й зомби сделал немалый глоток. Правильный глоток получился, не закашлялся мужик. - Ну? - грозно спросила Дарья, отбирая бутылку. Мужик выхлебнул чуть не половину, так и себе ничего не останется. Тем временем зомби медленно опустил пустые руки и повернул к Дарье лицо. Чернота залитых тушью глаз быстро исчезала, под ней проступали самые обыкновенные голубые радужки. Мужик удивленно посмотрел на Дарью и с трудом произнес: - Вы похожи на мою маму... - он говорил по-русски, но с каким-то акцентом, и вдруг заорал: - Коньяк! Коньяк я пью!.. - А ты думал, я тебе сучка под жабры плеснула, а? - буркнула Дарья, добрея. Сатанинское выражение лица, с которым зомби сидел на ледовитом берегу вот уже сколько недель, исчезло буквально на глазах. Сейчас перед незамужней дочерью Витольда Безредных сидел просто босой, усталый, заросший бородой мужчина лет сорока, небольшого роста, в залысинах, и глаза теперь у него были не дьявольски-черные, а добрые, голубые, мутноватые, ласковые. То, что он говорил по-русски, было очень кстати, потому что Дарья с ее семейным положением, тяжким алкоголизмом и девятым размером лифчика никакого другого не знала. - Согревает... - тихо и печально произнес расколдованный зомби, зябко шевеля ступнями. Окаменевший перед телеэкраном от ужаса Витольд бессознательно повторил его движение - и, понятно, расплескал горчичную воду на текинский ковер тринадцатого века, - он опять лечился от простуды. Несмотря на коньяк, бывшему зомби действительно стало холодно. Сознание и память стремительно возвращались к нему, с тошнотой припоминал он свои более чем пятнадцать лет, в течение которых жил под властью чужой воли, под глупым чужим именем, без капли спиртного. Он вспоминал белые халаты, черные пещеры, до бесконечности изменяющуюся форму дудочек, финскую колбасу, снова халаты, снова пещеры. Сердобольная Дарья дала ему отхлебнуть еще разок - и остатки наведенного на его сознание гаитянского дурмана растаяли: зомби окончательно стал человеком, он вспомнил себя. В святом православном крещении, данном ему в осенние месяцы осенью сорок второго года на водокачке Пресвятой Параскевы-Пятницы, что была все еще цела в родном селе на западной Брянщине, получил он имя - Георгий. По законному отцу он имел также отчество - Никитич, ну, и фамилию тоже перенял отцовскую - Романов. Проще говоря, он был законным сыном сельского сношаря, что при селе Нижнеблагодатском, труды свои вершившего под псевдонимом Лука Пантелеевич Радищев, но при крещении в освященном браке зачатого дитяти устыдившегося и назвавшего священнику свое настоящее имя. Но тех далеких военных лет Георгий, понятно, почти вовсе не помнил. Самые ранние воспоминания его жизни относились к тем тяжелым дням, когда его матушка, могучая женщина с востока России, оставив узаконенного венчанием на водокачке супруга, погрузила в тачку двоих сыновей и еще дочку, которую имела от прежнего невенчанного мужа, и побрела вместе с танками, пушками и дивизиями немецкой армии куда глаза глядят, а глядели ее глаза на Запад, в Европу. Разлуку с нежно любимым благоверным избрала эта женщина, когда настал черед делать выбор: снова стать при недвижимом муже одной из простых деревенских Настасий, да еще с перспективой пострадать за венчание при немцах, или сматываться в Европу. Совдепов Устинья не столько боялась, сколько презирала: и за то, что такого мужика прозевали, да и прозевают, это ясней ясного, - и за первого своего мужа, угробленного по доносу, тоже мужчину не слабого; да и просто противно было ей в этой стране, живущей отрезками от майских праздников до октябрьских, от беспросветной обстановки трудовых будней и ежедневных двадцативерстных прогулок в приемную к районному прокурору. Устинья решилась уйти в Европу, надеясь, что красные туда не дойдут. Обольщалась, хотя, в общем-то, умна была. Шли они по развороченным трактам, по минным полям, по шпалам, а потом все больше по глухим лесам, полностью оторвавшись от таких же, как она с детьми, беженцев, от отступающих частей немецкой армии, тоже обольщавшихся насчет красных; и от битых-перебитых остатков венгерских, итальянских и еще каких-то воинских группировок, уже не обольщавшихся, кстати. Тина катила тачку, в которой сидел маленький Георгий на куче пожитков, а сзади, хныча и клянча, брели старший брат Ярик и сестра Кланя. Встречались на пути и дочиста сожженные села, и не видавшие никакой войны хутора, случалось обгонять кого-то и пропускать кого-то вперед, - из числа тех, кому еще меньше, чем Тине, улыбалась перспектива вкалывать на передовых стройках Крайнего Севера. Попадались отряды бандеровцев, - то ли даже махновцев, понять было трудно, - которые еще не решили, драпать им туда, куда все драпают, или быстро-быстро перекидываться червоными партизанами. Одна такая банда в глухой пуще за Черниговым на Тину польстилась, - хоть вообще-то с лица Тина страшна была очень, это ей и муж говорил не раз. Банда была так себе, стволов семь, пулемет станковый один, гранаты, другая мелочишка. Тина прикрыла ребятишек тачкой, достала из-под барахла "шмайссер" и встретила бой. Через десять минут все было кончено, банда полегла, и Тина позволила себе и детишкам полдня отдыха на законных трофеях. У банды оказался запас продовольствия на два года, из этого добра Тина отобрала только самое полезное, шоколад, тушенку, еще что-то, оружие, какое получше, - все это навалила на тачку, сверху посадила опять же Георгия - и покатила дальше на запад. Вот этот-то американский трофейный шоколад и вспоминался младшему, законному сыну великого князя Никиты и жены его Устиньи всю жизнь, было это первое его детское впечатление, к тому же очень обидное. Шоколад был горький - и малыш разревелся. И с тех пор не любил Америку, всегда ждал от нее подлости, наподобие горького шоколада, не то предчувствовалась ему грядущая страшная судьба, не то это он сам ее на свою голову накликал. Тина все шла и шла на запад, чувствуя, как война дышит ей в спину перегаром. Вместо уже привычной украинской речи, пополам с как-то выученной в потребных масштабах немецкой, вокруг стало слышно сплошное шипение; Тина вспомнила книжку великого писателя Максима Горького, где сказано, что у поляков язык змеиный, и догадалась, что дотопала до Польши, но и немецкие разговоры тоже иной раз удавалось подслушать, из них следовало, что дела у фюрера очень фиговые, а потому надо топать дальше. Скоро польская речь кончилась, пошла одна немецкая, однако дела у фюрера были еще фиговей, чем раньше. Когда что требовалось Тине, брала она из тачки банку-другую прессованной ветчины, либо пачку кофе, приходила под уютные немецкие окна и меняла: большая сила была тогда в качественных продуктах, а от кофе бауэрши так и вовсе слезы проливали. Не обходилось без столкновений, многим тогда интерес к Тининой личности стоил жизни. Тина дала себе относительно твердый зарок: после законного мужа в ее жизни никаких мужчин не будет. Хватит. Детей на ноги ставить надо. Была уже зима сорок пятого, когда Тина стала чуять дыхание войны уже не за спиной у себя, а где-то прямо по курсу. Семилетняя дочка, впрочем, уже начала матери помогать, иной раз даже костер раскладывала сама, а однажды повела себя совсем как настоящая женщина. Среди ночи прямо к их костру выкатился из леса неизвестного происхождения джип с четырьмя насмерть перепуганными людьми в штатском. Девочка даже маму не стала будить, просто взяла "шмайссер" и всех чужаков разом положила. Мать ее здорово отшлепала за это, запасов в джипе оказалось мало, только документы какие-то и мешок странных зеленых денег. Наутро Тина, закопав и джип, и убитых румынских министров, тихонько прошла на хуторок, расположившийся в котловинке между холмиками, убедилась, что немецкий тут звучит очень странно, ее тут не понимают, но зато очень хорошо понимают, что это за непонятные зеленые деньги. Сменяв всего-то пару бумажек на большущую сумку всякой еды, - а сумку-то, сумку вообще в придачу дали, бесплатно! - решила Тина деньги эти беречь. Видимо, в страшные дни конца войны зеленые деньги все-таки чего-то стоили. Может быть, даже только они. Тина не знала, что того же мнения придерживается весь мир. К лету Тина с детишками, незаметно для себя и для войск союзников, протопала сквозь Баварию и вступила в Эльзас. Здесь прятаться стало трудно, леса поредели, война, кажись, кончилась, язык кругом звучал вовсе непонятный, французский, но тут Устинье изрядно повезло: она неожиданно набрела на русский хутор, точней, на деревушку домов в тридцать. Вокруг деревянной православной церкви со сгоревшей колокольней жили потомки заброшенных Первой мировой войной во Францию кубанских казаков. Тину наняли батрачкой за харчи на четверых и не пожалели: работала Тина, как добрая дюжина казачек. К весне будущего года к ней вовсе привыкли, как-то спокойней жилось приемным детям Эльзаса за спиной этой могучей женщины. Тина иной раз вздыхала: мужа бы сюда, дом бы отстроить, да и... понимала, что муж ее и тут за свое ремесло взялся бы, сплевывала сквозь зубы и снова бралась за работу. Висевшая над всеми беглецами опасность быть снова возвращенными в Совдепию исчезла довольно быстро. Воеводы союзников, отвезя домой репарационное барахло, возвращались в Европу и собирались драться между собой, ни о какой выдаче бывших пленных уже и речи не заводилось. Устинья, жившая в русской избе, тоже, понятно, никакой новой речи завести не могла, казачье село - не то место, где французскую речь могут преподать. Но дети росли, дочка совсем уж невестой стала, и с опаской ловила Устинья голубую муть, то и дело мелькавшую в глазах старшего сына, Ярика. Негоже было растить детей в такой глуши, им нужно на ноги становиться твердо. Тина решилась. Собрала снова тачку пожитков, "шмайссер" выбросила, зато уцелевшие почти на три четверти румынские доллары, напротив, упаковала очень бережно и, провожаемая опечаленным эльзасским казачеством, пошла вдоль вполне уже восстановленной железной дороги из Меца на Париж. Потом были скитания по портовым городам, бесплодная попытка высадиться в Нью-Йорке, - Тине воспретили появляться в Штатах пожизненно, заподозрив в сношениях с коммунистами, - были заезды в какие-то бананово-лимонные республики, мешок с долларами отощал окончательно, и давно уже шли пятидесятые годы, когда пакетбот выгрузил семью Романовых в столице Пуэрто-Рико, большом и красивом городе под названием Сан-Хуан. Как она сюда попала и даже откуда приплыла - не взялась бы объяснить и сама Устинья, знала она только, что жить нужно в Америке, а чем Северная лучше остальных - ей никто не разъяснил. Здесь, в Сан-Хуане, ей вообще-то тоже проживать не полагалось, с пятьдесят второго года тут была вроде как бы тоже американская территория, однако Устинье надоели океаны, в общем, не то нарушила она данный по уходе из России обет безбрачия, не то целостность черепа кому-то нарушила, не то оба этих факта имели место, вспоминать про то не хотела. Она получила какие-то документы и была выпущена в Сан-Хуан с видом на жительство, детьми и остатками пожитков. Жительство в первую ночь получилось пляжное: нигде, кроме бесконечно длинной полосы городского пляжа, пристроиться не удалось, да и туда пробрались все четверо не очень легальным путем. Но как-никак было не холодно, солнце наутро взошло с востока, и по этой верной примете решила Тина, что никуда она отсюда больше не ездунья. Баста. Никуда она отсюда не двинется. И дала в том зарок, более или менее твердый. Английский у Тины как-то не заучивался, но неожиданно легко выучился испанский. Пошла она, как обычно, мыть ресторан за восьмерых да там же вышибалой подрабатывать. Полгода она копила деньги, прежние были совсем на исходе, еще призаняла у одной русской графини по фамилии Малкин, собственно, владелицы того самого ресторана, где заменяла значительную часть обслуги, - и открыла вблизи от главного рынка салон-гадальню с русским рестораном. Дело пошло, как шло все, за что Тина бралась, только историческая эпоха, да и география, мало ей способствовали. Все Устинье доставалось лишь с полным напряжением сил. Особенно оказались немолодые мулаты падки на борщ, на блины, на предсказания судьбы по картам, кофейной гуще, ногтю и цвету искр из глаз. Было Тине всего еще только сорок лет с хвостиком, вполне она еще могла рассчитывать и на супружеское счастье, и на несупружеское, но зароку своему осталась верна. Ну а если и не осталась, то кому какое дело. Разве ж мужики в Сан-Хуане могут водиться? А свой остался на Брянщине, где только заикнись про этот самый Сан-Хуан, так попросят не выражаться. Кланя перешла на заведование процветающей кухней при материной гадальне-ресторации, все Тинины детишки окончили плохонькую и очень скоро закрывшуюся русскую школу наподобие приходской, - вероятно, будет точней сказать, что школа сама окончилась. Старший сын, Ярик, вовсе отбился от рук, неделями не ночевал дома, потом, кажется, завербовался в "зеленые береты", и слухи пошли о нем удивительные. В последний раз матушка видела блудного сына из окна своей кухни, и был он в форме американской морской пехоты, а выражение глаз его было мутно-голубое, очень огорчившее дальнозоркую Тину. Домой он, понятное дело, не пришел, даже, говорят, имя и фамилию переделал на испанский лад. Без большого сожаления Тина отсекла старшего сына от сердца, убедила себя в том, что дурные отцовские черты перешли именно к нему, а вот лучшие - достались младшему, законному, не "привенчанному", через одиннадцать месяцев после венчания родившемуся, это особенно важно, нареченному в святом православном крещении в честь Георгия Победоносца. Тот, впрочем, как и старший брат, не выдался ни ростом, ни телосложением, а уж лицом, конечно, не уродился особенно, - зато обладал абсолютным слухом, сам научился играть на флейте, и по классу оной принят был в высшую музыкальную школу Сан-Хуана, которую содержало местное общество развития креольской музыки. Флейтой владел он превосходно, хватал почетные стипендии одну за другой, даже великий старик де Фалья, доживавший свой долгий век именно в Сан-Хуане, его как будто похвалил, и собирался принять участие в каком-то международном конкурсе, - и вот именно тогда роковая настырность окаянных гринго испортила ему жизнь. Сектор информации института Форбса о земном бытии Никиты Романова знал давно, но с той поры, как князь в употреблении спиртного перешел на пиво собственной варки, связь с ним утратил. Лишь Кеннеди, после упорных розысков, удалось вновь найти со сношарем контакт, предложить ему всероссийский престол, - ну и получить от него категорический отказ. Помотавшись вокруг него год или два, агенты Форбса собрали немало ценных материалов: стало ясно, что слова своего сношарь не изменит ни на миллиметр, но обнаружилось также и то, что имеет князь Никита, помимо незаконных, еще и двух совершенно законных отпрысков мужеска пола. Сектор генеалогии предложил Форбсу незамедлительно начать всемирный розыск Устиньи Романовой вместе с ее двумя царскими и одним подлым дитем. Поиски сожрали массу денег и времени, но в конце концов привели на пуэрториканскую территорию, то бишь на территорию государства, "свободно присоединившегося к США". Отчасти оказалось поздно: старший сын Устиньи, великий князь Ярослав Никитич Романов, взяв от американской армии все, чего хотели его тело и душа, канул в глухие южноамериканские дебри, да в такие, в какие и сотрудники Форбса путешествовать побаивались. Но, к счастью, молодой и полный творческих сил флейтист, великий князь Георгий Никитич Романов, оказался на месте, а на отречение сношаря в пользу младшего сына вполне, казалось бы, можно рассчитывать. И это даже несмотря на то, что законным сношарь соглашался считать только старшего сына, прижитого по любви, до свадьбы. Однако же из-за того, что метрические книги на водокачке Пресвятой Параскевы-Пятницы велись аккуратно, по ним получалось, что оба сына сношаря в крещении получили имя в честь Георгия Победоносца, - Форбс на этого святого даже обиделся. Далеко не сразу разобрались в институте, кто из законных детей сношаря есть кто, а когда разобрались и попытались сношарю дать разъяснения, старик запутался вконец и отрекаться вообще ни в чью пользу не пожелал. Еще менее чем со сношарем улыбалась Форбсу перспектива иметь дело с самой Устиньей Романовой. Ее биографию удалось довольно подробно изучить, и тогдашний предиктор, слепец из Вермонта, указал, что в случае столкновения с этой волевой женщиной дело для США может кончиться очень плохо. Осенней ночью над Сан-Хуаном зарядил тропический ливень, подул неприятный ветер, а Георгий Романов возвращался необычайно поздно с сольного концерта, который давал перед еврейским благотворительным обществом. На повороте переулка он был неведомо кем схвачен, усыплен, сунут в мешок и вывезен в штат Колорадо. Устинья пролила скупую богатырскую слезу, умом постигнув, что и младшему сыну от отца тоже многое дурное досталось, раз уж он мать одинешеньку на чужой сторонушке бросил со всем хозяйством, - и вернулась к прерванному гаданию, в клиентках на этот раз была как раз сама вконец обветшавшая графиня Малкин. А Георгий проснулся уже только в глубинах Элберта, откуда мог выйти лишь претендентом на российский престол - или не выйти вообще. Приличных кандидатов в ту пору, как на грех, у США почти не было - даже и на свой-то собственный президентский пост, - так что Форбс за Георгия ухватился очень крепко. Но оправдались худшие его опасения. Георгий Романов отлично знал, кто такой его отец, знал, что и отец, и брат, и он сам вполне могут претендовать на высшие титулы в той стране, из которой мать укатила его сидящим на тачке. Правда, по-русски он говорил плоховато, но это с жителями Пуэрто-Рико вечная история, так сказать, вестсайдская, на всех языках они говорят неважно. Непреодолимы оказались два других барьера: неукротимая любовь Георгия Романова к музыке и необоримое отвращение ко всем видам власти. Тогда Форбс отправил Георгия в отдел перестройки личности - иначе говоря, зомбирования, но в институте этого слова не любили - и получил прогноз возможной перестройки, и оказался он плохим донельзя. Отвращение к власти еще можно было в этом Романове перебороть кое-как, но тогда его страсть к музыке, к флейте, обещала возрасти во многие сотни раз. Америка рисковала получить в России царя, играющего на дудке, а плясать под нее для Штатов было бы просто неприлично. Надежды Форбса на доброкачественность кандидата лопнули, как мыльный пузырь. Форбс нехотя возвратился к ленивому перебиранию всяких князей Романов Романовых и Николаев, Андреев и снова Романов, каковые чуть ли не все были из хилых боковых линий, отпрысками морганатических браков, а то и вовсе самозванцами - последние Форбсу были даже как-то симпатичней подлинных. А вот сдуру похищенный Георгий Романов был передан группе магов для полного зомбирования и употребления в дальнейшем на какой-нибудь несложной работе: терпеть живого, законного, формально имеющего все права на русский престол среди свободных граждан Элберта было для Форбса немыслимо. Пусть этот Романов станет индейцем, негром, австралопитеком, кем угодно, только пусть перестанет быть самим собой. Даже если от этого он не перестанет играть на флейте. Бустаманте, тогда еще очень молодой и почти не обуреваемый подозрениями, что другие маги норовят его переволшебить, - это пришло позже, - всесторонне обследовал подлежащую зомбированию личность и совершенно заслушался неаполитанскими мелодиями, которые личность исполняла на флейте, - Георгий Романов знал их много, в Сан-Хуане он много раз выступал перед мафией и получал от нее небольшую стипендию. Бустаманте обсудил с начальством детали, дождался третьего новолуния с момента возгорания сверхновой звезды в созвездии Змееносца и наложил на Георгия Никитича увесистое гаитянское заклятие. Внешние черты несостоявшегося наследника престола переменились мало, только глаза ему словно черной тушью залило, невидима стала мутная романовская голубизна, заснула наследственная магия пола да и вовсе перестали его числить Романовым. Отныне он носил данное не без ехидства имя Вяйно Лемминг, говорил он только на финском и на ломаном немецком, день и ночь играл на дудочке. Бустаманте проверил прочность наложенного заклятия и передал бедного зомби для дальнейшего ценного употребления в дело. Специально собрали в Боливии группу врачей-нацистов, из числа тех, по следу которых уже по пять евреев за каждым ползло с пыльными мешками, приказали всем работать, - характерно, что приказывал им Цукерман, - и больше полутора десятилетий покинуть элбертовское подземелье Леммингу-Романову было не суждено. Он разучивал под руководством нацистов ворожительные мелодии: на одну шли крысы, на другую - летучие мыши, на третью - феминистки, на четвертую - сторонники партии Индийский Национальный Конгресс, на пятую - сторонники энозиса Кипра, на шестую - латиноамериканские прозаики, на седьмую - ортодоксальные марксисты-коммунисты, чистые помыслами и душой в лучшем своем понимании. Больше мелодий нацисты не придумали, требовалась именно седьмая, и где-то на вершинах ЦРУ решили, что для нужд грядущей российской реставрации может оказаться очень полезно утопить десяток миллионов сторонников отжившего строя в Ледовитом океане. С помощью аэрофотосъемки быстро нашли место на северном побережье Гренландии, чтобы, когда придет пора, туда зомби-крысолова усадить - пусть играет, напротив как-никак Россия. Впрочем, никто отчего-то не подумал запросить предиктора: а ну как это место приглянется и еще кому-нибудь. А зря. Узнали бы тогда наперед про ледяную избушку Витольда, про небезопасность этого места. Но реставрация все никак даже и не намечалась, и долгие годы репетировал Лемминг-Романов свою заунывную мелодию, нацисты вымирали понемногу, а прочие размышляли - не лучше ли было бы сдаться евреям. Наконец Форбс решил, что подготовка реставрации дозрела до стадии, так сказать, молочно-восковой спелости, и зомби-крысолов был сброшен с парашютом на территорию дачи Витольда, за которой в США, конечно, присматривали, но вот уж с чем, а с космическим ведомством Форбс ничего общего не желал иметь: нету никакого космоса, как в Китае сказали, так и есть. Но рано или поздно левая американская рука дотянулась до правой, и лучшие мозги нации сообразили, что зомби попал на дважды социалистическую территорию. Но это уже не имело значения. Кто же мог знать, что никакой призрак коммунизма по России давно не бродит? Что побредут в воды Ледовитого океана только те немногие, которые в грядущей России никому бы и не мешали? Что врагов реставрации в России, глядишь, вообще не окажется? И кто ответит теперь перед американским налогоплательщиком за средства, изведенные на содержание врачей-нацистов, на твердокопченую колбасу для зомби? В недрах Элберта - и выше - разразился дикий скандал, эхо которого через уши осведомленных болгарских товарищей долетело до ушей советского руководства и принудило генерала Шелковникова в честь уцеления России перед кознями американцев приказать свояку стряпать внеочередную долму и любимую запеканку с матерным названием: свояк, после лечения, проведенного дедом Эдей, стал готовить еще лучше, только вот зопник в России был съеден уже почти весь. В Штатах тем временем поиски виновных, вспыхнув, словно степной пожар, так же быстро и угасли: налагал заклятие на Романова-Лемминга Луиджи Бустаманте, а ему пока что даже за самую дурную работу не полагалось выносить ни малейшего выговора. Тогда о Лемминге, бесплодно дующем в дудку где-то у черта на рогах, вообще забыли, но полагали, что он вообще давно погиб, а то и не было его вовсе никогда. Ему ведь полагалось дудеть в свою дуду, лишь пока ненавистные коммунисты не пройдут по морскому дну первые сто метров - а дальше, извините, хоть трава не расти в Гренландии. Дальше, словно использованная ракета-носитель, сделавшая свое дело, Лемминг-Романов был никому не нужен. Нет, был нужен. Эта красивая, могучая женщина и вправду напомнила пробужденному флейтисту и чертами, и манерами незабвенную маму и почти столь же незабвенную сестрицу. Она вся лучилась благожелательностью. Но кругом было так ненормально холодно!.. Георгий счел за благо отхлебнуть еще разок из протянутой бутылки. Незаходящее арктическое солнце, выглянув из-за наползающей снежной тучи, сверкнуло на обращенном к небу донце бутылки. - Пошли в уютство, - решительно сказала Дарья, беря расколдованного мужика под локоток. Витольд, сидя в зимнем саду, убедился, что дочь его и впрямь тащит укрощенного зомби к своему разбитому окну. Он тут же отдал приказ выставить у входа в дочерние апартаменты охрану, да и иллюминатор вставить ей самый бронебойный, как только она со своим кадром через прежний, выбитый пролезет. Витольд знал, что его дочь, захомутав свежего мужика, счастлива бывает довольно долго, пока из запоя не выйдет. Бывшего зомби, кажется, с непривычки да с расколдовки вовсе развезло. Слава Богу, наваждение кончилось! Так думал Витольд, облегченно шевеля пальцами ног в очередном тазу с противопростудной горчичной водой. В районе Западного Таймыра входили в воду последние, кого завлекла туда гренландская дудочка, кто очень хотел в Гренландию, кто обречен был не знать покоя до тех пор, пока не упрется в ее берег. Последним ушел под воду дирижер Шипс, беззвучно вымахивая привычные такты "Тоски по родине". Воды Карского моря сомкнулись, принеся спокойствие сотням растревоженных душ. Россия по ним даже не всплакнула. 13 Невозможно человеку сесть на двух ко-ней, натянуть два лука, и невозможно рабу служить двум господам: или он бу-дет почитать одного и другому будет грубить. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ФОМЫ, ТЕКСТ НАГ-ХАММАДИ, СБ.11, СОЧ.2, СТ.52. - Им, стало быть, не в жилу? - глухо спросил маршал, ставя на столик непригубленную рюмку. Такая же непригубленная стояла и на трех других столиках, с трех других сторон биллиарда. Себе подполковник четыре рюмки налить не решился, налил одну неполную, да и ту только нюхал вот уже вторую партию кряду. Партией их игру назвать было трудно, ибо маршал играть не умел, а подполковник делал вид, что не умеет, маршал к тому же по обычаю не показывал лица, так, из-за спины тыкал кием в зеленое сукно и передавал ход. После достаточно долгого чередования тыканий маршал предлагал ничью, шары снова укладывались в пирамиду, и игра начиналась снова. Что биллиард, что коньяк одинаково играли в разговоре бутафорскую роль. Впрочем, большого внимания к докладу со стороны маршала подполковник тоже не замечал. - Так точно, товарищ маршал. Кажется, у них вообще есть сомнения насчет целесообразности сохранения в России патриаршего престола. Как я выяснил, их претендент пронюхал - он же историк, - что его предок, отец первого из Романовых, как раз патриархом служил, он был возведен в патриархи Лжедимитрием Вторым, которого называют еще Тушинским вором. Так что от патриаршего престола одни неприятности могут быть и плохие воспоминания. Нынешний патриарх, по мысли Свиноматки, запятнан, еще, правда, не решили, чем именно. Он будет должен сложить с себя сан и отправиться замаливать грехи в Пимиеву пустынь, это под Курском... - Сам знаю, - буркнул маршал, нюхая рюмку. Не врал он, действительно, далекое почепское детство вправду берегло в недрах маршальской памяти какое-то такое похожее название. - Простите, товарищ маршал. Переговоры с самим патриархом они или уже провели... - Или уже не проведут... - маршал сказал это одними губами, но хотя подполковник и не видел его лица, натренированный слух все уловил. Подполковник хорошо читал по губам со спины. Он продолжил: - Или поручат их мне. Свиноматка, кроме того, добился, что Олух дописал и подписал чуть ли не собственной рукой, - а она, сами знаете, не действует у него с января, - приказ о награждении Павла Романова званием Героя Социалистического Труда... - Ужо... - выдохнул маршал. - И потребовал, чтобы я в два дня обеспечил его достойными рекомендациями для вступления в партию. Вся так называемая августейшая семья, уже очень увеличившаяся, расселяется мною по резервным дачам. В последние дни я вышел на след очередного родства. Во время войны перед наступлением на Почепском направлении Курской дуги... Маршала передернуло - такой бестактности он все-таки не ждал. Ну да ладно, недолго уже. - Покойный отец претендента сделал ребенка медсестре, Ларисе Борисовне Коломиец, ныне проживающей в Ногинске Московской области, на пенсии. Сын живет там же, работает мастером на керамическом заводе. Мать при этом категорически отрицает факт сожительства с Федором Романовым. - Не дура, - буркнул маршал почти вслух. - Не хочет связываться. Правильно делает. Но убрать, чтоб не забыл! - Как можно, товарищ маршал. И последнее. В Калининградский порт прибыл сухогруз "Генриэтта Акопян", доставил тысячу двести тонн свежемороженой рыбы пирайя из Южной Америки, коносаменты на этот фракт Свиноматка затребовал через меня, полагаю, это опять попытка завязать какие-то контакты с наиболее реакционными южноамериканскими режимами и хунтами, не исключаю даже выхода на самого Спирохета. - Сволочь, - буркнул маршал, которому доклад уже надоел до крайности. - Все у тебя? - Так точно, товарищ маршал. Маршал молча подошел к буфету. Со спины можно было решить, что он безумно занят чтением грузинских букв на этикетках. Именно здесь, в биллиардном бункере, хранил маршал коллекцию грузинских коньяков - память о боевом грузинском друге и прочих славных сынах грузинского народа. Армянских он не держал принципиально, армян вообще по понятным причинам не переваривал, хотя и собирался как минимум одного в ближайшее время съесть. В верхнем ряду, словно выбитый зуб, зияла среди коньяков дырка, похоже было, что бутылку отсюда недавно вынули. Однако же маршал спиртного не пил почти вовсе, да и кто же пьет свою коллекцию? У маршала эта дырка в ряду, как и многое другое нынче, вызывала потепление на душе. Такая удача, как та, что выпала ему третьего дня, стоила не одной только жалкой бутылки, которую он в припадке щедрости подарил конюху. Тот сделал на складе совершенно исключительное открытие, и удачу эту маршал воспринял как доброе предзнаменование. Но не рассказывать же о своих радостях подполковнику. Еще зазнается, хоть и не успеет, надо полагать, слишком много знает, пора уже ему и честь знать. - На фига тогда внешний министр? - одними губами сказал маршал, не подозревая, что подполковник все ясно слышит. - Европа тогда наша будет, а прочие пикнуть побоятся. И сельскохозяйственный на фига? Мы ж возьмем всех, все у нас из Европы будет. И никто не нужен... И ты не нужен... Говорил маршал только для себя, но говорил явно лишнее. Сухоплещенко воспринял его слова как окончательную резолюцию на некоем документе, уже несколько лет составлявшемся в подполковничьей душе. В бессмертную душу у других людей он не верил, но о существовании таковой у себя знал точно и не собирался кому бы то ни было позволить ее загубить. - А как у нас? Сухоплещенко должен был ответить "не могу знать", но решил побаловать начальство безвредной информацией с перчиком: - Не все хорошо, товарищ маршал. Адмирал Докуков сочиняет челобитную на высочайшее имя. - На чье? - На высочайшее. Имени не проставил. Он просит разрешить ему выйти замуж за друга юности Ливерия. В свете разрешения на однополый брак племяннику высочайшей особы... - Ах... вот на какое высочайшее. Ну, хрен с ним, он в маразме. Уберешь и его тоже, сразу с прочими, кстати. Иди уж. До Троицка в багажнике, дальше сам. Живо! Подполковник почувствовал, что аудиенцией уже злоупотребил. Пожалуй, в другое время он подумал бы о возможных последствиях этого недосмотра. Но нынче было не до того, и даже плевать на все неудобства путешествия в багажнике. В конце концов, дел сегодня по горло, где еще их и обдумать, как в багажнике. Ивистал снова был один - если, конечно, не считать вовеки присутствующего собеседника, кровинушки, сына Фадеюшки. Лето было в разгаре, и клумба у памятника кровинушке уже трижды из положенных пяти загоралась радостными цветами. Оставались два траурных дня. Впрочем, маршал предполагал, что его в эти дни дома не будет, да и вообще, может быть, дни эти на сей раз покажутся не столь траурными, как обычно. Тем более, когда сейчас, буквально накануне выступления верных войск с валдайского плацдарма на столицу, приключилось счастливое событие. Третьего дня, сразу наутро после возвращения с Валдая, через старшую горничную попросил у Ивистала аудиенции неожиданный человек: конюх Авдей Васильев, тот, что при жеребцах Гобое и Воробышке кровинушкиных состоял, про которого маршал и не вспоминал годами. Ясно было, что не по пустяку, прислуга у маршала свое место знала, - ну, велел допустить. Конюх прямо с порога чистосердечно рухнул маршалу в ноги и застучал лбом об пол. Маршал такой способ разговора в душе одобрил и, как всегда, стоя к визитеру спиной, велел сию минуту доложить, какого черта. Конюх поведал, что накануне предпринял расчистку сарая, смежного с конюшнями, и там наткнулся на нераспакованные еще с сорок шестого года ящики. Маршал и сам знал, что там что-то из прежних коллекционных приобретений лежит нераспакованное, но заниматься ли такими пустяками накануне взятия власти? Оказалось, что заниматься этими пустяками - самое время, ежели хочешь какую-нибудь положительную эмоцию наподобие кайфа словить в столь значительный момент. Из объяснений конюха следовало что-то столь невероятное, что маршал решил на находку все-таки взглянуть, мигом доехал до конюшен и увидел, что старый колпак говорит правду. В восьми ящиках, поднятых дворней Ивистала, помнится, из силезских штолен, лежала аккуратно упакованная и прекрасно сохранившаяся Императорская Царскосельская Янтарная Комната. Как тут не словить кайф даже самому хладнокровному коллекционеру, а Ивистал был не самым хладнокровным. Распаковывать Комнату и устанавливать - а маршал сразу решил занять ею биллиардный бункер, а если не поместится, то черт с ним, с бомбоубежищем, можно сломать перегородку и второй бункер занять, заодно и Буше туда всего, кроме двенадцати главных картин, перевесить, любоваться, словом, Комнатой маршал пока все же не стал. Ограничился тем, что поставил у конюшни дополнительную охрану, Авдею коньяк выдал и несколько безделушек в бункер к себе унес. Жаль, что и Авдея по случаю этой находки тоже пустить в расход придется. Образованный ведь человек, отец у него, помнится, где-то профессором служил. И честный тоже человек Авдей. И непьющий. Но оставлять нельзя. Непьющий маршал был сегодня почти пьян - и от неутихающей радости по поводу янтарной находки, и от предстоящего взятия власти, - а, быть может, еще и от очень долгого созерцания грузинских этикеток, чередуемого с нюханьем четырех рюмок вокруг биллиарда. Маршал тяжело опустился в кресло, закрыл глаза и ушел в свой нескончаемый, адресованный Фадеюшке внутренний монолог. После пятьдесят шестого, конечно, многое в жизни переменилось, и к лучшему, и к худшему. Журил себя внутренне маршал за то, что допустил он прежнего отца народов - себя он уже считал нынешним, - до того, что тот себя окружил неверными и ненадежными людьми. Он, Ивистал, себя вообще окружать не будет, и без того не все хорошо, так еще и окружение. Он будет один. Чтобы ни на кого не опираться, никого не бояться и ни от кого не зависеть. Власть - она власть и есть. Ее делить нельзя. Ее только начни делить - по волоконцам ее у тебя отберут, по ниточке растаскают, там деревушку, тут сельцо, глядишь, не царь ты, а одна фекалия. Нет! Вся, вся власть в государстве должна быть в одних руках! От самого верху до самого низу! Чтобы и правительства не было вовсе, вместо него пусть все рядовыми будут, только мнение Главного к сведению принимают. И чтоб на местах тоже никакого начальства не было: со всеми вопросами сразу ко мне. Да и какие вопросы особенно там быть могут, когда мы Европу уже возьмем, все довольны будут и всем из Европы по потребности? Чем не коммунизм? Ивистал решил, что в его новой России коммунизм состоится не позже будущей весны, потом вынул из кармана красное райское яблочко, не очень еще зрелое, нестерпимо кислое, и медленно съел его. Армия какая-то расплывчатая, заново все делать надо, размышлял Ивистал дальше. Не надо и в ней тоже начальников никаких. Все сам решу. На хрена бронетанковый маршал? Просто - маршал. Один - и больше нету! Простой чин, почти солдатский. Адмиралы зачем? Тоже справлюсь. Сухопутные войска - на хрена они нам вообще, когда Европу уже возьмем всю, а ведь дальше-то море? Вот разве маршала умораживания кем-нибудь оставить. Ивистал вспомнил недавние славные маневры на севере и сладко облизнулся. Хорошая это вещь - умораживание. Россия так всегда побеждала. Нет, Сухоплещенко все же придется в расход, жаль, но иначе нельзя. Маршал подумал еще о том, что можно бы второе райское яблочко съесть, но воздержался, очень уж кисло. А то вообще-то стоило бы кисленького откушать, за упокой, скажем, боевого друга Джанелидзе. В душе его можно помянуть, обойдется без яблока. Все эти грузины хорошие были, только очень доверчивые. Джанелидзе мемуары написал, но разве это хорошо - доверять широким массам обывателей все тайны жизни и сокровенные движения души? Издал бы - ну, два экземпляра, себе и мне. Ну, третий экземпляр - своей вдове, со мной посоветовавшись. Вон, предбывший отец народов даже и для себя мемуаров не написал. А ведь было чего, поди, сукину сыну грузинского народа вспомнить! Ой, было! Почитать... бы. Впрочем, когда уж тут читать, если вот-вот коронуюсь, сверху донизу всем заправлять буду. Пусть Сухоплещенко за меня читает, либо Авдей. Ах, да я же их в расход. Хотя вообще можно бы и почитать на досуге. Не мемуары Джанелидзе, конечно, а свои. Надо ж их все-таки прочесть когда-нибудь. Только ведь они, эти мемуары, и не врут ничего о военных тропках-перепутьях, только в них правда-матка и нарезана сочными ломтями. Соавторы старались, не кто-нибудь. Все свои мемуары маршал издавал в двух томах, искусно воруя полгонорара за второй том; коль скоро соавтор обозначен на первом томе, хрена ли ему платить за второй? Пусть или оглоблю сосет, или другого соавтора найду. Молодого и талантливого. Кстати, не забыть в расход и соавторов. Ивистал перевел глаза с коллекционного шкафа на соседнюю стену, посредине которой висела пустая багетная рама. В эту раму до сегодняшнего дня была вставлена фотография - сам Ивистал с Фадеюшкой, но сегодня, решив принять Сухоплещенко в биллиардной, он, лица своего не желая никому казать даже с фотографии, оттуда ее вырезал и спрятал. Совсем маленький на снимке Фадеюшка, года четыре ему там, не припомнить даже, то ли там он уже сиротка, то ли нет еще. О самой жене, кроме как насчет посмертных ей подарков, Ивистал почти уже не вспоминал, а вот именно свое собственное лицо рядом с бедным кровинушкой видеть Ивисталу было неприятно. Маршал не зря нынче во всероссийские цари собрался, но только в память Фадеюшки. Ведь это Фадеюшку, не кого-нибудь, звал он в былые годы Царевичем. Это ведь в память того, давнишнего прозвища Фадеюшки собирался нынче Ивистал Максимович Дуликов в императоры, в цари всея Руси! Кровинушка! Как отомстить за тебя, да и кому? Охране, тебя упустившей? Да ведь она вся тогда же, в том же году, во Вьетнам поехала и, конечно же, вся там и осталась, зря что ли работаем, трудно, что ли, нам в кусты, то есть в воду, то есть во Вьетнам концы заправить? Нет, будь у власти по-настоящему сильный человек, не топтались бы по проклятущей Африке ни носороги, ни зебры! На какого хрена они нужны, скажите, люди добрые? Нешто наши родные русские медведи слабже? На этом месте сознание Ивистала далекой зарницей осветила мысль, что кабы Фадеюшку наш русский медведь задавил, то и боль от утраты была бы не такая сильная. Из мысли этой возникла у Ивистала гордость своим диалектическим умом. И, покручивая в руке очередное яблочко, Ивистал размышления на государственные темы продолжил. Что в ней хорошего, в Европе этой сраной, зачем ее брать? Ну харч в ней знатный, это Ивистал с войны еще помнил, - но Ивисталу харчей и в России достаточно. Бронзы, конечно, много, драгоценности найдутся, особенно в Швейцарии, мрамор, еще любимое резное дерево, хоть немного, но есть, конечно. Надо ли вообще эту Европу брать? На хрена? То есть как на хрена? - рванулось в душе возмущение самой возможности постановки этого вопроса. А тогда зачем вообще в цари лезть, если Европу не брать? Все русские цари всегда либо Европу брали, либо Азию. Начиная с самого первого. Как, бишь, его звали? Владимир... Красный Нос, что ли? Надо будет у Сухоплещенко спросить, он парень башковитый, жаль, что в расход его придется с часу на час. Европу, словом, брать нужно, ну для расширения границ государства. Они, границы, конечно же, еще пока что недостаточно расширены, все самые производящие области пока что за границей. Пусть нам Европа все присылает, что в ней есть! Украинское сало, грузинский виноград, туркменскую баранину! Зря, что ли, мы в нее все это вывозим? Или что там вывозим? С познаниями по экономике у Ивистала было плоховато, он больше в бронзе разбирался. Ну да ладно. А Илья, кстати, подлец. Захапал три поста из четырех главных, пожаловал покойному генсеку титул "Еще..." - и радуется. Упоминает того только как "еще...", мол, такой-то говорил нам, - сам числится верным и несгибаемым, имеет добротную болезнь Паркинсона - а туда же, премьер. Дер-рьмо. А главное, гад, ворует без смысла, без плана, не думает о пользе для государства. "Миги" хрен знает какому государству попродавал, а о государственной пользе - ни одной задней мысли. Взял бы у этого самого Сальварсана в обмен броненосец-другой, говорят, у них там высококачественные, а нашей стране оружие, флот особенно, после того как в Европе все наше станет, - во как нужно окажется! Ивистал резанул себя ладонью по горлу и уверился, что и впрямь оружие нужно позарез. Мало его у нас, мало! Еще другим раздавать? Себе мало! Ивистал поглядел на часы: время было как раз идти, ужинать наверху, там уже стоит на голландской скатерти с инициалами кого-то из последних царей сервиз, тоже с инициалами царя, но какого-то другого. Там в фарфоровой супнице дымится молодая картошка, а в другой супнице икра - чего еще надо. Надо, чтобы картошка остыла, не люблю я горячего - вдруг ответил сам себе Ивистал. Не все еще продумано, хотя уже и почти все. Например, вопрос с происхождением. Уже давно наткнулся маршал на идею возвести свое происхождение к месту происхождения, так сказать, в историческом плане. Узнал он случайно, что родной его город Почеп представлял личное владение фельдмаршала Меньшикова. Зазорно ли маршалу происходить от почтенного фельдмаршала? Но потом узнал, что фельдмаршал в юности пирожками торговал, и решил подобрать себе происхождение получше. Хорошо, что отец весной как раз умер, мать тоже совсем плоха стала, из Почепа ни ногой. Пусть умрет сперва, тогда я себе происхождение подберу ужо. Или, может, ее тоже в расход, чего уж там лишнее дожидаться? И еще надо бы тронную речь для радио надиктовать наперед, когда Останкинский центр наш будет, чтобы сразу в эфир - и понеслась. Сказать там насчет того, что, мол, мы, император Ивистал Первый... Или лучше сразу уж и расшифровать, не Ивистал Первый, а И.В.Сталин Второй? Или перебор будет? Фиг с ним, обойдется покойник. Товарищи! Дочери и сыновья! Пекся я о вас многие годы, но желаю... пектись? Кажется, так правильно... о вашем благе пуще прежнего, и поэтому, принимая на свои плечи скипетр самодержца российского, назначаю себя сегодня для России верховным пекарем!.. Тьфу, опекуном. Провозглашаю себя вам отцом, другом, наставником, учителем и родным... кем бы "родным"? Отцом - уже было, надоело. Братом? Глупо. Сыном?.. Тьфу. Дедом? Ивистал разозлился на свой литературный дар и временно мысль об обращении к народам России в устной форме оставил. Обойдется народ пока что и мысленным обращением. Однако успокоился Ивистал быстро. Мог ли он забыть свою янтарную радость? В честь одной только этой находки и то уже стоило короноваться. Тем более что и короны у меня есть. Детские, правда. Ну вот я и назову себя все-таки "сын народа". Тогда и про детские короны все ясно будет. Тем более они романовские, наследные. Словом, проблем почти что и нет. Одна проблема - как бы Свиноматку живым взять, чтоб уж точно расстрелять, а то улетит к свиньям собачьим, лови потом. Хотя черт его знает, жиру столько, что еще и не расстреляешь сразу. Надо будет его... Ивистал, вспыхнув зрачками, сунул райское яблочко в рот и разгрыз его - расстрелять из противотанкового ружья! Из того, которое в руках у Фадеюшки бронзового! Символично чтобы! В душе как-то сразу похорошело, прояснились детали завтрашнего выступления на столицу. И поужинать тоже было уже пора: небось, остыло. Но для этого предстояло встать - а вставать очень не хотелось, очень уж в бункере было уютно. "Встать и пойти" - припомнилось ему название знаменитого романа из послевоенной жизни, - кажется, покойница-жена над ним плакала и все себя плохим словом называла. Но пришлось маршалу, обдумав все варианты невставания, все-таки впрямь встать и впрямь пойти. Вкусивши в полном одиночестве действительно совершенно холодной картошки с икрой и запивши их очень полезным для здоровья напитком - чайная ложка яблочного уксуса со своих угодий на стакан речной воды, - Ивистал понял, что ничего делать больше не хочет, что надо пораньше заснуть, чтобы не позже чем в шесть встать, побриться - из-за родинки на лице эта процедура занимала у него больше времени, чем у обыкновенных людей, - и вылетать на Валдай. Хорошо, что близко и что сила собрана - больше двух дивизий. Сила - с ним, с маршалом. Не с выродком Ливерием, тоже мне, будущая пригорошня праха для кремлевской стены. Не будет он пригорошней. В расход его. А себе - таблетку снотворного, или даже две. И - домой, в танк. Уже добравшись по вечерней росе до спрятанного в садово-парковых дебрях танка, решил маршал еще немного погрезить перед сном. Откинувшись на потертых кожаных подушках, он включил маленькую лампочку над пультом и привычно бросил взгляд на возвышающиеся слева от нее высокие, светло-фиолетового стекла песочные часы. В них Ивистал Дуликов оберегал прах своего кровинушки, ибо считал землю недостойной принятия такового священного праха. Раз в год, в день рождения сына, Ивистал эти часы переворачивал и долго следил затуманенным взором, как призрачно продолжается в часах жизнь Фадея, пересыпаясь струйкой в нижнюю колбу. Сегодня был, конечно, не рядовой день, но Ивистал безжалостно отогнал мысль о том, что мальчик мог бы трудиться и второй раз в год. Нечего! Мысленно маршал укорил себя за то, что ни разу не посмотрел сегодня фильм о последних минутах земного бытия сына, и попросил у него прощения. Сон стал всплывать мощными волнами из желудка, где дотаивали вместе с остатками ужина две таблетки убойного снотворного. Вместе с ним всплыла тревожная мысль: что же это никак по сию пору не разыщется невеста? Ведь какой выйдет из истринской дачи замечательный детский садик, то-то ребятишки Янтарной Комнате порадуются! Переломают всю, конечно, ну да ладно, Европа уже тогда наша будет, там янтаря навалом... Или это его у нас навалом?.. Или, может, Нинель, азиатка ведь она, не Европу брать скажет, а Азию? Ну уж нет, мы тогда их как-нибудь обе возьмем, в Азии, конечно, мало чего есть, там тебе не Европа, ну уж найдем чего-нибудь... Хороший будет детский садик... Не забыть, кстати, и горничную в расход... Ивистал выключил свет и почти мгновенно заснул здоровым, спокойным, глубоким искусственным сном. Летняя ночь быстро укутала истринский лесопарк черным, влажным, без единой звезды, непрозрачным войлоком. Обложные тучи, не в силах разразиться дождем, тяжко ползли на восток; к утру обещался быть густой туман, и воздух, в котором совсем немного дней назад еще грохотали раскаты и лешевы дудки привозных соловьев, - ибо маршал признавал только курских, - молчал, как стоячая вода. Тихо-тихо струилась через губчатые фильтры Истра, вовсе бесшумно вращались локаторы противовоздушной обороны, спал у себя на конюшне без задних ног вдоволь наопохмелившийся Авдей, не сознавая при этом своей обреченности, однако же пьяной грезой сжимая в объятиях главную горничную Светлану Филаретовну, - а та, в свою очередь, спала где-то в незримых застенных каморах Ивисталовой дачи, снов никаких не видя, но обреченность свою, хоть и смутно, но осознавая. Спали все десятки охранников, истопников, дрессировщиков и прочих жалких людишек, потаенно расквартированных по квадратным километрам угодий. Подремывал даже дежурный у главного пропускника, точно знавший, что автоматика работает на совесть и никого чужого не пропустит. Так что отдаленный рокот тяжелого армейского вертолета, зазвучавший в остывающем воздухе после полуночи, никого не встревожил. Свой вертолет - пусть летит, куда ему надо, а чужой - автоматика собьет в два счета, остатки утром уберем. Н-да. Дело в том, что недавний майор, а ныне уже подполковник Дмитрий Сухоплещенко был на редкость неглупым человеком. Шкура своя была ему дорога при этом в особенности, оттого и служил он так заботливо двум господам, оттого и вкладывал он каждую трудовую копейку во всякие нетленные ценности. Ценности тлеть не должны! - решил Сухоплещенко, поглядев на Ивисталовы деревянные скульптуры, они ему не понравились, не ровен час, сгорят. Несколько лет назад, когда знаменитому скульптору Оресту Непотребному требовались деньги на отъезд в Израиль, подполковник ухитрился через подставного человека заказать тому надгробный памятник для себя самого. Обошлось по тем временам очень недорого, глыба розового мрамора, из которой ракетообразно прямо в небо устремлялся атлетический полуобнаженный торс тогдашнего капитана; глыба надежно спрятана в сарай на потайной даче и дорожала не по дням, а по часам, радуя сердце Сухоплещенко неожиданностью, небанальностью решения вечной проблемы: куда девать деньги так, чтобы из них получилось возможно большее количество денег же? Теперь, когда Орест обслуживал одних только греческих миллиардерш, Сухоплещенко снисходительно посмеивался над тем, как неразумно помещает маршал денежки в резные деревяшки. Правда, знай он о находке Авдея, может быть, улыбался бы не столь снисходительно, даже предпринял бы кое-какие дополнительные меры, помимо тех, принятие коих запланировал он на сегодняшнюю ночь. Ибо на первом месте у подполковника стояло спасение своей бессмертной души, а также шкуры, потому что маршал, это и ежу понятно, сухоплещенковскую шкуру вместе с душой в ближайшие дни собрался пустить в расход, ибо и шкура и душа больно много знали. В те самые минуты, когда искусственный сон упал на маршала всей своей стопудовой, словно урожай со сталинского поля, тяжестью, элегантный подполковник, которому еще и сорока не стукнуло, отдал честь другому военному, старшему по званию начальнику резервной авиабазы Троицкого испытательного аэродрома, полковнику Гавриилу Бухтееву. С ним Сухоплещенко был связан очень тесно: и личной дружбой, и масонской ложей, - в которой, к слову сказать, их роли менялись, там Сухоплещенко был старше по званию, - и женой Бухтеева, с которой жил Сухоплещенко, и женой Сухоплещенко, с которой жил Бухтеев, и дочерью Бухтеева, с которой Сухоплещенко собирался начать жить через три-четыре года, - при этом у самого подполковника никаких детей не было, так что от ответного хода Бухтеева он был застрахован, - но, главное, крупными операциями по переброске опиума-сырца из Киргизии в Канаду. И это еще не считая мелкорозничной торговли апельсинами и чебуреками на южном берегу Крыма, маленького завода по производству улучшенного горноалтайского сыра - типа "Пармазан" - в юго-восточном Казахстане, артельки по производству тюля в Намангане, курильни-борделя для корейцев в Енотаевске, еще десятка-другого менее интересных предприятий. Ничего из этого трудового добра Сухоплещенко терять не хотел и справедливо полагал, что почти столь же оно дорого сердцу Бухтеева. Но и Бухтеев мог за свою жизнь не опасаться: отягощенный службой двум господам, да и страстной натурой бухтеевской жены, подполковник не мог должным образом присматривать за доходным функционированием всех своих предприятий, а Бухтеев эту обязанность исполнял прекрасно. Словом, когда Сухоплещенко явился к начальнику Троицкой резервной авиабазы, удивления он не вызвал. Однако требование подполковника повергло владыку авиабазы в уныние. У него такого, кажется, не было. - Трехвинтовой? - задумчиво сказал Бухтеев, скребя подбородок. - И с захватом? И грузоподъемность? - Грузоподъемность, - твердо, хотя и негромко повторил Сухоплещенко, - всего-то двадцать тонн. Американский "Белл" больше поднимает. - Американский... - Бухтеев все скреб подбородок, и вдруг глаза его вспыхнули живыми искорками, - а ты сумеешь водить американский? Сухоплещенко только сплюнул, едва не попав на сапог Бухтеева. - Ну, есть. Есть. Под колпаком, но за полчаса расконсервируем. Во Вьетнаме взяли. Только не "Белл". Ничего? - А что не "Белл"? - Как его... "Сикорский - си - эйч - пятьдесят три - и - супер сталлион", вот что есть! - Так он же военно-морской, какого черта он здесь у тебя? Глаза Бухтеева превратились в маленькие прожекторы. - А когда хорошую вещь никто себе не берет, я соглашаюсь, пусть постоит на консервации. Что он с двумя винтами, - собственно, с одним, второй сам знаешь, на хвосте, - ничего? - А мне не хвост. Мне захваты. - Это мы за полчаса... Словом, годится? Сухоплещенко опять сплюнул, но в сторону. Полковника проводили к "Сикорскому", который стоял отнюдь не под колпаком, если только так не называлось открытое небо. Похоже, что какой-то пробный полет на вертолете был недавно совершен, брезента на машине было очень мало. Покуда его снимали, Сухоплещенко размышлял и курил. А размышлял он обо многом. Какого лешего Бухтеев лепит "чернуху" насчет Вьетнама - война когда кончилась, а вертолет-то новый совсем? Что, если маршал, вопреки ожиданиям, не принял сегодня снотворного и проснется раньше, чем нужно? Что, если у маршала есть какой-то неучтенный канал связи с внешним миром? Что, если от удара люк не заклинит навеки? Что, если работа над капителью колонны не окончена? Что, если?.. Мало ли таких "если" - кончая таким, к примеру, - а что, если маршал вообще решил не ложиться, танк окажется пустым, завтра же попадет во всесоюзный розыск. Но ничего этого вообще-то не должно было приключиться, а откуда у Бухтеева "Сикорский" - какое ему дело. Сухоплещенко вообще все делал хорошо. Он хорошо водил вертолет. Он так же хорошо варил кофе и делал бутерброды для одного начальника и хорошо разливал символический коньяк по рюмкам для второго. Так же хорошо он обслуживал разведку могучей североамериканской державы, поставляя ей липовые данные, и еще он отлично обслуживал разведку великой южноамериканской державы, бесперебойно поставляя ей данные совершенно подлинные, ибо знал, что с ним будет за втиранье шаров, - вообще умел делать много нужного и еще больше ненужного. Утешался он тем, что французскому королю Людовику ХIII вот взбрело же на ум освоить и профессию парикмахера, и профессию плотника, и шпиговал король профессионально, и многое другое умел делать. Но король учился всему этому от нечего делать, а подполковник - в процессе нелегкой борьбы за существование. В эту беззвездную ночь, в этот свой звездный час Сухоплещенко, наконец, нашел применение своему давно уже бесполезному умению водить вертолет. План был строго и точно продуман, но кто его знает, какие могут быть накладки, вот столкнулся же канадский искусственный спутник-героиновоз "Алуэтт" с дириозавром, и поэтому требовалось сейчас максимальное напряжение физических и духовных сил. Мощный "Сикорский", ровно и очень тихо рокоча винтами, шел на минимальной высоте прямо на истринскую дачу маршала Ивистала Дуликова. На благоразумном расстоянии подполковник вызвал по рации автомат-ответчик из охраны дачи и отключил его заблаговременно раздобытым кодом, тем самым избавившись как минимум от перспективы получить прямой зенитно-ракетный удар. Не кривя душой, подполковник воспользовался кодом, потому что находился при исполнении служебных обязанностей - он исполнял обязанности главы плана новейшей монументальной пропаганды. Даже более того, он этот план впрямую и осуществлял, ибо предстояло провести собственноручную установку памятника, чей архитектурный и скульптурный проект был выполнен под руководством генерал-полковника Г. Д. Шелковникова, - памятника Неизвестному Танку. Колонна высотой в 101 метр на 101 километре Минского шоссе была воздвигнута еще под щебет июньских соловьев, и для успешного открытия этого памятника следовало найти и установить на колонну сам Неизвестный Танк, а эту обязанность Сухоплещенко с гордостью возложил на себя. На размышления времени уже не было, вертолет шел непосредственно над лесопарком. В отблеске инфракрасного прожектора мелькнула среди древесных крон незримая при дневном свете, стершаяся надпись: "Л.Радищев". "Стало быть, не такой уж Неизвестный", - холодно подумал Сухоплещенко, хищно, будто когти, распуская все шесть зажимов. Сердце-вещун говорило пилоту, что дичь в капкане и дрыхнет, как пшеницу продамши. Сухоплещенко щелкнул зажимами и принял дополнительные меры: словно опутывая прыгалками ноги недогадливой девочки, он выпустил и подвел под гусеницы танка два металлических троса, затем, не теряя ни секунды, рывком бросил вертолет в воздух. Вертолет, будто кондор, закогтивший бизона и несущий его в горное логово, взмыл над лесопарком и лег на северо-западный курс. Кажется, в самом танке не произошло ничего знаменательного. Откуда было знать подполковнику, что как раз при этом рывке песочные часы сорвались со своей подставки и перевернулись на полу так, что порошкообразный Фадей начал в них свое посмертное путешествие сверху вниз? Подполковник, до крови прикусив губу, чувствовал во рту соленый вкус. Но это неважно - лишь бы и маршалу тоже было солоно. И, кажется, скоро будет. Дал бы Бог. Бог, кажется, давал. По крайней мере, никаких звуков снизу, кроме улавливаемого сверхтонким сухоплещенковским слухом трения канатов о мертвые гусеницы, не доносилось. "Сикорский" летел все еще на очень маленькой высоте, опасаясь зенитных батарей, при которых, не ровен час, могли оказаться догадливые люди. Ну, не такие догадливые, конечно, чтобы постигнуть, как через леса, через даже моря, вертолет несет живого маршала к месту вечного упокоения, - но, скажем, кто-то мог бы потребовать приземления для объяснений, что в нынешнем положении было бы равносильно провалу. Если б рискнуть, поднять вертолет метров на пятьсот, пожалуй, можно бы увидеть первые утренние лучи, но, как ни хотелось увидеть их подполковнику, еще больше хотелось ему, чтобы этого рассвета никогда не увидел тупой и жадный конкурент в области коллекционирования дорогостоящего антиквариата. Кстати, еще и конкурент императору Павлу Второму в смысле занятия престола. Туда же, с кувшинным рылом. Сам Сухоплещенко в императоры не хотел, он с гордостью считал самого себя тоже кувшинным рылом, а чем еще может считать себя сын директора сберкассы из Хохломы? Очень даже кувшинное, за такие кувшины долларами платят. Он всю жизнь предпочитал летать пониже и потише, дабы иметь возможность жить пошире и рисковать желательно за чужой счет. Сегодня, однако, рисковать приходилось за свой счет, но имелась надежда, что в будущем император Павел Второй этот счет оплатит, - после того, как должным образом оценит роль Сухоплещенко в деле Реконструкции. Все же царь настоящий дворянин, не почепского крапивного семени. Преодолев довольно сложный маршрут менее чем за два часа, Сухоплещенко медленно стал готовить последнюю, завершающую операцию: установку танка на колонну с возможно более полным заклиниванием люка. Для этого надлежало не просто поставить танк на место, а сбросить его с высоты в пять-шесть метров. Сухоплещенко загодя дал задание коллеге по масонской ложе, тому, который присматривал за отделывавшими стооднометровую колонну - чтоб арматуры не жалели, а то еще обломится. Маршалу, конечно, и тогда каюк, но каюк неправильный. Танк тогда расколется, голову тогда снимут свои же за дурную работу. Но имелась и самая скверная возможность - это шанс расколоть колонну. Тогда сухоплещенковская голова могла бы тоже быть пополам расколота за порчу пьедестала, причем лично Шелковниковым, который очень ревностно относился к предстоящей государственной премии по архитектуре. Ну, и оставалась проклятая возможность незаклинивания. "Сикорский" завис над пьедесталом, выдернул тросы и рывком открыл зажимы. Многострадальный "Лука Радищев" полетел вниз. К счастью, танк встал правильно, точно в середину площадки, - в этом случае, как проверил подполковник, танк с земли вообще не был виден, что соответствовало первоначальному архитектурному замыслу как нельзя лучше. И люк несомненно заклинило. Бог дал! Но, уже набирая высоту, подполковник глянул на завершенный памятник и похолодел: танк стоял, уставившись пушкой на Москву. Все-таки недосмотр, но небольшой; подполковник быстро успокоился, заметят не скоро, для этого глядеть надо сверху, а на свое детище Шелковников никому смотреть сверху, свысока то есть, не позволит, это ж ясно. Сухоплещенко кинул последний взгляд на мертвую пушку танка и повел вертолет прямо на восток, на занявшийся рассвет, на Троицк. Солнце всходило над Москвой и Подмосковьем, золотя первыми утренними лучами, прорвавшимися наконец-то из-за обложных туч все, что попало, стены зубчатые и беззубцовые, с вышками поверху и проволокой, а также и без вышек и без проволоки. В том числе нежным светом окрасило рождающееся утро и мощные стены Ивисталовой дачи, на которой и вокруг которой все пока что спали - сальварсанский шпион Авдей Васильев, так хитро подкинувший маршалу накануне имевшего начаться, но совершенно лишнего для истории путча Янтарную Комнату, с которой, признаться, южноамериканскому президенту уже надоело забавляться; спала обслуга, спала охрана, лишь глухой садовник со свежими пластами дерна плелся вдоль главной подъездной дороги к Фадеюшкиной клумбе, да от внезапного скрежета, долетевшего с улицы, проснулась старшая горничная Ивисталовой дачи, Светлана Филаретовна. Выскользнув из безоконного межстенья, она бросилась к окну в коридоре, увидела невозмутимого глухого у подножия статуи, потом перевела взгляд на статую и похолодела. Бронзовый Фадей Ивисталович медленно поворачивался вокруг оси, одновременно поднимая на уровень груди свое бронзовое, позолоченное утренними лучами противотанковое ружье. Один-единственный канал связи с внешним миром, оставшийся у маршала в танке, подполковник все-таки упустил из виду. Дальше горничная глядеть не стала, чутьем она поняла, что ничего хорошего сейчас не произойдет, да и как не догадаться о таком, глядя прямо в дуло базуки, - горничная бросилась по потайной лесенке вниз, в бункер, слыша за спиной топот еще нескольких пар ног и одной непарной - это бежал в бомбоубежище одноногий истопник, каприз покойной жены Ивистала, насчет которого было точно известно, что он надежнее, чем вода горячая. Снаружи единственным свидетелем того, что произошло дальше, остался глухой садовник, наконец-то все же почуявший у себя над головой что-то неладное. Развернувшись к левому краю здания, бронзовый Фадей открыл огонь по второму этажу окон отчего дома, на уровне подоконников. Когда-то маршал думал, что это хорошая придумка: так стрелять, чтоб картин не повредить, а только по яйцам. Кинжальный огонь, трассирующие пули входили в переборки здания, словно горячий нож в масло, кроша стены и лестницы. Внешняя стена второго этажа левого крыла стала заваливаться внутрь здания, третий этаж стал оседать на второй - и глухой садовник понял, что надо сматываться. Прочие давно сидели в бомбоубежище для прислуги. Все правильно понял глухой садовник, не уберись он с того места, где стоял, он, возможно, оказался бы единственной человеческой жертвой мести маршала Ивистала. В следующие мгновения в события вмешалось неожиданное и очень крупное лицо, точней, персона. Стена оседающего третьего этажа лопнула, как бумага, и сквозь нее, как античный бог из машины, ринулось на бронзового Фадея Ивисталовича тяжелое, добротно выполненное в мастерских Большого театра, к тому же на колесики поставленное чучело убитого когда-то Фадеем, - или под его руководством, - носорога, выполненное не только в натуральную величину, но и в натуральный вес. Носорог был восточноафриканский, белый, с двумя рогами на носу. Фадей был бронзовый, черный, с одной только базукой - и он не устоял перед зверем. Носорожья туша, пролетев несколько метров по воздуху, буквально смяла своей тяжестью несчастного мальчика, обрушилась вместе с ним в последнем смертельном объятии на неприбранный газон. Базука дала длинную, но последнюю очередь - и смолкла. В десяти шагах от места битвы статуи с чучелом ошалело сидел немного контуженный садовник и с ужасом непонимания глядел на последние огненные стрелы, уходящие в синее рассветное небо. Более чем в трехстах километрах от Истры, за валдайскими лесами, на опушке крошечной рощицы раздвинулись кусты, из них выглянуло обветренное, восточного типа женское лицо. Женщина с усилием встала на ноги и зябко натянула на голые плечи потертый платок. Глядя на утреннее небо, она достала из торбы за поясом большую, очень вялую капустную кочерыжку, разломила пополам и половинку отдала вынырнувшей из-за ее спины худой свинье. - Пойдем, Доня моя, пойдем. Безопасно нам теперь пока что, очередь наша, Доня. Волки, Доня моя! Волки!.. 14 И рыбка жареная! И кто это ее жарил, время терял! ЕВГЕНИЙ ШВАРЦ. ДВА КЛЕНА Ну что, Катя, был у нас медовый месяц, стоит ли затевать дегтярный? Давай считать, что уже был, на том закроем вопрос. Назову твоим именем наш родной Свердловск, будет он теперь, предположим, Екатериносвердловск, чтобы не вовсе как раньше. И все, Катя. Не может быть императрицей женщина, у которой отец три раза вероисповедание менял без видимой причины, которая сама во грехе овец доила полгода у черта на рогах. К тому же немка, хоть это не главное, это бывало в России. Мы с тобою не венчаны, выходи замуж, не буду я тебя даже в монастырь заточать, век наш гуманный, известно, что женщину без мужика оставлять - злодейство, и мы на это не пойдем. Дворянин Георгий советует тебя в Германию выслать, чтобы родственников возле престола было поменьше. Может быть, и вправду выслать, кровное наше Шлезвиг-Голштинское владение, город Киль, за тобой в придачу дать, лишь бы уехала. Хотя жалко, от титула кусок отрезать придется. Но, как ни жалко рвать старое - а надо. Не только советской власти не должно быть надо мной, а и вовсе никакой. Твоей в том числе. В этом месте размышлений Павел ощутил некое неудобство. Ну да, Тоня с утра за выкройками, из подвала не выходит, открылся у нее вдруг шитейный талант. Причину неудобства Павел нашел не сразу: сперва ему показалось, что попросту его оголодавшее тело требует Тоню, ведь оставлять мужчину без женщины - тоже злодейство, особенно с раннего утра до пяти вечера, как сегодня. Но, увы, так выходит, что от этого, значит, опять-таки власть надо мной начинается, на этот раз уже твоя, Тоня, а никакой другой власти не должно быть, никакой! Но разве могу я без тебя, Тоня? Павел с тоской поглядел в окно, размышляя. В узком переулке стояли машины и виднелся чахлый садик возле канадского посольства, заросший иван-чаем, очень лениво, по-московски покачивающим отцветшими метелками под ветерком позднего лета. У заборчика против окна топтался привычный тип с острым лицом, видимо, охранник из ведомства Шелковникова на тройном окладе, когда ни глянешь, он все тут. Вникнув в свои ощущения, Павел понял, что причина у неудобства другая, гораздо проще: жрать захотелось. И то ведь верно, что оставлять без жратвы императора с утра до вечера, - тоже злодейство. Но это придется потерпеть. Тоня просто в обморок падает, если ему что-то случается съесть не из ее рук, лучше ее не обижать. Павел жил в особняке больше четырех месяцев, и генерала Шелковникова видел иной раз пять, а иной и десять раз в неделю. В последнее время, после того, как Павел ненароком подтвердил генеральское достоинство обрусевшего слуги престола, тот повадился почти ежедневно делать ему доклад о положении в городе и мире. Пост канцлера Павел, конечно же, Шелковникову пока что не собирался предлагать, он понимал, что, хотя уже дал согласие на коронацию, все его действия пока что не вполне легитимны. Хотя молчаливое, а порою и вполне словесное согласие той части нынешнего правительства, которую вообще имело смысл спрашивать, Павлу было уже и нынче обеспечено, конечно же, после коронации все его назначения потребуют нового подтверждения, - особенно пожалованные дворянство и права, тарханное право особенно. Словом, скипетр в руки, да и по сусалам всю эту республиканскую сволочь, во имя настоящей демократии и монархии! Вознесло тебя, Паша, колесо Фортуны на самый верх, балансируй теперь и перебирай спицы этого колеса, чтобы оно так же быстро не отвезло тебя вниз, - говоря изящно, на старые стогны. Павлу неоткуда было знать, что канцлером Шелковников себя уже давно считает, а Павла про себя именует не иначе, как Паша-импераша. Телепатом Павел так и не стал, здесь уроки Джеймса впрок не пошли, - ну, а теперь, когда Джеймс остался при Кате, полностью свои прежние дела доделав, они с Павлом почти вовсе видеться перестали. Да хватит уж! Для императора Павел совсем неплохо овладел и приемами японских видов борьбы, и английским языком, а исторических знаний у него по профессиональному признаку тоже было немало. Среди Младших Романовых тоже попадались историки, но куда там Младшим до Старших! Главные две темы ежедневных докладов Шелковникова были следующие: подготовка исторически неизбежной реконструкции идеологии в духе истинного марксизма сразу после смерти нынешнего "лишнего" премьера, - ну, а во-вторых, понятно, подготовка к коронации. Ничего бы, конечно, не стоило запросто объявить народам о преобразовании Союза в Империю и при нынешнем премьере, он бы, поди, тоже согласился, он под чем угодно готов несобственноручную подпись поставить, но иди потом оправдывайся перед грядущими столетиями, что Реконструкция произошла в России с одобрения человека, который давно уже то ли механизм, то ли покойник, не поймешь. Ведь так это неудобно, что первого Романова патриархом назначил Тушинский вор. Пусть уж премьер естественной искусственной смертью умрет, фабулка для него есть - обсоси-гвоздок. С огромным трудом, через смежную масонскую ложу генерал запросил предиктора дю Тойта о точной дате смерти "лишнего" премьера, до нее оставалось месяца три с половиной, - Шелковников с предиктором согласился и тоже дату смерти премьера на это число назначил. Хорошая дата выпала, как раз можно было поспеть к этому сроку с завозом харчей для всенародного гулянья в район метро "Октябрьское поле", где все должно быть как на параде, чтобы про Ходынку не вспоминалось больше народу, нужно еще и шитье новых мундиров и знамен обеспечить, не говоря уж об идеологической платформе, с ее размножением, с планом перемещений в правительстве, пока минимальным, и даже с окончательной редакцией титула для императора. Шелковников возил вариант этого титула при себе, трижды уже зачитывал очередную редакцию и по окончании чтения слушал длинный и жестокий список поправок, предъявляемых Павлом. Сегодня или завтра Павел ждал новую редакцию, но вряд ли она могла стать последней. Памятники кое-какие тоже можно бы успеть открыть к коронации. Пока что из них открыт с немалой помпой только Неизвестный Танк. Увы, за подхалимское предложение поставить в Москве памятник старцу Федору Кузьмичу Павел едва не лишил Шелковникова всех званий и дворянства: памятник, конечно, ставить полагается, но Александру Первому! И гранитный! Уже, кстати, заказано, ставить будем в Санкт-Петербурге, но ведь еще и город не переименован... Словом, сколько дел! Железнодорожную ветку от Брянска к селу Нижнеблагодатскому нужно успеть закончить, сношарь передал, что без этого с места не двинется, поедет только, если всем селом и одним поездом. А предиктора где взять? Как может жить нормальная страна, совершенно точно не зная своего завтрашнего дня? Двести семьдесят миллионов, а из них нужно найти только одного - мало, что ли, народу, неужто ни единого нет? Наверное, все-таки мало, если даже на приличную футбольную команду, где одиннадцать человек, не набирается, - но нужен-то всего один! Сам Павел о Федоре Кузьмиче думал довольно часто. Павел все еще, хоть и не известно зачем, придерживал в рукаве свой главный, накануне отъезда из Свердловска выкопанный в рисовых залежах козырь - текст письма Александра Первого отцу Иннокентию, с отцовской пометкой на полях, что оригинал "средней" страницы он собственноручно уничтожил. Павел много раз подумывал, а не уничтожить ли ему и копию этой страницы, но все не решался. Во всяком случае - он знал ее наизусть. "...о. Иннокентий. Менее всего двигало мною побуждение в более поздние времена объявиться моему народу в каком бы то ни было облике. Поэтому на сей раз избрал я местом моего уединения весьма удаленную обитель Св. Симеона, вблизи коей обретаюсь по сей день. Поэтому дивным знамением Небес, непрошенною манною почел я известное вам, конечно же, явление в Красноуфимске моего нежданного омонима, нарекшего себя Федором Кузьмичом. Сей омоним был тогда же бит двадцатью ударами плетей и сослан на вечное поселение в Томскую губернию, в деревню Зерцалы. Как удалось мне проведать, в той деревне мой омоним не жил, но, ища якобы уединения, а на деле, напротив, всемерно привлекая к себе внимание праздной публики, сменил много мест проживания, даже ходил однажды на енисейские золотые прииски, где лето поработал. Ныне он, как известно мне, проживает на пасеке села Краснореченского, на берегу реки Чулвин, мне совершенно неведомой, у крестьянина Ивана Гаврилова Латышева и отличается отменным здоровием. Вы, отче Иннокентий, вправе недоумевать, как терплю я сего самозванца, привлекшего внимание мало что не всей России, смерда, прикрывшегося моим ложным именем, дабы прослыть мною, Александром. Кто он, сей старец? Ведь, насколько мне ведомо, даже кое-кто из ныне управляющей Россией горестноплодной ветви дома Романовых принимает этого "старца" за меня. Правда, чего же можно было ожидать, когда по диавольскому наваждению во главе империи встал девятый из десяти детей обоего пола, дарованных Богом государю Павлу. Провижу, что не без попущения со стороны этих, с позволения назвать их так, скипетродержцев, именно "старца", а не меня будут считать истинным мною, по его, а не по моей, кончине. Так ведь некогда по мнимой моей кончине верным Соломкою был распущен слух, будто в моем гробу покоится тело бедного фельдъегеря Маскова. Не вижу в сем, отче, ничего, кроме промысла Божия. Домыслы о старце Федоре Кузьмиче, полагаю, отведут глаза нашему ленивому, но, увы, очень любопытному народу. Правда, случай с Масковым мне послан также Небом, но в нынешней истории склонен видеть нечто большее, нежели просто случай. Ценою долгих изысканий верный мой Волконский установил со всею неопровержимостью, что под моим ложным именем скрывается в Томских краях не кто иной, как инородец Ричард Лофтус, близкий родич прежнего посла в Санкт-Петербурге, на яхте коего я, вопреки еще одной бытующей легенде, совсем не отплывал из Таганрога по мнимой моей кончине. Сей Лофтус долго скитался по Руси, даже примыкал к нечистому хлыстовскому вероучению, по примеру, впрочем, куда более знатных отечественных вельмож, из коих упомяну лишь обер-прокурора Св. Синода Алексея Голицына да графа Кочубея, коему был вручен в свое время портфель министра иностранных дел. Нет сомнения, что этот нынешний Лофтус и в самом деле на склоне лет уверовал, что он - это я, Александр, и что он искренне ежедневно простаивает на молитве многие часы, замаливая мои, а не свои грехи. Впрочем, молитвы сего безумца, полагаю, хотя отчасти, но должны достигать престола Божия, ибо ему, многие годы принимавшему участие в хлыстовском дьяволослужении, конечно же, есть что замаливать и на самом деле. Веротерпимость моего царствования, когда расцвели на Руси и хлыстовство, и скопчество, и иные мерзкие ереси, лежит на мне тяжким грехом и не должна быть никогда более допускаема. Безумный Лофтус, принимая себя за меня, однако жизни придерживается вполне достойной. Всех, кто посвящен в эту тайну, а прежде всего Вас, о. Иннокентий, прошу легенды о томском старце не опровергать, пусть его. Однако замечу здесь же, что старец тот владеет и кое-какими подлинными документами. Пожалуй, оно даже и хорошо, ибо способствует народной вере в старца и отводит народное внимание от моей персоны. Пусть же так и будет, доколе сим подлинным моим словам не настанет пора всеместно открыться нашему народу. Тем спокойнее мне в моем Верхо..." Неделю назад, точней, шестого дня, кажется, дворянин Шелковников обмолвился, что в Англии наследники Лофтуса грозят, что, мол, в случае реставрации Романовых в России опубликуют какие-то свои семейные документы. В подобном заявлении ничего неожиданного не было, кто только и чего только не заявлял по поводу Дома Романовых за последний год всеобщего увлечения династией. Но содержалось в заявлении нынешних Лофтусов и нечто другое, чистая наглость в заявлении содержалась: лорды и лордята заранее сообщали, что половина стоимости английского имущества в России на 1916 год была бы достаточной компенсацией для них и, получив таковую, они публикацию своих семейных документов могут отложить. Шелковников был очень удивлен смеху Павла по этому поводу, - черт ведь знает этих англичан, что они там у себя хранят. Павел же подумал - знали бы Лофтусы, во что влезают, все бы как один сделали себе харакири. Личность лорда-хлыста была им явно плохо известна и, конечно, не очень украсит семейную честь - это насчет свального греха у хлыстов и еще чего похуже. Половину имущества, кстати, они могут получить и заодно уж принять на себя половину долгов России на тот же год, образовавшихся благодаря бездарному правлению младшей ветви; разницу могут выплатить в любой полновесной валюте. Нет уж, хватит нам Англии: Павел Первый был ею убит, дедушка Александр из-за ее происков сколько лет вынужден был скрываться под чужим именем, понимая, что через год-другой после Таганрога, не в двадцать седьмом, так в двадцать восьмом Англия расправилась бы и с ним. Хватит! Больше в российские дела эта страна лезть не будет! Павел нервно ударил костяшками пальцев по подоконнику, и стало больно. Он заметил, что у топтуна на противоположном тротуаре рука тоже дернулась. Он что же, прямо вот столько времени только за мною и следит? Павел вспомнил слова покойного Абрикосова, что того, который на другой стороне улицы стоит, на пустое место назначить нужно. Ничего себе совет. У меня все места пустые. Даже мое, императорское - и то пустое пока. Павел устал за день. Не считая четырех сотен страниц исторических трудов, он прочел еще и проект идеологического обоснования перехода России в высшую стадию строительства социализма, привезенный вчера от Шелковникова его армянским родственником. Кстати, этот родственник, как говорит Шелковников, готовит очень хорошо. Черт возьми, как есть-то хочется!.. В проекте Павлу понравилась основная мысль: монархия - тезис, социалистическое государство - антитезис, социалистическая монархия - синтез. Иными словами говоря, понятными народу, социалистическая монархия - это и есть коммунизм. Налицо диалектическая триада, ясней ясного. Но вот остальное... Тяп-ляп, все наспех. Ну в какую безответственность надо впасть, чтобы говорить о нерушимости нынешних границ? Старшие Романовы разве такие границы для России устанавливали? Какое такое братство всех народов и религий, когда даже в самых глухих уголках Африки всем известно, что наилучшая вера - православная? С другой стороны, насчет необходимости сплотиться в единый строй перед лицом грозного внешнего врага - хорошо. Только - а ну как спросит кто, что это за внешний враг? Приготовить врага немедленно! Впрочем, ума у теоретиков большого искать нельзя, на то они и теоретики. Скажешь им, что плохо - так они вместо "внешнего" накарябают "внутреннего", а нам только стрельбы в собственной избе недостает! Впрочем, еще в июне спросил Шелковников Павла - как быть с евреями. Допустить ли антисемитизм, или, напротив, дать волю антисионистским выступлениям масс? Павел, брезгливо морщась, сказал тогда: "М-м... Любезный Георгий Давыдович, утруждаете вы мелочами и себя, и меня... Сами же говорили, евреев у нас очень мало. Ну, так и любить их, и дело с концом..." Кажется, шелковниковское ведомство уже спустило на места циркуляр: "Любить евреев!" Наверное, сердобольные крестьяне уже прячут этих самых евреев от чересчур обильной любви горожан и других преисполненных любовью элементов. Можно ли решить такую проблему проще, чем двумя словами? В том, что проблема решена, Павел не сомневался, ибо о евреях с той поры Шелковников больше не заикался. Еще с осторожного разрешения того же генерала заявился - уже в июне - некий товарищ Эдмунд Никодимович Арманов. На кой черт мне его имя-отчество, а даже и фамилия? Молодой, моложе меня. Сообщил, что он заместитель верховного вождя российских фашистов. Что в эмблеме у них две скрещенных Спасских башни. Что хотят они сильную личность. Что престольный праздник для них - день рождения Гитлера. Что много они от меня ждут. Какого черта они от меня ждут чего-то? Слабошерстый - так, что ли? - гуманизм им не годится в исторической перспективе? Больше меня в истории, значит, понимают, а я историк. Вот Гитлер им занравился. Так ведь именно истории, гады, именно истории не знают ни хрена, ни на йоту, ни на грамм! Ведь именно режим их возлюбленного фюрера в исторической перспективе может рассматриваться как раз только в виде самом скверном, слабовольном и гуманном в худшем из значений этого слова! Скажите, был ли шанс у преступника, если он, ясное дело, выживал, но ведь и под автомобилем тоже можно погибнуть, - просидеть при Гитлере в лагере больше двенадцати лет? Именно в такой срок возник и развалился режим. Мы такими мелкими категориями мыслить не можем! Предположите, болваны, что продержался бы режим этот двести лет, - а он просуществовал бы, если бы вообще мог это сделать, не сомневайтесь, - кого бы злейшие враги режима потом посадили на скамью подсудимых в Нюрнберге? Все двадцать поколений покойников-преступников? Или только последних по времени и занимаемой должности? Ну, было бы публичное порицание, всякие там страдательные охи, что прадеды ошиблись. Нет, раз уж вы не смогли устоять - будьте любезны отправиться на помойку истории. Дурачки вы все с генеральской вашей мечтой и с полоской на брюках. Три тысячи лет рабства в древнем Египте! Военный коммунизм Ван Мана накануне нашей эры в Китае! Вот это - образцы. Шутки шутками, но создавать государство меньше чем на десять тысяч лет просто не стоит. Ну, пусть продержится оно меньше - скажем, пять тысяч лет. Так ведь не мало все-таки! Игра свеч стоит. Уж если бы что-то и делать по вашей логике, то, коли уж приспичило вам иметь сильную личность, то бороться нужно с личностью слабой! Вот! Никакого геноцида, если вы не кретины. Только отдельная личность может быть врагом государства, никаких там обобщений, никто не должен предполагать, что он враг людей от рождения. Только в силу своих ошибок, своих преступлений и ошибок отдельная личность становится враждебна государству - тогда ее искореняют. Учитесь! Как раз болтовня о сильной личности и погубила ваш возлюбленный третий рейх! Кроме того, уже второй раз Шелковников спрашивал Павла - что он думает о фигуре Исаака Матвеева. Павел оба раза отмолчался. А что император может думать о человеке по имени Исаак? Любить его и все тут! Ясно? Малая подвижность образа жизни уже раздражала Павла. В долгие, но так быстро пролетевшие месяцы жизни в деревне - помимо горизонтальной, так сказать, работы по вечерам - была все же возможность иной раз выйти подышать к реке, воздух там был опять же деревенский, не городской. Ну, и сколько-то физических упражнений перепадало на тренировках с Джеймсом. В бывшем посольстве же, помимо опять-таки горизонтальных занятий, имелась только возможность выйти в бедный садик, заросший главным образом иван-чаем, как и у канадского соседа. Воздух здесь был тоже городской, не деревенский. Вернулись регулярные свердловские головные боли. Тьфу, екатериносвердловские. Так что все ж таки делать с Катей? Не любить же ее, она не евреи... Что с кем делать - не знал Павел и насчет многих других, а не одной только Кати. Посещал его тут как-то раз родной сынок Ваня. По примеру императрицы Елизаветы, близкой родственницы, сестры одной из Павловых прапрапрабабок, выходить к нему Павел не стал, только продержал в гостиной несколько часов, а сам тишком за ним понаблюдал. Понаблюдал и вовсе решил к сыну не выходить, мысленно же лишил раз и навсегда Ивана Павловича Романова права на престол: одновременно в той же гостиной побывала Тоня, потом приходила эта ее подруга, Танька, с мрачным мужем, совсем новым, потому что прежний сидел в сумасшедшем доме в Копенгагене и с ним она наскоро развелась. Почему этот новый - мрачный, понял Павел сразу, мрачность была от похмелюги, с Танькой это состояние для кого угодно неизбежное. А сынуля сидел у окна, это шестнадцатилетний парень, и битый час кому-то язык показывал - тому типу на противоположном тротуаре? Своему отражению? Потом ему Татьяна стала грязные глазки строить из-за спины свежего мужа, так сынуля при всех присутствующих чуть на нее не полез. Павел велел приготовить акт психиатрической экспертизы сына, признать его умственно неполноценным, и побаивался, что придуманный им диагноз даже вовсе и не выдумка. Привозили в особняк тем же способом и племянника, сыночка Софьи, так сказать, с мужем. Ромео показался Павлу совершенно нормальным парнем - и зачем его на такое барахло потянуло? "Барахлом" Павел сразу окрестил родного племянника, тот произвел на императора вовсе гнетущее впечатление: ему, после практических занятий у сношаря, зрелище любой половой ненормальности было нестерпимо до тошноты, здесь его не обманешь. Виноградной красоты своего племянника Павел вообще не заметил. Нечего и говорить, что к молодоженам он вообще не вышел, ограничившись ради приличия тем, что через незаменимого Клюля передал какие-то подобранные Тоней на складе подарки. Послал Господь наследничков! В душе Павел очень хотел, чтобы Тоня забеременела, и все меры для этого принимал, собираясь потом, по примеру предков, детей "привенчать", - по этому обычаю добрачные дети во время венчания держатся за шлейф невесты. Павел решил восстановить положение Петра Великого о престолонаследии, о свободе императора самому назначать себе наследника. Только наследником пока что даже не пахло. Впрочем, Павлу ведь шел только тридцать шестой год. Он последний раз поглядел в окно и устало пошел к себе, в уютно належанное кресло под латанией. Человек на тротуаре за окном не шелохнулся. Этого человека раза три за последние сутки кто-то пытался сменить, сколько же дежурство длиться может, но тот был стреляный и не давался, что-то сменщикам из кармана показывал, надо думать, ответственные документы, и сменщики быстро уходили. Терпения этому человеку было не занимать. Он жил один в трехкомнатной квартире на Новинском бульваре. Сводного братца с ним рядом больше не было, но он отлично знал, где и чем его достать. Отец его вообще не интересовал. Он плотоядно глядел на посольского милиционера в летней форме у дверей посольства, и еще на трех других, тоже посольских, маячивших в разных местах дальше по переулку, и иной раз не мог удержаться от того, чтоб не облизнуться. Он ясно чуял приближение своего часа, и что, в конце концов, значили несколько месяцев топтания по сравнению с поставленной высокой целью? "Цыган - цыганке говорит..." - пропел Павел про себя, собираясь задремать до ужина, который, похоже, раньше семи вечера появиться не мог: еще не меньше часа Тоня будет шить-пошивать, потом на Клюля примерять, потом готовить, потом Клюль дегустировать будет, потом Тоня будет ждать смерти Клюля и, только если ее не дождется, то даст Павлу поесть. За окном скрипнули тормоза, и через краткие мгновения на пороге гостиной, с предварительным, конечно, докладом явился, увы, вместо ужина толстый дворянин Георгий Шелковников. Шелковников, нынче уже опять полный генерал, хотя и очень полный, но от которого рода войск - неизвестно, сам он предполагал, что от инфантерии, хотя совершенно не представлял, что это такое, - вошел к Павлу совершенно бледный, опущенные углы рта дрожали, и на одном из них переливалась оранжевым прилипшая икринка. Павел уставился на нее. - Государь, - тихо, твердо, без всякого приветствия произнес генерал, - требуется ваше решение и даже вмешательство. Никто, кроме вас, сейчас уже не вправе располагать судьбой родины. - Докладывайте, - лениво сказал Павел, кивая икринке. Шелковников, несмотря на этот приглашающий присесть жест, остался стоять. Он, оказывается, был способен на сильное волнение. - Государь, - сказал он, - совершено подлое и зверское убийство. Ночью на сорок восьмом километре Старокалужского шоссе замучен милиционерами, ограблен и убит один из лучших наших людей. - Кто? - спросил Павел менее равнодушно, но все так же обращаясь к икринке. Ему подобное событие было небезразлично, он людей считал нужным беречь, но надо ли при этом так орать? Пусть даже на низких тонах? Шелковников почти связно, хотя и с множественными повторами, изложил историю ночного преступления. Вчера вечером в родном доме горчичного цвета многие праздновали, то есть отмечали день рождения одного из основателей ведомства, в этот день ребяткам и паек побогаче, и работу на час пораньше, вообще круглый год трудимся, иногда и отдохнуть надо. Кроме того, свои рабочие посиделки в послерабочее время люди ведь используют для внедрения в умы сотрудников идеи скорых перемен начальства и прочих перемен, в том смысле, что у власти необходим сильный человек, и скоро там он уже будет. Генерал-майор Юрий Иванович Сапрыкин, человек очень демократичный, как раз весь вечер именно этим занимался в своем отделе, нечаянно перепоил своего шофера и, с присущей ему подлинной демократичностью, решил ехать домой на метро. Было поздно, и на станциях было пусто; когда генерал-майор выходил из вагона метро на станции "Спортивная", к нему приладились трое в милицейских формах. На улице его затолкали в машину, отняли у него пайковое шампанское и такой же коньяк, все сразу выпили и даже колбасу съели. (Павел сглотнул.) Когда же попробовал бунтовать - а был, конечно, в штатском - и предъявил удостоверение, его ударили бутылкой по голове, повезли за город, в станционной сторожке убили, мелко расчленили, но закопать не потрудились. Сторож из этой самой сторожки прикинулся в дымину пьяным, так что милиционеры кокнуть его поленились; но, когда они уехали, мигом дозвонился в Москву, и на въезде наши ребятки милиционеров взяли тепленькими. Однако же не прошло и двух часов, как министерство внутренних дел в полном объеме встало на дыбы: к зданию на Стромынке, где убийцы временно ждали своей участи, подъехала едва ли не сотня машин из милиции, гады штурмом взяли нашу явку и увезли убийц куда хотели. А теперь министерство внутренних дел не желает ничего об этом слышать и требует, чтобы разговаривали с министром... - Ну и говорите с министром, я тут при чем? - раздраженно прервал Павел генерала. - Государь! - голос Шелковникова зазвучал патриотической медью. - Министр внутренних дел лишен советского гражданства и бежал за границу на дачу. Притом уже давно! Это государственная тайна, вы, увы, не имеете времени слушать западное радио, иначе вы бы давно об этом знали. Милиция представляет сейчас самое страшное препятствие на пути к восстановлению ваших законных легитимных прав! Это мощная, почти неуправляемая и глубоко преступная организация! Изменник родины Витольд Безредных погибнет на чужбине, но пусть он там хоть подохнет, его страшное наследие необходимо поставить на место и взять к ногтю! Он и его банда уже давно имеют миллиардные вклады в швейцарских банках, они занимаются частнопредпринимательской деятельностью и на нашей родине и за рубежом, прикрываясь звериной шкурой своих мундиров, они убивают, грабят, насилуют, честных советских... честных граждан России! Павел посмотрел на него с сомнением. Тогда Шелковников набрал воздуху и выпалил: - Государь! Нужно кем-то занять это пустое место, ибо они безнаказанно убивают наших людей. Верьте мне, на этом они не остановятся! Нужно назначить на пост, который предатель Безредных превратил в пустое место! Нужно сделать это немедленно, чтобы к вашей коронации уже был порядок в стране! Павел вдруг понял. "М-да, пустое место..." - пробормотал он, подошел к окну и поглядел на все так же стоящего на тротуаре остролицего человека. И поманил его пальцем. Тот, даже не удивившись, перешел улицу и направился ко входу в особняк. - Впустите этого... вашего, - Павел неопределенно показал в окно. Шелковников понятия не имел, его это человек или чей еще, и с сомнением позвал Сухоплещенко. Тот быстро выбежал на улицу, между подполковником и неведомым типом произошла короткая беседа, после чего оба свернули за угол, ибо вход в особняк "для своих" был там. В гостиной открылась дверь, и Клюль на подносике внес визитную карточку. Павел взглянул на нее и с большим удивлением протянул генералу. - Ничего не понимаю... Неужели это женщина? Генерал потрясенными очами прочел визитную карточку своей жены. Не может быть! Неужели это Елена стояла на улице? Неужели ее гримерное искусство достигло такой высоты? - Это моя жена, государь... - пролепетал он. - Простите, - брезгливо бросил Павел. Семейное это у них, что ли? Ах, да, генерал-то армянин... Отворилась дверь, и на пороге возникла самая настоящая Елена Эдуардовна Шелковникова, урожденная Корягина. Генерал издал длинный вздох облегчения: за ее спиной явственно виднелся Сухоплещенко с уличным типом. Не достигло все-таки искусство Елены такого уровня, чтобы в мужчину превращаться как только приспичит, слава Богу! Елена с достоинством поклонилась. Павел оценил представительность этой немолодой, но все еще исключительно привлекательной женщины, и сделал два шага ей навстречу. Он не знал, посвящена ли она в романовские дела, но ясно увидел, что явилась она сюда без приглашения мужа. По виду самого генерала он понял также, кто в шелковниковской семье генерал от природы, а кто от этой самой, от инфан... терии. - Павел Романов, - представил он сам себя, - рад быть вам полезен. Елена смерила его оценивающим взглядом и, кажется, одобрила. Она была выше него ростом; когда Павел протянул ей руку, она вдруг нагнулась, чтобы ему эту самую руку облобызать, император все-таки, ее сомнения не одолевали, она только что прилетела из Кейптауна, где виделась с предиктором дю Тойтом, - но и Павлу пришла в голову мысль облобызать руку этой женщине как женщине. В следующий миг они резко ударились лбами. Елена рассмеялась. - Хорошая примета, ваше величество! Это ведь означает, что нам вместе жить и работать! Павел, потирая лоб, пожал Елене руку, так оно лучше, без церемоний. Потом глянул на Шелковникова, потом на двоих, толкущихся в дверях с долготерпением на лице. - Я не помешаю, ваше величество, - произнесла Елена, нимало не стесняясь, без приглашения опускаясь в Павлово кресло под латанией, - сперва закончите с ними. - Павел кивнул, и кто-то из вошедших, кажется, Сухоплещенко, закрыл дверь. Что-то знакомое проступало в лице человека с улицы, остром, тонкогубом, как бы лишенном возраста. Тоня, кажется, нечто как раз состряпала, в эту минуту в гостиной вспыхнул свет люстры, выключатель которой находился в коридоре. Тоня так всегда делала. Павел сглотнул. - Имя? - резко спросил он. - Всеволод, - спокойно ответил гость, - фамилия - Глущенко. Из Свердловска. Павел выдержал паузу, хотя все понял сразу и был, пожалуй, доволен. Всем, кроме того, что сесть в родное кресло было невозможно. Ну, можно пока постоять. Предсказание Абрикосова, получается, было далеко не брехней, не впустую трепался умирающий йог. Говорят, только тогда в государстве жить можно, когда при главе правительства есть ясновидящий, то есть футуролог, то есть, значит, все по науке идет. Да и прецедент хороший: все-таки вот он, император, еще до своего явления широким народным массам, уже назначает собственного, очень к тому же важного министра. - Шелковников, - Павел в последнее время старался усвоить царскую манеру обращения к приближенным по фамилии, - позвольте представить вам Всеволода Викторовича Глущенко, моего... личного родственника. И нового министра внутренних дел. Сухоплещенко звонко клацнул зубами, никто этого не заметил, кроме Елены, пославшей подполковнику неодобрительный взгляд. Шелковников с облегчением вытер лоб носовым платком: слава Богу, значит, и в нашей организации родственники царя есть, а даже если он и не из нашей организации, то это теперь неважно. Он сделал шаг к министру, протянул руку и, пожимая сухую, тонкую кисть, веско произнес: - Шелковников. Рад познакомиться. Я надеюсь, вы приступите к обязанностям и не оставите зверское убийство Юрия Ивановича Сапрыкина безнаказанным... За дверью раздался грохот падающего подноса. Дверь отворилась, на пороге стояла Тоня, вцепившаяся зубами в сжатые кулаки. - Что случилось? - спросил Павел. Отчего это ее так взволновало? Но Тоня уже приходила в себя. Из-за Тониной спины вынырнул маленький Клюль и стал подбирать рассыпавшиес