в
Староконюшенном и, проливая слюну, потому что был с примесью боксера, достиг
ванной комнаты. Блюющий вой Иуды Ивановны был в басовых  тонах, яростный рев
ограбленной Тони - в баритональных. Безумное лопотанье Абдуллы попадало, как
всегда, в тенор, а чукотский голос Клюля - в контр-тенор. Глубоким дискантом
заливался  потерявший  надежды  на орден за  первым  номером  Милада,  а вот
приличного сопрано  не было. Хотя  партия у Вити была в принципе  другая, но
он, предчувствуя немалую порцию  приличной жратвы,  решил включиться в общий
хор - и завыл на высокой-высокой ноте.
     Долго  выть Витя оказался не  в  силах. С Тониной  руки  отлетел  кусок
яичницы  эдак  на полкило, извлеченный из  каких-то  интимных глубин печеной
Иуды. Витя сглотнул его на лету.
     Все же вот какая подлость, вот что  люди-то едят! А часто ли перепадает
яичница  из чистых  желтков заслуженному  служебно-бродячему кобелю?  Он ее,
чтоб вы знали, годами даже не нюхает.




     Был  в  это время при нашем  дворе собака <...>  не пойму каким образом
возвысившийся  из телохранителей,  мы  же  <...> сравняли его с  вельможами,
надеясь на верную службу.
     ИВАН ГРОЗНЫЙ
     ПЕРВОЕ ПОСЛАНИЕ КНЯЗЮ АНДРЕЮ КУРБСКОМУ

     Небеса  понемногу  сизели.  Точней  не опишешь.  Впрочем,  какого цвета
считаются баклажаны  по-русски, Аракелян  не  знал,  и  название-то у овоща,
похоже,  турецкое,  но,  помнится,  где-то  на  юге, кажется,  в  Одессе, их
называют   синенькими.   А   помидоры   -   красненькими.   Усталый   ректор
Военно-Кулинарной  академии переводил взгляд со своего  белого, наброшенного
поверх униформы халата, на красную, ярко подсвеченную прожектором внутреннюю
часть Кремлевской  стены, что виднелась за  окном, а потом  выше - на сизое,
ну,  скажем,  условно-синее небо. В  левом  верхнем  углу окна реял  флаг из
полосок  трех очень  похожих  расцветок,  сообщая фактом своего реяния,  что
кончилось  время  похабно-румяное,  пришло  время  имперски-трехцветное.  Но
непослушный  взгляд ректора  скользил дальше,  и  в поле  зрения оказывалась
груда самых настоящих баклажанов на разделочном столике у окна. И вот эти-то
овощи цветом своим в  точности повторяли ноябрьское  сырое  небо  в три часа
утра: именно столько пробили недавно  куранты на  Спасской башне. Было ясно,
что  проклятый  свояк  опять загнал Аракеляна в цейтнот. Потому что заставил
ректора  провести  весь  вечер,  ставя  семьдесят   четыре  подписи  разными
почерками.   Под    поздравительно-коронационным   адресом   императору   от
верноподданнейших губернаторов; но ладно бы  просто  поставить подписи, а то
ведь еще только пятеро  назначены на свое место  в  действительности, прочие
даже  не  подобраны.  Аракелян  злорадно  вспомнил,  что  семь раз,  разными
почерками, поставил фамилию "Никифоров". Вот пусть теперь у Георгия ноет его
толстая башка, пусть подбирает семь человек с такой фамилией. Придется брать
людей  из картотеки, хоть из своей, хоть из  той, что у Глущенко.  Вообще-то
так, конечно,  надежней, когда  и губернатор,  и компромат на  него -  сразу
комплектом. Это ладно. А вот отнять  весь вечер накануне коронации у ректора
Военно-Кулинарной  -  это  как?  Баклажаны  кому поручить можно?  Помощников
много, у всех руки золотые,  да  только растут из задницы. Даже почистить не
сумеют. Аракелян посчитал на пальцах, сколько блюд еще не готово. Пальцев не
хватило,  но в  этот момент подозрительно  запахло с  края  главной плиты, и
ректор  кинулся   спасать  монументальное  едиво,  разлегшееся  на  каменной
сковороде. Шел четвертый час утра, хотя до часов ли было нынче?
     Сколько  блюд,  сколько  блюд!  Первым  делом  позаботился  Аракелян  о
сохранности  собственной шкуры,  а именно о том, чтобы  остался  доволен его
стряпней   на   коронационном  обеде   великий   князь  Никита   Алексеевич.
Князь-сношарь заказал для себя в  качестве главного блюда мысли  с подливою.
Способность  удивляться  у  Аракеляна  давно  атрофировалась, он сверился  с
книгами, узнал, смиренно попросил  проведать у князя: говяжьи мысли, бараньи
либо  же свиные.  Настасья-вестовая  мигом  слетала  в  деревню,  разузнала,
вернулась,  отрапортовала  натуральным  голосом  князя:  "Свинячьи   воняют,
говяжьи сам лопай". Стало быть, годились только бараньи мысли.
     На деликатном поварском языке мыслями именовались бараньи тестикулы, то
бишь яйца. Аракелян это блюдо  в  жизни  стряпал  не  однажды,  когда  мысли
бывали, и недурно стряпал,  надо отметить, хотя вот подлива эта - дело новое
и сложное. Так что в целом за княжьи мысли  полковник был  спокоен, как и за
бастурму, на которую шли освобожденные  от  мыслей ягнята. С ней  весь  день
возился вчера третий  сын полковника,  Цезарь,  умаялся мальчик до полоумия,
даже выйти к  императорскому столу прислуживать не сможет.  Но зато по линии
бастурмы порядок. Зарик просто не способен испортить бастурму.
     С осетриной более или менее тоже  надежно, стерлядь привезли импортную,
едва ли плохую, но ее готовить - прямо перед подачей. Только негр все  ходит
по кухням, нюхает, нюхает, ни  слова не говорит. Впрочем, по крайней мере он
же,  негр, сам за суп  и отвечает. А за дроздов печеных отвечать кто  будет?
Аракелян не понимал, как со всем успеет управиться - особенно с баклажанами.
Аракелян  помчался  к другой  сковороде,  холодной, заранее  отставленной на
подоконник возле телевизора; в нее он час назад  плеснул ананасового уксуса,
а теперь вспомнил: давно ж вынимать пора!..
     -  Же  т'атан...  -  промурлыкал  Аракелян  любимый  такт  французского
шансона, хватая сковородку. Ананасным духом так и шибануло.
     - Я  не знал, что вы  знаете французский, -  прозвучал голос за спиной.
Ректор обернулся: посреди кухни, по-птичьи наклонив голову к  плечу, стоял в
смокинге посол-ресторатор Доместико Долметчер.
     -  Это  не  французский, -  с достоинством  парировал Аракелян,  -  это
армянин поет!
     Долметчер перебросил голову к другому плечу.
     -  Армянин?  - он  с сомнением  разглядывал ректора. - Да, армянин... -
добавил  он  с  рассеянной  интонацией,  потому что вспомнил  национальность
Азнавура,  с которым давно не виделся, хотя  обедал певец в  Сан-Сальварсане
только  в "Доминике". Для Долметчера  Азнавур был  посетителем  номер два по
степени почетности,  после президента.  Но  если Павел заглянет  -  придется
Азнавуру стать посетителем номер три. Первое и второе будут делить император
с президентом. А если Спирохет припожалует? Ну нет, уж пусть удовольствуется
четвертой  ступенью почетности. Азнавур  поет  неплохо, хотя и  фальшивит...
Нет, это Аракелян фальшивит. Потому что ему телевизор мешает.
     Долметчер глянул на баклажаны, потом в окно, на стену и на небо. Он сам
приметил,  как схож  цвет овощей и  небес,  и тоже мельком  подумал:  "Очень
по-одесски, баклажаны с помидорами". Интересно, кто заказал к коронационному
обеду  баклажанную икру? Меню целиком он  читать не стал,  его  интересовали
только  те блюда, кои  подадут  в  Грановитую палату.  Еще  его интересовало
мнение   одного   знаменитого   старика-кулинара,  которого   по   настоянию
посла-ресторатора  пригласили за  главный стол: Долметчера - слаб человек! -
очень интересовало мнение великого старца о его собственной стряпне. Об ухе.
Посреди всех московских стадионов  уже стояли котлы с готовой  императорской
ухой, саморазогревающиеся; для развоза на воздушных шарах уху приготовили  в
Сальварсане,  так  и  привезли  готовую.  Для  Грановитой  палаты  Долметчер
готовился варить свежую, до десяти утра ему поэтому делать было нечего. Пока
что   посол  бродил  по   бескрайним   боярским  поварням,  отдавая  должное
организаторскому таланту  ректора, - думалось, что голодных  нынче не будет.
Долметчер отвернулся от окна, достал из кисета кусочек сухой сливы ткемали и
разжевал  его. Ему  нравился вкус  ткемали.  Он полагал,  что в  Сальварсане
высоко  оценят  реконструированные им  древние латиноамериканские  рецепты с
использованием этой восхитительно  кислой сливы. Она, впрочем, требовала еще
мыслей, мыслей.
     Телевизор  гремел  неизбежным  "Прощанием славянки" и  мыслям мешал.  В
нескольких километрах  от  Кремля  он  мешал  еще больше,  работать  под эту
"Славянку" было совершенно  невозможно. Рука  Мустафы  потянулась  и убавила
звук, не совсем, но так,  чтоб чуть слышно. Литератор-негр немного подождал,
покуда  голова  придет  в  порядок.  Потом  вздохнул и  с налета  вдарил  по
клавишам.
     " -  Шестьдесят семь  килограммов гвоздей,  -  после  долгого  молчания
промолвил дядя  Исаак, -  и,  сколько там, девяносто косячков. Все на правую
ногу, на левую не надо.
     Майор  Сент-Джеймс  внутренне  охнул.  Такой  цены  Исаак  Матвеев   не
заламывал  еще  с памятного дела "Браганца", с  истории о похищении главного
бриллианта  португальского  королевского  дома:  тот  был  по  рекомендациям
дяди-айсора  найден,  подвергся  экспертизе  и,  как  дядя  и  предупреждал,
оказался топазом.  Неужели  жизнь  этого полуцветного миллионера, убитого  в
Кейптауне во время  карнавала, стоила  шестьдесят семь килограммов гвоздей и
почти сто косячков, что равно  одному хоть и  липовому, но все же бриллианту
португальской короны?
     Но  дядя Исаак цену и не думал снижать. Он сидел на  своем прирожденном
месте  в  будке,  обеими  волосатыми  лапами  держа  свежую  бархотку,  коей
полировал  правый  ботинок  Сент-Джеймса.  Майор заранее слышал  скрип зубов
интерполового начальства:  за  гвозди-то  деньги  дяде  полагалось  получить
немедленно,  но  микрофон-то из  будки проведен  прямо на  Лубянку, кто ж не
знает, что богато инкрустированный кочедык, укрепленный на задней стенке..."
     Мустафа  засомневался  и  полез  в  словарь.  Ну,  опять,  ясное  дело,
проврался, кочедык -  это для лаптей, а откуда на Ярославском вокзале лапти?
Приключения сюрр-сыщика Исаака Матвеева, работающего на Интерпол по лицензии
от  КГБ,  не  покидая  поста в  будке на вокзале, пока  еще увлекали  самого
Мустафу. Законом работы дяди Исаака было то, что область преступления самому
чистильщику с его начальным  образованием и  ассирийским акцентом непременно
оказывалась  тем  ясней,  чем  была  неизвестней.  Чем  бредовей  был  мотив
преступления,  чем  экзотичней страна  -  тем  более  наверняка  дядя  Исаак
раскрывал преступление. Из-за природного дефекта речи - он сильно шепелявил,
немного  картавил  и иногда заикался,  если  было выгодно, -  айсор ни одной
фамилии  правильно  не  выговаривал,  однако  приметы  давал верные: скажем,
указывал, что убийца имеет на  копчике родинку в виде серпа, либо же шрам от
удара  молотом.  Дальше  начиналась работа  Интерпола, а КГБ сдирал  с  этой
невинной  международной  организации  миллион  зеленых  за   каждый  Исааков
килограмм, своего рода  комиссионные; Мустафа знал, что о каком-нибудь таком
доходе Шелковников как раз мечтает.
     Мустафа сочинял то ли  повесть, то ли роман - он  еще не решил, сколько
времени будет водить  за  нос  читателя, а  заодно издателя,  Брауна:  сюжет
попался  богатый.  Во время  карнавала капских клубов в Кейптауне убит белый
миллионер,  который,  оказывается, был  не  очень  белым, мама  у  него была
цветная, но такой уж светлокожий уродился, что выдавал себя за белого, жил в
Ораньезихте,  квартале  богатых  белых,  к  тому  же  и  миллионером  только
прикидывался, а был миллиардером - и так далее, в чужих детективах материала
про  Южную Африку отыскивалось до фига  и больше.  Ну,  а  живущий на другой
стороне планеты  айсор-чистильщик,  понятно, не  только  не знал  всей  этой
специфики,  он вряд ли вообще отличал Южную Африку от Северной. Вот тут-то и
должна была проявить себя неповторимая ассирийская интуиция.
     Ламаджанов знал, что и при новой власти  его никуда шеф  не отпустит, и
будет Евсей Бенц  издавать свои регулярные  две книги  в год, однако Мустафе
было  все равно. Смена власти означала для него только  смену  литературного
героя.  Помнится, после  известия  о  дате  коронации он  налил  себе  фужер
крымского хереса, провозгласил своему отражению в зеркале: "Ильич умер  - да
здравствует Исаак!" - и... Надо  полагать,  просто  выпил. Что еще сделаешь!
Первые  два небольшие  романа Мустафа загнал под одну  обложку:  "Дядя Исаак
Беспощадный" и "Проклятие дяди  Исаака".  Третью  книгу  хотел назвать "Дядя
Исаак разбушевался", но потом  вспомнил,  что пишет не про Фантомаса,  книгу
переименовал - стало "Гвозди дяди Исаака", - но  первый  вариант не забыл  и
решил  сочинить что-нибудь под названием "Дядя Исаак против  Фантомаса". Раз
пошло такое дело - нечего церемониться, в кино  потеха выйдет,  Жак Морель в
синей  кожуре и Кичман-заде в майке,  с усами  и татуировкой на Ярославском.
Пусть попробует  Фантомас, пусть только  на Каланчевку  сунется, там как раз
татары  живут, хоть и  не  крымские. А пока  что  нужно  эту  дописать,  про
шестьдесят семь  килограммов гвоздей. Цифру эту Мустафа  вовсе  не с потолка
взял,  хотя  смотрел  на него часто и подолгу. Шестьдесят  семь  килограммов
весил нынче с утра  он сам, Мустафа Шакирович Ламаджанов: проснулся и  сразу
взвесился.  Интересно,  а  сколько  нынче  на  самом  деле  стоит  килограмм
настоящих сапожных айсорских гвоздей? Власть теперь другая, цену не Моссовет
назначает. Объявим от балды  какие-нибудь двенадцать  долларов за килограмм.
Это, кажется, по нынешнему курсу - меньше империала, перчик давно уже дороже
бакса.  Однако дядя Исаак никогда не запрашивает лишнего. Кстати, отчего это
империал, то бишь пятнадцатирублевую монету, называют нынче "перчик"? Ах да,
"имперчик". Интересно, пишет кто-нибудь сейчас роман про нынешнее время? Так
чтобы все, как есть, про нового царя? Вряд ли. Но если  кто пишет -  тот сам
это все и придумал. Больше никто в этой каше не разберется. Так что лучше уж
сочинять про дядю Исаака.
     Об  Ильиче  Мустафа  не  жалел.  Ильича  отменил  шеф:  неудобно как-то
ворошить наконец-то втихую  похороненного в родовом Кокушкине  дворянина. Об
этом никто пока не знал, мавзолей числился на профилактическом ремонте.  Шеф
отменил прежнего  героя, впрочем, по другой  причине:  последний, ламанчский
роман режиссер еле-еле согласился  ставить, бурчал, что  очень  дорого стоит
Ленин на роль Дон-Кихота.  Браун готов издавать и  дальше, но  без кино  для
шефа  получалось  невыгодно,  вот и пустил  он Ильича  на  мыло.  Деньги еще
сильнее растолстевшему шефу требовались  куда  более  солидные, чем  прежде.
Нет, совсем  не  на мундиры, по мундиру на каждое звание у него уже есть, а,
дико сказать,  на  выплату  карточных долгов.  Не своих.  Шелковников даже в
детстве питал к азартным играм отвращение. И  не Павловы это  были  долги: в
прежние годы нынешний царь мог  проиграть разве что пятерку в  преферанс,  а
теперь кто с ним играть осмелится?.. Тем более не стал бы Шелковников - а уж
и подавно Павел - платить  ни за советский  картеж, ни за продутое  "младшей
ветвью". Но долги были.
     Лично Дмитрий Владимирович привез Мустафе записку императора.
     "Любезный Георгий,  прими  к сведению такую  мысль Артура  Шопенгауэра:
есть только  один  долг,  который должен быть  непременно  уплачен,  -  долг
карточный, называемый долгом чести; остальные долги можно вовсе не платить -
рыцарская   честь    от   этого   не   пострадает".   А    наш   августейший
прапрапрапрапрадедушка  изволил  наоставлять  таковых  несколько  более  той
суммы,  которую   дозволила  бы  забывчивость  без  вреда  рыцарской  чести.
Проверьте, не восстановлен ли этот долг, упаси Господи. Все нужно заплатить,
деньги возьмите где-нибудь, но не из казны. Павел".
     Не  из  казны!  Для   Шелковникова  это  означало   -  из  собственного
канцлерского кармана. Мустафа разобрался, что "восстановленным" долг  бывает
тогда, когда не возвращен в срок, - и поэтому возникает снова, хоть и отдан.
Мустафа  вздохнул,  посчитал "пра-пра"  и обнаружил, что Павел имеет в  виду
долги Петра Великого. Когда же царь-плотник умудрился наделать долгов,  да и
кому?  Мустафа  запросил  документы  и   наутро  получил  пачку  ксерокопий.
Отношения у  Петра  Первого к картам было какое-то неясное. Еще в 1696 году,
до всех поездок во всякие Голландии, сделал царь игрокам подарочек: приказал
всех обыскивать, кто заподозрен  в  желании играть, и  "у  кого карты вынут,
бить  кнутом". В 1717 году играть  на деньги не просто запретил  - приравнял
это дело к государственному преступлению. Неспроста!..  Мустафа еще копнул и
узнал, что в  1693 году, в Архангельске, Петр кому-то действительно продулся
и, видимо, долгов не  заплатил. Накануне 1717  года  их с него, надо думать,
потребовали:  видимо,   потому,  что  кредитор  помер,  а  долг  перешел  по
наследству. Мустафа засел за машинку и  состряпал запрос в Институт изучения
величия Петра Великого, - если нет  такого института, пусть создадут, - кому
там государь продулся, в какую игру и на какую сумму, и сколько это нынче со
всеми процентами и коэффициентами.
     Институт спешно основали, но ковырялись  с  запросом целых  две недели.
Подлинного  имени  банкомета  не установили, но прозвище  этого  норвежского
шкипера по  сей  день помнили на  Соломбале: Пер Длинный.  Имелся, увы,  ряд
свидетельств, что как раз такое прозвище норвежские моряки дали самому Петру
Алексеевичу. Но ведь играл же Петр с кем-то, кому-то проиграл? Или он сам  с
собой в "пьяницу" дулся?
     Из  Норвегии  пришло  подтверждение,  что  наследник  капитана с  таким
прозвищем  взорвался вместе с кораблем и все его деньжата ухнули в  казну, а
нынче попали в фонд Нобелевской премии мира. Немалые бабки задолжал нынешний
император,  коль скоро  своего прадеда  признал  - можно сказать, удедил.  А
платить  будет как раз Шелковников,  раз уж он  из армии  подал  в отставку,
чтобы занять статский пост канцлера. И то ведь звучит: генерал-фельдмаршал в
отставке,  канцлер Георгий Шелковников.  За  такое звание  надо  платить.  А
платить, как следовало из глубокой мысли Шопенгауэра... Вот именно.
     Ну,  и  усадил шеф Мустафу  за производство  коммерческой  прозы. Самое
ходовое-коммерческое,  что есть  на свете, Евсей Бенц писать не мог  - он не
мог сочинять задушевные  дамские романы "за любовь", кто  стал  бы  читать о
любви Евсея Бенца? Да  и не переплюнул бы Мустафа "Заметенных поземкой". И к
тому  же очень длинные книги писать  вообще  невыгодно.  Фантастика -  товар
стабильный, но  тогда писать надо  сразу  по-английски, иначе  никто  в твой
талант  не поверит, а  Мустафа  не умел. Оставался старый  добрый  детектив.
Нужно было лишь придумать сыщика для сериала, но здесь Мустафа  был как щука
в реке. У него буквально  выросли крылья, то есть плавники. Он сочинил  дядю
Исаака. Впрочем,  не  столько сочинил,  сколько  приплел к имени  подлинного
айсора  приключения,  которые  в  одночасье  произвели  на  Западе фурор,  и
знаменитый  киноактер  Айзек  Мэтьюз мгновенно  получил "Оскара". Вот  и все
перемены в жизни Мустафы. Выходить из  дома шеф так и не  разрешил. Да и  не
хотелось никуда, очень уютно в доме, за пишущей машинкой.
     Мустафа от машинки оторвался,  несмотря на очень  ранний  утренний час,
пошлепал на  кухню: съесть принудительный коронационный завтрак. Сегодня еще
дважды полагалось хлебать уху,  привезенную накануне; Мустафа  попробовал ее
тогда  же. Ничего,  хорошая  уха, особенно если под  коньяк. Однако пока что
нельзя,  хотя  бы   до  одиннадцати  нужно   лудить  дядю  Исаака.   Мустафа
принципиально не желал перебираться за компьютер, года его не те, облучение,
вообще вся электроника гнусность, даже телевизор, который хоть и тихонько со
своей  славянкой прощается, но сколько ж  тянуть с этим делом  можно. То  ли
дело, когда стучишь по клавишам, русское слово собственной рукой чувствуешь.
Любил, любил Мустафа свой  природный второй родной русский язык,  плевать он
хотел  на древнюю татарскую книжную премудрость, он и без  ее уловок скормил
самиздату  и  мировому  кинозрителю  семь  романов об Ильиче.  Но с  Ильичом
покончено. Во всех смыслах. Книги Бенца в букинистических теперь меньше  чем
по  три империала не  водятся,  а Ильича настоящего,  сколько хотел, закупил
музей в Кокушкине и больше не принимает.
     Надо писать,  притом хорошо  писать, иначе  вся жизнь неизвестно  зачем
прожита.  Пусть  ставит  шеф  под  этими творениями хоть свою фамилию,  хоть
псевдоним,  хоть  вообще яйцом  это  дело  подпишет,  пусть  гребет  за  это
Нобелевские премии каждый год,  но именно он, Мустафа,  будет  писать, будет
творить свое абсолютное благо: писать о плохом  - плохое, но  хорошо писать.
Вдруг  да что интересное будет. Ходынка,  или там какое-нибудь торжественное
покушение, словом, все, что  для  сюжетной пользы  дела  пригодится. Мустафа
прошаркал к  телевизору  и  хотел  переключить  программу.  Но  тут  оркестр
скоропостижно допрощался со своей славянкой,  экран на мгновение стал синим,
а потом возникла надпись: художественный фильм. В ту же минут фильм пошел, и
Мустафа  рухнул в  кресло.  В  титрах  ясно  значилось,  что сейчас  покажут
американскую  комедию "Ильич в Ламанче", в главной роли Амур Жираф, режиссер
тот же, что и всегда, по одноименному роману Е. Бенца...
     А сизое небо вовсе еще  не  светлело, потому  как второй четверг ноября
темен  в  Москве даже тогда,  когда уже  давно  в  метро  пускают.  Но  утро
неутолимо заявляло свои  права  на  весь  простор  столицы всеобщей  родины,
столицы  Российской  Советской Социалистической Империи. Еще  не  застыли  в
синий камень, но уже выстроились вдоль всего Петербургского шоссе и Тверской
улицы многоверстные шеренги  имперской гвардии,  десятки тысяч бравых парней
истинно  славянского вида  и  образа  мыслей.  Закончили  доить  коров  бабы
центростоличного села Зарядье-Благодатское и пошли ставить тесто на грядущие
пироги в  честь праздника, тем  более  что сношарь-батюшка обедать  будет не
дома, а  в Кремле, так вернется-то, поди, не накушавшись?  Бабам сейчас было
определенно  не до  сизых небес. С  них где-то над северной окраиной  города
рискнул  пойти  снег,  но  убоялся   благостного  величия  первопрестольной,
скоренько убрался назад, в облака. Да  и те мало-помалу  стали разбредаться,
боясь, видать, возможных для  себя неприятностей в  небесах над Кремлем: там
толклось  неслыханное  с  начала   столетия  количество  черного   и  белого
духовенства.  Представители  основных неглавных для  России  конфессий  были
допущены  в  коронационный  кортеж, сейчас формировавшийся в  районе  бывшей
Военно-воздушной  академии,  ныне же  вновь  Петровского  дворца,  где среди
костюмов  и  гримеров  с  вечера  восседал  осоловевший самодержец. Шутка ли
сказать - коронация!
     Но все конфессии тихо молились, чтобы эта, первая в столетии коронация,
была для  Москвы  последней. Царь-то молодой, не  на четыре его года,  как у
американцев,  не  на  семь   лет,  как  у  французов:  мы  его  по  древнему
православному  обычаю коронуем  пожизненно!  Доколе  хватит  живота  его!  А
доколе?  "Кто наследник?.." - летело по толпе  из уст в уста, порождая самые
невероятные предположения, тут же превращавшиеся в точно известные факты:  у
императора,  сказывают,  есть  жена,  так  что  вполне  еще  может  родиться
цесаревич,  но  сын этот  будет  непременно  квелый, хилый, больной, поэтому
престолонаследие  в аккурат перейдет  к старшей дочери. Есть  ли у  государя
дочь - никто не спрашивал, само собой разумелось, что наверняка есть, а если
нету, так это  ничего еще не  значит. "Ну и что?" - вопрошала  себя Москва в
таких случаях, пожимала  плечами  и полагала, что  ответ  этот  остроумный и
окончательный. А  ко всему же ведь и братья, и  сестры императора тоже имели
какие-то   права  на  престолонаследие;  откуда-то  все  знали,  что  сестру
императора  зовут  Софья,  и многие сожалели,  что  не  успела  коронация  к
тридцатому сентября, то-то был бы двойной повод выпить.
     Хватало, впрочем, и не удвоенного повода.  Москва была пьяна в дымину с
утра  шестого числа, когда всех  с работы отпустили и утешили, что праздники
переходят на понедельник-вторник, а  в среду чтоб все  готовились навскидку.
Москва - и далеко не одна - была этим очень довольна, ей давно такая лафа не
выпадала, Москва  с  пьяных  глаз  даже  не  обращала  внимания  на то,  как
заполняют ее улицы и переулки синие,  одинаковые, словно мультиплицированные
мундиры. Москва была  пьяна, перманентно пьяна, и  неустанно опохмелялась во
славу царя и отечества, хотя цен на водяру никто не снижал, напротив, имелся
точно проверенный слух, что через три дня ее повысят, поэтому надо сейчас же
выпить как можно больше по старой цене. Москва ликовала, по  мере умения это
делать в  непривычное  число: не  первое,  не седьмое, не восьмое. Если быть
точным - Москва истово училась  ликовать, да так, чтобы умения на тысячу лет
хватило.
     В  местах  предполагаемого  скопления  народа заранее были  установлены
колоссальные телемониторы, чтобы те,  кто не остался дома, у родных экранов,
могли  видеть во  всех  деталях  торжественную  коронацию  императора  Павла
Федоровича.  Две  тысячи   продолговатых  воздушных   шаров,   окрашенных  в
дружественный национальный цвет шаровой молнии, ждали сигнала из Кремлевской
Военно-Кулинарной академии, чтобы сняться с якорей и неторопливо поплыть над
Москвой,  время  от  времени  опускаясь к  счастливым толпам,  дабы  оделить
императорской  ухой всех тех, кто не доберется  до котлов на стадионах. Утро
было еще сизым, но Москва - уже синей. Мундиры императорской гвардии, только
что    сшитые    московской   фабрикой    "Его   Императорского   Величества
Верноподданнейшая  Большевичка", блистали  на десятках  тысяч прапорщиков  и
корнетов,  ибо рядовых  в  гвардии пока не имелось, можно  ли быть рядовым в
такой   торжественный   и   незабываемый   день!..   Вдоль   всей  кольцевой
автомобильной  дороги,  у  постов   новонавербованной  ИАИ  -  Императорской
Автоинспекции  -  рядом  с  полосатыми  шлагбаумами  стояли   котлы-термосы,
подлежащие освобождению от пломб в шесть утра, когда коронационная процессия
двинется  от Петровского дворца в Кремль; ну, а как все будет происходить  -
можно   посмотреть  на  размещенном   поблизости  передвижном  телемониторе.
Телебашня в Москве была старенькая, - новую дириозавр  унес и выбросил, - но
работала  спутниковая  связь; Москву заставила своими  экранами  и  камерами
американская  корпорация,  за дикие  деньги  перекупившая  у сальварсанского
эс-ти-ви  право  исключительного  показа  коронации. Кто-то  в  Сальварсане,
заключив сделку, облегченно вздохнул и добавил подарков кузену, направил два
десятка грузовых самолетов с  мороженой  пирайей,  чтобы императорской  ухой
могли насладиться не только в Москве, но и в Санкт-Петербурге, и в Ревеле, и
в  Вильне,  и  в  Тифлисе,  и  в  Эривани,  и  даже   в  Паульбурге,  бывшем
Калининграде.
     Преступность в Москве за последнюю неделю почти вовсе сошла на нет, ибо
все  профессиональные  уголовники были  заранее  изолированы  и  усажены  на
валдайских  просторах за столы  с императорской ухой в том варианте, который
рецептурно именовался  "доппель-скоромный", то есть в  нее перед подачей  на
стол вливали  половник  водки на  миску,  блюдо  это грешники лопали с  утра
шестого, поэтому  валдайским  хлебателям ухи было сейчас ни до коронации, ни
до поножовщины, вообще ни  до чего. Между их скамей ходили служебно-бродячие
и  периодически  вытаскивали  одного-другого падшего элемента из-за  стола в
сторонку, чтобы тот поспал  под навесом. Угоны машин  в Москве  стали просто
невозможны: ни по одной улице нельзя было проехать; стрекотали вертолеты, но
их пока что не угоняли.  По другим преступлениям сводки  не было,  поэтому -
так считалось  официально - этих преступлений нет вовсе. Москва ждала своего
царя, Москва расставляла бутылки и сажала в духовки свои пироги с пирайевой,
пайковой вязигой. И по всей Москве мерцали телеэкраны, на которых гениальный
Амур  Жираф  что-то  орал  с  лопасти  кастильской  мельницы, прилаженной  к
бронекарете, а бедный Феликс пытался поймать его брыкающуюся штанину.
     Часы, личные Его Императорского Величества куранты, пробили на Спасской
башне шесть раз.
     И не как-нибудь, а именно по их повелению, когда прозвучали  первые три
такта временного гимна, в Москве настало утро,  -  хотя  светлей от этого не
стало,  но коронация  началась.  Император,  маленький  и  прямой, сошел  со
ступеней дворца  и шагнул в открытый ЗИП. В такие  же ЗИПы сели: Антонина  в
сопровождении свиты старух, канцлер Шелковников в сопровождении  тоже  очень
толстого  Половецкого,  маргинальная  жена  императора Екатерина,  а  с  нею
Джеймс, и  еще немногие счастливцы.  ЗИП  царя  был дивной чагравой, то бишь
темно-пепельной масти, прочие машины были  караковые, каурые, гнедые, чалые,
мухортые и чубарые, но уж никак не чагравые, эту масть решено было закрепить
за царем, раз уж белый цвет лошадей - одна подделка, ибо под белой шерстью у
таких жеребцов-кобылок кроется черная кожа. Впрочем, тем, кому ЗИП был не по
чину, садиться  пришлось на настоящих лошадей без особого  внимания к масти,
лишь  для  представителей  верноподданных  сект  подобрали  что-то  такое  в
яблоках. Рязанский конный  завод и без того встал на уши, чтобы доставить  в
Москву  нужное  количество  смирных  кобыл:  лошадь  не  ЗИП,  ее  не только
перекрашивать вредно, ее даже переименовать трудно.
     В сторонке от кортежа, во главе которого восседал на могучем тяжеловозе
московский  обер-полицмейстер,  генерал-полковник  Алтуфьев-Деревлев,  стоял
Сухоплещенко. Сегодня  был последний его армейский день, уходил бывший слуга
двух  господ  в  статские,  меняя свой  два  дня  тому назад  полученный чин
бригадира  на звание  статского советника: без повышения, конечно, но  не  в
чинах  счастье, а  счастье все-таки  в деньгах,  конечно, если  деньги очень
большие.  Сухоплещенко уже  оформил  на  свое  подставное лицо  останкинский
молочный комбинат,  но какое ж это имущество? Вот пройдет коронация как надо
- тогда и прикинут кошель-другой с императорского плеча, тогда и развернется
он, Д. В. Сухоплещенко, во всю свою денежную силу.
     "Четвертыми,   -  бормотал  бригадир   почти  одними  губами,  -  сотня
лейб-гвардии почетных казаков... Потом депутаты азиятских, это муллы, они на
осликах,  хорошо, что про попоны вспомнил. Выехали уже. Буддийская советская
община как раз трогается, потом - секты". За этих бригадир побаивался, вдруг
кто лишнее взохнет, засопит, а то и нагадит? Но по нынешней  погоде, по тому
черному киселю, который растекался вдоль асфальта, никто не разглядит даже и
навоз. Только вот запах... Ну, это уж неизбежно, кобыл терпеть не заставишь.
Император  еще удивился  - почему  одни  кобылы. Зеленый он, царь Павел,  не
знает,  куда  жеребец рванет, если кобылу  в  соку почует.  Это только  Юрия
Долгорукого  напротив  покойного  Моссовета  долбороб-скульптор  на  жеребца
усадил.  Сухоплещенко даже  предлагал этот  памятник снять, но  напоролся на
неумолимо развивающуюся в  императоре бережливость, уже сейчас граничащую со
скупостью.  Павел просто  приказал, и  Юрия, и  буревестника без  гагары,  и
поэта, того, что  по старым водопроводам специализировался, задрапировать, -
ну, а Пушкина просто  отставить на его  историческое место. Сухоплещенко  их
задрапировал и переставил, но с тревогой думал насчет Дзержинского, Маркса и
прочих  неудобных,  заистуканенных  прежней  властью. Их полагалось  бережно
отвезти на Его Императорского  всякого там  хозяйства выставку  и расставить
возле памятника  Мичурину, так оно по чину будет. На это времени не хватило;
всех, конечно, задрапировали, накрыли то есть. Но было неспокойно.
     Проехал  Брянский обком,  потом иудеи. Где-то между ними была депутация
родовитого дворянства,  но  ее бригадир не разглядел, да и Бог  с ними - эти
сами   знают,   когда  возникать,   когда  прятаться.  Затем   -  шестьдесят
вооруженных,  в бронежилетах на  куньем  меху  лакеев.  Проехали очень лихо.
Напротив, Его Императорского Величества палестинские арапы подкачали, с ночи
нарезались, на кобылах еле держатся.  Гнать их всех на историческую  родину!
Потом,  неустанно играя  на влагоустойчивых  инструментах,  проехал на чалых
лошадках ансамбль скрипачей Его Императорского Величества Большого Театра, а
следом,  почти  наступая  скрипачам на копыта, двинулся  Его  Императорского
Величества  хор  имени Пятницкого,  поющий что-то  неслышимое за  топотом  и
лязгом.
     Номером  двадцатым в  процессии  значился верховный церемониймейстер  с
жезлом,  то есть сам  Сухоплещенко. Но  куда ж ему было с  этим самым жезлом
соваться, не  отследив весь порядок?  Его  место пустовало, на  почтительном
расстоянии   за   девятнадцатыми,   за   парой   двухметровых  зам.верховных
церемониймейстеров    с   большими   дубинками,   ехали   двадцать   первые:
камер-юнкеры, две дюжины  в  ряд. А  следом - очень  важные  лица.  Двадцать
вторыми ехали  члены Политбюро КПРИ, а следом  секретари ЦК. Невзирая на все
слезы, Павел  заставил  их  рассесться  по  кобылам,  под угрозой строгача с
занесением и отправки на пенсию; только и разрешил, чтобы при каждом шло два
лакея:  один лошадь  ведет,  другой члена  придерживает, не ровен час, падет
глава  партии  рожей  в  навоз, вон  сколько  лошадей, верблюдов и  павлинов
впереди. Ничего, пока что никто  не шлепнулся. Но не верил Сухоплещенко, что
так вот  все бюро до Успенского  собора благополучно  и  доедет, дай-то Бог,
половина  останется  на  дистанции.  Прочие  сами  виноваты,  что  так  рано
родились, не смогли встретить утро коронации в расцвете сил.
     Да хрен с ними. И с дипкорпусом  тоже хрен, сами знают, когда и в каком
месте ехать, и кто у  них  дуайен,  старый дурак из Народно-Демократической,
как ее, забыл название, пусть сам вспоминает. Потом опять лакеи, а вот номер
тридцать второй  -  это важно поглядеть. Сухоплещенко вытянул шею и  увидел,
как двинулся в путь мухортый ЗИП  с застывшим на переднем сиденье канцлером,
над  которым,  точно  сзади  пристроившись,  держал  огромный зонтик  Милада
Половецкий.   А   дальше  -   опять  лакеи   в   синем,   с   семиствольными
"толстопятовыми"  наперевес.  Заряды  - боевые. Не  боится  император  своей
гвардии. Лакей -  он  только  тогда настоящий лакей, когда он лакей верный и
хозяин ему доверяет. И царь доверяет. К примеру -  ему,  Сухоплещенко. И нет
ничего зазорного в том, чтобы служить лакеем великому человеку.
     Следом  -   кавалергарды,  эти  быстро,  потому  что  элита.  А  дальше
верблюдогвардейцы.  Эскадрон  двугорбых  верблюдов  -  да  видала  ли  такое
старушка-Москва? Если  не  видала, то  теперь  увидала, если не лично, то по
телевизору.  Ах, как  хороши  эти  синие  с  золотом  погоны!  Какие кивера!
Ментики!  Прочая упряжь,  всякая  униформа, которую по  названиям  разве что
портные и шорники помнят!.. Верблюды ушли быстро. И тогда  неторопливо,  как
приличествует  масштабам империи и  торжественности происходящего, стартовал
от Петровского дворца чагравый ЗИП с государем. Зрелище, конечно, далеко  до
верблюда. Однако же царь!!!
     Позади царя на удивительно спокойном жеребце ехал человек, почти никому
не известно откуда взявшийся.  Это был  Авдей Васильев, а жеребец Воробышек,
чалый, шел нехотя,  и лишь одно его утешало, то, что в  поводу Авдей вел его
давнего приятеля, белого  жеребца Гобоя.  Не нужно было  иметь семь пядей во
лбу, чтобы догадаться: захочет царь из ЗИПа  на белого коня  - вот он, конь.
Но Сухоплещенко  знал, что Павел себе  не враг  и на лошадь не  полезет. Тем
более на жеребца. За то, что он полезет на коня, не поставил бы Сухоплещенко
даже ломаной золотой копейки. Со вчерашнего  дня все копейки в империи имели
хождение  только  золотом. То  есть  золотой  двухкопеечник.  Были в  России
когда-нибудь золотые копейки? Вот пускай теперь нумизматы и стонут.
     Потом  еще кое-что проехало, а потом  - ЗИП с Тонькой  и старухами.  По
рангу Тонька  числилась обер-шенком, но  вряд ли  об  этом  знала. На заднем
сидении притулились  две  старухи,  насчет которых в  народе сразу  возникла
легенда, что, мол, это великие княжны  от прошлого раза. Княжны  так княжны.
Сухоплещенко интересовали номера  сороковой,  сорок  первый,  сорок  второй,
сорок третий. Важные позиции. Главная из них  - ЗИП с  крытым верхом, потому
что их высочество князь Никита Алексеевич решительно не желал  простудиться,
утверждал,    что   у   него   вечером   еще   срочная   работа,    а    все
Зарядье-Благодатское,  как  одна  баба,  стояло  на  его  стороне.  Пришлось
уступить, хотя даже Павел на закрытый ЗИП согласие дал нехотя: не  по-русски
как-то, не по-православному,  чтобы в  такой праздник да в  закрытом ЗИПе. С
князем  ехала небольшая женская  охрана, ну, и  фланкировали его машину тоже
еще два десятка  баб на лошадях. Баб этих было много больше, чем требовалось
для  охраны  сношаря,  поэтому они, чтобы как-то  отработать свое участие  в
коронации,  стерегли заодно  еще  и  каурый ЗИП,  стыдливо  приткнувшийся  в
процессии номером  следующим. Там подремывал на подушках великий князь Ромео
Игоревич, уложив голову на лохматые и липкие от плеснутого в них вчера шерри
волосы  великого  князя  Гелия Станиславовича;  прочие  места в  машине были
плотно  заняты  отечными  скопцами, даже шофер  был  из  их числа.  Этот ЗИП
спокойствия ради ехал с поднятым верхом, да и стекла в нем, что греха таить,
были  пуленепробиваемые. Голубые. Народ тут же  пустил на этот счет  ехидную
шуточку,  содержавшую, как обычно, чистую правду, но именно  поэтому кто ж в
нее поверит?  На это Сухоплещенко и  рассчитывал,  он  знал,  что иезуитский
закон Лойолы -  "Клевещите,  клевещите, что-нибудь  да  останется"  -  сущее
вранье,  ибо  если  говорить  правду  -  только  тогда  уж  точно ничего  не
останется.
     В  следующем  ЗИПе, открытом,  торчали двое великих  князей:  один  был
тощий, очень молодой, это появился на людях  впервые  незаконный  сынок царя
Иоанн Павлович. За ним  ехал еще более тощий, хотя не такой молодой, великий
князь Георгий Никитович Романов-Гренландский, - а между  ними притулилась уж
очень опохмеленная  гражданская  жена Георгия,  урожденная  Безвредных Дарья
Витольдовна, почти уже  Романова. Еще две  бабы торчали на средних сидениях,
личности их  были  пока что  секретны. На  переднем  сидении  восседал ражий
охранник  с  "толстопятовым" наперевес; не поймешь, баба, мужик,  скопец,  -
словом, эдакая куча голливудского мяса с семью стволами.
     В следующем ряду ехал ЗИП с остервеневшим  от злости по поводу неудачно
подсунутого  титула ханом Бахчисарайским, компанию коему  составлял неутешно
рыдающий  граф  Свиблов. Сюда же хан забрал и четных  внуков,  нечетные были
сейчас не в его ведении:  старший женился, третий без задних ног отсыпался в
Кремле, в  личных  покоях  посмертно  разжалованного и  столь  же  посмертно
высланного в родовое Кокушкино вождя. Цезарь  уже носил погоны лейтенанта КС
и получил эту  квартирку  просто для близости  к месту жарения бастурмы,  по
которой готовился защитить диссертацию, - и не ведал, что за много-много лет
был первым человеком, официально прописанным в Кремле! Ну, следом за ханским
автомобилем на верблюдах протопал Его Императорского  Величества  Московский
зоопарк: то  ли верблюды  на коронацию пошли,  то ли  погонщики на верблюдах
поскакали?.. Ну, потом иностранные князья и  главы правительств, вооруженные
лакеи обоего пола,  батальон охотников  с  противотанковыми ружьями, словом,
недурная охрана.
     А следом, в неприятном постороннему взору одиночестве,  тащилась гнедая
машина  с маргинальной,  то  бишь  невенчанной и  не  особо нужной  супругой
императора - Екатериной Васильевно-Власьевно-Вильгельмовной, в сопровождении
безымянного телохранителя-фаворита-друга,  а  проще  -  Джеймса.  Следом  на
разных   транспортах  двигались  дружественные   гренландцы,   сальварсанцы,
атапаски с Аляски и  прочие дружественные явные яванцы.  Потом толпой валили
Настасьи; хоть и числились они выборными, но тут были все, кто не суетился в
хате при блинах и курниках.  Много этих Настасий стало в Москве, ох,  много,
поговаривали, что уже тайком на рынках появляются, сметану продают, а на них
лица восточного вида так  и  падают, а  они этих  лиц сторонятся и правильно
делают.  За  Настасьями  ехали  теоретические  губернаторы,  но,  увы,  всех
пришлось набрать в театре оперетты и на массовках в Мосфильме, Никифоровых с
вечера не нашли, мерзавец ректор, мог бы и попроще фамилию подсунуть. Но  он
теперь лицо -  лицо важное, ему выговор не вставишь. За него  - долма горой!
И, опять-таки, кюфта тоже...
     Ну, потом  правители  лимитрофных  предприятий,  эскадрон  лейб-гвардии
Гусарского полка, а потом  -  гордость армии: Его  Императорского Величества
личная  имени князя Антиоха Кантемира мотострелковая  дивизия. Ну, а за ней,
за тихо проехавшим Клюлем  Джереми, алеутом,  все еще чукотствующим,  хотя и
давно  разоблаченным,  подъехал  открытый  ЗИП любимой сухоплещенской масти,
караковой. Шофер выметнулся и отдал честь. Его  место занял сам бригадир - и
весь кортеж  сформировался.  И  тронулся. В  честь такого события на дальних
заставах ухнули прямо в небо парадные  "римские свечи", намекая, что  Третий
Рим своего звания и теперь никому не уступит.
     По Третьему Риму невозможно было проехать,  весь он был запружен синими
мундирами,  трехцветными  бэтээрами и  ликующими  толпами, вовсю  хлебающими
императорскую  уху;  поговаривали,  впрочем,  что  наша  стерлядь  куда  как
наваристей  будет, но толпа  всегда толпа,  схлебает  что  дадут.  Однако  ж
пробежать  по  Москве  было  все-таки  можно, особенно  если  быть  росточку
небольшого, а  передвигаться на  четырех лапах. Можно  и на  двух, но это уж
только  с  помощью  колдовства и  шаманства.  Именно так двигался  сейчас от
Кузнецкого Моста  к Петровским воротам молодой человек с окладистой бородой,
держа  в обеих руках хозяйственную сумку. Из сумки  торчал  голенищем  вверх
огромный валенок,  эдак шестидесятого размера, черный,  и парный валенок был
на него  голенищем вниз надет. Человек с  трудом удерживал эту конструкцию в
руках,  она  норовила  качнуться, вырваться  -  проявляла  все черты  живого
существа,  но  человек ее из  рук все-таки  не  выпускал  и успешно  шел  по
Петровке. На человеке тоже были валенки,  притом неподшитые,  но сразу  было
видно, что  они не  промокают,  несмотря  на  всю  московскую грязно-снежную
раскислость. Человек шел от центра прочь, коронацией нимало не  интересуясь;
в  жизни  его звали обычно - Никита Глюк.  Возле парадно реконструированного
Петровского  пассажа он ненароком наступил  на что-то,  пробормотал какую-то
фразу и пошел дальше.
     Следивший за  ним  из-за оголенных  осенним ветром кустов  рыжий пес  с
мордой  лайки и телом  овчарки даже присел, когда  это  увидел. Да, понятно,
кто-то съел продающееся  рядом в длинной  очереди турецкое  мясное лакомство
"шаурма", да с пьяных глаз обронил лепешку, но колдун с занятыми руками хлеб
мог бы  и не топтать, хлеб мог  бы  и обойти-то.  Лепешка совсем не поганая,
свежая  она, мясным духом пропитанная,  бараньим. Пес  уронил слюну, обнажил
желтые клыки - резцы он по старости давно утратил - и рванул к лепешке, чтоб
никакой кавалер своим  валенком нашу родную русскую лепешку не  топтал, чтоб
не  пропадало наше кровное, русское, хоть из канадской  пшеницы, хоть в соку
турецкого барана, но!.. Одним глотком эс-бе отправил хлеб к себе в желудок и
вернулся в закустовье, к дальнейшему несению бродячей службы. Но через кусты
продраться  не смог, отчего-то  передние  лапы запутались в  ветках.  Володя
зарычал,  но  вместо собачьего рыка издал лишь какое-то  рассерженное птичье
щелканье с намеком на рык. Володя глянул на свои непослушные лапы и обомлел.
Они  стремительно, словно  небо  над Средиземным морем на  рассвете  в ясный
день, покрывались  лазурью. И шерсть удлинялась  на них, и не шерсть это уже
вовсе была,  а перья. И рычать Володя пытался не пастью, а изогнутым клювом.
Володя с возмущением рванулся из  кустов, обломав  в прыжке  ветки,  - но из
прыжка так и не  вышел. Ибо повис в воздухе,  загребая его огромными  синими
крыльями, отчего взлетал все  выше и выше. Молодой,  могучий  самец-попугай,
всемирно  известный гиацинтовый ара, взмыл  с  Петровки,  и  сейчас птичьими
глазами взирал на  крышу Центрального банка. Сколько раз Володя бегал вокруг
этой  твердыни советского  кармана,  а вот видел ее сверху впервые. С высоты
попугайного полета.
     Старый-старый пес,  уже отметивший  свой шестнадцатый день рождения, по
меркам попугаев, живущих дольше человека, был не только не стар, он был юн и
даже  девствен,  ибо сроду не  общался ни с одной  самкой своего попугайного
племени.  Володя с трудом соображал,  что произошло,  потому  что и  собачий
радикулит,  и беззубость, и слабеющий нюх -  все  это покинуло  его вместе с
личиной собаки.  Впрочем, попугаю было холодно, он бессознательно  стремился
согреться  движением, а двигаясь - летел все  дальше  и дальше к Сретенке, к
Спасской, к  трем вокзалам, к Яузе, бессознательно избирая привычный маршрут
от помойки к помойке, но уже не обращая на них никакого внимания.
     Попугай  летел  невысоко,  но  плавно, полетом  напоминая  более  всего
светлой  памяти кондора  Гулю, списанного  из московского зоопарка вместе  с
прежним  директором.  Лефортовская  тюрьма,  парк   в  Кузьминках  с  конями
скульптора Клодта на берегу пруда, спальные кварталы - все оставалось где-то
внизу, Володя уже и думать забыл, что его место на Петровке, он понимал, что
валенок Никиты  и турецкая лепешка распечатали в  его  дряхлом собачьем теле
способности  оборотня, а  значит - жизнь хороша  и только начинается, хоть и
придется  ее,  эту  новую и прекрасную  жизнь, просидеть, то есть пролетать,
сидя на диете, не то превратишься сам не узнаешь потом во что.
     Как ни странно,  с земли  Володю  почти никто  не  заметил,  разве  что
гвардеец у ворот тюрьмы,  зевая от бессонного дежурства, набожно перекрестил
рот и глянул на небо, там  увидел  синюю птицу цвета  собственного  мундира,
сравнил  их окраску, то  есть перевел  глаза с птицы  на свой рукав, а когда
снова глянул  на небо - там ничего  не было, там  было лишь  само серо-сизое
ноябрьское небо,  заложенное плотными, хотя  и  высокими облаками.  Гвардеец
тряхнул головой, наваждение пропало, а  точней - сам гвардеец пропал, истаял
наваждением  со  страниц этой  книги  и  российской  истории, исчез из  того
великого  дня,  когда  кортеж  его  императорского  величества,  двигаясь  в
направлении  московского Кремля,  достиг  Тверской  заставы,  где  со  всеми
подобающими   почестями   был  встречен   московским   генерал-губернатором,
светлейшим  князем Егором  Ливериевичем  Дорогомиловским, коего сопровождали
офицеры  и  адъютанты.  Конские  и верблюжьи копыта, сверкающие бронзой шины
караковых, каурых, гнедых, чалых, мухортых, чубарых ЗИПов, не считая дивного
императорского,  того,  что  был  чагравой   масти,  -  все  они  продолжали
неукротимое движение к  центру первопрестольной столицы,  и в районе  Старых
Триумфальных ворот,  близ  наспех задрапированного  памятника водопроводному
поэту,  были  столь же  торжественно встречены  московским городским головой
светлейшим князем  Устином Кузьмичом Бибиревым-Ясеневым,  а  также  гласными
Государственной Думы, членами управы,  секретарями райкомов, представителями
купеческой, мещанской и ремесленной управ, а также с  трудом допущенным сюда
Биржевым комитетом  во главе с действительным статским  советником Гавриилом
Назаровичем  Бухтеевым,  на котором  дворянский мундир сидел  хуже,  чем  на
корове  верблюжье  седло,  ибо  в  статском этот  еще вчера  военный человек
показался на  людях  впервые, для куражу  принял  три четвертушки  и  жаждал
дополнить их хотя бы еще одной, даст Бог, не последней в такой замечательный
праздничный  день.  Качаясь  на  послушном мерине, Бухтеев  присоединился  к
хвосту   кортежа,   голова    коего   уже   находилась   в   районе   спешно
восстанавливаемого на бывшей площади  Пушкина  Страстного монастыря, где ее,
голову  кортежа,  а  с ней,  разумеется,  и императора  лично, приветствовал
председатель    Московской    земской    управы    Харлампий    Илларионович
Крылатский-Отрадный  и  прочие  члены этой управы,  которая  в  кои-то  веки
нашлась  на   Моссовет,   ныне  ликвидированный,   посмертно   осужденный  и
расформированный по важным государственным ведомствам. Крылатский-Отрадный с
удивлением искоса глянул на Бибирева-Ясенева, про которого  точно  знал, что
еще полгода тому назад тот написал на  него, тогда еще тоже отнюдь не князя,
а  освобожденного  первого  секретаря,  донос  по поводу  развращения  им  и
растления   комсомольского   бюро    обоего   пола.   Но    потом   вспомнил
Крылатский-Отрадный, что тогда и у него самого фамилия была другая, и  решил
зла не таить, хотя бы ради такого светлого праздника. Праздника светлейшего,
как данный ему давеча княжеский титул; просто княжьи  государь изволил почти
все  экспроприировать  в  личное  пользование, как  некогда его пятиколенный
дедушка, ибо отличие князя светлейшего от просто князя такое же, как отличие
государя милостивого от... Вот именно. А у дома генерал-губернатора, то бишь
покойного Моссовета, уже встречал царя, поставив с пьяных глаз на каравай не
солонку,  а  стопку   зеленой   тархунной  водки,  предводитель   дворянства
Московской губернии князь  Иван  Иванович Петровско-Разумовский,  с отборным
племенным  той  же  губернии  дворянством.  Хвост   кортежа  еще  мотался  у
Бульварного  кольца,  а  голова втискивалась в Воскресенские  ворота,  между
Городской  думой имени В.И.  Ленина  и личным Его Императорского  Величества
Историческим музеем  ордена  Трудового  Красного  Знамени.  Там  кортеж тоже
встречали, там  топтался  московский  губернатор,  которого в  спешке забыли
возвести в  древнее дворянское  достоинство, отчего он  нынче не  знал  даже
собственной  фамилии,  он толокся среди  чинов губернских административных и
судебных учреждений, тоже в спешке и халатности безымянных, хотя уже давно и
капитально нетрезвых. Всем им хотелось глянуть на  императора, но видели они
в основном  синие  спины гвардейского оцепления,  и  лишь  изредка  мелькали
поверх них  то наглая  верблюжья морда,  то ствол лакейской  базуки, то ярко
раскрывшийся в руках верноподданого курда-езида павлиний хвост. Увы, никакой
часовни здесь еще не  было, поэтому  чин нарушался, Его Величество никуда не
мог войти и удовольствовался полученным через борт благословением, которое в
надлежащий  миг  и  с  должным  почтением  дал  ему  совершенно   трезвый  и
невообразимо  злой  епископ  Аделийский  Архипеллагий,  коего за иностранное
происхождение не  допустили в  Кремль на таинство  миропомазания. Со зла  он
окропил  императора куда более обильно, чем того  требовали  правила,  но  в
сыром воздухе ноябрьского четверга излишка влаги не заметил никто.
     На Красной площади кортеж сделал передышку. Мавзолей снесен не был, его
тактично  прикрывало  панно  с  нарисованными  голубыми,   светлей  обычного
мундира,  елочками, зато на  Лобном месте,  как  на исторически-естественной
трибуне, стояло возвышение, и на нее были устремлены все допущенные к показу
торжества телекамеры. Сюда по чуть заметному мановению канцлера торжественно
поднесли  на  высоко   поднятых  носилках  тестя,  то  есть  его  вассальное
величество хана Корягина Эдуарда Феликсовича. Он, и никто другой, должен был
напутствовать  главу  империи прежде, чем  тот  вступит  на священную  землю
Кремля.
     Хан, облаченный в жаркую лисью шубу и такую  же шапку, слез с носилок и
поднялся на Лобное место. Его борода торчком  и  его мрачные  глаза возникли
крупным планом на экранах миллиарда телевизоров, а сам хан безмолвно шевелил
губами,  чем очень  смутил  глухонемых  у  себя в родной  Латвии, ибо там, и
только там, умели прочесть по губам и понять все то, что истинно думал в это
мгновение хан. Думал он о своем титуле.
     Тут их величество изволили впрямь допустить изрядный ляп. Да, настоящие
крымские  ханы в  лице  Шагин Гирея,  конечно, отреклись  от  престола почти
двести  лет  тому  назад, но  их род  не пресекся, Гиреи имелись нынче и  на
Востоке и  на Западе и  даже  просто  в Крыму и претендовали  не  только  на
Крымский престол, но и на Константинопольский, ибо по древнему  уложению им,
и  никому другому, в  случае исчезновения  Османов, как  династии  во  главе
Османской империи, трон их переходил именно к  Гиреям.  Дед Эдуард был вовсе
не  Гиреем, а  Корягиным,  и менее  всего мусульманином. Казань и Бахчисарай
представлял он себе не иначе как старинные русские  поселения -  при чем тут
татары? Розалинда на яйцах, пятеро по жердочкам, внуки тоже расфасованы, тут
бы  и жить  как  человеку, так нет  же, ввязывайся в монаршие дела с ханским
титулом, да еще приветствуй царя от имени всех мусульманских подданных, стоя
на Лобном месте. Горящим взором хан напоминал  сейчас известного  стрельца с
известной картины Сурикова, только  тот держал в  руке  зажженную  свечу,  а
Эдуард Феликсович  в  руке  не  держал  ничего. Все заученные накануне слова
вылетели у него из головы. Корягин долго мусолил микрофон, потом прокашлялся
и проговорил:
     -  Мучительно прожитые годы... - мир замер, а хан почуял в своих словах
что-то неладное, решил начать с другого места. - О необходимости которых так
дол...
     -  Гоу-га-га-гав-гав!  - раздалось из  миллиарда телевизоров. В  ту  же
секунду образ суриковского стрельца  обрел полноту.  На руке  хана  увесисто
восседал мощный лазурный самец, привычный корягинским рукам гиацинтовый ара,
отчего-то яростно пытающийся залаять в микрофон. Оставив до  времени вопрос,
откуда в  Москве берутся по осени перелетные  попугаи  нужной породы, хан  в
привычном  обществе приободрился  и  закончил  в  микрофон: -  Государь  наш
батюшка!  Государь  ты наш Павел Федорович! Все живущие на Руси приветствуют
тебя!
     Хан  приободрился  окончательно  и пересадил попугая  к себе на  плечо.
Площадь,  а  с  нею вся  процессия, вся Москва и все телевизоры земного шара
разразились громовым  "ура": государь медленно проехал по Красной площади  к
Спасским  воротам, где  уже отвешивал  ему  почти  земной  поклон  комендант
Москвы,   его   превосходительство   генерал-лейтенант  Богдан   Афанасьевич
Гальяно-Выхинский,  оставленный временно  без княжеского  титула; отвешивать
поклоны  ему  было  легко,  а  поднимали  его  верные офицеры.  Государь  на
коменданта не глянул, лишь  поднял очи к курантам, подумал, что все-таки зря
утвердили  "Прощание славянки"  государственным гимном, еще раз о  том, как,
однако  же,  Спасская  башня  похожа на  себя, и въехал  в  Кремль.  Ударили
колокола Кремля, и не только Кремля, канцлер Шелковников мелко, но так, чтоб
подчиненным заметно было, перекрестился,  Тонька стиснула  зубы,  - впрочем,
старухи синхронно  похлопали ее по плечам,  - Катя почувствовала, как Джеймс
крепко сжал ее локоть, Дмитрий Сухоплещенко причмокнул от удовольствия.
     Время летело неприметно, шел двенадцатый час, уже и перекусить пора бы,
а вот еще сам  церковный чин,  Святейший  Синод и Политбюро -  на ступеньках
главного собора, епископы главные всяких  церквей -  на  ступенях  же срочно
восстановленного Красного Крыльца, дожидаясь выхода венценосца от таинства к
трапезе, застыл  без выражения на лице верховный маршал коронации, граф Петр
Лианозов-Теплостанский,  лично   оскорбленный   и  раздробленностью  родовых
поместий, из-за которой власти у него оказалась едва ли горстка, несмотря на
красивую  фамилию,  и  самой фамилией он был тоже  оскорблен, потому что  от
рождения он был Палин из села Палина Паленского уезда. Хлеб-соль ему держать
не дозволили: и дождь пойти может, и от алкоголизма сперва вылечись.
     В  Успенский мало  кого пустили, даже телевидения только самую малость.
Чин  венчания  должен  был  занять часа два,  но  народ  был взволнован:  не
случится ли  во  время коронации  какой-нибудь  вещей  приметы,  вот,  когда
Николая  Второго  Незаконного венчали, то не только Ходынка приключилась,  а
еще  прямо  у  плащаницы на  царе порвалась  сапфировая цепь. На  Павла тоже
надели  цепь  тяжелых синих  камней, и накануне он распорядился, чтобы ее на
много  ниток особой  прочности вздели.  И с  утра  еще проверил.  Не  должна
порваться.   Пошлый  сестрин  дядя,  помнится,   насчет  пушкинского  кольца
проверял: не падало оно  во время венчания! Но береженого царя не только Бог
бережет,  его  еще  пуще народ любит. Среди кремлевских гвардейцев  пробегал
шепоток: "Не порвалась?"  А от врат собора ответной волной набегал ответный,
успокаивающий шепот: "Нет, цела, цела, цела! Даст-то Господь, не порвется!"
     Митрополит-местоблюститель       неторопливо       читал       молитвы,
коленопреклоненные  дворяне  и  кинооператоры делали свое дело, а  Павел уже
давно  нестерпимо устал, да к  тому же  зверски хотел есть. Он помнил, что в
три  часа начало  коронационной трапезы  и салюта,  даже  меню  заранее знал
наизусть, и  сейчас,  в духоте ладана  и телесофитов, мечтал  об одном -  не
потерять сознания. Хрен с ними, с сапфирами. Но вот  уж если царь сам рухнет
в алтаре на коронации - все, тогда можно обратным назадом ехать в Свердловск
преподавать  в школе. Да какое там - еще и на работу  обратно  не оформят...
Или навесят нагрузку, вести кружок по истории Дома Романовых...
     -  Да  прославится!..  -  мощным  бас-профундо  ревел  народный  артист
Империи, на нынешний  день временно возведенный  в архидиаконы, и хор  почти
столь  же  народных  отвечал  с  клироса:  -  Воистину!..  -  да так, что  в
телекамерах  лопались  объективы, а контр-теноры с  противоположного клироса
тоже  пели что-то. Цепь  не  рвалась. И, наконец-то,  к  Павлу пришло второе
дыхание:  митрополит,  поддерживаемый  за  локотки Шелковниковым и  каким-то
очень  семитским старцем, возложил на  голову  Павла тяжелый, специально для
такого случая отлитый  венец. Миропомазание  совершилось.  Колокола  грянули
так, что Павел испугался за перепонки в ушах. Медленно сошел новый император
с  солеи,  выдержал  долгое  осыпание  золотыми  империалами  с  собственным
профильным  портретом, сунул пригоршню в карман - и, по ритуалу, двинулся  в
крестный ход.  Его  качало  от  голода,  но  был  он отныне  уже  настоящий,
совершенно законно коронованный император Всея Руси Павел Второй.
     Путь   в  Грановитую,  с  заходом  на  Красное  крыльцо,  был  выстелен
трехцветными  ковровыми  дорожками.  Павел  с  наслаждением  вдохнул  чистый
кремлевский воздух, широко перекрестился  на Ивана  Великого и куда быстрей,
чем  того требовал  этикет,  прошел на  Красное Крыльцо.  Оттуда  полагалось
отвесить народу троекратный поясной поклон. Из колоколов не звонил, кажется,
только  Царь-Колокол.  "Надо  будет  отдать  в  переливку, пусть  звонит  за
государево  здравие",  - подумал  Павел,  откланялся и поспешил в Грановитую
палату, где, как он надеялся, все-таки дадут  императору пожрать. Для начала
обязательно горячего супа. Иначе непременно будет простуда.
     У входа  в Грановитую  аккуратной толпой стояли  дипломаты, из их рядов
вышагнул сухой старик и с поклоном протянул царю большой сверток на подносе.
С удивлением признал  Павел невинно дрыхнущего в его, хозяйском  присутствии
русского спаниеля Митьку,  оставленного  им в родном  Свердловске  на Катино
попечение. Павел отвернул фланель и слегка погладил пса, видать, накачанного
снотворным, чтобы не мешал, с благодарностью пожал дипломату  руку - и почти
бегом устремился на запах накрытого стола. Горностаевая мантия жутко мешала,
и царь с  удовольствием скинул ее  на спинку  трона.  Трон был  один,  место
царицы не обозначалось даже наличием второго сидения; на одном конце стола -
митрополит,  на  другом  -  канцлер,  посередке  царь, поблизости  -  другие
владыки, среди коих выделялся хан Бахчисарайский с синим попугаем на  плече.
Вроде бы не по протоколу, но красиво, пусть поклюет. И Митьке с тарелки надо
будет чего-нибудь  сунуть, раз уж  он тут, - Павел на время  отложил вопрос,
откуда Митька появился. Но ведь не  ел, поди, Митька стерляди никогда? Павел
удивленно  понял,  что  и он сам  ее  тоже  никогда не ел, хотя в  последние
полгода  мог  бы  ее  затребовать хоть среди ночи. Ничего: нынче стерляди на
всех хватит. То есть пирайи, но это, кажется, на вкус одно  и то  же.  Среди
дипломатов Павел заметил Долметчера, аккуратно поправляющего белые перчатки:
нынче посол  не  гнушался побыть у царя в официантах. За спиной посла маячил
персонаж,  лицо коего было  бледно почти  как  долметчеровская перчатка,  до
такой  расцветки нынче  дотрудился  ректор Аракелян. А  рядом с  ними  стоял
человечек,  Павлу  вовсе  незнакомый:  старикан  лет  семидесяти,  костюмчик
фабрики  "Большевичка"  пятьдесят  второго  года,  перелицованный,  а вместо
галстука бабочка. "Кто  сей?" -  спросил  царь через  плечо  у Сухоплещенко.
"Сбитнев!" -  восхищенно  прошептал  бригадир,  Павел ничего  не  понял,  но
переспрашивать не стал. Раз тут - значит, достоин.
     Император,  пытаясь все-таки  не упасть от голода, опустился на трон  и
дал  знак к началу трапезы. На столе мало что  стояло из еды, только посуда,
солонки-уксусники, Павел подумал, что даже горчицы съел бы сейчас, если б  к
ней хоть  сухарь отыскать. "Ничего  себе мысли  на коронации!.." - пристыдил
Павел  сам  себя. Главные лица империи  и  гости  постепенно  усаживались на
отведенные  места,  депутация  же  породистого дворянства  тихо  топталась у
дверей.   Долметчер  беззвучно  переместился  к  государю  и  встал   позади
двухметрового отрока-рынды, эти белокафтанные  спецгвардейцы с алебардами  и
золотыми значками импсомола смотрелись очень хорошо, служа и охраной и вроде
бы как мебелью в довольно пустой палате. Официанты в  древнерусских кафтанах
заскользили с кухни, и наконец-то перед Павлом водрузили что-то  вроде малой
супницы,  не то глубокой тарелки с крышкой. Долметчер молниеносно открыл ее,
обдав  себя и  царя рыбным  духом, снял пробу - он  не то  что Клюлю  тут не
доверял,  но даже Тоньке, и она с этим мирилась - а затем степенно придвинул
уху к царю.
     Павел отхебнул, нашел, что  горячо,  но  отхлебнул еще раз  и еще  раз.
Потом вспомнил, что по этикету должен теперь попросить пить. Протянул руку к
бокалу. В чарку, вырезанную из целого куска горного хрусталя, хлынул древний
русский напиток - понятно, шампанское.
     - Здоровье его императорского величества, государя нашего батюшки Павла
Федоровича! - провозгласил Лианозов-Теплостанский.  В тот  же  миг  по  всей
Москве  ухнули  пушки,  начав первые  торжественные тридцать пять залпов, по
числу  лет   императора.  Дворянство  по   тому  же  сигналу,  откланиваясь,
попятилось ко  входу, не смея показать  государю спину; для него  был накрыт
стол в Большом Кремлевском, уха там была точно такая же, а закуска хоть и не
такая тонкая, зато от пуза. Павел выпил  шампанеи и вернулся к  ухе. Канцлер
во втором приглашении нуждался меньше всех, а в таком случае прочим сам  Бог
велел: митрополит  благословил, элита  принялась  рубать  уху под шампань. А
пушки гремели.
     Поскольку    ни     завалящей    вдовствующей    королевы-матери,    ни
императрицы-жены  у  государя  не  имелось, второй тост был абстрактный:  за
здоровье августейшего семейства; третий тост был  еще более  неопределенный:
за славную нашу коммунистическую партию. Долметчер от трона удалился; вместе
с   ухой   кончались  его  официальные  функции;  прочими  блюдами   русской
национальной   кухни   покормят   царя   соотечественники.   Теперь    чисто
профессионально уроженца Доминики интересовал другой человек, примостившийся
на  дальнем,  митрополичьем  конце  стола,  -  старик   с  бородой  лопатой,
настороженно катающий порцию ухи от щеки к щеке: он дегустировал.
     -   Вильгельм    Ерофеич,    -    с   отменным   вежеством    обратился
дипломат-ресторатор  к  знаменитому  старику,  -  позвольте   мне   выразить
восхищение  вашим  творчеством.  Заверяю вас, что во  всех моих  "Доминиках"
немалая  часть  блюд,  особо  любимых  господином президентом, стряпается  с
эксклюзивным использованием вашей рецептуры.
     Старик сглотнул уху и поднял глаза.
     -  Тех  же  щей  да  пожиже  лей...  -  пробормотал  старик,  игнорируя
шампанское. - Ну, а чем твой супец закусывать?
     Мулат извлек  - из рукава,  что ли? - пару заранее  свернутых,  горячих
тортильяс и подал старцу на салфетке. Тот надкусил.
     - Расстегай застегнутый, значит... Мясо тут зачем, когда уже рыба есть?
Это ж не караси с бараниной, иль я чего не знаю?..
     -  Наша национальная сальварсанская кухня гордится сочетаниями  рыбы  с
мясом! Впрочем, тут филе  путанского армадильо, к императорскому  столу я их
не предложил.  Все-таки блюдо очень  нерусское. - Мнение  старца определенно
весьма волновало мулата.
     - Вообще-то, - старик дожевал, - сюда еще рюмку водки, огурец,  и очень
даже можешь подать царю. Если б у меня, милок, такой повар имелся, как ты, я
бы не сидел в двух комнатах в Подольске без  телефона и с остолопом-сыном на
голове.  -  Сбитнев откинулся,  ожидая заказа. Мулат налил  ему  водки, стал
искать      огурец.       Наконец,      напротив      светлейшего      князя
Воробьевогорского-Ленинодачного нашел банку корнишонов и с поклоном подал.
     Глаза старика расширились от ужаса.
     - Нет, нет, это невозможно... Их же  умучили в уксусе, их же  погубили,
все  из них  вытянули... Ну, все испорчено... -  запричитал  почетный гость.
Мулат сверкнул глазами  на  ректора, тот через мгновение  подал  на  золотом
блюдце крупный, вялый огурец, - другого не нашел, и ждал, что  сейчас голова
его полетит в далекие края. Но старик огурцом не побрезговал, только отметил
-  нежинский!  -  выпил  водку из венецианского бокала семнадцатого  века  и
закусил. Потом откинулся в кресле  и полуприкрыл глаза. Долметчер понял, что
аудиенция  у  кулинарного князя  окончена,  поклонился и скользнул к другому
концу стола, где чавкал ухой великий князь-сношарь Никита Алексеевич, нимало
не смущаемый тем, что над  ним порхает слетевший с расположенного поблизости
ханского плеча  синий  попугай и  нагло  таскает  куски  рыбы  прямо  из его
тарелки,  как-то  взлаивая при взлетах к потолку, где им  совершался процесс
глотания.
     Пушки  бухали уже  вторую порцию залпов,  тридцать три, великому  князю
шепнули,  что это сейчас за его деревню бухают и пьют. Князь  дохлебал уху и
увидел  перед собой дивный  пирог-курник, отборная  Настасья уже  лила в его
личную, из дома принесенную братину деревенское пиво. Долметчер,  одобренный
сношарем раз и навсегда, в похвалах своей ухе тут не нуждался, но он отлично
знал, что поклон отцу сальварсанского президента полагается отвесить. Против
ожидания,  сношарь его заметил, кивнул в положительном смысле  и стал шарить
под столом. Вынул оттуда четвертную бутыль черешневой, а дивной полнотелости
Настасья подставила граненый стакан.
     - Закусить не забудь! - отрывисто бросил сношарь,  берясь за курник. За
пушками он не поспевал, да и  вообще  о них  не думал. О  них с ужасом думал
маршал коронации Петр Лианозов-Теплостанский, он открывал и закрывал рот, но
и только: отменить третий залп он не мог,  убрать вторую перемену со стола -
тоже,  синхронность  трапезы шла  коту под  хвост.  Вообще  все было  как-то
несовершенно, - ну что стоило, в частности, заказать к коронации специальный
сервиз?  А  то  натаскали  что   поизящней  из  Кускова,  из  Эрмитажа,   из
Гусь-Хрустального и поставили на стол. А, ладно, кажется, никто не жалуется.
     Но генсек-канцлер все-таки был  недоволен, и коронация, и обед  со всех
сторон его устраивали - кроме  одной. Он сидел перед пустой тарелкой и жадно
шарил глазами по столу. В поле зрения попадали маленькие голубцы с аджикой -
и голубцов  как не  бывало,  каперсы - и они туда  же,  а когда же,  однако,
тридцать один залп за  родную и любимую, как ее,  Советскую Социалистическую
Империю? Холодцу бы...  Наконец, Шелковников  плюнул на  приличия  и полез в
карман  за портсигаром. Но при  нынешнем  напряжении  что ему была эта  пара
бутербродов?..
     Дамы  вели себя на  редкость непринужденно,  кроме разве  что непомерно
военизированных  Настасий.  Катя  пила шампанское, заедая маслятами: и то, и
другое  подсовывал  ей  Джеймс,  отталкивая  официантов.   Елена  Эдуардовна
пригубляла  и отведывала,  но  не  более,  она  берегла фигуру, а еще  зорко
следила,  чтобы ни единый кусок  не попал к Павлу  иначе  как из рук  весьма
близко усаженной к нему Антонины,  - Елена ей верила, а к тому же знала, что
та по своему интересному  положению  нынче не напьется. "А это  еще  кто?" -
спросила себя баронесса Учкудукская - будь оно неладно,  это звание, но уж с
ним как-нибудь потом разберемся, - рассмотрев близ митрополита некое дружное
семейство.  Она не верила глазам: там  совершенно  безнаказанно жевал шашлык
лично  изменник  Витольд -  государь  дружественной  Народно-демократической
Гренландии,   потому   и  присутствует   на  трапезе  в   честь   коронации.
Верноподданное  дворянство  рубало  халяву  под  двадцать  девять залпов  за
собственное  здоровье,  рубал  ее   и  Витольд  и  гордился,  что  стерлядей
дрессированных к нынешнему столу  из своих садков поставил он, и подарок был
принят,  и  все  семейство усажено  на  весьма  почетные  места:  все четыре
дочери-алкоголички,  и мужья  их, даже  Дарьин задохлик, которому  дозволили
привезти с собой из Пуэрто-Рико и сестрицу свою, приволокшую с собой цельную
копченую  свинью,  требовавшую,  чтобы  этот  деликатес  целиком   подложили
императору, чего, впрочем, не допустил  армянин-повар,  - и  матушку, грымзу
еще поискать  такую вторую. Вот одна только эта матушка  отчего-то за столом
не пила и не ела, явно нарушая этикет.
     Елена  волновалась   не  зря.  Едва  лишь  начались  двадцать  семь  за
доблестное  российское воинство под разварного барашка, - в теории, конечно,
потому  что никто  за  столом уже  не  знал,  что  ест его  сосед, - Дарьина
свекровь поднялась  со своего  места, хлопнула бокал  шампанеи,  видимо, для
бодрости,  да  и для того, чтобы  сухости  во  рту не было  при разговоре, и
двинулась в направлении великого князя и его избранных Настасий.
     В это  же время  там  разворачивалось  своеобразное действо. Сложившись
пополам, ректор Военно-Кулинарной  академии снял  с сервировочного столика и
водрузил   перед  сношарем  порционный  заказ  -  мысли  с  подливою.  Князь
придирчиво поглядел на кучу мыслей,  на аппетитную корочку  и  на  дымящуюся
подливу, выбрал одну мысль и разжевал.
     Женщина меж тем спокойно миновала царя, тот был  огорожен рындами, а за
прочих охрана не  отвечала. Один лишь  лазурный попугай беспокойно завис над
женщиной,  готовый в любое время поступить с ней  по-пушкински.  Но  женщина
через кордон Настасий ломиться не стала, она просто окликнула князя:
     - Лукаш, а Лукаш? Лукаш?..
     Мысль застряла у князя в горле. Этот голос он узнал бы даже и еще через
сто лет. Он понял, что зря  нарушил правило есть  только свое,  деревенское,
зарядскоблагодатное,  зря выбрал не  придвинутую  к нему  стопку  блинов,  а
острую и весьма скоромную мысль: до добра эта мысль его, конечно, не довела.
Обычный его  бледно-голубой,  мутный  и  ласковый  взгляд  стал  наполняться
ужасом.  Настасьи  ощетинились семистволками. Сношарь  отвел рукой ближайшую
пушку и привстал.
     - Тина!.. - выдохнул он, падая в кресло.
     Перед  ним  стояла  родная  мать  Георгия  и   Ярослава  Романовых,   а
следовательно, - законная  жена  сношаря, великая княгиня  Устинья Романова.
Настасьи  были готовы  расстрелять  эту  чужую  бабу на  месте -  за попытку
покушения на их кровное добро,  на сношаря Луку  Пантелеича,  но тот  сделал
слабый знак рукой: мол, отставить, все путем. Женщина не двигалась, а князь,
помедлив,  совершил нечто, никем  не виданное доселе: взял четвертную бутыль
черешневой  да  и  присосался к  горлышку.  Испив  не  менее  пивной кружки,
просветлел взором и вновь глянул на жену.
     - Ну, Тина,  судьба, стало  быть... Настя, подвиньсь,  пусть княгинюшка
сядет... Садись, Тин, сказывай, кто Георгий, кто Ярослав.
     Княгиня  дождалась,  что  от  гренландского  семейства  ей  переставили
кресло,  степенно  опустилась  в  него  и наконец-то  соизволила  переменить
выражение  своего кикиморного лица  на более благостное. Она взяла с тарелки
мужа блин,  обмакнула  в сметану и  конвертиком опустила его в свою широкую,
по-американски зубастую пасть. Настасьи похмурнели, но  им  своего мнения не
полагалось. Между супругами  пошел какой-то разговор, не слышимый даже  тем,
кто  был  поблизости,  ибо  артиллерия сейчас грохотала  на полную  катушку,
двадцатью пятью громовыми раскатами прославляя все сущее на Руси свободное и
добровольное надворно-крепостное землепашество.
     Павел  заметно  надрался. Пил  он то шампанское,  то  "Белый  аист", то
сношареву черешневую, то "Ай-Даниль",  то  бастр, то мальвазию,  то  личного
сбитневского  настаивания виноградную граппу,  то  еще  Господь  знает  что.
Собеседником его стал  тот единственный гость, которого  он нашел рядом: это
был великий  князь Ромео Игоревич,  неизвестно почему получивший место  ошую
царя.  Князь был один, без супруги, нарезавшейся до положения риз еще  когда
царь был  в Успенском,  - Гелия тогда же увели  и  уложили поспать где-то  в
заднекремлевских покоях. Ромео своим подчеркнуто кавказским видом навел царя
на размышления по прежней профессии - по истории.
     -  Урарту... -  говорил Павел  заплетающимся  языком,  откусывая ломтик
оленьей   печени,   пошедшей  под   двадцать  три   бабаха  за   подвластные
верноподданнейшие меньшинства. - Распрекрасная была страна, надо бы ее снова
собрать  и привести  под  наш скипетр.  Язык,  ничего, выучу,  я  уже  много
выучил...
     Ромео деликатно кивал и чокался с царем: ему чарку шампанского было еще
пить и пить - жена окончательно отвадила его от пьянства, он с тоской мечтал
о разводе, но вспоминал скопцов с зубилами, и мечты исчезали. Молодость  его
увядала, едва расцветши: изменять  жене он боялся, да и любил ее до сих пор.
Ромео впадал в меланхолию, но в этом смысле сегодняшнее действо было в самый
раз, какое-никакое, а развлечение. Да еще место досталось прямо  возле царя,
потому что Ивана с матушкой  в Грановитую вообще не допустили, и  по беглому
подсчету среди младших великих князей Ромео мог считаться условно старшим. К
тому же придворные герольдмейстеры  полагали,  что  в силу своего армянского
происхождения именно этот царевич не  очень-то сможет и захочет претендовать
на трон.
     - Шумер там, Аккад... - бормотал царь, - мне что, я и по-шумерски могу,
я и по-аккадски могу...
     А за стенами Кремля грохотал заключительный залп в двадцать один бабах:
за весь русский  народ.  Москва  давно  обожралась  и  упилась,  лишь  синие
гвардейцы  были трезвей трезвого  и свежи,  как парниковые овощи.  Пройти по
городу  было, как  и  утром,  почти невозможно, хотя сейчас  уж никто  и  не
пытался,  ухой  все наблевались, да и кончалась  она на раздаточных пунктах.
Прожекторы чертили премудрые фигуры в сморкающемся,  вновь сизеющем  небе, и
снег пока что чуть-чуть, но все более наглея, сыпался на московские окраины.
А  за окраинами - так  и вовсе  начиналась метель. Подмосковье  сидело перед
телевизорами,  где по  всем каналам  гнали сейчас  разные  серии бесконечной
исторической  картины "Федор Кузьмич", снятой в мексиканской тайге. Впрочем,
по  пятому каналу шел "Элиасэ",  голливудско-японская  кинокомедия по  Евсею
Бенцу. Владельцы видеомагнитофонов смотрели  кто что мог, но отчего-то никто
не  смотрел порнуху: воздух, видимо, не  располагал.  Тянулись почти  пустые
электрички в  оба  конца  области,  то  бишь  из Москвы  и в  Москву, быстро
замерзал лед в канавах раскисшего сердца великой Московии. Недвижно  чернели
леса под  Раменским и Серпуховым,  но  кое-где, в самых дальних  от проезжих
путей местах на  опушках, хорошо вооруженный и должным образом заколдованный
взор мог наблюдать одну и ту же картину.
     Среди  малой  полянки  всегда  стоял  пень,  притом  непременно  слегка
тронутый  огнем, еловый  или  сосновый. В пень был  воткнут  нож, охотничий,
непременно ржавый, - эдак внаклон воткнут. Каждые четыре-пять минут из  леса
выходил волк, серый,  с прижатыми  ушами,  с висящим  палкой  хвостом, делал
короткую  разбежку,  перекувыркивался  в  воздухе  над  пнем  через  голову,
пролетал над ножом и  приземлялся на  две  ноги. Именно на две  - потому что
теперь это был человек. Высокий ли, низкий ли, чаще обутый в кроссовки, реже
в датские полуботинки, одетый в куртку-аляску, иной же  раз в теплый плащ на
гороховой  подкладке.  Человек бегло, еще  по-волчьи зыркал по сторонам -  и
уходил прочь. А  потом из чащи выходил  следующий волк, разбегался, и... вот
именно.
     Они нигде не шли из лесов толпами, лишь поодиночке  и в  разных местах,
но были их тысячи.  Они шли весь  вечер и всю ночь, в российских лесах давно
должны бы иссякнуть  волки,  но  волки не сякли, они шли и шли, оборачиваясь
деловитыми нестарыми  парнями, - шли к ближайшей электричке.  У  большинства
топорщились  карманы,  и  кассирши на малых станциях  нередко  ругались,  не
находя сдачи с  крупной  купюры.  Никто  не ехал зайцем:  не по чину, не  по
званию, не по происхождению. Пришло их время, они вышли дело  делать, хватит
бегать по лесу, того и гляди в красные флаги упрешься.
     Но красных  флагов больше не было. Бывшим волкам не нравилось, впрочем,
и трехцветное полотнище, но его, хоть и с трудом, они готовы были потерпеть.
Побаивались они только московских  эс-бе, но тех все же было не очень много.
Уж как-нибудь. Не так, так эдак.
     В  государевых  покоях тоже была  тишина.  Мирно  посапывал надравшийся
царь. Подремывала охраняющая его покой Тонька. Не спал один лишь престарелый
русский спаниель,  на  всю  оставшуюся  жизнь  отоспавшийся  в  холодильнике
американского посольства и уставший лаять на сомнительного  попугая, который
за обедом мотался над столом. Пес наконец-то обрел хозяина.
     И Россия тоже. Формально, во всяком случае.




     Когда добычи  становится мало,  особенно  зимой, волки, словно сознавая
всю выгодность кооперативного труда, соединяются в стаи.
     АЛЬФРЕД БРЭМ. ЖИЗНЬ ЖИВОТНЫХ

     Роман  зиме назначатель.  А Роман -  это первое декабря  по  советскому
стилю; старый календарь царь-батюшка пока не ввел.  Так что жить пока будем,
как  Роман  велит.  Пенсий никому  не платят,  трудодней нету,  да  вот  еще
холодюга  на Романа. И совсем  бы плохо, да вот сношарь-батюшка вспомнил про
неимущих блюстителей засмородинных далей и всего остального, чего вывезти со
знаменитым поездом не  смог.  Прислал с оказией  сотню полушубков,  да новых
монет,  империалов, на Матренин  день,  на двадцать  второе: помнит,  помнит
батюшка,  по  какому дню будущую зиму прознают. А была на  Матрену  холодюга
даже  хуже,  чем нынче на Романа. Полушубки поделили сразу же, по дюжине  на
душу, все, что сверх  того  осталось, Николай Юрьевич запер в управе, бывшем
сельсовете.  Империалов  сношарь-батюшка  из  личных  средств  уделил  целую
тысячу, Николай Юрьевич всем, кто в селе жить остался, по десять штук выдал,
а прочие припрятал: не ровен час, опять кто из военных забредет, из тех, что
в сентябре удумали в Нижнеблагодатском квартироваться. В октябре их, правда,
выгнали, но кто знает, далеко ли. Уж не в танке ли их Николай Юрьевич у себя
спрятал, в том, в котором на болото ездит,  домашних  уток стрелять? Хорошо,
если так, а то ведь, может быть, что спрятать-то спрятал - а где,  сам потом
не вспомнит. Но вообще-то остепенился мужик. С утра два стакана огреет, и до
обеда ни-ни,  ни  капли.  В  обед, конечно, тоже только два стакана. Ну,  за
ужином.  Да  перед сном.  И все.  Совсем справный мужик стал.  А то  ведь  и
"калашникова"  в  руках удержать  не мог.  Теперь  вот все на утку с базукой
пойти хочет; ему  прежний милиционер, тихий человек Леонид Иванович, сказал,
что  так противотанковое ружье называется. Запропал куда-то Леонид Иванович,
приехали  за ним из Старой Грешни на газике, увезли - и как  не было. Все же
хороший человек  был,  он бы  старосте  эту самую базуку в наилучшем виде, в
смазанном, непременно представил: он в  военной части хоть  что хошь укупить
мог. А теперь они там все злые, что их в село не пустили, форма у них новая,
синяя, на погонах двуглавые орленки.
     Перебивая  подобными  мелочами обычную  свою невеселую думу,  шла  Маша
Мохначева к стародевьему дому,  где и  по сей день жили поповны. Обе старухи
были  крепки,   близняшки  года  эдак  двадцатого.  Когда  их   папаню-попа,
непротивленца, раскулачили, то девчушек не тронули, позабыли: изба у батюшки
была  хоть и с резными наличниками, да  вся насквозь гнилая,  тогда  уж, так
венец обтрухлявел, -  а вот поди ж ты, стоит и поныне,  переживши и войну, и
коллективизацию, и, прости Господи, советскую власть. Так и  жили поповны  в
отцовском  доме;  кабы  не  остались  старыми девами,  так уж давно были  бы
бабушками. Звали их Марфа Лукинична да Матрена Лукинична, а вот как отца их,
попа-непротивленца, звали - того на селе уж давно никто не помнил. В  Москву
сестры не поехали; вообще-то  не слишком их с собою сношарь-батюшка зазывал,
не  числил,  видать,  кровными. Но по  десять империалов им  Николай Юрьевич
лично отвез  на танке. Взяли  поповны  и  полушубки, и золото. Чай, к Николе
зимнему,  это  через  три  недели  как  раз,  без  них не  обойдешься.  Вон,
Смородина, того гляди, до дна  промерзнет. Теплую Угрюм-лужу сношарь-батюшка
с  собой  увез, а  в ней, видать, и  золотоперого  подлещика,  и  того  рака
большого, что однажды на Верблюд-горе свистнул. Где ж теперь мелкому пескарю
от лютого мороза таиться?
     Маша Мохначева три дня в голос ревела, как узнала, что Лука Пантелеевич
к подмастерью в Москву навострился. Коронуют того подмастерья, Пашу, русским
царем. А уж кто, как не Маша Мохначева, знала на деревне лучше всех, когда и
как  у Паши  сердечко  бьется.  Решила  не  ехать  никуда.  Все мохначевское
семейство, напротив, все пятнадцать душ, снялись и поехали.  Машу за то, что
осталась, обозвали вековухой. Ну и вековуха, ну и вышла у нее младшая сестра
замуж, а Маша  не вышла  - будто  не  у одного  и того  же Луки Пантелеича и
начальное, и среднее специальное образование получали. Будто маменька не там
же  науку  проходила.  Будто  бабка Степанида  в  коллективизацию  не ту  же
академию кончала.  Будто... Маша  в  который раз  сбилась  со счета и  вновь
решила, что покойная прабабка Марья  все  же  где-то  еще,  в  другом  месте
обучалась: она ведь еще в гражданскую померла, кажись, от тифа. Ну, да и три
поколения - немало: бабка  Степанида, даром что ей семьдесят шесть стукнуло,
с печи слезла, барахло собрала  и  в тот поезд, что  и вся деревня: ту-ту. А
Маша осталась. Проявила характер.
     А сейчас Маша  несла старухам-поповнам кошелку  с шестью десятками яиц.
На нее, на Машу-вековуху, бросило семейство  полсотни лишних  кур и петушка.
Вроде бы и зима, вроде бы и не должны куры нестись, обычно в такой курятне в
декабрь  одно-два яйца бывает, не более, - а у Маши, как  в издевку, неслись
все куры  кряду,  а иные по  два раза  в  день.  Ну куда столько  яиц девать
одинокой бабе, когда семья вся  уехала, а любимый человек  с золотой  монеты
только  и  смотрит,  да  и то рожу  эдак отворотил, профилем, будто пo-новой
понравиться  хочет?  Ехать продавать  и далеко, и  опасно,  и  невыгодно,  и
ненужно,  когда сношарь-батюшка такое большое пособие назначил. Раз в неделю
относила Маша  авоську с яйцами старосте Николаю Юрьевичу, заранее сварив их
вкрутую: сырые он не пьет,  а вареные очень  уважает,  закусывает  ими, даже
лично  облупить может, если  с утра. А  то  ведь у него  по хозяйству, кроме
водки,  хоть шаром покати,  собаку нечем  заманить. В другой день несла Маша
такую же большую авоську с яйцами, - впрочем, сырыми, - в дом к поповнам.  У
тех  куры были, но по  зимнему времени, понятно,  нестись не умели. В третий
раз относила она яйца в убогую  избенку старика Матвея, что Николаю Юрьевичу
танк ремонтировал да уток на охоте в трубу ему пускал.  Тот держал  со своей
старухой индюшат,  возил на рынок  в Брянск  либо  же в Москву. И все  равно
много у Маши яиц просто пропадало.
     На  Матрену зимнюю, кстати, были  у одной из поповен именины. К обычной
авоське  прибавила Маша  еще  один  подарок: привезла  на  санках  полсажени
колотой березы. Старухи  не удивились даже  дефицитной березе: им  ли  после
коллективизации, войны и советской власти  было удивляться. Одна старуха все
больше  коротала  дни  за  рукодельем,  другая стряпала  и  варила пиво:  по
наследству от своего  батюшки  были поповны великие до него охотницы. Дрова,
впрочем, пришлись очень по делу: холодно, зима только-только на ноги встала,
может, ей  так и  положено в эти дни, да  тепло-то нужно.  Пива,  поспевшего
накануне,  старухи и половины не употребили, так что  Маша им помогла. Жаль,
старые  они девы,  неужто  секрет  ихнего питья  так и  уйдет с ними вместе?
Брусники они подбавляют, морозом битой, либо рябины горькой, что ли? Словом,
вся   деревня  рада  б  это  пиво  пить,   да  никто  его  варить  не  умел,
сношарь-батюшка их за людей не считал, он и сам неплохое варил, да ведь и он
своим рецептам никого не обучал, он население  вовсе другому учил!.. Так что
были поповны к сношарю во всех  отношениях  в демократической оппозиции, как
теперь  телевизор говорит: это значит,  когда  кому  на  другого  плевать  с
высокой колокольни.
     Маша  обогнула так и недоремонтированную колокольню водокачки Пресвятой
Параскевы-Пятницы, засеменила  к  частоколу,  за  которым  стоял резной  дом
поповен.  Старухи  Маше,  бывшей  Настасье,  как всегда,  не удивились  и не
обрадовались: несмотря на то, что жила та на другом конце села. Марфа сидела
под  окошком,  вышивала  на  пяльцах  болгарским  крестом  двуглавого  орла.
Старшая, Матрена, опять варила пиво.
     -  Самого  хорошего  ячменю... - бормотала  она себе под нос,  повторяя
навек затверженный рецепт, - доброго  хмелю.  И вари с хмелем, покамест весь
потонет...
     - Да уж тонет, бабушка Матрена, - сказала Маша, заглянув через плечо.
     - Не слепая, не слепая, вижу, не встревай. Тако-сь. Было чтобы так, как
парное молоко... Хороших дрождей...
     Сухопарая Матрена бережно принялась  кидать в котел кусочки привезенных
из самого Брянска индюшатником Матвеем дрожжей:  это ж надо, какое богатство
на Руси при царе настало: запросто теперь в любом магазине дрожжи продают, и
дешево.
     - Светлое варишь, бабушка Матрена?
     - Покуда укипит  пятая часть... Светлое,  милая,  светлое,  в наши года
темное  не  полезно.  А  от  светлого  здоровье.  Английское  белое  у  меня
пробовала, а? Вещь! Да пробовала  ты,  мы  с тобой на  моих  же именинах две
корчаги убаюкали.  Нет,  я  тогда  не  английское варила.  Ох,  чан  большой
потребен бы, до ста  ведр,  а куда его? - Старуха обвела плечом непросторную
горницу.  - Погодь,  погодь.  Вот, чтобы хорошенько укипело...  Три часа, не
очень тихо, да и не пылко...
     Маша  тихо  присела к другой  старухе, вышивающей -  и чуть не залилась
слезами: та брала рисунок с  нового империала,  из  тех,  что привез Николай
Юрьевич. К счастью,  монета лежал Пашиным портретом вниз, а то Маша уж точно
не  утерпела бы.  Старуха тихо, по-деревенски заунывно  напевала неизвестную
песню,  в которой  лишь  самый  дотошный  музыковед распознал  бы  "Прощание
славянки",  замедленное эдак  раз в восемь.  Все  в этой  резной  избе  было
неторопливо,  полвека прошли как одна пятилетка, да  и ту  пятилетку старухи
сумели бы сосчитать лишь  по тому, сколько раз поспело пиво, притом отбросив
все разы, когда  пиво получалось, по их  мнению, не наивысшего сорта. Раньше
бабка Марфа вышивала петухов и павлинов,  теперь, не моргнув глазом, перешла
на  давно забытую  птицу - на  двуглавых орлов,  хоть  гладью, хоть  простым
крестом, хоть болгарским.  С  утра  начнет, к вечеру вот  он уже,  орел, три
короны, семь  гербов  на  грудке,  скипетр-держава,  а  внизу  вензель  "П",
посередине которого - две палочки.  Индюшатник Матвей навозил бабкам за  эти
вышивки всяких городских  разностей: свечек,  лампочек, деревянного  масла к
лампадкам, опять же дрожжей и прочего, чего требовалось. Изредка появлялся у
дома с наличниками человек еще и с единственным необходимым дорогим товаром:
приезжал  лесничий аж  из-под  Почепа,  привозил  старухам  небольшой  мешок
скобленого оленьего рога,  который  в пивоварении расходовался у Матрены  за
милую  душу. Он  менял товар на товар,  привозил два десятка  пустых  бочек,
менял на полные, грузил на телегу  и отбывал до следующего раза. Его старухи
даже на порог  не пускали,  по запаху  знали, что не пиво  тот пьет, ох,  не
пиво, а  значит, берет он Матренино питье на  продажу,  бандюга.  Ну, так  и
нечего ему свежего подносить, добро только переводить. А с  другой стороны и
погнать в шею  лесничего  было  нельзя: как же в  деле без  скобленого,  без
оленьего, да свежего притом?
     Свою   крохотную  государственную  пенсию  старухи  тратили  вовсе   уж
неизвестно  на  что,  а  скорей  не  тратили  вовсе.  Зато нынешние  деньги,
империалы, вот  поди ж ты, нашли у них-таки применение - сгодились Марфе для
вышивок.  Маша с  трепетом  ждала,  когда спрос  на двуглавых  орлов упадет,
старуха  перевернет  монетку  и  станет   шить  болгарским  крестом  царские
портреты.  Тогда прямо  хоть в гости не  ходи, выть в  голос ведь захочется.
Хоть и в сторону смотрит, а все равно Паша.
     Матрена тем временем бормотала очередную инструкцию самой себе:
     - Потом в  закрытой  заторник запустить  чистую  метлу  и  оною  мешать
четверть часа...
     Метла,  ростом  с  саму старуху, была наготове. Матрена просунула  ее в
котел и с девичьей легкостью стала размешивать зелье, от которого уже  валил
густой дух, щипало в носу и в глазах.
     - Яйца-то, бабушка, я в сенях оставила...
     Матрена, не прекращая ворочать метлой, обернулась:
     - А есть от сегодни?
     Маша  поняла:  для чего-то нужно было яйцо, снесенное именно  нынче, не
давешнее. Слетала в сени, отобрала четыре темных, от пестреньких кур  -  про
них она точно знала, что нынешние: только утром собрала.
     - Вот, бабушка...
     -  Так, так. Возьми  свежее  яйцо,  в тот  день снесенное,  когда бочку
начинать хочешь. Да положь ты их на столешницу, я домешаю. В аккурат четыре.
Это  чтобы  пиво  бочкою  не  пахло,  Маша,  учись.  Так...  Дикой  рябинки,
того-сего, а еще...  Во! Четыре  свежие, вгустую сваренные  яйца, с  которых
скорлупы  не слупливай... Маш, а Маш, ты в сенях свари на керосинке,  а? Мне
от метлы несподручно, а сеструха и вовсе в делах. А мне надо пиво осветлить.
Давешнее. Потому  как к совершенству  пив принадлежит и то,  чтобы  они были
чисты и прозрачны...
     Отлично   разбираясь  в  старушечьем  хозяйстве,  Маша  вышла  в  сени.
Разожгла, приготовила кастрюльку, но воды в ведрах  не оказалось. Маша взяла
коромысло и вышла за порог. Услыхала где-то  наверху звук вертолета, глянула
-  да так и села, где  стояла. Прямо на деревенскую улицу опускался огромный
вертолет,  а  под  ним,  прочно захлестнутый когтями железного чудища, висел
беспомощный  танк.  На  мгновение  вертолет  показался  Маше  отчего-то даже
двуглавым.
     Но и  с другого конца улицы грохот несся  тоже,  очень знакомый грохот:
это  ехал  на  танке на  охоту сам генеральный деревенский староста  Николай
Юрьевич,  по случаю воскресенья и привычки. Дело подошло к полудню, старосте
в общем-то было все равно, сколько  он  там на замерзших по-заполярному мхах
домашних  уток  со  штатива  побьет,  все  равно  организм  его  утятины  не
принимает, все утки идут на жарево Матвею. Старенький танк, скрывать нечего,
оттого такое большое тарахтение. Непостижимым, десятым бабьим чувством  Маша
поняла, что это сношарь-батюшка,  а  может,  даже и  царь-батюшка  прислал и
Николаю Юрьевичу тоже специальный гостинец: новый танк. А может быть, что  и
вертолет тоже, чтобы  он на нем  на верхнюю, поднебесную охоту летал - ну, к
примеру, по четвергам.
     Маша в общем-то была права, но на меньшую, так сказать,  половину. Танк
был и вправду подарочный, но не новый, а как раз очень старый, только хорошо
сохраненный  и   подреставрированный.  И  подарок  это  был   отнюдь  не  от
сношаря-батюшки,  даже не от царя-батюшки,  а от лица, которое очень и очень
хотело бы остаться  неизвестным. Дмитрий Владимирович  Сухоплещенко полагал,
что удача не изменит ему и очередной  перелетно-танковый рейд сойдет  ему  с
рук. Потому  что  прежний,  хотя  с  рук  и сошел,  но  оказался  с сильными
недоделками. Выбора не было, пришлось доделывать за собой же.
     Получилось  так,  что американцы, которых не  допустили на коронацию  с
телекамерами, очень ее  неплохо сумели пронаблюдать со своих спутников. В их
клеветнических   теленовостях   мелькнул   синий   попугай,    летящий   над
противотанковыми  заграждениями  Зарядья-Благодатского,  карусель  воздушных
шаров опасного цвета, летающих над Москвой  с рыбным супом, блеск фейерверка
и  всякое другое; потом  еще  и Подмосковье  показали;  и вот какой-то сучий
потрох  с  орбиты разглядел,  что  танк на  знаменитой колонне,  которая  по
личному  проекту  канцлера  воздвигнута,  пушкой  тычет прямо  в  московский
стадион "Лужники". Хоть и фиговый калибр, сто двадцать пятый, а символично и
противно; хватит того,  что в  Киеве, матери  городов русских,  дурья  башка
поставила  над Днепром бабищу  с мечом  -  так она этим  холодным  табельным
оружием прямо на  Москву  и  размахнулась. Мечом  и пушкой, выходит,  Москве
угрожает.  Ну, за бабищу ответит кто  ставил, а дело  с  танком Сухоплещенко
вызвался  уладить  лично.  Так  ретиво  возмутился  халатностью исполнителей
проекта его высокопревосходительства, что даже приказ о собственной отставке
попросил пока не подписывать, а дать  возможность по-армейски все это дерьмо
уладить. Сел в личную "девятку" и  рванул в Троицк, на любимый аэродром, где
генерал  Бухтеев  все  еще  сдавал дела,  тоже  собираясь навеки  вылезти из
мундира, - очень его влекла коммерческая деятельность, очень.
     На Тверской Сухоплещенко попал  в  пробку. Возле  Телеграфа,  притом на
полчаса;  въезда  на  Манежную не  было,  хоть  умри;  сегодня  торжественно
вывозили из-под Кремлевской стены что-то там под  ней ранее  захороненное. В
народе шел слух,  что в могиле Хруслова, вместо покойного вождя,  захоронили
контейнер с радиоактивными отходами, которые выборочно  облучают неискренних
посетителей   мавзолея.  Вскрытие  могилы  пришлось   произвести  поэтому  в
присутствии представителей ОНЗОН, международного движения синеньких, да  еще
сдерживая   протесты   кое-каких   престарелых   красненьких.   Всем    этим
Сухоплещенко,  озабоченный  неправильным  танком, заниматься был не  обязан,
он-то знал, что  в могиле  Хруслова  лежит  самый настоящий бальзамированный
Хруслов,  а сплетню про радиоактивный  ящик он своей личной головой сочинил,
чтобы клевету была возможность  опровергнуть и за вертолетами нынче не очень
следили. И стало все, как он задумал, - и вот он сам же влип в автомобильную
пробку на Тверской.
     Со скуки Сухоплещенко закурил третью подряд, открыл окошко и  выглянул.
Он был почти прижат к резервной полосе,  и все, что мог он рассмотреть сзади
и спереди фургона, везущего мороженую  рыбу  куда-то  в сторону  Петербурга,
были  две  большие буквы  слева:  "БУ", и  одна буква поменьше справа:  "Я".
Сухоплещенко  сообразил,  что  перед  ним голова и хвост  вывески  новейшего
молочного   магазина  "Бухтеев  и  Компания".  "Я",   стало  быть,  означало
"компаниЯ", и это было правильно: никакой другой компании покорному Бухтееву
Сухоплещенко никогда не позволил бы, -  ну, Бог с ней, еще кроме своей жены.
Молочный магазин торговал прекрасно,  но доходов пока не давал. Ничего. Чтоб
дойная коровушка да на Тверской  денежку не принесла  - быть  того не может.
Очень правильно он тогда Останкинский молокозавод к рукам прибрал. А Бухтеев
что? Вывеска.
     Вывеска  немного сместилась,  кажется, открывали выезд  на Манежную.  К
концу четвертой  сигареты его  и  вправду  открыли.  Сухоплещенко выехал  на
набережную и двинулся за город,  в тихую Троицкую обитель. Как было  наперед
согласовано,  "Сикорский" стоял  целиком заправленный. Сухоплещенко проверил
запасы: бутылки  с  джином  "Бифитер",  респираторы,  противогазы,  кусачки,
фомки,  резиновые  перчатки и  прочее. Нелегкая  работа  -  ставить танки на
стометровые колонны.  Еще  хуже  эти танки  переставлять  заново.  По  мысли
Сухоплещенко, "Луку Радищева" со всеми уликами нужно было убрать с колонны и
вообще с глаз долой, спрятать  так,  чтоб  никто  не видел. А не видит никто
только  то,  что у всех  на виду; стало быть,  куда  девать сам танк - ясно.
Откуда взять другой танк, не снижая боеспособность армии, - за это последнее
голову бригадиру открутил бы лично император, - тоже совершенно ясно, потому
как возле  академии  бывшего  Фрунзе  на пьедестале мариновался  маршальский
запасной. Танк с постамента - на место танка на  колонне. Танк  на колонне -
уже придумано куда. А вот как быть  с начинкой колонного танка? Сухоплещенко
и на этот счет все обдумал, но дело это определенно плохо  пахло. Большая от
этого дела собиралась пойти вонь, увы.
     Рейс в Москву,  к Академии, прошел спокойно, "Сикорский" с  маршальским
баром в когтях удалился на личную бригадирскую дачу.  Теперь  предстоял рейс
на  сто первый километр. Сухоплещенко проверил  захваты и с  тяжелым сердцем
взмыл  в  небо.  Погода была совсем  зимняя;  после коронационного раздрызга
настали прочные морозы, ясно демонстрируя стране и  миру, что  русский холод
есть неотъемлемая собственность Российской Империи  и чем  он будет сильней,
тем сильней будет Русь, тем меньше  гудерианов и абдул-гамидов с наполеонами
осмелится на нее пасть разевать.
     Чем ближе был сто первый километр, тем больше свербила бригадира  мысль
о  том, что же он обнаружит внутри "Луки Радищева": а ну  как прежний хозяин
жив? Тогда, впрочем, только и делов, чтобы из этого  состояния его перевести
в следующее. Оно, следующее, всегда предпочтительней. Если же маршал готов и
так, то  - сколько он уже там месяцев? Сухоплещенко стал считать на пальцах,
и "Сикорский" опасно наклонился.  Бригадир  выругался,  подсчеты отбросил, и
медленными кругами  повел  машину к колонне. Спокойствия  ради вскрывать эту
гадость бывший слуга двух господ решил тоже у себя  на даче. Он был неуязвим
именно потому, что  никогда никому ничего секретного не поручал,  никому  не
верил и считал, что  полагаться можно  лишь на самого себя. Но  в результате
вся грязная работа ему же и доставалась.
     При  свете   единственного  прожектора,  уже  глухой   ночью,  поставил
Сухоплещенко несчастного "Луку" на лужайку посреди заднего двора.  Два танка
на одной полянке.  Не ровен час, сфотографируют американцы, доказывай потом,
что  не  вел комплектовку антигосударственной  дивизии.  Сухоплещенко  завел
безымянный  танк-бар в  ангар, замаскированный  под  дровяной  сарай,  затем
выключил прожектор,  натянул  респиратор, приступил к самой неприятной части
дела. Лихо  орудуя  фомкой  и зубилом,  он  вскрыл люк "Луки". И даже сквозь
респиратор понял, что стрелять не придется. Живыми маршалами так не пахнет.
     Сухоплещенко  выгрузил   припасенный  "бифитер".  Бутылки  остались  от
коронации, оба  ящика, но все ж  таки каждая нынче  почти империал  стоит. А
свой джин,  особой древнерусской  марки  "Мясоед",  принадлежащий  бригадиру
джино-водочный завод не обещал даже к Новому году, - линия не отлажена. Жаль
добро переводить, но  не формалином же танк мыть, и не водкой.  На формалине
попадешься, водярой неправильный дух не вышибешь, - джина  туда! Влив шестую
бутылку, бригадир рискнул и посветил фонариком в люк. Все  было  так, как он
ожидал. Хотя ожидал он зрелища даже еще менее аппетитного.
     Бригадир провозился до утра, вытаскивая  труп, раздевая, обезображивая,
заворачивая в брезент, заталкивая  в багажник. Под сиденьем в "Луке" нашелся
запас  грузинского  коньяка;  бригадир  заботливо  смыл этикетки и  отнес  в
погреб:  будет случай,  можно на  стол поставить.  Претворив  таким  образом
вылитый джин в обретенный коньяк, Сухоплещенко  даже сердцем повеселел: коли
тут убыток,  так  там  - прибыль. Все по-правильному,  по-умному, по-русски.
По-православному.
     Экран-дисплей  пришлось  выломать,  - тот,  кто  в  этот танк  залезет,
глядишь, лбом ушибется.  Вместо экрана бригадир укрепил полку с бутылками, -
об  это  пусть ушибается. Поместилось много.  Шатаясь, вылез Сухоплещенко из
танка, отошел в сторонку,  снял  перчатки. Потом  достал из кармана стакан и
решил  принять грамм сто пятьдесят. Налил,  но вовсе  от  усталости одурел -
ткнул прямо в джин респиратором.
     Откашлявшись,   отматерившись,   Сухоплещенко   сбросил   пришедший   в
негодность респиратор к прочему излишку вещей на брезенте. Опять  забыл, что
свиным рылом  лимонов  не нюхают, а с кувшинным  рылом - и  так далее. Своим
кувшинным рылом сын банкира из  Хохломы уже теперь не особенно  гордился, по
нынешним доходам он мог всю родную  Хохлому  купить до последнего горшка. А,
кстати, не купить ли? Надо  подумать.  Бригадир решил все-таки  выпить, взял
стакан с джином... Тут его вывернуло.  Запах можжевельника не только перебил
все  остальные,  но  теперь бригадир знал, что  именно  этот запах  будет он
ненавидеть  до  конца  дней  своих.  "А  джин  "Мясоед",  по   древнерусской
технологии?.." -  мелькнуло в голове. Но тут же забылось. "Луку  Радищева" и
безымянный  танк в  непросторном  ангаре-сарае  поменять местами было  вовсе
непросто: по нынешнему устройству "Лука" не  имел  ни обзора, ни управления,
ни самоходной тяги - словом, почти  ничего. Он мог двигаться лишь как прицеп
к другому  танку. Что Сухоплещенко и  осуществил,  замирая от страха за свое
кровное  добро:  как-никак  в  дальнем  углу  стоял  его собственный, работы
Непотребного, памятник. Хорошо укутанный, да что танку все укуты? Заденешь -
каменных крошек  не  соберешь. Но  обошлось.  Сухоплещенко  запер  ангар  на
цифровой замок, а сверху навесил еще и амбарный.
     Сухоплещенко устал, как сорок тысяч зэков, но предстояла еще одна ездка
и  две  летки,  притом все - срочное. Сухоплещенко  сел в  свою "девятку"  и
принялся за  вторую часть плана ликвидации остатков останков. Дорога привела
его снова в Москву, на Ломоносовский проспект, где работал дальний знакомый.
Знакомый этот  раньше был летчиком,  но попался в Киргизии  на  загрузке ста
тонн  дикой  конопли,  был  за  очень большие деньги  бригадиром выкуплен  и
спрятан до  лучших времен сюда,  в мастерскую,  в  которую по доброй воле ни
один нормальный человек на экскурсию не попросится. Называлась она какими-то
деликатными и умными словами про "изготовление учебных наглядных пособий", а
на  самом деле  тут шла выварка, очистка,  скрепление,  фиксация,  упаковка,
отправка заказчикам. Тут  мастерили из неопознанных, а  также  из завещавших
свое тело  науке на  ее нужды, учебные пособия  на проволочках. Ну, скелеты,
скелеты, чего уж там, прямо вот так все вам надо назвать своими именами.
     Бывший летчик встретил его в одних плавках. Другой  одежды в мастерской
не носил никто, да и  в этой было жарко. Тяжелая  это работа - варить части,
собирать  нужное, лучше в технологию не вдаваться. Летчик похвалил бригадира
за  то,  что  тот  привез  все  целиком,  не  частями, как  другие  норовят.
Сухоплещенко  получил  квитанцию, потому что и скелет здесь неизвестно  кому
дарить тоже не собирался, найдется  еще какой-нибудь  антрополог, начнет  по
черепу портрет восстанавливать, отвечай потом за убийство Ивана Грозного или
какой там еще неандерталец скульптору на ум  придет.  Проследив, как бренные
останки  маршала  погрузились  в кислотный  бассейн,  Сухоплещенко  вышел  в
предбанник, долго блевал, а потом упорно пытался у себя на даче напиться, но
так и не сумел.
     Природное, наследственное здоровье бригадира неизбежно  - как и во всех
прочих   жизненных  ситуациях  -  брало   свое.   Сухоплещенко  съел  что-то
консервированное, выпил две таблетки сальварсанского аспирина -  и вновь был
готов. "Сикорский",  снабженный горючим для перелета на сто первый километр,
стоял посреди  двора; горючее,  увы, пришлось  брать из собственных запасов.
Покуда в дачном ангаре-сарае  оставался хоть один танк - Сухоплещенко считал
себя  не  вправе  уходить  в  штатские. В сарае  мог  стоять  только  шедевр
Непотребного, ну, и  другие аналогичные ценности, если появятся,  потому что
избыток  денег  хозяин  секретной  дачи  и  дальше  намеревался  помещать  в
ритуальную  скульптуру. Хорошо  был  пробить  у царя указ,  чтобы  надгробия
налогом не облагались. А то, пронеси Господи, какие-нибудь еще акцизы на них
введет, он мастер  налоги  сочинять,  и  хорошо это, и  плохо, и  хорошо,  и
плохо...
     Озабоченный мыслями  о возможных и  невозможных  налогах,  Сухоплещенко
едва  не  уронил  танк  мимо  колонны.  Стиснув зубы, бригадир  поднялся  на
несколько метров,  прицелился, сверился с  приборами  - и  водрузил танк  на
столб. Теперь жерло пушки с математической точностью смотрело на Киев. Пусть
машет теперь, чем  хочет,  грозя  Москве, их  уродина. Сухоплещенко совершил
дополнительный  облет,   фотографируя  вторично-рукотворный   шедевр.  Новое
искусство -  имп-арт,  что ли? Перекуем мечи  на  орла! На  двуглавого! И на
танки тоже. А в сарае места много. Только вот налоги чертовы, налоги...
     Оставалась  часть  последняя   всей  операции:  сбыть   с  рук  омытого
можжевеловым духом "Луку Радищева". Вообще-то  простая, как все  гениальное,
идея вернуть "Луку" в родное село пришла  в  голову  Сухоплещенко далеко  не
сразу, а лишь после того, как он точно сформулировал задачу: "Куда деть?", а
потом мысленно с кавказско-аракеляновским акцентом ответил сам себе: "Палажи
на мэсто!" Ну, а где место? Не тащить же в Москву,  князю под стенами Кремля
если  танк  потребуется,  то всегда доставить  можно.  Пока  пусть  будет на
Брянщине.  В конце  концов,  даже  Петр Первый на Брянщине  гребную флотилию
построил. И Петропавловский монастырь в  Брянске есть,  в честь, стало быть,
святых покровителей величайших российских государей - Петра  Первого и Павла
Второго: в самый раз.  А  танк  построен  как раз  на деньги великого  князя
Никиты  Алексеевича еще в 1941 году, а жил тогда  князь в Нижнеблагодатском,
Старогрешенского уезда; село, конечно, нынче в Москве, но земля-то, земля на
месте! Вот  и вернуть  танк на родную землю.  Однако ж снова придется волочь
эту махину по воздуху, а  до  Брянщины из  Подмосковья - ох, не близко. Раза
два  придется  садиться для  дозаправки, накладные на  танк выписаны как  на
полезный сельскохозяйственно-мемориальный  груз. И  вновь  заправляться  для
обратного  пути - но это  можно уже прямо там, в Верхнеблагодатском аэродром
есть,  там  часть  квартирует,  которую  сперва  хотели  в  княжьей  деревне
расквартировать,   да   сразу  же   и  выгнали.   Танк   предстояло   отдать
местоблюстителю Нижнеблагодатского-старого, бывшему председателю сельсовета,
а нынче генеральному старосте Николаю Юрьевичу, пусть сам его блюдет дальше.
Про Николая Юрьевича Сухоплещенко знал, что он страстный охотник. И что один
танк у него уже есть. Ну, если  великий князь не против, то и быть  по сему.
Но лететь далековато. Упаришься.
     И пришлось упариться. Сухоплещенко  подумал,  что даже те дни, когда он
до потери сознания трудился над проблемами  памятников и задачиваний, дались
ему легче. Да, танковая колонна  да вареный маршал - это вам не государством
управлять!
     Утешение  было  в  том,  что  трофейный  "Сикорский"  слушался  каждого
движения, как лошадка-пони. Хорошая  вещь, американская, хотя, если в корень
посмотреть,  то, конечно, русская  - а кем, спрашивается, был сам Сикорский?
Чай,  не  чукчей.  Да  и  что  вообще-то такого у  американцев есть  своего?
Телевизор  цветной им  Зворыкин  сделал,  Бруклинский мост Олежка  Керенский
построил, сын того, который на белом коне ездил. Даже однодолларовую бумажку
- тьфу! - и ту им русский нарисовал, Серьгунька Макроновский, был такой. Вот
и вся Америка. Нет, забыл, у них еще и писатель  главный есть, недавно умер,
как его, про Лолиту Торрес роман неприличный  сочинил, надо почитать. Да, уж
тут почитаешь, не пропустить бы  дозаправку. И все, черт подери, без единого
помощника. А то  вози потом его на Ломоносовский... целиком или частями, все
одно хлопотно. Уж лучше самому - и с плеч долой.
     Однако даже безотказный  механизм  здоровья бригадира начинал  от таких
нагрузок  скрипеть. Миновав стороной Алешню и Старую Грешню, "Сикорский" шел
напрямую на Нижнеблагодатское.  А там, в результате визуального  наблюдения,
был обнаружен едущий по главной улице  села старый-старый танк. Сухоплещенко
решил  приземляться  немедленно:  без ведома генерального  старосты  никакие
танки по селу разъезжать не имели права. А было нынче  - ах ты, Господи, как
время  летит!  - уже  воскресенье.  "Сикорский",  виляя  хвостом,  пошел  на
посадку.
     Маша  оцепенела, когда увидела, как на улице,  уставясь пушками друг  в
друга,  возникли  два  танка,  один  поновей,  другой  погрязней,  но  почти
одинаковые. Однако на том,  что поновей,  коршуном сидел большой вертолет, и
лопасти его бешено крутились, впрочем,  замедляясь. Мгновением  позже что-то
щелкнуло, тросы отлетели и  вертолет -  будто курица  с  яйца, но  почему-то
назад -  отпрыгнул.  Тихая, заледеневшая  деревенская  улица  загромоздилась
военной  техникой  советского  и  американского  производства.  Сухоплещенко
открыл дверь,  и  буквально задохнулся чистым деревенским воздухом. Организм
бригадира все яростней требовал отдыха.
     Организм  железно-нетрезвого  Николая  Юрьевича,  напротив,  ничего  не
требовал на ближайшие двадцать минут. Но проехать по улице стало невозможно,
прямо на него смотрел танк, а позади танка просматривалась еще и  вертящаяся
чуда-юда. "Наши, что ли, пришли?" - подумал  генеральный староста, отщелкнул
люк и с трудом стал вылезать.
     -  Ты мне только задень по наличнику! - раздался над улицей  старческий
голос бабки Марфы. Не  выпуская пяльцев с  двуглавым орлом, она шла прямо на
Сухоплещенко,  не  очень удобно усевшегося в сугроб.  Наличники она имела  в
виду оконные, весь  дом раскулаченного попа был покрыт резьбой, пережившей и
раскулачивание, и войну, и кукурузу, и, Господи прости,  советскую власть. А
вот если бы лопасть "Сикорского" по наличнику проехалась - глядишь, стала бы
изба безналичной. За такое дело старухи разобрали бы вертолет на винтики, да
заодно  уж  и оба танка  на железки. Резьбу эту,  да и  всю гнилую избу, как
деревенские  бабы  сказывали  еще  до своего уезда  в  столицу,  чудотворная
водокачка  Параскевы-Пятницы  оберегает,  да  еще  золотоперый  подлещик  из
Угрюм-лужи  охранительные слова нашептывает. Впрочем, золотоперого подлещика
сношарь-батюшка  увез, как и  всю  Угрюм-лужу. Но сами  старухи-то  покамест
ого-го!
     Лопасти постепенно остановились. Бабка Марфа присмотрелась к бригадиру,
разглядела  на  его  погонах  двуглавых  орлов  - ну  точь-в-точь, как  сама
вышивала! - и потеплела.
     - Да на тебе, милок, лица нет!
     - Нет лица - первым делом винца! - встрял староста, слезая с танка.
     Старуха на него окрысилась:
     -  Я тебе винца! Я тебе пушку  твою знаешь куда?..  А ну,  Маша, помоги
человека  в избу завести. Винца  не будет, а пивцо у  Матрены поспело, да  и
запас есть. Она у нас по пивам мастерица. Шевелись ты!
     - Да я за рулем... - попробовал отнекнуться Сухоплещенко,  но его никто
не слушал, да и  не очень-то он был за рулем. Бригадир с трудом, опираясь на
Машу, перешел в резную избу, где вторая старуха уже держала наизготовку ковш
с тепловатым, но на редкость духовитым пивом.
     - Английское  белое!  В  самый  смак с  морозцу! - объявила Матрена, не
утерпела  и почала  ковш.  Сухоплещенко  тоже приложился. И немедля решил  к
молочному заводу докупить еще и пивоваренный. Такое вот английское пиво? Его
в Англию экспортировать запросто можно, там такого не пробовали!
     -  Ублажила,  бабушка,  ублажила,  -  поблагодарил  бригадир,  умело  и
привычно  приспосабливаясь  к  любой  обстановке  и  потому вслед за словами
отвесив  почти поясной  поклон.  - А ведь  и на другой манер, поди,  сварить
сумеешь?
     Старуха расцвела.
     -  Сосновое? - предложила она.  -  Есть третьедневошное,  совсем еще не
закисло.  Плюнь ты на свой  вертолет, так его? Никто его  отсель не  улетит.
Проходи, проходи. Вынеси, Маша, Николая Юрьевича угости, а  то он там у себя
в танке отморозит что-нибудь. Нет, туда вынеси, в нашу избу председателев не
пущаю.
     - Да  староста я! - попробовал вякнуть бедняга,  сидя на танке  и видя,
как дверь закрывается.
     -  Видала  я  тебя... Член  коммуниста!  - рявкнула  Матрена,  и  дверь
окончательно захлопнулась.
     Николай  Юрьевич  полез  обратно.  Охоту  ему  загородили,  выпивки  не
вынесли, но у него и свой запас кой-какой  был. Не был он охотником до  этих
самых старухиных пив. Он был другим охотником. Эх, уток бы сейчас пострелять
со  штатива... Он  свернулся калачиком и  собрался заснуть до новых событий.
Однако же люк над ним снова открылся, и Маша  Мохначева, добрая душа, сунула
ему в руку стакан  со сметаной. Тоже неплохо... Через  секунду  староста уже
уснул,  обнимая пожалованный поповнами  гостинец. Он искренне  хотел от него
отпить, но уснул. Вообще-то он иной раз по две, по три недели не ел  ничего,
кроме яиц, которые ему по доброте душевной варила вкрутую все та же Маша.
     А  в избе  Сухоплещенко, вспомнив  далекое хохломское детство, вылез из
сапог и сел на табуретку. Одной старухе в нем понравились погоны, другой то,
что он пивную двухлитровку, бровью не поводя, опростал да похвалил.  Маше  в
нем  ничего не  понравилось  так чтобы особенно, но ясно  было,  что человек
столичный: может, Пашу видал?
     Матрена,  отставив   метлу,  вытащила  с   ледника  корчагу  соснового,
третьедневошного, наилучшего.
     - Брюхо-то с холоду не залубенеет? Ты, гляди, поспешай не спеша, у меня
еще три сорта  есть, даже английского  красного  малость, -  Матрена  словно
помолодела на тридцать лет. - Вертолет потом  только  не урони... - Тут  она
вдруг засомневалась. -  Нет, погоди.  Тебе с холодрыги  сейчас плохо пойдет.
Погоди, по-нашему, по-благодатскому изопьешь...
     Поповна слегка разогрела корчагу в печи,  отлила в ковш, сунула  в пиво
деревянную  ложку  с  верхом  чего-то  подозрительно  пахнущего на  всю избу
горчицей - и поставила перед  бригадиром. Тот, не глядя, хлебнул, но целиком
не осилил, закашлялся. Матрена, поколачивая его по спине, запричитала:
     -  Ну  куда ж все  сразу, я ж тебе  полгарнца плеснула, да  с горчицею,
чтобы пот  прошиб, -  а пот,  кажется, бригадира и  вправду прошиб:  поповна
повела носом, - да что ж за дух такой? Сосна, понятно, горчица, а вот почему
так пахнет, будто еще и помер кто?.. Маша,  ты  поди, глянь, член коммуниста
дуба там еще не дал? Еще и можжевеловый дух откуда-то...
     Бригадир очень хорошо  знал, какой-такой  можжевельник из него пошел, и
каким-таким  несвежим  покойником  повеяло.  Таким потом  не  прошибало  его
никогда, ни в какой бане; впрочем, в баню он и не ходил никогда, предпочитал
мыться  у себя, по-домашнему, бухтеевская жена коньяк хорошо  подает... Дочь
его наверное, тоже  научится. Но это через годок-другой, сейчас  не  выспела
еще. А что джином запахло да покойником -  фиг с ними, маршал давно выварен,
джин в танке стоит, - ну, кокнулась одна бутылка, две бутылки...
     На пороге стояла Маша, за собой она тащила белую обезьяну.
     - Аблизньян-снеговик! - ахнула  Марфа, мигом  догадавшись, что бывает с
сельским старостой, опрокинувшим на себя стакан сметаны в силу неспособности
таковой выпить, - давай соснового остаток!
     -  В  сени  его,  в  сени!  -  возразила  чистюля-Матрена.  Один  мужик
ледяной-пьяный,  другой  разопревший-подпоенный,  статочное  ли  дело   двум
поповнам, двум старым девам, такое у себя в избе терпеть? Впрочем, бригадира
Матрена сама же и упоила, - да нет, давай-ка их обоих в баньку, там тепло не
ушло  еще. Пусть  поспит  член  коммуниста,  охотиться  завтра будет. Только
ни-ни!
     Насчет "ни-ни" совет был явно лишний: Николай Юрьевич  давно уже  ни  к
каким подвигам насчет  женского пола способен  не был; отчего-то  впрямую по
наследству  лукипантелеичево  искусство не  передавалось. А  бригадир... Там
видно  будет. Маша вытащила  старосту в баньку, зажгла лучину.  С лица ни на
мать, ни на отца, ни на великого князя  похож не был. Маша с трудом искала в
его  мятой,  не до конца отмытой от сметаны  харе сходства с Пашей - не было
его, не было.
     Две  поповны с трудом ввели в  баньку бригадира, почти  отрубившегося с
непривычного питья  да с  деревенского воздуха. В  свете лучины Маша видела,
что лица обеих старух покрывал густой румянец.
     -  Сполоснуть  бы  ему  хоть  морду-то, Маша,  негоже нам, девушкам,  с
мужиками, а ты, поди, обыкла...
     Маша рассердилась.
     - А я вам не девушка? Двух мужиков на одинокую бабу?
     - Да уж прости, прости, Машенька, мы грех за тебя замолим, век молиться
будем!  -  пролопотала  Марфа, видимо, хорошо понимавшая,  что репутация  их
девичья под большой угрозой, да уже,  почитай, погибла,  если только Маша не
согласится молчать  как  рыба, притом неговорящая. Маша  оглядела бригадира.
Нет,  и  этот на Пашу ничуть похож не был. Ну, стошнило человека,  развезло,
так с непривычки  ведь, разве он у себя в городе сосновое пиво пробовал? Там
и сосен-то нет, поди...
     Бабки,  мелко крестясь, но  не забывая  и  Машу  перекрестить и прочих,
затворили дверь  и оставили бедолагу наедине  с двумя отрубившимися мужиками
почти в полной темноте. На улице, хоть и декабрь, было еще светло. Ну, что с
мужиками  делать-то?  Николая  Юрьевича  Маша бережно  раздела, задвинула  в
теплый  угол,  прикрыла  мешковиной. Бригадиру  только  ополоснула  лицо, но
раздевать побоялась: вдруг очнется, поймет неправильно... то есть правильно,
но не так, как надо.
     Маша еще раз оглядела  мужиков:  дышат  ровно. Делать ей тут явно  было
больше  нечего, яйца принесла,  а  больше ни в чем обязательств не имела.  С
другой стороны, дел на сегодня у нее самой еще хватало, да еще каких важных.
Оставив  дотлевать угли, Маша  огородами удалилась на другой конец  деревни.
Между темных изб мелькнул рыжий собачий хвост.
     Сухоплещенко  спал недолго, проснулся мгновенно. Он вспомнил, как поили
его  тут высококачественными  сортами  древнерусского пива, потом  вроде  бы
куда-то несли. Очень  быстро  признал он,  что оказался в бедной деревенской
баньке. В углу кто-то храпел под  грудой тряпок; заглянув под них,  бригадир
немедленно  узнал  генерального  старосту Николая Юрьевича, танкообладателя,
хотя и дрых  тот в чем мать родила. Баб в  бане  не  наблюдалось, сам он,  к
счастью, был полностью одет, хотя чувствовал, что пропах не  тем,  чем надо:
вся усталость,  весь хмель и все события предыдущих дней ушли  у него  через
потовые  железы.  Бригадир  накинул  шинель, вышел во  двор,  умылся снегом,
вспомнил детство. Кажется, он был вполне готов к последней части операции  -
вернуть "Сикорский"  на аэродром под  Троицком. Впрочем, зачем? Постоит и на
даче. Строевым шагом направился бригадир к поповнам.
     Старухи  открыли только после  очень долгого и настоятельного стука. Не
то чтоб Сухоплещенко боялся просто так вот сесть в вертолет да и улететь, он
всего лишь не любил, чтоб хорошие вещи без должного определения пропадали. А
у  старух такая  вещь была,  и  Д.В. Сухоплещенко не собирался оставлять  ее
здесь, на Брянщине, в неведомых пропадипропадах.
     Все же открыли.  Матрена  с  метлой стояла  впереди, вовсе перепуганная
Марфа  выглядывала  из-за  ее  плеча.  Военный  человек вылез из  баньки  за
какие-то минуты: чего ж ему теперь-то надо?
     -  Прощевайте,  мастерицы!  А  на  посошок  бы?  -  не   особо  искусно
подделываясь под деревенскую речь, произнес протрезвевший  бригадир. Матрена
мигом плеснула  в  ковшик  соснового, подала.  Сухоплещенко выпил,  крякнул,
утерся.
     - Ну, к весне-то ко мне в Тверь прошу! - бросил он пробный шар.
     Старухи    оцепенели.   Сроду    они   из    родной    деревни   дальше
Верхнеблагодатского нигде не бывали,  да и туда  по осени на плотину  только
ведро-другое яблок на продажу относили; а тут - Тверь какая-то? И где она?..
     -  Завод  хороший  там.  Пивоваренный.  Старшими   технологами  будете.
Анг-глинское, белое,  красное,  нижнеблагодатское  - словом, какое  скажете,
такое варить будут. Под  вашим  руководством, -  продолжал улещивать  старух
бригадир; наконец,  вспомнил главное:  -  А уж сосновым-то весь мир  честной
напоим!.. Пусть пропотеет! С горчицей!..
     Матрена  взяла себя в руки: хоть и была она дечерью попа-непротивленца,
но как сопротивляться с помощью непротивления знала не хуже Махатмы Ганди.
     - Спасибо на  добром слове,  мил  человек, но... никуда  мы с сеструхой
отсюда не ездуньи.
     Бригадир не сдавался.
     -  Ну, это беда полбедовая. Тогда мы к весне тут... - он глянул куда-то
в сторону  реки и  Верблюд-горы,  -  пивоварню  вам сами  заделаем. И вас  -
главными   технологами.   Английское   белое,  красное,   нижнеблагодатское,
всякое...
     Матрена  обреченно  вручила бригадиру  еще  полковшика  соснового.  Тот
опохмелился, одернул  на себе форму - все одно послезавтра из армии  прочь -
отдал старухам честь  и  пошел к  "Сикорскому". Огромные лопасти повернулись
раз,   другой,   слились   в   ревущий   круг   -   и  как   не  бывало   на
старогрешенско-нижнеблагодатской земле никаких бригадиров. Только вот танков
при селе стало два. И один из них, который поновее, украшала свежая надпись:
"Лука  Радищев". Танк-бомж был водворен по месту зарождения. Еще когда-когда
оклемается генеральный староста, когда еще заглянет в этот новый, хотя очень
старый танк  да обнаружит, что  тот, хотя  и  несамоходный, но  можжевеловой
водкой   доверху  заставлен.  А  старухи,   постигнув  неизбежность   своего
печального жребия, - никакая власть их на себя заставить  работать не могла,
а  при  царе  попробуй  да  не вкалывать! - убрались  в горницу:  вспоминать
рецепты редких пив. Ясно было старухам, что лучше уж с рецептами расстаться,
чем с  честью. Да  ведь  и то верно, без нижнеблагодатской смородинской воды
какое пиво? Вари не вари, все будет оно жигулевское... Матрена даже сплюнула
при  мысли об этой гадости, которую после войны разок попробовала, - а Марфа
мелко-мелко закрестилась и снова взялась за пяльцы.
     Рыжий собачий хвост, мелькнувший перед  Машиными глазами в проулке, был
хвостом  очень непростым. По  Нижнеблагодаскому  уже  несколько часов рыскал
мощный, с телом овчарки и мордой  лайки, пес,  но вовсе не эс-бе Володя, тот
нынче из собак уволился, ушел  на стажировку к хану Бахчисарайскому. Это был
Володин  правнук,  эс-бе  Витя,  тот,  что   прежде  сидел  на  охране  дома
Вардовского в  Староконюшенном переулке;  по  случаю  коронации  он  получил
лейтенантский  чин  и  пятинедельный  отпуск:  беги куда  охота. А  охота  у
молодого  и  сильного  Вити была  одна  -  половая;  надоели  ему московские
дворняжки, да и породистые надоели  - он хотел попробовать волчицу. У людей,
говорят,  тоже  такое  бывает:  подавай  мужику  негритянку, будь  он  самый
злостный расист. И бегает, бедняга,  негритянку себе ищет, а зачем она ему -
сам не знает, и дорвется,  так потом всю жизнь тошнить его будет, а вот поди
ж ты,  испробовать хочется. Примерно такая же страсть обуяла Витю. Не насчет
негритянок,  понятно, - каждому  кобелю свои  желания  назначены. И  вот он,
эс-бе  Витя,  в  чьих жилах, к  слову сказать,  текла  четверть  натуральной
волчьей крови, свесил хвост, как палку, и побежал  на  прадедовы угодья,  на
Брянщину,   где,  по   слухам,   прадед  употребил   прошлой   зимой  волчих
видимо-невидимо. Витя бежал без  спешки,  никакой железнодорожной услугой не
пользуясь, напротив, он забегал в  каждый лес, поводил носом, искал волчьего
духа.  Задача предстояла  непростая: хоть у волков и собак одинаковое  число
хромосом, но собаки известные промискуиты, а волки давно и прочно моногамны.
Так что суки Вите требовались незамужние, драться с  волками-кобелями у него
не было охоты, это только люди в отпуску дракой занимаются вместо дела.
     Но ни  волков, ни  волчих  на  Брянщине,  да и нигде  пока что  Витя не
встретил.  Ни единого.  Ни  единой. Куда они  делись -  Витя в  общих чертах
понимал, но как же так, чтобы все до единого?.. Спокон веков на Руси ведомо:
заяц  дорогу перебежит -  к худу, волк  перейдет - к добру. Так кто ж теперь
ходить к добру будет, откуда люди добрые узнают, что есть надежда ждать чего
хорошего? "А и не надо ждать, - думал Витя. - Зайцев перекушать надо, только
и всего".
     Порядка ради  по задворкам  пробежал Витя и  на двор  к поповнам,  хотя
какие  ж  там волчицы.  Там  он сунул  нос в баньку, попытался разобраться в
сложном  букете  сосны,  можжевельника, водки,  лучины,  сметаны, мешковины,
застарелой человечьей невинности  и  многого другого.  И  вдруг  слабо-слабо
почуял, что здесь не без волков. Самих волков тут, конечно, нет  никаких, но
еще недавно  был  кто-то, кто с  ними  общался. Витя опустил нос к земле,  с
трудом  удержал  желание  спеть  что-нибудь  победительное  своим знаменитым
сопрано, но удержался - и рванул по Машиному следу.
     След привел его  к довольно исправной избе  на самом дальнем краю села,
вытянувшегося  вдоль реки. Витя осторожно подполз  к  серому заборчику  так,
чтобы все запахи плыли к нему. Не удержался, заскреб лапами  снег: тут пахло
волками, притом вовсю. Еще пахло пригоревшим  шашлыком.  Еще бензином. Еще -
Машей, которую по имени он, впрочем, не знал. А еще таким всяким разным, что
собачья его  голова  окончательно  шла кругом. Вдалеке, на  дворе у  Матвея,
громко  кулдыкнул индюк, но  на это Вите  сейчас было плевать. Он собрал все
свои профессиональные  навыки  и  зарылся  в  глубь  сугроба, наметенного  к
заборчику. И не ошибся, лаз  нашелся почти  сразу. Ввинчиваясь в  снег, Витя
подполз  к  крыльцу, умело  продышался и  обонянием  заглянул в дом.  Оттуда
разило  так, словно  два десятка  волков собрались потолковать насчет загона
какого-нибудь вшивого,  но  больно  уж  надоедливого  охотоведа.  Еще  пахло
грибной лапшой. Айвой  почему-то. Медом еще, кажется?..  Черт  знает чем. Но
более всего - волками.
     В  избе сидел десяток голых до пояса мужиков, недавно похлебавших лапши
с грибами:  грязные миски стопкой стояли  возле раскаленной русской печки. В
печке что-то жарилось, да притом - Боже собак и  волков, отпусти  нам  грехи
наши! -  в старом  корыте! Во главе  стола сидел  сухопарый, сильно небритый
мужик с прической ежиком: видать, был он тут за главного, но ясно было также
и то,  что это его  не  радует. У печи  на табуретке,  сгорбившись, с  двумя
зверского вида ножами и неполнозубой вилкой, сидела Маша  Мохначева.  Хотя в
собственной фамилии уверенности у нее нынче уже не было. Сухопарый, жилистый
мужик во главе  стола  еще вчера сказал,  что имя его -  Тимур,  а фамилия -
Волчек.  Не самая плохая фамилия. На столе, подозрительно чистом после обеда
- словно языками все подлизали, - лежала засаленная книга; Витя нюхом прочел
автора  и  название:  Вильгельм  Сбитнев. Российский  пиршественный  стол от
Гостомысла до Искандера. На последних именах у Вити  даже  в носу засвербело
от усилия - кто такие? Но стол, за которым сидели мужики, мало  был похож на
пиршественный.  Витя обполз  вокруг  избы  и  на заднем  дворе  уже  обычным
зрением,  не   обонятельным,   увидел  аккуратный   фургон-полуторатонку  со
старогрешенским номером.  По серому боку  фургона  шла свежая,  еще пахнущая
автомобильной краской надпись:
     ПЕРЕКУСИ!
     А ниже - буквами помельче:
     Бистро Братьев Волковых.
     В  правое  ветровое  стекло  была  вправлена изнутри  кабины  новенькая
лицензия,  выданная  Брянской  гордумой,  с размашистой  подписью  какого-то
Вуковича. Витя был  не робкого  десятка, но  и на  его загривке зашевелилась
шерсть, когда  он понял, кто именно сидит  в избе. Это  были волки-оборотни,
всерьез и надолго принявшие человеческий облик,  волкодлаки. Никогда Витя их
не  видел,  но  мать  его,  старая  сука, видавшая  виды,  про  них  кое-что
рассказывала, когда щенки  очень уж шалить начинали в сарае  в  Сокольниках,
где Витя и был ощенен не в такие давние времена. Только зачем в той же  избе
сидит самая  натуральная баба и резать  ее, похоже, никто не собирается? Что
бы это значило?
     А вот что.
     Промозглым ноябрьским  вечером, три недели  тому назад,  вывела старая,
совсем  седая  сука по кличке бабушка  Серко, стаю своих внучков на  окраину
засмородинного леса. Там, как  и положено, уже торчал из  пенька ржавый нож;
как и  положено, бабушка первая  же  прыгнула, перекувырнулась  над  пнем  и
приземлилась в виде морщинистой, жилистой,  однако крепкой старухи в джинсах
"Монтана"  и видавшей виды шубейке из  синтетической  лайки. Следом  за  ней
через равные промежутки времени стали прыгать ее внучатки, из них получались
жилистые, как волки, парни  кто помоложе,  кто постарше, но  все  достаточно
дюжие для того, чтобы выжить среди  людей. Сук в стае бабушки Серко не было,
она  их заедала. Зато внуков вела к жизненной цели неукоснительно: и  в лесу
им было не очень голодно, и в городе тоже все должно было хорошо получиться.
     Когда вся  стая собралась, бабушка вырвала нож  из  пня  и  забросила в
дальний  снег.  Чтоб соблазна в лес бежать ни у кого не было.  Хочешь  в лес
глядеть - гляди себе до опупения, а жить теперь будешь  с людьми. "С  людьми
жить  -  обществу полезно  служить!" - не раз повторяла бабушка внукам  свою
любимую пословицу. У людей сытней и  спокойней, а то жди каждый день облавы.
Нет уж: с волчьей жизнью завязано.
     Стая,  тьфу,  команда  бабушки  Серко  аккуратно  наведалась  сперва  в
Верхнеблагодатское,  купила там полуторатонный фургон, потому что на  первых
порах  собирались волкодлаки  открыть передвижную жральню  для  нужд  господ
трудящихся. Запаслись и разрешением. Сухие грибы  купили у лесника, который,
смешно  сказать, никого  из них не признал. Дальше нужна была еще кулинарная
книга, бензин, и - сто дорог открыто, кати по Руси, корми народ, живи в свое
удовольствие. Но вот беда - все оказалось  чертовски дорого, особенно фургон
и грибы,  у  стаи кончились  деньги. Внуки с  надеждой поглядели на бабушку.
Старуха  сверкнула глазами,  поджала губы и велела  ехать в  брошенное  село
Нижнеблагодатское: она чуяла, что деньгами пахнет отчего-то именно оттуда.
     Старуха  не  ошиблась:  как  раз  накануне этого  события  председатель
Николай  Юрьевич  отнес  империалы   к  себе  в  погреб  и   спрятал   среди
заготовленных впрок Машей крутых яиц, которыми единственно  он  только и мог
закусывать водку. Фургон остановили на краю  села, был вечер, хотя село было
совсем пустое, бабушка велела  всем сидеть тихо и никуда не ходить:  в поход
по деньги она решила идти одна.  Ежели что случится, велела она, то ты - она
ткнула ла... то есть рукой, конечно, в одного  из  внуков, - иди на подмогу,
не ровен час, кого резать придется, ну, так мы еще не такое видывали.
     В погреб к генеральному старосте старуха залезла запросто, хозяин давно
отсыпал свою дозу. Деньги она нашла запросто, даже зубом щелкнула, последним
своим: это ж надо, целых семьсот империалов! Ежели  на  зайчатину перевести,
это... Старуха стала перемножать и внезапно проголодалась. Вместе с деньгами
лежала  куча куриных яиц,  хотя и непривычных, сваренных  вкрутую, люди  так
почему-то  любят,  но  чем не еда? Бабушка достала из лохани  сразу пяток  и
отправила в рот вместе со скорлупой. И сглотнула.
     Высшего образования бабушка, понятно,  не имела,  да и  думала,  что  в
ее-то годы  без него  обойдется. Знать  того  не знала  бабушка, что есть на
свете штат Колорадо, а в нем институт Форбса,  а в  нем  - сектор оборотней,
которые  до того, как приступить к работе,  год  зубрят  сложнейшую  формулу
Горгулова-Меркадера,  лишь  исходя  из который  единожды  переоборотившемуся
оборотню  можно съесть  в  дальнейшей жизни хоть  что-нибудь  без  риска. Да
может, и сошли бы бабушке Серко с ла... тьфу, с рук эти крутые яйца, но, как
на грех,  одно  из  них  было  сверхъядреным: было оно двухжелтковым.  Любой
оборотень, узнай, что предстоит  ему такое  съесть, сперва потребовал  бы  у
начальства гарантий и пятикратного оклада. Но у бабушки начальства не было -
ей кушать хотелось, вот и все.
     Когда через  два  часа обеспокоенный внук, присвоивший  себе имя Тимура
Волчека, забрался в погреб к  Николаю Юрьевичу, он обнаружил там лишь старую
курдючную  овцу,  грустно стоящую  над  кучей  золотых  монет.  Волчек сгреб
монеты, оглядел овцу, которая только блеяла да блеяла, чем грозила разбудить
начальника села. Что с ней делать, если она только "бе" да "бе"? Неужто  это
бабушка  Серко  и есть -  чего  ж  тогда  она такое  невероятное  съела?  Но
оставлять ее бекать  было уж  совсем  опасно, а назад  в человечье состояние
пути для нее Тимур, хоть умри, не  знал. Обливаясь слезами,  Тимур  прирезал
бабушку, взвалил на себя тушу, прихватил  лохань с деньгами - и вот так, еле
живой, дотащился до фургона.
     Положение грозило стать  отчаянным. Пока что из человеческой еды братья
Волковы  и наименовавший  себя Тимуром Волчеком старший среди них ели только
грибную  лапшу: ничего  плохого  от  нее  с ними  не случилось, хотя сытости
особой тоже не  наблюдалось. Жрать бабушку  хоть  сырой, хоть  жареной  было
страшно до нестерпимости: бабушка все ж таки, но это  бы  полбеды, а ну  как
превратишься... Думать  даже страшно,  но ведь может же так  случиться,  что
превратишься?.. Да к тому же и сама бабушка не простая все-таки, а курдючная
овца!..
     Тимур  поразмышлял,  подкатил фургон  к  крайней  избе  села,  заведомо
покинутой. Деловито вскрыл  ее, внес бабушку, велел всем собираться. Тут, за
столом собираться.  И решать - что  делать дальше. В одиночку, без  бабушки,
вся дальнейшая  жизнь, только-только распланированная, подергивалась туманом
сомнительности.  Мужики с  волчьей  тоской  глядели друг  на друга, опасаясь
перевести взгляд на овцу, брошенную у печки.
     -  Ладно,  мужики, -  сказал  Тимур, только  чтоб не  висело  тягостное
молчание. - Дело будем делать. Положим, жрать  нам ее...  нельзя,  но  будем
учиться стряпать  по-людски.  -  Он  достал  из сумки за  дорого купленную в
Верхнеблагодатском  кулинарную  книгу,  долго  ее  листал  и, наконец, нашел
"Блюда  из  баранины". Ох, сколько там  всего требовалось! В поисках приправ
Тимур облазил весь дом и на чердаке, в соломе,  отыскал десяток забытых даже
в  конце ноября  зеленых-презеленых  плодов, в которых  не без труда опознал
айву,  о  ней  Сбитнев  в своей  мудрой  книге  писал, что  ее еще  называют
"квитовое  яблоко"  и служит она символом плотской  любви. Со  слезами Тимур
Волчек  выпотрошил  бабушку, нафаршировал  нарезанной  айвой,  кое-как зашил
суровыми нитками.  Волков-старший тем временем,  как умел,  растопил русскую
печь.  На печи нашлось  корыто,  в  него  фаршированную  бабушку  запихнули,
поставили жариться. Вообще-то по рецепту нужен был еще репчатый  лук,  нужны
были сахар, соль, корица  и еще чего-то. Но жуть была не в этом. Кто-то ведь
должен будет это попробовать - а ну как человеку это вовсе есть невозможно и
вся волчья суть поваров полезет мигом наружу?
     - Ладно, мужики, - снова сказал Тимур, вспомнив, чем именно  он бабушку
нафаршировал,  встал  и  пошел искать в  свою команду  соучастницу. Идею ему
подала айва:  как  волк,  он мог  предложить  любой бабе волчью  верность до
гроба,  а  как человек -  место шеф-повара  в  их  кооперативе.  После очень
недолгих поисков Тимур постучал  в  окошко Маши, радуясь  тому,  что  еще не
окончательно утратил нюх.
     - Хозяюшка... - проговорил он простуженным голосом, - такое вот дело...
     Маша в мужиках кое-что понимала.  Этот был чужой,  тощий,  неухоженный,
словно только  что освободившийся из тюряги или  того похуже, но была  в нем
сдержанная  мужская сила и решимость и не было никакой злобы, чувствовалось,
что  за  свою подругу  -  буде  такая  появится  -  он  чужим  глотку  готов
перегрызть. В общем, не Паша, но где ж взять Пашу?
     Маша,  почти не колеблясь, согласилась попробовать  кооперативную  еду.
Придя в  избу, где раньше  жило семейство Антона-кровельщика,  она  пришла в
ужас: мужики наворотили такого!..  Недожаренную  овцу  она мигом вытащила из
печи,  сварила одичавшей  артели, как та просила, грибной лапши,  предложила
яичек, даже  курочку, но мужики  смущенно отказались;  она  быстро пришла  в
уверенность:  сектанты. Между  Машей и мужиками почти все  время  оказывался
Тимур, и Маше как-то даже не было  страшно. Мужики собрались серьезные, даже
при кулинарной книге.  Маша  прибрала  в  избе,  сказала,  что баранину  она
назавтра переделает, только не рано с утра, с утра ей яичек надобно поповнам
отнесть. Жаль  было Маше этих мужиков,  видать,  сто  лет не видавших бабьей
ласки, так  по-щенячьи они все на нее глядели. В свою избу она вернулась уже
затемно.  Как она и ожидала,  вскоре  послышалось  царапанье  в дверь.  Маша
погасила свечу, откинула с двери крючок и нырнула под одеяло в одинокую свою
постель. А потом до самого утра мучила Машу одна мысль: где же взять лезвия,
или электробритву,  чтоб мужик побриться мог, ведь  это ж не  борода,  это ж
какая-то проволока, это ж какая-то волчья щетина!..
     ...Витя снова приполз к крыльцу.
     - Готово, что ли? - угрюмо спросил один из братьев Волковых, машинально
облизывая деревянную ложку, которой недавно лапшу хлебал.
     Маша открыла печь, потыкала ножом.
     - Твердовато  еще, -  ответила  она,  -  уж больно айва  зеленая. Да не
тревожьтесь, по науке все, по книжке.
     - Да что там... - не сдавался унылый Волков.
     Тимур цыкнул:
     -  А ты думаешь, гарнир не наука? Сам, что ни лето, лопух жуешь, так уж
думаешь, что к баранине тоже лопух сойдет. Нет, айва - дело тонкое...
     - Ладно, хватит собачиться...
     Витя в ужасе отпрянул. Кто,  кроме  волка, мог употребить - пусть  даже
человеческими  словами -  такое мерзкое  слово,  "собачиться"?  Прочь, прочь
отсюда, в Москву, к  другим эс-бе! Витя вспомнил,  что, несмотря на всю свою
породность,  дед Володя подался вот в попугаи, а ведь по другой линии в его,
Витиных, жилах  тоже текла четверть волчьей,  а ну  как  вервольфьей  крови?
Сожрешь  чего  не  надо,  обернешься,  этим,  как его,  страшно  подумать...
Поросенком? Куренком? Витя вспомнил съеденного с утра на задворках у  Матвея
индюшонка, и его затошнило. Нет уж, скорей в Москву, найти добрую суку, и  -
к ней под бок, тут волки правы, так спокойней. А на досуге - петь можно, вон
какое сопрано, сколько не занимался... Хотя бы сольфеджио...
     Витя  улепетывал в сторону  Москвы, а братья  Волковы, обретя вожака да
еще и вожачиху, уже успокаивались, уже мечтали, как заработают много  денег,
купят себе шубы  из  настоящей...  росомахи,  узнают  у  кого-нибудь секреты
правильного питания, словом, начнут жить по-человечьи. Тимур не сводил  глаз
с Маши.  А  Маша,  хоть  и чувствовала на  затылке  его взгляд, хоть и  была
всецело  занята бараниной, но с грустью  поглядывала на кучку золотых монет,
вытряхнутых для  нее на завтра. Некоторые из них лежали - и ничего. А другие
лежали так, что на них отчетливо был виден  Пашин профиль. Хотя  за  Тимуром
она теперь  могла чувствовать себя надежней, чем  за  кремлевской стеной, но
Паша, Паша...
     Какой там Паша. Государь Всея Руси Павел Второй.  Нечего пустую мечту и
мечтать-то. А то, глядишь, баранина пригорит.
     Дурная, однако, баранина попалась. Жесткая очень.




     И где это он так в орденах вывалялся?
     АРКАДИЙ АВЕРЧЕНКО. ХЛЕБУШКО

     Ни в жизнь бы на эту работу не пошел, если б знал наперед, что здесь ни
выходных,  ни  праздников, ни  отгулов, а  один  сплошной  рабочий  день  по
четырнадцать  часов,   никаких  доплат   за   сверхурочные,   одни  сплошные
общественные  нагрузки. Не  говоря  уже о том, что отпуск - только в могилу.
Император смертельно  уставал; даже в школе,  после  двух смен и  кружка  по
истории  города Свердловска,  никогда он так не выматывался.  Павел засыпал,
вконец обессилев, и таким же просыпался.  Никакого просвета  на этой каторге
не предвиделось: царь понимал, что груз державной ответственности  он сам на
свои плечи взвалил, сам должен и тащить, - а что делать,  если  кругом никто
ни хрена не делает, все все норовят на царя спихнуть?
     Сегодня, как  уже много дней  подряд,  Павел просыпался именно с такими
вот  мыслями. Пробуждался он с  трудом  и  очень медленно, оттого, что  спал
неглубоко,  три или четыре раза ночью  просыпался,  что-то  все передумывал.
Снотворные  не  помогали,  принимать  что-нибудь  посильнее  он  боялся.  Он
вынужден был  беречь  здоровье,  - как  еще  вести  себя  царю, у которого и
наследника-то нет? Лечащий врач, которого подарил Павлу его южноамериканский
дядя,  очень ворчал на  эти перегрузки. Забавный  такой человечек, раньше  у
Георгия  возглавлял  Институт  искусственного  инфаркта, потом его  чуть  не
шлепнули за слишком-много-знание, но дядя его вызволил, дал пожить у себя на
курорте,  а теперь вот подарил;  сказал, что доверять ему  можно на все сто,
потому что,  проверено, об  инфаркте  этот тип знает  столько,  сколько  все
прочие  медики  вместе  взятые, а  больше  Павлу всерьез ничто  в  ближайшие
десятилетия  не угрожает, это дядя узнал  у верных людей. Этот  самый лекарь
Цыбаков  не  имел  даже  докторской  степени,  да  и   кандидатскую  защитил
давным-давно  за  открытие  целебных  вод  на   Брянщине,   над   чем  Павел
посмеивался, он-то знал, откуда и куда  в тех краях вода течет. Первое время
на  врача  очень  косился  канцлер,  а потом  попросил у  Павла  разрешения:
проконсультироваться насчет состояния здоровья. Павлу  было этого товара  не
жалко,  пусть  пользуется,  не  деньги,  не  чины,  не  ордена  -  последних
Шелковников  определенно перебрал - и заслал  канцлера в кабинет, устроенный
возле царской спальни. Провел  там канцлер часа  два, а вышел мрачнее  тучи.
Вечером Павел стребовал с лекаря доклад о здоровье канцлера  и долго в  душе
злорадствовал: Цыбаков намерил  у пациента  лишних  сорок килограммов  веса,
повышенное давление, гипертрофию  аппетита на почве  начинающегося диабета и
еще черта в ступе. В частности, Цыбаков строго запретил рисовые супы,  - это
его любимую кюфту! - а также все хлебобулочное, кроме пресных сухарей. Павел
знал привычку канцлера носить при себе два портсигара с бутербродами: теперь
из  этих бутербродов предстояло вычесть  и бутер-масло, и брод-хлеб.  Наутро
Павел  позвонил  Елене  Шелковниковой,  и  вместе они придумали, как быть  с
пропитанием  для непутевого  ее  мужика. По  заказу  Павла  в  императорских
мастерских     изготовили      именные     "георгиевские",      то      есть
георгие-шелковниковские  портсигары,  особо  глубокие, с золотой ложечкой на
цепочке:  пусть жрет  одну икру без  прилагательных.  Впрочем,  поразмышляв,
Павел  прибавил  к портсигарам  именную бухарскую  шашку и звание  "Почетный
джигит России": все  это он  барону Учкудукскому в присутствии  баронессы  и
презентовал. В глазах  канцлера стояли слезы,  но на  него  строго  смотрела
жена, он и пикнуть не смел. Пикнуть при Павле с самой коронации вообще никто
не смел.
     Ох уж эта коронация! Павел помнил, как проснулся наутро в пятницу прямо
на  троне,  за  неубранным столом; Тонька  с  вечера  Грановитую  опечатала,
боялась покушений на нетрезвого царя, и Преображенский полк поставила палату
сторожить. Но  царем себя Павел отчего-то вовсе не чувствовал, он чувствовал
себя очень несчастным, очень похмельным человеком. "Если я царь, то почему у
меня  похмелье?"  -  мучительно вопрошал он,  а ответа не  было. Он с трудом
открыл глаза и увидел, что канцлер-генсек  ходит вокруг стола, шарит жадными
глазами и подбирает с блюд кусочки. "Опохмелиться бы..." - пролепетал Павел,
и  чего-то ему чуткая Тонька  мигом  поднесла. Полегчало,  но на канцлерскую
жадность Павел затаил злобу.
     Увы, вымещение  злобы на канцлере стало  теперь чуть ли не единственным
развлечением царя. Свободного времени не было  и быть не  могло. Тоня к тому
же  нелегко переносила беременность,  этого  не скроешь, когда  шестой месяц
пошел.  Павел  приставил  к  ней  роту врачей и  узнал, что  будет  мальчик.
Придумать  Тоне  титул  да  прямо  и  топать  под  венец  было сейчас  никак
невозможно, ребенок так и так оказывался "привенчанным", а Катерина-дура все
никак  не  начинала  разговор насчет  гражданского развода. Ну, ладно, пусть
Тоня  родит,  можно  будет  восстановить  ее  подлинную  генеалогию,  на  то
специалисты есть в империи, даже верховный блазонер, тот, что гербы выдает -
тогда  с ней и  повенчаться  можно, а что  сын привенчанным  будет, так  при
дедушке Петре  обе дочки такими  были, ничего,  унаследовали империю.  А вот
Катю тогда  придется все-таки в  монастырь.  Ну, Джеймса к ней для охраны  и
прочего, но что ж это за жизнь им  будет в Суздале? Вовсе не  хотел он такой
гадости ни морганатической супруге, ни молочному, так сказать, брату.
     Куда  проще сделать что-нибудь  для кого-нибудь постороннего. Попросила
Тоня  возвести  в  хорошее  дворянское  достоинство   свою  давнюю  подругу,
алкоголичку  Татьяну.  Павел  только  бросил  взгляд  на   список  островов,
предназначенных к пожалованию, и нашел там маленький арктический архипелаг к
северу   от   Северной   Земли   -   острова   Демьяна    Бедного.   Графиня
Демьяно-Бедная?..  Фу, пошлость какая.  Острова  переименовать,  к  примеру,
будет это Земля  Святой  Татьяны, кстати, проверить,  что  за Святая, - она,
помнится,  мученица, и еще  Татьянин  день как-то со студентами  связан. Ну,
наша Татьяна университетов не заканчивала, так ведь  это вовсе и не ее имени
земля, а всего лишь древнее ее родовое поместье. А будет  она теперь - Павел
еще  раз  глянул  на карту - м-м-м...  княгиня Ледовитая. Очень ей подойдет.
Павел  помнил,  что  волен  раздавать настоящие княжьи  титулы только  на те
земли,  на  которые  русское  княжение прежде не  простиралось.  По  слухам,
пожаловал же Иван Грозный Ермака Тимофеевича, личность сомнительную и в семи
могилах похороненную, званием князя Сибирского.  Разгильдяй  был  царь Иван,
даром что Сибирь присоединил с Казанью, но чтоб одному холопу да всю Сибирь!
Павел поразмышлял,  не много ли будет  для  Таньки  - Ледовитая. Да  нет, не
особенно.  Звучит  к  тому  же  хорошо,  Танькину сущность  выражает.  Павел
росчерком пера возвел Татьяну  в ледовитое достоинство и записал для памяти,
что надо дать  приказы: генеалогам  - восстановить родословную,  блазонеру -
составить герб,  Половецкому  - подобрать ей подмосковное  поместье. Ох,  не
справляется этот Половецкий, Сухоплещенко  куда лучше дело знал, да вот ушел
со службы в статские, не выдержал напряжения. Где только кадры взять, где?
     Все эти мысли распирали голову медленно пробуждающегося Павла, и если б
только   они.   От   военной   доктрины,   экономики,   аграрной   политики,
здравоохранения,  внешнеполитической гадости голова шла  колесом.  А тут еще
всякие государственные тайны. Прежде  Павел наивно  полагал, что, как только
станет императором, так  сразу  все эти  тайны  чохом  узнает.  Черта с два!
Получалось так, что  ни  один  министр  по своему ведомству  никаких тайн не
знает,  все засекречено даже от  него самого, разве что кое-что иной раз  по
другим ведомствам  прямым шпионажем  выведывает и с доносом к императору тут
же мчит на всех парах.  Павел заподозрил, что перед ним  оригинальный способ
ни хрена не делать на службе, то есть прямой саботаж. Проверил - так и есть,
и референты  не  лучше,  а узнать  что-нибудь  толком  можно лишь из передач
заграничных радиостанций.  Вот, стало быть, еще  и министров  меняй...  Хоть
блазонер толковый, и то хорошо...
     На этой мысли Павел проснулся окончательно, сел в постели.  Спальней он
выбрал себе  небольшую  комнатку  в наспех отстроенном  специально для  него
дворце, в память о прапрадедушке названном Ассамблейным.  Велел обставить ее
попроще,  хотя - не выдержал - кровать  заказал  все-таки  двуспальную, Тоня
иначе, того гляди, обиделась бы. А вот как насчет...  Павел судорожно глотал
подкисленную  воду,  мысли  уже  лихорадочно  мчались  по ежедневной  тропе,
двигались  в  привычном  беличьем  колесе.   Так  вот,  как   мысль   насчет
лицензионного права на  антисемитизм?  Возьмем на женском примере.  Доказала
ты,   голубушка,   что  тебя  пять  евреев  бросили  -  получи   право  быть
антисемиткой, лицензия бесплатная, с отметкой, что пятеро было их, подлецов.
Четверо евреев тебя бросили - плати пол-империала в месяц. Трое - цельный, с
портретом государя и его инициалом. И  так далее.  А если вовсе тебя никакие
евреи не  бросали,  а  хочешь ты  быть антисемиткой, или  там антикорейкой -
плати свои пять в месяц, они же  семьдесят пять рубликов золотом, и будь кем
тебе приспичило... Казне очень даже полезно,  вовсе в ней не густо. Опять же
и штрафы за неоформленную лицензию.
     На  десять  Павел  вызвал  верховного  блазонера.  Глупость  какая  это
название,  нельзя  уж  было  эту  должность  просто  и по-русски  назвать  -
герольдмейстер?  Так  нет  же,  блазонер,  по-французски,  сам  ненароком  и
утвердил. Чего только не  наподписывал с устатку. Гнать бы  этих референтов,
тьфу, дьяков, да новых взять негде.  Ну,  сам-то блазонер не виноват, он все
по науке делает, великий старик. Павел  его еще на коронации приметил, с ним
мулат  разговаривал,  кормил  его  чем-то.  Свинская была  коронация,  прямо
какие-то  поминки  в коммунальной квартире, даже посуду одинаковую поставить
не могли,  перед  блазонером стыдно. Он, блазонер  верховный, говорят, еще и
книги по  теоретической кулинарии пишет, дипломы за это свое  хобби  получил
уже все,  какие есть. Ну, это его хобби, за хобби места за царевым столом не
положено,  будь ты хоть сам  ректор Военно-Кулинарной академии  Аракелян.  А
блазонера   как  же  не  пригласить?  Он   ведь   гербораздатчик  верховный,
древних-символов-и-девизов подтвердитель. Павел все никак  не находил в себе
смелости попросить  блазонера:  не  мог бы  тот  лично  для него,  для царя,
заварить этот  самый  напиток,  из-за которого  кто-то из ранних  царей  ему
фамилию придумал:  сбитень.  Прежде Павел пил  только  тот, что  приносила в
термосе  Маша  Мохначева,  славный у нее  напиток получался.  Где ты,  Маша?
Агенты  Павла немало удивили  его сообщением, что  среди сношаревых Настасий
Маши в  Зарядье-Благодатском  нет. Что это  она?  Говорят,  не  поехала. Ну,
ладно. Может, и к  лучшему, того гляди, Тоня бы заревновала, а это ей нынче,
на шестом месяце, ну никаким образом не нужно.
     Павел умывался сам: камердинера, который  будет  про него  все знать, а
потом прирежет, он не  хотел,  - истинно верного  взять было негде.  Завтрак
теперь готовила для него Мария  Казимировна: после того, как та  перешла  из
компартии в православие, Тоня стала ей  доверять.  Павел прошел в кабинет  и
прямо  за письменным столом съел неизбежные блинчики,  выпил кофе, глянул на
часы:  ох,  без четверти  десять. Справа на  столе  высилась  гора бумаг  на
подпись,  слева  еще  какая-то  дрянь. Павел вызвал секретаря. Подобрал  ему
этого длинного блондина Половецкий, звали его Анатолий  Маркович, и  был он,
если  верить  Половецкому,  человеком  совершенно  гражданским.  "А в  армии
служил?"  -  спросил Павел.  "У него  левая нога  короче правой", -  скромно
потупясь, сообщил  толстый  управделами.  "Ну, и  пусть будет  Анатолий,  но
почему  Маркович?" -  "А его  отца звали Марк Иванович,  его  поп крестил по
святцам".  -  "Ну,  раз  по  святцам,  и  левая  нога..."  Так Павел получил
молчаливого, исполнительного, хотя и хромого секретаря.
     Секретарь доложил,  что его превосходительство действительный  статский
советник  Вильгельм  Сбитнев  изволили  прибыть  пять  минут  назад, от  чая
изволили  отказаться  устно,  от кофия - гневным взглядом, а сейчас  изволят
сидеть  в кресле  напротив кабинета. "Проси", - сказал  Павел  и придал лицу
выражение бессонно  проведенной ночи, что недалеко было от действительности,
хоть и проспал царь сколько-то там часов. Секретарь почтительно ввел старика
с бородой веником, и Павел невольно встал, чтобы поздороваться; он не помнил
ни одного человека, ради  которого ему это хотелось бы сделать. А здесь само
получалось,  что старец  такое желание вызывал,  ничего не  было в  этом для
русского царя унизительного.
     - Вы  просили  меня,  Павел  Федорович,  материалы  на  государственную
символику Республики Сальварсан. Я не ошибаюсь?
     - Нет, нет, Вильгельм Ерофеевич, именно эти материалы я просил.
     - Ну, тако-сь, - старик полез  в старую хозяйственную сумку и выудил из
нее   пачку   мятых   бумаг,   -   национальная   эмблема   государства    -
тринадцатилучевая  звезда, лучи по числу  добродетелей,  присущих  истинному
сальварсанцу.  Могу перечислить  все, если нужно.  Цвет - национальный, цвет
шаровой  молнии.  Посредине   герба  размещен  южноамериканский  броненосец,
шагающий   вправо,   что   символизирует  все   большую  и  большую  правоту
сальварсанского   броненосца.  Расположенное  под  броненосцем   изображение
гармоники  традиционно считается энигматическим, то  есть необъяснимым. Ввел
его  в герб двадцать лет назад... ваш  дядя. Считается,  что ниже  гармоники
изображен символ  национального траура Сальварсана, ледяной  метеорит, но он
по природе своей невидим, поэтому фактически в гербе  отсутствует. Да... вот
он, полный эскиз герба, работы сальварсанского художника, как его... Матьего
Эти.
     - Спасибо,  Вильгельм Ерофеевич, спасибо, -  нетерпеливо прервал старца
император, - а зернышки эти по кругу что значат?
     Старик вскинул бороду.
     - Государство Сальварсан получило независимость в одна тысяча девятьсот
седьмом  году,  в  результате  небезызвестных мышьяковых  препараций.  Таким
образом,  размещение  зерен  мышьяка  в  гербе  символизирует  независимость
государства и одновременно небезопасность  покушения на его границы: вредно,
скажем  так,  кусать  мышьяк.  Кроме  того,  зернышки  имеют  круглую форму,
дополнительно  символизируя как  национальное  бедствие, так и  национальную
гордость  Сальварсана:  больше  нигде в мире шаровые молнии  не собираются в
стаи...
     -  А, Вильгельм Ерофеевич, этот прямоугольник с ручкой на заднем плане,
вроде бы как, простите, огнетушитель?
     Старик замешкался. Ответ  был  ему  неприятен,  но давать его пришлось.
Видимо, эта деталь герба блазонера не устраивала.
     -  Это, ваше величество,  простите... атрибут  аллегории,  так сказать,
отчасти...  энигматический. Это  шприц, ваше величество.  Это как  бы  вещь,
которую Сальварсан готов  предложить врагу. Сложно, не совсем традиционно...
Кстати,  сперва  нынешний  президент объявил, что  гербом  государства будет
зеркало, но  этот его художник, как его... Матьего Эти,  пригрозил покончить
жизнь самоубийством, тогда  президент разрешил ему  скомбинировать  вот  эти
символы. Так я продолжу толкование?
     Павел и  без того не отдохнул, а от слов-чудовищ,  наподобие никогда не
слышанного "энигматический", голова начинала болеть дополнительно.
     - Спасибо, Вильгельм Ерофеевич, спасибо. Теперь вот что:  мы пожаловали
одной  особе  титул  княгини  Ледовитой,  по  месторасположению ее  родового
поместья на Земле Святой Татьяны, ну, вы знаете, к северу от Северной Земли.
Герб в ее  роду утрачен, но,  как  гласят предания, в  нем почему-то было, -
Павел испытал нечто вроде прилива  злорадного вдохновения, которое побуждало
его  предков  давать  боярам фамилии Дураковых и  Обалдуевых,  - в нем  было
восемь бутылок. Больше ничего не известно.
     Старик сосредоточился.
     -  Щит,  вероятно,  белый, по  цвету  льда  -  что  равно  серебряному.
Поскольку она княгиня, корону не  вводим. Поскольку женщина -  шлема тоже не
нужно. Щитодержатели... Ну, при  подобном расположении поместья возможны или
два белых медведя, или два моржа.
     - Конечно, конечно, именно два моржа. Э... зеленых.
     - Так...  Щит, конечно, традиционный французский, прямоугольный, а то с
моржами  путаница будет, если круглый вводить. На восемь полей делим просто:
прямым и косым крестом один поверх другого, это как на английском флаге. И в
каждом поле - бутылка. Предположим, золотого цвета.
     - А можно зеленого? - Павел поморщился от идеи "золота на серебре".
     - Нетрадиционно... но можно. Горлышками к центру, так получится изящно.
Остается девиз.
     Павел  поблуждал  глазами  по   кабинету,  остановил  взор  на  высоком
аквариуме  возле  окна, вдохновенно сочинил, представив  себе  раз  или  два
виденную им Татьяну, всегда нетрезвую, но полную любви:
     - "Сохну, не просыхая".
     - Отлично, ваше величество. Вот и весь герб. Закажем художнику?
     - Будьте так добры, Вильгельм Ерофеевич. Всегда рад вас видеть.
     Старик откланялся, ни  о чем, как обычно, не попросил и удалился. Павел
нажал на кнопку два раза, что для секретаря Толика означало: "Пять  минут не
беспокоить". Павел встал, подошел к аквариуму. Там, Бог знает кем подаренные
на коронацию, плавали три некрупных морских конька, не то с Аляски, не то из
Австралии; рыбок поначалу было пять, но две погибли  в  первые же дни, после
чего Павел приставил  к  аквариуму профессора-ихтиолога, лауреата  Ленинской
премии;  государеву   предложению   пойти  в  смотрители  царских  рыбок  он
противился ровно до той минуты,  когда Половецкий назвал  ему  сумму оклада.
Теперь в опрятном вертикальном аквариуме неизменно висели три темные  рыбки,
немного печальные,  но отчего-то  трогавшие сердце  Павла:  не то  шахматная
фигурка в  морской воде ожила, не  то впрямь  морской  конь на  дыбы  встал.
Наблюдение за этими  рыбками не просто успокаивало Павла, оно даже  головную
боль ему  снимало. Бесконечное спокойствие  старика-блазонера,  флегматичная
красота  морских  коньков  - все  это резко контрастировало с бешеным темпом
жизни Павла. Так он и стоял, глядя на рыбок, - хотя рыбки самого императора,
кажется,  игнорировали  вовсе.  Лишь  пузырьки кислорода  всплывали  со  дна
аквариума,  лопались,  лишь  чуть-чуть колыхались красноватые  водоросли - а
больше не двигалось ничего. Мысли у Павла в такие минуты исчезали вовсе.
     Герб  для  Тони  Сбитнев  давно  заготовил, какой-то  сложный  и  очень
древний, чуть ли не в самом  деле подлинный. А девиз себе Тоня выбрала сама,
-  Павел мимоходом ее спросил, есть  ли у нее для себя в жизни что-то  вроде
девиза; про герб, понятно, не  заикнулся. "Хочу и буду!"  -  не задумываясь,
выпалила  Тоня. Весьма неплохой девиз, решил Павел  тогда же, и Сбитнев тоже
одобрил.   Единственное,  о  чем  Павел  пока  что  боялся  разговаривать  с
блазонером, так это о своем собственном гербе, потому что нынешний ему очень
не нравился, он хотел возвращения древнего герба Московского княжества, где,
кажется, просто конь помещен был  - но царь боялся проявить невежество, да и
наплевать ему вообще-то было на такие вещи, живой  морской конек в аквариуме
был ему во сто раз дороже всех колец геральдических.
     Кони,  кони...  "Запрягай-ка,  хлопцы, кони..."  То есть  там, кажется,
"распрягай",  но  Павлу требовалось именно  запрягать -  а кого? Прямо  хоть
коньков из  аквариума вытаскивай да  запрягай, других нету. Где кадры взять,
чтоб и верные, и умелые, и выносливые, как кони? Павел с тоской вернулся  за
письменный стол.  Он давно не курил, разве  что  один-два "Салема" в неделю,
потому  что  мята,  - но  пепельницу  на столе  держал, это  был  совершенно
очаровавший его подарок посла  Мальты: над чашей пепельницы  стоял на хвосте
ярко-синий,  словно мальтийское Средиземное море, стеклянный морской  конек,
впрочем,  мало похожий на тех,  что в аквариуме, ибо  те были тихоокеанские.
"Вот  и  этого  конька запрячь бы",  - глупо  и тоскливо подумал  император.
Кадров   патологически   не   хватало.   Шелковников  знай   себе   орденами
обвешивается, Сухоплещенко сбежал в коммерцию, Аракелян на кухню, - впрочем,
там ему и  место, больше он ничего и не умел никогда. А Половецкий со своими
Толиками,  у  которых  ноги  неравной  длины, -  так  это даже для секретаря
райкома негодный материал; где, спрашивается,  прежние  цари кадры для  себя
брали? Из парикмахеров, из конюхов, из друзей по детсаду? Ничего подобного у
Павла не было. А родственникам он довериться не мог. Кроме  дяди, к которому
собирался в гости - в качестве первого визита за границу.
     Словом, нужен для империи прежде всего отдел кадров. Кто там еще служил
по тому ведомству, которое романовскими  делами занималось? Павел взял слева
заготовленную папку, открыл.  Так.  Заев. "Этого я  убил",  - удовлетворенно
подумал царь. А  Глеб Углов, это еще кто такой? Получалось так, что этот тип
уже много  месяцев как в психушке - за религиозное диссидентство. На  фига ж
его там держат?  Пусть  Фотий съездит  и заберет - может, пригодится.  Павел
начертал: "Доставить лично",  стал перебирать остальных  сотрудников, но там
оказались только малоспособные  стукачи  и разноногие Толики,  это  в лучшем
случае, - словом, ничего интересного. А где тот, который за канцлера доклады
и прочее пишет?  Следов  Мустафы не  имелось, и Павел  записал  для  памяти:
"Спросить у Елены насчет референта Ш." Опять все упиралось в канцлера. Павел
подумал и решил, что пора брать барона за рога. Чем бегать за новыми кадрами
- сперва нужно отремонтировать те, что есть.
     Павел позвонил секретарю один раз, резко  и  длинно. Долгие две секунды
Анатолий Маркович Ивнинг извлекал из уха  шарик, через который слушал  голос
любимого   певца,   специально   для  него  записанный  Половецким:   "Песня
посвящается для Толика... Гонит ветер опять листья  мокрые в спину..." Певца
уже  не  было  в  живых, и запись эту  Анатолий  Маркович, молодой блондин с
ногами разной длины, дневной секретарь императора, слушал с  утра до вечера.
В третью секунду Анатолий Маркович уже стоял в  кабинете царя, в полупоклоне
обратив к владыке не столько лицо, сколько покрытое редеющими волосами темя.
Павлу и  самому гордиться шевелюрой  не было повода, так что хотя бы в  этом
секретарь императора не раздражал.
     - Верительных грамот не принимаю, - отрывисто  сказал Павел. - Ирландию
на завтра. Бюджетников  тоже  не  завтра. Дело  об  угоне поезда  вообще  на
понедельник, если  к тому  времени  не найдут,  а если найдут, то это все на
Петровку, пусть Всеволод расхлебывает. Канцлера ко мне.
     Секретарь пошел вишневыми пятнами.
     - Их высокопревосходительство на даче...
     - Это хорошо, что на даче. Дышит воздухом. Через десять минут ко мне.
     - Невозможно, государь, оттуда час езды.
     -  Это хорошо, что  час езды. Через полчаса пусть будет здесь. Вертолет
пусть возьмет. Только на Ивановскую площадь пусть садится, не на Соборную. Я
жду.
     Секретарь знал, что после  этой фразы с  царем беседовать бесполезно, и
кинулся вызывать канцлера.  При  нынешнем  весе  канцлера  еще, глядишь,  не
каждый вертолет и поднимет, так что  возможны технические трудности.  Мнение
самого  канцлера  мало интересовало  не  только Павла,  но даже  колченогого
Толика.
     Шелковников  попался  на  горячем. На том горячем, которое  обязательно
входило  в  меню его второго  завтрака. Оторваться  от тарелки для него было
невыносимо,  впрочем,  он  был  полностью  одет,  как  раз  примерял  мундир
генерал-фельдмаршала  в отставке, чем и воспользовался: прихватил  тарелку с
незаконными для его диеты равиолями и,  доедая на ходу, потопал к вертолету.
Пустую  тарелку, чтобы  не оставлять  улик, он выбросил из окна вертолета  с
высоты   эдак  метров  в   пятьсот,   она  пробила  крышу   новому  "фиату",
принадлежащему главному  редактору  журнала  "Его Императорского  Величества
Пионер", - и,  увы,  убила редактора  на месте.  Впрочем, тарелка  при  этом
осталась цела, а  поскольку была  с личным баронским гербом Шелковникова, то
дело быстро  замяли;  в  печати мелькнуло  сообщение, что редактор, по  всей
видимости, стал жертвой летающей тарелки.
     Павел  ждал  уже  не  десять минут, а  все двадцать, но пока об этом не
знал,  ибо  смотрел  не на часы,  а на аквариум: лишь  эти  шахматные коньки
давали  его  воспаленному сознанию подобие отдыха. Поданный  в службы Кремля
сигнал  "Первый  вызвал  Второго"  мгновенно  заморозил  всю  деловую  жизнь
правительственной крепости; никакой звонок младшие  секретари не должны были
пропускать даже  к  Толику, -  секретарей этих  Половецкий  всех до  единого
подобрал  из числа верных  приверженцев романса  "Гонит  ветер опять  листья
мокрые в спину", они пользовались сейчас передышкой и слушали этот романс, и
Толик тоже слушал. Напротив его стола располагалась ниша в стене, из которой
всего  полгода назад вывезли  статую  кокушкинского вождя; ниша  как  нельзя
лучше  годилась под аквариум, и  Толик все ломал голову - попросить его  для
себя у царя, или у Половецкого, или как-нибудь через  лауреата-смотрителя. А
породу рыбок пусть подберут такую, чтобы царь не обиделся: у него-то лошади,
так пусть здесь какие-нибудь морские ослики живут, или пони,  или там вообще
что угодно. А то сиди и смотри на пустое кресло  в этой нише. И хорошо, если
пустое, а ну как в  нем сидит жуткий старик-блазонер? Сбитнева Толик  боялся
до дрожи и не знал  причины страха. Его и Половецкий боялся и не стеснялся в
этом  Толику сознаться, благо  весь роман у них  выдохся уже  два года  тому
назад, да и вообще амурные дела Милада приказал на службу не таскать, раз уж
царь "не наш", - хотя Милада все-таки надеялся, что с возрастом  это у  царя
пройдет. И тогда, может быть, тогда... Но  такие мечты Милада позволял  себе
только  дома,  -  хотя дома у него, собственно  говоря, не было,  а жил он в
вечно пустующей  парагваевской квартире, куда нынче допускал  далеко не всех
завсегдатаев.  Особенно   он   страшился  того,   что  припрется  неожиданно
вознесшаяся в принцы шалашовка Гелий, но та, похоже, давно остепенилась и от
подруг отбилась, стала тихой мужней  женой. Тут,  увы, Милада  ошибался, ибо
муж  тщательно  прятал  Гелия на  даче,  сам  за  ним  ухаживал,  опохмелял,
укладывал  спать,  даже,  если  было  нужно,  кормил  с  ложечки,  ибо Гелий
переваливался  из  предпоследней алкогольной  формы в последнюю;  Ромео  все
собирался жену лечить от  пьянства, но по всем учебникам получалось так, что
лечение это  эффективно  только  для  мужчин.  Так  стоит  ли время тратить?
"Овдовею..." - непременно хоть раз в день приходило в голову Ромео. Порой ни
с дедом, ни с  братьями  принц не  мог повидаться по нескольку недель -  все
жену выхаживал.  И начинало  принца  грызть одиночество,  от коего  спастись
нельзя  ничем,  разве что  тупым сидением  перед  телевизором.  Даже любимый
киносериал про агента  0,75 уже  не  развлекал.  Да и какое тут  кино, когда
Гелий просыпается  каждые четверть  часа от того, что ему  кошмары снятся, и
снова его опохмелять надо.
     Вертолет выгрузил  Шелковникова  на Ивановской  площади, от  которой до
кабинета Павла предстояло топать полкилометра своими  ногами, да еще местами
по лестнице, - а после  тройной  порции равиолей для Георгия Давыдовича  это
было весьма и весьма непросто. Израсходовав массу энергии, ни о чем уже не в
силах думать, кроме  как  о непочатых портсигарах в кармане мундира, канцлер
вступил  в приемную царя. Толик уже стоял  навытяжку  за своим столом на той
ноге,  которая  была  длиннее,  и склоненной  головой  свидетельствовал свое
почтение ко  второму человеку в империи. Тот на секретаря не  глянул, вообще
забыл про хороший  тон,  вломился в  кабинет к императору, и не то  что  без
доклада, а даже без стука. Но и царь ответил ему тем же: не повернулся, даже
взгляд от  аквариума не  отвел. Впрочем, в боковой стенке визитер  прекрасно
отразился, очень забавно конек сквозь него проплыл.
     - Ты не пунктуален, Георгий, - ровным голосом сказал царь, - я жду тебя
сорок минут.
     - На дорогах заносы...  -  брякнул канцлер невпопад, напрочь забыв, что
именно царь велел подать ему вертолет. Павел и ухом не повел.
     -  Значит,  поменяй  того, кто  у тебя  там  чисткой дорог  занимается.
Сколько  можно в  России все  беды списывать на плохие дороги?  Я,  что  ли,
колдобины в них долблю?
     - Нет, государь, никак нет, вы... не долбите.
     - А что я, спрашивается, делаю?
     - Вы, государь, правите... то есть повелеваете.
     Павел  повернулся в кресле. Шелковников все еще  стоял на ногах, и  это
могло быть угрозой канцлерскому здоровью.
     - Садись, Георгий, - сжалился венценосец,  - сейчас я  кофе  вызвоню. -
Толик, - сказал он  в селектор, - пусть Мария Казимировна кофе сварит. Мне с
сахаром, канцлеру нет, он на диете. Мацы  хочешь? - спросил  он у гостя,  не
отпуская клавишу.
     - Если можно... - робко сказал канцлер,  он готов был и мацу  съесть, и
что угодно, лишь бы хоть  чем-то компенсировать своему организму путешествие
с Ивановской площади, где Царь-пушка была на месте, а Царь-колокол почему-то
отсутствовал, кто-то его  в  реставрацию отправил. Маца так маца, калорий  в
ней немного, но все-таки!..
     - Опять  наелся с  утра пораньше? -  сказал Павел  и спокойным  голосом
перечислил  все,  поглощенное   Шелковниковым  с  момента  просыпа,  включая
равиоли,  которые  канцлер  полагал  наиболее  засекреченной государственной
тайной.  Хотя  какие ж тайны от царя? Все он знает, все он видит, обо всем и
обо  всех заботится, никого не оставит,  никому спуску не даст, Русь-матушка
за  ним как за каменной стеной, - Шелковников,  пока готовили кофе, мысленно
бормотал всю эту пропагандистскую,  им же самим для народа сочиненную ахинею
и не сознавал, что он Павлу просто  молится. Но откуда ж царь про равиоли-то
узнал? Ведь Елена их сама варила, чтоб никакие повара... Тут появился кофе и
обидно тонкая стопка мацы.
     -  Мацу  специально для тебя заказываю, - назидательно сказал Павел,  -
твое здоровье принадлежит государству. Врач говорит, что тебе нужно сбросить
сорок килограммов. А ты пельмени жрешь. Тесто вареное, тяжелое. Еще пончиков
бы наелся.
     Шелковников представил горку  аппетитных, жареных и посыпанных сахарной
пудрой пончиков - и сглотнул слюну. Павел кивнул.
     - Вот, и слюни глотаешь. Давай худеть.
     - Я готов!.. Но как?.. - выпалил Шелковников. Мацу он уже съел.
     - А вот как.  - Павел протянул руку и снял телефонную трубку с красного
аппарата с надписью "Управделами": - Половецкий? Проси на связь дириозавра.
     -  Есть!  -  пискнул  из трубки высокий голос.  Ожил динамик в  панели,
как-то  загробно  стал мерцать  экран  под  ним,  в  воздухе  возник  низкий
вибрирующий  тон,  перешедший  в  ясное  верхнее  "соль",  в  свою  очередь,
сменившееся  соловьиной трелью.  Дириозавр откликался на  вызовы  из  Кремля
всегда и сразу; Павел это принимал как должное, а все прочие -  со священным
ужасом. Наконец, медленный низкий  голос произнес на идеально чистом русском
языке, как со сцены московского театра имени Евгения Вахтангова:
     - Приветствую тебя, государь всех Россий, европейских и азиатских!
     - И  мы  приветствуем  вас,  мсье... Дириозавр.  -  Павел  по секретным
каналам выяснил  даже национальность летающего  чудовища, даже  не держал на
него  зла  за  угробленную телевышку;  справедливости  ради  надо,  впрочем,
сказать, что  напрямую он беседовал с чудовищем впервые. -  Как вы  находите
наши российские погоды? - Тут Павел сообразил, что это цитата, что есть шанс
получить ответ,  что  погоды, мол, стоят  предсказанные, но на множественное
число  его  спровоцировал  сам   дириозавр  упоминанием  множества   Россий.
Французу-ящеру,  понятно,  необъятные  просторы российской  империи  кажутся
множеством  стран,  соединенных в  одну. "Ничего, привыкнет,  мы еще  больше
будем", - отметил Павел про себя.
     - Ваши  российские погоды на больших высотах малозаметны, но плохо, что
синоптики не  составляют для меня сводку о малых  высотах. Не предсказывают,
хотя я всегда к вашим услугам.  Кстати, государь, я все-таки  самка. Так что
"мсье" ко мне применять неправильно.
     - Прошу  прощения, мадам Дириозавр,  - легко  сменил  тон Павел,  сразу
отвергнув  несолидное  для четырехсотметрового  ящера  "мадмуазель";  ему  с
особью  женского пола  было разговаривать и легче  и привычней, за то его  и
великий  князь  Никита  любил  особенно.  -  Я  хотел  узнать  у вас,  мадам
Дириозавр,  не намереваетесь  ли  вы в ближайшее время посетить  наш любимый
город Санкт-Петербург?
     - Почему бы нет... Но там, кажется,  нет приличной посадочной площадки.
Хотя я и повисеть могу.
     - Зачем же  висеть, мадам, к вашим  услугам  Марсово  поле,  Дворцовая,
Сенатская,  выбирайте, ну, всегда есть аэродром Пулково, да и Нева сейчас во
льдах. Я хотел бы направить канцлера империи в Петербург с  инспекцией, но -
лишь вам  я  мог бы доверить его и  быть при этом вполне спокоен.  Мой друг,
э...  секретарь  Екатерины  Бахман,  господин Джеймс,  рассказывал,  что  вы
предоставляете некие лечебные мероприятия?
     Монстр  в динамике явно  потеплел сердцем. Экран, как две капли похожий
на тот, что  был установлен у Форбса в  далеком Элберте, но об этом Павел не
знал, ожил. Дириозавр любезно демонстрировал свое  нутро - сауну, тренажеры,
совсем непонятные аппараты.
     - Душ Шарко,  парилка...  - комментировал монстр, перейдя  на  глубокое
контральто, видимо, чтобы гармонировать с обращением "мадам".
     - Ну  и  отлично, мадам Дириозавр. Не могли бы вы взять канцлера  прямо
сейчас же из Кремля?
     Шелковников  стал тихо  терять сознание. Павел, продолжая  обсуждать  с
экраном  и динамиком детали  будущего путешествия  из  Москвы  в  Петербург,
вызвал Толика, а тот диагностировал у канцлера голодную судорогу, вытащил из
кармана  бело-красно-синего  мундира  толстый  портсигар  и   стал   кормить
несчастного при  помощи  золотой ложечки,  свисавшей  на золотой же цепочке.
"Нелегко тебя кормить, толстый мужчина..." - вертелось у Толика в голове все
на тот же мотив, хотя слова в ритм и не ложились.
     - Итак, мадам Дириозавр, через час встречаю вас  на Ивановской площади.
Системы ПВО будут оповещены.
     - Не тревожьтесь, государь, они меня и так не заметят.
     - Ну как угодно, жду.
     Шелковников, хоть и был в обмороке, но всю икру съел молниеносно. Толик
скормил  ему  и  второй  портсигар,  однако  вылизать все-таки не  дал, хотя
канцлер и пытался. Павел  смотрел на все  это безобразие  не с отвращением -
скорей  с ужасом.  "Спасать немедленно", - твердо и  окончательно  решил он.
Вплоть  до  ареста  и принудительного похудания, даже если нужно будет  ради
этого  вытащить   с   пенсии  создателя  древнерусской  системы   голодания,
профессора Балалаева, которому вот уже сто второй год идет, а он до сих  пор
не кушает. В общем, если империя еще и без канцлера останется...
     Внимание Павла привлекли множественные ордена, которыми канцлер  увешал
свой  мундир  почти  до  пояса.  Порыскал  глазами: где  Св. Анна?  Где  Св.
Владимир? Где все четыре солдатских ордена Славы? Все это  в прошлую встречу
Павел на канцлере видел. Павел жестоким тоном спросил - где, мол, все это?
     -  На другом мундире, государь,  - с горечью  ответил Шелковников, - на
один все не помещаются.
     - Ты б еще на спину прикрутил, - брезгливо сказал царь.
     Канцлер придвинулся к столу, в его глазах засветилась надежда.
     -   Дозволяете,   государь?   По  крайней   мере  ордена  дружественных
социалистических   теократий...   А  то   мне   придется   четвертый  мундир
заказывать...
     - Слушай, ты!.. - Павел повысил голос. - Если тебе не стыдно за Россию,
то за  нее  стыдно мне!  Елку  и ту раз  в год наряжают, набрался  советских
привычек! Все  мундиры сдашь в казну, целей  будут.  А  сам  переоденешься в
простой  сюртук...  -  Павел  сделал долгую паузу, размышляя. - А  треуголки
никакой.  Из всех  орденов  -  только орден  Св. Елены,  специально для тебя
учреждаю. Его носят во внутреннем кармане и никому не показывают! Специально
для тебя учреждаю! И никаких больше!
     Шелковников  успокоился;  орден,  названный  в  честь  жены,  был очень
приятен, да еще канцлер становился кавалером этого ордена номер один. Вообще
это был первый орден, учрежденный  новым царем. О прочих  значениях Св.Елены
канцлер как-то не  вспомнил, да и  треуголка была  ему ни к чему,  можно и в
фуражке походить.
     - А на приемы? -  неуверенно спросил он.  - Как же я  буду без  Богдана
Хмельницкого?
     -  Ничего, в той же Германии  канцлер живет без  Богдана  Хмельницкого,
здоровья пока не потерял. А ты? Ты в зеркало на себя смотришь?
     Шелковников этим  занимался по полдня, но он  разглядывал  покрой и то,
хорошо  ли привинчены ордена, а царь, кажется, имел в виду зеркало в ванной.
Но  тут  головомойка с приятными сюрпризами  была прервана противным голосом
Половецкого:
     -  Ваше  величество, дириозавр  над Ивановской площадью.  Высунул снизу
что-то длинное, розовое, ухватился за Царь-пушку и висит. Указания?..
     -  Мы  идем,  -  бросил  Павел  и  поднялся.  Дюжина   культуристов  из
парагваевской  гостиной, в форме спецслужб Кремля,  вошла в кабинет - помочь
канцлеру в обратном путешествии на холодную площадь.
     - Я не одет, государь... Не готов к инспекции...
     - Сейчас все тебе будет. Быстра-а!
     Павел в небрежно накинутой шубе, не  покрыв головы, вышел из дворца  на
пустую Соборную.  Шелковникова не просто вели под белые руки - его несли.  В
глазах канцлера блистали неправдоподобно огромные слезы, никуда  он ехать не
хотел,  ни  в какой  Петербург, там и не  покормят  толком...  Над  соседней
площадью висела колоссальная, в полкремля длиной, сигара с поджатыми лапами.
Из живота ее был высунут непристойно розовый  яйцеклад,  чуть вибрирующий  в
такт порывам  ветра. За что он там ухватился  - какая разница? Лишь бы не за
церковь, а то потом опять Фотий с жалобой придет и ведь прав будет.
     Царь быстрым шагом вышел на  Ивановскую. Яйцеклад отделился  от пушки и
потянулся к  нему,  но  самодержец  сделал  шаг в  сторону, и через  секунду
канцлер уже лежал в розовой ложечке;  та неспешно втянулась в брюхо монстра.
Дириозавр  покачался, растопырив шесть конечностей в воздухе, отдавая честь,
и плавно взмыл  на  три  километра. Следом  туда  же упорхнула столь любимая
карикатуристами козявка-лоцман, пилотируемая совсем  седым Соколей, чье лицо
обветрилось за многие месяцы странствий - что твоя кирза.
     А Павел, сразу как вернулся в кабинет, записал на перекидном календаре:
"Вильгельму Сбитневу: эскиз о.  Св. Елены. К возвращению Ш.  из Петербурга".
Ювелиры справятся, так что дня через три десяток в запасе будет. Но базарить
эти ордена Павел  не собирался.  Павел не транжирил ничего. Даже то, что  он
послал канцлера в Питер с дириозавром, помимо заботы о здоровье второго лица
империи, содержало еще и где-то  подсознанием  нащупанную заботу об экономии
авиационного керосина. Дириозавр оказывал, пардон, мадам Дириозавр оказывала
царю  далеко не первую услугу,  вон  как лихо обложили ливийцев яйцами, но в
ситуации с Шелковниковым  Павел полагался больше на женскую, на  материнскую
натуру  мадам   Дириозавр,   -   это  вещи   понадежней,   чем  политические
договоренности за красивые глаза в свете возможных  ответных услуг. Красивые
глаза, красивые глаза... А какие, кстати, у мадам Дириозавр глаза?..
     Шелковников тем временем угодил в какую-то адскую кухню, где если что и
приготовлялось,  то  в  качестве сырья,  видимо, предполагалось использовать
тушу канцлера. Тонкие, мощные щупальца обвили его со всех сторон и  раздели;
температура  помещения  росла,  влажность  воздуха  увеличивалась.   Канцлер
неустанно   пытался   потерять  сознание,  но  нежные   щупальца   регулярно
регистрировали малейшую перемену кровяного давления и  пульса, канцлер то  и
дело ощущал иголку,  пронзающую его  жировые отложения то там, то сям. Перед
лицом Шелковникова мерцал вентилятор, но все прочее пребывало в полной тьме.
Помещение  в брюхе чудовища попеременно  преображалось в парилку, в сауну, в
бассейн,  в  массажную,  в  центрифугу,  наконец  остановилось  на  варианте
предбанника,  где канцлер и обнаружил  себя  после  очередного  обморока  на
старинной резной кушетке,  в чем  мать родила, перед большим экраном. На нем
жирной   черной   линией   был  обозначен  безобразный   обнаженный  профиль
человеческого тела, - чтобы Шелковников не ошибся, тем  же цветом рядом было
проставлено: "СЕЙЧАС ТАК". Внутри фигуры мерцал другой силуэт, светло-серый,
штриховой, тоже  безобразный,  но все-таки  человекоподобный, и рядом тем же
цветом было написано "А НАДО ТАК". Еще ниже  стояла  нынешняя дата, время по
московскому, высота полета, наружная температура, очень низкая, и - о, ужас!
- дата и, вероятно, время прибытия в Санкт-Петербург, отстоявшая от нынешней
больше чем  на неделю.  Дириозавр собирался  плестись  в Питер со  скоростью
дилижанса,  делая  меньше ста километров в день. "ТИХИЙ  ЧАС" - вспыхнула на
экране новая надпись, и канцлер сквозь все ужасные догадки и грозное чувство
голода провалился  в сон. Во сне  у него  кружилась  голова,  он считал себя
безнадежно  заброшенной в  межпланетное пространство пустой тарелкой  из-под
равиолей. Но сны его были  меланхоличны и лишены даже самого слабого оттенка
тревоги,  - мадам Дириозавр вкатила  ему  с прочими лекарствами немалую дозу
седативов.
     Сложная медицинская структура, которую вырастил дириозавр в своей сумке
мановением крестцовой  мысли,  функционировала сама по  себе,  и Рампаль мог
позволить  головному мозгу  заниматься чем приятно.  Вообще все  эти  полеты
вокруг земного шара, показательные кладки  яиц, - кроме той, непроизвольной,
что приключилась над южноамериканским стадионом, - все это оставляло монстру
массу свободного времени.  Русское  правительство  просило редко  и  о сущих
мелочах, американское  что-то вообще не выходило на связь, и ящер потихоньку
набалтывал на диктофон  давно задуманную  книгу "Как  я был разными вещами".
Дириозавр  за все  время странствий  ни  разу  не  задумался,  что  связь  с
институтом Форбса он просто утратил, ибо дириозавры, как известно, не только
существа  сумчатые  и вертикально взлетающие, но и  абсолютно непьющие. Да и
ничего так чтобы специально не едящие, ибо заряда плутония в хвостовой части
должно  хватить  на  триста  лет  беспосадочного  полета.   А   отвечать  за
происшедшую  метаморфозу Рампаль не был  обязан, превратил  его в летающее и
непьющее  чудовище мэтр Порфириос, который нынче стал почетным множественным
гражданином республики  Сальварсан,  жил в свое удовольствие и  сам с  собой
обменивался   коллекционными   записями  художественного   свиста,   отдавая
предпочтение вариациям на темы "Сиртаки" Теодоракиса и "Чардаша" Монти.
     А Шелковников периодически просыпался на кушетке, получал дозу лекарств
внутримышечно и внутривенно, потом  кушетка нагло изгибалась  и во мгновение
ока превращалась в велотренажер, на котором канцлер восседал, вяло перебирая
ступнями. Если  он  делал  это  слишком  уж вяло,  то на жутком экране,  где
мерцали  два  контура,   появлялись   данные   об   уменьшающейся   скорости
передвижения к  Петербургу,  потом  мадам  Дириозавр замирала  вовсе, и срок
прибытия  в Северную  Пальмиру, она же самопровозглашенный  Четвертый Рим, -
вот еще! - отодвигался  в  неизвестность. Тогда  голодающий канцлер все-таки
упирался в педали,  ну,  и  ямщик тоже,  что называется,  "трогал".  Музыкой
монстр  пассажира не баловал, все крутил "Болеро"  Равеля  для  собственного
удовольствия,  порой  вставляя  кое-какие мало  известные  произведения  для
флейты в  исполнении  своего однофамильца.  Рампаль  как  раз описывал  свои
душераздирающие  приключения  на  Вьетнамской войне,  шлифовал  стиль,  уж в
который  раз передиктовывая историю  со своим превращением в котел  вареного
риса,  как  вьетконговцы уже  и соевый соус принесли,  и  куайцзы,  то  бишь
палочки для еды приготовили, и собрались приступить к трапезе - и вот тогда,
именно  тогда, и  только тогда...  -  здесь  Рампаль с  мастерством  истинно
детективного халтурщика, которого  постыдился  бы  даже  Евсей Бенц, обрывал
главу и  начинал новую, о том, как в это самое время "в совсем другом месте,
под нежным  осенним солнцем, озарявшим альпийские луга и скалистые кряжи..."
-  тут  же соображал,  что  разглашает  месторасположение  Элберта,  начинал
сочинять какие-то несусветные горы, каких в США и в помине  нет,  соображал,
что можно  бы описать Большой Каньон, но там он  как раз никогда  не  бывал;
Рампаль приказывал своему огромному телу  двигаться  к каньону,  посмотреть,
как  оно там  на самом деле,  но это  он  головным  мозгом  приказывал,  а в
крестцовом прочно  сидела мысль  о  нуждах  пациента-пассажира и России, эта
страна с высоты вовсе не казалась ящеру такой уж плохой, тело не сворачивало
никуда, оно плелось на  нижней границе стратосферы,  со  скоростью вершок  в
минуту, дрейфуя  к колыбели трех попыток реставрации  истинного Дома Старших
Романовых,  тех попыток,  что  раньше по недоумию  именовались  революциями.
Мысль  о  том,  что  какая-никакая,  а  колыбель,  грела  мадам Дириозавр ее
огромное сердце.
     Шелковников не  часто  поглядывал  на очертания предъявляемой ему серой
фигуры, но на какой-то день, - ни часов,  ни смен дня и ночи он не наблюдал,
- обнаружил,  что  фигура эта уже меньше отличается от черного контура. И он
решился взмолиться.  Произнеся  про себя жаркую не  то  просительную,  не то
благодарственную молитву великому императору Павлу, из которого он незаметно
сотворил себе кумира, канцлер вслух обратился к мадам  Дириозавр с вопросом:
далеко ли еще до Меньшой Столицы.
     - До столицы Ингерманландской губернии, - уточнила мадам. - Пока что мы
приближаемся к  столице Вышневолочекского  уезда  Тверской губернии,  городу
Вышний Волочек. В городе около семидесяти  тысяч жителей...  Сейчас, сейчас,
Георгий  Давыдович,   эуфилин  внутривенно,  нитронг   перорально...   Бром?
Нашатырь?..
     Шелковников  уже  потерял  сознание, и  мадам  превратила  его седло  в
кушетку. И зависла в воздухе, ожидая пробуждения пациента:  хотя за три дня,
показавшиеся  пациенту тремя  веками, он похудел на восемь  килограммов,  но
ведь это  была только одна пятая предписанного похудания. По невозможности в
данный момент воспользоваться услугами обычного бюллетеня ван Леннепа, чтобы
узнать, каковая будет дальнейшая судьба пациента, мадам  Дириозавр связалась
с  Кейптауном,  где  ей,  в  порядке  зарезервированной  еще  полгода  назад
предиктором  дю Тойтом очереди, предоставили пять минут  радиособеседования.
Этот  окопавшийся  в  гнезде  расизма  носитель старинной  бурской  фамилии,
молодой и здоровый парень, вот уж который  год не выходящий  из собственного
кабинета,  давал  консультации  кому  угодно,  лишь  бы  платили;  а  своему
правительству  он  был угоден светлым  цветом кожи, хотя  и не очень  угоден
славянистой  харей. Словом, дю Тойт сообщил, что канцлеру ничего  не грозит,
раз уж мадам Дириозавр взялась за  его  лечение.  Сердце мадам очень заметно
дрогнуло,  она задушевно  предложила в любой момент  вызывать ее на  предмет
того, чтобы с головой завалить яйцами "Инкату" или еще там  кого, кто против
правительства на рожон попрет, - и отключила  связь.  Потом мадам привела  в
боевую готовность  шприцы и березовые  веники,  разбудила  пациента  и вовсю
взялась за проведение терапии.
     Петербург,  понятно,  ожидал  скорого  прилета  дириозавра,  об этом  и
телевидение  сообщило,   и  вражьи   станции,  да   и  самого  тоже   видели
медленно-медленно плывущим от Москвы к северу. В другое время это весь город
бы  сильно  взбудоражило,  но не  нынче.  Дело было в  событии,  ошарашившем
Северную  Пальмиру  тремя  днями ранее. Неизвестный молодой  человек отстоял
длинную очередь в ломбарде на Верноподданном, бывшем Гражданском, проспекте,
сдал  старушке-оценщице  редкостные  часы   с  серебряной  кукушкой.  Покуда
старушка  прикидывала, серебряная кукушка или вовсе не серебряная, и сколько
эта  диковина  в  нынешних  золотых  деньгах  может  стоить, молодой человек
выхватил из-за пазухи большой топор,  сокрушил стойку ограждения и  старушку
зарубил; однако этого ему показалось мало, и  он без видимой причины обратил
остаток гнева на мирную очередь позади себя  -  зарубил в ней всех старушек,
которые даже  и не за деньгами многие сюда  пришли, а накануне близкой весны
просто  зимние  вещи на  хранение сдать  хотели.  Число старушек-жертв  было
таково, что его не рисковали обнародовать,  а в сплетнях  называли  заведомо
неправдоподобное, столько в Питере и старушек-то никогда не  было. Пользуясь
полной  безнаказанностью, молодой  человек отворил люк строго засекреченного
подземного хода, прорытого в те времена, когда город носил имя кокушкинского
вождя, и  скрылся  в нем, да еще  заминировал  вход.  Когда со дна  сейфа  в
Смольном   городской  голова   и  губернатор   светлейший   князь   Евстафий
Илларионович  Электросильный-Автов извлек план подземного хода, чтоб узнать,
куда  побежит  преступник, было поздно.  Уже  весь  город знал,  что юноша с
окровавленным    топором    выпрыгнул   буквально   из   набережной   против
прославленного крейсера  "Аврора", дико вращая  топором и  глазами, проник в
рубку  крейсера, снял его с вечного прикола,  и тот,  со  скоростью,  совсем
несвойственной  подобным  старинным плавсредствам, вышел из  Невы в  Финский
залив,  миновал  Кронштадт,  а  потом и Ревель,  а дальше ушел в неизвестном
направлении и нигде, никакими средствами более  не обнаруживался. Для народа
мало  было  утешения в  том, что имел место угон "Авроры" липовой, подлинная
давно нашла упокоение  на дне  Маркизовой лужи, -  все  только и твердили  в
Питере, что это не конец, и ломбард и крейсер подверглись  нападению  только
"на пробу", а то ли еще потом будет!.. Говорили, что топор молодого человека
поздней ночью  мерцает  над Пятью Углами  и над Охтой, видели его  на кону в
казино  "Дом искусств",  на Невском проспекте,  гуляющим в новых  кроссовках
совсем  безнаказанно,  и даже  в руках  у старшего  мясника на Сытном рынке.
Старушек  спешно  похоронили  на строго засекреченном кладбище  в Дудергофе,
ломбард  опечатали,  на  месте крейсера поставили плот, а на плоту  укрепили
транспарант: "Идет реставрация". Про реставрацию не  только Петербург,  но и
вся Россия давно знала,  что она,  матушка,  не только  идет, но  уж и вовсе
пришла: предсказанные известной кришнаитской пророчицей Лингамсними сто дней
ничего плохого императору не причинили, ни коросты, ни вшивости, ни сухости,
- напротив, царя часто  показывали по телевизору, говорил он  мало, так он и
вообще  не трепло, он  дело делает,  он проклятые  язвы  искореняет. Словом,
Петербург весь как  один человек не работал, разве что на работу ходил, но и
там, как и дома, ничем, кроме  сплетен  об убийце-угонщике, не  пробавлялся.
Имело место пикетирование дома-музея Достоевского,  уж заодно и мемориальную
доску  с  дома Набокова украли, но это  никак судьбы крейсера  и старушек не
проясняло. В свете таких потрясений мало кого интересовал визит дириозавра и
даже инспекционная поездка канцлера.  Впрочем, князь Электросильный накануне
прилета ящера, когда тот уже над  Любанью  проплывал, сообразил, что канцлер
летит именно по его княжью душу, - и  не поехал из Смольного домой ночевать.
Однако спокойно проспал ночь на диване в  кабинете, за день уж очень сплетни
умотали.
     К утру дириозавр сделал сложный поворот к Петергофу, а потом направился
в  сторону  Невы,  явно  метя  куда-то  к  стрелке  Васильевского,  чтоб  не
предполагать худшего. Но город все  равно этим  не очень интересовался. Лишь
когда к полудню ящер завис над Эрмитажем и стал очень неторопливо снижаться,
немногие   зеваки  побрели   на   Миллионную.  Смотреть  они   смотрели,   а
разговаривали   все   о  той   же   сенсации  со  старушками,  крейсером   и
самостоятельным топором.
     Похудевший на половину требуемого веса Шелковников был выпарен и вымыт,
заодно и побрит. Мундир ему мадам Дириозавр выгладила  и подштопала, - дырок
от снятых по императорскому  приказу орденов хватило на весь путь от Любани,
еще и крюк пришлось из-за них делать, не поспевала мадам  Дириозавр, а уж на
что  была  мастерица.  Шелковников  был  напичкан  стимуляторами,  заодно  и
покормлен: кофе без сахара, маца, салатик. Канцлер съел и выпил предложенное
без малейшего  аппетита, даже  без  интереса к поглощаемому. И уж подавно не
пытался  вылизать  салатницу.  Мадам Дириозавр  еще  раз  проверила  клиенту
давление, пульс, энцефалограмму  сняла, проверила  отсутствие способностей к
телепатии и  наличие  обычного коэффициента склочности.  На Дворцовой стояли
два  черных ЗИПа: значит, встречали.  Хвататься  за Александровскую  колонну
ящер  не  рискнул;  яйцеклад  об  ангела  поцарапать можно, во-первых, стоит
колонна  без  прикрепления  к  основанию,  во-вторых,  памятник   государеву
дедушке,  в-третьих.  Ящер  переместил  Шелковникова  в  лодочку яйцеклада и
выложил на крышу переднего ЗИПа,  потом поднялся на двести метров,  да так и
завис; в Петербурге в  феврале темнеет рано, прожектора  на дириозавра никто
направлять не осмеливался - и монстр ушел в невидимость.
     Шелковников, хоть и не без труда, слез с крыши ЗИПа - сам. С непокрытой
головой стоял перед  ним  князь  Электросильный,  морщинистый ветеран не  то
осады,  не  то блокады,  и  в  руках его  был большой  каравай,  на  каравае
полотенце, на полотенце  - солонка.  Шелковников, по  древнерусскому обычаю,
отломил  корочку, посолил и...  положил  в карман. Есть ему не хотелось. Ему
хотелось   работать:   в   частности,   выполнять  государевы  поручения   -
инспектировать,  инспектировать!  И   наказывать   виновных.  И   награждать
проявивших  служебное рвение.  И  чтоб  не одни  только головы летели,  а  и
чепчики  в  воздух тоже! За неделю канцлер  съел двадцать килограммов самого
себя, и сил у него сейчас было - через край.
     Канцлер   проигнорировал   подобострастную  руку  князя,   легко,   без
посторонней помощи, впрыгнул на переднее сиденье ЗИПа; скомандовал шоферу:
     - В Смольный!
     Шофер  был привычный, его собственный:  за  неделю перелета, по приказу
царя, сюда доставили всю канцлерову свиту и  еще  усилили охрану.  Откуда-то
из-под арки Генерального штаба вынырнул десяток бронированных, с  мигалками,
князь  влез  в задний  ЗИП, и  кортеж, привычно петляя,  куда-то понесся.  У
Шелковникова было  такое  впечатление, что для поездки в Смольный нет  вовсе
никакой нужды петлять вокруг  Александро-Невской  лавры,  трижды носиться по
Лиговке, - да  и соседняя  Голштинская, как  теперь называли  улицу  Марата,
должна  бы  сперва  заасфальтироваться,  а лишь  потом  соваться под  колеса
канцлерскому  ЗИПу.  Словом,  час  петляли, наконец,  выгрузились у  бывшего
Института  невинно-благородных, другой  резиденции голова-губернатор,  даром
что  две должности занимал, все никак не мог себе  подобрать. Да и лысину не
замаскировал ничем: дурные  все это вызывало мысли,  и про себя  Шелковников
уже объявил этой лысине строгую головомойку с занесением, скажем, на завтра,
как говорил замечательный  актер  в кинофильме,  который крутили  по первому
каналу в день коронации.
     В кабинете  Шелковников  сел прямо за стол, в хозяйское  кресло, и лишь
потом удивился - надо же, поместился!
     - Ну-с, отчитывайтесь, - канцлер надел очки.
     Электросильный,  чувствуя  себя  гостем  в  собственном кабинете, чудес
находчивости не проявил. Он смешался да и брякнул худшее из возможного:
     - Может быть, сперва отужинаем?
     Канцлер  бровью  не  повел,  достал  из  кармана  золотой  георгиевский
портсигар, расщелкнул, воткнул в икру золотую ложечку и протянул князю:
     -  Угощайтесь, если нет терпения.  А мне тем временем - отчет. У вас на
него неделя была.
     Князь нашарил  какие-то  листки,  принял  портсигар,  присел на краешек
стула.
     - Все меры к поимке святотатственного преступника...
     - Какого  святотатственного? Это  который у вас  баржу  с прикола увел?
Похвальный поступок, хотя старушек мог бы и  не трогать, мы бы, если так  уж
надо, их бы культурно выслали.  Но, с другой стороны, с точки зрения закона,
так ли  уж были необходимы  для  нужд  Российской  империи старушки?  Я  вас
спрашиваю! Отвечайте, князь!
     - Да нет, в  смысле бюджета  социальных программ  как раз наоборот, они
все пенсионерки были со льготами и надбавками, но по конституции...
     Шелковников потрясенно разинул рот.
     - Какой конституции?
     Князь чуть не выронил портсигар - он не знал ответа.
     - Ну, Российской...
     Канцлер встал и прошелся к окну, потом к двери,  потом  к столу и встал
прямо перед князем, судорожно теребящим золотую ложечку.
     -  Да  будет  вам  известно,  -  Шелковников  против  собственной  воли
заговорил с интонациями Павла, - что никакой конституции в России нет и, Бог
милостив,  никогда  не будет!  Конституции  нужны  юным и  невинным западным
демократиям,  а российской  державе,  древнейшей в Европе, она - как севрюге
подойник!  Вы  мне  не  кивайте на  Саудовскую  Аравию,  никакая  у  нас  не
теократия,  -  хотя царь  и глава церкви,  он  в ее дела  не  вмешивается. А
демократятиной  пусть Штаты  балуются,  им  еще триста лет до своей  империи
подрастать да  подрастать!  Вы  что,  историю Рима  не  читали, милейший? Вы
совсем зеленый, да?
     Князь не читал истории  Рима,  он мало  что  вообще  с  младших классов
начиная  читал, он глядел кино, притом одну только порнуху, ну, еще  если уж
очень что смешное  - про Ильича и больше ничего. Ну,  доклады, бывало, еще с
трибуны зачитывал. А почему демократии не нужен подойник?
     Шелковникову  севрюга приплыла  в  голову  потому,  что икру  он  сунул
губернатору как раз черную, самому ему ни на какую даже глядеть не хотелось.
     - Ладно, это вы еще усвоите. А пока что где телевизионщики: здесь или в
центр поедем? Лучше бы здесь, дел у нас с вами!.. - канцлер подумал и провел
рукой не по  горлу, а над  головой: дел, значит, имеется выше головы; пальцы
предательски дернулись, но он спохватился, темени себе  не посолил. Иди  там
знай, в  какую  ложу  входит князь, но  ясно, что  звание  у него  не  особо
высокое, иначе б ему  на злосчастный крейсер  плевать было, да и кабинет был
бы давно в Зимнем. Канцлер еще раз осмотрел стены. За спиной главного кресла
размещалась большая  окантованная фотография: только что коронованный  Павел
спускался со  ступеней  Успенского собора,  государственно  сверкая очами на
зрителя. Хорошая фотография. Пусть Елена с нее портрет поганцу Даргомыжскому
закажет, можно  будет в своем кабинете в Большом  Кремлевском повесить.  Лик
Павла как-то успокоил  канцлера, и Шелковников только поторопил  князя: мол,
где  камеры,  в  прямом  эфире выступать  буду.  Электросильный  обрадованно
помчался орать на  подчиненных,  камеры  прибыли; покуда их  ждали,  канцлер
успел прочесть так и не донесшему  ложки до рта губернатору длинную лекцию о
том, как  вести себя  с бунтовщиками: непременно речь свою начинать со слова
матерного, не стесняясь этой первичной силы, на которой  Русь-матушка спокон
веков стояла и до скончанья  веков простоит. Князь был рад, что хоть по этой
науке ему ничего  читать не надо, он еще с детства ее  крепко выучил, ничего
не  забыл, а уж  насчет  того, как правильно гаркать, -  то наилучший способ
только что продемонстрировал сам Шелковников.
     Прибыли  телевизионщики,  что-то  прицепили  к   канцлерскому  лацкану,
только-только  успели  включить   камеру,  как  помолодевший   на   двадцать
килограммов барон Учкудукский хряснул  кулаком по  чужому столу, и его  лицо
заняло весь экран петербургского канала.
     - Господа трудящиеся!  -  начал он.  -  Мне выпало счастье  быть первым
инспектором, присланным  в  град  Петров  лично от  нашего  государя.  К вам
обращаюсь я,  друзья мои,  жители славного  града,  я  прибыл к  вам,  чтобы
напомнить: не может  Петербург быть городом  прославленным только в прошлом,
он  и в будущем должен становиться все более и  более  прославленным! Именем
государя Павла Второго...
     Обновленный Шелковников мчался по стремнине чуть было  не утерянного за
нервными  событиями  последнего  времени  красноречия.  Петербуржцы  сидели,
прикованные к телевизионным экранам,  а в дальнем углу собственного кабинета
корчился на козетке светлейший князь  Электросильный-Автов и с ужасом глядел
на канцлера, говорившего чисто  как по-написанному, - он, князь, так никогда
не сумел  бы  и  не  сумеет,  в импровизациях  не силен был  князь,  даже  в
матерных,  за то в Москву и не допускался. Он  только ждал конца речи,  чтоб
выскользнуть и позвонить в Эрмитаж: пусть распаковывают сервиз Екатерины, не
запасной, тот уже пококали, а главный, тащат в Таврический, вызывают поваров
и готовят прием для высокого гостя. Князь наивно полагал, что канцлера можно
обольстить  пищей телесной. Он ведать не ведал, что это только раньше Кремль
в  наказаниях  довольствовался обычной плеткой, ну,  розгами свежими. Теперь
нерадивым предстояло испробовать железного кнута.
     Тем временем стемнело, хрупкий лед, покрывший часть Финского  залива, в
лучах охранных  прожекторов засветился радугой, а пограничные воды до самого
Ревеля, никем не охраняемые  и  не нарушаемые,  погрузились в черноту.  Лишь
очень непонятный по  форме  корабль,  по длине почти с полдириозавра, сейчас
пробивался  с севера,  из  Ботнического залива, куда случайно попал, пытаясь
взять  курс на Кронштадт. По  исходному статусу этот корабль  не имел  права
нигде причаливать к материку, но вполне мог ошвартоваться у  острова Котлин,
на  котором  предок  нынешнего русского  царя  на  подобный случай запасливо
основал крепость Кронштадт. Да и  не корабль это бултыхался в Ботническом, а
простое долбленое бревно, но  не  какая-нибудь  осинка-березка,  а настоящая
бывшая калифорнийская секвойя, и командовал ее небольшим экипажем знаменитый
норвежский путешественник Хур Сигурдссон. На коронацию  русского царя бревно
опоздало, но  визит вежливости  нанести никогда не поздно. Причина опоздания
была  уважительная, пришлось  Южную Америку  огибать, не пролезала секвойя в
Панамский  канал,  а  тут еще  прямо  посредине  Балтийского  моря  незадача
приключилась.
     Два дня  назад,  во  мраке столь же гадкой северной ночи,  напоролся на
секвойю  ржавый  допотопный  крейсер.   Секвойе-то  что,  даже  перила  целы
остались, а вот у крейсера вся носовая  часть сложилась в гармошку и стал он
тонуть  на  глазах.  Небольшой  экипаж Хура,  состоявший  из  представителей
различных рас и народов,  принял самое активное участие в спасении утопающих
пассажиров  и матросов  крейсера, но тот тонул с такой скоростью, что надежд
выловить хоть кого-нибудь почти не было. Лишь когда Хур  приготовился отдать
приказ - всем вернуться на весла, юный полинезиец, которого уже полгода  как
залучил норвежец  в  ныряльщики, случайно  затопив  чей-то катамаран, рыбкой
нырнул в черную  воду и через полминуты выудил  за фалду молодого человека с
топором в руках; подтащил его  к борту секвойи. Топор у парня отобрали, воду
из желудка выкачали, и спасенный разразился множеством слов, которые Хур еще
с войны  хорошо помнил, а еще лучше понимал их судовой врач, ветеран русской
плотовой и бревновой  медицины Андрей Станюкевич. Врач этот прибыл  на  борт
секвойи в позапрошлом десятилетии с  мешком ржаных сухарей, и Андрей с Хуром
друг  в друге души не чаяли: Хур приучил  его пить каждый  день свой любимый
напиток,  морскую воду, а  тот в  свою  очередь приохотил  Хура  к старинной
русской игре  мацзян,  перенятой через  Кяхту  китайцами, - по-русски-то эта
игра называлась "мазай", играли в нее на заячьи уши, но кто ж теперь русскую
древность помнит!..
     Нынче  было не до  мазая,  слишком уж переусердствовал  тип  с топором,
глотая национальное Хурово  питье. Андрей уволок пойманного бедолагу в  свою
каюту, уютно втиснутую  в один из секвойных корней, и долго приводил парня в
чувство.
     - Где я? - наконец-то выдавил из себя молодой человек.
     - У друзей, - успокоительно ответил Андрей с приобретенным за много лет
международным акцентом; он уж и забыл, когда такие чистые матюги, как нынче,
слыхивал, - прямо на сердце теплеет.
     - В России?
     - Нет, пока не в России. Ты на корабле, точней на бревне. Мы плывем.
     - Куда плывем?
     - В Кронштадт...  Денька через два будем. Да не рвись ты никуда, я тебя
канатом прикрутил, и топор  не ищи, он давно в хозчасти. Не рвись, капитан у
нас хуровый... суровый то есть, это я  его так называю, не смей повторять, а
то живо на весла сядешь.
     -  Да  ведь  я  на  пробу! Я  их только  на  пробу!  - молодой  человек
разрыдался.
     - Кого?.. А, это ты, что ли, "Аврору" угнал, так это, выходит, мы ее-то
и  потопили? Уже вторая на дно пошла,  первая давно тут  где-то рядом... Ну,
Хур  с  ней,  плавсредство  она  была  негодное,  так  прямо  в  гармошку  и
сложилась... Кончай бредить, а то капитан живо на весла посадит...
     Молодой человек впал с беспамятство.  Станюкевич проверил морские узлы,
которыми прикрепил гостя к койке, и вышел на палубу.
     -  Жить будет? -  спросил  его норвежец, перебрасывая  трубку из левого
угла рта в правый.
     - А чего ему сделается.  На  весла  не  годится. Сдадим в  кронштадскую
больничку, и  все...  Там у нас теперь царь, авось помилует: это ж  угонщик.
Радио передавало, он в Питере старушек побил маленько.
     - Так может, ему политическое убежище?
     Станюкевич подумал.
     - А  давай. Нам еще по Неве, да  по Ладоге, да по Мариинской системе  -
когда-когда  в  Москве  будем. Пусть  покуда  полежит у  меня.  Очухается  -
предоставим.
     Дорога секвойе  и  в самом  деле предстояла длинная.  С  южной  стороны
горизонта сверкнул далекий маяк: Ревель пытался охранять границы империи  от
чужих кораблей.
     Но не от бревна же!




     Не забывайте, что русские хитры и ловки от природы.
     ШАРЛЬ КОРБЕ. БЕЗДЕЛКИ.
     ПРОГУЛКИ ПРАЗДНОГО НАБЛЮДАТЕЛЯ
     ПО САНКТ-ПЕТЕРБУРГУ (1811)

     Ситцевую занавеску для Маши и  для  себя Тима Волчек укрепил в  глубине
фургона самостоятельно, - с молотком и гвоздями он теперь управлялся хорошо.
Маша теперь тоже была Волчек, - по совету записавшего их в книгу гражданских
актов Николая  Юрьевича взяла фамилию  мужа.  Под изголовьем хранился  мешок
сушеных грибов; после остановки в каждом селе он  предательски таял; если не
удавалось  докупить, братья Волковы иной  раз сидели на  лапше без  добавок.
Прямо в Верхнеблагодатском, где сделали они  первый торговый привал, бабьего
полку в фирме прибыло: старший Волков, Тема, привел Маше помощницу -  рыжую,
остроносую,  сноровистую  Стешу,  с  помощью  которой  они  мигом   скормили
поселянам все пожаренные остатки бабушки Серко: не пропадать  же добру, да и
денег в кармане прибавилось. Стеша оказалась мастерицей по курам:  она могла
- не  глядя, хоть в полной темноте,  Маша проверила! - ощипать и выпотрошить
курицу,  а плов с курятиной варила так, что братья-вегетарианцы только глаза
отводили;  Маша,  когда  пробу снимала, сама не  заметила, как полный  судок
опростала. Звали  Стешу  необыкновенно: Степанида Патрисиевна, ну а  фамилия
ее,  после заезда  к Николаю Юрьевичу,  стала  Волкова:  старший из братьев,
Артем-Тема, такую  мастерущую бабу упустить не мог.  А  что  отчество у  нее
вроде как  лисье прозвище,  так ведь и в курах толк понимает! Сама Стеша,  к
слову сказать, свой плов тоже не употребляла, Машу звала пробу снимать.
     В  Лыкове-Дранове  как  раз  этот  плов  и  варили,  потому  что  лапша
кончилась, а в сельпо рис был. Тима вздрогнул, когда узнал,  что лапшу нужно
не из  одной муки делать, а еще и яйца  при этом в дело идут -  он-то помнил
скорлупу на полу  вокруг бабушки Серко, что ненароком овцой перекинулась. Но
успокоился, сообразил, что лапшу они уже ели - и  ничего; может,  в скорлупе
дело? Или еще в чем?  Эх,  купить  бы  учебник  для оборотней,  да кто ж его
напишет? Но плов раскупали бойко, и не поймешь даже, чем торговать выгодней.
Экономиста бы! Тима все мечтал и мечтал бессонными ночами,  он  все никак не
мог привыкнуть  спать по-человечьи,  норовил задремать днем,  на  что  Артем
Волков бурчал почем зря.
     И  было  дано  кооперативному  бистро в  аккурат  по его мечтаниям.  На
дальней  окраине  Старой  Грешни, куда  фургон  однажды  прикатил  и  открыл
торговлю,  подошла перекусить не  очень  молодая, однако  весьма  серьезная,
такая из  себя неглупая  женщина. Съела две порции  лапши  на  трешку, сдачу
взяла;  на  раздаче  стояла  Маша,  ну  а   других   едоков  пока  не  было,
разговорились они по-простому, по-женски. Клиентка  все удивлялась: отчего у
перекусиховцев все и дешево так, и наваристо. Пришла в ужас, узнав, что цены
тут назначают, так сказать, "от балды". Посчитала что-то на краешке газеты и
сказала  Маше, что ну никак меньше  чем два  тридцать такая порция стоить не
может. Из-за фургона  выбрался Тимофей Волков, стал слушать. Стеша  подошла,
про свой плов рассказала, попросила тоже цену  сосчитать. Оказалось, что они
опять-таки  и  пловом за  полцены  торговали.  Ушел  Тимофей  с  этой  новой
загадочной незнакомкой  погулять,  поучиться уму-разуму. А назавтра пришлось
опять ехать, Анфису Макаровну Волковой  переписывать,  как у людей положено.
Анфиса Макаровна  была  женщина бывалая: двоих мужей  бросила,  двое  от нее
сбежали,  как  раз  на  перемену фамилии смотрела  безразлично, зато Тимофей
уперся.  Ну,  уперся,   ладно:   однако  стоимость  бензина  на  поездку   в
Нижнеблагодатское Анфиса Макаровна  тоже в лапшу  включила. Ничего, спрос не
упал, горячего всем  хочется. Все  денежные дела теперь переехали на Анфису,
она и не подпускала к ним никого.
     Женатых,  таким образом,  в фирме "Волчек, братья Волковы  и  Компания"
оказалось уже трое,  в кузове становилось  очень тесно. Ребром встал вопрос:
где взять  деньги,  чтобы  хоть  один  прицеп к  фургону докупить.  За  этим
вопросом  ясно   маячил   второй:   младшие   братья,   выскользнув   из-под
целомудренного  и  строгого  надзора  бабушки  Серко,  тоже не  засидятся  в
невинности, баб  себе подберут. А деньги где взять? В неприкосновенный запас
из погреба генерального старосты Тимур влезать  не  хотел -  и  без  того на
первых  порах, покуда Анфиса дело по науке не  поставила,  двести империалов
неведомо куда растрынькались.  На оставшиеся пятьсот  разве приличный прицеп
купишь? Даже если семь тысяч пятьсот золотыми?
     Но  истинное  золото, как понял это природно моногамный Тимур Волчек, в
человечьих делах это вовсе  не деньги,  это - бабы. Анфиса подсчитала, Стеша
пробежалась по дворам в  двух-трех деревнях, пронюхала, наконец Маша пошла к
деду  Матвею-индюшатнику  договариваться.  Договорились они с  дедом  на ста
империалах комиссионных, и  тот, сладко матерясь  и что-то  свое предвкушая,
запряг лошаденку, оставил индюшат под присмотр Маши, куда-то  убыл. К вечеру
приехал  назад,  вместе с  сильно  петляющим  танком, -  а к тому сзади  был
навязан канатами самый настоящий автоприцеп. Танк развернулся, канаты смотал
-  и давай  Бог  гусеницы  в  свою  часть.  Матвей  принял  по  счету  сотню
комиссионных кругляшей  -  и  больше  не  взял ничего.  Еще не  хватало  ему
сознаваться, сколько он калыму слупил с солдатиков за то, что от украденного
еще  в сентябре  в соседней части  прицепа, на который  покупателя  так и не
нашлось, их избавил. Обещал  еще и четыре полевых кухни взять, но  спроса на
такой товар пока не было, туда гречку  с тушенкой заряжать полагалось, а где
такие деликатесы нынче возьмешь?
     Ну, тут  Маша  перед  Анфисой,  не говоря  про  Стешу,  себя  показала:
внутренность прицепа отмыла, ситцами обтянула, занавесочки укрепила. Все три
семейные пары переехали  в прицеп, и еще для двух, с трудом даже трех, место
осталось. Младших  братьев  отселили  в основной  фургон,  и  они  голодными
глазами  всю  первую   ночь  оттуда   выглядывали:   сильно   ли   прицеп  у
новобрачных-то качается. Во мнениях не сходились. Наутро что Тима, что Тема,
что   Тимоша  -  все  выглядели   как  обычно,  а   бабы,  надо  признаться,
невыспавшимися из прицепа вылезли. Но ничего  особенного,  хороший  оказался
фургон.
     Бистро  с прицепом колесило по дорогам и бездорожью Брянщины, понемногу
обрастая коллективом,  бабьим,  само  собой. Все братья Волковы слыли людьми
серьезными, шел верный слух о  том, что уже если не наперед, то наутро точно
любой  из них бабу в бывший загс-сельсовет  тащит. В  селе Потешном-Лодкине,
что возле самого Брянска,  углядел Антип-Тепа  Пелагею-Пашу, - то ли она его
углядела? Новая эта Волкова вдруг изругала волковские  закупки сухой готовой
лапши, вызвалась перекусиховцам перестроить  технологию:  можно ж ведь  свою
катать!  Тима,  помнивший  про  грозные  яйца,  чуть  сознания  не  потерял:
питался-то  он только  почти одной фирменной; ну,  правда,  можно  было  без
боязни съесть  и  что-нибудь  привычное,  волчье, - древесного моха, лишаев,
почек с веток пожевать. А если лапша будет самодельная, то вдруг в нее  яйцо
попадет  как раз  опасное?..  Потом не объяснишься, как  тебя  родные братья
фаршировать станут. Но  Пелагея баба дошлая была,  и Анфиса подтвердила, что
так и  вправду  дешевле:  яичный  порошок  синтетический,  и выйдет не  хуже
нисколько. И знает она, где его купить с черного хода... Словом, укупили два
ящика порошку, шесть мешков муки. Через несколько дней Антон-Тоша раздобыл в
Алешне Варвару-Варю,  стало  совсем  тесно,  хоть палатки  на  ночь ставь  у
фургонов.  А  следом  одна  за  другой  появились  в  фирме   Глафира-Глаша,
Ефросинья-Фрося, Клавдия-Клаша, Аксинья-Ксюша, Аграфена-Феня; когда же самый
младший  из  братьев,  Кондрат, отхватил  себе  курносую  Акулину-Акульку  -
получилось,  что в дело пошли  аж  двадцать два  рыла,  да  при каждой  бабе
барахло  -  словом, тесно, да  еще  место  нужно  лапшу катать и  прочее. Но
второго  фургона  дед  Матвей  предложить  не мог, полевые же  кухни,  как и
раньше,  фирме  были как зайцу пятая нога. Ну и пословицы у людей, размышлял
иной раз Тимур,  зайцу, может,  не  надо, а  в  смысле ням-ням, так сказать?
Тимур глотал слюну, но рисковать  ничем пока не хотел, хотя понимал, что  на
одной лапше скоро ноги протянет.
     Попробовали  работать в Брянске, потому  как  на  Алешне да  на  Старой
Грешне выручки получалось маловато. И сразу узнали, что есть у людей любимое
дело, вроде как у волков  на луну выть, - а  у людей это "рэкет" называется.
Значит, ты работай,  а мне  плати за то, что я в тебя не стреляю. С неохотой
уплатил Тима десять  золотых, но под  утро,  когда Маша уснула,  не стерпел.
Выполз из  прицепа, обнюхал сырой февральский снег - и  пошел  по следу того
поганого мужичонки.
     Нюх у Тимы был все еще неплохой, природный. Он-то  думал,  что придет к
берлоге, или конуре, - к такому месту, где сидят злобные и грозные рэкетиры,
и  рэкают.  Или  рыкают,  словом, угрожают.  А  пришел  на склад. На  складе
плотными штабелями хранились ящики, а далеко за ними слышался нечеловеческий
запах смазочного масла. Тимур  пролез под потолком, забрался  на чердак. Там
лежали бережно,  с  позапрошлой войны хранимые винтовки-трехлинейки,  лежали
"калашниковы",   даже  несколько  дорогих  семиствольных  "толстопятовых"  с
оптическими  прицелами.  И при всем при  этом -  один-единственный  часовой,
пьяный,  как...  как...  как  Николай  Юрьевич,  вот  как.  Тима  плюнул  на
выдуманные людишками  приличия, выпотрошил часовому карманы, его самого тоже
выпотрошил - хоть фаршируй - и осмотрел склад внимательно. Пять раз таскал в
"Перекуси!" автоматы, с трудом доволок ящик гранат "Ф-1". Принес еще припасы
к автоматам  и почувствовал, что устал.  Тогда он склад поджег, пошел домой:
когда раздевался,  грохнул  взрыв. "Нас  тут  не было!  Убираемся  из  этого
Брянска, собачья тут жизнь!" Тимур залег на койку, Маша ему двое суток спину
массировала.
     Потом  все  они в  самой  дремучей  чащобе, какую знали  братья еще  по
прежней  жизни, стрелять  учились  и  метать  гранаты.  Пелагея и  тут  всех
переплюнула, но получила выговор от  Анфисы: ну положила ты пять пуль одна в
другую,  так  для  чего туда  еще пуль  кладешь?  Вон,  деверь  спину  и так
надорвал,  припасы  таская,  гранату  поднять не в силах.  Но на  Анфису  не
сердились, все знали, что она с высшим экономическим образованием, и кабы не
ее счетоводия, вся контора давно бы прогорела.
     Стеша на  попутках  смоталась  в Нижнеблагодатское,  с разрешения  Маши
перещупала всех ее  кур, оставленных  поповнам на попечение,  и тем, которые
нестись больше не  намеревались,  головы  посворачивала;  образовался  запас
мороженой курятины для плова.  Грибов Стеша тоже у деда Матвея прикупила, но
и  братья Волковы,  и  Тимур  от этой  порции  нос воротили,  они привыкли к
отборным боровикам,  а у Матвея каждый второй - подосиновик  получался, чтоб
не сказать еще неприличнее. Ну, тут уж стало перекусиховцам тесно невмоготу.
Нужно, получалось, искать второй  прицеп, либо  второй фургон. А где? Матвей
все отнекивается, цену, небось, набивает. Так, может, лучше без посредников?
Тима попросил Машу на ночь  ему спину  размассировать, спал потом и  ночь, и
еще день, а как стемнело - пошел нюхать снег и землю вокруг дедова порога.
     По давнему танковому  следу пришел Тимур в расположение воинской части,
пролез  под  оградами,  понюхал  кухню с  тоской,  порыскал  на задворках...
Батюшки-матушки, помяни, Боже волков и собак, бабушку  Серко  и сады айвовые
райские,  -  чего  там только не  торчало! Годных прицепов не  меньше  пяти.
Походных  кухонь - без  счета. Гранат "Ф-1"  и разных других  - целый сарай.
Поискать еще - так тут,  небось, и  яичный порошок найдется. Но не  до того.
Тимур выбрал танк поплоше,  укрепил  за ним несамоходный фургон, а позади  -
четыре полевых кухни. И поехал к пропускной.
     - Где пропуск? Куда кухни тянешь?
     - На учения. Нету пропуска, срочно! - буркнул Тимур.
     - А  ну отцепляй, раз  нету пропуска!  -  хрипло огрызнулся  узкоглазый
дежурный.
     Тяжко, по-охотничьему матерясь, Тимур отвязал кухни  и с одним фургоном
уехал через ворота.  Доволок  до бетонки, там  танк бросил, танк не нужен, а
фургон, куда надо было, восемь верст  катил.  Устал, оголодал,  но погони не
дождался. Сметка у Тимура была прямо-таки волчья, да и хватка тоже, Маша это
кому угодно подтвердила бы,  она и вообще своим мужиком  была довольна; хоть
Артем Волков признавал Тимура главным не  всегда, порыкивал на него, бывало,
- но это уж их мужское дело. Не пьют же. На сторону по бабам не бегают. Даже
мяса не едят, хотя и зря, пожалуй.
     Второй прицеп перекусиховцев жилплощадью худо-бедно обеспечил,  но зато
стал  протестовать  фургон-главный,  даже на ровном шоссе бистро  больше чем
тридцать  километров в  час  никак не  выдавало.  Лапша  с  грибами, плов  с
курицей,  бульон из  кубиков  с  лепешкой  и  еще  компот -  на  таком  меню
волчековский и волковский поезд перевалил железную  дорогу возле Дятькова  и
взял  по  проселку  курс  на  Москву.  Стояла  холодина, но законным образом
окрученные супружеские  пары всегда имели  возможность для сугрева.  Женатым
это проще.
     В  этом  самом  Дятькове  кое-что в жизнь  бистро  все же  вошло новое.
Поздним сырым  утром  стояли  братья  с  бабами посреди  бедного базара,  по
воскресеньям  служившего  также  и  толкучкой;  но  было не  воскресенье,  и
охотников  до вкусно пахнущей, однако ж дорогой лапши что-то не наблюдалось.
Стоять на раздаче было  скучно, Маша Волчек уныло глядела  на  три  складных
столика. Зевать Маша за прилавком себе запрещала, но  сейчас ей так хотелось
зевнуть, прямо невмоготу.
     Но Маша думала и боялась, что не вытерпит и зевнет. Этого не случилось:
медленно топя в раскисшем снегу поочередно старый ботинок,  деревяшку-протез
и отполированный до антикварного блеска костыль, подошел к Машиному прилавку
инвалид  в немалых  годах.  "За милостыней?" - подумала Маша,  но  ошиблась.
Инвалид  степенно  снял  треух   и  вытащил  из-за  его  подкладки  плоский,
перламутром отсвечивающий предмет.  Поднес к  губам,  и зазвучала над рынком
несложная мелодия вальса  "Дунайские волны", которую и  по радио  Маша много
раз  слыхала: со времени  коронации в средствах массовой  информации  немало
было  нажима  на  то, что  Дунай,  волны  которого в  этом вальсе  плещутся,
нашенские, и сопки Маньчжурии  возведены героями русского сопкостроительства
не за красивые китайские глаза, и уж вовсе забытая была песня "Земля родная,
Индонезия"  куда  как близка  сердцу  каждого россиянина. Инвалид  сыграл  и
"Волны", и "Сопки", и  "Индонезию",  кто-то подошел послушать, а чтоб всухую
музыку не потреблять, четвертинку вынул, да у Маши лапши на оставшийся рубль
попросил. Маша налила щедро, на  все полтора, и второй клиент подошел, время
на раздаче быстро  течет, и лишь  когда в  третий раз затрепыхались в  сыром
воздухе  волны неуемного Дуная, сообразила, что музыканту пайка  полагается.
Зачерпнула  со  дна,  погуще, позвала  инвалида  покушать.  Тот  поклонился,
степенно  съел  заработанное  дочиста. Маша  хотела дать добавки, но инвалид
жестом  показал:  пока  достаточно,  и  выдал  подряд три совсем  незнакомых
мелодии, демонстрируя, что ежели не за так, а за харч, то можно и репертуару
прибавить.   Многие,  конечно,  шли  мимо,  инвалида  на  базаре  знали,  но
презрительных  окриков не было;  вместо орденов  к  пальтецу музыканта  были
привинчены планки,  разобраться  в  них Маша  не могла,  но  ясно - повоевал
человек, повоевал,  чай, не Ашхабад оборонял. А мелодия "Лили Марлен" так за
душу и  хватала,  хотя подлинного ее  названия  не знала не только Маша, но,
пожалуй, сам инвалид.
     К  тому  времени,  когда  он  согласился  принять  второй  судок лапши,
вернулся  рыскавший  неизвестно  по  каким делам Тимур,  встал  у  прилавка,
получил свою семейную порцию  и прислушался к музыке, даже уши у него как-то
вперед и вверх передвинулись. Понравилось, в общем. Тимур Волчек и в прежней
жизни музыкален  был,  бабушка Серко  ему,  помнится, часто одну колыбельную
напевала, даже со словами, про  то,  как  были  в лесу  однажды  сытые  дни,
большой праздник, да вот, вот  как  кончился праздник, все доели - печальная
такая песня. В передышке между "Волнами" и "Мостом через реку Квай", который
у инвалида тоже на слух был подобран совершенно  точно, решился Тимур "зайти
на парнус",  то бишь заказать песню. Напел ее тихонько, - и вот, пожалуйста,
инвалид   без  запинки  выдал  любимую  мелодию  "Серенького  козлика".  Что
посетители смеялись, то  Тимура не касалось. У Тимура в глазах стояли слезы,
-  ну  как с собой всю  эту музыкальную красоту,  всю  эту  память о  лесном
детстве  увезешь? Не нанимать  же инвалида,  мужики не бабы все-таки, от них
много чего  неожиданного  бывает.  Лапша в котле у  Маши  кончилась, выручка
получилась нормальная.  Тимур со своим детством расставаться  не  хотел  и к
инвалиду  прилип:  научи  да  научи,  продай да продай.  Инвалид вздохнул  и
назначил цену.  А что Тимуру эти два  империала за уроки, Маша  на всей этой
красивой  музыке  уже  в  три  раза  больше  заработала,  как  потом  Анфиса
подсчитала.
     За преподавание, да за игру на раздаче по  утрам, да еще на пятый день,
когда уже Тимур научился "Серенького козлика"  сам играть, за свою запасную,
трофейную,  с войны оберегаемую гармонику  инвалид  взял сто рублей  старыми
бумажками,  все  еще  принимавшимися  на  дятьковском   базаре,  и  еще  три
империала, видать, на те времена, когда бумажки принимать перестанут. На том
и  отбыли  перекусиховцы  из  Дятькова,  города  захолустного,  но  всемирно
известного  потому,   что  на  статье   о  нем  первый  том  "Географической
энциклопедии" - "Ааре - Дятьково" - кончается.
     На  досуге  мечталось  братьям, а с  ними  и бабам  ихним,  о настоящем
достатке,  символом  которого, по  заветам  светлой  памяти  бабушки  Серко,
считали они хорошую шубу. Желательно росомаховую. Видать, повздорила бабушка
в молодые  годы с какой-то  росомахой  и мечтала это кунье племя  пустить на
шкурную выделку. Спору нет,  мех  росомаховый теплый, но грубый, раньше  его
только на полости  для саней употребляли, а теперь и вовсе неизвестно, нужен
он  кому  или  нет,  - а  скорняка-росомашника где  взять? Братья наводящими
вопросами узнали у всеведущей Анфисы - не из росомахи ли  теперь полости для
автомобилей делают.  Анфиса  проверила, сказала - нет.  Теперь их делают  из
волчьей шкуры. После такой новости мечта сильно поблекла.
     Анфиса  из баб старшая  теперь стала: и не только  дело в том было, что
образование высшее,  а  муж пятый.  По  профессии  Анфиса  была экономист  и
секретный  товаровед,  и в приданое за  собой принесла она Тимофею, а значит
всей  фирме,  многотомный  раритет:  четверть  века  тому  назад  выпущенный
"Товарный словарь", а по тому словарю  разве что цыганский язык нельзя  было
выучить. Долгими зимними вечерами собирались бабы в главном фургоне,  Анфиса
напяливала очки, раскладывала книги и преподавала экономический катехизис.
     - Ну  давай,  Глафира, припоминай  с  прошлого раза: что  есть баранина
тушеная с гречневой кашей?
     - Ох,  Фиса,  я вкус  ее забыла. У нас все грибы  да  курятина,  откуда
баранине быть? Да и гречка?..
     -  Не о том я, Глафира. Помнить  надо: это консервы, приготовляемые  из
кусков   сырой   баранины,   без   костей,   хрящей,  грубых   сухожилий   и
соединительной...  -  бабы   шевелили   губами,  будто  молитву  за  Анфисой
повторяли,  запоминали что-нибудь  или нет, неизвестно,  но  Фиса свое  дело
знала  туго,  -  фасуют  в  жестяные  банки  весом  нетто в  граммах: двести
пятьдесят, триста тридцать восемь, четыреста семьдесят пять...
     - Фиса,  это мы уж  наизусть... -  подавала голос  самая младшая  баба,
Акулина. - Ты бы нам про рыбу сегодня, Тема закупать собирается воблу...
     -  О!  -  с  удовольствием отзывалась  Анфиса,  перелистывала  полтома,
отодвигала  его от дальнозорких глаз и начинала свое: - Средний вес  крупной
воблы  -  двести  пятьдесят  граммов и более... Колебания жирности у  самцов
меньше, чем...
     "Какой  там жир?"  - отвлеченно думала Маша, думая о  жестких  мужниных
мышцах. Жиру Тима  Волчек на  себе  не носил никакого, одни  мускулы,  жилы,
кости,  ну,  все  прочее,  что  мужику  носить   положено.  Мужик  Тима  был
неутомимый,  но удивить  такой  вещью  можно  каких  угодно  баб, только  не
нижнеблагодатских: эти с младых ногтей пример  имели,  для  того и курей так
много  держали. В  общем,  ежели  золото  в руки не  брать, на котором Пашин
портрет начеканен, то скитальческая жизнь с могутным  мужиком Маше вполне по
душе, хотя вкалывала она как никогда. Чем не жребий для бабы,  если уж такой
выпал? Очень как хуже бывает...
     Тимур  Волчек,  более  или  менее  отладив  экономику  бистро,   крепко
задумался над самой тяжкой темой: ну  сколько  ж можно  эту проклятую  лапшу
жрать, мхом втихую зажевывая? Волку, даже в люди пошедшему, мясо полагается.
Ну - рыба. Хороша человечья жизнь, особенно в том смысле, что особь женского
пола тебе не  раз в год  после драки,  а хоть круглые  сутки,  только лапы с
устатку не протяни, особь  все равно возражать не  будет. Прямо за всю жизнь
добрал,  думал Тимур. Но много  ли доберешь на грибах  с  лапшой? Ну, где бы
найти учебник  для  волков,  что  в люди идут? Рискнуть,  что  ли?  Нет  уж,
фигушки,  бабушка  Серко  рискнула,  вот и нюхали  мы  айву печеную.  Тот не
ученый,  кто айвы не нюхал печеной. А братьев, хоть они  и двоюродные, Тимур
жалел, а ведь  мог любого из них втихую  подвести под эксперимент, и, если б
вышло неудачно, то совесть бы его на порционной раздаче не заела.
     Пелагея,  в  корне  сократившая  расходы  фирмы  на  лапшу,  настойчиво
предлагала ввести в  торговлю что-нибудь  рыбное. Тема,  Тима и Тимоша,  как
старшие, решили все  же не светиться -  и  рискнуть. Тима втихую спроворил в
донельзя захолустной  Жиздре, в тамошнем пивном  зале, как  эту конуру гордо
обзывала  вывеска, связку черноморской тюльки, которую тамошний  директор не
то для себя, не то на случай визита императора хранил. Братья кинули жребий.
Ну и повезло, так  сказать, с обратной стороны все тому же Тиме.  Помахал он
двоюродным на прощание, ушел за кусты, и стал  там, зажмурясь, жевать мелкую
рыбку, выбрасывая головы - как почему-то у людей принято.
     Ну и ничего  не случилось: тюлька в  переоборачивании,  видать, никакой
роли не играла, так что братья смело могли включить ее в свой рацион. Братья
присоединились к женам, сильно повеселев. Тима долго обсуждал с Машей, где и
как он  тюльку закупать будет, да что из нее сделать можно,  но потом как-то
увял,  ослаб,  захотел  подремать.  Маша  даже  встревожилась: на  лбу  мужа
выступила сильная  испарина.  Потом  до  утра  мужика тошнило,  Маша  только
успевала снег ему  ко лбу прикладывать. К утру  прошло,  от  сердца  у  Маши
отлегло.
     Отлегло  от сердца и у Волковых, знавших,  что Тимур нажевался паршивой
рыбешки. Опасаясь нежданного переоборачивания, Тимур самым  похабным образом
отравился, хорошо еще, что рыбка  была мелкая и  что  он голову ее, наиболее
ядовитую  в протухании,  сплевывал, - нюх  сработал  природный.  От  дурноты
слабый-слабый Тимур утром, не глядя, выпил горячего, которого ему жена дала.
И  тоже ни во что не  превратился, хотя пил настоящее  молоко  из-под  живой
коровы. Поила Маша  Тимура с деревянной ложки: счастье было Тимурово, что по
слабости он эту ложку не надкусил. Знал бы он, чем грозила ему эта ложка! Ее
и дириозавр-то в лапу взять побоялся бы, не запасшись лепестком раффлезии!
     Но  ничего,  кроме испорченного желудка у Тимура, братья неприятного не
изведали,  пока  боролись за свое  право питаться  тюлькой. Заодно  уж и про
молоко узнали. За  всеми такими  тревогами чуть не  прозевали  перекусиховцы
самую страшную беду, какая грозила им с самого уезда из Нижнеблагодатского.
     Фургон с двумя прицепами тихо  полз по Калужской  губернии, заправляясь
краденым бензином. Тепа, Пелагеин муж, давно  придумал,  как за эту  вонючую
жидкость  не платить, раз  уж  без  нее фургон, сколько ни пинай,  ехать  не
хочет. Подойдет к  бензоколонке эдак, поглядит на тамошних, ощерится, уйдет.
Потом Антон  так же. Потом Тимофей. Потом Артем. На  третьем-пятом Волкове у
колоночников нервы сдают - сами  предлагают, сами  наливают, - и даже деньги
норовят  сунуть  вдобавок,  еще не  то сделаешь,  когда  ходят тут  всякие с
волчьими мордами. И никакого вымогательства. Никто из  колоночников  даже не
спросил ни разу - отчего у гостей  зубы такие большие. Сказок не читают, что
ли?
     Только в  рэкете,  в любимом чисто человечьем  способе  коротать досуг,
братья  не  понимали   ничего.  У   очередной  колонки  пристроился   к  ним
старый-престарый  мотоцикл, -  "Харлей",  что ли. Он  то  уходил вперед,  то
отставал, выхлопная труба грохотала что твой пулемет,  очень раздражая  баб,
катавших тесто на будущую лапшу в главном фургоне, и  будила тех, кто прилег
отдохнуть  в  прицепах  на  мешки  с припасами, - но  потом мотоцикл отстал,
растаял в февральском тумане.  Никто бы про эти выхлопы не вспомнил, если бы
поздним вечером того же дня не  загрохотали  похожие  звуки со всех  сторон.
Фургон криво и тяжело сел на дорогу: автоматная очередь прошила  три шины из
четырех.  Тимур,  сидевший  на правом  сиденье в  кабине,  чтобы  никому  не
досаждать своими  упражнениями на губной гармонике, был хоть  и  человек, но
еще  не вовсе окончательно,  ночное зрение сохранял и  увидел,  что мотоцикл
размножился.  Все бистро угодило  в засаду. Хорошо, подумал  Тимур, если это
только  загонщики, а ну как  охотники? Это ж  надо  было подаваться в  люди,
спасать шкуру, чтобы тут же увидеть, как люди на людей  же  и охотятся?  Эх,
нет на них бабушки Серко, она бы мигом что-нибудь сообразила.
     Но соображал не одна бабушка Серко,  у ее внуков в головах тоже кое-что
было.  Тимур задрал лицо к незримой за облаками луне и  подал братьям сигнал
опасности: уныло, по-лесному, завыл. Мужики в прицепах проснулись мгновенно,
тоже еще не все привычки утратили.
     А бабы  и спать-то не  ложились, они лапшу  катали  и  резали. Неистово
завизжала  Стеша,  забилась под  лавку, но больше  в  панику не  впал никто.
Анфиса  отвесила Пелагее  шлепок и  указала на пирамиду составленных в  углу
"толстопятовых", сама же  полезла за  гранатой. Нападающие взламывали  дверь
фургона, но Пелагея, а за ней и Варвара,  и Глафира уже ощетинились оружием,
Глафира даже противотанковым ружьем.  Первому же, кто просунул свою обутую в
шлем голову внутрь, бабы дружным залпом ее и разнесли.
     - Беречь припасы! - крикнула Анфиса, прячась за мешок с мукой. Но бабам
сейчас было не до ее экономий, следующие двое храбрецов вывалились на дорогу
крупными  кусками.  Глафира высунула  базуку  наружу  и очередным  выстрелом
превратила отрезок  пустой  дороги  в  воронку.  Бабы  посветили  в  сторону
фургонов: те  были  отцеплены  и  стояли  метрах  в  двадцати.  Их,  видимо,
атаковала  другая  группа,  доносился  оттуда  только  мат  и  глухие  удары
вперемешку с явным хрустом костей:  то ли Волковы до оружия не добрались, то
ли больше полагались на свои руки.
     Еще один нападающий,  тоже в шлеме,  но без оружия, вразвалку подошел к
взломанной двери фургона.
     - Выводи  баб, - скомандовал он  неизвестно кому,  -  прочих я сам,  из
"макарона"...
     Кому он  командовал  - история не узнала: сперва его физиономию залепил
умело пущенный  Аграфеной колоб из полужидкого  теста,  потом в тесто кто-то
выстрелил,  и  "макаронник", не успев  достать  своего "макарова", рухнул на
дорогу.
     - Вот те макарона! - взвигнула Стеша, ловко прыгая на крышу фургона. За
ней,  вместе  с  парой   "калашниковых",  влезла  Пелагея,  Анфиса  передала
несколько  гранат. Стеша только успевала ткнуть пальцем во тьму: "Там!" -  и
Пелагея уже  всаживала в  это  место что-нибудь  разрывное. Мужики, кажется,
тоже кончали битву.
     Из кабины  вылез Тимур, он  плевался. В  руке  у него  за шиворот висел
паренек  лет  шестнадцати,  которому  Анфиса  посветила в  глаза:  там  было
совершенно стеклянно.
     - Накурился? - деловито спросила она.
     Тимур понюхал.
     - Нет, кажись, ацетон... Или  пятновыводитель... Или от моли  что-то...
Что делать-то  с  ним, Фиса, он мне в окно гранату кинул, не разорвалась,  я
ему ее  назад, по кумполу попал,  и вот... - Тима стыдливо  показал на следы
глубокого укуса, которым отмечены были нос и подбородок подростка.
     - Пусть лежит  пока,  других  пленных посчитаем.  И хоронить ведь  тоже
надо.  И  сматываться скорей. -  Анфиса,  похоже, никаких других  вариантов,
кроме полной и окончательной  победы над напавшей бандой,  не предвидела, но
боеприпасы все равно берегла.
     -  Ты гляди, гляди... -  завизжала Стеша  с крыши:  "макаронник"  сел в
дорожную  грязь и  пытался  встать.  Вместо  лица  у  него пока что был  ком
лапшового теста. Варвара  большим  тесаком очистила ему лицо;  ран на нем не
было, пуля куда-то ушла, но со щеки лоскут кожи сняла сама Варвара.
     - Екинауз сегин!.. - внезапно выдохнул Тимур. Это страшное ругательство
он  тоже  получил в  наследство  от бабушки  Серко.  В  пленном  он  признал
дежурного с военной базы, с которой  увел  прицеп к фургону. Бывший дежурный
зло и кроваво глянул на него.
     - Сегин... сегим... - зло буркнул он, - опознал, подлюга. А за хищение,
знаешь  что?  -  Тимур  такой  наглости   не  стерпел  -  и  всеми  четырьмя
конечностями, по-волчьи, прыгнул на пленного. Бабы с  трудом  его  оттащили.
Пленный валялся на дороге,  кажется, еще дышал. Но Тимур жаждал крови, и кто
его  знает, что  натворил бы,  не кинься к нему на  грудь Маша с воплем: "Не
убиваа-ай! Хватит убива-а-ать!"
     - А кого я убил? - удивился Тимур. -  Я парня малость  попортил только,
ну а вы тут на меня, как борзые, навесились. - Потом огляделся вокруг: число
трупов могло колебаться от трех до пяти, толстопятовские разрывные не давали
возможности  сосчитать,   сколько  тут  было  тел   сперва.   Пелагея  густо
покраснела, а Стеша  и вовсе спряталась  ей за спину.  Она-то знала, кто тут
был наводчиком, кто убийцей, - хоть и самозащита, а все же...
     - Никого, никого ты, Тимочка, не убил, и не надо убивать, - запричитала
Маша, покрывая колючее лицо мужа поцелуями.  От фургона, тяжело  согнувшись,
пришел Антип, у него на горбу лежало еще одно тело, видать, целое.
     - Остальные  готовы,  - выдохнул он, укладывая принесенное тело  поверх
экс-дежурного. Оба тела разразились ядреными, хотя и однообразными матюгами.
- Не  знаю сколько,  много... Вот этот за елку прятался, ну, я его  раза  об
елку, он вот только теперь и заговорил.
     - Нет уж, - скомандовала Анфиса, - тащите  все тулова сюда. И мотоциклы
ихние тоже.  Разберемся, что  с собой брать. Остальное закопаем. А  может, в
болоте утопим.
     - Замерзло  болото... - подал  голос подросток со  стеклянными глазами,
крепко укушенный Тимуром.
     - Ну, тогда закопаем, - приняла Анфиса дельное решение, - тебя первого.
Или уж раскалывайся.
     - Бензину дайте, на тряпке, под язык... - заныл подросток.
     -  Ну,  я  тебе  бензину,  ацетону,  эфиру-кефиру!.. -  озлился  Тимур,
которому бабушка Серко все  эти  гадкие  запахи  пересказывала. - Давай его,
Антон, слегка ненадолго, чтоб не совсем, но отрубился пока.
     Антон  легоньким щелчком по темени  просьбу Тимура выполнил. Оставались
еще  два тела говорящих.  Тела  пытались вяло ползать и ругаться,  тем самым
доказывая, что закапывать их без предварительной обработки  негуманно.  Маша
всхлипывала,  Стеша обшаривала карманы побежденных,  прочие бабы  столпились
вокруг Анфисы.
     -  Рэкетиры как рэкетиры,  у них, поди, вся милиция куплена, -  резонно
сказала экономистка.
     - Уж  точно -  если дежурный  с  военной базы у них  наводчик. Тоша, ты
проверил, там ничего живого больше нет?
     - Никого,  - деликатно поправил притащившийся Антон, в  руках он держал
"калашникова" с погнутым стволом. - Значит, копать будем?
     -  Ну,  это  как решим, -  ответил Тимур.  -  С одной  стороны,  можно,
конечно, копать. А с другой - можно и не копать.
     - Ну не жрать же? - тихонько шепнул  Антону  Тимур. - А топить где? Тут
ведь не меньше пяти-шести было.
     - Бабам насчет жрать ни-ни... Значит, копать.
     Мужики выудили  из прицепа лопаты, через  полчаса  невдалеке от  дороги
вырос холмик, рядом - яма. Тимофей тем временем сволок в одну кучу мотоциклы
и  с  невероятной  скоростью разбирал  их на  отдельные  детали,  отбрасывая
негодное. В яму братья  сгрузили все неживое, на поверхности сбили с помощью
извести  пирамидку,  поверх которой нацепили  вырезанную  из  красной  жести
звезду;  на  боку пирамидки Антон нацарапал что-то такое, что прочесть  было
никак невозможно.
     - Э, все одно сносить скоро будут...
     Но живые все ж таки еще  оставались. Бывший дежурный  в ужасе глядел на
ловкую работу  Волковых; Волчек  сидел в стороне, присматривал за стеклянным
юношей, перед которым ощущал что-то вроде вины.
     - Ну, чего дальше с вами делать? - Тимофей деловито  точил один тесак о
другой. Запах  от бывшего  дежурного, да и от его  напарника  шел совершенно
звериный и неприятный.
     В разговор вступила Анфиса, долго изучавшая карту Калужской области.
     - Значит, так. Оба вы есть дезертиры. Гоните документы.
     Дежурный выложил удостоверение сразу, второй - сильно помедлив.
     - Да майор он,  майор,  -  подал голос подросток, - главный он  тут,  и
полгода уже как фраеров на дороге потрошит, вон, подите еще метров  сто, так
там в яме три десятка не хуже вас...
     Майор попробовал  рвануть в  сторону подростка, но не с  Волковыми было
ему  тягаться.  Тимофей  уже  сидел  на  нем верхом  и  хрустел  заломленной
майорской  рукой.  Челюсти  ему  Тимур  разжал  мигом,  но  кровь на  рукаве
изловленного  проступила.   Волчек  забил  Тимофею  рот  снегом  и  заставил
плеваться.
     - Нельзя жрать, это кровь, помнишь бабушку! - приговаривал он, выгребая
снег  из  Тимофеева рта.  Тот,  кажется, ничего  не  сглотнул, упоминание  о
бабушке  действовало ужасающе.  Но  рука  у майора была  перекушена.  Бывший
дежурный смотрел на всю эту сцену и только лепетал:
     - Знал бы, ни в жисть бы, ни в жисть бы...
     - А вот понял, как с нами связываться?
     - Я ж думал, это мы перекуси, а выходит, это вы перекуси...
     - А это мы по обстоятельствам.
     Через полчаса кое-как перевязанные жертвы поковыляли  назад в  воинскую
часть, а подросток уныло ел холодную лапшу. Бензину ему не дали, как сказала
Анфиса, "из ломки он уже вышел, нечего с ним цацкаться".
     - А куда мне теперь? - заканючил парень.
     - А  очень просто, куда. Проспишься, будешь  судомоем.  Не оставлять же
тебя волкам этим. А на бензин не косись. Тут нюх у нас, нюх... -  Анфиса все
решила. Судомой в бистро  вправду  нужен. Это еще в  Дятькове решили, покуда
Тимур уроки музыки брал. Так что ветром судьбы парня надуло, так сказать.
     - Ты кто?
     - Тюлька...
     Тимур так и сел, вспомнив, чем отравился в Жиздре.
     - Ну, "тюльпан" по фене, молодой, значит, без кликухи...
     Вообще-то с трудом дознались,  что  бывшего детдомовца звали Денис, про
себя ему рассказать  было почти нечего. На  имя он не  откликался, отзывался
только  на "Тюльку", но от  этого  вздрагивал  Тимур. Однако тут уж пришлось
Волчеку смириться. Кликуху не закопаешь.
     Долго меняли покрышки, в  запасе  только три  и  оказалось.  Тюлька был
допущен  к доеданию лапши из котла, который обязан был  потом сам же и мыть.
Тимур пошел разучивать "Мост через реку  Квай". Под  самое  утро  двинулись.
Анфиса  накостыляла Тюльке за попытку добраться до  бензина, ехал он с двумя
фонарями на скулах. Был  парень хиловатый, пожалуй, даже моложе, чем казался
с  виду,  и  старшая Анфиса  взялась его  опекать.  Преподавать  она  любила
один-единственный предмет - все тот же "Торговый словарь".
     - Отвечай: что такое "кэ жэ и пэ"? - грозно вопрошала экономистка.
     - Матерное что-то...
     - Ты  мне шутки не шути!  Это "Книга  Жалоб  и  Предложений"!  Маша,  -
прерывала себя Анфиса, - а у нас она есть?
     - Да откуда ж, Фиса...
     Тут   Тюльку  оставили  в  покое:   Анфиса  хорошо  знала,  чем  грозит
путешествие  без "кэ жэ и пэ". В каких-то Думиничах купили  амбарную книгу и
на  обложке написали то самое, что требовала Анфиса. Там же  из-под прилавка
докупили  муки, готовой лапши, покормили не  очень сытый народ,  выставили в
ветровое стекло  бумажку,  что  "кэ  жэ и  пэ" находится у  водителя, ну,  и
поехали дальше. Все равно никто не понял, что за "кэ жэ и пэ". А если понял,
то неправильно. Главное:  хоть и  с переплатой,  но  купили в  Думиничах еще
бидон молока. Мужики его чуть не сразу  вылакали, а Фиса долго и занудно, по
закону, нумеровала страницы "кэ жэ и пэ" химическим карандашом. Так, сказала
она, полагается. Ну, ей видней, она баба с образованием.
     Жиздра, даже Думиничи кое-какой навар дали... А вот близлежащая станция
Зикеево - ни хрена: там одна  железная дорога, а она кушать не просит. Стеша
помолилась своим богам, затеяла плов. Анфиса скалькулировала  - и  назначила
за порцию  аж четыре с полтиной.  На базаре в  Сухиничах  открыли  торговлю.
Народ как  с  цепи сорвался - будто год не  жрамши. Маша на  раздаче  с  ног
сбилась. Тюлька язык вывесил,  все  мыл  судки, мыл,  мыл. Ну,  ему  за это,
конечно, выдали порцию. Плов шел нарасхват.
     К вечеру пришел к бистро зачуханный мужик, потоптался  и сказал,  что в
уплату вместо денег  может бистру предложить ружье для подводной охоты. Маша
засомневалась, позвала Анфису. Та прикинула ружье на вес, пошевелила губами,
приценилась,  спросила:  а гарпун трезубый  где?  Гость матернулся, вынул из
торбы трезубцы, Анфиса насчитала  пять.  И  велела Маше выдать  две  порции.
Сошлись на трех. Третью гость  съел  с трудом, стал клянчить на  выпивку, но
ружье Тепа уже зарядил. Гость растворился в темноте и неизвестности. Полночи
Антип с Тимофеем  изучали ружье  и  припас к нему.  Тимофею ружье нравилось,
хотя где и под какой водой он из него стрелять собирался, да и в кого?
     Калугу миновали  стороной, а в Малоярославец решили заехать: Анфиса тут
бывала, говорила, что если  денег у народа нет, то можно овощей наменять. На
главной площади города стоял неубранный Ильич  и указывал. Тимур пригляделся
- на что ж он такое указывает, и, признаться, удивился. Ильич  в полный рост
указывал с пьедестала  на  другого  Ильича,  на бюст. Оригинальные,  однако,
Ильичи.  Промеж  двух  таких торговлю  открывать  не  рискнули,  отъехали  к
почтамту,  в  сторону вокзала. Милиционеру,  конечно,  дали  отпробовать. Но
документы он все равно потребовал. Милиционер в старом, однако перекрашенном
в  ярко-синий  цвет  имперском мундире, вообще-то именовавшийся полицейским,
собрал паспорта в стопку, стал изучать. Бабьи как будто одобрил, хотя Стешин
сунул куда-то вниз. А вот над паспортами братьев Волковых охренел  с первого
же документа. Братья стояли плотной стенкой, впрочем, - тут не засвиристишь.
     - Так билеты-то... Волчьи билеты у вас!
     - Ага, волчьи, - согласился Тимур, - а плова еще хочешь? Лапши?
     - Ты  мне лапшу-то... Не очень ты мне  лапшу-то!.. - попробовал вякнуть
милиционер, но  почуял,  что  дело нехорошо: вокруг  стояли на задних  ногах
настоящие  волки.  Страж  закона мотнул головой, наваждение  исчезло.  Тимур
положил на  паспорта  маленький  столбик  империалов. -  А  волчьи нынче  не
годятся? Может, лучше еще лапши покушал бы? - У Тимура из-под мышки прямо  в
морду  полицейскому  смотрел  трезубый  гарпун,  вправленный   в  ружье  для
подводной охоты. - Так лапшу будешь кушать? А?
     Полицейский  сунул пачку паспортов Тимуру,  империалы к себе в  карман,
больше его никто не видел. А к Маше уже стояла очередь. Тюлька был опять  на
посуде. Тимофей зашел за фургон и аккуратно разрядил ружье.  Анфиса с тоской
вписала  в  графу расходов стоимость того,  что взяточник  съел, и пропавшие
империалы тоже. Но ружье, получается, себя уже оправдало.
     Вечером решили  сниматься и двигаться в  Московскую область. Антон упер
где-то мешок моркови, Антип  - пять вязок луку.  Можно бы в Малоярославце  и
еще поторговать, да и спереть еще что-нибудь, но как-то опасно тут, да и нет
большой  нужды,  империалов  покуда  предостаточно,  с  Анфисой, похоже,  не
проторгуешься. Братья очень хотели рыбки, но не самим же ее ловить, а купить
пока  не  удавалось.  С  Божьей  помощью  как-то  перевалили  через  границу
Московской области. Даже сами не заметили где: Маша с Глафирой тесто месили,
Тимур  в  кабине разучивал "Чардаш", Тюлька с устатку спал под лавкой, Антип
за рулем сидел, а чем занимались бабы с мужиками в прицепах - их дело. Жизнь
русской артели на колесах шла своим чередом, во всей бы России такой порядок
бы!...
     Слава  про  передвижное  бистро  кое-какая  шла,  но   братья  цену  не
заламывали, так  что  охотников на  них поохотиться  не  имелось. К тому  же
вооружены   они   были  не  слабо:  базука,  ружье   для   подводной  охоты,
"толстопятовы" и  прочее. Но земля слухом полнится,  с воздуха  их  все-таки
сфотографировали. И со спутника тоже. Однажды в смурное февральское утро все
эти  снимки  легли на  стол  важного человека,  статского  советника Дмитрия
Владимировича Сухоплещенко. Лицо бабы, стоящей на раздаче  лапши, показалось
ему очень знакомым.
     Память у  Дмитрия Владимировича  была  неплохая,  а тут и вспоминать-то
нужно  было события  недавние, тому  что-то  около  трех  месяцев.  В  такую
историю, как тогда, попадал статский советник, тогда еще бригадир,  нечасто;
точней, попал он  тогда не в историю, а в деревенскую баню, да еще к  старым
девам-поповнам, отменным  специалисткам в пивоварении, под коих собирался он
весной в Нижнеблагодатском-старом, возле  Верблюд-горы, завод строить. Машу,
которая  ему  тогда  в  бане  помогла, он хорошо запомнил именно потому, что
омовением  морды между  ними  все  и  кончилось; случайных романов  статский
советник не крутил и не любил тех, которые их крутят: заводи романов сколько
хочешь, но  уж  все надолго,  напрочно, как "Война и мир". Вот  Сухоплещенко
Машу Мохначеву и  запомнил.  Навел возможные справки,  узнал, что она теперь
совершенно законная, со штампом в паспорте, Маша Волчек.
     Всю  историю   перекусиховского  бистро  Сухоплещенко  распутал  скоро,
впрочем, не  вдаваясь в самое ее начало, там ему не по уму было. Ну, взялись
откуда-то  десять  Волковых  и Волчек, непристроенных баб  в  жены  набрали,
покатили с  Брянщины в  Москву,  кормя народ по  пути. Великий  князь Никита
Алексеевич еще до при царе примерно той же дорогой прибыл, и бабы его тоже в
проезжаемых селениях народ кормили. А вот что рэкетиров по дороге пришили да
закопали  -  это  они  молодцы.  Умное  предприятие   у   них,  еще   где-то
бабу-экономистку спроворили, их и  в Москве-то днем с огнем, - но плохо, что
двух бандитов  "за  так"  отпустили.  Сухоплещенко  шевельнул  хозяйственным
мизинцем, и уже через два дня прибавилось работы "Мастерской по изготовлению
наглядных пособий", той, что на Ломоносовском проспекте. Ничего,  там еще не
такое  вываривали.  А вот  неопознанный  скелет,  тот,  что в ноябре был  на
выварку  сдан, уже забирать можно. Сухоплещенко сделал пометку  в календаре:
как раз будет скоро случай далеко его подарить, не забыть бы.
     Тюльку-Дениса статский  советник в расчет не принял, раз уж его Волковы
в свое  дело  взяли. Но принял в  расчет  другое:  всего в перекатном бистро
окопалось двадцать  три  рыла. Фургон и два  прицепа. В меню -  лапша, плов.
Дневной доход, чистый - чуть не сорок империалов, и даже свой музыкант есть,
играет за бесплатно, для услаждения питающихся. Кажется, и документы ведутся
учетные,  даже  книга   жалоб  в  стекле  у  шофера  объявлена.  Ну,  а  что
репу-морковку воруют, где  могут,  - ничего  с  ними не  поделаешь,  простые
русские люди, такие же, как все...
     В общем, нечего этой публике  мотаться без хозяина-защитника, хотя пока
вроде  бы  неплохо  обороняются.  Пусть  кормят,  зарабатывают,  процветают,
укрупняют дело. А ездить зачем? Дать  им  хорошее место в Москве, как-нибудь
переименовать,  брать  с них  за аренду символический  налог, или даже вовсе
пусть  ничего не  платят, а вот  название  нужно им  другое.  Престижное. Не
деньги  были статскому  советнику сейчас нужны, их сейчас ему хватало, - ну,
не слишком, конечно, лишних не было, но кое-какие водились.
     В  границах  Московской  губернии  перекусиховское   бистро  остановили
какие-то пятеро в гражданском. Но без стрельбы, без угроз и без  мотоциклов;
так,  стояла  на   обочине   серая  "волга",  какой-то  тип  поинтересовался
документами, в основном лицензией  на торговлю. Попросил экономиста, кто тут
вложением-недовложением занимается. Ну, ясно кто:  Анфиса  Волкова. Пересела
она в "волгу" со всей пачкой документации, сидела там битых два часа, Антон,
Антип и Артем все это время непрошеных  мужиков на мушке держали, не  таких,
чай,  закапывали.  Но   Фиса  выглядела  мирно,   хотя  сурово,  что-то  там
доказывала.  Потом бумажки  сложила  и  отправилась  в  кузов  фургона совет
держать. "Волга" осталась на месте.
     Пришла  Фиса  с деловым  предложением от статского, не то действительно
статского,  он,  кажется,  и   сам  не  помнил  какого  советника  Бухтеева.
Предлагали   перекусиховскому   бистро  не   обычный  рэкет,  а  культурный.
Во-первых: ни  гроша  с  них  никто не требовал.  Во-вторых: обеспечивали им
снабжение мукой, сухими  грибами, ножками  какого-то вкусного  президента. И
место им предлагали в черте Москвы постоянное, притом какое-то  хорошее, где
и потребитель все время, и бандитов нет. И другие блага. Анфиса их записала,
хотела список прочесть. Тут не выдержал Тимофей.
     - Ну, а с нас-то, с нас-то что?..
     -  С нас, Тимоша, вот что, не ерепенься  наперед,  не такая это чепуха,
как тебе кажется. Хочет советник Бухтеев, чтобы мы название сменили.
     Минута  молчания  длилась  и  длилась -  никаких генсеков таким  долгим
молчанием  не  чтили.  Нарушил  молчание  Тюлька,  ничего  не  понявший,  но
названием заинтересовавшийся.
     - А чем "Перекуси" плохо? Ну и как мы теперь будем?
     - Ты погоди, будем, не будем. "Перекуси" мы останемся. А менять то, что
дальше.  Хотят от нас, чтоб мы кузов перекрасили и документы переоформили...
Нет, переоформит он сам. Мы будем "Бухтеев и Компания".
     - А "Братья Волковы и Волчек"? - возмутился Артем.
     - Это если хотим, ему без разницы.
     - Нет, мы хотим! - объявил почему-то Тюлька.
     - Ну, а если не согласимся? - спросил Артем.
     - Да  ладно,  начальник взялся...  Я  уже согласилась. Но с тем,  чтобы
место  в  Москве  мы  сами  выбрали. В  общем, если больше сказать некому  и
нечего, то пожалте краситься.
     Артем  потянул  носом, нюх  был все  еще при нем, волчий.  Он чуял, что
контору во что-то втягивают.
     - А если не согласимся?
     Анфиса  достала  что-то в  тряпице  и развернула. Артем увял мигом: это
была та самая звездочка из красной жести, которую они с двоюродными укрепили
поверх  обелиска, когда мотоциклистов закапывали. Выбора никакого  не  было.
Где  и какая  потайная  свинья  зарыта  -  советник  Бухтеев,  выходит,  уже
докопался.
     - Ну, а пожрать с нами западло твоему Бухтееву будет?
     Анфиса,  ни  слова  не говоря,  собрала бумаги  и  вылезла из  фургона.
Бухтеев, человек  совершенно  подневольный, на  этот случай имел инструкцию:
жрать, что дадут. Дали опять-таки лапши. С тем и порешили. Потом  еще  долго
перекрашивали  фургон и прицепы, еще до утра переписывали с Анфисой бумажки,
- никому не спалось. Тимур наигрывал мелодию, которая братьям  больше  всего
полюбилась,  потому  что  на  губной  гармонике  выходило почти так,  словно
бабушка Серко поет, - вообще-то это была "Серенада" Шуберта, но откуда такое
знать Артему. Волковы  сидели кружком и  роняли слезы, бабы даже удивлялись,
какие у них мужья задушевные. По просьбе Бухтеева Артем сыграл еще и недавно
выученный марш "Тоска по родине". Репертуар у Волчека был уже на два десятка
номеров,  потому   как  слух  он  имел   абсолютный,  а   губную   гармонику
репарационную.
     Так на обочине, Балабанова не  доезжая,  простояли еще день и еще ночь.
Утром  Бухтеев  привез специально изготовленную  для перекусиховцев  круглую
печать,  еще  треугольную  печать,  еще  пачку  фирменных  бланков, трудовое
соглашение  с московским начальством  и  еще  до  фига всего  разного. Устал
Бухтеев как последняя служебно-бродячая, мечтал об  одном: убраться к себе в
Наро-Фоминск, где сухоплещенковская жена на связи дежурит. Ладно, что ее муж
заставил Бухтеева  все переговоры  с  бистро проворачивать,  так ведь  еще и
завози туда  муку,  чтоб  хорошую притом, за  подмоченную, грозит,  Бухтееву
самому репутацию подмочат, да еще как! С него станется, и подмочит, и  вовсе
замочит - нет в нем сердобольной русской души.
     Отдыха  в эти дни не перепало даже Тюльке.  А уж Анфиса вовсе "дошла" -
из всех  документов по  прежнему хозяйству можно было не переделывать  разве
что "кэ жэ и пэ", потому что в  ней вообще ни  единой записи не было. Однако
Бухтеев,  помимо всяких формальностей,  привез фирме  и  подъемные:  пятьсот
новых, кажется, даже еще теплых с чеканки империалов. И сейф к ним. Заметил,
какой  именно вещи в  хозяйстве  недостача наличествует.  Бесплатно! Мужчина
этот  Бухтеев  был  из  себя  ничего,  но  куда   ему  до  Тимофея!  Словом,
перекрасились, погрузились, поехали, -  с тем,  что место постоянной стоянки
они  выберут,  когда  Москву  изучат  хоть   малость.  А  Бухтеев  свалил  в
Наро-Фоминск.
     Первую остановку сделали в Матвеевском и сразу чуть не погорели: не все
рэкетиры  Москвы  были  подчинены  Бухтееву. Устроили Волковым,  только  они
торговлишку-то начали,  натуральную драку. Бабы, как было условлено, сразу в
фургон  деру,  мужики встали  стеночкой, как один  все фигуристые, жилистые,
небритые. Москвичи, что к  ним втроем за калымом подвалили, как-то поджались
и  поостереглись,  -   впрочем,  отступили  с  угрозами.  Тема  добрался  до
телефонной будки, ноготь  в прорезь  пихнул,  -  ну,  и  связался  с  нужным
номером,  про  который  за  Балабановым  условились.   Мужичонки  московские
рассосались, но  торговать в Матвеевском перекусиховцы больше  не  пожелали:
грязно, лезет с угрозами всякая шушера, ногтей на нее не напасешься. Поехали
дальше к центру.
     Через  центр им ехать все-таки не разрешили, хотя они  собирались сразу
на Красную площадь. Пришлось пилить по  Садовому кольцу,  - а куда? Тима еще
ноготь истратил,  и тут  ему повезло, он попал  прямо  на  Сухоплещенко. Тот
задумался: и  впрямь, куда  им  ехать? Раньше  в Москве  главным рестораном,
говорят, "Яр" был, это потом который гостиница "Советская", теперь вроде  бы
должна стать  она "Императорская", да все не перестроят ее, гнилая, как  все
советское. Место возле ипподрома, бойкое. Туда, что ли?.. С трудом объяснил,
как проехать.  Тима  влез в кабину  и с трудом еще большим стал втолковывать
Тепе  - куда. Тепа ничего понять не мог, покуда Волчек  не сказал  заветного
слова "ипподром".  Значит, туда,  где лошади. Антип потянул носом - и поехал
туда, куда вело. Нюх у него на это дело тоже волчий был.
     Кое-как пристроились. Стеша кур  села обрабатывать. Анфиса права качать
пошла  с  помощью  третьего Тиминого ногтя.  Эдак скоро за губную  гармонику
нечем  взяться  будет.  Примчался  какой-то  порученец  в  синем, рявкнул на
полицейских. Покуда  суп да прочее, более  или менее свободная от  дел  Маша
пошла слоняться на  ипподром, над которым как раз  добавляли к вывеске новую
строчку, был он просто "Московский ипподром", а теперь  стал  "имени Михаила
Синельского". "А это кто?" -  спросила Маша у билетерши. "Темная лошадка, не
знаю..." - ответили ей. Маша пошла изучать здешнюю публику и обстановку, что
такое "в беговой качалке",  и чем это хуже или  лучше, чем "под седлом", как
ставить  в  тотализаторе,  но  успела  понять  только,  что  к  тотализатору
спокойней  не  подходить  и  уж  подавно мужиков  не  подпускать, как  вдруг
услышала вопль:  "Ах, Маша! Ox!" - и в объятия к ней  кинулась добрая старая
знакомая  Лукерья,  жена  Антона-кровельщика,  она  же   довольно  известная
Настасья. Нынче она  была  не то чтоб в  увольнительной, скорей в самоволке,
подменилась   караулом   с   другой   Настасьей,   которой  невтерпеж   было
сношаря-батюшку  хоть  покараулить, если нельзя ничего  более того, - а сама
рванула сюда, к лошадушкам.  Очень  ее эта забава  в  Москве  увлекла, стала
играть, в накладе никогда  не оставалась,  понимала  кое-что, нутром  чуяла,
когда жокей лошадь на копыто  посадит, и  в  такой заезд  на  ставила.  А уж
новостей у  нее для Маши  было... А уж у Маши для  нее новостей  было...  От
главной Машиной новости Лукерья несколько обалдела, узнала, что Маша  больше
не Мохначева, а  Волчек,  верная мужняя жена.  "А со  сношарем-батюшкой  как
же?.." - "А простит он меня,  как  Тимку моего  увидит". - "А ты же  вроде к
подмастерью  ластилась?.."   Маша   думала,   что   расплачется,   но   нет:
Паша-подмастерье  -  он что, он  теперь золотой.  А  золотых  много.  А Тима
единственный.
     Уговорила  Маша  плюнуть  Лукерью   нынче  на  все  заезды,  тем  более
интересных  и  сама  Лукерья  сегодня  не  предвидела,  -  и  позвала  ее  в
"Перекуси!"  -  может,  и вправду перекусить  уже  готово.  Пришла  Лукерья,
осмотрелась, даже  зависть  ее  взяла.  Отпробовала. Со  вниманием осмотрела
Стешу. Баба  как  баба, а  кура почто  такая жесткая?  "Каких  достали..." -
грустно выдохнула Стеша, ей давно уж не до кур  было, Анфиса норовила на них
сэкономить.  "Слушай,  может,  с нашей  фермы  брать  будете?.." -  "Так вам
сношарь-батюшка  и  дозволил..."  - "Да  позволит,  позволит,  я  к  нему на
послезавтра записанная!" - "Что ж у вас, нынче курей куры не клюют?" Лукерья
посмотрела  на Машу как на  сумасшедшую.  "Да ведь не  велит сношарь-батюшка
продавать на сторону... А сами разве ж съедим?" - "А яйца?" -  "Ну, про яйца
говорить не моги, это дело святое... А вот петушков лишних - невпроворот..."
     Лукерья-Настасья взяла  такси и срочно уехала в Зарядье-Благодатское, к
противотанковым  ежам.  Пешком добралась  до караулки - понесла  новости.  В
караулке пара синих  гвардейцев играла в  неведомую карточную  игру  с парой
окончивших дежурство Настасий. Весть о том, что Маша в Москве, и не Настасья
больше,  а  Волчек,  разнеслась  по  деревне  со  скоростью  беспроволочного
телеграфа,  даже Лука  Пантелеевич изволил от  работы оторваться и в  окошко
весь  доклад  о  событиях  выслушать.  "Ну",  -  сказал  сношарь,  с  трудом
вспоминая, какая ж это Настасья. - "Ежели с нашего села, да Паша-подмастерье
к  ней  благоволил... Чего  уж... Чего  их жалеть,  петушков-то...  Скажи  в
птичню,  чтоб  излишки этой  харчевне отдавали,  да  чтоб  не  брали  с  них
наценку... Как всегда,  по государственной  цене..."  Тут сношарь  убрался в
избу, вспомнив, что и он тоже уплаченную вперед цену еще не отработал.
     Так  обеспечилось  "Перекуси!" курятиной,  а  Сухоплещенко -  добротной
точкой общественного питания, расширявшей еще далеко не столь  обширный, как
хотелось, спектр деятельности и влияния.  Парагваевские мальчики,  коих царь
старался к себе ближе селектора не подпускать, мигом повелителю про Машу  из
Нижнеблагодатского настучали. Настроение  у Павла  упало, - и  жалко Машу, и
радостно за нее, что все ж таки в Москву перебралась, - но и себя ведь жалко
тоже, даже и повидаться-то с ней нельзя.  Не то чтоб на старое тянуло,  нет,
но  у  Тони  как-никак  седьмой  месяц  пошел,  не  стоит,  к  чему  прошлое
ворошить... Да и себя лишними волнениями тоже обременять не надо, вон, визит
за границу скоро, и  чертова  Гренландия вот-вот в войну  с Канадой полезет,
три  куска льда  не  поделили, да  еще бревно  какое-то  экс-территориальное
посреди  Ладоги мотается, а на столе одних только  ходатайств о помиловании,
просьб о пожаловании!.. Нет, не царское это дело - на ипподром показываться.
Напротив него, конечно, Петровский дворец есть, от него как раз процессия на
коронацию начиналась. Ну так то ж от него, а не к нему.
     А что великий князь велел кур этому бистро  по госцене продавать  - вот
это,  простите, бесхозяйственность.  Жаловаться, конечно,  некому, но мясных
плимутроков  можно и не  базарить.  Обошлись  бы в харчевне и чем попроще, -
ишь, мурло всякое у ипподрома мясными породами  кормить. Но делать нечего. В
конце-то концов, в гости лететь  не абы к кому. К  великого  князя законному
сыну. А значит - получается просто обмен птицы на рыбу.
     Быть по сему.




     Они передали, что огненные шары - это всего лишь предупреждение.
     Г. ГАРСИЯ МАРКЕС. ОСЕНЬ ПАТРИАРХА

     Потом  туман  и вовсе  рассеялся,  небо  стало  синим-синим, и тут, мой
генерал,  оно  разверзлось,  прямо  из него  на посадочные полосы  аэродрома
Сан-Шапиро стали вываливаться тысячеместные лайнеры, не наши,  кто же знает,
что самолеты компании "Эр Сальварсан" имеют зеленые крылья,  пусть англичане
утрутся подолами всех своих королев, если это не так, а если так, то пусть в
эти  подолы  высморкаются, потому  что  зеленые рукава -  это наша  слава  и
гордость, я  думаю,  мой генерал, что  эту сраную Англию  и не открыли  еще,
когда  наши самолеты уже летали  с зелеными  крыльями, - но  небо  и вправду
разверзлось,  лайнеры с двуглавыми  птицами на фюзеляжах  уселись  на  бетон
аэродрома  Сан-Шапиро,  а  кто  как  не  Сант-Яго-де-Шапиро  достоин принять
подобную эскадрилью, это так же верно, как то,  что у  каждого  сальварсанца
есть  задница,  но  ведь это  еще  не  значит,  что  можно  садиться  ею  на
раскаленный  бетон,  так вот,  разрази меня  шаровая  молния, если  я  видел
что-нибудь великолепней этих десяти  брюхатых птиц, усевшихся на  старый наш
добрый аэродром как в собственное гнездо, ничего шикарней я не видел даже на
гальере,  когда Мария-Лусия  со своими девочками-анастезийками  на задворках
суринамского консульства  устраивает петушино-скорпионьи  бои, ведь  без  ее
девочек  ни  один  настоящий мужчина так  и не  узнает,  что  такое  страсть
мулатки, так вот, мой генерал, если  вы не очень устали,  добираясь  из этой
вашей Утренней Земли,  я расскажу вам, как десять чугунных  птичек  сели  на
бетон, и будь я  проклят, если сам  Президент не вышел их встречать прямо на
летное поле! Но даже не важно, видим  мы Президента или нет, - одно и то же,
он все равно всегда с тобой, если ты истинный сальварсанец и не воротишь нос
от общественных харчей, да в конце-то концов Президент никогда и не покидает
страны, кто  же не  знает,  как он  однажды  подал  себе  прошение о  выдаче
гостевой  выездной визы куда-то там и сам наложил резолюцию с категорическим
отказом, ибо  на фига  же  ему  сдалась  страна, президент которой ошивается
неизвестно где, а генералы, мой генерал, не в обиду вам будь сказано, только
тем  и заняты,  что спят и  видят, как  Президент  нацепляет  на  них погоны
генералиссимусов, ведь это уже случалось в нашей истории, а  к чему приводит
наличие  двух генералиссимусов в одной стране, так об этом пусть  размышляют
скорпионы, когда  на них выпускают боевых петухов, хотя на ближайших  боях я
все равно  поставлю  на  скорпиона, потому что петух старого  Рохаса потерял
один глаз, да, но скорпион кривого Умберто в прошлый раз тоже  ошибся, когда
все ждали, что он сам себя ужалит, вместо  этого он  ужалил одну  из девочек
Марии-Лусии, пришлось вызвать  колдуна из-за самой Сьерра-Капанги,  колдун и
сейчас еще не приехал, хотя девочка давно здорова, я как раз видел ее только
что,  она  выходила от вас, мой  генерал, ну  и уделали же вы ее,  ну просто
зеленая в крапинку баба, шалун  вы,  генерал,  скажу вам, так ведь не только
вы,  вот моя Тереса давно  грозит отпилить  мне яйца, если  я не уймусь, а я
говорю ей, что я не птицеферма  Президента, чтоб яйца на ней  собирать, если
они  ей нужны, может пойти  к Президенту и попросить, у каждого сальварсанца
есть такое право, слава Президенту, которого я  как раз и увидел на взлетной
полосе Сан-Шапиро, когда головной  самолет  перелетной десятки развылупился,
из  него  вышел  мужик такой толщины, что если б это была  баба  в заведении
Марии-Лусии,  то на очередь к ней  записывались бы на три месяца, или,  хуже
того, разыгрывали бы право на  встречу с ней в лотерею, и тогда фиг попал бы
к  ней тот, кто  не купил билет-другой в Президентской лотерее, той самой, с
которой  связаны лучшие  воспоминания  самых лучших сальварсанцев, в ней  не
участвует  разве  что  сам Президент, ибо  он издал приказ, запретивший  ему
самому  и всем будущим  президентам участие в  азартных мероприятиях, но все
остальные,  Боже ж ты мой, разве не играют они и не выигрывают, я сам только
в прошлом году выиграл в нее медузу, смотрю на нее с утра до ночи!..
     Даже  стервятники  смылись  куда-то в  это  утро  с  площади де  Армас,
заполненной  толпой,  а великие  люди уже  поднимались  по  ступеням главной
лестницы Паласьо де Льюведере, гвардейцы в батистовых мундирах с серебряными
галунами  образовали  живой  коридор,  по которому эти  люди  двигались; сам
Президент  отвел  у  входа в  сторону  гирлянду  отцветающей  гиппокампии  и
пропустил в патио  сперва  императора,  маленького, но прямого,  как  палка,
лысеющего, но отпустившего рыжеватые  бакенбарды, затем  канцлера, толстого,
как знаменитая  Мария-Лусия,  и  потного, как оконное  стекло в конце сезона
дождей,  потом  чрезвычайного  и  полномочного  посла  Российской  Империи в
Сальварсане, совсем не известного  в политике человека, про  которого  ходил
слух, что он  лишь  недавно  выпущен  из  советской  тюремно-психопатической
больницы имени Дракулы, отца русской школы кровобросания, не то еще какой-то
знаменитости  с   балканской   фамилией,  за  послом  проследовал  временный
поверенный Сальварсана в Москве, гражданин  республики Доминика  и  владелец
ресторана  "Доминик",  что  посреди  авениды де  ла  Фальда,  следом  прошли
переводчики, референты  и охранники  в  ярко-лазурных  мундирах,  лишь затем
Президент  проскользнул в дверь и закрыл  ее за собой, гирлянда  гиппокампии
снова перечеркнула ее наискосок, на сегодня Президент отменил все аудиенции,
даже   не  поехал   на  торжественное  открытие   муниципально-водонасосного
ведомства, во всю функционировавшего уже четвертый год, но официально еще не
открывшегося,  ибо до сих пор глава  государства не нашел времени перерезать
ленточку на парадном входе, - сотрудникам ведомства приходилось добираться в
кабинеты по  пожарной  лестнице;  после этого  толпа отхлынула  от  ступеней
Паласьо  де  Льюведере  и  стала просто  сборищем на  диво одинаковых мужчин
немногим старше средних лет,  излишне полных и  вовсе не мулатов, из которых
состоит  сальварсанская толпа в  обычный день, по виду это были скорее всего
греки,  но  там  и сям  шныряли  в  этой толпе  разносчики  вареных  улиток,
расстегнутых пирожков с  мясом  броненосца,  свиных ребрышек  и аргентинской
граппы; вместо  обычных торговцев водой  на площади сегодня  мелькали только
сестры из общины Святого Иакова Шапиро, торговавшие святой водой, на диво не
пригодной  для утоления  жажды, но другой  воды все равно было не достать, и
голодные греки, привыкнув у себя на родине пить вместо воды вино, вынужденно
хлебали стопками горькую граппу, выгнанную  из виноградных отжимок и гребней
лозы,  мешая ее  с  якобитской  водой,  отчего та  при  большом  воображении
начинала   напоминать   вино  далекого   Афона,  визита  на   который   этот
множественный грек, между прочим, боялся больше, чем окуривания ладаном.
     Видимо, на  родине, в уже упомянутом Институте кровобросания, нынешнего
русского посла, коллежского советника его благородие Глеба Углова пользовали
основательно, потому что крови в его лице оставалось немного;  получив после
перехода в  статские  потомственное дворянство и  герб  с  тремя деревянными
вальками  на серебряном фоне, со  щитодержателями в виде  двух  белохалатных
лаборантов, Углов как будто пришел в себя, но никакими силами не удалось его
отговорить от  идеи подвесить к поясу вместо дипломатической шпаги старинный
бельевой валек, в каковом виде  он вселился  в особняк посредине Посольского
квартала,   -  Россия   стала  уже   четвертым  государством,   установившим
дипломатические  отношения  с  Сальварсаном  в  полном  объеме,  в  качестве
посольства  России  приказом  Президента был выделен  бывший  личный  дворец
свергнутого  двадцать  два года назад диктатора, - дворец  простоял все  эти
годы  опечатанным и неизбежно сгнил  бы, если бы  не заползшие в него  через
подвал  стебли  быстрорастущей  александрины   сальварсанской,  эндемической
насекомоядной  лианы, прославленной на весь мир  способностью  изменять цвет
лепестков  в  зависимости  от  того,  какое  насекомое  им перед  этим  было
поглощено,  при  искусственном  разведении  лиану  чаще  всего  откармливали
дорогими сколопендрами,  отчего  ее лепестки приобретали  неповторимый  цвет
национального  сальварсанского флага,  цвет  шаровой  молнии,  упоминание  о
каковом  национальном  бедствии  отзывалось  сладким  томлением  в  ганглиях
каждого сальварсанца,  ибо  в самые ближайшие недели,  а то и  дни, ожидался
очередной  молниепад, под которым  снова был обречен  превратиться  в  пепел
древний город Эль Боло дель Фуэго; будучи насекомоядными, цветы александрины
много лет пожирали всех возможных паразитов в покоях свергнутого узурпатора,
а  когда не было  насекомой  пищи, то довольствовались плесенью, бактериями,
вирусами, благодаря  чему дворец  российского посольства  оказался  идеально
прибран, воздух в нем был стерилизован и кондиционирован, требовалось только
сменить  мебель  и штофную обивку стен, что  выполнили  на досуге сотрудники
соседнего посольства, тайваньского, следовавшие, впрочем, своим национальным
вкусам  и  обычаям, отчего  русское посольство оказалось  обставлено  низкой
китайской мебелью из пнутого бамбука, а со стен смотрели игриво извивающиеся
драконы  и китайские фениксы в  зарослях плакучих, словно бюджет Сальварсана
до  прихода к  власти Президента, вавилонских ив  и  матерого  бамбука,  при
созерцании  которого у посла вздрагивало сердце  и роились  мысли о том, как
славно можно было бы собрать из коленцев  такого  бамбука добротный валек, а
потом   охаживать   таковым   всех,  кто   подвернутся   под   руку.   Плети
эндемически-насекомоядной лианы удалять из дворца не рискнули  даже китайцы,
как-никак готовый кондиционер, дезинфектор и даже дератизатор, особо крупные
цветки  не прочь были  закусить  зазевавшейся крысой, даже черной привозной,
которую именуют  мус  декуманус,  но обожравшиеся  подобным  образом  цветки
быстро  темнели,  предъявляли  ярко-белое изображение  черепа со скрещенными
костями, а  затем опадали, рассыпаясь хрупким и летучим прахом; приближаться
к цветам разлакомившейся за  два десятилетия  лианы  и сам посол не особенно
старался, но вскоре  заметил, что при его приближении цветы отворачиваются и
порой из  чашечек даже  слышно что-то  вроде брезгливого  пофыркивания,  ибо
зачаточным  образом  мыслящая  лиана соображала  все-таки,  что  жрать посла
дружественно-родственной  великой державы для  нее, для уважаемого эндемика,
не патриотично и опасно к  тому  же для  здоровья, -  прошедший полный  курс
дракулотерапии   тип  еще   неизвестно   какой   заразы  нахватался,   лиана
ограничивалась тем, что закусывала мерзкими на вид черными баратами, то бишь
летающими тараканами,  осмеливающимися нарушить  неприкосновенное  воздушное
пространство  новообразованного посольства. Но сейчас посол отсутствовал, он
находился  при  исполнении   служебных  обязанностей  и  сопровождал  своего
государя, как раз вступившего в зеркальные коридоры внутренней части Паласьо
де Льюведере,  следуя четвертым  в  свите гостей и стараясь как можно меньше
попадаться  на глаза тому,  кто  следовал в свите вторым,  своему  канцлеру,
второму  человеку  Российской  империи,  сильно   похудевшему,  но  все  еще
раблезианскому толстяку, который и в прежней  жизни был его начальником, и в
нынешней  им оказался,  хотя часть веса  сбросил, без чего в  сыром и жарком
сальварсанском  климате наступающего апреля откинул бы свои носорожьи копыта
еще на  аэродроме, а сейчас по крайней мере мог не быстро, но  и незадышливо
сопровождать своего государя в утомительной, но необходимой поездке.
     Все же странное это было здание, нынешнее посольство России, особняк на
углу улиц  Сида Ахмета  и Авельянеды,  ведь прежде  это был  личный  особняк
кровавого гада  Бенито Фруктуосо Корнудо,  над которым  даже в  анекдотах не
издевались,  потому что фамилия у него была такая,  что впору живот со смеху
надорвать,  и были  случаи, что кое-кто из  испаноязычных иностранцев, узнав
подлинное имя  этого  ублюдка, так  и  оставался  на  всю  жизнь  с  грыжей,
полученной  от хохота,  кто  с  пупочной,  кто  с  паховой, а чаще  всего  с
диафрагмальной, ведь надо же, чтобы мерзавец еще и по фамилии был рогоносец;
когда  власть сменилась, то народ,  который любит давать прозвища и  любимым
политикам,  и не любимым,  попробовал  назвать  нынешнего  Президента  Хорхе
Бастардо,  потому  что  по  рождению он - как  и сам этого не скрывал  - был
незаконнорожденным, не то  что его младший брат на далеком севере,  хотя как
раз родной отец  только и считал Президента своим единственным  законным, но
кличка Бастардо  была  скучной, как обряд  розарио при увядших розах;  затем
какие-то   подхалимы  пытались  дать   ему  кличку  Хорхе  Амадо,   то  бишь
Возлюбленный,  но это звучало  уже совсем не по-сальварсански, ибо кто  же в
республике  не  возлюбленный,  если сам  Президент, Истинный Соратник  Брата
Народа, изволит  лично любить свой народ за  одно то,  что тот признал в нем
такового, а в  самом  себе  - брата покойного  Брата; словом, даже обитатели
самой  заштатной  из  провинции Сальварсана, горной  страны  Сан-Президенте,
никакого  прозвища  за главой  государства  не  признали. Народ  Сальварсана
вообще жил другими  интересами, в любимой харчевне генерала Униона, когда он
незаметно  вошел туда в первый же день после возвращения из  Утренней Земли,
только  и  разговора  было,  мол,  представители  Боливии  и   Парагвая   на
Панамериканском  сборище разболтались,  какие  они несчастные, потому что их
страны  отрезаны от  моря, но их на этот раз не освистали  и не ошикали, ибо
встал  представитель  Сальварсана и заявил, что  у него  страна тоже от моря
отрезана,  но  Сальварсан  на  море  не  претендует,  все  свои  законные  и
неотъемлемые  права на море  он готов подарить остальным странам, не имеющим
моря,  тогда  поднялся  представитель северо-западного  соседа  Сальварсана,
Страны Великого Адмирала,  тоже оставшейся без моря, ибо  свое море покойный
патриарх Сакариас Альварадо,  теперь известный всему миру только по страшным
книжкам, отдал гринго в уплату государственных долгов; представитель сказал,
что   в  их  новой  столице  Сан-Габриэль-дель-Дариен   только  рады   будут
присоединиться к  новому военно-политическому блоку; в  харчевне  начиналась
оживленная  дискуссия,  но  тут  подвалила  полуденная жара,  все  раскисли,
поговорили  немного о Коране, черепахах,  пресвитерианском  вероисповедании,
женщинах, яйцах  и еще о чем-то, нить разговора  потерялась, члены конгресса
пошли коротать  жаркие часы в харчевню "Под девятью троюродными сестрами", в
которую  сейчас как раз заглянул  бригадный  генерал  сальварсанской  армии,
тайный жрец-вудуист Марсель-Бертран Унион, - ему еще предстояло нынче поздно
вечером  настоящее радение  кандомбе,  на  нем  природных  сальварсанцев  не
бывает, зато валят валом иностранцы, для которых вся оперетта  единственно и
затевается. Одно было плохо в жаркие часы, то, что ту же харчевню облюбовали
также рыночные  подонки, ниже  которых среди  сальварсанцев не  стоял никто,
даже  убогие  извращенцы,  лишенные права  выходить на  улицу  раньше десяти
вечера и  после  восьми утра,  - здесь  ошивались  броненосцекрады,  мастера
тайного и гнусного ремесла, за которое еще по древнеримскому обычаю положено
заколотить  редьку  в  задницу,  именно  это со  всеми  с  ними уже  не  раз
проделывалось, и оттого в воздухе харчевни, помимо  запаха острой фританги и
приторных, тающих в руках лепешек ропадуры, висел неистребимый запах редьки.
     Мало  что  известно  было  в Сальварсане  о  личности старого  генерала
Униона, кто-то  вспоминал, что его  вроде бы видели приехавшим  из Бостона в
Англию, на земли, расположенные  к  югу от Твида, не то  его просто видели в
бостоновом  костюме, лихо  саженками переплывающим  Твид, не то  он  однажды
заявился прямиком в Бостон в твидовом костюме, не то вообще ничего такого не
было, в Штатах, кажется, генерал сроду не бывал, в  Британию ездил нехотя, а
щеголял  исключительно батистовым френчем с галунами, - кто его знает, тайны
папалоа на то и  тайны, чтобы  оставаться  неизвестными даже самим жрецам, -
однако вот  заглянул  же генерал в свою любимую харчевню, памятуя,  что  чем
больше  человек помнит  любимое  место  и любимую  вещь,  чем  больше  о них
заботится  и чаще  их посещает,  тем они достоверней и реальней, никто же не
станет  спорить, что харчевня, которую генерал перестал  бы посещать, уже не
могла бы считаться его любимой, а тогда вообще кому она нужна, тем более что
Президент ее давно собирался снести, оттуда редькой воняет.
     На  лестнице, ведущей во внутренние покои дворца,  теснились, к особому
удивлению русского императора, какие-то неожиданные люди, немолодые, в белых
хламидах,  в  широких  красных  шляпах,  не  то  изгаженных голубями, не  то
специально обшитых  белыми  кляксами,  все  они  тянули к  венценосцу  руки,
чего-то  прося на неведомом ему испанском языке, в котором слов из индейских
языков кечуа и гуарани было больше, чем кастильских, да еще вся эта смесь на
португальский манер шипела, - никуда  не  денешься, тут сказывалась  великая
проигранная война, отхватившая от  Сальварсана с  востока тысячи  квадратных
лиг каатинги, малонаселенной  зоны  низкорослых кустарников и деревьев,  все
жители  которой  тем  не  менее  и  сейчас  претендовали  на  сальварсанское
подданство, - а в ожидании  разрешения на постоянную сальварсанскую прописку
пользовались временной, служили в республике сторожами и фонарщиками; однако
люди в  красных  шляпах были  отнюдь  не  просителями  из каатинги, это были
коренные сальварсанцы, тайные жрецы Великого Красного Духа Мускарито, именно
для них российский император, надоумленный Долметчером, привез целый самолет
мгновеннозамороженных  красных мухоморов, российских аманита мускариа, нигде
не достигающих столь благодатных свойств, как в России, ибо лишь в  странах,
осененных  благодатью  абсолютной  монархии,  может   явиться  истинный  Дух
Мускарито, тогда как мексиканская, к примеру, разновидность того же гриба, к
примеру,  его  разновидность  безнадежно  республиканизирована,  а  в  самом
Сальварсане   аманиты  деградировали   до   того,  что  их  в  микроскоп  не
рассмотришь, вот  до  чего довел страну диктатор-рогоносец,  в чьем особняке
теперь по праву разместилось посольство России,  где нынче вечером император
при помощи собственных поваров  и  при непременном участии  лично  господина
Доместико  Долметчера  давал  званый  ужин   в  честь   Президента,   своего
двоюродного  дяди,  и  на  этот  ужин  по обычаю  пригласили  самых  главных
сальварсанских генералов,  прежде всего убеленного сединами Марселя-Бертрана
Униона, из-за  чего участникам кандомбе не приходилось  ожидать жреца раньше
часа ночи, - и послы как Тайбея, так и Нуука тоже были приглашены на ужин, а
посол Розо, то бишь  столицы Доминики, оказывался на ужине без  приглашения,
со стороны кухни - хотел он того или нет.
     Поднимаясь,  император небрежно вкладывал в руку  каждого из служителей
Культа  Великого  Мускарито  огромный  холодный  мухомор,  доставая  его  из
услужливо протянутой морозильной торбы, и глаза жрецов наливались  рубиновым
огнем в предвкушении пожирания священного лакомства, коим президент Романьос
этих прихлебателей  не  очень  баловал, напротив,  на их  неизменные попытки
выклянчить у него грибочек-другой лишь малозаметным движением  левого  плеча
приказывал вынести с поварни большую глиняную миску с пирайевым супом, а его
по  древнему  сальварсанскому обычаю  надлежало  немедленно  поглотить:  тем
вопрос попрошайничества  и решался, ибо  руки и  рот  просителя  оказывались
заняты; при повторном попрошайничестве выносили вторую миску, а не  очень-то
второй галлон рыбьего супа сожрешь, грибочка все равно не дадут, - ну,  а не
съешь   ниспосланную  Президентом   ушицу,   -  отвернутся  от   тебя   даже
собратья-жрецы,  ибо  сами  в  том  же  положении;  в  сальварсанском, давно
построенном Обществе Всеобщего Братства какие могут быть  привилегии у  кого
бы то ни  было, кроме немногих почетных граждан, из коих ни  один не являлся
жрецом Мускарито;  впрочем, каждый блюститель Культа являлся  представителем
меньшинства, а о таковых Президент заботился  специально, иначе фиг получали
бы  жрецы  эти  мухоморчики  из  рук  почетного  гостя,  это  главный  жрец:
небезызвестный Тонто де  Капироте, вымолил  через  Долметчера такой подарок,
иначе  сидеть бы им теперь  на безгрибовье, и лишь одного страшились  жрецы:
того, что  после  съедания гриба Великий Мускарито явится  им  не в  красной
шляпе, а в зеленой, как протухшая суринамская пипа, и придется ему по обычаю
задать вопрос - "Как твое имя?", и  Мускарито скажет такое, от чего до конца
жизни будет мучить  тебя  стыд за бесцельно прожитые годы, ибо постигнешь ты
по   этим   словам,  где   непременно  будет  упоминаться  твоя   бесчестная
родительница, что явился  тебе Великий Дух  в своем  антиподобии,  в  образе
Мрачного  Мусцилито,  которому  страшатся  поклоняться  даже  вымирающие  на
высочайших   отрогах   Сьерра-Путаны   свирепые   каннибалоеды,   еще   одно
сальварсанское  меньшинство,   о   коем  сердобольный  Долметчер  опять-таки
попросил позаботиться русского  императора, прибывшего в гости к двоюродному
дяде: для пропитания  каннибалоедам необходимы были  как минимум  каннибалы,
составляющие не менее 75% от общего объема  пищи в  нормальном меню племени,
без  чего оно  чахнет и теряет способность к размножению, так  вот,  один из
прибывших самолетов  был  целиком загружен  всеми возможными  средствами для
спасения погибающих; Павел привез репринтные переиздания всех пяти  выпусков
известного    "Альманаха   антропофага"    с   параллельным   переводом   на
испано-сальварсанский  диалект  племени,  в  альманахе  было  немало  ценных
рецептов, которыми спасаемые  больные вольны  были пользоваться или нет - по
собственному усмотрению; в том же самолете под общим наркозом прибыли четыре
десятка  выявленных  министром внутренних дел Российской Империи  Всеволодом
Глущенко сибирских людоедов, исключительно милицейского в  прошлом сословия,
которых надлежало пробудить в  горах на ритуальных полянах племени, а уж что
там  с кем и  кто  дальше  сделает, это  их  дело,  и  все милиционеры  были
пробуждены  посреди  такой  поляны, обнаружили,  что  их обступают  какие-то
человекообразные  создания  с  обсидиановыми ножами  в руках и облизываются;
милиционеры,  хоть и были  в чем мать родила, быстро сообразили  обстановку,
встали стеночкой и пошли  на доходяг,  быстро их всех  перебили, после этого
воспользовались очень кстати разведенным до их пробуждения большим костром и
припасенными  вертелами, наскоро  поджарили  некоторых  побежденных,  прочих
повесили  тут же вялиться, выставили пост  номер один для охраны провизии от
стервятников-урубу,  пировали двое суток, лишь постовые сменялись; через три
дня   над   ними   начали   летать  разнообразные  аппараты,   производившие
аэрофотосъемку; эксперты в Сан-Сальварсане  мигом разобрались в происшедшем,
но поскольку имелся президентский  приказ, ясно гласивший - "пусть съест кто
кого хочет", начальству было доложено, что все в порядке, племя спасено, ибо
милиционеры успешно противостояли нескольким сотням каннибалоедов, все имели
спортивные категории не ниже первой, все были готовы к труду и обороне,  так
что в ближайшие месяцы, а может  быть даже и годы, в  отрогах  Сьерра-Путаны
голода  не ожидалось;  поскольку взаимопожирание входит  в  племенные обычаи
данного   президентоспасаемого   народного   меньшинства,  значит,   и   все
гражданские права соблюдены, и  все сыты, и нечего присылать наблюдателей из
ОНЗОН, их эти новые  светлокожие каннибалоеды тоже за милую душу съедят, ибо
не брезгают нынче даже и простыми  чиновниками, не только тех  едят, которые
сами другими питаются, впрочем, так ли уж уверены  ОНЗОНовцы, что никого они
никогда  не  ели,  да  еще  вполне безнаказанно? Пусть  внимательно почитают
"Альманах антропофага".
     Вот уже  для двух сальварсанских меньшинств визит императора Павла стал
каким-никаким,  а  спасением.   Однако  среди   подарков   России   великому
латиноамериканскому  другу  и дяде  имелось  еще  многое;  целый  самолет  в
прилетевшем  караване  был  наполнен  учебными пособиями для  сальварсанских
школ, пособия  были  более-менее одинаковые, но зато очень дефицитные, Павел
привез прекрасно  обработанные  и  укрепленные человеческие скелеты,  на них
теперь  имелась  возможность  преподавать  малышам  такую важную науку,  как
остеология, наука эта очень важна  для  истинного сальварсанца,  слишком  уж
изнеженного государственным обеспечением, слишком уж занятого  размышлениями
о том, на кого  ставить  в субботу  на гальере,  на  петуха  ли  колченогого
Харамильо,  на  скорпиона  ли толстой Сильвины;  скелеты были  развезены  по
школам в городах и деревушках, но кое-что,  конечно, уплыло на сторону, один
особенно аккуратно упакованный скелет перевезли  через границу  и продали на
рынке  в  Бразилии,  в  захолустном  Барселусе,  что на  Рио-Негро,  но  там
подвыпивший  покупатель  переезжал через  реку  и  выронил  скелет  прямо  в
стремнину, она  же вынесла скелет  в  Амазонку, где  его  пытались обглодать
местные мелкие пирайи, на дикий бразильский манер именуемые пираньями, но не
преуспели;  скелет  плыл  и  плыл  мимо  Манауса,  Обидуса,  Монти-Алегри  и
Порто-Сансаны, наконец, был замечен с набережной в Макапе, но его приняли за
обыкновенный  скелет,  не  ведая  о   том,  что  по  Амазонке  плывет  чудо,
сработанное умельцами Ломоносовского проспекта, которые уже давно перешли от
подковывания английских блох к этому более доходному и безопасному промыслу;
скелет  так и  уплыл  в  Атлантический  океан,  где  был сожран  оголодавшим
китом-касаткой, каковой хищник  от этого пожирания  немедленно превратился в
птичку  колибри,   улетел   на   юг,  на   островок  Пакета,  что   напротив
Рио-де-Жанейро, там уселся на ветку и стал распевать отлично отколиброванные
песни, их и сейчас ездят слушать богатые кабокло, кафузы и курибока.
     Но и это было еще далеко не все, что привез с собой император. Грузовой
отсек последнего самолета эскадрильи был  целиком занят подарками Президенту
от  его  родного   отца,   великого   князя  Никиты   Алексеевича,   заранее
согласованными по дипломатическим каналам;  кое от чего Президент отказался,
ибо много  ли  найдется  вещей в мире,  которыми  Сальварсан сам по себе  не
обладал  бы в  достаточном  количестве, однако же  цистерну  с  подрощенными
мальками знаменитой  русской  рыбы  "золотоперый  подлещик" самолет  привез,
заранее  было проверено,  что  подлещик прекрасно  уживается  с  культурными
видами пирайи, говорит по-человечьи и по-рыбьи одинаково хорошо, не только в
короткий срок  изучил испанский язык, но - и это главное - обладает  большим
даром   убеждения;  Президент  лично   намеревался   провести  с  подлещиком
собеседования и  консультации, без  посредников,  потому  что тоже одинаково
хорошо говорил на испанском и на русском. В том же самолете прибыли и другие
подарки  от великого  князя  Никиты Алексеевича сыну; особенно ценными среди
них могли  считаться отборные раки из Угрюм-лужи, некоторые, не соврать вам,
ну с крупную курицу,  хотя в  истории  Нижнеблагодатского известны  и  более
крупные экземпляры,  но этих сношарь-батюшка оставлял при себе как племенных
производителей;  пива князь  тоже  прислал,  домодельного,  самодоходчивого,
лично давал инструкции, когда бабы его варили, рецепт пива этого был копейка
в  копейку  тот  же  самый, что  у  поповен, - "нижнеблагодатское сосновое",
однако  князь считал пиво поповен нешибистым и квелым, потому  для  любимого
сына велел сварить  фирменное, какового направил  в дар шесть сорокаведерных
бочек, но шестая в самолет не влезла, ее отдали синим  гвардейцам из внешней
охраны сельского периметра, пиво  немедленно было  в караулке пущено  в ход,
после чего гвардейцы дружной кучей  захрапели на полу, вызвав  у  сторожевых
Настасий единодушную брезгливую улыбку, однако Президент, когда пиво и раков
доставили  в Паласьо  де  Льюведере,  изволил испить  отцовского  варева два
полных  кувшина, закусил парой весьма клешневитых раков,  чем-то  похожих на
стервятника-урубу,  а размером в  половину его же, если стервятника брать за
пример не  очень  крупного;  в  ответ  на вежливый  вопрос  Долметчера,  что
Президент  изволит  передать родителю по поводу подарков,  Президент  что-то
тихо  сказал и  повел  левым локтем,  но поднаторевший в  общении  с  главой
государства  мулат  понял,  что  пиво  и  вправду  шибистое,  за   это  отцу
благодарность,  что раки и впрямь клешневитые, за это благодарность сугубая,
а в качестве  ответного дара посылает Президент отцу много всякой всячины, -
список  ответных даров Долметчер застенографировал  на  манжетах, удивившись
лишь одному из предметов,  попавших  в список,  - дюжине старинных испанских
аркебуз, в точности  таких, с помощью каких  в шестнадцатом веке завоеватели
истребили  племя  индейцев-людоедов  бороро,  ну,  если  уточнять,  то их не
истребили,  а выгнали в Бразилию и в горы, где ими  почти сто лет лакомились
тогдашние каннибалоеды,  ну, а зачем великому  князю,  живущему в своем селе
посреди  первопрестольной  российской столицы,  каннибалобойные  аркебузы  -
Долметчер представить не мог,  но  счел,  что  Президенту виднее, а Настасьи
вообще любую вещь в хозяйстве используют, лучше уж пусть из аркебуз лупят по
нарушителям  границы-периметра, чем из гаубиц, что уже случилось и от чего в
Москве земля  тряслась, даже  заводская труба на предприятии  имени  Макса и
Морица дала трещину.
     А вечером первого  же  дня имела место в русском посольстве грандиозная
годерия, или,  говоря по-русски, халява,  -  слово это, "ла  халява", кем-то
случайно брошенное, прозвучало  очень  по-сальварсански  и  тут  же  вошло в
столичный диалект, которым последнее время кое-кто щеголял даже в Аргентине,
- с этой страной  Сальварсан дипломатических отношений  не  имел, а вопрос о
том,  имеет ли он  с ней пограничные  отношения, имел философский  характер:
граница Сальварсана и Аргентины представляла собою одну точку в юго-западном
углу страны,  ибо к границе нелепо длинного юго-западного соседа Бразилия не
примыкала,  там  длинным  клином  тянулась  к   северу  сужающаяся   полоска
аргентинской  земли, в  конце  концов  мизинцем  дотягиваясь до Сальварсана;
место это считалось таинственным, полагали, что  там расположены уж заодно и
рубежи  пятого сальварсанского соседа,  загадочной  державы Тлен, но другими
это  оспаривалось, ибо точка, строго  говоря, приходилась не  на землю, а на
воздушное  пространство,  на  жерло  потухшего  вулкана Ягуачо,  уходящее  в
неизмеримые глубины земной коры,  - из этого  жерла, по  индейским поверьям,
когда-то   вышел  весь   видимый   мир,  и  куда  в   один   прекрасный  для
предусмотрительных людей  день  весь мир  и  провалится;  пока  что  таковое
тотальное  проваливание  не  случалось, но в  жерло вулкана один  за  другим
соскальзывали принстонские альпинисты-энтомологи в  поисках  новых  бабочек,
никто их больше не видал, в Южной Америке по крайней мере; бытовала легенда,
что  те из  них,  кто  безболезненно добрался  до  дна  вулкана,  немедленно
находили нам утопическое  убежище и вовеки веков выбираться назад не хотели.
Вулкан  не  зря носил  название  Ягуачо,  именно  на  его  склонах  водились
описанные еще Святым Иаковом  Шапиро оборотни-ягуары, ныне вымершие, которых
не следует путать с оборотнями-пумами, в просторечии пуморотнями, существами
довольно  мирными,  в Сальварсане  давно  и  по  большей части  безвозвратно
перекинувшихся в людей, ибо не из идиотов же состоит племя, чтобы прыгать по
сельве, где тебя любой заблудившийся полковник Фоссетт подстрелит за здорово
живешь, тогда  как  в человеческом виде в  Сальварсане любой  из  пуморотней
считался  коренным  сальварсанцем  и  имел  равные  с прочими сальварсанцами
права;  к  тому  же  на  заселенном  почти  одними  пуморотнями  плоскогорье
Сан-Президенте всюду так неистребимо пахло кошатиной, что ни один нормальный
человек по доброй воле туда не стремился, плоскогорье  жило почти целиком на
самообеспечении, лишь пирайевое  филе  доставляли с равнины караваны  мулов,
ну, а  рояли  "Бехштейн" для дочерей  богатых пуморотней-плантаторов  обычно
сбрасывали  на парашютах, ни один еще не прибыл  поврежденным, только одного
молодого   пуморотня  пришлось  в  Буэнос-Айресе  обучить   на  настройщика;
плантаторы  выращивали  знаменитую на  весь  мир сальварсанскую  валерьянку,
которой все  плоскогорье  пропахло до небес,  забивая  даже  запах кошатины,
плантаторы также  выращивали восковую пальму, неприхотливую до того, что она
согласна давать воск на высоте до  четырех тысяч метров, воском запечатывали
флаконы  с валерьянкой,  увозимые  теми  самыми  караванами  мулов,  которые
доставляли на плоскогорье мороженую президентскую пирайю.
     В русском посольстве тем временем вовсю пила  и ела на годерию, то есть
по-сальварсански  "на  халяву",  вся  местная  элита, не исключая и  толстую
Марию-Лусию, настоятельницу бардака, то есть монастыря анастезиек,  толщиной
соперничавшую  с русским  канцлером, -  среди сальварсанцев даже заключались
пари, кто из двоих толще, но  победить  в таком пари было невозможно, потому
что  ни настоятельница  Мария-Лусия не  согласилась  бы встать на весы,  она
как-никак берегла  фигуру от  незаконного контроля,  ни  тем более  канцлер,
которого  дириозавр приучил беречь  данные о своем весе  как государственную
тайну, - в посольстве оба ели и пили от пуза, канцлер туго запомнил, что раз
в неделю есть можно все что угодно  и сколько захочется, а Мария-Лусия столь
же твердо  блюла анастезийский обет, ела и пила сколько влезет все семь дней
в неделю,  ибо это и  душе  удовольствие, и  страстным сальварсанцам  чистое
восхищение,  мода  на красоту  в  стране  царила  отчасти  турецкая,  кем-то
пущенная в  обиход старинная пословица, что девяносто пять  процентов  любит
толстых женщин, а пять процентов - очень толстых, по сальварсанским понятиям
была  бы  верна, кабы цифры  в  ней поменять  местами, вообще можно  было бы
утверждать, что очень  толстых женщин любят все сто процентов сальварсанцев,
кабы не  пуморотни  с  плоскогорья  Сан-Президенте,  где валериана  не  дает
женщинам  войти  плотью  в  благодать;  там,  при выкапывании корней и сборе
остальных  частей растения, сборщики лучшую часть корня кладут не в корзину,
а в полотняный мешочек на груди, для своих нужд, только члены племени знают,
в какой день и час суток валериана истинно  "готова", и есть у  них поверье,
что  лучший корень образуется  у того  растения, на  которое зеленым горящих
взором,  сузив растянутые по  вертикали зрачки,  старый пуморотень посмотрит
ровно в  осеннее,  то бишь майское полнолуние, затем такое растение  следует
перевязать  выпавшим  пуморотневым усом,  лучше  седым, за такую  валерьянку
нелегальные  скупщики из штата  Колорадо  платят  бешеные  деньги,  называют
по-научному "берсерк чумовой", а  сторонние сборщики-воры,  по-сальварсански
"чакальос", норовят эти корни  выкопать  раньше срока  и опять же в Колорадо
продать, но  если  попадаются  на  месте  преступления, то их по  старинному
обычаю сбрасывают в жерло безмолвствующего вулкана Ягуачо и пусть уж они там
на дне просят убежища, - только бы среди плантаций их не видел больше никто,
шакалов, тоже мне, семьдесят четыре хромосомы побегучих.
     В  тот вечер в русском посольстве была не только жратвенная и  питейная
ла  халява,  танцы там тоже были, однако, в честь государства, которое нынче
получило в полное  распоряжение дворец  доисторического диктатора, танцы эти
были  только одного вида, по-сальварсански "байлар-куклильяс", в России  это
называется "в присядку",  танец этот хотя  и  завезен в  Россию,  но исконно
сальварсанский, его еще  дети испанских конкистадоров  танцевали, неизвестно
только, с лошади слезали при этом или нет, - однако нынче этот танец танцуют
вовсе без лошади; в России,  кажется, про танцы на лошадях не  слыхали даже,
ничего, пусть туда малость наших обычаев  отвезут, небось,  найдутся у них и
петухи, и  скорпионы;  впрочем, Мария-Лусия  танцевать в  присядку  долго не
хотела, покуда канцлер,  которому его император приказал  стальным взглядом,
не подал пример первым, уж тут настоятельница  не утерпела,  подоткнула  всю
дюжину юбок  и  пошла  выкидывать  такие антраша, как на приеме у Президента
сколько-то лет тому назад, когда Марсель-Бертран Унион привез ему из Лондона
с  аукциона   какую-то  серебряную  монету,  говорят,  с  портретом  дедушки
Президента, но кто ж этому поверит, неужто же у Президента и впрямь мог быть
дедушка? Император, сказывают,  тоже Марии-Лусии кивнул, в  знак уважения  к
сальварсанским традициям,  и тогда  канцлер, отдышавшись,  вышел в  круг  по
новой  и выдал  такую  лихую  присядку в ритме румбы, что присутствующие  от
восторга хотели стрелять в потолок, но  все оружие у  них отобрали на входе,
кто  бы им позволил  стрелять в  потолок, когда на втором этаже полным-полно
охраны, - словом, оставалось гостям только рычать и мяукать от восторга, чем
они и занимались.
     Во время  общего веселья  Президент с императором уединились  ненадолго
передохнуть, Павел  как раз  вспомнил, что одна  деталь пейзажа невдалеке от
аэродрома Сан-Шапиро его  удивила: это было огромное, черное, угрюмое здание
без окон, длиной  метров триста,  высотой эдак шестьдесят, а ширины Павел не
разглядел,  - и  Павел  решил разузнать  у Президента, что это  за хреновина
такая, да и спросил, дипломатично заменив пришедшее на  ум "хреновина" более
нейтральным "конструкция", и тогда  Романьос,  по обыкновению  тихо и четко,
склонив  голову  к левому  плечу, ответил ему:  "Брат мой... Всякое  в жизни
может   случиться...   Это  -   аппарат   "искусственная   печень"...  Вдруг
понадобится... К  сожалению, современная наука, даже самая  передовая,  не в
силах   сделать   этот   аппарат  более  миниатюрным,  сохраняя  полную  его
автономность... Нет, печень у меня совершенно здоровая, но мало ли что может
понадобиться через  сорок, пятьдесят лет, даже глава государства,  брат мой,
все  же  подвержен  старению..."  - и Павел  подумал, что  нынче же  закажет
Цыбакову проект такой каменной  печени для себя, где-нибудь в районе бывшего
проезда  Шмидта, ныне  переименованного в Аракчеевский, там свободного места
полно. А праздничный  вечер  с плясками и закусками под выпивку  продолжался
далеко  за полночь, когда  подул  с гор  еще  слабый,  но  уже  опознаваемый
сальварсанский  северный  ветер  "ультрамонтана",  прямо  в  окно посольства
влетела хоть и  маленькая,  хоть и  с  голубиное  яйцо, но  самая  настоящая
шаровая молния, которую Мария-Лусия выгнала назад одним  взмахом шести своих
верхних юбок; молния взорвалась на лужайке перед посольством, отличный вышел
фейерверк в честь глав государств, но праздники и фейерверки сами по себе, а
шаровая  молния  -   это  шаровая  молния,  это  предвестие,  это  цветочки,
занесенные  ветром  с гор,  основной молниепад,  от  которого  этот цветочек
отпочковался, стечет к утру в котловину Эль Лебрильо, посредине  которой вот
уж   которое   поколение   сальварсанцев   мужественно   строит   и   строит
вечносгорающий город Эль Боло дель Фуэго, в главном соборе которого хранится
рака с мощами Святого Иакова Шапиро, незримо наставлявшего отцов-основателей
страны, столь мужественно проведших в  начале века "мышьяковые препарации" и
объявивших  почти  погибшую  республику  независимой,  неделимой   и  вовеки
великой,   -   эти  мощи  на  время  молниепада   временно  переносились   в
президентскую  часовню  на  президентской  личной  кофейной  плантации   "Ла
палома",  приказ о переносе мощей был немедленно отдан президентом по радио,
и мощи  были перенесены, а обреченный  Эль Боло дель Фуэго уже разгорался  в
наплыве стекающих со Сьерра-Путаны  молний, они взрывались,  поджигали дома,
заборы,  деревья,  даже мокрое,  вывешенное  для  просушки  белье  девиц  из
местного филиала  обители  анастезиек,  никак  не  ожидавших, что  молниепад
начнется в первый же  день  визита  императора,  не иначе, как  в его честь,
девицы смотрели по телевизору прямую трансляцию из посольства, глаз не могли
отвесть от  байлар-куклильяс в исполнении  Марии-Лусии и толстого  канцлера,
откалывавших хабанеру в присядку в честь изгнания шаровой молнии на лужайку,
где  та  взорвалась,  оставив  под  правой  лопаткой  Марии-Лусии прекрасный
профильный  портрет  почему-то  Доместико  Долметчера;  девицы   весь  вечер
заключали  пари о  том,  на какой минуте  провалится пол в особняке недоброй
памяти  Бенито  Фруктуосо  Корнудо,  однако  девицы  ничего   не  знали   об
удивительной   реставрационной   мощи   александрины  сальварсанской,  плети
которой, протянувшись  в  перекрытия  особняка,  не  просто  держали  пол  и
закусывали   мышами,  они  были  столь  прочны   и   надежны,  что  если  бы
нижнеблагодатские  бабы в каса бывшего Корнудо растоптухи устроили, то  она,
александрина, и  такую  нагрузку  выдержала бы, хотя это утверждать  нельзя,
растоптухи танцуют все-таки с ведром воды  на голове  и сразу не меньше двух
дюжин  баб, а  тут  всего-то двое  плясунов, хоть и очень увесистых,  но без
ведер, - нет,  вот на  растоптухи  букмекер  еще мог бы принимать  ставки, а
здесь у тех, кто ставил на пролом пола, не было ни одного шанса.
     Эль  Боло   дель  Фуэго  уже  горел  белым,  алым   и  синим  пламенем,
приветствуя, как все  предполагали,  высочайшего гостя, однако  смотреть  на
пожар ни  Президент с  генералами,  ни  император  со свитой не отбыли, хотя
страсть  к  смотрению на  пожары  была  у  обоих,  не зря их  общий  предок,
заколотый   впоследствии   вилкой   император,  папа   другого,  задушенного
апоплексическим шарфом, на  все пожары в Петербурге скакать  изволил; но  на
второй день визита, помимо вечерних закусок и байлар-куклильяс, на этот  раз
уже  в  Паласьо де  Льюведере, был  запланирован  визит императора в пределы
истинно сальварсанской достопримечательности;  если покойный диктатор Страны
Великого  Адмирала  завел  у  себя  приют для свергнутых  фельдмаршалов,  то
имеющий   некоторые  средства  для  меценатства  и  недовольный   состоянием
собственно  сальварсанской изящной  словесности  Хорхе Романьос  выстроил  в
далеком  пригороде Сан-Сальварсана  многокорпусный дом,  "Каса  де лауреадо"
было  его  официальное  название,  или  же,  попроще, "Каса сентраль  де лос
новелистас", кое-кто называл это сооружение еще и "Каса де лос  виборас", то
есть  "дом гадюк", но этот эвфемизм  чаще  всего употребляли сами  обитатели
писательской  богадельни, собранные  со всего  материка, и даже из Европы, и
даже   не   из   латинских  стран;   чужеродцы  чаще   всего  называли   дом
арабо-португальским  вульгаризмом "альвиперайя", что  означает, видимо, тоже
что-то  гадючье, но  звучит  непонятно,  как "тысяча  и  одна  ночь", и тоже
красиво.  Дом был  выстроен по  специально заказанному в Аргентине и  сильно
переделанному  в  Италии  проекту  в  форме  лабиринта,  куда  Романьос   по
собственной инициативе ввел огромное количество зеркал, ибо считал заселение
касы  де  лауреадо  еще далеко  не таким плотным, как хотелось бы, при  этом
хорошо  помня каноническую мысль религии Укбара о том, как прекрасны зеркала
и  все  другое,  что способствует  приросту населения;  многие зеркала  были
укреплены  друг против  друга, многократно  усложняя и  без того  запутанный
лабиринт,  по которому большинство  писателей бродило  с  клубками шерстяной
нити,  один конец  ее предварительно  обмотав  вокруг ножки  своей  кровати,
однако лабиринт был столь длинен, что часто писатель, размотав  весь клубок,
оставался  топтаться в коридоре, да и в родную кровать попасть для него тоже
было  непросто, не он один мотался по  коридору  с шерстяной нитью  Ариадны,
порою два десятка несчастливцев перепутывали нити  в такой узел, какого ни в
жисть не сумели бы наплести в сюжетных линиях романов; отчаявшись, они рвали
нить, как  рвут нить повествования в том случае, когда писатель окончательно
не  знает, что делать  с лишними героями, и спасти дело может авиакатастрофа
или взрыв  мартеновской печи, что позволяет угробить три четверти персонажей
и начинать  повествование по  новой,  до новой катастрофы,  вновь до полного
запутывания,  которое  взыскательный  читатель  считает  проявлением  потока
сумеречного  сознания,  - но в  свою комнату писатель все равно вернуться не
мог, разве что случайно, лабиринт  на то и лабиринт,  хотя вместо минотавров
по  нему  бродят благожелательные медсестры  со шприцами  успокоительного, -
писателю  оставалось  войти  в   первую   попавшуюся  пустующую  комнату   и
обосноваться там,  примирившись с тем, что разложенная  на  столе рукопись -
это  именно  его  родное детище,  именно этот роман ему предстоит продолжать
вплоть до очередной необходимости  выйти  в  коридор,  а  там  либо путаница
нитей, либо их обрыв не лишат  его и новообретенного жилища;  уже не однажды
бывало так, что писатель,  сменив три десятка комнат, все-таки попадал в ту,
с которой начал свое странствие по  лауреатскому  дому,  и  там  обнаруживал
рукопись  романа,  начатого им  много  лет  назад,  с  тех  пор  дописанного
десятками разных других сочинителей,  перечитывал рукопись, ну, а дальше все
зависело от характера писателя, одни садились строчить продолжение, уверенно
изгибая  повествование  к  начальному  сюжету,  из-за  чего  творение   явно
приобретало   гностический    характер,   уподабливаясь   Верховному   Змею,
традиционно  изволящему поглощать  свой  собственный  хвост;  другие,  более
решительные,   наскоро  сочиняли  книге  какой-никакой  эпилог,   вкладывали
рукопись  в  пакет  пневматической  почты  и  доверяли  ее  государственному
издательству, тискавшему пробные экземпляры книги и рассылающему их в другие
страны;  однако в испанских  странах спросом  пользовалась  только продукция
одного южного  новеллиста, ничего не сочинявшего  такого,  что  превышало бы
десять  страниц,  и  потому  в  любой комнате  успевающего  начать и кончить
очередной  рассказ, - спрос находила также  и продукция скитавшегося за этим
новеллистом  европейца, писавшего лишь об одном, о том, как старец-новеллист
ходит по коридорам лауреатского дома, пишет свои рассказы и дурно влияет  на
окружающих, соблазняя их грехом парадоксальной афористичности, в  творчестве
европейца   старец-новеллист    неизменно    представал    суровым,    злым,
энциклопедически образованным злодеем, норовящим вместо обеда сжевать  чужую
рукопись,  тогда как, быть  может, именно  в этой  рукописи было таинственно
зашифровано неведомое  имя  какого-нибудь  верховного  божества  хеттов  или
мидян, как бывает порою такое имя зашифровано в пиктограммах шкуры леопарда,
особенно  если  его  долго  не  кормили  и  из-под  его  шкуры  палимпсестом
проступают    еще   более   таинственные   письмена    ребер,   напоминающие
старославянскую  глаголицу, мелко  нашинкованную  кривыми мечами  триста лет
хозяйничавших на  Руси родичей  Чингис-хана, отчего глаголица,  минуя святой
труд  болгарских  мастеров  зонтичного  дела,  святых  Кирилла   и  Мефодия,
становится   похожа  не   на  столь  родное  каждому   индоевропейцу  письмо
деванагари,  а на битые  черепки кавказских азбук;  рукописи этого европейца
были  всегда обширны, притом создавал он  их только сам: даже отправляясь по
естественной  нужде в коридорное странствие, рукопись он брал с собой  и  не
зависел от того, что найдет  на  очередном письменном столе, его роман "Семя
крапивы"  расходился огромными тиражами  на всех  культурных  - и не очень -
языках, принося  автору бешеные деньги,  но  писатель в них не нуждался, ибо
полагал, что  в  жизни  имеют  ценность  только  лошади,  шампанские вина  и
женщины,  поэтому  все  гонорары шли на счет заведения Марии-Лусии, а уж она
заботилась, чтобы  под  окном у писателя  всегда  дежурила  на лошади верхом
девица  с  ящиком  шампанского и  приставной лестницей  на тот  случай, если
европеец позвонит в колокольчик, дальше все  ясно, кроме того, что писатель,
выпив  бутылку-другую,  остальное  забывал  в  той  же   комнате,  спеша  не
оторваться  от блуждающего  новеллиста; следующий владелец этого жилья, если
не находился еще в  полном маразме, имел возможность отвлечься от литературы
до той  поры, пока "Спуманте" не  выгоняло  счастливца  в коридор на  поиски
сортира, а дорога обратно среди  бесконечно двоящихся зеркал  и перепутанных
шерстяных нитей  бывала безвозвратно утрачена, - сам же европеец считал, что
должен работать и работать день и ночь, святой отец, ну разве же неправильно
он поступал,  разве не вы  отпустили  ему  грех непосещения  собора  Святого
Иакова Сальварсанского, попробовали бы не отпустить, мы-то с вами знаем, что
случается со священнослужителями, которые  осмеливаются  ковырять внутренние
дела любимого первого  друга и родственника, - показал, что нашел достойным,
а  потом  предложил  царю  погулять в окрестностях,  или  принять  ванну  из
распаренных  целебных  листьев,  или  посетить местный  филиал анастезийской
обители, или выпить настоя трав  с  повидлом из маримонды,  но хозяйственный
Павел  отказался от всего этого и поинтересовался, государство  ли  содержит
эту лабиринтообразную касу сентраль де лос  новелистас, российский бюджет, к
примеру,  такой  роскоши позволить  себе  не  может, и  не  писательские  ли
гонорары  идут  на  финансирование этой касы, неужто  они так велики, а если
именно  так велики,  то откуда  столько  великих писателей  удалось  набрать
глубокоуважаемому дяде, но его  президентское величество изволили  ответить,
что нет, ни бюджет,  ни гонорары тягости  такого заведения  не  потянули бы,
однако давно  уже разработан вариант фьючерсного финансирования  этого дома,
этих слов император не  понял, и тогда Президент терпеливо, покачивая  левым
плечом,  разъяснил  непонятливому и еще  неопытному в государственных  делах
племяннику, что фьючерсным финансирование на языке  гринго,  с  которыми он,
Романьос, пообщался в  жизни  больше, чем  того хотел бы, называется продажа
чего-то  еще не произведенного  заранее, что  это не имеет  в данном  случае
никакого  отношения к писательскому труду, потому  что в  Северном полушарии
гораздо выше ценятся произведения  латиноамериканской живописи и скульптуры;
и повел племянника в стоящую на отлете от писательской касы  меркадерию, где
бодрые старушки неопределенного возраста, темнокожие и приветливые, высыпали
наружу встречать высоких гостей, протягивая им кружки с гуанаковым  молоком,
грозди  бананов,  куски  жареной  козлятины  и  пачки американских  сигарет,
восторженно лопоча что-то на своем кечуа-гуарани,  в котором даже  Президент
понимал   одно  слово  из   трех,  но  понимать  ему  тут  было  нечего,  он
интересовался  лишь,  не  посетило  ли  хоть одну  обитательницу  меркадерии
вдохновение;  старушки смутились  и сообщили, что нет, что увы, что  пока не
посетило, но  подождите,  мой Президент, вот может быть на следующей неделе,
бабушка Сульма  три дня назад хваталась за кисть, но,  правда, размешала  ею
варево для своего кота Маркеса, и бабушка Хосефина Аурора тоже кисть из руки
не  выпускает,  но,  увы, обратную сторону  кисти  она держит во  рту вместо
соски,  но это  ничего, ничего, -  и  старушки  стали незаметно исчезать  по
кельям, а Президент  объяснил  племяннику,  что  именно  здесь  бьет  ключом
источник благосостояния писательской касы, ибо  пример прославленной на весь
мир  художницы, бразильской бабушки  Мозес, вполне  достоин  сальварсанского
подражания: памятуя, что великая  Мозес до семидесяти двух лет и красок-то с
кистями  не  видала, а потом двадцать лет только и делала, что холсты почище
Гогена  стряпала,  так вот,  и сальварсанских бабушек сюда  свозят  со  всей
страны,  тут  для  каждой  мастерская  заранее  оборудована,  и как  посетит
старушку  вдохновение,  так она пишет, пишет, за ее картины, уже наперед все
проданные, платят столько,  что на всю писательскую  касу хватает, и еще  на
бензин  остается.  Павел  спросил, много  ли  бабушек  уже рисует, Президент
ответил плечом, что пока ни одна, но вот картины заранее все уже раскуплены,
в Лондоне гарантии с аукциона нарасхват идут, всех бабушек  там феминистками
числят, а что  картин пока нет, так ведь будут, в некоторых музеях векселя в
рамочках вешают, зрители  млеют,  читая: "Здесь будет висеть первый и лучший
из шедевров Дельмиры Ферреа", - словом, деньги идут, а уж когда  вдохновение
грянет,  это наверху решают - Господь там, а  если кто в него не верит,  так
Верховное  Существо, в него даже Робеспьер,  не  к ночи будь  помянут,  и то
верил.  Ночь и в самом деле наступала  тропически быстро,  но раздался рокот
мотора,   и  прямо   на  шоссе,  по  которому  высокие   гости  прибыли   из
Сан-Сальварсана в касу меркадерию, опустился  истребитель с шаровой  молнией
на  фюзеляже и с  зелеными  крыльями, из  него  вылетел запыхавшийся генерал
Марсель-Бертран Унион,  без  полагающегося  по  этикету  вступления  доложил
Президенту,  что,  во-первых,  Эль Боло дель Фуэго уже  наполовину сгорел, и
если гости хотят увидеть настоящий пожар, то нужно лететь немедленно, потому
что к  утру от  города  останется  одна  зола,  во-вторых,  на  относительно
небольшой  высоте  над  горящим городом  замечен  дириозавр,  это  толкуется
местным населением двояко,  одна половина народа считает это ужасным знаком,
предвещающим  ужасающий  пятигранный яйцепад, по сравнению с которым обычный
шаровой молниепад не  опасней партии в теннис,  но другая половина населения
считает появление дириозавра прекрасной приметой, предвещающей наступление в
стране такого  расцвета, по сравнению с которым даже повседневное нахождение
в переспевших гуавах  золотых монет  чеканки  бразильской принцессы Изабеллы
покажется сравнительно будничным явлением,  - самолет вполне готов отвезти в
Эль Боло дель Фуэго  Президента, императора  и еще четверых, которых выберут
высочайшие особы; Президент  выбрал  генерала Униона,  назначив  его  первым
пилотом истребителя и повысив в звании  до генерала нации, император  выбрал
канцлера,  которого  пришлось считать  за  двоих,  последним  же  в  самолет
поместился  чрезвычайный  и полномочный посол Глеб Углов; самолет немедленно
стартовал и помчался в густую северо-западную  темень, затем приземлился  на
голую скалу,  с  которой  вели  вниз неровные  ступеньки,  в  корытообразную
котловину,   где  разгорался  здоровенный  пожарище,   постепенно  превращая
цветущий  университетский  город  в  жалкое  пожарище.  Президент  спускался
медленно,  он  это  зрелище уже  трижды видел, он в  Сальварсане много  чего
навидался,  к примеру, в писательской касе ему вручили новое творение автора
"Семени крапивы", на этот раз  европеец сочинил  свободное продолжение "Анны
Карениной",  и Президент не  сомневался, что новая  книга не хуже созданного
тем же  автором в прошлом году свободного продолжения "Войны и мира",  автор
обеих книг утверждал, что  читает  Толстого в оригинале, но Романьос  сказал
ему на русском языке сперва  одну фразу, потом другую, писатель их не понял,
не  имело  никакого  значения, что у Толстого этих выражений нет, ясно,  что
автор  по-русски  читать и хотел бы,  но  не мог, -  Президент же мог, но не
хотел, так  пусть европеец идет  в свою касу и пишет дальше, а город  внизу,
там, куда вела лестница, город горел так, что даже на скалах было жарко.
     С  почти отвесного склона Сьерра-Путаны ползли в котловину  яркие шары,
иные  с  горошину,  иные десять метров  в  диаметре,  это  завораживало, это
вселяло в душу почтение  и трепет, не один герой, впервые  видя эту картину,
прямо на месте от  ужаса и  обделался, но ни единый член  свиты Президента и
императора,  - не говоря, конечно, о  них самих,  - конечно,  не  обделался:
горит,  ну  и  пусть себе горит, хотя красиво так  ложатся  на город молнии,
танцуют, разматываясь, как чалма,  зажигая все, что  может гореть и оставляя
на коже стоящих поблизости людей то  узор, то надпись на  неизвестном языке,
то  горный пейзаж, то  портрет Президента,  то портрет императора  в  манере
Бердслея, но танец молний длился уже  давно,  а вот за каким лешим ошивается
над  котловиной всем известный дириозавр,  даже близко  знакомый с чудовищем
Шелковников не мог с ним связаться, мешали электрические разряды, чем больше
молний  текло  по  склону,  тем  более низкие  круги  описывал дириозавр,  в
очередной заход  он проплыл буквально в десяти футах от  лестницы, с которой
император и Президент  созерцали стихийное бедствие; но тогда из-за  их спин
выступил чрезвычайный и  полномочный посол  Российской Империи  в Республике
Сальварсан Глеб Углов, он сорвал чехол с  длинного предмета, который носил у
левого бедра  вместо шпаги,  это оказался  старинный  вологодский валек  для
стирки  белья, Углов поймал на  конец валька шаровую молнию и, совершенно не
ведая, что творит, забросил ее в  разверстую пасть летающего чудовища. Павел
даже не  успел спихнуть  посла  с  лестницы, хотя  вообще-то  это  следовало
сделать  за самовольный хоккей с огнем, но ящер  вновь приблизился,  и Углов
вновь  запулил шайбу прямо в дириозаврову пасть, и вновь ящер вернулся, явно
прося третью порцию, и получил ее, а потом сам  накинулся на лавину молний и
стал набивать ими свои защечные мешки, так продолжался час,  второй, третий,
потом поток молний стал  иссякать, пожары в  городе сделали  свое  дело, Эль
Боло дель  Фуэго все-таки сгорел окончательно, и в  наступающем рассвете все
смогли  увидеть,  как  четырехсотметровый  ящер,  раздувшийся  от  принятого
защечно горячительного,  грузно  поднялся  на  излюбленную им  высоту в  три
километра  и  взял  курс на северо-восток, в воздушные  просторы  Карибского
моря, намереваясь пересечь Атлантический океан, достичь родного, на весь мир
прославленного устрицами городка под названием Аркашон, лечь поверх тамошней
прибрежной  достопримечательности,  известной как  "Пилатова  дюна",  и  там
проглотить  все, нахватанное  в защечные мешки, -  именно это и случилось на
следующий  день, дюна была безвозвратно раздавлена,  а посредине оплавленной
вмятины   сидел   жизнерадостный,   хотя   и   смертельно   усталый    майор
военно-трансформационных   сил    США,    наконец-то,    путем    поглощения
сальварсанской  дистиллированной  плазмы   сорта  "Шаровая   молния",  вновь
приобретший  человеческий облик; майор намеревался немедленно направиться  в
Париж,  в   издательство  "Галлимар",   и   заключить  договор  на   издание
сенсационной  книги   мемуаров  "Как  я   был   разными   вещами",   целиком
надиктованной  им  на кассетный мозгофон в бытность дириозавром, - пока  что
Рампалю не приходило в голову, что мемуары он сочинил по-английски, а отнюдь
не  каждый  день  "Галлимар"  горит  желанием  издавать  книги  американских
шпионов, да еще по-английски сочиненные.
     Смотреть на пожарище Эль Боло дель Фуэго поутру  было неинтересно, зато
предстоял  еще  визит  на  президентскую   кофейную  плантацию,  катание  на
катамаране по озеру Санта-Катарина, осмотр музея хрениров, бал в тайваньском
посольстве,  запуск первого русско-сальварсанского телевизионного  спутника,
посещение  дипломатического  ресторана  "Доминик",  торжественное   открытие
муниципально-водонасосного ведомства, того, на котором все ленточку никак на
дверях  четвертый год разрезать  было некому, бал в гренландском посольстве,
подписание договора о вечной  дружбе и бескорыстном сотрудничестве, запуск в
озеро  Санта-Катарина  золотоперых  подлещиков  и  дрессированных  одним  из
гренландских принцев  стерлядей, и  еще  многое  другое,  о  чем  невозможно
рассказать на страницах  одной всего-то  главы,  которую в  романе  осаждает
враждебное  по   стилю  реалистически-реальное  окружение,  -  но  все   это
состоялось, и  тысячи врагов  Сальварсана  и  России  долгие  годы  мучились
коликами в желчном  пузыре  и  прочих потрохах,  глядя  на то, как растет  и
ширится  российско-сальварсанская  дружба,  скрепленная  родственными  узами
монарха  и   Президента,  как   бросают  в   воздух  свои   головные   уборы
мулатки-анастезийки,  которых   удостоил  если  не  посещения,  то  хотя  бы
мутно-голубого, ласкового взгляда этот настоящий мужчина из далекой северной
страны, - а уж они-то, мой генерал, они-то знают толк в мужиках!
     Десять  дней официального визита пролетели как один, назначенное на них
солнечное  затмение  было отменено,  дабы  не омрачать  радости от встречи с
высоким гостем, - а затем все десять лайнеров снова выстроились на аэродроме
Сан-Шапиро.  Грузовые  отсеки их отнюдь  не были пусты; Павел  увозил  домой
сотню  копий  с любимой  картины  Президента,  висящей  в  его  кабинете,  с
"Портрета  священнослужителя": Павел, мельком глянув на него у Президента, с
уважением  спросил:  "Репин?", а  Романьос  уточнил:  "Тициан",  копии  были
изготовлены и отгружены  в Россию; вместе с императором  в Россию отбывал  и
г-н  Дионисиос  Порфириос  в  количестве одного человека,  для  обследования
России на предмет оборотневых ресурсов страны и вербовки их в целях борьбы с
засильем гринго; ждали также и еще одного путешественника, ибо на пятый день
визита  императора  весь  Сальварсан  потрясла  новость  о чуде, явленном на
плоскогорье  Сан-Президенте:  старая-старая  восковая пальма  изогнулась над
юным настройщиком роялей, указала на него одним из своих листьев и скрипучим
голосом  благословила  на  путешествие  в  Россию,  а  зачем -  это  он  там
разберется  сам; гость  опаздывал, но из-за  него отлет отменять бы никто не
стал,  -  целый самолет загрузили отборным рисом с  президентской плантации,
этот  рис  лучше  всех  иных  годился  для художественной  резьбы,  а  Павел
собирался  возродить  в стране  отцовское искусство,  -  и многое другое еще
везли из Сальварсана в Россию  императорские лайнеры.  Павел  из своего окна
смотрел на огромное черное здание, на то, как обсели его стервятники-урубу и
долбят клювами, но его размышления заглушил рев моторов, десять лайнеров все
как один взмыли в голубой океан и направились в родимые свои далекие дали, -
и в этот миг на бетонную площадку сан-шапирского аэродрома выбежал сухощавый
человек, явный  горец,  он  пытался  догнать  хотя бы последний самолет и не
успевал, тогда подпрыгнул  в  воздух,  перекувырнулся, и вот уже по бетонной
полосе  вослед лайнеру  мчался крупный,  матерый  самец пумы, но и  он  едва
поспевал за самолетом, о  дальнейшем в народе  ходили  слухи  разные, то  ли
пуморотня смело  с бетонки воздушной  струей, то ли испепелило президентским
взглядом,  то ли он  успел  ухватиться  за  складывающееся шасси и  все-таки
влезть  в самолет, верной была последняя теория, поэтому ей не верил  никто,
но все помнили,  как  из-за изгороди для провожающих генерал Марсель-Бертран
Унион взял  хищника  на  прицел  своего  американского  автомата  "М-16",  а
Президент спокойно опустил ствол  генеральской "волыны"  жестом, из которого
явствовало, что ни  уроженцы провинции Сан-Президенте,  ни обычные пумы,  ни
покидающие страну гости Верного Соратника  Брата  Народа  в настоящий момент
главу республики Сальварсан совершенно не волнуют.




     Каковы гости, таков и пир.
     ВЛАДИМИР ДАЛЬ.
     ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ ЖИВОГО
     ВЕЛИКОРУССКОГО ЯЗЫКА, Т.3

     Позади Сары была  тьма, впереди тоже  мрак.  Помнится, для начала  Сара
хватил  стакан  Шато-Марго,  а  потом  еще такой  же  -  водки.  Потом  было
полстакана  неизвестно  чего, очень липкого, пахло  персиком,  а потом опять
Шато-Марго.  Голова  у  Сары  болела,  но  в  основном  потому, что  потолок
подземного  хода  оказался очень низким,  Сара постоянно  ударялся затылком,
хоть и двигался на четвереньках. Временами он ложился на сырой пол, прижимал
портфель к  животу,  нашаривал среди всяких повседневно необходимых вещей  -
клизмы, трусиков  и другого подобного - бутылку "Абсолюта-Цитрон", взятую со
стола на маршальской полукруглой  веранде,  и  делал мощный  глоток. Бутылка
была  литровая, но  подземный ход тоже  длинный,  и Сара сомневался, что  до
конца  тоннеля выпивки хватит. А еще больше  сомневался, что в  этот тоннель
вообще стоило лезть, хотя вот что-то повлекло же...
     В лицо его  обычно звали  Сарой - когда о нем вообще вспоминали, а  это
случалось редко,  -  за  глаза  не иначе как "старушкой". Что на  самом деле
зовут  его Владислав Арсенович,  вряд ли  кто помнил  в здешнем  кругу. Круг
нынче вовсю "отрывался" на даче дезертировавшего без  вести маршала, которую
в   древлепожизненное  пользование   получила   молодая  княгиня  Ледовитая,
заявившая  о помолвке с  юным  царевичем Иоанном.  Плевать было княгине, что
царевич десятка на  полтора лет  ее  моложе, только сетовала,  что не  очень
мальчик шерстист. Над  этим Сара  не размышлял, раз уж Милада его на  пьянку
пригласил, то фиг с ними, с натуралками и царевичами, Саре до боли хотелось,
чтобы парагваевцы считали его "своим", а как-то не получалось.
     Самого знаменитого Парагваева он видел только раз в жизни, на съемочной
площадке,  в Кисловодске. Сара был научно-популярным  режиссером. Имя его не
гремело никогда; коллеги уважали,  мягко говоря, не очень.  В Кисловодск  он
попал по неправильной наводке,  ему сказали,  что тут живут сколопендры, как
раз из области их половой жизни собирался снимать Сара очередную  мелодраму.
Обманутый, он стоял у чужого павильона, соображая, как скорей  добраться  до
Феодосии,  там  уж  точно сколопендр  полно.  В  это время  невесть откуда в
павильон прошествовал  сам Парагваев,  делая на ходу  наброски в  блокноте к
очередным "Ветвям персика". Кто-то  из шестерок поспешил их представить друг
другу, с гадким смешком добавив к фамилии Сары: "Известный... научпопник!" -
"Ах, попник, - рассеянно сказал Парагваев, не протягивая руки. - Это хорошо,
что попник. Это важно, что попник, это нужно. А  самбо занимается?" - взгляд
прославленного режиссера скользнул по хилой  в ту пору, длинной фигуре Сары,
ничего интересного не отметил, через мгновение  Парагваев исчез в павильоне,
вслед  за ним  -  вся  группа прихлебателей. Саре уже тогда  было  сильно за
пятьдесят, так  что будь он хоть сто раз попник, в подруги Парагваеву он уже
не  годился.  Дойдя 1,6 раза до  середины жизненной  дороги,  нынче он  ясно
осознал,  что  он   и  вправду  попник,  а  фильмы   про  сколопендр  снимал
подсознательно, защищая угнетенных.  Но  к активным полным подвигам  он уже,
увы, лет  десять как  был неспособен. Оставалась широкая  дорога  пассивного
попничества,  не  худший  жребий,  но больно  распространенный - а тут еще и
годы, годы... Будущий Сара  попытался  рвануть  в  павильон, но двухметровый
юноша, видать, не пренебрегающий борьбой самбо, загородил дорогу.
     Вместо того, чтобы лететь к сколопендрам, Сара убрался в Москву: там он
надеялся хоть немного наверстать упущенные годы, хоть чуть-чуть отхватить от
своего природного назначения. Денег он с ненавистью взял у жены из тумбочки,
заодно  взял и дюжину серебряных ложечек работы мастера  Хлебникова  и  стал
искать ходы в нужные ему круги. Проникнуть он мог только в один такой круг -
только о нем он и  знал, - а была  это вечно  пустующая московская  квартира
опять-таки   Парагваева,  которой  заправляла   "старая,  увядшая,   но  еще
сохранившая  свой  аромат хризантема"  -  Милада  Половецкий.  Сара выкрасил
волосы в черный цвет, оставил на лбу благородную седую прядь, набил портфель
коньяком,  принял  для   храбрости  внутрь  и  завалился   в  гостиную  близ
Смоленской, в ту самую квартиру номер семьдесят три. Милада как раз сотворил
грандиозный плов с барбарисом, но народу собралось отчего-то вчетверо меньше
обычного,  и  Саре поворот от ворот  не дали: может,  и  поздно ему  идти  в
подруги,  да уж лучше поздно, чем... Словом, не  выгнали,  накормили, его же
"Двином" напоили, Азнавура  дали послушать,  два раза по спине  погладили, -
неизвестно  кто, на  первый  раз все  равно  приятно.  Кличка женского  рода
прилипла  сразу, при втором  визите  сколопендровник  на нее уже  отзывался.
Выпивки тут и  без Сары хватало, но чего Милада не переносил, так это пустых
стульев за  полным столом.  А  поскольку плов  готовил  он сам, Сара  его ел
горстями  - желанное свершилось, никому не пришло  бы  в голову теперь гнать
Сару как "не нашу" - такая он стал матерая.
     На изъятые  у жены  деньги  он  купил штангу,  пять комплектов гантелей
разного веса, веломониторинг и учебник  борьбы самбо; в секцию обучения этой
борьбе его не взяли, нагрубили - "Иди, дед, отдыхай". Так что делать из себя
нового Браун-Сэндбека предстояло в одиночестве. Он купил учебник культуризма
и обрек себя на поглощение отвратительной смеси "Малыш", предназначенной для
младенцев. Если в парагваевской гостиной он и был последним человеком, то за
ее пределами числил себя одним из первых.
     Сара очень гордился своим происхождением,  в нем текло не  меньше одной
шестнадцатой  благородной  крови: он  даже  взял об этом грамоту в  Дворовом
Собрании. Его армянская прабабка ухитрилась попасть под небольшой погром, но
ее  взял-таки  в  жены знаменитый  Седрак:  такой богатый,  что  поставил  в
Нахичевани-на-Дону памятник ссыльному русскому  поэту, с которым его мама  -
по  слухам, гречанка, - дружила в  Одессе  при Александре  Первом; ее, маму,
убил  по жидовскому доносу  возлюбленный, но Седрак успел родиться раньше. А
приемный сын  Седрака,  Саркис, стал  человеком невероятно знаменитым  после
того, как усыновил  собственного внука, - его  дочку  спутали с еврейкой при
очередном погроме;  так родившийся  после погрома Арсен оказался по отчеству
Саркисович.  Вот  он-то  и  был  родовитым  отцом  Сары, то есть  Владислава
Арсеновича.
     По  матери Сара тоже  был дитя погрома,  но  другого.  Осенью 1914 года
казаки неизвестного новочеркасского полка устроили погром в немецкой колонии
Шабо под Одессой, скоро были все перебиты, но дед Игнат, когда к нему братья
Эльвиры с топорами  приступили,  нашел способ  и пошел не  на  три  аршина в
землю, а в немецкую веру и под  венец. В тридцать втором Игната, чьи знатные
предки изобрели способ укупорки "Цимлянского", расказачили и  сослали, дочка
его  Эльвира Игнатьевна  выскочила за  родовитого  Арсена,  а потом  родился
Владислав, режиссер-попник, дитя трех  погромов, о чем  есть грамота... Беда
лишь  в  том,  что  никто  никогда  родословную  Сары  до  конца  узнать  не
соглашался,  -  а  в  парагваевском  доме никто  не  соглашался даже  начало
выслушать.
     А сейчас Сара полз -  вперед. Развернуться и поползти назад он  не мог,
накачался  здорово во всех  смыслах. Ползти же назад вперед  ногами казалось
ему дурным признаком. Он полз,  понятия не имея, день на земле или ночь. При
попытке выйти по житейской нужде с маршальской веранды, он перепутал дверь в
лифт  с соседней,  она вела во тьму, и  Сара  полез,  обуянный  фрейдистским
зовом, -  о  последствиях  не думал, но  бутылку  прихватил.  Никто  Сары не
хватился, нынче на даче княгини Ледовитой шла такая гремучая помолвка, какой
за все годы властвования пропавшего маршала  никто  не видал в страшном сне.
Царь пребывал в  отъезде,  полетел к родственникам в  Южную  Америку, с  ним
рванул и канцлер; пользуясь  моментом, Татьяна, положившая глаз  на царевича
Ваню,  решила прибрать его  к  рукам. Старая напарница, Тонька,  была уже на
восьмом  месяце и сильно попортить праздник  не могла, - впрочем, она сама и
превратила  Таньку в  княгиню Ледовитую.  Притом  в незамужнюю  княгиню, ибо
литовский летчик  служил теперь  в  охране  копенгагенского аэропорта,  а  с
Татьяной даже не  был обвенчан,  да  и  вообще при  его  римско-католическом
вероисповедании был в России персоной нон грата.
     Княгиня  обзаводилась  не  только  женихом,  но  и   двором.  Подобрать
придворных, понятно, взялся Милада Половецкий,  а у него источник кадров был
один - парагваевая гостиная. "Пусть подруги передохнут..." - думал он, ставя
в  последнем  слове то одно, то другое  ударение;  тем  временем пальцы  его
быстро   нажимали  кнопки  на  телефоне.  Само  собой,   первое  приглашение
причиталось шалашовке  Гелию,  тьфу, принцессе Романову,  и  ейному  мужику,
принцу Ромео Романову. "Ваше высочество, великий князь Ромео..."  Ну, Толика
позвать - ясно. Анжелику - тоже.  Фатаморгану - само собой. Сару... Ну, черт
с ней, пусть  покайфует старуха, у  нее в жизни радостей никаких, жрет смесь
"Малыш"  и качается, а туда же, в подруги. Был бы мужчина - другое  дело. Но
все равно пускай приезжает...
     Тоня пригласила  себя  сама, надоело ей в  Кремле,  хотелось на  чистый
воздух, а  на Истре  как раз такой. Старух  с  собой  решила не брать, пусть
отдохнут  у  себя,  поболтают. Но  Цыбаков, которого Павел оставил в  Москве
приглядывать за  Тонькиным  состоянием,  одну не  отпустил, вообще  разрешил
ехать только с ним  и только в специально оборудованной  машине,  похожей на
неудачный  гибрид  танка  с  молоковозом;  Цыбаков  представлял,  что  такое
отвечать  собственной головой за  здоровье более чем  вероятного  наследника
престола.
     Напротив,  мать принца Иоанна, Алевтина, наглухо отказалась знакомиться
с будущей невесткой, она упорно отрицала факт связи с царем, хотя анализы на
генном  уровне давно его отцовство подтвердили. "Значит, мне  его  в роддоме
поменяли", - отвечала она, и тут уж крыть было  нечем, получалось,  что  сын
императора имел  отца,  а  без  матери как-то  обошелся: чего  только в  наш
загадочный двадцатый век,  однако, не случается.  С довольствия  Алевтину не
снимали, но с дальней дачи  тоже не выпускали,  да и  не рвалась она никуда,
понимала, что достанут  где угодно, если будет  нужна, а если  сидеть  тихо,
авось,  никому  она нужна  не будет. Она  была права, она была не нужна даже
собственному  сыну, хоть и  придурок  сущий,  а  понимал,  что  лучше  отец,
признающий  его сыном  без  права на престол,  чем  мать,  вообще  никем  не
признающая. А жена-княгиня  - это  совсем  хорошо, неважно, что она  старше,
зато  прошел у  Вани психоз  насчет невинности, Танюша  его от  этой гадости
избавила  и достала для него специальные таблетки  с  витамином  Ф, от  него
шерсть  на всем теле хорошо растет и  лоснится,  если  правильно  ухаживать.
Шерстистость в мужчинах действовала  на Татьяну все так же возбуждающе. Ваня
попробовал спросить: "Зачем?" - но уже очень хмельная Татьяна грубо ответила
"Иди ты... в супницу!" Отвернулась к  стене и заснула, Ваня подумал и сделал
то же  самое. Ивана часто  при дворе  называли "Иван-дурак", забывая,  что -
согласно русским сказкам  - дураку обычно достается счастье, а бывает, что и
царство.
     Подобрал придворных Половецкий сразу, потом заглянул в табель  о дачах.
По рангу княгине Ледовитой следовала дача типа маршальской, самой просторной
из таковых  в Подмосковье числилась  дача дезертира Дуликова. Милада съездил
на нее, но дальше ворот допущен не был, имперских удостоверений тут пока что
не признавали,  дежурный по-простому накостылял  Миладе  и пригрозил открыть
огонь на  поражение. Милада  обиделся, но поделать ничего не  мог, не было у
него  санкций брать  дачу  штурмом. Он  выпросил у Сухоплещенко аудиенцию на
молочном комбинате, изложил все и стал ждать судьбы.
     Сухоплещенко полистал мысленную записную книжку в поисках того, кто мог
бы знать тайны этой  дачи, из числа живых, конечно, а он же сам и заботился,
чтобы таковых  оставалось поменьше. И  нашел. Некогда маршал  потерял  жену,
после чего уволил ее "легкого"  повара, то есть того, который  для всемирной
конькобежицы  легкие блюда готовил. Лет двадцать  уже  прошло, а  ну как тот
все-таки жив?  Сухоплещенко оформил себе отпуск с комбината  за свой счет  и
поехал к собранию  досье на свою дачу. В наиболее давней жизни  звали повара
Климентий Кириллович, во времена служения маршалу  - Саул Моисеевич, а после
выхода  на  пенсию -  Иван Назарович. Справочная выплюнула  адрес  Назарыча,
Сухоплещенко позвонил  от имени Инюрколлегии,  решил  сообщить  о  небольшом
наследстве от южноамериканской  тети Калерии Силантьевны, и старческий голос
из  трубки  без  малейшего стеснения  ответил: "А,  скопытилась курва. Много
там?"  Сухоплещенко эту тетю  только  что  сам  выдумал, не то  припомнил из
классики, но чтоб такая реакция была у повара?.. "Немало...  - ответил он. -
Но,  конечно, не  миллионы".  Сухоплещенко  взял  из сейфа  пачки  зеленых и
зеркальных, сколько в портфель влезло, и поехал на Чистые Пруды.
     Назарыч  оказался стариком  без  определенного возраста  -  шестьдесят?
восемьдесят?  -  в  однокомнатной   квартире,   выкроенной  при  перестройке
коммуналки. Судя  по  тому,  что русские пейзажи  покрывали стены в  комнате
сплошным багетно-закатным ковром, старик и без тети Калерии не бедовал.
     - Курва была тетка, - без предисловия произнес Назарыч, - неужто не все
растранжирила? Куда ехать?
     -  Ехать  не  надо,  Климентий  Саулович...  то  есть  Иван  Назарович,
извините,  спутал,  -  ответил  отставной  бригадир,  давая  понять,  что  в
Инюрколлегии личное  дело наследника  неплохо изучили,  -  все наследство  в
свободно конвертируемой валюте, но пошлина большая, сами знаете. Я привез...
кое-что, только  вот  хотелось бы вашего сотрудничества  в одном  щекотливом
деле...
     -  Только не по вопросу рецепта Хари-Веселящейся. Если вы из всемирного
общества Потери Сознания...
     - Нет, я не насчет потери  хари. Деньги,  кстати, вот... - Сухоплещенко
выложил  пачку долларов и пачку кортадо. - Я по вопросу о вашей службе перед
выходом на пенсию.
     - Смешные были времена, вы их не  помните - тогда даже царя  не было. -
Старик смахнул деньги со стола в сторону собеседника. Сухоплещенко понял и с
пола поднял уже шесть пачек - три таких, три эдаких. - А я вот многое помню.
     Сошлись на десятке пачек таких и пяти эдаких, больше у  Сухоплещенко не
было с собой, и старик это  понял. Зато теперь в портфеле у молочного короля
лежал  подробный план маршальских угодий  со  всеми подземными хитростями, -
впрочем, старик нагло вручил не  оригинал, а ксерокопию,  пожаловавшись, что
уж больно непомерны нынче стали пошлины на наследства любимых теток.
     ...Больше в  маршальские ворота Милада не стучался. Он выбрался  из-под
клумбы  позади  пропускного  пункта и  с помощью  пары гвардейцев  арестовал
дежурного. Тот и не думал возражать, во  внутренних врагов маршал не верил и
прислугу  обучил: кто  проник на угодья секретным  путем, тот, значит, имеет
право этим путем ходить, а значит, он доверенное лицо. Милада взял с собой в
провожатые конюха Авдея и потопал к усадьбе.
     Упавшую  с пьедестала статую Фадеюшки прислуга  убрала  в сарай, потому
как носорог ее очень покорежил, а реставрировать  без маршала боялись, все у
Ивистала знали, что чем меньше ты  знаешь, тем дольше твоя жизнь. А носорога
подняли назад, в кое-как залатанное крыло особняка, на третий этаж. Дом ждал
возвращения хозяина уже  восемь месяцев,  ждал  так,  словно маршал  отбыл в
Москву  и  вернется  к  ужину, или завтраку, или обеду, незримые слуги  были
незримы,  глухонемой  садовник растил в  теплицах цветы для грядущих  летних
праздников  и  поминок.  Авдей  после   единственного  вывода  кровинушкиных
жеребцов  на  коронацию водворил их  в привычную  конюшню.  Даже маршальскую
думку  ежемесячно продолжали чистить, обрабатывали анисом, лишь  не было  на
даче  самого  маршала. Почти  сто  человек жили  здесь  как прежде,  как при
советской  власти.  Хорошо  жили,   короче  говоря.  Маршалу  на  глаза   не
попадались.
     И вдруг - на  тебе. Припирается  одутловатый тип,  глаза бегают,  Авдея
пистолетом  под ребра  тычет, орлами на погонах сверкает. И  объявляет,  что
вместо  маршала  будет  здесь  хозяйкой  их сиятельство  княгиня  Ледовитая,
собирается  она  тут  праздновать  помолвку  с   принцем  Иваном  Павловичем
Романовым. Обслуга  стала  звонить в Москву, в психушку, им  самим пообещали
психушку. Обслуга  обалдела: что  ж,  теперь  и  советской власти  нет,  при
живом-то маршале?..  Милада проявил  находчивость. Чуть упомянула  горничная
Светлана  Филаретовна маршала  - сразу приложил палец  к губам, а  потом  из
указательного  и среднего  правой  руки  с  теми  же пальцами  левой  сложил
решетку, помахал ею в воздухе. Маршал в клеточку сразу стал никому не нужен.
Да здравствует княгиня Ледовитая!
     Милада заперся в  кремлевском  кабинете  и впился в документ, купленный
для  него бывшим шефом у шеф-повара всемирного общества "Кришние люди". Дача
пропащего  маршала!  Двойные  стены, подземные  лабиринты,  бункеры,  шахты,
система противоракетного упреждения,  садовые танки, лоси,  профильтрованная
река,  девять статуй муз на главной лестнице, разная живопись, которую, судя
по  документам,  вывез  какой-то крупный  советский чин  из Парижа после его
занятия  Красной Армией в  1815  году  - тут  было  от чего  развесить слюни
бедной, увядшей  хризантеме Миладе  Половецкому. Отчего такую  жемчужину  не
положил к себе в карман Сухоплещенко, чем  она хуже  Останкинского молочного
комбината?  Неужто  не простая эта  жемчужина, а  какая-нибудь  кривая? Тоже
неясно, кривые  жемчужины - вещь еще какая  ценная!  Может, неладно с  дачей
что-нибудь? А может, Ванька-то, хоть  и дурак, а царевич, шансы  на  престол
имеет? Вот  ведь  счастье дураку...  Себя Милада дураком не  считал, он тихо
смирился с хризантемной судьбой: нет счастья для того, кто не дурак.  А  для
того, кто дурак, -  есть. Впрочем, счастье и Ваньке  сомнительное: как  он с
этой  Татьяной...  То есть Татьяну...  Милада подумал, что вот  могли бы эту
работу  его самого вместо Ивана заставить исполнять  -  и его затошнило.  Он
набил в защечные мешки по полдюжины  незрелых плодов фейхоа,  чтобы  тошноту
отбить,  и  снова  углубился  в  тайны  дачи.  Куда  там  Парагваеву  с  его
квартиркой, такого и в Кремле нет: где тут, спрашивается, ручные лоси?
     Не видал Милада в Кремле и садовых танков. На плане дачи такой один был
обозначен,  хотя  в  действительности давно исчез.  Подметил это один  Авдей
Васильев,  конюх, ему, как шпиону, все замечать полагалось, но  раз уж исчез
не  только танк, но и владелец дачи  - отчитываться не  перед  кем,  а новый
владелец, авось, со своим танком прибудет. Чего-чего, а танки в России есть.
     Царь между  тем  в  понедельник собирался быть уже  дома. Потому на всю
подготовку Татьяниной  помолвки  имелось  двое  суток. Словом, только-только
подруг  оповестить,  выпивку  завезти,  плов  приготовить:  без  этого блюда
праздник для Милады был бы немыслим;  за коронацию хоть и дали орден, а плов
сделать не допустили,  вот и  вышла коронация не  по высшему  разряду. Жаль,
артист  умер, которого  к Парагваеву  обычно  звали, придется  старые записи
слушать, а над ними царский  дневной секретарь колченогую слезу  лить будет.
Напоить его сразу... Милада углубился  в  список приглашенных, помечая, кого
упоить  сразу по приезде, кого  попозже,  а кого еще  до выезда из Москвы, -
трезвым Милада предполагал  оставить только  себя, раз уж  царь  в  отъезде.
Жаркая  страсть к царю заполняла все существо Милады, он никогда и никому не
говорил  о ней,  но за  огнем  в глазах  не  уследишь,  сестры-подруги мигом
поняли, что  вовсе  не служебное  рвение  движет  Миладой в царских делах, и
язвили за Миладиной спиной. Ну, ничего, думал Милада, всажу им в  желудки по
первой,  авось,   не  очень-то  поязвят.  Пусть  скорее   перепьются,  пусть
забудутся, тут и радость, и безопасность, обе - государственные.
     В  пятницу   с  утра   из  Москвы  поехали  микроавтобусы  с  выпивкой,
холодильники  с  закуской,  звуковое  оборудование,  цветы  для  невесты  из
Ботанического сада, а букет  алых роз для жениха Милада  никому  не доверил,
сам  настриг  в Кремле,  все  шипы щипчиками  из  личного  несессера удалил.
Хорошие  розы,  "Иль  де  Казанлык",  надо   бы  белые,  но   белые   ректор
Военно-Кулинарной академии  срезал раньше,  варит из  них особое варенье для
канцлера.  Ну, тут не  попрешь. К вечеру дачу  запрудили  кремлевские  люди,
почти  столько же, сколько было  там своих у Ивистала. Но планы межстенных и
подземных ходов имелись только у Милады.  Люди Ивистала спрятались, как  при
старом  хозяине. Новые люди  занялись  обустройством завтрашнего  праздника.
Милада так  и сказал -  "обустройством". Это значило: чтоб завтра бардак был
культурный.
     Из людей  Ивистала  затребовали одного -  глухонемого  садовника, чтобы
пьедестал  бесстатуйный  обсадил  чем-нибудь  цветущим.  Садовник  понимающе
поклонился, к утру личный маршальский  газон сиял броским  сочетанием желтых
нарциссов  и черных тюльпанов. Праздник это  или наоборот, садовник не знал,
но  решил,  что  всегда  может  доказать:  тюльпаны  совсем   не  черные,  а
темно-темно-фиолетовые,  а нарциссы ну прямо канареечные.  А  если  все-таки
наоборот, так тюльпаны почти-почти черные, а  нарциссы затем,  чтоб  их  еще
черней сделать. Садовник так запутался, что забыл о том,  что он глухонемой,
и  представлял,  как  все  докажет на  словах.  Но  он,  увы,  и вправду был
глухонемой.
     Утром  к Истре  отчалила из Москвы  официальная  кавалькада.  Татьяна с
ранья была в пятой алкогольной форме, быстро набирала шестую, а жених, много
пить не  умевший, скучал. Он глазел в окошко ЗИПа,  не замечая ни лопающихся
на ветках  почек, уже  сливающихся  в  молодую зелень, ни  синих гвардейцев,
выставленных вдоль  всего  пути следования,  он не соотносил этого контраста
синей полосы  и зеленой с  тем,  о чем не  знал, - что именно  такого  цвета
национальное  знамя  цыган.  Иван  этого  не  знал  и вообще нынче  ничем не
интересовался, так вчера Татьяна его умотала. Не до сексу ему было. Фильм бы
сейчас какой-нибудь, комедию, про Ильича и  Феликса, с дракулами.  И  болела
голова.
     У колченогого Толика в следующем ЗИПе голова не  болела, ему на дорожку
Милада сунул кассету с голосом покойного  певца, и "Гонит ветер опять листья
мокрые в спину..." вновь звучало "для Толика, да, для  Толика...", в уголках
глаз Толика стояли слезы, он понимал, что стареет, скоро выйдет в тираж, как
Милада, а там, глядишь, ждет его жалкое прозябание, наподобие засидевшейся в
девках Сары. Поднявшись в должности до поста  дневного секретаря императора,
на дальнейшее продвижение он надеяться  не мог, разве что с Миладой,  не дай
Бог, что-нибудь случилось бы. Он,  по  колченогости своей, был умней  других
подруг и воздушных  замков не строил.  Строил  он  себе дачу в Хотькове, где
собирался   на   старости   лет,   когда   император  новый  будет,   писать
мемуары-разоблачения  о теперешнем. Пока что  Павел был  уличен им только  в
страсти к морским конькам в аквариуме, но они и самому Толику нравились.  Он
дал слово, что у него на даче тоже такие будут.
     Ворота усадьбы стояли нараспашку, охрана умело маскировалась и  пейзажа
не портила. За воротами просматривалось длинное шоссе-аллея, в конце,  между
жирафообразных, еще по-весеннему раздетых деревьев куда-то  сворачивающая. А
там,   куда   дорога   сворачивала,  что-то  виднелось,  отныне   это   были
наследственные,  в далекой древности пожалованные князьям Ледовитым  хоромы,
последняя представительница какового знатного рода въезжала сюда не простого
шмона ради, а  для официальной помолвки с великим князем  Иваном  Павловичем
Романовым. Великим князем, кстати, царь - хоть и нехотя - но сынка утвердил.
Впрочем, лишил права передачи титула  по наследству, как это уже случалось у
Романовых,  даже  у  младших,  хотя  они потом  и  брыкались.  К тому  же  в
Богородске Московской губернии отыскался сводный  брат у самого царя, не без
греха был покойный Федор Михайлович, царствие ему небесное, умелец-резчик по
рису и  знатный собаковод-спаниелист. Мамаша  этого  брата  начисто отрицала
факт  сожительства с Федором Михайловичем - точь-в-точь Алевтина,  и  тоже с
лица полная грымза,  - но генные анализы твердили  свое. Павел и этому Петру
Федоровичу  Коломийцу пожаловал титул  лично-великого  князя и даже  фамилию
поменял  на Романов-Коломиец, послал именной перстень "из желтого металла" и
на  том  успокоился. Если  уж приходилось что-то жаловать, то Павел с легким
сердцем  жаловал такое, что  денег не стоит,  а  по выдаче титула получатель
прочие блага обретает сам,  как сумеет. Великий князь Петр Федорович работал
упаковщиком на  Обуховском ковровом  комбинате,  получив  титул, он  даже не
сменил  места работы.  Лишь  адреса на  упакованных коврах  стал надписывать
другие, и вместо подписи оттискивать жалованный  царем перстень. Большего он
не хотел, на  жизнь ему теперь хватало, а местожительством  он был  и раньше
доволен.  Однако же к помолвке великий князь Петр Федорович своему приемному
племяннику послал полсотни красных ковров с лебедями.
     Этими коврами-то сейчас как  раз и было выстелено шоссе у ворот  бывшей
Ивисталовой, ныне  Ледовитой дачи.  Последний  ЗИП чиркнул по  ним последним
колесом - и унесся к усадьбе.  Ворота немедленно затворились, синемундирники
быстро скатали  ковры,  чтоб  успеть их почистить к  моменту  торжественного
выезда,  когда  хозяйка  и  жених уже  помолвятся. Полтора  ковра,  впрочем,
исчезло куда-то, но, ежели б этого не случилось, кто поверил бы, что это все
происходит в России?
     Столы по Миладиному приказу накрыли  и в  банкетном зале,  для  главных
гостей, и во французской гостиной, для Тони и охраны, и  в китайском зале, и
на полукруглой веранде - там в основном  для  подруг.  В  дубовом  банкетном
пришлось  Миладе  поломать голову над  тем, что делать с главным,  "тронным"
креслом маршала,  на котором,  бывало, сиживал малышом незабвенный Фадеюшка.
Не сажать же Татьяну с Ванькой в это кресло  вдвоем, хоть оно такое широкое,
что и канцлерскую  задницу могло бы вместить. Милада постановил:  лишнее тут
это кресло.  Погрузил  в фургон и  отослал  в Кремль; "второй  главный", как
вернется,  сам выберет, где  удобней для  него. На  место  увезенного кресла
поставили  по  одному  из  смежных  гостиных,  естественно,  одно  оказалось
плетеным, китайским,  а другое  резным,  французским. Но Милада  на  трезвых
гостей не  рассчитывал,  плевать  на художественности.  Главное  -  побольше
бутылок.
     В этом  отношении проявил неожиданную  щедрость  Сухоплещенко. Казалось
бы,  что  ему, лицу  статскому, до  этой  дачи, до помолвки, но  нет: желая,
видимо,  сохранить  близкие  отношения  с правящей  семьей,  молочный король
прислал  ящик  марочного грузинского коньяку.  Этикетки  на бутылках вряд ли
соответствовали  содержимому, какие-то они были уж очень новые, с орлами, но
даритель себе не враг, плохого не пришлет; Милада лично расставил бутылки по
столу в дубовом зале. Авдей Васильев, наблюдавший  за Миладой из  межстенья,
пригляделся  к этим бутылкам и похолодел. Тонкие горлышки, красный  сургуч -
все сходилось. Милада  расставлял  по  столу бутылки  из  того бара, который
исчез вместе  с садовым танком,  а  значит -  и  с  маршалом. Авдей мысленно
закатил  себе  строгий  выговор  в  личное  дело,  а  также  пригрозил  себе
популярной  древнекитайской  казнью  через перепиливание пополам  деревянной
пилой. Японец-медиум  давно установил, что Дуликов переселился с этого света
на  тот,  информация  была немедленно подвергнута  утечке в  Сан-Сальварсан,
шпионом  которого  Авдей  уж  сколько лет  вкалывал.  Но судьбу  коньяка  из
погребально-садового танка не проследила никакая разведка, и  вот, на  тебе,
всплыл таковой  на великокняжьей помолвке,  да прямо на  маршальском  столе.
Пошел,  значит,  вместо поминок  коньяк на свадьбу  - Шекспир,  да и только.
Авдей облизнул губы и побрел на конюшню: там все-таки опрятней.
     Милада был рад этому дополнительному коньяку,  потому  что при  строгой
экономии,  введенной обожаемым императором, выпивку пришлось бы  докупать на
свои, то  есть  лезть в  масонскую кассу, а  что там думают  про  императора
масоны - насколько Милада знал, они и сами пока не решили, то ли его любить,
то ли наоборот. Милада расставил бутылки  и отправился в Большой Кремлевский
дворец готовить плов "на  татарский манер",  коронный. Он был  убежден,  что
подруги и праздника-то не ощутят, если плова не будет.
     Кортеж вырулил к хоромам и замер. Гости, разминая затекшие части  тела,
стали  выбираться  из  машин. Увы, многих  гостей пришлось  охране вынимать:
дорога  была  длинная, мало  кто в  ней не  остограммился,  а  кое-кто уже и
окилограммился;  этих пришлось  унести  в гардеробную и  сразу  разложить по
диванам. Прочих кое-как отконвоировали к банкетным столам. Помолвляемую чету
тащили вшестером, точней, Иван шел сам, пятеро старались направить куда надо
стопы вырывающейся Татьяны, внезапно развеселившейся и требующей  немедленно
дать велосипед,  она  кататься  хочет,  а если хочет, то  и будет.  Миладины
подруги  брезгливо  воротили  морды от  голых  муз,  коими  была  обставлена
лестница, и спешили скорей к  столу. Бдительный Анатолий Маркович Ивнинг  по
просьбе Милады следил за  тем, чтобы подруг усадить покомпактней, подальше -
на веранде.  Заказной полукруглый ковер  впервые - немедленно - был затоптан
грязными ногами.  Из  скрытого динамика покойный артист пел  про  "одинокого
мужчину", Анатолий  Маркович  почти рыдал, понимая,  что музыка неправильная
для помолвки,  но ничего  с собой поделать  не  мог.  Слава  Богу, дальше на
пленке  размещалась  нейтральная "Слушай сказку  про  Деда-Мороза",  тоже не
совсем уместно по сезону, ну да сойдет.
     Очень  трудно оказалось  проэскортировать к  столу  гостя  чрезвычайной
почетности, принца и великого  князя Гелия. Его супруг, великий князь Ромео,
бледный и усталый, совершенно трезвый, шел без посторонней помощи, игнорируя
свой неприлично розовый  галстук,  коим была  обезображена  его  благородная
тройка:  поди не  надень,  это ж подарок жены. От жены  его  давно  тошнило.
Трезвым Гелия Ромео не видал много недель,  но когда не на людях - это одно,
а нынче пришлось  дражайшую половину предъявить. Половина шел плохо, норовил
погладить  по  щечке каждого из  охранников.  Не  помогала  даже трехдневная
щетина, которую по  приказу Ромео  эти охранники  носили, чтобы Гелий об нее
кололся. Принц-шалашовка пребывал под вечным наркозом  супружеского счастья,
выражавшегося  в неограниченной выпивке. А небритые - можно  подумать, что в
лагере брились  лучше.  Этого Ромео не учитывал, да и не  мог учитывать.  Но
ничего, препроводили  обоих великих  князей  к  столу,  на  почетные  места,
поблизости  от Татьяны, но  подальше от  Ивана. Милада тонко  рассуждал, что
Ромео сидеть все равно где, а  Гелию,  существу неопределеннополому, Татьяна
повесится на шею  не раньше, чем когда войдет в седьмую алкогольную форму, -
а тогда уже не страшно.
     Уже  гремели  вопли "горько",  билась судорожными  осколками  старинная
маршальская посуда, пустели бутылки, - колченогий Толик нашел себе место  на
конце стола в китайской гостиной и тихо стал закусывать, ибо  всех рассадил,
всех  ублажил, дальше мог  заниматься собой. Им самим, беднягой, давно никто
не  занимался. Толик  жил прошлым, в  воздухе  на  веранде за  полчаса стало
накурено, как у  Парагваева к ночи при полном сборе, никого не видно, и жить
прошлым тут  было  куда  как  уместно.  По  очереди  уносили  в  гардеробную
перепившихся Каролину,  Анжелику,  Фатаморгану, -  ну и хрен  с  ними, думал
Толик.  Что  ж  старушку  Сару-то не несут, или она  вдруг  на упой  крепкая
оказалась? Нелегко  тебе жить, одинокий мужчина,  особенно если ты по натуре
женщина, да еще стареешь.
     Ромео  убедился, что супругу его  унесли куда-то  поспать, встал, пошел
побродить, дом показался ему интересным, да и живопись ценить его дед Эдуард
научил, вплоть до латышских художников Пурвита и Розенталя. А в доме княгини
Ледовитой  живопись  была вполне музейная,  да еще, к счастью, с этикетками;
Дуликов взял  за правило таковые  привешивать,  чтобы  при  гостях Тициана с
Репиным ненароком  не спутать.  Ромео  постоял  в коридоре,  полюбовался  на
подвиг Вильгельма Телля  работы неизвестного художника  Мейссонье,  не  смог
вспомнить, в каком году советские войска заняли Швейцарию - и пошел смотреть
дальше. Двери раскрывались сами, прислуга в межстеньях вела себя тише мышей,
впервые  что-то  почуялось горничным,  лифтерам и кухаркам такое,  что могло
нарушить  их  раз  и  навсегда  установленный  жизненный  порядок;  даже тот
истопник, который был  надежней,  чем вода горячая, чувствовал тревогу  - ну
как придет кто-нибудь, да кипяток изобретет? Одноногий каприз жены покойного
маршала, истопник, и без  того  был не в  лучшем  положении: чтобы  на глаза
новым  хозяевам не попался и протезом не  стучал в стенах,  как полтергейст,
старшая горничная  Светлана Филаретовна у него деревянную ногу  отстегнула и
спрятала.  А саму  старшую сейчас трясло  как в хорошее  землетрясение,  она
сквозь смотровую  щель  наблюдала: новая  хозяйка  попыталась  влезть на шею
статуе  бога  Меркурия  в  натуральную  величину,  поправляющего   сандалию,
сандалия обломилась... Горничная глотала сердечные капли.
     Из гостиной, из банкетной залы, с веранды - отовсюду гости разбредались
по дому. Решил поглазеть на  местные  чудеса и новый хозяин, Иван  Павлович.
Сунул нос во французскую гостиную, но там курить Цыбаков запретил - и вообще
было  больше  охраны,  чем  гостей,  хотя  охрана себя  не  обижала,  халяву
подметала за милую душу. Иван ушел в анфиладу. Дача ему нравилась. Неплохое,
однако, приданое он за Танькой  взял. Не везде освещение хорошее, планировка
непонятная  -  поменять  еще многое  можно, пожалуй,  даже нужно.  Вот  этот
усатый, на  картине,  целится  в  яблочко на  голове у мальчика:  интересно,
попадет? Но  мужик все  тянул резину и не  стрелял,  Ивану надоело ждать, он
пошел  дальше.  Спустился,  попал в оружейную комнату.  Попробовал примерить
кирасу,  не влез, двуручный меч приподнять  не смог,  к шипастой дубине даже
прикасаться  побоялся. А  все  что  поменьше - оказалось наглухо приклепано,
Иван  перепробовал  пяток  кинжалов  -  все  попусту.  Иван  рассердился, не
замечая,  что  между  стендами  дрыхнет  в кресле  синий гвардеец.  Наконец,
заметил, решил, что это чучело, но нос у чучела оказался  теплый и сопливый,
великий князь брезгливо отдернул  руку  и вытер о гвардейцевы  брюки, заодно
забрал  у  спящего из руки  пистолет:  хоть  какое-то оружие  из собственной
коллекции на память он имеет право взять, или нет? - и пошел дальше.
     Кое-кого с пира  приходилось,  понятно,  уносить, и одним  из первых  -
Гелия.  Хоть  и  был  он  в   бессознательном  виде,   но  горлышко  бутылки
коллекционного  "Божоле" не  разжал. Так  его, молодого  и шевелюристого,  и
уложили в особой  каморке  при  гардеробной,  но  он быстро  продрал  глаза.
Бутылку открыть не смог, подлые французы такие пробки делают, что об пол  не
выбьешь и  пальцем  не  проткнешь.  Гелий  немного  покашлял,  заблевал  всю
каморку, пришел в себя. Стало неуютно. Шатаясь, не выпуская бутылку из руки,
встал и  выбрался в вестибюль. Из бельэтажа гремела  магнитофонная музыка, а
вдоль лестницы  лежали  голые бабы. Натуралки. Некоторые стояли; стараясь не
рухнуть, Гелий  поднялся, опираясь на бабьи мраморные части, но возвращаться
в банкетный зал  не стал - мужика он  своего не видал,  что ли. Гелий побрел
куда-то,  туда, куда  даже  не могли взглянуть  его  разъезжающиеся  глаза -
никак, подлые, не фокусировались.
     Добро  бы  разъезжались только  глаза, но  ведь  и ноги  тоже.  Неловко
переплетя  их в двойную  восьмерку, Гелий упал, но  не ушибся, и долго-долго
расплетал ноги, вдруг  - расплел! В честь такого события нужно было  выпить,
но чертова бутылка никак не открывалась, хоть разбивай об стенку. Тут кто-то
поднял  Гелия на ноги.  Гелий оглядел  спасителя: откуда-то  он  этого парня
знал,  парень  был  из таких  молодых, которые, бывает, еще и сами не знают,
натуралы они или подруги. Нет, где-то Гелий его определенно видел.
     Иван поддерживал Гелия  какое-то  время, потом убедился, что  тот и сам
устоит.
     -  К тебе? Ко мне? - неожиданно спросил Гелий, бросая привычный пробный
шар, а ну как парень - мужчина, и поймет правильно.
     -  А  я и так  у  себя,  тут  все мое!  -  гордо  ответил Иван,  хорошо
помнивший, что по  нынешнему государеву уложению приданое с момента помолвки
составляет  законную собственность мужа.  Но  Гелия  ответ расстроил. В поле
зрения расфокусированных  глаз появился какой-то  усатый  мужик на стене, он
натягивал  лук  и метил  в  яблочко на голове  у  смазливого  мальчонки,  но
выстрелить все  никак не хотел. Гелий решил подзадорить молодого хозяина - а
вдруг?.. Он водрузил  к себе на голову так и  не вскрытую бутылку, благодаря
жестким кудрям она качалась, не падая.
     - А попадешь?
     Иван держал в руке изъятый у гвардейца  пистолет и выстрелил от  бедра.
Он  еще и не  сообразил, что сделал, грохот вышел  ужасный, отдача сильная -
Иван рухнул на ковер, Гелий тоже, в другую сторону, в  падении щупая голову,
она  была цела, но в пальцы впивались осколки. Хозяин  дома оказался смелей,
чем тот, с усами: выстрелил. Во мужчина!..
     - Попал!.. - в восторге заорал  Гелий, дернулся  и замер, очень большое
получилось  потрясение. Вылетевшая  в  коридор  на выстрел охрана обнаружила
довольно жуткое зрелище: оба принца на полу, пятками вместе, головами врозь.
Лицо Гелия заливала  густая красная  жидкость, он орал  не своим голосом, но
это был почему-то голос восторга, а не боли.
     -  Попал!  Попал!  Мужчина!  - Гелий  слабо  молотил  пятками по  полу.
Перепуганного  Ивана  убедили  подняться,  объяснили  ему,  что  раскокал он
выстрелом не голову двоюродного брата, а  бутылку очень хорошего вина, а оно
в империи, слава Богу, не последнее. Иван устроился на диване во французской
гостиной, принял  из  рук охранника большой  бокал  -  двумя руками  держать
пришлось -  полный чем-то красным и крепким,  и  стал  пить для  успокоения.
Преступления не случилось, стрельба принцев - не охранничьего ума дело.
     Ромео на  месте  не было, Гелия опять унесли поспать. Больше всего шума
сейчас  производила хозяйка дома.  Она прочно перебралась в агрессивную фазу
седьмой алкогольной  формы и хотела сейчас  одного: кататься, кататься и еще
раз кататься, - и  грех не  кататься, когда коридоры такие длинные. Она  все
требовала и требовала трехколесный велосипед, такой, как она любит, не очень
чтобы большой, но и  не такой, чтобы  уж слишком маленький. Милада  запросил
дежурного на  маршальских  складах, поступил твердый отказ, чего-чего только
не  запасал  маршал,  а  трехколесными  велосипедами преступно  пренебрегал.
Татьяна орала,  что  быть того  не  может,  она сама помнит  -  вот  тут,  в
коридоре,  все  время  стоял соседский  трехколесный,  чтобы все  сию минуту
отсюда выгребались, тут лебедятня, всех ей лебедей, того гляди, взбутетенят,
- Танька вырвалась из  робких  объятий охраны и рванула дальше по  анфиладе,
искать что-нибудь трехколесное.  Про Ивана она сейчас вспоминать  не хотела,
ей не любви хотелось, не музыки и даже не цветов,  она вспомнила, что она  -
простая  русская Танька, и какая же  русская Танька не любит быстрой езды на
трехколесном  велосипеде?..  Про  Татьяну  временно  забыли, тем  более  что
Лещенко в колонках  допел: "Татьяна! Помнишь дни золотые? Весны прошедшей мы
не в силах вернуть!" Дальше он завел:  "Студенточка! Вечерняя заря..." - это
было  никак  не  про хозяйку дома, она  студенткой не  была никогда  даже  в
поддельных документах, - лишь зоркие Ивисталовы слуги сквозь  стены с ужасом
наблюдали ее сокрушительное передвижение по антикварным сокровищам дачи -  и
сквозь них. Где-то она угодила в лифт, автоматически поднялась на  один этаж
и  помчалась по новой анфиладе, - нигде, ну нигде не было велосипеда. Ярость
вливала  в Татьяну новые силы,  а  пирующие про хозяйку временно забыли,  на
столы поплыли блюда с Миладиным пловом.
     Ромео  довольно  быстро  утомился  лицезрением  бронзовых  Меркуриев  и
голозадых пастушек, поэтому, когда  в очередной  комнате  на него из картины
грозно выступил слон  с павильончиком  на ушах, князь отпрянул и  облегченно
сел  на что-то  антикварное. Картину он  узнал,  это был  чей-то там  триумф
работы  венецианского  художника Тьеполо, он эту картину однажды  в Эрмитаже
видел. "Почему  она  здесь?"  -  подумал Ромео,  но  на  этот вопрос  только
покойный маршал ответил бы, - конфискуя из музеев картины и прочее, на особо
заметные экспонаты он  музеям  делал копии.  Слон как слон. Краски свежие, а
публика дура, пусть на  копию умиляется. Слона  пришлось устроить  в доме, в
саду  такого держать неудобно,  да и не  русский  это слон,  не  шерстистый,
первые же заморозки прибьют, а  шерстистого,  исконно русского,  мамонт  его
название,  подлые якуты  у себя  выморили. Покойный  маршал  за  это  Якутию
особенно  не  любил,  собирался,  как власть  возьмет, с  ней  за  все сразу
посчитаться.  Но  планы его рухнули,  якуты  остались при  своих мамонтах  и
ведать не ведали, какой страшной избегли опасности.
     Ромео  поглядел  на венецианского  слона,  и  стало  ему  скучно:  ехал
отдохнуть, а попал на глухую пьянку, на каждого гостя два охранника и двести
произведений  изящного  искусства,  сущий  кабак  посреди Лувра, ничего себе
отдых! Ромео  поискал  глазами  выход, нашел в углу  дверцу,  толкнул  ее  и
направился  вниз по обнаружившейся лестнице. Пролетом ниже стоял  письменный
стол, горела лампа, лежали брошенные очки и была раскрыта книга. "Смело мы в
бой пошли!" - прочел он  на обложке, зевнул и  стал спускаться  дальше.  Сам
того  не ведая,  он  миновал  дежурный  пост истопника, у  которого Светлана
Филаретовна нынче  ногу  отстегнула - чтоб не стучал,  когда не  надо. Ромео
безнаказанно спустился  еще  на два пролета  и уперся в бронированную дверь.
Толкнул  плечом - отбил его, но  дверь подалась. При  маршале она отворялась
прикосновением  пальца;  теперь, видимо, застыло  смазочное  масло в петлях.
Ромео решил войти за эту полуметровой толщины металлическую дверь, даже если
за ней,  как  любил говаривать  дядя  Георгий, "откроется нечто невиданное и
неслыханное по своей невиданности  и  неслыханности", после чего  дверь эту,
как все в том же анекдоте, можно будет послать "на фиг, на фиг".
     Маршал  никогда не запирал бункер, входила  в него прибраться одна лишь
старшая  горничная,  а другие только посмели бы. Впрочем, маршалу  уже давно
было не до бункера. Медиум Ямагути отследил  его всего один раз, бьющегося в
загробной истерике, потому  что  никак не  мог найти маршал в загробном мире
Фадеюшку, неужто, да и каким образом, Фадеюшка не попал с этого света на тот
свет?.. От  таких посмертных мыслей маршал был загробным образом  "того" и с
медиумом беседовать не стал.
     Без затруднений Ромео вошел в бункер.
     Бункер  как  бункер,  не видал  он, племянник, принц  и  великий князь,
бункеров!..  Впрочем,  здесь стоял  допотопный  кинопроектор,  висел  экран.
Может, кино посмотреть можно. Ромео опустился в  кресло и нажал единственную
клавишу в  подлокотнике. На экране  вспыхнул белый прямоугольник  с надписью
"Велком  ту  Кениа",  а  потом  изображение  исчезло,  закружились  радужные
спирали, и монотонный,  хриплый, видимо,  все-таки  женский  голос заговорил
из-под потолка.
     -  Дурак ты,  -  начал голос,  - дурак,  дурак, дурак  набитый.  Сиди и
смотри, будто кровинушка  твой в  Африке с носорогами бодается. Сбежал  твой
кровинушка от полоумного папани на край света, а ты сдохнешь, даже рыбы есть
тебя не захотят, а та, какая съест,  хоть и не рыба вовсе, а запоет не своим
голосом.  Смотри, дурак, мечтай, дурак, будто видишь  картину  - ничего  ты,
дурак, не видишь. Думай про Нинель, никогда ты меня, дурак, не  увидишь,  не
буду  я  тебе  детский  сад рожать,  ни Азию ты не  возьмешь, ни Европу, все
волки,  волки, волки  заберут, что ты взять хочешь. Дурак ты, дурак,  дурак,
дурак...
     Ромео с трудом  очнулся и резко нажал  клавишу  - изображение  погасло,
голос исчез. Ромео понял, что угодил в гипнокресло с индивидуальным ключом и
фильмом, настроенное на кого-то другого, постороннему такой фильм смотреть и
слушать  -  головная  боль чистой воды. На пленке, которую годами  ежедневно
смотрел  и слушал  маршал,  не  было ничего, кроме  радужных кругов и голоса
пророчицы, навевавшего  ему личные  маршальские сны по  душевной  просьбе со
стороны сбежавшего Фадеюшки. Но Ромео таких  тонкостей не знал  и  знать  не
мог, он  быстро  дал деру из  бункера, опрометью кинулся  назад в  банкетные
залы, где  хотя и  собралась  пьянь  всякая, но  все  ж  таки  люди, никакой
чертовщины про поющую рыбу. Наконец, где Гелий? Опять перепьется, сиди потом
возле него с капельницей.
     Но вечно зоркий Анатолий Маркович Ивнинг заметил,  что принц  Гелий был
унесен для протрезвления,  и  поставил об  этом Ромео в известность. Великий
князь присел на свое место, налил  рюмку, выпил,  успокоился. Грузинский, но
ничего. Можно не волноваться.
     И совершенно зря, увы.
     В  этот миг Ромео  Игоревич Романов,  если  бы захотел, уже имел  право
взять себе прежнюю фамилию - Аракелян, да и от ненужного  титула отказаться,
ибо уже с  полчаса  он был  вдовцом.  Об этом еще  пока  никто не знал, даже
всезрящий истопник Ивисталова дома,  - собственно, кабы не  его  отстегнутый
протез, возможно, ничего ужасного бы не произошло.  Но протез был отстегнут,
беда случилась.
     После памятного выстрела Светлана Филаретовна никаких ранений на принце
не  нашла,  а что пьян  в дымину, так нынче все такие, словом, пусть поспит,
меньше  накуролесит.  Гелий был  оставлен в длинной  и узкой  комнате позади
гардероба, из тех, в которые Ивистал не заходил, ему там нечего было делать,
но  еще и не из таких, где кишмя кишела застойная обслуга,  короче говоря, в
эдаком привилегированном тамбуре.  Единственное,  что сейчас  имелось  здесь
постороннего,  кроме  самого  Гелия,  -  это   протез  надежного  истопника,
брошенный поперек кресла. Обморок Гелия медленно перешел в естественный сон,
царевич расхрапелся, и  сам  себя храпом разбудил. Где-то в глубине сознания
забормотались  строчки,   притом  они   навязчиво  повторялись,  подсознание
скрипучим голосом доказывало принцу, что -
     Ничего не выйдет у Дракулы
     против Селяниныча Микулы -
     и  Гелий  окончательно  проснулся.  Ему  почему-то  стали  вспоминаться
молодые годы, давно они ему не вспоминалась, и Рашель, и Влада,  и Каролина,
впрочем,  постарела Каролина, спилась  совсем нынче, наверное. Но  сейчас же
эти  сентиментальные   воспоминания  самовышиблись   из  царевича   насущной
потребностью опохмела. Гелий пошарил вокруг,  ничего не нашел, с трудом сел.
Прямо  перед ним  была  широкая стеклянная  панель,  видимо, дверь  стенного
шкафа,  а за стеклом, о счастье, сияли  этикетками коньячные бутылки... "Все
путем", - подумал Гелий и попробовал открыть шкаф.
     Дверца,  подлая, не  поддавалась.  Гелий  поискал - чем бы  ее  поддеть
покрепче,  не  нашел  ничего  колющего,  рубящего,  режущего  -  только  вот
деревяшка на кресле - неужто  деревянная нога?.. Гелий ухватил протез, нежно
погладил  отполированное   десятилетиями   дерево,  мысленно  отмахнулся  от
назойливых Дракулы и  Микулы,  попробовал использовать истопникову  ногу как
рычаг.  Ни  черта  не вышло.  Придется бить стекло. Гелий ослаб  и  вспотел,
хорошо  размахнуться  не  мог,  и,  сколько  он в стекло  ни стучал,  -  оно
оставалось  целым,  ибо   вообще-то  было  рассчитано  на  прямое  попадание
противомамонтового  снаряда.  Только Гелий  этого не знал. Коньяк  оставался
неприступен. Гелий в изнеможении сел на пол и  увидел под нижней частью рамы
углубление - в нем что-то поблескивало.
     Гелий угрюмо ткнул железным наконечником ноги в  углубление. И это было
его последнее сознательное, а скорей бессознательное действие в жизни. Замок
витрины  был  магнитом, вместе с  поддельным  коньяком стена  повернулась на
сорок пять  градусов, открывая вход  в шахту, где на глубине почти в полторы
сотни метров дремала ракета класса "земля-земля", стационарно  нацеленная на
столицу какого-то южноамериканского государства. Опиравшийся на стенку Гелий
не удержал равновесия и соскользнул в пропасть. Если и промелькнула какая-то
мысль в его  почти прекрасной  голове,  то это была  лишь  третья  строка  в
добавку к  тем,  что уже и так его  измучили, он  и так знал, что  ничего не
выйдет у Дракулы против Селяниныча Микулы, а теперь,  в последнее мгновение,
к двум строчкам прибавилась третья -
     Да и против кузнеца Вакулы, -
     возникло чувство свободного падения, тело Гелия ничего не весило, через
мгновение все его проблемы на земле были решены полностью.
     Его  смерть  обнаружили  скоро,  только что  Лещенко  успел допеть  про
"Миранду" на  уснувшем канале, как из банкетной  залы по сигналу выскользнул
охранник, второй, третий; Светлана Филаретовна знала, что в эту шахту нет ни
лифта, ни лестницы, маршал, надо думать, пульт управления держал где-то еще,
а  кейс  его  пропал  вместе  с  ним  самим,  то  есть не  пропал,  лежит  в
запечатанном бункере, туда никто  не знает входа,  даже она сама, она сейчас
принесет...
     Веселья  поубавилось, но до тех пор, пока принца не извлекли  из шахты,
мужа  его в известность решили не  ставить. Раскатали  вертолетную лестницу,
полезли  в  колодец,  на  полдороге  счетчик стал  тикать  так яростно,  что
охранник  вернулся,  потребовал  свинцовые  трусы,  -  в  хозяйстве  маршала
таковых, как  и  трехколесных велосипедов, преступно  не имелось. Без трусов
никто из трезвых в  шахту лезть  не  хотел, а пьяным подобное доверить  было
боязно. Засуетились, ничего не могли придумать, покуда Светлана  Филаретовна
не  заметила  торчащую  в  замке  протезную  ногу,  побежала к  истопнику ее
пристегивать  - вдруг он  что знает,  истопник отпер ящичек в ноге  и достал
оттуда  пачку планов  Ивисталовой усадьбы,  да и Милада  прибежал  со своими
копиями - оказалось, что дорога в шахту  все-таки есть, она проложена сквозь
нижние ярусы, и все, кто  отвечал  за безопасность царской семьи, ринулись в
туннель под сандалией одного из Меркуриев,  про всех прочих временно забыли.
А пьянка продолжалась,  в подобной обстановке какая еще беда ни приключись -
ее бы прозевали. Ее и прозевали. Да и не одну.
     Сара все еще полз, уже вторую  вечность подряд. Первая кончилась вместе
с бутылкой  "Абсолюта-Цитрон", Саре стало как-то тепло, и он в темной  трубе
вздремнул: кругом тихо, только  что-то журчит рядом, вот его  и убаюкало. От
того же журчания  Сара и проснулся, не понял  сперва, где находится,  сильно
перепугался,  но  сообразил  -  и  опять  пополз  вперед. Брюки  на  коленях
протерлись, но портфель Сара не выпускал, - ничего-то у него, у бедного,  на
свете сейчас не было, никому-то он был не нужен... Сара захлебывался слезами
жалости  к самому  себе. Стоило  идти  в  попники, чтоб  вот  в такой  трубе
оказаться!  Кто  это  придумал дурацкое выражение - "вылететь в трубу"?  Вот
выползти бы из нее сперва, а потом и вылететь не страшно...
     При  очередном  рывке  Сара треснулся  головой:  туннель кончился.  Над
теменем веял ветерок с явным  животным запахом, туннель переходил в колодец.
Сара  стал  рыться в  портфеле,  бормоча  под  нос вместо  матюга  почему-то
собственную фамилию. В наружном кармашке отыскалось что-то твердое, на ощупь
совершенно   неприличное.  Сара  долго  это  щупал,  потом  вынул,  нашел  у
расширения ствола кнопку,  нажал  ее -  и предмет  ожил,  яростно вырываясь.
Огромный,  сложно  изогнутый вибратор  для  горюющих  дам, с  полным зарядом
батареи -  откуда  он тут?  Сара знать не знал,  что  Милада в машине спутал
портфели, вибратор  был  его личный. Сара  долго гладил дергающийся предмет,
чего-то  не рассчитал,  переключил  -  и  получил  страшный  удар  по зубам.
Вибратор вырвался у попника из рук и ускакал в глухую темень туннеля - туда,
откуда режиссер  только что выполз.  Запущенный парадонтоз давно уже избавил
Сару от большинства зубов, а только что "прямой наводкой" бедняга  был лишен
еще и  двух передних. В сознании вспыхнула мысль о том, что  в иной ситуации
без этих зубов даже удобней.
     Сара  встал, сплюнул  кровь  и зубы, полез вверх:  для удобства  смелых
попников прежний хозяин, когда строил колодец, вделал в стену широкие скобы.
Нажатие на верхнюю привело в действие автоматику,  крышка колодца откинулась
вместе с большой кучей лежавшего на ней навоза. После темени подземного хода
слабый свет, озарявший конюшню, показался  сколопендровнику слепящим, словно
прожектор.  Сара подтянулся на руках - они от гантель стали очень сильными -
и  сел  в кучу. Подземный ход  с маршальской  веранды вывел его прямиком  на
маршальскую же конюшню. Гобой, снежно-белый, хотя с  темной, как полагается,
кожей,  стоял  над  яслями   и  меланхолично  двигал   челюстями.  А  чалый,
белохвостый Воробышек удивленно глядел на явившегося из-под земли Сару.
     Жеребец  был  красив  ослепительно  -  не  то  что  сколопендры!  Чалых
сколопендр  не бывает, тем более с белыми хвостами. Впрочем, в  жилище к ним
Сара не  полез  бы даже за толстую  пачку портретов президента Франклина. Но
здесь -  здесь было  тепло.  Как-то душно даже,  после бутылки "Абсолюта" со
всеми предваряющими это не было странно, но... брюки расползлись в лохмотья,
зубы валялись в колодце, десны кровоточили. Сару обуревали великая жалость к
самому себе и  похмелье - одновременно. Да еще вибратор  ускакал. Сара  стал
копаться  в  портфеле -  вдруг  еще что-нибудь  неожиданное там  есть. Нашел
баночку вазелина, понюхал. С трудом вспомнил, куда этому веществу полагается
быть употребленным. Похмелье крепчало.
     Сара использовал вазелин и на карачках стал подбираться к Воробышку: он
предлагал себя чалому жеребцу в качестве кобылы. Жеребец попятился. Сара еще
яростней пошел на жеребца той частью, которая у кобылы называлась бы крупом.
Воробышек   попятился,  но  было   уже  некуда.  Он   резко  скакнул   через
ополоумевшего попника и лягнул его.
     Сара вздрогнул, вытянулся. Лишь домашние тапочки,  в которых он прополз
всю  трубу,   тапочки,   привезенные   им,   потому   что  предупредили   об
ответственности за княжеский паркет, слетели с его ног. Подкова Воробышка не
принесла  счастья  Саре, череп  режиссера  треснул, как  фарфоровый  чайник.
Гобой, хмуро смотревший на сцену от  ясель, рванул привязь  и  дико  заржал.
Воробышек всхрапнул - и заржал следом.
     Мигом    вылетел    из   пристройки   Авдей,    пистолет,    стреляющий
транквилизатором,  он разрядил  в бок Воробышка раньше, чем успела пролиться
невыпитая рюмка водки:  этим седативом Авдей успокаивал собственную совесть.
Когда  жеребцы  задремали,  -  Гобою  тоже досталось, - Авдей  принял полный
стакан,  спихнул Сару  в  люк,  бросил  за ним следом тапочки,  открыл краны
затопления подземного хода и медленно  разровнял над  закрытым  люком навоз.
Нет  никакой  Сары и никогда не  было. И  нечего  в навозе копаться. В конце
концов, не от первого трупа  избавлялся в своей жизни  сальварсанский  шпион
Авдей  Васильев.  Оба предиктора обещали  ему на сегодня хлопоты  с  конским
навозом. И хорошо, что все так легко обошлось. Он-то  боялся,  что у кого-то
из жеребцов, а то, не дай Господи, у обоих, расстройство будет. Конюх совсем
успокоился  и  пошел допивать  бутылку.  С  желудками  жеребцов, к  счастью,
обошлось нормально.
     А  во французской гостиной тем  временем  все  закусывала  и закусывала
охрана, оберегающая от прочей шоблы наиболее драгоценного гостя - государеву
подругу  Тоньку  и  лично блюдущего  как ее  диету,  так  и прочее  здоровье
лейб-медика  Цыбакова. Врачу  давно  не  нравился посторонний  шум, а  после
выстрела в коридоре он вовсе  затревожился. Он решил, что самое время сейчас
для будущей  матери подышать  чистым  воздухом,  нашел  выход в сад  и повел
Антонину на прогулку. Она не сопротивлялась,  новая жизнь ворочалась под  ее
сердцем, толкалась  и  требовала выхода,  и ни о  чем другом Тоня больше  не
думала,  -  посасывала  кусочек  лимона, считала часы до прилета Павлиньки и
дышала чистым, пайковым истринским воздухом. Татьянина помолвка - уж которая
на ее  памяти! - была  неинтересна  с самого  начала.  Цыбаков  шел  рядом с
чемоданчиком  лекарств  и  инструментов,  отослав  прочь охрану.  Парк -  он
проверил - обещал полную безопасность.
     А покуда  она гуляла, Ромео то  напивался,  то трезвел,  Милада яростно
пытался понять,  отчего все не так, как он хотел, вместо отдыха  для  подруг
опять получилась криминуха, за которую царь может не только дать  по шее, но
и  шкуру снять и даже  из  этой шкуры чучело для кунсткамеры, которую он  из
Питера  на  Новый  Арбат  перенести  приказал, изготовить.  За  Антонину,  к
счастью, отвечал не он; Ромео имелся в поле зрения, Гелию помочь было нечем,
разве  что  пышными похоронами -  неужто  под  Кремлевской  стеной  хоронить
будут?.. Милада посчитал и обнаружил, что следующим по важности из опекаемых
лиц является княгиня Ледовитая, хозяйка поместья. А ее  за столом  отчего-то
не было. Милада с тревогой собрался на ее поиски  -  а ну как выкрал невесту
кто неположенный? -  но тонким, масонским слухом уловил грохотанье в дальнем
крыле  здания.  "Только  еще  с  натуралкой  возиться  не  хватало!.."  -  с
омерзением подумал Милада, сверился с планом усадьбы и помчался на шум.
     Татьяна  желала  велосипеда  - вынь да  положь.  Попался ей  на картине
какой-то слон, оглядела - не понравился, не трехколесный. Пошла дальше, маша
бутылкой. Опять попала в лифт, поднялась еще на этаж, но и тут велосипеда не
оказалось. Хуже  того, тут  не было  даже слона,  как на  втором  этаже, тут
вообще ничего, кроме гардин на окнах, не было: Танька попала в часть здания,
некогда принадлежавшую Фадеюшке и  его же  бронзовой  базукой  не так  давно
развороченную. Этаж восстановили,  но  произведениями искусства комнаты пока
не заполняли, дожидались возвращения  маршала; обслуга помнила, какой разнос
он устроил в семьдесят шестом,  когда автопортрет Черчилля работы Налбандяна
в гуцульской гостиной повесили, думали, для смеху, куда еще Черчилля девать,
если не к гуцулам? - а маршал велел на  это место повесить портрет какого-то
доктора,  который во  Французскую  великую  революцию изобрел  мясорубку,  а
Черчилля   подарил   английскому  послу,   а   тот   ему  портрет-групповуху
королевского дома, "Семь Эдуардов", что ли...
     Танька  возмутилась:  в  ее родном доме -  да пустые  комнаты? Выпороть
прислугу солеными  розгами.  А  может, что-нибудь  есть  все-таки? В третьей
комнате   обнаружился  совершенно   неповрежденный   носорог.   Чудесный,  в
натуральную величину, в натуральный вес,  на  колесиках - хоть  и перенесший
битву  со  статуей маршальского  сына,  но об этой битве  Татьяне  никто  не
докладывал. Татьяна пришла в  восторг: да ведь это тот же велосипед,  только
другой формы, и рог у него на носу,  а  не там, где у других мужиков, но так
даже кайфовей!
     Танька почти  без труда влезла на носорога, оттолкнулась подвернувшейся
палкой  для раздергивания  штор  -  и покатила. Вокруг  лифта  шел  спиралью
широкий пандус,  Татьяна свернула на него, и носорог, он же единорог, символ
чистоты и невинности, стал  набирать скорость. На втором этаже пандус сделал
новый виток, носорог  вместе с ним - эх, да это ж куда веселей велосипеда! В
анфиладу бельэтажа Татьяна влетела в полном восторге, носорог невозмутимо  и
легко принял заданное  направление.  Танька мчалась и  вновь  отталкивалась,
скорость не гасла. Символ невинности с  княгиней на спине протаранил цепочку
синих  гвардейцев,  искавших путь  к несчастному принцу Гелию, и  вылетел на
парадную  лестницу  к  девяти  музам.  Тут  был  не  пандус,  а  натуральные
ступеньки,   и  носорога  затрясло.  Танька,   к  этому  моменту  уже  гордо
выпрямившаяся на  спине  символа невинности, не  удержалась и полетела вверх
тормашками -  прямо  в объятия девятой,  лежачей  посередине лестницы статуи
Эрато, музы лирической поэзии.  Татьяна не  ушиблась, но безошибочно поняла,
что попала в лапы  какой-то  ледяной, видать, только  что искупавшейся бабы,
совершенно  голой  и, кажется,  вознамерившейся княгиню Ледовитую немедленно
трахнуть, - а Танька женщин в этом деле не любила.
     -  Я не педерастка! - завопила  Танька,  отбиваясь  от  мраморной бабы.
Танька извивалась, теряя  немногие  оставшиеся  на ней  предметы  туалета, а
мраморные руки  нагло производили в это  время  умелые  лесбийские  захваты.
Танька  визжала.  Набравший  дополнительную  скорость носорог вышиб  входную
дверь  и выкатился из дома.  Изувечив подвернувшийся Миладин ЗИП,  Фадеюшкин
трофей  угомонился.  Гвардейцы,  с  интересом  наблюдавшие  за  битвой между
Танькой  и  Эрато, даже пари  не  успели заключить, как победа  оказалась на
стороне Таньки:  она вырвалась,  обломав наглой мраморной  бабе  обе  подлые
ручищи. Но потом Татьяну все же угомонили и куда-то увели. Шума вышло много.
Милада вовсе распсиховался и ушел вызывать подкрепление с трассы.
     Вдали от суеты на  Ледовитой даче пребывали сейчас только  двое гостей,
или, точней,  почти что  трое, ибо Тонька была все ж таки на восьмом месяце.
Нелегкой  походкой  шла  она  по  чистой  дорожке,  покрытой  битым  красным
кирпичом, а Цыбаков семенил следом. Рядом они смотрелись бы отчасти  смешно,
отчасти государственно-страшновато. Тоня  была женщина не мелкая, а  Цыбаков
мужчина, мягко говоря, не крупный; кабы  Тоне одежку  посоответственней,  да
походку повеличественней, да шлейф позади, -  ну, а Цыбакову бы  лет сорок с
плеч  долой, так очаровательный, быть  может, из  него получился бы паж  для
королевы, в самый раз поручить такому ношение шлейфа. Воздух был  чист, если
чем  он пахнул, то плохими стихами про аромат  апреля. Может, в каком-нибудь
Париже  апрель  и  замечательный  месяц, но в  Подмосковье  это эпоха острых
респираторных заболеваний, и ничем другим тут не пахнет. Сыро, и все.
     Прошли  вдоль  нестриженых  кустов,  свернули к  елям, очень похожим на
кремлевские.  Прошли вдоль елей, свернули  к  лиственницам.  Скрипнул  битый
кирпич, молодая хвоя раздвинулась, и навстречу  Тоне вышла кряжистая женщина
с  монгольским лицом, за ней еще одна,  совсем молодая,  сверкающая  черными
глазами. За первой она ступала след в след.
     - Вот и я, - сказала Нинель, - вот и ты, Тоня. Помнишь меня, еще ты еду
своему мужику все  на пол роняла, но теперь это ничего. Забираю  тебя, Тоня,
нельзя тебе  больше с ними. Тебе  рожать, а они уже ножи точат.  Хватит тебе
тут, роды сама приму.
     Нинель протянула руку и коснулась предплечья Тони, та стояла как статуя
и  глядела  в глаза татарке.  Цыбаков сообразил,  что ему, кажется, положено
воспрепятствовать происходящему, но внезапно ощутил, как немеет у него левая
рука,  как всю  ее колют мелкие иглы. Перехватило  дыхание,  возникла  боль,
быстро  скользнувшая  из руки  в  грудь, прямо  в  середину,  разгораясь  за
грудинной  костью   большим   пожаром.  Лучший   российский   специалист  по
искусственному  инфаркту  слишком  хорошо знал, что  означает  такая боль, и
повалился лицом на дорожку.
     Его нашли через полчаса  с горстью битого  кирпича в кулаке, прижатом к
сердцу; впрочем, лекарь еще дышал. В реанимационном фургоне умелые помощники
быстро  облепили  его  капельницами  и  датчиками,   а   придворный  акушер,
единственный  врач,  которого  Цыбаков взял  себе в пару на этот  загородный
выезд, удовлетворительно кивнул, читая кардиограмму.
     - Задняя стенка, не очень обширно, дальше поглядим. Помереть не должен.
     Цыбаков открыл глаза и одними губами произнес:
     - Антонина...
     Акушер понял,  отдал команды, - Тоню  бросились  искать.  Однако против
того места, где нашли бывшего  директора института получения  искусственного
инфаркта,  так неосмотрительно не выведшего на  компьютере  свою собственную
инфарктную фабулу, - иначе черта с два  он бы на эту Истру  поехал! - против
того места забор был  проломлен, сигнализация отключена.  Следы трех  женщин
уводили  к проселку, тот вливался в  шоссе, собак вызывать было  поздно, а с
самого шоссе охрану  час назад отозвали к  усадьбе,  -  свидетелей  не было.
Акушер  молился  богу  своего  народа, чтобы Цыбаков  не умер,  если  б  это
произошло,  то виновным  во всем оказался  бы сам  акушер,  как второй Тонин
врач, и страшно подумать, какие его ждали казни!..
     Только ручной лось, случайно оказавшийся возле кирпичной тропинки в тот
миг, когда  Цыбаков рухнул,  слышал бормотание Нинели,  с  которым татарская
пророчица уводила с собой покорную Тоню:
     - Не  бойся, хорошая  моя,  не найдут нас, не найдут. Где искать будут,
там нас не будет. Где  не будут искать,  мы  туда пойдем. Сына  в конце  мая
родишь, Алешей назвать хочешь, рожай,  называй, правильно, Алексей  Павлович
будет, счастливый  будет. Пойдем с тобой за леса  и  за  горы,  не бойся, за
Уральские  горы,  да  и то недалеко, место знаю, никто другой  его не знает,
святой человек  будет там,  сидельцев  вон сколько лет по  лагерям  лечил, а
теперь  тебе  служить  будет,  роды  примет  твои  со  мной вместе,  дитенка
выхаживать будет, хватит ему нелюдь пользовать,  власть нынче  другая, а ему
все ношу крестную нести, три века ему по-вашему грехи замаливать, он терпит,
святой  человек,   хоть  и  православный  по-вашему  называется,  ну  ладно,
Иса-пророк великий пророк, кто  не верит в это, того в мечеть не пускают. Не
бойся ты, борода  у  него  длинная, рука крепкая, мысль ясная,  хорошо будем
жить. И тебя, Доня моя, не найдут эти волки, бедная ты моя,  отец твой книгу
написал, не отец он тебе, мать он тебе. А мальчик, что отсюда раньше убежал,
он давно уже хорошо живет, жениться скоро станет, помогла я  ему  уйти,  как
могла,  помогла, ничего его отец не понял... А мать у  мальчика святая была,
хоть на коньках бегала...  Не  бойся, Тоня моя, Доня моя, идем, хорошие мои,
идем, идем...
     Лось  настороженно провожал женщин,  одним глазом кося  на  скрюченного
человечка, и ни о чем не думал. Он  был тихий лось,  не опасный  человеку, и
человека опасным тоже не считал.  Дрессировщик два раза в неделю  впрыскивал
ему что-то успокаивающее, и даже весна не будила в бессмертной душе сохатого
тревоги.
     Клиффорд Саймак непременно закончил  бы эту главу на том, что по стволу
промелькнула белка.
     Но никакой белки не было.




     Вместо того, чтобы скромненько пользоваться тем,  что я даю, они теряют
всякое чувство меры.
     КРИСТИАН ПИНО. КЛЯТВА ЛЕОКАДИИ

     - Дабы  не усугублять  неграмотность, без того непомерную при  нынешнем
положении  дел среди  народа, постановить: в ближайшие с момента  подписания
этого  указа  полгода  перевести  английское  наречие  на  кириллицу  как  в
Объединенном  Королевстве, так и во всех его  бывших и  нынешних колониях  и
доминионах. Поелику ныне в общепонятном алфавите живого великорусского языка
используется  тридцать три  буквы,  проследить, чтобы в будущем и английский
язык более  нежели тридцатью  тремя буквами  не  пользовался. Буде же  где и
какой  звук окажется кириллицею  невыразим,  оный звук в английском  наречии
упразднить и более не использовать...
     Павел  вдохновенно диктовал, расхаживая  по  кабинету. Этот кабинет был
для него самым непривычным из всех, ибо располагался на втором ярусе личного
императорского  самолета.  Лететь из  Сан-Сальварсана до Москвы  было долго,
целых  восемнадцать часов, считая время на дозаправку в  Африке, в молодом и
дружественном России государстве Нижняя Зомбия,  на аэродроме,  носящем  имя
знаменитой спортсменки Табаты  Да  Муллонг. Павел  терять времени попусту не
хотел,  отоспавшись  после  сальварсанских  торжеств,  он  вызвал  "ночного"
секретаря, многоязычного Григория Ивановича, - этот секретарь был специально
заказан в прежнем ведомстве Шелковникова по всей  форме: чтобы десять языков
активно, компромат по трем линиям, исполнительность и половая полноценность.
Именно полиглотство  секретаря подсказало  императору тему  нынешней  порции
указов.  Английский  язык  давно раздражал Павла,  как-то  очень  его  много
вокруг. Павел с этим языком решил расправиться одним указом - нечего  больше
возиться.
     -  И впредь бы, при употреблении английского наречия на письме, либо же
в  печати,  либо  же  иным  способом,  нежели  кириллицею,   а,  к  примеру,
глаголицею,  латиницею, рунами или как иначе, ввести штрафы, на что  завести
особое ведомство доглядающих. Оплату труда тем  доглядателям осуществлять из
средств,  поступающих  в  казну  штрафами за  пользование  того  английского
наречия  неправильным манером, после удержания из оных средств  подоходного,
бездетного, пенсионного, акцизного и прочих налогов...
     Павел замер и  повел носом. За дверью наверняка появилось то самое, что
он заказал час назад. А заказал Павел большой кровяной бифштекс: осточертела
ему  и московская рыба, и  сальварсанская,  притом  в  любом,  даже, Господи
прости, Тонином приготовлении.
     Тоня  никому для  Павла готовить не позволяла, но в Сальварсан с ним  в
силу своего интересного положения лететь не могла. В Сальварсане  дядя Хорхе
обеспечивал безопасность еще лучше, чем это умели делать в Москве, а  тащить
с собой отдельного повара ради единственной трапезы при обратном  перелете -
только дармоедов по заграницам катать. Ну, в дорогу "туда" Тоня кое-что дала
сухим  пайком,  а  вот "обратно"  позаботиться оказалось  некому.  На  борту
самолета  вообще-то  был   супер-повар,  сам  Доместико  Долметчер,  но  тут
приходилось  вмешаться  канцлеру:  доверять гражданину чужой державы, да еще
дипломату, стряпать для императора  - нет, нет, это совершенно невозможно. И
пришлось бедному,  изрядно похудевшему  Георгию  Давыдовичу  отправиться  на
кухню  самому. Готовить  он и умел,  и в юности даже любил, но юность -  она
когда-а-а была, а позже как-то нужды  не  было  у  плиты стоять. Шелковников
отхватил от пласта замороженной вырезки три ломтя, отбил, посолил, поджарил,
первый же ломоть сам  на кухне  продегустировал - целиком.  Второй полагался
Клюлю, покорно сидевшему в  уголке, даже  не  удивившемуся,  что на этот раз
мясо,  а  не  рыба. Третий ломоть канцлер гарнировал,  сервировал поднос - и
понес к царю.
     Царь прервал диктовку указа и впился в бифштекс.  О Боже, как же надоел
рыбный рацион! Наконец-то мясо, мясо, мъя-а-а-а-ассссо-о... Канцлер дождался
конца трапезы, поклонился,  насколько позволила его нынешняя условная талия,
забрал тарелку и пошел прочь: во время диктовки  указов царю  попадаться под
горячую руку не стоило, это при дворе все  давно знали. На лестнице, ведущей
в  нижний  салон  самолета,  стоял  скучающий  Долметчер. Стесняясь  грязной
тарелки, канцлер хотел  прошмыгнуть мимо,  но  мулат бесцеремонно  загородил
дорогу.
     - Да, филе...  - задумчиво произнес он, нашел на тарелке забытое Павлом
волоконце,  бросил  на   передние   зубы,  быстро-быстро,  по-дегустаторски,
зачмокал.  - Да, филе... Натуральное, очень удачно, господин канцлер, очень,
и с корочкой, и с кровью... Мало  кто в наше время  умеет  готовить  морскую
щуку  по-доминикански.  Отличные  садки с  барракудами в  нас  на  Доминике!
Барракуд кормят  исключительно блинами  с черной икрой, заливной  осетриной,
холодным  поросенком  с  хреном... А  на  десерт бля-манже  под "Рассвет над
Москвой-рекой"  Мусоргского.  Впрочем,  поросенка  иногда дают  с  гречневой
кашей,  но  это  очень  дорого,  зато  полная  иллюзия  говядины... Господин
канцлер,  да  на  вас лица нет!  Не  может быть,  филе  барракуды совершенно
свежее!
     - Да  нет, это  так,  воздушная болезнь...  Уже  прошло. -  Шелковников
поскорей  убежал в хвост  самолета.  Только бы  не трепался проклятый мулат.
Нужно все это филе сбросить - лучше в ящик для отходов, пока нет взлета, - в
Нижней Зомбии еще и не такое едят.
     Это ж надо - выдать сырую рыбу за мясо! Рыбу икрой! Порося в карася!..
     В Шереметьеве-2, где полагалось приземлиться царской эскадрилье, царила
тихая  истерика, ибо  никто  не хотел быть горевестником.  Милада Половецкий
угодил  под  стражу,  его  арестовал  не  кто иной,  как  дневной  секретарь
императора - за преступную  гулянку на княжеской даче, во время коей исчезла
возлюбленная императора, Антонина. Ивнинг проявил редкую оперативность, беря
следствие в свои руки:  он-то прекрасно понимал, что либо он  - Миладу, либо
Милада  -  его, и  не помогут никакие  амурные  воспоминания.  Даже молочный
король Сухоплещенко  выразил готовность покинуть  больницу - в которую залег
при  первом известии  о беде - и, временно  оставив отставку, взять на  себя
карательные функции, было бы  кого карать. В гулянке был к  тому  же замешан
еще и  сын царя,  и  его почти жена, хозяйка дачи, да  и  смерти  племянника
государь вряд ли обрадуется. Но кто скажет государю? Кто скажет?
     Ивнинг и другие вознесенные новой властью люди ломали над этим голову в
кабинете бывшего Милады,  когда дверь  без стука отворилась. На пороге стоял
закованный  в жуткую  темно-красную  кожу человек  с  навеки  остановившимся
где-то в глубинах собственной души взором.
     - Я сам доложу, - без предисловия сказал министр внутренних дел. - Наше
упущение. Будем карать. Думаю, виновны милиционеры. Мало проводим декумаций.
На этот раз проведем фронтальную, по всем лагерям. А тех,  кто на свободе, -
к вышке. Царю доложу я.
     О том, что Всеволод Викторович Глущенко безумен, слух шел давно. Однако
очень  тихий  слух.  Уже  немало было случаев,  когда  кто-то  отправлял  на
Петровку информацию:  мол,  другой  кто-то  в одна тысяча  едреном году имел
добровольное совокупление с  милиционершей, - и  этот другой  наутро находил
себя под нарами у параши. Министр вообще  не занимался преступлениями, кроме
тех,  которые  подпадали под  указ: по номеру  дома  на Петровке  - "указ от
тридцать  восьмого  числа".  Лишь  те,  кто  вовремя  слинял  из  милиции  в
императорские синие мундиры, могли пока что чувствовать себя в относительной
безопасности. Ибо страшен был министр-бригадир, никто не знал, спит он, ест,
пьет,  да и  вообще человек  ли он,  если круглые сутки семь дней  в  неделю
всегда на посту, всегда борется  с проклятым милицейским семенем. Ненавидели
министра все -  и вот на тебе, пригодился ж таки, сам,  по доброй воле решил
идти  к  царю  докладывать о том,  что Антонина  исчезла  вместе  с  будущим
наследником  престола.  Молочный король,  мысленно перекрестившись, исчез  с
экрана.  Ивнинг  удвоил  охрану  при  железных дверях,  за  которыми  держал
обреченного Миладу. Всеволод Глущенко в темно-красном ЗИПе подлетел к зданию
аэропорта и своим появлением вселил  в присутствующих больше  ужаса, чем все
фильмы Хичкока вместе взятые.
     По данным табло, императорская эскадрилья приземлилась без осложнений.
     А Павел, даже идя к выходу из самолета, продолжал диктовать:
     - Сирот же милицейских, коих в России и по сей день немало есть, отнюдь
бы за  грехи отцов не карать,  а собирать в особые дома,  где обучать  бы их
полезному ремеслу, отдавать бы их в зубные протезисты, сиречь дантисты...
     Трап подрулил.  Павел шагнул на  него  и  тут  же  понял, что  ноги его
обнимает молодой, оборванный, рыдающий в  три ручья тип. Он что-то свернутое
совал  Павлу  в руку. "Челобитную?"  - флегматично подумал император, глядя,
как истово тип стучит лбом в металл. Охранники уже взлетели по трапу, другие
вылезли из самолета  и были готовы разорвать челобитчика на  части, но Павел
властно их остановил, принял жалобу.
     -  Бью  тебе  челом  на  тамбовского генерал-губернатора! -  взвыл тип,
осознав, что все еще жив, а  жалоба принята. - Не вели казнить, православный
государь, вели  слово  молвить! Окаянный  тот Мишка Дерюжников партбилеты за
мзду выдает без свидетельства о крещении!
     Павел побледнел. Такое ему в страшных снах не снилось.  Как это  так  -
без свидетельства о крещении? В коммунисты?
     - Может, скажешь,  что у него и поста  во время  кандидатского стажа не
блюдут?  -  издевательски  спросил  царь,  надеясь, что  обвинение  все-таки
окажется  ложным.  Ведь этого Дерюжникова он сам в Тамбов  и  назначал, ведь
все-таки своего же завуча с прежней работы!..
     - Истинно не блюдут! Совсем ничего святого...
     Дальше Павел  не слушал. В толпе  встречающих  очень вовремя  замаячила
закованная в темно-красную кожу фигура  министра  внутренних  дел. Император
кивнул  ему,  Всеволод   немедленно   взлетел   по   трапу,  чтобы  кратким,
верноподанным поцелуем  приложиться к  лайковой  перчатке  государя,  - тот,
впрочем, перчатку  вовсе  не ему  протягивал,  он лишь  указывал на ревущего
белугой челобитчика.
     - Расследовать. Подтвердится - наказать  всех! Не подтвердится - только
этого. - Всеволод кивнул, челобитчика оттащили.
     Министр, тем не менее, загораживал  государю дорогу. Павел с удивлением
глянул:  не рехнулся  ли часом  приемный  родственник, не заработался  ли на
ответственном посту?
     - Это ты челобитчика пропустил? - отнюдь не мирно вопросил царь.
     Всеволод косо склонил голову, словно подставлял ее под топор.
     -  Государь,  моя вина,  сознаю. -  Глущенко  распрямился и  в коротких
словах доложил,  что в  результате заговора  милиционеров  и других  масонов
похищена беременная возможным наследником престола Антонина. Павел посмотрел
на министра  долгим, ничего  не  понимающим  взором.  Когда  страшный  смысл
произнесенного  проклятым  краснокожим до него, наконец,  дошел, в организме
что-то сработало, выбило какой-то защитный предохранитель, и ни инсульта, ни
приступа  психомоторной  эпилепсии не приключилось, царь всего  лишь потерял
сознание и рухнул на руки телохранителей.
     Пришел  он в себя только  в личном чагравом ЗИПе, с  иглой в вене и под
капельницей. Двое врачей следили за  чем-то  там  на экранах,  на  них  было
изображено очень похожее на линию горного хребта Сьерра-Путана. Павел скосил
глаза и обнаружил, что краснокожий тоже рядом.
     - Всех виновных... - с трудом сказал он.
     - Всех -  можно ли сразу, ваше величество? Среди принимавших  участие в
помолвке - принцы крови, великий  князь Иоанн Павлович,  великий князь Гелий
Станиславович... Увы, погибший - возможно, при попытке помешать похищению...
Великий князь Ромео Игоревич... Столбовая дворянка Татьяна Ледовитая...
     -  Ох,  столбом  ее...  Ладно,  всех ко мне, по  одному.  В Грановитую.
Отвечаете  лично, ротмистр!  - неожиданно закончил  царь,  понизив  министра
сразу на  три  звания, но аккуратно  оставив его  потомственным  дворянином.
Впрочем, если по-казачьи, то ротмистр - это есаул, значит, вовсе не такой уж
вшивый чин. Дальше мысли царя поплыли - и  он отключился.  Всеволод почти на
ходу вылетел из  царского ЗИПа, прыгнул в свой темно-красный и рванул вперед
-  выполнять,  доставлять,   тащить,  да  и  застенок  при  Грановитой  тоже
проверить, мало ли что.
     Павел оклемался к  вечеру.  Канцлер  отделался легкой головомойкой:  за
каким  лешим летал в Сальварсан?  Хотя список подлежащих  летанию к  дядюшке
царь сочинил сам, так что  выговор  получился чисто формальный и устный, без
занесения. Милада Половецкий был  объявлен главным подозреваемым и отправлен
и  Никольский равелин,  что под  башней,  а если  такого нет,  - сию  минуту
оборудовать. Для  Ивнинга царское  "скотина  ты, да  и только" -  обернулось
повышением  в  должности,  он сел в  кресло  Половецкого и с  полным  кайфом
вытянул  свои  разномерные  ноги.  Краснокожего  министра   царь  понизил  в
должности, из министра превратил в "исполняющего обязанности" - но и только,
ибо  замены не имелось. Спокойней всех  чувствовал себя Сухоплещенко, лежа в
спецмедчасти и каждый час по телефону соболезнуя, - царю надоело, он передал
отставному двурушнику,  чтобы тот скорей выздоравливал,  а  значит  - мог за
шкуру  свою  и  молочные  реки  пока  не  опасаться.  Великий  князь  Никита
Алексеевич  предложил взвод отборных Настасий для любых услуг: от обычных до
сыскных. Царь поблагодарил и согласился на вторые.
     Дальше предстояло разобраться  с младшими принцами. Ноги  держали Павла
плоховато. Опираясь на плечо верного иностранного арапа, то бишь Долметчера,
а  также  на  массивную трость  с  набалдашником  в  виде  чего-то не вполне
приличного,  - другой в  Кремле не  отыскали, а эта была графа  Орлова, - он
прошел  в  Грановитую.  Сел  на  неудобный  трон, долго рассасывал  таблетку
валидола. В зале наличествовал краснокожий министр, канцлер, еще кто-то, - с
некоторым  успокоением  царь  заметил,  что  присутствует  приемный   родич,
светлейший  князь Корягин-Таврический,  коего он депешей из  Сан-Сальварсана
произвел в это звание из  неудобных  ханов Бахчисарайских, потому как кто-то
из подлинных Гиреев  оказался чьим-то нужным другом,  за которого еще кто-то
попросил, -  ах ты черт, память проклятая, нет  сил  все интриги  придворные
наизусть  помнить. Но присутствие  Корягина успокаивало,  Павел заметил, что
попугаевод  обладал  чудесной способностью  утишивать  скандалы,  в  них  не
вмешиваясь. Хорошо бы и  канцлершу  позвать, но она тоже, как выяснилось, от
приключившихся событий лежала  у себя в косметической  клинике в реанимации.
Жаль. Павел дососал валидол, разлепил веки, с трудом произнес:
     - Ваньку сперва. Пусть выкладывает.
     Два огромных  почетно-караульных гвардейца-рынды ввели едва держащегося
на  ногах Ивана. За  него заступаться  было  некому. Будущая  жена со страху
допилась до медвежьей болезни, мать вообще от него отказалась, а отец-то как
раз  и требовал  отчета о  том,  в чем он не только  не был виноват, но - по
скромности природных  умственных способностей - даже и  не мог понять, какое
он ко всему этому имеет отношение.
     - Сволочь.
     Голос долетел до царевича как-то сверху, тогда Иван понял, что стоит на
коленях, - то ли сами подогнулись, то ли рынды слегка пособили.
     - Сволочь.
     Иван что-то забормотал,  хотел грянуться лбом  в каменные  плиты, но их
застилал плотный ковер, и за плечи его придерживали, не пускали.
     - Сволочь.
     Внезапно Павел обрел какие-то скрытые доселе силы и превратился в живую
катапульту:  тяжелый орловский посох описал в воздухе короткую дугу, в конце
которой  неизбежно  размозжил бы Ивану  голову. Этого, однако, не случилось,
где-то в  верхней  точке траектории  полета  посох  просто  исчез.  Раздался
победный  взвизг попугая, и мощный гиацинтовый ара с посохом в клюве ринулся
из-под  потолка  к  хозяину,  к князю  Корягину-Таврическому.  Поступил  ара
вообще-то неправильно, поноску возвращают  тому, кто ее бросил,  а не своему
хозяину,  или уж  вовсе  за  ней  не  кидаются,  -  но  помойно-служебные  и
придворно-пенсионные привычки так спутались в лазурной голове Володи, что он
вручил посох  именно деду Эдуарду,  попечителю гиацинтовых ара всея Руси.  В
конце концов, если это не его добро, сам отдаст, кому надо.
     Что Корягин и  сделал. Слегка поклонившись,  он приблизился к трону, на
котором приходил в себя изрядно напуганный Павел, и вручил ему почти пудовый
посох.
     - Выкинуть Репина ко всем чертям из Третьяковки!  -  рявкнул император,
хотел приказать сжечь эти поганые картины, но вспомнил, что они денег стоят,
бережливость взяла верх, гнев приугас. - В запасник! И на замок! Вот. Ну что
мне с тобой, дурень,  делать? Ты почему один  явился,  думал за подлую  свою
бабу хлопотать?
     Иван и хотел бы что-нибудь ответить, но  очень боялся, что с ним сейчас
случится та же болезнь, что с женой.
     -  Ну ладно, - вовсе притих Павел, -  хрен и с тобой, и с  бабой твоей.
Сам  ты  недоросль.  Баба  твоя  пьянь.  Сим  сегодняшним  числом,  -   царь
прикоснулся к плечу Ивнинга, - оформить наш монарший указ о лишении великого
князя Иоанна Павловича всех прав на российское престолонаследование. Личное.
Насчет его  детей - то решать будет монарх, либо уж в крайнем случае Земский
Собор. А Ваньку этого...
     Павел долго и трудно размышлял. Губернатором куда-нибудь?  Не в  Тамбов
же, он ведь и воровать-то пока не умеет,  поди. Его  как-нибудь подальше, да
так, чтобы и с глаз долой, и польза государственная... А! Вспомнил. Быстро и
очень тихо  царь надиктовал Ивнингу еще  один  указ, Иван с  ужасом ждал его
оглашения.
     - А второй наш указ узнаешь  по прибытии. И чтоб оттуда  ни ты, ни твоя
баба в прежнюю  подмосковную не смели носа показать! И вообще никуда, у тебя
там два  уезда... Или  три? Вот и все.  Прохлаждайся. То  есть загорай. Все!
Пшел вон!
     Иван вылетел из Грановитой палаты  как пушечное ядро, но  тут же увяз в
человечьей  массе.  Масса  поглотила  его  и вытолкнула  на крыльцо, а  сама
вступила в Грановитую, сопровождая следующего вызванного на ковер принца, то
ли виновного, то ли, наоборот, пострадавшего вдовостью Ромео. Масса - а  это
был Шестой Отдельный Женский  батальон  Зарядья-Благодатского -  застряла  в
дверях,  во все  глаза пялясь на царя: многим  из  них он был раньше  ой как
близко знаком, а теперь вона какой главный стал!..
     Бледный,  аккуратный,  с выбритыми  до синевы  щеками, Ромео  подошел к
царю, встал  на одно колено  и опустил голову, - где-то  он читал,  что если
хочешь признать свою  вину  -  подставляй шею. Павел  с  недоумением  на эту
бледную шею  поглядел. "Совсем парень тронулся, - подумал он. - В деревню бы
его, на  отдых, а то умом ослабнет и всем другим. Он к тому же и не принц по
крови,  непрестолонаследный.  Белый весь  какой,  жалко  парня..."  -  Павел
поискал глазами канцлера и деда Эдю, подозвал обоих.
     - Милейшие, принц ваш родственник, если не ошибаюсь? - Дед от  внука  и
не думал отказываться, а дядя Георгий чуял, что гнев царя  иссяк  на Иване и
на  Репине, тоже  кивком  признал племянника.  -  Давайте,  пошлем его... на
отдых, на лечение? В деревню, на свежий воздух?..
     - Безусловно,  государь. Это  пойдет ему на пользу.  Рыбалка, хороводы.
Очень уместно. - Канцлер поддакнул, а дед кивнул.
     - Так  вот, -  царь перевел  взгляд на толпящихся у входа  баб,  жестом
приказал  рындам не застить,  и рынды  растворились  в воздухе.  - Почтенные
Настасьи, прошу вас препроводить великого князя Романа к нашему августейшему
дяде, великому  князю Никите!  Пусть отдохнет князь у вас в деревне,  свежим
воздухом подышит, с девками хороводы поводит, рыбку половит...
     "Какие  у  него там  с  девками хороводы?" -  только  и успел  мысленно
откомментировать канцлер свою же глупость, вспоминая  физические особенности
Ромео.  Но  тут  царь  встал,  давая понять,  что  больше  он  этими  делами
заниматься не намерен. С  живыми принцами разобрался, где хоронить покойного
- не его, царского, ума дело, хоть под забором с зубчиками. Тоню найти - вот
и весь приказ. Дальше - дела, дела, дела... Столько всяких дел в империи - а
император один, больше никак  нельзя. Вот и  приходится  императору все дела
делать самому, с утра до ночи  новые  указы  секретарю диктовать. Сколько на
часах?  Опять  куранты не  подвели  с  вечера, ничего без присмотра оставить
нельзя... Но до шести пусть еще дневной секретарь  поработает, потом вызвать
ночного, многоязычного, и  вновь диктовать до  остервенения: он заставит эту
сраную империю работать  мозгами, а уж  заодно и ногами, и руками, тоже  мне
страна, сплошные золотые руки,  да только растут почему-то из жопы, мать ее,
родину, туда и сюда, туда и сюда, туда и сюда...
     А в мире тем временем надвигались, наступали и уходили в  прошлое самые
различные события. Чего только не происходило!
     Никакие кремлевские скандалы не могли прекратить обычного постреливания
в  "горячих точках"  планеты.  Однако сейчас стрельба  разразилась  в  такой
точке, которую  обычно считали очень холодной: яростная битва разразилась аж
за  восемьдесят третьим  градусом северной  широты. Сдерживавшийся так много
лет с помощью челночной дипломатии  ОНЗОН,  гренладско-канадский пограничный
конфликт в районе пролива Робсона  все же вспыхнул пламенем настоящей войны.
Забытая Богом, а до недавнего  времени не известная  даже картографам  Земля
Гранта, обросшая  со стороны северного берега тяжкими шельфовыми льдами, где
немногие  старожилы считают, что минус тридцать по Цельсию в конце  апреля -
это для моря Линкольна  совсем не холодно, стала  внезапно таким местом, где
жарко  и  земле, и  небу.  Двадцать  лет  зрел  здесь  гнойник  пограничного
конфликта и наконец-то  лопнул.  Гренландские танковые дивизии, составленные
частью  из  легендарных  русских машин  Т-72,  частично  из  неуязвимых  для
ракетного  оружия  сальварсанских  самоходок,  грузно переползли  вечный лед
пролива Робсона, одолели эти две датские мили,  если считать  по-старому,  а
если по-нынешнему,  то  двадцать  километров  - и вступили  на скудную почву
острова  Элсмир, который простодушные  канадцы отчего-то не  только  считали
своей территорией, но  и вообще посмеивались на гренландские угрозы оттягать
не только древнеинуитский Элсмир,  не только  все так называемые острова так
называемой  королевы Елизаветы, но  и Баффинову  Землю до  Гудзонова пролива
включительно, - если же  Канада вздумает сопротивляться, то занять ее всю до
Аляски  и до  Ванкувера  и превратить  в  гренландский протекторат.  Канадцы
посмеивались. Элсмир - подарок небольшой,  та же Гренландия, только площадью
в  десять раз меньше, один бурый уголь,  мох, белые медведи, моржи - на хрен
он  великой  Дании?  Тогда,  двадцать  лет  назад,   датчане  хозяйничали  в
Гренландии как  в родном  Эльсиноре. Но едва лишь датское иго  рухнуло, едва
лишь стало становиться на  ноги молодое и независимое государство  - в ОНЗОН
объявился  гренландский представитель - к слову, чернокожий - и заявил,  что
Элсмир, располагающий самыми высококачественными в мире северными сияниями -
земля исконно инуитская, а значит, гренландская; что на месте канадской базы
Алерт будет воздвигнут курортно-оздоровительный центр всемирного туризма - и
так далее, и так далее, и  все на эскимосском языке, где из фразы получается
целое слово. Посмеялись канадцы в своем не то Квебеке, не то Оттаве, иди там
упомни,  где  у  них  тогда  столица  была,  и  по-английски  посмеялись,  и
по-французски,  и по-украински, и на всех других языках, которые они  у себя
там незаконно в Канаде наплодили, - и опять забыли.
     Очень  зря забыли.  Потому  что хорошо  смеется тот,  оказывается,  кто
смеется  по-инуитски. По-гренландски, на том самом языке,  где  все  слова в
одно сливаются. Никто не приметил, как легко и дружественно поплыли с  юга в
Гренландию сальварсанские броненосцы; как с севера поналетели в эту  молодую
и очень развивающуюся страну русские маршалы и понастроили себе ледяных вилл
типа "избушка  необыкновенная",  как все  громче  в  официальных  заявлениях
Годхобского  - теперь уже Нуукского -  правительства пресловутая база  Алерт
именовалась не иначе,  как крепость Анигак,  по имени  некоего  эскимосского
героя,  олицетворяющего  Солнце, а свою собственную - бывшую американскую  -
базу Туле переименовали в  крепость Малина, и то ли имелась в виду  какая-то
уютная   малина,  то   ли,  упаси  Господи,   гренландская  героиня  Малина,
олицетворяющая Луну.
     В  Канаде  отсмеялись  и вполне  всерьез  предложили  шутки  закончить,
оставить  границы  как есть, - своих,  что  ли,  мхов  мало в  Гренландии, и
неужели  над  ней  полярного сияния мало? Гренландия ответила, что мало. Что
пролив  Робсона,  отделяющий   одно  государство  от  другого,  пусть  и  не
размерзает никогда,  но  никакого  не Робсона это пролив, а великого Хенрика
Лунда, и лед-то лед, а все ж таки вода, притом территориальная гренландская,
поэтому Гренландия круглый год будет вести в нем промысел трески, устраивать
заплывы, бурить дно и все прочее.
     Канадцы опять посмеялись, хотя и уныло, посмеялись  на французском и на
английском,  хотя угроза тогдашнего главы Калалит Нунат "прибить свой щит на
вратах  Монреаля"  звучала  очень зло. Канада  поразмышляла  и  решила чуток
вооружиться. Перебросила на Элсмир дивизию,  хорошо обстрелянную в Африке на
миротворческих  операциях ОНЗОН,  но забыла,  что  с  огня да в  морозильник
совать вообще ничего  не полагается - не то что живых солдат.  Оные, побегав
сутки в шортах при минус пятидесяти - вместо привычных плюс сорока девяти, -
потеряли не только боеспособность,  но и  многое другое. Солдатиков  убрали,
завезли кое-какую автоматическую технику, на том успокоились. А в Гренландии
тем  временем произошел государственный переворот, власть захватил император
Витольд Первый, в  Канаде  решили,  что новорожденная империя  будет  сейчас
раздираема  - и не тут-то было. Железной рукой подавил император все попытки
сепаратизма,  запретил  употребление  английского, французского  и  датского
языков, но разрешил пользоваться  родным для каждого гренландца инуитским, а
для  культурности еще  русским и  испанским.  Под  покровом полярной ночи на
берег пролива Хенрика  Лунда  вылезли отборные дивизии, а  как взошло скупое
полярное  солнышко,  так получил  канадский  премьер-министр  ультиматум:  в
двадцать четыре часа  освободить  и Алерт,  и  так называемый Форт-Конге,  и
вообще  все   незаконные  поселения   канадцев   на  острове  Элсмир  и   на
расположенном  к  западу  острове  Аксель-Хейберг,  а  затем  прибыть   всем
правительством  в нейтральный Сальварсан, обсудить будущую границу,  спорный
вопрос о Баффиновой земле, ну,  и  подготовиться  к  выплате компенсаций  за
период  незаконно-колониального  владения  чужой территорией. Канада к этому
времени  располагала десятком приличных  искусственных спутников, глянула  с
них   на   гренландскую   сторону  пролива  Робсон,   и   тут   ей,   самому
сейсмоустойчивому государству мира, стало как-то дрожко.
     Пользуясь  правами вечной дружбы, обратился канадский премьер-министр к
президенту США лично,  попросил  прогноз предиктора ван Леннепа - и получил.
Предиктор предлагал ничего не  делать,  потому что  Гренландия встретится на
канадской земле, после уже неизбежной имперской интервенции, с таким ужасом,
что  сама  рада не будет. Отдавать Гренландии ни земли, ни льды предиктор не
рекомендовал, потому  что тогда  встреча с  ужасами  грозила  на восемьдесят
третьей   широте  самой  Канаде.   Премьер-министр   отер  пот   со  лба   и
демонстративно  на  запрещенном  к  использованию  английском  языке  заявил
императору,  что никаких переговоров не будет. Император  выслушал, попросил
зятя-негра перевести, пожал плечами и нажал красную кнопку.
     Сперва ушло в эфир сообщение о том, что все острова Королевы Елизаветы,
ранее   оккупированные    Канадой,    становятся   законной   собственностью
гренландской  короны и переименовываются в Большие Нарвальи, а расположенный
на  них  Северный  Магнитный  Полюс  переименовывается  в  Полюс  Императора
Витольда: пусть моряки и летчики во всем мире знают, что стрелки их компасов
смотрят на Полюс Императора, одной из провинций в  державе которого являются
Большие  Нарвальи  Острова,  со столицей в городе Большой Нарвал, в  прошлом
Дандас-Харбор, на  острове  Стерляжьем,  в прошлом Девон, на  берегу пролива
Гарпунного,  бывший Ланкастер.  Потом  ушло  в эфир что-то  уж совсем новое:
радиостанция "Арнаркуагссак"  возвестила о создании в изгнании правительства
Республики Баффинова Земля, гражданами  которой  являются  все  восемнадцать
тысяч канадских инуитов, а также те из  двух тысяч нынешних жителей острова,
которые проживают там оседло не менее десяти лет.  Столицей Баффиновой Земли
объявляется город  Калалитбург,  в  прошлом Лейк-Харбор,  на берегу  пролива
Аркадия Северного, в прошлом Гудзонова.
     Еще гремел в эфире перечень переименованных островов и земель, проливов
и полюсов, еще с трепетом ожидали слушатели, а не  переименован  ли Северный
полюс   в   Южный,  еще  назначались  сроки   всенародного  референдума   на
свежепридуманной  Баффиновой  Земле насчет  присоединения  к  той  или  иной
империи,  -  а  танки  Витольда уже  форсировали пролив  Хенрика  Лунда,  не
встретив  сопротивления  со  стороны  противника,  ибо две  сотни  канадцев,
все-таки наблюдавших за  грозным движением агрессора, спешно  ретировались в
глубину  Элсмира, в  горы  с  неприличным  названием Юнайтед  Стейтс, насчет
которых ясно было  лишь то,  что с прежним названием император их стоять  не
оставит. Впрочем, несколько выстрелов по имперским  войскам кто-то произвел,
а в ответ две тысячи Витольдовых пушек дружно бабахнули;  наводку им  давали
спутники, вовремя запущенные Гренландией с космодрома Кутузка.  Солнце, едва
показавшись  над  горизонтом,  от  ужаса спряталось.  Охренительные  красоты
северного  сияния,  из-за  которого  официально затеял  император  войну  за
необитаемые   острова,   заполыхали  над   мерно  ползущими   дивизиями.   О
сопротивлении не могло быть и речи,  да к тому  же  Квебек с его французским
большинством  населения стал  требовать  отделения от  Канады,  не способной
защитить ни свою целостность, ни своих  граждан. А тут  еще всякие  ершистые
государства,   начиная   с   непонятной   федерации   Клиппертон-и-Кергелен,
официально признали Баффинову Землю. Хур  Сигурдссон, затертый  в Ладоге еще
как минимум  на месяц, тоже ее поприветствовал. В эти минуты премьер-министр
Канады ощутил себя главой  какой-то банановой республики, где  войны и смены
правительства бывают два раза в день. Не  зря, видать,  президент Республики
Сальварсан  еще  утром  прислал  премьер-министру  подарок:  большую  гроздь
бананов с личной плантации. Министр  сидел, тупо  глядя на  бананы, и уповал
лишь на обещанное предиктором чудо.
     И  чудо было явлено. Под яростными сполохами северного  сияния  дивизии
императора  вышли к  северному берегу  Элсмира,  и  только-только должен был
пойти в эфир указ о  переименовании Моря Линкольна в Моржовое, как это самое
море, с древнейших  времен запертое шельфовыми льдами,  стало разламываться.
Колоссальная трещина рассекла море, словно было оно не Моржовое,  а Красное,
и  предстояло по  нему выйти евреям  из Египта.  Сперва в трещину хлынули  с
севера соленые  воды, в  которых кувыркались немногочисленные нарвалы, потом
вода  замерзла ровной дорожкой, и степенно, с величайшим  достоинством стала
подниматься по ней из  глубин  Ледовитого  океана  невероятная процессия. Во
главе ее  гордо  шагал  прославленный маэстро, дирижер  Макс Аронович  Шипс,
лично тот, который в конце прошлого  лета  последним ушел  под льды Карского
моря,  направляясь  в  Гренландию,  куда  неодолимо  звала  коммунистическая
дудочка  великого  князя  Георгия Никитича,  ныне,  впрочем,  произведенного
Витольдом в  герцоги Инкогнитанские. Полярный ветер взвыл аккордом, вступили
медным  звоном  бьющиеся друг  о друга  льдины,  и над пустынным  берегом  в
исполнении природных инструментов грянул знаменитый  русский марш "Тоска  по
родине". Сияющий, дирижирующий Шипс шел не один, четыре сотни его попутчиков
преодолели весь  путь  по дну  Ледовитого  океана,  они миновали  и  трудную
котловину  Нансена,   и   совсем  невыносимую  котловину   Амундсена,  потом
встретился им  хребет  Ломоносова, они  из чисто  патриотических чувств  его
взяли  штурмом, но из-за этого сбились  с пути  эдак на сорок меридиональных
градусов,  в результате  вышли на  берег не  к обетованной  Кутузке, а возле
берега острова Большой  Нарвал, бывший Элсмир.  Стройными  рядами шагали  за
Шипсом: шеф-повариха ресторана "Лето",  что на ВДНХ в Москве, для маскировки
и   теперь  еще  переодетая  мужчиной;  истопник  каменец-подольской  артели
глухонемых  нес  в  двух руках  огромное,  отпечатанное  по  системе  Брайля
Собрание сочинений Маркса; бригадирша ковровщиц из-под  Ленкорани  с любимым
ковром-самолетом под мышкой; шел, точней,  полз недорасстрелянный рецидивист
Шилово-Хлыстовский, - шел, точней, плыл  по  воздуху одной лишь несокрушимой
силой своей воли член КПСС с 1885 года Еремей Металлов, шли  биллиардисты  и
прахи,  майоры  и раввины, буфетчицы и воры  в законе,  бывшие "исполнители"
приговоров  НКВД  и  те,  кому приговор был  заменен четвертью  века Колымы,
воспитательницы детских садов  и карлики, члены-корреспонденты и олигофрены,
сказители народных былин о Сталине и официальные клептоманы, один член Союза
писателей, -  они  шли, шли, шли, они наконец-то  вышли  со дна морского  на
вольный, хотя очень холодный воздух. Когда вся процессия поднялась на берег,
трещина во льдах захлопнулась, а "Тоска  по родине" грянула с особой силой и
щемящей остротой. Уже  не в  силах сменить избранное направление, они шли по
семьдесят  восьмому  меридиану  западной  долготы на  юг, туда,  где  лежали
Баффинова Земля, Лабрадор,  река Святого  Лаврентия и, наконец,  обетованный
штат Мэн, где готовились к встрече с единоверцами гарвардские марксисты.
     "С ними - дядька  их морской, а с  нами -  крестная сила!.." - в  ужасе
пробормотал император  Витольд,  созерцавший на  экранах выход демонстрантов
Шипса на берег  Элсмира.  Страны и земли, по которым шагает такая  жуть,  не
нужны  были  экс-министру  задаром,  ему  и  гренландских   ужасов  хватало.
Немедленно прекратила свое  радиовещание станция  "Арнаркуагссак",  а с  ней
исчезла  и вся  самозваная Баффинова клика. Танки, соблюдая строгий порядок,
дали задний ход и  быстро вернулись  на гренландский берег пролива  Робсона.
Все  компасы мира  немедленно указали  на  Северный Магнитный полюс.  Пролив
Аркадия Северного... Нет, с любимым певцом так просто расплеваться император
не мог.  В эфир  ушел приказ о переименовании  Датского пролива, отделяющего
Гренландию  от  Исландии,  опять-таки  в  Аркадьев-Северный. Дивизии Т-72  и
прочие  чудища  двинулись  на юг,  в обход ледника, на восток  империи,  ибо
оккупация  исконных  инуитских   земель  жалкой  кучкой  бежавших  из  Дании
милитаристов более не могла быть терпима.
     Этим, понятно, события  конца апреля в мире  не исчерпывались. Конфликт
Канады  и Гренландии развертывался, в  конце-то концов, где-то там во льдах;
вышедшую   со   дна  морского  процессию   Истинных  Коммунистов-Большевиков
отследили пока что лишь со спутников, настоящий скандал из-за них шел только
в  недрах  горы Элберт, что  в  Скалистых горах, штат Колорадо. В Российской
Империи пропала все-таки не императрица, а лишь любимая женщина царя, а мало
ли у  царей  любимых женщин.  Хур  Сигурдссон со  своей секвойей  наконец-то
вымерз  из  ладожских льдов,  в  реку Свирь  однако ствол не  протискивался,
упирался в  дно  плохо срубленными сучьями, а лишь этим путем мог Хур  Дикий
попасть в  Онежское  озеро и плыть  далее вплоть  до Волги,  до вожделенного
причала  в  Химках,  где  мореплаватель  предполагал  повидаться  с  русским
императором; время  паводка Хур  упустил и в Неву вернуться,  не теряя лица,
конечно,  тоже не мог. Дириозавр  куда-то делся, и потому  средства массовой
информации в поисках очередной сенсации набрели  на фантастический аукцион в
Париже. Там, в салоне на Монпарнасе, генерал Марсель-Бертран Унион развернул
широкую экспозицию работ великой сальварсанской художницы Мамы Дельмиры.
     Прежде, так сказать, "в миру",  она носила имя Дельмира  Ферреа, десять
лет дожидалась  вдохновения в президентской меркадерии, за скромным занятием
доильщицы  коз,  ее  даже некоторое  время  звали "козодоихой",  не  верили,
видимо,  что вдохновение придет  именно к ней,  -  вдруг, на исходе девятого
десятка своих никем не считанных лет, стала Дельмира Ферреа Мамой Дельмирой.
Однажды,  окончив  дойку,  старуха  вошла  к  себе в  келью,  где на  случай
вдохновения  ее,   понятно,  дожидались  подрамники,  грунтованные   холсты,
картоны,  сангина, цветные карандаши и  многое другое  -  и впала  в  транс.
Пребывая в нем, выбрала старуха из  арсенала художественных средств уголь  и
тремя  десятками  точных линий  изобразила на  белоснежном  картоне  курицу.
Курица  получилась  отчасти  бойцовая,  отчасти кохинхин,  однако  со  столь
грозным взором,  столь яростно шагающая на зрителя, с поднятой левой  лапой,
что  старуха  глянула своему  творению в  глаза и упала в  обморок. На  звук
падения прибежали другие  обитательницы  меркадерии,  прямо с порога поняли,
что чудо  свершилось.  Хоть  на  одну-то из обитательниц  фермы  вдохновение
снизошло. Через несколько минут в  Сан-Сальварсане ударил большой колокол на
колокольне  Святого  Иакова Шапиро,  следом  и все  другие  колокола  страны
возвестили миру  великую  новость  о  сошествии  Вдохновения  на  гениальную
Дельмиру  Фереа,  теперь  уже  известную как Мама  Дельмира.  Первая  же  из
нарисованных  старухой  куриц  была   тут  же  доставлена  президенту  Хорхе
Романьосу,  который высоко ее оценил и распорядился  поместить  на  почетном
месте в Национальной  Галерее;  тем  временем  Мама Дельмира  пришла в себя,
вновь  ринулась  к подрамнику,  вновь  изобразила курицу,  сходную с  первою
только яростью взора, а  во всем ином иную. Старухи из  соседних  келий едва
успевали менять картоны  на  подрамнике. Мама Дельмира выдавала  четыре-пять
куриц в час, однако приставленный к ней президентский врач разрешил работать
четыре  часа с утра, так что лишь пятнадцать-двадцать  куриц  Мамы  Дельмиры
вылуплял в день уголь великой художницы.
     Ежедневно вся вчерашняя продукция, после  фиксации особо прочным лаком,
уже в  дорогих  паспарту  или рамках, поступала в  Паласьо де Льюведере, где
лично  президент  производил  сортировку:   меньшая,   лучшая   часть  работ
предназначалась для Национальной Галереи, остальное - для продажи в Европе с
назначаемых  на  определенные   дни  ежемесячных  аукционов.   Цены  заранее
назначались  очень высокие, двух одинаковых  куриц нарисовать Мама  Дельмира
себе  не  позволяла, говорила, что "я  вам  не  Пикассо";  ее  курицы всегда
смотрели  на зрителя  горящим взором, впрямую,  так  что  взор их  продолжал
следить  за  зрителем,   даже  если  тот  пытался  увернуться,  а  угрожающе
занесенная лапа - чаще левая, иногда правая - указывала ему в морду и грозно
вопрошала. Откуда-то, после первых  публикаций в  "Пари  Матч"  и "Шпигеле",
появился  постоянный  лозунг,  размещенный  под  любой  курицей:  "А чем  ТЫ
борешься с коммунизмом?" Мелькнула, впрочем, и надпись "А чем  ТЫ борешься с
антикоммунизмом?",  но  она не  прижилась, исчезла,  будто  склевал  ее кто.
Курица Мамы Дельмиры так и утвердилась как величайшая борительница с заразой
коммунизма. Никого не смущало, что полдюжины лучших кур  Романьос немедленно
отправил    в    подарок    Его   Императорского   Величества   Эрмитажу   в
Санкт-Петербурге, - император Павел Второй был  как-никак кандидатом в члены
КПРИ  - все понимали,  что коммунизм коммунизму рознь, и что  тот коммунизм,
когда есть царь, никакой курице не враг.
     Генерал  Унион,  расставив  на  Монпарнасе  работы  Мамы Дельмиры,  сел
собирать заявки  на аукцион и  с удовольствием констатировал, что количество
будущих  покупателей  явно  больше  числа  предлагаемых  работ,  и  это  при
стартовой-то цене, позволявшей купить не одну курицу Мамы Дельмиры,  а - при
неудаче -  трех-четырех Дон-Кихотов Сальвадора  Дали  на соседнем  аукционе.
Большой силы оказалась  президентская затея с меркадерией, золотое оказалось
яичко,  славные из него курочки  вылупились. Деньги Сальварсану были  сейчас
нужны:  Эль Боло дель Фуэго на этот  раз выгорел особенно полностью. Аукцион
назначили на начало мая. Кто ж не любит курицу в начале мая!..
     Но в эти дни,  увы, затрещала по швам и громко хряснула судьба всемирно
известного прозаика Освальда Вроблевского. После несусветного успеха сериала
из  двадцати   романов   "Старшие  Романовы"   писатель   временно   отложил
компьютерное перо, пересчитал скопившиеся миллионы, обнаружил, что их у него
тысячи и  тысячи, заплатил налоги  - и решил отдохнуть от всей  этой царской
рати, заняться большой  политикой. Поначалу он успешно основал в Филадельфии
Партию Белого Гетеросексуального  Меньшинства и  на  учредительном конгрессе
заявил, что  метит  через два года не  иначе как  в президенты США. Нынешний
президент  по этому поводу не питал никаких  иллюзий, он читал бюллетени ван
Леннепа и переизбранным быть был обречен, хотя и нехотя со стороны  народа -
он лениво  заявил в субботнем  обращении к американскому народу,  что высоко
ценит мистера Вроблевского как  "мастера фикшн". Наутро в офисе Вроблевского
устроили  погром ярко  раскрашенные боевики организации индейских феминисток
"Дочери Монтесумы", некоторые лидеры гетеросексуалов были изнасилованы, но к
вечеру  рейтинг  литератора-политика  от  этой  истории  вырос.  Правда,  на
последнем этаже его офиса ночью засел эскимос с Аляски, требуя присоединения
США к Гренландской Империи, и грозил взорвать здание.
     Вроблевский не придал угрозе значения и уехал на уикэнд, а вернувшись в
понедельник увидел, что подлый инуит привел-таки угрозу в исполнение, здание
взорвал, и теперь гордо сидел в центре оплавленной воронки рядом с гарпунной
пушкой, из  каковой и  обстрелял Белого Гетеросексуала.  Гарпун  кандидата в
президенты  не  задел,  но   протаранил  гитару,   занесенную  над   головой
Вроблевского:   именно  писателя   собирался   пришить  боевик-камикадзе  из
организации "Черные гитары". Полиция нехотя вывезла и эскимоса, и гитариста,
и  еще десяток представителей  меньшинств, покушавшихся на лидера  что-то уж
слишком  большого меньшинства,  даже  одинокого и  завшивленного  президента
Конгресса Неприсоединившихся Меньшинств. В тот же день, видимо,  не глянув в
святцы, Вроблевского  объявила подзащитным  организация под  названием "Лига
Охраны Лауреатов Нобелевской Премии", а с ней шутить никто не хотел, она еще
недавно  требовала, чтобы Нобелевку мира дали  дириозавру,  и в этом году ее
присудили  бы,  да  вот  сам-то  ящер  запропал.  Вроблевский  такой  защиты
испугался - и стал искать выход.
     Гетеросексуал улетел на  собственном самолете  сперва на Ямайку,  потом
уплыл, перекрасив  кожу  в  лилово-черный цвет,  на остров  Большой  Кайман,
последовательно сменил квартиры  на Арубе, Бонайре и Тобаго, потом скрылся в
горах Гаити, где как раз свергли очередного законно избранного президента, -
и местным  вудуистам -  казалось бы  -  не должно было показаться интересным
загоревшее  и дополнительно подкрашенное лицо старого поляка-креола.  Однако
уже на второй день в окно его маленького домика влетела граната без начинки,
вместо  начинки в ней  лежала записка: "Янки,  прочь с Гаити!" Но  не  успел
писатель-кандидат поразмыслить,  что теперь делать,  как в окно  влетела еще
одна  граната, с настоящей  начинкой, и взорвалась, только чудом не причинив
никому вреда. Писатель вздохнул, поскреб в затылке и сделал то единственное,
что ему  теперь оставалось: он перешагнул край бумажного листа и вступил  на
соседний, навсегда покинув третью часть романа "Павел Второй" и оказавшись в
моем же  романе "Кавель", где,  как может убедиться читатель,  он  с успехом
основал  своеобразное издательство "Конец света" и снова заработал миллионы,
ибо ни к чему другому по изначальному замыслу приспособлен не был.
     Примерно в эти же дни, в чудесное майское  утро, когда взошедшее солнце
возвратило  волнам  Центрального Средиземноморья их  исконную лазурь,  почти
прямо  на  востоке,  иначе  говоря,  непосредственно  под   светилом,  из-за
горизонта выглянул, а  затем и гордо встал  на открытый рейд порта  Валетта,
столицы независимой  Мальты, несовременный, но удивительно красивый корабль.
Это  был  парусный  трехмачтовый  фрегат  "Павел Первый";  на флагштоке  его
грот-мачты  развевался  штандарт  российского  правящего дома.  На  кормовом
флагштоке,  отчасти  нарушая  традиции, развевался  флаг  русского  военного
флота,  учрежденный еще царем-батюшкой Петром  Первым, -  диагональный синий
крест на белом поле. Многоступенчатая белая Валетта не каждый день лицезрела
стройные  фрегаты  под  парусами, -  горожане высыпали  на набережные. После
недолгой заминки фрегат дал салютующий залп, и на флагшток фок-мачты взлетел
еще один  флаг, на  этот раз  никому  не известный,  черный  с  косой  белой
полосой. Комендант порта набрал номер телефона и вытряхнул из постели декана
филологического факультета в местном университете: тот если  и  неважно знал
русский, то располагал нужными  справочниками. Через несколько  минут сеньюр
Оливер, сонно ругаясь,  сообщил,  что так обозначается в  советской флаговой
азбуке буква "Ы",  нечто непередаваемое латиницей, но  довольно  похожее  на
гортанно произнесенный игрек. Уже вновь  засыпая у телефона,  декан добавил,
что в последнем геральдическом справочнике  Москва  извещает,  что этот флаг
присвоен  в  качестве  личного  и  должностного  члену русской императорской
семьи, великому князю Иоанну Павловичу.
     Неприятное, косое, черно-белое  "Ы" смотрело  на Валетту, выдержавшую и
осаду  турецкой эскадрой  в  XVI  веке,  и  тысячи  бомбардировок во  Второй
мировой, и еще много чего. Валетта сдавалась редко, вот Наполеону разве что,
но никто никакого "Ы"  ей показывать не  смел.  Затем  над фрегатом  один за
другим взвились сигнальные  флаги, в которых комендант не мог понять ничего.
Он опять разбудил декана  и  стал диктовать по телефону: синий с косым белым
крестом,  желтый,   красный   с   белым   квадратом  и   вырезом,  шахматный
желто-черный,  треугольный бело-синий,  сине-красный, белый с прямым красным
крестом, синий с желтым ромбом, треугольный желто-красный... Декан выписывал
буквы - и довольно быстро  просыпался, - давненько в воспетом  еще  Байроном
смешном  и  прекрасном городе  ничего подобного  не  видали.  Справляясь  по
убогому  русско-английскому  словарю  -  другого сеньюр  Оливер в спешке  не
отыскал, - он переписывал довольно длинную фразу, брошенную с востока в лицо
независимой Мальты. Фраза, предъявленная  "Павлом Первым"  от имени государя
Павла  Второго, гласила: "СДАТЬ КЛЮЧИ ГОРОДА ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРУ" - а дальше
опять   проклятое   "Ы",  из  чего   следовало,   что   генерал-губернатором
вольнолюбивой Мальты не то считает себя, не то кем-то назначен великий князь
Иоанн  Павлович  Романов.  Декан, окончательно придя в себя после  вчерашних
неумеренностей, скорчился от хохота и попросил коменданта  не класть трубку.
Не  обученный  восточно-европейским  наречиям,  грубоватый комендант ответил
по-английски, ведать  не ведая,  что  за одно  это  будет скоро  оштрафован:
"КАТЕРОМ  ВЫСЫЛАЕМ  ПСИХИАТРА".  Фрегат  свою  гирлянду  флагов и  не  думал
спускать, однако даже в простой бинокль коменданту было видно, как  начинает
бурлить  вода в  кабельтове от фрегата,  как недвусмысленно  высовывается из
средиземноморской   лазури   рубка  атомной  подводной  лодки   и   как  она
дисгармонирует  своей серостью с белизной парусов фрегата,  который  как раз
высверкнул новую  гирлянду из  флажков.  "ЕСТЬ ВОПРОСЫ?" Желтый-синий-желтый
флажок  вопросительного знака издевательски  смотрел  на теряющего  сознание
коменданта.
     Звонок  от  президента  пришел раньше, чем комендант осмелился подумать
вообще - что дальше делать. Выбора  не было:  отныне  острова Мальта, Аудеш,
Комино  и ряд мелких, необитаемых, объявлялись  Мальтийским  уездом Одесской
губернии  Российской  Империи,  президент  становился  вице-губернатором,  а
всемирно известная  свиноферма  на  крохотном острове Комино  -  Личной  Его
Императорского  Высочества Великого  Князя  Иоанна  Павловича  Летней Дачей,
английский язык упразднен, русский объявлен основным уездным,  а мальтийский
- вице-основным; аэродром Святого Луки  переименовывается  в аэродром  "Лука
Радищев", стеклодувная фабрика, отливавшия  синих стеклянных морских коньков
для  пепельниц  и   статуэток,   национализируется  в  личную  собственность
императора,  грот Калипсо на Аудеше,  где  Одиссей прожил  семь  лет, теперь
охраняется  законами Российской  Империи и числится  филиалом Эрмитажа, и т.
д., и  т. д. Декан стучал  зубами о стакан  - причем пил он из него явно  не
воду, -  а комендант  принимал  меры к тому, чтобы наиболее точно  и вежливо
исполнить  ультиматум  русского   царя.   "Какой   флаг  по-русски  означает
"Исполнено"? - запросил комендант. Декан поискал в таблице, телефон замолчал
надолго. "Сколько мне еще ждать, тараканище?" -  рявкнул в трубку комендант,
намекая на усы декана, одновременно радуясь, что родной мальтийский все-таки
не   отменен,  поэтому  злобное  "уирдиен",  то  бишь  опять-таки   таракан,
прозвучало  в его  устах  особенно  аппетитно.  Но  когда  декан  ответил  -
комендант чуть не потерял сознания. Над портом  предстояло поднять полотнище
слева белого, справа красного флага  -  не что  иное,  как национальный флаг
независимой Мальты: именно он по-русски означал "ИСПОЛНЕНО" - и всего-то.
     А тем временем на  борту фрегата горько плакали в разных каютах великий
князь и  великая княгиня. Царь  приказал Фотию  немедленно их  обвенчать - с
такой спешкой,  что  митрополит Опоньский  и Китежский вынужден был отложить
даже  дело  о  канонизации  Петра Екатеринбургского - и уматывать молодым по
месту прописки,  то есть прохождения государевой службы, а в подмосковную, в
древнюю  княжью  усадьбу Ледовитое,  которую  невеста  принесла  за  собой в
приданое, отнюдь бы до конца века не наведываться. Вместо этого царь подарил
им  новое дачное  место, островок Комино, точку  на  карте  между Мальтой  и
Аудешем.  Как-то там  будет? Что  там?  Уютно ли? Иван  подозревал, что отец
опять подсунул ему какое-то свинство. Он был недалек от истины.
     В  Нью-Йорке тем  временем  привычно  задыхался  в  круговороте мировых
потрясений  ОНЗОН  -  Организации  Неизвестно  Зачем  Освободившихся  Наций.
"Неизвестные  зачем"  тихонько  убирали в  дальний чулан  мальтийский  флаг,
поднимали на флагшток  гордое  знамя  Федерации Клиппертон-и-Кергелен,  вели
консультации с исландцами, которым вот-вот грозила потеря  независимости (им
очень завидовали), - рассматривали вопрос о нападении Канады и Гренландии на
безоружных северных  беженцев,  триумфально  топавших как  раз по Баффиновой
Земле,  - какое  счастье, хоть  она-то  не стала независимой!  - основные же
страсти  буревали в  подкомиссиях,  особенно экологических,  после  того как
стало  известно,  что гренландская  дрессированная стерлядь намеренно травит
угодья  выпаса   национальных  канадских   китов-нарвалов,  да  и  намерение
Демократической  Аделии  переименовать себя  в Соединенные  Штаты Антарктиды
вызывало  во  всем  мире  бурю протеста,  как  и  попытка этого  государства
национализировать несколько важных созвездий Южного полушария...
     Зато  Кремль,  пройдя  период   потрясений,  жил   теперь  размеренной,
повседневной, отчасти даже спокойной жизнью.
     Лучше  всех  в  нем  нынче чувствовал  себя, надо  полагать, колченогий
Толик,  одновременно  завкадрами  и  управделами  Кремля  Анатолий  Маркович
Ивнинг. Его душа пела,  и совсем не про  "одинокого мужчину",  как прежде, а
про то, как виртуозно подсидел он свою прежнюю подругу, Миладу, дожидавшуюся
судьбы  под  следствием  где-то  на  Балчуге.  Видать,  увядала  хризантема,
увядала,  да  и  увяла  вовсе  к  едрене  фене,  провоняла,   как  старец  у
Достоевского в известном трехсерийном кинофильме времен советской власти. На
прежнем  секретарском  месте в приемной  царя сидели  посменно  многоязычные
старички  из бывшего шелковниковского ведомства, все они  имели одну и ту же
биографию -  прошли  нацистские  лагеря, пострадали  при  Сталине,  получали
пенсии как инвалиды, знали четырнадцать языков, - хотя старичков было много,
но  биография - одна: сочинять  разные -  нет  ни времени, ни  фантазии, еще
налепишь неправильного, царь голову снимет, - ну а ксерокс всегда под рукой.
     В кабинете  бывшего  Милады  Ивнинг  мало  что  изменил, электронику не
очень-то выбросишь, даже переставлять трудно, - впрочем, место для аквариума
нашлось, выкинул два лишних телефакса, и вышло под окном на Чудов  Монастырь
в самый  раз.  Хватит  и десяти телефаксов.  Суеверный  Милада  все  делал с
кратностью "три", слева за плечом рабочего кресла у него стояла  специальная
плевательница.  Ивнинг ее давно выбросил, но вообще-то вместе  с огромностью
Миладиного  звания свалились на колченогие плечи бывшего царева секретаря  и
новые обязанности. Из телефакса на столе ползла длинная бумажная гармошка, а
на ней противным шрифтом появлялись все новые и новые выдержки из зарубежных
газет, из статей,  из радиопередач, так или иначе  связанных с Домом Старших
Романовых,  с их  родственниками и  вообще со  всем, что могло  представлять
интерес для Кремля. Ивнинг  выстригал наиболее ценные, складывал  в папку, а
прочее бросал в корзину. На мечты,  увы, не оставалось времени. Кремль -  не
место для мечтателей.
     "...объявил,  что  является   только  очередной   инкарнацией  царевича
Димитрия  Иоанновича,  а  не  его  прямым  потомком, как сообщалось  раньше,
поэтому претендовать на  престол  не  собирается. Однако господин Пушечников
хотел бы..."
     "Ла Стампа", - прочел Ивнинг. В корзину.  Пушечников царю давно надоел,
царь сказал, что сам знает, у кого просить совета. Дальше.
     "...Превращение  обширных  угодий  поместья  Ледовитое  (бывш.  острова
Демьяна Бедного) в  заповедник  всеимперского  значения,  где  чистопородные
белые медведи смогут чувствовать себя..."
     "Ди Цайт". Тоже в корзину, заповедник император сам же и учредил, и все
про медведей знает, что ему нужно. Дальше.
     "...Факт  временного   упразднения  в   России  патриаршего   престола,
разрешение проводить католические службы в помещениях всех российских музеев
религии и атеизма, за исключением расположенных в Москве и Санкт-Петербурге,
наконец, также введение налога  на экспортируемые из России топоры в размере
двухсот процентов..."
     Так. Это "Оссерваторе Романо", это Ватикан - сразу в  папку.  Император
велел  пристально  соблюдать  интересы  католиков,  очень  уж  их  много  на
территориях, которые сейчас временно отделены от России. Дальше.
     "...Возведение  новой,  мемориальной Берлинской  стены на месте  старой
должно будет обойтись Германии..."
     Хотя   и  "Зюддойче   Цайтунг",   но   тоже  в   корзину.  Никому   эти
сентиментальные траты Германии не интересны, а русскому царю в особенности.
     "...скандал, видимо, исчерпан. Помещение бывшего советского посольства,
официально открытого в  Валетте всего за неделю до  коронации Павла Второго,
передано  сиротскому приюту. Императорский  же, губернаторский и  губернский
флаги  подняты  над  новой резиденцией  великого князя,  старинной крепостью
Мдина  в  центральной  части  Мальты,  реконструировать   которую   поручено
величайшему архитектору нашего времени, строителю города Боливия..."
     Это "Де телеграаф", это важно, пусть пройдет полностью.
     "...но  супруга  генерал-губернатора  отказалась   от  переоборудования
древней  крепости  Читаделла,  и  на острове  Аудеш резиденцией  для  приема
местных дворян станет известный грот Калипсо..."
     Не станет - уже  объявлен филиалом  Эрмитажа. Ивнинг  оторвал страницу,
положил в папку. Дальше.
     "...не будет столь поверхностен. Сопоставив положение Юпитера  в Рыбах,
Венеры вблизи границы VI дома,  Нептуна в зените и знаке  Весов, он придет к
тому   выводу,   что  именно  данный  человек  является  инспиратором  всего
происходящего, поскольку - хотя мотивы  его действий вполне  альтруистичны -
он всегда  готов помочь  тому, кто в  нем нуждается.  А  кто же, как не  Дом
Старших Романовых, заинтересован в его помощи более всех других?"
     Это  "Нью-Дао" - как всегда содрали, небось, у ван  Леннепа. А вот и он
сам:
     "...Действие  теперь  уже неизбежно должно закончиться не  на  Северном
полюсе, а в координатах 55° 45' с.ш. и 37° 37'в. д."
     Да, его бюллетень. И то, и другое - государю. Что там еще?
     "...Граф Литта подчеркнул, что его прямой предок передал правоприемство
главы ордена прямому предку императора  Павла Второго, Павлу Первому. Жители
Мальты не утратили права на родной язык, зато получили монопольное  право на
отлов  и   доставку  к   государеву  столу   средиземноморских   осетров   -
по-мальтийски   они  называются   "лампуки",   -  а   притязания  Туниса  на
воображаемую квоту..."
     Это  "Таймс"  - на  всякий случай  тоже в папку, про  разжалованного  в
губернаторы  Ваньку сейчас много пишут, ну  и хорошо,  всегда есть оговорка,
что права наследования российского престола он лишен. Еще там есть что?..
     "...Каким образом для одного уезда назначен генерал-губернатор? Широкие
круги одесской общественности..."
     К чертовой матери. Это "Дюк", брайтонский листок, все про  то же да про
то  же.  Не  зря государь  из своего титула  "барон Брайтонский" вычеркнул и
сказал, что это титул чужой. Ивнинг с сомнением, но и с надеждой подумал: не
ему ли самому в итоге этот титул перепадет? Он выключил телефакс, потом снял
трубку с телефона,  ведущего в главный кабинет. Ответил сам царь. Это бывало
только  тогда,   когда   секретарь  кого-то  выпроваживал,  и  у  самодержца
оставалась свободная минутка.
     - Ваше величество, - скромно  сказал Анатолий Маркович,  -  есть сводка
европейских газет на сегодня. Я пошлю?
     Павел кашлянул в трубку, потом произнес предельно лениво:
     - Николай Васильевич только  что ушел, аквариум почистил. Такие хорошие
коньки,  такие спокойные. Европа... Вот  что, милейший,  отложите  на  утро.
Когда русский царь глядит в аквариум, Европа может подождать.
     Гудки отбоя Анатолий Маркович  слушал долго  и чувствовал, как растет в
нем с каждым гудком благоговение перед этим великим человеком.




     Брат,  ты  задаешь  вопросы,  которые   можно  задавать  только  масону
тринадцатой степени посвящения, с геморроем и в сандалиях.
     РОБЕРТ ШЕКЛИ
     И ЭТО НАЗЫВАЕТСЯ РАГУ

     Несмотря  на  жаркий  день,  оба  визитера,  которых Эдуард  Феликсович
заприметил из окна входящими к нему в подъезд, были одеты в темные и длинные
плащи, и  на головах у них  было что-то не летнее.  По меньшей мере одну  из
двух фигур он опознал, хотя не видел этого  человека много лет и  рад бы еще
не видеть втрое дольше. Спутник опознанного был толст и напуган - он семенил
такими противными  шажками,  что  в мыслях  старый  лагерный лепила  Корягин
немедленно перешел на феню: "Шакалье".
     Ведя в поводу неизвестно кого, по лестнице к светлейшему князю Корягину
поднимался  лично Владимир  Герцевич  Горобец. Дед опустил в карман  именной
"ТТ-Магнум" и со вздохом пошел открывать.
     Гости двигались по лестнице очень долго, понятное дело, верховный масон
России никогда  не доверился  бы такому злокозненному ящику,  как лифт.  Дед
осмотрел прихожую,  точней, самцов-попугаев. Рыбуня, Михася и  Пушиша, как и
положено,  сидели  на  железной трубе в  одинаково грустных  позах, им  было
отчего  грустить:   все  их  дамы  были  без  малейшего  спроса  у  супругов
перетоптаны новым  гиацинтовым, Володей, восседавшим сейчас  на  левом плече
Корягина. Дед погрозил Рыбуне пальцем, дед совсем не хотел пушкинских ужасов
у себя в прихожей, а  намерение  клюнуть  в темя  хоть какого-нибудь вшивого
гостя старший гиацинтовый выражал всеми девяносто восемью сантиметрами своей
длины.  Дочери деда отсутствовали,  старшая забрала младшую  на божественный
Тайвань  к  косметологам;  зятья расползлись  по присутствиям; старший  внук
отселился  по государевому  указу в Зарядье-Благодатское, за противотанковые
ежи, младшие болтались  где-то на  кремлевских угодьях. Впрочем, завтра  все
равно  была суббота,  предстояло,  как обычно, ехать на птичий  рынок.  Чай,
сидят три дуры на кладках,  каждая в три яйца. Правда, богатых  людей  нынче
прибавилось. А вот чтобы хороших - так нет...
     Наконец прозвучал  длинный звонок в дверь, все  попугаи склонили головы
влево, дед открыл. На пороге стоял  Горобец, облаченный во что-то довоенное,
покроем и  запахом  напоминающее  классический  лапсердак;  толстый  спутник
масона прятал физиономию за бинтом  во всю  щеку и темными очками; в прежние
годы  первый  же  милиционер увел  бы  его  в  отделение  для  проверки,  но
милиционеров  не   стало,  а  синемундирная  полиция  такими   пустяками  не
интересуется.
     - В мире дьяволу  принадлежит все... - сквозь одышку произнес  Горобец.
Дед ответил в соответствии с ритуалом:
     - А в масонстве как-никак только  половина. Проходи, Владимир Герцевич,
в доме никого.
     -  В нашем  доме! В  нашем доме!  В  нашем  доме!!! -  весьма угрожающе
крикнул с  дедова плеча Володя. Говорил он уже довольно хорошо, почти отучил
себя  от  привычки  лаять:  превращение  из  эс-бе  в  гиацинтового  ару  он
воспринимал как повышение, и уж лучше ни на кого не гавкать. Да тут еще мода
на эту противную группу, "Ласковый лай",  Тимон  ее,  когда дома,  с утра до
ночи  слушает  через динамики. К  Тимону Володя питал  определенную приязнь,
все-таки приятно, что хоть один из сыновей полковника шел в карьере по линии
отца, однако в музыке смыслил мало. Вот поискал бы среди эс-бе внука Витьку,
послушал бы, как тот верхнее "до" берет в каждом куплете, когда воет про то,
как  на тройке  служил ямщиком,  не говоря уже  о партии  Жермона! Но  учить
музыке  пес-попугай парня не собирался, у Аракелянов в гербе три микрофона и
колючая проволока - вот пусть по ним и специализируется.
     Гости между тем прошли  в дедову комнату. Горобец опустился в хозяйское
кресло,  непонимающим  жестом  погладил  железку,  об  которую Володя  давно
приладился точить клюв. Из женщин поблизости сидела на яйцах одна Кунигунда,
две  других  блаженствовали в  комнате съехавшего Ромео. Но именно Кунигунда
сейчас свой  срок  досиживала, Володя с  трудом сдержался, чтобы не рыкнуть,
он-то отлично знал, на чьих  яйцах попугаиха сидит, он готов был взлететь на
защиту, как  в прежней жизни оскаливал клыки, если опасность грозила щенкам.
Горобец внушал бывшему эс-бе  известную  брезгливость  своей демонстративной
неопрятностью,  но  веяло от  масона  и чем-то  иным,  какой-то  беззащитной
древностью, -  так, наверное, пахнет пирамида Хеопса, огромная,  допотопная:
обшивку  всю ободрали, мумии украли, осталась одна древняя величественность,
почти без формы и вовсе без содержания.
     - Что мы  наделали, брат Лат? - с места  в  карьер обратился Горобец  к
деду, используя его давнее звание,  так  к  Корягину с конца тридцатых годов
никто  не  обращался. - Мы же все делали правильно!  Ты - тесть канцлера, ты
дед принца,  ты сам светлейший князь, так,  может  быть, хотя бы  объяснишь,
почему все не так, как надо?  Мы планировали  возвести на престол советского
царя, а что имеем? Русского императора, у которого титул на шести страницах,
на седьмой продолжение, а  в нем  - территориальные претензии на полмира! Мы
же все  делали в полном согласии с предсказаниями, мы не стали принимать его
в вольные каменщики, ну а теперь уже поздно, он никого не слушает! Может, он
тебя  послушает? А? Ты что, все злишься, что сидел  вместо меня? Так ведь не
так плохо ты и сидел, медик же, с дипломом...
     -  На  зоне, знаешь,  куда  диплом засунуть лучше всего?  - прервал дед
Горобца, двигаясь в своем кресле влево, чтобы Володе не тесно сидеть было.
     - Знаю. Но  у тебя  же не один диплом,  ты ведь и вправду жил в  лагере
лучше других! Я сам тебе сало передавал, белорусское, в четыре пальца...
     - Мне за мою работу и в шесть пальцев носили. Но я-то сидел в лагере, а
ты что делал?
     - Я... Мне нельзя было садиться! Ты  прекрасно  знаешь, сколько времени
готовился Великий План! Из лагеря им руководить  было невозможно!  Кстати, а
будь ты на свободе - как бы не угодить тебе в "убийцы в белых халатах"!
     -  Не  угодил  бы,  мой  диплом  в  СССР  недействителен,  я  в  лагере
фельдшерские  курсы кончал, иначе  никто не  поверил бы. Словом, я-то сидел,
Владимир Герцевич,  а  ты  работал  освобожденным парторгом и  воплощал свой
Великий План, к которому я, заметь, не имею никакого отношения.
     - Брат Лат, ты наглец. Ты дед принца, ты тесть канцлера - и это тебя не
касается План? За  каким  чертом  мы  вообще  придумывали  все  это  липовое
"жидомасонство"?
     - Это тебе лучше знать,  я терминов не изобретал, я попугаев растил.  И
внуков. И на Птичьем рынке стоял. И теперь на нем стою, и не могу иначе.
     - Стой где хочешь! Ну... Кто-то же должен взять императора в руки!
     - Пусть Георгий берет, он и канцлер, и Червонец.
     Горобец горестно помотал головой.
     - Он посадил  императора  на престол совсем  не по нашему приказу,  эту
грязную мысль внушил ему злейший враг  масонства Абрикосов! - при этом имени
Горобец сплюнул,  растер плевок и продолжил: -  Кроме того, царя посадил  на
престол  не  он  один,  тут  старался  еще  и  некий  американский  шпион, и
собственный  императорский двоюродный  дядя, у которого милитаристских денег
куры не клюют! Это что ж получается: русский царь - ставленник американского
империализма? Ты отвечай мне, ты за попугаев не прячься, я их не боюсь!
     - Очень зря не  боишься. Тоже  мне,  "куры не  клюют..." Ты что в курах
понимаешь?  Ты даже в петухах ничего не  понимаешь, потому  что если б  тебя
хоть один  жареный  клюнул, ты бы на  всю  жизнь понял, что к птице уважение
иметь  надо:  она  в  России,  между прочим,  двуглавая. Ты вообще о  птицах
подумал когда в жизни, нет? И  про  деньги  мозги  не  пудри, я пети-мети на
рынке считать лучше тебя научен. Я в уме франки в лиры перевожу, сдачу  могу
дать йенами. И можно не проверять! Все, кстати, своими руками зарабатываю. А
от вас я что получил?  Лагерь, Владимир  Герцевич, лагерь.  Впрочем, не надо
забывать   и  предварительный  год  в  Бутырках,   и  пересылки.  Тебе  счет
представить?
     Горобец вцепился в подлокотники.
     - Ну что ты все про  старые обиды? Ну хочешь,  я теперь сам вместо тебя
отсижу? Ну... восемь лет? А?  Десять...  Ну ладно,  ладно, не буду...  Зачем
тогда было  все "жидомасонство"? - Горобец обращался  уже  не  к деду,  а  к
замотанному  спутнику,  но,  возможно,  и  вовсе   ни  к  кому,  просто  его
многолетнее  молчание прорвалось  и  обратилось в свою  противоположность, в
недержание речи, в "логоррею" - по-медицински подумал Корягин. -  Мы хотели,
чтобы  всех  жидов  считали масонами, пусть жидов  подозревают  в  намерении
захватить власть  над миром. Сколько лет работало! А Великий Восток жидов на
выстрел не  подпускал, между прочим. Настоящих  масонов никто не видел и  не
слышал,  хотя в семнадцатом году, конечно, того... Ну, к пятидесятым ту беду
мы расхлебали, вот-вот  подбирались к власти над  миром, а... а  теперь что?
Австралийский  генерал приказал, американский  шпион  исполнил,  а  с другой
стороны  русский  дурак  предсказал,  армянский  дурак  исполнил  -  все  по
инструкции!  А  что  имеем?  Тоже  мне,  подарок  из  Африки...  Это  что  ж
получается, русский царь им Аляску продал, Аляска отложилась, так они нам за
это русского царя на  престол и сажают? И такого, который никого не слушает,
а все печет указы, указы, указы, уже и письмо по-английски написать нельзя?
     - А  ты  пиши  по-испански.  Ты  очень  хорошо  пишешь  по-испански,  -
назидательно сказал дед. Володя ухватил лапой  из  вазы  яблоко и вгрызся  в
него всем  клювом.  Пребывая  во псах,  он этой радости  по истертости зубов
давно был  лишен  и  теперь  вот,  в  попугаях,  при  любом  удобном  случае
наверстывал.  Собачьим,  но  и  попугаячьим  чутьем  Володя  осознавал,  что
Верховный Масон где  сел на деда,  там и слезет: древняя  мудрость, лишенная
содержания, утрачивала всякий  смысл в гомоне  Птичьего рынка,  который один
только, помимо внуков, и волновал сердце деда. Впрочем, некая тревога в душе
Эдуарда  Феликсовича  росла,  это  Володя  чувствовал  и вдруг осознал,  что
тревога  у него с дедом одна и та же, что масон в лапсердаке своей болтовней
переволнует  Кунигунду, или, того хуже,  маленьких  под скорлупками.  Володя
даже  грызть  яблоко перестал.  Дед  у  него  недоеденное забрал,  аккуратно
отрезал нетронутую часть, протянул гостю:
     - Брось, Владимир Герцевич, брось, все равно... Скушай лучше яблочко...
     Масон не видел яблочного жеста, от которого веяло чем-то  заметно более
древним, чем хитрожопое всемирное  масонство, -  и  продолжал.  Взор его все
более  мутнел.  Горобец  долго  ругал  Веру  Чибиряк,  Лидию  Тимашук,  Льва
Толстого,  заодно  уж  и  мастера  Адонирама  вместе  с  мамочкой, какого-то
австралийского  генерала,  какого-то  русского скульптора, еще романиста  на
химии, уже  принялся  обкладывать всех  птиц,  начиная от двуглавого орла  и
заканчивая  гиацинтовыми  попугаями,  как Володя не утерпел, вышел из роли и
брюзгливо  прорычал  на  общепонятном матерном  диалекте, что  лапсердачнику
самым  настоятельным  образом  предлагается  покинуть занимаемое  помещение.
Масон замолк, через мгновение немного очухался.
     - Ну,  тогда  -  решено!  - возгласил  он, с  размаху  тыча спутнику  в
съехавшую с глаза повязку и уж заодно сшибая темные очки. - Теперь... теперь
-  твоя  очередь, брат... брат... брат... -  Верховный  Масон  явно  не  мог
подобрать  "денежного"  имени  новопосвященному  брату,  но,  покопавшись  в
древней своей памяти, вдруг словно выплюнул  нечто именно древнее: - Вперед,
брат Куна! Исполни  призвание! Удастся - будешь советским...  Тьфу, светским
кардиналом! За заслуги!.. Идем!..
     Дед флегматично  проводил непрошеных  гостей и, покуда они  ковыляли до
первого этажа, успел  заглянуть  в  словарь. Куной,  получается,  именовался
женский половой орган.  Деньги  тут при  чем? Хотя вообще-то  очень даже при
чем... Хотя нет.  Еще  одно значение  -  древнерусское,  одна двадцать пятая
часть гривны... Что? Даже видавший разнообразные виды в длинной  своей жизни
дед  Эдуард не поверил глазам: точно  так же именовался русский СРЕБРЕНИК...
Ох,  и  наградил  старый масон  братишку...  Тем  временем  гости  выползли,
наконец, из подъезда,  и убрались куда-то за угол.  Корягин решил, что сорок
лет для встречи с этим  человеком - интервал минимальный. Как у него хватает
наглости птичью  фамилию  носить? Горобец-то означает  - воробей.  Тоже  мне
воробей всея Руси...
     Ненароком  Корягин  бросил взгляд  в  трюмо,  увидел отражение  Володи,
точней,  два отражения, глядящие  в разные стороны. "Хорош", -  подумал дед;
как-то с самой коронации Корягин не задумывался о том, откуда такой красивый
прилетел. Ежу  ведь ясно, что все гиацинтовые должны сами слетаться  к нему.
"Не продам от него ван ден  Бринку ни одного, лучше царю подарю. Не в  одних
деньгах  радость". Володя тоже глянул на  себя, его цветовое  зрение было не
хуже человечьего, особого внимания на многочисленность отражений не обратил,
зато   с  особым  удовольствием   полюбовался  лазурью:  "Недурной,  однако,
мундирчик справил. Остаюсь в птицах".
     Дед с  облегчением проследил, как  исчезла со двора побывавшая у него в
гостях двоица. И тут же заметил другую пару, лично ему не знакомую, но такую
необыкновенную, что даже очки  захотелось  надеть.  Надел,  хотя  с  большим
трудом  -  об  них  попугаи тоже  иной раз клювы  точили.  Дед увидел  явных
иностранцев, одетых  по-летнему, смуглых, но очень разных. Один - стареющий,
седоватый, лысоватый,  полноватый,  балканского,  что  ли,  типа,  с  трудом
переставляющий  ноги, но вряд ли от подагры, скорей так ходят при застарелом
геморрое. "Дурак",  - подумал  дед, он с юности знал, что геморрой вообще не
болезнь, он умел вылечивать любую  форму -  если просили. Насильно  он лечил
только младшего зятя, уж больно псих, геморрой  от радикулита  не отличит. К
Аракеляну дед теперь подобрел, даже ответственным квартиросъемщиком числился
теперь светлейший князь Корягин-Таврический.
     Вторым персонажем был во  дворе человек  уж и вовсе неведомой расы.  Он
перемещался  рывками, как бы  все  время начиная прыжок и возвращаясь назад,
отчего возникало  впечатление  и  огромной скорости,  и  медленного парения.
Человек был молод,  высок, тонок  в  кости,  он напоминал  огромную кошку, и
Корягин даже подумал с опаской, уж не по птицу ли такой сюда прибежал.
     Двое сделали круг по двору, словно его обнюхали, притом нюхал отнюдь не
котообразный,  а  геморройный, и  остановились как  раз у  дедова  подъезда.
"Только мне их не хватало". Дед решил не отворять дверь ни на какие звонки.
     Звонка,  однако, не воспоследовало.  Парочка  как вошла  в подъезд, так
почти сразу из  него и вышла и  пропала за тем  же углом, что и первая.  Что
можно  было  бы сделать в  подъезде за такое короткое время?  Даже  пописать
нельзя, это Корягин знал как  медик. Подбросить что-нибудь? Бомбу? На хрена?
Дед  почувствовал,  что Володя вцепился ему в  плечо  и  подталкивает его  к
дверям.  Перед  мысленным взором  светлейшего князя  возник неодолимый образ
почтового ящика - что за  чудо? Направленной  телепатией  Володя пользовался
очень редко, последний раз чуть ли  не тогда, когда все начальство оказалось
в  нетях  и  пришлось мотаться на бывший Калининский к Антонине. Дед ощутил,
что  ему очень  хочется глянуть в почтовый  ящик. Взял ключ и пошел, прямо с
Володей на плече.
     В почтовом лежала подброшенная, видимо,  той  самой парочкой брошюрка в
полиэтилене.  На  простой  глянцевой обложке без обозначения  автора  стояло
крупными  буквами:   "ПРАВИЛА   ПОВЕДЕНИЯ   ПРАКТИКУЮЩЕГО   ОБОРОТНЯ".   Дед
усмехнулся. В прошлый раз  предлагали  купить  его квартиру да еще заплатить
империалами. Но, поди, забавная книжка. Надо оставить.
     Он не знал, каких усилий стоит Володе не порвать сейчас дедово плечо до
кости: Володя понял,  что кто-то из СВОИХ принес  эту книгу  специально  для
него!  Теперь он сможет точно знать,  что  можно жрать, чего  нельзя, а  как
такое   не   сожрать,   чтоб  тебя   потом   самого  в   деликатесную   пищу
отнюдь-не-оборотни  не зачислили, - с  последующим  неприятным  результатом.
Володя предвкушал вечер, когда старик  забудет брошюрку в кухне и отправится
спать,  а он,  Володя, проберется,  возьмет  в когти - и не выпустит из лап,
пока не  вызубрит наизусть. Володя не считал себя практикующим оборотнем. Он
хотел  обратного: остаться попугаем на все отпущенные попугайные годы и лишь
под старость подумать, чем, то есть кем, обернуться можно, чтоб еще  пожить?
Вороном?  Крокодилом?  Галапагосской  черепахой?  А,  нечего  думать  раньше
времени, а времени того, если судить по разговорам  Корягина, было у эс-пе -
служебного попугая - в запасе еще лет восемьдесят.
     Порфириос и его молодой спутник, пуморотень Умберто из  племени ягуачо,
неторопливо  обходили Москву.  Сколько городов  уже  обошел почти  столетний
грек, регулярно встречая некоего известного ему под разными именами Горобца,
всегда  создававшего  вокруг  себя  видимость  деятельности  -  без  видимых
результатов  таковой,  впрочем, - где только Порфириос  не вынюхивал  СВОИХ,
объясняя им, кто они есть, в чем их жизненное призвание, как себя вести, что
кушать и какой державе отныне служить. Только вот этот последний пункт нынче
отвалился, ни единый Порфириос больше не состоял на  службе США и не являлся
американским  подданным,  - все  тридцать тысяч  Порфириосов, верней, единый
тридцатитысячный Порфириос присягнул на верность президенту Хорхе Романьосу,
который   соглашался   признать  множественного   оборотня  весьма  почетным
гражданином Республики  Сальварсан,  - не почетным, конечно, а  лишь  весьма
почетным, -  но совершенно не нуждался в  его  профессиональных услугах, ему
своих  пуморотней-ягуачо хватало, президентова бы воля, он  бы давно все это
кошачье племя заслал за Жужуй, - это чисто сальварсанское выражение означало
вещь очень неприличную, высылку в Аргентину,  но как их  вышлешь,  когда они
урожденные?
     Однако  грек обходил  страну за  страной, искал сородичей,  снабжал  их
руководством:  как   вести   себя  оборотню,   если  в   кого-нибудь   хочет
превратиться, если он оборотень "практикующий", и на какой ему сидеть диете,
если он хочет пребывать в том облике, в  который уже угодил,  то  есть в том
случае, если он оборотень "статический". Греку  было совершенно безразлично,
кто  какой  путь выберет, он лишь не хотел,  чтобы однажды ничего о себе  не
знающий сородич сжевал в  новолуние пятилепестковую сирень да потом запил ее
по ошибке  свежей кровью моржа  -  ну и  превратился после  этого,  согласно
формуле  знаменитых  ученых  оборотней  Горгулова  и  Меркадера,  в  бутылку
"Ай-Даниль  1946",  которую  даже  величайший  из магов,  Бустаманте, скорей
выпьет,  чем  расколдует. Из магов не пьет Тофаре Тутуила  да еще бездельник
Абдрахман Альфандега пить не  должен  бы, мусульманин все-таки, но они за то
деньги  получают,  чтобы завербованных спасать.  Нет  для оборотня  большего
позора, чем ненароком превратиться во что-то такое,  что не само  ест, а его
едят или пьют. Порфириос вспоминал конфуз,  когда Жан-Морис Рампаль оказался
котлом с рисом,  его-то спасли, ну,  а что было бы  с вьетконговцами, если б
они этот  рис  съели?.. Вопрос,  конечно, чисто теоретический, учитывая роль
дириозавра в  новейшей истории, все могло  бы  пойти иначе.  Так  или иначе,
Порфириос был по-стариковски добр душой и рад хотя бы одному тому факту, что
Рампаля не съели.
     Московский  Порфириос мало отличался  от себя-прочих.  Россию  он видел
впервые. Вербовкой его послали  заниматься накануне корейской войны, а потом
предложили ограничиться странами свободного мира. Порфириос полагал,  что их
тут, как и везде, очень мало, - хотя имел подозрение: не без перекида ли тут
вообще все Политбюро и главный тоже. Когда-то все это было важно, а теперь -
какое было дело сальварсанцу Порфириосу  до интерсов США?  Его сейчас больше
интересовал молодой спутник, тот самый Умберто, который догнал самолет прямо
на  аэродроме Сан-Шапиро.  Вести  про  пуморотней были нынче почти  в каждой
газете, сожравшие всех каннибалоедов милиционеры в Сальварсане покусились на
владения ягуачо,  но  с  первых  же дней их конфликт, деликатно именуемый  в
газетах  "межплеменным", стал складываться  явно  в  пользу  аборигенов,  на
привозных людоедов Порфириосу  было  плевать, а вот что оборотни ненароком в
этом  конфликте скушают  что-нибудь  нехорошее  -  этого  он  очень  боялся,
оборотней  на всей планете  в  десять раз меньше, чем, к примеру, исландцев.
Так  вон  какой  шум из-за  этой самой Исландии подняли, а за  оборотней кто
заступится? Один старик  Порфириос. Правда,  не один,  а тридцать тысяч его.
Тем более помочь нужно всем, кого унюхать возможно.
     Порфириоса поражало количество русских оборотней, изначально родившихся
не  людьми, а лишь  по счастливому  случаю  выбравшихся в люди. А  то  и  не
выбравшихся: вот только что  он подбросил свое руководство в  почтовый  ящик
гиацинтовому ара, бывшей собаке, с колоссальным,  как чуял грек, потенциалом
оборачиваемости.  Стоило бы  этому  попугаю  дождаться вхождения  Плутона  в
треугольник Мнимой Горгульи, нарвать в полночь цветущего цикория, на каковой
прежде того  помочились бы семь черных котов... Да  нет, он же псом родился,
будет  он воняющий кошками цикорий жрать,  не говоря  о прочих ингредиентах,
которых чуть не дюжина!
     Порфириос  с трудом  удерживал своего котообразного  спутника, тот  все
рвался в аптеку за пузырьком-другим валерианы, утверждая, что без этого - не
человек.   Порфириос  эту  фразу  пропускал  мимо  ушей,   чуть  ли  не  все
председатели колхозов при советской власти, если не принимали  стакан спирта
в пять утра, тоже были  не человеки, это в России все знают.  Ну а кончилась
советская  власть,  пришел  император,   как   они  своими  расколхозненными
хозяйствами  управляют?  Два  стакана спирта пьют  залпом! Три!  А  вовсе не
валерианку.
     Но спутник  был молод, неистребимо котообразен, и покормить его, хочешь
не хочешь, а полагалось. Порфириос  вышел к Москве-реке, повел носом, поймал
такси  и  приказал  ехать туда,  где лошади  скачут.  Таксист понял,  что  к
ипподрому,  заломил  два империала, грек  торговаться не стал, хотя водитель
рассчитывал  на любую половину. За хороший характер он прокатил пассажиров с
ветерком по Моховой, по Тверской, по Петербургскому шоссе, развернулся через
Беговую  - и причалил  прямо  к главным  воротам.  И сразу рванул прочь,  от
соблазна подальше.
     Оборотни вылезли возле бистро "Перекуси!"  Торговля,  по случаю буднего
дня,  шла  не очень  бойкая,  даже очереди  к  стоявшей на  раздаче Стеше не
наличествовало. Стешу это не очень огорчало, бистро открывалось в семь утра,
и  сейчас выручка за лапшу под музыку  была  не хуже обычной.  Стеша и  Маша
дежурили  нынче  попеременно,  Тюлька  без  уныния мыл судки, Глаша и  Фрося
возились у  котлов, Анфиса  сидела  за  счетами,  которые  упорно не  желала
сменить  даже  на  простенький  калькулятор,  -  такая  роскошь  Волковым  и
Волчекам,  что К° при Бухтееве  составляли,  была бы вполне  по карману,  но
Анфиса  от любых  непроизводительных  трат впадала  в  ярость, за  что  муж,
Тимофей  Волков,  втихую   называл  ее  при  братьях   "Мой  Павел  Третий":
расчетливая скупость императора прочно стала у народа притчей во  языцех. Не
желал считать себя за обычную К° только Тимур Волчек, он давным-давно мог бы
записать  свои  коронные   губногармоничные  "Лили  Марлен",  "Серенаду"   и
"Кондуктор понимает" на пленку, да гонять через колонку негромко все это для
перекусывающих  лапшой  и пловом, -  но  консервированной музыкой брезговал,
казалось ему, что нет от нее у людей настоящего пищеварения. А на самом деле
Тимур просто любил свою гармонику и  с  малыми передышками играл весь  день,
сидя возле раздачи на табуретке.
     "Бл-лям..."  -  извлек он из гармоники. Один  из подошедших к  раздаче,
толстый,  немолодой,  с  удивлением  посмотрел  на Тимура. "Ага,  -  подумал
Волчек,   -  неужто   угадал?"  Так   уже  бывало,  лица  балкано-кавказских
национальностей  отчего-то  порою  рыдали  под  "Чардаш"  Монти,  заказывали
парнусы, одновременно  же съедали столько лапши-плова, что музыкант опасался
за здоровье меломанов. Они и денег в шапку набрасывали немало, вечером Тимур
сдавал их Анфисе, но был горд тем, что дает фирме дополнительный доход.
     "Бл-лям... Бл-лям... Блям...  Блям-блям-блям-блям, блям-блям-блям-блям,
блям-блям-блям-блям-блям... "
     Теодоракисовское  "Сиртаки" обожгло греческое  сердце  оборотня.  Какая
жалость, что  он  сейчас  один:  можно  бы  плюнуть на  возраст  и геморрой,
построить  круг и такое  под родную музыку станцевать! Впрочем, что за мысли
такие?  Оборотень  одернул  себя.  Прилично  ли  престарелому  профессионалу
отплясывать перед сородичами, особенно если они другой национальности. Тоже,
царь Давид нашелся.  Порфириос  нюхом  давно понял, что  на раздаче в бистро
стоит  лисобаба, а вся фирма - одни  сплошные  волкомужики, как-то  нашедшие
способ выбраться в люди. Ну, ладно, волкам оно  проще, откусил от елки побег
да  прыгнул  нужным  образом, но где взяла лисица сердце индюшонка,  убитого
метеоритом?  Порфириос  не  знал,  что  накануне   коронации  над  Брянщиной
небольшой метеоритный дождь  как раз  выпал, а Стеша пробралась в  индюшатню
деда  Матвея  -  и  все получилось  в  полном  соответствии с рекомендациями
Горгулова и Меркадера.
     "Блям-блям-блям..."
     Порфириос  и   Умберто   ели   духовитую  бухтеевскую  лапшу,   кушанье
непривычное,  но сытное  и для  оборотней  безвредное; на  переоборачиваемый
организм   действовало  оно   приблизительно   как  фиксаж   на  проявляемую
фотографию,  укрепляло  статус  кво  -  и  только.  Грек  мысленно составлял
необходимые фразы, русский в его одинокой голове сильно путался с польским и
сербским, да  и  с  остальными  славянскими, среди  славян  оборотней всегда
бывало  много; теперь  они по  большей части давно уже в  США и  на  хорошей
работе.  Тимур  закончил  последние  такты  "Сиртаки",  гости  яростно  ели,
собственно, ел один,  другой слушал.  Но  музыку не  заказывал.  Тимур начал
"Чардаш".
     Мысли  Порфириоса  приняли новое направление,  ему вспомнилось,  как  в
начале пятидесятых он ходил по мосту  то из Буды в Пешт, то из Пешта в Буду,
и нюхал воздух. Снова оборотень одернул  себя: за сентиментальными мемуарами
можно позабыть и то, за чем сюда прибыл.  Порфириос нащупал  в кармане пачку
брошюр, подошел  к Тимуру и вежливо, с  поклоном,  протянул один  экземпляр.
Волчек  искоса  глянул  на заголовок и чуть  не разгрыз губную гармонику, от
чего ее спасла  все еще сильная рука грека:  рысаку возле ипподрома никто не
удивится, но губы лошади устроены так, что в  гармонику особенно не подуешь,
а перебирать копытами по ладам  совсем  невозможно.  Словом, Порфириос  спас
Тимура от превращения в коня.
     Стеша тоже заинтересовалась  брошюркой, прочла название  и  поняла, что
уже  взлетела  на крышу  фургона от ужаса:  разгадали! Нельзя  ж так вналет:
"...оборотня..." Мало  ли у кого  какая беда  и нужда.  В нужник, к примеру,
всем бывает надо,  но никто не сует на раздачу пищевых продуктов инструкцию,
как  лучше всего  себя в  нем вести. Однако сидеть  на крыше было  уж  вовсе
неприлично,  Стеша  осторожно  слезла  и  ушла  в сторонку,  пытаясь  понять
что-нибудь в диалоге слов и  звуков,  которыми быстро-быстро перебрасывались
Тимур и толстый гость.
     - Волк волоком ловко лукавый лук вылакал? - вопрошал гость.
     -  Лыка не вылущил, лоскутье  лыковое... - растерянно отвечал Тимур, не
очень  понимая,  что  такое  плетет,  но подсознанием  точно  чувствуя,  что
отвечает верно.
     -  Лакай! - провозгласил  гость,  суя брошюру  прямо в руки  музыканта.
Потом  достал вторую, обратился к  Стеше:  - Лось в лесу ласковый! - и сунул
брошюрку  лисобабе.  -  А  остальные  где?  -  продолжил толстый на  обычном
русском. - Вас тут еще... восемь?
     - Десять, - признался Тимур, - и женатые мы. На простых.
     -  Даже  хорошо, что  на  простых, -  гость  покосился  на Стешу, давая
понять, что к  непростым он тоже  хорошо  относится, не расист какой-нибудь.
Лишь  тут  Порфириос  заметил, что  его спутник, пуморотень Умберто, видать,
очень  уж  мощно нафиксировался грибной  лапшой и теперь ест  глазами Стешу,
даже руки  протянул  через столик и спину выгнул  от  удовольствия.  "Еще бы
хвост задрал, если бы... был у него  сейчас хвост, впрочем, задирать ведь не
обязательно именно  хвост..."  Грек быстро  стегнул парня  десятком  крепких
шипящих  и клацающих ругательств на  древнепумьем. Пуморотень  отвел глаза и
очень скис. Тимур тем временем жадно листал брошюру, забыв всякие  приличия:
сколько  долгих месяцев он мечтал о таком учебнике! И мясо любое во все дни,
кроме постных... Ну, они нынче в календаре обозначены... И рыбу можно любую,
даже  бесчешуйную, хотя  вот тут ниже список исключений из  правила: фугу...
Что такое фугу? Не есть фугу! Что такое рудбекия? Не есть рудбекию! Горлышки
бутылок, подобранных ночью на плотине в  полнолуние? Да кто ж такую  гадость
есть  решится,  все  горло обдерешь!  Нет, вот,  оказывается кушают себе  на
здоровье и довольны, переоборачиваются, таланту набирают...
     Порфириос сунул  поверх  чистых  судков еще  десяток  брошюр  и  позвал
Умберто. Чудилось  ему,  что в первопрестольной  Москве оборотней еще полно,
только воздух понюхай да оглянись - их и увидишь. На всякий случай Порфириос
понюхал   воздух,  но  волчий  запах  тут  перебивал   все  остальные,  даже
ипподромные. Тогда грек  и вправду  обернулся  и увидел идущего  мимо  очень
странного человека, странного, странного... Но нет, не  оборотня.  Мимо  шел
молодой человек с окладистой бородой, с начисто сбритыми усами. В руках он с
заметным  усилием тащил  старую хозяйственную сумку,  из нее  торчала  пачка
небрежно завернутых, длинных предметов - так могли бы выглядеть извивающиеся
палки твердокопченой колбасы,  пожалуй. Один из предметов развернулся вовсе.
Порфириос с  удивлением  признал  в  нем  кадуцей,  крылатый  жезл Меркурия,
обвитый двумя змеями. Человек с сумкой  двигался к  переходу, грек  проводил
его  взглядом.  На  другой  стороне  улицы,  над  крошечным,  в  два   окна,
магазинчиком,  где  еще  недавно размещался  пункт  приемки грязного  белья,
сверкала надпись: "Кадуцейные товары".  Порфириос успокоился: похоже, просто
хозяин шел в свой магазин. Оно и правда - дела в магазине Никиты Глюка шли в
последнее  время все лучше и лучше. Жаль  только,  что жена-манекенщица  все
время пилила, приходилось держать магазин открытым семь дней в неделю: спрос
на кадуцейные товары возрастал неуклонно.
     Порфириос в  мыслях  потрепал по  плечу  временно ушедшего  из реальной
жизни  Тимура.  Тот ничего не почувствовал,  но грек  и не ждал ничего, даже
приятно  было, что сородич  по уши в  учебнике, пусть  зубрит,  потом других
учить  будет.  "Сиртаки"  из   него  сейчас  не  выжмешь.   Порфириос   взял
затосковавшего Умберто под руку и потащил на проезжую часть, сунув на защиту
перекусиховского бюджета, а  то ушли бы клиенты, не заплатив за четыре миски
лапши. Тюлька попробовал монету на зуб, понес прямо  тете Анфисе в сейф. Он,
как и все  участники фирмы, не  любил, чтоб золото на виду  валялось.  Сцена
растаяла: Стеша  вернулась на раздачу, Тимур ушел в  фургон зубрить формулы,
гости уехали.  И уж совсем незамеченным осталось то, как поднялся и потрусил
прочь с  газона  долго  прохлаждавшийся  там  пес  с мордой  лайки  и  телом
овачарки, понявший, что музыка будет не  скоро. А жаль. Губная гармоника - и
ну буквально ни одной фальшивой ноты!
     Наискосок от "Кадуцейных  товаров", по другую сторону бульвара и дальше
от  центра  города,  виднелся сквозь пропыленную  листву  Петровский дворец,
давно никакая не Академия авиации,  а  простая  городская  дача царя, нынче,
несмотря   на  будний  день,   окруженная   тремя  кордонами  синемундирного
оцепления. Если б кордон был один  - это ничего не значило бы, если б  два -
это могло  что-нибудь  обозначать, а  могло  и нет, но три -  только то, что
нынче здесь будет, то ли уже есть лично императорское величество.
     С  утра  Павел  измотался: хотя недружественный  премьер-министр и  был
встречен прямо на летном поле канцлером,  в Кремле выходить и болтать  с ним
обязан был все-таки  император. Сидеть два часа за  переговорами, из которых
только и  следовало, что нефтегазовая  континентальная  блокада, объявленная
стране  гостя Павлом, не может  рассматриваться как проявление доброй воли и
стремления к сотрудничеству. Павел  как-то не  привык еще к дипломатическому
языку,  ему  казалось, что если  он  перекрыл стране  газовый  кран,  закрыл
воздушное сообщение с ней, ввел зверские таможенные правила  и  все прочее в
том же духе - то надо  просто прекратить вылазки против Витольда за  то, что
тот  всего  лишь вернул  себе древнюю инуитскую  землю, прежде  называвшуюся
Исландией,  удостоил  ее  в  своей  империи   статуса  провинции  и  посадил
губернатором своего зятя - притом самого знатного, двоюродного дядю русского
императора! О Мальтийском  уезде вообще разговоров быть не может. Италия вон
довольна  даже,  да и Франция не против. Подумаешь - цоколь, территориальные
воды...  Я  тут при чем?  Прекращаете  военные  маневры  против  Гренландии,
прекращаете  газетную травлю  - открою газовый крантик, даже компенсации  за
простой не  запрошу. Не кончаете - не открою.  Чего мусолить? Я же к вам  на
острова не лезу. А мог бы. Высмотрели в титуле насчет адмирала трех  флагов?
Ну  и что с того, что у вашего короля такое  же  звание? У  вас не король, а
королева. А что звучит  похоже  - не ваше  дело. А  что язык ваш  перевел на
кириллицу - неужто не понятно, что исторический процесс необратим, вы сами -
и давно!  -  с  футов  на метры перешли  и  с фунтов  на килограммы.  Трудно
кириллицу учить? А газ нужен? Чего тогда языком чесать? Словом, у меня к вам
претензий нет.
     На том и  расстались,  а  о  чем столько  времени  болтали  через  двух
переводчиков - Павел так и не понял. Какая там партия у власти, правильно ли
поймут, будет ли кризис в правительстве - какое до всего этого дело русскому
царю? Чего прете против  исторической неизбежности, я вас  спрашиваю, а  я -
историк! Распустите парламент,  верните короля в его  права, никаких баб  на
престоле  -  делов-то.  Законы у вас  плохие  -  ну изучите наш "Домострой",
подправьте  по себе  - чем  плохо? А насчет кириллицы  - да что  за  событие
такое? Оплатить вам замену  шрифтов в типографиях?  Могу. Не согласны? Так с
Россией  не  разговаривают. Можно  ведь и  глаголицу у  вас  ввести  - шрифт
благородный, рунический. Политики...
     После впустую потраченной первой половины дня царь перекусил в Академии
у Аракеляна  прямо  с плиты; присмотра  за  ним теперь не  было, но никто не
знал, что именно он захочет съесть, а всю кухню не перетравишь, - и поехал в
Петровский дворец. Вторая половина  дня предвещала дела не бессмысленные, но
сулила новую печаль, ибо предстояло очередное прощание. Из потерь и прощаний
строится любая человеческая жизнь, а царская - в особенности. Павел провожал
в дальнюю дорогу чуть ли не единственного своего друга - Джеймса Найпла.
     Еще  в  прошлом  году  Временное   Правительство  Юконской  Республики,
созданной на Аляске  индейцами-атапасками, эскимосами,  алеутами и креолами,
прислало послов ко двору императора Павла Второго. В Москву прибыли  знатные
креолы Иван Максутов и Михаил Кашеваров и били челом православному царю: как
теперь обустроить  Юконию. Царь поговорил с послами, пригласил к обеду, а на
нем объявил свой монарший совет. Во-первых, не надо рисовать всяких фантазий
на  географической  карте: пусть имеет Юкония точные  границы бывшего  штата
Аляска.  Потому   нечего  ей  быть  Юконией,  пусть  остается   Аляской.  Но
независимой.  Столицу,   само  собой,  нужно  вернуть  в   Ново-Архангельск.
Поскольку страна  многонациональная, одним государственным русским языком не
обойтись:  нужно сохранить английский как второй, как язык  межнационального
общения.  И   всеми  силами  способствовать  развитию   литературного  языка
атапасков,  обоих эскимосских  наречий, алеутского и  всех прочих,  какие  в
обиходе жителями страны используются. Ну, английский использовать правильным
образом, то есть  кириллицей, уже потом, в  догонку посоветовал. А тогда  он
предложил  провести среди народа Аляски  референдум: в самом  деле им  нужен
республиканский строй, как  у  Романьоса в Сальварсане, тоже ничего  плохого
нет в принципе,  или же, если  народ себя  уважает  больше,  то не  стать бы
Аляске царством. И называться, к примеру, "Американское Царство Аляска", АЦА
сокращенно. Красиво же!
     Креолы очень остались довольны и сказали, что вынесут на референдум три
вопроса  -  быть   ли  Аляске  республикой,   быть   ли   Аляске   царством,
воссоединиться  ли  ей  с  Россией. От  третьего  Павел  мягко  уклонился  и
рекомендовал: если уж народ и вправду себя уважает -  то царя избрать своего
собственного. Креолы растерялись - не имелось кандидатуры, и опять запросили
Павла,  не   присоветует  ли  он  кого.   Павел  вздохнул,  но   подумал   о
государственных   интересах  и  предложил   кандидатуру   Джеймса:  все-таки
американец, хоть  и без  права быть  избранным американским президентом, ибо
родился  в  деревушке на Ямайке. Ну, конечно, при условии  того,  что Джеймс
перейдет в православие. Креолы пришли в восторг и отбыли восвояси.
     На  всенародном  референдуме в  мае Аляска единогласно  превратилась  в
монархию с царем Иоакимом Первым во главе. И вот теперь Джеймс улетал к себе
домой,  в  Ново-Архангельск,  и  увозил  с  собой Екатерину  Бахман,  бывшую
гражданскую супругу  Павла.  Ее  первый брак был с одобрения  обер-прокурора
Святейшего Синода  аннулирован как не  благословленный  церковью. Павел даже
хотел  обвенчать Джеймса и Катю в Москве,  но бояре отговорили, царь - какой
бы  он  ни  был, даже  нерусский  - венчаться должен  у себя дома, в  соборе
Святого Германа Аляскинского.
     В  прощальный  путь  приготовил Павел  бывшей жене  и ее нынешнему мужу
подарок,  настоящий,  неожиданный,  потому что только  неожиданные подарки -
настоящие, этому  Павла обучил упрямый Сбитнев. Павел нашел  вариант  такого
подарка. Особенно было приятно, что подарок, имея вид дорогого, по сути дела
был очень экономным.
     В императорских мастерских лучшие мастерицы трудились несколько недель,
расшивая жемчугом  подвенечное  платье для  будущей царицы.  Лучший ювелир с
Арбата изготовил жемчужную  диадему, пришлось  разориться на  триста граммов
норильской  платины,  ничего,  слава Богу,  не  последняя,  в  бывшей  шахте
Октябрьская, ныне Новопавловская, еще много. А жемчугов Павел не пожалел - и
ожерелье в семь ниток справил, и браслет, и серьги  с подвесками до  плеч, и
еще кое-какую бижутерию. Не сравнить с теми скромными  сережками и колечком,
что подарил он Кате когда-то на свою собственную  гражданскую с ней свадьбу.
Но  тогда он царем не был, а теперь  все тот же всезнающий  блазонер Сбитнев
его в полной мере по науке о жемчугах просветил.
     На подарки Павел пустил запас жемчуга, привезенный в двадцатых годах из
Персии, когда иранцы, ополоумев  после двадцать первого года от радости, что
их  великая  держава  Россия  признала,  совершенно  не  препятствовали  его
массовой скупке, которой со  вкусом занимался дипломат Иванов-Гуревич. Что и
говорить, по тем временам  это было выгодное помещение капитала:  на золотой
советский  червонец давали  чуть не  пригоршню круглого,  а если изогнутого,
"барочного",  то  две пригоршни.  Но Иванов дело  знал,  в его запасе больше
половины   составляли  ядреные,  крупные  "парагоны".  Павел  добавил   даже
несколько очень дорогих юсуповских  жемчужин начала века. Щедрость его  была
более  чем практична. Государю дали справку, что даже сто лет для жемчуга  -
возраст чрезмерный, в сто двадцать -  сто пятьдесят  жемчужина  умирает, ибо
распадается главное ее вещество,  конхиолин, а в двести лет  вся эта красота
из белой  становится черной,  чтоб потом рассыпаться пылью.  Так пусть уж не
пропадает  красота, раз ей такое суждено, пусть идет в этом жемчуге Катя под
венец. Павел даже немного огорчился, что и половина запасов Иванова-Гуревича
не была израсходована.  Но  ничего. Теперь Павел знал,  чем  именно  следует
одаривать  женщин  при необходимости.  И не надо особенно с этими  подарками
тянуть,  жемчуг  начинает  "болеть"  без  предупреждения. Вот и  нечего  его
беречь.
     Вообще-то подарков улетающим нынче в Ново-Архангельск молодоженам Павел
вез  много. В  бывшую  маленькую  Ситку, преступно  лишенную  вашингтонскими
воротилами больше чем  на столетие положения  главного  города Аляски, нужно
было  везти  из Москвы буквально все, -  город  пока еще  пребывал в типично
американском  провинциальном  запустении, в нем обитало едва-едва три тысячи
жителей, хотя встречать царя  Иоакима, конечно, соберется больше: все службы
города Баранова, бывшего Анкориджа,  должны до коронации перебраться в новую
столицу. Лишнего скандала с Соединенными Штатами тоже удалось избежать, хотя
он  и назревал,  ибо с потерей Аляски Америка лишалась пятидесятой звезды на
флаге  - нехорошо. Павел не стал препятствовать референдуму, одновременно  с
аляскинским проведенному на  островах Самоа, они-то как раз и превратились в
пятидесятый американский штат - флаг, пусть он и республиканский, обижать не
полагается. Тем более что царь на  Аляске избран  вовсе не  русский, а свой.
Царица - хоть из России, но  чистокровная немка.  Все  при  своих. США могут
влиять на  новое  государство  как  хотят,  если  могут  и  если  умеют. Но,
думается,  не  умеют.  Они  ведь и сами-то без  царя.  Молодая держава,  еще
неопытная.
     Хотя  границы у АЦА выглядели  как прежние границы американского штата,
но по совету  Павла  Джеймс приказал начать набор преподавателей  испанского
языка  для  начальных  школ. По мысли  Романьоса и Павла, целиком одобренной
необратимо обрусевшим Джеймсом, испанского и  русского языков должно хватить
всей планете на ближайшие столетия, ну, а там, глядишь, сольются как-нибудь.
     Подарки загромоздили весь царский ЗИП. Много места занимали те, которые
слал от себя и от своего села великий князь Никита Алексеевич. Сношарь  Катю
не знал, даже на коронации не рассмотрел, зато шпион Хаим, в пользу которого
он прошлой весной, еще на Брянщине, за каким-то лешим отрекался от престола,
который ему и так без надобности  был и есть, - шпион  Хаим вызывал  у  него
чувства очень теплые, как и любой другой подмастерье, которого бабы хвалили.
Сношарь  послал  в  Кремль, как  прознал  про улет Хаима в  свои  палестины,
вестовую Настасью:  пусть возьмет с собой парень в  дальнюю  дорогу четверть
черешневой, чтоб не скучно было, ни самому,  ни бабе евонной. Настасьи мигом
смекнули, кто такой этот  подмастерье, почти  все они имели что вспомнить  о
нем,  и  одно  только хорошее, решили свои  гостинцы  тоже передать. Испекли
свадебный курник в  два аршина, коли поперек мерить, собрали лучших яичек от
пестрых  курочек. Еще  скинулись по денежке,  меховой галстук ему купили,  а
невесте - бутылку "Шанель номер пять", московского, правда, разлива.
     Всем этим теперь был заставлен чагравый ЗИП императора, вмещавший также
и самого царя,  и водителя, и  четырех рынд-охранников.  Корзины с орхидеями
пришлось  разместить  в  другой машине, там же в  морозильной упаковке лежал
десятифунтовый ромб домашнего сливочного масла, присланный Кате ее алтайской
теткой,  которой  для  приличия  Павел  тоже  пожаловал  графское,  то  есть
графининское,  достоинство. Захочет  -  пусть  на  Аляску едет,  не  стыдно.
Император приказал,  и  всей  Катиной  родне  выдали  постоянные заграничные
паспорта. Но  никто  никуда почему-то  ехать не хотел. Напротив,  многие  из
ранее  уехавших просились обратно  в Россию. Павел  велел повременить:  если
уехали, то зачем? А достойны ли быть впущены обратно? Сперва всех проверить.
Покуда шли проверки, никого в Россию назад не пускали.
     Приведенный в  порядок, утопающий в  зелени  Петровский дворец нравился
царю.  И  потому,  что отсюда в  прошлом  году начиналась его  коронационная
процессия,  и  по  названию,  и  вообще. После  отбытия  четы  Найплов Павел
собирался именно здесь проводить субботу-воскресенье, Кремль ему надоел, а в
Староконюшенном и  тесно, и потомок  прежнего владельца,  Тадеуш Вардовский,
очень уж  хотел получить этот дом под жилье. На это Павел дал согласие, если
миллиардер оплатит  строительство линии метро до Сергиева Посада. Миллиардер
соглашался - ну, тогда ладно. Метро - штука дорогая, а так  - не  очень-то и
накладно.
     Павел вылез  из машины во дворе бывшей Академии. Он  давно  привык, что
вокруг  него  безлюдно,  охранники-рынды  умели  быть   незаметными,  кольцо
оцепления  было далеко, с  народными  массами на  улицах пусть  американский
президент  общается, русскому царю  это  не  по чину.  К  чему  беседовать с
народом, даже если это  не окажется сборище топтунов  Георгия,  -  что всего
вероятней, не увольнять  же их канцлеру?  - если весь мир  и так  знает, что
русский народ в своем царе души не  чает. Вот  и  царь того же мнения. Павел
машинально  нарисовал тросточкой на песке  что-то вроде  старинной церкви об
одной  главе и трех апсидах, этакий храм  Покрова на Нерли,  сам удивился  -
зачем? Стер чертеж, решительно зашагал во дворец.
     В  самой малой  из гостиных, в той,  где в ноябре перед  коронацией  на
самодержца наводили последний лоск,  уже находились  провожаемые  хозяева. И
Джеймс и  Катя были очень бледны  и заметно нервничали.  Джеймс нарядился  в
придуманный Сбитневым для  Американского Царства Аляска маршальский  мундир:
лампасы, карманы на  локтях и  прочее. Павлу не  нравилось -  то ли  генерал
получился, то  ли слесарь, -  но Сбитнева  переубедить  не удавалось. Только
погоны придумал старик исключительной красоты. Гербом Аляски старый блазонер
сделал  Мелькарта,  какого-то  финикийского  бога,  но  выглядел  этот   бог
точь-в-точь как морской конек в кремлевском  аквариуме. И  в этом был смысл:
именно  Аляска  превращалась нынче  в самого крупного экспортера аквариумных
морских  коньков,  конек  означал  для  Аляски  то  же,  что  броненосец для
Сальварсана  или медведь для России. То  есть не медведь,  а двуглавый орел?
Интересно, почему он вообще двуглавый?..
     Павел посмотрел на Джеймса. Тот был все так же красив, только седины за
два неполных года, прошедших с первой встречи с Павлом, немного прибавилось,
в остальном  это  был  прежний  Роман Денисович, томский краевед и  сношарев
подмастерье,  гнусный  совратитель  Павла и  его  же  "молочный  брат".  Его
официальный отказ от подданства США был опубликован в газетах,  из армии его
без пенсии, но и без скандала уволили еще раньше. "Жлобы, - подумал Павел. -
Своему же  разведчику  пенсию  дать пожадничали, великая  держава  пятьдесят
звездочек..."
     Кате император  поцеловал ледяную и потную руку, Джеймса сильно хлопнул
по  плечу и заключил в объятия,  - царь обнимает другого  царя, никому  дела
нет, даже если и просочится что. Однако обошелся без партийных лобзаний, все
жесты  Павел  аккуратно  продумал наперед. Покуда  вносили  и  распаковывали
подарки,   он  присел  против   жениха  и  невесты   в  высокое   кресло   с
государственным гербом на  спинке, расслабился.  Чтоб разрядить  обстановку,
чуть  качнул  кистью левой руки. Тут  же на столе материализовался армянский
коньяк и небольшая закуска, точная копия того, чем угощались они, прячась на
Брянщине  у   великого  князя  Никиты.  Правда,  под  простецкой   этикеткой
скрывалось намного более благородное содержимое:  подлинный шустовский  одна
тысяча  девятьсот... одиннадцатого?  Двенадцатого? Павел не помнил. Он и  не
обязан был помнить. Он знал, что тут все самое лучшее.
     Император  выждал,  чтоб  открыли  бутылку,  и  жестом  отослал  лакея.
Разливал по рюмкам собственноручно, давая понять, что избирает неофициальный
вариант прощания.
     - Так летите? - спросил он, согревая в ладони бокал.
     -  Летим, ваше величество, - тихо сказал Джеймс, а Катя только склонила
голову. Выпили.  Закусили  ломтиками  соленого ананаса. Сразу, по инициативе
Павла,  повторили.  Павел подождал,  чтобы тепло растеклось по жилам, понял,
что нужно что-нибудь сказать, ничего не придумал умного и произнес:
     - Ты насчет ананасов соленых... У тебя с Витольдом общая  граница через
Северный Полюс, выпиши у него  специалиста, начинай  сам выращивать. Теплицы
он подарит, а отопление у тебя дармовое.
     Джеймс   благодарно   кивнул.   Отопления  для   ананасных   теплиц   в
Ново-Архангельске  хватало, к  прилету  нового царя приказано было  погасить
вулкан Святого Лазаря, торчавший в двух шагах от аэродрома. Остаточное тепло
очень  даже  уместно было  направить на выращивание столь любимых в качестве
закуски всеми северными царями и императорами соленых и квашеных ананасов.
     -  Ну, что же молчишь: выбрали царем, так уж у тебя и важность в глазах
синеет? Я платье твоей... невесте привез, полюбовались бы.
     Катя  и  сама  уже  добралась до  жемчужного  чуда  и с  большим трудом
пыталась прикинуть его на себя,  глядя в зеркало. Кликать  фрейлин ей сейчас
было неловко, а сама примерять дареное она уже  отвыкла.  Джеймс махнул ей -
мол, потом  поглядишь,  возвращайся к столу. Он чувствовал, что его молчание
становится не совсем приличным, и - как в омут головой, понес ахинею.
     -  Непременно пришлю,  государь, наших  ананасов, с первой же  засолки.
Конечно,  приятно,  что уж тут лицемерить. Был  разведчик  как разведчик,  а
теперь вот - царь... Хотя,  думается, все-таки вассальный? С другой стороны,
судьба есть судьба, у вас... у нас... словом, у России... Все тут  правильно
знают  насчет судьбы, ни на чем ее  не объедешь. Я -  разведчик? Я  - шпион?
Сумасбродная  мысль, сам не  понимаю, как она мне в голову пришла.  Захотела
Аляска царя. Ну и ладно: есть на Аляске царь. Он отыскался. Этот царь я.
     -  Не волнуйся,  в сумасшедший дом  тебя никто не посадит, - усмехнулся
Павел, оценив  познания  бывшего шпиона в русской литературе. - Соскучишься,
поди, в Ново-Архангельске, пока что ведь столица он... так  себе, не Москва.
Твоя забота - сделать  его достойным городом. Список переименований тебе уже
подготовили,  венчать  будет  митрополит. И сразу подумай  о наследнике! - с
трудом  добавил  Павел  такую  болезненную,  но  все же  необходимую,  давно
приготовленную  фразу. Катя  настолько  резко  покраснела, что Павел  понял:
кажется, на этот счет на Аляске дела пойдут легче, нежели в России. Впрочем,
надо говорить не  "на  Аляске", а "в Аляске" - царство-государство, чай,  да
еще  православное.  На мгновение Павел  пожалел,  что разошелся  с Катей, но
вспомнил,  что  у  него  и   Кати  дети  как-то  не  получались,  значит,  и
проектируемый  наследник  был бы  под сомнением, или, скажем округло,  автор
проекта.  Он с резкой болью подумал  о  Тоне и снова  налил,  чуть  ли не по
полной,  себе  и Джеймсу, а Кате  - втрое меньше. Она  поняла намек  и снова
покраснела.
     - Тут я в дорогу закусить вам привез  кое-чего, ну, и к свадьбе от села
кое-что, - со  слезой  продолжил император, когда выпили. По  чуть заметному
знаку лакеи  внесли орхидеи, курник и прочее, все поставили на  стол -  даже
эмалированное  ведро с  яйцами,  кажется,  здорово  удивившее  Катю,  однако
Джеймс, хоть  и не умел  по  шпионской своей  выучке краснеть, все понял,  и
Павел понял, что он понял. Павел развернул укутанный  во множество полотенец
высокий  пирог-курник, подумал - и не стал звать лакея. Настасьи осрамить не
могли. Быстрым,  совершенно  фехтовальным  движением он выхватил  из  рукава
тонкий  стилет и рассек  пирог  надвое.  От запеченных  петушиных гребешков,
пополам  со шляпками белых грибов, шел  и сейчас легкий пар. Павел откромсал
три куска, разложил по тарелкам, снова налил.
     - Постарались бабы! Курник - король пирогов! Свадебный... - пробормотал
Джеймс.
     - Царь пирогов.  Царь, - поправил Павел. - Много  не съедим, ты остатки
не вздумай здесь бросать, перекусите в самолете.
     - А когда вылет? - спросил Джеймс. Павел так и застыл с куском в руке -
ну и царь, однако.
     -  Когда  прикажу,  тогда  и вылет, -  наконец нашел  он ответ.  Джеймс
окончательно не выдержал и все-таки покраснел. "Ох, не готов ты еще в цари!"
- подумал Павел, но других кандидатов на место американского государя у него
не было. Павел снова налил и приготовился к демонстрации главного сюрприза.
     -  А  теперь,  ваше  величество, - он впервые обратился  так  к бывшему
разведчику,  -  примите  наш  монарший  подарок.  И вспомните  нашу  веселую
деревенскую весну.
     Покуда Джеймс из красного становился очень  белым,  а Катя, ослепленная
жемчугами,  окончательно  отчаялась что-либо  понять  в  мужском  разговоре,
отпробовала  курник, констатировала,  что  такого ни  в жисть бы  испечь  не
сумела, даже с фрейлинами, Павел одну за другой  выкладывал на стол  бумаги.
Сперва  - две заверенных государственным нотариусом ксерокопии. Потом  - еще
страницу, чисто переписанную главным писарем Кремлевских канцелярий, бароном
Юго-западным-Южным. Присмотрелся  к  лицу  Джеймса,  понял, что ни  хрена-то
владыка Аляски  до конца понять не  может. Тогда император вынул авторучку и
размашисто, с тремя росчерками подписал третий документ - "Павел Второй" - и
перебросил Джеймсу.
     "Мы, Государь Павел Вторый, член КПРИ, милостию Божией и миропомазанием
самодержец Всероссийский: Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский и
прочая, и прочая, настоящим документом торжественно  навсегда отрекаемся  от
титулов Царя Американского, великого князя Ново-Архангельского, Иссанахского
и  Унимакского,  Барановского  и  Колошского,  князя  Алеутского   и   графа
Свято-Францышского, дабы передать их в вечное владение  роду Иоакима Нипела,
свободно избранного царя Аляски и всех прилегающих к ней земель..."
     Джеймс  обалдело  разглядывал  три документа: ксерокопию  отречения  от
престола сношаря в  его, Джеймсову  пользу, ксерокопию  отречения Джеймса  в
пользу  Павла  -  и  подлинное,  собственноручное,  подписанное  императором
отречение от всех американских титулов  в пользу опять-таки  Джеймса. Первые
два документа, кое-как накарябанные на колене, одно на сношаревом, другое на
Джеймсовом, разительно  констрастировали с  казенной каллиграфией  третьего.
Погашенный полтора года назад усилием воли коньячный дух  пробудился,  резко
ударил в голову бывшего разведчика: тот становился не  удельным владыкой, не
вассальным  царьком, а настоящим  легитимным  царем  большого государства на
американском континенте, сколько-то пробывшего, конечно, под  игом США, даже
побывшего  самым  большим штатом  этой  державы.  Павел  помедлил  и  жестом
фокусника  выложил на  стол  еще четыре документа, из  коих  следовало,  что
Американское  Царство  Аляска  уже  признали де-факто,  де-юре, вообще  и  в
принципе - четыре  великих державы  сверхнового времени: Российская Империя,
Республика Сальварсан, Инуитская  Империя Гренландия  и  Федерация  Островов
Клиппертон-и-Кергелен.   От   имени   последней   на   документе,   рядом  с
гербом-печатью  в  виде крылатой секвойи, расписался ее  почетный президент,
великий мореплаватель Хур  Сигурдссон, навеки пришвартовавший свою секвойю к
Острову  Валаам на Ладоге. Павел  глядел на окосевшего Джеймса и наслаждался
взятым реваншем.
     - Ново-Архангельск,  кстати, стоит  почти точно на широте Стокгольма. И
южней Петербурга.  Виноград у тебя там, конечно, без теплиц не созревает, но
он и под Москвой кислый... - ехидно добавил  император, посматривая на Катю.
На  нее все  эти ксивы,  кажется, не производили никакого  впечатления.  Она
видела,  что мужчины выпивают и  беседуют и никакой разборки  между ними  не
предвидится. Значит, все хорошо, и ей,  как женщине, пора и честь знать. Она
допила  коньяк,  закусила  гребешком  из  курника  и  взглядом  испросила  у
императора разрешения удалиться.
     -  Иди, Катя, иди. Я  вас в Шереметьево провожу, и вообще... Ждите меня
весной  в гости. Пригласишь, царюша? -  спросил он Джеймса, увидев, что Катя
встает, чтобы удалиться.
     Но Джеймс  был слишком  тренирован, чтобы раскиснуть надолго. Если он и
не  мог выгнать  из  себя весь хмель, то мог погасить  по  крайней  мере тот
давний, который  хлынул  через  многие  километры и месяцы  с Брянщины - эту
часть хмеля он пересилил. И ответил с достоинством:
     -  Милости  прошу, ваше величество,  к  моему  скромному двору в  любое
время, с любой свитой, по делу или  без дела! -  Он встал и  вдруг заговорил
голосом не то диктора американского телевидения, не  то хорошего  мажордома,
не то  просто дьякона:  - Здоровье  его императорского  величества, милостию
Божией государя-императора Павла Второго!
     Павел, уславший лакеев окончательно, вынужден  был для  этого  тоста за
собственное здоровье сам же коньяк и разливать: сперва в протянутый Джеймсом
бокал, потом в свой. Стоя выпили. Цари  остались наедине. Царь Аляски вытряс
в горло последние капли.
     - Славный, славный коньяк. Совсем не то, что мы в деревне пили.
     -  Мы  и там  хорошее  пили, -  ответил Павел.  - Просто коньяк немного
состарился.  Ему это полезно.  В  отличие от  нас. Поэтому важно выпить  его
тогда, когда он уже достаточно стар, а мы - еще не очень.
     В глазах Джеймса стояли слезы, притом их,  в отличие от хмеля, он никак
не мог ни втянуть в  себя,  ни испарить. В  голове у него крутились какие-то
непристойно мелкие мысли:  дадут ли гражданство?.. Какое гражданство  должен
иметь американский царь? Американское? Он  его уже  давно лишен. Может быть,
царю  Аляски  надо  получить  аляскинское   гражданство?   А  такое  бывает?
Замечательная все же закуска - квашеные ананасы, надо начинать коньяк только
ими  закусывать...  Как  все  же  это непривычно -  быть царем. Джеймс очень
посочувствовал   Павлу,    который    в    своей   роли   давно   и   прочно
акклиматизировался.
     Бутылка  иссякла. На столе стояли  еще  и  другие,  но  Павел остановил
Джеймса, момент требовал  чего-нибудь еще более благородного. Из-за голенища
своего намеренно несовременного сапога он извлек плоскую металлическую флягу
и демонстративно медленно отвинтил крышку,  которая  при необходимости могла
служить  и рюмкой, - необходимости не было, хватало и хрусталя.  Сейчас,  по
заранее отданному приказу,  прощание вступало  в последнюю часть,  за царями
никто не  следил,  рынды  должны  были  оттеснить  от  ближних  дверей  даже
синемундирную охрану. Такова  царская жизнь, что вся она протекает на виду у
всего народа, но очень, очень, очень  редко  выпадают миги, когда свидетелей
быть не должно.
     Чего там нацедил Сбитнев в эту фляжку - Павел и сам не знал. Это был не
коньяк, это было что-то намного более крепкое, градусов на семьдесят, на всю
гостиную запахло очень  резко и приятно, но чем - никто  из царей не  понял.
Можжевельником? Ежевикой?
     - Спирт,  виноградный, - неуверенно сказал Джеймс,  - выдержанный... Но
не в дубовой бочке, нет?
     - В пороховой, в пороховой, - успокоил его Павел: он начисто забыл, что
врученный ему стариком напиток называется "Ерофеич", и рецепт его составляет
государственную тайну, - тайну, надо  полагать, скрытую даже от  императора.
Пилось на удивление легко, но, похоже, грозило  большим бодуном  в ближайшее
время  и  крупным  похмельем  на  утро.  Павел  помнил  ощущения утра  после
коронации  и  вторую  рюмку налить  не  решился.  Выбрал  коньяк  постарше и
плеснул.
     - А помнишь, как ты  бутылку на седьмое ноября заначивал? - мечтательно
спросил царь Аляски.
     - Теперь у меня двенадцатое ноября праздник. Плевать. Но я не заначиваю
ничего, и забудь это  слово. Ты хоть  понимаешь, что улетаешь  на  родину, в
свое царство?
     - Понимаю... - неуверенно ответил Джеймс: где-где он  только не побывал
в  жизни,  а вот на  Аляске - никогда. И никогда не собирался. А вот теперь,
значит,  предстоит лететь  на родную Аляску. Тьфу,  в  Аляску. Не маленькое,
кстати,  государство - в три  раза  больше  Франции. Узнав, что избран царем
Аляски,  Джеймс кинулся  читать  о ней  все,  что мог  достать, но книги  на
английском языке сейчас  никому не выдавались,  потому  что перепечатывались
кириллицей, а  из того, что имелось по-русски, лучше всего читались рассказы
очень забытого в Америке Джека Лондона. Джеймс проглотил том из его русского
собрания сочинений и  решил поставить в Ново-Архангельске памятник  герою по
имени  Ситка  Чарли,  это  тем  более  уместно,  что  сам  Ново-Архангельск,
попиравшийся  пятой  Вашингтона,  назывался  "Ситка"   или  "Ситха".  Джеймс
внимательно   обследовал  географическую  карту  и  пришел   в  негодование:
выяснилось, что граница между Аляской и Канадой  была проведена не иначе как
преступниками.  Ибо Канаде достался прославленный Клондайк! Есть  там золото
или нет  - неважно, но чисто  исторически отрезать от Аляски верхнее течение
реки  Юкон вместе  с Клондайком чудовищно! Еще  и  не  повидав свою столицу,
Джеймс уже ненавидел восточного соседа, Канаду. Очень жаль, что Гренландия с
ней не расправилась, перепугавшись каких-то бродяг, по слухам, опять ушедших
под  воду в Гудзонов пролив,  в двадцатых числах их  выхода ждали на твердый
берег.  На  плечи  Джеймса  ложилась  тяжкая,  царская ответственность:  ему
предстояло   обуздать  канадских  агрессоров,  пересмотреть   несправедливую
демаркацию, вернуть ставший родным по рассказам Джека Лондона Клондайк.
     Снова  выпили. Павел решил проверить добросовестность Настасий, вытащил
из ведра темное, цвета пенки на топленом молоке, яйцо. Крутанул на скатерти,
чтобы узнать  -  сырое или крутое.  Яйцо  завертелось:  стало  быть, крутое.
Настасьи блюли традиции, яйца для  еды приносились сношарю-батюшке  крутыми,
для купания - сырыми. Собственно говоря, приносили обычно еще ведерко пива и
раков, но пива не то сварить не  успели, не то постеснялись  тащить вместе с
черешневой, а раки - какие ж  раки в июле, когда  до сентября, до ближайшего
месяца с буквой "р",  то  бишь такого,  когда рак в тело входит и к промыслу
годен, еще ждать и ждать.  Словом, все правильно бабы сделали. Павел облупил
яйцо и проглотил, и  Джеймс  повторил  все за ним, в точности повторил, даже
яйцо крутил зачем-то.
     Покуда цари  выпивали, крутили яйца и вспоминали  былые подвиги,  время
текло незаметно, однако же текло, а на "Шаффхаузене" Павла прозвонил таймер.
Время  прилета  в  Ново-Архангельск  было  подгадано довольно  точно,  чтобы
прибыть прямо  в  завтрашний день.  Лайнер  для путешествия  Павел одалживал
Джеймсу свой личный, тот,  на котором к дяде летать. Но никаких дозаправок в
Африке   не   предполагалось,   сесть   самолет    должен   был    прямо   в
Ново-Архангельске, на аэродроме Святого  Лазаря, возле бывшего вулкана... Не
подавить  бы  ненароком ананасные  теплицы...  Озлившийся  на  Канаду Джеймс
разрисовал  карту Западного  Побережья  Америки  так, что  владения  Царства
Аляска должны простираться до Форта Росс и Сан-Франциско  включительно,  как
было установлено некогда великими россиянами, а к югу от залива, в Монтерее,
речь должна звучать испанская,  а какое государство будет той землей владеть
- безразлично: там, где говорят  по-испански, должны оглядываться не столько
на Москву,  сколько  на Сан-Сальварсан. За  свое-то  государство  Джеймс был
вполне спокоен: привыкши всю жизнь следовать только инструкциям, он и теперь
знал, что в любой миг может запросить их в Кремле и они будут если не самыми
лучшими,  то всегда  точными, не подлежащими  двум  толкованиям.  К примеру,
Джеймс по просьбе Павла легко и безболезненно перешел в английском письме на
кириллицу, теперь вез с собой в Аляску часть тиража первой английской книги,
отпечатанной  правильным, пушкинским способом:  "Тхе Лифе анд Адвентурес  оф
Робинсон Црусое".
     Аэродром Святого  Лазаря он тоже решил  переименовать  просто,  в честь
великого  прадедушки  Павла  и  в  честь  величайшего  из Россиян  Аляски  -
"Александр": именно в царствие государя Александра Благословенного Александр
Баранов превратил  Ново-Архангельск  в  столицу Русской  Америки,  именно  в
царствие  Павла  Второго,   прямого   потомка   Александра,  Аляска   обрела
независимость.  От президента  Сальварсана, прослышавшего  о  переименовании
аэродрома,   были   завезены  в   Ново-Архангельск   саженцы   александрины,
прославленной  паразитоядной лианы:  ими обсадили  аэродром по  периметру, и
чистота воздуха вполне обеспечилась. Спешно строился  мост, которым  столица
соединялась  с основным континентальным массивом, оттуда в недалеком будущем
планировалось проложить скоростную трассу на город Баранов, бывший Анкоридж,
и  дальше,  к  Берингову проливу.  А вот  что  строить через  него, мост или
плотину, сейчас решали в Санкт-Петербурге,  в Институте Северных  Территорий
имени Государя  Павла Первого.  Митрополит Фотий был извещен, что вскоре ему
предстоит  освятить  либо  плотину, либо  мост, потому  что  постройка много
времени не займет. Фотий не спорил.
     Но таймер звонил, и Джеймс понял, что уже пора. Он налил еще раз и себе
и императору, не вставая, нагнулся через стол, и тихо проговорил:
     - Выпьем, государь, за то, чтобы все это сошло нам с рук.
     - Что - все? - не понял Павел.
     - А все. Все, все. - Джеймс чокнулся с Павлом и опрокинул бокал.
     Павел подумал  над оригинальным тостом,  оценил,  присвоил авторство  и
тоже выпил. К парадному подъезду подали ЗИПы. Катя вышла из  дальних покоев,
цари  -  из-за  стола, все наскоро  погрузились и  поехали в  Шереметьево-2.
Джеймс,   Катя,  челядь,  подарки,  хозяйственные  мелочи,   декорации   для
постановки мольеровского "Мнимого больного" в переводе на русский язык героя
Российской Америки Александра Ротчева, - так порекомендовал отметить Джеймсу
приезд  в  Ново-Архангельск  всезнающий  Сбитнев.  Ну, а  после  венчания  и
коронации,  конечно,  - "Жизнь за царя", хотя Глинку  Павел не переносил,  а
Джеймс вообще никакой музыки не воспринимал. Но момент обязывал.
     Уже на взлетной полосе Павел поцеловал Кате руку, привстал на цыпочки и
обнял Джеймса. Расставаться было горько, однако необходимо.
     - При первой же возможности... - не договорил император.
     -  И  я  к тебе при  первой же возможности... -  так же  глотая  слезы,
ответил Джеймс. Остальные слова так и не произнеслись.
     Лайнер оторвался  от  земли, император отбыл в Кремль. Катя,  отстегнув
ремни,  все-таки  попросила старшую фрейлину  принести  жемчужное  платье  -
хотелось   рассмотреть   его   поближе.  Но   заранее   проинструктированная
фрейлина-креолка отказала властным жестом, какому ее могла научить лишь одна
женщина на свете.
     - Нет, ваше величество. Под венец вы пойдете в другом платье.
     - То есть как это? - неприятно удивилась Катя.
     - Именно так. Жемчуг  на  свадьбе - слезы. Для  вас приготовлен  другой
наряд. Личный  подарок  баронессы Шелковниковой. Думаю,  он  вас не огорчит.
Государь Павел не осведомлен о свадебных приметах.  А Елена Эдуардовна дарит
вам на свадьбу другое платье. Под цвет глаз и согласно рангу.
     Из подсобки вынесли что-то  непостижимое. Белое подвенечное платье было
расшито столь же богато,  как и подаренное Павлом, но не умирающим жемчугом,
а  дорогими, специально  подобранными  изумрудами.  Елена  летала  в  Страну
Великого  Адмирала, благо  недалеко от  Парамарибо, специально была весной с
инспекцией  своих  курилен и  борделей.  За огранкой,  за пошивом платья, за
изготовлением гарнитура "серьги-браслет-ожерелье-перстни"  Елена  проследила
лично.
     - Это хороший камень, - наставляла Катю фрейлина, помогая в примерке, -
укрепляет сердце, устраняет горести, помогает от бессонницы... От несчастной
любви тоже помогает. И тот, кто носит изумруд, застрахован от страшных снов.
     Последнее, подумалось Кате, очень  не лишнее.  Со времен алтайской беды
страшные  сны у нее  бывали.  Она  поглядывала на дверь  кабинета, в котором
уединился  Джеймс,  и надеялась,  что  никакой  страшный сон  ей  больше  не
страшен. В  таком платье  вправду  не  стыдно будет пойти под венец  в храме
Святого Германа Аляскинского, в столичном городе Ново-Архангельске в великом
Американском Царстве Аляска.
     Джеймс убедился, что дверь кабинета заперта, и открыл бутылку.




     Если вы будете препираться, я вас поженю.
     КЛАЙВ С. ЛЬЮИС. МЕРЗЕЙШАЯ МОЩЬ

     В самолете бывает. В поезде. В подводной лодке. А в лифте? А? Покажите,
кто  еще  додумался.  Нет,  в  лифте -  самое  удобное.  Разве  что  немного
тесновато, если ноги длинные.
     Ноги у Форбса  были очень  длинные; потомок  австралийских  каторжников
даже  теперь,  сгорбленный  годами,  с  удовольствием   проходил   ежегодное
медицинское  переосвидетельствование  и,  подслушивая  мысли  врачей,  снова
радовался своим "шести с половиной футам". Но ноги  - это ничего,  подогнуть
можно.  Зато кабинет, оборудованный  в  лифте,  оказался потрясающе  удобен.
Нажав  комбинацию  клавиш, взмывал  или опускался  Форбс  на любой из  почти
пятисот  уровней   своего  института,   перебросив  рычаг,   перемещался   в
горизонтальные  штольни-коридоры,  распахивал  засекреченные  с  пятидесятых
годов  двери,  словом,  доставлял  сам  себя  вместе  с  кабинетом  в  любую
лабораторию,  ангар,  зал, спальню,  куда  угодно, -  кроме  недоступных  по
условиям  контракта личных покоев Луиджи Бустаманте. Плавающий сквозь Элберт
лифт-кабинет Форбса был теперь  благословением для Форбса  и проклятием  для
его сотрудников, даже магов. Хотя не для всех. С трудом вылеченный ирокезами
Мозес Цукерман, полностью, согласно требованиям своей религии, отрекшийся от
ремесла  мага, только и  ждал  визита  Форбса. Ему  хотелось поплакаться,  а
слушать его никто, кроме генерала, в себе  сил не  находил.  Тяжкие  он  вел
разговоры.
     У  Цукермана  были серьезные  неприятности.  Пожелай  он  уволиться  из
института  Форбса -  он  тут  же получил  бы  и  пенсию, и  виллу с кошерным
поваром, и что угодно, хоть  птицу-тройку,  даже  можно  бы  кого-нибудь  из
второстепенных  магов приставить к нему вместо сиделки. Но старый  "господин
раввин" хотел того единственного,  чего в США ему никто обеспечить не мог. А
хотел  Моисей Янович Цукерман малого: чтобы  пустили его в  Москву к сестре,
хоть ненадолго, хоть на  месяц, хоть на неделю, он не имел права умирать, не
повидавшись с  единственной сестрой. Белла Яновна  числилась там, в  Москве,
придворной дамой, занимала неплохое положение при дворе фаворитки императора
Павла Второго - Антонины, а после исчезновения фаворитки, вовремя и где надо
поплакав, на пару с подругой-полячкой заведовала теперь  секретным кабинетом
дегустаций при  Кулинарной академии  в  Кремле. Гостевой вызов  брату  Белла
Яновна давно прислала, и службы США ничего не имели против,  ибо Форбс давал
гарантию, что сильно залеченный Цукерман уже никаких государственных тайн не
разгласит,  даже  если  того  захочет.  Беда  скрывалась  на  другом  конце:
император  Павел лично  отказал брату Беллы Яновны  во въездной визе.  Новое
прошение в русское посольство  можно  было подавать только через полгода, но
ван Леннеп предупредил, что  Павел не пустит Цукермана в Россию раньше,  чем
найдет свою  фаворитку, слишком болезненно  в  его  памяти  были связаны эти
женщины, и вообще-то  на самом деле императору о прошениях Цукермана даже не
докладывают, запреты  налагает канцлер, берегущий покой самодержца. "А когда
царь  найдет  фаворитку?.."  - безнадежно  спрашивал  Форбс предиктора.  Ван
Леннеп  прерывал  связь.  Он  не  хотел  отвечать "никогда",  следуя старому
принципу "никогда не говори  "никогда". Ван  Леннеп знал  многое такое,  что
совершенно  не  желал никому  сообщать:  только  так  ведут  себя  настоящие
ясновидящие,  если  они,  впрочем,  не круглые  олухи,  а таковых со  времен
Кассандры, увы, известно тоже очень много.
     Необнаруживаемый кабинет Форбса плыл внутри  стен сектора транформации,
где  сейчас  возились   с  новорожденным   слоненком,   возились   те  самые
врачи-эсэсовцы,  которых теперь нечем было занять,  -  после провала проекта
"Гамельнская дудочка". Выманенные  их  усилиями  из  России несколько  сотен
остолопов  топтали сейчас канадскую землю,  а скоро  ожидались в  штате Мэн.
Хуже того, появились сведения,  что на  южный  берег Австралии  вышла группа
бывших обитателей Брайтон-бич, протопавших через обе Америки на юг, потом по
дну  морскому в Антарктиду, они пересекли  ее, опять ушли под воду  и теперь
вот  досаждали  Канберре. Дудочка  давно отзвучала,  но брайтонцы все  равно
рвались  на север  -  в Индонезию,  в Индокитай - и дальше. Можно  бы на них
плюнуть,  но ведь  эти  гады,  совершив первое  в истории  пешее путешествие
вокруг света  по  меридиану,  вернутся  в  Штаты  обитателями Книги рекордов
Гиннеса!..  А  эту книгу генерал очень  не любил. Он  сам в ней значился как
организатор  рекордного  количества  неудачных покушений на жизнь президента
Республики  Сальварсан  Хорхе  Романьоса. Удачных  пока  не было,  иначе  не
открывал  бы  в   воскресенье  у  себя  в  столице  чертов  президент  музей
антикоммунистически-куриной графики. Одну  курицу ехидный Романьос прислал в
подарок  Форбсу-покусителю, ее согласился повесить в своем  кабинете  только
Кремона. Неизвестно, чего посетители пугались  больше  - яростной курицы или
вампира.
     Генерал  впустую  злился,  и даже  новосконструированный  кабинет-лифт,
позволяющий  не  принимать никого  и никогда,  кроме  тех, кого сам захочешь
видеть, утешал  мало.  Форбс  хотел  видеть  только  свой  китайский  садик,
отпраздновать в нем любимый праздник, девятый день девятой луны, - но до тех
пор  еще  ждать и ждать,  а Бустаманте  не вылезает из плохого настроения, и
никак  не заставишь его вызвать цветение папоротников, он даже обычную сливу
сейчас может с  тоски превратить в "кареглазую Сусанну", как уже было, после
чего  ни  единый  оборотень  -  даже  мальтийский  вампир  -  не  соглашался
переступить порог частных покоев генерала, "Сусанна" оказалась самым вредным
для  работников  сектора трансформации видом все той же проклятой  рудбекии,
которой они боятся пуще  пресловутой серебряной пули. Пули этой, кстати, они
не боятся  вовсе, они  сами эту легенду сочинили в допотопные времена, когда
серебро  дороже  золота  было -  они потом серебро  перепродавали.  Они  же,
помнится, в  Штатах ввели серебряный  стандарт вместо золотого. Но польза от
них  Штатам  есть,  безусловно  есть.  Вон,  полный  сектор слонят, поросят,
медвежат, и все  родились  на территории США - кроме деток Рампаля - значит,
имеют  право  быть  избранными в президенты. А он,  Форбс-австралиец,  этого
права не имеет.
     Генерал поднялся над уровнем сектора трансформации  и уперся в дверь  с
несколькими  иероглифами  на ней.  Форбс  не  сразу сообразил,  что случайно
приехал в  гости  к своему единственному медиуму.  Совместив дверь  лифта со
входом в кабинет, генерал тяжело поднялся и постучался.
     - Прошу, прошу, -  послышалось  из-за  двери. Даже голос медиума звучал
так, что было ясно: этот человек живет с закрытыми глазами.
     Медиум приглашал.  Генерал на  плохо  гнущихся ногах прошел  в  кабинет
Ямагути,  восьмигранное  помещение, на удивление  пустое,  - ни  свитков  на
стенах,  ни окон в  сад, -  только сам хозяин за  пустым  письменным столом,
кресло напротив, поблизости - малый журнальный столик, а  на  нем всего лишь
простая  ваза с тремя веточками  цветущей сакуры. Летом! Похоже, отношения у
медиума  с магами были попроще, чем у начальства. Кто в  последние  дни июля
мог заставить  цвести вишню?  Бустаманте? Альфандега? Тутуила?  Наверняка не
Цукерман, а  прочим магам такое вообще  не  по силам. Надо полагать, работал
здесь  Тофаре  Тутуила. Это  у  него  страсть  к  цветам.  Отмечал,  небось,
присоединение Самоа  к  Соединенным Штатам? А почему к  начальству не зашел?
Тут  Форбс вспомнил, каково  теперь отыскать начальника в его  странствующем
кабинете, отпустил самоанцу грех непочитания начальства, и тяжело сел против
японца. Японец поменял  с  прошлой  встречи  очки, завел  еще более  толстые
стекла - зрение его, видимо, ухудшилось. Но глаза его были закрыты, конечно.
     - Добрый день, Ямагути-сан.
     - Добрый день, Артур-сан.
     - Смею ли предположить, Ямагути-сан, что вы пребываете в добром здравии
и  продолжаете  проводить  многозначительные  собеседования  с высокочтимыми
духами?
     - Разумеется, Артур-сан. Признаться, в последнее время  я пристрастился
к общению именно с такими духами, которые хранят мудрость, ныне утраченную в
бренном мире. Например, сегодня  я имел собеседование с духом прославленного
путешественника Марко Поло.
     -  Не  тот ли это  самый  венецианец, - оживился генерал,  - который  в
тринадцатом  веке  был  губернатором  провинции  Южная  Цянь,  однако  потом
почему-то возвратился в Европу?
     - Именно  он, именно  он.  Я  взял  на себя смелость  вопросить  его  о
причинах такого  недолжного, на первый взгляд, возвращения. Выяснилось,  что
прославленный  путешественник  обладает редким во все времена  даром дальней
предикции. Завтрашний  день  или  будущий год  всегда  оставались  для  него
неведомы, однако о грядущих веках он и в прежние времена, и в  нынешние имел
и имеет  самое подробное  представление.  Именно  поэтому он  возвратился  в
Европу. Он предвидел, что,  если  бы он не возвратился,  то жители Европы...
Как  это  он  выразился? Я  не  могу воспроизвести его  речь точно, мы  ведь
беседовали с  помощью китайского письменного языка камбун...  Приблизительно
он сказал, что если бы он не возвратился, то в Европе  - простите, Артур-сан
- до сих пор вкушали бы буйабес при  помощи сабо... Точней,  минестроне  при
помощи сандалий... Ах, генерал,  я не  могу точно передать его  слов. Короче
говоря, европейцы без него, быть может, до сих пор не открыли бы Америку.
     "Уж  как-нибудь  и без  него  открыли бы",  -  подумал  Форбс,  а вслух
продолжил:
     - О, сколь  интересную беседу  вы  имели с почтенным путешественником и
предиктором! Однако все же оставить пост губернатора провинции Южная Цянь...
Но, возможно,  предвидя  столь  далекие  времена, путешественник поведал вам
что-либо и о нашем ближнем будущем?
     - Отнюдь.  Вы  неправильно  поняли  меня,  Артур-сан.  О нашем  времени
почтенного  покойного путешественника  следовало расспрашивать  семьсот  лет
назад.  А теперь он  может рассказать  -  и  я могу  снова с  ним связаться,
расспросить  подробней,  если вы проявляете интерес  к данному  предмету - о
том, что будет через семьсот лет...
     "Сам знаю, что  ничего хорошего", - мысленно  буркнул Форбс. Он потерял
всякий интерес к венецианцу, сбежавшему из  Китая  времен  династии Цянь,  и
попробовал перевести разговор на другую тему.
     - Возможно, Ямагути-сан, вы имели и другие собеседования?
     - О  да,  о да.  Мне  вновь удалось получить краткое  свидание  с духом
прославленного султана Хакима...
     "Подлость!  Кто  кого теперь недостоин?" -  подумал  Форбс,  но  японец
продолжал:
     -  Но  высокородный  султан  не  ответил  на мои  вопросы. Впрочем,  на
последний, касавшийся  того,  хорошо ли  функционирует  возглавляемый  вами,
генерал, институт, султан ответил.
     - Что же он сказал, Ямагути-сан?
     - Он сказал:  "Ослиным копытом не  сделаешь лошадиного следа". Потом он
хлестнул своего  загробного осла  и  ускакал, но мысль его кажется мне очень
глубокой.  В  особенности потому, что нынешние арабы не сохранили ее в своей
памяти.
     - А не случалось ли вам почерпнуть  что-либо из забытой древнекитайской
мудрости? - не утерпел генерал.
     -  Разумеется, почтенный  Артур-сан.  Однажды возле некоего  загробного
колодца я встретил  одного китайца времен династии Тан. Он стоял с загробным
ведром, полным загробной воды, и никуда  не шел. Я вопросил его: куда же  он
собирается  отнести  свое  ведро.  И он ответил  мне  словами,  исполненными
глубокой мудрости: "Туда понесу ведро с водой, где мне заварят чай". На этом
наша  беседа закончилась,  но  сколь же мудрой  она  была,  Артур-сан, вы не
находите?
     Генерал не находил. Что с него взять -  японец. Нужно было  заглянуть в
ведро,  быть может, этот китаец поймал в него луну!.. Однако мысль-то вполне
древнекитайская, ее стоит запомнить. Нечего ведра  таскать туда, где  тебе и
чаю-то не предложат.
     - А все же, Ямагути-сан, что-нибудь о нашем времени говорят в загробном
мире?
     -  Немного, генерал,  уверяю  вас,  совсем немного.  Высокочтимые  духи
рассматривают  наше   время  как  уже   прошедшее  через  эпоху  перемен  и,
следовательно,  не  особенно  интересное.  Один  из древнерусских  мудрецов,
совершенно не известный в современной России, когда я вопросил его, нравится
ли ему,  что уже в трех государствах русский язык стал главным  официальным,
ответил  мне такими словами: "Два-то  сапога  пара, да три-то - не  троица!"
Мысль эта кажется  мне  очень глубокой и тем  более  достойной внимания, что
нынешним русским неизвестна.
     - Возможно ли,  Ямагути-сан, что вы имели собеседование также и с нашим
покойным предиктором, досточтимым мистером Уолласом?
     -  Отнюдь.  Однако  мне удалось  встретиться  с  не менее  авторитетным
предиктором, прославленным  в  Древней Греции мистером Тиресием.  С ним  мне
удалось побеседовать свободно: в  силу двуполости мистера Тиресия загробные,
весьма, как бы это выразиться по-английски, пуритански настроенные обитатели
избегают  с  ним  общаться,  и  господин Тиресий  скучает.  Глубокоуважаемый
господин  Тиресий  много говорил о таких государствах, как Америка и Россия,
но, признаться, смысл его речей остался для меня совершенно непонятен.
     "Пообщаешься  с ван Леннепом -  научишься  понимать", -  подумал Форбс,
решив закинуть удочку последний раз:
     -  Возможно,   какие-либо   из  его  непонятных  предсказаний   все  же
запомнились вам, почтеннейший Ямагути-сан?
     - Не  уверен.  Впрочем, вот: "Америка  получила в  процессе реставрации
императорской власти в России в девять раз больше наслаждения, чем Россия, и
будет его получать и вновь, и вновь, и вновь". Я этого не ощущаю, генерал. А
вы?
     - Речи предикторов темны, Ямагути-сан. Возможно, это что-либо и значит.
Может  быть,  с  нами  произошло  нечто,   что  почтенный   Тиресий  именует
наслаждением, а мы этого и не заметили? Впрочем, любезнейший Ямагути-сан, не
смею вас более отвлекать.
     Японец не встал и, уж само  собой, не  открыл глаз,  но сделал какой-то
жест,  который  вполне  можно  было  счесть  прощальным.  Форбс  вернулся  в
блуждающий кабинет, опустился на полтора этажа - чтобы уж вовсе никто к нему
пробиться  не мог, и вызвал  на  дисплей данные о том,  кто  такой  Тиресий.
Выяснилось - вправду предиктор, очень древний, был некоторое время женщиной,
потом  опять  стал  мужчиной,  так  что,  вероятней  всего,   происходил  из
оборотней. По какой-то легенде разрешил спор между Зевсом и Герой о том, кто
получает большее наслаждение при соитии -  мужчина  или женщина. Заявил, что
женщина испытывает наслаждение... в девять  раз более сильное?..  А? Как был
сволочью  древнегреческой,  так и теперь остался, Порфириос проклятый весь в
него,  небось,  прямой потомок...  Все  только и знают,  что издеваться  над
старым генералом. О Небо, когда же можно будет возвратиться в Китай, хотя бы
в свой, домашний?  Форбс открыл русский перевод  книги немецкого  писателя с
непроизносимой фамилией, стал читать. Немецкого он не знал, но эти "Письма в
древний Китай" были словно про него, про Форбса, написаны.
     С  полчаса  генерал  наслаждался филигранными,  истинно  конфуцианскими
мыслями  героя  книги,  однако  дальше  читать не  смог.  В  этом  году  ему
исполнилось  семьдесят пять лет.  А  ведь  перешагнув  за  шестьдесят девять
европейских лет, человек  проживает  те  самые  десять тысяч, и  еще  десять
тысяч,  и  еще пять тысяч дней, которые,  по  обычному  китайскому  счету, и
составляют весь отпущенный человеку век. Он, Форбс,  жил сейчас уже двадцать
восьмую  тысячу  дней.  Небо оказалось  к  нему благосклонно.  Предикторы  в
древнем Китае  были прямолинейны,  так и говорили  в лицо человеку, что вот,
мол, единственное благо, на которое можете рассчитывать, - это семьдесят или
восемьдесят лет жизни, а больше не будет вам  ничего хорошего,  экзаменов не
сдадите, женитесь неудачно, наследство уплывет из рук, и так далее. Ну, если
пользоваться такими мерками, то некоторые блага сверх минимума Форбс от Неба
уже получил, и даже, быть может, умрет еще не  завтра, во всяком случае, ван
Леннеп пока не сообщал.
     Если   считать  давным-давно  полученные  генеральские   погоны  сдачей
экзамена,  то можно  предположить, что  он  сдан,  не  сюцай он какой-нибудь
жалкий, а, скажем, гуань...  второго  ранга? Третьего? Был ли  вообще  такой
чин?  Впрочем, почему это  его экзамен  -  не  китайский?  Макартур  заметил
телепат-майора еще  в Корее, с тех пор  для  него началось возвышение, а что
есть  Корея,  как  не  далекая  провинция Китая?  Не подумать бы такого  при
телепатах-корейцах.   Форбс   перебрал   в  уме   кадры  и   с   облегчением
констатировал, что таких в институте, похоже, вообще нет. Есть ценный кореец
Юн,  безвоздушный  левитатор,  в отпуске каждый  год  по две  недели на Луне
торчит,  зелья разные  толчет. А варят  их уже  здесь: другой кореец,  очень
старый, с  дочкой и с внучкой,  в  основном варят любовные напитки, чтоб  не
потерять  квалификацию,   а  чтоб   не   сидеть  на  шее   у   американского
налогоплательщика   -   выполняют   мелкие   частные   заказы.    Есть   еще
северокорейский шпион в секретарях у радиоактивного мага, ну, тот  не только
чужих мыслей не читает, он и своих не понимает.
     А прочие блага? Чин-то все равно большой, как ни мерь. Наследство давно
получил и все истратил  на китайский  антиквариат. Вот разве что женитьба не
состоялась? Бывает ли вообще неженатый китаец? Разве что если монах. Генерал
с полным правом  мог считать  себя монахом - при таком-то здоровенном горном
монастыре. Значит, оснований жаловаться в принципе нет никаких. Ох... Почему
же тогда,  ну почему же  вся  работа больше  чем за тридцать  лет  только  и
привела к потере Штатами Аляски, утрате контроля над русским правительством,
общему упадку масонства,  возникновению Гренландской Империи, исчезновению с
карты  независимой   Мальты,  независимой  Исландии,  появлению  метастазной
Островной Федерации,  дикому  усилению латиноамериканского  влияния  во всем
мире,  и, наконец, превращению  собственного лучшего агента  в православного
царя на бывшей американской земле!
     История  с  Джеймсом была для  генерала самой болезненной. Он  заставил
себя посмотреть на экране прямую трансляцию коронации  Иоакима и Екатерины в
Ново-Архенгельске,   выслушать  все  возгласы  митрополита  Барановского   и
Коцебуйского  Мартиниана,  обозреть подарки России, которые  вручал  бывшему
Джеймсу    чрезвычайный    и    полномочный    посол,    светлейший    князь
Братеев-Тайнинский, а потом с еще большей болью смотреть на подарки, которые
подносил  временный  поверенный  в  делах  республики  Сальварсан  Доместико
Долметчер,  чья   аккредитация,   похоже,  распространялась  во   все  концы
международной кулинарной книги. О  потере  Аляски  ван  Леннеп  предупреждал
давным-давно,  но говорил и о том, что Штаты не  должны трепыхаться по этому
поводу,   иначе  дружественной  Канаде   предстоит  превращение  в   две-три
гренладских  провинции; потом та  же  ледовая держава аннексирует  и  Аляску
тоже, построит мост через Берингов пролив... Ой, ой, лучше не продолжать.
     Машинально  генерал привел  лифт  в  медленное  движение,  направил его
куда-то вниз, не  имея в виду никакой цели, и вернулся  к насущным делам. По
бюллетеню ван  Леннепа  в пятнадцать тридцать  по  коло- радскому  времени -
генерал сверил  часы - Форбс должен был  затребовать исчерпывающее досье  на
южноафриканского предиктора Класа дю Тойта. Генерал набрал код  - и  таковое
затребовал. Досье оказалось наивысшей  степени секретности,  поэтому даже не
существовало в памяти компьютера. О'Харе придется сходить  в  архив  самому,
генерал  отдал  приказ.   Оставалось  ждать   не  меньше   получаса.  О'Хара
аккуратный, но нерасторопный.
     Секретарь всунул  в пневматическое окошко ветхую, в  каких-то советских
тесемках папку. Генерал нехотя развернул ее и стал читать.
     "ДЮ  ТОЙТ,  КЛАС.  Родился 1  июня  1956  г. в  Москве. Подлинное имя -
Дуликов Фадей Ивисталович.  Отец - Ивистал Максимович Дуликов,  приемный сын
мещанина г.  Почепа Максима  Евпатиевича Дуликова;  подлинный отец - Романов
Никита Алексеевич, р. 1902..."
     Генерал  был  не  робкого  десятка,  но  сейчас  ему  показалось,   что
кабинет-лифт спускается прямо в преисподнюю. Пусть незаконным образом, пусть
через загулявшую в  Нижнеблагодатском мамашу  покойного маршала Ивистала, но
южноафриканский   предиктор  доводился   сношарю   великому   князю   Никите
Алексеевичу внуком,  а императору  Павлу  Второму - троюродным братом!  Куда
смотрел сектор генеалогии? Тут Форбс осознал, что сектор генеалогии  смотрел
куда  угодно,  только  не в  эту папку: для всех,  кроме  президента, самого
генерала и наплевательствующего Кремоны, по совместительству - еще по одному
-  в  соответствующем облике числящегося хранителем  этих  немногих папок  с
грифом  "не выдавать никому,  никогда и ни при каких обстоятельствах", - эти
папки  были  совершенно недоступны.  С  теми же, кто досье заполнял, мог  бы
нынче побеседовать, пожалуй, один Ямагути. Ладно, что там еще?
     "...через  Малави и  Замбию  бежал  в  Южно-Африканскую Республику, где
получил  пожизненную   должность  предиктора  при   правительстве,   которое
возглавлял в то время..."
     Вот уж бурское  правительство интересовало Форбса меньше всего.  Почему
же никто и никогда не вывел генерала на этого лишнего Романова? Ответ явился
сам собой: у  великого князя таких Романовых полная деревня, да и в соседних
уездах... м-м... тоже есть. Это да, но как-никак  предиктор! Вообще-то в США
знали, что,  кроме  покойного  вермонтского лесоруба  и ныне  здравствующего
голландца,  на  белом свете  вправду есть  еще  предиктор-другой, но  кто  ж
принимал  в  расчет  олуха  Абрикосова  и  эту  татарскую бабу, про  которую
известно было вполне  достоверно,  что  она  никогда  и нигде  не даст  себя
поймать? А предиктор в Южном полушарии - он-то кому нужен? У ЮАР всегда было
столько своих проблем, что сования в дела Северного от них никто не ждал. Да
ведь он - Форбс констатировал с немалым удивлением - и не суется, кажется? И
никогда не совался?
     "Бюллетеней предиктор Клас дю Тойт, он  же  Фадей Дуликов, он же  Фадей
Романов, не издает,  отвечает лишь на вопросы  определенного круга  лиц, чей
список  утвержден  лично президентом  Хертцогом. Изредка дает также  частные
консультации по малозначительным вопросам. Холост, не пьет, но изредка курит
южноафриканский  наркотик  -  даггу.  Раньше  занимался спортом  -  отливным
серфингом, при котором волна относит спортсмена в море, но это запрещено ему
лично  Президентом. Любимое занятие: отдых  в солярии. Любимая пища: пшенная
каша с молоком. Любимый цвет..."
     Да ну его к дьяволу, любимый цвет,  если,  сволочь, не  пьет!  Давно бы
поймался, если б налил себе виски хоть на два пальца!
     Тут  генерал взял  себя  в  руки. Если это  досье -  сверхсекретное,  а
очередной Романов валяется и загорает на другой стороне земного шара, притом
не рыпается, в отличие от своего строптивого сводного дяди, если любимое его
занятие - жрать эту непонятную кашу - чего тогда волноваться? Генерал все же
не выдержал и вызвал ван Леннепа. Экран не загорался, чертов голландец опять
надел колпачки на все камеры.
     - Да, мистер Форбс, вы совершенно правы, когда не тревожитесь по поводу
предиктора Класа дю Тойта. Он не имеет ни малейшего  намерения вмешиваться в
судьбу Соединенных Штатов и ни в  чью судьбу вообще. Возникшее у вас желание
ознакомиться  с  его  личным делом  продиктовано  разумным  беспокойством  о
судьбах нашей с вами великой приемной родины. А сейчас попрошу оставить меня
в покое,  если вы, генерал, полагаете, что я стою  на голове, то  вы в корне
заблуждаетесь...
     Форбс  в сердцах ударил по рычагу связи. Лучше, понятно, знать, чем  не
знать, но какого  черта знать,  если  от этого  одни  волнения? Хотя,  хотя,
хотя... Чертов голландец  ничего не делает так просто. Иди знай,  что он там
пропишет в бюллетене на  август, июль уже на исходе, а  зеленой тетрадки  от
предиктора  все нет  и  нет!  Дрожащей  рукой вытащил  Форбс  из ящика стола
плоскую флягу и отхлебнул.
     "ЧТО ПЬЕТЕ?"  -  привычно вломился в оба  мозговых  полушария бесценный
голос.
     "ВСЕ ТО ЖЕ..." - мысленно вздохнул генерал.
     Генеральская фляжка  неизменно содержала  один  и  тот же  скучный  для
Джексона бурбон, и пьяный  телепат не особенно досаждал начальству. Но Форбс
приметил, что  стал  пить  куда больше прежнего,  хотя  ничего  китайского в
кукурузном  виски  нет.  Бурбон  успокаивал  нервы,  и  только.  Объективная
реальность,  окружавшая генерала,  столь  же была  ему неприятна,  как  вкус
напитка  с псевдомонархистским названием. Все, что тонуло в напитке, из него
же  плыло вновь  в  генеральскую  голову  и плавало в  ней по  кругу,  будто
одинокая  Несси  в озере Лох-Несс. Генерал  знал, что его  дело - стоять  на
страже атлантической демократии. Западной! Никакой другой в мире просто нет,
ни  социалистической,  ни тоталитарной, ни  криминальной. А  тут объявляется
учителишка  из  русской  провинции,  которого сам же генерал  и  посадил  на
престол, и заявляет, что  есть  только одна демократия,  абсолютная, та, что
нынче  на Руси.  Как  это  он  сказал в речи  на  прошлой  неделе? "В России
демократ  каждый,  с кем я  разговариваю,  и  ровно  на то  время,  покуда я
разговариваю с  ним". Где-то  он  эту  мысль,  конечно,  украл,  на  то он и
историк, но кому это  интересно?  Для всего мира  теперь эта фраза -  символ
равенства и  демократии в России.  Еще хорошо,  что у  нынешнего  президента
крепкие нервы. Ну,  масон все-таки.  Знать бы еще, кто надоумил  его послать
Джеймсу поздравительную телеграмму раньше, чем это  сделала  Россия? Генерал
поворочал тяжкими плавниками мыслей и вспомнил, что такое предсказание  было
у ван Леннепа еще в майском бюллетене. Вот,  значит, отчего  президент такой
умный. И все мы такие  умные. И сам  я  такой умный.  Один ван Леннеп знает,
отчего  это  мы  все - и сразу! - такие умные.  Генерал  попробовал  вызвать
предиктора, но тот не отвечал.
     Имелась еще и  дополнительная головная боль, и  от нее спасения не было
вовсе.  ОНЗОН  вообще-то  мало  интересовала генерала,  но сокращение  числа
членов  в этой неприятной организации  приобрело масштабы просто угрожающие.
Хрен с ними, с Мальтой, с Исландией, да и с Аляской, которая в ОНЗОН никогда
и не состояла. Но проклятая Федерация Клиппертон-и-Кергелен, выйдя из ОНЗОН,
продолжает  заглатывать   все  новых  членов.   Вон,  Остров  Святой   Елены
только-только  получил  независимость  -  и  без  передышки стал  провинцией
Федерации. Даже Скалы Святого Павла, торчащие посреди Атлантического Океана,
на которых населения-то никакого нет, одни птицы да яйца, так вот, эти скалы
с  яйцами  - тоже провинция Федерации! Ветеран бревно-плотовой  медицины уже
слетал туда, привез кошелку яиц в подарок императору.  Станюкевич числился в
Федерации министром иностранных дел, гражданство тоже имел островное - Павел
разрешил. Государь был на редкость терпим к  Федерации. Узнав, что Хур и его
секвойя  плотно  застряли  в   Ладоге,   приказал  великому  путешественнику
причалить  к  острову  Валаам, а сам остров сдал  ему в  аренду в  обмен  на
эксклюзивное право издания его  мемуарных книг. Потом разрешил в близлежащей
Сортавале открыть консульство Федерации, и  не возражал, когда  Хур назначил
туда  консулом  того   самого   молодого  человека,  за   которым   еще   по
Санкт-Петербургу  тянулось  дело  о  ломбардном  геноциде.  Местные   жители
Сортавалы на всякий случай запретили всем своим женщинам  старше  сорока лет
выходить  на улицу  иначе как  в  сопровождении трех вооруженных  мужчин, не
ровен час, на консула опять припадок старушконенавистничества накатит.
     Государственного  языка Федерация из-за разбросанности своих территорий
не  завела,  однако  завела  язык  межнационального  общения,  русский:  Хур
буквально  вымолил  у  императора  право  в  течение  девяноста  девяти  лет
использовать  его неправильным образом,  то  есть с  помощью латиницы: ну не
давались Хуру эти самые кривые буквы, и все тут. Не можешь - ладно, вот тебе
девяносто  девять  лет  форы:  авось,  за это время вызубришь.  Валаам  стал
временной столицей Федерации,  между Сортавалой и  Валаамом ходили ежечасные
катера на подводных крыльях, на которых спешили  к Хуру и от Хура  фиджийцы,
таитяне, огнеземельцы,  тасманийцы, маврикийцы, еще черт их знает кто, даже,
к ужасу Франции, уроженцы острова  Ре  в Бискайском  заливе,  - словом, все,
кроме корсиканцев, коим въезд был запрещен от греха подальше.
     В будущую навигацию Павел  обещал  расширить Свирь, тогда уж  и сам Хур
сможет  в   Москву  приплыть,  ибо  Софийская  набережная  против  Кремля  -
набережная самого  настоящего острова, образованного на Москва-реке Обводным
каналом.  Пристань государь  уже приказал соорудить и водрузить над ней флаг
Федерации:  синее полотнище с  множеством  островов  и  секвойей  посредине.
Причал загородил английское посольство, но там уж и протестовать отвыкли.
     Муторно было генералу. Даже  не  только от наплодившихся друзей России,
но и от тех,  кто  в  принципе был против Павла. Резко против императора, но
заодно    и   против   всех    остальных   выступил   Нобелевский   лауреат,
писатель-скульптор   Алексей   Пушечников.   Он   издал  тонкую  брошюрку  с
полемическим заглавием "Над глупостью во лжи!" - и раздолбал, вернее, думал,
что  раздолбал  все мыслимые общественные  формации, от  "рабовладельческого
строя"  до  "абсолютной  демократии",  воимператорившейся  нынче  в  России.
Странно, но  ни единым словом  он не обидел в своем  сочинении Сальварсан. А
ведь   числился   его  почетным  гражданином.  Уж  не   собрался  ли  хитрый
древорез-камнеточец под крылышко к Святому Иакову Шапиро? Сегодня, однако, в
секретной  сводке новостей  мелькнуло сообщение, что  Императорская Академия
Изящной  Словестности   России,  бывший   Союз   писателей  СССР,  присудила
Пушечникову за эту брошюру Пушкинскую премию. Генерал снова и  снова колотил
по  рычагу,  пытаясь  вытащить  на связь предиктора ван  Леннепа.  Но  экран
молчал, телефон безмолвствовал.
     Генералу отчаянно хотелось, чтобы всего этого не  было, чтобы  все  это
оказалось сном, досужим вымыслом бульварного сочинялы. К концу фляжки он уже
горячо осуждал  свою ошибку,  а  именно реставрацию династии Бурбонов, потом
спохватывался,   принимался   ругать  грубый  бурбон;  водку  "Романофф"  он
попробовал  на днях,  но это было  просто  рвотное. Нехорошие  люди  все эти
Бурбоны,  Романовы,  Найплы,  Безредныхи  и  прочие   короли  и  императоры.
Генеральский лифт плыл сквозь этажи  к родимой китайской квартире: лишь там,
завернувшись в халат в любимом бамбуковом кресле, он сможет подремать вместе
с аистом, даже, возможно, уснуть, даже увидеть  сны, где  Кун-цзы  и Лао-цзы
вступят  в рай  будды  Амитабы, и не будут больше рвать китайскую душу тремя
великими, но взаимоисключающими учениями, и где  найдется, быть может, место
на  цветке  для  мотылька,  задремавшего  и  увидевшего  во  сне, что  он  -
американский генерал!..
     Однако события, приведшие к отключению связи с предиктором Герритом ван
Леннепом,  стали  разворачиваться  задолго  до описанной беседы  генерала  с
медиумом, -  поэтому возвращение к истокам для повествования неизбежно. Но и
без  того читатель  давно  заметил: каждое  ружье, появляющееся  на  стене в
первом действии, в  третьем неизбежно будет продано с аукциона,  повиснет на
другой стене, - вот и готова новая декорация.
     Дело, конечно,  не в ружье,  дело, как всегда, в женщине.  Речь идет  о
Луизе Гаспарини, скучавшей с длинным мундштуком в руке на сборище лондонских
феминистов,   всем   своим   видом   доказывая,   что   и   среди  них  есть
женщины-активистки. Просто женщины. Хотя просто женщиной Луиза была только в
родной  Генуе,  откуда  уехать пришлось  года четыре  тому назад, ибо  из-за
неловкой истории она стала женщиной вовсе не просто.
     Она  родилась  в день, когда красные русские сделали  вид, что грядущий
юбилей  их  октябрьского  переворота  -  большое  событие,  которое  обязаны
отмечать все  и во  всем  мире, и запустили первый искусственный спутник.  К
счастью, родители ее отнюдь не были коммунистами, про отца,  сволочь эдакую,
она толком  ничего  не  знала,  а  мать  принадлежала  к  знаменитому  клану
смотрителей,   ну,  если  угодно,  то  уборщиков,  но  ведь  и  гидов  тоже,
прославленного  кладбища Кампо Санто.  Луизу  воспитывали в  огромной  семье
прабабушки,  той  самой,  к  которой  в  гости  однажды  приехал  знаменитый
армянский певец  и спел ей,  прабабушке, специально  для  нее  по-французски
написанную песню "Ла мама". Прабабушка на Кампо Санто давно  не выходила, но
полдюжины ее дочек, не  говоря о сыновьях, у которых тоже семьи были дай Бог
каждому доброму католику,  берегли  покой пожилой  дамы.  Луиза получила имя
прабабушки, по одному по этому замарашкой в доме не считалась.
     Ей простили даже то,  что работать она  не захотела нигде, кроме как за
стойкой бара: бар был  в  двух шагах от Кампо Санто. На мужчин она  смотрела
как любая  нормальная генуэзка: все сволочи, но  свои лучше чужих.  Луиза не
любила почти всех иностранцев, почти всех южных итальянцев, северных тоже не
особенно, генуэзцев считала получше, однако многих все-таки не любила. Замуж
в двадцать  один  -  или  поздно,  или рано, это ей  мать давно  внушила.  И
поэтому, когда прямо в баре совершенно ей не  знакомый, с противными тонкими
усиками и мерзким  южным выговором мужчина, выпив всего-то ничего, вгрызся в
Луизу глазками, а  потом, без  паузы, сделал предложение руки и сердца,  она
только ухмыльнулась. Знаем мы эти предложения. Нашел что предлагать.
     Южанин  нехорошо  сверкнул зрачками,  и  бутылка  джина  в  руке  Луизы
превратилась в огромный букет  белых лилий. Луиза равнодушно  отложила лилии
на край стойки, взяла другую бутылку и  обслужила пожилую пару.  Американцы,
кажется, никаких лилий  не заметили,  и не удивительно: пили они по восьмому
разу.  Южанин  щелкнул  пальцами,  и  Луиза  оказалась в подвенечном платье.
Американцам  опять-таки  было  наплевать,  а  Луиза  рассердилась:  в  такой
униформе стоять за  стойкой немыслимо. Луиза убежала  переодеться. Несколько
лет назад  побывали  в моде бабушкины  ночные  рубашки, потом  - медицинские
халаты. Но - подвенечное платье? В баре?
     Не успела Луиза  появиться у стойки в чем-то  другом, как  южанин снова
щелкнул пальцами. На  этот  раз на  девушке не оказалось вообще ничего.  Ну,
этим кого удивишь, в баре особенно. Луиза бросила  фокуснику: "Шутка на  три
миллиона" - имея  в виду три  миллиона сильно  девальвированных  итальянских
лир, на которые он ее нагрел, воруя одежду. Южанин хищно ухмыльнулся и прямо
из рукава вытряхнул десятка два  золотых монет очень старинного  вида. Луиза
смахнула  их  в кассу, подала  пожилой  паре две  порции и задрапировалась в
занавеску.
     Южанин впадал в ярость. Он швырял на стойку горсти перстней и браслетов
с  разноцветными стекляшками, - Луиза настоящих драгоценностей  тогда еще не
отличала, - но фантазии проявлял  мало. Вывел он из себя Луизу только тогда,
когда  очередная бутылка джина  в ее руках превратилась  в  огромный  флакон
"Мадам Роша" - а в это время Луиза наливала американцам одиннадцатые порции!
Луиза в  сердцах грохнула бутыль об  лоб наглого  приставалы, рассадила  ему
бровь,  хотя  и  не слишком. Гость в  ярости ударил  левым  кулаком в правую
ладонь  -  и  все  стало,  как  было. "Ты  меня  еще  вспомнишь,  вспомнишь,
вспомнишь!"  -  выкликнул гость с противным акцентом  -  и вылетел из  бара.
Луиза и вообще забыла бы об этом случае, но  под утро, когда бар закрывался,
хозяин  привычно погладил ее по запястью.  Тут  же  Луизу как током ударило:
где-то  под  трусиками ее  обхватило  ледяное железо. Она  мигом побежала  в
туалет,  осмотрела себя  и увидела,  что  прямо  под трусики  на  нее надето
какое-то диковинное приспособление, наподобие  тех же трусиков, но стальное,
кованое,  с  прорезями  в нужных  местах,  увы,  очень маленькими.  Красивая
оказалась  штука, но,  вот  беда,  не  расстегивалась. На  Луизе был наглухо
запаян пояс невинности.
     Через полчаса, впрочем,  он  исчез,  но  перепуганная  Луиза  так  и не
заснула в ту ночь. Она боялась возвращения жуткой игрушки  и не зря боялась.
При первом же,  совсем  случайном прикосновении мужчины  к  ней, пояс  опять
вернулся.  Опять  исчез через полчаса.  И опять появился.  И опять исчез.  И
опять появился. И опять...
     Луиза  помчалась к тезке-прабабушке. Вообще-то  к почти  столетней Маме
мало кого пускали, но правнучка  Луиза своего добилась. Пояс был еще на ней,
и она спешно предъявила его старухе,  почти слепой,  возлежавшей  в лоджии в
плетеном кресле.
     -  Ты никого  не обидела, девочка? - с тревогой вопросила прабабушка. -
Ты не отказала  ли кому-нибудь, кто очень сильно просил  тебя выйти за  него
замуж?
     -  Так и было, Мама... -  растерянно ответила  Луиза. - Но он был такой
грубый,  неаполитанец,  наверное, и совсем  мне  не  понравился,  я не люблю
мужчин с тонкими усиками...
     Старуха тяжко  подняла  морщинистую руку и перекрестила Луизу. Она была
очень огорчена, по загрубевшим морщинам бежали слезы.
     - Бедная девочка, ты обидела великого Бустаманте!
     -  Кто   это  такой,  Мама?  -  совсем  испуганно  произнесла  Луиза  и
привздернула юбку: стальной пояс как раз испарился.
     - Это... Это - великий Луиджи Бустаманте! Чему вас учат на Кампо Санто?
Мне он  никогда ничего  не предлагал...  - старуха горестно  отвернулась, но
говорить продолжала: -  Увы, ты  не  первая.  Бустаманте  так  редко  просит
девушку стать его невестой! Ведь в его власти было просто приказать тебе его
любить  - и ты, дурочка, любила  бы его,  сколько бы  он захотел,  а потом -
ничего не  помнила.  Такое  было  с Терезой... И с этой, с  еврейкой...  Ну,
неважно, ее как-то тоже звали. А если он предлагает выйти замуж - значит, он
хочет, чтобы ты  сама  любила его! Без волшебства!  Слышишь, сама! Он мог бы
превратить тебя в акулу, в змею, но он всегда карает одинаково...
     -  Так что же будет теперь? - спросила Луиза убитым  голосом и  села на
пол у ног старухи.
     -  Будет  как  всегда...  Ни  один  мужчина  не   сможет   стать  твоим
возлюбленным,  от любого прикосновения мужчины на тебе будет появляться этот
железный  пояс, а в нем, сама понимаешь...  Рыцари-госпитальеры утопили этот
пояс в море у берегов Родоса,  епископ прочел над ним все нужные проклятия -
а Бустаманте снова достал его. Теперь пояс твой.
     - А если... - Луиза густо покраснела.
     -   Даже  не   пытайся,  -  ответила   многоопытная  старуха.  -  Тогда
дополнительно к поясу на тебе начнет появляться шлем с опущенным забралом...
Такое было с Франческой... Забудь даже думать.
     - Так что же?..
     - Ничего, - вздохнула старуха, - от  судьбы и от  Бустаманте еще никому
не  удавалось  уйти.  Так  и будешь ты  в  этом  поясе, покуда  не  полюбишь
Бустаманте всем сердцем.
     - Но мне совсем не нравится этот Бустаманте! Он совсем не в моем вкусе!
     - Бедная Николетта говорила буквально то же самое... Я устала, девочка.
Мой последний  совет: не ходи  с этой бедой к  святым отцам. На костре тебя,
конечно, не сожгут, но поймут неправильно. - Старуха дала понять, что хотела
бы  вздремнуть. Луиза, убитая такими новостями, ушла  к себе на шестой этаж.
На лестнице  нарочно дотронулась до спины младшего  брата,  спавшего поперек
ступеней,  ощутила  резкий  холод на  бедрах  - и отправилась  рассматривать
железное украшение и так просто, и при помощи зеркала.
     Подробный  очерк дальнейших  бед Луизы приводить не стоит, он вызвал бы
слишком  глубокое  сострадание у  читателя, а чего  Луиза  терпеть  не могла
больше всего, так это когда ее жалели. С благословения прабабушки  она взяла
в баре расчет, заняла у родичей все, что они могли отдать, и покинула Геную.
Она перебралась в Милан, потом в Турин, жила  в Марселе, в Париже, в  Руане;
отовсюду  приходилось  уезжать,  как только  ее непреодолимая  боязнь мужчин
начинала  вызывать  подозрения. Слух  про  "девушку в железе" пошел довольно
громкий, не каждый же  мужчина начинает приставания с прикосновения к  руке.
Луиза  могла бы  стать лесбиянкой, даже кое-что попробовала, - нет, это было
не для нее. Она решила стать феминисткой:  пересекла Ла-Манш и водворилась в
Лондоне  под  наиболее  широкое  из  феминистских  крыльев  -  под  крыло  к
Александре Романовой. Вообще-то серьезные феминистки с Александрой не желали
даже дела иметь: эти гнусные предательницы женского дела считали, к примеру,
что  три  четверти  женщин в правительстве - вполне достаточно.  Романова  к
таким  полумерам относилась с презрением. Луиза  ей понравилась: и  тем, что
женщина, и  тем, что  итальянка, и тем,  что мужики ей нужны, как  зебра  на
дерби.  Луиза  получила  звание  руководительницы итальянской  секции, офис,
двухкомнатную квартиру и скромное ежемесячное содержание.
     Так  жить было уже  легче,  но  именно так было жить  с каждым днем все
невозможней   и  невозможней.  Луиза,   научившись  болтать  на   нормальном
английском  языке - а не на том, на  котором болтают в генуэзских  барах,  -
стала  захаживать  к гадалкам. Везде  ей  почему-то  предсказывали  семейное
счастье, и  она, едва расплатившись, к такой  гадалке больше  не захаживала.
Семейное  счастье с  неаполитанским  волшебником  было  для  нее хуже  пояса
невинности, а в поясе невинности о семейном счастье даже слышать смешно.
     Однажды забрела она к ветхому старцу, гадавшему исключительно по темной
воде в туманной чаше.  Старец  долго глядел в  чашу, потом вернул  Луизе все
деньги, по уговору заплаченные вперед, - кроме пяти фунтов "за  вход", как и
было указано в рекламе, - и сказал, что в Лондоне Луизе никто не поможет.
     - Позвольте  дать вам на  прощание бесплатный совет. Обратитесь к  мисс
Норман.  Правда,  она  живет  в  Портленде,  но  ваш  случай  таков,  что  в
Соединенном  Королевстве, пожалуй, вам вообще не  к  кому  обратиться, кроме
нее.
     Портленд располагался  не близко, почти в Корнуэльсе, но Луиза плюнула,
одолжила у тетки Александры дурную  "тойоту" - и махнула к морю, в Портленд.
Адрес  мисс  Норман  ей дал  там первый же полицейский, но  проводил  тем же
взглядом, которым провожают на плаху. Впрочем, одно дело - доехать, другое -
достучаться к  мисс.  Та была несомненно  дома, часы приемные обозначены  на
вывеске, но не открывала добрый час. Однако терпение Луизы было сейчас столь
же незыблемо, как и пояс невинности,  коего на ней сейчас, впрочем, не было.
Гадалка, относительно молодая особа, все же дверь отворила, без  ворчания  и
без объяснений - а  также и без задатка  -  провела Луизу на второй этаж.  В
комнате  для  гадания Луизу  поразила необычная  даже  для  людей  гадальной
профессии  птица  - восседавший на  подоконнике ярко-лазурный, исключительно
красивый попугай.
     - Non, rien de rien... - бесцеремонно заявил попугай.
     - Не тревожься, и тебе перепадет. Это он боится, что ему о вашем визите
жалеть придется, - сказала мисс Норман уже гостье, но попугай не унимался:
     - Non, je ne regrette rien!
     - Ну  и правильно, что  не жалеешь. И  не  пожалеешь. Давайте, дорогая,
прямо к делу.  А  то этого красавца мне клиент из Люксембурга подарил, он за
ним в Россию  ездил...  Это -  гиацинтовый  ара! Обожает орать по-французски
все, в чем есть звук... Ну, вы слышали.
     Мисс   Норман  достала  колоду   карт,  трижды   заставила   Луизу   ее
перетасовать, а потом быстро  разбросала на столе широким  веером.  Середина
оставалась пустой, в одном верхнем углу Луиза увидела даму бубен, признала в
ней  себя,  в  другом  углу  увидела  осточертевшего короля  червей  -  надо
полагать,   Бустаманте;   приготовилась  рассердиться,   но  гадалка  жестом
приказала молчать. Карты говорили ей что-то иное, чем всем иным людям.
     Мисс  Норман явно интересовали два  других короля - трефовый и пиковый.
Она перенесла  их  в середину расклада. Карты сами  по себе  задергались, им
было там неуютно.
     - Лежать! - прикрикнула  мисс Норман на королей, будто на расшалившихся
щенков.  Короли  замерли.   Мисс  Норман  стала  водить  над  ними  рукой  с
растопыренными пальцами. Трефовый король пополз влево, пиковый завертелся на
месте.   Гадалка   удовлетворенно   кивнула   и   сказала:   -   Теперь   не
оборачивайтесь... Протяните  руку, у вас  за спиной  ваза  с фруктами...  Не
оборачивайтесь, я же сказала! Возьмите первый, какой попадется, и дайте мне.
     Луиза и вправду не обернулась,  но просьбу гадалки выполнила - передала
ей  крупный,  красноватый  апельсин.  Гадалка  положила его между  королями,
апельсин задрожал,  повернулся  еще  раз  и  очень  быстро пришел  в бешеное
вращение. Длилось оно довольно долго, апельсин менял цвет, от него понемногу
шел дым. Луиза размышляла, что ж такое на вкус - печеный апельсин. Апельсин,
однако,  скоро  унялся,  вращение прекратил,  -  Луиза,  боясь надевать  при
гадалке  контактные  линзы, плохо  видела, за линзы ее уже не  раз ругали, -
мол, отвлекает, - но  и она  могла  сейчас  понять, что предмет  на столе  -
никакой не апельсин. Гадалка взяла его в руки. Это был миниатюрный глобус.
     Мисс  Норман несколько  раз  перебросила  глобус-апельсин  с  ладони на
ладонь, -  может быть, он  и вправду  был горячим.  Потом достала  фруктовый
ножичек и отсекла ему верхушку. Внутри это был все-таки апельсин, но гадалку
интересовала наружная сторона. Карты на столе переместились  сами  по  себе:
трефовый король уполз в сторону, как явно лишний, а пиковый, ковыляя  с угла
на угол, переместился  под червонного и там замер, будто по струнке. Гадалка
надела очки: глобус был маловат и для нее.
     - Сорок четвертая параллель северной широты... - пробормотала она. - Вы
из Генуи?
     - И я, и Колумб, - привычно отшутилась Луиза.
     - Да, очень, очень верно. Кто вас надоумил приехать ко мне?
     Луиза с трудом вспомнила имя специалиста по темной воде в тумане.
     - Да, старик плох, очень плох, если  сам  не видит. Что  ж, ему  теперь
впору погоду предсказывать, а не всерьез работать. Ясно же обозначено: сорок
четвертая параллель, первый и второй двенадцатые  дома пустые...  Вы  что, и
вправду категорически против замужества?
     - Я... - Луиза покраснела не меньше, чем в  тот первый  раз, в лоджии у
прабабушки. - Я не хочу замуж за того, кто этого требует!
     - А не надо, не надо. Но получается так, что выбор остается все-таки за
вами, это сделать можно, а замуж, дорогая, пойти придется.
     - Выбор? - задохнулась Луиза.
     - Да  вот  он, ваш выбор!  - гадалка постучала  по  какому-то месту  на
апельсине.  -  Придется вам,  дорогая,  отправиться  в  Портленд,  а  дальше
добираться как сумеете, там близко.
     - Я же в Портленде!
     Мисс Норман посмотрела на Луизу как на полную дуру.
     -  В  Портленд! Штат Орегон!  Оттуда  -  рукой подать  до  Уилламетской
долины, ближе к Каскадным горам. Там живет главный предсказатель НАТО.
     Луиза  из  красной стала белой: тетка Александра боролась как за полный
роспуск НАТО, так  - одновременно - и  за  немедленную передачу  руководства
этой организации женщинам.
     - А... А как я к нему попаду?
     - Ваше дело. Мистер ван  Леннеп вообще-то континентальный европеец,  но
гражданин Соединенных  Штатов.  Существует мнение,  что он  - самый  сильный
предсказатель  мира, хотя на  этот  предмет есть и иные точки зрения.  С вас
пятьдесят фунтов, дорогая. Мне не хотелось бы брать  ни пенса, но, - гадалка
ткнула во что-то на столе, - если я не истрачу  эти деньги на Лакса,  как он
того потребовал, вы же слышали, то гадание, боюсь, не сбудется.
     Деньги у Луизы  были, хотя не много. Она расплатилась  с гадалкой и  на
той же ветхой "тойоте" вернулась в Лондон, где без большого нажима выпросила
у  мисс  Романовой  командировку:  для  установления   дружеских  и  деловых
контактов  с  готовыми  к борьбе итальянскими  женщинами Америки.  Вскоре  в
сумочке Луизы лежал билет экономическим классом до Сан-Франциско, потому что
прямого  рейса в  Орегон не нашлось. Виза у  нее была давно, такие вещи мисс
Романова обеспечивала сотрудницам  заблаговременно, но денег отсчитали Луизе
в обрез,  не  по жадности, а потому,  что  в романовской казне вообще  после
явления  из  России бестактной  родственницы  поубавилось:  Софьины  интриги
оказались  вредны  для престижа  доброхотных  давателей, они  боялись давать
деньги и тем, кто  боролся против Романовых, и еще больше - тем, кто за них,
а еще больше - просто Романовым. Тетка же, как назло, не желала  отречься от
своей фамилии. И вот теперь,  со  скудными  командировочными, предстояло еще
добираться из Сан-Франциско в  Портленд. А потом  еще  рыскать в  долине. Но
терять отчаявшейся Луизе было решительно нечего.
     На то, чтобы  добраться  до  Портленда-в-Орегоне, у Луизы  ушло  меньше
суток; летела она в основном с востока на запад, поэтому,  за счет разницы в
часовых  поясах,  на берегу Тихого  океана оказалась она ранним утром. Карта
утверждала, что Портленд и  Генуя стоят  почти на одной широте, и это спасет
Луизу, но по климату как-то в это не верилось. Взятая напрокат машина - тоже
"тойота", но получше "романовской" - везла ее куда-то в Уилламетскую долину,
в края,  заросшие хвойными лесами, где  на нижних лугах полно  было  дебелых
фермерш и коров. Направление Луиза  находила  каким-то девятым чувством,  но
оно,  чувство, ведь и врать могло. Луиза  выбирала  из полупроселочных дорог
наиболее юго-восточную и ехала в наименее обжитую часть Орегона; хоть ей, по
ее  положению, и  не  очень-то  хотелось  разглядывать  природу  всякую,  но
монументальная красота  пребывающих в расцвете лета Каскадных  гор  невольно
захватывала.  Америка в  натуре оказывалась много  приятней,  чем она же  на
экране.  Это  была какая-то незнакомая Америка, не прерии,  не небоскребы, а
напротив - хвойные леса, пшеничные поля, горы, и все коровы, коровы, коровы.
Людей  попадалось  мало.  Луиза,  не  стесняясь  никого,  вставила  в  глаза
контактные  линзы  и  блаженно  отдыхала  от  железа  на чреслах. Сама  цель
путешествия  почти  ускользала от ее сознания, - она вела машину туда,  куда
приказывало сердце.
     Сердце,  похоже,  знало,  что  делало.  Свернув  очередной  раз,  Луиза
наткнулась на полицейский пост, решительно не желавший пропускать ее дальше.
Улыбки   не  подействовали,  портреты  президента  Франклина,   вложенные  в
водительские  права,  тоже.  Луиза  развернулась  и   отбыла  назад,  но  на
Кампо-Санто дети  сперва  научаются по кривой сматываться от полицейских,  а
только потом - говорить.  Вот  она этот пост  по бездорожью  и  объехала,  и
второй тоже. На пятом пришлось бросить машину,  объезда не было здесь просто
никакого, зато над живописной  котловиной маячила выразительная серая стена.
Должно же НАТО охранять своего главного гадальщика?
     Предиктор  Геррит  ван Леннеп  еще  с  утра набросил  колпачки  на  все
устройства связи  и подслушивания, так он делал всегда, когда  хотел немного
побыть  человеком "просто так".  Он действительно видел  и знал  будущее, от
этого  его жизнь  была  нестерпимо  скучна и  совсем  лишена неожиданностей.
Впрочем,  не  совсем.  Неожиданности он организовывал для себя сам,  чтоб не
помереть со скуки.  Собственное будущее,  как и всякий  предиктор, он  видел
хуже, чем  чье  бы  то  ни было. Это вранье все, что предиктор  видит тысячи
вариантов  будущего  и  выбирает из  них  наиболее вероятные, поэтому  почти
никогда не ошибается. Нет. Если  брать жизнь одного человека,  то в любой ее
миг будущее  для него существует всего в двух-трех вариантах, а чаще - вовсе
в одном. Если, понятно, не  вмешаться, но предикторы редко вмешиваются - ибо
незачем.  Ван  Леннепу, впрочем,  изредка  было  зачем: без этого он  мог  и
удавиться  ненароком, и  про  такое свое возможное будущее давно знал. И его
полагалось предотвратить.
     Будущее  стремительно проваливалось  в прошлое и там костенело. Его ван
Леннеп видел не хуже, чем будущее, но влиять на  него не  хотел,  многие  на
этом  уже потеряли  все, что  имели, -  особенно в России.  Да Бог  с ним, с
прошлым.  Ближайшее  будущее - если вот  тут,  и вот тут,  и еще в оранжерее
отключить сигнализацию  -  сулило  кое-какие приятные сюрпризы. Не очередную
орегонскую  фермершу,  от  них  светловолосый  великан  порядком  устал,  но
истинный  сюрприз. Какое дело ему, ван  Леннепу, до претензий  Американского
Царства  Аляска  на Орегон: до  них  еще четверть века,  и  к тому же их  не
избежать. А вот для себя кое-что сделать можно.
     Долго торчать  в оранжерее не хотелось, душно, влажно,  плоские персики
еще не  созрели,  лотосы  давно отцвели. Поэтому  во  второй раз  ван Леннеп
спустился туда только в начале второго пополудни  и как раз успел расслышать
звон разбитого стекла.  Кто-то опять "проник",  да еще передавил орхидеи. Из
орхидейного  "рукава", стряхивая с себя  осколки  и лепестки, вышла девушка.
Итальянка.  Генуэзка. Ван Леннеп вцепился левой рукой себе  в  грудь,  в  то
место, где  находится сердце даже  у предикторов. Он  очень  боялся потерять
сознание  и ни про какое будущее сейчас  не думал.  Он видел только девушку.
Она заговорила.
     - Мисс Норман из Портленда, в Англии...
     - Геррит ван Леннеп, к вашим услугам. Можно просто Дирк. Но вы  не мисс
Норман...
     Луиза сверкнула линзами.
     - Я  и не говорила, что я -  мисс Норман.  Я - мисс Луиза Гаспарини. Из
Генуи, как Колумб.
     - Приятно видеть вас в Америке...
     - Как Колумба? - обронила гостья увесистую глупость.
     Ван  Леннепу  полезла  на  язык глупость  еще  большая,  куртуазная  до
тошноты, что-то вроде "Не столь Колумбу возрадовалась  новооткрытая Америка,
сколь..." -  но он закашлялся  и тут только понял, что в оранжерее, несмотря
на разбитое стекло, нечем дышать.
     -  Может  быть, мы  пройдем  в  холл? - а потом  все  же не удержался и
глупость сморозил: - Лотосы уже отцвели, а плоские персики еще не созрели...
     Луизу, кажется, персики не интересовали,  но светловолосый парень, едва
ли многим старше  нее самой,  производил  очень  сильное впечатление. Не  то
чтобы  красавец,  не  то  чтобы  "ее тип",  -  но  слишком  уж напрашивалась
параллель  с  противным   южанином.   Тот  был  маленький,  усатый,  коротко
стриженный, подвижный, как ртуть -  если ртуть бывает черной и  потной,  - и
суетливый,  и  наглый.  Этот   -   под  два   метра  ростом,  длинноволосый,
светлокожий,  неторопливый, вежливый  и,  кажется, очень  одинокий.  Немного
похожих на него Луиза видала иной раз  в своем баре, в  Генуе, но они к  ней
никогда не приставали, да и пили в основном безалкогольную ерунду. Луиза эти
напитки  не  уважала.  К сожалению, именно какую-то  такую  пепси-коку  Дирк
выставил на столик, за который пригласил Луизу.
     - А покрепче ничего нельзя?
     -  Разумеется...  - ван  Леннеп  немедленно  предъявил  добрый  десяток
дорогих  и редких бутылок, точно зная, что проклятый индеец в  ближайший час
не проснется, ибо до посинения упился русским джином "Мясоед", специально по
его требованию  доставленным  в бункер. Луиза очень хорошо знала цену  таким
бутылкам,  хозяин  бара  возле  Кампо-Санто  таких  и  не  закупал  никогда,
невыгодно  торговать шампанским по триста долларов  бутылка.  А Дирк  именно
такую только что  откупорил, потом достал из темного шкафчика что-то пыльное
и  паутинистое, только год на  донышке был  виден хорошо,  рифленый такой  -
"1896". Оказалось  -  бутылка  русского  бренди "Шустов"  из личных погребов
русского канцлера с непроизносимой фамилией. Луиза глотнула того и  другого,
она видела,  как  осторожно  движется  Дирк по комнате,  стараясь к  ней  не
прикоснуться. Значит, знает. А что толку?
     Чокнулись  шампанским, добавили русского бренди,  съели по апельсиновой
дольке.  Ван Леннеп пожирал Луизу глазами. Болтал  ни о чем, не заботясь  об
ответах, часто  брался  за  сердце. Луиза только  хотела  завести  беседу  о
гадании, как предиктор сказал:
     - Почему бы, собственно говоря, вам не остаться в Орегоне насовсем? Это
более чем осуществимо.
     Луиза  покраснела. Кажется, это с ней вообще происходило слишком часто,
и это ей не нравилось.  Однако Дирк впрямую делал ей предложение. И она была
согласна. Но как же все-таки...
     - Вы согласны?
     - Да-а...  - Дирк протянул к  ней руки через стол, и немедленный толчок
холодной стали вернул девушку к действительности. - Но-о...
     - Эту небольшую беду я сейчас исправлю.
     Ван Леннеп ушел в кабинет, оставив Луизу терзаться догадками. Предиктор
сел  к пульту  компьютера  и аккуратно,  одним пальцем,  заполнил  последние
строки бюллетеня  на август,  - тот  должен  был через  два-три часа пойти к
секретным подписчикам:
     "Последнее. В понедельник, второго августа сего года, учитывая огромные
заслуги перед  американским  народом,  президент Соединенных  Штатов сообщит
мистеру  Луиджи  Бустаманте о том,  что ему присуждена  медаль "За заслуги",
звание Главного Мага штата Колорадо, а также чин генерала..."
     Ван  Леннеп выдумал звание  "генерала магических оборонных  сил", потер
лоб и дописал последнюю фразу:
     "Придя  в хорошее  настроение  после получения  этой  новости,  генерал
Бустаманте простит  множество своих недругов  и людей, нанесших ему  те  или
иные обиды, и снимет с них наложенные  им пожизненные заклятия. В частности,
он  уже  не  сможет  вспомнить,  чем  его  обидела генуэзская барменша Луиза
Гаспарини:  с  нее  и  будет  начата  череда добрых  дел,  которыми  генерал
отпразднует получение наград и званий".
     Предиктор расписался и поставил дату.  Жаль, первого  было воскресенье.
Написанное и  размноженное на  принтере  предсказание  уже вступило в  силу.
Расколдовка Луизы, увы, откладывалась  на  послезавтра. Ждать  еще пятьдесят
часов - вечность для любящего сердца...
     Дирк  и  Луиза  коротали  время  в  прогулках  по  пустынным  анфиладам
предикторской виллы, благоразумно не приближаясь  друг  к  другу; ван Леннеп
сказал,  что  наложенное  им  колдовство  сработает  только  второго  числа,
приблизительно в восемнадцать пятнадцать.  Ночевали они,  понятно,  в разных
спальнях.  Перед  сном ван  Леннеп  отдал  охране  приказ: особо  следить за
недопущением на территорию виллы каких бы то ни было фермерш.
     В воскресенье качались на качелях,  плавали в лодке  по пруду,  -  Дирк
сидел  на  веслах,  Луиза  собирала похожие на  кувшинки  белые  цветы. Пили
шампанское,  ничего  не   ели.  Смотрели  какую-то  мексиканскую  пошлятину.
Надоело, пошли жечь бенгальские огни.  Дирк обнаружил умение ходить колесом:
при его росте зрелище было впечатляющим. Вторую ночь опять ночевали порознь,
хотя почти  не спали.  Предиктор  все  никак  не мог отпустить руку, которой
держался за  сердце, Луиза смотрела  в потолок и считала минуты.  Завтракали
шампанским. Обедали шампанским...
     Без  четверти  шесть по телефаксу,  в  открытой сводке  новостей пришло
сообщение  о  присвоении Бустаманте медали и чинов. Дирк и  Луиза уселись за
чайный столик. Минуты ползли, как века.
     К  восемнадцати десяти по  орегонскому  времени чай окончательно остыл,
Луиза дрожала крупной дрожью, Дирк, сам того не осознавая, взял лимон, зажал
его в кулак и  раздавил.  Сок потек  по  пальцам.  Наконец, стрелка  указала
нужное время.
     - Дирк, но разве ты католик? - почти в обмороке произнесла Луиза.
     - Католик, католик, - успокоил  ее предиктор. Мнение мисс Норман о том,
что он  -  самый  сильный из  ясновидящих  земли,  имело  под собой  большие
основания и скоро получило новое, веское подтверждение.
     - Католик... - еще раз, неизвестно зачем, произнес ван Леннеп, хотя это
было уже всем безразлично.




     Из  этого кочета  прок будет, ты его, этого кочета, береги.  <...>  Это
настоящая птица, ласковая к курам.
     НИКОЛАЙ ЛЕСКОВ. НЕКУДА

     Пришлось прямо с утра обедать.
     Причина простая, известно же: сон под праздник, либо под воскресенье  -
до обеда,  а потом  уж не сбудется, не  жди и  не бойся.  А  тут, прямо  под
календарное  воскресенье,  да  под  свой засекреченный  праздник  - да такой
сон... Может быть, сон и сбылся уже, а сношарь-то и не заметил? Нешто так не
бывает?..
     Приснилось  под  утро сношарю жуткое. Будто идут  с Тверской на Красную
площадь, а дальше  мимо деревенской церкви Богородицы на Рву, бывшей Василия
Блаженного,  с  брусчатки  на траву,  прямо  в село,  в Зарядье-Благодатское
огромные раки.  Размером не  с  гуся,  а - страшно сказать - каждый с барана
хорошего!  Притом, сволочи, все вареные, и ох какие клешневитые. Идут цугом.
И страшно,  что неправильно идут,  не пятятся,  а совсем наоборот - головою,
усищами вперед. Числом их восемьдесят, можно не считать. На хвосты опираются
и на клешни, спины у них кверху  выгнуты, потому как раки вареные,  по цвету
видно. А усы у них - жуть, буденные усы, даже страшней.
     Тут  и  пробудился  сношарь  на одинокой своей  лежанке. Немедленно  по
селектору заказал сытный обед из четырех блюд, чтобы Судьба, насылающая сны,
не решила, что это он решил позавтракать.  Словом, пришлось даже  гурьевскую
кашу  скушать.  Из   Академии  прислали  еще  какие-то   яблоки  "Бонапарт",
сказывают, печеная  антоновка с чем-то, но  ее сношарь на  стол не допустил:
дед  с  Бонапартом все что надо  сделал, обойдемся нашим русским десертом. В
общем,  пообедал  сношарь  плотно,  так,  что  в  обычный  день под  обычное
воскресенье страшный сон с полным правом позабыл бы.
     Но  сегодня,  к  сожалению,  воскресенье  выдалось  далеко не  обычное.
Сегодня, если  уж не  врать  самому  себе ни от имени Лексеича, ни от  имени
Пантелеича,  был у  великого  князя  самый  что  ни  есть  натуральный  день
рождения.  От царя такое не скроешь, царь  историк, у него  в документах все
обозначено.  Однако  Паша  -  деликатный,  воспитанный,  еще  первого  числа
спросил,  будет  ли  празднование  и чествование, и  тогда  государство  все
расходы берет  на себя. Легко было  Павлу  такое предлагать: сношарь отлично
знал, что  на  непредвиденные отцовские расходы президент Романьос регулярно
шлет деньги, подводным телеграфом.  Сношарь от  празднеств отказался. Причин
много, царь не стал расспрашивать. Воспитанный царь.
     Число, как  его не ворочай, круглое: восемьдесят. Бабы вообще-то знали,
что сношарю в этому году ровно... семьдесят, рады бы, понятно,  отметить. Но
в конце-то концов, кто ж не знает, что ни бабы, ни сношари  о своем возрасте
правды не говорят.  Ну,  разве  кто  из  силы вышел  - тогда,  конечно, дело
понятное,  годов себе  прибавить нужно. Иные бабы так и делают,  даже раньше
времени. Ей, скажем, всего-то семьдесят пять, а  она каждый  вечер  болтает,
как в  будущем году свои девяносто  пять отпразднует. Однако  великий  князь
ничуть  себя  вышедшим  из силы не  ощущал, а теперь, надо ж, и по профессии
сменщик приспел, жаловаться  вовсе не  на что. Ну, а все-таки - восемьдесят!
Редко  кто в семье  такие даты праздновал, но и то правда, - образ жизни они
все вели нездоровый, дворцовый.
     Осоловевший от излишней утренней сытости сношарь зачем-то вспомнил того
рыжего-седого пса, что ночевал у него в избе  прошлой весной, когда еще село
с  Брянщины  не съехало. Старый  был пес, вряд ли все еще бегает: псиный век
намного короче человечьего. Собаку ведь себе на всю жизнь не заведешь. Такая
несправедливость. Мало живут собаки. Но, если честно, совсем честно, то... и
люди тоже - мало.
     Не  надо  было  четвертого блюда.  Хватило бы  трех.  А  то  вот  какие
меланхолические,  расслабляющие мысли лезут в голову, на хрена они? День как
день.  И  про июльские "подвиги"  нечего  нынче вспоминать -  был  государев
приказ,  и был он исполнен, никакой  нет  ответственности  на том,  кто царя
послушался. Даже наоборот, хорош был бы отказчик!
     Да  и  Москворецкий  мост  нечего  жалеть. Дуры были  эти  бабы,  когда
строевым  шагом  на  него  поперли:   подавай  им,  это  значит,   благодать
Благодатскую.  Ну, если все шагают  в ногу, то известно, что бывает.  Рухнул
мост, конечно,  и новый строить не стали, спрямили  набережную, и все. А еще
лучше,  что государь позволил все  те дурные домищи,  что за  речкой стояли,
снести;  теперь  те места называются  -  по княжьей просьбе -  Засмородинный
Балчуг.  Сады насадили. Горку насыпали, на Верблюд-гору  похоже, хотя статью
пожиже, конечно. Молодежь туда плавает, на лодках. Теперь, если на верхотуру
села выйти, на  бывший "президентский  корпус", то можно считать, правильный
вид  на юг, на  восток. Ну, на запад тоже - там Кремль, снести не попросишь.
Да и неплохо  он  со всеми  дворцами смотрится,  а  на  остальное  можно  не
смотреть. Новодевичий - далеко, за  Кремлем. Но как  бы это совесть все-таки
отключить?  Ни  слишком  плотным  обедом,  ни государевым приказом. Да и  не
глянул бы он в  этот  самый Израиль без приказа. Ведь  можно  бы и бюллетень
взять тогда... О чем бы это таком приятном подумать?
     Далеко  за  приятным  ходить  не требовалось.  Предмет имелся.  Предмет
обитал  тут же,  в деревне,  в  специзбушке, срубленной для него  бабами  из
наилучших дубов, какие разрешил Павел извести в Серпуховском заказнике. Бабы
сами  все  и срубили, и  на горбу  до Москвы  доперли,  слишком важное дело,
нельзя  ничего  посторонним  доверять.  Изба вышла высокая, наличники резные
Настасья Лучкина сама выпилила. Прошлись  морилкой, батюшка освятил,  ничего
не  спрашивая,  -  ну,  а  дальше ввели  нового  жильца  в  хату  с должными
почестями, и встали в очередь. Дело-то привычное, расчет  все тот  же  -  на
яйца, и Лука Пантелеич наследному своему  сменщику таксу определил такую же,
как себе,  но  запретил больше восьми часов в день работать; в перерыве чтоб
молоко  из-под козы пил, а по воскресеньям вообще отдыхал, и на то его слово
сношарское,  крепкое, князье  - молод еще, в  силу  не  вошел, не ровен час,
надорвется.  Лучкина  даже песню для такого события сочинила. Великий  князь
помнил две строки:
     Наш уголок я убрала цветами,
     Поставила трехногий пулемет...
     Дальше тоже красиво, но сношарь не запомнил.
     Звали нового, младшего сношаря совершенно очаровательно: Ромаша. Бабы с
ума  сходили. Деревня нынче поделилась  на две бабьи половины: та, которая у
Ромаши еще не была и к нему рвалась, яйца копила и очередь занимала, - и та,
которая у Ромаши уже была, по  новой рвалась к нему,  яйца копила и  очередь
занимала.   Лука  Пантелеевич   очень  это   одобрял,  бабам   дополнительно
рекомендовал и пророчил, что Ромаша,  как в года и в сок войдет, такие штуки
изображать  обучится, каких и  он  сам, старый мастер,  никогда не вытворял.
Бабы не верили, но ослушаться сношаря-батюшку кто ж осмелится, и приходилось
бабам убеждать себя в том, что  и вправду еще на свете какие-то чудеса есть,
никому еще до сих пор не выказанные.
     Ромео появился на Зарядье-Благодатских угодьях сразу после прилета царя
из Южной Америки. Появился - словно в ссылку  приехал, государь ему приказал
жить в деревне, дышать чистым воздухом, пить козье молоко, водить хороводы с
девками, лузгать семечки и прочая, и прочая. Словом, чего там еще  в деревне
делают - царь всего не помнил, его мысли от деревенских проблем тогда далеко
были.
     Отделался  овдовевший  царевич  по  сравнению   с  прочими  участниками
великосветского свинства на Танькиной даче сравнительно  легко. Надо думать,
царь  все  же никакого  особенного зла на покойного племянника не держал: за
что   бы?  Принадлежность  к  сексуальному  меньшинству   нынче  никого   не
интересовала, все  ж таки не национальный вопрос, а ведь и тот при царе куда
сразу рассосался!  -  ну,  а какая-то мелкая судимость из  времен всеми  уже
позабытой  советской  власти...  Никому  и  ничего   плохого,   как   теперь
выяснилось,  ничего не  сделал  он  плохого в своей короткой  жизни.  Такие,
наверное,  мысли были у царя. Хотя,  быть может, цари думают не то и не так,
как прочие люди, но как-нибудь  они это да делают? Этого  они  сами точно не
знают, такой слух есть.
     Накачали Ромео Игоревича Романова транквилизаторами, посадили в вороной
ЗИП и  умчали  в  деревню.  В  главную, столичную,  в  Зарядье-Благодатское,
поселили временно  в трехкомнатной  избе-люкс  на  десятом  этаже. Заставили
отоспаться,  трое  суток при  нем единственный  верный  врач,  вызванный  из
Елениной  косметологической  реанимации, дежурил,  иглоукалывал.  Двое суток
проторчал. Потом приступил к отоспавшемуся молодцу батюшка Викентий.  Узнав,
что принц крещеный, да еще по обычному православному обряду, спросил батюшка
самое  простое:  когда  тот  изволил  у  исповеди  последний  раз  бывать  и
причащаться. Ромео  честно признался, что вообще  никогда.  Батюшка Викентий
тяжко  вздохнул  и  предложил  принцу все-таки  исповедаться  по-людски,  не
формально. Выговориться, облегчить душу.  Ромео  немножко  подумал,  а потом
заговорил с такой скоростью и с таким захлебом, без остановки, что батюшка и
час  и два только пот с чела утирал. Слезами уходили из организма царевича и
транквилизаторы, и  несчастья, и  еще такое,  чему уйти  другими  путями  из
человеческой плоти нет никакой возможности.
     К  вечеру принц  не только исповедался и получил  все,  что  Российская
Истинноправославная Церковь исповедующемуся дозволяет, но и стал проситься в
монахи.  Батюшка Викентий,  принадлежа к белому духовенству, ничего по этому
поводу  ответить  не мог,  посоветовал обратиться  в  Святейший Синод, лучше
сразу  к  тамошнему  обер-прокурору, господину Досифею  Ставраки. Царевич по
слабости  чувств  не  удержался  и  пробормотал  уличную  дразнилку, которой
босяки-мальчишки  провожали   ЗИП  обер-прокурора:  "Собаки   Ставраки  жуют
козинаки,  жуют   козинаки,   танцуют   сиртаки!.."   Батюшка   вздохнул   и
порекомендовал насчет  монашества  все-таки сперва обратиться  к  высочайшим
родственникам, ибо без их ведома нынче стричь не велено, были уже попытки, и
кто-то их сверху пресекал  -  уж не сам ли  царь? Батюшка  подобрал  рясу  и
заспешил  к вечерне.  Собор у  него  был  большой,  но  тесный, а  деревня -
известно  какая.   Отец  Викентий  даже  сожалел,  что  храм   никак  нельзя
перестроить, чтобы попросторней  стало. На полпути  священник встретил стадо
коров,  возвращавшихся  с  Васильевского  выпаса.  Пастухом  в  селе нанялся
служить  какой-то  бывший  знаменитый  эстрадный  певец;  хоть и  еврей,  он
исправно бывал у службы, и гордился,  что  зовут его  по-библейски. На шее у
передней  коровы  позванивал  старинный  валдайский  колоколец.  Определенно
священник рисковал опоздать к службе, очень его принц задержал исповедью.
     Ромео не выпустили из избы-люкс  даже на утро, только невкусным молоком
все поили да поили. Царевич стал требовать хотя бы  телефонного  разговора с
государем, ну, не с государем, так с дядей, не с дядей,  так с отцом, нет, с
отцом не надо  - ну, с тем,  кто здесь главный хотя бы, поговорить-то можно?
Не тюрьма ж? Или тюрьма?.. А-а... Ромео глотал слезы.
     Кто в  деревне главный -  сомнений за последние полвека никто  не имел,
кроме сестер-поповен,  а те  на Брянщине остались. Бабы скоренько дали знать
сношарю-батюшке,  что   тронутый  царевич   желает   говорить  с  "главным".
Поставленный  обо  всех  пикантностях  царевичевой  биологии  в известность,
сношарь назначил аудиенцию  на утро,  а сам  устроился на лежанке  - думать.
Ясно было, что  парня  лечить  надо. Куда ему в монахи, телку такому? Лечить
сношарь в жизни своей долгой тоже  обучился,  но средствий главных знал два:
баня  с пивом да  с черешневой,  ну, а второе средствие известное -  работа,
работа, работа.
     "Телок"  был  приведен к двенадцати,  весь  зареванный, весь  в  черных
кудрях,  -  новых  кровей, таких  в деревне еще не запускали.  А что, может,
передумает? Если он считает, что в мужика  для него черт  ложку меда  сунул,
так стало быть,  надо доказать ему, что в каждой бабе - пять таких ложек, да
еще мед подуховитей будет.  Сношарь  не сравнивал,  но не сомневался - он от
баб в жизни  много чего  наслушался. Приказал  топить  баню, вытащил корчагу
светлого городского пива  и приказал  Ромео пить. Тот  с ужасом  поглядел на
великого  князя,  тот выглядел  примерно  так, как для  непривычного взгляда
овцебык, и выпил кружку. На закуску сношарь персонально облупил парню крутое
яйцо.  Ромео тоже не  посмел отказаться.  Потом долго молчали.  Сношарь ни с
какими мужиками  разговаривать  правильно не  умел,  а  Ромео  боялся подать
голос.
     В бане,  где  несчастный принц приготовился к любому  виду  насилия над
собой, была дикая, ни с чем не сравнимая жара, ибо сношарь не любил тепло на
ветер пускать. Сношарь покрутил носом, и остался недоволен.
     - А ну-ка при-на-под-дай! - крикнул он кому-то в щель, и невидимые руки
опрокинули кадку  темного пива на голую каменку.  Дух пошел такой, что Ромео
немедленно окосел. Сношарь  взял  в  руки два  шланга,  -  зачем-то были тут
оборудованы еще и  шланги, -  и  стал  хлестать  бедолагу то  такой  струей,
которая ледяная, то другой, которая  горячая.  Ромео сидел у  стены и сам не
знал,  в  сознании он, или без него, или вообще давно умер. Длилось  это все
вечность  и еще того много больше. Когда сношарь счел, что  парень ошпарен и
охлажден должным образом, то крикнул в щель:
     - Га-а-товв!
     В  баню строем  вступили шесть отборных  Настасий среднетяжелого  веса,
целомудренно   препоясанных   холщовыми   передниками.   Они   как   великую
драгоценность  подняли Ромео на  вытянутых  руках  и,  словно  тело  другого
шекспировского персонажа,  унесли.  Впрочем, недалеко, - всего  лишь в менее
жаркую  комнату, посредине  которой  возвышалась  личная сношарева бочка, до
половины полная  желтков,  пожалованных вдовому царевичу  великим  князем из
личной  казны.   Юношу  сложили  под   углом   в   сорок  пять  градусов  и,
бесчувственного, усадили в бочку.  Две Настасьи остались поддерживать  его в
сидячем  положении,  третья  встала   напротив  принцевой  морды   с  ручным
вентилятором,  четвертая подала  братину  с  охлажденной  черешневой,  пятая
аккуратно разжала парню зубы, шестая чайной ложечкой стала вливать ему питье
за щеку, чтобы не подавился: так дают лекарство строптивым или погруженным в
обморок собакам. Через минуту-другую  Ромео глотал  сам, оклемался  немного.
Настасьи соблюдали  меру, сношарь-батюшка  строго наказал,  чтобы царевич не
сблевал ни  в  каком разе, а  то все сначала начинать,  бочку снова желтками
накокивать. Яйца-то у сношаря  были известно откуда,  против  себя  Настасьи
умели не действовать.
     Но  Ромео  не сблевал, а  потихоньку  пил,  и  скоро  пинтовая  бутылка
черешневой,  первоначально  влитая  в братину,  превратилась в воспоминание.
Великий  князь  зашел  поглядеть,  лично подошел  к парню,  обтер  ему  лицо
холодной  тряпкой. Подворотил  принцу веко. Слегка похлопал кривопалой лапой
по щеке.
     - Будет  притворяться. Тебе  тут еще два часа откисать. Черешневой  ему
пока хватит, -  сношарь разговаривал  уже с  Настасьями. - А  пить захочет -
пива  давайте.  Моего.  Без  никаких.  Потом   в  постель  отнесете.  Охрану
поставьте, внутри и снаружи, сами понимаете, человек впервой.
     Сношарь  пошел ополоснуться.  Для  себя он на  сегодня  яичную  баню не
планировал, а с четырех пополудни начинался у него обычный рабочий день.
     Пива Ромео дали не скоро,  он попросту проспал  все два часа желткового
сидения.  Позже  его,  отхлебнувшего  и   уснувшего  по  новой,  ополоснули,
завернули в простыню, вшестером подняли и  отнесли в подновленную избу-люкс.
И  тогда принц  захрапел. Настасьи дивились: молодой вроде парень, а храпит,
как матерой.  Могутно.  С  парнем что-то и вправду  происходило,  дежурившая
наиболее "внутри"  Настасья  потом  до конца жизни  об этом  рассказывала, и
повесть  ее  обрастала  подробностями,   притом  не  менее   шести  Настасий
утверждали, что  именно они-то и дежурили  в  тот знаменитый  день у лежанки
принца.  Парень  изгибался  во  сне,  словно  делал гимнастический "мостик",
поворачивался  два-три  раза в одну-сторону,  потом в другую,  принимал позу
раба, пытающегося разорвать цепи - ну вылитый мировой пролетариат! Под конец
парень  вцепился  в  подушку зубами и прогрыз  насквозь.  Отоспался только к
позднему вечеру,  открыл глаза,  запросил пива. Настасья чуть не  закричала:
кареглазый царевич смотрел на нее светло-голубыми глазами! Однако дисциплина
взяла верх, пива Настасья подала царевичу недрогнувшей рукой.
     Что было  дальше - позже толком никто  не мог  выяснить, никто из самых
дотошных  и очень  многочисленных  историков  села  Зарядья-Благодатского. В
общем,  ту Настасью, которая сидела возле постели - не то была одна из шести
эта  баба, не то все шесть сразу,  как утверждала  поздняя  школа схоластов,
царевич Ромео сгреб с силой, которой никто в хрупком горожанине предположить
не  мог, не быстро  оприходовал  и  отпустил  лишь тогда,  когда  означенная
Настасья  помнила  из всей  своей биографии лишь то, что она  -  Настасьина,
кажись, дочь, и размышляла об одном: сколько же теперь яиц платить?
     К тому времени, когда новая  полудюжинная смена Настасий пришла  к избе
царевича,  если историки села не врут, первая шестерица была вся в состоянии
к несению строевой службы не годном и  ни о чем, кроме новых  яичных долгов,
не  разговаривала.  Яиц,  впрочем, за услуги с  них Ромаша  так никогда и не
востребовал, в  поле его голубого взора попала  новая смена, -  ну, а дальше
историкам верить  вообще  невозможно,  есть мнение, что  дальнейшие  события
носят чисто  легендарный  характер  и  восходят  к  известному  тринадцатому
подвигу  Геракла,   касавшегося  неподтвержденных   пятидесяти  девственниц.
Рассказал бы  кто  самим бабам, что их историки девственницами обзывают, они
бы тех историков в Неглинку спустили, а насчет прочего - это их личное бабье
дело, потому что мозгляк был ваш Геракл.
     Луке  Пантелеевичу, конечно, тут же донесли  - впрочем,  наступило  уже
позднее утро послебанного  дня.  Великий князь долго и подробно  выспрашивал
все детали у принесенных к нему на носилках шести первых Настасий и ругал их
за  беспросветную  бабскую  глупость,  ругал,  ругал. А  сам  в  душе  очень
радовался.  Особенно  князю  нравилось,   что  новую  смену  караула  Ромаша
встретил,  сидя  в профессионально сношарской позе: на койке, руки в колени,
локти врозь,  оба глаза голубые, несосредоточенные. Князь послал с  вестовой
Настасьей  царевичу  корчагу  лично  им  сваренного  темного пива,  мысленно
соображая, скоро ли та вернется, или вообще болезную на носилках принесут.
     Когда  Настасий  убрали,  князь  достал  очки  в  довоенной проволочной
оправе, вздел на нос и принялся щелкать костяшками на счетах, считать яйца в
пропорции на свою недельную баню, а также на ту, в которую теперь полагалось
сажать молодого Ромашу. И делить на количество пользуемых Настасий, не то на
них перемножать, историкам  подробный подсчет никак найти и не удалось. Цены
на яйца  Луку Пантелеевича  давно перестали интересовать, а теперь, выходит,
нужно  оные  выяснить,  потому как не хватит селу своих ресурсов, не хватит.
Докупать  придется. На  какие шиши? Сношарь пораскинул  мозгами и постановил
сдать место под стеной Кремля "посадским": пусть пригородные жители  откроют
ларьки  и в  ту, и  в  другую сторону. В Кремль можно продавать раков. Сезон
скоро, а потом еще что-нибудь  придумается. Из Кремля  в село  пусть продают
что хотят, все одно дрянь бабы не купят. Ну, а на деньги за аренду в ближних
селах  как  раз яиц и  прикупить.  Всем  хватит.  Главная,  самая  свербящая
нужда-забота  Луки  Пантелеевича  - где  взять  сношаря молодого  -  отпала.
Таковой просто обрелся.
     Но угрызениями совести великий князь все равно мучился немыслимо.  Было
нестерпимо  больно вспоминать, как  вызвал  его к себе  царь  в  Грановитую,
именно  вызвал, а  не сам приехал, - и приказал загрузить семью-поезд, потом
сниматься  с места и ехать в Израиль по  секретному  поручению.  Привезти  с
собой известное лицо, если  нужно будет,  то и  в железы закованным. Сношарь
тогда  так и  сказал  царю,  что  никогда великие князья  такими  делами  не
занимались, а Павел расхохотался. Ну, историк, мол, отыскался новый! Сравнил
Орлова,  смерда, черную кость, кухаркиного сына, с великим князем! "Чего,  -
говорит, - великие князья доселе не делали, то, значит,  неважно, потому что
можно и должно им  делать  все то, что  нужно для блага империи". А  законы,
мол,  для  кухаркиных  детей,  притом для  детей  таких кухарок,  которые  и
готовить не умеют, и управлять государством не  способны. Сношарь попробовал
возразить, что  известное лицо  все ж  таки  не  одно лицо, а еще и внучатая
племянница,  так царь посмотрел на  него как  на вовсе сумасшедшего:  мол, у
тебя  в  селе, старче,  не  только что  внучатые племянницы, а такое родство
попадается, что лучше его не исследовать. Тоже правда. Ну, ладно.
     Пришлось упаковаться, малым поездом,  в сто вагонов, ехать в Палестину.
Прямой чугунки туда, оказывается, до сих пор не проложили, надо пилить через
Кавказ и Турцию.  Да и вообще никак без заезда на море. Ох, куда эти младшие
Романовы смотрели, в те времена, когда кокушкинский вождь еще Карс туркам на
тарелочке  не сдал?  Выстроили бы  чугунку на Иерусалим, и всем бы удобно. И
по-православному.  Ничего не умели, ничего не хотели, ничего не делали. Хотя
вообще-то зря их "тово", сослали б лучше в захолустье какое-нибудь,  хоть  в
Англию, что ли...
     Однако дороги по суше  все-таки не было. Имелся поезд до  Одессы, паром
до Варны, потом сухим путем до Константинополя. Дальше выходило короче всего
морем:  нанять паром, и айда прямо в  Хайфу. Ничего не поделаешь, - ну, царь
хоть немного помог, заказал специальный паром, чтоб  вагоны по  четыре в ряд
стояли, и можно из вагона-избы от Киевского вокзала до самой Святой Земли не
вылезать. Но великий князь опять  уперся. Ну, ладно,  если иначе, как морем,
нельзя  -  пусть  понаделают для него, для  всех  свитских, для  Настасий  и
прочих,  которые поедут, непотопительных  бронежилетов.  На  меху:  кто  его
знает, какая в тех палестинах  погода.  Но и  чтоб не тонули, даже если  три
Настасьи  в  один залезут.  В  Его Императорского  Величества  бронежилетных
мастерских  вздохнули  и,  что  просили,  на  недорогих  соболях  с  Аляски,
изготовили. Садясь в поезд, великий князь тоже в  такой влез и решил  раньше
Тель-Авива не снимать. Даже на работе,  которую он в дороге  оставлять  и не
помышлял.
     Ехал  сношарь  частным  образом,  как  бы  просто в  Святую  Землю  без
каких-либо умыслов, кроме паломнических; батюшка Викентий  очень был доволен
возможности  пристегнуться к  поезду, - ну, дали ему  милостивое  дозволение
сесть  в  последний  вагон, в  жилете, конечно. Но  сношарь  знал,  что дела
предстоят в Израиле не очень благочестивые, поэтому решил в окно не глазеть,
а сразу взялся за  дело. Перекусил омарами - куда им  до  наших раков, но не
сезон,  что  поделаешь! Почесал в  темени и тюкнул в гонг, вызывая первую на
сегодня Настасью.
     Мирно проехали всю дорогу до Одессы, даже на Брянщине ничего особенного
не приключилось,  хотя  в сферах  ждали  больших  народных женских волнений.
Однако всего лишь тыщи две каких-то бабенок пытались лечь там на рельсы, ну,
их военизированные Настасьи быстро обратали. И в Одессе от  парома не больше
как две тысячи отогнать пришлось. Может, батюшка хорошо молился?
     Паром  плыл  медленно, море  было  тихое,  но бронеспасательного жилета
никто снять не смел, редко-редко кто выходил на синеву глянуть - и обратно в
поезд,  коров  доить,  блины печь,  яйца собирать,  на вахте стоять, ну  и в
очереди к  сношарю-батюшке  тоже.  Ни Варны,  ни  Цареграда так  никто  и не
увидел, там даже бабьих восстаний не случалось, да и что с них взять, народы
темные. Попали на новый паром, поехали дальше, куда-то - без событий.
     Паром держал  курс на греческий остров с красивым названием Икария, где
предстояло  не  то  пресной  водой  дозаправиться,  не  то  какую-то  статую
прикупить, и  глубокой  ночью, точней, почти утром,  вышел паром  на траверз
острова с неприличным названием  Лесбос.  Об  этом никто,  кроме  правившего
курсом  Главного Навигатора,  не  знал,  но  откуда-то  и кто-то  прознал на
неприличном острове. Управляемая по злоумышленному радио  торпеда оторвалась
от лесбийского  берега,  протаранила  борт  парома и  взорвалась  в машинном
отделении. По сигналу тревоги медленно тонущий паром ожил, но никакой паники
не произошло, не так сношарь выдрессировал свою деревню. Когда Эгейское море
вспыхнуло  белизной и  голубизной рассвета,  от парома и поезда на волнах не
имелось ни доски, но сотня-другая Настасий, батюшка Викентий Мощеобрященский
и другие деревенские  в  строгом  порядке покачивались  на  гладком,  словно
масло,  море, а немногие лица  мужского  пола из  персонала парома  и поезда
поддерживались руками наиболее мощных Настасий; десять баб держали над водой
радиста, который  слал в эфир  бесполезное  эс-о-эс. Бесполезное потому, что
греческие  катера  береговой  охраны, словно рояль в кустах, ждавшие  своего
часа у берегов острова Хиос, уже  принимали на борт нижнезарядьеблагодатских
баб;  выполняли  они  эту работу с усердием,  ибо получили щедрую  взятку от
залетного латиноамериканского  дипломата, полагавшего, что Греция безусловно
входит  в сферу интересов  дружественной латиноамериканцам России. К полудню
подобрали всех, кроме знаменитой Настасьи-Стравусихи.  Та исчезла бесследно,
ее и на Хиосе и потом на Кипре все сильно оплакивали, даже сношарь в рабочем
перерыве смахнул кривым пальцем слезинку и буркнул что-то  насчет того, что,
мол,  все,  никогда  он  больше  по  воде не  плавает.  Ну,  а  сообщение  о
катастрофическом   взрыве   на   Лесбосе,  погубившем   какую-то   канадскую
лабораторию, прошло совсем незамеченным, ибо ни один корреспондент  не сумел
толком  выяснить, была  ли  эта  лесбийская  мастерская собственностью  Лиги
борьбы с  Романовыми, или,  напротив, принадлежала  Лиге  защиты  Романовых.
Собственно говоря,  после коронации  законного русского императора никто уже
не понимал: одна это лига или две.
     Ну,  события  до этих  пор,  даже до  въезда  в  Хайфу,  великий  князь
вспоминал  еще  без  душевной боли,  а  вот  дальше  ничего  припоминать  не
хотелось,  лучше б вовсе из  Хайфы сразу домой.  Но  в  голову  лезли  самые
неприятные  картины.  Мелькали  тесные  церкви  и монастыри,  в  которых  он
подходил  к  священнику  под благословение и тут  же  уходил, ибо его вели и
везли  туда  и  только  туда,  где  в  пригороде Тель-Авива жила,  работала,
боролась и ненавидела окончательно окопавшаяся в Израиле вплоть до свержения
братца-узурпатора  Софья   Федоровна  Романова,  претендовавшая  на  русский
престол под именем Софьи Второй. Как  еврейка по матери, она имела право  на
подданство,  получила  его  -  благо ни к  чему  оно  не обязывало,  Израиль
разрешал  двойное, и  даже, кажется,  тройное.  Офис ей оборудовали незримые
руки генерала Униона; какие-то  сочувствующие шли чередой через ее приемную,
а по ночам она видела один  и тот же сон: немолодой, кряжистый,  лысый,  как
Лев Толстой, человек с голубыми глазами, стоял перед ней и чуть  улыбался, -
эдакий секс-Джоконд  для  самых взрослых женщин.  Лицом немного на отца,  на
Федора Михайловича похож,  но только чуть-чуть.  Никогда Софью на пожилых не
тянуло, она была целиком и полностью довольна услугами восточного  мальчика,
который появлялся, когда был нужен, и исчезал на все остальное время. Но сон
снился, снился,  кряжистый Джоконд был с каждой ночью все натуральней, будто
приближался во времени и в пространстве.
     Так оно и было.
     Однажды  он  пришел  к ней наяву.  Без  доклада явился  в офис,  сел  в
посетительское   кресло,   глубоким  голосом  пожелал  доброго  здоровья   и
по-простому посмотрел на нее, удивительным взором, мутным, но ласковым, лишь
улыбка   проскальзывала  на  его  губах,  чтобы  тут  же  исчезнуть,  словно
появлялась лишь тогда, когда Софье хотелось ее увидеть.
     Дальше  сношарь уж и  вовсе ничего  не  хотел  вспоминать.  Даже  когда
российский   корабль  "Александр  Благословенный"  принимал  на   борт   всю
возвращающуюся домой деревню, а Софья, покорно  прижавшись к великому князю,
шла под конвоем совсем ей неведомых  баб, еще  терпимо было. Но вот когда на
корабле Софью по приказу императора арестовали и водворили  в...  эту... как
ее?  Крюйт-камеру? Нет, нет... Но, в общем, арестовали, предъявили обвинение
в  попытке  свержения  законной власти  путем  государственного  переворота.
Больше  сношарь  ее не  видел.  Все,  о чем  его  просил  в порядке  приказа
император, он совершил. Он  знал название того, что совершил - "подлость". И
знал, что никогда  и ни по какому  поводу больше его тревожить не будут - ни
император, ни  еще кто другой. И еще знал, что, сколько батюшка Викентий ему
этот  грех не отпускай, все  равно название остается  прежнее. Царь, кстати,
понял,  что князь мучится угрызениями, и митрополита  прислал, Фотия своего,
солидного,  который  коронацией дирижировал. Фотий исповедал, тоже все грехи
отпустил. Вроде  полегче стало до утра, но потом все  по-прежнему очутилось.
Не просить же митрополита каждый день ходить в деревню, только баб смущать.
     Сношарь перестал горевать, что съел лишнее четвертое блюдо. Надо себя в
руки  брать. Восемьдесят  лет  никому  дела нет.  А  вот  мне дело есть.  До
деревни.  Потому как хоть и появился  преемник по главной  профессии, потому
как хоть и можно в  свой  секретный день рождения погрустить,  что больно уж
трудный   приказ   пришлось   исполнять,   -   но  дело-то,   дело,  оно   -
государственное!  Сделал  - и  с  плеч...  да, с  плеч... словом, долой его.
Сношарь решительно вернулся к  делам насущным, деревенским. В задней горнице
Избы  Боярина Романова  государевы умельцы оборудовали для князя специальную
хреновину. Нажмешь кнопку - вся, как на ладони, видна, к примеру, пропускная
комната на Васильевский выгон. Нажмешь другую кнопку  - на экране караулка у
Китай-стены. Нажмешь третью - мастерская Ромаши. Ну, там смотреть не на что,
все известно, рабочее время  сейчас у парня, а вот в караульню глянуть очень
интересно. И нажал квадратную, цвета бывшего флага, кнопку.
     В караулке, против  обычного,  не  топталось  ни единого императорского
гвардейца, имелись только четыре  дежурные Настасьи. Все  они  сидели  перед
ящиком наподобие телевизора, со множеством кнопок внизу. Одна баба увлеченно
жала  на  кнопки,  три других  за  спиной  ее  застыли не  хуже  кремлевских
курсантов на упраздненном ныне посту No 1 возле разобранного для перевоза  в
Кокушкино  мавзолея.  Они  глядели на  экран, а  на нем  лежала  в канаве  и
интенсивно поросилась  огромная свинья  породы  ландрас. Нажатие  нескольких
кнопок -  свинья стала  гориллой, бьющей себя в грудь, крупным планом идущей
на зрителя. Еще одна  сложная комбинация нажатий - невзрачный мужик с другим
невзрачным мужиком чокнулись какой-то цветной жидкостью. Крупно мелькнула на
бутылочной   этикетке   надпись:  "КИПР".  Всех   Настасий  передернуло   от
средиземных   воспоминаний,  последовало  новое  нажатие   кнопок,  один  из
невзрачных мужиков,  голый,  спрыгнул с голой  бабы, превратился в лебедя  и
вылетел  в  окно,  держа в  клюве  чемоданчик.  "Что за диво?"  -  размышлял
сношарь, вместе  с  Настасьями следя за приключениями сменяющих одна  другую
картинок. Мелькнуло  лицо  Софьи, князя полоснуло по сердцу, но вместо Софьи
появилась белая  полярная  сова,  потом еще что-то и  еще  что-то,  картинку
засбоило  и  отбросило  назад, но скоро Настасья-компьютерщица нашла  нужную
комбинацию,  и  во весь экран вымахнул такой  знакомый, почти родной, но уже
исчезнувший не  только с  небес,  но  даже из анекдотов  дириозавр.  Сношарь
смотрел сквозь экран  на другой экран и был зачарован, как ребенок: все, что
он видел, было совершенно непонятно, однако  казалось до боли близким, будто
чью-то  жизнь  показывали, которая прошла  совсем  рядом,  только  считалась
тайной, а  теперь вот  стала явной, то ли  человек в  сознанку  пошел, то ли
сам-то помер, а другой о нем роман тискает, - загадка, да и только.
     Бабы играли  в  сложную компьютерную игру "Дириозавр", очень дорогую  и
очень   популярную   в   Европе  и   в   России.  В   Америке   ее  объявили
антиамериканской, но анонимному автору игры хватало и европейских миллионов.
Аноним  был  персоной  замечательной.  Некогда  американский, а теперь вновь
французский  гражданин Жан-Морис Рампаль,  он  же дириозавр,  он же полярная
сова,  котел с  рисом  и еще много кто,  - вот кто создал эту  замечательную
игру.
     Приключилось  с   ним  вот   что.  Внезапно  расколдованный  с  помощью
гуманитарной  помощи  одного   из  латиноамериканских   государств  Рампаль,
раздавив Пилатову Дюну в родном Аркашоне, жил некоторое время у своих родных
поблизости. Свой  ухудшившийся  французский язык он объяснял тем, что  долго
жил в  колониях. Вскоре кто-то из патриотически настроенной  родни деликатно
поправил его, что у  Франции давно нет колоний, а есть заморские территории.
Рампаль  мгновенно  сориентировался и  скорбно произнес:  "Увы, это  были не
французские  колонии..."  Братья  Рампаля,  из них  двое  родных,  все  были
оборотнями,  но  много  лет назад  Порфириос,  посетив  Аркашон  и  отследив
Рампаля,  не рекомендовал "распечатывать" их  способности, - больно уж тупые
мужики.  На  случайную  "распечатку"  шансов очень мало,  с  чего  бы  им  в
новолуние кушать  по  тринадцать  аметистов  темной  воды,  запивая  молоком
одноглазой черной овцы?
     У Рампаля были основания опасаться, что скоро в Аркашон заявятся агенты
Форбса, - встречаться с ними он желания не имел. Сложил  кое-какие пожитки и
уехал в то единственное  место, где француза более-менее не просто найти - в
Париж.  Снял  квартирку  над  кафе  и вскрыл  наконец-то  пакет с  уже давно
законченными мемуарами -  "Как я  был разными вещами". Их на  досуге, будучи
дириозавром, оборотень написал по-английски. Вставил первый файл в компьютер
-  и долго ничего не мог понять. Вместо  текста мелькали какие-то бессвязные
картинки из собственной его жизни.  Рампаль устал,  сражаясь  с компьютером,
вышел  в  кафе, только  после третьего  перно  грустно понял, что  же именно
случилось. А вот что. Выходя из облика дириозавра,  возвращаясь  в человечью
шкуру,  Рампаль   возвратил  к   исходному  виду  и  текст  своих  мемуаров:
надиктованные слова стали только воспоминаниями, и надо сказать спасибо, что
вообще хоть как-то уцелели.
     Рампаль месяц колдовал  над всеми возможностями, кроме одной  -  писать
заново,  да  еще по-английски, он не имел сил. Кроме того, ведь  при желании
его можно было теперь объявить  дезертиром  из ВС США, и  вряд ли публикация
книги  на   английском   сулила  заметные  дивиденды.  А  если  написать  их
по-французски,  выйдет  патриотично, но никому не  интересно.  Насчет своего
литературного дарования  Рампаль,  к счастью, не  обольщался. Тяжкой  летней
ночью  он ворочался на  привычно одинокой постели,  слушая какой-то арабский
скандал  в кафе  на первом  этаже.  Кто-то клялся, что  сочинить второй  раз
"Тысячу и одну ночь" невозможно. А другой клялся тайными именами Аллаха, что
при помощи  хорошего компьютера можно написать еще  две тысячи  и две  ночи.
Спор переходил в драку, арабский - в  какой-то  магрибский диалект, которого
Рампаль не понимал, и поэтому мысли его вернулись в прежнюю колею. Тем более
что  надвигалась гроза,  а оборотень со  времен  Пилатовой Дюны  стал  очень
чувствителен к погоде.
     И гром грянул. После этого, вопреки законам природы, пронеслась молния.
Пронеслась  в  уме  Рампаля.  Два  великих  имени  - Горгулов  и  Меркадер -
разрешали проблему Рампаля, хотя их обладатели и лежали давно в могилках. Их
полустраничная  формула,  альфа и  омега всего оборотничества,  введенная  в
компьютер  и правильно используемая игроком, позволяла  создать неповторимую
по увлекательности игру  "СОЗДАЙ ДИРИОЗАВРА", или,  попроще,  - "Дириозавр".
Сюжет Рампалю выдумывать было не нужно,  лучше  собственной биографии он все
равно ничего бы не сочинил.
     Немалые знания в области компьютерных  игр Рампаль накопил, увы,  еще в
женском обличье,  страдая от унижения  и безделья в гареме  почетного поляка
Артемия Хрященко. Эти знания очень теперь пригодились, но для запуска игры в
производство и продажу требовался начальный капитал в пять миллионов франков
- не меньше.  Но Рампаль быстро  сообразил, где изыскать их. Он направился в
представительство Республики  Доминика, где запросил  связи с правительством
Республики. Оказалось, что в  Париже, в  ресторане "Малый Доминик",  имеется
возможность встретиться с  неофициальным представителем правительства, г-ном
Доместико Долметчером, сейчас - случайно, случайно  -  совершающим очередной
рейс челночной дипломатии.  Тот, как это  с ним обычно бывало, случайно имел
при себе  некоторую  сумму  свободных  денег,  каковую и ссудил Рампалю безо
всяких процентов, - о подобном приключении он заранее знал из бюллетеня  ван
Леннепа. Потому  и денег немного взял из своей ресторанной кассы, выручку за
воскресенье.
     Рампаль игру  соорудил.  Иначе  не  сидели  бы сейчас  бабы в  караулке
Зарядья-Благодатского,  не творили  бы  своего  дириозавра. Непростая  игра!
Рампалю хватило ума и чувства самосохранения для того, чтобы не обнародовать
тот факт, что в действительности правила игры имеют совсем иное, сокровенное
для каждого  истинного оборотня значение. Иначе собрались бы  со всего  мира
волкодлаки, лисобабы, кодьяки,  пуморотни, лоси-перевертни, тигролюди  и все
иные и разнесли бы Рампаля на клочки вместе с его игрой. Впрочем, кто знает?
А  если б Рампаль снова стал дириозавром? Кто бы тогда кого разнес в клочки?
Ну, а  битва дириозавров - это что-то  для Голливуда, не иначе... Но Рампаль
не  разгласил  значения формулы.  Ему все конфликты  надоели.  В августе  он
продал последнюю часть прав на игру,  выписал из  Канады платиновую  флейту,
решив   в   будущем   выдавать  себя  за  родственника   своего  знаменитого
однофамильца,  и  стал  вести  переговоры  о покупке виллы  в  горной  части
Корсики. Он надеялся провести там остаток дней. Надоело, все надоело. Чтение
французской классики - занятие не на одну жизнь. Рампаль валялся на  диване,
читал романы.  Радовался каждый раз, когда  роман подходил к концу, в тот же
день брался за следующий. Он не  знал,  что подобным образом поступают и те,
кто романы пишет.
     А    покуда    Жан-Морис    Рампаль   читал    Флобера,    Настасья   в
Зарядье-Благодатском  выстукивала на компьютере формулу Горгулова-Меркадера,
император  Павел Второй  диктовал указ  о  запрете  телесных  наказаний  для
преступников  старше  семидесяти   лет,  Никита  Глюк,  стоя  за  прилавком,
вдохновенно    заворачивал    в   замшу   специальный   кадуцей    для   его
высокопревосходительства   действительного   статского  советника  Бухтеева,
Анфиса  Волкова  разбиралась  с  весьма  либерально  настроенной  финансовой
инспекцией - в мире чего только не происходило.
     Август  - время  падающих  звезд,  вот  и  выпал  над  сибирской тайгой
обильный  дождь  тунгусских  метеоритов,  нанес  ущерб  многим  процветающим
хозяйствам, особенно  пострадали знаменитые  тамошние индюшатники. Почему-то
это привело к сокращению поголовья лис, но это  - вряд ли, от метеорита лиса
всегда увернется,  зато  бабы  в  тех  краях  объявились  никому  раньше  не
знакомые, все  рыжие,  справные,  хитрющие,  -  ну,  эти  быстро  до  города
подались, а дальше - ищи-свищи. А в Санкт-Петербурге  имели  место еще более
значительные  события. Один очень почтенный академик,  известный тем, что  в
молодости  по  зову следователя Черноморканал  копал,  прослышал о  том, что
канцлер расформировал комиссию по охране подлинности "Слова о полку Игореве"
в силу полной доказанности таковой подлинности - так вот, академик взял да и
обиделся. И выступил по санкт-петербургскому телевидению, что, мол, не может
"Слово о полку Игореве" оставаться просто  подлинным, оно должно становиться
более   и   более  подлинным,  неустанно,  ежечасно  углубляться   в   своей
подлинности,  например, ему,  академику,  кажется,  что  "Слово"  написал не
кто-то один, а сразу все русичи. Все, всем кагалом!
     Так и брякнул на весь  мир.  Мир поверил, поскольку некогда был кагал в
городе Итиль  на реке Итиль, то  бишь  город Волга на  реке Волга, а Волга -
река  истинно  русская, -  ну,  значит и вправду  - всем кагалом. Так как же
можно разгонять  комиссию  по подлинности! Известный питерский поэт,  прямой
потомок несостоявшегося цареубийцы, экстраполировал и сразу опубликовал  еще
несколько   "Слов"   о  других  древнерусских   полках,   которые  потерпели
сокрушительное поражение - такое же, как Игорь, но в других битвах, и князья
описывались   тоже  другие.   Ежеквартальник  "Древлесоветская   литература"
только-только  вышел  со  статьей  академика  о том, что  поэт все правильно
говорит, и слова у него  древние,  как  государь  закрыл  дискуссию и  поэта
вместе с академиком выслал  в Голштинию.  Питер вскипел, как котел,  - будто
это над ним тунгусские метеориты выпали. Но Россия на Питер не особо глядела
- больше  всего наделала  в августе  шума  весть  о  том,  что  в Московском
зоопарке имела место самая настоящая "Битва Серафимов".
     Да, в Свиблове, в зоопарке  именно такая и состоялась.  Со всей России,
даже  из Японии и Непала,  съезжались проповедники-ересиархи и стояли вокруг
зоопарка  с  зажженными  свечами.  Никто  ничего  не  знал  толком,  но  все
пророчествовали.   Ответственный   секретарь  зоопарка,   вальяжный   Истрат
Натанович Мендоса, выходил и давал разъяснения, но его никто не слушал, хоть
и был он с давних пор  суперзвездой, -  без его присутствия  ни одна тварь в
зоопарке  не  совокуплялась,  а  в его присутствии, напротив,  все только  и
делали, что неистово сношались, даже на некоторых проповедников действовало.
Из-за этого у  Истрата  Натановича сложности  бывали,  вязки  внеплановые  и
многое другое. Но только он был живым свидетелем  того события, которое весь
мир нынче именовал "Битвой Серафимов". На самом деле имело место вот что.
     Главный проволочник зоопарка, Серафим Львович, после увольнения  других
Львовичей  спирт разводить в поилке у свиньи-бородавочника брезговал и пил в
одиночестве,  в  террариуме,  за  кобрами, -  туда мало кто по  доброй  воле
совался.   Серафим  Львович  облюбовал  это  место  с  тех  пор,  как   стал
знаменитостью в прошлый раз, - это когда он кобру кормил, дал ей мышь, а она
его в  левую  возьми да укуси,  так он ей так правой  сдачи дал, что получил
укус и в правую; однако выжил. Но с тех пор, как остался Серафим Львович без
собутыльников,  решил он пить не просто так, а по-духовному. За девять чинов
ангельских,  надеясь хоть  когда-нибудь своего  славного  имени  достигнуть.
Первые  три стакана  обычно  проскальзывали мелкими пташечками: за  Ангелов,
Архангелов  и  Начала.  Потом  Львович малость  передыхал и  пил  вторые три
стакана: за Власти, Силы и Господства. И вот тут организм Львовича почему-то
отказывал.  Как только  доходило у него дело до Престолов -  ноги у Серафима
Львовича подламывались.  В  который  раз!  Пил  техник-проволочник строго по
науке, закусывал; впрочем, не закусывал, а занюхивал:  доставал из морозилки
после каждого стакана кусочек льда и аппетитно нюхал. Но и питье со льдом не
помогало. Только раз удалось  допить до  Херувимов, но тут техник вырубился:
никак не мог дойти он до высшего чина, до Серафимов, до себя самого, короче!
     В поисках себя допился Львович и на этот раз до Престолов, но дальше не
смог. От  обиды вышел он из террариума и побрел к тезке. Пользуясь служебным
положением, проник Серафим Львович в вольер  к овцебыку  по  кличке Серафим,
встал на четвереньки и стал требовать, чтобы тот не уворачивался и объяснил,
почему такая подлость, что до них, до Серафимов, дойти никак нельзя. Овцебык
от  приставаний  сперва  отнекивался,  а потом встал  в  боевую позу и решил
докучливого  гостя забодать.  Львович все требовал  и  требовал. Овцебык уже
собирался совершить задуманное, но  ворвался в вольер серьезно встревоженный
Истрат  Натанович,  взявший по  первой  жене  сальварсанскую фамилию, -  ну,
разнять Серафимов ему составило три секунды. Но молва, молва...
     Истрата  Натановича  с  его  индуктивно-сношарской  способностью   даже
великий князь  прошлой осенью  хвалил, мол, хорошо бы  такого  на птичню. Но
Истрат  Натанович не пошел,  он любил свой  зоопарк. И проглядел как-то, что
слух о том, что  в  зоопарке  боролись Серафимы,  вырвался  из-под контроля.
Напрасно он объяснял проповедникам и другим бездельникам, что никакие Рувимы
в зоопарке  не  боролись, а  Рувим  Львович теперь не в  Архангельске,  а  в
Германии, там его называют "Херр Рувим", как положено, но  он-то ни с кем не
боролся!  Все -  как  об  стенку  горох,  проповедники  не верили. Сенсация,
знамение и т. п. Истрат Натанович разозлился  и ушел в террариум. Там  лежал
уже уволенный приказом директора Серафим Львович и сквозь стекло втолковывал
кобре,  некогда  его  покусавшей, чтобы при  царе  она, дрянь,  такого  себе
позволять не думала. К счастью, Серафим Львович был прочно обездвижен, и два
слономойщика, задней части и передней, при нем дежурили: ждали протрезвления
бывшего проволочника. Истрат Натанович бегло  поклонился  портрету  государя
при входе в террариум, над клеткой с василисками, и удалился по делам, прочь
из повествования.
     В те же дни донеслось из Южной Африки сообщение, что там, прямо в бухте
Фалс-Бай возле Кейптауна,  выловили неизвестную  женщину в бронеспасательном
жилете  на собольем меху, и говорила женщина человечьим  голосом, по-русски.
Женщину сперва представили президенту страны, тот  в  ней ничего интересного
не нашел, а потом показали второму лицу  в государстве, предиктору  Класу дю
Тойту.  Тот  несколько  раз  обошел  вокруг  женщины,  потом  на  непонятном
окружающим русском  языке  матерно сказал что-то  приблизительно переводимое
как  "чему  быть,  того  не  миновать",  и  попросил  бабу  все-таки   снять
бронежилет.  Баба  так одурела  от плавания из Эгейского моря к Мысу  Доброй
Надежды, что просьбу  исполнила.  А через день  правительственное  агентство
новостей  принесло  сообщение, что  отныне предиктор Клас дю Тойт -  человек
женатый.  Принесенная ветром  и  волнами в  ЮАР  Настасья-Стравусиха  меняет
вероисповедание; как некогда сам ее супруг, переходит в лоно Реформированной
Нидерландской Церкви, наиболее влиятельной в стране, и меняет фамилию  на дю
Тойт.  В  общем, она  теперь мужняя  жена. Первым  предиктора поздравили  из
Орегона супруги ван Леннеп, тоже проводившие медовый месяц у себя на  вилле.
В правительственных кругах  и США, и ЮАР только диву давались:  что это, или
на предикторов сезон гнездования накатил, или как? Имелся слух, что где-то в
России  есть невыявленная  женщина-предиктор, - может, она тоже замуж вышла?
Предикторов не  спросишь -  они друг  о  друге без  уж  очень большой взятки
ничего  не сообщают.  Но и  спрашивать было нечего: у Нинели хватало забот с
малышом, хотя молоко у Тони пропадать не  собиралось, бывший лагерный лепила
Федор Кузьмич, обреченный  триста  лет  ходить по  Руси и  грехи замаливать,
следил,  чтоб ни мастит, ни  какая другая  болячка молодой матери и будущему
царю  не угрожала.  Словом, при помощи Дони,  молодой  девушки с лицом истой
француженки  и фигурой настоящей  хохлушки, они вчетвером при малыше в своем
тайном  скиту  как-то со всем справлялись,  не было у них ни в  чем никакого
недостатка,  никакой  нужды,  и  мирские  беды,  и мирские  соблазны  до  их
сокровенного убежища  не  достигали.  Знал о  них на  всю  Россию  лишь один
человек, но с  него Нинель наперед взяла  клятву тридцать лет молчать про их
скит, и он слово  держал, -  а держать было тем легче, что его, такого юного
мальчика, никто пока всерьез не принимал.
     Да  и  вообще много  чего на  свете происходило, но,  конечно,  гораздо
меньше, чем в  прежние годы, просто не сравнить. Как явился во главе  России
царь, так  и планета поуспокоилась, ничего  на  ней потрясающего временно не
происходило. Подошел вечер  сношарева  дня  рождения, прошла  и  ночь, и все
осталось более-менее как было, словом, можно считать, не сбылся страшный сон
великого князя. В пятом часу утра владелец трактира "Гатчина", что на въезде
в  Москву  со стороны  Санкт-Петербургского  шоссе, хотел  уже  свой  шалман
закрывать,  но  один  столик  по-прежнему  оставался  занят:  трое  военных,
сидевших  там,  уже  дважды  расплачивались  за  многое выпитое  и  немногое
съеденное, но и  не  собирались уходить. Хозяин  "Гатчины"  оставил  за себя
двухметрового официанта-вышибалу и пошел в заднюю каморку хоть пару  часиков
поспать;  к шести, он  точно знал, поспеет хаш,  и два-три десятка уроженцев
Кавказа после вчерашних возлияний припожалуют. Потом у них, конечно, дела, а
вечером все, как  обычно, но  с  утра - хаш,  очень выгодный, надо  сказать,
супчик.  Зато время с четырех до шести утра, как  в  приемном покое больницы
им.Склифосовского, владелец "Гатчины" по опыту считал "мертвым": не бывает в
это время посетителей, и все тут. А нынче - были.
     При  входе  в  "Гатчину"  висели  два  портрета.  Один,   понятно,  его
величества, царствующего  монарха  Павла  Второго,  а  второй,  сообразно  с
названием заведения  -  далекого  предка  нынешнего монарха, государя  Павла
Первого.  На  первом  портрете  Павел,  сфотографированный  в три  четверти,
смотрел  в будущее России  с твердой уверенностью. На втором его прапра  - и
далее - дедушка делал то же самое, однако  изображен  был живописно, ибо  ни
единой  прижизненной фотографии монарха по сей день не  нашли. Над столиком,
где обосновались военные, тоже висел портрет-олеография какого-то поручика в
мундире и парике времен Павла Первого.  Фамилии  владелец "Гатчины" не знал,
но  красивый был поручик  - потому был  тут повешен.  За столом тоже  сидели
поручики.  Трое.  Хотя люди  они были  разновозрастные и  мундиры носили  не
одинаковые,  но чинами  были  равны, так что  вели себя по-простому.  Больше
других болтал усатый брюнет, по  его  несовременным погонам было ясно, что в
поручиках он "засиделся" - уж не за болтовню ли? Сейчас он пытался с помощью
очень  простой  лексики  воспроизвести  соловьиное  пение,  как  слышал  его
когда-то под Курском: со всеми раскатами и лешевыми дудками.
     - Глядь, глядь! - заливался Ржевский. - Повив, повив! Куды? Кущи, кущи!
Трах-трах-трах-трах! О-о-о-о-о! Тца,  тца,  тца!  Почти  вот так, милостивые
государи,   почти  так.   Итак,  еще  раз  за  здоровье  его  императорского
величества! - поручик нетвердо встал  и выпил полный шампанский бокал водки.
Официант хотел убрать со стола пустую бутылку, но Ржевский  обвил его той же
рукой, в которой  держал пустой бокал, и заорал на  весь  трактир: - Рахиля!
Чтоб вы сдохли, вы мне нравитесь!
     Официант  ловко выскользнул из объятий  поручика  и одновременно не дал
военному человеку  упасть.  Мягко  приземленный на  прежнее  место,  поручик
обнаружил, что бокал его снова  полон, посмотрел на старшего по возрасту  из
собутыльников и произнес:
     - Алаверды к вам, Голицын!
     Голицын  был  много старше собутыльников. Как всякий человек  с больным
сердцем,  выглядел  молодо,  лет  на  шестьдесят,  тогда  как  было  ему  за
восемьдесят. Он помнил севастопольский причал и удаляющийся крымский  берег,
он помнил Галлиполи, югославскую бедность, немецкий концлагерь, американских
освободителей,  он  помнил голодноватый  послевоенный  Париж  и  бесконечное
безденежное безделье в кафе  на  Монмартре, он помнил Америку и тридцать лет
на Манхаттане,  тоже пролетевшие, казалось, за одним-единственным столиком в
похожем кафе, неуютное  русское посольство  в  Вашингтоне,  новый паспорт  с
двуглавым  орлом, огни  аэропорта Шереметьево-2, - вот, кажется, и все,  что
помнил Голицын, сидевший в пятом часу  утра в трактире "Гатчина" на въезде в
Москву со стороны Петербургского шоссе.
     - Прав был Оболенский, - удивительно  юным голосом сказал поручик. - Ни
к  чему нам была чужая  земля.  Он-то, бедняга,  предвидел,  что  все  равно
придется возвращаться, что будет в России император, будет, будет. А что тут
лагеря  были... На Дунае  они тоже были,  два  года  под  Ульмом просидел. В
Баварии... Но это несущественно. Мог бы  и тут  посидеть. Вот, вернулся -  а
тут полно  родственников, даже  не все  сидели.  Зачем,  спрашивается,  было
уезжать?
     - Алаверды! - грозно напомнил Ржевский.
     Старик поразмыслил, встал и поднял рюмку.
     - Здоровье  его императорского величества, государя Павла Федоровича! -
провозгласил Голицын единственный тост, который казался ему  пригодным нынче
на  все случаи жизни. Пить он не мог, лишь понюхал рюмку и поставил на стол,
чего собутыльники не заметили: Ржевский выпил свой бокал раньше, чем Голицын
кончил говорить,  а Одинцов вообще не встал  и  не чокнулся ни  с кем.  Этот
сравнительно молодой, в современной  форме поручик, с шести вечера пил водку
как  воду, пытаясь  накачаться, но  организм  был сильней.  Быть может, и не
сорок градусов  было  в трактирной водке, от  силы тридцать,  - но  графине,
которую Одинцов  даже в мыслях не называл по имени, никогда  уже не  понять,
как сидит он, Одинцов, в пятом часу с неизвестно  какой сволочью в трактире,
пьет, пьет и не может напиться. За государя он, конечно,  выпил, но вставать
больше  не  хотел - в  двадцатый ведь раз, не меньше!..  Ведь никаких других
тостов... Может быть, и хорошо, что никаких, за графиню Одинцов выпить бы не
смог,  сразу побежал бы  в сортир стреляться, да и подумывал об этом, однако
же стреляться в мраморном сортире ему казалось  как-то не стильно. Не должно
быть чисто в таком сортире, где стреляются. А как должно быть?..
     - Алаверды к вам, Одинцов! - прорычал Ржевский.
     Одинцов  понял,  что  дальше  отмалчиваться  усатый ему не даст. Хорошо
хоть,  что шел пятый час  утра,  и фантазировать  не  стоило. Одинцов  налил
полный граненый стакан, встал и произнес, растягивая слова:
     -  Здоровье его императорского  величества,  государя-императора  Павла
Второго!  - и  махом выпил водку. Ржевский  тоже  выпил, задумчиво глядя  на
олеографию  над столом.  Голицын, похоже,  тоже отхлебнул. За окном созревал
довольно сумрачный рассвет, погода портилась.
     - А вы  слыхали, господа, что в тюрьму для государственных преступников
заточен  новый узник? - снова  вступил  Ржевский,  утерши мокрые  усы.  - Не
куда-нибудь заточен! В Кресты! То  есть... Словом, в Бутырский Централ, тот,
что во Владимире, на Таганке, словом. И никто не знает,  кто он такой. Маска
на нем... Нет, не железная... Не золотая... Пардон,  господа, никак  не могу
вспомнить, из какого говна у него маска!
     Ржевский  утерял интерес  к узнику  и в  десятый раз стал  рассказывать
историю  о том,  какая незадача приключилась на праздновании семнадцатилетия
дочери его начальника.
     - И  вы представляете: свечей было восемнадцать! И только она спросила,
куда  же вставить  лишнюю свечу, полковник крикнул нам:  "Гусары,  молчать!"
Клянусь честью, если бы не приказ, и я, и все мои гусары сказали бы ей, куда
надо!..
     Ржевский  не удержался  на ногах, упал,  но  встал  на колени, обхватил
резную, львиную лапу столика,  нежно провел пальцами по шлифованному дубу  и
заорал дурным голосом, обращаясь к  ножке:  - Рахиля! Чтоб вы сдохли, вы мне
нравитесь!
     Вышибала аккуратно поднял поручика и вновь усадил  в нужное  положение,
затем налил ему шампанский бокал  водки. Он давно уже  таскал на этот столик
отнюдь не  сорокаградусную, а  ту, с красной  головкой,  в  которой градусов
пятьдесят семь как один, - а поручикам  было без разницы. Один просто не пил
по  соображениям здоровья и возраста, зато двое других глушили, как шестеро,
не  пьянея,  впрочем,  нисколько, - ну разве  что усатый  на  ногах держался
нетвердо,  так  за  это  из  "Гатчины"  никого вышибать не  велено.  Реклама
заведения  гласила,  что  работает трактир круглосуточно.  Вот и приходилось
терпеть  нынче  круглосуточных  поручиков.  Вообще-то  терпеть   приходилось
многое, анкета у  вышибалы была "не того": двоюродный брат у него еще не так
давно служил  в дорожной милиции, а  троюродная сестра - даже в  конной. Так
что  на службу в "Гатчине" пенять не приходилось. Это уж не говоря о чаевых.
Вышибала  очень любил отчеканенный портрет императора, он означал пятнадцать
рублей золотом,  - не мало все-таки. А кто такой  этот поручик Киже, портрет
которого темнел над столиком у военных, - какая, в конце-то концов, разница.
Можно  и  не знать.  На вопрос,  кто  это  такой,  вышибала  давно  научился
прикладывать  палец  к  губам  и  говорить:  "Тс-с!"  Совсем как  соловей  в
исполнении поручика Ржевского.
     Хмурый  рассвет в  очередной раз  красил  грязными  красками  и древний
Кремль и прочую столицу  Российской Империи,  в кинотеатрах сонные  механики
распечатывали  коробки  с  выходящим нынче  на широкий  экран  премированным
кинофильмом  "Москва - столица Великой России", и все знали, что осенью этот
фильм  получит,  помимо  французской незначительной,  еще  и  главную премию
государства; ее теперь присуждали в годовщину коронации. И многим, кому этот
фильм смотреть  не  хочется,  смотреть  его  придется. В лучшем случае дадут
отгул с  работы или ничего  не  дадут, а в худшем  - придется  смотреть этот
фильм  под угрозой расследования  родословной  в  поисках  замаскировавшихся
милиционеров.  В булочных  ложились на прилавки еще  горячие, только  что из
пекарни, длинные "павловские" батоны. Даже молоко на Бухтеевском комбинате в
Останкине  кисло для нужд Сухоплещенко не  просто так, а, надо  полагать, во
славу его императорского величества.
     Недовольных стало  меньше, чем при советской власти. Зарабатывать никто
никому   не   мешал,   если,  конечно,  зарабатывание   это  совершалось   с
благословения  и ведома  как церкви,  так и государевой казны. Если, короче,
совершалось  оно несокровенно от службы ГМ - "государевых  мытарей" -  очень
серьезной, очень многочисленной организации. На столе императора уже которую
неделю  валялся указ о введении смертной  казни  за сокрытие доходов; как  в
любом  цивилизованном   государстве,  это   преступление  в  России   теперь
приравнивалось  к  самым  тяжким. Царь, однако,  с  проставлением высочайшей
подписи  не  спешил, давал  возможность все новым и  новым  гражданам России
пойти в  сознанку.  Граждане  валили  в районные отделения ГМ  толпами,  ибо
взятое неизвестно  из  какого учебника слово  "проскрипции" было  у всех  на
устах и  в  ушах и  действие  свое  оказывало. Как-то никто  не  помнил, что
государь по основной прежней профессии историк, идея проскрипций была прочно
поставлена народом в вину канцлеру  Шелковникову,  а также - гегемонистскому
империализму Канады.
     Над  Новодевичьим  монастырем утро восходило  такое  же  хмурое,  как и
повсюду. На новую и сверхновую территорию  кладбища, на поклон к Булгакову и
Чехову, к Собинову и Вертинскому свободно мог теперь ходить каждый.  Зато на
старую,  где были похоронены  Владимир Соловьев и  граф  Салиас,  полагалось
получить  пропуск  за  подписью государя,  а он  таких пропусков  вообще  не
выдавал. Службы  в  соборе Иконы  Смоленской  Богоматери, в  церкви  Святого
Амвросия  и даже в  маленькой  церкви  Успения были прекращены,  колокола со
знаменитой  колокольни сняты, меж зубцами на  стенах  маячили синие мундиры.
Древний женский  монастырь,  который хотел взорвать  Наполеон,  но  монахини
грудью встали,  не дозволили, обезвредили  заряды,  -  ныне монастырь  вновь
превратился в  то, чем  был пятнадцать лет в  конце  семнадцатого  и  начале
восемнадцатого века - в место заточения  Софьи,  старшей, не вполне законной
сестры  государя,  которую великий князь Никита Алексеевич неизвестным науке
способом выманил из Палестины. Софья  была в первые дни  закована в ручные и
ножные кандалы, позже переведена на мощную дозу транквилизаторов, а с начала
августа вовсе оставлена в покое.
     Покоем  ей служили бывшие  комнаты  келаря, числом  две, с  косым видом
сквозь решетку  на Москву-реку. Софья  прямиком попала в картину не любимого
царем  Репина, понимала  это и  даже отчасти злилась  на  неполное сходство:
парчового  платья  не дали,  даже,  гады,  стрельцов никаких  за окошком  не
повесили,  никакого, словом,  уважения  к особе  царственного  ранга.  Софья
знала, что  Павел какими-то негодяями  коронован, что мерзавец-пасынок  стал
министром  иностранных  дел,  а  родной  ее  сын,  законный  наследник, убит
братскими наймитами. Но где же верный старец-негр? Где тетка Александра? Где
преданные евреи из  такого  потного, но такого гостеприимного  Израиля?  Где
стража?..
     Стражи было как раз куда больше, чем требовалось. Вся эта синемундирная
гвардия  на зубцах и вокруг стен стерегла ее одну, заточенную царевну Софью,
-  неудавшуюся  Софью  Вторую.  Софья, понятное  дело,  ни  на мгновение  не
предполагала,  что  ее  заточение  продлится  долго. Она  воспринимала  свою
нынешнюю  неудачу как досадную заминку, неприятную, но заслуженную. Поделом,
нечего путаться со  стариками, даже  такими  вот мастеровитыми,  - восточный
мальчик был  не намного хуже, незачем было ему  рога наставлять. Ничего, она
еще   успеет  и   покарать,  и   вознаградить.   Этого,  который  пожилой  и
голубоглазый, - в лубянский каземат. Пашку - на  плаху, четвертовать,  потом
сжечь и стрелять его пеплом  по всей кольцевой автостраде. Виктора, упырину,
утопить в  навозе; отчего-то  мужа своего  Софья числила среди самых главных
врагов,  хотя в чем  именно  он  был  виновен, объяснить  бы не взялась,  не
царское это  дело -  объяснять. Тетку Александру, если  вот сию же минуту не
придет  на помощь - заточить сюда, в Новодевичий,  пожизненно.  Негра, когда
все  сделает,  отправить на  покой. На Камчатку, к примеру,  там края тихие,
безлюдные,  для старого  человека  то  что надо, и  к  тому же тепло - Сопка
Ключевская все время извергается.
     Софья  перебирала  всех  виновных  и невиновных,  планировала  казни  и
милости, но  какую  милость и кому  бы она ни  сулила в душе,  все  равно  в
конечном счете ему же готовила и казнь. Не в характере Софьи было кого бы то
ни  было и  за  что  бы  то ни было вознаграждать.  Единственными, кого  она
почему-то считала людьми правильными, были ее  нынешние тюремщики. Долго она
тут задерживаться не имела в планах, поэтому  надеялась,  что тех, кого  она
заточит сюда в будущем, эти тюремщики будут сторожить так же добросовестно.
     Все   транквилизаторы  из  организма   Софьи  давно  выветрились,  тело
настойчиво  напоминало ей, что восточный мальчик никак не рядом. Все чаще он
снился царевне, она ждала освобождения из своего узилища как можно скорее  и
знала, что первым встретит ее на свободе любимый мальчик. Она была не права.
Выйти из монастыря, согласно точным сведениям предикторов, - спроси любого -
ей было не суждено. Зато мальчик сам по себе был далеко не так безразличен к
своим  обязанностям,   как  предполагали   те,   кто   превратил   Софью   в
монашку-узницу. Охрана  уже не  однажды гоняла  от  всех возможных входов  в
монастырь юношу-тюрка, пытающегося снять с себя трусы. Мальчика иногда  били
и  шугали,  иногда он  сам  куда-то исчезал,  но  всерьез никто  к  нему  не
относился.  Однако мальчик  этот был безотказней  государевой  синемундирной
гвардии, он  твердо помнил, что  именно должен  делать,  где,  когда и  кому
служить.  Узнав,  в каком  помещении  держат  Софью, он долго  бродил вокруг
монастыря,  слюнил палец и вычислял направление ветра.  Он  установил,  что,
если влезть  на вон тот  пригорок,  быстро вывернуть  трусы, стать  облачком
водяного  пара  и довериться подходящему  ветру, то дальше все будет хорошо.
Отдушник в покоях келаря всосет его, парообразного, а  уж там он найдет себе
место где-нибудь в гардинах. Софья была его госпожой, и некому было отменить
этот приказ служить: о  киргизском мальчике ненароком позабыли решительно во
всех инстанциях. А он был очень верным слугой.
     Правильный  ветер сегодня  еще  не дул, но  все больше  напоминал  тот,
который  нужен. Часы на  Спасской  башне  по  случаю наступления  шести утра
заиграли  государственный гимн - "Прощание славянки". А последняя оставшаяся
в  караулке Настасья, окончательно отчаявшись создать правильного дириозавра
по  формуле, набрала  на  дисплее слово  РУДБЕКИЯ  -  что  было  равнозначно
капитуляции.
     Наступал, прости Господи, трудовой понедельник Российской Империи.





     Павел Федорович  представил себе  бесконечный ряд  мух,  которые должны
были бесконечно уменьшаться справа  налево и стремиться к  нулю.  Но так как
разница  между  двумя соседними мухами оставалась меньше какой угодно  малой
величины, то мухи нисколько не уменьшались и были все одинакового роста.
     САША ЧЕРНЫЙ. ИЕРОГЛИФЫ

     По Красной площади, по священной брусчатке, шли танки. Цугом.
     Точней,  шел один танк,  а  другой,  несамоходный,  волокся  за  ним  в
качестве  прицепа.  Скрежетали гусеницы первого танка,  глухо стучали  траки
второго,    скрипели   зубы   главного   водителя:   Дмитрия   Владимировича
Сухоплещенко,  коего  вновь  оторвали от  молочных  берегов  благословенного
Останкина-Бухтеева.   Оторвали   очень   неудачно,   сразу   после   похорон
национального героя Бухтеева,  чье имя носил  теперь комбинат, на чьей вдове
Дмитрий  Владимирович,  сам  недавно  овдовевший,  предполагал  жениться  по
истечении  пристойных  сроков  траура.  Однако  новоотстроенный  пивзавод на
Брянщине требовал присутствия владельца на освящении и  дегустации; пришлось
ехать, а когда надегустировался отставной бригадир и  соснового,  и красного
английского,  то  приступили  к  нему  старые девы-поповны,  теперь  ставшие
главными технологами  на  заводе, с  одной-единственной просьбой: увезти  из
села  Единственно-Благодатского, как оно  теперь именовалось, - после  того,
как  завод занял  все  место между  Верхним и Нижним, - пьяного председателя
Николая Юрьевича. Не по злобе, а потому, что пропадает  человек, совсем ни к
какому  делу  не годен, а в столице  за  него родичи  слово  перед государем
замолвят, может,  даже  полечат пьяницу. Хотели старухи сплавить из  села  и
деда Матвея, но тот уже был оформлен обер-снабженцем заводской  охраны,  без
его  индюшачьих  окорочков никто в  пивзаводской  столовке  обеда не мыслил.
Впрочем, деда старухи еще соглашались  терпеть, а  Николая Юрьевича пришлось
на  несамоходном ходу тащить в  Москву. Сухоплещенко  в  душе матерился,  но
просьбу  старух  пообещал  честно  выполнить,  приказал  оба танка и  самого
Николая Юрьевича изготовить к старту на Москву. Лишним был человеком Николай
Юрьевич  при благодатских  пивах. Дмитрий Владимирович решил, что метиловыми
прибавками  уморить  его можно  будет  позже,  в Москве, чтобы не  создавать
плохой  репутации  свежим брянским  напиткам,  сел в танк и поехал  к Москве
наезженными тропами.
     Было    темным-темно,   в    сырой    сентябрьской   сумрачности   ярко
фосфоресцировала  на  борту  танка  неистребимая  надпись:  "ЛУКА  РАДИЩЕВ".
Николай Юрьевич  в этом  танк-баре при  свете красной лампочки  благополучно
хлебал  свой "Мясоед", заедал  крутыми яйцами  и  чувствовал  себя как дома.
Вообще-то он  дома и был, он в этом  танке жил, а что танк поехал, так этого
факта  председатель  бывшего  колхоза не осмыслял,  ну, везут  себе  и пусть
везут.  Может, на  утиную охоту?  Осень ведь,  хоть  и ранняя.  Сухоплещенко
чувствовал себя куда хуже.  Отставной Бухтеев,  демонстрируя мадам  статской
советнице  достижения  сырозаквашивания, погиб вместе с ней в  сепараторе, и
весь   сыр   в   тот  день   пришлось  захоронить   с  воинскими  почестями;
"Благодатское"  пиво шло  на экспорт  в тридцать стран; множество  различных
заводов,   фабрик,   поместий   и  супермаркетов   включала   в  себя  нынче
сухоплещенковская  империя  -  и  как   раз  поэтому  беспокоили  отставного
бригадира немыслимые в прежние годы проблемы. В России бушевала исступленная
дефляция: рубль,  точней,  золотой  пятнадцатирублевый империал,  дорожал на
десятки пунктов ежедневно. Сто двадцать пять, кажется, лет прошло с тех пор,
как последний раз чеканились полушки, то есть монеты достоинством в четверть
копейки, а сейчас - Сухоплещенко знал твердо, из первых рук - Гознак чеканил
уже  монету  в  четверть  полушки! В  одну  тридцать вторую  копейки! В одну
четырнадцатитысячную  долю  империала!   Если  в  рубле,  как  было  первого
сентября,  все  те  же  четыре доллара,  то,  получается, государь-император
чеканит  монету  в одну сто двадцать  восьмую  долю американского цента!  Во
жлоб! Он  и  двести  пятьдесят  шестую долю  не упустит! Павел Калита, да  и
только! Сухоплещенко  благоговел перед  подобным вселенским  скопидомством и
все-таки немного ужасался.
     Сухоплещенко дотащил "Радищева" до первых противотанковых "ежей" против
Ильинки,  вылез, плюнул одним плевком  на оба танка и пошел в караулку возле
Спасских - душ  принять. Хорошая душевая осталась от увезенного  в Кокушкино
мавзолея. Подземная.  Раньше тут была турецкая баня, с сухим паром. То  есть
не турецкая, а  древнеримская, как устраивали в  древнем  Третьем  Риме. При
советской   власти   их  называли   почему-то   финскими.  Тогда   Финляндию
финляндизировали, превратили в  промышленный  придаток  к  своему  сырью,  а
какая-такая  промышленность в бане? Желаемое за  действительное  все  хотели
выдать,  бывшенькие. Истинную причину раздражения  Сухоплещенко  скрывал  от
самого себя. Он  по  привычке продавал пиво  на  экспорт,  за доллары -  при
неуклонно  растущем  курсе  родного  российского   империала.  Это   грозило
убытками. И на бухтеевской вдове жениться не очень хотелось, он предпочел бы
ее  дочку. И  о детях  пора думать.  Миллиардера  всерьез  заботили  вопросы
династической преемственности.
     Куранты высоко  над банькой,  где  сейчас  парился  отставной бригадир,
пробили  два,  царь  давно спал. Сны редко  его  посещали. Даже  сегодня, во
вторую  годовщину смерти отца, Павел провел всего лишь  обычный день, сугубо
трудовой:  наложил окончательный  отказ  в  помиловании  на прошение  Узника
Эмалированная Маска.  Узник обрекался пребывать  в  этой  маске  пожизненно,
приговор  обжалованию не подлежит. Нечего в  партию без кандидатского стажа,
без строжайшего  поста и покаяния всяких  жуликов оформлять. Имя узника тоже
забыть. Пусть историки через пятьсот лет даже докопаются до того,  кто таков
был этот узник, посмотреть бы на их длинные лица, когда они узнают, что всей
страшной тайне грош  цена. Еще Павел принял окончательное  решение о чеканке
разменной монеты  для  Мальты,  невыгодно туда  полушки  возить,  Ваньке  на
расходы  нужно  дать  кое-что,  а  то он, гад,  свою чеканить начнет монету,
разбирайся   потом.   Издал   уж  заодно  указ  о   запрещении   хранения  в
нумизматических  коллекциях  монет  советского  периода,  особенно  тех,  на
которых изображены  лица,  без  визы  на вылет  мотавшиеся в космос. Да, еще
издал Павел  хороший указ: учредить на Москве спортивное русское состязание,
всенародный кулачный бой на кистенях.  И  немедленно требовать,  чтобы  этот
спорт  причислили  к   олимпийским  видам,  не  отступать.  Что   еще  было?
Окончательно  решил вопрос  о  выдаче паспортов скопцам,  решил,  понятно, в
отрицательную  сторону.  Люди  они  богатые, могут  за  паспорта и  побольше
выложить. Так что пока отказ окончательный. Пусть, падлы, знают, как на царя
батон крошить...  Словом,  за  весь день -  никаких положительных  эмоций. И
одиночество, одиночество.
     Постелить себе Павел  распорядился  в  неожиданном  месте, в  "Брусяной
избе", недавно  восстановленной внутри Кремлевского дворца. Спальников  царь
терпеть не мог - тех, которые должны бы по чину с ним в одном покое в ночное
время  пребывать,  беречь  его сон.  Постельничьего, боярина-кастеляна, царь
взял из греков, по рекомендации обер-прокурора  Синода. Чтобы, если  казнить
придется, не  так  жалко  было.  Это  не  скупость  на  людей,  это  русская
бережливость. Павлу доносили,  что о  его скупости в  народе ходят анекдоты.
Павел на это  обижался и не понимал  - за  что эти насмешки.  Благодарить бы
должны.  Но преследовать за анекдоты  про самого себя пока не  велел. Нельзя
терять популярность,
     Павел, засыпая,  долго перебирал в уме крохотные события этого дня, дал
себе слово  наутро порадовать  душу, подняться на  Ивана Великого, погладить
чудо,  привезенное  с  Пушечного  двора,  и на этой согревающей мысли уснул.
Сперва не  было ничего, как в первичной тьме,  над которой даже Божий Дух не
носился, потом кто-то что-то громко сказал, и возникло во мраке нечто. И был
это   телевизор.   Черно-белый.   Телевизор  казался  очень   старым,  конца
пятидесятых годов  или вроде  того,  не то "Луч",  не  то "Темп-2",  он  был
включен, и  на экране кто-то выступал. Не то во френче, не то в гимнастерке,
не то еще в чем-то советском. Речь явно шла к концу.
     "Кровавые  подонки скрывались от карающего меча советского правосудия с
тех  самых  пор, когда победоносная  советская  армия  освободила концлагерь
"Баухаус" в  ноябре 1944  года. И вот  теперь, семьдесят четыре года спустя,
пришла для  них пора держать, наконец, ответ  за сотни тысяч невинных жертв,
замученных в "Баухаусе". Обвиняемый  Жоминюк,  все  эти годы скрывавший свою
волчью сущность немецко-фашистского прихвостня, прятался под личиной мирного
продавца ликеро-водочного завода... Наймит Геловани,  ежевечерне  скрывавший
свою звериную суть под маской дорогого каждому  советскому сердцу  образа...
Нет  прощения этому  отребью  за  давностью лет, поэтому требую,  да, именно
требую от имени советского правосудия..."
     Павел недоуменно  отвел  глаза от  экрана и понял,  что сидит  в  своей
старой квартире, в Свердловске. Обои почти вылиняли, видать, так  их никогда
со смерти  отца и  не  меняли. Откуда-то приплыла в  сознание  теплая, очень
мелкая мыслишка: а  из восьми-то тысяч отцовских, поди, уже все десять стало
на книжке! Можно в очередь на "жигули" становиться! Павел  посмотрел на свои
руки  и  удивился.  Жилистые руки старика,  с возрастными пятнами, безвольно
лежали на коленях. "Старость не радость, семьдесят два..." - подумалось ему.
Суд над пособниками нацистов, как и следовало ожидать, закончился приговором
к высшей мере. В  восемь предполагалось выступление генерального секретаря -
так обещала  программа, напечатанная  в  "Вечернем  Свердловске".  Наверное,
что-то   очень   важное.  Что-нибудь  про   атомные  испытания   и   происки
гегемонистов. Или про остров Даманский? Где он, этот остров,  возле Кубы или
нет? Но наверняка что-нибудь очень важное.
     Вошла  Катя. Собственно,  почему  эта  весьма  немолодая,  расплывшаяся
женщина -  Катя, Павлу было знать неоткуда, сходства  почти никакого.  Перед
собой Катя  несла  прихваченную сковородником  тарелку; по семейной привычке
стариковский  ужин Романовы съедали  прямо перед телевизором. На экране  уже
ворочал  челюстью  генеральный  секретарь,   понять  его  речь  в  последние
тридцать-сорок лет уже никто и не  пытался, но  телевизор не выключали, надо
думать,  ни в  одном  доме,  потому  как потом  программа  обещала заветное,
любимое - про Штирлица.  Уж который раз смотрел Павел,  не выпуская из одной
руки  газету, а из другой вилку, на любимые  мгновения весны. Вся  его жизнь
прошла вместе с этими мгновениями. День проходил за днем, ничем не отличаясь
от  предыдущего, теряясь  в  далеком прошлом, но всегда они, эти драгоценные
мгновения весны, были рядом, их снова и снова крутили по телевизору.
     На  стене  висела выцветшая фотография отца.  Рядом,  тоже  в рамках  -
отцовские дипломы за резьбу по рисовому зерну. Однажды попытался Павел  тоже
этим  делом заняться, но  даже  начатую отцом "Каштанку" на  одной четвертой
зернышка  закончить не смог. Не те мозги,  не то  терпение. Жаль. И на охоту
ходить не научился. Так и  прошла вся жизнь  в преподавании средним  классам
школы               истории               народных                восстаний,
Болотников-Разин-Пугачев-декабристы-морозовская стачка...
     Телевизор перевернулся, комната куда-то поплыла  в красно-лиловую тьму.
Из  потемок  выдвинулся  народный  сальварсанский  ансамбль, исполняющий  на
кавакиньо и беримбау гимн Советского Союза, сочиненный  великим композитором
Александровым.  Потом мощный,  из Большого  Театра, бас-профундо пропел:  "И
поплыли  по ма-аатушке  Волге  просторные джо-о-нки!.." Кавакиньо и беримбау
подхватили  мелодию.  Голос телепрокурора  продолжил:  "Брак  этих  кровавых
наймитов  не может  быть  признан  действительным,  и  нет  им прощения: они
заключили его находясь в близком родстве, в сумасшествии, по насилию, будучи
несовершенолетними  и в  разводе!"  Серп  колхозницы  вонзился  в  подбрюшье
рабочего,  тот  присел  на корточки, сделал несколько  упражнений и  заявил:
"Сперва  нужно   обустроить!.."  Вновь  прокурорский  голос  потребовал:  "И
увеличить награждение за открытие делателей фальшивой монеты!"
     Штирлиц на экране разгрыз ампулу, но взгляд Павла оторвался от экрана и
скользнул на ручку  кресла:  его  собственную, безвольную,  пятнистую  кисть
нежно поглаживала  старческая Катина рука. Павел не выдержал и открыл глаза;
еще  ничего  не увидев, он дико заорал. Почти полностью затемненная на время
государева сна "Брусяная  изба"  была все же  не настолько темной, чтобы  не
вернуть царя из  кошмарного сна к  действительности.  Павел перестал  орать,
окончательно огляделся  и  увидел, что  в  трех шагах  от  постели  стоит  и
трясется, как осиновый лист,  жирный, небритый враг короны, давно осужденный
на  пожизненные  целинно-каторжные работы Милада Половецкий и  держит в руке
длинный, фосфоресцирующий стилет.
     "Государь, я должен взять вашу жизнь!" - вертелась на языке Половецкого
ритуальная самурайская фраза, но пришла она ему в голову  поздно, потому что
японский вопль,  без которого  каратэк  на  жертву  не  прыгает, исходил  от
императора,  вылетевшего  нагишом из  постели. Средний  палец  царя вонзился
бывшей увядшей хризантеме в диафрагму, прошел через то, что можно бы назвать
надбрюшьем,  и вышел из  спины Милады.  Голый  Павел,  еще не  очнувшийся от
привидевшегося ему кошмара собственной советской старости, в которой ничего,
никогда  и нигде  не  случалось  и  случиться не могло,  беспомощно  шевелил
окровавленной  рукой за  спиной проткнутого Милады, а тот, гнида жирная, все
не  умирал,   только  выронил  кинжал,  и  Павел  отдернул  ногу,  чтобы  об
отравленное лезвие не поцарапаться. А вот выдернуть руку все  не мог. Милада
уже качался. Павел, памятуя свой более удачный  прыжок на того сумасшедшего,
который  в прошлом году пытался  его арестовать, с  ужасом думал, как бы это
упасть  не под труп, а на него. И на него  падать было противно.  Руку нужно
выдернуть, решил Павел, собрался с силами и волей, напрягся.
     -  Это не каратэ  никакое, - сказал труп очень высоким голосом.  -  Это
айкидо.
     Павел выдернул руку и отпрыгнул, кого-то живого и крупного  сбив с ног.
На это  живое он с  размаху уселся, а Милада  рухнул  в  темноту.  Вспыхнула
люстра, ворвались рынды с бердышами.
     - Савва! Чурила! - несколько  спокойней, чем сам от себя ожидал, сказал
окровавленный царь. - Кто допустил? Взять!
     Савва, двухметровый рында из бывшего  ОМОНа,  взять ничего не мог, царь
врезал ему босой пяткой по  причинному месту. Конечно, он не проткнул стража
насквозь,  но  в  отключке  рында  находился   полной.   Однако   еще  более
двухметровый  Чурила,   да  и   подоспевший   постельничий  с  холопами  уже
раскладывали на паркете то, что осталось от Милады после царского удара. Сам
царь  брезгливо  вытирал  руку обо  все,  что  попадалось: о кафтан Саввы, о
простыню, даже  о лицо и волосы павшего  рынды; тот лежал без  сознания, ибо
так было всего выгодней. Он-то знал, что именно ему теперь достанется меньше
всех: он как-никак первым бросился царя спасать, ну,  а что шорохи в спальне
разбудили сперва именно Чурилу, тот никому  теперь  не  докажет. Савва знал,
что именно делают с телохранителями, упустившими того, чье тело они хранили.
Кажется, тело и само оказалось не  хилое,  тело постояло за себя само, - во,
бля, царь!
     Чурила  и  грек-постельничий  уволокли  тяжеловесные  останки  покойной
хризантемы, она же "брат Куна". Царь пришел в себя и  встал, без посторонней
помощи отправился  смывать с рук покойника. Из нагрудного кармана он вытащил
сунутую   туда  еще  Тоней  -  Павла  кольнуло   -  пластинку  с  таблетками
транквилизатора. Принял только одну.  И не  хотел особенно "плыть", и  жалел
эти таблетки, все  надеялся пластиночку  предъявить  Тоне  и  доказать,  что
лекарствами  не злоупотребляет. Постоял  несколько минут под  душем,  и  под
холодным,  и  под  горячим, и  вновь под холодным, -  и опять император стал
императором.  Вытащил  из-под груды белья  линялый,  синий,  староконюшенных
времен спортивный "адидас" и пошел в кабинет, без  захода в "Брусяную избу".
Покуда Фотий заново все  не освятит,  ноги царской там не будет.  А пока что
найти виновного. Надо же, года еще не прошло с коронации, а покушения  так и
сыплются!  Вот  и  делай  этому  народу  добро!  Пращура  Павла  задушили  в
Михайловском замке. Кузену прапрадеда за то,  что он народу волю дал, бомбой
ноги  оторвали. Внука его и вовсе  ни за что убили, притом вместе с родичами
самого Павла. Зато при отце этого внука, при  Александре Третьем, хоть и был
он  из узурпаторов,  порядок  какой-никакой,  а  все  же  был.  Нет,  хватит
миндальничать.    Подать    министра   внутренней   безопасности!    Откуда,
спрашивается,  ночью в  Кремле  убийцы с кинжалами?  Царь  не обязан каждого
тыкать  пальцем,  палец не казенный,  поломать можно, и  не  царское дело  -
работать собственной охраной!
     Бледно-сиреневый  в своем мундире  из  красной  кожи, предстал Всеволод
Глущенко  перед  троном  царя в  Грановитой  палате. Царь  так  и остался  в
"адидасе", а скипетр держал как хорошую дубину.
     -  Это что же, мать твою... - Царь осекся. Бледный, какой-то двухмерный
Всеволод  смотрел  не  на царя  -  он смотрел  "сквозь".  На  все вопросы он
давным-давно давал один ответ и не видел повода, почему бы и нынешнее, пусть
неожиданное для министерства, покушение не объяснить  теми же причинами, что
и все прочие беды, рушащиеся на несчастную империю.
     - Мало декумаций проводим, государь. Необходимо полностью, до седьмого,
двенадцатого и  девяносто девятого колена  истребить в  России все проклятое
милицейское  семя.  Не  сомневаюсь,   что  нынешнее  покушение  -  результат
деятельности одного из подпольно-террористических милицейских  центров. Имею
даже подозрение, что враги окопались в святая святых...
     - Твою мать! - Павел грохнул скипетром по ручке старинного трона. - Где
Георгий?  - бросил он в дальний  угол. Там  под  покатым  потолком  пребывал
обычно никому не заметный хромой блондин Анатолий  Маркович Ивнинг. Анатолий
Маркович сегодня страдал бессонницей, но, по счастью, ночь нынче у него была
выходная, и  проводил он  ее в одиночестве, в личной квартире, двумя этажами
ниже князя Таврического. Однако прибыл в Кремль по первой тревоге.
     -  Их превосходительство,  - произнес Ивнинг самым трагическим голосом,
какой     умел     изобразить;     по     рангу     канцлеру      полагалось
"высокопревосходительство", но за  глаза, в  безопасные моменты, он злорадно
понижал того в звании, сам-то он  даже  до "высокородия" не дорос пока, - их
превосходительство вместе с его высокопреосвященством Фотием изволили отбыть
в Николаев, на  верфь, для  торжеств  по случаю спуска на  воду и  освящения
авианосца "Светлейший князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический"...
     Павел позеленел. Канцлер в отлучке, верховный митрополит в  ней же, кто
будет судить  министра внутренних  дел? Павел  помнил, что сам  на этот пост
Всеволода и назначил. Мелькнула мысль, что Всеволод, по довольно достоверным
слухам, совершенно невменяем, так  можно ли  судить  сумасшедшего?  "Мне все
можно",  -  вспомнил  Павел  мысль,  которую  изо  дня  в  день  внушал  ему
старичок-блазонер,   перемежавший  эти   рекомендации,   впрочем,   длинными
перечнями того, чего государю нельзя. Помнится, нельзя  было бегать трусцой,
нельзя оставаться  без охраны.  А он  сегодня остался. "Ну, мне  тогда его и
судить. Я его сотворил, я его и вы... вытворю", - Павел от волнения заикался
в мыслях. Но не только  в  мыслях,  он боялся  приступа заикания и  на самом
деле, поэтому начал "по-готовому":
     - Доселе русские владетели не истязуемы были ни от кого, но вольны были
подовластных своих жаловати и казнити, а не судитися с ними ни перед  кем! -
отбарабанил Павел любимую свою, с большим трудом заученную у Ивана Грозного,
фразу. - Ты что, псих, опять мне лапшу милиционерскую  на уши вешать будешь?
Какие  такие  милиционеры этого гада  наняли? Кстати, чем  у него  ножик был
отравлен? - царь обратился к Ивнингу.
     - Редкий цыганский яд, медленно действующий. Цыгане называют его "дри".
Состав яда уточняется...
     - Все вы тут медленно действующие... Словом, кретин, если есть что тебе
в  оправдание говорить,  говори. Суда присяжных,  -  царь нервно хохотнул, -
тебе не будет!
     Всеволод, ничего не понимающий  в происходящем, прокашлялся и заговорил
как  раз  о том,  что лишало  его  последней  надежды  на сохранение  жалкой
министерской короны, да и жизни.
     -  Ваше императорское  величество!  Вновь происки  мировых милиционеров
оказались  упущены  нашей  сетью  контрразведки! Нет  сомнения,  что  новая,
поголовная  декумация милиционеров,  оставшихся  нам в  тяжкое наследство от
прежнего режима...
     Царь не выдержал, хотя, памятуя печальный опыт, скипетром  швыряться не
стал.  Он  поднялся,  зябко  натянул на  плечи  порфиру. В  Грановитой  было
отчаянно холодно,  "адидас" не  грел, да  и горностаи мало помогали, но хоть
какая-то видимость тепла получалась, если хорошо закутаться.
     - Именем  Российской Империи, властью, врученной мне от Господа нашего,
приговариваю бывшего министра внутренних дел  Всеволода Викторовича Глушенко
к лишению всех прав, конфискации имущества в пользу казны, а  также к высшей
мере смертной казни! К расстрелянию... милиционерами самого подлого звания!
     Всеволод стал заваливаться  набок,  рынды подхватили его  и  удерживали
вертикально,  хотя  и пребывал  свергнутый министр без сознания, покуда царь
отдавал приказы:
     - Вызвать сюда роту милиционеров самого низкого и подлого звания!
     Ивнинг  спешно  набирал  секретный номер  дежурного  по городу генерала
синемундирной гвардии, то бишь главного дежурного жандарма.  После короткого
переругивания на тему "Где их возьму?" - "Царь!" - "Царь?!" - "Царь!" - "Ах,
его  императорское  величество..." -  настала  длинная  пауза.  В  чернейших
казематах, в  канцеляриях наилучших равелинов и централов  поднимались  дела
осужденных милиционеров,  все они,  как назло,  уже давно были  расстреляны,
либо  загнаны  в недостижимые лагеря.  А  царь  требовал - "вынь да положь".
Наконец,  из  Выхина передали,  что  там в  дежурке  сидят двое  только  что
задержанных  на автодорожном  кольце  Москвы  беглых  из  сибирского  лагеря
мусоров, латыш неизвестного звания и происхождения  с открытым туберкулезным
процессом  и  младший  лейтенант  с  незалеченным  триппером. Расстрелять их
собирались,  как  обычно,  без  суда и следствия, на рассвете:  раньше шести
утра,   по  давнему   приказу   Глущенко,  расстрелы  накопленных  за  сутки
милиционеров не производились. Сейчас  министр,  не  находись он в обмороке,
оценил бы мудрость своего приказа. А может быть, и не оценил. Крыша министра
давно  и далеко поехала, на  чердаке  же  под этой уехавшей  крышей  никаких
мыслей  не  имелось,  кроме зоологической  ненависти  к  почти истребленному
милиционерскому племени. Ни одна экспертиза в мире не признала  бы Всеволода
Глущенко вменяемым. Но абсолютный монарх всея Руси обходился без экспертизы.
Беглых милиционеров разбудили, надавали по морде и сунули в "воронок".
     Чутьем старого зверя понял латыш, что везут не на пустырь,  а к  центру
большого города. Несколько удивился, - насколько, конечно, вообще был на это
способен,  после четверти века лагерей и десяти месяцев пешего блуждания  по
России  удивлялся  он  лишь тому,  что  все еще  жив. А  недолеченный  Алеша
Щаповатый не удивлялся. Он давно ничего не понимал и только повторял во всех
своих мытарствах:  "Если долго мучиться, что-нибудь  получится". Он надеялся
лишь на это, но  пока что ему все время приходилось только "долго мучиться".
"Воронок"   мчал   со   скоростью   нового   "феррари",   поэтому    швыряло
свежеарестованных  беглецов  нещадно.  Латыш   подремывал,  а  Алеша  губами
повторял свой "символ веры", он и вправду верил, что что-нибудь когда-нибудь
непременно получится,  он,  как всякий чистый душой советский человек, знал,
что  мучиться надо, иначе никогда,  никогда коммунизм не  получится,  а  чем
больше мучиться  -  тем  больше  коммунизма получится... Только  бы  вот  не
тошнило так страшно  на  пустой желудок,  только бы, только  бы... "Воронок"
куда-то  влетел и застыл.  Имант лежал на полу, Алеша сидел рядом. С полчаса
ничего не происходило.
     Потом  задняя  дверь  отворилась,  длинный  амбал  в непонятной  форме,
заметно  хромой,  приказал выходить. Двор-колодец,  в  который  предлагалось
выйти,  не   оставлял  самомалейшей   надежды,   -  в  таких  местах  только
расстреливать  и  хорошо. Алеша  понял,  что  если долго  мучиться, то будет
расстрел, и вздохнул с облегчением. Хромец тем временем пытался поставить на
ноги Иманта, и ничего из этой затеи не получалось, у  старого сына латышских
стрелков шла кровь горлом.
     Подошли  еще двое  в  синем, оба  двухметровые. Алеше  пришлось  голову
задирать, чтоб  им в лица  глянуть. Лиц он  не увидел,  свет прожекторов бил
сверху, так что вместо лиц над шинелями  и под козырьками зияли темные дыры.
Одна из дыр заговорила вполне человечьим голосом.
     - Револьвер держать умеешь, гнида милицейская?
     Алеша  растерялся.  Когда-то  умел.  Неужто  его  заставят  для  начала
застрелить  друга-латыша,  а только  потом  прикончат  самого?  Но судорожно
кивнул.
     - Прости, парень, другого нет, - сказала дыра, ее  обладатель  протянул
Алеше  старый-старый  револьвер,  из  тех,  в  которых  курок  спускают   не
указательным пальцем, а большим, сзади. У гвардейцев на вооружении табельным
оружием считался "толстопятов", министра  же было  приказано расстрелять  из
"подлого" оружия, - уж какое нашлось. - Семь пуль.  Всадишь все вон в того -
пойдешь на свободу, и... с  наградой. Ну, а этого, - двухметровый указал  на
лежащего ничком Иманта, - оставьте. Оформим потерявшим сознание от голода...
и пыток.  Где  мы  еще одного  найдем?  Их  днем с  огнем  нет,  всех  морда
краснокожая в расход пустил. Кстати, его ведут.
     ЕГО вели. Не то вели, не то несли  шестеро синемундирных жандармов того
самого владыку, которого еще  вчера вечером  имели наглость не бояться всего
три-четыре  человека  в  Империи. Его придерживали за все,  за что возможно,
лишь бы оставался  в вертикальном положении, подпирали  голову, переставляли
ноги: левую, правую, левую, правую, опять левую, опять левую, запутались, но
не рухнули -  слишком  много контролеров  вело на казнь  этот почти  готовый
труп,  слишком  много сердец  пело  от  ожидания,  что  этот несамоходный  и
полоумный  ужас вот-вот, сейчас-сейчас  исчезнет  из  жизни  России, и можно
будет забыть, что твоя троюродная тетка была замужем за довоенным постовым с
шоссе Энтузиастов, что сам  ты целых три месяца простоял  регулировщиком ГАИ
на развилке Каширского шоссе, что жена твоя уже два доноса на тебя сочинила,
только чудом не отослала, а третий,  курва,  пусть  пишет теперь, ей же хуже
будет. Всеволод шел на казнь. Не сам, но шел.
     Те, что  вели  Всеволода,  бросились врассыпную: прожектор из-за  спины
Алеши  ударил  лучом  прямо  в   лицо  опального   министра.   Плоский,  как
Дзержинский,  безвластный, как бумажный  тигр, но все  еще страшный, отчасти
из-за красного мундира, Всеволод  стоял  сам, наклонившись вперед, и смотрел
прямо  перед  собой,  не  мигая,  ничего  не видя.  Алеша  с  дрожью  поднял
"велодог", хотя откуда бы ему знать название этого допотопного револьвера?
     - Шило!.. -  с  ужасом крикнул Имант, оторвав голову от бетона. Министр
что-то  вспомнил,  выхватил  какой-то  предмет  из  нагрудного кармана.  "Не
обыскали!" - пронесся сдавленный вопль Чурилы, а следом грянул выстрел. Пока
что ничего  не произошло. Алешина пуля,  как и все,  что  он делал  в жизни,
пропала попусту,  хотя потом и ходили легенды, что  Глущенко отбил ее шилом.
Медленно рухнул на колени Алеша, яростно нажимая псевдо-курок. Даже в стену,
думается,  он  не сумел  бы попасть  -  не то что в  министра. А тот  стоял,
выставив перед собой шило, как шпагу, и был страшен. Савва обошел его сбоку,
треснул тяжелым ритуальным бердышом в висок  -  Всеволод рухнул. Затем Савва
отобрал  "велодог" у  Алеши, перезарядил, аккуратно,  почти в  упор выпустил
пули в  лоб  лежачему. Затем вложил пустой револьвер в руку валяющемуся  без
сознания Алеше, утер лоб грязно-белым рукавом, размашисто перекрестился.
     - Все по слову государеву!.. - пролетел гул по крохотной толпе.
     -  А тому  палачу,  который  аспида  казнил,  дворянства бы  отнюдь  не
даровать,  а назначить  его,  доколе живота  его  будет, главным палачом над
московскими палачами  и звать  бы только по  имени, а  ежели для  вежества и
устрашения, то звать бы  его... господин Московский! -  вдохновенно диктовал
Павел Ивнингу,  устроившемуся на стуле у двери. Сам царь, так и не сменивший
ни  на  что  "адидас",  завороженно глядел  в аквариум на повисшего,  словно
шахматная фигурка, черного конька у самого дна. - А второму палачу... Кто он
такой, кстати? Тоже из Екатеринбурга?
     - Нет, ваше величество, - Ивнинг сверился с записями, -  он простой сын
латышских стрелков, происхождение неизвестно. Отбыл четыре срока...
     - Неважно, есть у него что-нибудь существенное в биографии?
     - Горловая чахотка...
     - А тому палачу, который казни споспешествовал, - немедленно вернулся к
диктовке  царь,  - даровать  бы  покой  и  пенсион, поместить бы его  в  дом
призрения латышских стрелков... Проверить, если нет такового, обзавестись...
И пользовать бы  его всеми терапиями, доколе живота его будет.  Министром же
внутренних дел назначить... - Павел надолго замолчал. Кого? Кадров у него не
было вовсе.  Сухоплещенко с ночи в реанимации,  канцлер, поди, ничего еще не
знает,  "его  блаженство"  и вовсе  блаженствует, хрен старый.  Заместителей
покойный  Глущенко при  себе  не  держал,  сам управлялся,  придется  теперь
придумывать какое-нибудь слово, наподобие "разнузданной глущенковщины", чтоб
не  сознаваться  миру,  что  держал  министром  психа.  -  Пост же  министра
внутренних дел упразднить вовсе!
     - Ваше величество, вы уже изволили упразднить пост министра иностранных
дел, - тихо подал голос Анатолий Маркович.
     -  Помню, правильно сделал. К чему  разводить внутренние дела,  гвардия
моя тогда на что? Вот  пусть  их  шеф  всем  внутренним  и ведает.  Даровать
этому...
     - Его сиятельству Башмакову-Шубину?
     - Его  высокопревосходительству, он не князь,  еще не  хватало жандарма
князем делать...  Даровать ему  все права министра! А  иностранными  делами,
милейший, у  меня  канцлер  занимается,  у  него  жена  хорошая.  Ни  к чему
паразитов плодить. Тебя, милейший,  тоже окольничьим пора пожаловать.  Ты не
радуйся, в  годовщину  коронации  пожалую, если  ты,  ха-ха,  до тех  пор не
угодишь к господину Московскому!
     Анатолий Маркович Ивнинг твердо  дал себе слово  никогда и ни на чем не
попадаться.  Даже взяток  не брал. Ну, а из  мелких  слабостей позволил себе
аквариум. Ивнинг знал, что теперь - после Всеволода - ни за что не доверится
человеку без мелких  слабостей.  Еще  ночью Ивнинг приказал  сжечь,  а затем
затопить залы заседаний всех трех масонских лож - даже если их только две. С
убитым Миладой его не  связывало  ничего, кроме  давно исчерпанного  романа.
Ивнинг  плохо знал  историю,  поэтому  полагал,  что  скоро  империя  начнет
называть его  "Железный Хромец".  Павел, историк, это предвидел и по-тихому,
через   Елену   Эдуардовну   Шелковникову,  заказал   для  Ивнинга   протез,
уравнивающий  в  длине обе ноги Анатолия Марковича; царь  собирался  вручить
этот протез вместе с грамотой,  дарующей звание  окольничьего: пусть  думает
управделами Кремля, что это  высокое  звание, а ведь на  самом деле означает
оно  лишь  то,  что  нет  у  тебя,  господин  боярин,  никакой  определенной
должности.  Так-то,  Анатолий  Маркович.  Буду  тебя  пока  что  терпеть.  А
проткнуть всегда успею,  даже если  это  не каратэ никакое,  а айкидо.  Тоже
хорошая борьба. Павел проверил по энциклопедии, сразу, как помылся.
     Сентябрьское  утро  застало  вымытого,  причесанного, хорошо побритого,
хотя и  одетого по-домашнему императора  врасплох  своей радостной солнечной
погодой,  опять  и опять  лезла в голову мысль, что  точно так  же  сверкало
нежаркое сентябрьское  солнце  два года  назад, в день похорон  отца, Федора
Михайловича.  Павел  подумал,  что  надо  бы  хороший портрет его  заказать.
Хорошему художнику. А есть сейчас в России художники? Павел понятия не имел.
Не  знал он  и того,  есть  ли  в империи композиторы, писатели, скульпторы,
архитекторы  и люди  всяких других  профессий,  необходимых для прославления
легитимной власти. Павел шел через галерею Зимнего сада, смотрел на  осеннюю
голубизну  небес  и  размышлял: какая же это гадкая вещь  - политика. Даже в
кино не был больше  двух  лет, ужас!  Мысль о  кино привела на ум другую,  о
телевизоре, ну,  а  сон про телевизор нынче  привиделся очень  уж противный.
"Запретить  демонстрацию  этих  "Мгновений"  к  чертовой матери,  кто  хочет
смотреть, пусть покупает видеокассету и заодно видеомагнитофон, на них можно
ввести  монополию,  очень  недурной  доход  для  казны.  И  пусть  попробует
кто-нибудь  переписать  что-нибудь  без  монопольного клейма! Того  сразу  к
господину  Московскому с конфискацией  имущества, тоже в казну. Не надо  эти
"Мгновения"  запрещать.  Дедушка старообрядцам  бороду  оставил, но  платить
повелел за нее. Ежегодно  и  много.  Надо  будет  дать  задание, чтобы копии
фильмов про Штирлица после третьего-пятого просмотра приходили в негодность,
пусть  покупают чаще.  Жаль, что дириозавр телебашню загробил, ничего,  дядя
обещал новую подарить, как только отстраивать свой выгоревший  город кончит.
Главную улицу он  там  переименовал в авениду Пабло-Сегундо... Приятно, черт
возьми, -  у  себя  дома  так  не побалуешься. А  тем  не  менее  заказывать
отцовский портрет Маме Дельмире нельзя, она опять  курицу нарисует. Вроде бы
другой какой-то  художник был в  Сальварсане,  тот, что  герб нарисовал. Как
его?.. Матьего Эти, вот как! Авось живой еще,  пусть нарисует. Не понравится
- отправить в краеведческий музей, в Екатеринбург.
     Павел  удалился  из  Зимнего  сада   и   пошел   длинными  кремлевскими
анфиладами,  никакой особой цели не преследуя, идти ему было  не  к  кому  и
некуда.  Блазонера позвать, да, тот мог бы  утешить, но опять будет сплошная
"энигма" и непонятина. Дед Эдуард? Как-то нет  повода его нынче звать, разве
титул пожаловать  новый?.. Знать  бы свое  будущее, как  во  всех культурных
странах  делают.  "Что дальше?  - размышлял  Павел,  постепенно  переходя  с
мысленной речи на шепот, потом на разговор вслух, даже  на довольно громкий.
Как  все  одинокие  люди,  император привыкал беседовать сам  с собой. - Ну,
лично казнил членистожопого. Министра  тоже казнил, слава  Богу,  не  своими
руками -  ох, не царское это дело, что  бы там на этот счет  дедушка Петр ни
заявлял.  Еще назначил Москве  палача.  Упразднил два  министерских поста. А
наследника все  равно  нет  как  нет, даже в официальных  документах  некого
обозначить  "наследником престола". Не из сношаревой же деревни  брать? Так,
что ли, и оборвется на мне династия?.."
     - Династия,  ваше величество, ни в  коем  случае на  вас  не оборвется,
после вашей  достаточно  нескорой  кончины на русский  престол  взойдет  ваш
законный сын. Но,  увы, в его царствование на  Руси  будет раскол.  - Голос,
произнесший эти слова,  звучал как  бы  ниоткуда,  голос был очень молодой и
чем-то знакомый. - А  сегодня вечером  вы посетите  Большой театр и получите
эстетическое удовольствие от представления балета "Жизель".
     Говоривший  выступил из-за угла  старинной  изразцовой  печи.  Это  был
мальчик лет четырнадцати,  почему-то  показавшийся Павлу знакомым. Но откуда
мальчик здесь, в святая святых императорских апартаментов?
     - Если вы  меня не помните, ваше величество, -  без передышки продолжил
мальчик,  -  я младший  сын  генерала от  кулинарии Игоря Аракеляна, Гораций
Аракелян, дворянин...  и предиктор. Менее чем через час официально вступлю в
должность.
     Павел в первую секунду не понял ничего, во вторую понял все.
     - Что ж ты раньше не явился?
     - Ваше величество, я - четвертый сын. Вы сказки знаете?
     -  Я только их  и  слышу целый  день, - неожиданно нашелся  Павел.  Ему
почему-то вдруг стало весело.
     - Вы когда-нибудь слышали сказку, чтоб у отца было четыре сына?
     Павел подумал.
     -  Да нет,  все  - двое умных, третий дурак. У твоего папы старший  сын
нынче...  в деревне работает,  средний, кажется,  в разведку пошел  учиться,
младший тут люля-кебаб жарит... А четвертый откуда?
     -  А  четвертый в таком деле,  ваше  величество, есть всегда. Но он  не
лезет  в умные, и  при этом не дурак.  О  нем сказок не рассказывают. Он сам
обычно все знает.  С сегодняшнего  дня,  согласно  предсказаниям предикторов
Класа  дю  Тойта, Геррита  ван Леннепа и  Нинели Муртазовой,  я  приступаю к
исполнению  обязанностей предиктора при вашем величестве.  На то будет  ваша
монаршая воля, и вы менее  чем через  час отдадите приказ  о введении меня в
эту должность. Сейчас вы скажете...
     - Так ты же еще в школу ходишь! - не выдержал Павел.
     - ...что я еще хожу в школу, ваше величество. На это я отвечу, что семь
классов  я  окончил,  предиктору  остальные совершенно ни к чему, с  чем  вы
совершенно согласитесь.
     Павел, по-птичьи склонив голову набок, рассматривал мальчика. "Похож на
тетку! - вдруг понял  он. Елена  Шелковникова  и  вправду была родной теткой
Горация Аракеляна.  Лучшей  рекомендации,  пожалуй, придумать  нельзя. -  Но
неужто  там, где  есть три сына - дурака-умных,  четвертый  всегда настолько
умный, что скрывает само свое существование?"
     - Не  всегда, ваше величество.  Но  в сказке про  нас, - мальчик широко
улыбнулся, - чистая правда.  Сейчас  вы  хотите  спросить меня, когда же  вы
встретитесь с матерью наследника. Я вынужден буду не ответить, ибо дал слово
временно хранить молчание, дал его  предиктору Нинели Муртазовой. Сейчас все
ваше внимание будет обращено на государственные дела, сами посудите, сколько
империй  развалилось  лишь  оттого,  что  раньше   времени  заражались   там
беспокойством о том, кто будет править потом, а глава государства совершенно
забывал, что нужно править именно  сейчас. Именно  СЕЙЧАС. - Мальчик выделил
последнее  слово таким  убедительным нажимом,  что отвечать ему было  вообще
нечего.
     Павел, полуобняв удивительно худенького мальчика, совсем еще подростка,
отправился в рабочий кабинет.
     - Может, сам за меня все и продиктуешь? - усмехнулся царь.
     -  Ни в  коем  случае, ваше  величество,  вы этого никогда и  никому не
позволите, а царствовать вам еще... долго. Могу лишь  предсказать, что любым
назначенным вами жалованием я буду удовлетворен.
     "Еще  бы не будешь!"  -  буркнул  мысленно Павел  и  подумал, знает  ли
Гораций  все его мысли,  короче, умеет ли он  их  читать.  Но  промолчал.  А
предиктор ответил.
     - Заранее хочу предупредить ваше величество, что  я не телепат. Однако,
исходя из будущих событий  и  всего накопленного опыта  вашего царствования,
могу  сказать,  что  ваши  мысли,  поступки  и слова  я  в  силах  полностью
предсказать.  Не будучи  в силах на них повлиять, конечно,  -  скороговоркой
добавил мальчик, и Павел успокоился.
     - Земли тебе где даровать? - спросил царь.
     - Где угодно, ваше величество, только не в заяблонной полосе.
     - Чего?
     -  Это  значит  -  южнее  шестьдесят  первого  градуса северной широты,
северней яблоки не  урождаются.  А я антоновку люблю. Вы  ее  в будущем году
переименуете в "павловку", но все равно.
     "Мальчик как мальчик", - подумал Павел. Вот уж чего  ему не было жалко,
так это яблок. Все одно пропадают.  Пусть подберут ему сады антоновки, пусть
отдадут самые лучшие: Павел эту кислятину не любил.
     - С будущего  года, ваше величество, вы  очень полюбите...  павловку. В
моих садах под Жиздрой... Виноват, на  Брынщине... словом, в Брынских лесах,
вы тамошние места знаете, там у меня павловка будет удивительная, душистая и
сладкая, а  вовсе  не  кислая. Разумеется, ваше величество, все, чего  я  не
съем, будет поступать на императорские поварни.
     Павел оглядел Горация.  Такой много не  съест.  А  тогда что ж  это  за
подарок? И, кстати, зачем антоновку переименовывать?
     - Таков будет ваш высочайший каприз.
     С мальчиком определенно не стоило говорить: сотая  доля  секунды - тоже
будущее;  хотя  Гораций  не мог прочесть того,  что думал Павел  сейчас,  он
прекрасно  знал все  то, о чем царь подумает вот-вот. Ну, неужто кроме яблок
ничего не надо? Предиктор все ж таки...
     Гораций тактично  промолчал. Они  вошли  в прихожую-предбанник.  Ивнинг
вылупил глаза, он этого парня видел  впервые и сразу ревниво заподозрил, что
государь решил вдарить по мальчикам.
     - Почтенный Анатолий Маркович, это - его  сиятельство Гораций Аракелян,
верховный предиктор России! Сбитнева ко мне. Оформить сразу и возведение...
     - В графское... - подсказал мальчик.
     -  Достоинство, - продолжил царь,  - и приказ о  вступлении в должность
предиктора. Также,  в  порядке  исключения, граф Гораций  получает тарханную
грамоту о довременном совершеннолетии!
     Царь  ушел в  кабинет.  Гораций  задержался на пороге и тихо  улыбнулся
Ивнингу.
     - Царь равнодушен и к  лицам  своего пола,  и к лицам противоположного.
Так  будет  еще...  долго. А  вот  вас,  Анатолий  Маркович,  уже  в  январе
наступающего года ждет исключительная радость...
     - Гораций! - позвал царь, - тоже мне, предиктор, твое время принадлежит
мне!
     - Вам, государь, вам и России!
     Павел привычно уперся взглядом в аквариум.
     - Давай рассказывай, чего мне ждать плохого.
     Гораций удобно устроился в  гостевом  кресле.  Сделано кресло  было  по
ширине шелковниковской задницы, так что там могло поместиться три Горация.
     -  Залезай с ногами, -  едва  успел сказать царь, замечая, что  мальчик
опять на долю секунды опережает его мысли.
     - Сегодня, ваше величество, вы должны - собственно, вы уже и так решили
- отдыхать. Вы намерены миловать преступников.
     - Каких еще?
     -  Жертв разнузданного  произвола и  кровавого террора,  устроенного  в
стране  мясником  Глущенко. Немедленно амнистируются  обитатели  милицейских
лагерей...
     - Слушай, иди и диктуй Ивнингу сам!
     - Тогда  пророчество не сбудется... А мать моя ни  при чем, очень тихая
женщина.  Я  приглашу  Ивнинга,  простите. Нужно  будет  подписать  приказы,
касающиеся меня, их немного.  Заодно еще раз специальным приказом воспретите
Мальтийскому уезду чеканку  собственной монеты, у Ивана Романова  даже мысли
такой возникать  не должно.  Еще, полагаю, вы сегодня  же вышлете  из России
народного  дрессировщика   Альфреда  Хотинского,  выступающего  с  ансамблем
коз-баянисток, противоестественностью подобного зрелища  внушающего соблазны
жителям первопрестольного града.
     - И вправду вышлю - черт знает что! В Москве! Козы! Услать его...
     - Совершенно верно, за  Жужуй, как говорят в дружественном Сальварсане.
Еще вы, ваше величество,  дабы отвести все дальнейшие возможности покушений,
прикажете... на обнаженных Настасьях трижды опахать Кремль.
     - Прикажу! Впрочем, ты-то что понимаешь... в обнаженных Настасьях?
     -  Мне и понимать нечего, ваше величество, по этому делу у меня старший
брат  знаток. Ну, а после трапезы, которую тоже могу описать, хотя питаетесь
вы,  государь,  однообразно, вас  давно отравить могли бы,  к  счастью, папа
следит... Вы, видимо, захотите подняться на колокольню Ивана Великого.
     - С тобой!
     - Ваш покорный слуга, великий государь...
     Павел  на  долгое  время замолк. Разговаривать  с  Горацием было  почти
невозможно,  тот все знал наперед. И поэтому, доколе дней его станет, должен
быть прикован к ноге... российского трона. Раз уж сам не сбежал, как Нинель,
в  нети, или не нанялся  к кому  другому, то из  России уже  не уйдет. Павел
припомнил, что мальчик  - не  только  племянник  Елены Шелковниковой,  но  и
родной внук светлейшего  князя Эдуарда, и на  душе стало  совсем спокойно. А
подняться на Ивана Великого нынче будет очень приятно.
     Собственно, в прежние времена Царь-колокол никогда  на Иване Великом не
висел.  Тот  колокол,  что  весил  восемь  тысяч  пудов,  отлитый,  кажется,
незаконным  царем Борисом Годуновым,  висел рядом  с колокольней, но жалкого
летнего  пожара  при  дедушке  Петре  Алексеевиче  ему  хватило:  грянулся и
кончился. Потом в него все добавляли и  добавляли, то незаконная царица Анна
Иоанновна еще тысячу  пудов, то мастера чуть  ли  не от себя еще три  тысячи
пудов, все пуды, пуды одни, а колокол так и остался битый и неисправный. При
дяде-узурпаторе Николае Павловиче  только  и додумались, что поставить  его,
разбитый,  на  пьедестал,  а  сверху золоченое яблочко  припаяли.  Нашли чем
гордиться -  битым  колоколом, "царь" называется.  По приказу Павла  всю эту
металлическую   рухлядь,  больше  двухсот  тонн  бронзы,   свезли   на   Его
Императорского  Величества Пушечный  двор  и там перелили в  новый.  Павел в
последнюю минуту узнал, что металлы  на колокольное литье идут не ахти какие
дорогие, семьдесят восемь частей меди на двадцать две части олова, а добавок
совсем пустяк - и лично от себя еще двадцать тонн металла добавил.
     Спешно провели реконструкцию Ивана Великого: под грузом такой игрушечки
рухнуть мог не только  колокол, но и колокольня.  В  нее  ввели что-то вроде
длинной  спицы, чуть ли  не  на сотню метров  уходящей в  землю, под  землею
спица, как невидимая Эйфелева башня, расщеплялась  на четыре хвоста, сообщая
колокольне почти абсолютную устойчивость. Автору проекта царь даровал  орден
Левши  и звание генерала инженерных  войск; колокол  перевезли  в  Кремль  и
подняли на Ивана Великого в одну ночь, - с земли он почти не был виден, да и
не звонил в него пока что никто: первый удар планировался в первую годовщину
коронации,  в  ноябре. Кто звонить будет  -  пока что  неясно,  хотя чего  ж
неясного?
     - Гораций, кто первым в Царь-колокол ударит?
     Гораций сидел в гостевом кресле с ногами  и беззастенчиво ел яблоки  из
царской вазы.
     - Вы, ваше императорское величество. Дело  в  том,  что его  блаженство
митрополит Опоньский  и  Китежский Фотий по  дряхлости  своей  еще в октябре
перестанет исполнять обязанности  первоиерарха Московского, будет  отправлен
вами  в немилость и заточен... - мальчик сосредоточился, - заточен в Пимиеву
пустынь, это такой монастырь на Курской дуге. Местоблюстителю его  престола,
отцу  Викентию, вы такое  важное  дело не  доверите.  Мне тоже не разрешите,
будете бояться всяких слухов,  а  еще больше  того,  что  меня с  колокольни
столкнут.  Кстати, две  такие  попытки  будут, обе  неудачные,  так  что  не
бойтесь.
     - Тогда зачем я бояться буду?
     -  Все  равно  будете.  Кстати,  вами  сегодня же  овладеет  сильнейшее
искушение  в  него  ударить,  когда  мы  на колокольню  пойдем. Но не  надо,
возникнет непредсказуемость случая, так называемый эффект противо-Тюхэ.
     "Опять блазонер!  Опять энигматическая голотурия!"  -  подумал царь, но
мальчик был умный и сразу перешел на понятный язык.
     -  Дело в том, что судеб, вариантов будущего, не один, а два: один, как
говорили древние, доверен богине Ананке: ну, это уж насчет того, что каждому
человеку рано или поздно  умирать полагается, -  да, согласен  с  вами,  что
лучше поздно,  -  а второй, "судьба-случай", доверен богине Тюхэ, или  Тихе,
по-русски ее чаще называют Фортуной, она бывает добрая и злая, и в ней можно
в  общем-то выбирать,  если,  конечно, рядом  с вами есть  квалифицированный
предиктор...
     "От скромности не умрет..."
     -  Так  вот,  а  я  как  раз  предиктор  исключительно  сильный.  И  не
волнуйтесь, вы меня  не  продадите,  я  стою значительно  дороже любой цены,
которую вам предложат.  Нет,  я не набиваю  себе  цену, я  еще  дороже стою.
Перекупить меня  - ни  у  кого денег  не хватит. Мне, ваше величество,  цены
просто нет.
     - Слушай, юный нахал,  ты мне  вообще  хоть слово дашь вставить? Я царь
все-таки!
     - Говорите, ваше величество,  говорите, вы мне не мешаете. Яблоки у вас
замечательные.
     Павел поразмышлял, полюбовался мальчиком, с  хрустом  поглощающим не то
третью,  не  то  четвертую  антоновку  из  вазы, потом  переложил в  карманы
"адидаса"  штук  пять или шесть. На  колокольню он  собирался  идти в теплой
порфире, там, наверху, все-таки холодно, а карманов на порфире нет.
     -  Ваше  величество,  вы  совершенно  правы:  на  колокольню  мы  можем
подняться  и до обеда, Фортуна позволяет.  И  совершенно правильно,  что  вы
прикажете пришить к порфире внутренние карманы. Да не поминайте вы  мою мать
по  любому  поводу,  совсем это  не  русское ругательство, не  к  лицу  вам,
государь!
     Павел вызвал двух рынд, порядка  ради,  хотя знал, что охрана  теперь и
без  того   станет  весьма  бдительной.  Послал  их  проверить  лестницу  на
колокольню -  нет ли террористов и прочего. Рынды поискали, ничего не нашли,
потом доложили, что стоят на страже входа в  колокольню, при них - табельные
бердыши; Ивнинг добавил,  что вся территория Кремля  освобождена.  Снаружи -
только охрана. "Вот моя охрана, вот предиктор мой", - подумал Павел, накинул
порфиру и,  не оборачиваясь,  как  всегда,  пошел  на  чистый  воздух. Он не
сомневался, что Гораций идет следом. Это было слышно: парень так вдохновенно
хрустел антоновкой, что в иные годы, не  к  ночи будь помянуты, разбудил  бы
даже полузабытого нынче кокушкинского вождя.
     - А  что на место мавзолея поставить? -  спросил царь, делая  очередную
остановку, хотя идти предстояло не очень высоко: в  третьем,  верхнем  ярусе
колокол просто  не помещался, место  для него пришлось оборудовать в верхней
части  второго  яруса. Но вид оттуда был все равно хороший, Павел поднимался
туда, когда колокол еще не водворили на место.
     - Ничего не надо,  государь. Пусть  траву посеют, не искушайте Фортуну.
Любое, что вы построите, потомки могут снести. А трава - что с ней сделаешь?
Можно  туда пустить  коров  пастись. Хотя, пожалуй,  не будут они эту  траву
есть, корова - животное суеверное... Идем, государь, вы уже отдохнули.
     Колокол висел на  литой балке, толщиной  в аршин, балка обоими  концами
уходила в  стены.  Окон, в которые отсюда можно  было глянуть на Москву, для
прочности оставили только три, да и то одно из них почти целиком загораживал
купол  церкви Иоанна  Лествичника.  Хороший  вид  открывался  только на юг и
юго-восток,  если, конечно,  Павел не ошибался в  подсчете  сторон  света, к
Москве  и ее планировке он  не мог  привыкнуть по  сей день. Павел подошел к
левому окну.
     С неба раздался радостный лай. В осенней лазури над Кремлем  правильным
треугольником  летела  стайка  ярко-синих  птиц. Это  эс-бе  Володя проводил
тренировочный  полет птенцов от всех трех  попугаих, он решил сторожить небо
над  Кремлем  и  впервые за многие  столетия  изгнал из  него  многотысячную
воронью стаю: не воронам  было тягаться с мощными гиацинтовыми ара, особенно
с такими, в груди которых билось истинно преданное  человеку собачье сердце.
Царь любил эту стаю,  он помахал ей  рукой, хотя и не понимал, что  во главе
стаи летит  самый  настоящий пес.  Володя снова  взлайнул и круто  свернул к
Боровицким воротам, стая ушла за ним.
     Царь  смотрел  на  Зарядье-Благодатское.  Бывшая гостиница окончательно
превратилась  в  деревню,  ее  окружали   службы,  коровники,   конюшни,  на
Васильевском выпасе мирно щипали осеннюю травку коровы. Лысый пастух, бывший
певец и еврей, в свое удовольствие  играл на дудочке. По  Варварской дороге,
бывшей улице Варварке,  шел  прочь от  Кремля человек в черном,  нес  что-то
громоздкое. Павел стал искать бинокль, снова  ругнулся  про себя, потому что
забыл.
     -  Это  отец  Викентий  Мощеобрященский.  Козы  Адольфа  Хотинского  на
Манежной концерт  давали, играли на аккордеонах, их оттуда по вашему приказу
- и вообще из России -  только что выгнали, нечего народ в  соблазн вводить,
аккордеон  ставить поверх вымени.  Одна  коза аккордеон  обронила, а батюшка
подобрал и решил подальше от церкви унести. Не напрягайтесь, не вспоминайте,
где вы могли видеть духовное лицо с гармонью: именно такая картина  висит  у
вашего дяди в кабинете. Работы неизвестного художника.
     - Даже  тебе не известного? - ехидно  спросил  Павел, переводя  взор на
далекие купола Замоскворечья. Хоть чего-то, оказывается, предиктор не знал.
     - Отчего же, я-то знаю, только лучше будет, чтобы никто больше не знал.
Фортуна не  любит  некоторых вещей. Шуток,  например.  У  Судьбы нет чувства
юмора. Она заменяет его иронией, но ирония, сатира - государь,  все-таки это
низкие жанры.
     - А мир спасет что? Красота?
     -  Нет, красота  мир  не спасет,  это  глупая выдумка. Кстати,  никаких
больших войн  в ближайшие...  десятилетия на Земле не будет, вы меня об этом
сейчас спросите, отвечаю заранее.
     Золотое  осеннее солнце тускло доставало лучиком до ободка обновленного
Царь-колокола. Кремлевская  зелень  основательно пожелтела. Павел  вспомнил,
что вот тут,  внизу, в начале века стоял памятник  дальнему  родственнику  -
Александру  Второму.  Восстановить?  Да  нет,  дорого... На  колокольне  был
сильный сквозняк.  Павел  кутался в  порфиру  и  думал,  что  Горацию  тоже,
пожалуй,  холодно. Он притянул мальчика к себе и уделил  часть горностаевого
тепла.
     -  Спасибо, ваше  величество. Это  вы хороший  приказ решили  отдать  -
переделать порфиру русских царей на соболью, горностаевый мех  не теплый, не
ноский - одна видимость, что царева одежда.
     Павел  подумал,  что и вправду  это хороший  приказ. Только  откуда  он
взялся? Тут же понял - мальчик все брал из  будущего.  Стоять на  колокольне
дальше  было  незачем, очень  уж  трудно  -  как и  предсказывал  Гораций  -
оказалось сдерживать соблазн  ударить  в Царь-колокол.  Однако  прежде,  чем
спускаться, царь задал заветный вопрос:
     - А мир-то что все-таки спасет?
     Гораций не замедлил с ответом:
     - Чувство юмора.

     КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ КНИГИ
     1983-1994

     Библиотека веселой фантастики


Популярность: 28, Last-modified: Mon, 05 Aug 2002 15:22:49 GMT