Петроний Арбитр. Сатирикон --------------------------------------------------------------- OCR: Serghej Kapeliouchnikov --------------------------------------------------------------- I. -...Но разве не тем же безумием одержимы декламаторы, вопящие: "Эти раны я получил за свободу отечества, ради вас я потерял этот глаз. Дайте мне вожатого, да отведет он меня к чадам моим, ибо не держат изувеченные стопы тела моего". Впрочем, все это еще было бы терпимо, если бы действительно открывало путь к красноречию. Но пока эти надутые речи, эти кричащие выражения ведут лишь к тому, что пришедшему на форум кажется, будто он попал в другую часть света. Именно потому, я думаю, и выходят дети из школ дураки дураками, что ничего жизненного, обычного они там не видят и не слышат, а только и узнают что россказни про пиратов, торчащих с цепями на морском берегу, про тиранов, подписывающих указы с повелением детям обезглавить собственных отцов, да про дев, приносимых в жертву целыми тройками, а то и больше, по слову оракула, во избавление от чумы, да еще всяческие округленные, медоточивые словоизвержения, в которых и слова, и дела как будто посыпаны маком и кунжутом . II. Питаясь подобными вещами, так же трудно развить тонкий вкус, как хорошо пахнуть, живя на кухне. О, риторы и схоласты, не во гнев вам будет сказано, именно вы-то и погубили красноречие! Пустословием, игрою в двусмысленность и бессодержательную звонкость вы сделали его предметом насмешек, вы обессилили, омертвили и привели в полный упадок его прекрасное тело. Юноши не упражнялись в "декламациях" в те времена, когда Софокл и Эврипид находили нужные слова. Кабинетный буквоед еще не губил дарований во дни, когда даже Пиндар и девять лириков не дерзали писать Гомеровым стихом. Да, наконец, оставляя в стороне поэтов, уж, конечно, ни Платон, ни Демосфен не предавались такого рода упражнениям. Истинно возвышенное и, так сказать, девственное красноречие заключается в естественности, а не в вычурностях и напыщенности. Это надутое, пустое многоглаголание прокралось в Афины из Азии. Словно чумоносная звезда, возобладало оно над настроением молодежи, стремящейся к познанию возвышенного, и с тех пор, как основные законы красноречия стали вверх дном, само оно замерло в застое и онемело. Кто из позднейших достиг совершенства Фукидида, кто приблизился к славе Гиперида? (В наши дни) не появляется ни одного здравого произведения. Все они точно вскормлены одной и той же пищей: ни одно не доживает до седых волос. Живописи суждена та же участь, после того как наглость египтян донельзя упростила это высокое искусство. III. Агамемнон не мог потерпеть, чтобы я дольше разглагольствовал под портиком, чем он потел в школе. - Юноша, - сказал он, - речь твоя идет вразрез со вкусом большинства и полна здравого смысла, что теперь особенно редко встречается. Поэтому я не скрою от тебя тайн нашего искусства. Менее всего виноваты в этом деле учителя, которым поневоле приходится бесноваться среди бесноватых. Ибо, начни учителя преподавать не то, что нравится мальчишкам,- "они остались бы в школах одни-одинешеньки", как сказал Цицерон. В этом случае они поступают совершенно как льстецы-притворщики, желающие попасть на обед к богачу: только о том и заботятся, как бы сказать что-либо, по их мнению, приятное, ибо без ловушек лести им никогда не добиться своего. Вот так и учитель красноречия. Если, подобно рыбаку, не взденет на крючок заведомо привлекательной для рыбешек приманки, то и останется сидеть на скале, без надежды на улов. IV. Что же следует из этого? Порицания достойны родители, не желающие воспитывать своих детей в строгих правилах. Прежде всего они строят свои надежды, как и все прочее, на честолюбии. Затем, торопясь скорее достичь желаемого, гонят недоучек на форум, и красноречие, которое, по их собственному признанию, стоит выше всего на свете, отдается в руки молокососов. Совсем другое было бы, если бы они допустили, чтобы преподавание велось последовательно и постепенно, чтобы учащиеся юноши приучались читать внимательно и усваивать всей душой правила мудрости, чтобы исчезло с их языка ужасное пустословие убийственного стиля, чтобы они внимательно изучали образцы, назначенные им к подражанию: вот верный путь к тому, чтобы доказать, что нет ровно ничего прекрасного в напыщенности, ныне чарующей юнцов. Тогда бы то возвышенное красноречие (о котором ты говорил) возымело бы действие, достойное его величия. Теперь же мальчишки дурачатся в школах, а над юношами смеются на форуме, и хуже всего то, что кто смолоду плохо обучен, тот до старости в этом не сознается. Но дабы ты не думал, что я не одобряю непритязательных импровизаций в духе Люцилия, я изложу свою мысль в стихах. V. Науки строгой кто желает плод видеть, Пускай к высоким мыслям обратит ум свой, Суровым воздержаньем закалит нравы: Тщеславно пусть не ищет он палат гордых. К пирам обжор не льнет, как блюдолиз жалкий, Пусть пред подмостками он не сидит днями, С венком в кудрях, рукоплеща игре мимов. Если ж мил ему град Тритонии оруженосной, Или по сердцу пришлось поселение лакедемонян11, Или постройка Сирен - пусть отдаст он поэзии юность, Чтобы с веселой душой вкушать от струи Мэонийской. После, бразды повернув, перекинется к пастве Сократа. Будет свободно бряцать Демосфеновым мощным оружьем. Далее римлян толпа пусть обступит его и, изгнавши Греческий звук из речей, их дух незаметно изменит. Форум покинув, порой он заполнит страницу стихами, Лира его пропоет, оживленная быстрой рукою. Чуть горделивая песнь о пирах и сраженьях расскажет, Непобедим загремит возвышенный слог Цицерона. Вот чем тебе надлежит напоить свою грудь, чтоб широким, Вольным потоком речей изливать пиэрийскую душу. VI. Я так заслушался этих речей, что не заметил исчезновения Аскилта. Пока я раздумывал над сказанным, портик наполнился громкой толпой молодежи, возвращавшейся, как мне кажется, с импровизированной речи какого-то неизвестного, возражавшего на "суазорию" Агамемнона. Пока эти молодые люди, осуждая строй речи, насмехались над ее содержанием, я потихоньку ушел, желая разыскать Аскилта. Но, к несчастью, я ни дороги точно не знал, ни местоположения (нашей) гостиницы не помнил. В какую бы сторону я ни направлялся - все приходил на прежнее место. Наконец, утомленный беготней и весь обливаясь потом, я обратился к какой-то старушонке, торговавшей овощами. VII. - Матушка, - сказал я, - не знаешь ли часом, где я живу? - Как не знать! -отвечала она, рассмеявшись столь глупой остроте. Встала и пошла впереди (показывая мне дорогу). Я решил в душе, что она ясновидящая. Вскоре, однако, старуха, заведя меня в глухой переулок, распахнула лоскутную завесу и сказала: - Вот где ты должен жить. Пока я уверял ее, что не знаю этого дома, я увидел внутри какие-то надписи и голых потаскушек, пугливо разгуливавших (под ними). Слишком поздно я понял, что попал в трущобу. Проклиная вероломную старуху, я, закрыв плащом голову, бегом бросился через весь лупанар в другой конец. Как вдруг, уже у самого выхода, меня нагнал Аскилт, тоже полумертвый от усталости. Можно было подумать, что его привела сюда та же старушонка. Я отвесил ему насмешливый поклон и осведомился, что, собственно, он делает в столь постыдном учреждении? VIII. Он вытер руками пот и сказал: - Если бы ты только знал, что со мною случилось! - Почем мне знать, - отвечал я. Он же в изнеможении рассказал следующее: - Я долго бродил по всему городу и никак не мог найти нашего местожительства. Вдруг ко мне подходит некий почтенный муж и любезно предлагает проводить меня. Какими-то темными закоулками он провел меня сюда и, вытащив кошелек, стал делать мне гнусные предложения. Хозяйка уже получила плату за комнату, он уже вцепился в меня... и, не будь я сильней его, мне пришлось бы плохо... Все они словно сатирионом опились... Соединенными силами мы отбились от докучного безобразника... IX. Я, наконец, как в тумане завидел Гитона, стоявшего на приступке переулка, и бросился туда... Когда я обратился к нему с вопросом, приготовил ли нам братец что-нибудь на обед, мальчик сел на кровать и стал большим пальцем вытирать обильные слезы. Взволнованный видом братца, я спросил, что случилось. Он ответил нехотя и нескоро, лишь после того как к моим просьбам примешалось раздражение. - Этот вот, твой брат или товарищ, прибежал незадолго до тебя и принялся склонять меня на стыдное дело. Когда же я закричал, он обнажил меч, говоря: - Если ты Лукреция, то я твой Тарквиний. Услыхав это, я едва не выцарапал глаза Аскилту. - Что скажешь ты, женоподобная шкура, чье самое дыхание нечисто? - кричал я. Аскилт же, притворяясь страшно разгневанным и размахивая руками, заорал еще пуще меня: - Замолчишь ли ты, гладиатор поганый, отброс арены! Замолчишь ли, ночной грабитель, никогда не преломивший копья с порядочной женщиной, даже в те времена, когда ты был еще способен к этому! Ведь я точно так же был твоим братцем в цветнике, как этот мальчишка - в гостинице. - Ты удрал во время моего разговора с наставником! - упрекнул его я. X. - А что мне оставалось делать, дурак ты этакий? Я умирал с голоду. Неужто же я должен был выслушивать ваши рассуждения о битой посуде и цитаты из сонника. Поистине, ты поступил много гнуснее меня, когда расхваливал поэта, чтобы пообедать в гостях... Таким образом наша безобразная ссора разошлась смехом, и мы мирно перешли на другие темы... Снова вспомнив обиды, я сказал: - Аскилт, я чувствую, что у нас с тобой не будет ладу. Поэтому разделим наши общие пожитки, разойдемся и будем бороться с бедностью каждый порознь. И ты сведущ в науках, и я. Но, чтобы тебе не мешать, я изберу другой род занятий. В противном случае нам придется на каждом шагу сталкиваться, и мы скоро станем притчей во языцех. Аскилт согласился. - Сегодня,- сказал он,- мы в качестве схоластов приглашены на пир. Не будем попусту терять ночь. Завтра же, если угодно, я подыщу себе и другого товарища, и другое жилище. - Глупо откладывать до завтра то, что хочешь сделать сегодня,- возразил я. (Дело в том, что) страсть торопила меня к скорейшему разрыву. Уже давно жаждал я избавиться от этого несносного стража, чтобы снова взяться с Гитоном за старое... XI. Обыскав чуть не весь город, я вернулся в комнату и, всласть нацеловавшись с мальчиком, заключил его в тесные объятия, на зависть счастливый в своих начинаниях. Но еще не все было кончено, когда тайком подкравшийся к двери Аскилт с силой рванул замок и накрыл меня в самый разгар игры с братцем. Хлопая в ладоши, он огласил комнату громким смехом и, сорвав с меня одеяло, воскликнул: - Что ты делаешь, свят муж? Так вот зачем ты выжил меня с квартиры! Затем, не довольствуясь насмешками, отвязал от сумки ремень и принялся не шутя стегать меня, приговаривая: "Так-то ты делишься с братом?" XII. Уже смеркалось, когда мы пришли на форум, где увидели целые груды недорогих товаров, сомнительную доброкачественность которых, однако, удачно скрывали сумерки. По той же причине и мы притащили с собой украденный плащ. Мы решили воспользоваться удобным случаем и, став на углу, стали потрясать его полами в расчете на то, что роскошная одежда привлечет покупателя. Вскоре к нам подошел знакомый мне по виду поселянин в сопровождении какой-то бабенки и принялся внимательно рассматривать плащ. Аскилт в свою очередь взглянул на плечи мужика-покупателя и от изумления остолбенел. Я тоже не без волнения посматривал на молодца: мне показалось, что это тот самый, что нашел за городом мою тунику. Но Аскилт боялся верить глазам своим. Чтоб не действовать опрометчиво, он под предлогом, будто желает купить у мужика тунику, стащил ее с его плеч и крепко держал ее. XIII. О, удивительная игра Судьбы! Мужик до сих пор не полюбопытствовал ощупать швы туники и продавал ее как бы нехотя, точно нищенские лохмотья. Аскилт, убедившись, что сокровище неприкосновенно и что продавец - неважная птица, отвел меня в сторонку и сказал: - Знаешь, братец, к нам вернулось сокровище, о котором я сокрушался. Это та самая милая туника, видимо, еще полная нетронутых золотых. Но что делать? На каком основании получить обратно нашу вещь? Я, обрадованный не столько возвращением добычи, сколько тем, что фортуна сняла с меня позорное обвинение (в краже), отверг всяческие увертки и посоветовал действовать на основании гражданского права, а именно: если мужик откажется вернуть чужую собственность законным владельцам, то притянуть его к суду. XIV. Аскилт же, напротив, законов боялся. - Кто нас здесь знает?-говорил он.- Кто поверит нашим словам? Пусть мы доподлинно уверены, что эта вещь - наша, но все же мне больше улыбается купить (плащ) и вернуть сокровище за небольшую плату, чем впутаться в ненадежный процесс. Что нам поможет закон, где правят лишь деньги да деньги. Там, где бедняк никого не одолеет в суде? Даже и те, что всегда довольны кинической кухней, Часто готовы за мзду голос пристрастный продать. Стало быть, наш трибунал есть попросту купля-продажа: Всадник присяжный в суде платный выносит ответ. Но в наличности у нас не было ничего, кроме одного дупондия, на который мы собирались купить гороха и волчьих бобов. Поэтому, чтобы добыча от нас не ускользнула, мы решили сбавить цену с плаща и выгодной сделкой возместить небольшую потерю. Когда мы объявили нашу цену, женщина с покрытой головой, стоявшая рядом с крестьянином и пристально присматривавшаяся к рисунку плаща, вдруг обеими руками вцепилась в подол и заголосила во все горло: "Держи воров!". Мы же, с большого перепугу, ничего лучше не придумали, как в свою очередь ухватиться за грязную, рваную тунику и во всеуслышание объявить, что, дескать, эти люди завладели нашей одеждой. Но слишком неравным было наше положение, и сбежавшиеся на крик торгаши принялись заслуженно издеваться над нашей жадностью; ибо, с одной стороны, требовали драгоценную одежду, с другой - лохмотья, которые и на лоскутки не годились. Но Аскилт живо унял смех и, когда молчание воцарилось, сказал: XV. - Как видно, каждому дорого свое: поэтому пусть берут свой плащ, а нам отдадут нашу тунику. Предложение понравилось и крестьянину, и женщине, но какие-то крючкотворы, а вернее сказать - жулики, захотевшие поживиться плащом, громко потребовали, чтобы до завтра, когда судья разберет дело, обе вещи были переданы им на хранение. Дело, по их мнению, было далеко не так просто, как казалось, а гораздо сложнее, ибо на обеих сторонах тяготело подозрение в воровстве. Толпа одобрила посредников, и один из торгашей, лысый и прыщеватый, который при случае вел тяжбы, заграбастал плащ, уверяя, что вернет его на следующий день. Впрочем, затея этих мошенников была ясна: просто они хотели присвоить попавший им в руки плащ, думая, что тяжущиеся стороны, боясь обвинения в воровстве, на суд не явятся. Точно того же хотели и мы. Таким образом, случай был выгоден для обеих сторон. Мы потребовали, чтобы мужик предъявил нашу тунику, и он в возмущении швырнул ее в лицо Аскилту. Избавившись таким образом от иска, он велел нам сдать посреднику плащ, который теперь уже являлся единственным предметом спора. Будучи в полной уверенности, что наше сокровище снова у нас в руках, мы поспешно вернулись в гостиницу и, заперев двери, вдоволь нахохотались над догадливостью торгашей и кляузников, которые от большого ума отдали нам столько денег. XVI. Едва принялись мы за изготовленный стараниями Гитона ужин, как раздался в достаточной мере решительный стук в дверь. - Кто там?-спросили мы, побледнев от (испуга). - Открой,- был ответ,- и узнаешь. Пока мы переговаривались, соскользнувший засов сам по себе упал, и настежь распахнувшиеся двери пропустили гостью. Это была женщина под покрывалом, без сомнения, та самая, что несколько времени тому назад стояла рядом с мужиком (на рынке). - Смеяться, что ли, вы надо мною вздумали?-сказала она.-Я рабыня Квартиллы, чье таинство вы осквернили у входа в пещеру. Она сама пришла в гостиницу и просит разрешения побеседовать с вами; вы не смущайтесь: она не осуждает, не винит вас за эту неосторожность, она только удивляется, какой бог занес в наши края столь изысканных юношей. XVII. Пока мы молчали, не зная, на что решиться, в комнату вошла сама (госпожа) в сопровождении девочки и, рассевшись на моем ложе, принялась плакать. Мы не могли вымолвить ни слова и, остолбенев, глядели на эти слезы, вызванные, должно быть, очень сильным горем. Когда же сей страшный ливень наконец перестал свирепствовать, она обратилась к нам, сорвав с горделивой головы покрывало и так сжав руки, что суставы хрустнули: -Откуда вы набрались такой дерзости? Где научились ломать комедию и даже жульничать? Ей-богу, мне жаль вас, но еще никто безнаказанно не видел того, чего видеть не следует. Наша округа полным-полна богов-покровителей, так что бога здесь легче встретить, чем человека. Но не подумайте, что я для мести сюда явилась: я движима более состраданием к вашей юности, нежели обидой. Думается мне, лишь по легкомыслию совершили вы сей неискупаемый проступок. Я промучилась всю сегодняшнюю ночь, ибо меня охватил опасный озноб, и я испугалась - не приступ ли это третичной лихорадки. Я искала исцеления во сне, и было мне знамение - обратиться к вам и сломить недуг средством, которое вы мне укажете. Но не только об исцелении хлопочу я: большее горе запало мне в сердце и непременно сведет меня в могилу - как бы вы, по юношескому легкомыслию, не разболтали о виденном вами в святилище Приапа и не открыли черни божественных тайн. Посему простираю к коленам вашим молитвенно обращенные длани, прошу и умоляю: не смейтесь, не издевайтесь над ночными богослужениями, не открывайте встречному-поперечному вековых тайн, о которых даже не все посвященные знают. XVIII. После этой мольбы она снова залилась слезами и, горько рыдая, прижалась лицом и грудью к моей кровати. Я, движимый одновременно жалостью и страхом, попросил ее ободриться и не сомневаться в исполнении обоих ее желаний: о таинстве никто не разгласит, и мы готовы, если божество укажет ей еще какое-либо средство против лихорадки, прийти на помощь небесному промыслу, хотя бы с опасностью для жизни. После такого обещания женщина сразу повеселела и, улыбаясь сквозь слезы, стала целовать меня частыми поцелуями и рукою, как гребнем, зачесывать мне волосы, спадавшие на уши. - Итак, мир! - сказала она.- Я отказываюсь от иска. Но если бы вы не захотели дать мне требуемое лекарство, то назавтра уже была бы готова целая толпа мстителей за мою обиду и поруганное достоинство. Стыдно отвергнутой быть; но быть самовластной - прекрасно. Больше всего я люблю путь свой сама избирать. Благоразумный мудрец презреньем казнит за обиду. Тот, кто врага не добьет,- тот победитель вдвойне. Затем, захлопав в ладоши, она вдруг принялась так хохотать, что нам страшно стало. Смеялась и девчонка, ее сопровождавшая, смеялась и служанка, прежде вошедшая. XIX. Все они заливались чисто скоморошеским гоготом: мы же, не понимая причины столь быстрой перемены настроения (выпуча глаза), смотрели то на женщин, то друг на друга... - Я запретила кого бы то ни было из смертных пускать сегодня в эту гостиницу затем, чтобы без долгих проволочек получить от вас лекарство против лихорадки. При этих словах Квартиллы Аскилт несколько опешил; я сделался холоднее галльского снега и не мог проронить ни слова. Только малочисленность ее свиты немного меня успокаивала. Если бы они захотели на нас покуситься, то против нас, каких ни на есть мужчин, были бы все-таки три слабые бабенки. Мы, несомненно, были боеспособнее, и я уже составил мысленно, на случай если бы пришлось драться, следующее распределение поединков: я справлюсь с Квартиллой, Аскилт - с рабыней, Гитон же - с девочкой... Тут из нас, онемевших от ужаса, окончательно испарилось всякое мужество и предстала взору неминучая гибель. XX. - Умоляю тебя, госпожа,- сказал я,- если ты задумала что недоброе, кончай скорее: не так уж велик наш проступок, чтобы за него погибать под пытками. Служанка, которую звали Психеей, между тем постлала на полу ковер [и] стала возбуждать мой член, семью смертями умерший. Закрыл Аскилт плащом голову, узнав по опыту, что опасно подсматривать чужие секреты. Рабыня вытащила из-за пазухи две тесьмы, коими связала нам руки и ноги... - Как же так? Значит, я недостоин сатириона?- спросил Аскилт, воспользовавшись минутой, когда болтовня несколько стихла. Мой смех выдал каверзу служанки. - Ну и юноша,- вскричала она, всплеснув руками,- один выдул столько сатириона! - Вот как? - спросила Квартилла.- Энколпий выпил весь запас сатириона? ...Рассмеялась приятным смехом.., и даже Гитон не мог удержаться от хохота, в особенности когда девочка бросилась ему на шею и, не встречая сопротивления, осыпала его бесчисленными поцелуями. XXI. Мы попробовали было позвать на помощь, но никто нас выручать не явился, да, кроме того, Психея, каждый раз, когда я собирался закричать "караул", начинала головной шпилькой колоть мне щеки; девчонка же, обмакивая кисточку в сатирион, мазала ею Аскилта. Напоследок явился кинэд в байковой зеленой одежде, подпоясанный кушаком. Он то терся об нас раздвинутыми бедрами, то пятнал нас вонючими поцелуями. Наконец Квартилла, подняв хлыст из китового уса и высоко подпоясав платье, приказала дать нам, несчастным, передышку. Оба мы поклялись священнейшей клятвой, что эта ужасная тайна умрет с нами. Затем пришли палестриты и, по всем правилам своего искусства, умастили нас. Забыв про усталость, мы надели пиршественные одежды и были отведены в соседний покой, где стояло три ложа и вся обстановка отличалась роскошью и изяществом. Нас пригласили возлечь, угостили великолепной закуской, просто залили фалерном. После нескольких перемен нас стало клонить ко сну. - Это что такое? - спросила Квартилла.- Вы собираетесь спать, хотя прекрасно знаете, что подобает чтить гений Приапа всенощным бдением? XXII. Когда утомленного столькими бедами Аскилта окончательно сморило, отвергнутая с позором рабыня взяла и намазала ему, сонному, все лицо углем, а плечи и щеки расписала непристойными изображениями. Я, страшно усталый от всех неприятностей, тоже чуть пригубил сна. Заснула и вся челядь в комнате и за дверями: одни валялись вперемежку у ног возлежавших, другие дремали, прислонившись к стенам, третьи примостились на пороге - голова к голове. Выгоревшие светильники бросали свет тусклый и слабый. В это время два сирийца прокрались в триклиний с намерением уворовать бутыль вина, но, подравшись из жадности на уставленном серебряной утварью столе, они разбили украденную флягу. Стол с серебром опрокинулся, и упавший с высоты кубок стукнул по голове рабыню, валявшуюся на ложе. Она громко завизжала от боли, так что крик ее и воров выдал, и часть пьяных разбудил. Воры-сирийцы, поняв, что их сейчас поймают, тоже растянулись вдоль ложа, словно они давно уже тут, и принялись храпеть, притворяясь спящими. Распорядитель пира подлил масла в полупотухшие лампы, мальчики, протерев глаза, вернулись к своей службе, и наконец вошедшая музыкантша, ударив в кимвал, пробудила всех. XXIII. Пир возобновился, и Квартилла снова призвала всех к усиленному пьянству. Кимвалистка много способствовала веселью пирующих. Снова объявился и кинэд, пошлейший из людей, великолепно подходящий к этому дому. Хлопнув в ладони, он разразился следующей песней: Эй! Эй! Соберем мальчиколюбцев изощренных! Все мчитесь сюда быстрой ногой, пятою легкой, Люд с наглой рукой, с ловким бедром, с вертлявой ляжкой! Вас, дряблых, давно охолостил делийский мастер. Он заплевал меня своими грязными поцелуями; после он и на ложе взгромоздился и, несмотря на отчаянное сопротивление, разоблачил меня. Долго и тщетно возился он с моим членом. По потному лбу ручьями стекала краска, а на морщинистых щеках было столько белил, что казалось, будто дождь струится по растрескавшейся стене. XXIV. Я не мог долее удерживаться от слез и, доведенный до полного отчаяния, обратился к Квартилле: - Прошу тебя, госпожа, ведь ты повелела дать мне братину. Она всплеснула руками: - О умнейший из людей и источник доморощенного остроумия! И ты не догадался, что кинэд и есть женский род от брата? Тут я пожелал, чтобы и другу моему пришлось так же сладко, как и мне,- Клянусь вашей честью, Аскилт один-единственный во всем триклинии празднует лентяя,- воскликнул я. - Правильно! - сказала Квартилла.- Пусть и Аскилту дадут братца. Сказано - сделано: кинэд переменил коня и, перейдя к моему товарищу, измучил его игрою ляжек и поцелуями. Гитон стоял тут же и чуть не вывихнул челюстей от смеха. (Тут только) Квартилла обратила на него внимание и спросила с любопытством: - Чей это мальчик? Я сказал, что это мой братец. - Почему же в таком случае,- осведомилась она,- он меня не поцеловал? И, подозвав его к себе, подарила поцелуем. Затем, засунув ему руку за пазуху и найдя на ощупь неиспользованный еще сосуд, сказала: - Это завтра послужит прекрасной закуской к нашим наслаждениям. Сегодня же "после разносолов не хочу харчей". XXV. При этих словах Психея со смехом подошла к ней и что-то неслышно шепнула. - Вот, вот,- ответила Квартилла,- ты прекрасно надумала: почему бы нам сейчас не лишить девства нашу Паннихис, благо случай выходит? Немедленно привели девочку, довольно хорошенькую, на вид лет семи, не более; ту самую, что приходила к нам в комнату вместе с Квартиллой. При всеобщих рукоплесканиях, по требованию публики, стали справлять свадьбу. В полном изумлении я принялся уверять, что, во-первых, Гитон, стыдливейший отрок, не подходит для такого безобразия, да и лета девочки не те, чтобы она могла вынести закон женского подчинения. - Да? - сказала Квартилла.- Она, должно быть, Сейчас моложе, чем я была в то время, когда впервые отдалась мужчине? Да прогневается на меня моя Юнона, если я хоть когда-нибудь помню себя девушкой. В детстве я путалась с ровесниками, потом пошли юноши постарше, и так до сей поры. Отсюда, вероятно, и пошла пословица: "Кто снесет теленка, снесет и быка". Боясь, как бы без меня с братцем не обошлись еще хуже, я присоединился к свадьбе. XXVI. Уже Психея окутала голову девочки венчальной фатой; уже кинэд нес впереди факел; пьяные женщины, рукоплеща, составили процессию и постлали ложе покрывалом. Возбужденная этой сладострастной игрой, сама Квартилла встала и, схватив Гитона, потащила его в спальню. Без сомнения, мальчик не сопротивлялся, да и девчонка вовсе не была испугана словом "свадьба". Пока они лежали за запертыми дверьми, мы уселись на пороге спальни, впереди всех Квартилла, со сладострастным любопытством следившая через бесстыдно проделанную щелку за ребячьей забавой. Дабы и я мог полюбоваться тем же зрелищем, она осторожно привлекла меня к себе, обняв за шею, а так как в этом положении щеки наши почти соприкасались, то она время от времени поворачивала ко мне голову и как бы украдкой целовала меня. ...и остальную часть ночи спокойно проспали в своих кроватях. Настал третий день, день долгожданного свободного пира у Трималхиона; но нам, раненым, измученным, более улыбалось бегство, чем покойное житье... Итак, мы мрачно раздумывали, как бы нам отвратить надвигавшуюся грозу, как вдруг один из рабов Агамемнона испугал нас окриком: - Как, - говорил он, - разве вы не знаете, у кого сегодня пируют? У Трималхиона, изящнейшего из смертных; в триклинии у него стоят часы, и (к ним) приставлен особый трубач, возвещающий, сколько мгновений жизни он потерял. Мы, позабыв все невзгоды, тщательно оделись и велели Гитону, охотно согласившемуся выдать себя за нашего раба, следовать за нами в бани. XXVII. Мы принялись одетые разгуливать по баням просто так, для своего удовольствия, и подходить к кружкам играющих, как вдруг увидели лысого старика в красной тунике, игравшего в мяч с кудрявыми мальчиками. Нас привлекли к этому зрелищу не столько мальчики, - хотя и у них было на что посмотреть, - сколько сам почтенный муж, игравший в сандалиях зелеными мячами: мяч, коснувшийся земли, в игре более не употреблялся, а свой запас игроки пополняли из корзины, которую держал раб. Мы приметили одно нововведение. По обеим сторонам круга стояли два евнуха: один из них держал серебряный горшок, другой считал мячи, но не те, которыми во время игры перебрасывались из рук в руки, а те, что падали наземь. Пока мы удивлялись этим роскошествам, к нам подбежал Менелай. - Вот тот, в чьем доме сегодня предстоит нам возлежать за обедом! Это как бы прелюдия пира. Во время речи Менелая Трималхион прищелкнул пальцами. Один из евнухов по сему знаку подал ему горшок. Удовлетворив свою надобность, Трималхион потребовал воды на руки и свои слегка обрызганные пальцы вытер о волосы одного из мальчиков. XXVIII. Долго было бы рассказывать все подробности. Словом, мы отправились в баню и, вспотев, поскорее перешли в холодное отделение. Там умащали Трималхиона, причем терли его не полотном, но лоскутком мягчайшей шерсти. Три массажиста пили в его присутствии фалерн: когда они, поссорившись, пролили много вина, Трималхион назвал это свиной здравицей. Затем, надев ярко-алую байковую тунику, он возлег на носилки и (двинулся в путь), предшествуемый четырьмя медно-украшенными скороходами и ручной тележкой, в которой ехал его любимчик: старообразный, подслеповатый мальчик, еще более уродливый, чем его хозяин Трималхион. Пока его несли, над его головой, словно желая что-то шепнуть на ушко, все время склонялся музыкант, всю дорогу игравший на крошечной флейте... Мы, весьма удивленные виденным, следовали за ним и вместе с Агамемноном пришли к дверям, на которых висело объявление, гласившее: ЕСЛИ РАБ БЕЗ ПРИКАЗАНИЯ ГОСПОДСКОГО ВЫЙДЕТ ЗА ВОРОТА, ТО ПОЛУЧИТ СТО УДАРОВ У самого входа стоял привратник в зеленом платье, подпоясанный (ярко) вишневым поясом, и чистил на серебряном блюде горох. Над порогом висела золотая клетка, из коей пестрая сорока приветствовала входящих. XXIX. (Об этот порог) я, впрочем, чуть не переломал себе ноги, пока, задрав голову, рассматривал все (диковинки). По левую руку, недалеко от каморки привратника, была нарисована на стене огромная цепная собака, а над нею большими квадратными буквами написано: БЕРЕГИСЬ СОБАКИ Товарищи меня обхохотали. Я же, оправившись от падения, не поленился пройти вдоль всей стены. На ней был нарисован невольничий рынок с вывесками, и сам Трималхион, еще кудрявый, с кадуцеем в руках, ведомый Минервой, (торжественно) вступал в Рим. Все передал своей кистью добросовестный художник и объяснил надписями: и как Трималхион учился счетоводству, и как сделался рабом-казначеем. В конце портика Меркурий, подняв Трималхиона за подбородок, возносил его на высокую эстраду. Тут же была и Фортуна с рогом изобилия, и три Парки, прядущие золотую нить. Заметил я в портике и целый отряд скороходов, обучающихся под наблюдением наставника. Кроме того, увидел я в углу большой шкаф, в нише которого стояли серебряные Лары, мраморное изображение Венеры и довольно большая, засмоленная золотая шкатулка, где, как говорили, хранилась первая борода самого хозяина. Я расспросил привратника, что изображает живопись внутри дома. - Илиаду и Одиссею, -ответил он, - и бой гладиаторов, устроенный Лэнатом. XXX. Но некогда было все разглядывать. Мы уже достигли триклиния, в передней половине которого домоправитель проверял отчетность. Но что особенно поразило меня в этом триклинии - так это пригвожденные к дверям ликторские связки с топорами, оканчивавшиеся внизу бронзовыми подобиями корабельного носа; а на носу была надпись: Г. ПОМПЕЮ ТРИМАЛХИОНУ - СЕВИРУ АВГУСТАЛОВ -КИННАМ - КАЗНАЧЕЙ Надпись освещалась спускавшимся с потолка двурогим светильником, а по бокам ее были прибиты две дощечки: на одной из них, помнится, имелась нижеследующая надпись: III ЯНВАРСКИХ КАЛЕНД И НАКАНУНЕ НАШ ГАЙ ОБЕДАЕТ ВНЕ ДОМА На другой же были изображены фазы луны и ход семи светил и равным образом показывалось, посредством разноцветных шариков, какие дни счастливые и какие несчастные. Достаточно налюбовавшись этим великолепием, мы хотели войти в триклиний, как вдруг мальчик, специально назначенный для этого, крикнул нам: - Правой ногой! Мы, конечно, несколько смутились, опасаясь, как бы кто-нибудь из нас не нарушил обычая. Наконец, когда все разом мы занесли правую ногу над порогом, неожиданно бросился к ногам нашим уже раздетый для бичевания раб и стал умолять избавить его от казни: не велика вина, за которую его преследуют: он забыл в бане одежду домоуправителя, стоящую не больше десяти сестерциев. Мы отнесли правые ноги обратно за порог и стали просить домоуправителя, пересчитывавшего в триклинии червонцы, простить раба. Он гордо приосанился и сказал: - Не потеря меня рассердила, но ротозейство этого негодного холопа. Он потерял пиршественную одежду, подаренную мне в день моего рождения одним из клиентов. Была она, конечно, тирийского пурпура, но уже однажды мытая. Все равно! ради вас прощаю. XXXI. Едва мы, побежденные таким великодушием, вошли в триклиний, раб, за которого мы просили, подбежал к нам и осыпал нас, просто не знавших куда деваться от конфуза, целым градом поцелуев, благодаря за милосердие. - О, - говорил он, - вы скоро узнаете, кого облагодетельствовали. Господское вино - признательность раба... Когда наконец мы возлегли, александрийские мальчики облили нам руки ледяной водой; за ними последовали другие, омывшие наши ноги и старательно остригшие ногти. Причем каждый занимался своим делом не молча, но распевая громкие песни. Я пожелал испробовать, вся ли челядь состоит из поющих? Попросил пить: услужливый мальчик исполнил мою просьбу с тем же завыванием, и так - все, что бы у кого ни попросили. Пантомима с хорами какая-то, а не триклиний почтенного дома! Между тем подали совсем невредную закуску: все возлегли на ложа, исключая только самого Трималхиона, которому, по новой моде, оставили высшее место за столом. Посредине закусочного стола находился ослик коринфской бронзы с тюками на спине, в которых лежали с одной стороны черные, с другой - белые оливки. Над ослом возвышались два серебряных блюда, по краям которых были выгравированы имя Трималхиона и вес серебра, а на припаянных к ним перекладинах лежали (жареные) сони, обрызганные маком и медом. Были тут также и кипящие колбаски на серебряной жаровне, а под сковородкой - сирийские сливы и гранатовые зерна. XXXII. Мы наслаждались этими прелестями, когда появление Трималхиона, которого внесли на малюсеньких подушечках, под звуки музыки, вызвало с нашей стороны несколько неосторожный смех. Его скобленая голова высовывалась из ярко-красного плаща, а шею он обмотал шарфом с пурпуровой оторочкой и свисающей там и сям бахромой. На мизинце левой руки красовалось огромное позолоченное кольцо; на последнем же суставе безымянного, как мне показалось, настоящее золотое с припаянными к нему железными звездочками. Но, чтобы выставить напоказ и другие драгоценности, он обнажил до самого плеча правую руку, украшенную золотым запястьем, прикрепленным сверкающей бляхой к браслету из слоновой кости. XXXIII. - Друзья,- сказал он,- ковыряя в зубах серебряной зубочисткой,- не было еще моего желания выходить в триклиний, но, чтобы не задерживать вас дольше, я пренебрег всеми удовольствиями. Но позвольте мне окончить игру. Следовавший за ним мальчик принес столик терпентинового дерева и хрустальные кости; я заметил нечто весьма (изящное и) утонченное: вместо белых и черных камешков здесь были золотые и серебряные динарии. Пока он за игрой исчерпал все рыночные прибаутки, нам, еще во время закуски, подали первое блюдо с корзиной, в которой, расставив крылья, как наседка на яйцах, сидела деревянная курица. Сейчас же подбежали два раба и, под звуки неизменной музыки, принялись шарить в соломе; вытащив оттуда павлиньи яйца, они роздали их пирующим. Тут Трималхион обратил внимание на это зрелище и сказал: - Друзья, я велел подложить под курицу павлиньи яйца. И, ей-богу, боюсь, что в них уже цыплята вывелись. Попробуемте-ка, съедобны ли они. Мы взяли по ложке, весившей не менее селибра каждая, и вытащили яйца, сработанные из крутого теста. Я едва не бросил своего яйца, заметив в нем нечто вроде цыпленка. Но затем я услыхал, как какой-то старый сотрапезник крикнул: - Э, да тут что-то вкусное! И я вытащил из скорлупы жирного винноягодника, приготовленного под соусом из перца и яичного желтка. XXXIV. Трималхион, кончив игру, потребовал себе всего, что перед тем ели мы, и громким голосом дал разрешение всем, кто хочет, требовать еще медового вина. В это время по данному знаку грянула музыка, и поющий хор убрал подносы с закусками. В суматохе (со стола) упало большое (серебряное) блюдо; один из отроков его поднял, но заметивший это Трималхион велел надавать рабу затрещин, а блюдо бросить обратно на пол. Явившийся раб стал выметать серебро вместе с прочим сором за дверь. Затем пришли два молодых эфиопа, оба с маленькими бурдюками вроде тех, из которых рассыпают песок в амфитеатрах, и омыли нам руки вином. Воды никому не подали. Восхваляемый за такую утонченность, хозяин сказал: - Марс любит равенство. Потому я велел поставить каждому особый столик. - Таким образом, нам не будет так жарко от множества вонючих рабов. В это время принесли старательно засмоленные стеклянные амфоры, на горлышках коих имелись ярлыки с надписью: ОПИМИАНСКИЙ ФАЛЕРН. СТОЛЕТНИЙ Когда надпись была прочтена, Трималхион всплеснул руками и воскликнул: - Увы! Увы нам! Так, значит, вино живет дольше, чем людишки. Посему давайте пить, ибо в вине жизнь. Я вас угощаю настоящим Опимианским; вчера я не такое хорошее выставил, а обедали люди много почище. Мы пили и удивлялись столь изысканной роскоши. В это время раб притащил серебряный скелет, так устроенный, что его сгибы и позвонки свободно двигались во все стороны. Когда его несколько раз бросили на стол и он, благодаря подвижному сцеплению, принимал разнообразные позы, Трималхион воскликнул: - Горе нам, беднякам! О, сколь человечишко жалок! Станем мы все таковы, едва только Орк нас похитит, Будем же жить хорошо, други, покуда живем. XXXV. Возгласы одобрения были прерваны появлением блюда, по величине не совсем оправдавшего наши ожидания. Однако его необычность обратила к нему взоры всех. На круглом блюде были изображены кольцом 12 знаков Зодиака, причем на каждом кухонный архитектор разместил соответствующие яства. Над Овном - овечий горох, над Тельцом - говядину кусочками, над Близнецами - почки и тестикулы, над Раком - венок, над Львом - африканские фиги, над Девой -матку неопоросившейся свиньи, над Весами - настоящие весы с горячей лепешкой на одной чаше и пирогом на другой, над Скорпионом - морскую рыбку, над Стрельцом - лупоглаза, над Козерогом - морского рака, над Водолеем - гуся, над Рыбами:-двух краснобородок. Посередке, на дернине с подстриженной травой, возвышался медовый сот. Египетский мальчик обнес нас хлебом на серебряном противне, причем паскуднейшим голосом выл что-то из мима "Ласерпиция". (Видя), что мы довольно кисло приняли эти убогие кушанья, Трималхион сказал: "Прошу приступить к обеду". (Это - начало). XXXVI. При этих словах четыре раба, приплясывая под музыку, подбежали и сняли с блюда его крышку. И мы увидели другой прибор, и на нем птиц и свиное вымя, а посредине зайца, всего в перьях, как бы в виде Пегаса. На четырех углах блюда мы заметили четырех Марсиев, из мехов которых вытекала обильно поперченная подливка прямо на рыб, плававших точно в канале. Мы разразились рукоплесканиями, начало коим положила фамилия, и весело принялись за изысканные кушанья. - Режь! - воскликнул Трималхион, не менее всех восхищенный удачной шуткой. Сейчас же выступил вперед резник и принялся в такт музыки резать кушанье с таким грозным видом, что казалось, будто эсседарий сражается под звуки органа. Между тем Трималхион все время разнеженным голосом повторял: - Режь! Режь! Заподозрив, что в этом бесконечном повторении заключается какая-нибудь острота, я не постеснялся спросить о том соседа, возлежавшего выше меня, Тот, часто видавший подобные шутки, ответил: - Видишь раба, который режет кушанье? Его зовут Режь. Итак, восклицая: "Режь!" (Трималхион) одновременно и зовет, и приказывает. XXXVII. Наевшись до отвалу, я обратился к своему соседу, чтобы как можно больше разузнать. Начав издалека, я осведомился, что за женщина мечется взад и вперед по триклинию? - Жена Трималхиона,- ответил сосед, - по имени Фортуната. Ковшами деньги считает. А недавно кем была? С позволения сказать, ты бы из ее рук куска хлеба не принял. А теперь, ни с того ни с сего, вознесена до небес. Все и вся - у Трималхиона! Скажи она ему в самый полдень, что сейчас тьма ночная - поверит! Сам он толком не знает, сколько чего у него имеется. Такой богатей! А эта волчица все видит (насквозь), где и не ждешь. Трезвее трезвого. Совет подать - золото, но зла на язык: на перине сорока. Кого полюбит - так полюбит, кого невзлюбит - так уж невзлюбит! Земли у Трималхиона - соколу не облететь, денег - тьма-тьмущая: здесь в каморке привратника больше серебра валяется, чем у иного за душой есть. А рабов-то, рабов-то сколько! Честное слово, едва ли десятая часть знает хозяина (в лицо). В общем, он любого из здешних балбесов в рутовый лист свернет. XXXVIII. И думать не моги, чтобы он что-нибудь покупал на стороне: шерсть, померанцы, перец - все дома растет; птичьего молока захочется - и то найдешь. Показалось ему, что домашняя шерсть недостаточно добротна, так он в Таренте баранов купил и пустил их в стадо. Чтобы дома производить аттический мед, велел привезти из Афин пчел, - кстати и доморощенные пчелки станут лучше благодаря гречаночкам. Да вот только на днях он написал в Индию, чтобы ему прислали семян шампиньонов. Если есть у него мул, то непременно от онагра. Видишь, сколько подушек? Ведь все до единой набиты пурпурной или багряной шерстью. Вот какое ему счастье выпало! Но и его товарищей-вольноотпущенников остерегись презирать. И они не без сока. Видишь вон того, что возлежит на нижнем ложе последним? Теперь у него 800.000 сестерциев, а ведь начинал с пустого места: недавно еще бревна на спине таскал. Но говорят - не знаю, правду ли, а только слышал, - что он стащил у Инкубона шапку и клад нашел. Если кому что бог пошлет - я никогда не завидую. Но у него еще щека горит, потому и хочется ему разгуляться. Недавно он вывесил следующее объявление: Г. ПОМПЕИ ДИОГЕН СДАЕТ КВАРТИРУ В ЯНВАРСКИЕ КАЛЕНДЫ ПО СЛУЧАЮ ПОКУПКИ СОБСТВЕННОГО ДОМА А тот, что возлежит на месте вольноотпущенников! Как здорово пожил! Я его не осуждаю. Он уже видел в глаза собственный миллион, но свихнулся. Не знаю, есть ли у него хоть единый свободный от долгов волос! Но, честное слово, вина не его, потому что он сам превосходнейший малый. Все это от подлецов вольноотпущенников, которые все на себя перевели. Сам знаешь: "артельный котел плохо кипит", и "где дело пошатнулось, там друзья - за дверь". А каким почтенным делом занимался он, прежде чем дошел до теперешнего состояния! Он был устроителем похорон. Обедал, словно царь: цельные кабаны, птица, сласти, повара, пекаря....... вина под стол проливали больше, чем у иного в погребе имеется. Не человек, а сказка! Когда же дела его пошатнулись, он, боясь, что кредиторы сочтут его несостоятельным, выпустил следующее объявление: Г. ЮЛИЙ ПРОКУЛ УСТРАИВАЕТ АУКЦИОН ИЗЛИШНИХ ВЕЩЕЙ XXXIX. Трималхион перебил эти приятные речи. Когда была убрана вторая перемена и повеселевшие гости принялись за вино, а разговор стал общим, Трималхион, облокотившись на локоть, сказал: - Это вино мы должны скрасить (вашим приятным обществом). Рыба по суху не ходит. Спрашиваю вас, как вы думаете, доволен ли я тем кушаньем, что вы видите на крышке блюда? "Таким ли вы знали Улисса"? Что же это значит? А вот что! И за едой надо быть любомудром. Да почиет в мире прах моего патрона! Это он захотел сделать меня человеком среди людей. Для меня нет ничего неизвестного, как показывает это блюдо. Небо, в котором обитают 12 богов, попеременно принимает 12 видов и прежде всего становится Овном. Кто под этим знаком родится, у тех будет много скота, много шерсти. Голова у них крепчайшая, лоб бесстыдный, рога острые. Под этим знаком родится много схоластов и барашков. Мы рассыпались в похвалах остроумию (новоявленного) астронома. Он продолжал: - Затем все небо вступает под знак Тельца. Тогда рождаются такие, что лягнуть могут, и волопасы, и те, что сами себя пасут. Под Близнецами рождаются парные кони, быки и тестикулы, и те, что две стены сразу мажут. Под Раком родился я: поэтому на многих ногах стою, и на суше и на море многим владею. Ибо рак и тут, и там уместен; поэтому я давно уже ничего на него не кладу, дабы не отягощать своей судьбы. Подо Львом рождаются обжоры и властолюбцы. Под Девой - женщины, беглые рабы и колодники. Под Весами - мясники, парфюмеры и те, кто что-нибудь отвешивает. Под Скорпионом - отравители и убийцы. Под Стрельцом - косоглазые, что на овощи зарятся, а сало хватают. Под Козерогом - те, у которых от многих бед рога вырастают. Под Водолеем - трактирщики и тыквенные головы. Под Рыбами - повара и риторы. Так и вертится круг, подобно жернову, и каждый миг приносит какую-нибудь пакость, ибо каждый миг кто-нибудь или рождается, или помирает. А то, что посредине вы видите дернину и на ней медовый сот, - так и это не без причины сделано. Мать-земля посредине, кругла как яйцо, и заключает в себе всяческое благо, так же как и сот. ХL. - "Премудрость!" - воскликнули мы все в один голос и, воздев руки к потолку, поклялись, что ни Гиппарх, ни Арат не могли бы равняться с ним; но тут появились рабы, которые постлали перед ложами ковры. На них со всеми подробностями была изображена охота: были тут и охотники с рогатинами, н сети. Мы просто не знали, что и подумать, как вдруг вне триклиния раздался невероятный шум, и вот - лаконские собаки забегали вокруг стола. Вслед за тем было внесено огромное блюдо, на котором лежал изрядной величины вепрь, с шапкой на голове, державший в зубах две корзиночки из пальмовых веток: одну с сирийскими, другую с фиванскими финиками. Вокруг вепря лежали поросята из пирожного теста, будто присосавшись к вымени, что должно было изображать супоросость: поросята предназначались в подарок нам. Рассечь вепря взялся не Карп, резавший ранее птицу, а огромный бородач в тиковом охотничьем плаще, с повязками на ногах. Вытащив охотничий нож, он с силой ударил вепря в бок, и из разреза вылетела стая дроздов. Птицеловы, стоявшие наготове с сетями, скоро переловили разлетевшихся по триклинию птиц. Тогда Трималхион приказал дать каждому гостю по дрозду и сказал: - Видите, какие отличные желуди сожрала эта дикая свинья? Между тем рабы взяли из зубов зверя корзиночки и разделили финики поровну между пирующими. ХLI. Между тем я, лежа на покойном месте, долго ломал голову, стараясь понять, зачем кабана подали в колпаке. Исчерпав все догадки, я обратился к моему прежнему собеседнику за разъяснением мучившего меня вопроса, - Твой покорный слуга легко объяснит тебе, - ответил он, - никакой загадки тут нет, дело ясное. Вчера этого кабана подали на последнее блюдо, и пирующие его отпустили на волю: итак, сегодня он вернулся на стол уже вольноотпущенником. Я проклял свою глупость и решил больше его не расспрашивать, дабы не казалось, что я никогда с порядочными людьми не обедал. Пока мы так разговаривали, прекрасный юноша, увенчанный виноградными лозами, обносил нас корзинкой с виноградом и, именуя себя то Бромием, то Лиэем, то Эвием, тонким, пронзительным голосом пел стихи своего хозяина. При этих звуках Трималхион обернулся к нему: - Дионис,- вскричал он,- будь свободным! Юноша стащил с кабаньей головы колпак и надел его. - Теперь вы не станете отрицать,- сказал Трималхион,- что в доме у меня живет Вакх-Отец. Мы похвалили удачное словцо Трималхиона и расцеловали обошедшего триклиний мальчика. После этого блюда Трималхион удалился в уборную. Мы же, освобожденные от присутствия тирана, стали вызывать сотрапезников на разговор. Дам( первый потребовал большую братину и заговорил: - Что такое день? Ничто. Не успеешь оглянуться- уже ночь. Поэтому ничего нет лучше, как из спальни прямо переходить в триклиний. Ну и холод же нынче; еле в бане согрелся. Но "глоток горячего вина - лучшая шуба". Я клюкнул и совсем осовел... (Все) вино в голову пошло. ХLII. Селевк уловил отрывок разговора и сказал: - Я не каждый день моюсь; банщик подобен валяльщику; у воды есть зубы, и жизнь наша ежедневно подтачивается. Но, опрокинув стаканчик медового вина, я плюю на холод. К тому же я и не мог вымыться: я сегодня был на похоронах. Хрисанф, красавец мужчина, (притом) прекрасный малый, испустил дух: так еще недавно окликнул он меня на улице; кажется мне, что я только что с ним разговаривал. Ох, ох! все мы ходим точно раздутые бурдюки; мы меньше мухи: потому что и у мухи есть свои добродетели, - мы же просто-напросто мыльные пузыри. А что было бы, если бы он не был воздержан? Целых пять дней ни крошки хлеба, ни капли воды в рот не взял и все-таки отправился к праотцам. Врачи его погубили, а вернее, злой Рок. Врач ведь не что иное, как самоутешение. Похоронили его прекрасно: чудные ковры, великолепное ложе, причитания отличнейшие - ведь он многих отпустил на волю; зато жена отвратительно мало плакала. А что бы еще было, если бы он с ней не обращался так хорошо? Но женщина есть женщина: Коршуново племя. Никому не надо делать добра: все едино что в колодец бросить. Но старая любовь цепка, как рак... ХLIII. Он всем надоел, и Филерот вскричал: - Поговорим о живых! Этот свое получил; с почетом жил, с почетом помер. На что ему жаловаться? Начал он с одного асса и готов был из навоза зубами деньги вытаскивать. И так рос, пока не вырос словно сот медовый. Клянусь богами, я уверен, что он оставил тысяч сто, и все деньгами. Однако скажу вам о нем всю правду, потому в этом деле я собаку съел. Был он груб на язык, злоязычен- свара, а не человек. Куда лучше был его брат: друзьям друг, хлебосол, щедрая рука. Поначалу ему не повезло, но первый же сбор винограда поставил его на ноги; продавал вино, почем хотел; а что окончательно заставило его поднять голову, так это наследство, из которого он больше украл, чем ему было завещано. А эта дубина, обозлившись на брата, оставил по завещанию всю вотчину какому-то курицыну сыну. Дорожка от родных далеко заводит! Но были у него слуги-наушники, которые его погубили. Легковерие никогда до добра не доводит, особливо торгового человека. Однако верно, что он сумел попользоваться жизнью... Не важно, кому назначалось; важно, кому досталось. Легко тому, у кого все идет гладко. А как вы думаете, сколько лет унес он с собою в могилу? Семьдесят с лишком. А ведь был крепкий, точно роговой, здорово сохранился, черен, как воронье крыло. Знал я его давным-давно. И до последних дней был распутником, ей-богу! даже собаки в доме не оставлял в покое. И насчет мальчишек был горазд - вообще на все руки мастер. Я его не осуждаю: это единственное, что он унес с собой в гроб. XLIV. Так разглагольствовал Филерот, а вот так Ганимед: - Говорите вы все ни к селу ни к городу; почему никто не побеспокоится, что ныне хлеб кусаться стал? Честное слово, я сегодня хлеба найти не мог. А засуха-то все по-прежнему! Целый год голодаем. Эдилы, - чтоб им пусто было! - с пекарями стакнулись. Да, "ты - мне, я - тебе". А бедный народ страдает, а этим обжорам всякий день сатурналии. Эх, если бы у нас были еще те львы, которых я застал, когда только что приехал из Азии! Вот это была жизнь!.. Так били этих кикимор, что они узнали, как Юпитер сердится. Помню я Сафиния! Жил он (я еще мальчишкой был) вот тут, у старых ворот: перец, а не человек! Когда шел, земля под ним горела! Зато прямой! Зато надежный! И друзьям друг! С таким можно впотьмах в морру играть. А посмотрели бы вы его в курии! Иного, бывало, так отбреет! А говорил без вывертов, напрямик. Когда вел дело на форуме, голос его гремел, как труба, и никогда при этом не потел и не плевался. Думаю, что это ему от богов дано было. А как любезно отвечал на поклон! Всех по именам звал, ну, словно один из нас. В те поры хлеб не дороже грязи был. Купишь его на асе - вдвоем не съесть; теперь же он не больше бычьего глаза. Нет! нет! с каждым днем все хуже; город наш, словно телячий хвост, назад растет! Да кто виноват, что у нас эдил трехгрошовый, которому асс дороже нашей жизни. Он втихомолку над нами подсмеивается. А в день получает больше, чем иной по отцовскому завещанию. Уж я-то знаю, за что он получил тысячу золотых; будь мы настоящими мужчинами, ему бы не так привольно жилось. Нынче народ: дома - львы, на людях - лисицы. Что же до меня, то я проел всю одежонку, и, если дороговизна продлится, придется и домишки мои продать. Что же это будет, если ни боги, ни люди не сжалятся над нашей колонией? Чтобы мне не видать радости от семьи, если я не думаю, что беда ниспослана нам небожителями. Никто небо за небо не считает, никто постов не блюдет, никто Юпитера в грош не ставит. В прежнее время выходили именитые матроны босые, с распущенными волосами, на холм и с чистым сердцем вымаливали воды у Юпитера; и немедленно лил дождь как из ведра. Сразу же или никогда. И все возвращались мокрые как мыши: но такие вещи ныне не в обычае. А теперь у богов ноги не ходят из-за нашего неверия. Поля заброшены... ХLV- Пожалуйста, - сказал Эхион-лоскутник,- выражайся приличнее. "Раз - так, раз - этак" ,- как сказал мужик, потеряв пегую свинью. Чего нет сегодня, то будет завтра: в том вся жизнь проходит. Ничего лучше нашей родины нельзя было бы найти, если бы жители здесь были людьми. Но не она одна страдает в нынешнее время. Нечего привередничать: все под одним небом живем. Попади только на чужбину, так начнешь уверять, что у нас свиньи жареные разгуливают. Вот, например, будут нас угощать на праздники три дня подряд превосходными гладиаторскими играми; выступит труппа не какого-нибудь ланисты, а несколько настоящих вольноотпущенников. И Тит наш - широкая душа и горячая голова: так или этак, а ублажить сумеет, уж я знаю: я у него свой человек. Он ничего не делает вполсилы; оружие будет дано первостатейное; удирать - ни-ни; сражайся посередке, чтобы всему амфитеатру видно было; средств у него хватит: 30.000.000 сестерциев ему досталось, как отец его помер. Если он и 400.000 выбросит, мошна его даже и не почувствует, а он увековечит свое имя. У него уже есть несколько парней, и женщина-эсседария, и Гликонов казначей, которого накрыли, когда он забавлялся со своей госпожой. Увидишь, как народ разделится: одни будут за ревнивца, другие за любезника. Ну и Гликон! Грошовый человечишка! Отдает зверям казначея. Это значит выставить себя на посмешище. Разве раб виноват? Делает, что ему велят. Скорей бы следовало посадить быку на рога эту ночную вазу. Но так всегда: кто не может по ослу, тот бьет по седлу. И как мог Гликон вообразить, что из Гермогенова отродья выйдет что-нибудь путное? Тот мог бы коршуну на лету когти подстричь. От змеи не родится канат. Гликон, один Гликон внакладе: на всю жизнь пятно на нем останется, и разве смерть его смоет! Но всякий сам себе грешен. Да вот еще: есть у меня предчувствие, что Маммея нам скоро пир задаст, - там-то уж и мне, и моим по два динария (достанется). Если он сделает это, то Норбану уже не бывать любимцем народа: вот увидите, что он теперь обгонит его на всех парусах. Да и вообще, что хорошего сделал нам Норбан? Дал гладиаторов дешевых, полудохлых, - дунешь на них, и повалятся; и бестиариев видывал я получше; всадники, которых он выставил на убой, - точь-в-точь человечки с ламповой крышки! Сущие цыплята: один - увалень, другой - кривоногий; а тертиарий-то! За мертвеца мертвец с подрезанными жилами. Пожалуй, еще фракиец был ничего себе: дрался по правилам. Словом, всех после секли; а вся публика кричала: "Наддай!" Настоящие зайцы. Он скажет: "Я вам устроил игры", а я ему: "Я мы тебе хлопаем". Посчитай и увидишь, что я тебе больше даю, чем от тебя получаю. Рука руку моет ХLVI. - Мне кажется, Агамемнон, ты хочешь сказать: "Чего тараторит этот надоеда?" Но почему же ты, наш записной оратор, ничего не говоришь? Ты не нашего десятка, вот и смеешься над речами бедных людей. Мы-то знаем, что ты от большой учености свихнулся. Но это не беда. Уж когда-нибудь я тебя уговорю приехать ко мне на виллу, посмотреть наш домишко; найдется чем перекусить: яички, курочка. Хорошо будет, хоть в этом году погода и испортила весь урожай. А все-таки разыщем, чем червячка заморить. Потом и ученик тебе растет - мой парнишка. Он уже арифметику знает. Вырастет, к твоим услугам будет. И теперь все свободное время не поднимает головы от таблиц; умненький он у меня и поведения хорошего, только очень уж птицами увлекается. Я уже трем щеглам головы свернул и сказал, что их ласка съела. Но он нашел другие забавы и охотно рисует. Кроме того, начал он уже греческий учить, да и за латынь принялся неплохо, хотя учитель его слишком уж стал самодоволен, не сидит на одном месте. Приходит и просит дать книгу, а сам работать не желает. Есть у него и другой учитель, не из очень ученых, да зато старательный, учит и тому, чего сам знает. Он приходит к нам обыкновенно по праздникам и всем доволен, что ему ни дай. Недавно я купил сыночку несколько книг с красными строками: хочу, чтобы он понюхал немного законы для ведения домашних дел. Занятие это хлебное. В словесности он уже достаточно испачкался. Если ему ему опротивеет, я его какому-нибудь ремеслу обучу: отдам, например, в цирюльники, в глашатаи или, скажем, в стряпчие. Это у него одна смерть отнять может. Каждый день я ему твержу: "Помни, первенец: все, что учишь, для себя учишь. Посмотри на Филерона, стряпчего: если бы он не учился - давно бы с голоду подох. Не так еще давно кули на спине таскал, теперь с самим Норбаном потягаться может. Наука - это клад, и искусный человек никогда не пропадет". XLVII. В таком роде шла болтовня, пока не вернулся Трималхион. Он вытер пот с лица, вымыл в душистой воде руки и сказал после недолгого молчания: - Извините, друзья, но у меня уже несколько дней нелады с желудком - врачи теряются в догадках. Облегчили меня гранатовая корка и хвойные шишки в уксусе. Надеюсь, теперь мой желудок опять за ум возьмется. А то как забурчит у меня в животе, подумаешь, бык заревел. Если и из вас кто надобность имеет, так пусть не стесняется. Никто из нас не родился запечатанным. Я лично считаю, что нет большей муки, чем удерживаться. Этого одного сам Юпитер запретить не может. Ты смеешься, Фортуната? А кто мне ночью спать не дает? Никому в этом триклинии я не хочу мешать облегчаться; да и врачи запрещают удерживаться, а если кому потребуется что-нибудь посерьезнее, то за дверьми все готово: сосуды, вода и прочие надобности. Поверьте мне, ветры попадают в спинной мозг и производят смятение во всем теле. Я знавал многих, которые умерли оттого, что не решались в этом деле правду говорить. Мы благодарили его за снисходительность и любезность и усиленной выпивкой старались скрыть душивший нас смех. Но мы не подозревали, что еще не прошли, как говорится, и полпути до вершины всех здешних роскошеств. Когда со стола, под звуки музыки, убрали посуду, в триклиний привели трех белых свиней в намордниках и с колокольчиками на шее. Номенклатор объявил, что это - двухлетка, трехлетка и шестилетка. Я вообразил, что пришли фокусники, и свиньи, как это бывает в цирках, станут выделывать какие-нибудь штуки. Но Трималхион рассеял недоумение: - Которую из них вы хотите сейчас увидеть на столе? - спросил он, - потому что петухов, Пенфеево рагу прочую дребедень и мужики изготовят; мои же повара привыкли целого быка зараз на вертеле жарить. Далее он велел позвать повара и, не ожидая нашего выбора, приказал заколоть самую старшую. - Ты из которой декурии? - повысив голос, спросил он. - Из сороковой, - отвечал повар. - Тебя купили или же ты родился в доме? - Ни то, ни другое, - отвечал повар, - я достался тебе по завещанию Пансы. - Смотри же, хорошо приготовь ее. А не то я тебя в декурию посыльных разжалую. Повар, познавший таким образом могущество своего господина, повел свою жертву на кухню. ХLVIII. Трималхион же, любезно обратившись к нам, сказал: - Если вино вам не нравится, я скажу, чтобы переменили; а вас прошу придать ему вкус своей беседой. По милости богов я ничего не покупаю, а все, от чего слюнки текут, произрастает в одном моем пригородном поместье, которого я даже еще и не видел. Говорят, оно граничит с Террациной и Тарентом. Теперь я хочу соединить свою землицу с Сицилией, чтобы, если мне вздумается в Африку проехаться, все время по своим водам плавать. Но расскажи нам, Агамемнон, какую такую речь ты сегодня произнес? Я хотя лично дел и не веду, тем не менее для домашнего употребления красноречию все же обучался: не думай, пожалуйста, что я пренебрегаю учением. Теперь у меня две библиотеки: одна греческая, другая латинская. Скажи поэтому, если любишь меня, сущность твоей речи. - Богатый и бедняк были врагами ,- начал Агамемнон. - Бедняк? Что это такое? - перебил его Трималхион. - Остроумно, - похвалил его Агамемнон и изложил затем содержание не помню какой контроверсии. - Если это уже случилось, - тотчас же заметил Трималхион,- то об этом нечего и спорить. Если же этого не было - тогда и подавно. Это и многое другое было встречено всеобщим одобрением. - Дражайший Агамемнон,- продолжал между тем Трималхион,- прошу тебя, расскажи нам лучше о странствованиях Улисса, как ему Полифем палец щипцами вырвал, или о двенадцати подвигах Геркулеса. Я еще в детстве об этом читал у Гомера. А то еще видал я Кумскую Сивиллу в бутылке. Дети ее спрашивали: "Сивилла, чего тебе надо?", а она в ответ: "Помирать надо". ХLIX. Трималхион все еще разглагольствовал, когда подали блюдо с огромной свиньей, занявшее весь стол. Мы были поражены быстротой и поклялись, что даже куренка в такой небольшой срок вряд ли зажарить, тем более что эта свинья нам показалась по величине превосходившей даже съеденного незадолго перед тем вепря. Но Трималхион все пристальнее присматривался к ней: - Как? Как?-вскричал он,- свинья не выпотрошена? Честное слово, не выпотрошена! Позвать, позвать сюда повара! К столу подошел опечаленный повар и заявил, что он забыл выпотрошить свинью. - Как это так забыл? - заорал Трималхион.- Подумаешь, он забыл подсыпать перцу или тмину! Раздевайся. Без промедления повара раздели, и он с печальным видом стал между двух истязателей. Все стали просить за него, говоря: - Это бывает. Пожалуйста, прости его; если он еще раз сделает, никто из нас не станет за него просить. Один я только поддался порыву неумолимой жестокости и шепнул на ухо Агамемнону: - Этот раб, вероятно, большой негодяй! Как это забыть выпотрошить свинью? Я бы не простил, если бы он даже с рыбой что-нибудь подобное сделал. Но Трималхион рассмеялся и сказал: - Ну, если ты такой беспамятный, вычисти-ка эту свинью сейчас, на наших глазах. Повар снова надел тунику и, вооружившись ножом, дрожащей рукой полоснул свинью по брюху крест накрест. И сейчас же из прореза, поддаваясь своей тяжести, градом посыпались кровяные и жареные колбасы. L. Вся челядь громкими рукоплесканиями приветствовала эту штуку и единогласно возопила:-На здоровье Гаю! - повара же почтили стаканчиком вина, а также поднесли ему серебряный венок и кубок на блюде коринфской бронзы. (Заметив), что Агамемнон внимательно рассматривает это блюдо, Трималхион сказал: - Только у меня одного и есть настоящая коринфская бронза. Я ожидал, что он, по своему обыкновению, из хвастовства скажет, что ему привозят сосуды прямо из Коринфа. Но вышло еще лучше. - Вы, возможно, спросите, как это так я один владею коринфской бронзой, - сказал он. - Очень просто: медника, у которого я покупаю, зовут Коринфом, что же еще может быть более коринфского, чем то, что делает Коринф? Но не думайте, что я - невежда необразованный: не знаю, откуда эта самая бронза получилась. Когда Илион был взят, Ганнибал, большой плут и мошенник, свалил в кучу все статуи - и золотые, и серебряные, и медные - и кучу эту поджег. Получился сплав. Ювелиры теперь пользуются им и делают чаши, фигурки и блюда. Так, из многого - одно, и образовалась коринфская бронза - ни то, ни се. Простите меня, но я лично предпочитаю стекло. Оно, по крайности, не пахнет. Но по мне, оно было бы лучше золота, если бы не билось: в теперешнем же виде оно, впрочем, недорого стоит. LI. - Однако был такой стекольщик, который сделал небьющийся стеклянный фиал. Он был допущен с даром к Цезарю и, попросив фиал обратно, перед глазами Цезаря бросил его на мраморный пол. Цезарь страшно перепугался. Но стекольщик поднимает фиал, погнувшийся, словно медная ваза, вытаскивает из-за пояса молоток и преспокойно исправляет фиал. Сделав это, он вообразил, что уже схватил Юпитера за бороду, в особенности когда император спросил его: "Знает ли еще кто-нибудь способ изготовления такого стекла?" Стекольщик, видите ли, и говорит, что нет; а Цезарь велел ему отрубить голову; потому что, если бы это искусство стало всем известно, золото ценилось бы не дороже грязи. LII. - Я теперь большой любитель серебра. У меня одних ведерных сосудов штук около ста. На них вычеканено, как Кассандра своих сыновей убивает; детки мертвенькие просто, как живые, лежат. Потом есть у меня жертвенная чаша, что оставил мне один из моих хозяев; на ней Дедал Ниобею прячет в Троянского коня. А бой Петраита с Гермеротом вычеканен у меня на бокалах, и все они претяжелые. Я знаток в таких вещах, и это мне дороже всего. Пока он все это рассказывал, один из рабов уронил чашу. - Живо, - крикнул Трималхион, обернувшись, - отхлестай сам себя, раз ты ротозей. Раб уже разинул рот, чтобы умолять о пощаде, но Трималхион перебил его: - О чем ты меня просишь? Словно я тебя трогаю? Советую тебе попросить самого себя не быть ротозеем. Наконец, уступая нашим просьбам, он простил раба. Освобожденный от наказания стал обходить вокруг стола. - Воду за двери, вино на стол! - крикнул Трималхион. Мы громко одобрили остроумную шутку, и пуще всех Агамемнон, знавший, как надо держать себя, чтобы удостоиться приглашения и на следующий пир. Довольный нашими восхвалениями, Трималхион стал пить веселей. Скоро он был уже вполпьяна. - А что,-сказал он, - никто не просит Фортунату поплясать? Поверьте, лучше нее никто кордака не станцует. Тут сам он, подняв руки над головой, принялся изображать сирийского мима, причем ему подпевала вся челядь: "Пляши, плешивый!". Я думаю, и на середину бы он выбрался, если бы Фортуната не шепнула ему что-то на ухо: должно быть, она сказала, что не подобают его достоинству такие низкие забавы. Никогда еще я не видал подобной нерешительности; он то боялся Фортунаты, то поддавался своей природе. LIII. Он уже совсем хотел пуститься в пляс, когда его забава была прервана писцом, возгласившим, словно он столичные новости выкрикивал. - В седьмой день календ секстилия, в поместье Трималхиона, что близ Кум, родилось мальчиков тридцать, девочек - сорок. Свезено на гумно модиев пшеницы - пятьсот тысяч, быков пригнано - пятьсот. В тот же день прибит на крест раб Митридат за непочтительное слово о Гении нашего Гая. В тот же день отосланы в кассу десять миллионов сестерций, которых некуда было деть. В тот же день в Помпеевых садах был пожар, начавшийся во владении Насты-приказсика. - Как?-сказал Трималхион,- да когда же купили для меня Помпеевы сады? - В прошлом году, - ответил писец, - и поэтому они еще не внесены в списки. - Если в течение шести месяцев, - вспылил Трималхион,- я ничего не знаю о поместьях, которые мне покупают, - я раз навсегда запрещаю вносить их в опись. Затем были прочтены распоряжения эдилов и завещания лесничих, в коих Трималхион особой статьей лишался наследства, однако с извинительными примечаниями. Потом - список его арендаторов; акт расторжения брака ночного сторожа и вольноотпущенницы, которая была обличена мужем в связи с банщиком; указ о ссылке домоправителя в Байи; о привлечении к ответственности казначея, а также решение тяжбы двух спальников. Между тем в триклиний явились фокусники: какой-то нелепейший верзила поставил на себя лестницу и велел мальчику лезть по ступеням и на самом верху танцевать: потом заставлял его прыгать через огненные круги и держать зубами урну. Один лишь Трималхион восхищался этими штуками, сожалея только, что это искусство неблагодарное. Только два вида зрелищ он смотрит с удовольствием: фокусников и трубачей. Все же остальное - животные, музыка - просто чепуха. - Я, - говорил он, - и труппу комедиантов купил, но заставил их разыгрывать мне ателланы и приказал начальнику хора петь по-латыни. LIV. При этих словах Гая мальчишка-фокусник свалился (с лестницы прямо) на Трималхиона. Поднялся громкий вопль: орали и вся челядь, и гости, - не потому что обеспокоились участью этого паршивого человека: каждый из нас был бы очень рад, если б он сломал себе шею, но все перепугались - не закончилось бы наше веселье несчастием, и не пришлось бы нам оплакивать чужого мертвеца. Между тем Трималхион, испуская тяжелые стоны, беспомощно склонился на руки, словно и впрямь его серьезно ранили. Со всех сторон к нему бросились врачи, а впереди всех Фортуната, распустив волосы, с кубком в руке и причитая, что несчастнее ее нет на земле женщины. Свалившийся мальчишка припадал к ногам то одного, то другого из нас, умоляя о пощаде. Мне было не по себе, так как я подозревал, что под этим несчастным случаем крылся какой-нибудь дурацкий сюрприз. У меня из головы еще не выходил повар, позабывший и выпотрошить свинью. Поэтому я принялся внимательно осматривать стены триклиния, ожидая, что вот-вот выйдет оттуда какое-нибудь новое чучело; в особенности когда стали бичевать раба за то, что он обвязал ушибленную руку хозяина белой, а не красной шерстью. Мое подозрение скоро оправдалось: вышло от Трималхиона решение - мальчишку отпустить на волю, дабы никто не осмелился утверждать, что раб ранил столь великого мужа. LV. Мы одобрили его поступок; по этому поводу зашел у нас разговор о том, как играет случай жизнью человека. - Стойте, - сказал Трималхион, - нельзя, чтобы такое событие не было увековечено. Сейчас же потребовал себе таблички и, не раздумывая долго, прочел нам следующее: То, чего и не ждешь, иногда наступает внезапно, Ибо все наши дела вершит своевольно Фортуна. Вот почему наливай, мальчик, нам в кубки Фалерн. За разбором эпиграммы разговор перешел на поэзию вообще, и, после долгих прений, пальму первенства присудили Мопсу Фракийскому. - Скажи мне, учитель, - сказал Трималхион, - какая разница, по-твоему, между Цицероном и Публилием. По-моему, один - красноречивее, другой - добродетельнее. Можно ли сказать что-нибудь лучше этого? Разрушит скоро роскошь стены римские... Павлин пасется в клетке для пиров твоих, Весь в золотистой вавилонской вышивке, А с ним каплун и куры нумидийские. И цапля, гостья милая заморская, Пиэты жрица, стройная танцовщица, Знак знойных дней и злой зимы изгнанница В котле обжоры ныне вьет гнездо свое. Зачем вам дорог жемчуг, бисер Индии? Иль чтоб жена в жемчужном ожерелий К чужому ложу шла распутной поступью? К чему смарагд зеленый, дорогой хрусталь, Иль Кархедона камни огнецветные? Ужели честность светится в карбункулах? Зачем жене, одетой в ветры тканые, При всех быть голой в полотняном облачке? LVI. - А чье, по-вашему, - продолжал он, - самое трудное занятие после словесности? По-моему, лекаря и менялы. Лекарь знает, что в нутре у людишек находится и когда будет приступ лихорадки. Я, впрочем, их терпеть не могу, - больно часто они мне анисовую воду прописывают. Меняла же сквозь серебро медь видит. А из тварей бессловесных трудолюбивее всех быки да овцы: быки, ибо по их милости мы хлеб жуем, овцы, потому что их шерсть делает нас франтами. И - о, недостойное злодейство! Иной носит тунику, а ест овцу. Пчел же я считаю животными просто божественными, ибо они плюются медом; хотя и говорят, что они его приносят от самого Юпитера; если же они иной раз и жалят - то ведь где сладко, там и горько. Трималхион собирался подвергнуть разбору еще и профессию философа, но в это время стали обносить жребии в кубке, а раб, приставленный к этому делу, выкликал выигрыши. - Свинское серебро! Тут принесли окорок, на котором стояли серебряные уксусницы. - Подушка! - принесли петлю для удушения. - Морской морж и колкие слова! - были даны морс и корж и кол со сливой. - Порей и персики! - выигравший получил кнут (чтоб пороть) и нож (чтоб пересекать). - Сухари и мухоловка! -изюм и аттический мед. - Застольная и выходная одежда! - пирожок и дощечки (носимые с собой на улице). - Собачье и ножное! -были даны заяц и сандалия. - Мышление и сладкое послание! -мышь с ленивым сурком и пучок свеклы. Долго мы хохотали. Было еще множество штук в том же роде, но я их не запомнил. LVII. Так как Аскилт, в необузданной веселости, хохоча до слез и размахивая руками, издевался надо всем, то соотпущенник Трималхиона, тот самый, что возлежал выше меня, обозлился и заговорил: - Чего смеешься, баран? Не нравится, видно, тебе роскошь нашего хозяина? Видно, ты привык жить богаче и пировать слаще? Да поможет мне Тутела этого дома! Если бы я возлежал рядом с ним, уж я бы заткнул ему блеялку. Хорош фрукт - еще смеет издеваться над другими! Ах ты, кикимора, бездомовник, собственной мочи не стоящий! Одним словом, если я его кругом обо.., он не будет знать, куда ему деваться. Право, меня нелегко рассердить, но в мягком мясе черви заводятся. Смеется! Ему, видите ли, смешно! Подумаешь, его отец не зачал, а купил во чреве матери на вес серебра. Ты - римский всадник? Ну, так я - царский сын. Ты, пожалуй, спросишь: "Почему же ты стал рабом?" - Потому что сам добровольно пошел в рабство, предпочитал со временем сделаться римским гражданином, чем вечно платить подать. А теперь я так живу, что меня никто не засмеет. Человеком стал, не хуже людей. С открытой головой хожу. Никому медного асса не должен; под судом никогда не бывал. Никто мне на форуме не скажет: "Отдай, что должен!" Землицы купил и деньжат накопил, двадцать ртов кормлю, не считая собаки. Сожительницу свою выкупил, чтобы никто у нее за пазухой рук не вытирал. За свой выкуп я тысячу динариев заплатил. Севиром меня даром сделали. Коли помру, так в гробу, надеюсь, мне краснеть будет не от чего. А ты что, так занят, что тебе и на себя оглянуться некогда? На другом вошь видишь, на себе клопа не видишь? Одному тебе мы кажемся смешными. Вот твой учитель, почтенный человек! Ему мы нравимся. Ах ты, молокосос, ни "бе" ни "ме" ни в чем не смыслящий, ах ты сосуд скудельный, ах ты ремень моченый! "Мягче, но не лучше"! Ты богаче меня? Так завтракай дважды в день, дважды обедай! Мне доброе имя дороже клада. Одним словом, никому не пришлось мне дважды напоминать о долге. Сорок лет я был рабом, но никто не мог узнать, раб я или свободный. Длинноволосым мальчиком прибыл я сюда: тогда базилика еще не была построена. Однако я старался во всем угождать хозяину, человеку почтенному и уважаемому, чей ноготь стоил дороже, чем ты весь. Были в доме такие люди, что мне хотели то тут, то там ножку подставить. Но - спасибо гению моего господина! -я вышел сух из воды. Вот это настоящая награда за победу! А родиться свободным так же легко, как сказать: "Пойди сюда". Ну, чего ты на меня уставился, как коза на горох? LVIII. После этой речи Гитон, стоявший на ногах, разразился давно душившим его неприличным смехом; противник Аскилта, заметив мальчика, обрушил свой гнев теперь на него: - И ты тоже гогочешь, волосатая луковица? Подумаешь, Сатурналии! Что у нас декабрь месяц сейчас, я тебя спрашиваю? Когда ты двадесятину заплатил? Что ты делаешь, висельник, вороний корм! Разрази гнев Юпитера и тебя, и того, кто не умеет тебя унять! Пусть я хлебом сыт не буду, если я не сдерживаюсь только ради моего соотпущенника Трималхиона, а то бы я тебе сейчас всыпал. Всем нам здесь хорошо, кроме пустомель, что тебя приструнить не могут. Поистине, каков хозяин, таков и слуга. Я едва сдерживаюсь, потому я человек вспыльчивый и, как разойдусь, - матери родной в грош не поставлю. Ну, все равно, я тебя еще повстречаю, мышь, сморчок этакий! Пусть я не расту ни вверх, ни вниз, если я не сверну твоего господина в рутовый листик! И тебе, ей-ей, пощады не будет! Зови хоть самого Юпитера Олимпийского! Уж я позабочусь об этом. Не помогут тебе ни кудряшки твои грошовые, ни господин двухгрошовый. Попадись только мне на зубок. Или я себя не знаю, или ты потеряешь охоту насмехаться, будь у тебя хоть золотая борода. Уж я постараюсь, чтобы Афина поразила и тебя, и того, кто сделал тебя таким нахалом. Я не учился ни геометрии, ни критике, вообще никакой чепухе, но умею читать надписи и вычислять проценты в деньгах и в весе. Словом, устроим-ка примерное состязание. Выходи! Ставлю заклад! Увидишь, что твой отец даром тратился, хотя бы ты и риторику даже превзошел. Ну-ка! кто кого? "Далеко иду, широко иду. Угадай, кто я". И еще скажу: "Кто бежит, а с места не двигается? Кто растет и все меньше становится?" Кто? Не знаешь? Суетишься, мечешься, словно мышь в ночном горшке? Поэтому или молчи, или не смей смеяться над почтенными людьми, которые тебя и за человека-то не считают. Или, думаешь, я очень смотрю на твои желтые колечки, которые ты у подружки стащил? Да поможет мне Оккупон! Пойдем на форум и начнем деньги занимать. Увидишь, как велико доверие к моему железному кольцу. Да, хорош ты, лисица намокшая! Пусть у меня не будет барыша и пусть я не умру так, чтобы люди клялись моей кончиной, если я не буду преследовать тебя до последней крайности. Хороша штучка и тот, кто тебя учил! Обезьяна, а не учитель! Мы (другому) учились. Наш учитель говорил бывало: "Все у вас в порядке? Марш по домам; да смотрите, по сторонам не глазеть! Смотрите, старших не задевайте". А теперь- чепуха одна! Ни один учитель гроша ломаного не стоит! Я, каким ты меня видишь, всегда буду богов благодарить за свою науку. LIX. Аскилт собрался было возразить на эти нападки, как Трималхион, восхищенный красноречием своего соотпущенника, сказал: - Бросьте вы ссориться; лучше по-хорошему; а ты, Гермерот, извини юношу: у него молодая кровь кипит. Ты же должен быть благоразумнее. В таких делах побеждает уступивший. Ведь и ты (небось), когда был молоденьким петушком - ко-ко-ко! - не мог удержать сердца. Лучше будет, если мы все снова развеселимся да гомеристами позабавимся. В это время, звонко ударяя копьями о щиты, вошла какая-то труппа. Трималхион взгромоздился на подушки и, пока гомеристы произносили, по своему наглому обыкновению, греческие стихи, он нараспев читал по латинской книжке. - А вы знаете, что они изображают?-спросил он, когда наступило молчание.- Жили-были два брата - Диомед и Ганимед с сестрою Еленой. Агамемнон похитил ее, Диане подсунул лань. Так говорит нам Гомер о войне троянцев с парентийцами. Агамемнон, изволите видеть, победил и дочку свою Ифигению выдал за Ахилла; от этого Аякс помешался, как вам сейчас покажут. Трималхион кончил, а гомеристы вдруг завопили во все горло, и тотчас же на серебряном блюде, весом в двести фунтов, был внесен вареный теленок со шлемом на голове. За ним следовал Аякс, жонглируя обнаженным мечом, и, изображая сумасшедшего, под музыку разрубил на части теленка и разнес куски изумленным гостям. LХ. Не успели мы налюбоваться на эту изящную затею, как вдруг потолок затрещал с таким грохотом, что затряслись стены триклиния. Я вскочил, испугавшись, что вот-вот с потолка свалится какой-нибудь фокусник; остальные гости, не менее удивленные, подняли головы, ожидая, какую новость возвестят нам небеса. Потолок разверзся, и огромный обруч, должно быть, содранный с большой бочки, по кругу которого висели золотые венки и баночки с мазями, начал медленно опускаться из отверстия. После того как нас просили принять это в дар, мы взглянули на стол. Там уже очутилось блюдо с пирожным; посреди него находился Приап из теста, держащий, по обычаю, корзину с яблоками, виноградом и другими плодами. Жадно накинулись мы на плоды, но уже новая забава усилила веселие. Ибо из всех плодов, из всех пирожных при малейшем нажиме забили фонтаны шафрана, противные струи которого попадали нам прямо в рот. Полагая, что блюдо, окропленное соком этого употребляющегося лишь при религиозных церемониях растения, должно быть священным, мы встали и громко воскликнули: - Да здравствует божественный Август, отец отечества! Когда же и после этой здравицы многие стали хватать плоды, то и мы набрали их полные салфетки. Особенно (старался) я, потому что никакой дар не казался мне достаточным, чтобы наполнить пазуху Гитона. В это время вошли три мальчика в белых подпоясанных туниках; двое поставили на стол Ларов с шариками на шее; третий же с кубком вина обошел весь стол, восклицая: - Да будет над вами милость богов! (Трималхион) сказал, что их зовут Добычником, Счастливчиком и Наживщиком. В это же время из рук в руки передавали портрет Трималхиона, очень похожий; все его целовали, и мы не посмели отказаться. LI. После взаимных пожеланий доброго здоровья и хорошего расположения Трималхион посмотрел на Никерота и сказал: - А ты ведь бывал веселее на пиру; не знаю, почему ты сегодня сидишь и не пикнешь? Прошу тебя, сделай мне удовольствие, расскажи, что с тобой приключилось? - Пусть минует меня всякая удача, - отвечал тронутый любезностью друга Никерот,- если я не ежеминутно радуюсь, видя тебя в добром расположении. Поэтому пусть будет весело, хоть я и побаиваюсь этих ученых мужей: еще засмеют. Впрочем, все равно - расскажу; пусть хохочут: меня от смеха не убудет. Да к тому же лучше вызвать смех, чем насмешку. "Эти изрекши слова", он рассказал следующее: - Когда я был еще рабом, жили мы в узком, маленьком переулочке. Теперь это дом Гавиллы: там, попущением богов, влюбился я в жену трактирщика Терентия; вы, наверное, знаете ее. Мелисса Тарентинка, такая аппетитная пышка! Но я, ей-богу, любил ее не из похоти, не для забавы, а за ее чудесный нрав. Чего бы я у ней ни попросил - отказу нет. Заработает асс - половину мне. Я отдавал ей все на сохранение и ни разу не был обманут. Ее сожитель преставился в деревне. Потому я и так и сяк, и думал и гадал, как бы попасть к ней. Ибо в нужде познаешь друга. LXII. На мое счастье, хозяин по каким-то делам уехал в Капую. Воспользовавшись случаем, я уговорил нашего жильца проводить меня до пятого столба. Это был солдат, сильный как Орк. Двинулись мы после первых петухов - луна вовсю сияет, светло, как днем. Дошли до кладбища. Приятель мой остановился у памятников, а я похаживаю, напевая, и считаю могилы. Потом посмотрел на спутника; а он разделся и платье свое у дороги положил. У меня душа в пятки: стою ни жив ни мертв. А он обмочился вокруг одежды и вдруг обернулся волком. Не думайте, что я шучу; ничьего богатства не возьму, чтобы соврать. Итак, на чем я остановился? Да, превратился он в волка, завыл и ударился в лес! Я спервоначала забыл, где я. Затем подошел, чтобы поднять его одежду, - ан она окаменела. Если кто тут перепугался до смерти, так это я. Однако вытащил я меч и всю дорогу рубил тени, вплоть до самого дома моей милой. Вошел я белее привидения. Едва духа не испустил; пот с меня в три ручья льет, глаза закатились; еле в себя пришел... Мелисса моя удивилась, почему я так поздно. "Приди ты раньше, - сказала она, - ты бы нам пособил; огромный волк ворвался в усадьбу и весь скот передушил: словно мясник, кровь им выпустил. Но хоть он и удрал, однако и ему не поздоровилось: один из рабов копьем шею ему проткнул". Как услыхал я это, так уж и глаз сомкнуть не мог, и при первом свете побежал быстрей ограбленного трактирщика в дом нашего Гая. Когда поравнялся с местом, где лежала окаменевшая одежда, вижу: кровь и больше ничего... Пришел я домой. Лежит мой солдат в постели, как бык, а врач лечит ему шею. Я понял, что он оборотень, и с тех пор куска хлеба съесть с ним не мог, хоть убейте меня. Всякий волен думать о моем рассказе, что хочет, но да прогневаются на меня ваши гении, если я соврал. LXIII. Все молчали, пораженные. - Прости меня, но у меня, честное слово, волосы дыбом встали,- заговорил наконец Трималхион;-я знаю, Никерот попусту болтать не станет. Человек он верный и уж никак не болтун. Да и я могу рассказать вам престрашную историю: она - что твой осел на крыше. Был я тогда эфебом,- ибо уж с детских лет жил в свое удовольствие. И вот умирает любимчик нашего хозяина, мальчик прелестный по всем статьям, сущая жемчужина, ей-богу. В то время как мать-бедняжка оплакивала его, - а все мы сидели вокруг тела носы повесивши, - вдруг завизжали ведьмы, словно собаки зайца рвут. Был среди нас каппадокиец, мужчина основательный, силач и храбрец, - мог разъяренного быка поднять. Он, вынув меч и обмотав руку плащом, смело выбежал за двери и пронзил насквозь женщину приблизительно в этом месте, - да будет здорово, где я трогаю. Мы слышали стоны, но - врать не хочу - ее самой не видали. Наш долговязый, вернувшись, бросился на кровать, и все тело у него было покрыто подтеками, словно его ремнями били, - так отделала его нечистая сила. Мы, заперев двери, вернулись к нашей печальной обязанности, но, когда мать обняла тело сына, она нашла только соломенное чучело: ни внутренностей, ни сердца - ничего! Конечно, ведьмы утащили тело мальчика и взамен подсунули соломенного фофана. Уж вы извольте мне верить: есть женщины - ведьмы, ночные колдуньи, которые все вверх дном ставят. А долговязый навсегда после этого потерял краску в лице и через несколько дней умер в безумии. LXIV. Пораженные и вполне веря рассказу, мы поцеловали стол, заклиная Ночных сидеть дома, когда мы будем возвращаться с пира. Тут у меня светильники в глазах стали двоиться, а триклиний кругом пошел. Но в это время Трималхион сказал: - А ты - тебе говорю, Плокам,- почему ничего не расскажешь? Почему нас не позабавишь? Ты обыкновенно так весел за столом, и диалоги прекрасно представляешь, и песни поешь. Увы! Увы! Прошло то время золотое. - Ох, - ответил тот, - отбегались мои колесницы с тех пор, как у меня подагра: а в былые дни, когда молод был, я от пения чуть в сухотку не впал. Кто лучше меня танцевал? Кто диалоги и цирюльню представлять умел? Разве Апеллес - и никто больше! Засунув пальцы в рот, он засвистал что-то отвратительное, уверяя всех, что это греческая штука; Трималхион же, в свою очередь, изобразив флейтиста, обернулся к своему любимцу по имени Крезу. Этот мальчишка с гноящимися глазами и грязнейшими зубами между тем повязал зеленой лентой брюхо черной суки, до неприличия толстой, и, положив на ложе половину каравая, пичкал ее, хотя она и давилась. При виде этого Трималхион вспомнил о Скилаке, "защитнике дома и семьи", и приказал его привести. Тотчас же привели огромного пса на цепи; привратник пихнул его ногой, чтобы он лег, и собака расположилась перед столом. - Никто меня в доме больше, чем он, не любит, - сказал Трималхион, размахивая куском белого хлеба. Мальчишка, рассердившись, что так сильно похвалили Скилака, спустил на землю свою суку и принялся науськивать ее на пса. Скилак, по собачьему своему обычаю, наполнил триклиний ужасающим лаем и едва не разорвал в клочки Жемчужину Креза. Но переполох не ограничился собачьей грызней: (возясь), они опрокинули светильник, который, упав на стол, все хрустальные сосуды расколол и гостей шипящим маслом обрызгал. Трималхион, дабы не казалось, что его огорчила эта потеря, поцеловал мальчика и приказал ему взобраться к себе на плечи. Тот не раздумывал долго, живо оседлал хозяина и принялся ударять его по плечам, приговаривая сквозь смех: - Щечка, щечка, сколько нас? ... Некоторое время Трималхион терпеливо сносил это издевательство. Потом приказал налить вина в большую чашу и дать выпить сидевшим в ногах рабам, прибавив при этом: - Ежели кто пить не станет, вылей ему на голову. Делу время, но и потехе час. LXV За этим проявлением человеколюбия последовали такие лакомства, что - верьте, не верьте - мне и теперь, при воспоминании, дурно делается. Ибо вместо дроздов нас обносили жирной пулярдой и гусиными яйцами в гарнире, причем Трималхион важным тоном просил нас есть, говоря, что из кур вынуты все кости. Вдруг в двери триклиния постучал ликтор и вошел в белой одежде, в сопровождении большой свиты, новый сотрапезник. Пораженный его величием, я вообразил, что пришел претор, и потому хотел было вскочить с ложа и спустить на землю босые ноги. Но Агамемнон посмеялся над моей почтительностью и сказал: - Сиди, глупый ты человек. Это Габинна, севир и в то же время каменотес. Говорят, превосходно делает надгробные памятники. Успокоенный этим объяснением, я снова возлег и с большим интересом стал рассматривать вошедшего Габинну. Он же, изрядно выпивший, опирался на плечи своей жены: на голове его красовалось несколько венков; духи с них потоками струились по лбу и попадали ему в глаза; он разлегся на преторском месте и немедленно потребовал себе вина и теплой воды. Заразившись его веселым настроением, Трималхион спросил и себе кусок побольше и осведомился, как принимали Габинну (в доме, откуда он только явился). - Все у нас было, кроме тебя, - отвечал тот. - Душа моя была с вами; а в общем было прекрасно. Сцисса правила девятидневную тризну по бедном своем рабе, которого она при смерти на волю отпустила; думаю, что у Сциссы будет большая возня с собирателями двадесятины. Потому что покойника оценивали в 50.000. Все, однако, было очень мило, хотя и пришлось половину вина вылить на его останки. LXVI. - И что же подавали? - спросил Трималхион. - Скажу все, что смогу, - ответил Габинна, - память у меня такая хорошая, что я собственное имя частенько забываю. На первое была свинья с колбасой вместо венка, а кругом чудесно изготовленные потроха и сладкое пюре и, разумеется, домашний хлеб-самопек, который я предпочитаю белому; он и силы придает, и при действии желудка я на него не жалуюсь. Затем подавали холодный пирог и превосходное испанское вино, смешанное с горячим медом. Поэтому я пирога съел немалую толику, и меда от пуза выпил. Приправой ей служили: горох, волчьи бобы, орехов сколько угодно и по одному яблоку на гостя; мне, однако, удалось стащить парочку - вот они в салфетке; потому, если я не принесу гостинца моему любимчику, мне здорово попадет. Ах, да, госпожа моя мне напоминает (что я еще кое-что позабыл). Под конец подали медвежатину, которой Сцинтилла неосторожно попробовала и чуть все свои внутренности не выблевала. А я так целый фунт съел, потому что на кабана очень похоже. Ведь, говорю я, медведь пожирает людишек; тем паче следует людишкам пожирать медведя. Затем были еще: мягкий сыр, морс, по улитке на брата, и печенка в глиняных чашечках, и яйца в гарнире, и рубленые кишки, и репа, и горчица, и винегрет. Ах, да! Потом еще обносили тмином в лохани; некоторые бесстыдно взяли по три пригоршни. LXVII. Однако, Гай, скажи, пожалуйста, почему Фортуната не за столом? - Почему? - ответил Трималхион.- Разве ты ее не знаешь? Пока всего серебра не пересчитает, пока не раздаст объедков рабам - воды в рот не возьмет. - Ну-с, - сказал Габинна,- если она не возляжет - до свидания, я исчезаю! -И он попробовал подняться с ложа; но, по знаку Трималхиона, вся челядь четырежды кликнула Фортунату. Она явилась в платье, подпоясанном желтым кушаком так, что снизу была видна туника вишневого цвета, витые браслеты и золоченые туфли. Вытерев руки висевшим у нее на шее платком, она устроилась на том же ложе, где возлежала жена Габинны, Сцинтилла, захлопавшая в ладоши, и, поцеловав ее, воскликнула: - Тебя ли я вижу? Дело скоро дошло до того, что Фортуната сняла со своих жирных рук запястья и принялась хвастаться ими перед восхищенной Сцинтиллой. Наконец она и ножные браслеты сняла, и головную сетку также, про которую уверяла, будто она из червонного золота. Тут Трималхион это заметил и приказал принести все ее драгоценности. - Посмотрите, - сказал он, - на женские цепи! Вот как нас, дураков, разоряют. Ведь (этакая штука) фунтов шесть с половиной весит; положим, у меня у самого есть запястье, весящее десять. Чтобы не думали, что он врет, он приказал доставить весы и обнести вокруг стола для проверки веса. Сцинтилла оказалась не лучше: она сняла с шеи золотую ладанку, которую она называла Счастливицей; затем вытащила из ушей серьги и, в свою очередь, показала Фортунате. - Благодаря доброте моего господина, - говорила она, - ни у кого лучших нет. - Постой, - сказал Габинна, - а сколько ты меня терзала, чтобы я купил тебе эти стеклянные балаболки? Будь у меня дочка, я бы ей уши отрезал. Если бы на женщины, все было бы дешевле грязи. А теперь - "мочись теплым, а пей холодное". Между тем женщины чему-то тихонько хихикали, обменивались пьяными поцелуями: одна хвасталась хозяйственностью и домовитостью, а другая жаловалась на проказы и беспечность мужа. Но пока они обнимались, тайком подкравшийся Габинна вдруг обхватил ноги Фортунаты и поднял их на ложе. - Ай, ай! - завизжала она, видя, что туника ее задралась выше колен. И, бросившись в объятия Сцинтиллы, она закрыла платочком лицо, разгоревшееся от стыда. LXVIII. Когда спокойствие восстановилось, Трималхион приказал вторично накрыть на стол. Мгновенно рабы сняли все столы и принесли новые, а пол посыпали окрашенными шафраном и киноварью опилками, и - чего я раньше нигде не видывал - толченой слюдой. - Ну,- сказал Трималхион,- мне-то самому и одной перемены хватило бы, а вторую трапезу только ради вас подают. Да уж ладно ,если есть там что хорошенькое - тащи сюда. Между тем александрийский мальчик, заведующий горячей водой, защелкал, подражая соловью... - Переменить! - закричал Трималхион, и вмиг появилась другая забава. Раб, сидевший в ногах Габинны, думаю, по приказанию своего хозяина, вдруг заголосил нараспев: "Флот Энея меж тем уж вышел в открытое море..." Никогда еще более режущий звук не раздирал моих ушей, потому что, помимо варварских ошибок и то громкого, то придушенного крика, он еще примешивал к стихам фразы из ателлан; тут впервые сам Вергилий мне показался противным. Тем не менее, когда он наконец замолчал, Габинна захлопал и сказал: - А ведь нигде не учился! Я его посылал на выучку к базарным разносчикам; как примется представлять погонщиков мулов или разносчиков - нет ему равного. Вообще он отчаянно способный малый; он и пекарь, он и сапожник, он и повар - слуга всех муз. Не будь у него двух пороков- был бы просто совершенством: он обрезан и во сне храпит. Что косой - наплевать: глядит, как Венера. Поэтому он ни о чем не может умолчать. Редко когда глаза смыкает. Я заплатил за него триста динариев. LXIX. - О, - вмешалась в разговор Сцинтилла,- ты не все еще художества негодного раба пересчитал. Это он тебе живой товар доставляет; я буду не я, если его не заклеймят. - Узнаю каппадокийца,- со смехом сказал Трималхион,- никогда ни в чем себе не откажет, и, клянусь богами, я его за это хвалю, ибо этого в могилу не унесешь. Ты же, Сцинтилла, ревность оставь. Поверь мне, мы вас (женщин) тоже (достаточно) знаем. Помереть мне на этом месте, если я в свое время не игрывал со своей хозяйкой, да так, что хозяин заподозрил меня и отправил в деревню. Но... "Молчи, язык! Хлеба дам". Приняв эти слова за поощрение, негодный раб вытащил из-за пазухи глиняный светильник и с полчаса дудел, изображая флейтиста; Габинна вторил ему, играя на губах. В конце концов раб вылез на середину и принялся кривляться еще пуще; то, вооружившись выдолбленными тростниками, передразнивал музыкантов, то, завернувшись в плащ с капюшоном, с бичом в руке изображал погонщиков мулов; наконец Габинна подозвал его к себе, поцеловал и, протянув ему кубок, присовокупил: - Все лучше и лучше, Масса. Подарю я тебе башмаки. Никогда бы, кажется, не кончилось это мучение, если бы не подали новой еды - дроздов-пшеничников, начиненных орехами и изюмом. За ними последовали кидонские яблоки, утыканные иглами, наподобие ежей. Все это было еще переносимо. Но вот притащили блюдо столь чудовищное, что, казалось, лучше с голоду помереть. По виду это был жирный гусь, окруженный всевозможной рыбой и птицей. - Все, что вы здесь видите,- сказал Трималхион,- из одного теста сделано. Я, догадливейший из людей, сразу сообразил, в чем дело: - Буду очень удивлен,- сказал я, наклонившись к Агамемнону,- если все это не сработано из навоза или глины. В Риме, на сатурналиях, мне случалось видеть такие подобия кушаний. LХХ. Не успел я вымолвить этих слов, как Трималхион сказал: - Пусть я разбухну, а не разбогатею, если мой повар не сделал всего этого из свинины. Дорогого стоит этот человек. Захоти только, и он тебе из свиной матки смастерит рыбу, из сала - голубя, из окорока - горлинку, из бедер - цыпленка: и к тому же, по моему измышлению, имя ему наречено превосходное: он зовется Дедалом. Чтобы вознаградить его за хорошее поведение, я ему выписал из Рима подарок - нож