кой ты говоришь полк занял полустанок? 129? Ну так вот, примешь 129 полк и займешь полустанок, а после этого будем разбираться, что с тобой делать. Командование сдашь Григоренко. Я его сейчас вызову". - Да-а... Хуже всего то, что он уверен в своей правоте. У него НП плохой. Ему не видно людей, идущих по канавам. А наши по ним как раз и шли. Я то место тоже чуть себе не выбрал. Обзор просто чудо. Да вовремя разобрался, что будем видеть всю Европу, а своих солдат нет. Теперь надо искать выход. Если я ему начну доказывать, что он ошибся, то пожалуй, и меня отстранит - скажет, под твою дудку пляшу. Надо как-то иначе действовать. Какой тебе полк он доверил? 129? Вот и будем выполнять его приказ. Отправляйся на полустанок. Но только не один. Возьми Завальнюка, связиста, сапера. В общем, тех, кого мы всегда берем в первый эшелон КП при его смене. Придете на место, позвоните мне. Приду и я. В общем, командный пункт окажется на полустанке. Вот тогда и поговорим с Гастиловичем, а до того не трогайте его. - Минут через 40 позвонил Завальнюк. - Прибыли! Я тут же беру трубку и вызываю Гастиловича. - Товарищ командующий! Я в основном разобрался. Войска все-таки продвинулись. И их уже не видно с этого НП. Позвольте сменить командный пункт. Завальнюк уже выбрал новое место. Он сам там находится и утверждает, что видит все наши войска. - Докладывая, я упорно избегаю называть место нового КП - полустанок. Боюсь, что это название приобрело уже для Гастиловича значение красной тряпки для быка. Но он и не интересуется местом нового КП. - Сколько времени потребуется для смены? - спросил он. - Около 40 минут. - Давайте! Сменяйте! Придя на полустанок, я сразу же предложил Угрюмову: "Звоните Гастиловичу, представляетесь как комдив, потом докладываете обстановку, а в заключение скажите - сюда прибыл и начальник штаба дивизии" - Я не буду с ним говорить. - А вот это и неразумно. Тебе что, хочется быть отстраненным в боевой обстановке? Ведь даже если фронт не утвердит это отстранение, то Гастилович добьется твоего перевода в другую армию и за тобой так и потянется хвост отстраненного. Лучше сделай вид, что не принял всерьез его отстранение и веди себя, как будто ничего не случилось - и я протянул ему трубку. Он вызвал Гастиловича: "Докладывает Угрюмов. Обстановка следующая..." И он доложил обстановку за дивизию, а не за 129 полк. Закончил словами: "Сюда прибыл начальник штаба и сообщил о вашем разрешении сменить КП" - Дайте трубку Григоренко - буркнул Гастилович. - Вы действительно на полустанке? - спросил он меня. - Так точно. Здесь развитая оросительная система. Наши подразделения воспользовались оросительными канавами и потому их не видно было с вашего НП. Сейчас передовые подразделения продвинулись километра на 2, но остановлены командиром дивизии, так как противник накапливает на окраине Трстэна танки и самоходки, по-видимому, готовит контратаку. Поэтому пехоту решено задержать до подхода противотанковых огневых средств. Сейчас мимо нас как раз идет Васильев (истребительно-противотанковый дивизион). Через некоторое время началась танковая контратака противника. Артиллеристы вели себя героически. Подбили 4 танка и две самоходки. Один из танков натолкнулся на орудийный снаряд в 20 метрах от нашего командного пункта. Взрыв танкового боезапаса сбросил башню, танк перевернулся на бок и загорелся. Я все время комментировал ход боя Гастиловичу, и он окончательно утвердился в продвижении нашей дивизии. В связи с этим перенес свои "заботы" на дивизию генерала Васильева, которая так, пока что, и не двинулась с исходного положения. Наши полки (129 и 310), отразив танки врага, перешли в наступление и примерно к 13.30 подошли к окраине Трстэна, угрожая перерезать шоссе. В связи с этим противник начал отводить свои войска в полосе нашего левого соседа - 137 сд. Сосредоточившись на бое за Трстэну, мы как-то забыли о Хыжне. Но, вдруг, часов около 14 оттуда раздался сплошной клекот пулеметов, непрерывно гремели орудия. - Что там у вас в Хыжне творится? - подозвав меня к телефону, спросил Гастилович. - Я еще донесения не имею, но полагаю, что кульминация наступила. Считал бы целесообразным возвратиться туда и лично руководить дальнейшими действиями. - Вы командир дивизии, Вы и решайте, где вам целесообразнее находиться. - Есть решить этот вопрос с командиром дивизии - сделал я вид, что не понял его, и положил трубку. С тревогой подождал, станет ли он меня поправлять. Телефон молчал. - Николай Степанович! Разреши мне отправляться в Хыжне. Гастилович сказал, чтоб этот вопрос решал сам командир дивизии. Он в это дело не вмешивается. Угрюмов согласился. Я попросил Завальнюка дать распоряжения: моему шоферу ехать в Хыжне и там искать меня в 151 полку или в артпульбате; вспомогательному пункту переместиться в Хыжне и там войти в контакт с 151 полком и с артпульбатом. Мы же с Тимофеем Ивановичем в сопровождении пятерых разведчиков пошли из-под Трстэны в Хыжне прямиком: через территорию недавно занимавшуюся противником. Когда часа через полтора мы прибыли в Хыжне, село было уже очищено от противника. Подразделениям подвезли обед. По шоссе на Трстэну и по шоссе на Бобров выслана разведка. Я доложил Гастиловичу. Он приказал всей дивизии повернуть на Бобров и развивать наступление на запад по шоссе, параллельному тому, что идет через Трстэну. Там противник начал отход и для преследования достаточно было одной дивизии. Особо я доложил о потерях, нанесенных противнику. Я сказал, что такого количества убитых немцев еще не видел. Все поле восточнее Хыжне усеяно трупами. Впоследствии по моему распоряжению был произведен подсчет. Насчитали восточнее Хыжне 832 трупа. Много трупов было также вдоль сельской улицы. Взято свыше 400 пленных и много вооружения, боеприпасов, продовольствия и других материальных ценностей. Я обошел все поле боя и, откровенно сознаюсь, любовался работой артпульбатовцев, с удовольствием слушал рассказ командира артпульбата и комментарии Тонконога. Командир артпульбата говорил: "Они вышли от шоссе, с северной окраины села. Шли двумя густыми колоннами, почти вплотную, прижавшись к селу. Шли вначале как-то неуверенно, как будто опасаясь засады, потом осмелели, пошли быстрее, начали отклоняться от села, приближаться к траншее, потом одна колонна перешла траншею. Пошла восточнее ее. Потом начали развертываться в цепь. Тонконог уж забеспокоился. Говорит мне - что же ты смотришь? А я знаю что смотрю: с северной окраины выходят все новые колонны. Думаю, пусть все выйдут. Чего их на развод оставлять? Вспоминаю ваше - обращается он ко мне - "больше выдержки. Выдержка - главное оружие УР'овца" - и думаю: "Выдержу". Наконец, выходить из села закончили. А передние уже развернулись, все ускоряют шаг. Тонконог кричит: "Они уже к тылам моим подходят. А я думаю - нет, еще не время. Немцы в атаку бегом идут, а эти еще шагают, хотя и скорым шагом. Но вот, наконец, побежали. Тут и я "спустил с цепи" всех своих 48 "собачек". Ну и залаяли же они. Душа возрадовалась. Никогда, за всю войну, не знал такой радости. А пулеметчики, все аж дрожали, закончив работу. Глаза у всех горят: "Вот это работа, говорят, за всю войну душу отвел. Артиллеристы тоже не отставали. Беглым так били, как будто боялись, что у них изо рта отнимут. А противник! Он, видимо, о нас вообще забыл. Когда мы ударили в одночас всей своей мощью, его как парализовало. Все замерло. Вместо того, чтобы бежать в село или нырять в траншею или просто падать на землю, они остановились. Остановились по всему полю, потом забегали, закрутились на месте. И только, когда их уже наполовину проредили, бросились бежать, но не в каком-то разумном направлении, а во все стороны, набегая друг на друга, сталкиваясь и падая под огнем пулеметов и орудий на бегу. Мы так вычистили все до деревни, что когда поднялись и пошли вперед на соединение с полком, ни один выстрел не прозвучал нам навстречу. Тонконог добавил: "Это был наверно полк из резерва дивизии. Они пришли из леса западнее Хыжне. Отбросили мой батальон, занимавший мостик на шоссе, и без остановки, в колоннах пошли в контратаку восточнее Хыжне. Одновременно с ними пошли в контратаку те, что оборонялись в селе. Они шли по улице и по огородам западного ряда домов в Хыжне. С этими пришлось справляться нам самим. И мы поработали тоже хорошо. Но это была обычная работа, а не, как у УРовцев - праздник. Нам досталось. Для немцев в селе не было никакой неожиданности; они вели планомерное наступление и если бы не уровский удар, нам было бы нелегко. Но огневой удар артпульбата парализовал противостоящие нам силы. Началась паника, и мы перешли в наступление". Я шел среди этих груд трупов и ничего не чувствовал, кроме удовлетворения. Мне не пришла в голову мысль, что это люди, что у них есть матери, жены, дети, что они о чем-то мечтали, чего-то ожидали, на что-то надеялись. Я не видел их лиц, не заметил застывшего на них ужаса, муки, боли. Не обратил внимания на скрюченные смертью руки, ноги, фигуры. Для меня все это было бессодержательные, безымянные, безликие, безразличные мне единицы производства - просто трупы - как были бы, например, дрова, если бы я занимался производством дров, а не трупов. И чувства были как у дровосека, который сумел заготовить невиданное количество дров. Я был горд собой, и мне больше всего хотелось похвастаться сделанным. Я позвонил Гастиловичу. Просил его посмотреть. Я сказал ему: "Такого вы не видели и никогда не увидите". От него приехал командующий артиллерией. Он, как и все, кто видел это, был восхищен "работой" артпульбатовцев. При этом сказал: "Подобное я видел только в первую мировую войну. Только трупы там были наши". Он оказался таким хорошим рассказчиком, что приехал смотреть не только Гастилович, но и все армейское руководство. Приезжали также из соседних дивизий. Своих представителей прислал даже Петров. Разговоры об этом бое, с преувеличениями, естественно, шли по всему фронту. Все полевые УР'ы (укрепленные районы) прислали своих представителей. Во все Уровские части был разослан доклад командира нашего артпульбата и было рекомендовано такой способ действий частей полевых УР считать наиболее характерным для них. Награды за этот бой я не получил. Но виноват в этом сам. Когда Гастилович спросил, какой бы орден я хотел получить за этот бой, я, не задумываясь, ответил: "Конечно, полководческий. Считаю, что то, что сделано в Хыжне, соответствует статуту ордена Суворова: "Победа над большими силами противника, в результате которой достигнут перелом в операции". Против нас была дивизия, и мы ее победили полком. Перелом в операции тоже факт. Если бы наши войска не ворвались в Хыжне и не вытеснили оттуда противника, тот резерв дивизии, который был брошен против нас и лег костьми под Хыжне, контратаковал бы 129 и 40 полки под Трстэной и отбросил бы их, а значит, не имела бы успеха и 137 дивизия". Гастилович согласился, но при этом сказал: "Не получишь ты этот орден. Полководческие ордена даются через Москву, а Москва никакого ордена тебе не даст. Я думаю, ты и сам это знаешь. Поэтому взял бы ты скромненькое "Красное знамя". Это я гебе гарантирую. Петров по моему личному докладу подпишет немедленно". - Нет, за эту операцию я должен получить полководческий - уперся я. - Полководческий или никакого. - Хорошо. Я представление напишу. Хорошее представление. И Петров его подпишет. Но кто у нас дает ордена по представлениям? В представление даже не заглядывают те, кто награждают. Смотрят на подписи. А подписи нашего фронта не очень авторитетны. Подпишет Жуков, Василевский, Рокоссовский - дадут. Подпишет Петров - неизвестно. Поэтому пеняй на себя, если ничего не получишь. Так я ничего и не получил. Тонконог и командир артпульбата, запросившие по моему примеру тоже полководческие ордена, оба получили "Александра Невского". Значит, дело было не только в подписи. Несколько слов о некоторых людях. Для Тонконога это был последний бой в нашей дивизии. Через несколько дней его тяжело ранили, и он убыл в госпиталь. В командование полком вступил Володя Завальнюк. В сложную ситуацию попал Угрюмов. Снять его в бою, благодаря нашему пассивному сопротивлению, не удалось. Но и к командованию Гастилович его не допускал. Держал в медсанбате и добивался, как в прошлом, в отношении Смирнова, перевода в другую армию. Спасла Угрюмова случайность. В связи с приближением конца войны сработало давнее представление. Угрюмову присвоили звание генерал-майора, Гастиловичу пришлось отступить. Мне он при встрече сказал: "Не был бы ты идиотом, давно бы дивизией командовал". Я его понял, но на то, чего он ждал от меня, я не был способен. И не жалею. Наоборот, очень горжусь, что в условиях, когда нас сталкивали лбами, мы сумели сохранить солдатскую дружбу. Вспоминая войну, я часто возвращаюсь мыслями и к этому бою. При этом дивлюсь собственной бесчувственности, отношению к трупам людей, как к заготовленным дровам. Сейчас у меня просыпается сочувствие к погибшим на войне, вне зависимости от того, к какому из воюющих лагерей принадлежали они. Вражду я чувствую только к творцам войны. Значение разума, хладнокровия, боевого опыта, предусмотрительности, в общем, личных качеств - для выживания на войне трудно переоценить, но элемент мистики в боевой обстановке - вера в судьбу, в Провидение - не оставляет даже людей, которые заявляют себя убежденными безбожниками. Не избежал этого и я сам. Во-первых, мною владело чувство, что на войне я не погибну. Это убеждение было настолько сильным, что даже в самых опасных ситуациях страх за жизнь не появлялся. Я верил в то, что ничего со мной не произойдет, что я вернусь домой, увижу жену и ожидаемого нами "чехословацкого" сына. Эта вера была у меня, еще когда я ехал на фронт. События, ставившие жизнь мою на грань смерти, укрепили эту веру. В этих событиях я внутренним взором видел руку Провидения, хотя тогда был членом партии и искренне считал себя атеистом. О некоторых случаях, когда смерть, коснувшись меня своим крылом, чудом отводилась в сторону, я и расскажу. В солнечный теплый день начала прекрасной чехословацкой весны я выехал на НП дивизии, который развернулся в небольшой горной деревушке. Узнав у регулировщика, где командир дивизии, я поехал к небольшому очень красивому домику, сверкавшему в лучах солнца всеми своими окнами. Я еще и подумал: "Красивый домик, но слишком выделяется. Надо будет оставить его". Когда я вошел, в комнате Угрюмова, кроме него самого был командир артиллерийского полка подполковник Шафран. - Все в сборе или кого не хватает? - весело шумнул я, подходя к стоявшему в углу комнаты круглому столу, за которым Угрюмов и Шафран рассматривали карту. - Нет, вас не хватает - в тон мне ответил Шафран. И это были последние слова, что я услышал. Страшный грохот обрушился на меня и погрузил во тьму. Когда я очнулся, из носа текла кровь и стоял сплошной гул в голове. Рядом со мною под окном в стене пробита огромная брешь. Это рядом с тем столом, за которым сидели Угрюмов и Шафран. Стол стоял в правом переднем углу, справа и слева от него большие окна. Стол почти касался обоих этих окон. Пробоина сделана под тем окном, что находится в передней стенке, слева от стола. Стол страшной силой брошен по диагонали из своего угла в противоположный, и разбит. Двери в сени и из сеней на улицу открыты. Угрюмов лежит без сознания посреди комнаты. Лицо желтое как лимон. Грудь и живот окутаны чем-то белым. Потом я понял, что это карта, которую он рассматривал вместе с Шафраном. Но последнего в комнате почему-то нет. Вся комната буквально усеяна осколками снаряда. Когда я их увидел, то невольно начал себя ощупывать. Казалось просто невероятным не быть раненым при таком осколочном изобилии. Но ран не было. Подполз к Угрюмову, осмотрел и его. Тоже цел. В голове шум усилился и... невероятная тишина. Чувствую, снова теряю сознание. Пытаясь преодолеть страшную тошноту и головокружение, ползу к выходу. Кого-нибудь увидеть, позвать. Выползаю через порог в сени и вижу ноги. Проползаю дальше - Шафран почти наполовину на улице. Осматриваю и его. Ран тоже нет. Последнее, что вижу, входящего во двор Тимофея Ивановича, с ним врач артполка. Снова теряю сознание. Прихожу в себя на носилках. Вдвигают в санитарку. В ней уже лежит, по-прежнему без сознания, Угрюмов. Приказываю вынуть меня из машины, но голоса своего не слышу. Однако, меня поняли, вынимают. Сел на носилки, опер голову на руки. Начал слышать голоса, хотя и слабо. Прибежал из оперотделения капитан Гусев. С его помощью сажусь в "Виллис" и еду в оперотделение. Отдал приказ с сообщением о контузии комдива и о вступлении в командование дивизией; послал соответствующее донесение командарму. В общем, началась нормальная деятельность. За неделю тошнота и головокружение исчезли, и я вскоре забыл об этой контузии. Но мне напомнили. Когда я был арестован в 1964 году и надо было меня послать на психиатрическое обследование, нашли в моей медицинской книжке, что у меня в конце войны была "травматическая церебропатия", то есть контузия. И на этом основании направили для обследования в институт им. Сербского. Там, естественно, нашли нужным "лечить" меня, через 20 лет после контузии. Но это к слову. А вот то, что я, находясь рядом с разрывом, остался жив и был наиболее легко (из трех) контужен, было расценено мной как чудо. Чудом я считаю, что контузия не оставила последствий. До сегодняшнего дня я не знаю, что такое головные боли. Угрюмов же так и не смог вступить в должность до конца войны. И впоследствии страдал сильными головными болями. Еще более поразительный случай произошел почти в самом конце войны. Вскоре после гибели Завальнюка. Вернулся я на КП дивизии после объезда частей поздно ночью, страшно утомленным. Отказался от еды и сейчас же лег спать. КП прибыл в этот поселок только сегодня вечером, и я не знал еще ни поселка, ни мест расположения в нем подразделений управления дивизии. Тимофей Иванович вернулся вместе со мной и ушел спать. Охрану принял его напарник Соловьев. Выглядел он солидным мужчиной. На самом деле ему было около 25, но толстые длинные усы придавали ему умудренный опытом жизни вид. В армию он попал из партизан, что служило поводом для постоянных шуток Тимофея Ивановича: "Партизаны! Курчатники! Наберут еды на всю зиму и как медведь в берлогу, чтоб никто не нашел. А воюет пусть дядя". Как будто подтверждая эти шутки, Соловьев слишком явно демонстрировал свой страх перед летящими снарядами и перед поездками на передовую. Когда КП обстреливался, Соловьев мог даже пост оставить, чтобы скрыться в более надежном убежище. Угрюмов неоднократно советовал отправить его в полк: "Подведет он тебя в опасной ситуации". Но мне было жалко его. Я был уверен, что люди с такой психикой гибнут, попав в опасность. И я, отправив его в полк, казнился бы раскаянием после его гибели. Так никуда я его и не отправил. Сейчас он стоял на посту у входа в отведенный мне домик. Проходя мимо приказал разбудить меня в 7 часов. Уснул быстро и, как всегда, крепко. На рассвете (только сереть начало) внезапно проснулся. И "ни в одном глазу". Как будто меня кто-то разбудил по очень важному и неотложному делу. Такого со мной никогда не бывало. Уж если я уснул, то сплю, пока не разбудят. Лежу, раздумываю, что за притча. На душе тревожно. Пытаюсь вспомнить, не забыл ли сделать что-то важное. Ничего не припоминается. Сажусь, одеваю брюки, сапоги. Выхожу. Соловьев стоит на своем месте. Спрашиваю, где туалет. Он показывает в глубину двора за дом (моя комната выходит на улицу). Слушаю ответ, и в это время ухо отмечает приглушенный большим расстоянием орудийный выстрел. Ухожу в уборную. Только закрыл дверь за собой - страшный грохот где-то совсем рядом. И не могу понять, в чем дело, но в уме подсознательно тот отдаленный выстрел связывается с этим грохотом. Возвращаюсь. Вхожу в сени. Дверь в мою комнату открыта настежь. Помню, я ее закрывал. Крадучись, подхожу к двери. Осторожно заглядываю в комнату. Первое, что бросается в глаза - огромная дыра в том углу, куда моя кровать стоит передней спинкой, то есть той частью кровати, где недавно лежала моя голова. На середину кровати упал конец потолочной балки, которая, видимо, была вырвана из своего гнезда силой взрыва. Комната засыпана осколками снаряда. Сзади шаги. Оглядываюсь. Тимофей Иванович. Он проснулся от взрыва. И вот прибежал. Вместе мы смотрим на эту картину разрушения. Потом Тимофей Иванович подходит к кровати. - Вы посмотрите, что делается! - снимает он мою гимнастерку, которая висела на задней спинке кровати. Гимнастерка иссечена осколками. Затем он подошел к пробоине, потом обошел комнату и, наконец, спросил: "А вы где были?" Я ответил, что как раз вышел. - Ну, это Бог вас спас - глубокоубежденно сказал он. - Если бы вы спали во время взрыва, вам бы голову оторвало взрывной волной, прошило бы осколками, которые посекли вашу гимнастерку, а балка переломила бы вам хребет. И я тоже поверил в руку Провидения. Самое главное, что больше не было ни выстрелов, ни взрывов, был лишь один отдаленный выстрел и один взрыв... И еще кто-то, кто разбудил меня и принудил оставить это место до выстрела. Утром артиллеристы осмотрели место взрыва, определили тип и систему стрелявшего орудия, но не смогли определить, откуда был произведен выстрел, а самое главное, не могли сообразить, зачем нужен был такой одиночный выстрел и почему он был направлен на эту никому ненужную чешскую деревню. Опасная ситуация сложилась в первый день мира. 7-го мая вечером мы, как и другие советские соединения, передали противостоящим немецким войскам ультиматум - капитулировать к 24 часам. Часов около 10 вечера из передовых подразделений донесли, что в расположении противника взрывы и стрельба. В 24 часа, поскольку ответа на ультиматум не было, мы перешли в наступление. Противник оказал незначительное сопротивление и отошел. Почти сразу же за передним краем мы натолкнулись на страшные картины. Видел я убитых более чем достаточно, но эту картину я никогда не забуду. Это жестокое необъяснимое убийство нельзя простить. На артиллерийских позициях рядом с подорванными орудиями лежали расстрелянные... лошади, огромные немецкие першероны. Это было сделано по приказу фельдмаршала фон Шернера, который отказался капитулировать. Весь следующий день мы наступали. Солдат посадили на повозки, и за день прошли с боями 84 километра. Уже в конце дня я догонял 129 полк. Догнал штаб полка. Говорят, командир полка впереди. Поехали. Нагоняем батальон. - Впереди кто есть? - Да, наш второй батальон. И командир полка с ним. - Ну поехали. Едем. Впереди колонна. Смело приближаемся. Остается метров 50 до ее хвоста. Вдруг, водитель поворачивает голову ко мне - весь белый: "Немцы!" - Не снижайте скорости! - прикрикнул я на него. - Дайте сигнал! Я уже тоже видел: колонна действительно немецкая. В полном боевом. Но страху никакого. Даже шутливая мысль пронеслась: "После войны глупо быть убитым". Колонна уступает нам дорогу. Едем, смотрим на нее. Она тоже смотрит на нас, не то с любопытством, не то со страхом. Я снова шучу: "А вот тут, Тимофей Иванович, ваша винтовка совсем без пользы. Больше одного вряд ли удастся прикончить, пока они с вами рассправятся. Советую у шофера занять автомат. Ему он, пока руль в руках, не нужен. А когда руль выбьют, тем более не нужен будет". Так мы и проехали колонну. Продолжаем двигаться дальше. - Куда же мы теперь? - спрашивает шофер. - Свернем на первую же дорогу. - Снова колонна, - вдруг воскликнул Тимофей Иванович. - Что делать? - совсем в страхе спросил шофер. - Ну, теперь тем более догонять, - говорю я. - Не поворачивать же навстречу той колонне. Едем. Приближаемся. И, в один голос: "Наши!" Александров пошел навстречу машине. Поздоровались. - Вы знаете, что за вами километрах в трех колонна немцев? - спросил я. - Не знаю. - Ну, рассказывать некогда. Быстренько засаду. Подпустить вплотную и обезоружить без крови. Через несколько минут батальон исчез, как в воздухе растворился. Мы с Александровым укрылись в кустах, откуда хорошо видна дорога. Сидим, разговариваем. Наблюдаем за дорогой. По моим расчетам, немцы давно должны были появиться в поле видимости. Но нет. Прибегает связной от разведки, которая была выслана одновременно с организацией засады. Принес адресованную мне записку: "Достиг указанного вами места. Немцев нет". Сажусь в машину. Беру Александрова и связного разведки. Догоняем разведку. Да, это то место, где мы обгоняли колонну. Немцев нигде нет. Я смотрю на Тимофея Ивановича и водителя: "А немцы действительно были? Нам не привиделось?" - Хорошенькое привиделось! - ворчит Тимофей Иванович. Я чуть в штаны не наложил. Никогда в жизни такого страху не переживал. А тут вы еще со своими шуточками о винтовке и автомате. Тут смерть явная хоть с бомбой, а не то, что с автоматом, а вы... - Да, но где же немцы? - В лес ушли, - уверенно говорит Кожевников. - Надо поискать. Все мы тихонько пошли по ходу колонны, внимательно осматривая местность по обе стороны от шоссе. И я как-то не заметил, что Тимофея Ивановича с нами нет. Вдруг раздался его далекий голос... Он звал нас. Оказалось, что Кожевников пошел не с нами, а в противоположную сторону. И теперь сигнализировал нам, что видит следы колонны. Мы подошли к нему. Он стоял у проселка, который отходил вправо от шоссе и убегал в лес. На проселке были ясно видны следы множества кованых немецких сапог. - А вы почему пошли в эту сторону? - спросил я у него. - Я видел этот проселок, когда мы подъезжали к колонне. И я сообразил, что, если они решили уйти от нас, то они не пойдут вслед за нашей машиной, а скорее всего воспользуются проселком. Тем более, что это очень просто - скомандовать колонне кругом и маршировать на проселок. - Разведчикам прощупать опушку леса! - скомандовал я. Через некоторое время сержант-начальник разведгруппы прокричал с опушки: "Есть колонна!" И мы увидели ее. Вернее, зримый след. Немцы как шли в колонне по три, так остановились и... сняли с себя все. С немецкой аккуратностью, на месте каждого солдата и офицера положены ранцы, на них сложены костюмы, рядом поставлены ботинки, положены автоматы. Не было только самих шедших в колонне людей. - Как же они ушли? - воскликнул Александров. - Неужели в одном белье? - Нет! - сказал я. - У них гражданское, видимо, было запасено пораньше. В ранцах носили. Обратите внимание - все ранцы пустые. - А не убили они нас, сказал Кожевников, потому, что шуму боялись. У них, значит, заранее было намечено, как лучше выйти из войны. А любой шум мог помешать этому. Вот они и сказали глядя на нас - пусть живут! Спасибо им за это. - И он поклонился следам колонны. - Я желаю каждому из них благополучно добраться до дому. Все слушали его, молча потупившись. Казалось, и каждый из них посылал доброе напутствие ушедшим. Весь этот необычный эпизод навсегда врезался в мою память. И всегда, вспоминая его, я особенно удивляюсь тому, что у меня не было страха. Это даже неестественно. Обгонять колонну я был вынужден, ибо попытка развернуться на ее хвосте, ничего кроме гибели, не сулила. Но делать это без страха - противно природе человека. И никто не отказал бы мне в мужестве, если бы я, проезжая мимо колонны, испытывал страх, как никто не обвинил в трусости "испугавшегося" Кожевникова. Но у меня не было страха. Последний эпизод, о котором я расскажу, был уже после войны, то есть 12 мая 1945 года. В этот день наша дивизия вела свой последний бой с войсками не капитулировавшей группировки фельдмаршала фон Шернера. Только что мы заняли без боя Пардубице и полки устремились далее на Запад - к Праге. Вскоре послышалась интенсивная орудийная перестрелка. С нашей стороны били 85 миллиметровки - полевые и зенитные. От немцев неслись звуки выстрелов из танков и самоходок. Я решил лично посмотреть что там происходит. Сел в "виллис" и поехал. Дорога совершенно пустая. Ориентируюсь по выстрелам - до переднего края представляется еще далеко. Едем. Звуки боя быстро приблизились. Говорю шоферу: "Найди место и с дороги в укрытие!" и он нашел. Вправо отходил проселок. Причем, в каком-нибудь десятке метров он ныряет в довольно глубокую выемку. Я остановил машину и взбежал на откос. Осматриваюсь, а тем временем достаю бинокль. И вдруг перед глазами в каких-то трех - пяти десятках метров от меня зловещее кольцо - жерло орудия. Но я не вижу самого орудия. Передо мной только кольцо, которое медленно двигается, нацеливаясь на меня. Не успеваю ничего сообразить, придумать что делать, как меня резким толчком кто-то сбивает с ног, и мы вместе катимся под обрыв, а в то место, где я только что стоял, ударяет болванка (противотанковый снаряд) и, противно взвизгнув, куда-то рикошетирует. - Извините, пожалуйста! - поднимаясь и отряхиваясь, говорит мне младший лейтенант-артиллерист. - Но там была самоходка. Если бы я крикнул вам, вы не успели бы уйти. Я поблагодарил его. Но спросить фамилию не догадался. А после найти не удалось. На этом закончилась война и для меня. Пришел приказ дивизию сосредоточить для отдыха в Цвиккау. На следующий день я подняться не смог. Температура было 40° Цельсия. Врач констатировал воспаление легких. В госпитале диагноз подтвердили, но дополнили: "На исходе". Иными словами, я перенес воспаление на ногах и не заметил, что болен. Подъем спал и болезнь проявилась. Но она уже была на исходе. На третий день температура упала до нормальной, а на пятый меня выписали с заключением: рекомендуется отпуск на 20 дней для поправки здоровья. Вернувшись из госпиталя, я попал прямо на страшное ЧП (чрезвычайное происшествие) в дивизии. Начальник артиллерии и начальник инженерной службы 151 полка стрелялись на дуэли. Ни из-за чего. "По-дружески". Изрядно выпивши, они сели в тачанку и поехали в соседний полк. По дороге кто-то из них предложил: - Давай стреляться на дуэли. - А где секунданты? - Ездовой будет. - Так он же один, а надо два. - Ничего, он один будет на две стороны. Спросили ездового, согласен ли он быть секундантом на две стороны. Тот, пьяный не менее своих пассажиров, согласился. Отмерили расстояние, начали сходиться, открыли огонь. Оба выстрелили всю обойму. Начальник артиллерии вогнал в своего "противника" все 9 пуль. Тот дважды промахнулся. Оба получили тяжелые ранения. Хирург утверждал, что если бы они не были так пьяны, то с их ранениями до медсанбата они бы не доехали. Закончив стрелять, оба начали кричать: "Санитаров!" Ездовой взялся и за эту роль. Взвалил их на тачанку и повез, минуя санитарную роту полка, прямо в медсанбат. Впоследствии хирург и об этом говорил, как о счастливой случайности. Если бы ездовой не догадался везти в медсанбат, где их немедленно оперировали, смертельный исход был бы неизбежен. Я навестил обоих. Они лежали в разных палатах - в одиночных. И возле каждого дежурила санитарка. Оба были очень слабенькие, но задать им по одному вопросу врач разрешил. Каждого я спросил: что заставило затеять дуэль? Оба ответили одинаково: "скучно". Без орудийной стрельбы, без взрывов снарядов, без автоматного и пулеметного огня - тоска. В тот же день я поднял по тревоге 129 полк. Два батальона пустил в марш-бросок на 20 км. В каждом из этих батальонов были оставлены по одному офицеру, остальной офицерский состав был собран вместе и третий батальон провел для него показное учение с боевой стрельбой. Учение простейшее. Создали упрощенную мишенную обстановку, и батальон атаковал после артподготовки, ведя огонь на ходу. Об учении говорить нечего. Проще, чем оно было проведено, организовать нельзя. Дело в другом. Когда батальон открыл огонь и пошел в атаку, офицеры полка, стоявшие передо мной и слушавшие мои пояснения, вдруг двинулись. Обходя меня и обгоняя друг друга, они с затуманенными глазами устремились туда, где огонь. Многие потянули пистолеты из кобур и тоже начали стрелять. И я понял, что если этих людей не занять, они перестреляют друг друга, как те два дуэлянта. Доложил Николаю Степановичу программу боевой подготовки на месяц, рассчитанную на 10-часовой рабочий день. Он отнесся к моему предложению прохладно. - Тебе, я вижу, еще не надоело воевать. Ну воюй. Мешать не буду, но и участвовать тоже. Дивизии до расформирования считанные дни остались. Можем дожить и без боевой подготовки. Люди отдохнут. - Бывает положение, когда отдых вреден. - Ну, делай, как знаешь. Я не против. Программа была предельно простая - два часа строевой, через день два часа политзанятия - другой день в эти два часа уход за оружием и обмундированием. Два с половиной часа марш-бросок на 20 км и три с половиной часа стрелковая подготовка или учение с боевой стрельбой. Через неделю дивизию просто не узнать. Личный состав подтянут. Отдают воинские приветствия, обмундирование опрятное, оружие в прекрасном состоянии, вид у людей бодрый, веселый и никаких происшествий. И вот в это время в Цвиккау, где мы тогда располагались, появился генерал-лейтенант. Высокий стройный брюнет с интеллигентной внешностью, умными и внимательными глазами. Он сошел, видимо, с машины в начале города и шел пешком. Я проводил как раз занятия с офицерами. Увидев идущего генерала, вышел ему навстречу, представился, попросил представить документы "так как в лицо не знаю". Он протянул мне удостоверение личности и сказал: "Я командующий 52 армии, в которую передаются соединения вашей армии. В порядке предварительного ознакомления я и объезжаю будущие войска своей армии". -- Разрешите доложить о Вашем прибытии командиру дивизии. - Не надо. Лучше проводите меня, если Вы не заняты. - Нет, я провожу занятия с офицерами, но меня может подменить начальник оперативного отделения. Мы прошли к Угрюмову. Тот предложил закусить. Генерал сказал: - У вас, пожалуй, соглашусь и закусить и даже рюмку пропустить. Я проехал все дивизии вашей армии. Ваша дивизия первая, которая меня порадовала. Во всех частях напряженная учеба. - А это моему начальнику штаба не спится. Это все его затеи. Не сегодня-завтра приедет приемочная комиссия, и он хочет кого-то чему-то научить, - сказал Угрюмов. - Да дело же не в том, чтобы научить, а чтоб занять. Это главное. Хотя, конечно, чему-то и обучаются. Вот я прошел через весь этот городишко и не видел ни одного болтающегося военного. А тех, кого встречал, те явно торопились по делу, и все аккуратно заправлены, подтянуты и воинскую честь отдают. В других дивизиях вашей армии, да и у себя тоже, я этого не наблюдал. - Ну, это тоже заслуга начальника штаба, - сказал Николай Степанович, - я откровенно говоря, этим занятиям значения не придавал. - И напрасно. Вот, например, скажите, - обратился он ко мне, - сколько у вас в дивизии "ЧП" (чрезвычайных происшествий) с того дня, как вы начали занятия? Подождите, не отвечайте. Попробую угадать. Думаю что нет, а если есть, то каких-нибудь одно-два. - Нет! Совсем нет! - Ну вот, товарищ генерал-майор, - обратился он к Угрюмову. - А в других дивизиях вашей армии, да и у меня штабы не успевают писать внесрочные донесения. Приеду, закручу гайки. Да, кстати, - повернулся он ко мне. - По какой программе вы ведете занятия? - Фактически без всякой программы. Просто я дал устные указания командирам частей. - И я изложил ему, чем мы заняты. - Конечно, - добавил я, - если бы дивизия не расформировывалась, я бы составил более разностороннюю программу и ввел бы ее в действие, когда люди втянутся в учебу, по нынешней упрощенной схеме. - Во! - воскликнул генерал-лейтенант. - Так вот, где моя ошибка. Я приказал штабу разработать программу, руководствуясь довоенными программами. А нынешние офицеры умеют только воевать. Учить по-мирному не умеют. И потому не учат. Приеду, введу вашу упрощенную. На все время, пока втянутся. Продиктуйте мне, пожалуйста, вашу программу. - И тут же записал себе в блокнот. Через два дня началась передача дивизии. 24. ВОЙНА ЗАКОНЧЕНА Война закончилась для меня благополучно. Не только в смысле физическом: "откупился" от такой страшной войны лишь повреждением ноги; даже от ампутации спасла ее судьба, в лице моей жены. Замечательно закончилась война для меня лично и в ином смысле. Она принесла мне полное душевное успокоение. Сомнения, стучавшиеся в душу накануне войны, исчезли. Сталин для меня снова был "великий непогрешимый вождь" и "гениальный полководец". Ошибки, глупости и преступления каким-то чудом либо испарились, либо оказались "гениальным прозрением". Мы (такие, как я) вдруг узнали лично от самого "вождя", что внезапность нападения вовсе не результат "наших ошибок, просчетов и просто того, что мы "уши развесили", а естественная "закономерность", по которой страны агрессивные с неизбежностью имеют преимущество внезапности. Этого не избежишь. Агрессор нападает обязательно внезапно. Надо только уметь как можно скорее ликвидировать преимущества, которые дает противнику внезапность. Это умели делать древние парфяне, завлекшие противника в глубину своей страны и там погубившие его. Это же сделал Кутузов с Наполеоном. Это повторили и советские вооруженные силы, завлекшие гитлеровскую армию под Москву и там нанесшие ей поражение. Все это такая чушь, о которой по-серьезному даже говорить неудобно. Но таково обаяние победы и славословия вождю, что эту чушь принимаешь за откровение. Рассказывая различные эпизоды войны и свои переживания, я хотел, чтобы читатель видел мою будничную жизнь на войне и понял, что перед ним отнюдь не протестант, не критик строя, не оппозиционер, а человек, преданный своему делу, любящий его, отдающий ему все свои силы и время. Все, что говорилось о Сталине, о партии, о стране, воспринималось мною как истина в первой инстанции. И сам я выступал горячим убежденным агитатором. Меня не могло смутить ничто. В стране голодают? Так это же естественно - страна вынесла на своих плечах такую войну, перенесла невиданную разруху. Советских военнопленных эшелонами гонят в лагерь? А как же иначе, если они предали Родину в тяжелый час. Берут и гражданских, остававшихся на оккупированной территории? Естественно! Берут же не всех, а только тех, кто на подозрении. Проверят. Не виноват - выпустят. Вот же моего старшего брата Ивана взяли, продержали 2-3 месяца и без моего вмешательства выпустили. Значит, того, что было в 1937-38 годах, нет. Сталин на празднике Победы произнес тост за великий русский народ. Тост, который развязал руки великодержавно-шовинистическим элементам и унизил достоинство других народов, в том числе моего великого украинского народа, но я и это воспринял как естественное. В общем, никаких туч на моем политическом горизонте не просматривалось. Я с надеждой и оптимизмом смотрел в свое послевоенное будущее. К концу мая 1945 года дивизию расформировали. Была расформирована и 18 армия. Те, кто решал это, были явно не на высоте. Расформировать армию, в которой служил такой "великий" политик и стратег, как Леонид Ильич Брежнев, явное "недомыслие". Теперь в оправдание могут сказать, что его во время расформирования в 18 армии уже не было. Он под самый конец войны возглавил политотдел 4 Украинского фронта. Но это не оправдание. Армию надо было оставить. Иначе где же создать мемориал. Откуда распространять свет "неповторимого стратегического гения"? Правда, творцы этой ошибки могут в оправдание еще сказать, что они тогда не заметили особых военных и политических дарований Леонида Ильича, что им об этом стало известно только через 20 лет после войны. Но это тоже не оправдание. В этом обнаруживается только их политическая и военная близорукость. Я, честно говоря, тоже недооценил значения 18 армии, отнесся к факту ее расформирования довольно равнодушно и, получив направление в отдел кадров 52 армии, проглотившей бедную нашу 18, зашел проститься к Гастиловичу. Принял он меня довольно тепло, выпили "на посошок". Но прежде, чем уйти, я извлек из кармана заключение госпитальной медкомиссии о необходимости предоставления мне 20-дневного отпуска. - Разрешите мне съездить на эти 20 дней в Москву. - Как же я разрешу, когда ты уже не в моем подчинении? - А вы только напишите: "Разрешаю 20 дней Москву" и подпишите задним числом. - А что это тебе дает? Он вдруг сам понял и, пристально взглянул на меня, усмехнулся, начал писать резолюцию, потом еще раз пристально посмотрел на меня и сказал: - А ты оказывается Бендер. - Приходится, - ответил я, - жене скоро рожать. А война-то ведь закончилась и офицеров в резерве больше, чем достаточно. 20 дней пролетели как один миг. Со страхом я думал о расставании с женой. Слабенькая, бледная. Семья большая, питание очень плохое, а беременность тяжелая. И меня при родах не будет? Нет, не мог я уехать, оставить ее в таком тяжелом состоянии. Я, конечно, понимал, что ничем помочь ей не смогу. Но, думаю, сознание того, что я здесь, рядом, даст ей больше сил. И я решил - буду Бендером. Отпускные документы у меня были выписаны на бланках дивизии, и в Москве я их зарегистрировал у коменданта. За два дня до истечения срока моего отпуска пошел в ГУК, к направленцу Прикарпатского военного округа. Говорю: - Я здесь в отпуске по болезни. Время выезжать, а я получил письмо, в котором мне сообщают, что наша дивизия расформирована. Куда же мне теперь ехать? Подполковник куда-то сбегал и принес направление в "резерв ГУКа". Через неделю вызвали - предложили несколько должностей. Я твердил одно и то же - пойду только комдивом, заведомо зная, что такую должность в условиях закончившейся войны, когда освободились сотни комдивов со стажем, никто мне не предложит. Но... предложили. Через несколько дней вызвали и направили к направленцу Дальнего Востока. Старый знакомый, теперь уже полковник - Анцыферов. Я его знал еще капитаном. Он предложил мне командиром дивизии в 5 армию. Посмотрел я на него, улыбнулся и говорю: "Знаешь, Анцыферов, я когда уезжал оттуда в 1943 году, ей Богу ничего не забыл. Правда, я тогда не предполагал, что на Дальнем Востоке вспыхнет война. Если бы предполагал, ответ, возможно, был бы другим. Во всяком случае, когда боевые действия в Манчьжурии начались, я пожалел, что не принял предложения Анцыферова. Но тогда мы посмеялись, поговорили, и я снова вернулся к направленцу резерва. Тот смеется: "Я вижу, вам не к спеху уезжать из Москвы?" - Да, - в том же тоне отвечаю я. - "Умрем же под Москвою, как наши братья умирали..." -- Но, видишь ли, - говорит он, - я деньги получаю за то, чтоб в резерве долго не сидели. Вот и тебя должен пристроить так, чтоб обоим нам было хорошо. Давай я тебя пошлю в прикомандирование к управлению по использованию опыта войны. Ты ведь окончил академию генштаба. Вот и потрудись над научными проблемами. Начальник Главного Управления Генштаба по использованию опыта войны генерал-полковник Шарохин Михаил Николаевич, мой однокашник по академии генерального штаба, принял меня очень тепло и сердечно сказал: "Я тебя пошлю в уставное управление, с дальним прицелом, с расчетом зачисления на штатную должность. Там у нас предвидится, но много времени на согласование уходит. Пока будут согласовывать, поработаешь как прикомандированный. Через месяц со мной разговаривали большие чины. Предложили должность заместителя начальника Уставного управления. Я согласился. На этом замолкло. А отношение ко мне как-то изменилось. Через некоторое время начальник Уставного управления генерал-майор Есаулов, который уже начал было вести себя со мной, как со своим заместителем, оставшись наедине, сказал: "К сожалению мне с вами работать не придется. Это я говорю доверительно. Я не должен этого делать. Вам скажут об этом официально, через отдел кадров. Они там придумают формулу отказа, но я вам скажу, что не пропустила вас контрразведка, из-за жены - подчеркнул он. Из-за ее биографии - подумал я. Но это между нами. Мне очень жаль, что так получилось. Вы мне очень подходите. Таким образом мне пришлось еще один раз возвращаться к своему старому знакомому - направленцу резерва. - Что же это ты там не пришелся ко двору? - встретил он меня вопросом. - Не знаю. Во всяком случае не по моей вине. Работал добросовестно. - Да, все шло хорошо. Твое начальство благодарило меня. Хвалили твою работу и вдруг "откомандировываем". Ну, куда же мне тебя направить? - А в академиях мест случайно нет? - В академиях? А ты пойдешь? - Конечно. - Так что же ты молчал? Мест в академиях сколько угодно. Туда не идут. Отказываются. Поэтому и тебе я не предлагал. В какую ты хочешь? В академию Генштаба или академию им. Фрунзе? - В академию им. Фрунзе. Через несколько минут у меня в руках было направление на согласование. Заместителем начальника академии по научной и учебной работе был в это время мой старый добрый знакомый Сухомлин Александр Васильевич. - Я безусловно "за", - сказал он, - но не будем обходить начальника оперативно-тактического цикла. Должность эту занимал генерал-полковник, герой Советского Союза Боголюбов Николай Николаевич - брат известного советского академика Боголюбова Александра Николаевича. Николая Николаевича я знал еще с академии генерального штаба. Он был из первого набора. Когда я учился на первом курсе, он учился на втором. В связи с разгромом преподавательских кадров он, как и Гастилович, был переведен на преподавательскую работу до окончания академии и оставался на этой работе до начала войны. Ко мне от относился, по непонятным для меня причинам, с исключительной теплотой, хотя я никогда не был в его группе. И сейчас он меня узнал, как только я появился в двери. - Григоренко? Откуда? Какими судьбами? Заходите! Садитесь! Рассказывайте! Я сказал, что пришел согласовываться на преподавательскую работу. - На какую кафедру? Оперативного искусства! Общей тактики? - Хочу начать с общей тактики. - А почему не пошли в академию Генштаба? - Именно потому, что хочу заняться общей тактикой. Хочу обобщить и осмыслить собственный опыт. - Думаю, что это правильно. Давайте вашу бумажку. Подпишу. И скорее приходите. Работы много. Поработаем. И мы начали работать. 8 декабря 1945 года я вошел в Военную Академию имени Михаила Васильевича Фрунзе уже как старший преподаватель кафедры общей тактики. Начался мой 16-летний творческий путь в военной науке и педагогике. И одновременно начался тот путь, который привел меня и не мог не привести к сегодняшнему. Я часто спрашиваю себя, почему мною был избран путь, ведущий в академию, в то время, как жизнь меня толкала на другое, и сам я стремился к этому другому. Карьера преподавателя меня никогда не прельщала. Меня влекла командная карьера. И вдруг, когда она стала абсолютной реальностью, я от нее уклонился, а затем сам выбрал преподавательскую карьеру. Знал же, что в смысле должностного роста и получения высоких званий она совершенно бесперспективна. Понимал я также, что предложение командарма 52 дает возможность встать на путь стремительного продвижения. Получить дивизию в 38 лет - это площадка для самого высокого взлета. И вот я с сожалением, но отказываюсь. Ну, пусть отказался, когда кончался отпуск. Была причина - желание быть рядом с женой в трудных для нее родах. Но судьба дала мне возможность вернуться на тот путь. В сентябре я встретил в ГУКе генерала Соколова. Он оформился в запас. Он мне сказал, что командарм 52 запросил в ГУКе меня на должность комдива. Я проверил. Да, запрос ГУК получил, но ответил, что я имею предназначение на должность в Генштабе. Жена к тому времени уже родила, и эта нить меня не держала. Стоило мне послать телеграмму командарму и заявить в ГУК о том, что отказываюсь от должности в генштабе, и я получил бы дивизию. И сегодня был бы в советских вооруженных силах еще один мало ведомый генерал-полковник или генерал армии, а то так и маршал Советского Союза, но для этого полковнику Григоренко пришлось бы начать свой послевоенный путь с преступления. Дивизия, которая предназначалась в мое командование участвовала в подавлении повстанческого движения на Украине. Мои бывшие подчиненные (по 8 дивизии) заезжали ко мне в Москву и с возмущением и болью рассказывали, как они жгли и разрушали дома, заподозренных в помощи повстанцам, как вывозили в Сибирь семьи из этих домов, женщин и детишек, как выбрасывали население из сел и хуторов, как устраивали облавы на повстанцев. Во время одного из моих выступлений уже здесь, в США, мне задали вопрос - воевал ли я против УПА. Я ответил: "Бог уберег". И это действительно так. Это действительно чудо, что я не занял должность, которую очень хотел занять и которую мне буквально в руки давали. Если бы я ее занял, то безусловно воевал бы и против УПА, и против мирных земляков своих. Я, тогдашний, был способен на это. А если бы встал на этот путь, то продолжал бы и далее изменяться в сторону бесчеловечья. И может Эфиопию сегодня душил бы не Василий Иванович Петров, а Петр Григорьевич Григоренко. Мне остается только возблагодарить Господа за то, что он не допустил меня на тот путь, что он помог мне пойти по иному пути и встретиться с людьми совершенно непохожими на Петровых. Я не верю, что человек безвольно движется по твердо указанному Богом пути, как записано в книге судеб. Бог вкладывает в человека и доброе и злое. Как человек разовьется, по какому пути пойдет, это зависит и от самого человека и от среды, и от условий, в которых человек живет и действует. Человеку все время приходится делать выбор пути, решать, куда пойти и какие действия предпринять. Я не избежал этого. Много раз мне в моей жизни приходилось выбирать. Послевоенный выбор едва ли не самый ответственный. И хотя я и не понимаю, как я смог сделать правильный выбор, но догадываюсь, что Бог не оставил меня своим Промыслом, потому что я все же предпочел добро. Во мне самом победила любовь к жене, к едва родившемуся сыну, к своей семье. Ради них я отказался от пути тщеславия. И Бог благословил этот выбор, повел меня на путь правды и добра. 25. РЕШАЮЩИЙ ПОВОРОТ (Военная академия им. Фрунзе) 8 декабря 1945 года я буду помнить до конца дней моих. Когда я, сдав в отдел кадров академии свое предписание, направился на кафедру, мною овладело удивительное, торжественное чувство. С этим чувством я и вошел в кабинет начальника кафедры. Самого его не было... Здесь находился, работавший в этом же кабинете, заместитель начальника кафедры генерал-лейтенант Сергацков. Брови, примерно такой же толщины как и у Брежнева, срослись в одну линию и это придавало ему суровый, грозный вид. Брюнет - сказать о нем было бы слишком слабо. О таких говорят - "черный". "Черный, как цыган", - подумал я. Ему бы цыганскую рубаху и шаровары, да кнут в руки и никто бы и не догадался, что это советский генерал. Каково же было мое удивление, когда я вскоре узнал, что Сергацков действительно цыган. Выходило, что не генерала можно замаскировать под цыгана, как я подумал, а цыгана нельзя скрыть и под генеральской формой. Кстати, оказался он совсем не таким грозным, как выглядел. Был добрым, заботливым и весельчак, как истый цыган. Мы с ним поговорили. Потом он проводил меня в преподавательскую первого курса и познакомил с находившимися там преподавателями. Там я и дождался появления начальника кафедры, генерал-лейтенанта Шмыго Ивана Степановича. Невысокий шатен, буквально лучился добротой. Весь его вид был каким-то домашним, и... академичным, что-ли. Это, однако, не мешало ему, как я потом убедился, твердо держать в руках всю свою огромную кафедру - свыше сотни преподавателей. На всех остальных кафедрах, вместе взятых, а их свыше двух десятков, было меньше преподавателей, чем у Шмыго на кафедре общей тактики. В связи с такой большой численностью кафедры преподаватели были разбиты на несколько групп, которыми руководили старшие тактические руководители. Меня Шмыго определил в группу старшего тактического руководителя генерал-майора Простякова - на первый курс. Первый курс в том году был первым еще и в особом значении. С него начиналось возрождение нормального учебного процесса. В войну академия работала как курсы усовершенствования, по краткосрочной программе. Теперь набрали состав для нормального трехгодичного обучения. И набрали очень разумно. Набор назывался "сталинская тысяча". В конце войны Сталин распорядился набрать в академию имени Фрунзе тысячу тех, кто до войны закончили гражданские высшие учебные заведения, а за войну дослужились не ниже чем до майора. Таких кандидатов фронты представили 1300 с чем-то. Всех и зачислили. Занятия в академии, как обычно в советских ВУЗах, начались 1 сентября. Поэтому мне приходилось вступать в работу на ходу. А так, как я с преподаванием в академии дела не имел, то первой встречи с группой ждал с волнением. Но все оказалось проще. Опытные фронтовики с критическим складом ума были мне близки и понятны. Творческий контакт с группой установился с первого же занятия. Я увлекся этой работой и с головой ушел в нее. И все же истинное мое призвание выявилось не в преподавании. Я не владел этим искусством. Моя жена часто указывала на длинноты в моих обоснованиях, на ненужную повторяемость. Мешал и мой украинский акцент. По собственной инициативе я взялся за кандидатскую диссертацию: "Наступательный бой дивизии в горно-лесистой местности". Официально об этом никому не заявил. Начальство, не зная этого, но, по-видимому, заметив исследовательский склад моего ума, включило меня в состав авторского коллектива, получившего задание написать пособие "Стрелковый полк в основных видах боя". Я горячо взялся и за эту работу. Настолько горячо, что выполнил свое задание, когда остальные еще и не приступали. Руководитель коллектива - генерал-лейтенант Сергацков - возложил на меня дополнительное задание. Кончилось тем, что я написал все это пособие полностью. Одновременно я начал сотрудничать в военных журналах и разрабатывать задания для занятий по общей тактике. Писание статей и разработка заданий имели и материальный стимул. Они оплачивались гонорарами. А это для меня было немаловажно. Семья численностью в 9 человек, 5 сыновей, 2 родителей, я и жена, почти у всех иждивенческие и детские карточки, на которые давали только 450 граммов хлеба и больше ничего. Надо было что-то подкупать с рынка (хотя бы картофель) и из коммерческих магазинов. А в магазинах этих цены в десятки раз выше чем по карточкам. Одного жалованья на эти закупки не хватало. Вот и приходилось подрабатывать. А на это нужно было время. Время нужно и на очереди: за своим пайком (в военторге) и за закупками в коммерческих магазинах. И там, и там полковникам продавали вне очереди. Но дело в том, что из полковников тоже создавались очереди. И немалые. Вот рабочий день и складывался - из занятий со слушателями, выполнения других служебных заданий, стояния в очередях коммерческих магазинов и военторга. Для диссертации и дополнительного заработка оставались, естественно, только ночи. Жена, больная и с грудным ребенком, заезженная, вместе со своей матерью, обслуживала столь огромную семью, раздражалась моими ночными бдениями и тем, что я ей не помогаю. А я не мог даже возразить, сказать, что без этой моей работы, мы будем просто голодать. Не мог сказать, потому что это выглядело бы как упрек с моей стороны: "Я-де вас кормлю, а вы не понимаете этого". Не мог я бросить такого упрека, потому что в семье все взрослые делали все, чтобы облегчить положение: моя жена и ее мать обслуживали семью, а жена, кроме того, время от времени брала шить за деньги и умудрялась выполнять эту работу. Ее отец чинил обувь соседям и что-то зарабатывал на этом для семьи. Не мог я бросить упрек этим людям и потому отмалчивался или отругивался на замечания жены. Это было страшно тяжелое время. Но задним числом я говорю: "Хорошо, что мы его пережили". Если бы я принял назначение в 52-ую армию, мы бы с женой и детьми уехали бы в военный городок и материально были бы обеспечены даже выше своего круга. Не знали бы никаких очередей. Не знали бы, что беспомощные старики, даже имея деньги, не могли пойти в коммерческие магазины, которые осаждались буквально морем людей, в котором калечили и душили даже молодых, здоровых мужчин. Живя в военном городке мы бы не только не испробовали ту тяжелую жизнь, но и не видели бы как живут простые советские граждане. На это и рассчитана советская корпоративная система. Человек, принадлежащий к определенному общественному слою, трудится среди людей этого слоя, живет среди них, бывает в магазинах только с ними, ходит в гости и принимает гостей того же круга, что и сам. Мне в этом отношении повезло. Я поселился в доме, куда жена моя пришла еще девочкой, где она выходила впервые замуж, откуда в 1936 году забрали на мучения и смерть ее первого мужа, из этого дома уводили и ее в тюрьму. Благодаря этому, все в доме, населенном более чем двумя тысячами рабочих и низших служащих с их семьями, знали мою жену, поэтому, естественно, приняли и меня, как своего. Я оказался как бы членом их корпорации. Они могли разговаривать со мной столь же откровенно, как и с людьми своего круга. Мы так слились с этой средой, что когда мне предложили более просторную и благоустроенную квартиру в доме для профессорско-преподавательского состава академии, моя жена категорически отказалась переезжать. Итак, попал я в условия нормального развития - интеллектуально высокий служебный коллектив и возможность беспрепятственного общения с простыми трудящимися во внеслужебное время. Но мне повезло и в другом отношении. Вскоре по прибытии в Москву, я познакомился, а потом и подружился, с двумя замечательными людьми, многолетними друзьями моей жены. Это Василь Иванович Тесля и Митя (Моисей) Черненко. Первый из них был старше меня года на 4-5. Участник гражданской войны. Затем партийный работник. Друг Зинаиды и ее первого мужа стал и моим другом. Василь Иванович часто бывал в нашем доме. - Как ты думаешь, Зинаида, где я больше обедал, у вас, или у себя? - шутя спрашивал Василь Иванович. И сам отвечал: - Пожалуй, у тебя больше. Когда начались аресты в 1936-ом году, среди его друзей по ИКП, он работал в г. Свердловске. Может его бы и обошла волна репрессий, но он выступил на защиту своих друзей и был арестован. Пытали его страшно. Василь Иванович выжил, но стал полным инвалидом и в таком виде был доставлен в Москву в 41-ом году, где обвинения с него сняли. Но он не принадлежал к тем, кого охватил телячий восторг по поводу той "справедливости", которая распространилась на него. Он не перестал, правда, верить в коммунизм. Идейно он оставался коммунистом, но зато пришел к твердому выводу, что никакого коммунизма в советской стране нет, что люди, правящие страной обычные гангстеры, заботящиеся только о сохранении своей власти, готовые ради этого пойти на любое преступление. Я любил говорить с Василем Ивановичем. То, что выше сказано о его взглядах, он не выложил сразу, в открытую. Понимая, что я сталинец, он вел мои мысли к критике существующего весьма осторожно. Прекрасно зная Ленина, он поднимал то один, то другой вопрос из теории ленинизма и сравнивал теорию с существующей практикой. Под его влиянием я и сам начал критически анализировать ленинское теоретическое наследие. Тем самым я становился на тот единственный путь, каким идут в диссидентство люди с коммунистическими убеждениями. Ленинизм, как впрочем и марксизм, весьма противоречивое учение и не только в вопросах тактики, но и по коренным принципиальным вопросам. Приведу один пример. Вопрос о государстве. Сам Ленин говорит, что это важнейший вопрос - второй после марксистского экономического учения. Что же нам говорит по этому вопросу ленинизм? Перед самым октябрьским переворотом Ленин написал книжицу "Государство и революция", о которой сам говорил, что это важнейший труд его жизни. В этом труде он утверждает, что пролетариату нужно не всякое государство, а государство отмирающее, которое начало бы отмирать немедленно и не могло не отмирать (подчеркнуто мною. П.Г.). Кажется ясно любому школьнику, но неясно... кому? А самому Ленину. Два года спустя, в 1919-ом году, он читает лекцию в университете имени Свердлова "О Государстве". При этом повторяет многое из "Государство и революция" о разрушении, сломе государственной машины, о сдаче ее в музей древностей, но... ничего не говорит об отмирании машины, созданной революцией. Наоборот, он заявляет: "Теперь мы эту машину (государственную. П.Г.) захватили и мы не выпустим ее из рук. Мы, действуя ею, как дубиной, будем крушить старый мир, пока не уничтожим его до конца". Похоже это на отмирание (засыпание) государства - пусть читатель судит сам. Противоречия можно найти в марксизме-ленинизме буквально на каждом шагу. Можно прочитать такое, что будет характеризовать марксизм-ленинизм как самое демократическое, самое человечное движение, но в том же марксизме-ленинизме до предела развиты тоталитарные, диктаторские, античеловеческие, черносотенные теории и утверждения. Человек как-то так устроен, что читая, замечает лишь то, что импонирует ему. Человек добрый, с демократическим настроем находит все это и в ленинизме. Но Сталин, утверждающий, что он один правильно понимает и толкует Ленина, не лжет. Он находит в ленинизме подтверждение всем своим мыслям, оправдание всем своим действиям. Людям с коммунистическими убеждениями, чтобы выйти из идеологических цепей, надо прежде всего увидеть эти противоречия. Задуматься нам ними. Потом взглянуть без шор на жизнь. И тогда они поймут, что противоречий нет. Есть стройное учение крайней диктатуры, крайнего тоталитаризма, в котором демократические и гуманистические отступления служат лишь маскировкой демагогии, истинной сути, применяются для обмана масс. Меня на этот путь освобождения от пут коммунистической идеологии поставил Василь Иванович Тесля. Каждый его рассказ о том или ином жизненном случае оставил след не только в моей памяти, но и в душе. В это время Тесля был директором совхоза и, естественно, больше всего рассказывал он о том, что происходит в сельском хозяйстве, однако затрагивались и другие темы, среди них и тюремно-лагерные воспоминания. И вот однажды, когда мы как-то коснулись вопроса фашистских зверств: - Какими же зверями, нет не зверями... растленными типами надо быть, чтобы додуматься до душегубок. В ответ Василь Иванович, поколебавшись, произнес: - А вы знаете, Петр Григорьевич... душегубки изобрели у нас... для так называемых кулаков... для крестьян. И он рассказал мне такую историю. Однажды в Омской тюрьме его подозвал к окну, выходящему во двор тюрьмы сосед по камере. На окне был "намордник". Но в этом наморднике была щель, через которую видна была дверь в другое тюремное здание. - Понаблюдай со мною, - сказал сокамерник. Через некоторое время подошел "черный ворон". Дверь в здании открылась, и охрана погнала людей бегом в открытые двери автомашины. Я насчитал 27 человек - потом забыл считать, хотел понять что за люди и зачем их набивают в "воронок", стоя, вплотную друг к другу. Наконец закрыли двери, прижимая их плечами, и машина отъехала. Я хотел отойти, но позвавший меня зэк сказал: "Подожди. Они скоро вернутся". И действительно вернулись они очень быстро. Когда двери открыли, оттуда повалил черный дым и посыпались трупы людей. Тех, что не вывалились, охрана повытаскивала крючьями... Затем все трупы спустили в подвальный люк, который я до того не заметил. Почти в течение недели наблюдали мы такую картину. Корпус тот назывался "кулацким". Да и по одежде видно было, что это крестьяне. Слушал я этот рассказ с ужасом и омерзением. И все время видел среди тех крестьянских лиц лицо дяди Александра. Ведь он же по сообщению, которое я получил, "умер" в Омской тюрьме. Вполне возможно, что умер именно в душегубке. С Митей Черненко я впервые встретился в квартире у Зинаиды еще до войны, но мимоходом. Когда же встретились после войны, то сошлись сразу, с первой же встречи. Разговаривать с ним было легко и просто. Это истый труженик пера. Из тех, кто понимает, что "плетью обуха не перешибешь", но не делает из этого вывода, что надо всецело подчиниться власти и служить только ей. Такие как Митя, стараются писать о том, что важно народу и можно сообщить ему не прибегая ко лжи. Таких людей за их мастерство и ум терпят, но им никогда полностью не доверяют. Митя длительное время работал корреспондентом "Комсомольской правды", затем перешел в "Правду". Особенно отличился он как корреспондент при описании "папанинской" эпопеи. Затем писал воспоминания Папанину и тем заслужил его поддержку. Как вдумчивый газетчик, Митя знал страну не по наслышке, а по личным наблюдениям и рассказам тех, кто действительно знает обстановку в стране. Беседуя со мной он и меня учил понимать происходящее, постигать правду, читая в советской печати между строк. Вспоминаю случай. Сидим рядом. Разговор о слабой трудовой дисциплине на предприятиях, о пьянстве. - И все-таки производительность труда в целом по стране растет, себестоимость снижается. В сегодняшнем сообщении ЦСУ я это прочел с великим удовольствием. - Ты что? Шутишь? - повернул Митя голову в мою сторону. - Почему же шучу. Вот тебе сводка, - поднявшись и взяв газету, протянул я ее Мите. - Сам смотри. - Так ты значит в самом деле не понимаешь, что это "липа"? - Не понимаю, почему это должно быть "липой"? Центральное Статистическое управление - учреждение научное. Митя рассмеялся. Чудесный у него был смех - тихий, ласковый и лицо все лучится. - Ну подумай сам. Если бы себестоимость ежегодно снижалась, так как пишется в сводках, на 3-5-7 и даже 13 процентов, то с тех пор как начали писать эти сводки, себестоимость давно перевалила бы через нуль и превратилась в отрицательную величину. Но этого не происходит, наоборот, ежегодно цены растут. - Значит ложь? - Нет, выход из положения. - Как тебя понять? - А вот как. Себестоимость и производительность труда - постоянные показатели для оценки результатов производственной деятельности. Чтобы твое предприятие выглядело успешным, надо, чтобы производительность труда росла, а себестоимость падала. Предположим, завод делает экскаваторы. Директор знает, что снизить себестоимость выпускаемой модели невозможно. Тогда в ней меняется какой-то узел или что-то изменяется во внешнем виде. Выпускается новая модель. А на новую модель завод имеет право установить свою - временную - цену. За три года министерство обязано заменить временную цену постоянной. Естественно, что завод устанавливает временную цену выше цены предыдущей модели. Настолько выше, чтобы в последующие несколько лет можно было снижать себестоимость. Постоянную цену тоже устанавливают в таком размере, чтобы в ближайшие годы можно было ее снижать. Министерство легко идет на это. Оно ведь тоже заинтересовано, чтобы его предприятия успешно выполнили задания по снижению себестоимости. Когда дальнейшее снижение себестоимости и этой модели становится невозможным, вводят новую модель, с еще более высокой стоимостью. Таким образом, себестоимость все время снижается, а экскаватор дорожает. Ну, а с ростом производительности после этого совсем просто. Производя более дорогой экскаватор, рабочий при прежней или даже более низкой производительности имеет более высокую выработку в рублях, то есть производит как бы больше. - Зачем же это нужно? Кому польза от таких махинаций? - А никто о пользе и не думает. Каждый хочет отличиться и через это все повязаны круговой порукой. Лишь бы цифры выгодно выглядели, а есть ли польза, это не существенно. Естественно, что дальше возникали все новые и новые вопросы, но Митя избегал доводить разговор до конца. Не хотел делать окончательные выводы. Он ставил вопросы, давая тебе возможность подумать самому. От этих дум пухла голова, тяжело становилось на сердце и я гнал их от себя, погружаясь в свою академическую научную и учебную работу. Иначе, чем Василь Иванович, вел себя Митя и в отношении Сталина. Он тоже никогда не выдвигал каких бы то ни было обвинений "великому вождю", но он задавал мне вопросы, по которым чувствовалось, что у него есть сомнения насчет полководческого гения Сталина. Мне нет смысла описывать, что я отвечал тогда. То, что я был в то время сталинцем, само указывает на характер моих тогдашних ответов, но мне хочется, пользуясь случаем, высказать свое сегодняшнее отношение к этому вопросу. С легкой руки Н.С. Хрущева, получила распространение мысль о военной бесталанности Сталина, о том, что Сталин был только номинальным главнокомандующим, а выполнял эту роль фактически кто-то другой. Причем на Западе широко распространено убеждение, что главкомом фактически был Жуков. Даже наиболее глубокий исследователь и знаток сталинщины, вскрывший ее нутро в своем выдающемся труде "Технология власти", Авторханов поддался увлечению модным мнениям и написал в "Новом Русском Слове" 13 мая 1979 года (статья "Орденомания Генсека") - "...маршал Жуков... был фактическим главнокомандующим в Отечественной войне..." Чтобы согласиться с этим, надо совсем не принимать во внимание личностные данные и Сталина и Жукова. В самом деле, можно ли представить себе, чтобы Сталин терпел, в его положении неограниченного диктатора, человека, который стоит над ним, над Сталиным. Достаточно только поставить этот вопрос, чтобы тут же твердо сказать, что Жуков не только не стоял над Сталиным, но и не пытался встать, ибо если бы он такую попытку сделал, то исчез бы не только из армии, но и из жизни. Теперь посмотрим на эти личности с точки зрения их военной подготовки. Оказывается, в этом отношении они похожи друг на друга. Ни тот, ни другой военного образования не имеют. То, что Жуков командовал в мирное время полком, дивизией, корпусом и округом - военного образования заменить не может. И Халхин-Гол это продемонстрировал. Жуков делал там такие детские ошибки, что даже разбирать их неудобно. Еще более беспомощным он оказался в роли начальника Генерального Штаба перед войной и в начале войны. Отличился он, когда по поручению Сталина, принял командование Западным направлением и добился стабилизации фронта под Москвой. Но сделал он это не какими-либо оригинальными оперативными замыслами и планами, а вводом в бой все новых сил и беспримерной жестокостью. Сталину последнее импонировало больше всего и он "возлюбил" Жукова, оказал ему полное доверие и в течение всей войны использовал как дубинку, бросая на все решающие направления, как представителя ставки. Я видел многие документы верховного главнокомандования периода войны, среди них не было ни одного, который был бы подписан Жуковым от имени ставки. Если под документом стояло: "ставка", то далее следовало "Сталин Василевский" или "Сталин Антонов", то есть Верховный главнокомандующий и начальник Генерального штаба. Жуков же встречается только как представитель ставки. Но представителями ставки бывали также Василевский, Воронов и даже Ворошилов, Буденный и Тимошенко. Жуков быть может и талантливее других маршалов, но над их общим уровнем не поднимался. Он не мог быть главнокомандующим. Война была коалиционная и для такой войны у Жукова просто кругозора не хватало. Главнокомандование включало не только битву под Москвой, сражение под Сталинградом и на Орловско-Курской дуге, но и Тегеранское, Ялтинское и Потсдамское совещания. Это тоже были "битвы". И Жуков в них не участвовал. Получение вооружения и стратегического сырья это тоже забота, при том, одна из важнейших забот Главнокомандующего, но Жуков никогда этим не занимался. А Сталин занимался. Да еще как! Возьмите два, изданных в СССР, тома переписки Сталина с Рузвельтом и Черчиллем и вы увидите, что это был один из решающих участков руководства войной. К несчастью для Запада, а может и для всего человечества, Сталин, после того, как он, растерявшись в начале войны и выронив власть на короткое время, после того, как подобрал ее снова, проявил себя блестящим учеником событий. Пережив панический страх за свою жизнь и угрозу полной потери власти, он понял, что для ведения войны нужны специалисты и в поисках их обратился даже к местам заключения. Из лагерей и тюрем были освобождены и направлены на высокие командные посты - Рокоссовский, Горбатов и другие. Этим, конечно, проблема не решалась. Нельзя было отдельными кирпичиками закрыть ту огромную брешь, которую пробил сам Сталин своей безумной террористической деятельностью. И до конца войны не была полностью закрыта эта брешь и ее влияние сказывалось и на ходе войны и особенно на потерях. Однако Сталину все же удалось подобрать минимальное количество достойных исполнителей. Именно Сталин нашел в скромном работнике Генштаба генерал-майоре Василевском А.М. выдающегося начальника Генштаба - будущего маршала Советского Союза Василевского Александра Михайловича. Он же определил наиболее подходящую роль маршалу Жукову, посылая его, как своего уполномоченного, туда, где проводились решающие операции. Под его руководством была подобрана плеяда командующих фронтами и армиями, подготовлены и обучены командные кадры всех степеней. Оперативные и стратегические решения, начиная с разгрома немцев под Москвой, согласование усилий фронтов, родов войск и авиации, вне серьезной критики. То, безусловно, не заслуга одного Сталина. Но нельзя также сказать, что это делалось без него. Да, не он создавал замыслы операций и, тем более, не он их планировал. На то есть Генеральный Штаб. Для этого же Сталин вызывал, перед началом соответствующих операций, командующих фронтами с группами штабных работников. Это было действительно коллективное творчество. Пережив растерянность в начале войны и ужас перед возможностью потери власти и даже жизни, Сталин усвоил не только понимание необходимости в военных специалистах, но и научился прислушиваться к ним, ценить их мнение. Но при этом сам от участия в оперативно-стратегической деятельности не уклонялся. Его участие чувствуется в разработке всех операций. На них на всех лежит тень его черного ума. Все они велись под его бесчеловечным девизом: "людей не жалеть". Весь путь наступления советских войск усеян телами наших людей, залит их кровью. Не Сталин войну выиграл. Но Главнокомандующим был он. И не только по форме, по существу. Он не военный? Да, не военный, хотя и напялил на себя мундир генералиссимуса и пытался утвердить за собой славу "великого полководца", приписать себе все заслуги в организации побед советских вооруженных сил. А Рузвельт военный? А Гитлер? Таковы теперь войны. Ведутся они народами, всем государством. И приходится главное командование принимать на себя руководителям государств, а не военным. И Сталину, как Главнокомандующему, не нашлось равного ни в лагере союзников, ни во вражеском стане. Во всяком случае Европа и до сих пор остается такой, как нам оставил ее Сталин. Завязанные же им узлы на Дальнем и Среднем Востоке не развязаны до сих пор и грозят многими бедами. Что же касается критики Сталина как военного руководителя, в докладе Хрущева на закрытом заседании 20-го съезда, то она находится на уровне мещанской сплетни. Единственный, более или менее серьезный упрек Сталину за то, что он не приостановил операцию под Харьковом, когда создалась угроза нашим флангам, бьет мимо цели. В данном случае именно Сталин действовал как серьезный полководец. В момент, когда назрел кризис операции нужна настойчивость в достижении поставленной цели. И Сталин своим поведением, нежеланием подойти к телефону, пытался успокоить разнервничавшихся подчиненных, подчеркивал, что уверен в успехе операции. Хрущев же вел себя как ребенок. Испугался окружения и не предпринял вместе со своим командующим никаких мер для защиты угрожаемых флангов. Такова истина. Я могу ненавидеть (и ненавижу) Сталина всеми фибрами своей души. Я знаю, что народу моему он принес только смерть, муки, страдания, голод, рабство. Мне известно, что своим бездарным руководством он поставил в 1941-ом году страну под угрозу полного разгрома. Но я не могу не видеть, что блестящие наступательные операции советских войск являют собой образцы военного искусства. Многие поколения военных во всем мире будут изучать эти операции и никому не придет в голову доказывать, что они готовились и проводились без участия Сталина или, тем более, вопреки его воле. Историки будут поражаться и тому искусству, с каким Сталин понудил своих союзников в войне не только вести военные действия наиболее выгодным для себя образом, но и работать на укрепление сталинской диктатуры (например, выдача Сталину на расправу советских военнопленных) и содействовать занятию советскими войсками выгодного стратегического положения в Европе и Азии. Таковы мои сегодняшние суждения о Сталине и его делах. Но не о нем мои главные думы. Мой рассказ о людях, оставивших след в моей жизни. Именно поэтому я не могу не рассказать здесь еще об одном дорогом нашей семье человеке. Внешне он, пожалуй, совсем не был заметен в моей жизни. Подавляющее большинство наиболее близких нашей семье людей, если спросить их, кто такой Григорий Александрович Павлов, только плечами пожмут и удивленно посмотрят на спрашивающего. А между тем, это близкий, дорогой, родной нам человек. Родной? Да, родной, хотя никакого кровного родства. Высокий, широкоплечий, слегка сутулый, подполковник медицинской службы появился в квартире Зинаиды в 42-ом году. - Я хочу видеть тетю Мальвы. - сказал вошедший подполковник. (Мальва - дочь старшей сестры Зинаиды, погибшей в сталинских лагерях). - Я тетя Мальвы. - ответила Зинаида. Он весело рассмеялся, подхватил ее на руки и закрутился. - Так вот она какая, тетушка! Зина - тоненькая, хрупкая и выглядевшая в свои 33 года двадцатилетней девушкой - только собралась обидеться на такую фамильярность со стороны незнакомого человека, как он, осторожно поставив ее на пол, сказал: - Ну, а я ваш "племянничек". Моя жена - сестра Кости, (Мужа Мальвы). Так с тех пор он и шел у нас под псевдонимом "племянничек". У него даже глаз был медицински наметан. Чуть только в нашей огромной семье нездоровиться кому, он сразу придет, осмотрит, даст совет, выпишет рецепт. И только после этого сядет поговорить. Любил я разговоры с ним. Я не могу вспомнить ни одной темы наших разговоров. Все обыденное, будничное. Расскажет о себе, о своих - о жене, о детях, теще, о Мальве с Костей. Послушает нас. Получалось как бы ни о чем, а от такого разговора покойнее на душе становится, даже радость появляется. Сам звук голоса его - успокаивающий, журчит тихо, спокойно, изредка взорвется на тонкую высокую нотку и оборвется коротким смешком. Лицо спокойное, просветленное, глаза добрые, проникновенные. Наверно, у святых были такие лица. Я не случайно вспомнил святых. Григорий Александрович был человеком глубоко, убежденно верующим. Зная мои атеистические взгляды, он в наших разговорах никогда вопросов веры не касался. Я, уважая его религиозные чувства, тоже обходил эти вопросы. Только иногда я, зная отношение властей к верующим, задавал вопросы такого порядка: знают ли о его вере, не притесняют ли, не пытаются ли перевоспитывать? На это он мягко улыбаясь, отвечал: "Нет, у нас длительное перемирие". И я понимал его начальство. Вера Григория Александровича была настолько глубока и искренна, что нормальный человек не мог ее не уважать. И я сам ощущал это уважение, понимая, какое мужество надо было иметь в те годы, чтобы открыто заявлять себя верующим. Он меня глубоко занимал, прежде всего, как верующий. Ни разу не сказавши мне слова о Боге, он уже тогда вел меня к Нему. Впоследствии же сыграл решающую роль в возвращении меня в лоно Христианской Православной Церкви. Еще до встречи с Григорием Александровичем, особенно с войны, мысли мои, нет нет, да и обращались к вопросам Бытия. И не чувства - разум вел меня к этим вопросам. Особенно запомнился случай в высоких Татрах. Дивизию перебрасывали на новое направление. Уже началась весна (1945-го года), но в горах лежал снег. Машина поднялась на перевал и остановилась. Я вышел из нее и буквально остолбенел, пораженный невероятной, небесной, как говорят, красотой. Было раннее утро. Солнце где-то там за горами, но его лучи проникли сюда и осветили каким-то чарующим светом высокие стройные сосны, горные скалы, снег, нашу дорогу, вьющуюся по склонам, военные повозки, как будто застывшие на дороге, и над всем этим - огромное, голубое, золотящееся небо. Я стоял, смотрел, и мысль - ясная, четкая - прочертилась в моем мозгу: "Да неужели же можно поверить в то, что такая красота возникла в результате случайного стечения обстоятельств; в то, что Творец всего сущего - случай! Возникнув, эта мысль так уже и не оставляла меня. Наблюдая грохочущее или ровное, ласковое море, глядя в звездное небо или на бескрайние просторы полей, я думал: "И это тоже случайность?" И то, что я родился, хожу, думаю, страдаю - тоже случайность? Так зачем тогда я существую?" Эти мысли начали по-иному проявляться, когда я встретил Григория Александровича. Я видел искренне верующего человека и думал: "А ведь у него смысл жизни есть. Он не случайно в природе, а Божье творение". Так Григорий Александрович, сам того не ведая, подвинул меня на новую ступень по пути возвращения к Богу. Ему предстояло помочь мне преодолеть еще одну ступень - вернуть меня в Храм. - Но сейчас пока что - мои первые годы в Академии: обучение слушателей, собственная учеба, научная работа. Я увлечен всем этим, влюблен в свой коллектив, оптимистично смотрю в будущее своей страны. Послевоенная девальвация, в результате которой ограблены массы людей, особенно в селе, была воспринята мною как мудрость партии и ее кормчего Сталина. Я не подумал о том, что все последствия инфляции целиком взвалены на плечи трудящихся. Вся огромная, бумажная масса госбанковской продукции военного времени была попросту признана несуществующей. Особенно тяжко ударило это по крестьянству. Рабочий и мелкий служащий вряд ли имели много денег в запасе. И горечь их потери с лихвой покрывалась тем, что сразу же после реформы они начинали получать свое жалованье в устойчивой валюте. Крестьянин же, скопивший деньги за войну продажей продукции со своего огорода, после девальвации оставался без единой копейки в кармане и без надежды получить какую-то сумму, так как колхозы тогда не платили колхознику за их труд. Но повторяю, над этим я не задумывался, а жизни села попросту не знал. Я знал только то, что видел собственными глазами и слышал от окружающих. А слышал я даже в собственном доме, то есть от рабочих, мелких служащих, пенсионеров и их семей только хорошее. И не удивительно. Люди наголодались. Продукты по карточкам отпускались в мизерных количествах, а коммерческие цены превышали карточные в 20, 40 и даже в 60 раз. Регулярно покупать эти продукты на мизерную зарплату рабочих и служащих было невозможно. Покупали лишь изредка и в небольших количествах, как гостинец. Да еще за этим "гостинцем" надо было постоять в очередях. Теперь же ввели продажу без карточек, по единым ценам - средним как говорилось в постановлении правительства - между слишком высокими коммерческими и слишком низкими карточными. На самом деле это не были средние цены. Это были цены пониженные в сравнении с коммерческими в 2-4 раза и превышающие карточные в 5-10 раз. Например, килограмм самого дешевого хлеба по карточкам стоил 3 копейки, а по новым, так называемым средним ценам, 16 копеек, то есть в 5 раз дороже. По другим продовольственным товарам повышение было гораздо больше. Скрыть столь огромное повышение цен невозможно. Зато можно несколько затушевать происшедшее невероятное повышение цен при замороженной зарплате. Для этого ввели хлебную надбавку к зарплате (60 рублей). Эта надбавка ни в какой мере не покрывала рост цен на продовольствие, но служила агитационным козырем в руках властей. При том, агитаторы, разумеется, не затрагивали ни вопроса соответствия надбавки потерям от повышения цен, ни несправедливости принципа самой надбавки: давалась она только работающим - и одиночке, и имеющему 3-5 иждивенцев, ее не получали пенсионеры, то есть как раз те, кто был наименее обеспечен. Несмотря на все это, трудящиеся городов, в основном, были довольны проведенной реформой. Стало лучше чем было: необходимых продовольственных товаров в достатке, таких диких очередей, какие были в коммерческих магазинах, нет, валюта стала устойчивой и заработка хватает на то, чтобы не голодать. Я сам слышал, как одинокая старая женщина, получающая 30 рублей пенсии говорила - и говорила она искренне - "Спасибо товарищу Сталину, подумал о нас, стариках. Живу я сейчас, дай Бог каждому. 30 копеек килограмм белого хлеба. Да мне килограмма и не надо. И 800 граммов хватает. Куплю еще сахару, заварочки, и попиваю чаек в прикусочку целый день. Белый хлеб с чайком, с сахарком, чего еще старому человеку надо. Мы этого белого хлеба, почитай, с самого начала войны не видели. Да и черного не очень-то хватало. А теперь 30 копеек отдала и ешь вволю. А еще 70 копеек на день - и на чай, и на сахар, и еще чего-нибудь купить..." Вот так и благодарили Сталина за кусок хлеба, за то, что оставил жить на хлебе и воде - не уморил голодом. Не уморил в городе, а деревня продолжала голодать и жить впроголодь. И долго еще так ей жить. До самой смерти "великого" и "мудрого". Пройдут годы и годы и вдруг среди тех, кто терпел нужду и голод по воле "мудрого вождя" раздадутся голоса: "Но при нем был порядок! Каждый год цены снижали". Забыто, что цены были сразу подняты на 500-1000 процентов, а потом четыре года подряд снижались ежегодно на 3-4 процента, то есть всего снизилось не более чем на 20 процентов. Так вот эти 20 процентов снижения помнятся, а те 1000 процентов повышения забыты. Что это, странности памяти народной или такова форма протеста против деятельности нынешних правителей, против того нищенского существования, которое они навязывают трудящимся? Я тогда прошел мимо всех этих экономических вопросов довольно равнодушно. Оставалось только ощущение, что в стране все идет к лучшему. А это вместе с полной удовлетворенностью работой создавало чувство удовлетворенности, счастья. Первые удары послевоенная жизнь нанесла мне в 1948-ом году. Неприятности с диссертацией, смерть большого моего друга - отца Зинаиды - Михаила Ивановича Егорова и встреча лицом к лицу с антисемитизмом разрушили ту "башню", которую я создал своим воображением, придя после войны в академию. Весь академический коллектив мне казался дружным и доброжелательным. Я считал невозможным, чтобы кто-то среди нас смог подставить подножку товарищу. Я полагал, что если кто с чем не согласен, то он может выступить открыто, но дружелюбно, не понимая, что те, кому нечего возразить, не обязательно соглашаются с тобой, а могут таить злобу, а при возникновении возможности чем-либо навредить тебе. Одна из возможностей появилась в связи с моей диссертацией, которую я написал, пропустил через обсуждение на кафедре и сдал в совет академии на защиту. Был уже назначен и день защиты. И вот, примерно за месяц до этого дня, приходит ко мне товарищ. - Я случайно слышал, что завтра на партийной конференции академии в докладе начальника политотдела разбираются какие-то отрицательные стороны твоей диссертации. Я советую тебе сходить к начальнику политотдела и выяснить. Я пошел к начальнику политотдела, генерал-майору Билыку. Он сразу же мне показал соответствующее место в докладе: "А некоторые наши коммунисты так увлеклись наукой, что забывают о партийности, идут учиться к царским генералам. Так, товарищ Григоренко - в перечне основных источников для его диссертации указывает таких "корифеев науки" как царские генералы Свечин и Верховский". Это был удар под дых. С такой характеристикой диссертация гибла на корню. Но меня не это взволновало больше всего. Тот, кто написал эту характеристику, понимал истинную суть дела, но со злобой написал такое. - Видите ли, товарищ генерал-майор, Свечин и Верховский основные авторы для второй главы, которая называется "Критика современных теорий ведения боя в горах". В частности, я показываю, что некоторые современные теории опираются на исследования Свечина, Верховского и других авторов прошлого и в силу этого являются отсталыми. Я взял и Свечина и Верховского для критики, а не для того, чтобы проповедовать их теории. - Ну это другое дело, - заявил он и пообещал, что исключит это место из доклада. Но то ли забыл, то ли кто-то из старших посоветовал не исключать, но на партконференции это обвинение прозвучало. На следующий день меня вызвал начальник академии - генерал-полковник Цветаев. - Вашу диссертацию в таком виде я поставить на защиту не могу. Во второй главе вы критикуете уважаемых людей и тем подрываете их авторитет. Выбросьте эту главу, иначе я вашу диссертацию не допущу к защите. И как я не пытался доказать, что критика устарелых теорий не может подорвать авторитет людей, Цветаев оставался при своем мнении. Я тоже стоял на своем: без второй главы защищать не буду. Уходил я от Цветаева возмущенным. После того памятного разговора с начальником академии я забросил диссертацию и старался вообще о ней не думать и не вспоминать. Годом позже зашел ко мне возвратившийся из длительной командировки Алеша Глушко, которого в то время я считал одним из самых близких своих друзей. Он спросил: "А как у тебя с диссертацией?" Мне захотелось "вылить душу". Я рассказал все, с подробностями, особенно возмущаясь тому, как могли интересами науки пожертвовать ради личных амбиций начальников. Он очень внимательно слушал, не перебивал, а когда я кончил, ошеломил меня вопросом: - Ты чего хочешь? Ученую степень получить или научное открытие совершить? - По-моему, одно с другим совпадает, - растерялся я. - Э, нет. И близко не сходится. Ты сначала "остепенись" (получи ученую степень. П.Г.), а потом научные открытия будешь совершать. Это же надо быть идиотом - целый год держать в ящике готовую диссертацию. Ведь ты же целый год творил бы. А ты запер собственные возможности. Завтра же иди и слезно проси немедленно ставить на защиту без той чертовой главы. Я так и поступил. Через неделю в апреле 49-го, я защищался. Видимо, членам совета понравилось мое отступление. Защита шла под неоднократные аплодисменты. Когда же объявили результаты голосования - "единогласно" - раздались бурные аплодисменты. Однако, несмотря на этот триумф и на доброе постзащитное возлияние, торжественности я не чувствовал. Интерес мой к диссертации был полностью утрачен. Я столкнулся с фактами, крушившими мои устоявшиеся взгляды. Конечно, я и раньше встречался с подобными явлениями, но только теперь под их давлением начали рушиться мои идеалистические оценки людей и фактов. Люди не всегда такие, какими выглядят - показала мне диссертация. Внешне добропорядочные люди не прочь "дать подножку" идеалистам. Последние же всегда в проигрыше. Вот и покойник Михаил Иванович - типичный идеалист. Он идеализировал, прежде всего, коммунистическую партию. Войдя в революционное движение еще в 1904-ом году, он и после октябрьской революции продолжал оставаться простым тружеником и рядовым партии. Он и детей воспитал такими же идеалистами: два его сына и четыре дочери вступили в партию. И она, партия, достойно "вознаградила" отца. Старший его сын в 1934 г. застрелен на Дальнем Востоке. Второй сын был вынужден скрываться во время массовых арестов 1936-38 г.г. Два зятя были арестованы в 1936-ом году. Один убит на следствии, другой расстрелян. Старшая дочь погибла в лагере. Еще одна дочь (моя жена) долгие месяцы провела в тюрьме. И несмотря на это, он продолжал идеализировать идеалы партии, и очень любил людей. Он покорял меня своей наивной, я бы сказал, святой верой в людей, в коих видел своих соратников. Теперь он умер. Имея в свои 77 лет совершенно светлый разум, он умирал мужественно. Он знал о своей болезни. Знал даже сроки свои земные, но мог спокойно обсуждать бытовые и политические темы. Он умер, и из меня вывалилась какая-то важная идейная подпорка. Хотя я и не был таким идеалистом как он, но я не мог не уважать его беззаветной преданности тому, с чего начинал он жизнь. И третье событие приплюсовалось к двум вышеописанным. На партбюро кафедр оперативно-тактического цикла, в состав которого входил и я, разбиралось дело моего товарища по кафедре - полковника Вайсберга - "за клеветнические высказывания по еврейскому вопросу". Суть была в том, что Вайсберг, в разговоре с товарищами, утверждал, что в Советском Союзе процветает антисемитизм и борьба с ним не ведется, что антисемитские мероприятия проводятся и поощряются сверху. При разборе вопроса на бюро Вайсберга буквально терроризировали. Задаваемые ему вопросы, реплики и выступления толкали его на "раскаяние" на то, чтобы он признал клеветнический и ошибочный характер своих высказываний. Я тоже участвовал в этой атаке на Вайсберга, будучи глубоко убежденным, что он заблуждается, что он видит факты в кривом зеркале и националистически истолковывает их. Об этом я и говорил в своем горячем, убежденном выступлении. Под нашим дружным нажимом Вайсберг в конце-концов "раскаялся" и получил "за ошибочные высказывания по национальному вопросу" "строгий выговор". Но я, наблюдая за Вайсбергом, видел, что он не осознал свои ошибки, что он "раскаялся" только под страхом исключения. И я решил помочь ему понять всю глубину его заблуждений, доказать конкретными фактами, какую счастливую жизнь устроила советская власть евреям. Захваченный этим желанием, я пошел после бюро с Вайсбергом. Когда мы остались вдвоем, я начал разговор. Но инициатива очень быстро перешла к Вайсбергу. Факты и примеры, которые он приводил, я опровергнуть не мог. Мы ходили по Москве несколько часов. Я был переполнен неопровержимыми доказательствами наличия в СССР самого густопсового антисемитизма. - Надо письмо в ЦК, - наконец сказал я. - Все эти факты надо довести до сведения товарища Сталина. - А ты думаешь, там это неизвестно? Брось! Все это знают. Напишем, заставят покаяться. А может, и похуже. Я, во всяком случае, ничего писать не буду. И свидетелем не выступлю, если ты напишешь. Я рассказывал только потому, что видел - ты действительно веришь в то, что говоришь. На следующий день я встретил своего секретаря. Он крепко пожал и потряс мою руку: - Ну здорово ты вчера прочистил этого жидка. Я, будучи еще под впечатлением вчерашнего разговора с Вайсбергом, рассвирепел, обозвал секретаря антисемитом и написал заявление на него в политотдел. Но все это оказалось напрасным. Секретаря заставили извиниться передо мною. Это ли мне было нужно? А факты антисемитизма я начал замечать теперь и без посторонней помощи. Поэтому, вскоре начавшееся "дело врачей" не было для меня неожиданным. Кампания борьбы с космополитизмом и "дело врачей" явно указывали на подготовку крупной антиеврейской акции. Это я уже сознавал и с тревогой ждал дальнейших событий. Но смерть Сталина прекратила это дело. Расправа с "виновниками" организации "дела врачей" создала впечатление наступившей справедливости. Меня это тоже успокоило. И я снова перестал присматриваться к антисемитским действиям властей. А они продолжались. Евреи были вычищены из партийного аппарата, из министерств иностранных дел и внешней торговли, из органов подавления народа (КГБ, МВД, прокуратуры, судебные органы), постепенно они удалялись из армии; в Высших учебных заведениях для них установлена процентная норма и т.д. Три описанных события слились для меня в одно действие. Наносился удар моим наивно-социологическим взглядам на людей. До сих пор все было просто. Рабочий - идеал, носитель самой высокой морали. Кулак - зверь, злодей, уголовник. Капиталист - кровопийца, кровосос, эксплуататор, тунеядец. Коммунистическая партия - единственный творец и носитель новой морали, единственной общечеловеческой правды. И хотя я видел в жизни немало отклонений от этих правил, в душе жило убеждение, что это случайности, а в идеале именно так. Смерть Михаила Ивановича отняла у меня единственный наглядный пример коммуниста-идеалиста, а на диссертации и антисемитизме проявились столь отвратительные черты человеческой природы, что даже думать об этом не хотелось. Однако, думалось: ведь это же исходит от тех, кто должен являть собой пример высокой морали. И впервые, неосознанно, прорезывается мысль, что об отдельном человеке надо судить по нему самому, по его поступкам, а не по принадлежности к той или иной социальной группе. Но еще много времени пройдет пока эта мысль созреет и утвердится в моем сознании. Уезжая в отпуск летом 1949 г., я дал согласие на назначение меня на должность ординарного профессора кафедры общей тактики. Возвратившись в конце августа, получил выписку из приказа министра обороны о назначении меня на должность... заместителя начальника Научно-Исследовательского Отдела (НИО). Я категорически отказался принять это назначение. Через некоторое время вызвал меня генерал-полковник Боголюбов. - Петр Григорьевич! Своим отказом вы меня ставите в тяжелое положение и вносите неразрешимые противоречия в план перемещений. Моя вина в том, что я вас не запросил хотя бы телеграфом. Но я опасался, что вы, не зная содержания этой работы, дадите отказ. А это ломало весь план перемещений. И я решил не запрашивать Вас, тем более, что должность заместителя начальника НИО во всем соответствует должности ординарного профессора кафедры, на которую Вы согласились. - Нет, не во всем. Для профессора кафедры его научная работа составляет основную часть всей деятельности, а научно-исследовательский отдел никаких исследований не ведет, занимается организационными вопросами науки и, фактически, является научно-организационным отделом. - Ну, содержание работы зависит от людей. По названию и по штатам - это Научно-Исследовательский отдел, вот и сделайте его таковым. Мы еще подискутировали некоторое время, не придя к согласию. Перед тем, как расходиться, Николай Николаевич сказал: - Вы еще подумайте, Петр Григорьевич. Я надеюсь, Вы все-таки учтете интересы академии. А сейчас зайдите к начальнику политотдела. Николай Иванович просил об этом. И вот я у Шебалина. Он сразу "берет быка за рога": - Вы на Николая Николаевича не обижайтесь. Это он по нашему совету не запросил вас. Легче назначить, не зна