У сердца моего опочивала. Вы, духи светлые в раю, Услышьте плач, мольбу мою: От зол, от бед и темных сил Храните ту, что я любил; Свой щит, свой меч над нею вы прострите, Сестру свою, Матильду, защитите. Во имя слез, что столько раз Роняли вы, скорбя по нас, Во имя слова, что в сердцах Священников рождает страх, Во имя благости, что вы таите, Взываю к вам: Матильду защитите. 16 В ОКТЯБРЕ 1849 Умчалась буря -- тишь да гладь. Германия, большой ребенок, Готова елку вновь справлять И радуется празднику спросонок. Семейным счастьем мы живем, От беса -- то, что манит выше! Мир воротился в отчий дом, Как ласточка под сень знакомой крыши, Все спит в лесу и на реке, Залитой лунными лучами. Но что там? Выстрел вдалеке,-- Быть может, друг расстрелян палачами! Быть может, одолевший враг Всадил безумцу пулю в тело. Увы, не все умны, как Флакк, -- Он уцелел, бежав от битвы смело! Вновь треск... Не в честь ли Гете пир Иль, новым пламенем согрета, Вернулась Зонтаг в шумный мир И славит лиру дряхлую ракета? А Лист? О, милый Франц, он жив! Он не заколот в бойне дикой, Не пал среди венгерских нив, Пронзенный царской иль кроатской пикой Пусть кровью изошла страна, Пускай раздавлена свобода,-- Что ж, дело Франца сторона, И шпагу он не вынет из комода. Он жив, наш Франц! Когда-нибудь Он сможет прежнею отвагой В кругу своих внучат хвастнуть: "Таков я был, так сделал выпад шпагой". О, как моя вскипает кровь При слове "Венгрия"! Мне тесен Немецкий мой камзол, и вновь Я слышу трубы, зов знакомых песен. Опять звучит в душе моей, Как шум далекого потока, Песнь о героях прошлых дней, О Нибелунгах, павших жертвой рока. Седая быль повторена, Как будто вспять вернулись годы. Пусть изменились имена -- В сердцах героев тот же дух свободы. Им так же гибель рок судил: Хоть стяги реют в гордом строе,-- Пред властью грубых, темных сил Обречены падению герои. С быком вступил в союз медведь, Ты пал, мадьяр, в неравном споре, Но верь мне -- лучше умереть, Чем дни влачить, подобно нам, в позоре. Притом хозяева твои -- Вполне пристойная скотина, А мы -- рабы осла, свиньи, Вонючий пес у нас за господина! Лай, хрюканье -- спасенья нет, И что ни день -- смердит сильнее. Но не волнуйся так, поэт,-- Ты нездоров, и помолчать -- вернее. 17 ДУРНОЙ СОН Во сне я вновь стал юным и беспечным -- С холма, где был наш деревенский дом, Сбегали мы по тропкам бесконечным, Рука в руке, с Оттилией вдвоем. Что за сложение у этой крошки! Глаза ее, как море, зелены -- Точь-в-точь русалка, а какие ножки! В ней грация и сила сплетены. Как речь ее проста и непритворна, Душа прозрачней родниковых вод, Любое слово разуму покорно, С бутоном розы схож манящий рот! Не грежу я, любовь не ослепляет Горячечного взора ни на миг, Но что-то в ней мне душу исцеляет,- Я, весь дрожа, к руке ее приник. И лилию, не зная, что со мною, Я дерзостно протягиваю ей, Воскликнув: "Стань, малютка, мне женой И праведностью надели своей!" Увы, неведом до скончанья века Остался для меня ее ответ: Я вдруг проснулся -- немощный калека, Прикованный к постели столько лет. 18 ОНА ПОГАСЛА Темнеет рампа в час ночной, И зрители спешат домой. "Ну как, успех?" -- "Неплохо, право: Я слышал сам, кричали "браво", В почтенной публике кругом Неслись, как шквал, рукоплесканья..." Теперь же -- тих нарядный дом, Ни света в нем, ни ликованья. Но -- чу! Раздался резкий звук, Хотя подмостки опустели. Не порвалась ли где-то вдруг Одна из струн виолончели? Но тут в партер из-за кулис, Шурша, метнулась пара крыс; И никнет в горьком чаде масла Фитиль последний, чуть дыша... А в нем была моя душа. Тут лампа бедная погасла. 19 ДУХОВНАЯ Близится конец. Итак -- Вот моей духовной акт: В ней по-христиански щедро Награжден мой каждый недруг. Вам, кто всех честней, любезней, Добродетельнейшим снобам, Вам оставлю, твердолобым, Весь комплект моих болезней: Колики, что, словно клещи, Рвут кишки мои все резче, Мочевой канал мой узкий, Гнусный геморрой мой прусский. Эти судороги -- тоже, Эту течь мою слюнную, И сухотку вам спинную Завещаю, волей божьей. К сей духовной примечанье: Пусть о вас навек всеместно Вытравит отец небесный Всякое воспоминанье! 20 ENFANT PERDU 1 Забытый часовой в Войне Свободы, Я тридцать лет свой пост не покидал. Победы я не ждал, сражаясь годы; Что не вернусь, не уцелею, знал. Я день и ночь стоял не засыпая, Пока в палатках храбрые друзья Все спали, громким храпом не давая Забыться мне, хоть и вздремнул бы я. А ночью -- скука, да и страх порою... (Дурак лишь не боится ничего.) Я бойким свистом или песнью злою Их отгонял от сердца моего. Ружье в руках, всегда на страже ухо... Чуть тварь какую близко разгляжу, Уж не уйдет! Как раз дрянное брюхо Насквозь горячей пулей просажу Случалось, и такая тварь, бывало, Прицелится -- и метко попадет. Не утаю -- теперь в том проку мало -- Я весь изранен; кровь моя течет. Где ж смена? Кровь течет; слабеет тело. Один упал -- другие подходи! Но я не побежден: оружье цело, Лишь сердце порвалось в моей груди. ------------------------- 1 Дословно: потерянное дитя (фр.). Так во времена Французом революции 1789 г. в армии назывался часовой на передовом посту КНИГА ТРЕТЬЯ ЕВРЕЙСКИЕ МЕЛОДИИ О, пусть не без утех земных Жизнь твоя протекает! И если ты стрел не боишься ничьих, Пускай -- кто хочет -- стреляет. А счастье -- мелькнет оно пред тобой -- Хватай за полу проворно! Совет мой: в долине ты хижину строй, Не на вершине горной. ПРИНЦЕССА ШАБАШ Видим мы в арабских сказках, Что в обличий зверином Ходят часто чародеем Заколдованные принцы. Но бывают дни -- и принцы Принимают прежний образ: Принц волочится и дамам Серенады распевает. Все до часа рокового: А настанет он -- мгновенно Светлый принц четвероногим Снова делается зверем. Днесь воспеть такого принца Я намерен. Он зовется Израилем и в собаку Злою ведьмой обращен. Всю неделю по-собачьи Он и чувствует и мыслит, Грязный шляется и смрадный, На позор и смех мальчишкам. Но лишь пятница минует, Принц становится, как прежде, Человеком и выходит Из своей собачьей шкуры. Мыслит, чувствует, как люди; Гордо, с поднятой главою И разряженный, вступает Он в отцовские чертоги. "Прародительские сени! -- Их приветствует он нежно,-- Дом Иаковлев! Целую Прах порога твоего!" По чертогам пробегают Легкий шепот и движенье; Дышит явственно в тиши Сам невидимый хозяин. Лишь великий сенешаль (Vulgo 1 служка в синагоге) Лазит вверх и вниз поспешно, В храме лампы зажигая. Лампы -- светочи надежды! Как горят они и блещут! Ярко светят также свечи На помосте альмемора. И уже перед ковчегом, Занавешенным покровом С драгоценными камнями И в себе хранящим Тору, Занимает место кантор, Пренарядный человечек; Черный плащик свой на плечи Он кокетливо накинул, ------------------- 1 В просторечии (лат.). Белой ручкой щеголяя, Потрепал себя по шее, Перст к виску прижал, большим же Пальцем горло расправляет. Трели он пускает тихо; Но потом, как вдохновенный, Возглашает громогласно: "Лехо дауди ликрас калле! О, гряди, жених желанный, Ждет тебя твоя невеста -- Та, которая откроет Для тебя стыдливый лик!" Этот чудный стих венчальный Сочинен был знаменитым Миннезингером великим, Дон Иегудой бен Галеви. В этом гимне он воспел Обрученье Израиля С царственной принцессой Шабаш, По прозванью Молчаливой. Перл и цвет красот вселенной Эта чудная принцесса! Что тут Савская царица, Соломонова подруга, Эфиопская педантка, Что умом блистать старалась И загадками своими, Наконец, уж надоела! Нет! Принцесса Шабаш -- это Сам покой и ненавидит Суемудреные битвы И ученые дебаты; Ненавидит этот дикий Пафос страстных декламаций, Искры сыплющий и бурно Потрясающий власами. Под чепец свой скромно прячет Косы тихая принцесса, Смотрит кротко, как газель, Станом стройная, как аддас. И возлюбленному принцу Дозволяет все, но только -- Не курить. "Курить в субботу Запрещает нам закон. Но зато, мой милый, нынче Ты продушишься взамен Чудным кушаньем: ты будешь Нынче шалет, друг мой, кушать". "Шалет -- божеская искра, Сын Элизия!" -- запел бы Шиллер в песне вдохновенной, Если б шалета вкусил. Он -- божественное блюдо; Сам всевышний Моисея Научил его готовить На горе Синайской, где Он открыл ему попутно, Под громовые раскаты, Веры истинной ученье -- Десять заповедей вечных. Шалет -- истинного бога Чистая амброзия, И в сравненье в этой снедью Представляется вонючей Та амброзия, которой Услаждалися лжебоги Древних греков -- те, что были Маскированные черти. Вот наш принц вкушает шалет; Взор блаженством засветился. Он жилетку расстегнул И лепечет, улыбаясь: "То не шум ли Иордана, Не журчанье ль струй студеных Под навесом пальм Бет-Эля, Где верблюды отдыхают? Не овец ли тонкорунных Колокольчики лепечут? Не с вершин ли Гилеата На ночь сходят в дол барашки?" Но уж день склонился. Тени Удлиняются. Подходит Исполинскими шагами Срок ужасный. Принц вздыхает. Точно хладными перстами Ведьмы за сердце берут. Предстоит метаморфоза -- Превращение в собаку. Принцу милому подносит Нарду тихая принцесса; Раз еще вдохнуть спешит он Этот запах благовонный; И с питьем прощальным кубок Вслед за тем она подносит; Пьет он жадно, -- две-три капли Остаются лишь на дне. И кропит он ими стол; К брызгам свечку восковую Приближает, -- и с шипеньем Гаснет грустная свеча. ИЕГУДА БЕН ГАЛЕВИ 1 "Да прилипнет в жажде к небу Мой язык и да отсохнут Руки, если я забуду Храм твой, Иерусалим!.." Песни, образы так бурно В голове моей теснятся, Чудятся мужские хоры, Хоровые псалмопенья. Вижу бороды седые, Бороды печальных старцев. Призраки, да кто ж из вас Иегуда бен Галеви? И внезапно -- все исчезло: Робким призракам несносен Грубый оклик земнородных. Но его узнал я сразу,-- Да, узнал по древней скорби Многомудрого чела, По глазам проникновенным И страдальчески пытливым, Но и без того узнал бы По загадочной улыбке Губ, срифмованных так дивно, Как доступно лишь поэтам. Год приходит, год проходит,-- От рожденья Иегуды Бен Галеви пролетело Семь столетий с половиной. В первый раз увидел свет Он в Кастилии, в Толедо; Был младенцу колыбельной Говор Тахо золотого. Рано стал отец суровый Развивать в ребенке мудрость,-- Обученье началось С божьей книги, с вечной Торы. Сыну мудро толковал он Древний текст, чей живописный, Иероглифам подобный, Завитой квадратный шрифт, Этот чудный шрифт халдейский, Создан в детстве нашим миром И улыбкой нежной дружбы Сердце детское встречает. Тексты подлинников древних Заучил в цитатах мальчик, Повторял старинных тропов Монотонные напевы И картавил так прелестно, С легким горловым акцентом, Тонко выводил шалшелет, Щелкал трелью, словно птица. Также Таргум Онкелос, Что написан на народном Иудейском диалекте,-- Он зовется арамейским И примерно так походит На язык святых пророков, Ну, как швабский на немецкий,-- Этот желтоцвет еврейский Тоже выучил ребенок, И свои познанья вскоре Превосходно применил он В изучении Талмуда. Да, родитель очень рано Ввел его в Талмуд, а после -- И в великую Галаху, В эту школу фехтованъя, Где риторики светшш, Первоклассные атлеты Вавилона, Пумпедиты Упражнялись в состязаньях. Здесь ребенок изощрился В полемическом искусстве,-- Этим мастерством словесным Позже он блеснул в "Козари". Но, как небо нам сияет Светом двойственной природы: То горячим светом солнца, То холодным лунным светом, - Так же светит нам Талмуд, Оттого его и делят На Галаху и Агаду. Первую назвал я школой Фехтования, а вторую Назову, пожалуй, садом, Садом странно-фантастичным, Двойником другого сада, Порожденного ютгда-то Также почвой Вавилона: Это сад Семирамиды, Иль восьмое чуда света. Дочь царей Семирамиду Воспитали в дежстве птицы, И царица сохранила Целый ряд привычек птичьих: Не хотела променады Делать по земле, как все мы, Млеком вскормленные твари, И взрастила сад воздушный,-- Высоко на колоссальных Колоннадах заблистали Клумбы, пальмы, апельсины, Изваянья, водометы -- Скреплены хитро и прочно, Как плющом переплетенным, Сетью из мостов висячих, Где качались важно птицы, Пестрые, большие птицы, Мудрецы, что молча мыслят, Глядя, как с веселой трелью Подле них порхает чижик. Все блаженно пьют прозрачный, Как бальзам душистый, воздух, Не отравленный зловонным Испарением земли.. Да, Агада -- сад воздушный Детских вымыслов, и часто Юный ученик Талмуда, Если сердце, запылившись, Глохло от сварливой брани И от диспутов Галахи, Споров о яйце фатальном, Что снесла наседка в праздник, Иль от столь же мудрых прений По другим вопросам, -- мальчик Убегал, чтоб освежиться, В сад, в цветущий сад Агады, Где так много старых сказок, Подлинных чудесных былей, Житий мучеников славных, Песен, мудрых изречений, Небылиц, таких забавных, Полных чистой пылкой веры. О, как все блистало, пело, Расцветало в пышном блеске! И невинный, благородный Дух ребенка был захвачен Буйной дерзостью фантазий, Волшебством блаженной скорби, Страстным трепетом восторга -- Тем прекрасным тайным миром, Тем великим откровеньем, Что поэзией зовется. И поэзии искусство -- Высший дар, святая мудрость -- Мастерство стихосложенья Сердцу мальчика открылось. Иегуда бен Галеви Стал не только мудрый книжник, Но и мастер песнопенья, Но и первый из поэтов. Да, он дивным был поэтом, Был звездой своей эпохи, Солнцем своего народа -- И огромным, чудотворным, Огненным столпом искусства. Он пред караваном скорби, Пред Израилем-страдальцем, Шел пустынями изгнанья. Песнь его была правдива, И чиста, и непорочна, Как душа его; всевышний, Сотворив такую душу, Сам доволен был собою, И прекраснейшую душу Радостно поцеловал он,-- И трепещет тихий отзвук Поцелуя в каждой песне, В каждом слове песнотворца, Посвященного с рожденья Божьей милостью в поэты. Ведь в поэзии, как в жизни, Эта милость -- высший дар! Кто снискал ее -- не может Ни в стихах грешить, ни в прозе. Называем мы такого Божьей милостью поэта Гением; он в царстве духа Абсолютный самодержец, Он дает ответ лишь богу, Не народу, -- ведь в искусстве Нас народ, как в жизни, может Лишь казнить, но не судить. 2 "Так на реках вавилонских Мы рыдали, наши арфы Прислонив к плакучим ивам",-- Помнишь песню древних дней? Помнишь -- старое сказанье Стонет, плачется уныло, Ноет, словно суп в кастрюльке, Что кипит на очаге! Сотни лет во мне клокочет, Скорбь во мне кипит! А время Лижет рану, словно пес, Иову лизавший язвы. За слюну спасибо, пес, Но она лишь охлаждает, Исцелить меня могла бы Смерть,--но я, увы, бессмертен! Год приходит, год проходит! Деловито ходит шпулька На станке, -- а что он ткет, Ни единый ткач не знает. Год приходит, год проходит,-- Человеческие слезы Льются, капают на землю,-- И земля сосет их жадно. Ах, как бешено кипит! Скачет крышка!.. Слава мужу, Чья рука твоих младенцев Головой швырнет о камень. Слава господу! Все тише Котелок клокочет. Смолк. Мой угрюмый сплин проходит, Западно-восточный сплин. Ну, и мой конек крылатый Ржет бодрее, отряхает Злой ночной кошмар и, мнится, Молвит умными глазами: "Что ж, опять летим в Толедо, К маленькому талмудисту, Что великим стал поэтом,-- К Иегуде бен Галеви?" Да, поэт он был великий -- Самодержец в мире грезы, Властелин над царством духов, Божьей милостью поэт. Он в священные сирвенты, Мадригалы и терцины, Канцонетты и газеллы Влил огонь души, согретой Светлым поцелуем бога! Да, поистине был равен Этот трубадур великий Несравненным песнотворцам Руссилъона и Прованса, Пуату и прочих славных Померанцевых владений Царства христиан галантных. Царства христиан галантных Померанцевые земли! Их цветеньем, блеском, звоном Скрашен мрак воспоминаний! Чудный соловьиный мир! Вместо истинного бога -- Ложный бог любви да музы,-- Вот кому тогда молились! Розами венчая плеши, Клирики псалмы там пели На веселом лангедоке, А мирянин, знатный рыцарь, На коне гарцуя гордо В стихотворных выкрутасах Славил даму, чьим красотам Радостно служил он сердцем. Нет любви без дамы сердца! Ну, а уж певец любви -- Миннезингер, -- тот без дамы Что без масла бутерброд! И герой, воспетый нами, Иегуда бен Галеви, Увлечен был дамой сердца -- Но совсем особой дамой. Не Лаурой, чьи глаза, Эти смертные светила, На страстной зажгли во храме Знаменитейший пожар, Не нарядной герцогиней В блеске юности прекрасной, Королевою турниров, Присуждавшей храбрым лавры, Не постельной казуисткой, Поцелуйным крючкотвором, Докторолухом, ученым В академиях любви,-- Нет, возлюбленная рабби В жалкой нищете томилась, В лютой скорби разрушенья И звалась: Иерусалим. С юных лет в ней воплотилась Вся его любовь и вера, Приводило душу в трепет Слово "Иерусалим". Весь пунцовый от волненья, Замирая, слушал мальчик Пилигрима, что в Толедо Прибыл из восточных стран И рассказывал, как древний Город стал пустыней дикой,-- Город, где в песке доныне Пламенеет след пророка, Где дыханьем вечным бога, Как бальзамом, полон воздух. "О юдоль печали!" -- молвил Пилигрим, чья борода Белым серебром струилась, А у корня каждый волос Черен был, как будто сверху Борода омоложалась, -- Странный был он пилигрим; Вековая скорбь глядела Из печальных глаз, и горько Он вздыхал: "Иерусалим! Ты, людьми обильный город, Стал пустынею, где грифы, Где гиены и шакалы В гнили мерзостно пируют, Где гнездятся змеи, совы Средь покинутых развалин, Где лиса глядит спесиво Из разбитого окошка Да порой, в тряпье одетый, Бродит нищий раб пустыни И пасет в траве высокой Худосочного верблюда. На Сионе многославном, Где твердыня золотая Гордым блеском говорила О величье властелина,-- Там, поросшие бурьяном, Тлеют грудами обломки И глядят на нас так скорбно, Так тоскливо, будто плачут. Ах, они и вправду плачут, Раз в году рыдают камни -- В месяц аба, в день девятый; И, рыдая сам, глядел я, Как из грубых диких глыб Слезы тяжкие катились, Слышал, как колонны храма В прахе горестно стонали". Слушал речи пилигрима Юным сердцем Иегуда И проникся жаждой страстной Путь свершить в Иерусалим. Страсть поэта! Роковая Власть мечтаний и предчувствий, Чью святую мощь изведал В замке Блэ видам прекрасный, Жоффруа Рюдель, услышав, Как пришедшие с востока Рыцари при звоне кубков Громогласно восклицали: "Цвет невинности и чести, Перл и украшенье женщин -- Дева-роза Мелисанда, Маркграфиня Триполи!" -- Размечтался трубадур наш, И запел о юной даме, И почувствовал, что сердцу Стало тесно в замке Блэ,-- И тоска им овладела. К Цетте он поплыл, но в море Тяжко заболел и прибыл, Умирая, в Триполи. Там увидел Мелисанду Он телесными очами, Но тотчас же злая смерть Их покрьша вечной тенью. И в последний раз запел он И, не кончив песню, мертвый, Пал к шагам прекрасной дамы -- Мелисаады Триполи. Как таинственно и дивно Сходны судьбы двух поэтов, Хоть второй лишь мудрым старцем Совершил свой путь великий! И Иегуда бен Галеви Принял смерть у ног любимой, Преклонил главу седую У колен Иерусалима. 3 После битвы при Арбеллах Юный Александр Великий Землю Дария и войско, Двор, гарем, слонов и женщин, Деньги, скипетр и корону -- Золотую дребедень -- Все набил в свои большие Македонские шальвары. Дарий, тот удрал от страха, Как бы в них не угодить Царственной своей персоной. И герой в его шатре Захватил чудесный ларчик, Золотой, в миниатюрах, Инкрустированный тонко Самоцветными камнями. Был тот ларчик сам бесценен, А служил лишь для храпенья Драгоценностей короны, И других сокровищ царских. Александр их раздарил Самым храбрым -- и смеялся, Что мужчины, словно дети, Рады пестрым побрякушкам. Драгоценнейшую гемму Милой матери послал он,-- И кольцо с печатью Кира Стало просто дамской брошкой. Ну, а старый Аристотель- Знаменитый забияка, Мир поставивший вверх дном, Для коллекции диковин Получил оникс огромный. В ларчике имелись перлы, Нить жемчужин, что Атоссе Подарил Смердис поддельный,-- Жемчуг был ведь настоящий! И веселый победитель Отдал их Таис, прекрасной Танцовщице из Коринфа. Та, украсив жемчугами Волосы, их, как вакханка, Распустила в ночь пожара, В Персеполисе танцуя, И швырнула в царский замок Факел свой -- и с громким треском Яростно взметнулось пламя Карнавальным фейерверком. После гибели Таис, Что скончалась в Вавилоне От болезни вавилонской, Перлы были в зале биржи Пущены с аукциона,-- И купил их жрец мемфисский И увез их в свой Египет, Где они явились позже В шифоньерке Клеопатры, Что толкла прекрасный жемчуг И, с вином смешав, глотала, Чтоб Антония дурачить. А с последним Омаядом Перлы прибыли в Гренаду И блистали на тюрбане Кордуанского калифа. Третий Абдергам украсил Ими панцирь на турнире, Где пронзил он тридцать броней И Зюлеймы юной сердце. Но с паденьем царства мавров Перешли и эти перлы Во владенье христиан, Властелинов двух Кастилии, Католических величеств,-- И испанских государынь Украшали на турнирах, На придворных играх, в цирке, На больших аутодафе, Где величества с балконов Наслаждались ароматом Старых жареных евреев. Правнук черта Мендицабель Заложил потом все перлы Для покрытья дефицита В государственных финансах. В Тюильри, в дворцовых залах, Вновь на свет они явились И сверкали там на шее Баронессы Соломон. Вот судьба прекрасных перлов! Ларчик меньше приключений Испытал, -- его оставил Юный Александр себе, И в него сложил он песни Бесподобного Гомера, Своего любимца. На ночь Ставил он у изголовья Этот ларчик, и оттуда, Чуть задремлет царь, вставали, В сон проскальзывали тихо Образы героев светлых. Век иной -- иные птицы Ах, и я любил когда-то Эти песни о деяньях Одиссея и Пелида, И в душе моей, как солнце, Рдели золото и пурпур" Виноград вплетен был в кудри, И, ликуя, пели трубы. Смолкни, память! Колесница Триумфальная разбита, А пантеры упряжные Передохли все, как девы, Что под цитры и кимвалы В пляске шли за мной; и сам я Извиваюсь в адских муках, Лежа в прахе. Смолкни, память! Смолкни, память!.. Речь вели Мы о ларчике царевом, И такая мысль пришла мне: Будь моим подобный ларчик,-- Не заставь меня финансы Обратить его в монету,-- Я бы запер в этот ларчик Золотые песни рабби Иегуды бен Галеви -- Гимны радости, газеллы, Песни скорби, путевые Впечатленья пилигрима -- Дал бы лучшему цофару На пергаменте чистейшем Их списать, и положил бы Рукопись в чудесный ларчик, И держал бы этот ларчик На столе перед кроватью, Чтоб могли дивиться гости Блеску маленькой шкатулки, Превосходным Барельефам, Мелким, но таким прекрасным, Инкрустациям чудесным Из огромных самоцветов. Я б гостям с улмбкой молвил: "Это что ! -- Лишь оболочка Лучшего из всех сокровищ: Там сияют -бриллианты, Отражающие небо, Там рубины пламенеют Кровью трепетного сердца, Там смарагд обетованья, Непорочные лазури, Перлы, краше дивных перлов, Принесенных Лже-Смердисом В дар пленительной Атоссе, Бывших лучшим украшеньем Высшей знати в этом мире, Обегаемом луною: И Таис, и Клеопатры, И жрецов, и грозных мавров, И испанских государынь, И самой высокочтимой Баронессы Соломон. Те прославленные перлы -- Только сгустки бледной слизи, Выделенья жалких устриц, Тупо прозябавших в море. Мною ж собранные перлы Рождены душой прекрасной, Светлым духом, чьи глубины Глубже бездны океана, Ибо эти перлы -- слезы Иегуды бен Галеви,-- Ими горько он оплакал Гибель Иерусалима. И связал он перлы-слезы Золотою ниткой рифмы, В ювелирно стихотворства Сделал песней драгоценной. И доныне эта песня, Этот плач великой скорби Из рассеянных по свету Авраамовых шатров Горько льется в месяц аба, В день девятый -- в годовщину Гибели Иерусалима, Уничтоженного Титом. Эта песня -- гимн сионский Иегуды бен Галеви, Плач предсмертный над священным Пеплом Иерусалима. В покаянной власянице, Босоногий, там сидел он На поверженной колонне; И густой седою чащей Волосы на грудь спадали, Фантастично оттеняя Бледный, скорбный лик поэта С вдохновенными очами. Так сидел он там и пел, Словно древний ясновидец,-- И казалось, из могилы Встал пророк Иеремия. И в руинах смолкли птицы, Слыша вопли дикой скорби, Даже коршуны, приблизясь, Им внимали с состраданьем. Вдруг, на стременах качаясь, Мимо, на коне огромном, Дикий сарацин промчался, Белое копье колебля,-- И, метнув оружье смерти В грудь несчастного поэта, Ускакал быстрее ветра, Словно призрак окрыленный. Кровь певца текла спокойно, И спокойно песню скорби Он допел, и был предсмертный Вздох его: "Иерусалим!" Молвит старое сказанье, Что жестокий сарацин Был не человек преступный, А переодетый ангел, Посланный на землю небом, Чтоб унесть любимца бога Из юдоли слез, без муки Взять его в страну блаженных. В небе был он удостоен Крайне лестного приема,-- Это был сюрприз небесный, Драгоценный для поэта. Хоры ангелов навстречу Вышли с музыкой и пеньем, И в торжественном их гимне Он узнал свою же песню -- Брачный гимн синагогальный, Гимн субботний Гименею, Строй ликующих мелодий, Всем знакомых, -- что за звуки! Ангелы трубили в трубы, Ангелы на скрипках пели, Ликовали на виолах, Били в бубны и кимвалы. И в лазурных безднах неба Так приветливо звенело, Так приветливо звучало: "Лехо дауди ликрас калле!"1 ------------------- 1 "Выйди, друг, невесту встретить!" (древнеевр.) 4 Рассердил мою супругу Я последнею главой, А особенно рассказом Про бесценный царский ларчик. Чуть не с горечью она мне Заявила, что супруг Подлинно религиозный Обратил бы ларчик в деньги, Что на них он приобрел бы Для своей жены законной Белый кашемир, который Нужен, бедной, до зарезу; Что с Иегуды бен Галеви Было бы довольно чести Сохраняться просто в папке Из красивого картона, По-китайски элегантно Разрисованной узором, Вроде чудных бонбоньерок Из пассажа "Панорама". "Странно! -- вскрикнула супруга. - Если он такой уж гений, Почему мне незнакомо Даже имя бен Галеви?" "Милый друг мой, -- отвечал я, -- Ангел мой, прелестный неуч, Это результат пробелов Во французском воспитанье. В пансионах, где девицам, Этим будущим мамашам Вольного народа галлов, Преподносят мудрость мира: Чучела владык Египта, Груды старых мумий, тени Меровингских властелинов С ненапудренною гривой, Косы мудрецов Китая, Царства пагод из фарфора,-- Все зубрить там заставляют Умных девочек. Но, боже! Назови-ка им поэта, Гордость золотого века Всей испано-мавританской Старой иудейской школы, Назови им И бен Эзру, Иегуду бен Галеви, Соломона Габироля -- Триединое созвездье, Словом, самых знаменитых,-- Сразу милые малютки Сделают глаза большие И на вас глядят овцой. Мой тебе совет, голубка, Чтоб такой пробел заполнить, Позаймись-ка ты еврейским,-- Брось театры и концерты, Посвяти годок иль больше Неустанной штудировке -- И прочтешь в оригинале Ибен Эзру, Габироля И, понятно, бен Галеви -- Весь триумвират поэтов, Что с волшебных струн Давида Лучшие похитил звуки. Аль-Харизи -- я ручаюсь, Он тебе знаком не больше, А ведь он остряк -- французский, Он переострил Харири В хитроумнейших макамах И задолго до Вольтера Был чистейшим вольтерьянцем,-- Этот Аль-Харизи пишет: "Габироль -- властитель мысли, Он мыслителям любезен; Ибен Эзра -- царь искусства, Он художников любимец; Но достоинства обоих Сочетал в себе Галеви: Величайший из поэтов, Стал он всех людей кумиром". Ибен Эзра был старинный Друг,--быть может, даже родич,- Иегуды бен Галеви; И Галеви в книге странствий С болью пишет, что напрасно Он искал в Гранаде друга,-- Что нашел он только брата, Рабби Мейера -- врача И к тому же стихотворца И отца прекрасной девы, Заронившей безнадежный Пламень страсти в сердце Эзры. Чтоб забыть свою красотку, Взял он страннический посох, Стал, как многие коллеги, Жить без родины, без крова. На пути к Иерусалиму Был татарами он схвачен И, привязанный к кобыле, Унесен в чужие степи. Там впрягли беднягу в службу, Недостойную раввина, А тем более поэта: Начал он доить коров. Раз на корточках сидел он Под коровой и усердно Вымя теребил, стараясь Молоком наполнить крынку,-- Не почетное занятье Для раввина, для поэта! Вдруг, охвачен страшной скорбью, Песню он запел; и пел он Так прекрасно, так печально, Что случайно шедший мимо Хан татарский был растроган И вернул рабу свободу, Много дал ему подарков: Лисью шубу и большую Сарацинскую гитару, Выдал денег на дорогу. Злобный рок, судьба поэта! Всех потомков Аполлона Истерзала ты и даже Их отца не пощадила: Ведь, догнав красотку Дафну, Не нагое тело нимфы, А лавровый куст он обнял,-- Он, божественный Шлемиль. Да, сиятельный дельфиец Был Шлемиль, и даже в лаврах, Гордо увенчавших бога,-- Признак божьего шлемильства. Слово самое "Шлемиль" Нам понятно. Ведь Шамиссо Даже в Пруссии гражданство Дал ему (конечно, слову), И осталось неизвестным, Как исток святого Нила, Лишь его происхожденье; Долго я над ним мудрил, А потом пошел за справкой, Много лет назад в Берлине, К другу нашему Шамиссо, К обер-шефу всех Шлемилей. Но и тот не мог ответить И на Гицига сослался, От которого узнал он Имя Петера без тени И фамилию. Я тотчас Дрожки взял и покатил К Гицигу. Сей чин судебный Прежде звался просто Ициг, И когда он звался Ициг, Раз ему приснилось небо И на небе надпись. Гициг,-- То есть Ициг с буквой Г. "Что тут может значить Г? -- Стал он размышлять. -- Герр Ициг Или горний Ициг? Горний -- Титул славный, но в Берлине Неуместный". Поразмыслив, Он решил назваться "Гициг",-- Лишь друзьям шепнув, что горний В Гициге сидит святой. "Гициг пресвятой! -- сказал я, Познакомясь. -- Вы должны мне Объяснить языковые Корни имени Шлемиль". Долго мой святой хитрил, Все не мог припомнить, много Находил уверток, клялся Иисусом, -- наконец От моих штанов терпенья Отлетели все застежки, И пошел я тут ругаться, Изощряться в богохульстве, Так что пиетист почтенный Побледнел как смерть, затрясся, Перестал мне прекословить И повел такой рассказ: "В Библии прочесть мы можем, Что частенько в дни скитаний Наш Израиль утешался С дочерями Моавитов. И случилось, некий Пинхас Увидал, как славный Зимри Мерзкий блуд свершал с такой же Мадиамской уроженкой. И тотчас же в лютом гневе Он схватил копье и Зимри Умертвил на месте блуда. Так мы в Библии читаем. Но из уст в уста в народе С той поры передается, Что своим оружьем Пинхас Поразил совсем не Зимри И что, гневом ослепленный, Вместо грешника убил он Неповинного. Убитый Был Шлемиль бен Цури-Шадцай". Этим-то Шлемилем Первым Начат был весь род Шлемилей: Наш родоначальник славный Был Шлемиль бен Цури-Шадцай. Он, конечно, не прославлен Доблестью, мы только знаем Имя, да еще известно, Что бедняга был Шлемилем. Но ведь родовое древо Ценно не плодом хорошим, А лишь возрастом, -- так наше Старше трех тысячелетий! Год приходит, год проходит; Больше трех тысячелетий, Как погиб наш прародитель, Герр Шлемиль бен Цури-Шадцай. Уж давно и Пинхас умер, Но копье его доныне Нам грозит, всегда мы слышим, Как свистит оно над нами. И оно сражает лучших -- Как Иегуда бен Галеви, Им сражен был Ибен Эзра, Им сражен был Габироль. Габироль -- наш миннезингер, Посвятивший сердце богу, Соловей благочестивый, Чьею розой был всевышний,-- Чистый соловей, так нежно Пел он песнь любви великой Средь готического мрака, В тьме средневековой ночи. Не страшился, не боялся Привидений и чудовищ, Духов смерти и безумья, Наводнявших эту ночь! Чистый соловей, он думал Лишь о господе любимом, Лишь к нему пылал любовью, Лишь его хвалою славил! Только тридцать весен прожил Вещий Габироль, но Фама Раструбила по вселенной Славу имени его. Там же, в Кордове, с ним рядом, Жил какой-то мавр; он тоже Сочинял стихи и гнусно Стал завидовать поэту. Чуть поэт начнет, бывало, Петь -- вскипает желчь у мавра, Сладость песни у мерзавца Обращалась в горечь злобы. Ночью в дом свой заманил он Ненавистного поэта И убил его, а труп Закопал в саду за домом. Но из почвы, где зарыл он Тело, вдруг росток пробился, И смоковница возникла Небывалой красоты. Плод был странно удлиненный, Полный сладости волшебной, Кто вкусил его -- изведал Несказанное блаженство. И тогда пошли в народе Толки, сплетни, пересуды, И своим светлейшим ухом Их услышал сам калиф. Сей же, собственноязычно Насладившись феноменом, Учредил немедля строгий Комитет по разысканью. Дело взвесили суммарно: Всыпали владельцу сада В пятки шестьдесят бамбуков -- Он сознался в злодеянье; После вырыли из почвы Всю смоковницу с корнями, И народ узрел воочью Труп кровавый Габироля. Пышно было погребенье, Беспредельно горе братьев. В тот же день калифом был Нечестивый мавр повешен. ДИСПУТ Во дворце толедском трубы Зазывают всех у входа, Собираются на диспут Толпы пестрые народа. То не рыцарская схватка, Где блестит оружье часто, Здесь копьем послужит слово Заостренное схоласта. Не сойдутся в этой битве Молодые паладины, Здесь противниками будут Капуцины и раввины. Капюшоны и ермолки Лихо носят забияки. Вместо рыцарской одежды -- Власяницы, лапсердаки. Бог ли это настоящий? Бог единый, грозный, старый, Чей на диспуте защитник Реб Иуда из Наварры? Или бог другой -- трехликий, Милосердный, христианский, Чей защитник брат Иосиф, Настоятель францисканский? Мощной цепью доказательств, Силой многих аргументов И цитатами -- конечно, Из бесспорных документов -- Каждый из героев хочет Всех врагов обезоружить, Доведеньем ad absurdum1 Сущность бога обнаружить. Решено, что тот, который Будет в споре побежденным, Тот религию другую Должен счесть своим законом. Иль крещение приемлют Иудеи в назиданье,-- Иль, напротив, францисканцев Ожидает обрезанье. --------------------------- 1 До абсурда Каждый вождь пришел со свитой! С ним одиннадцать -- готовых Разделить судьбу в победе Иль в лишениях суровых. Убежденные в успехе И в своем священном деле, Францисканцы для евреев Приготовили купели, Держат дымные кадила И в воде кропила мочат... Их враги ножи готовят, О точильный камень точат. Обе стороны на месте: Переполненная зала Оживленно суетится В ожидании сигнала. Под навесом золоченым Короля сверкает ложа. Там король и королева, Что на девочку похожа. Носик вздернут по-французски, Все движения невинны, И лукавы и смеются Уст волшебные рубины. Будь же ты хранима богом, О цветок благословенный... Пересажена, бедняжка, С берегов веселой Сены В край суровый этикета, Где ты сделалась испанкой, Бланш Бурбон звалась ты дома, Здесь зовешься доньей Бланкой. Короля же имя -- Педро, С прибавлением -- Жестокий. Но сегодня, как на счастье, Спят в душе его пороки; Он любезен и приятен В эти редкие моменты, Даже маврам и евреям Рассыпает комплименты. Господам без крайней плоти Он доверился всецело; И войска им предоставил, И финансовое дело. Вот вовсю гремят литавры, Трубы громко возвещают, Что духовный поединок Два атлета начинают. Францисканец гнев священный Здесь обрушивает первый -- То звучит трубою голос, То елеем мажет нервы. Именем отца, и сына, И святого духа -- чинно Заклинает францисканец "Семя Якова" -- раввина, Ибо часто так бывает, Что, немало бед содеяв, Черти прячутся охотно В теле хитрых иудеев. Чтоб изгнать такого черта, Поступает он сурово: Применяет заклинанья И науку богослова. Про единого в трех ликах Он рассказывает много,-- Как три светлых ипостаси Одного являют бога: Это тайна, но открыта Лишь тому она, который За предел рассудка может Обращать блаженно взоры. Говорит он о рожденье Вифлеемского дитяти, Говорит он о Марии И о девственном зачатье, Как потом лежал младенец В яслях, словно в колыбели, Как бычок с коровкой тут же У господних яслей млели; Как от Иродовой казни Иисус бежал в Египет, Как позднее горький кубок Крестной смерти был им выпит; Как при Понтии Пилате Подписали осужденье -- Под влияньем фарисеев И евреев, без сомненья. Говорит монах про бога, Что немедля гроб оставил И на третий день блаженно Путь свой на небо направил. Но когда настанет время, Он на землю возвратится,-- И никто, никто из смертных От суда не уклонится. "О, дрожите, иудеи!..-- Говорит монах. -- Поверьте, Нет прощенья вам, кто гнал Бога к месту крестной смерти. Вы убийцы, иудеи, О народ -- жестокий мститель! Тот, кто вами был замучен, К нам явился как Спаситель. Весь твой род еврейский -- плевел, И в тебе ютятся бесы. А твои тела -- обитель, Где свершают черти мессы. Так сказал Фома Аквинский, Он недаром "бык ученья", Как зовут его за то, что Он лампада просвещенья. О евреи, вы -- гиены, Кровожадные волчицы, Разрываете могилу, Чтобы трупом насладиться. О евреи -- павианы И сычи ночного мира, Вы страшнее носорогов, Вы -- подобие вампира. Вы мышей летучих стая, Вы вороны и химеры, Филины и василиски, Тварь ночная, изуверы. Вы гадюки и медянки, Жабы, крысы, совы, змеи! И суровый гнев господень Покарает вас, злодеи! Но, быть может, вы- решите Обрести спасенье ныне И от злобной синагоги Обратите взор к святыне, Где собор любви обильной И отеческих объятий, Вы убийцы, иудеи, О народ -- жестокий мститель! Тот, кто вами был замучен, К нам явился как Спаситель. Весь твой род еврейский -- плевел, И в тебе ютятся бесы. А твои тела -- обитель, Где свершают черти мессы. Так сказал Фома Аквинский, Он недаром "бык ученья", Как зовут его за то, что Он лампада просвещенья. О евреи, вы -- гиены, Кровожадные волчицы, Разрываете могилу, Чтобы трупом насладиться. О евреи -- павианы И сычи ночного мира, Вы страшнее носорогов, Вы -- подобие вампира. Вы мышей летучих стая, Вы вороны и химеры, Филины и василиски, Тварь ночная, изуверы. Вы гадюки и медянки, Жабы, крысы, совы, змеи! И суровый гнев господень Покарает вас, злодеи! Но, быть может, вы- решите Обрести спасенье ныне И от злобной синагоги Обратите взор к святыне, Где собор любви обильной И отеческих объятий, Где святые благовонный Льют источник благодати; Сбросьте ветхого Адама, Отрешась от злобы старой, И с сердец сотрите плесень, Что грозит небесной карой. Вы внемлите гласу бога, Не к себе ль зовет он разве? На груди Христа забудьте О своей греховной язве. Наш Христос -- любви обитель, Он подобие барашка,-- Чтоб грехи простились наши, На кресте страдал он тяжко. Наш Христос -- любви обитель, Иисусом он зовется, И его святая кротость Нам всегда передается. Потому мы тоже кротки, Добродушны и спокойны, По примеру Иисуса -- Ненавидим даже войны. Попадем за то на небо, Чистых ангелов белее, Будем там бродить блаженно И в руках держать лилеи; Вместо грубой власяницы В разноцветные наряды Из парчи, муслина, шелка Облачиться будем рады; Вместо плеши -- будут кудри Золотые лихо виться, Девы райские их будут Заплетать и веселиться; Там найдутся и бокалы В увеличенном объеме, А не маленькие рюмки, Что мы видим в каждом доме. Но зато гораздо меньше Будут там красавиц губки -- Райских женщин, что витают, Как небесные голубки. Будем радостно смеяться, Будем пить вино, целуя, Проводить так будем вечность, Славя бога: "Аллилуйя!" Кончил он. И вот монахи, Все сомнения рассеяв, Тащат весело купели Для крещенья иудеев. Но, полны водобоязни, Не хотят евреи кары,-- Для ответной вышел речи Реб Иуда из Наварры: "Чтоб в моей душе бесплодной Возрастить Христову розу, Ты свалил, как удобренье, Кучу брани и навозу. Каждый следует методе, Им изученной где-либо... Я бранить тебя не буду, Я скажу тебе спасибо. "Триединое ученье" -- Это наше вам наследство: Мы ведь правило тройное Изучаем с малолетства. Что в едином боге трое, Только три слились персоны,-- Очень скромно, потому что Их у древних -- легионы. Незнаком мне ваш Христос, Я нигде с ним не был вместе, Также девственную матерь Знать не знаю я, по чести. Жаль мне, что веков двенадцать Иисуса треплют имя, Что случилось с ним несчастье Некогда в Иерусалиме. Но евреи ли казнили -- Доказать трудненько стало, Ибо corpus'a delicti1 Уж на третий день не стало. ----------------------------- 1 Вещественного доказательства преступления (лат.). Что родня он с нашим богом -- Это плод досужих сплетен,-- Потому что мне известно: Наш -- решительно бездетен. Наш не умер жалкой смертью Угнетенного ягненка, Он у нас не филантропик, Не подобие ребенка. Богу нашему неведом Путь прощенья и смиренья, Ибо он громовый бог, Бог суровый отомщенья. Громы божеского гнева Поражают неизменно, За грехи отцов карают До десятого колена. Бог наш -- это бог живущий, И притом не быстротечно, А в широких сводах неба Пребывает он извечно. Бог наш -- бог здоровый также, А не миф какой-то шаткий, Словно тени у Коцита Или тонкие облатки. Бог силен* В руках он держит Солнце, месяц, неба своды; Только двинет он бровями -- Троны гибнут, мрут народы. С силон бога не сравнится,-- Как поет Давид,-- земное; Для него -- лишь прах ничтожный Вся земля, не что иное. Любит музыку наш бог, Также пением доволен, Но, как хрюканье, ему Звон противен колоколен. В море есть Левиафан -- Так зовется рыба бога,-- Каждый день играет с ней Наш великий бог немного. Только в день девятый аба, День разрушенного храма, Не играет бог наш с рыбой, А молчит весь день упрямо. Целых сто локтей длина Этого Левиафана, Толще дуба плавники, Хвост его -- что кедр Ливана. Мясо рыбы деликатно И нежнее черепахи. В Судный день к столу попросит Бог наш всех, кто жил во страхе. Обращенные, святые, Также праведные люди С удовольствием увидят Рыбу божию на блюде -- В белом соусе пикантном, Также в винном, полном лука, Приготовленную пряно, -- Ну совсем как с перцем щука. В остром соусе, под луком, Редька светит, как улыбка... Я ручаюсь, брат Иосиф, Что тебе по вкусу рыбка. А изюмная подливка, Брат Иосиф, ведь не шутка, То небесная услада Для здорового желудка. Бог недурно варит, -- верь, Я обманывать не стану. Откажись от веры предков, Приобщись к Левиафану". Так раввин приятно, сладко Говорит, смакуя слово, И евреи, взвыв от счастья, За ножи схватились снова, Чтобы с вражескою плотью Здесь покончить поскорее: В небывалом поединке -- Это нужные трофеи. Но, держась за веру предков И за плоть, конечно, тоже, Не хотят никак монахи Потерять кусочек кожи. За раввином -- францисканец Вновь завел язык трескучий: Слово каждое -- не слово, А ночной сосуд пахучий. Отвечает реб Иуда, Весь трясясь от оскорбленья, Но, хотя пылает сердце, Он хранит еще терпенье. Он ссылается на "Мишну", Комментарии, трактаты, Также он из "Таусфес-Ионтоф" Позаимствовал цитаты. Но что слышит бедный рабби От монаха-святотатца?! Тот сказал, что "Таусфес-Ионтоф" Может к черту убираться!" "Все вы слышите, о боже!" -- И, не выдержавши тона, Потеряв терпенье, рабби Восклицает возмущенно' "Таусфес-Ионтоф" не годится? Из себя совсем я выйду! Отомсти ж ему, господь мой, Покарай же за обиду! Ибо "Таусфес-Ионтоф", боже,-- Это ты... И святотатца Накажи своей рукою, Чтобы богом оказаться! Пусть разверзнется под ним Бездна, в глуби пламенея, Как ты, боже, сокрушил Богохульного Корея. Грянь своим отборным громом, Защити ты нашу веру,-- Для Содома и Гоморры Ты ж нашел смолу и серу! Покарай же капуцина, - Фараона ведь пришиб ты, Что за нами гнался, мы же Удирали из Египта. Ведь стотысячное войско За царем шло из Мицраим В латах, с острыми мечами В ужасающих ядаим. Ты, господь, тогда простер Длань свою, и войско вскоре С фараоном утонуло, Как котята, в Красном море. Порази же капуцинов, Покажи им в назиданье, Что святого гнева громы -- Не пустое грохотанье. И победную хвалу Воспою тебе сначала. Буду я, как Мириам, Танцевать и бить в кимвалы". Тут монах вскочил, и льются Вновь проклятий лютых реки; "Пусть тебя господь погубит, Осужденного навеки. Ненавижу ваших бесов От велика и до мала: Люцифера, Вельзевула, Астарота, Белиала. Не боюсь твоих я духов, Темной стаи оголтелой,-- Ведь во мне сам Иисус, Я его отведал тела. И вкусней Левиафана Аромат Христовой крови; А твою подливку с луком, Верно, дьявол приготовил. Ах, взамен подобных споров Я б на углях раскаленных Закоптил бы и поджарил Всех евреев прокаженных". Затянулся этот диспут, И кипит людская злоба, И борцы бранятся, воют, И шипят, и стонут оба. Бесконечно длинен диспут, Целый день идет упрямо; Очень публика устала, И ужасно преют дамы. Двор томится в нетерпенье, Кое-кто уже зевает, И красотку королеву Муж тихонько вопрошает: "О противниках скажите, Донья Бланка, ваше мненье: Капуцину иль раввину Отдаете предпочтенье?" Донья Бланка смотрит вяло, Гладит пальцем лобик нежный, После краткого раздумья Отвечает безмятежно: "Я не знаю, кто тут прав,-- Пусть другие то решают, Но раввин и капуцин Одинаково воняют". ЗАМЕТКИ К стр. 7. РАМПСЕНИТ По свидетельству египетских жрецов, казна Рампсенита была так богата, что ни один из последующих царейне мог не только превзойти его, но даже сравниться с ним. Желая сохранить в неприкосновенности свои кровища, выстроил он будто бы каменную кладовую, на стена которой прилегала к боковому крылу его дворца. Однако зодчий со злым умыслом устроил следующее. Он приспособил один из камней таким образом, что два человека или даже один могли легко вынуть его из стены. Соорудив эту кладовую, царь укрыл в ней свои сокровища. И вот по прошествии некоторого времемени позвал к себе зодчий, незадолго перед кончиною, сыновей (коих у него было двое) и поведал им про то, как он позаботился о них, чтобы жить им в изобилии, и про хитрость, которую применил при сооружении царской сокровищницы; и, точно объяснив, как вынимать тот камень, указал он им также нужную для сего меру в заключение добавил, что если они станут все это поднять, то царские сокровища будут в их руках. Закончилась его жизнь; сыновья же его не замедлили приступить к делу: они пошли ночью к царскому дворцу, в самом деле нашли камень в стене, с легкостью совладали с ним и унесли с собою много сокровищ. Когда царь снова открыл кладовую, то изумился, увидав, что сосуды с сокровищами не полны до краев. Однако обнить в этом он никого не мог, так как печати на двери были целы и кладовая оставалась запертой. Oднако, когда он, побывав дважды и трижды, увидел, что сокровищ становится все меньше (так как воры не переставали обкрадывать его), он сделал следующее. Он приказал изготовить капканы и поставил их вокруг сосудов с сокровищами. Когда же воры пришли снова и один из них прокрался внутрь и приблизился к сосуду, он тотчас же попал в капкан. Поняв приключившуюся с ним беду, он окликнул брата, объяснил ему случившееся и приказал как можно скорее влезть и отрезать ему голову, дабы и того не вовлечь в погибель, если его увидят и узнают, кто он такой. Тот согласился со сказанным и поступил по совету брата, затем приладил камень снова так, чтобы совпадали швы, и пошел домой, унося с собой голову брата. Когда же наступил день и царь вошел в кладовую, был он весьма поражен видом обезглавленных останков вора, застрявшего в капкане, между тем как кладовая оставалась нетронутой и не было в нее ни входа, ни какой-нибудь лазейки. Говорят, что, попав в такое затруднительное положение, он поступил следующим образом. Он велел повесить труп вора на стене и подле него поставил стражу, приказав ей схватить и привести к нему всякого, кто будет замечен плачущим или стенающим. Когда же труп был таким образом повешен, мать вора очень скорбела об этом. Она поговорила со своим оставшимся в живых сыном и потребовала от него каким бы то ни было способом снять труп брата; и когда он хотел уклониться от этого, она пригрозила, что пойдет к царю и донесет, что это он взял сокровища. Когда же мать проявила такую суровость к оставшемуся в живых сыну и все его увещания не привели ни к чему, говорят, он употребил следующую хитрость. Он снарядил несколько ослов, навьючил на них мехи с вином и затем погнал ослов впереди себя; и когда он поравнялся со стражей, сторожившей повешенный труп, он дернул развязанные концы трех или четырех мехов. Когда вино потекло, он стал с громким криком бить себя по голове, как бы не зная, к которому из ослов раньше броситься. Сторожа, однако, увидав вытекавшее в изобилии вино, сбежались с сосудами на дорогу и собрали вытекавшее вино в качестве законной своей добычи, -- чем он притворился немало рассерженным и ругал всех их. Но когда стража стала утешать его, он притворился, будто мало-помалу смягчается и гнев его проходит; наконец, он согнал ослов с дороги и стал поправлять на них сбрую. Когда же теперь, слово за слово, они разговорились и стали смешить его шутками, он отдал им еще один мех в придачу, и тогда они решили улечься тут же на месте пить, пожелали также его присутствия и приказали ему остаться, чтобы выпить здесь вместе с ними, на что он согласился и остался там. В конце концов, так как стража ласково обращалась с ним во время попойки, он отдал ей в придачу еще второй мех... Тогда вследствие основательного возлиянья сторожа перепились сверх всякой меры и, обессиленные сном, растянулись на том самом месте, где пили. Так как была уже глухая ночь, он снял труп брата и обстриг еще в знак поругания всем сторожам правые половины бород; положил затем труп на ослов и погнал их домой, исполнив таким образом то, что заповедала ему мать. Царь же, когда ему донесли, что труп вора украден будто бы очень разгневался; и так как он во что бы ни стало хотел открыть виновника этих проделок, употребил, чему я не верю, следующее средство. Родную дочь он поместил в балагане, как если бы она продавала себя, и приказал ей допускать к себе всякого без различия; однако, прежде чем сойтись, она должна была заставлять каждого рассказать ей самую хитрую и саммую бессовестную проделку, какую он совершил в своей жизни, и если бы при этом кто-нибудь рассказал ей историю о воре, того должна была она схватить и не выпускать. Девушка действительно поступила так, как ей приказал отец, но вор дознался, к чему все это устроено, peшил еще раз превзойти царя хитростью и будто сделал cледующее. Он отрезал от свежего трупа руку по плечо и взял ее под плащом с собою. Таким образом пошел к царской дочери, и когда она его, так же как и других спросила, он рассказал ей как самую бессовестную свою проделку, что он отрезал голову родному брату, попавшемуся в царской сокровищнице в капкан, и как самую хитрую, что он напоил стражу допьяна и снял повешенный труп брата. При этих словах она хотела схватить, но вор протянул ей в темноте мертвую руку, которую она схватила и удержала, убежденная, что держит его собственную руку; между тем он отпустил последнюю и поспешно скрылся в дверь. Когда же этом донесли царю, он совсем изумился изворотливости и смелости того человека. Но в конце концов он будто бы велел объявить по всем городам, что дарует безнаказанность этому человеку и обещает ему всяческие блага, если тот откроет себя и предстанет перед ним. Вор этому доверился и предстал пред ним; и Рампсенит чрезвычайно восхищался им, даже отдал ему в жены ту дочь как умнейшему из людей, поскольку египтян он считал мудрейшим из народов, а этого человека мудрейшим из египтян. (Геродот. История, кн. II, гл. 121) II К стр. 17. ПОЛЕ БИТВЫ ПРИ ГАСТИНГСЕ Погребение короля Гарольда Два саксонских монаха, Асгот и Айльрик, посланные настоятелем Вальдгема, просили разрешения перенести останки своего благодетеля к себе в церковь, что им и разрешили. Они ходили между грудами тел, лишенных оружия, и не находили того, кого искали: так был он обезображен ранами. В печали, отчаявшись в счастливом исходе своих поисков, обратились они к одной женщине, которую Гарольд, прежде чем стать королем, содержал в качестве любовницы, и попросили ее присоединиться к ним. Ее звали Эдит, и она носила прозвище "Красавица с лебединой шеей". Она согласилась пойти вместе с обоими монахами, и оказалось, что ей легче, чем им, найти тело того, кого она любила. (О. Т ь е р р и. История завоевания Англии норманнами) III К стр. 94. ВОСПОМИНАНИЕ И маленький Вильгельм лежит там, и в этом виноват я. Мы вместе учились в монастыре францисканцев и вместе играли на той его стороне, где между каменных стен протекает Дюссель Я сказал "Вильгельм, вытащи котенка, видишь, он свалился в реку". Вильгельм резво взбежал на доску, перекинутую с одного берега на другой, схватил котенка, но сам при этом упал в воду, а когда его извлекли оттуда, он был мокр и мертв. Котенок жил еще долгое время. ("Путевые картины" Генриха Гейне, часть вторая, гл. IV К стр. 112. ИЕГУДА БЕН ГАЛЕВИ Песнь, пропетая левитом Иегудой, украшает общины, точно драгоценнейшая диадема, точно жемчужная цепь обвивает ее шею. Он -- столп и утверждение храма песнопения -- пребывающий в чертогах науки, мс гучий, мечущий песнь, как копье.. повергнувший исполинов песни, их победитель и господин. Его песни лишают мудрых мужества песнопения -- перед ними почти иссякают сила и пламень Ассафа и Иедутана, и пение карахитов кажется слишком долгим. Он ворвался в житницы песнопения, и разграбил запасы их, и унес с собою npекраснейшие из орудий, -- он вышел наружу и затвор врата, чтобы никто после него не вступил в них. И кто следует за ним по стопам его, чтобы перенять искусство его пения, -- им не настичь даже пыли его победной колесницы. Все певцы несут на устах его слово и лобзают землю, по которой он ступал. Ибо в творениях дожественной речи язык его проявляет силу и иощь. Своими молитвами он увлекает сердца, покоряя в своих любовных песнях он нежен, как роса, и восплг няет, как пылающие угли, ив своих жалобах струит облаком слез, -- в посланиях и сочинениях, которые он гает, заключена вся поэзия. ("Рабби Соломон Аль-Харизи о рабби Иегуде Галев Послесловие к "Романсеро" Я назвал эту книгу "Романсеро", поскольку тон романса преобладает в стихах, которые здесь собраны. Я написал их, за немногими исключениями, в течение трех последних лет, среди всевозможных физических тягот и мучений. Одновременно с "Романсеро" я выпускаю в том же издательстве небольшую книжечку, которая носит название "Доктор Фауст, поэма для танца, а также курьезные сообщения о дьяволе, ведьмах и стихотворном искусстве". Я рекомендую последнюю достопочтенной публике, которая не прочь приобретать знания о такого рода предметах без всякого умственного напряжения; это тонкая, ювелирная работа, при виде которой покачает головою не один неискусный кузнец. Я намеревался первоначально включить это произведение в "Романсеро", но отказался от этого, чтобы не нарушать единства настроения, которое господствует в последнем и создает его колорит. Эту "поэму для танца" я написал в 1847 году, в то время, когда мой злой недуг шагнул уже далеко вперед, хотя не бросил еще своей мрачной тени на мою Душу. Я сохранил еще в то время немножко мяса и язычества, еще не был исхудалым, спиритуалистическим скелетом, нетерпеливо ожидающим своего окончательного Уничтожения. И в самом деле, разве я еще существую? Плоть моя до такой степени измождена, что от меня не осталось почти ничего, кроме голоса, и кровать моя напоминает мне вещающую могилу волшебника Мерлина, погребенного в лесу Броселиан, в Бретани, под сенью высоких дубов, вершины которых пылают, подобно зеленому пламени, устремленному к небу. Ах, коллега Мерлин, завидую тому, что у тебя есть эти деревья и их свежее веяние; ведь ни единый шорох зеленого листка не доносится до моей матрацной могилы в Париже, я слышу с утра до вечера только грохот экипажей, стук, крики и бренчанье на рояле. Могила без тишины, смерть без привилегий мертвецов, которым не приходится тратить деньги и писать письма или даже книги, -- печальное положение! Давно уже сняли с меня мерку для гроба, и для некролога тоже, но умираю я так медленно, это становится прямо-таки несносным и для меня, и моих друзей... Но терпение! Всему приходит конец. Когда-нибудь утром вы найдете закрытым балаганчик, в котором вас так часто потешали кукольные комедии моего юмора. Но что станется, когда я умру, с бедными петрушками, которых я годы выводил на сцену во время этих представлений? Какая судьба ждет, например, Массмана? Я расстаюсь с ним так неохотно, и мною овладевавает поистине глубокая печаль, когда я вспоминаю стихи О, где же короткие ножки его, У носа бородавки? Как пудель, он быстро, бодро, свежо Кувыркается на травке1. _______________ 1 Перевод Ю. Тынянова. И он знает латынь. Правда, я так часто утверждаю противоположное в своих писаниях, что никто уже не сомневался в моих утверждениях, и несчастный стал предметом всеобщего осмеяния. Мальчишки в школе сппросили его, на каком языке написан "Дон-Кихот". И когда мой бедный Массман отвечал: на испанском, -- они возразили, что он ошибается, -- "Дон-Кихот" написан по-латыни, и он спутал ее с испанским. Даже у собственной его супруги достало жестокости кричать во время домашних недоразумений, что ей странно, как супруг не понимает того, что она разговаривает с ним все-таки немецки, а не по-латыни. Бабушка Массмана, прачка безукоризненной нравственности, стиравшая когда-то на Фридриха Великого, умерла, огорченная позором своего внука; дядя, честный старопрусский латалыцик сапог, вообразил, будто опозорен весь его род, и от досады спился. Я сожалею, что юношеское мое легкомыслие натворило столько бедствий. Почтенной прачке я, к сожалению, уже не могу вернуть жизнь и не могу отвадить от водки чувствительного дядюшку, валяющегося ныне в сточных канавах Берлина; но его самого, моего бедного шута Массмана, я намерен реабилитировать в общественном мнении, торжественно взяв обратно все, что когда бы то ни было высказывал по поводу его безла-тннья, его латинской импотенции, его magna linguae ro-manae ignorantia1. ---------------- 1 Великого неведения языка римлян {лат.}. Я все-таки облегчил бы таким образом свою совесть. Когда лежишь на смертном одре, становишься очень чувствительным и мягкосердечным и не прочь примириться с богом и с миром. Признаю: многих я царапал, многих кусал и отнюдь не был агнцем. Но, поверьте мне, прославленные агнцы кротости вовсе не вели бы себя так смиренно, если бы обладали клыками и когтями тигра. Я могу похвалиться тем, что лишь изредка пользовался этим естественным оружием. С тех пор как я сам нуждаюсь в милосердии божьем, я даровал амнистию всем своим врагам; много превосходных стихотворений, направленных против очень высоких и очень низменных персон, не были поэтому включены в настоящий сборник. Стихотворения, хотя бы отдаленно заключавшие в себе колкости против господа бога, я с боязливым рвением предал огню. Лучше пусть горят стихи, чем стихотворец. Да, я пошел на мировую с создателем, как и с созданием, к величайшей досаде моих просвещенных Друзей, которые упрекали меня в этом отступничестве, в возвращении назад, к старым суевериям, как им угодно было окрестить мое возвращение к богу. Иные, по нетерпимости своей, выражались еще резче. Высокий собор служителей атеизма предал меня анафеме, и находятся фанатические попы неверия, которые с радостью подвергли бы меня пытке, чтобы вынудить у меня признание во всех моих ересях. К счастью, они не располагают никайши другими орудиями пытки, кроме собственных Писаний. Но я готов и без пытки признаться во всем. Да, я возвратился к богу, подобно блудному сыну, после того как долгое время пас свиней у гегельянцев. Были то несчастья, что пригнали меня обратно? Быть может, менее ничтожная причина. Тоска по небесной родине напала на меня и гнала через леса и ущелья, по самым головокружительным тропинкам диалектики. На пути мне! попался бог пантеистов, но я не мог с ним сблизиться... Это убогое, мечтательное существо переплелось и сролось с миром, оно как бы заточено в нем и зевает тебе в ответ, безвольное и немощное. Обладать волей можно только будучи личностью, а проявить волю можно только тогда, когда не связаны локти. Когда страстно желаешь бога, который в силах тебе помочь, -- а ведь это все-таки главное, -- нужно принять и его личное бытие, и его внемирность, и его священные атрибуты, всеблагость, всеведение, всеправедность и т. д. Бессмертие души, наше потустороннее существование, достается нам в придачу, точно прекрасная мозговая кость, которую мясник бесплатно подсовывает в корзинку, когда он доволен покупателем. Такого рода прекрасная мозговая кость зовется на языке французской кухни la rejouissa се1, и на ней готовят совершенно замечательные бульоны, чрезвычайно крепительные и усладительные бедного истощенного больного. То, что я не отказало от такого рода rejouissance, но, напротив, с приятностью воспринял ее душою, одобрит всякий не лишенный чувства человек. Я говорил о боге пантеистов, но не могу при этом заметить, что он, в сущности, вовсе не бог, да и, бственно говоря, пантеисты -- не что иное, как стыдливые атеисты; они страшатся не столько самого предмета, сколько тени, которую он отбрасывает на стену или его имени. В Германии во времена реставрации большинство разыгрывало такую же пятнадцатилетнюю комедию с господом богом, какую здесь, во Франи разыгрывали с королевской властью конституционные роялисты, бывшие по большей части в глубине души республиканцами. После Июльской революции маски был сброшены и по ту и по другую сторону Рейна. С тех пор, в особенности же после падения Луи-Филиппа, лучше монарха, когда бы то ни было носившего конститу- ---------------------- 1 Кости, которые мясник дает в придачу к отвешенному мясу (фр.) ционный терновый венец, здесь, во Франции, сложился взгляд, согласно которому только две формы правления, абсолютная монархия и республика, могут выдержать критику разума или опыта, и необходимо выбрать одну из двух, промежуточные же смеси ложны, неосновательны и пагубны. Точно таким же образом в Германии всплыло убеждение в том, что необходимо сделать выбор между религией и философией, между откровением, ниспосланным догматами веры, и последними выводами мышления, между абсолютным библейским богом и атеизмом. Чем мужественнее умы, тем легче становятся они жертвою подобных дилемм. Что касается меня, я не могу похвастаться особенным прогрессом в политике; я оставался при тех же демократических принципах, которым моя юность поклялась в верности и во имя которых я с тех пор пылал все горячее. В теологии, наоборот, мне приходится каяться в регрессе, причем возвратился я, как уже заявлено выше, к старому суеверию, к личному богу. Этого никак нельзя затушевать, что пытались сделать иные просвещенные и доброжелательные друзья. Однако же я должен категорически опровергнуть слух, будто мое отступление привело меня к порогу той или иной церкви или даже в самое ее лоно. Нет, мои религиозные убеждения и взгляды по-прежнему свободны от всякой церковности; никаким колокольным звоном я не соблазнился, и ни одна алтарная свеча не ослепила меня. Я никогда не играл в ту или иную символику и не вполне отрекся от моего разума. Я никого не предал, даже своих языческих богов, от которых я, правда, отвернулся, однако расставшись с ними дружески и любовно. Это было в мае 1848 года, в день, когда я в последний раз вышел из дому и простился с милыми кумирами, которым поклонялся во время моего счастья. Лишь с трудом удалось мне доплестись до Лувра, я чуть не упал от слабости, войдя в благородный зал, где стоит на своем постаменте вечно благословенная богиня красоты, наша матерь божья из Милоса. Я долго лежал у ее ног и плакал так горестно, что слезами моими тронулся бы даже камень. И богиня глядела на меня с высоты сочувствен-110, мо так безнадежно, как будто хотела сказать: "Разве Ть1 не видишь, что у меня нет рук и я не могу тебе Помочь?!" Я не стану продолжать, ибо впадаю в плаксивый тон, который, пожалуй, может стать еще более плаксивым, когда я подумаю о том, что должен ныне расстаться с тобою, дорогой читатель... Нечто вроде умиления овладевает мною при этой мысли, ибо расстаюсь я с тобою неохотно. Автор привыкает в конце концов к своей публике, точно она разумное существо. Да и ты как будто огорчен тем, что я должен проститься с тобою: ты растроган, мой дорогой читатель, и драгоценные перлы катятся из твоих слезных мешочков. Но успокойся, мы свидимся в лучшем мире, где я к тому же рассчитываю написать для тебя книги получше. Я исхожу из предположения, что там поправится и мое здоровье и что Свединборг не налгал мне. Ведь он с большою самоувереностью рассказывает, будто в ином мире мы будем спокойно продолжать наши старые занятия, точь-в-точь так же, как предавались им в этом мире, будто сохраним там в неприкосновенности свою индивидуальность и будто смерть не вызовет особых пертурбаций в нашем органическом развитии. Сведенборг честен до мозга стей, и достойны доверия его показания об ином мире, где он самолично встречался с персонами, игравшими значительную роль на нашей земле. Большинство из них, говорит он, ничуть не изменились и занимаются теми же делами, которыми занимались в раньше; они исполнены постоянства, одряхлели, впали в старомодность, что иногда бывало очень комично. Так, например, драгоценный наш доктор Мартин Лютер застрял на своем учении о благодати и в защиту его ежедневно в течении трехсот лет переписывает одни и те же заплесневелые аргументы -- совсем как покойный барон Экштейн, который двадцать лет подряд печатал во "Всеобщей газете" одну и ту же статью, упорно пережевывая старую иезуитскую закваску. Не всех, однако, игравших роль земле, застал Сведенборг в таком окаменелом оцепенении: иные изрядно усовершенствовались как в добре, так и во зле, и при этом происходят весьма странные вещи. Иные герои и святые сего мира стали там отъявленными негодяями и беспутниками, но наряду с этим случается и обратное. Так, например, святому Антонию ударил в голову хмель высокомерия, когда он узнал, как необыкновенно чтит и преклоняется перед ним весь христианский мир, и вот он, поборовший здесь, на земле, ужаснейшие искушения, стал теперь там наглым проходимцем и достойным петли распутником и валяется в дерьме на пару с собственной свиньей. Целомудренная Сусанна дошла до предельного позора потому, что кичилась собственною нравственностью, в непобедимость которой она уверовала, устояв когда-то столь достославно перед старцами; и она поддалась прелести юного Авессалома, сына Давидова. Дочери Лота, напротив, с течением времени очень укрепились в добродетели и слывут в том мире образцами благопристойности; старик же, по несчастью, как и раньше, весьма привержен к бутылке. Как бы глупо ни звучали эти рассказы, они, однако, столь же знаменательны, сколь и остроумны. Великий скандинавский ясновидец постиг единство и неделимость нашего бытия и в то же время вполне познал и признал неотъемлемые права человеческой индивидуальности. Посмертное бытие у него вовсе не какой-нибудь идеальный маскарад, ради которого мы облекаемся в новые куртки и в нового человека: человек и костюм остаются у него неизменными. В ином мире Сведенборга уютно почувствуют себя даже бедные гренландцы, которые в старину, когда датские миссионеры попытались обратить их в христианство, задали им вопрос: водятся ли в христианском раю тюлени? Получив отрицательный ответ, они с огорчением заявили: в таком случае христианский рай не годится для гренландцев, которые, мол, не могут существовать без тюленей. Как противится душа мысли о прекращении нашего личного бытия, мысли о вечном уничтожении! Horror vacui 1, которую приписывают природе, гораздо более сродни человеческому чувству. Утешься, дорогой читатель, мы будем существовать после смерти и в ином мире также найдем своих тюленей. А теперь будь здоров, и если я тебе что-нибудь должен, пришли мне счет. Писано в Париже. 30 сентября 1851 года. Генрих Гейне ----------------- 1 Боязнь пустоты (лат.).  * Стихотворения 1853 и 1854 годов *  АЛКАЯ ПОКОЯ Пусть кровь течет из раны, пусть Из глаз струятся слезы чаще. Есть тайная в печали страсть, И нет бальзама плача слаще. Не ранен ты чужой рукой, Так должен сам себя ты ранить, И богу воздавай хвалу, Коль взор начнет слеза туманить. Спадает шум дневной; идет На землю ночь с протяжной дремой,- В ее руках тебя ни плут Не потревожит, ни знакомый. Здесь ты от музыки спасен, От пытки фортепьяно пьяных, От блеска Оперы Большой И страшных всплесков барабанных. Здесь виртуозы не теснят Тебя тщеславною оравой, И с ними гений Джакомо С его всемирной клакой славы. О гроб, ты рай для тех ушей, Которые толпы боятся. Смерть хороша, -- всего ж милей, Когда б и вовсе не рождаться. 2 В МАЕ Друзья, которых любил я в былом, Они отплатили мне худшим злом. И сердце разбито; но солнце мая Снова смеется, весну встречая. Цветет весна. В зеленых лесах Звенит веселое пенье птах; Цветы и девушки, смех у них ясен -- О мир прекрасный, ты ужасен! Я Орк подземный теперь хвалю, Контраст не ранит там душу мою; Сердцам страдающим полный отдых Там, под землею, в стигийских водах. Меланхолически Стикс звучит, Пустынно карканье стимфалид, И фурий пенис -- визг и вой, И Цербера лай над головой -- Мучительно ладят с несчастьем людей,- В печальной долине, в царстве теней, В проклятых владениях Прозерпины С нашим страданием строй единый. Но здесь, наверху, о, как жестоко Розы и солнце ранят око! И майский и райский воздух ясен -- О мир прекрасный, ты ужасен! ТЕЛО И ДУША Так говорит душа: "О тело! Я одного бы лишь хотела: С тобой вовек не разлучаться, С тобой во мрак и в ночь умчаться. Ведь ты -- мое второе "я", И облекаешь ты меня Как бы в наряд, что шелком шит И горностаями подбит. Увы мне! Я теперь должна, Абстрактна и оголена, Навек блаженным стать Ничем, В холодный перейти Эдем, В чертоги те, где свет не тмится, Где бродит эонов немых вереница, Уныло зевая, -- тоску вокруг Наводит их туфель свинцовых стук. Как я все это претерплю? О тело, будь со мной -- молю!" И тело отвечает ей: "Утешься от своих скорбей! Должны мы выносить с тобою, Что нам назначено судьбою. Я -- лишь фитиль; его удел -- Чтоб в лампе он дотла сгорел. Ты -- чистый спирт, и станешь ты Звездой небесной высоты Блистать навек. Я, прах исконный, Остаток вещества сожженный, Как все предметы, стану гнилью И, наконец, смешаюсь с пылью. Теперь прости, не унывай! Приятнее, быть может, рай, Чем кажется отсюда он. Привет медведю, если б он, Великий Бер1 (не Мейербер), Предстал тебе средь звездных сфер!" ---------------- 1 Игра слов: Бер -- медведь (нем.). КРАСНЫЕ ТУФЛИ Кошка была стара и зла, Она сапожницею слыла; И правда, стоял лоток у окошка, С него торговала туфлями кошка, А туфельки, как напоказ, И под сафьян и под атлас, Под бархат и с золотою каймой, С цветами, с бантами, с бахромой. Но издали на лотке видна Пурпурно-красная пара одна; Она и цветом и видом своим Девчонкам нравилась молодым. Благородная белая мышка одна Проходила однажды мимо окна; Прошла, обернулась, опять подошла, Посмотрела еще раз поверх стекла -- И вдруг сказала, робея немножко: "Сударыня киска, сударыня кошка, Красные туфли я очень люблю, Если недорого, я куплю". "Барышня, -- кошка ответила ей, -- Будьте любезны зайти скорей, Почтите стены скромного дома Своим посещением, я знакома Со всеми по своему занятью, Даже с графинями, с высшей знатью; Туфельки я уступлю вам, поверьте, Только подходят ли вам, примерьте, Ах, право, один уж ваш визит..." -- Так хитрая кошка лебезит. Неопытна белая мышь была, В притон убийцы она вошла, И села белая мышь на скамью И ножку вытянула свою -- Узнать, подходят ли туфли под меру,- Являя собой невинность и веру. Но в это время, грозы внезапней, Кошка ее возьми да цапни И откусила ей голову ловко И говорит ей: "Эх ты, головка! Вот ты и умерла теперь. Но эти красные туфли, поверь, Поставлю я на твоем гробу, И когда затрубит архангел в трубу, В день воскресения, белая мышь, Ты из могилы выползи лишь,-- Как все другие в этот день,-- И сразу красные туфли надень". МОРАЛЬ Белые мышки,--мой совет: Пусть не прельщает вас суетный свет, И лучше пускай будут босы ножки, Чем спрашивать красные туфли у кошки. ВАВИЛОНСКИЕ ЗАБОТЫ Да, смерть зовет... Но я, признаться, В лесу хочу с тобой расстаться, В той дикой чаще, где средь хвои Блуждают волки, глухо воя, И мерзко хрюкает жена Владыки леса -- кабана. Да, смерть зовет... Но в час кончины Хочу, чтоб посреди пучины, Любовь моя, мое дитя, Осталась ты... Пусть вихрь, свистя, Взбивает волны, в бездне тонет, Со дна морских чудовищ гонит И алчно жертву рвут на части Акул и крокодилов пасти. Матильда! О мой друг прекрасный! Поверь мне, что не так опасны Ни дикий лес, ни шальной прибой, Как город, где нынче живем мы с тобой. Куда страшнее, чем волки, и совы, И всякие твари со дна морского, Те бестии, что не в лесах, а тут -- В блестящей столице, в Париже, живут. Сей пьющий, поющий, танцующий край Для ангелов -- ад и для дьяволов -- ран. Тебя ли оставить мне в этом аду?! Нет, я рехнусь, я с ума сойду! С жужжаньем насмешливым надо мной Черных мух закружился рой, Иная на лоб или на нос садится. У многих из них -- человечьи лица, И хоботок над губой подвешен, Как в Индостане, у бога Ганеши. В мозгу моем слышится грохот и стук. Мне кажется -- там забивают сундук. И прежде, чем землю покину я сам, Мой разум пускается в путь к небесам. НЕВОЛЬНИЧИЙ КОРАБЛЬ Сам суперкарго мингер ван Кук Сидит погруженный в заботы. Он калькулирует груз корабля И проверяет расчеты. "И гумми хорош, и перец хорош,-- Всех бочек больше трех сотен. И золото есть, и кость хороша, И черный товар добротен. Шестьсот чернокожих задаром я взял На берегу Сенегала. У них сухожилья -- как толстый канат, А мышцы -- тверже металла. В уплату пошло дрянное вино, Стеклярус да сверток сатина. Тут виды -- процентов на восемьсот, Хотя б умерла половина. Да, если триста штук доживет До гавани Рио-Жанейро, По сотне дукатов за каждого мне Заплатит Гонсалес Перейро". Так предается мингер ван Кук Мечтам, но в эту минуту Заходит к нему корабельный хирург Герр ван дер Смиссен в каюту. Он сух, как палка; малиновый нос, И три бородавки под глазом. "Ну, эскулап мой! -- кричит ван Кук,-- Не скучно ль моим черномазым?" Доктор, отвесив поклон, говорит: "Не скрою печальных известий. Прошедшей ночью весьма возросла Смертность среди этих бестий. На круг умирало их по двое в день, А нынче семеро пали -- Четыре женщины, трое мужчин. Убыток проставлен в журнале. Я трупы, конечно, осмотру подверг. Ведь с этими шельмами горе: Прикинется мертвым, да так и лежит, С расчетом, что вышвырнут в море. Я цепи со всех покойников снял И утром, поближе к восходу, Велел, как мною заведено, Дохлятину выкинуть в воду. На них налетели, как мухи на мед, Акулы -- целая масса; Я каждый день их снабжаю пайком Из негритянского мяса. С тех пор как бухту покинули мы, Они плывут подле борта. Для этих каналий вонючий труп Вкуснее всякого торта. Занятно глядеть, с какой быстротой Они учиняют расправу: Та в ногу вцепится, та в башку, А этой лохмотья по нраву. Нажравшись, они подплывают опять И пялят в лицо мне глазищи, Как будто хотят изъявить свой восторг По поводу лакомой пищи". Но тут ван Кук со вздохом сказал: "Какие ж вы приняли меры? Как нам убыток предотвратить Иль снизить его размеры?" И доктор ответил: "Свою беду Накликали черные сами: От их дыханья в трюме смердит Хуже, чем в свалочной яме. Но часть, безусловно, подохла с тоски,-- Им нужен какой-нибудь роздых. От скуки безделья лучший рецепт -- Музыка, танцы и воздух". Ван Кук вскричал: "Дорогой эскулап! Совет ваш стоит червонца. В вас Аристотель воскрес, педагог Великого македонца! Клянусь, даже первый в Дельфте мудрец, Сам президент комитета По улучшенью тюльпанов -- и тот Не дал бы такого совета! Музыку! Музыку! Люди, наверх! Ведите черных на шканцы, И пусть веселятся под розгами те, Кому неугодны танцы!" II В бездонной лазури мильоны звезд Горят над простором безбрежным; Глазам красавиц подобны они, Загадочным, грустным и нежным. Они, любуясь, глядят в океан, Где, света подводного полны, Фосфоресцируя в розовой мгле, Шумят сладострастные волны. На судне свернуты паруса, Оно лежит без оснастки, Но палуба залита светом свечей,-- Там пенье, музыка, пляски. На скрипке пиликает рулевой, Доктор на флейте играет, Юнга неистово бьет в барабан, Кок на трубе завывает. Сто негров, танцуя, беснуются там,-- От грохота, звона и пляса Им душно, им жарко, и цепи, звеня, Впиваются в черное мясо. От бешеной пляски судно гудит, И, с темным от похоти взором, Иная из черных красоток, дрожа, Сплетается с голым партнером. Надсмотрщик -- maitre de plaisirs 1, Он хлещет каждое тело, Чтоб не ленились танцоры плясать И не стояли без дела. И дй-дель-дум-дей и шнед-дере-денг! На грохот, на гром барабана Чудовища вод, пробуждаясь от сна, Плывут из глубин океана. ----------------------- 1 Распорядитель танцев (фр.). Спросонья акулы тянутся вверх, Ворочая туши лениво, И одурело таращат глаза На небывалое диво. И видят, что завтрака час не настал, И, чавкая сонно губами, Протяжно зевают, -- их пасть, как пила, Усажена густо зубами. И шнед-дере-денг и дй-дель-дум-дей,-- Все громче и яростней звуки! Акулы кусают себя за хвост От нетерпенья и скуки. От музыки их, вероятно, тошнит, От этого гама и звона. "Не любящим музыки тварям не верь!" Сказал поэт Альбиона. И дй-дель-дум-дей и шнед-дере-денг,-- Все громче и яростней звуки! Стоит у мачты мингер ван Кук, Скрестив молитвенно руки. "О господи, ради Христа пощади Жизнь этих грешников черных! Не гневайся, боже, на них, ведь они Глупей скотов безнадзорных. Помилуй их ради Христа, за нас Испившего чашу позора! Ведь если их выживет меньше трехсот, Погибла моя контора!" АФРОНТЕНБУРГ Прошли года! Но замок тот Еще до сей поры мне снится. Я вижу башню пред собой, Я вижу слуг дрожащих лица, И ржавый флюгер, в вышине Скрипевший злобно и визгливо; Едва заслышав этот скрип, Мы все смолкали боязливо. И долго после мы за ним Следили, рта раскрыть не смея: За каждый звук могло влететь От старого брюзги Борея. Кто был умней -- совсем замолк. Там никогда не знали смеха. Там и невинные слова Коварно искажало эхо. В саду у замка старый сфинкс Дремал на мраморе фонтана, И мрамор вечно был сухим, Хоть слезы лил он непрестанно. Проклятый сад! Там нет скалы, Там нет заброшенной аллеи, Где я не пролил горьких слез, Где сердце не терзали змеи. Там не нашлось бы уголка, Где скрыться мог я от бесчестий, Где не был уязвлен одной Из грубых или тонких бестий. Лягушка, подглядев за мной, Донос строчила жабе серой, А та, набравши сплетен, шла Шептаться с тетушкой виперой. А тетка с крысой -- две кумы, И, спевшись, обе шельмы вскоре Спешили в замок -- всей родне Трезвонить о моем позоре. Рождались розы там весной, Но не могли дожить до лета,-- Их отравлял незримый яд, И розы гибли до рассвета. И бедный соловей зачах,-- Безгрешный обитатель сада, Он розам пел свою любовь И умер от того же яда. Ужасный сад! Казалось, он Отягощен проклятьем бога. Там сердце среди бела дня Томила темная тревога. Там все глумилось надо мной, Там призрак мне грозил зеленый. Порой мне чудились в кустах Мольбы, и жалобы, и стоны. В конце аллеи был обрыв, Где, разыгравшись на просторе, В часы прилива, в глубине Шумело Северное море. Я уходил туда мечтать. Там были безграничны дали. Тоска, отчаянье и гнев Во мне, как море, клокотали. Отчаянье, тоска и гнев, Как волны, шли бессильной сменой,- Как эти волны, что утес Дробил, взметая жалкой пеной. За вольным бегом парусов Следил я жадными глазами. Но замок проклятый меня Держал железными тисками. 8 К ЛАЗАРЮ Брось свои иносказанья И гипотезы святые! На проклятые вопросы Дай ответы нам прямые! Отчего под ношей крестной, Весь в крови, влачится правый? Отчего везде бесчестный Встречен почестью и славой? Кто виной? Иль воле бога На земле не все доступно? Или он играет нами ? -- Это подло и преступно! Так мы спрашиваем жадно Целый век, пока безмолвно Не забьют нам рта землею... Да ответ ли это, полно? II Висок мой вся в черном госпожа Нежно к груди прижала. Ах! Проседи легла межа, Где соль ее слез бежала. Я ввергнут в недуг, грозит слепота, - Вот как она целовала! Мозг моего спинного хребта Она в себя впивала. Отживший прах, мертвец теперь я, В ком дух еще томится -- Бьет он порой через края, Ревет, и мечет, и злится. Проклятья бессильны! И ни одно Из них не свалит мухи. Неси же свой крест -- роптать грешно, Похнычь, но в набожном духе. III Как медлит время, как ползет Оно чудовищной улиткой! А я лежу не шевелясь, Терзаемый все той же пыткой. Ни солнца, ни надежды луч Не светит в этой темной келье, И лишь в могилу, знаю сам, Отправлюсь я на новоселье. Быть может, умер я давно И лишь видения былого Толпою пестрой по ночам В мозгу моем проходят снова? Иль для языческих богов, Для призраков иного света Ареной оргий гробовых Стал череп мертвого поэта? Из этих страшных, сладких снов, Бегущих в буйной перекличке, Поэта мертвая рука Стихи слагает по привычке. IV Цветами цвел мой путь весенний, Но лень срывать их было мне. Я мчался, в жажде впечатлений, На быстроногом скакуне. Теперь, уже у смерти в лапах, Бессильный, скрюченный, больной, Я слышу вновь дразнящий запах Цветов, не сорванных весной. Из них одна мне, с юной силой, Желтофиоль волнует кровь. Как мог я сумасбродки милой Отвергнуть пылкую любовь! Но поздно! Пусть поглотит Лета Бесплодных сожалений гнет И в сердце вздорное поэта Забвенье сладкое прольет. Я знал их в радости и в горе, В паденье, в торжестве побед, Я видел гибель их в позоре, Но холодно глядел им вслед. Их гроб я провожал порою, Печально на кладбище брел, Но, выполнив обряд, не скрою, Садился весело за стол, И ныне в горести бесплодной Я об умерших мыслю вновь. Как волшебство, в груди холодной Внезапно вспыхнула любовь. И слезы Юлии рекою Струятся в памяти моей; Охвачен страстною тоскою, Я день и ночь взываю к ней. В бреду ночном я вдруг, ликуя, Цветок погибший узнаю: Загробным жаром поцелуя Она дарит любовь мою. О тень желанная! К рыданьям Моим склонись, приди, приди! К устам прижми уста -- лобзаньем Мне горечь смерти услади. VI Ты девушкой была изящной, стройной, Такой холодной и всегда спокойной. Напрасно ждал я, что придет мгновенье, Когда в тебе проснется вдохновенье, Когда в тебе то чувство вспыхнет разом, С которым проза не в ладах и разум. Но люди с ним во имя высшей цели Страдали, гибли, на кострах горели. Вдоль берегов, увитых виноградом, Ты летним днем со мной бродила рядом, Светило солнце, иволги кричали, Цветы волшебный запах источали. Пылая жаром, розы полевые Нам поцелуи слали огневые; Казалось: и в ничтожнейшей из трав Жизнь расцвела, оковы разорвав. Но ты в атласном платье рядом шла, Воспитанна, спокойна и мила, Напоминая Нетшера картину,-- Не сердце под корсетом скрыв, а льдину. VII Да, ты оправдана судом Неумолимого рассудка. "Ни словом, -- приговор гласит, - Ни делом не грешна малютка". Я видел, корчась на костре, Как ты, взглянув, прошла спокойно Не ты, не ты огонь зажгла, И все ж проклятья ты достойна! Упрямый голос мне твердит, Во сне он шепчет надо мною, Что ты мой демон, что на жизнь Я обречен тобой одною. Он сети доводов плетет, Он речь суровую слагает, Но вот заря -- уходит сон, И обвинитель умолкает. В глубины сердца он бежит, Судейских актов прячет свитки, И в памяти звучит одно: Ты обречен смертельной пытке! VIII Был молнией, блеснувшей в небе Над темной бездной, твой привет: Мне показал слепящий свет, Как страшен мой несчастный жребий. И ты сочувствия полна! Ты, что всегда передо мною Стояла статуей немою, Как дивный мрамор, холодна! О господи, как жалок я: Она нарушила молчанье, Исторг я у нее рыданья, - И камень пожалел, меня! Я потрясен, не утаю. Яви и ты мне милость тоже: Покой мне ниспошли, о боже, Кончай трагедию мою! IX Образ сфинкса наделен Всеми женскими чертами, Лишь придаток для него -- Тело львиное с когтями. Мрак могильный! В этом сфинкса Вся загадка роковая, И труднейшей не решал Иокасты сын и Лайя. К счастью, женщине самой Дать разгадку не под силу,-- Будь иначе -- целый мир Превратился бы в могилу! X Три пряхи сидят у распутья; Ухмылками скалясь, Кряхтя и печалясь, Они прядут -- и веет жутью. Одна сучит початок, Все нити кряду Смочить ей надо; Так что в слюне у нее недостаток. Другой мотовилка покорна: Направо, налево И не без напева; Глаза у карги -- воспаленней горна. В руках у третьей парки -- Ножницы видно, Поет панихидно. На остром носу -- подобие шкварки. О, так покончи же с ниткой Проклятой кудели, Дай средство от хмеля Страшного жизненного напитка! XI Меня не тянет в рай небесный,-- Нежнейший херувим в раю Сравнится ль с женщиной прелестной, Заменит ли жену мою? Мне без нее не надо рая! А сесть на тучку в вышине И плыть, молитвы распевая,-- Ей-ей, занятье не по мне! На небе -- благодать, но все же Не забирай меня с земли, Прибавь мне только денег, боже, Да от недуга исцели! Греховна суета мирская, Но к ней уж притерпелся я, По мостовым земли шагая Дорогой скорбной бытия. Я огражден от черни вздорной, Гулять и трудно мне и лень. Люблю, халат надев просторный, Сидеть с женою целый день. И счастья не прошу другого, Как этот блеск лукавых глаз, И смех, и ласковое слово,-- Не огорчай разлукой нас! Забыть болезни, не нуждаться -- О боже, только и всего! И долго жизнью наслаждаться С моей женой in statu quo 1. ------------------ 1 В том же положении (лат.), СТРЕКОЗА Вспорхнет и опустится снова На волны ручья лесного, Над гладью, сверкающей, как бирюза, Танцует волшебница стрекоза! И славит жуков восхищенный хор Накидку ее -- синеватый флер, Корсаж в эмалевой пленке И стан удивительно тонкий. Наивных жуков восхищенный хор, Вконец поглупевший с недавних пор, Жужжит стрекозе о любви своей, Суля и Брабант, и Голландию ей. Смеется плутовка жукам в ответ: "Брабант и Голландия -- что за бред! Уж вы, женишки, не взыщите,-- Огня для меня поищите! Кухарка родит лишь в среду, А я жду гостей к обеду, Очаг не горит со вчерашнего дня,-- Добудьте же мне скорее огня!" Поверив предательской этой лжи, За искрой для стройной своей госпожи Влюбленные ринулись в сумрак ночной И вскоре оставили лес родной. В беседке, на самой окраине парка, Свеча полыхала призывно и ярко; Бедняг ослепил любовный угар -- Стремглав они бросились в самый жар. Треща поглотило жгучее пламя Жуков с влюбленными их сердцами; Одни здесь погибель свою обрели, Другие лишь крылья не сберегли. О, горе жуку, чьи крылья в огне Дотла сожжены! В чужой стороне, Один, вдали от родных и близких, Он ползать должен средь гадов склизких. "А это, -- плачется он отныне,-- Тягчайшее бедствие на чужбине. Скажите, чего еще ждать от жизни, Когда вокруг лишь клопы да слизни? И ты, по одной с ними ползая грязи, Давно стал своим в глазах этой мрачи. О том же, бредя за Вергилием вслед, Скорбел еще Данте, изгнанник-поэт! Ах, как был я счастлив на родине милой, Когда, беззаботный и легкокрылый, Плескался в эфирных волнах, Слетал отдохнуть на подсолнух. Из чашечек роз нектар я пил И в обществе высшем принят был, Знавал мотылька из богатой семьи, И пела цикада мне песни свои. А ныне крылья мои сожжены, И мне не видать родной стороны, Я -- жалкий червь, я -- гад ползучий, Я гибну в этой навозной куче. И надо ж было поверить мне Пустопорожней той трескотне, Попасться -- да как! -- на уловки Кокетливой, лживой чертовки!" 10 ВОЗНЕСЕНИЕ На смертном ложе плоть была, А бедная душа плыла Вне суеты мирской, убогой -- Уже небесною дорогой. Там, постучав в ворота рая, Душа воскликнула, вздыхая: "Открой, о Петр, ключарь святой! Я так устала от жизни той... Понежиться хотелось мне бы На шслковУх подушках неба, Сыграть бы с ангелами в прятки, Вкусить покой блаженно-сладкий!" Вот, шлепая туфлями и ворча, Ключами на ходу бренча, Кто-то идет -- и в глазок ворот Сам Петр глядит, седобород. Ворчит он: "Сброд повадился всякий -- Бродячие псы, цыгане, поляки, А ты открывай им, ворам, эфиопам! Приходят врозь, приходят скопом, И каждый выложит сотни причин,-- Пусти его в рай, дай ангельский чин... Пошли, пошли! Не для вашей шайки, Мошенники, висельники, попрошайки, Построены эти хоромы господни,-- Вас дьявол ждет у себя в преисподней! Проваливайте поживее! Слыхали? Вам место в чертовом пекле, в подвале!.." Брюзжал старик, но сердитый тон Ему не давался. В конце концов он К душе обратился вполне сердечно: "Душа, бедняжка, ты-то, конечно, Не пара какому-нибудь шалопаю... Ну, ну! Я просьбе твоей уступаю: Сегодня день рожденья мой, И -- пользуйся моей добротой. Откуда ты родом? Город? Страна? Затем ты мне сказать должна, Была ли ты в браке: часто бывает, Что брачная пытка грехи искупает: Женатых не жарят в адских безднах, Не держат подолгу у врат небесных". Душа отвечала: "Из прусской столицы Из города я Берлина. Струится Там Шпрее-речонка, -- обычно летом Она писсуаром служит кадетам. Так плавно течет она в дождь, эта речка!.. Берлин вообще недурное местечко! Там числилась я приват-доцентом, Курс философии читала студентам,-- И там на одной институтке женилась, Что вовсе не по-институтски бранилась, Когда не бывало и крошки в дому. Оттого и скончалась я и мертва потому". Воскликнул Петр: "Беда! Беда! Занятие это -- ерунда! Что? Философия? Кому Она нужна, я не пойму! И недоходна ведь и скучна, К тому же ересей полна; С ней лишь сомневаешься да голодаешь И к черту в конце концов попадаешь. Наплакалась, верно, и твоя Ксантупа Немало по поводу постного супа, В котором -- признайся -- хоть разок Попался ли ей золотой глазок? Ну, успокойся. Хотя, ей-богу, .-Мне и предписано очень строго Всех, причастных так иль иначе К философии, тем паче -- Еще к немецкой, безбожной вашей, С позором гнать отсюда взашей,-- Но ты попала на торжество, На день рожденья моего, Как я сказал. И не хочется что-то Тебя прогонять, -- сейчас ворота Тебе отопру... Живей -- ступай!... Теперь, счастливица, гуляй С утра до вечера по чудесным Алмазным мостовым небесным, Фланируй себе, мечтай, наслаждайся, Но только -- помни: не занимайся Тут философией, -- хуже огня! Скомпрометируешь страшно меня. Чу! Ангелы ноют. На лике Изобрази восторг великий. А если услышишь архангела пенье, То вся превратись в благоговенье. Скажи: "От такого сопрано -- с ума Сошла бы и Малибран сама!" А если поет херувим, серафим, То поусердней хлопай им, Сравнивай их с синьором Рубини, И с Марио, и с Тамбурини. Не забудь величать их "eccelence"', Не преминь преклонить коленце. Попробуйте, в душу певцу залезьте,-- Он и на небе чувствителен к лести! Впрочем, и сам дирижер вселенной Любит внимать, говоря откровенно, Как хвалят его, господа бога, Как славословят его премного И как звенит псалом ему В густейшем ладанном дыму. Не забывай меня. А надоест Тебе вся роскошь небесных мест,-- Прошу ко мне -- сыграем в карты, В любые игры, вплоть до азартных: В "ландскнехта", в "фараона"... Ну, И выпьем... Только, entre nous 2, Запомни: е