Слышно, как с каждым шагом глухо звенят в кармане серебряные часы. Во весь опор его нагоняет всадник. Всадник. (останавливая коня). Доброй вам ночи! Амарго. С богом. Всадник. В Гранаду идете? Амарго. В Гранаду. Всадник. Значит, нам по дороге. Амарго. Возможно. Всадник. Почему бы вам не подняться на круп? Амарго. У меня не болят ноги. Всадник. Я еду из Малаги. Амарго. В добрый час. Всадник. В Малаге у меня братья. Амарго. (угрюмо). Сколько? Всадник. Трое. У них выгодное дело. Торгуют ножами. Амарго. На здоровье. Всадник. Золотыми и серебряными. Амарго. Достаточно, чтобы нож был ножом. Всадник. Вы ничего не смыслите. Амарго. Спасибо. Всадник. Ножи из золота сами входят в сердце. А серебряные рассекают горло, как соломинку. Амарго. Значит, ими не хлеб режут? Всадник. Мужчины ломают хлеб руками. Амарго. Это так. Конь начинает горячиться. Всадник. Стой! Амарго. Ночь... Горбатая дорога тянет волоком лошадиную тень. Всадник. Хочешь нож? Амарго. Нет. Всадник. Я ведь дарю. Амарго. Да, но я не беру. Всадник. Смотри, другого случая не будет. Амарго. Как знать. Всадник. Другие ножи не годятся. Другие ножи - неженки и пугаются крови. Наши - как лед. Понял? Входя, они отыскивают самое жаркое место и там остаются. Амарго смолкает. Его правая рука леденеет, словно стиснула слиток золота. Всадник. Красавец нож! Амарго. И дорого стоит? Всадник. Или этот хочешь? (Вытаскивает золотой нож, острие загорается, как пламя свечи.) Амарго. Я же сказал, нет. Всадник. Парень, садись на круп! Амарго. Я не устал. Конь опять испуганно шарахается. Всадник. Да что это за конь! Амарго. Темень... Пауза. Всадник. Как я уж говорил тебе, в Малаге у меня три брата. Вот как надо торговать! Один только собор закупил две тысячи ножей, чтобы украсить все алтари и увенчать колокольню. А на клинках написали имена кораблей. Рыбаки, что победнее, ночью ловят при свете, который отбрасывают эти лезвия. Амарго. Красиво. Всадник. Кто спорит! Ночь густеет, как столетнее вино. Тяжелая змея южного неба открывает глаза на восходе, и спящих заполняет неодолимое желание броситься с балкона в гибельную магию запахов и далей. Амарго. Кажется, мы сбились с дороги. Всадник. (придерживая коня). Да? Амарго. За разговором. Всадник. Это не огни Гранады? Амарго. Не знаю. Всадник. Мир велик. Амарго. Точно вымер. Всадник. Твои слова. Амарго. Такая вдруг тоска смертная! Всадник. Это потому, что идешь. Что у тебя за дело? Амарго. Дело? Всадник. И если ты на своем месте, зачем остался на нем? Амарго. Зачем? Всадник. Я вот еду на коне и продаю ножи, а не делай я этого - что изменится? Амарго. Что изменится? Пауза. Всадник. Добрались до Гранады. Амарго. Разве? Всадник. Смотри, как горят окна! Амарго. Да, действительно... Всадник. Уж теперь-то ты не откажешься подняться на круп. Амарго. Погодите немного... Всадник. Да поднимайся же! Поднимайся скорей! Надо поспеть прежде, чем рассветет... И бери этот нож. Дарю! Амарго. Аааай! Двое на одной лошади спускаются в Гранаду. Горы в глубине порастают цикутой и крапивой. ПЕСНЯ МАТЕРИ АМАРГО Руки мои в жасмины запеленали сына. Лезвие золотое. Август. Двадцать шестое. Крест. И ступайте с миром. Смуглым он был и сирым. Душно, соседки, жарко - где поминальная чарка? Крест. И не смейте плакать. Он на луне, мой Амарго.

Федерико Гарсиа Лорка

Федерико Гарсиа Лорка "Первые песни"

Федерико Гарсиа Лорка

Первые песни

1922



	ЗАВОДИ

	Мирты.
	(Глухой водоем.)

	Вяз.
	(Отраженье в реке.

	Ива.
	(Глубокий затон.)

	Сердце.
	(Роса на зрачке.)



	ВАРИАЦИЯ

	Лунная заводь реки
	под крутизною размытой.

	Сонный затон тишины
	под отголоском-ракитой.

	И водоем твоих губ,
	под поцелуями скрытый.



	ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ

	Ночь на пороге.

	Над наковальнями мрака
	гулкое лунное пламя.

	Ночь на пороге.

	Сумрачный вяз обернулся
	песней с немыми словами.

	Ночь на пороге.

	Если тропинкою песни
	ты проберешься к поляне...

	Ночь на пороге.

	...ночью меня ты оплачешь
	под четырьмя тополями.
	Под тополями, подруга.
	Под тополями.



	МОЛОДАЯ ЛУНА

	Луна плывет по реке.
	В безветрии звезды теплятся.
	Срезая речную рябь,
	она на волне колеблется.
	А молодая ветвь
	ее приняла за зеркальце.



	ЧЕТЫРЕ ЖЕЛТЫЕ БАЛЛАДЫ

	   I

	Дерево на пригорке
	зеленым пятном застыло.

	Пастух идет,
	пастух проходит.

	Ветви склонив, оливы
	дремлют, и зной им снится.

	Пастух идет,
	пастух проходит.

	Ни овец у него, ни собаки,
	ни посошка, ни милой.

	Пастух идет.

	Он золотистой тенью
	тает среди пшеницы.

	Пастух проходит.


	   II

	От желтизны
	земля опьянела.

	Пастух, отдохни
	в тени.

	Ни облачка в сини небес, ни луны
	белой.

	Пастух, отдохни
	в тени.

	Лозы...
	Смуглянка срезает их сладкие слезы.

	Пастух, отдохни
	в тени.


	   III

	Среди желтых хлебов
	пара красных волов.

	В их движениях
	ритмы старинных
	колоколов.
	Их глаза - как у птиц.

	Для туманов рассвета
	они родились.
	Между тем
	брызжет соком ими продетый
	голубой апельсин
	раскаленного лета.
	Оба древни с рожденья,
	и хозяина оба не знают.
	Тяжесть крыльев могучих
	их бока вспоминают.
	Всегда им, волам,
	вздыхать по полям
	Руфи
	и выискивать брод,
	вечный брод
	в те края,
	хмелея от звезд
	и рыданья жуя.

	Среди желтых хлебов
	пара красных волов.


	   IV

	Среди маргариток неба
	гуляю.

	Почему-то святым в этот вечер
	я себя представляю.

	Когда молодую луну
	мне дали,
	я опять ее отпустил
	в лиловые дали.
	И господь наградил меня нимбом
	и розой
	из розариев рая.

	Среди маргариток неба
	гуляю.

	Вот и сейчас
	иду по небесному полю.
	Сердца из лукавых сетей
	выпускаю на волю,
	мальчишкам дарю золотые монетки,
	больных исцеляю.

	Среди маргариток неба
	гуляю.




	ПАЛИМПСЕСТЫ

	   I

	 ГОРОД

	Сомкнулся лес столетний
	над городком,
	но сам тот лес столетний
	растет на дне морском.

	Посвистывают стрелы
	и там и тут.
	И в зарослях кораллов
	охотники бредут.

	Над новыми домами
	гул сосен вековой
	с небесной синевою,
	стеклянной и кривой.


	   II

	 КОРИДОР

	Поутру из коридора
	выходили два сеньора.

	(Небо
	молодое.
	Светло-золотое.)

	...Два сеньора ходят мимо.
	Были оба пилигримы.

	(Небо
	как горнило.
	Синие
	чернила.)

	...Ходят, ходят - и ни слова.
	Были оба птицеловы.

	(Небо
	стало старым.
	Сделалось
	янтарным.)

	...Два сеньора ходят мерно.
	Были оба...

	Все померкло.


	   III

	 ПЕРВАЯ СТРАНИЦА

	Светись, вода!
	Синее, синь!

	Как ярок
	апельсин!

	Синее, синь!
	Вода, светись!

	Как много в небе
	птиц!

	Вода.
	Синева.

	Как зелена трава!

	Небо.
	Вода.

	Как еще рожь
	молода!



	ЦИФЕРБЛАТ

	Я присел отдохнуть
	в кругу времени.
	Какое тихое
	место!
	В белом кольце
	покой белый,
	и летят звезды,
	и плывут черные цифры,
	все двенадцать.



	ПЛЕННИЦА

	Сгибаются тонкие
	ветки
	под ногами девочки
	жизни.
	Сгибаются тонкие
	ветки.
	В руках ее белых
	зеркало света,
	на лбу ее нежном
	сияние утра.
	Сгибаются тонкие
	ветки.
	В сумерках черных
	она заблудилась
	и плачет росою,
	пленница ночи.
	Сгибаются тонкие
	ветки.

Федерико Гарсиа Лорка

Федерико Гарсиа Лорка "Песни"

Федерико Гарсиа Лорка

Песни

1921 - 1924



	ТЕОРИИ

	ПЕСНЯ СЕМИ ДЕВУШЕК

	(Теория радуги)

	В семь голосов поют
	семь девушек.

	(В небе дуга с образцами
	заката.)

	Душа о семи голосах -
	семь девушек.

	(В воздухе белом семь птиц
	рвутся куда-то.)

	Вот умирают они,
	семь девушек.

	(Но почему их не девять
	или не двадцать четыре?)

	Волны реки их уносят.
	Пусто в небесной шири.



	СХЕМАТИЧЕСКИЙ НОКТЮРН

	Мята, змея, полуночь.
	Запах, шуршанье, тени.
	Ветер, земля, сиротство.

	(Лунные три ступени.)



	* * *

	Хотела бы песня светом стать, -
	ее насквозь в темноте пронизали
	нити из фосфора и луны.
	Что хочется свету, он знает едва ли,
	с собою встречается он и к себе
	возвращается
	из опаловой дали.



	КАРУСЕЛЬ

	 Праздничный день мчится
	на колесах веселья,
	вперед и назад вертится
	на карусели.

	 Синяя пасха.
	Белый сочельник.

	 Будние дни меняют
	кожу, как змеи,
	но праздники не поспевают,
	не умеют.

	 Праздники ведь, признаться,
	очень стары,
	любят в шелка одеваться
	и в муары.

	 Синяя пасха.
	Белый сочельник.

	 Мы карусель привяжем
	меж звезд хрустальных,
	это тюльпан, скажем,
	из стран дальных.

	 Пятнистые наши лошадки
	на пантер похожи.
	Как апельсины сладки -
	луна в желтой коже!

	 Завидуешь, Марко Поло?
	На лошадках дети
	умчатся в земли, которых
	не знают на свете.

	Синяя пасха.
	Белый сочельник.



	ВЕСЫ

	День пролетает мимо.
	Ночь непоколебима.

	День умирает рано.
	Ночь - за его крылами.

	День посреди бурана.
	Ночь перед зеркалами.



	РЕФРЕН

	Март улетит,
	не оставив следа.

	Но январь в небесах навсегда.

	Январь -
	это звезд вековая метель.

	А март - мимолетная тень.

	Январь.
	В моих старых, как небо, зрачках.

	Март.
	В моих свежих руках.



	ОХОТНИК

	   Лес высок!
	Четыре голубки летят на восток.

	   Четыре голубки
	летели, вернулись.

	   Четыре их тени
	упали, метнулись.

	   Лес высок?
	Четыре голубки легли на песок.



	ФАБУЛА

	Единороги и циклопы.

	Золотороги,
	зеленооки.
	Над берегом, окаймленным
	громадами гор остроскалых,
	славят они амальгаму
	моря, где нет кристаллов.

	Единороги и циклопы.

	Мощное пламя
	правит зрачками.

	Кто посмеет к рогам разящим
	приблизиться на мгновенье?
	Не обнажай, природа,
	свои мишени!



	* * *

	Август.
	Персики и цукаты,
	и в медовой росе покос.
	Входит солнце в янтарь заката,
	словно косточка в абрикос.

	И смеется тайком початок
	смехом желтым, как летний зной.

	Снова август.
	И детям сладок
	смуглый хлеб со спелой луной.



	АРЛЕКИН

	Красного солнца сосок.
	Сосок луны голубой.

	Торс: половина - коралл, а другая
	серебро с полумглой.



	СРУБИЛИ ТРИ ДЕРЕВА

	   Стояли втроем.
	(День с топорами пришел.)
	   Остались вдвоем.
	(Отблеск крыльев тень распорол.]
	   Одно всего.
	   Ни одного.
	(Тихий источник гол.)



	НОКТЮРНЫ ИЗ ОКНА

	   I

	Лунная вершина,
	ветер по долинам.

	(К ней тянусь я взглядом
	медленным и длинным.)

	Лунная дорожка,
	ветер над луною.

	(Мимолетный взгляд мой
	уронил на дно я.)

	Голоса двух женщин.
	И воздушной бездной
	от луны озерной
	я иду к небесной.

	   II

	В окно постучала полночь,
	и стук ее был беззвучен.

	На смуглой руке блестели
	браслеты речных излучин.

	Рекою душа играла
	под синей ночною кровлей.

	А время на циферблатах
	уже истекало кровью.

	   III

	Открою ли окна,
	вгляжусь в очертанья
	и лезвие бриза
	скользнет по гортани.

	С его гильотины
	покатятся разом
	слепые надежды
	обрубком безглазым.

	И миг остановится,
	горький, как цедра,
	над креповой кистью
	расцветшего ветра.

	   IV

	Возле пруда, где вишня
	к самой воде клонится,
	мертвая прикорнула
	девушка-водяница.

	Бьется над нею рыбка,
	манит ее на плесы.
	"Девочка", - плачет ветер
	но безответны слезы.

	Косы струятся в ряске,
	в шорохах приглушенных.
	Серый сосок от ветра
	вздрогнул, как лягушонок.

	Молим, мадонна моря, -
	воле вручи всевышней
	мертвую водяницу
	на берегу под вишней.

	В путь я кладу ей тыквы,
	пару пустых долбленок,
	чтоб на волнах качалась -
	ай, на волнах соленых!




	ПЕСНИ ДЛЯ ДЕТЕЙ

	КИТАЙСКАЯ ПЕСНЯ В ЕВРОПЕ

	Девушка с веера,
	с веером смуглым,
	идет над рекою
	мостиком круглым.

	Мужчины во фраках
	смотрят, как мил
	под девушкой мостик,
	лишенный перил.

	Девушка с веера,
	с веером смуглым,
	ищет мужчину,
	чтоб стал ей супругом.

	Мужчины женаты
	на светловолосых,
	на светлоголосых
	из белой расы.

	Поют для Европы
	кузнечики вечером.

	(Идет по зеленому
	девушка с веером.)

	Кузнечики вечером
	баюкают клевер.

	(Мужчины во фраках
	уходят на север.)



	СЕВИЛЬСКАЯ ПЕСЕНКА

	   В роще апельсинной
	утро настает.
	Пчелки золотые
	ищут мед.

	   Где ты, где ты,
	мед?

	   Я на цветке, вот тут,
	Исавель.

	   Там, где растут
	мята и хмель,

	   (Сел жучок
	на стульчик золотой,
	сел его сынок
	на стульчик голубой.)

	   В роще апельсинной
	утро настает.



	ПЕЙЗАЖ

	Вечер оделся в холод,
	чтобы с пути не сбиться.

	Дети с лучами света
	к окнам пришли проститься
	и смотрят, как желтая ветка
	становится спящей птицей.

	А день уже лег и стихнул,
	и что-то ему не спится.
	Вишневый румянец вспыхнул
	на черепице.



	ГЛУПАЯ ПЕСНЯ

	Мама,
	пусть я серебряным мальчиком стану.

	Замерзнешь.
	Сыночек, таким холодней.

	Мама,
	пусть водяным я мальчиком стану.

	Замерзнешь.
	Сыночек, таким холодней.

	Мама,
	вышей меня на подушке своей.

	Сейчас.
	Это будет намного теплей.




	АНДАЛУЗСКИЕ ПЕСНИ

	ПЕСНЯ ВСАДНИКА

	Под луною черной
	запевают шпоры
	на дороге горной...

	(Вороной храпящий,
	где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)

	...Словно плач заводят.
	Молодой разбойник
	уронил поводья.

	(Вороной мой ладный,
	о как горько пахнет лепесток булатный!)

	Под луною черной
	заплывает кровью
	профиль гор точеный.

	(Вороной храпящий,
	где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)

	На тропе отвесной
	ночь вонзила звезды
	в черный круп небесный.

	(Вороной мой ладный,
	о как горько пахнет лепесток булатный!)

	Под луною черной
	смертный крик протяжный,
	рог костра крученый...

	(Вороной храпящий,
	где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)



	АДЕЛИНА НА ПРОГУЛКЕ

	У моря нет апельсинов,
	любви у Севильи нет.
	Красавица, дай мне зонтик -
	так ярок слепящий свет!

	Но рожицу - сок лимонный -
	ты скорчишь мне кисло в ответ;
	слова - золотые рыбки -
	мгновенный прочертят след.

	У моря нет апельсинов.
	Ай, любовь!..
	Любви у Севильи нет.



	* * *

	- Ежевика, серая кора,
	подари мне ягод, будь добра.

	- В терниях окровавленных ветвь,
	я люблю тебя. А ты? Ответь.

	- Языком дай раздавить мне твой
	плод с его густой зеленой тьмой.

	- Всей тоской моих угрюмых терний
	я голубила б тебя, поверь мне.

	- Ежевика, ты куда? - Искать
	той любви, что ты не можешь дать.



	* * *

	Пошла моя милая к морю
	отливы считать и приливы,
	да повстречала нечаянно
	славную реку Севильи.

	Меж колоколом и кувшинкой
	пяти кораблей качанье,
	вода обнимает весла,
	паруса на ветру беспечальны.

	Кто смотрит в глубины башни,
	узорчатой башни Севильи?
	Как пять золотых колечек,
	в ответ голоса отзвонили.

	Лихое небо вскочило
	в стремена берегов песчаных,
	на розовеющем воздухе
	пяти перстеньков качанье.



	ВЕЧЕР

			(Моя Лусия
			ноги в ручей опустила?)

	   Три необъятных тополя,
	над ними звезда одинокая.

	   Тишина, лягушачьими криками
	изъязвленная над затонами,
	точно тюль, разрисованный лунами
	зелеными.

	   Ствол засохшего дерева между
	двумя берегами
	расцветал концентрическими
	кругами.

	   И мечтал я, на воду глядя,
	об одной смуглолицей в Гранаде.



	ПЕСНЯ ВСАДНИКА

	Кордова.
	Одна на свете.

	Конь мой пегий, месяц низкий,
	за седлом лежат оливки.
	Хоть известен путь, а все же
	не добраться мне до Кордовы.

	Над равниной, вместе с ветром, -
	конь мой пегий, месяц красный.
	И глядит мне прямо в очи
	смерть с высоких башен Кордовы.

	Ай, далекая дорога!
	Мчится конь, не зная страха.
	Я со смертью встречусь прежде,
	чем увижу башни Кордовы!

	Кордова.
	Одна на свете.



	ЭТО ПРАВДА

	Трудно, ах, как это трудно -
	любить тебя и не плакать!

	Мне боль причиняет воздух,
	сердце
	и даже шляпа.

	Кому бы продать на базаре
	ленточку, и гребешок,
	и белую нить печали,
	чтобы соткать платок?

	Трудно, ах, как это трудно -
	любить тебя и не плакать!



	* * *

	Деревце, деревцо
	к засухе зацвело.

	Девушка к роще масличной
	шла вечереюшим полем,
	и обнимал ее ветер,
	ветреный друг колоколен.

	На андалузских лошадках
	ехало четверо конных,
	пыль оседала на куртках,
	на голубых и зеленых.
	"Едем, красавица, в Кордову!"
	Девушка им ни слова.

	Три молодых матадора
	с горного шли перевала,
	шелк отливал апельсином,
	сталь серебром отливала.
	"Едем, красотка, в Севилью!"
	Девушка им ни слова.

	Когда опустился вечер,
	лиловою мглой омытый,
	юноша вынес из сада
	розы и лунные мирты.
	"Радость, идем в Гранаду!"
	И снова в ответ ни слова.

	Осталась девушка в поле
	срывать оливки в тумане,
	и ветер серые руки
	сомкнул на девичьем стане.

	Деревце, деревцо
	к засухе зацвело.




	ТРИ ПОРТРЕТА С ТЕНЯМИ


	   I

	ВЕРЛЕН

	Песня,
	которую я не спою,
	спит у меня на губах.
	Песня,
	которую я не спою.

	Светлячком зажглась
	жимолость в ночи,
	и клюют росу
	лунные лучи.

	Я уснул и услышал мою
	песню,
	которую я не спою.

	В ней - движенья губ
	и речной воды.

	В ней - часов, во тьму
	канувших, следы.

	Над извечным днем
	свет живой звезды.



	ВАКХ

	Ропот зеленый нетронутой плоти.
	Смоква ко мне потянулась в дремоте.

	Черной пантерой напруженной тени
	ждет она тень моего вдохновенья.

	Хочет луна всех собак сосчитать.
	Сбилась со счета, считает опять.

	- Лавровый нимб мой, зеленый и пряный,
	ночью и днем бередит твои раны.

	Ты бы и мне всех желанней была,
	если б мне сердце другое дала...

	...Множась и воплем мне кровь леденя,
	смоква надвинулась вдруг на меня.

	       II

	ХУАН РАМОН ХИМЕНЕС

	В далях немой белизны -
	снег, тубероза и соль -
	он растерял свои сны.

	Путь голубиным пером
	выстелен там, где одна
	бродит его белизна.

	Мучим мечтою, незряч,
	слушает, окаменев,
	внутренней дрожи напев.

	Тихая ширь белизны.
	Там, где прошли его сны,
	раны лучится побег.

	Тихая ширь белизны.
	Соль, тубероза и снег.



	ВЕНЕРА 

	   Такой увидел тебя

	Юна и бездыханна,
	ты в раковине ложа
	нагим цветком из света
	извечного всплывала.

	Мир, облаченный в ситец
	и тени, сквозь стекло
	печально созерцал
	твое преображенье.

	Юна и бездыханна,
	со дна любви всплыла ты.
	А волосы терялись
	среди простынной пены.

	  III

	ДЕБЮССИ

	Тень моя скользит в реке,
	молчаливая, сырая.

	Из нее лягушки звезды,
	как из сети, выбирают.
	Тень мне дарит отражений
	неподвижные предметы.

	Как комар, идет - огромный,
	фиолетового цвета.

	Тростниковый свет сверчки
	позолотой покрывают,

	и, рекою отраженный,
	он в груди моей всплывает.



	НАРЦИСС

	- Мальчик!
	В речку свалишься, утонешь!

	- Я на дне увидел розу
	с речкой маленькой в бутоне.

	Погляди! Ты видишь птицу?
	Птица! Желтая какая!

	Уронил глаза я в воду.
	- Боже!
	Отойди от края!

	- ...Роза, я иду...- И волны
	детский голос поглотили.

	Он исчез. И тут я понял
	все. Но выразить - бессилен.




	ИГРЫ

	ИРЕНЕ ГАРСИЯ

	      (Служанке)

	   У реки
	пляшут вместе
	топольки.
	А один,

	хоть на нем лишь три листочка,
	пляшет, пляшет впереди.

	   Эй, Ирена! Выходи!
	Скоро выпадут дожди,
	так скорей
	попляши в саду зеленом!

	Попляши в саду зеленом!
	Подыграю струнным звоном.

	Ах, как несется речка.
	Ах ты, мое сердечко!

	   У реки
	пляшут вместе
	топольки.
	А один,
	хоть на нем лишь три листочка,
	пляшет, пляшет впереди.



	НА УШКО ДЕВУШКЕ

	Не сказал бы.
	Не сказал бы ни слова.

	Но в глазах твоих встретил
	два деревца шалых.

	Из смеха и света, из ветерка золотого.
	Он качал их.

	Не сказал бы.
	Не сказал бы ни слова.



	* * *

	Проходили люди
	дорогой осенней.

	Уходили люди
	в зелень, в зелень.
	Петухов несли,
	гитары - для веселья,
	проходили царством,
	где царило семя.
	Река струила песню,
	фонтан пел у дороги.
	Сердце,
	вздрогни!

	Уходили люди
	в зелень, в зелень.
	И шла за ними осень
	в желтых звездах.
	С птицами понурыми,
	с круговыми волнами,
	шла, на грудь крахмальную
	свесив голову.
	Сердце,
	смолкни,успокойся!

	Проходили люди,
	и шла за ними осень.



	ДЕРЕВО ПЕСЕН

	Все дрожит еще голос,
	одинокая ветка,
	от минувшего горя
	и вчерашнего ветра.

	Ночью девушка в поле
	тосковала и пела -
	и ловила ту ветку,
	но поймать не успела.

	Ах, луна на ущербе!
	А поймать не успела.
	Сотни серых соцветий
	оплели ее тело.

	И сама она стала,
	как певучая ветка,
	дрожью давнего горя
	и вчерашнего ветра.



	* * *

	   Апельсин и лимоны.

	   Ай, разбилась любовь
	со звоном.

	   Лимон, апельсины.

	   Ай, у девчонки,
	у девчонки красивой.

	   Лимоны.

	   (А солнце играло
	с травой зеленой.)

	   Апельсины.

	   (Играло с волною
	синей.)



	УЛИЦА НЕМЫХ

	   За стеклом окошек неподвижных
	девушки улыбками играют.

	   (На струнах пустых роялей
	пауки-акробаты.)

	   Назначают девушки свиданья,
	встряхивая косами тугими.

	   (Язык вееров,
	платочков и взглядов.)

	   Кавалеры отвечают им, цветисто
	взмахивая черными плащами.




	ЛУННЫЕ ПЕСНИ

	ЛУНА ВОСХОДИТ

	Когда встает луна, -
	колокола стихают
	и предстают тропинки
	в непроходимых дебрях.

	Когда встает луна,
	землей владеет море
	и кажется, что сердце -
	забытый в далях остров.

	Никто в ночь полнолунья
	не съел бы апельсина, -
	едят лишь ледяные
	зеленые плоды.

	Когда встает луна
	в однообразных ликах -
	серебряные деньги
	рыдают в кошельках.



	ДВЕ ВЕЧЕРНИХ ЛУНЫ

		I

	   Луна мертва, мертва луна,
	но воскресит ее весна.

	   И тополя чело
	овеет ветер с юга.

	   И сердца закрома
	наполнит жатва вздохов.

	   И травяные шапки
	покроют черепицу.

	   Луна мертва, мертва луна,
	но воскресит ее весна.


		II

	   Напевает вечер синий
	колыбельную апельсинам.

	   И сестренка моя поет:
	- Стала земля апельсином.
	Хнычет луна: - И мне
	хочется стать апельсином.

	   - Как бы ты ни алела,
	как бы ни сокрушалась,
	не быть тебе даже лимоном.
	Вот жалость!



	ОН УМЕР НА РАССВЕТЕ

	У ночи четыре луны,
	а дерево - только одно,
	и тень у него одна,
	и птица в листве ночной.

	Следы поцелуев твоих
	ищу на теле.
	А речка целует ветер,
	к нему прикасаясь еле.

	В ладони несу твое "нет",
	которое ты дала мне,
	как восковой лимон
	с тяжестью камня.

	У ночи четыре луны,
	а дерево - только одно.
	Как бабочка, сердце иглой
	к памяти пригвождено.



	ПЕРВАЯ ГОДОВЩИНА

	По лбу моему ты ступаешь.
	Какое древнее чувство!

	Зачем мне теперь бумага,
	перо и мое искусство?

	Ты с красным ирисом схожа
	и пахнешь степной геранью.

	Чего, лунотелая, ждешь
	от моего желанья?



	ВТОРАЯ ГОДОВЩИНА

	Луна вонзается в море
	длинным лучистым рогом.

	Зеленый и серый единорог,
	млеюший и потрясенный.
	Небо по воздуху, словно
	лотос огромный, плывет.

	(И ты проходишь одна
	в последнем сумраке ночи.)



	ЦВЕТОК

	Ива дождя,
	плакучая, легла.

	О лунный свет
	Над белыми ветвями!




	ЭРОТ С ТРОСТОЧКОЙ

	ЛУСИЯ МАРТИНЕС

	Лусия Мартинес,
	сумрак багряного шелка.

	Твои бедра льются, как вечер,
	чтобы свет свой во мраке спрятать,
	и сиянье твоих магнолий
	потайные смуглят агаты.

	Я пришел, Лусия Мартинес,
	створки губ твоих вскрыть губами,
	расчесать зубцами рассвета
	волос твоих черное пламя.

	Так хочу и затем пришел я.
	Сумрак багряного шелка.



	ИНТЕРЬЕР

	Не хочу я ни лавров, ни крыльев.
	Белизна простыни,
	где раскинулась ты, обессилев!
	Не согрета ни сном,
	ни полуденным жаром, нагая,
	ускользаешь, подобно кальмарам,
	глаза застилая
	черной мглою дурманною,
	Кармен!



	СЕРЕНАДА

	При луне у речной долины
	полночь влагу в себя вбирает,
	и на лунной груди Лолиты
	от любви цветы умирают.

	От любви цветы умирают.

	Ночь нагая поет в долине
	на мостах, летящих над мартом.
	Осыпает себя Лолита
	и волнами, и нежным нардом.

	От любви цветы умирают.

	Эта ночь серебра и аниса
	сверкает на крышах голых.
	Серебро зеркал и водопадов,
	анис твоих бедер белых.

	От любви цветы умирают.




	ЗАПРЕДЕЛЬНОСТЬ

	СЦЕНА

	Высокие стены.
	Широкие реки.


	ФЕЯ

	Пришла я с кольцом обручальным,
	которое деды носили.
	Сто рук погребенных
	о нем тосковали в могиле.


	Я

	В руке моей призрак колечка -
	и я прикасаюсь смятенно
	к соцветьям бесчисленных пальцев.
	Кольца не надену.

	Широкие реки.
	Высокие стены.



	НЕДОМОГАНИЕ И НОЧЬ

	   Щур
	в деревьях темных.
	Ночь. Бормотанье неба
	и лепет ветра.

	Объясняют трое пьяниц
	в нелепом танце траур и вино,
	и звезды оловянные кружатся
	на своей оси.
	   Щур
	в деревьях темных.

	Боль в висках приглушена
	гирляндами минут.

	Ты все молчишь. А трое пьяных
	по-прежнему горланят.

	Простегивает гладкий шелк
	твоя простая песня.
	   Щур.
	Чур, чур, чур, чур.
	   Щур.



	НЕМОЙ МАЛЬЧИК

	Мальчик искал свой голос,
	спрятанный принцем-кузнечиком.
	Мальчик искал свой голос
	в росных цветочных венчиках.

	- Сделал бы я из голоса
	колечко необычайное,
	мог бы я в это колечко
	спрятать свое молчание.

	Мальчик искал свой голос
	в росных цветочных венчиках,
	а голос звенел вдалеке,
	одевшись зеленым кузнечиком.



	ОБРУЧЕНИЕ

	Оставьте кольцо
	в затоне.

	(Дремучая ночь на плечи
	уже мне кладет ладони.)

	Сто лет я живу на свете.
	Оставьте. Напрасны речи!

	Не спрашивайте без проку.
	Закиньте кольцо
	в затоку.



	ПРОЩАНЬЕ

	Если умру я -
	не закрывайте балкона.

	Дети едят апельсины.
	(Я это вижу с балкона.)

	Жницы сжинают пшеницу.
	(Я это слышу с балкона.)

	Если умру я -
	не закрывайте балкона.



	САМОУБИЙСТВО

	     (Возможно, это стряслось из-за незнанья
	     тебя, геометрия)

	  Юноша стал забываться.
	Полдень. Пробило двенадцать.

	  И наполнялось тряпичными лилиями
	сердце и перебитыми крыльями.

	  И у себя на губах он заметил
	слово, которое было последним.

	  С рук словно слезли перчатки, и на пол
	пепел, пушистый и вкрадчивый, падал.

	  А за балконом виднелась башня.
	Вот он сливается с этой башней.

	  Маятник замер, и время смотрело
	мимо него циферблатом без стрелок.

	  И различил он на белом диване
	тени простертой своей очертанье.

	  Некий юноша, геометрически-резкий,
	вскинул топор - и зеркало вдребезги.

	  И из-за зеркала влага густого
	мрака заполнила призрак алькова.




	ЛЮБОВЬ

	ПЕСЕНКА ПЕРВОГО ЖЕЛАНИЯ

	На зеленом рассвете
	быть сплошным сердцем.
	Сердцем.

	А на спелом закате -
	соловьем певчим.
	Певчим.

	(Душа,
	золотись померанцем.
	Душа,
	любовью отсвечивай.)

	На цветущем рассвете
	быть собой, а не встречным.
	Сердцем.

	На опавшем закате
	голосом с ветки.
	Певчим.

	Душа,
	золотись померанцем.
	Душа,
	любовью отсвечивай.



	МАЛЕНЬКИЙ МАДРИГАЛ

	Четыре граната
	в салу под балконом.

	(Сорви мое сердце
	зеленым.)

	Четыре лимона
	уснут под листвою.

	(И сердце мое
	восковое.)

	Проходят и зной и прохлада,
	Пройдут -
	и ни сердца,
	ни сада.



	ОТГОЛОСОК

	Уже распустился
	подснежник зари.

	(Помнишь сумерки
	полночи летней?)

	Разливает луна
	свой нектар ледяной.

	(Помнишь августа
	взгляд последний?)



	ИДИЛЛИЯ

	Не проси - ни словом, ни видом
	я секретов весны не выдам.

	Потому что для них давно я -
	словно вечнозеленая хвоя.

	Сотни пальцев, тонких и длинных,
	тычут с веток во сто тропинок.

	Не скажу я тебе, мое диво,
	отчего так река ленива.

	Но вместит моя песня немо
	глаз твоих светло-серое небо.

	Закружи меня в пляске долгой,
	только хвои побойся колкой.

	Закружи ты меня на счастье
	в звонкой нории, полной страсти.

	Ай! Не место мольбам и обидам, -
	я секретов весны не выдам.



	ГРАНАДА И 1850

	Я слышу, как за стеною
	струя бежит за струей.

	Рука лозы виноградной -
	и в ней луча острие,
	и хочет луч дотянуться
	туда, где сердце мое.

	Плывут облака дремотно
	в сентябрьскую синеву.
	И снится мне, что родник я
	и вижу сон наяву.



	ПРЕЛЮДИЯ

	И тополя уходят -
	но след их озерный светел.

	И тополя уходят -
	но нам оставляют ветер.

	И ветер умолкнет ночью,
	обряженный черным крепом.

	Но ветер оставит эхо,
	плывущее вниз по рекам.

	А мир светляков нахлынет -
	и прошлое в нем потонет.

	И крохотное сердечко
	раскроется на ладони.



	* * *

	В глубинах зеленого неба
	зеленой звезды мерцанье.
	Как быть, чтоб любовь не погибла?
	И что с нею станет?

	С холодным туманом
	высокие башни слиты.
	Как нам друг друга увидеть?
	Окно закрыто.

	Сто звезд зеленых
	плывут над зеленым небом,
	не видя сто белых башен,
	покрытых снегом.

	И, чтобы моя тревога
	казалась живой и страстной,
	я должен ее украсить
	улыбкой красной.



	СОНЕТ

	   Вздыхая, ветер ночи, призрак странный, -
	он отливает серебром надменно, -
	раскрыл края моей старинной раны;
	он улетел, желанье неизменно.

	   Жизнь в язву превратит любовь так рано,
	и хлынут кровь и чистый свет из плена;
	в ней, как в щели, гнездо среди тумана
	найдет немеющая Филомена.

	   О, нежный шум в ушах! На землю лягу,
	бездушные цветы оберегая, -
	я тем служу твоей красе, как благу.

	   И пожелтеют воды, пробегая,
	и выпьет кровь мою - живую влагу
	душистая трава береговая.




	ПЕСНИ ДЛЯ ОКОНЧАНИЯ

	НА ИНОЙ ЛАД

	Костер долину вечера венчает
	рогами разъяренного оленя.
	Равнины улеглись. И только ветер
	по ним еще гарцует в отдаленье.

	Кошачьим глазом, желтым и печальным,
	тускнеет вогдух, дымно стекленея.
	Иду сквозь ветви следом за рекою,
	и стаи веток тянутся за нею.

	Все ожило припевами припевов,
	все так едиьо, памятно и дико...
	И на границе тростника и ночи
	так странно, что зовусь я Федерико.



	ПЕСНЯ О НОЯБРЕ И АПРЕЛЕ

	От небесного мела
	стали глаза мои белы.

	Чтобы не блек,
	взгляду дарю
	желтый цветок.

	Тщетно.
	Все тот же он - стылый, бесцветный.

	(Но поет, возле сердца летая,
	душа, полнозвучная и золотая.)

	Под небесами апреля
	глаза мои засинели.

	Одушевленней их сделаю,
	приблизив к ним розу
	белую.

	Напрасно усилие -
	не сливается с белым синее.

	(И молчит, возле сердца летая,
	душа, безразличная и слепая.)



	* * *

	Куда ты бежишь, вода?

	К бессонному морю с улыбкой
	уносит меня река.

	Море, а ты куда?

	Я вверх по реке поднимаюсь,
	ищу тишины родника.

	Тополь, что будет с тобой?

	Не спрашивай лучше... Буду
	дрожать я во мгле голубой!

	Чего у воды хочу я,
	чего не хочу найти?

	(Четыре на тополе птицы
	сидят, не зная пути.)



	ОБМАНЧИВОЕ ЗЕРКАЛО

	 Птицей не встревожена
	ветка молодая.

	 Жалуется эхо
	без слез, без страданья.
	Человек и Чаща.

	 Плачу
	у пучины горькой.
	А в моих зрачках
	два поющих моря.



	САД В МАРТЕ

	   Яблоня!
	В ветвях твоих - птицы и тени.

	   Мчится моя мечта,
	к ветру летит с луны.

	   Яблоня!
	Твои руки оделись в зелень.

	   Седые виски января
	в марте еще видны.

	   Яблоня...
	(потухший ветер).

	   Яблоня...
	(большое небо).



	ДВА МОРЯКА НА БЕРЕГУ 

	    I

	Он из Китайского моря
	привез в своем сердце рыбку.

	Порою она бороздит
	глубины его зрачков.

	Моряк, он теперь забывает
	о дальних, дальних тавернах.

	Он смотрит в воду.


	    II

	Он когда-то о многом поведать мог.
	Да теперь растерялись слова. Он умолк.

	Мир полновесный. Кудрявое море.
	Звезды и в небе и за кормою.

	Он видел двух пап в облачениях белых
	и антильянок бронзовотелых.

	Он смотрит в воду.



	ПЕСНЯ СУХОГО АПЕЛЬСИННОГО ДЕРЕВА

	   Отруби поскорей
	тень мою, дровосек,
	чтоб своей наготы
	мне не видеть вовек!

	   Я томлюсь меж зеркал:
	день мне облик удвоил,
	ночь меня повторяет
	в небе каждой звездою.

	   О, не видеть себя!
	И тогда мне приснится:
	муравьи и пушинки -
	мои листья и птицы.

	   Отруби поскорей
	тень мою, дровосек,
	чтоб своей наготы
	мне не видеть вовек!



	ПЕСНЯ УХОДЯЩЕГО ДНЯ

	   Сколько труда мне стоит,
	день, отпустить тебя!
	Уйдешь ты, полный мною,
	придешь, меня не зная.
	Сколько труда мне стоит
	в груди твоей оставить
	возможные блаженства
	мгновений невозможных!

	   По вечерам Персей
	с тебя срывает цепи,
	и ты несешься в горы,
	себе изранив ноги.
	Тебя не зачаруют
	ни плоть моя, ни стон мои,
	ни реки, где ты дремлешь
	в покое золотистом.

	   С Восхода до Заката
	несу твой свет округлый.
	Твой свет великий держит
	меня в томленье жгучем.
	Сколько труда мне стоит
	с Восхода до Заката
	нести тебя, мой день,
	и птиц твоих, и ветер!

Федерико Гарсиа Лорка

Федерико Гарсиа Лорка "Цыганское романсеро"

Федерико Гарсиа Лорка

Цыганское романсеро

1924 - 1927

Перевод А. Гелескула



	РОМАНС О ЛУНЕ, ЛУНЕ

	Луна в жасминовой шали
	явилась в кузню к цыганам.
	И сморит, смотрит ребенок,
	и смутен взгляд мальчугана.
	Луна закинула руки
	и дразнит ветер полночный
	своей оловянной грудью,
	бесстыдной и непорочной.
	- Луна, луна моя, скройся!
	Если вернутся цыгане,
	возьмут они твое сердце
	и серебра начеканят.
	- Не бойся, мальчик, не бойся,
	взгляни, хорош ли мой танец!
	Когда вернутся цыгане,
	ты будешь спать и не встанешь.
	- Луна, луна моя, скройся!
	Мне конь почудился дальний.
	- Не трогай, мальчик, не трогай
	моей прохлады крахмальной!

	Летит по дороге всадник
	и бьет в барабан округи.
	На ледяной наковальне
	сложены детские руки.

	Прикрыв горделиво веки,
	покачиваясь в тумане,
	из-за олив выходят
	бронза и сон - цыгане.

	Где-то сова зарыдала -
	Так безутешно и тонко!
	За ручку в темное небо
	луна уводит ребенка.

	Вскрикнули в кузне цыгане,
	эхо проплакало в чащах...
	А ветры пели и пели
	за упокой уходящих.




	ПРЕСЬОСА И ВЕТЕР

	Пергаментною луною
	Пресьоса звенит беспечно,
	среди хрусталей и лавров
	бродя по тропинке млечной.
	И, бубен ее заслыша,
	бежит тишина в обрывы,
	где море в недрах колышет
	полуночь, полную рыбы.
	На скалах солдаты дремлют
	в беззвездном ночном молчанье
	на страже у белых башен,
	в которых спят англичане.
	А волны, цыгане моря,
	играя в зеленом мраке,
	склоняют к узорным гротам
	сосновые ветви влаги...

	Пергаментною луною
	Пресьоса звенит беспечно.
	И обортнем полночным
	к ней ветер спешит навстречу.
	Встает святым Христофором
	нагой великан небесный -
	маня колдовской волынкой,
	зовет голосами бездны.
	- О, дай мне скорей, цыганка,
	откинуть подол твой белый!
	Раскрой в моих древних пальцах
	лазурную розу тела!

	Пресьоса роняет бубен
	и в страхе летит, как птица.
	За нею косматый ветер
	с мечом раскаленным мчится.

	Застыло дыханье моря,
	забились бледные ветви,
	запели флейты ущелий,
	и гонг снегов им ответил.

	Пресьоса, беги, Пресьоса!
	Все ближе зеленый ветер!
	Пресьоса, беги, Пресьоса!
	Он ловит тебя за плечи!
	Сатир из звезд и туманов
	в огнях сверкающей речи...

	Пресьоса, полная страха,
	бежит по крутым откосам
	к высокой, как сосны, башне,
	где дремлет английский консул.
	Дозорные бьют тревогу,
	и вот уже вдоль ограды,
	к виску заломив береты,
	навстречу бегут солдаты.
	Несет молока ей консул,
	дает ей воды в бокале,
	подносит ей рюмку водки -
	Пресьоса не пьет ни капли.
	Она и словечка молвить
	не может от слез и дрожи.

	А ветер верхом на кровле,
	хрипя, черепицу гложет.




	СХВАТКА

	В токе враждующей крови
	над котловиной лесною
	нож альбасетской работы
	засеребрился блесною.
	Отблеском карты атласной
	луч беспощадно и скупо
	высветил профили конных
	и лошадиные крупы.
	Заголосили старухи
	в гулких деревьях сьерры.
	Бык застарелой распри
	ринулся на барьеры.
	Черные ангелы носят
	воду, платки и светильни.
	Тени ножей альбасетских
	черные крылья скрестили.
	Под гору катится мертвый
	Хуан Антонио Монтилья.
	В лиловых ирисах тело,
	над левой бровью - гвоздика.
	И крест огня осеняет
	дорогу смертного крика.

	Судья с отрядом жандармов
	идет масличной долиной.
	А кровь змеится и стонет
	немою песней змеиной.
	- Так повелось, сеньоры,
	с первого дня творенья.
	В Риме троих недочтутся
	и четверых в Карфагене.

	Полная бреда смоковниц
	и отголосков каленых,
	заря без памяти пала
	к ногам израненных конных.
	И ангел черней печали
	тела окропил росою.
	Ангел с оливковым сердцем
	и смоляною косою.




	СОМНАМБУЛИЧЕСКИЙ РОМАНС

	Любовь моя, цвет зеленый.
	Зеленого ветра всплески.
	Далекий парусник в море,
	далекий конь в перелеске.
	Ночами, по грудь в тумане,
	она у перил сидела -
	серебряный иней взгляда
	и зелень волос и тела.
	Любовь моя, цвет зеленый.
	Лишь месяц цыганский выйдет,
	весь мир с нее глаз не сводит -
	и только она не видит.

	Любовь моя, цвет зеленый.
	Смолистая тень густеет.
	Серебряный иней звездный
	дорогу рассвету стелет.
	Смоковница чистит ветер
	наждачной своей листвою.
	Гора одичалой кошкой
	встает, ощетиня хвою.
	Но кто придет? И откуда?
	Навеки все опустело -
	и снится горькое море
	ее зеленому телу.

	- Земляк, я отдать согласен
	коня за ее изголовье,
	за зеркало нож с насечкой
	ц сбрую за эту кровлю.
	Земляк, я из дальней Кабры
	иду, истекая кровью.
	- Будь воля на то моя,
	была бы и речь недолгой.
	Да я-то уже не я,
	и дом мой уже не дом мой.
	- Земляк, подостойней встретить
	хотел бы я час мой смертный -
	на простынях голландских
	и на кровати медной.
	Не видишь ты эту рану
	от горла и до ключицы?
	- Все кровью пропахло, парень,
	и кровью твоей сочится,
	а грудь твоя в темных розах
	и смертной полна истомой.
	Но я-то уже не я,
	и дом мой уже не дом мой.
	- Так дай хотя бы подняться
	к высоким этим перилам!
	О дайте, дайте подняться
	к зеленым этим перилам,
	к перилам лунного света
	над гулом моря унылым!

	И поднялись они оба
	к этим перилам зеленым.
	И след остался кровавый.
	И был от слез он соленым.
	Фонарики тусклой жестью
	блестели в рассветной рани.
	И сотней стеклянных бубнов
	был утренний сон изранен.

	Любовь моя, цвет зеленый.
	Зеленого ветра всплески.
	И вот уже два цыгана
	стоят у перил железных.
	Полынью, мятой и желчью
	дохнуло с дальнего кряжа.
	- Где же, земляк, она, - где же
	горькая девушка наша?
	Столько ночей дожидалась!
	Столько ночей серебрило
	темные косы, и тело,
	и ледяные перила!

	С зеленого дна бассейна,
	качаясь, она глядела -
	серебряный иней взгляда
	и зелень волос и тела.
	Баюкала зыбь цыганку,
	ц льдинка луны блестела.

	И ночь была задушевной,
	как тихий двор голубиный,
	когда патруль полупьяный
	вбежал, сорвав карабины...
	Любовь моя, цвет зеленый.
	Зеленого ветра всплески.
	Далекий парусник в море,
	далекий конь в перелеске.




	ЦЫГАНКА-МОНАХИНЯ

	Безмолвье мирта и мела.
	И мальвы в травах ковровых.
	Она левкой вышивает
	на желтой ткани покрова.
	Кружится свет семиперый
	над серою сетью лампы.
	Собор, как медведь цыганский,
	ворчит, поднимая лапы.
	А шьет она так красиво!
	Склонись над иглой в экстазе,
	всю ткань бы она покрыла
	цветами своих фантазий!
	Какие банты магнолий
	в росинках блесток стеклянных!
	Как лег на складки покрова
	узор луны и шафрана!
	Пять апельсинов с кухни
	дохнули прохладой винной.
	Пять сладостных ран Христовых
	из альмерийской долины.
	В ее зрачках раздвоившись,
	куда-то всадник проехал.
	Тугую грудь колыхнуло
	последним отзвуком эха.
	И от далеких нагорий
	с дымною мглой по ущельям
	сжалось цыганское сердце,
	полное, медом и хмелем.
	О, как равнина крутая
	сотнею солнц заплескала!
	О, как, сознанье туманя,
	вздыбились реки и скалы!..
	Но снова цветы на ткани,
	и свет предвечерья кроткий
	в шахматы с ветром играет
	возле оконной решетки.




	НЕВЕРНАЯ ЖЕНА

	И в полночь на край долины
	увел я жену чужую,
	а думал - она невинна...

	То было ночью Сант-Яго,
	и, словно сговору рады,
	в округе огни погасли
	и замерцали цикады.
	Я сонных грудей коснулся,
	последний проулок минув,
	и жарко они раскрылись
	кистями ночных жасминов.
	А юбки, шурша крахмалом,
	в ушах у меня дрожали,
	как шелковые завесы,
	раскромсанные ножами.
	Врастая в безлунный сумрак,
	ворчали деревья глухо,
	и дальним собачьим лаем
	за нами гналась округа...

	За голубой ежевикой
	у тростникового плеса
	я в белый песок впечатал
	ее смоляные косы.
	Я сдернул шелковый галстук.
	Она наряд разбросала.
	Я снял ремень с кобурою,
	она - четыре корсажа.
	Ее жасминная кожа
	светилась жемчугом теплым,
	нежнее лунного света,
	когда скользит он по стеклам.
	А бедра ее метались,
	как пойманные форели,
	то лунным холодом стыли,
	то белым огнем горели.
	И лучшей в мире дорогой
	до первой утренней птицы
	меня этой ночью мчала
	атласная кобылица...

	Тому, кто слывет мужчиной,
	нескромничать не пристало,
	и я повторять не стану
	слова, что она шептала.
	В песчинках и поцелуях
	она ушла на рассвете.
	Кинжалы трефовых лилий
	вдогонку рубили ветер.

	Я вел себя так, как должно,
	цыган до смертного часа.
	Я дал ей ларец на память
	и больше не стал встречаться,
	запомнив обман той ночи
	у края речной долины,-
	она ведь была замужней,
	а мне клялась, что невинна.




	РОМАНС О ЧЕРНОЙ ТОСКЕ

	Петух зарю высекает,
	звеня кресалом каленым,
	когда Соледад Монтойя
	спускается вниз по склонам.
	Желтая медь ее тела
	пахнет конем и туманом.
	Груди, черней наковален,
	стонут напевом чеканным.
	- Кого, Соледад, зовешь ты
	и что тебе ночью надо?
	- Зову я кого зовется,-
	не ты мне вернешь утрату.
	Искала я то, что ищут,-
	себя и свою отраду.
	- О Соледад, моя мука!
	Ждет море коней строптивых,
	и кто удила закусит -
	погибнет в его обрывах.
	- Не вспоминай о море!
	Словно могила пустая,
	стынут масличные земли,
	черной тоской порастая.
	- О Соледад, моя мука!
	Что за тоска в этом пенье!
	Плачешь ты соком лимона,
	терпким от губ и терпенья.
	- Что за тоска!.. Как шальная
	бегу и бьюсь я о стены,
	и плещут по полу косы,
	змеясь от кухни к постели.
	Тоска!.. Смолы я чернее
	ц черной тьмою одета.
	О юбки мои кружевные!
	О бедра мои - страстоцветы!
	- Омойся росой зарянок,
	малиновою водою,
	и бедное свое сердце
	смири, Соледад Монтойя...-

	Взлетают певчие реки
	на крыльях неба и веток.
	Рожденный день коронован
	медовым тыквенным цветом.
	Тоска цыганского сердца,
	усни, сиротство изведав.
	Тоска заглохших истоков
	и позабытых рассветов...




	САН-МИГЕЛЬ

	ГРАНАДА

	Склоны, и склоны, и склоны -
	и на горах полусонных
	мулы и тени от мулов,
	грузные, словно подсолнух.

	В вечных потемках ущелий
	взгляд их теряется грустно.
	Хрустом соленых рассветов
	льются воздушные русла.

	У белогривого неба
	ртутные очи померкли,
	дав холодеющей тени
	успокоение смерти.

	В холод закутались реки,
	чтобы никто их не тронул.
	Дикие голые реки,
	склоны, и склоны, и склоны...

	Вверху на башне старинной
	в узорах дикого хмеля
	гирляндой свеч опоясан
	высокий стан Сан-Мигеля.
	В окне своей голубятни
	по знаку ночи совиной
	ручной архангел рядится
	в пернатый гнев соловьиный.
	Дыша цветочным настоем,
	в тоске по свежим полянам
	эфеб трехтысячной ночи
	поет в ковчеге стеклянном.

	Танцует ночное море
	поэму балконов лунных.
	Сменила тростник на шепот
	луна в золотых лагунах.

	Девчонки, грызя орехи,
	идут по камням нагретым.
	Во мраке крупы купальщиц
	Подобны медным планетам.
	Гуляет знать городская,
	и дамы с грустною миной,
	смуглея, бредят ночами
	своей поры соловьиной.
	И в час полуночной мессы,
	слепой, лимонный и хилый,
	мужчин и женщин с амвона
	корит епископ Манилы.

	Один Сан-Мигель на башне
	покоится среди мрака,
	унизанный зеркалами
	и знаками зодиака,-
	владыка нечетных чисел
	и горних миров небесных
	в берберском очарованье
	заклятий и арабесок.




	САН-РАФАЭЛЬ

	КОРДОВА

	   I

	Смутно уходят упряжки
	в край тишины тростниковой
	мимо омытого влагой
	римского торса нагого.
	Гвадалквивирские волны
	стелют их в зеркале плесов
	меж гравированных листьев
	и грозовых отголосков.
	И возле старых повозок,
	в ночи затерянных сиро,
	поют, вышивая, дети
	про вечную горечь мира.
	Но Кордове нет печали
	до темных речных дурманов,
	и как ни возводит сумрак
	архитектуру туманов -
	не скрыть ее ног точеных
	нетленный и чистый мрамор.
	И хрупким узором жести
	дрожат лепестки флюгарок
	на серой завесе бриза
	поверх триумфальных арок.
	И мост на десять ладов
	толкует морские вести,
	пока контрабанду вносят
	по старой стене в предместья...


	   II

	Одна лишь речная рыбка
	иглой золотой сметала
	Кбрдову ласковых плавней
	с Кордовой строгих порталов.

	Сбрасывают одежды
	дети с бесстрастным видом,
	тоненькие Мерлины,
	ученики Товита,
	они золотую рыбку
	коварным вопросом бесят:
	не краше ли цвет муската,
	чем пляшущий полумесяц?
	Но рыбка их заставляет,
	туманя мрамор холодный,
	перенимать равновесье
	у одинокой колонны,
	где сарацинский архангел,
	блеснув чешуей доспеха,
	когда-то в волнах гортанных
	обрел колыбель и эхо...

	Одна золотая рыбка
	в руках у красавиц Кордов:
	Кордовы, зыблемой в водах,
	и горней Кордовы гордой.




	САН-ГАБРИЭЛЬ

	СЕВИЛЬЯ

	   I

	Высокий и узкобедрый,
	стройней тростников лагуны,
	идет он, кутая тенью
	глаза и грустные губы;
	поют горячие вены
	серебряною струною,
	а кожа в ночи мерцает,
	как яблоки под луною.
	И туфли мерно роняют
	в туманы лунных цветений
	два такта грустных и кратких
	как траур облачной тени.
	И нет ему в мире равных -
	ни пальмы в песках кочевий,
	ни короля на троне,
	ни в небе звезды вечерней.
	Когда над яшмовой грудью
	лицо он клонит в моленье,
	ночь на равнину выходит,
	чтобы упасть на колени.
	И недруга ив плакучих,
	властителя бликов лунных,
	архангела Габриэля
	в ночи заклинают струны.
	- Когда в материнском лоне
	послышится плач дитяти,
	припомни цыган бродячих,
	тебе подаривших платье!


	   II

	Анунсиасьон де лос Рейес
	за городской стеною
	встречает его, одета
	лохмотьями и луною.

	И с лилией и улыбкой
	перед нею в поклоне плавном
	предстал Габриэль - архангел,
	Хиральды прекрасный правнук.
	Таинственные цикады
	по бисеру замерцали.
	А звезды по небосклону
	рассыпались бубенцами.

	- О Сан-Габриэль, к порогу
	меня пригвоздило счастьем!
	Сиянье твое жасмином
	скользит по моим запястьям.
	- С миром, Анунсиасьон,
	о смуглое чудо света!
	Дитя у тебя родится
	прекрасней ночного ветра.
	- Ай, свет мой, Габриэлильо!
	Ай, Сан-Габриэль пресветлый!
	Заткать бы мне твое ложе
	гвоздикой и горицветом!
	- С миром, Анунсиасьон,
	звезда под бедным нарядом!
	Найдешь ты в груди сыновней
	три раны с родинкой рядом.
	- Ай, свет мой, Габриэлильо!
	Ай, Сан-Габриэль пресветлый!
	Как ноет под левой грудью,
	теплом молока согретой!
	- С миром, Анунсиасьон,
	о мать царей и пророчиц!
	В дороге светят цыганам
	твои горючие очи.

	Дитя запевает в лоне
	у матери изумленной.
	Дрожит в голосочке песня
	миндалинкою зеленой.
	Архангел восходит в небо
	ступенями сонных улиц...
	А звезды на небосклоне
	в бессмертники обернулись.




	КАК СХВАТИЛИ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО 
	НА СЕВИЛЬСКОЙ ДОРОГЕ

	Антоньо Торрес Эредья,
	Камборьо сын горделивый,
	в Севилью смотреть корриду
	шагает с веткою ивы.
	Смуглее луны зеленой,
	шагает, высок и тонок.
	Блестят над глазами кольца
	его кудрей вороненых.
	Лимонов на полдороге
	нарезал он в час привала
	и долго бросал их в воду,
	пока золотой не стала.
	И где-то на полдороге,
	под тополем на излуке,
	ему впятером жандармы
	назад заломили руки.

	Медленно день уходит
	поступью матадора
	и плавным плащом заката
	обводит моря и долы.
	Тревожно чуют оливы
	вечерний бег Козерога,
	а конный ветер несется
	в туман свинцовых отрогов.
	Антоньо Торрес Эредья,
	Камборьо сын горделивый,
	среди пяти треуголок
	шагает без ветки ивы...

	Антоньо! И это ты?
	Да будь ты цыган на деле,
	здесь пять бы ручьев багряных,
	стекая с ножа, запели!
	И ты еще сын Камборьо?
	Подкинут ты в колыбели!
	Один на один со смертью,
	бывало, в горах сходились.

	Да вывелись те цыгане!
	И пылью ножи покрылись...

	Открылся засов тюремный,
	едва только девять било.
	А пятеро конвоиров
	вином подкрепили силы.

	Закрылся засов тюремный,
	едва только девять било...
	А небо в ночи сверкало,
	как круп вороной кобылы!




	СМЕРТЬ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО

	Замер за Гвадалквивиром
	смертью исторгнутый зов.
	Взмыл окровавленный голос
	в вихре ее голосов.
	Рвался он раненым вепрем,
	бился у ног на песке,
	взмыленным телом дельфина
	взвился в последнем броске;
	вражеской кровью омыл он
	свой кармазинный платок.
	Но было ножей четыре,
	и выстоять он не мог.
	И той порой, когда звезды
	ночную воду сверлят,
	когда плащи-горицветы
	во сне дурманят телят,
	древнего голоса смерти
	замер последний раскат.

	Антоньо Торрес Эредья,
	прядь - вороненый виток,
	зеленолунная смуглость,
	голоса алый цветок!
	Кто ж напоил твоей кровью
	гвадалквивирский песок?
	- Четверо братьев Эредья
	мне приходились сродни.
	То, что другому прощалось,
	мне не простили они -
	и туфли цвета коринки,
	и то, что кольца носил,
	а плоть мою на оливках
	с жасмином бог замесил.
	- Ай, Антоньито Камборьо,
	лишь королеве под стать!
	Вспомни пречистую деву -
	время пришло умирать.
	- Ай, Федерико Гарсиа,
	оповести патрули!

	Я, как подрезанный колос,
	больше не встану с земли.

	Четыре багряных раны -
	и профиль, как изо льда.
	Живая медаль, которой
	уже не отлить никогда.
	С земли на бархат подушки
	его кладет серафим.
	И смуглых ангелов руки
	зажгли светильник над ним.
	И в час, когда четверо братьев
	вернулись в город родной,
	смертное эхо затихло
	гвадалквивирской волной.




	ПОГИБШИЙ ИЗ-ЗА ЛЮБВИ

	- Что там горит на террасе,
	так высоко и багрово?
	- Сынок, одиннадцать било,
	пора задвинуть засовы.
	- Четыре огня все ярче -
	и глаз отвести нет мочи.
	- Наверно, медную утварь
	там чистят до поздней ночи.

	Луна, чесночная долька,
	тускнея от смертной боли,
	роняла желтые кудри
	на желтые колокольни.
	По улицам кралась полночь,
	стучась у закрытых ставней,
	а следом за ней собаки
	гнались стоголосой стаей,
	и винный янтарный запах
	на темных террасах таял.
	Сырая осока ветра
	и старческий шепот тени
	под ветхою аркой ночи
	будили гул запустенья.

	Уснули волы и розы.
	И только в оконной створке
	четыре луча взывали,
	как гневный святой Георгий.
	Грустили невесты-травы,
	а кровь застывала коркой,
	как сорванный мак, сухою,
	как юные бедра, горькой.
	Рыдали седые реки,
	в туманные горы глядя,
	и в замерший миг вплетали
	обрывки имен и прядей.
	А ночь квадратной и белой
	была от стен и балконов.
	Цыгане и серафимы
	коснулись аккордеонов.

	- Если умру я, мама,
	будут ли знать про это?
	Синие телеграммы
	ты разошли по свету!..

	Семь воплей, семь ран багряных,
	семь диких маков махровых
	разбили тусклые луны
	в залитых мраком альковах.
	И зыбью рук отсеченных,
	венков и спутанных прядей
	бог знает где отозвалось
	глухое море проклятий.
	И в двери ворвалось небо
	лесным рокотаньем дали.
	А в ночь с галерей высоких
	четыре луча взывали.




	РОМАНС ОБРЕЧЕННОГО

	Как сиро все и устало!
	Два конских ока огромных
	и два зрачка моих малых
	ни в даль земную не смотрят,
	ни в те края, где на челнах
	уплывший сон поднимает
	тринадцать вымпелов черных.
	Мои бессонные слуги,
	они все смотрят с тоскою
	на север скал и металлов,
	где призрак мой над рекою
	колоду карт ледяную
	тасует мертвой рукою...

	Тугие волы речные
	в осоке и остролистах
	бодали мальчишек, плывших
	на лунах рогов волнистых.
	А молоточки пели
	сомнамбулическим звоном,
	что едет бессонный всадник
	верхом на коне бессонном.

	Двадцать шестого июня
	судьи прислали бумагу.
	Двадцать шестого июня
	сказано было Амарго:
	- Можешь срубить олеандры
	за воротами своими.
	Крест начерти на пороге
	и напиши свое имя.
	Взойдет над тобой цикута
	и семя крапивы злое,
	и в ноги сырая известь
	вонзит иглу за иглою.
	И будет то черной ночью
	в магнитных горах высоких,
	где только волы речные
	пасутся в ночной осоке.

	Учись же скрещивать руки,
	готовь лампаду и ладан
	и пей этот горный ветер,
	холодный от скал и кладов.
	Два месяца тебе сроку
	до погребальных обрядов.

	Мерцающий млечный меч
	Сант-Яго из ножен вынул.
	Прогнулось ночное небо,
	глухой тишиною хлынув.

	Двадцать шестого июня
	глаза он открыл - и снова
	закрыл их, уже навеки,
	августа двадцать шестого...
	Люди сходились на площадь,
	где у стены на каменья
	сбросил усталый Амарго
	груз одинокого бденья.
	И как обрывок латыни,
	прямоугольной и точной,
	уравновешивал смерть
	край простыни непорочной.




	РОМАНС ОБ ИСПАНСКОЙ ЖАНДАРМЕРИИ

	Их копи черньш-черны,
	и черен их шаг печатный.
	На крыльях плащей чернильных
	блестят восковые пятна.
	Надежен свинцовый череп -
	заплакать жандарм не может;
	въезжают, стянув ремнями
	сердца из лаковой кожи.
	Нолуночны и горбаты,
	несут они за плечами
	песчаные смерчи страха,
	клейкую мглу молчанья.
	От них никуда не деться -
	скачут, тая в глубинах
	тусклые зодиаки
	призрачных карабинов.

	О звонкий цыганский город!
	Ты флагами весь увешан.
	Желтеют луна и тыква,
	играет настой черешен.
	И кто увидал однажды -
	забудет тебя едва ли,
	город имбирных башен,
	мускуса и печали!

	Ночи, колдующей ночи
	синие сумерки пали.
	В маленьких кузнях цыгане
	солнца и стрелы ковали.
	Плакал у каждой двери
	израненный конь буланый.
	В Хересе-де-ла-Фронтера
	петух запевал стеклянный.
	А ветер, горячий и голый,
	крался, таясь у обочин,
	в сумрак, серебряный сумрак
	ночи, колдующей ночи.

	Иосиф с девой Марией
	к цыганам спешат в печали -
	она свои кастаньеты
	на полпути потеряли.
	Мария в бусах миндальных,
	как дочь алькальда, нарядна;
	плывет воскресное платье,
	блестя фольгой шоколадной.
	Иосиф машет рукою,
	откинув плащ златотканый,
	а следом - Педро Домек
	и три восточных султана.
	На кровле грезящий месяц
	дремотным аистом замер.
	Взлетели огни и флаги
	над сонными флюгерами.
	В глубинах зеркал старинных
	рыдают плясуньи-тени.
	В Хересе-де-ла-Фронтера -
	полуночь, роса и пенье.

	О звонкий цыганский город!
	Ты флагами весь украшен...
	Гаси зеленые окна -
	все ближе черные стражи!
	Забыть ли тебя, мой город!
	В тоске о морской прохладе
	ты спишь, разметав по камню
	не знавшие гребня пряди...

	Они въезжают попарно -
	а город поет и пляшет.
	Бессмертников мертвый шорох
	врывается в патронташи.
	Они въезжают попарно,
	спеша, как черные вести.
	И связками шпор звенящих
	мерещатся им созвездья.

	А город, чуждый тревогам,
	тасует двери предместий...
	Верхами сорок жандармов
	въезжают в говор и песни.
	Часы застыли на башне
	под зорким оком жандармским.
	Столетний коньяк в бутылках
	прикинулся льдом январским.
	Застигнутый криком флюгер
	забился, слетая с петель.
	Зарубленный свистом сабель,
	упал под копыта ветер.

	Снуют старухи цыганки
	в ущельях мрака и света,
	мелькают сонные пряди,
	мерцают медью монеты.
	А крылья плащей зловещих
	вдогонку летят тенями,
	и ножницы черных вихрей
	смыкаются за конями...

	У Вифлеемских ворот
	сгрудились люди и кони.
	Над мертвой простер Иосиф
	израненные ладони.
	А ночь полна карабинов,
	и воздух рвется струною.
	Детей пречистая дева
	врачует звездной слюною.
	И снова скачут жандармы,
	кострами ночь засевая,
	и бьется в пламени сказка,
	прекрасная и нагая.
	У юной Росы Камборьо
	клинком отрублены груди,
	они на отчем пороге
	стоят на бронзовом блюде.
	Плясуньи, развеяв косы,
	бегут, как от волчьей стаи,
	и розы пороховые
	взрываются, расцветая...
	Когда же пластами пашнп
	легла черепица кровель,
	заря, склонясь, осенила
	холодный каменный профиль...

	О мой цыганский город!
	Прочь жандармерия скачет
	черным туннелем молчанья,
	а ты - пожаром охвачен.
	Забыть ли тебя, мой город!
	В глазах у меня отныне
	пусть ищут твой дальний отсвет.
	Игру луны и пустыни.




	ТРИ ИСТОРИЧЕСКИХ РОМАНСА

	МУЧЕНИЯ СВЯТОЙ ОЛАЙИ

	ПАНОРАМА МЕРИДЫ

	На улице конь играет,
	и по ветру бьется грива.
	Зевают и кости мечут
	седые солдаты Рима.
	Ломает гора Минервы
	иссохшие пальцы тисса.
	Вода взлетит над обрывом -
	и вниз, как мертвая птица.
	Рваные ноздри созвездий
	на небосводе безглазом
	ждут только трещин рассвета,
	чтоб расколоться разом.
	Брань набухает кровью.
	Вспугнутый конь процокал.
	Девичий стон разбился
	брызгами алых стекол.
	Свищет точильный камень,
	и рвется огонь из горна.
	Быки наковален стонут,
	сгибая металл упорно.
	И Мерилу день венчает
	короной из роз и терна.


	КАЗНЬ

	Взбегает нагая зелень
	ступеньками зыбкой влаги.
	Велит приготовить консул
	поднос для грудей Олайи.
	Жгутом зеленые вены
	сплелись в отчаянном вздохе.
	В веревках забилось тело,
	как птица в чертополохе.

	И пальцы рук отсеченных
	еще царапают плиты,
	словно пытаясь сложиться
	в жалкий обрубок молитвы,
	а из багровых отверстий,
	где прежде груди белели,
	видны два крохотных неба
	и струйка млечной капели.
	И кровь ветвится по телу,
	а пламя водит ланцетом,
	срезая влажные ветви
	на каждом деревце этом, -
	словно в строю серолицем,
	в сухо бряцающих латах,
	желтые центурионы
	шествуют мимо распятых...
	Бушуют темные страсти,
	и консул поступью гордой
	поднос с обугленной грудью
	проносит перед когортой.


	ГЛОРИЯ

	Снег оседает волнисто.
	С дерева виснет Олайя.
	Инистый ветер чернеет,
	уголь лица овевая.
	Полночь в упругих отливах.
	Шею Олайя склонила.
	Наземь чернильницы зданий
	льют равнодушно чернила.
	Черной толпой манекены
	заполонили навеки
	белое поле и ноют
	болью немого калеки.
	Снежные хлопья редеют.
	Снежно белеет Олайя.
	Конницей стелется никель,
	пику за пикой вонзая.
	Светится чаша Грааля
	на небесах обожженных,
	над соловьями в дубравах
	и голосами в затонах.
	Стеклами брызнули краски.
	Белая в белом Олайя.
	Ангелы реют над нею
	и повторяют: - Святая...




	НЕБЫЛИЦА О ДОНЕ ПЕДРО И ЕГО КОНЕ

	РОМАНС С РАЗМЫТЫМ ТЕКСТОМ

	Едет верхом дон Педро
	вниз по траве пригорка.
	Ай, по траве пригорка
	едет и плачет горько!
	Не подобрав поводья,
	бог весть о чем тоскуя,
	едет искать по свету
	хлеба и поцелуя.
	Ставни, скрипя вдогонку,
	спрашивают у ветра,
	что за печаль такая
	в сердце у дона Педро...

	На дно затоки
	уплыли строки.
	А по затоке
	плывет, играя,
	луна -
	и с высот небесных
	завидует ей вторая.
	Мальчик
	с песчаной стрелки
	смотрит на них и просит:
	- Полночь, ударь в тарелки!

	...Вот незнакомый город
	видит вдали дон Педро.
	Весь золотой тот город,
	справа и слева кедры.
	Не Вифлеем ли? Веет
	мятой и розмарином.
	Тает туман на кровлях.
	И к воротам старинным
	цокает конь по плитам,
	гулким, как тамбурины.
	Старей и две служанки
	молча открыли двери.

	- "Нет", - уверяет тополь,
	а соловей не верит...

	Под водою
	строки плывут чередою.
	Гребень воды качает
	россыпи звезд и чаек.
	Сна не тревожит ветер
	гулом гитарной деки.
	Только тростник и помнит
	то, что уносят реки.

	...Старец и две служанки,
	взяв золотые свечи,
	к белым камням могильным
	молча пошли под вечер.
	Бедного дона Педро
	спутник по жизни бранной,
	конь непробудно спящий
	замер в тени шафранной.
	Темный вечерний голос
	плыл по речной излуке.;
	Рог расколол со звоном
	единорог разлуки.
	Вспыхнул далекий город,
	рухнул, горящий.
	Плача побрел изгнанник,
	точно незрячий.
	Подняли звезды
	вьюгу.
	Правьте, матросы,
	к югу...

	Под водою
	слова застыли.
	Голоса затерялись в иле.
	И среди ледяных соцветий -
	ай! - дон Педро лягушек тешит,
	позабытый всеми на свете.




	ФАМАРЬ И АМНОН

	Луна отраженья ишет,
	напрасно кружа по свету, -
	лишь пепел пожаров сеют
	тигриные вздохи лета.
	Как нервы, натянут воздух,
	подобный ожогу плети,
	и блеянье шерстяное
	колышет курчавый ветер.
	Пустыня к небу взывает
	рубцами плеч оголенных,
	от белых звезд содрогаясь,
	как от иголок каленых.

	Ночами снится Фамари,
	что в горле - певчие птицы,
	и снятся льдистые бубны
	и звуки лунной цевницы.
	И гибким пальмовым ветром
	встает нагая при звездах,
	моля, чтоб жаркое тело
	осыпал инеем воздух.
	На плоской кровле дворцовой
	поет под небом пустыни.
	И десять горлинок снежных
	в ногах царевны застыли.

	И наяву перед нею
	вырос Амнон на ступени,
	смоль бороды задрожала,
	пеною чресла вскипели.
	Из-за решетки глядит он
	полными жути глазами.
	Стоном стрелы на излете
	вздох на губах ее замер...
	А он, рукой исхудалой
	обвив железные прутья,
	в луну впивается взглядом
	и видит сестрины груди.

	В четвертом часу под утро
	в постель он лег, обессилев,
	пустые стены терзая
	глазами, полными крыльев.
	Тяжелый рассвет хоронит
	под бурым песком селенья -
	на миг приоткроет розу,
	на миг процветет сиренью.
	Колодцев тугие вены
	в кувшины сливают эхо.
	В изгибах корней замшелых
	шипит, извиваясь, эфа.
	Амнон на кровати стонет,
	затихнет на миг - и снова
	спаленное бредом тело
	обвито плющом озноба.

	Фамарь голубою тенью,
	в немой тишине немая,
	вошла - голубей, чем вена,
	тиха, как туман Дуная.

	- Фамарь, зарей незакатной
	сожги мне грешные очи!
	Моею кровью горючей
	твой белый шелк оторочен.
	- Оставь, оставь меня, брат мой,
	и плеч губами не мучай -
	как будто осы и слезы
	роятся стайкою жгучей!
	- Фамарь, концы твоих пальцев,
	как завязь розы, упруги,
	а в пене грудей высоких
	две рыбки просятся в руки...

	Сто царских коней взбесились -
	качнулась земля от гула.
	Лозинку под ливнем солнца
	до самой земли пригнуло.
	Рука впивается в косы,
	шуршит изодранной тканью.
	И струйки теплым кораллом
	текут по желтому камню.

	О, как от дикого крика
	все на земле задрожало.
	Как над сумятицей туник
	заполыхали кинжалы.
	Мрачных невольников тени
	по двору мечутся немо.
	Поршнями медные бедра
	ходят под замершим небом.
	А над Фамарью цыганки,
	простоволосы и босы,
	еле дыша, собирают
	капли растерзанной розы.
	Простыни в запертых спальнях
	метит кровавая мета.
	Светятся рыбы и грозди -
	влажные всплески рассвета.

	Насильник от царской кары
	уходит верхом на муле.
	Напрасно вдогонку стрелы
	нубийцы со стен метнули.
	Забили в четыре эха
	полков голубые луны.
	И ножницы взял Давид -
	и срезал на арфе струны.

Федерико Гарсиа Лорка

Федерико Гарсиа Лорка "Поэт в Нью-Йорке"

Федерико Гарсиа Лорка

Поэт в Нью-Йорке

1929 - 1930



	СТИХИ ОБ ОДИНОЧЕСТВЕ В КОЛУМБИЙСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ

	ВОЗВРАЩЕНИЕ С ПРОГУЛКИ

	Я в этом городе раздавлен небесами.
	И здесь, на улицах с повадками змеи,
	где ввысь растет кристаллом косный камень,
	пусть отрастают волосы мои.

	Немое дерево с культями чахлых веток,
	ребенок, бледный белизной яйца,

	лохмотья луж на башмаках, и этот
	беззвучный вопль разбитого лица,

	тоска, сжимающая душу обручами,
	и мотылек в чернильнице моей...

	И, сотню лиц сменивший за сто дней, -
	я сам, раздавленный чужими небесами.



	1910

	(Интермедия)

	Те глаза мои девятьсот десятого года
	еще не видали ни похоронных шествий,
	ни поминальных пиршеств, после которых
					     плачут,
	ни сутулых сердец, на морского конька похожих.

	Те глаза мои девятьсот десятого года
	видели белую стену, у которой мочились дети,
	морду быка да порою - гриб ядовитый
	и по углам, разрисованным смутной луною,
	дольки сухого лимона в четкой тени бутылок.

	Те глаза мои все еще бродят по конским холкам,
	по ковчегу, в котором уснула Святая Роза,
	по крышам любви, где заломлены свежие руки,
	по заглохшему саду, где коты поедают лягушек.

	Чердаки, где седая пыль лепит мох и лица,
	сундуки, где шуршит молчанье сушеных раков,
	уголки, где столкнулся сон со своею явью.
	Там остались и те глаза.

	Я не знаю ответов. Я видел, что все в этом мире
	искало свой путь и в конце пустоту находило.

	В нелюдимых ветрах - заунывность пустого
					    пространства,
	а в глазах моих - толпы одетых,
			     но нет под одеждами тел!



	ИСТОРИЯ И КРУГОВОРОТ ТРЕХ ДРУЗЕЙ

	Эмилио,
	Энрике
	и Лоренсо.

	Все трое леденели:
	Энрике - от безвыходной постели,
	Эмилио - от взглядов и падений,
	Лоренсо - от ярма трущобных академий.

	Эмилио,
	Энрике
	и Лоренсо.

	Втроем они сгорали:
	Лоренсо - от огней в игорном зале,
	Эмилио - от крови и от игольной стали,
	Энрике - от поминок и фотографий
				в стареньком журнале.
	И всех похоронили:
	Лоренсо - в лоне Флоры,
	Эмилио - в недопитом стакане,
	Энрике - в море, в пустоглазой птиие,
				в засохшем таракане.

	Один,
	второй
	и третий.
	Из рук моих уплывшие виденья -
	китайские фарфоровые горы,
	три белоконных тени,
	три снежных дали в окнах голубятен,
	где топчет кочет стайку лунных пятен.

	Эмилио,
	Энрике
	и Лоренсо.
	Три мумии
	с мощами мух осенних,
	с чернильницей, запакощенной псами,
	и ветром ледяным, который стелет
	снега над материнскими сердцами, -
	втроем у голубых развалин рая,
	где пьют бродяги, смертью заедая.

	Я видел, как вы плакали и пели
	и как исчезли следом,
	развеялись
	в яичной скорлупе,
	в ночи с ее прокуренным скелетом,
	в моей тоске среди осколков лунной кости,
	в моем веселье, с пыткой схожем,
	в моей душе, завороженной голубями,
	в моей безлюдной смерти
	с единственным запнувшимся прохожим.

	Пять лун я заколол над заводью арены -
	и пили веера волну рукоплесканий.
	Теплело молоко у рожениц - и розы
	их белую тоску вбирали лепестками,
	Эмилио,
	Энрике
	и Лоренсо.
	Безжалостна Диана,
	но груди у нее воздушны и высоки.
	То кровь оленья поит белый камень,
	то вдруг оленьи сны проглянут в конском оке.

	Но хрустнули обломками жемчужин
	скорлупки чистой формы -
	и я понял,
	что я приговорен и безоружен.
	Обшарили все церкви, все кладбища и клубы,
	искали в бочках, рыскали в подвале,
	разбили три скелета, чтоб выковырять золотые зубы.

	Меня не отыскали.
	Не отыскали?
	Нет. Не отыскали.
	Но помнят, как последняя луна
	вверх по реке покочевала льдиной
	и море - в тот же миг - по именам
	припомнило все жертвы до единой.




	НЕГРЫ

	НРАВ И РАЙ НЕГРОВ

	Ненавистны