сех искусств это самое тонкое, самое хитрое, последнее и самое терпеливое. Ибо для собственника все собственное бывает всегда глубоко зарытым; и из всех сокровищ собственный клад выкапывается последним -- так устраивает это дух тяжести. Почти с колыбели дают уже нам в наследство тяжелые слова и тяжелые ценности: "добро" и "зло" -- так называется это приданое. И ради них прощают нам то, что живем мы. И кроме того, позволяют малым детям приходить к себе, чтобы вовремя запретить им любить самих себя, -- так устраивает это дух тяжести. А мы -- мы доверчиво тащим, что дают нам в приданое, на грубых плечах по суровым горам! И если мы обливаемся потом, нам говорят: "Да, жизнь тяжело нести!" Но только человеку тяжело нести себя! Это потому, что тащит он слишком много чужого на своих плечах. Как верблюд, опускается он на колени и дает как следует навьючить себя. Особенно человек сильный и выносливый, способный к глубокому почитанию: слишком много чужих тяжелых слов и ценностей навьючивает он на себя, -- и вот жизнь кажется ему пустыней! И поистине! Даже многое собственное тяжело нести! Многое внутри человека похоже на устрицу, отвратительную и скользкую, которую трудно схватить, -- -- так что благородная скорлупа с благородными украшениями должна заступиться за нее. Но и этому искусству надо научиться: иметь скорлупою прекрасный призрак и мудрое ослепление! И опять во многом можно ошибиться в человеке, ибо иная скорлупа бывает ничтожной и печальной и слишком уж скорлупой. Много скрытой доброты и силы никогда не угадывается: самые драгоценные лакомства не находят лакомок! Женщины знают это, самые лакомые; немного тучнее, немного худее -- о, как часто судьба содержится в столь немногом! Трудно открыть человека, а себя самого всего труднее; часто лжет дух о душе. Так устраивает это дух тяжести. Но тот открыл себя самого, кто говорит: это мое добро и мое зло; этим заставил он замолчать крота и карлика, который говорит: "Добро для всех, зло для всех". Поистине, не люблю я тех, у кого всякая вещь называется хорошей и этот мир даже наилучшим из миров. Их называю я вседовольными. Вседовольство, умеющее находить все вкусным, -- это не лучший вкус! Я уважаю упрямые, разборчивые языки и желудки, которые научились говорить "я", "да" и "нет". Но все жевать и переваривать -- это настоящая порода свиньи! Постоянно говорить И-А -- этому научился только осел и кто брат ему по духу! Густая желтая и яркая алая краски: их требует мой вкус, -- примешивающий кровь во все цвета. Но кто окрашивает дом свой белой краской, обнаруживает выбеленную душу. Одни влюблены в мумии, другие -- в призраки; и те и другие одинаково враждебны всякой плоти и крови -- о, как противны они моему вкусу! Ибо я люблю кровь. И там не хочу я жить и обитать, где каждый плюет и плюется: таков мой вкус -- лучше стал бы я жить среди воров и клятвопреступников. Никто не носит золота во рту. Но еще противнее мне все прихлебатели; и самое противное животное, какое встречал я среди людей, назвал я паразитом: оно не хотело любить и, однако, хотело жить от любви. Несчастными называю я всех, у кого один только выбор: сделаться лютым зверем или лютым укротителем зверей, -- у них не построил бы я шатра своего. Несчастными называю я также и тех, кто всегда должен быть на страже, -- противны они моему вкусу; все эти мытари и торгаши, короли и прочие охранители страны и лавок. Поистине, я также основательно научился быть на страже, -- но только на страже самого себя. И прежде всего научился я стоять, и ходить, и бегать, и прыгать, и лазить, и танцевать. Ибо в том мое учение: кто хочет научиться летать, должен сперва научиться стоять, и ходить, и бегать, и лазить, и танцевать, -- нельзя сразу научиться летать! По веревочной лестнице научился я влезать во многие окна, проворно влезал я на высокие мачты: сидеть на высоких мачтах познания казалось мне немалым блаженством, -- -- гореть малым огнем на высоких мачтах: хотя малым огнем, но большим утешением для севших на мель корабельщиков и для потерпевших кораблекрушение! -- Многими путями и способами дошел я до моей истины: не по одной лестнице поднимался я на высоту, откуда взор мой устремлялся в мою даль. И всегда неохотно спрашивал я о дорогах -- это всегда было противно моему вкусу! Я лучше сам вопрошал и испытывал дороги. Испытывать и вопрошать было всем моим хождением -- и поистине, даже отвечать надо научиться на этот вопрос! Но таков -- мой вкус: -- ни хороший, ни дурной, но мой вкус, которого я не стыжусь и не прячу. "Это -- теперь мой путь, -- а где же ваш?" -- так отвечал я тем, кто спрашивал меня о "пути". Ибо пути вообще не существует! Так говорил Заратустра. О старых и новых скрижалях 1 -- Здесь сижу я и жду; все старые, разбитые скрижали вокруг меня, а также новые, наполовину исписанные. Когда же настанет мой час? -- час моего нисхождения, захождения: ибо еще один раз хочу я пойти к людям. Его жду я теперь: ибо сперва должны мне предшествовать знамения, что мой час настал, -- именно, смеющийся лев со стаей голубей. А пока говорю я сам с собою, как тот, у кого есть время. Никто не рассказывает мне ничего нового, -- поэтому я рассказываю себе о самом себе. -- 2 -- Когда я пришел к людям, я нашел их застывшими в старом самомнении: всем им мнилось, что они давно уже знают, что для человека добро и что для него зло. Старой утомительной вещью мнилась им всякая речь о добродетели, и, кто хотел спокойно спать, тот перед отходом ко сну говорил еще о "добре" и "зле". Эту сонливость встряхнул я, когда стал учить: никто не знает еще, что добро и что зло, -- если сам он не есть созидающий! -- Но созидающий -- это тот, кто создает цель для человека и дает земле ее смысл и ее будущее: он впервые создает добро и зло для всех вещей. И я велел им опрокинуть старые кафедры и все, на чем только восседало это старое самомнение; я велел им смеяться над их великими учителями добродетели, над их святыми и поэтами, над их избавителями мира. Над их мрачными мудрецами велел я смеяться им и над теми, кто когда-либо, как черное пугало, предостерегая, сидел на дереве жизни. На краю их большой улицы гробниц сидел я вместе с падалью и ястребами -- и я смеялся над всем прошлым их и гнилым, развалившимся блеском его. Поистине, подобно проповедникам покаяния и безумцам, изрек я свой гнев на все их великое и малое -- что все лучшее их так ничтожно, что все худшее их так ничтожно! -- так смеялся я. Мое стремление к мудрости так кричало и смеялось во мне, поистине, она рождена на горах, моя дикая мудрость! -- моя великая, шумящая крыльями тоска. И часто уносило оно меня вдаль, в высоту, среди смеха; тогда летел я, содрогаясь, как стрела, чрез опьяненный солнцем восторг: -- туда, в далекое будущее, которого не видала еще ни одна мечта, на юг более жаркий, чем когда-либо мечтали художники: туда, где боги, танцуя, стыдятся всяких одежд, -- -- так говорю я в символах и, подобно поэтам, запинаюсь и бормочу: и поистине, я стыжусь, что еще должен быть поэтом! -- Туда, где всякое становление мнилось мне божественной пляской и шалостью, а мир -- выпущенным на свободу, невзнузданным, убегающим обратно к самому себе, -- -- как вечное бегство многих богов от себя самих и опять новое искание себя, как блаженное противоречие себе, новое внимание к себе и возвращение к себе многих богов. -- Где всякое время мнилось мне блаженной насмешкой над мгновениями, где необходимостью была сама свобода, блаженно игравшая с жалом свободы. -- Где снова нашел я своего старого демона и заклятого врага, духа тяжести, и все, что создал он: насилие, устав, необходимость, следствие, цель, волю, добро и зло. -- Разве не должны существовать вещи, над которыми можно было бы танцевать? Разве из-за того, что есть легкое и самое легкое, -- не должны существовать кроты и тяжелые карлики? 3 -- Там же поднял я на дороге слово "сверхчеловек" и что человек есть нечто, что должно преодолеть, -- что человек есть мост, а не цель; что он радуется своему полдню и вечеру как пути, ведущему к новым утренним зорям: слово Заратустры о великом полдне, и что еще навесил я на человека как на вторую пурпурную вечернюю зарю. Поистине, я дал им увидеть даже новые звезды и новые ночи; и над тучами и днем и ночью раскинул я смех, как пестрый шатер. Я научил их всем моим думам и всем чаяниям моим: собрать воедино и вместе нести все, что есть в человеке отрывочного, загадочного и ужасно случайного, -- -- как поэт, отгадчик и избавитель от случая, я научил их быть созидателями будущего и все, что было, -- спасти, созидая. Спасти прошлое в человеке и преобразовать все, что "было", пока воля не скажет: "Но так хотела я! Так захочу я". -- Это назвал я им избавлением, одно лишь это учил я их называть избавлением. -- Теперь я жду своего избавления, -- чтобы пойти к ним в последний раз. Ибо еще один раз пойду я к людям: среди них хочу я умереть, и, умирая, хочу я дать им свой богатейший дар! У солнца научился я этому, когда закатывается оно, богатейшее светило: золото сыплет оно в море из неистощимых сокровищниц своих, -- -- так что даже беднейший рыбак гребет золотым веслом! Ибо это видел я однажды, и, пока я смотрел, слезы, не переставая, текли из моих глаз. -- Подобно солнцу хочет закатиться и Заратустра: теперь сидит он здесь и ждет; вокруг него старые, разбитые скрижали, а также новые, -- наполовину исписанные. 4 -- Смотри, вот новая скрижаль; но где братья мои, которые вместе со мной понесут ее в долину и в плотяные сердца? -- Так гласит моя великая любовь к самым дальним: не щади своего ближнего. Человек есть нечто, что должно преодолеть. Существует много путей и способов преодоления -- ищи их сам! Но только скоморох думает: "Через человека можно перепрыгнуть". Преодолей самого себя даже в своем ближнем: и право, которое ты можешь завоевать себе, ты не должен позволять дать тебе! Что делаешь ты, этого никто не может возместить тебе. Знай, не существует возмездия. Кто не может повелевать себе, должен повиноваться. Иные же могут повелевать себе, но им недостает еще многого, чтобы уметь повиноваться себе! 5 -- Так хочет этого характер душ благородных: они ничего не желают иметь даром, всего менее жизнь. Кто из толпы, тот хочет жить даром; мы же другие, кому дана жизнь, -- мы постоянно размышляем, что могли бы мы дать лучшего в обмен за нее! И поистине, благородна та речь, которая гласит: "что обещает нам жизнь, мы хотим -- исполнить для жизни!" Не надо искать наслаждений там, где нет места для наслажденья. И -- не надо желать наслаждаться! Ибо наслаждение и невинность -- самые стыдливые вещи: они не хотят, чтобы искали их. Их надо иметь, -- но искать надо скорее вины и страдания! -- 6 -- О братья мои, кто первенец, тот приносится всегда в жертву. А мы теперь первенцы. Мы все истекаем кровью на тайных жертвенниках, мы все горим и жаримся в честь старых идолов. Наше лучшее еще молодо; оно раздражает старое небо. Наше мясо нежно, наша шкура только шкура ягненка -- как не раздражать нам старых идольских жрецов! В нас самих живет еще он, старый идольский жрец, он жарит наше лучшее себе на пир. Ах, братья мои, как первенцам не быть жертвою! Но так хочет этого наш род; и я люблю тех, кто не ищет сберечь себя. Погибающих люблю я всею своей любовью: ибо переходят они на ту сторону. -- 7 -- Быть правдивыми -- могут немногие! И кто может, не хочет еще! Но меньше всего могут быть ими добрые. О, эти добрые! -- Добрые люди никогда не говорят правды; для духа быть таким добрым -- болезнь. Они уступают, эти добрые, они покоряются, их сердце вторит, их разум повинуется: но кто слушается, тот не слушает самого себя! Все, что у добрых зовется злым, должно соединиться, чтобы родилась единая истина, -- о братья мои, достаточно ли вы злы для этой истины? Отчаянное дерзновение, долгое недоверие, жестокое отрицание, пресыщение, надрезывание жизни -- как редко бывает это вместе. Но из такого семени -- рождается истина! Рядом с нечистой совестью росло до сих пор все знание! Разбейте, разбейте, вы, познающие, старые скрижали! 8 -- Когда бревна в воде, когда мосты и перила перекинуты над рекою, -- поистине, не поверят, если кто скажет тогда: "Все течет". Даже увальни будут противоречить ему. "Как? -- скажут увальни, -- все течет? Ведь балки и перила перекинуты над рекой!" "Над рекою все крепко, все ценности вещей, мосты, понятия, все "добро" и "зло" -- все это крепко!" -- А когда приходит суровая зима, укротительница рек, -- тогда и насмешники начинают сомневаться; и поистине, не одни только увальни говорят тогда: "Не все ли -- спокойно?" "В основе все спокойно" -- это истинное учение зимы, удобное для бесплодного времени, хорошее утешение для спячих зимою и печных лежебок. "В основе все спокойно" -- но против этого говорит ветер в оттепель! Ветер в оттепель -- это бык, но не пашущий, а бешеный бык, разрушитель, гневными рогами ломающий лед! Лед же -- ломает мостки! О братья мои, не все ли течет теперь? Не все ли перила и мосты попадали в воду? Кто же станет держаться еще за "добро" и "зло"? "Горе нам! Благо нам! Теплый ветер подул!" -- так проповедуйте, братья мои, по всем улицам! 9 Есть старое безумие, оно называется добро и зло. Вокруг прорицателей и звездочетов вращалось до сих пор колесо этого безумия. Некогда верили в прорицателей и звездочетов; и потому верили: "Все -- судьба: ты должен, ибо так надо!" Затем опять стали не доверять всем прорицателям и звездочетам; и потому верили: "Все -- свобода: ты можешь, ибо ты хочешь!" О братья мои, о звездах и о будущем до сих пор только мечтали, но не знали их; и потому о добре и зле до сих пор только мечтали, но не знали их! 10 "Ты не должен грабить! Ты не должен убивать!" -- такие слова назывались некогда священными; перед ними преклоняли колена и головы, и к ним подходили, разувшись. Но я спрашиваю вас: когда на свете было больше разбойников и убийц, как не тогда, когда эти слова были особенно священны? Разве в самой жизни нет -- грабежа и убийства? И считать эти слова священными, разве не значит -- убивать саму истину? Или это не было проповедью смерти -- считать священным то, что противоречило и противоборствовало всякой жизни? -- О братья мои, разбейте, разбейте старые скрижали! 11 Мне жаль всего прошлого, ибо я вижу, что оно отдано на произвол, -- -- отдано на произвол милости, духа и безумия каждого из поколений, которое приходит и все, что было, толкует как мост для себя! Может прийти великий тиран, лукавый изверг, который своей милостью и своей немилостью будет насиловать все прошлое -- пока оно не станет для него мостом, знамением, герольдом и криком петуха. Но вот другая опасность и мое другое сожаление: память тех, кто из толпы, не идет дальше деда, -- и с дедом кончается время. И так все прошлое отдано на произвол: ибо может когда-нибудь случиться, что толпа станет господином, и всякое время утонет в мелкой воде. Поэтому, о братья мои, нужна новая знать, противница всего, что есть всякая толпа и всякий деспотизм, знать, которая на новых скрижалях снова напишет слово: "благородный". Ибо нужно много благородных, и разнородных благородных, чтобы составилась знать! Или, как говорил я однажды в символе, "в том божественность, что существуют боги, а не Бог!". 12 О братья мои, я жалую вас в новую знать: вы должны стать созидателями и воспитателями -- сеятелями будущего, -- -- поистине, не в ту знать, что могли бы купить вы, как торгаши, золотом торгашей: ибо мало ценности во всем том, что имеет свою цену. Не то, откуда вы идете, пусть составит отныне вашу честь, а то, куда вы идете! Ваша воля и ваши шаги, идущие дальше вас самих, -- пусть будут отныне вашей новой честью! Поистине, не то, что служили вы князю -- что значат теперь князья! -- или что были вы оплотом тому, что стоит, чтобы крепче стояло оно! Не то, что ваш род при дворах сделался придворным и вы научились, пестрые, как фламинго, часами стоять в мелководных прудах. -- Ибо уменье стоять есть заслуга у придворных; и все придворные верят, что к блаженству после смерти принадлежит -- позволение сесть! -- Также и не то, что дух, которого они называют святым, вел ваших предков в земли обетованные, которых я не обещаю; ибо, где выросло худшее из всех дерев -- крест, -- в такой земле хвалить нечего! -- И поистине, куда бы не вел этот "святой дух" своих рыцарей, всегда бежали впереди таких шествий -- козлы и гуси, безумцы и помешанные! -- О братья мои, не назад должна смотреть ваша знать, а вперед! Изгнанниками должны вы быть из страны ваших отцов и праотцев! Страну детей ваших должны вы любить: эта любовь да будет вашей новой знатью, -- страну, еще не открытую, лежащую в самых далеких морях! И пусть ищут и ищут ее ваши паруса! Своими детьми должны вы искупить то, что вы дети своих отцов: все прошлое должны вы спасти этим путем! Эту новую скрижаль ставлю я над вами! 13 "К чему жить? Все -- суета! Жить -- это молотить солому; жить -- это сжигать себя и все-таки не согреться". -- Эта старая болтовня все еще слывет за "мудрость"; за то, что стара она и пахнет затхлым, еще более уважают ее. Даже плесень облагораживает. -- Дети могли так говорить: они боятся огня, ибо он обжег их! Много ребяческого в старых книгах мудрости. И кто всегда "молотит солому", какое право имеет он хулить молотьбу! Таким глупцам следовало бы завязывать рот! Они садятся за стол и ничего не приносят с собой, даже здорового голода; и вот хулят они: "все -- суета!" Но хорошо есть и хорошо пить, о братья мои, это, поистине, не суетное искусство! Разбейте, разбейте скрижали тех, кто никогда не радуется! 14 "Для чистого все чисто" -- так говорит народ. Но я говорю вам: для свиней все превращается в свинью! Поэтому исступленные и святоши, у которых даже сердце поникло, проповедуют: "Сам мир есть грязное чудовище". Ибо все они не чисты духом; особенно те, кто не находят ни покоя, ни отдыха, разве что видя мир сзади, -- и потусторонники! Им говорю я в лицо, хотя это и звучит не любезно: мир тем похож на человека, что и у него есть задняя часть, -- и лишь настолько это верно! Существует в мире много грязи -- и лишь настолько это верно! Но оттого сам мир не есть еще грязное чудовище! Есть мудрость в том, что многое в мире дурно пахнет, -- но само отвращение создает крылья и силы, угадывающие источники! Даже в лучшем есть и нечто отвратительное; и даже лучший человек есть нечто, что должно преодолеть! О братья мои, много мудрости в том, что много грязи есть в мире! 15 Я слышал, как благочестивые потусторонники говорили к своей совести, и поистине, без злобы и лжи, -- хотя и нет в мире ничего более лживого и злобного. "Предоставь миру быть миром! Не поднимай против него даже мизинца!" "Пусть, кто хочет, душит и колет людей и сдирает с них кожу -- не поднимай против него даже мизинца! Так научатся они отрекаться от мира". "А свой собственный разум -- ты должен сам задушить его: ибо это разум мира сего, -- так научишься ты сам отрекаться от мира". -- Разбейте, разбейте, о братья мои, эти старые скрижали благочестивых! Развейте слова клеветников на мир! 16 "Кто много учится, разучивается всякому сильному желанию" -- так шепчут сегодня на всех темных улицах. "Мудрость утомляет, ничто -- не вознаграждается; ты не должен желать!" -- эту новую скрижаль нашел я вывешенной даже на базарных площадях. Разбейте, о братья мои, разбейте и эту новую скрижаль! Утомленные миром повесили ее и проповедники смерти и тюремщики: ибо, смотрите, это также есть проповедь, призывающая к рабству! Ибо они дурно учились, и далеко не лучшему, и всему слишком рано и всему слишком скоро: ибо они плохо ели, и потому они получили этот испорченный желудок, -- ибо испорченный желудок есть их дух: он советует смерть! Ибо, поистине, братья мои, дух есть желудок! Жизнь есть родник радости; но в ком говорит испорченный желудок, отец скорби, для того все источники отравлены. Познавать -- это радость для того, в ком воля льва! Но кто утомился, тот сам делается лишь "предметом воли", с ним играют все волны. И так бывает всегда с людьми слабыми: они теряются на своих путях. И наконец усталость их еще спрашивает: "К чему ходили мы когда-то по дорогам? Везде все равно!" Им приятно слышать, когда проповедуют: "Ничто не вознаграждается! Вы не должны желать!" Но ведь это проповедь, призывающая к рабству. О братья мои, как дуновение свежего ветра приходит Заратустра ко всем уставшим от их пути; многие носы заставит он еще чихать! Даже сквозь стены проникает мое свободное дыхание, входит в тюрьмы и плененные умы! "Хотеть" освобождает: ибо хотеть значит созидать, -- так учу я. И только для созидания должны вы учиться! И даже учиться должны вы сперва у меня научиться, хорошо научиться! -- Имеющий уши да слышит! 17 Челн готов -- на той стороне ты попадешь, быть может, в великое Ничто. -- Но кто хочет вступить в это "быть может"? Никто из вас не хочет вступить в челн смерти! Как же хотите вы тогда быть утомленными миром! Утомленные миром! Вы даже еще не отрешились от земли! Похотливыми находил я вас всегда к земле, еще влюбленными в собственное утомление землею! Недаром отвисла у вас губа: маленькое земное желание еще сидит на ней! А в глазу -- разве не плавает облачко незабытой земной радости? На земле есть много хороших изобретений, из них одни полезны, другие приятны; ради них стоит любить землю. И многие изобретения настолько хороши, что являются, как грудь женщины, -- одновременно полезными и приятными. А вы, уставшие от мира и ленивые! Вас надо высечь розгами! Ударами розги надо вернуть вам резвые ноги. Ибо -- если вы не больные и не отжившие твари, от которых устала земля, то вы хитрые ленивцы или вороватые, притаившиеся, похотливые кошки. И если вы не хотите снова весело бежать, должны вы -- исчезнуть! Не надо желать быть врачом неизлечимых -- так учит Заратустра, -- поэтому вы должны исчезнуть! Но надо больше мужества для того, чтобы положить конец, чем чтобы высидеть новый стих, -- это знают все врачи и поэты. -- 18 О братья мои, есть скрижали, созданные утомлением, и скрижали, созданные гнилой леностью, -- хотя говорят они одинаково, но хотят, чтобы слушали их неодинаково. -- Посмотрите на этого томящегося жаждой! Только одна пядь еще отделяет его от его цели, но от усталости лег он здесь упрямо в пыли -- этот храбрец! От усталости зевает он на путь, на землю, на цель и на себя самого: ни одного шагу не хочет сделать он дальше -- этот храбрец! И вот солнце палит его, и собаки лижут его пот; но он лежит здесь в своем упрямстве и предпочитает томиться жаждой -- -- на расстоянии пяди от своей цели томиться жаждой! И, поистине, вам придется еще тащить его за волосы на его небо -- этого героя! Но еще лучше, оставьте его лежать там, где он лег, чтобы пришел к нему сон-утешитель с шумом освежающего дождя. Оставьте его лежать, пока он сам не проснется, -- пока он сам не откажется от всякой усталости и от всего, чему учила усталость в нем! Только, братья мои, отгоните от него собак, ленивых проныр и весь шумящий сброд -- -- весь шумящий сброд людей "культурных", который лакомится -- потом героев! -- 19 Я замыкаю круги вокруг себя и священные границы; все меньше поднимающихся со мною на все более высокие горы; я строю хребет из все более священных гор. -- Но куда бы ни захотели вы подняться со мной, о братья мои, -- смотрите, чтобы не поднялся вместе с вами какой-нибудь паразит! Паразит -- это червь, пресмыкающийся и гибкий, желающий разжиреть в больных, израненных уголках вашего сердца. И в том его искусство, что в восходящих душах он угадывает, где они утомлены; в вашем горе и недовольстве, в вашей нежной стыдливости строит он свое отвратительное гнездо. Где сильный бывает слаб, а благородный слишком кроток, -- там строит он свое отвратительное гнездо: паразит живет там, где у великого есть израненные уголки в сердце. Какой род всего сущего самый высший и какой самый низший? Паразит -- самый низший род; но кто высшего рода, тот кормит наибольшее число паразитов. Ибо душа, имеющая очень длинную лестницу и могущая опуститься очень низко, -- как не сидеть на ней наибольшему числу паразитов? -- -- душа самая обширная, которая далеко может бегать, блуждать и метаться в себе самой; самая необходимая, которая ради удовольствия бросается в случайность, -- -- душа сущая, которая погружается в становление; имущая, которая хочет войти в волю и в желание, -- -- убегающая от себя самой и широкими кругами себя догоняющая; душа самая мудрая, которую тихонько приглашает к себе безумие, -- -- наиболее себя любящая, в которой все вещи находят свое течение и свое противотечение, свой прилив и отлив, -- о, как не быть в самой высокой душе самым худшим из паразитов? 20 О братья мои, разве я жесток? Но я говорю: что падает, то нужно еще толкнуть! Все, что от сегодня, -- падает и распадается; кто захотел бы удержать его! Но я -- я хочу еще толкнуть его! Знакомо ли вам наслаждение скатывать камни в отвесную глубину? -- Эти нынешние люди: смотрите же на них, как они скатываются в мои глубины! Я только прелюдия для лучших игроков, о братья мои! Пример! Делайте по моему примеру! И кого вы не научите летать, того научите -- быстрее падать! -- 21 Я люблю храбрых; но недостаточно быть рубакой -- надо также знать, кого рубить! И часто бывает больше храбрости в том, чтобы удержаться и пройти мимо -- и этим сохранить себя для более достойного врага! Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом, -- так учил я уже однажды. Для более достойного врага должны вы беречь себя, о друзья мои; поэтому должны вы проходить мимо многого, -- -- особенно мимо многочисленного отребья, кричащего вам в уши о народе и народах. Сохраняйте свои глаза чистыми от их "за" и "против"! Там много справедливого, много несправедливого: кто заглянет туда, негодует. Заглянуть и рубить -- это дело одной минуты: поэтому уходите в леса и вложите свой меч в ножны! Идите своими дорогами! И предоставьте народу и народам идти своими! -- поистине, темными дорогами, не освещаемыми ни единой надеждой! Пусть царствует торгаш там, где все, что еще блестит, -- есть золото торгаша! Время королей прошло: что сегодня называется народом, не заслуживает королей. Смотрите же, как эти народы теперь сами подражают торгашам: они подбирают малейшие выгоды из всякого мусора! Они подстерегают друг друга, они высматривают что-нибудь друг у друга, -- это называют они "добрым соседством". О блаженное далекое время, когда народ говорил себе: "Я хочу над народами -- быть господином!" Ибо, братья мои, лучшее должно господствовать, лучшее и хочет господствовать! И где учение гласит иначе, там -- нет лучшего. 22 Если бы эти -- имели хлеб даром, увы! о чем кричали бы они! Их пропитание -- вот настоящая пища для их разговоров; и пусть оно трудно достается им! Они хищные звери: в их слове "работать" -- слышится еще и грабить, в их слове "заработать" -- слышится еще и перехитрить! Поэтому пусть оно трудно достается им! Так должны они стать лучшими хищными зверями, более хитрыми, более умными, более похожими на человека: ибо человек есть самый лучший хищный зверь. У всех зверей человек уже ограбил добродетели их; поэтому из всех зверей человеку наиболее трудно достается пропитание его. Только еще птицы выше его. И если бы человек научился еще и летать, увы! -- куда бы не залетала хищность его! 23 Я хочу видеть мужчину и женщину: одного способным к войне, другую способную к деторождению, но обоих способными к пляске головой и ногами. И пусть будет потерян для нас тот день, когда ни разу не плясали мы! И пусть ложной назовется у нас всякая истина, у которой не было смеха! 24 Заключение ваших браков: смотрите, чтобы не вышло оно плохим заключением! Вы заключили слишком быстро: отсюда следует -- осквернение брака! И лучше еще осквернить брак, чем изогнуть брак, изолгать брак! -- говорила мне одна женщина: "Да, я осквернила брак, но сперва брак осквернил -- меня!" Плохих супругов находил я всегда самыми мстительными: они мстят целому миру за то, что уже не могут идти каждый отдельно. Поэтому я хочу, чтобы честные говорили друг другу: "мы любим друг друга; посмотрим, можем ли мы продолжать любить друг друга! Или обещание наше будет недосмотром?" -- "Дайте нам срок и недолгий союз, чтобы видели мы, годимся ли мы для долгого союза! Великое дело -- всегда быть вдвоем!" Так советую я всем честным; и чем была бы любовь моя к сверхчеловеку и ко всему, что должно наступить, если бы я советовал и говорил иначе! Расти не только вширь, но и ввысь -- о братья мои, да поможет вам сад супружества! 25 Кто умудрен в старых источниках, смотри, тот будет в конце концов искать родников будущего и новых источников. -- О братья мои, еще недолго, и возникнут новые народы, и новые родники зашумят, ниспадая в новые глубины. Ибо землетрясение -- засыпает много колодцев и создает много томящихся жаждою; но оно же вызывает на свет внутренние силы и тайны. Землетрясение открывает новые родники. При сотрясении старых народов вырываются новые родники. И кто тогда восклицает: "Смотри, здесь единый родник для многих жаждущих, единое сердце для многих томящихся, единая воля для многих орудий", -- вокруг того собирается народ, т. е. много испытующих. Кто умеет повелевать, кто должен повиноваться -- это испытуется там! Ах, каким долгим исканием, удачей и неудачею, изучением и новыми попытками! Человеческое общество: это попытка, так учу я, -- долгое искание; но оно ищет повелевающего! -- -- попытка, о братья мои! Но не "договор"! Разбейте, разбейте это слово сердец мягких и нерешительных и людей половинчатых! 26 О братья мои! В ком же лежит наибольшая опасность для всего человеческого будущего? Не в добрых ли и праведных? -- -- не в тех ли, кто говорит и в сердце чувствует: "Мы знаем уже, что хорошо и что праведно, мы достигли этого; горе тем, кто здесь еще ищет!" И какой бы вред ни нанесли злые, -- вред добрых -- самый вредный вред! И какой был вред ни нанесли клеветники на мир, -- вред добрых -- самый вредный вред. О братья мои, в сердце добрых и праведных воззрел некогда тот, кто тогда говорил: "Это -- фарисеи". Но его не поняли. Самые добрые и праведные не должны были понять его; их дух в плену у их чистой совести. Глупость добрых неисповедимо умна. Но вот истина: добрые должны быть фарисеями, -- им нет другого выбора! Добрые должны распинать того, кто находит себе свою собственную добродетель! Это -- истина! Вторым же, кто открыл страну их, страну, сердце и землю добрых и праведных, -- был тот, кто тогда вопрошал: "Кого ненавидят они больше всего?" Созидающего ненавидят они больше всего: того, кто разбивает скрижали и старые ценности, разрушителя, -- кого называют они преступником. Ибо добрые -- не могут созидать: они всегда начало конца -- -- они распинают того, кто пишет новые ценности на новых скрижалях, они приносят себе в жертву будущее, -- они распинают все человеческое будущее! Добрые -- были всегда началом конца. 27 О братья мои, поняли ли вы также и это слово? И что сказал я однажды о "последнем человеке"? -- В ком же лежит наибольшая опасность для всего человеческого будущего? Не в добрых ли и праведных? Разбейте, разбейте добрых и праведных! -- О братья мои, поняли ли вы также и это слово? 28 Вы бежите от меня? Вы испуганы? Вы дрожите при этом слове? О братья мои, когда я велел вам разбить добрых и скрижали добрых, -- тогда впервые пустил я человека плыть по его открытому морю. И теперь только наступает для него великий страх, великая осмотрительность, великая болезнь, великое отвращение, великая морская болезнь. Обманчивые берега и ложную безопасность указали вам добрые; во лжи добрых были вы рождены и окутаны ею. Добрые все извратили и исказили до самого основания. Но кто открыл землю "человек", открыл также и землю "человеческое будущее". Теперь должны вы быть мореплавателями, отважными и терпеливыми! Ходите прямо вовремя, о братья мои, учитесь ходить прямо! Море бушует; многие нуждаются в вас, чтобы снова подняться. Море бушует: все в море. Ну что ж! вперед! вы, старые сердца моряков! Что вам до родины! Туда стремится корабль наш, где страна детей наших! Там, на просторе, более неистово, чем море, бушует наша великая тоска! -- 29 "Зачем так тверд! -- сказал однажды древесный уголь алмазу. -- Разве мы не близкие родственники?" -- Зачем так мягки? О братья мои, так спрашиваю я вас: разве вы -- не мои братья? Зачем так мягки, так покорны и уступчивы? Зачем так много отрицания, отречения в сердце вашем? Так мало рока во взоре вашем? А если вы не хотите быть роковыми и непреклонными, -- как можете вы когда-нибудь вместе со мною -- победить? А если ваша твердость не хочет сверкать и резать и рассекать, -- как можете вы когда-нибудь вместе со мною -- созидать? Все созидающие именно тверды. И блаженством должно казаться вам налагать вашу руку на тысячелетия, как на воск, -- -- блаженством писать на воле тысячелетий, как на бронзе, -- тверже, чем бронза, благороднее, чем бронза. Совершенно твердо только благороднейшее. Эту новую скрижаль, о братья мои, даю я вам: станьте тверды! -- 30 О воля моя! Ты избеганье всех бед, ты неизбежность моя! Предохрани меня от всяких маленьких побед! Ты жребий души моей, который называю я судьбою! Ты во мне! Надо мною! Предохрани и сохрани меня для единой великой судьбы! И последнее величие свое, о воля моя, сохрани для конца, -- чтобы была ты неумолима в победе своей! Ах, кто не покорялся победе своей! Ах, чей глаз не темнел в этих опьяняющих сумерках! Ах, чья нога не спотыкалась и не разучалась в победе -- стоять! Да буду я готов и зрел в великий полдень: готов и зрел, как раскаленная добела медь, как туча, чреватая молниями, и как вымя, вздутое от молока, -- -- готов для себя самого и для самой сокровенной воли своей: как лук, пламенеющий к стреле своей, как стрела, пламенеющая к звезде своей; -- как звезда, готовая и зрелая в полдне своем, пылающая, пронзенная, блаженная перед уничтожающими стрелами солнца; -- как само солнце и неумолимая воля его, готовая к уничтожению в победе! О воля, избеганье всех бед, ты неизбежность моя! Сохрани меня для единой великой победы! Так говорил Заратустра. Выздоравливающий 1 Однажды утром, вскоре после возвращения своего в пещеру, вскочил Заратустра с ложа своего, как сумасшедший, стал кричать ужасным голосом, махая руками, как будто кто-то лежал на ложе и не хотел вставать; и так гремел голос Заратустры, что звери его, испуганные, прибежали к нему и из всех нор и щелей, соседних с пещерой Заратустры, все животные разбежались, улетая, уползая и прыгая, -- какие кому даны были ноги и крылья. Заратустра же так говорил: Вставай, бездонная мысль, выходи из глубины моей! Я петух твой и утренние сумерки твои, заспавшийся червь: вставай! вставай! голос мой разбудит тебя! Расторгни узы слуха твоего: слушай! Ибо я хочу слышать тебя! Вставай! Вставай! Здесь достаточно грома, чтобы заставить и могилы прислушиваться! Сотри сон, а также всякую близорукость, всякое ослепление с глаз своих! Слушай меня даже глазами своими: голос мой -- лекарство даже для слепорожденных. И когда ты проснешься, ты навеки останешься бодрствующей. Не таков я, чтобы, разбудив прабабушек от сна, сказать им -- чтобы продолжали они спать! Ты шевелишься, потягиваешься и хрипишь? Вставай! Вставай! Не хрипеть -- говорить должна ты! Заратустра зовет тебя, безбожник! Я, Заратустра, заступник жизни, заступник страдания, заступник круга, -- тебя зову я, самую глубокую из мыслей моих! Благо мне! Ты идешь -- я слышу тебя! Бездна моя говорит, свою последнюю глубину извлек я на свет! Благо мне! Иди! Дай руку -- ха! пусти! Ха, ха -- отвращение! отвращение! отвращение! -- горе мне! 2 Но едва Заратустра сказал слова эти, как упал замертво и долго оставался как мертвый. Придя же в себя, он был бледен, дрожал, продолжал лежать и долго не хотел ни есть, ни пить. Такое состояние длилось у него семь дней; звери его не покидали его ни днем, ни ночью, и только орел улетал, чтобы принести пищи. И все, что он находил и что случалось ему отнять силою, складывал он на ложе Заратустры: так что Заратустра лежал наконец среди желтых и красных ягод, среди винограда, розовых яблок, благовонных трав и кедровых шишек. У ног же его были простерты два ягненка, которых орел с трудом отнял у пастухов их. Наконец, после семи дней, поднялся Заратустра на своем ложе, взял в руку розовое яблоко, понюхал его и нашел запах его приятным. Тогда подумали звери его, что настало время заговорить с ним. "О Заратустра, -- сказали они, -- вот уже семь дней, как лежишь ты с закрытыми глазами; не хочешь ли ты наконец снова стать на ноги? Выйди из пещеры своей: мир ожидает тебя, как сад. Ветер играет тяжелым благоуханием, которое просится к тебе; и все ручьи хотели бы бежать вслед за тобой. Все вещи тоскуют по тебе, почему ты семь дней оставался один, -- выйди из своей пещеры! Все вещи хотят быть твоими врачами! Разве новое познание снизошло к тебе, горькое, тяжелое? Подобно закисшему тесту, лежал ты, твоя душа поднялась и раздулась за свои пределы". -- О звери мои, -- отвечал Заратустра, -- продолжайте болтать и позвольте мне слушать вас! Меня освежает ваша болтовня: где болтают, там мир уже простирается предо мною, как сад. Как приятно, что есть слова и звуки: не есть ли слова и звуки радуга и призрачные мосты, перекинутые через все, что разъединено навеки? У каждой души особый мир; для каждой души всякая другая душа -- потусторонний мир. Только между самым сходным призрак бывает всего обманчивее: ибо через наименьшую пропасть труднее всего перекинуть мост. Для меня -- как существовало бы что-нибудь вне меня? Нет ничего вне нас! Но это забываем мы при всяком звуке; и как отрадно, что мы забываем! Имена и звуки не затем ли даны вещам, чтобы человек освежался вещами? Говорить -- это прекрасное безумие: говоря, танцует человек над всеми вещами. Как приятна всякая речь и всякая ложь звуков! Благодаря звукам танцует наша любовь на пестрых радугах. "О Заратустра, -- сказали на это звери, -- для тех, кто думает, как мы, все вещи танцуют сами: все приходит, подает друг другу руку, смеется и убегает -- и опять возвращается. Все идет, все возвращается; вечно вращается колесо бытия. Все умирает, все вновь расцветает, вечно бежит год бытия. Все погибает, все вновь устрояется; вечно строится тот же дом бытия. Все разлучается, все снова друг друга приветствует; вечно остается верным себе кольцо бытия. В каждый миг начинается бытие; вокруг каждого "здесь" катится "там". Центр всюду. Кривая -- путь вечности". -- О вы, проказники и шарманки! -- отвечал Заратустра и снова улыбнулся. -- Как хорошо знаете вы, что должно было исполниться в семь дней -- -- и как то чудовище заползло мне в глотку и душило меня! Но я откусил ему голову и отплюнул ее далеко от себя. А вы -- вы уже сделали из этого уличную песенку? А я лежу здесь, еще не оправившись от этого откусывания и отплевывания, еще больной от собственного избавления. И вы смотрели на все это? О звери мои, разве и вы жестоки? Неужели вы хотели смотреть на мое великое страдание, как делают люди? Ибо человек -- самое жестокое из всех животных. Во время трагедий, боя быков и распятий он до сих пор лучше всего чувствовал себя на земле; и когда он нашел себе ад, то ад сделался его небом на земле. Когда большой человек кричит: мигом подбегает к нему маленький; и язык висит у него изо рта от удовольствия. Но он называет это своим "состраданием". Маленький человек, особенно поэт, -- с каким жаром обвиняет он жизнь на словах! Слушайте его, но не прослушайте радости во всех жалобах его! Это обвинители жизни: их побеждает жизнь в одно мгновение. "Ты любишь меня? -- говорит дерзновенная. -- Подожди же немного, у меня нет еще для тебя времени". Человек для себя самого самое жестокое животное; и во всем, что зовется "грешник", "несущий крест" и "кающийся", не прослушайте радости, примешанной к этим жалобам и обвинениям! А я сам -- не хочу ли я быть обвинителем человека? Ах, звери мои, только одному научился я до сих пор, что человеку нужно его самое злое для его же лучшего, -- что все самое злое есть его наилучшая сила и самый твердый камень для наивысшего созидателя; и что человек должен становиться лучше и злее: Не за то был я пригвожден к древу мучений, что я знаю, что человек зол, -- но за то, что я кричал, как никто еще не кричал: "Ах, его самое злое так ничтожно! Ах, его самое лучшее так ничтожно!" Великое отвращение к человеку -- оно душило меня и заползло мне в глотку; и то, что предсказывал прорицатель: "Все равно, ничто не вознаграждается, знание душит". Долгие сумерки тянулись предо мною, смертельно усталая, пьяная до смерти печаль, которая говорила, зевая во весь рот: "Вечно возвращается человек, от которого устал ты, маленький человек" -- так зевала печаль моя, потягивалась и не могла заснуть. В пещеру превратилась для меня человеческая земля, ее грудь ввалилась, все живущее стало для меня человеческой гнилью, костями и развалинами прошлого. Мои вздохи сидели на всех человеческих могилах и не могли встать; мои вздохи и вопросы каркали, давились, грызлись и жаловались день и ночь: -- "Ах, человек вечно возвращается! Маленький человек вечно возвращается!" Нагими видел я некогда обоих, самого большого и самого маленького человека: слишком похожи они друг на друга, -- слишком еще человек даже самый большой человек! Слишком мал самый большой! -- Это было отвращение мое к человеку! А вечное возвращение даже самого маленького человека! -- Это было неприязнью моей ко всякому существованию! Ах, отвращение! отвращение! отвращение! -- Так говорил Заратустра, вздыхая и дрожа, ибо он вспоминал о своей болезни. Но тут звери его не дали ему продолжать. "Перестань говорить, о выздоравливающий! -- так отвечали ему звери его. -- Уходи отсюда и иди туда, где мир ожидает тебя, подобный саду. Иди к розам, к пчелам и стаям голубей! В особенности же к певчим птицам, чтобы научиться у них петь! Ибо пение свойственно выздоравливающим; здоровый же пусть говорит. И если даже здоровый хочет песен, он хочет других песен, чем выздоравливающий". -- О вы, проказники и шарманки, замолчите же! -- отвечал Заратустра и смеялся над речью своих зверей. -- Как хорошо знаете вы, какое утешение нашел я себе в эти семь дней! Надо, чтобы снова я пел, -- это утешение и это выздоровление нашел я себе; не хотите ли вы и из этого тотчас сделать уличную песенку? -- "Перестань говорить, -- отвечали ему во второй раз звери его, -- лучше, о выздоравливающий, сделай лиру себе, новую лиру! Ибо видишь, о Заратустра! Для твоих новых песен нужна новая лира. Пой и шуми, о Заратустра, врачуй новыми песнями свою душу: чтобы ты мог нести свою великую судьбу, которая не была еще судьбою ни одного человека! Ибо твои звери хорошо знают, о Заратустра, кто ты и кем должен ты стать; смотри, ты учитель вечного возвращения, -- в этом теперь твое назначение! Ты должен первым возвестить это учение, -- и как же этой великой судьбе не быть также и твоей величайшей опасностью и болезнью! Смотри, мы знаем, чему ты учишь: что все вещи вечно возвращаются и мы сами вместе с ними и что мы уже существовали бесконечное число раз и все вещи вместе с нами. Ты учишь, что существует великий год становления, чудовищно великий год: он должен, подобно песочным часам, вечно сызнова поворачиваться, чтобы течь сызнова и опять становиться пустым, -- -- так что все эти годы похожи сами на себя, в большом и малом, -- так что и мы сами, в каждый великий год, похожи сами на себя, в большом и малом. И если бы ты захотел умереть теперь, о Заратустра, -- смотри, мы знаем также, как стал бы ты тогда говорить к самому себе; но звери твои просят тебя не умирать еще. Ты стал бы говорить бестрепетно, вздохнув несколько раз от блаженства: ибо великая тяжесть и уныние были бы сняты с тебя, о самый терпеливый! "Теперь я умираю и исчезаю, -- сказал бы ты, -- и через мгновение я буду ничем. Души так же смертны, как и тела. Но связь причинности, в которую вплетен я, опять возвратится, -- она опять создаст меня! Я сам принадлежу к причинам вечного возвращения. Я снова возвращусь с этим солнцем, с этой землею, с этим орлом, с этой змеею -- не к новой жизни, не к лучшей жизни, не к жизни, похожей на прежнюю: -- я буду вечно возвращаться к той же самой жизни, в большом и малом, чтобы снова учить о вечном возвращении всех вещей, -- чтобы повторять слово о великом полдне земли и человека, чтобы опять возвещать людям о сверхчеловеке. Я сказал свое слово, я разбиваюсь о свое слово: так хочет моя вечная судьба,-- как провозвестник, погибаю я! Час настал, когда умирающий благословляет самого себя. Так -- кончается закат Заратустры". -- Сказав это, звери умолкли и ждали, чтобы Заратустра ответил что-нибудь им; но Заратустра не слышал, что они умолкли. Он лежал тихо, с закрытыми глазами, как спящий, хотя и не спал: ибо он разговаривал в это время с своею душой. Змея же и орел, видя его таким молчаливым, почтили великую тишину вокруг него и удалились осторожно. О великом томлении О душа моя, я научил тебя говорить "сегодня" так же, как "когда-нибудь" и "прежде", и водить свои хороводы над всеми "здесь", "там" и "туда". О душа моя, я избавил тебя от всех закоулков, я отвратил от тебя пыль, пауков и сумерки. О душа моя, я смыл с тебя маленький стыд и добродетель закоулков и убедил тебя стоять обнаженной пред очами солнца. Бурею, называемой "духом", подул я на твое волнующееся море; все тучи прогнал я оттуда, я задушил даже душителя, называемого "грехом". О душа моя, я дал тебе право говорить Нет, как буря, и говорить Да, как говорит Да отверстое небо; теперь ты тиха, как свет, и спокойно проходишь чрез бури отрицания. О душа моя, я возвратил тебе свободу над созданным и несозданным -- и кому еще, как тебе, ведома радость будущего? О душа моя, я учил тебя презрению, но не тому, что приходит, как червоточина, а великому, любящему презрению, которое больше всего любит там, где оно больше всего презирает. О душа моя, я учил тебя так убеждать, чтобы ты самые основания притягивала к себе, -- подобно солнцу, убеждающему даже море подняться на его высоту. О душа моя, я снял с тебя всякое послушание, коленопреклонение и раболепство; я сам дал тебе имя "избегание бед" и "судьба". О душа моя, я дал тебе новые имена и разноцветные игрушки, я назвал тебя "судьбою", "пространством пространств", "пуповиной времени" и "лазоревым колоколом". О душа моя, твоей почве дал я испить всю мудрость, все новые вина и даже все незапамятно старые, крепкие вина мудрости. О душа моя, всякое солнце изливал я на тебя, и всякую ночь, и всякое молчание, и всякое томление -- ты вырастала предо мной, как виноградная лоза. О душа моя, обильна и тяжела ты теперь, как виноградная лоза со вздутыми сосцами и плотными темно-золотистыми гроздьями, -- -- стесненная и придавленная своим счастьем, в ожидании избытка и стыдясь еще своего ожидания. О душа моя, не существует теперь нигде другой души, более любящей, более объемлющей и более обширной! Где же будущее и прошедшее были бы ближе друг к другу, как не у тебя? О душа моя, я дал тебе все, и руки мои опустели из-за тебя -- а теперь! Теперь говоришь ты мне, улыбаясь, полная тоски: "Кто же из нас должен благодарить? -- -- должен ли благодарить дающий, что берущий брал у него? Дарить -- не есть ли потребность? Брать -- не есть ли сострадание?" О душа моя, я понимаю улыбку твоей тоски: твое чрезмерное богатство само простирает теперь тоскующие руки! Твой избыток бросает взоры на шумящее море и ищет, и ждет; тоска от чрезмерного избытка смотрит из смеющегося неба твоих очей! И поистине, о душа моя! Кто бы мог смотреть на твою улыбку и не обливаться слезами? Сами ангелы обливаются слезами от чрезмерной доброты твоей улыбки. Твоя доброта, и чрезмерная доброта, не хочет жаловаться и плакать: и все-таки, о душа моя, твоя улыбка жаждет слез и твои дрожащие уста рыданий. "Разве всякий плач не есть жалоба? И всякая жалоба не есть обвинение?" Так говоришь ты сама себе, и потому хочешь ты, о душа моя, лучше улыбаться, чем изливать в слезах свое страдание, -- -- в потоках слез изливать все свое страдание от избытка своего и от тоски виноградника по виноградарю и ножу его! Но если не хочешь ты плакать и выплакать свою пурпурную тоску, то ты должна петь, о душа моя! -- Смотри, я сам улыбаюсь, предложивший тебе петь: -- петь бурным голосом, пока не стихнут все моря, чтобы прислушаться к твоему томлению, -- -- пока по тихим, тоскующим морям не поплывет челнок, золотое чудо, вокруг золота которого кружатся все хорошие, дурные, удивительные вещи, -- -- и много животных, больших и малых, и все, что имеет легкие удивительные ноги, чтобы бежать по голубым тропам -- -- туда, к золотому чуду, к вольному челноку и хозяину его; но это -- виноградарь, ожидающий с алмазным ножом, -- -- твой великий избавитель, о душа моя, безымянный -- только будущие песни найдут ему имя! И поистине, уже благоухает твое дыхание будущими песнями, -- -- уже пылаешь ты и грезишь, уже пьешь ты жадно из всех глубоких, звонких колодцев-утешителей, уже отдыхает твоя тоска в блаженстве будущих песен! -- О душа моя, теперь я дал тебе все и даже последнее свое, и руки мои опустели для тебя: в том, что я велел тебе петь, был последний мой дар! За то, что я велел тебе петь, скажи же, скажи: кто из нас должен теперь -- благодарить? -- Но лучше: пой мне, пой, о душа моя! И предоставь мне благодарить! -- Так говорил Заратустра. Другая танцевальная песнь 1 "В твои глаза заглянул я недавно, о жизнь: золото мерцало в ночи глаз твоих -- сердце мое замерло от этой неги: -- челн золотой, как в зерцале, мерцал там на водах ночных, точно качалка, ныряющий, и всплывающий, и все снова и снова кивающий челн золотой! На стопу мою, падкую к танцу, ты метнула свой взор, свой качально улыбчивый, дымчатый, вспыльчивый взор: Только дважды коснулась ручонками ты погремушки своей -- и уже закачалась нога моя в приступе танца. -- Пятки мои покидали уже землю, замер я на носках, тебе внемля: ведь уши танцора -- в цыпочках его! К тебе прыгнул я -- ты отпрянула вмиг; и лизнули меня на лету зашипевшие змейки волос вдруг взлетевших твоих! От тебя я отпрыгнул назад и от змей твоих прикасаний; ты стояла уже, обернувшись слегка, и глаза были полны желаний. Глазами розня, учишь меня ты стезям криведным; на стезях криведных учится стопа моя -- козням! Я люблю тебя дальней, ты вблизи мне пуще неволи; твое бегство манит меня, поиск твой полонит меня -- я страдаю, но ради тебя разве я не готов и к юдоли! Ты, чей холод, как зуд, чье презренье -- искус, чей уход, точно жгут, чья насмешка -- укус: -- ты ль не была ненавистна всегда, ты, вязальщица, повивальщица, зазывальщица, домогальщица и находчица! Ты ль не была и любима всегда, непорочная, нетерпячая, ветроногая, детоокая грехотворица! Куда же ты тащишь меня, неугомонка и невиданка? И вновь избегаешь меня, сладкая-сладкая горлица и грубиянка! Я в танце несусь за тобою, я с ритмом твоим неизбытно един. Где же ты? Протяни мне руку! Ну, хоть палец один! Здесь пещеры и дебри -- мы же заблудимся вместе! Стой! Да потише! Не видишь ли ты, как мелькают вокруг стаи сов и летучие мыши? Ты сова! Ты летучая мышь! Ты охоча меня дразнить? Где мы, где? У собак, видно, ты научилась так тявкать и выть. Зубки белые скалишь прелестно на меня ты без слов, и сверлят меня злючие глазки из кудластых твоих завитков! Что за пляс одурелый, точно буян; я охотник -- решай, кто мне ты: ловчий пес или лань? Ну, злая прыгунья, ко мне! Да живее, мигом! Ну-ка вверх! И барьер! Горе мне! Я и сам вот плюхнулся, прыгнув! О, взгляни, я лежу, ты, спесивица, и молю о милости! Мне бы с тобою бродить да бродить по тропинкам жимолостным! -- по тропинке любви сквозь кусты пятнастые, немые! Или там вдоль озера: в нем резвятся и пляшут рыбки золотые! Ты устала? Взгляни, вон овцы, и в воздухе завечерело: ну разве не сладко уснуть под звуки пастушьей свирели? Ты валишься с ног? Я тебя понесу, опусти только руки! И если ты хочешь пить, скажи -- я нашел бы, чем тебя утолить, но тебе не до этой услуги! -- О, что за чертовка, плутовка, так ловко исчезла змеею-скользянкой! Куда? Но от рук два пятна на лице горят, точно красные ранки! Я, право, устал изрядно пастушить твоих ягнят! До сих пор, о ведьма, я пел для тебя, нынче ты завизжишь -- у меня! Будешь плясать и ахать плетке моей вслед! Я не забыл-таки плетку? -- Нет!" 2 Так отвечала мне жизнь тогда и при этом зажала изящные ушки свои: "О Заратустра! Не щелкай так страшно своей плеткой! Ты ведь знаешь: шум убивает мысли -- а ко мне как раз пришли такие нежные мысли. Мы с тобою оба -- сущие недобродеи и незлодеи. По ту сторону добра и зла обрели мы свой остров и зеленый свой луг -- мы вдвоем, одни! Уже оттого и должны мы ладить друг с другом! И если мы и не любим друг друга от чистого сердца, -- то гоже ли злиться на то, что не любишь от чистого сердца? И что я лажу с тобою, и часто слишком лажу, ты знаешь это: и все оттого, что ревную тебя я к мудрости твоей. Ах, эта мудрость, полоумная старая дура! Если бы мудрость твоя сбежала однажды от тебя, ах! тогда мигом сбежала бы от тебя и моя любовь". Тут жизнь задумчиво оглянулась вокруг и тихо сказала: "О Заратустра, ты мне недостаточно верен! Ты любишь меня вовсе не так сильно, как говоришь; я знаю, ты думаешь о том, что хочешь скоро покинуть меня. Есть старый тяжелый-тяжелый колокол-ревун: он ревет по ночам до самой твоей пещеры: -- когда ты слышишь, как колокол этот бьет полночь, тогда между первым и двенадцатым ударом думаешь ты о том -- -- ты думаешь о том, о Заратустра, я знаю это, что ты хочешь скоро покинуть меня!" "Да, -- отвечал я робко, -- но ты знаешь также --" И я сказал ей нечто на ухо, прямо в ее спутанные, желтые, безумные пряди волос. "Ты знаешь это, о Заратустра? Этого не знает никто..." И мы стояли лицом к лицу и глядели на зеленый луг, на который как раз набегал прохладный вечер, и плакали вместе. -- И жизнь была тогда мне милее, чем вся моя мудрость когда-либо. -- Так говорил Заратустра. 3 Семь печатей
(или: пение о Да и Аминь) 1 Если я прорицатель и полон того пророческого духа, что носится над высокой скалой между двух морей -- -- носится между прошедшим и будущим, как тяжелая туча, -- враждебный удушливым низменностям и всему, что устало и не может ни умереть, ни жить: готовый к молнии в темной груди и к лучу искупительного света, чреватый молниями, которые говорят Да и смеются, готовый к пророческим молниеносным лучам, -- -- но блажен, кто так чреват! И поистине, кто должен некогда зажечь свет будущего, тому приходится долго висеть, как тяжелая туча, на вершине скалы! -- О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец -- к кольцу возвращения! Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность! 2 Если гнев мой некогда разрушал могилы, сдвигал пограничные столбы и скатывал старые, разбитые скрижали в отвесную пропасть, -- Если насмешка моя некогда сметала, как сор, истлевшие слова и я приходил, как метла для пауков-крестовиков и как очистительный ветер -- для старых удушливых склепов, -- Если некогда сидел я, ликуя, на месте, где были погребены старые боги, благословляя мир, любя мир, возле памятников старых клеветников на мир: ибо даже церкви и могилы Бога люблю я, когда небо смотрит ясным оком сквозь разрушенные своды их; я люблю сидеть, подобно траве и красному маку, на развалинах церквей, -- О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец -- к кольцу возвращения? Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность! 3 Если некогда дыхание снисходило на меня от дыхания творческого и от той небесной необходимости, что принуждает даже случайности водить звездные хороводы, -- Если некогда смеялся я смехом созидающей молнии, за которой, гремя, но с покорностью следует долгий гром действия, -- Если некогда за столом богов на земле играл я в кости с богами, так что земля содрогалась и трескалась, изрыгая огненные реки, -- ибо земля есть стол богов, дрожащий от новых творческих слов и от шума игральных костей, -- О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец -- к кольцу возвращения? Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность! 4 Если некогда одним глотком опорожнял я пенящийся кубок с пряною смесью, где хорошо смешаны все вещи, -- Если некогда рука моя подливала самое дальнее к самому близкому, и огонь к духу, радость к страданию и самое худшее к самому лучшему, -- Если и сам я крупица той искупительной соли, которая заставляет все вещи хорошо смешиваться в кубковой смеси, -- О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец -- к кольцу возвращения? Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность! 5 Если я люблю море и все, что похоже на море, и больше всего, когда оно гневно противоречит мне, -- Если есть во мне та радость искателя, что гонит корабль к еще не открытому, если есть в моей радости радость мореплавателя, -- Если некогда восклицало ликование мое: "берег исчез -- теперь спали с меня последние цепи -- -- беспредельность шумит вокруг меня, где-то вдали блестит мне пространство и время, ну что ж! вперед! старое сердце!" -- О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец -- к кольцу возвращения? Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность! 6 Если добродетель моя -- добродетель танцора, и часто прыгал я обеими ногами в золотисто-изумрудный восторг; Если злоба моя -- смеющаяся злоба, живущая под кустами роз и под изгородью из лилий: -- ибо в смехе все злое собрано вместе, но признано священным и оправдано своим собственным блаженством -- И если в том альфа и омега моя, чтобы все тяжелое стало легким, всякое тело -- танцором, всякий дух -- птицею; и поистине, в этом альфа и омега моя! -- О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец -- к кольцу возвращения? Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность! 7 Если некогда простирал я тихие небеса над собою и летал на собственных крыльях в собственные небеса; Если я плавал, играя, в глубокой светлой дали, и прилетала птица-мудрость свободы моей: -- ибо так говорит птица-мудрость: "Знай, нет ни верха, ни низа! Бросайся повсюду, вверх и вниз, ты, легкий! Пой! перестань говорить! -- разве все слова не созданы для тех, кто запечатлен тяжестью? Не лгут ли все слова тому, кто легок! Пой! перестань говорить!" -- О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец -- к кольцу возвращения? Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
 * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ, И ПОСЛЕДНЯЯ *  Ах, где в мире совершалось больше безумия, как не среди сострадательных? И что в мире причиняло больше страдания, как не безумие сострадательных? Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их! Так говорил однажды мне дьявол: "Даже у Бога есть свой ад -- это любовь его к людям". И недавно я слышал, как говорил он такие слова: "Бог мертв; из-за сострадания своего к людям умер Бог". Так говорил Заратустра Жертва медовая -- И снова бежали месяцы и годы над душой Заратустры, и он не замечал их; но волосы его побелели. Однажды, когда он сидел на камне перед пещерой своей и молча смотрел вдаль -- ибо отсюда далеко видно было море поверх вздымавшихся пучин, -- звери его задумчиво ходили вокруг него и наконец остановились перед ним. "О Заратустра, -- сказали они, -- не высматриваешь ли ты счастья своего?" -- "Что мне до счастья! -- отвечал он. -- Я давно уже не стремлюсь к счастью, я стремлюсь к своему делу". -- "О Заратустра, -- снова заговорили звери, -- это говоришь ты, как тот, кто пресыщен добром. Разве не лежишь ты в лазоревом озере счастья?" -- "Плуты, -- отвечал Заратустра, улыбаясь, -- как удачно выбрали вы сравнение! Но вы знаете также, что счастье мое тяжело и не похоже на подвижную волну: оно гнетет меня и не отстает от меня, прилипнув, как расплавленная смола". Тогда звери продолжали задумчиво ходить вокруг него и затем снова остановились перед ним. "О Заратустра, -- сказали они, -- так вот почему ты сам становишься все желтее и темнее, хотя волосы твои хотят казаться белыми, похожими на лен? Смотри же, ты сидишь в своей смоле!" -- "Что говорите вы, звери мои, -- сказал Заратустра, смеясь, -- поистине, я клеветал, говоря о смоле. Что происходит со мною, бывает со всеми плодами, которые созревают. Это мед в моих жилах делает мою кровь более густой и мою душу более молчаливой". -- "Должно быть, так, о Заратустра, -- отвечали звери, приближаясь к нему, -- но не хочешь ли ты сегодня подняться на высокую гору? Воздух чист, и сегодня мир виден больше, чем когда-либо". -- "Да, звери мои, -- отвечал он, -- вы даете прекрасный совет, и он мне по сердцу: я хочу сегодня подняться на высокую гору! Но позаботьтесь, чтобы там мед был у меня под руками, золотой сотовый мед, желтый и белый, хороший и свежий, как лед. Ибо знайте, я хочу там наверху принести жертву медовую". Но когда Заратустра был на вершине, отослал он домой зверей, провожавших его, и нашел, что теперь он один, -- тогда засмеялся он от всего сердца, оглянулся кругом и так говорил: Я говорил о жертвах и о медовых жертвах; но это было только уловкою речи моей и поистине полезным безумием! Здесь наверху я могу говорить уже свободнее, чем перед пещерами отшельников и домашними животными их. Что говорил я о жертвах! Я расточаю, что дарится мне, я расточитель с тысячью рук; как бы мог я называть это -- жертвоприношением! И когда я хотел меду, хотел я лишь приманки и сладкой патоки и отвара, которым лакомятся ворчуны медведи и странные, угрюмые, злые птицы: -- лучшей приманки, в какой нуждаются охотники и рыболовы. Ибо если мир похож на темный лес, населенный зверями, на сад для услады всех диких охотников, то, по-моему, он еще больше и скорее похож на бездонное богатое море, -- на море, полное разноцветных рыб и раков, из-за которого сами боги пожелали бы стать рыболовами и закинуть сети свои: так богат мир странностями, большими и малыми! Особенно человеческий мир, человеческое море -- в него закидываю я теперь свою золотую удочку и говорю: разверзнись, человеческая бездна! Разверзнись и выбрось мне твоих рыб и сверкающих раков! Своей лучшей приманкой приманиваю я сегодня самых удивительных человеческих рыб! -- само счастье свое закидываю я во все страны, на восток, на юг и на запад, чтобы видеть, много ли человеческих рыб будут учиться дергаться и биться на кончике счастья моего. Пока они, закусив острые скрытые крючки мои, не будут вынуждены подняться на высоту мою, самые пестрые пескари глубин к злейшему ловцу человеческих рыб. Ибо таков я от начала и до глубины, притягивающий, привлекающий, поднимающий и возвышающий, воспитатель и надсмотрщик, который некогда не напрасно говорил себе: "Стань таким, каков ты есть!" Пусть же люди поднимаются вверх ко мне: ибо жду я еще знамения, что час нисхождения моего настал, еще сам я не умираю, как я должен среди людей. Поэтому жду я здесь, хитрый и насмешливый, на высоких горах, не будучи ни нетерпеливым, ни терпеливым, скорее как тот, кто разучился даже терпению, ибо он не "терпит" больше. Ибо судьба моя дает мне время: не забыла ли она меня? Или сидит она за большим камнем в тени и ловит мух? И поистине, я благодарен вечной судьбе моей, что она не гонит, не давит меня и дает мне время для шуток и злобы: так что сегодня для рыбной ловли поднялся я на эту высокую гору. Ловил ли когда-нибудь человек рыб на высоких горах? И пусть даже будет безумием то, чего я хочу здесь наверху и что делаю: все-таки это лучше, чем если бы стал я там внизу торжественным, зеленым и желтым от ожидания -- -- гневно надутым от ожидания, как завывание священной бури, несущейся с гор, как нетерпеливец, который кричит в долины: "Слушайте, или я ударю вас бичом Божьим!" Не потому, чтобы я сердился на этих негодующих: они хороши лишь для того, чтобы мне посмеяться над ними! Я понимаю, что нетерпеливы они, эти большие шумящие барабаны, которым принадлежит слово "сегодня", или "никогда"! Но я и судьба моя -- мы не говорим к "сегодня", мы не говорим также к "никогда": у нас есть терпенье, чтобы говорить, и время, и даже слишком много времени. Ибо некогда он должен же прийти и не может не прийти. Кто же должен некогда прийти и не может не прийти? Наш великий Хазар, наше великое, далекое Царство Человека, царство Заратустры, которое продолжится тысячу лет. Далека ли еще эта "даль"? что мне до этого! Она оттого не пошатнется -- обеими ногами крепко стою я на этой почве. -- на вечной основе, на твердом вековом камне, на этой самой высокой, самой твердой первобытной горе, где сходятся все ветры, как у грани бурь, вопрошая: где? откуда? куда? Здесь смейся, смейся, моя светлая, здоровая злоба! С высоких гор бросай вниз свой сверкающий, презрительный смех! Примани мне своим сверканием самых прекрасных человеческих рыб! И что во всех морях принадлежит мне, что мое и для меня во всех вещах, -- это выуди мне, это извлеки ко мне наверх: этого жду я, злейший из всех ловцов рыб. Дальше, дальше, удочка моя! Опускайся глубже, приманка счастья моего! Источай по каплям сладчайшую росу свою, мед сердца моего! Впивайся, моя удочка, в живот всякой черной скорби! Смотри вдаль, глаз мой! О, как много морей вокруг меня, сколько зажигающихся человеческих жизней! А надо мной -- какая розовая тишина! Какое безоблачное молчание! Крик о помощи На следующий день Заратустра опять сидел на камне своем перед пещерою, в то время как звери его блуждали по свету, чтобы принести домой новую пищу, -- а также и новый мед: ибо Заратустра истратил старый мед до последней капли. Но пока он так сидел, с посохом в руке, и рисовал свою тень на земле, погруженный в размышление, и поистине! не о себе и не о тени своей, -- он внезапно испугался и вздрогнул: ибо он увидел рядом со своею тенью еще другую тень. И едва он успел оглянуться и быстро встать, как увидел вблизи себя прорицателя, того самого, которого он однажды кормил и поил за столом своим, провозвестника великой усталости, учившего: "Все одинаково, не стоит ничего делать, в мире нет смысла, знание душит". Но тем временем изменилось лицо его; и когда Заратустра взглянул ему в глаза, вторично испугалось сердце его: так много дурных предсказаний и пепельносерых молний пробежало по этому лицу. Прорицатель, почувствовавший, что произошло в душе Заратустры, провел рукою по лицу своему, как бы желая стереть его; то же сделал и Заратустра. И когда они оба, молча, так оправились и подкрепили себя, они подали друг другу руку, чтобы показать, что желают узнать один другого. "Милости просим, предсказатель великой усталости, -- сказал Заратустра, -- ты не напрасно однажды был гостем за моим столом. Также и сегодня ешь и пей у меня и прости, если веселый старик сядет за стол вместе с тобою!" -- "Веселый старик? -- отвечал прорицатель, качая головою. -- Но кем бы ты ни был или кем бы ни хотел быть, о Заратустра, тебе не долго оставаться здесь наверху, -- твой челн скоро не будет лежать на суше!" -- "Разве я лежу на суше?" -- спросил Заратустра, смеясь. -- "Волны вокруг горы твоей, -- отвечал прорицатель, -- все поднимаются и поднимаются, волны великой нищеты и печали: скоро они поднимут челн твой и унесут тебя отсюда". -- Заратустра молчал и удивлялся. -- "Разве ты еще ничего не слышишь? -- продолжал прорицатель. -- Не доносятся ли шум и клокотанье из глубины?" -- Заратустра снова молчал и прислушивался: тогда он услыхал долгий, протяжный крик, который пучины перебрасывали одна другой, ибо ни одна из них не хотела оставить его у себя: так гибельно звучал он. "Роковой провозвестник, -- сказал наконец Заратустра, -- это крик о помощи, крик человека, он, очевидно, исходит из черного моря. Но что мне за дело до человеческой беды! Последний грех, оставленный мне, -- знаешь ли ты, как называется он?" -- "Состраданием! -- отвечал прорицатель от полноты сердца и поднял обе руки. -- О Заратустра, я иду, чтобы ввести тебя в твой последний грех!" И едва произнесены были эти слова, как вторично раздался крик, более протяжный и тоскливый, чем прежде, и уже гораздо ближе. "Слышишь? слышишь, о Заратустра? -- кричал прорицатель. -- К тебе обращен этот крик, тебя зовет он: приходи, приходи, приходи, время настало, нельзя терять ни минуты!" -- Но Заратустра молчал, смущенный и потрясенный; наконец он спросил, как некто колеблющийся в себе самом: "А кто тот, который там зовет меня?" "Но ты ведь знаешь его, -- с раздражением отвечал прорицатель, -- зачем же ты скрываешься? Это высший человек взывает к тебе!" "Высший человек? -- воскликнул Заратустра, объятый ужасом. -- Чего хочет он? Чего хочет он? Высший человек! Чего хочет он здесь?" -- и тело его покрылось потом. Но прорицатель не отвечал на испуг Заратустры, а продолжал прислушиваться к пучине. Когда же там надолго водворилась тишина, он оглянулся и увидел, что Заратустра стоит по-прежнему и дрожит. "О Заратустра, -- начал он печальным голосом, -- ты стоишь не так, как тот, кого счастье заставляет кружиться: ты должен будешь плясать, чтобы не упасть навзничь. И если бы даже ты и захотел плясать предо мною и проделывать прыжки свои во все стороны, -- все-таки никто не мог бы сказать мне: "Смотри, вот пляшет последний веселый человек!" Напрасно поднимался бы на эту вершину тот, кто искал бы его здесь: он нашел бы пещеры и в пещерах тайники для скрывшихся, но не нашел бы шахт и сокровищниц счастья, ни новых золотых жил его. Счастье -- разве можно найти счастье, у этих заживо погребенных и отшельников! Неужели должен я искать последнего счастья на блаженных островах и далеко среди забытых морей? Но все одинаково, не стоит ничего делать, тщетны все поиски, не существует больше и блаженных островов!" Так вздыхал прорицатель; но при последнем вздохе его сделался Заратустра опять светел и уверен, как некто из глубокой пропасти выходящий на свет. "Нет! Нет! Трижды нет! -- воскликнул он твердым голосом и погладил себе бороду. -- Это знаю я лучше! Существуют еще блаженные острова! Не говори об этом, ты, вздыхающий мешок печали! Перестань журчать об этом, ты, дождевое облако перед полуднем! Разве я еще не промок от печали твоей, как облитая водою собака? Теперь я встряхнусь и убегу от тебя, чтобы просохнуть: этому ты не должен удивляться! Не кажусь ли я тебе невежливым? Но здесь мои владения. Что же касается твоего высшего человека -- ну, что ж! я мигом поищу его в этих лесах: оттуда раздавался крик его. Быть может, его преследует какой-нибудь лютый зверь. Он в моих владениях -- здесь не должно случиться с ним несчастья! И поистине, есть много лютых зверей у меня". С этими словами Заратустра хотел уйти. Тогда сказал прорицатель: "О Заратустра, ты -- плут! Я знаю: ты хочешь отделаться от меня! С большим удовольствием побежишь ты в леса и будешь охотиться на диких зверей! Но поможет ли это тебе? Вечером все-таки я буду у тебя; в твоей собственной пещере буду я сидеть, терпеливый и тяжелый, как колода, -- и поджидать тебя!" "Пусть будет так! -- крикнул Заратустра, уходя. -- И что есть моего в пещере моей принадлежит и тебе, дорогому гостю моему! Если же ты найдешь в ней еще и мед, ну что ж! полижи его, ты, ворчливый медведь, и услади душу свою! Ибо к вечеру оба мы будем веселы, -- веселы и довольны, что день этот кончился! И ты сам должен будешь плясать под песни мои, как ученый медведь мой. Ты не веришь этому? Ты качаешь головой? Ну что ж! Ступай! Старый медведь! Но и я прорицатель". Так говорил Заратустра. Беседа с королями 1 Заратустра не ходил еще и часу в горах и лесах своих, как вдруг увидел он странное шествие. Как раз по дороге, с которой он думал спуститься, шли два короля, украшенные коронами и красными поясами и пестрые, как птица фламинго; они гнали перед собой нагруженного осла. "Чего хотят эти короли в царстве моем?" -- с удивлением говорил Заратустра в сердце своем и быстро спрятался за куст. Но когда короли подошли близко к нему, он сказал вполголоса, как некто говорящий сам с собой: "Странно! Странно! Как увязать это? Я вижу двух королей и только одного осла!" Тогда оба короля остановились, улыбнулись, посмотрели в ту сторону, откуда исходил голос, и затем взглянули друг другу в лицо. "Так думают многие и у нас, -- сказал король справа, -- но не высказывают этого". Король слева пожал плечами и ответил: "Это, должно быть, козопас. Или отшельник, слишком долго живший среди скал и деревьев. Ибо отсутствие всякого общества тоже портит добрые правы". "Добрые нравы? -- с негодованием и горечью возразил другой король. -- Кого же сторонимся мы? Не "добрых ли нравов"? Не нашего ли "хорошего общества"? Поистине, уж лучше жить среди отшельников и козопасов, чем среди нашей раззолоченной, лживой, нарумяненной черни, -- хотя бы она и называла себя "хорошим обществом", -- хотя бы она и называла себя "аристократией". Но в ней все лживо и гнило, начиная с крови, благодаря застарелым дурным болезням и еще более дурным исцелителям. Я предпочитаю ей во всех смыслах здорового крестьянина -- грубого, хитрого, упрямого и выносливого: сегодня это самый благородный тип. Крестьянин сегодня лучше всех других; и крестьянский тип должен бы быть господином! И однако теперь царство толпы, -- я не позволяю себе более обольщаться. Но толпа значит: всякая всячина. Толпа -- это всякая всячина: в ней все перемешано, и святой, и негодяй, и барин, и еврей, и всякий скот из Ноева ковчега. Добрые нравы! Все у нас лживо и гнило. Никто уже не умеет благоговеть: этого именно мы все избегаем. Это заискивающие, назойливые собаки, они золотят пальмовые листья. Отвращение душит меня, что мы, короли, сами стали поддельными, что мы обвешаны и переодеты в старый, пожелтевший прадедовский блеск, что мы лишь показные медали для глупцов и пройдох и для всех тех, кто ведет сегодня торговлю с властью! Мы не первые -- надо, чтобы мы казались первыми: мы устали и пресытились наконец этим обманом. От отребья отстранились мы, от всех этих горлодеров и пишущих навозных мух, от смрада торгашей, от судороги честолюбий и от зловонного дыхания: тьфу, жить среди отребья, -- тьфу, среди отребья казаться первыми! Ах, отвращение! отвращение! отвращение! Какое значение имеем еще мы, короли!" "Твоя старая болезнь возвращается к тебе, -- сказал тут король слева, -- отвращение возвращается к тебе, мой бедный брат. Но ты ведь знаешь, кто-то подслушивает нас". И тотчас же вышел Заратустра из убежища своего, откуда он с напряженным вниманием слушал эти речи, подошел к королям и начал так: "Кто Вас слушает, и слушает охотно, Вы, короли, тот называется Заратустра. Я -- Заратустра, который однажды сказал: "Что толку еще в королях!" Простите, я обрадовался, когда Вы сказали друг другу: "Что нам до королей!" Но здесь мое царство и мое господство -- чего могли бы Вы искать в моем царстве? Но, быть может, дорогою нашли Вы то, чего я ищу: высшего человека". Когда короли услыхали это, они ударили себя в грудь и сказали в один голос: "Мы узнаны! Мечом этого слова рассекаешь ты густейший мрак нашего сердца. Ты открыл нашу скорбь, ибо -- видишь ли! -- мы пустились в путь, чтобы найти высшего человека, -- -- человека, который выше нас, -- хотя мы и короли. Ему ведем мы этого осла. Ибо высший человек должен быть на земле и высшим повелителем. Нет более тяжкого несчастья во всех человеческих судьбах, как если сильные мира не суть также и первые люди. Тогда все становится лживым, кривым и чудовищным. И когда они бывают даже последними и более скотами, чем людьми, -- тогда поднимается и поднимается толпа в цене, и наконец говорит даже добродетель толпы: "смотри, лишь я добродетель!"" -- "Что слышал я только что? -- отвечал Заратустра. -- Какая мудрость у королей! Я восхищен, и поистине, мне очень хочется облечь это в рифмы: -- то будут, быть может, рифмы, которые едва ли придутся по ушам каждого. Я разучился давно уже обращать внимание на длинные уши. Ну что ж! Вперед! (Но тут случилось, что и осел также заговорил: но он сказал отчетливо и со злым умыслом И-А.) Однажды -- в первый год по Рождестве Христа -- Сивилла пьяная (не от вина) сказала: "О, горе, горе, как все низко пало! Какая всюду нищета! Стал Рим большим публичным домом, Пал Цезарь до скота, еврей стал -- Богом!" 2 Короли наслаждались этими рифмами Заратустры; но король справа сказал: "О Заратустра, как хорошо сделали мы, что пришли повидать тебя! Ибо враги твои показывали нам образ твой в своем зеркале: там являлся ты в гримасе демона с язвительной улыбкой его; так что мы боялись тебя. Но разве это помогло! Ты продолжал проникать в уши и сердца наши своими изречениями. Тогда сказали мы наконец: что нам до того, как он выглядит! Мы должны его слышать, его, который учит: "любите мир как средство к новым войнам, и короткий мир больше, чем долгий!" Никто не произносил еще таких воинственных слов: "Что хорошо? Хорошо быть храбрым. Благо войны освящает всякую цель". О Заратустра, кровь наших отцов заволновалась при этих словах в нашем теле: это была как бы речь весны к старым бочкам вина. Когда мечи скрещивались с мечами, подобно змеям с красными пятнами, тогда жили отцы наши полною жизнью: всякое солнце мира казалось им бледным и холодным, а долгий мир приносит позор. Как они вздыхали, отцы наши, когда они видели на стене совсем светлые, притупленные мечи! Подобно им, жаждали они войны. Ибо меч хочет упиваться кровью и сверкает от желания". -- Пока короли говорили с жаром, мечтая о счастье отцов своих, напало на Заратустру сильное желание посмеяться над пылом их: ибо было очевидно, что короли, которых он видел перед собой, были очень миролюбивые короли, со старыми, тонкими лицами. Но он превозмог себя. "Ну что ж! -- сказал он. -- Вот дорога, ведущая к пещере Заратустры; и пусть у сегодняшнего дня будет долгий вечер! А теперь мне пора, меня зовет от Вас крик о помощи. Пещере моей будет оказана честь, если короли будут сидеть в ней и ждать: но, конечно, долго придется Вам ждать! Так что ж! Где же учатся сегодня лучше ждать, как не при дворах? И вся добродетель королей, какая у них еще осталась, -- не называется ли она сегодня умением ждать?" Так говорил Заратустра. Пиявка И Заратустра в раздумье продолжал свой путь, спускаясь все ниже, проходя по лесам и мимо болот; и как случается с каждым, кто обдумывает трудные вещи, наступил он нечаянно на человека. И вот посыпались ему разом в лицо крик боли, два проклятья и двадцать скверных ругательств -- так что он в испуге замахнулся палкой и еще ударил того, на кого наступил. Но тотчас же он опомнился; и сердце его смеялось над глупостью, только что совершенной им. "Прости, -- сказал он человеку, на которого наступил и который с яростью приподнялся и сел, -- прости и выслушай прежде сравнение. Как путник, мечтающий о далеких вещах, нечаянно на пустынной улице наталкивается на спящую собаку, лежащую на солнце; -- как оба они вскакивают и бросаются друг на друга, подобно смертельным врагам, оба смертельно испуганные, -- так случилось и с нами. И однако! И однако -- немногого недоставало, чтобы они приласкали друг друга, эта собака и этот одинокий! Ведь оба они -- одинокие!" "Кто бы ты ни был, -- ответил, все еще в гневе, человек, на которого наступил Заратустра, -- ты слишком больно наступаешь на меня и своим сравнением, а не только своей ногою! Смотри, разве я собака?" -- и при этих словах тот, кто сидел, поднялся и вытащил свою голую руку из болота. Ибо сперва он лежал, вытянувшись на земле, скрытый и неузнаваемый, как те, кто выслеживают болотную дичь. "Но что с тобой! -- воскликнул испуганный Заратустра, ибо он увидел кровь, обильно струившуюся по обнаженной руке. -- Что случилось с тобой? Не укусило ли тебя, несчастный, какое-нибудь вредное животное?" Обливавшийся кровью улыбнулся, все еще продолжая сердиться. "Что тебе за дело! -- сказал он и хотел идти дальше. -- Здесь я дома и в своем царстве. Пусть спрашивает меня кто хочет: но всякому болвану вряд ли стану я отвечать". "Ты заблуждаешься, -- сказал Заратустра с состраданием и удержал его, -- ты ошибаешься: здесь ты не в своем, а в моем царстве, и здесь ни с кем не должно быть несчастья. Называй меня, впрочем, как хочешь, -- я тот, кем я должен быть. Сам же себя называю я Заратустрой. Ну что ж! Там вверху идет дорога к пещере Заратустры, она не далека, -- не хочешь ли ты у меня полечить свои раны? Пришлось тебе плохо, несчастный, в этой жизни: сперва укусило тебя животное, и потом -- наступил на тебя человек!" -- Но, услыхав имя Заратустры, задетый преобразился. "Что со мной! -- воскликнул он. -- Кто же интересует меня еще в этой жизни, как не этот единственный человек -- Заратустра и не это единственное животное, живущее кровью, -- пиявка? Ради пиявки лежал я здесь, на краю этого болота, как рыболов, и уже была моя вытянутая рука укушена десять раз, как вдруг начинает питаться моей кровью еще более прекрасное животное, сам Заратустра! О счастье! О чудо! Да будет благословен самый день, привлекший меня в это болото! Да будет благословенна лучшая, самая действительная из кровососных банок, ныне живущих, да будет благословенна великая пиявка совести, Заратустра!" Так говорил тот, на кого наступил Заратустра; и Заратустра радовался словам его и их тонкой почтительности. "Кто ты? -- спросил он и протянул ему руку. -- Между нами остается еще многое, что надо выяснить и осветить; но уже, кажется мне, настает чистый, ясный день". "Я совестливый духом, -- отвечал вопрошаемый, -- и в вопросах духа трудно найти кого-либо более меткого, более едкого и более твердого, чем я, исключая того, у кого я учился, самого Заратустру. Лучше ничего не знать, чем знать многое наполовину! Лучше быть глупцом на свой риск, чем мудрецом на основании чужих мнений! Я -- доискиваюсь основы: -- что до того, велика ли она или мала? Называется ли она болотом или небом? Пяди основания достаточно для меня: если только она действительно есть основание и почва! -- пяди основания: на нем можно стоять. В истинной совестливости знания нет ничего, ни большого, ни малого". "Так ты, быть может, познающий пиявку? -- спросил Заратустра. -- И ты исследуешь пиявку до последнего основания, ты, совестливый духом?" "О Заратустра, -- отвечал тот, на кого наступил Заратустра, -- было бы чудовищно, если бы дерзнул я на это! Но если что знаю я прекрасно и досконально, так это мозг пиявки -- это мой мир! И это также мир! -- Но прости, если здесь говорит моя гордость, ибо здесь нет мне равного. Поэтому и сказал я "здесь я дома". Сколько уже времени исследую я эту единственную вещь, мозг пиявки, чтобы скользкая истина не ускользнула от меня! Здесь мое царство! -- ради этого отбросил я все остальное, ради этого стал я равнодушен ко всему остальному; и рядом со знанием моим простирается черное невежество мое. Совестливость духа моего требует от меня, чтобы знал я что-нибудь одно и остальное не знал: мне противны все половинчатые духом, все туманные, порхающие и мечтательные. Где кончается честность моя, я слеп и хочу быть слепым. Но где я хочу знать, хочу я также быть честным, а именно суровым, метким, едким, жестким и неумолимым. Как сказал ты однажды, о Заратустра: "Дух есть жизнь, которая сама врезается в жизнь", это соблазнило и привело меня к учению твоему. И, поистине, собственною кровью умножил я себе собственное знание!" -- "Как доказывает очевидность", -- перебил Заратустра; ибо кровь все еще текла по обнаженной руке совестливого духом. Ибо десять пиявок впились в нее. "О странный малый, сколь многому учит меня эта очевидность, именно сам ты! И, быть может, не все следовало бы мне влить в твои меткие уши! Ну что ж! Расстанемся здесь! Но мне очень хотелось бы опять встретиться с тобой. Там вверху идет дорога к пещере моей -- сегодня ночью будешь ты там желанным гостем моим! Мне хотелось бы также полечить тело твое, на которое наступил ногой 3аратустра, -- об этом я подумаю. А теперь мне пора, меня зовет от тебя крик о помощи". Так говорил Заратустра. Чародей 1 Но когда Заратустра обогнул скалу, он увидел внизу, недалеко от себя на ровной дороге человека, который трясся как беснующийся и наконец бросился животом на землю. "Стой! -- сказал тогда Заратустра в сердце своем. -- Должно быть, это высший человек, от него исходил тот мучительный крик о помощи, -- я посмотрю, нельзя ли помочь ему". Подбежав к месту, где лежал на земле человек, нашел он дрожащего старика с неподвижными глазами; и как ни старался Заратустра поднять его и поставить на ноги, все усилия его были тщетны. Даже казалось, что несчастный не замечает, что возле него есть кто-то; напротив, он трогательно осматривался, как человек, покинутый целым миром и одинокий. Наконец, после продолжительного дрожанья, судорог и подергиваний так начал он горько жаловаться: 2 -- Но тут Заратустра не мог долее сдерживать себя, схватил свою палку и ударил изо всех сил того, кто так горько жаловался. "Перестань, -- кричал он ему со злобным смехом, -- перестань, комедиант! фальшивомонетчик! закоренелый лжец! Я узнаю тебя! Я отогрею тебе ноги, злой чародей, я хорошо умею поджаривать таких, как ты!" -- "Оставь, -- сказал старик и вскочил с земли, -- не бей больше, о Заратустра! Все это была только комедия! В этом искусство мое; тебя самого хотел я испытать, подвергая тебя этому искусу! И поистине, ты разгадал меня! Но и ты также -- дал мне о себе немалое свидетельство: ты суров, ты, мудрый Заратустра! Суровые удары наносишь ты своими "истинами", палка твоя вынуждает у меня -- эту истину!" "Не льсти, -- отвечал Заратустра, все еще возбужденный и мрачно смотря на него, -- ты закоренелый фигляр! Ты лжив: что толкуешь ты -- об истине! Ты павлин из павлинов, ты море тщеславия, что разыгрывал ты предо мною, ты, злой чародей, в кого должен был я верить, когда ты так горько жаловался?" "В кающегося духом, -- сказал старик, -- его представлял я; ты сам изобрел некогда это слово -- -- поэта и чародея, обратившего наконец дух свой против себя самого, преображенного, который замерзает от своего плохого знания и от своей дурной совести. И сознайся: нужно было много времени, о Заратустра, прежде чем ты заметил искусство мое и ложь мою! Ты поверил в мое горе, когда ты держал мне голову обеими руками, -- -- я слышал, как ты горько жаловался: "его слишком мало любили, слишком мало любили!" Что я так далеко тебя обманул, этому радовалась внутри меня злоба моя". "Ты, пожалуй, обманывал и более хитрых, чем я, -- сказал Заратустра сурово. -- Я не стерегусь обманщиков, ибо неосторожным должен я быть: так хочет судьба моя. Но ты -- должен обманывать: настолько я знаю тебя! Слова твои всегда должны иметь два-три-четыре смысла! Даже в чем сознавался ты сейчас, не было для меня ни достаточной правдой, ни достаточной ложью! Злой фальшивомонетчик, разве мог бы ты поступать иначе! Даже болезнь свою нарумянил бы ты, если бы нагим показался врачу своему. Точно так же румянил ты предо мною ложь свою, когда говорил: "Все это была только комедия!" Было в этом и нечто серьезное, ибо и сам ты отчасти такой же кающийся духом! Я хорошо угадываю тебя: ты стал чародеем для всех, но для себя не осталось у тебя больше ни лжи, ни лукавства, -- ты сам перестал быть для себя чародеем! Ты пожинал отвращение как единственную истину свою. Нет ни одного правдивого слова в тебе, но еще правдивы уста твои: правдиво отвращение, прилипшее к устам твоим". "Но кто же ты! -- воскликнул тут старый чародей надменным голосом, -- кто смеет так говорить со мною, самым великим среди живущих ныне?" -- и зеленая молния сверкнула из его глаз на Заратустру. Но тотчас же он изменился и сказал с грустью: "О Заратустра, я устал, противны мне искусства мои, я не велик, для чего притворяюсь я! Но, ты знаешь это хорошо, -- я искал величия! Великого человека хотел я представлять и убедил в этом многих; но эта ложь была свыше сил моих. Об нее разбиваюсь я. О Заратустра, все ложь во мне; но что я разбиваюсь -- это правда во мне!" -- "Это делает тебе честь, -- сказал Заратустра мрачно и смотря в сторону, -- делает тебе честь, что искал ты величия, но это же и выдает тебя. Ты не велик. Злой, старый чародей, это твое лучшее и самое честное, и я чту в тебе то, что устал ты от себя и сказал: "Я не велик". За это чту я тебя, как кающегося духом: даже если только на один миг, но в этот момент был ты -- правдив. Но скажи, чего ищешь ты здесь в лесах и на скалах моих? И если для меня лежал ты на дороге, чего хотел ты от меня? -- -- в чем искушал ты меня?" Так говорил Заратустра, и глаза его сверкали. Старый чародей помолчал немного, потом сказал он: "Разве я искушал тебя? Я -- только ищу. О Заратустра, я ищу кого-нибудь правдивого, простого, справедливого, недвусмысленного, человека честного во всех отношениях, сосуда мудрости, праведника знания, великого человека! Разве ты не знаешь этого, о Заратустра! Я ищу Заратустру". -- Тут воцарилось долгое молчание между ними; Заратустра погрузился в глубокое раздумье, так что даже закрыл глаза. Но затем, возвратясь к своему собеседнику, он схватил чародея за руку и сказал ему вежливо и с хитростью: "Ну что ж! Туда вверх идет дорога, там находится пещера Заратустры. В ней можешь ты искать, кого хотел бы ты найти. И спроси совета у зверей моих, у орла моего и у змеи моей: пусть помогут они тебе искать. Но пещера моя велика. Правда, я сам -- я не видел еще великого человека. Для великого груб еще сегодня глаз даже самых тонких людей. Теперь царство толпы. Многих встречал я уже, которые тянулись и надувались, а народ кричал: "Вот великий человек!" Но что толку во всех воздуходувках! В конце концов воздух выйдет из них. В конце концов лопа