рый сверкнул на слабо освещенной остановке как падающая звезда, я, конечно, ничего не понял, но фамилию схватил, так как у меня в классе был очень трудный ученик с такой же фамилией. Почему-то решил, что этот товарищ из милиции, и тут же сказал, что не хочу иметь отношений с милицией в личном плане. Шли мы домой, как я обычно хожу, очень быстро, расстались на углу проспекта, но новую встречу он успел мне назначить: пединститут, первый этаж, кабинет секретаря парторганизации". Одессита А. Келькеже, который в 1954 году должен был везти группу молодежи в Казахстан, на целину, перед отъездом вызвали в райком комсомола, где секретарь райкома сказал: "С тобой хочет поговорить один солидный человек". "Солидный" оказался сотрудником одесского КГБ. Он предложил сотрудничество, которое заключалось в том, чтобы Келькеже выявлял тех, кто антисоветски настроен и у кого есть родственники с "антисоветским уклоном". На лестнице, на улице, в проходном дворе, в красном уголке ЖЭКа и очень часто - в кабинетах комсомольских и партийных секретарей, где хозяева, предварительно выйдя, оставляли человека один на один с НИМИ, - вот так тихо, тайно, без лишних глаз и ушей становились сексотами, агентами, стукачами миллионы моих соотечественников. Итак, недолгая эпоха парадных подъездов Лубянок закончилась в начале тридцатых, но неправильно было бы думать, что с того дня только через полутемные подъезды или вечерние улицы и другие, не парадные, а черные входы шла дорога в этот другой, параллельный ГУЛАГ, раскинувшийся на всей территории страны, на пространстве жизней и судеб всех наших поколений, - и тех, кто родился в начале века, и тех, кто уже был зрелым в его середине, и тех, кто еще молод к его концу. Остался, остался и официальный вход туда, в этот ГУЛАГ. В любом учреждении - от банно-прачечного комбината до Совета Министров, на любом заводе, в любой конторе - везде была, чаще всего незаметная, дверь с табличкой: "Отдел кадров". "После второго курса, в разгар переводных экзаменов, ничего не подозревающего, меня вызывают в отдел кадров. По миллион раз тиражированному сценарию, инспектор представила мне миловидного человека в штатском, перед которым лежало мое личное дело, и тихо испарилась. Охваченный внезапным страхом, я не расслышал его фамилии, только понял, ОТКУДА он. Сославшись на неудобство беседы в этом помещении, он пригласил меня в стоявшую у подъезда черную "эмку". Вот в какую дверь, чтобы потом пересесть на сиденье казенного автомобиля под присмотром миловидного в штатском, вошел однажды сегодняшний кинорежиссер из Свердловска Вл. Новоселов и, как я убедился, большинство тех, чьи исповеди я прочитал или услышал. О, эти кадры, которые, по знаменитым сталинским словам, действительно "решали все". Не те кадры, которые вкалывали за копейки, которых загоняли в колхозы, которые были счастливы, выстояв в километровой очереди кусок полусъедобной колбасы, а именно эти, истинные "кадры", серые мышки Системы - они говорили свое решающее слово. Скорее даже и не говорили, а чаще всего лишь озвучивали слова, которые им озвучивать приказывали. Помню, как с нежным смехом одна пустая московская девица, молодая жена гэбешника, рассказывала в застольной компании, в которой я случайно оказался, как муж отомстил ее начальнику, с которым она что-то не поделила: "Он позвонил в отдел кадров и просто спросил, а у вас такой-то работает? Как он? И через два дня этому козлу отменили командировку во Францию". И я убежден, что и это - правда. Сколько себя помню - столько помню эти редакционные комнаты, в которых никогда не был слышен стук пишущих машинок, куда не забегали дерганные дежурные по номеру, откуда не был слышен обычный для редакционных кабинетов смех или шум уже полутрезвой компании. Сюда заглядывали обычно мельком - взять какую-нибудь справку в ЖЭК или в военкомат - и, натыкаясь на пристальный взгляд кадровика (в редакциях это обычно женщины), быстро торопились закрыть за собой дверь. Хотя с "пристальным" взглядом я, наверное, загнул... Обыкновенные женщины (из тех, которых я помню), обыкновенно смотрели, да и комнаты мало чем отличались от тех, в которых мы и сами работали и работаем. Ну и что - что стоял огромный сейф или даже два? И в наших комнатах - по крайней мере в некоторых, тоже стояли эти железные ящики, и те, у кого они были, по молодости лет, естественно, этим гордились, убеждая сами себя в том, что там хранятся какие-нибудь редакционные тайны. Но в сейфах кадровиков никаких редакционных тайн не было - там хранились наши личные дела. За свою жизнь я работал в четырех редакциях. Значит, в моей жизни было три личных дела (в "Новой газете" в девяностые все уже как-то проще). Я никогда не знал, что там находится - какие мои грехи перечислены (а, может, и не перечислены), какие справки о моей личной жизни подшиты, какие даты проставлены в графах между "жил и умер". Но, скорее всего, ничего там такого и не было, и нет - обычная канцелярская ерунда. Но только знаю, что именно в отделы кадров заходили незнакомые для редакционного народа люди, и если кто из газетчиков нечаянно врывался туда за какой-нибудь очередной справкой, то разговор там мгновенно смолкал и не вовремя ворвавшийся репортер натыкался на взгляд завкадрами: не добродушно-равнодушный, как обычно бывало, а на чужой, жесткий, холодный. Этим отличался любой другой редакционный кабинет от того самого в момент посещения куратора из КГБ. А кураторы тогда были приставлены к каждой редакции. В "Комсомолке" я о них не знал, только догадывался, точно так же, как и о тех, кто являлся агентами КГБ: это была, кстати, особенно в семидесятых, постоянная тема для разговоров. Но встретился с ними в "Литгазете", да и то уже после горбачевской перестройки, когда эти сменяющие друг друга "Сергеи", "Жени", "Игори", приходя в редакцию, не особенно скрывали свою принадлежность к органам. Переговорив с нашими кадровиками, они шатались потом по редакционным коридорам и даже жаловались на бардак в своей системе (это был конец 90-го - начало 91-го). Помню, один из них, по-моему, его звали Игорем, когда мы столкнулись рядом с нашим отделом кадров, вдруг сказал: "Знаешь, зачем я приходил? За оперативными данными на Юрия Бондарева!" - "Чего?" - растерянно спросил я. - "Да у него юбилей... Наши должны приветственный адрес писать..." Хотя этот Игорь, естественно, скромничал. Позже я узнал, что в здании редакции прослушивались десять кабинетов, и именно кураторы из КГБ еженедельно знакомились со всеми этими записями, уж не говорю о том, что они спрашивали и что им рассказывали в нашем отделе кадров. Да, отделы кадров были теми форпостами, откуда потом загоняли людей в стукачи. Хотя, как и в любой бюрократической системе, там творилось черт знает что и были в них и кадровики с человеческим лицом. Процитирую письмо, полученное мною из Киева от Дмитрия Игнатьевича Фурманова, работавшего начальником отдела кадров. "Отдел кадров - это банк демографических данных на всех, и потому кадровик - находка для КГБ. От вербовщиков в звании до капитана я отбивался собственной грудью с орденскими планками, а принципиальным майорам и выше заводил волынку на манер Швейка. Альянс не состоялся, хотя в нужные бумаги они нос совали. И не только нос, но и своих людей. В "Укргипропроме", где я начинал кадровиком, в спецчасти сидели подполковники КГБ запаса Дьяченко и Усатюк. Когда гданьские корабелы затеяли забастовку, получаю приказ: учредить круглосуточное дежурство ответственных работников и... (цитирую приказ) "через каждые два часа докладывать дежурному по ДСК-1 о настроениях рабочих и ИТР". Звоню своему начальнику: - Ты умный человек, как же ты мог сочинить такой идиотский приказ? Где взять столько "ответственных", когда неизвестно, сколько дней продлится там у них забастовка? И потом эти доклады через каждые два часа?! С дежурными выкручивайся сам, а регулярная информация - требование секретаря парткома. Звоню секретарю: - Ты же знаешь, что наши участки разбросаны по окраинам Киева. Какой же инспектор будет бегать вокруг города за "настроениями и высказываниями"? Он мне: - Приказ свыше... Плюнул я в трубку, а через час звонок: - Ладно, докладывай раз в сутки после работы. В сердцах выдал забытый фронтовой жаргон, а через день пригласили меня в Печорский райком партии, и безусый партбосс долго-долго меня воспитывал, пока я не взмолился: - Господи, как же можно бояться своего народа, чтобы из-за братьев-поляков поднять такой тарарам?! И вообще, где Польша, а где Киев?! Товарищ не понял. И долго я выкручивался с дежурствами и информацией. За двадцать лет работы кадровиком и парторгом хорошо рассмотрел, какой густой липкой паутиной преуспевающих сексотов опутано наше многострадальное отечество и как вольготно кормятся с их помощью легионы номенклатурных боссов и охраняющие их органы". Господи, в каком бреду мы жили! Но как этот бред ломал и уродовал людей! Какой горький осадок - надолго-надолго, до конца жизни - оставался от первой встречи с НИМИ. В марте 1943 года Т., тогда еще юноша, почти подросток, получил повестку явиться в поселковый совет. Когда он показал повестку, председатель указала ему на другую дверь. Он вошел. За столом сидел полковник в общевойсковой форме, то есть петлицы были красного цвета и соответствующее количество ромбов - в этих тонкостях пацаны военного времени разбирались очень хорошо. Далее Т. (так и было подписано это письмо ко мне - Т., Луганск) пишет: "Только я поздоровался и представился, на меня обрушился град обвинений - почти на крике, суть которых сводилась к следующему: я враг народа и меня надо немедленно расстрелять. Конечно, мне стало тут же жутко: в чем дело? почему? в чем я виноват? Не успел я сам себе придумать обвинения, как полковник вдруг резко сменил тон и спокойно сказал, что он "проводил эксперимент", чтобы меня "испытать". А дальше начался длинный часовой разговор. Вернее, это был не разговор. Он говорил, а я сидел и слушал. Я услышал, что "про меня все известно" и что я "им подхожу". Потом сказал о льготах, которыми буду осыпан. В числе первых - не пойду на фронт. Далее пошла деловая часть: явки, контакты, характер поведения. Много кой-чего. И, наконец, первое отвратительное задание. Он говорил, а я, повторяю, слушал. Самое главное, он ни разу не поинтересовался моим согласием..." О, господи... "Нас водила молодость в сабельный поход, нас кидала молодость на кронштадтский лед..." Вводила их молодость в полутемные комнатки, и потом долго-долго, на протяжении всей жизни, до самого ее краешка все вспыхивали, не погасая, эти воспоминания. Как ломали, как ломались... Бедные ребята тех поколений! Уже выраставшие в том (а другого и не знали), что так - НАДО, что так - МОЖНО, что так - НУЖНО. Для Родины, для блага которой ты уже с детства был обречен на предательство, как на доблесть. "В те далекие годы миллионы советских школьников подражали Павлику Морозову. Различные были тогда формы тиражирования образа юного героя, но самой многочисленной и доступной оказался театр. Лет пять я играл роль пионера-доносчика на школьной сцене. На сцене я каждый раз предавал своего отца за украденные им полмешка зерна и каждый раз отца забирали в тюрьму, а меня перед всей школой награждали тряпичной красной звездой. Перестал я играть эту роль только тогда, когда нашу соседку посадили на 10 лет за килограмм зерна. Она из лагеря так и не вернулась, а ее осиротевшую семнадцатилетнюю дочь взял в жены сорокалетний - на вид страшнее Бармалея - коммунист, председатель колхоза, который по чьему-то доносу обшаривал карманы колхозников, когда они возвращались с поля домой. Трудно представить, как можно целоваться и рожать детей от убийцы своей матери! А ведь у них были дети, и они потом узнали, что их родной отец сгноил в тюрьме родную бабушку. Каков может быть генофонд у этих людей?.." Эти строки я нашел в письме Лукмана Закирова из Казани. Как по минному полю шел человек. Мог шагнуть, наступить, взорваться. Могло и пронести. Случалось, что судьбу человека предопределяли случайности. Он мог бы жить тихо-мирно, не сталкиваясь сам лично с НИМИ. Ведь при всем том, что потребность в сексотах, стукачах, секретных агентах была огромной, ОНИ понимали, что не от каждого может быть польза для ИХ дела). Но неожиданно, вдруг органы начинал интересовать человек, который живет рядом. Так случилось с Зоей Федоровной Суржиной. Шел 1951 год... В Россию начали возвращаться из Китая, больше всего - из Харбина - русские, волею судеб оказавшиеся за границей. Об этом довольно много написано в современной литературе: и о том, как рвались люди домой, - в Россию, и что потом с ними происходило, и какой горькой оказалась встреча с Родиной, и как желанная Родина представала для многих из них в виде лагерных бараков, колючей проволоки и часовых на вышках. В Свердловске, где жила тогда Зоя Федоровна, таких (как сейчас бы сказали) "новых русских" оказалось много. Думаю, как и в других уральских и сибирских городах, главное - подальше от центра. "Мы с мамой (а я тогда работала в техникуме преподавателем русского языка и литературы), - вспоминает она, - жили в маленьком деревянном домике: холодном, худом, проветривавшемся всеми ветрами. Было холодно, голодно, и мы решили маленькую, отгороженную деревянной перегородкой комнату сдать приехавшим из Китая и ищущим угол "шанхайцам" - так их называли тогда. Комнату в 8 метров, в которой едва помещалась железная кровать, шатающийся стол и табурет, снял "шанхаец" лет 60 или даже постарше - высокий, худощавый со впалыми щеками. Я помню и его имя: Леонид Абрамович Фукс. Дома он бывал мало, и только иногда к нему приходили гости, приехавшие с ним из Харбина два молодых человека. Поскольку перегородка была деревянной, то я слышала их разговоры, но они всегда говорили по-английски... У Леонида Абрамовича не было никаких вещей, кроме большого сундука. Человек он был больной и по утрам долго и надсадно кашлял, отплевываясь в баночку, - у него была астма. Потом пил чай и куда-то уходил. Он не работал. Сказал, что в Харбине у него была коммерция. Все они были одинокими людьми..." Однажды во время урока секретарша директора вызвала Зою Федоровну с урока и сказала, что ее спрашивает какой-то молодой человек. Она вышла и попросила его подождать, пока закончится урок. "Вы мне нужны срочно и на одну минуту", - сказал он тоном, не допускающим возражений. Потом, показав ей красную книжечку, добавил: "Вы должны сегодня в 15. 30 быть в комнате - назвал номер - на Ленина, 17". Для свердловчан Ленина, 17 означало то же самое, что для москвичей - Лубянка. Когда она увидела красную книжечку в руках молодого человека, у нее подкосились ноги: "Он повернулся, ушел, а я не помню, как закончила этот урок. Думала только об одном: если это арест, то они должны были приехать за мной на машине..." Сейчас трудно представить, что она пережила, когда шла до этого страшного здания, выписывала пропуск, входила в подъезд, находила нужную комнату, не понимая, что ее сейчас ждет, кому она могла понадобиться, зачем? Но все объяснилось просто. "У вас проживает "шанхаец" Фукс? - спросили ее. - Так вот, отныне вы должны слушать все, о чем он говорит и о чем говорят те, кто к нему приходит. Нам важно знать, куда он ходит, где бывает..." - "Но они говорят по-английски", - пролепетала она. - "А какие языки вы знаете?" - "Французский и немецкий..." - "Жаль, жаль... Но все равно вы будете приходить к нам еженедельно и докладывать о нем". Как же поступила Зоя Федоровна? "Когда я пришла домой и рассказала обо всем матери - она была потрясена: дом 17 по улице Ленина наводил на нее ужас. В тот же день, сославшись на то, что к нам якобы приезжает родня, отказала от дома нашему "шанхайцу"... Безжалостно? Бесчеловечно? Но только вот так Зоя Федоровна сумела избежать горькой судьбы стукача в то безжалостное и не очень человечное, время. А вот другая история, ближе к нам по времени. Уже начало семидесятых. Время иное. Нравы - не те. Да и люди, люди тоже изменились. Но ситуации - схожие. И если Зоей Федоровной Суржиной ОНИ заинтересовались из-за соседа, то Любовью Тихоновой - из-за однокурсников. Она тогда училась на отделении журналистики филфака Дальневосточного университета. Однажды на третьем курсе ее вызвали прямо с лекции в деканат. Замдекана, кивнув при ее появлении красивому мужчине средних лет, вышла, деликатно притворив дверь. "Красавчик, выдержав паузу и внимательно меня рассмотрев, подошел к двери и повернул ключ в замке. Все эти манипуляции меня жутко заинтриговали. Я и предположить не могла, откуда и по какому поводу явился этот смазливый дядечка. И вдруг он бухнул как обухом по голове, что он из КГБ. Была бы я помоложе, то подумала, что у меня "крыша поехала". Представьте себе девочку - тихую, вполне заурядную. Из тех, кто в школе привычно пишут сочинения, иногда шлют заметки в местные газетки и воображают, что это и есть верный путь в большую журналистику. Знаний почти никаких, политика, экономика, философия за семью замками и вообще-то не особенно влекут. И вот такого куреныша - в сотрудники органов. Дяденьку звали Геннадием Ивановичем. Он меня буквально обезоружил знанием мельчайших подробностей из моей весьма немудрящей биографии: кто мой жених, с кем я дружу, куда и когда хожу... Даже мнение свое высказал: мол, неудачную я себе партию подобрала, с таким парнем счастья не видать. После этого я немного пришла в себя и сообщила, что пока еще в состоянии сама себе выбирать парней. И поинтересовалась, зачем, собственно, приглашена..." Зачем же понадобился ИМ этот, по ее собственным словам, "куреныш"? Оказалось, из-за ее однокурсников, одного из которых в своем письме она обозначила инициалами "В. Ш." Кагэбешник начал допытываться, как часто она бывает у этого В. Ш. дома, что она там делает, о чем говорят... Попросил рассказать, что за фотомонтажи В. Ш. стряпает и не позировала ли она ему в обнаженном виде. "Я просто обалдела ото всех этих вопросов. Тот, кем они в тот раз интересовались, был очень талантливым парнем. От многих из нас отличался классической начитанностью, общей культурой, играл на пианино, на гитаре, пел песни собственного сочинения. Очень неплохо писал сатирические стихи. Написал он к тому времени поэму "Перо и серп", в которой его бывшие однокурсники совмещают интеллектуальный труд с физическим, крестьянским. Было в ней об идиотизме советской деревенской жизни, бесперспективности колхозного хозяйства, моральном разложении тех, кто пробрался в начальники. И все это хорошим слогом, с юмором. Мы просто падали от смеха, читая этот шедевр в перерывах между лекциями. А фотомонтажи он приносил такие: первая красавица курса на прекрасной лужайке обнимается с Брежневым и Фиделем Кастро. Или сам В. Ш. пьет на брудершафт с тем же Леонидом Ильичом. Качество было на высшем уровне. Как и все, что делал этот немного безалаберный, но, безусловно, очень одаренный мальчик. Меня, как общежитскую, вечно голодную и тоскующую по маме, он иногда приглашал на домашние обеды. Французский коньяк (впрочем, давали самую маленькую рюмку), маринованные грибки, красные икра и рыба, жаркое, салаты... Готовила и угощала его аристократическая бабуля, бывшая преподавательница языков и музыки. Потом мы уходили в комнату В. Ш., он играл и пел, я ковырялась в его книгах, альбомах. Он мастерски делал женские портреты, вся стена над тахтой была увешана нашими университетскими красотками. Между прочим, никакой пошлятины! И вот Геннадий Иванович выуживал у меня компромат на этого мальчика, делал грязные намеки - и не напрямую, а как-то бочком, бочком давал понять, что у меня возможны неприятности, если я откажусь от сотрудничества. Я решила, что раз он и сам говорит о "художествах" В. Ш., то я это вполне могу подтвердить. Но только устно, никаких бумаг и подписей. Г. И. попросил запомнить его телефон и предупредил, что еще меня вызовет. А пока никому - ни-ни!.." После этого разговора Л. Тихонова, по ее словам, места себе не находила. И в первую очередь вот почему (еще раз напомню, шли уже семидесятые): "Я размышляла, почему выбрали именно меня, за какие провинности или "заслуги". Очень была оскорблена. Видимо, думала, морда была у меня подходящая, значит, я похожа на сексотку! В общем, измаялась вся и решила все рассказать жениху Он был на пять лет старше меня, работал в газете, отличался независимыми взглядами, был уже сложившейся личностью. Реакция его была определенной: - Ну, ты даешь! Ты хоть понимаешь, что заложила парня! Нужно все ему рассказать, и пусть уж сам крутится дальше..." Вместе с женихом она в тот же вечер разыскала В. Ш. и рассказала об этом странном визите. Геннадий Иванович объявился снова спустя неделю. Вызвал с лекции в коридор и назначил встречу по определенному адресу. Она пришла в какую-то квартиру с детским трехколесным велосипедом в прихожей. Тем не менее вид у дома был нежилой. Ожидала расспросов о В. Ш., но их не последовало. На сей раз, темой их беседы явилась жизнь и образ другого ее однокурсника - Ю. Ш. "Надо сказать, что этот парень был посложнее всех нас, вчерашних школьников. Отслужил армию, интересовался философией, экономикой. Тоже писал хорошие стихи. На лекциях задавал серьезные вопросы, доводил порой преподавателей до белого каления. Словом, кандидат в диссиденты. В группе его не любили, но интеллект и эрудицию признавали. И вот мне предлагалось осведомлять Г.И. обо всем, что говорят и делают ребята из моей группы, особенно В. Ш. и Ю. Ш. Я уточнила: - Доносить, что ли? - Не доносить, а осведомлять. Это большая разница, и, вообще, Люба, у вас искаженные представления о дружбе и товариществе..." Геннадий Иванович пообещал ей, что "если с ним дело пойдет", то ее ждут определенные льготы: лучшее распределение, возможность продолжить учебу в аспирантуре МГУ, хорошая квартира. Это потом. А пока, возможно, будет выплачиваться что-то вроде стипендии от органов. "Ночью долго ворочалась. Девчонки не выдержали: - Что ты вздыхаешь, как больная корова? Ходишь последнее время, будто стипендию потеряла. Рассказывай! Не спали до утра. Однокурсницы мои были просто потрясены. И все не могли понять, почему зацепили именно меня, а не кого-то из них. Пообещали в беде не бросать, успокаивали как могли..." С Геннадием Ивановичем Любовь Тихонова встречалась еще три раза, он вызывал ее с лекций, уговаривал, увещевал, говорил, что она уже все равно у них на заметке пожизненно. Где бы она ни оказалась, чем бы ни занималась - каждый ее шаг будет ИМ известен. И чем же закончилась эта история? "Однажды, гуляя с подругой по Океанскому проспекту, я попросила позвонить ее по "секретному" телефону. Мы вошли в телефонную будку, подруга набрала номер, удостоверилась, что подошел тот, кто нужен, и произнесла интеллигентным голосом: - Геннадий Иванович, вы меня, пожалуйста, извините, но вы - дурак. И положила трубку. Что есть духу мы помчались по проспекту. Было до ужаса смешно. В общежитии выкурили по сигарете, ждали, что за нами придут. Причем подружка с хохотом уверяла, что она-то ни при чем - придут-то, мол, за тобой, ты же "дружишь" с органами. Честно говоря, в этот день я немного попереживала. Но напрасно, как оказалось. Больше никто меня не вызывал, и Г. И. я больше никогда не видела. В группе мы после этого старались лишний раз не высказываться, немного сдерживали языки. Шутили, что "ЧК не дремлет", вычислили одного сексота, устроили ему хронический бойкот. Между прочим, был серющим студентом, но впоследствии остался на кафедре, закончил аспирантуру, получил обещанные блага. "Товарищи" держат слово. Мне, наверное, просто повезло. Были друзья, порядочное окружение. Всем этим я очень дорожила. Мы мало чего боялись, над многим иронизировали, мало задумывались о серьезных вещах и мало чего хотели. Не были заражены ни особым цинизмом, ни ура-патриотизмом, ни стремлением во что бы то ни стало сделать карьеру. Всей группой бойкотировали субботники и воскресники, бастовали против баланды в студенческой столовой, в знак протеста сидели под дверью никудышной читалки. У нас был девиз: "Всех не перевешаешь" - так мы шутили. Видимо, и к нам подходили несерьезно. На комсомольских собраниях нашу группу называли "зловонным букетом", наших отличников лишали повышенной стипендии. Тем не менее все мы благополучно получили дипломы, разъехались по белу свету. Уцелели вроде бы все..." А я вот думаю, слово-то какое: "уцелели". Не на войне ведь. Идет, идет человек по этому минному полю... Мина - сосед, мина - однокурсник, мина - друг. Можно уцелеть, можно подорваться... Но, как я убедился, читая исповеди, которые пришли ко мне, чаще для НИХ представлял интерес не конкретный человек, под которого ОНИ и готовили стукача, а тайное познание всей жизни, окружающего воздуха, просто людей, настроений, сказанных или запрятанных слов. Помните, какое задание дали на Лубянке И. Штейн в 1933 году: "Вы должны прислушиваться ко всем разговорам в вашем коллективе и вообще везде. О всех высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев, вы должны сообщать нам при очередной явке на Лубянку"? А вот история уже почти что совсем наших дней. Одна из исповедей, полученных мною, была от молодого писателя из Белоруссии Славомира Адамовича, который даже название города, в котором он живет, подписал не привычным "Минск", а своим, белорусским национальным: "Менск". Потому-то я долго думал, откуда же на самом деле этот парень, пока не понял: да господи, именно так пишут название своей столицы те, кого еще совсем недавно называли "белорусскими националистами". Тогда, давно, когда еще мы все жили одной страной, а ребята (или как по-белорусски это слово?) хотели жить отдельно от нас. То ли от России, а скорее всего - от СССР. Но - дело не в этом. Славомир - из СССР, как бы он ни обозначал название своей столицы, ставшей столицей уже независимого государства (как, допустим, Швейцария или Ирландия). Но все равно - мы вместе с ним из одной эпохи, которую я помню так же отчетливо, как и он сам. Тогда, когда Славомир" столкнулся с НИМИ впервые, он работал сверловщиком на станкостроительном заводе им. Кирова. И оставайся он сверловщиком, то, возможно, ничего и не произошло бы. Но он начал писать, и притом на родном белорусском языке... В журнале "Маладосце" готовилась первая подборка его стихов. Он шагал в литературу, кое-что уже в жизни испытав. "У меня был достаточный жизненный опыт. 8 классов школы, ПТУ, где я получил первые уроки "дедовщины", работа в Казахстане, служба на флоте (и там же - месяц гауптвахты в одиночной камере), затем опять работа и - суд, приговор к двум годам условно с обязательной отработкой на так называемых "стройках народного хозяйства". Этой "стройкой" и был станкозавод. Как видите, с системой подавления и изоляции личности я был знаком. Но даже мой немалый жизненный опыт не подготовил меня к встрече с интеллектуальными подонками..." Хотя, как мне кажется, его первая встреча с представителем КГБ была никакой, и не думаю, что некоего Ивана Ивановича, первого человека ОТТУДА, кого он встретил в жизни, можно обозвать "интеллектуальным подонком". Хотя и встретился он с ним в достаточно интеллектуальном месте - на творческом семинаре молодых литераторов в Доме творчества: "Вместе со мной был поэт и переводчик Н., который и показал мне таинственного Ивана Ивановича, сказав, что этого человека надо сторониться. Мы жили с Иван Ивановичем в одном и том же флигельке, в комнате 13. По вечерам мой знакомый поэт Н. в присутствии "товарища" травил анекдоты, не давая нам, неискушенным в правилах поведения при гэбешниках, пускаться в лиро-политические откровения. К сожалению, тогда предостережения нашего более осведомленного друга были восприняты не вполне серьезно. Да и Иван Иванович активно не высказывался. Странными только казались его лицо и фигура: словно выращивали человека в парнике или накачивали гормональными препаратами, отчего он имел щечки младенца, приличный животик и глаза, не выражающие никакого чувства. Уехал он спустя три дня утром, так и не представив на наш суд ни стихов, ни прозы, ни какой-нибудь пьесы абсурда. Впрочем, теперь я уверен, что увез Иван Иванович прекрасные психологические портреты новой смены белорусских литераторов..." Может быть, принадлежность этого "Ивана Ивановича" к тайному ордену - всего лишь плод воображения Славомира, мимолетное воспоминание, которое вдруг всплыло, когда ЭТО уже накатило всерьез? Ведь я сам, припоминая сейчас разные молодежные литературные совещания и семинары, в которых участвовал, сколько раз удивлялся присутствию на них людей, непонятно зачем на них попавших. Но знал: один оказался потому, что его приятель - руководитель семинара, другой захотел повертеться в писательском кругу, третий - просто на халяву, используя свое знакомство или родственные связи с директором Дома творчества, где эти семинары обычно и проводились. И помню, как мы по-юношески зло высмеивали их. Но знаю и о другом (и потому-то думаю, что скорее всего Славомир прав в своих подозрениях): о повышенном интересе КГБ к тем, кто пишет, снимает или рисует. Недаром же у каждой газеты, у каждого театра, у каждого издательства был свой куратор из КГБ. Не говорю уж о Союзе писателей, в котором практически открыто существовал в должности оргсекретаря человек в погонах: некоторые старые члены СП СССР даже с гордостью вспоминают, что занимавший когда-то пост оргсекретаря СП Ильин был генералом КГБ. Потому-то для них было естественным посылать своих людей на подобные семинары и совещания: не анекдоты записывать (и здесь Славомир прав: сами чекисты - люди довольно циничные и потому не обращали внимания на то, кто и какие рассказывает анекдоты, по крайней мере, уже в наше время). Но целью было - понять, кто есть кто из молодых писателей; от кого может исходить потенциальная опасность для строя, который они охраняли; кто окажется слабее, чтобы не отвергнуть впоследствии предложенное сотрудничество. Возможно, тогда этот "Иван Иванович" и приметил Славомира... Хотя вторая встреча с НИМИ была совершенно случайной, к дальнейшей его судьбе отношения не имела. "Поскольку мой авантюрный опыт иногда вторгал меня в довольно интересные ситуации, то вскоре такая случилась, - продолжает свою исповедь Славомир. - Однажды я ехал в трамвае без билета, рядом тут же оказались контролеры. И как нарочно им по дороге подвернулся пункт по охране общественного порядка, куда меня без лишних слов и привели. Там прошмонали мой "дипломат" и нашли книгу Гете с готическим шрифтом да мои стихи на родном белорусском. Сии предметы взволновали капитана милиции и дружинниц куда больше, чем мое нежелание платить штраф в два рубля. Меня направили в камеру, где я рассказывал какие-то сказки задержанным прощелыгам и курил их "чинарики". Через два часа наша милая беседа была прервана и меня из камеры направили прямиком к следователю... КГБ. Даже приятно было очутиться после вонючей камеры в тихом, мягком кабинете с портретом Железного Феликса. Там тоже удивились, узнав, каким образом я попал к ним. Но обещали познакомиться с Гете на немецком языке и моими стихами. Через несколько дней я получил обратно свои вещи и ушел на все четыре стороны, так и не заплатив два рубля штрафа..." Кстати, книги, да и просто тексты на иностранных языках всегда вводили в шок всякий народ, стоящий на страже порядка. Даже самые безобидные из них становились предметом серьезных разбирательств, шума, гама, паники. Вспоминаю рассказ парня, как в армии (а он попал в ВДВ) его таскали на ковер за то, что ему мама прислала Диккенса на английском языке. Особист испуганно вертел в руках книгу, словно это была граната, из которой уже выдернута чека, и долго допытывался, зачем ему "эта зараза" в армии, будто нет нормальных книг в библиотеке части. И уж совсем анекдот произошел, когда, еще в семидесятых, я сам служил в армии. В соседнем с нами полку прямо на плацу нашли какой-то листок, исчерченный иероглифами (тут же решили, что его подбросили китайцы, так как именно в это время они стали нашим потенциальным противником). Но так как не только в части, но и во всем городе, в котором я служил, не нашлось ни одного переводчика с китайского, то с перепугу доложили по команде в Москву, и оттуда прилетел целый самолет с чекистами, контрразведчиками и переводчиками. Правда, в конце концов выяснилось, что иероглифы были не китайскими, а японскими и изображали они безобидную рекламу какой-то ерунды. Но шум вышел знатный... Все время у меня в чужие исповеди врываются собственные воспоминания, но, наверное, так и будет на протяжении этой книги: все мы проживали одну жизнь, одну эпоху и были детьми одной Системы - просто в разной степени зависимости от нее: кого прижимало сильнее, кого - слабее, кто был более чувствителен к ее прикосновениям, а у кого кожа задубела настолько, что даже град камней воспринимался как порыв легкого ветерка. А, может, дело просто в обыкновенном везении - одному больше, другому меньше. Как на войне. Так вот, что касается личных воспоминаний... События, которые стали поворотными в судьбе Славомира Адамовича и сделавшие его секретным агентом КГБ, сексотом, стукачом, по случайности и мне были хорошо знакомы. Шел 1986-й... Второй год горбачевской перестройки... Как-то я услышал от Вадима Бакатина, одной из значительных фигур того времени: - Ты знаешь, когда я понял, что все, что Система умерла? Когда Горбачев впервые произнес заморское слово "плюрализм". Все, решил я тогда, если вместо одной "гениальной" теории будет несколько - строй рухнет... Может быть, первыми ощутили возможность этих перемен на "национальных окраинах", те, кого так усиленно убеждали, что появилась новая нация - "советский народ" и что адрес в паспорте - "не дом и не улица, наш адрес - Советский Союз". Да нет, хотелось и собственного дома, и собственной улицы, и языка своего, и истории, и традиций - всего того, чего не отнимешь у человека. Разве что силой, насилием. Но и то - не навсегда, как и оказалось впоследствии. Прибалтика, Средняя Азия, Закавказье, Украина... И вдруг до Москвы докатилась весть, что что-то происходит в тихой и вечно преданной Белоруссии. Сначала в газетах появились сообщения, что в день рождения Гитлера минские нацисты вышли в центр города, но их разогнали мужественные "афганцы". Особенно это никого и не удивило: молодежные нацистские бригады то и дело пугали прохожих (уж не говорю о властях) своими намалеванными свастиками. И хотя их было мало и в основном они состояли из подростков (сейчас фашистов, кстати, куда больше, и это, увы, уже не подростки с их стремлением просто попугать своим видом родителей), но каждое очередное их выступление вызывало в обществе шум и ярость (кстати, несравнимые с сегодняшними, когда одного придурка из Питера никак не могут осудить за распространение гитлеровских откровений). Все начали дружно осуждать минских нацистов, но вдруг до нас, то есть до "Литгазеты", начала доходить информация, что на самом-то деле никаких нацистов не было. Я поехал в Минск и вместе с кинорежиссером Валерием Рыбаревым, с которым мы тогда только начали работать над фильмом "Меня зовут Арлекино", увиделись с ребятами, которых называли нацистами. Помню, что тогда меня поразило. В Минске - в принципе русскоязычном городе, они отказывались со мной говорить по-русски. Больше того! Когда я им задавал вопросы, они делали вид, что меня не понимают, и Валерий (сам, по-моему, смеясь над собой, над ребятами и надо мной) выступал в качестве переводчика. И постепенно я понял, почему не хотели эти ребята говорить со мной по-русски и почему с такой злобой смотрели они на меня, русского, в городе, в котором, повторяю, и не услышишь белорусскую речь. Дело-то все было в том, что не день рождения Гитлера они, ученики минского художественного училища, праздновали в тот день, а свой национальный праздник, который по-белорусски называется "Гуканье Весны". Но кто-то (потом-то я выяснил, что это был минский КГБ) сообщил ветеранам Афганистана, что в центре города на Траецком предместье должны были собраться нацисты. И - началось побоище, когда разъяренные "афганцы" срывали не свастики с курток ребят, а белорусскую национальную символику. И самое интересное! Одним из этих ребят вполне мог бы быть Славомир, так как именно в это время он вошел в организацию "Талака", стремившуюся возродить в Белоруссии белорусское. И именно тогда-то его уже ОНИ прихватили серьезно. "Я готовился к поступлению в университет, - вновь цитирую его исповедь. - В июньском номере "Маладосци" напечатали мои стихи. Я находился на седьмом небе от счастья. Я занимался на подготовительных курсах, и вот за несколько дней до вступительных экзаменов меня вызвали с занятий, сказав, что "к вам пришли". Это были ОНИ. Мы встретились в скверике у главного корпуса университета (а ИХ было двое - молодой и пожилой), они поинтересовались моими успехами и даже принесли с собой номер журнала с моими стихами. Затем дали понять, что знают о моей семье, о том, что я вхож в организацию "Талака", что, наконец, им известно, где и когда я говорил о нацизме с одобрением и давал читать "фашистские" журналы. Все эти елейным голосом сказанные слова, признаюсь, хорошенько меня взбодрили. То есть мне стало страшно. Впрочем, о журналах (а имелись в виду журналы, издаваемые в Белоруссии в период фашистской оккупации) они быстренько позабыли. Им показалось куда более выгодным склонить меня к стукачеству. Началась усиленная обработка, в которой главный козырь - шантаж: не будешь с нами работать - посадим за пропаганду нацизма. От меня не отставали. Не поленились даже сгонять белую "волгу" в деревушку Ольховка, где жила моя мать. Навели шухер в сельсовете, испугали своими расспросами пенсионера-однофамильца. И поползли там слухи... И опять упорное склонение к стукачеству. Понимаю почему. В это время началось брожение масс. Люди стали проявлять себя не по сценарию КПСС - КГБ, а значит, требовалось все больше и больше стукачей..." Но его не только пугали, естественно. Обещали и помочь с деньгами, посодействовать в сдаче экзаменов в университет, и даже, узнав, что он переписывается с польским ровесником, поездку в Польшу. И Славомир сдался. На явочной квартире под магазином "Алеся" (оттуда, по его мнению, и наблюдали чекисты, как избивали "афганцы" ребят из художественного училища) он подписал подписку о неразглашении и стал "Петром": такой псевдоним дали ему в КГБ. Как и многие другие люди, попавшие в подобную передрягу, он до сих пор не забыл номера телефонов, которые ему дали для связи: 59-65-78 и 29-93-07, помнит, что "Жигули" его куратора были белого цвета, и встречались они чаще всего у проходной завода имени Кирова. Чем же было предложено ему заниматься? В первую очередь глубже внедряться в "Талаку", узнавать о настроениях, лидерах, планах. Чуть позже, а это уже шел 1987 год, когда появилась общественно-политическая организация "Тутэйшныя" ("Здешние"), ему предложили создать псевдолитературную организацию, которая, действуя под контролем КГБ, сумела бы нейтрализовать ее. То есть все шло по вечному ИХ сценарию. "Да, я пошел на известный компромисс, - признается Славомир. - Да, было во мне подленькое рабье чувство - страх. Да, из-за страха, из желания хотя бы на самую малость проникнуть в их деятельность я и стал балансировать у опасной черты, за которой было предательство. Я вел с ними свою игру, сочиняя легенды о несуществующем в реальной жизни, делая вид, что прислушиваюсь к их советам. Однако я понимал, что из такой игры нужно выйти при первой возможности..." Его "вел" Вячеслав Андреевич Шевчук, тридцатипятилетний сотрудник минского КГБ, подтянутый, короткостриженный, с жесткими черными усиками. По словам Славомира, "это был ангел, сама кротость, находка для любой женщины". И этого "ангела" он возненавидел так, как только можно ненавидеть человека. "Он говорил мне: "Славомир, я докажу тебе, что человеческий материал довольно хрупок и твой страх утонет в твоем собственном дерьме". Мы много говорили о жизни. Он все пытался натравить меня как недавнего пролетария на интеллигенцию, моих знакомых по "Талаке". Мол, видишь, как ты жил, как тяжело работал, всего достигаешь сам, а они там, националисты в "Талаке", выросли на всем готовеньком, и прочее, и прочее. В такие минуты я был готов вцепиться в его выступающий кадык. Тогда же я укрепился во мнении, что антисемитизм - негласная политика коммунистического государства, ибо при каждой нашей встрече им подкидывалась идейка, что во всем виноваты евреи. Даже так называемую "Белую книгу сионистов" приносил он мне и настойчиво советовал прочесть..." Все то же, все так же... Несмотря на то, что уже кончались восьмидесятые. "В течение всей моей игры с КГБ я оставался один, никто мне ничего не мог посоветовать. Мой знакомый поэт дал мне понять, что у него тоже сидят на хвосте. Никогда никто из моих знакомых откровенного разговора о КГБ не вел, существовал только черный юмор и нескрываемая ненависть к этой организации и сознание того, что все мы ходим под КГБ. Как наши деды говорили, что все "ходим под Богом". Потом я порвал с ними отношения и вышел из игры. Случилось это в тот день, когда куратор привел на встречу со мной молодого парня, очевидно, для натаскивания и практики. Но смены караула не состоялось", - так закончил свою исповедь молодой белорусский писатель Славомир Адамович. Стоит лишь добавить, что разрыв с КГБ стоил ему в то время исключения из университета. Сколько же людей прошло через ЭТО? Да и подсчитывается ли количество ИХ секретных агентов? Не так давно, когда уже КГБ перестало существовать, один бывший ИХ опер, работавший в восьмидесятые, сказал мне, что, как и везде, и там у них существовало свое планирование. "Лично я каждый год должен был вербовать семь новых агентов, - признался он мне, и с гордостью добавил: - У меня получалось..." Если каждый опер ежегодно превращал семь нормальных людей в стукачей. Если помножить это на количество лет, а потом перемножить на количество оперов и еще сделать допуск на восьмидесятые годы (раньше, в семидесятые, думаю, план был больше, не говорю уже о пятидесятых, сороковых или, тем более, тридцатых) - да, если все это подсчитать, то получится... Нет, не осилю я эту арифметику Скорее готов согласиться с Лукманом Закировым из Казани (помните, он играл в школьном театре Павлика Морозова?), который написал мне: "Их были миллионы - доносчиков, специально сплоченных партией для тайной слежки за населением страны. Стукачей у нас очень много, и точного количества никто пока не знает. Говорят, их десятки миллионов. Ходят слухи, будто каждый десятый взрослый - стукач разного калибра. Есть стукачи крупные и есть мелкие, партия калибровала их так же, как и номенклатуру". Да, все наше государство было усеяно этими минами на протяжении семи десятилетий, и практически каждый человек мог стать ИХ жертвой. Хотя, конечно, были и зоны повышенной опасности. Во-первых, это, естественно, армия. "Я служил в 1970-1972 годах, - пишет Леонид Ефремов из Якутии. - В казарме нас было чуть больше сотни человек. Из моего призыва офицер особого отдела вызвал троих (в том числе и меня), побеседовал, рассказал о борьбе со шпионами, попросил нас помочь, т. е. сообщать ему о таких случаях. Больше я с ним не встречался - не было шпионов. Про двух других не знаю. Догадываюсь, что из других призывов тоже вызывали. Значит, умножим на 4 призыва, которые служат одновременно, и получим, что из ста человек десять, по меньшей мере, являются СЕКСОТАМИ. И из них хотя бы один может оказаться добросовестным". Особым вниманием, конечно, пользовались и те, кому по роду службы приходилось выезжать за рубеж в составе различных делегаций на семинары и симпозиумы. Сабир Мамедов, старший научный сотрудник Шемахинской обсерватории, рассказал о своем, как он пишет, "очень заурядном и краткосрочном" сотрудничестве с КГБ. "В 1979 году я ездил на съезд астрономов в Канаду в качестве научного сотрудника сроком на две недели. Перед выездом в Москву мне позвонили из отдела КГБ Шемахинского района Азербайджана и поручили позвонить по такому-то телефону, как только приеду в Москву. Как и было поручено -позвонил. Назначили мне встречу. Молодой, лет 30, человек откровенно сказал мне, что он - сотрудник КГБ. Он меня очень вежливо попросил присмотреть за известным ученым-астрофизиком Шкловским, а потом сообщить ему о всех подозрительных действиях того. Этот сотрудник тоже под видом астронома ехал в Канаду. Я согласился. Почему? Испугался, что если не соглашусь - то не видать мне Канады. Но! Про себя я твердо решил, что не буду следить за Шкловским и ничего не буду передавать. Так и поступил. Но уже там, в Канаде, я заметил, что и за мной тоже приставили следить одного астронома. И он-то, подлец, за мной следил. Я считаю, что (и об этом много говорили) в загранпоездке тогда по поручению КГБ все следили за всеми..." Ну и, в-третьих, зоной повышенного риска являлись те, кто так или иначе общался с иностранцами, так как любой иностранец являлся потенциальным врагом хотя бы потому, что он - иностранец. И думаю, что охота за иностранцами началась с первых дней образования ЧК. В Калифорнии, в том же архиве Гуверского института, я нашел несколько листков машинописного текста, написанных скорее всего одним из сотрудников МГБ, перебежавшим на Запад (авторство, к сожалению, так и не сумел установить). И текст очень любопытен, особенно, когда автор описывает систему "наружного наблюдения", "НН", выражаясь их профессиональным языком, или проще - "наружки", за иностранцами. Цитирую: "Наружному наблюдению подлежат все иностранцы. Простому смертному трудно, а может быть, и совсем невозможно представить себе, что такое "НН", например, в масштабе города Москвы. Это значит, водить день и ночь под секретным надзором многие сотни "фигурантов" различных разработок, причем за каждым ставится бригада в три человека, а иногда и больше. Кроме того, ежедневно ставится наружное наблюдение за несколькими десятками, а иногда и сотнями приезжающих в Москву по разным делам крупных "фигурантов", разрабатываемых областными управлениями и республиканскими наркоматами МГБ, которые часто оповещают второй спецотдел о такой необходимости только в день приезда "фигуранта" в Москву. Но этим дело не ограничивается: согласно специальной инструкции наркома, надо водить под постоянным "НН" каждого сотрудника иностранных миссий, посольств, консульств, всех чиновников иностранных военных атташатов, всех приезжающих из-за границы иностранцев и особенно корреспондентов иностранных газет и телеграфных агентств. Меньше всего забот и неприятностей органам "НН" причиняют иностранные туристы, поскольку они всегда едут по определенным маршрутам и имеют неизменно при себе гидов и переводчиков от "Интуриста". Последние всегда являются агентами или штатными сотрудниками органов государственной безопасности. Во всяком случае за поведение иностранных туристов и за их встречи и беседы с советскими гражданами на улицах, в общественных местах отвечает не "НН", а спецчасть "Интуриста". Но другие иностранцы доставляют второму спецотделу достаточно хлопот. Так, например, перед войной секретарь японского военного атташе в Москве Кембо Саоаки имел обыкновение ежедневно совершать вечерние прогулки от атташата по Охотному ряду и далее по ул. Горького до памятника Пушкину на Бульварном кольце. При этом он держал во рту незажженную сигарету и у каждого встречного просил огня, опрашивая таким образом за вечер по 30-40 человек. Кроме того, он подходил к различным киоскам, цветочницам и так далее. И везде заводил короткие разговоры. Сколько нужно было агентов, чтобы составить "установку" на каждого вступившего с ним в разговор?! Сводка о наружном наблюдении только за одним Саоаки имела каждый вечер до 50-60 "установок" и с проверкой по спецучету. В центре было прекрасно известно, что Саоаки таким путем откровенно издевался над МГБ, но "НН" за ним не прекращалось и не сокращалось. Немцы и представители соседних с СССР стран Восточной Европы вели себя обыкновенно довольно спокойно, но американцы сперва являлись настоящим бедствием для "НН". Не имея обычно никакого понятия о действительном положении вещей в Советском Союзе и пользуясь полной свободой у себя на родине, американцы старались сохранить свои привычки и в Москве. Настойчиво пытались изучать жизнь Советского Союза теми же методами, которые обычно применяются для изучения всех других стран, т. е. они посещали все общественные места, спешили заводить частные знакомства с советскими гражданами и засыпали Министерство иностранных дел просьбами о разрешении им поездок по всей территории Советского Союза. Помимо всех прочих причин, эта неприятная для КГБ особенность американцев объяснялась также тем, что США установили дипломатические отношения с СССР почти на пятнадцать лет позже других великих держав и американские представители в Москве пытались налаживать свои первые контакты с советскими гражданами именно в тот период, когда МГБ обратило острие своей деятельности на пресечение всякой связи между советским населением и иностранцами. Очень большие хлопоты доставлял "НН" первый посол США в Москве Вильям Буллит (1933 - 1936). Он любил спорт и часто бывал на стадионе "Динамо", где пытался заводить знакомства с советскими спортсменами. При таких посещениях за ним приходилось ставить усиленную бригаду "НН", и "установки" за один день достигали многих десятков. Для облегчения службы "НН" к мистеру Буллиту прикрепили двух специальных агентов - рекордсмена-бегуна и теннисистку, игравшую за СССР во Франции, чрезвычайно стройную и броскую своей фигурой женщину. Но комбинация с теннисисткой не прошла. С наступлением зимы мистер Буллит начал отправляться на лыжные прогулки за город, чем приводил в отчаяние приставленных к нему агентов, не умевших хорошо ходить на лыжах. В это время он и некоторые другие американцы являлись в НКВД предметом разговоров о горах сводок "НН" на установки связей. НКВД вздохнул лишь тогда, когда Буллит клюнул на подведенную к нему агента 2-го спецотдела, известную балерину Лепешинскую, и стал проводить все время только в ее обществе..." Да, можно только посочувствовать бойцам невидимого фронта из "НН". Так же, впрочем, как и послу Буллиту. Но самое-то интересное, что иностранцы в России были предметом усиленного внимания КГБ вплоть до последнего времени. Вспоминаю одну смешную историю, случившуюся не так давно. В Москву приехала Кьяра Валентине, мой товарищ из итальянского еженедельника "Эспрессо". Мы зашли пообедать в маленький ресторанчик возле "Новослободской". И вот только здесь вспомнили, что обещали взять с собой Марко Политти, тоже нашего друга из "Месседжеро". Кьяра пошла ему звонить, и вдруг парень, который был ее переводчиком, сказал: "Интересно... Наконец-то увижу Марко...". "А вы что, знакомы?" - спросил я. "Я три года сидел на его телефоне". "В каком смысле?" - сначала не понял я. И он мне объяснил. Оказывается, этот парень всего лишь полгода назад ушел из КГБ и его работа состояла именно в том, чтобы подслушивать разговоры Марко Политти... Сами можете представить, какова была реакция Марко, появившегося через полчаса в этом ресторанчике, когда я сообщил ему, что хочу познакомить его с самым близким для него другом, - и представил этого парня. "И много я наговорил?" - помню, растерянно спросил Марко. "Да нет, у вас было все нормально", - успокоил его бывший гэбешник. Согласитесь, для того, чтобы "охватить" каждого иностранца, живущего у нас или приезжающего к нам в гости, нужно было иметь - кроме кадровых офицеров КГБ - еще и неимоверное количество секретных агентов. "Кузницей" таких кадров являлось Управление по делам дипломатического корпуса (УПДК), которое поставляло всем иностранцам - от посольства до представительств фирм и газетных бюро - обслуживающий персонал, который практически весь состоял из секретных агентов КГБ. Один из таких агентов пришел ко мне в редакцию и согласился на диктофон наговорить свою историю. "С момента прихода в Систему, то есть в УПДК, мне было сказано, что я должен сообщать о всех своих встречах с иностранцами и о встречах иностранцев с нашими. Периодически мне звонили ОТТУДА, и я должен был докладывать, с кем они виделись и о чем они говорили", - так начал свой рассказ Юрий Владимирович Гудков, работавший инженером в представительстве одной югославской фирмы. - Не удивило ли вас, когда вы устраивались на работу в УПДК, что вам придется стать сексотом? - спросил я его. - Мне было прямо об этом сказано при поступлении на работу: иначе я бы просто не прошел через их отдел кадров. А разница в зарплате инженера в министерстве и инженера на фирме как минимум в два раза. Все эти годы его "вел" один и тот же опер по имени Александр. Встречались они с ним или на Кузнецком мосту, или в скверике возле архитектурного института, или в каком-нибудь близлежащем переулке, куда Юрий Владимирович подъезжал на своей машине. "И каждый раз Александр спрашивал у меня, нет ли в машине микрофонов. Он всегда старался выйти из машины и разговаривать на лавочке". К своей работе на благо контрразведки Гудков относился достаточно скептически: - У меня была чисто техническая работа, в тайны фирмы я старался не лезть, и потому что-нибудь конкретное я своему куратору сообщить не мог. Он чаще всего спрашивал, с кем именно встречались представители фирмы. Как правило, ИХ интересовали встречи с немцами, австрийцами и американцами. Интересовала куратора и личная жизнь югославов: с кем встречаются, с кем проводят время, но тогда, как правило, возле домов, где жили иностранцы, стояла милиция и никого без сопровождения к ним не пускала. Я спросил, были ли какие-нибудь целенаправленные задания? Оказалось, нет - просили рассказывать все, что узнал или увидел. Когда рассказывал мало - обижались, но, по словам Юрия Владимировича, толком-то он ничего и не мог рассказать, так как на переговорах сам не присутствовал. А югославы догадывались, что вы работали на КГБ? Естественно. Сомнений у них на этот счет не было, и в некоторых случаях, когда что-то надо было обсудить без меня, они прямо говорили: "Отвали". Вообще, по его словам, работа эта была абсолютно никому не нужная. Доходило до ерунды: однажды мы ехали с фирмачами, а я был за рулем. Я увидел за собой ИХ машину и решил от нее оторваться. Просто так, шутки ради... И оторвался, уйдя через проходные дворы. На другой день меня вызвали и спросили, кто был за рулем. Я соврал, что шеф. Они мне посоветовали передать ему, чтобы так быстро не ездил... Дома знали, что он работает на КГБ, но сам куратор в гости никогда не приходил. Никаких денег не платили, видимо, по одной причине: работа в УПДК была сама по себе честь для малооплачиваемого советского инженера. Я спросил, тяготится ли он каким-нибудь воспоминанием о своей "дружбе" с КГБ. Юрий Владимирович на секунду задумался, а потом сказал: - Однажды ко мне подошли два парня, может быть с провокационными целями, и попросили провести их в посольство ФРГ. Я их довез до посольства и - сдал в милицию. Но, может быть, они не были никакими провокаторами.... Интересовало ли куратора, привозят или нет югославы с собой диссидентскую литературу? Нет, но, естественно, Солженицын у фирмачей был. - А вы сами читали? - Еще раньше, когда был за границей... В командировке в Белграде. Там в Доме русской книги можно было купить и "Архипелаг ГУЛАГ", и "Доктора Живаго". Я покупал, читал, но в Москву не вез, чтобы не испытывать судьбу. Он ИХ, естественно, боялся: - У меня самого арестовали деда. В той же квартире, где и живу сейчас. Так что я все пережил еще мальчишкой. - Александр знал об этом? - Естественно... Ведь у НИХ досье есть на каждого человека... Потом сказал, что он сам чувствовал: его телефон прослушивался не только на работе, но и дома. В фирму же перед каждой важной встречей обязательно приходили "телефонисты" и говорили, что надо починить телефон. Югославы смеялись, но шеф бюро, когда нужно было поговорить о чем-то важном, непременно снимал телефонную трубку, думая, что это помогает от прослушивания. Когда он ушел из УПДК - от него отстали. Но если бы не работал на КГБ, то меня бы не приняли в Министерство авиационной промышленности. Когда я только туда перешел, меня тут же вызвали в особый отдел, и я понял: про меня все известно. Сейчас Юрий Владимирович убежден, что ни пользы, ни вреда от его работы никакой не было. Просто, был винтиком этой системы... У всех, конечно, было по-разному. Некоторых делали доносчиками лишь для какого-нибудь конкретного дела и после к ним уже больше не приставали. Вот что написал мне сексот, подписавшийся псевдонимом "Кочубей": "Однажды ко мне обратился сотрудник КГБ с предложением "раскрутить" одну конкретную личность, т. к. предполагалось, что эта личность ведет активную антисоветскую пропаганду, имеет связи с зарубежьем. В те годы я был правоверным и на предложение согласился не колеблясь. И ходит этот инженер, а его уже несколько раз принимал министр отрасли, не ведая о том, как сгущается хмарь над его нестандартной головой. Так как вербовка моя была целевая, связь с КГБ после разработки инженера прекратилась. Я рад, что не принес вреда тому человеку. Но и не сразу пришла ко мне оценка - моральная оценка именно политического сыска: ведь пионером меня воспитывали в дружине им. Павлика Морозова. В то время я заметил, что Комитет активно интересовался настроением в рабочих и инженерных коллективах - это были первые месяцы Андропова на посту Генсека". Другим же завербованным везло меньше, и КГБ не оставлял их в покое до самой старости, кружа, кружа над головой. В. Гурвич из Новосибирска служил на Севере, на флоте, в бригаде подводных лодок. Уже на пятом году службы, в начале 1948 года, он вдруг понял, что им интересуется отдел контрразведки. "Дело было так. Я возвращался к месту службы из краткосрочного отпуска, и в Москве у меня украли бумажник со всеми документами. Я сразу же явился в морское ведомство в Козловском пер. и был препровожден в Химки, на гауптвахту, откуда только через неделю отпущен с новым билетом в Полярное. Положение осложнялось тем, что украденные документы были просрочены (иначе зачем я поперся на губу - ехал бы дальше) и там стояло разрешение на задержку военкома с места жительства. Их сначала подбросили где-то, а потом какая-то добрая душа переслала на корабль - плавбазу "Печора", где я служил мотористом. Закрутилось дознание, но я был спокоен, пока к дознавателю не подключился сам капитан 3 ранга И. А. Дубнов..." Никаким капитаном 3-го ранга он не был, хотя и носил морскую форму, а являлся начальником контрразведки бригады и располагался в специальной каюте А-40, куда и стали вызывать В. Гурвича. Чаще всего по ночам. Видимо, подозревая, что он симулировал кражу, чтобы скрыть самовольную задержку, моториста заставляли писать определенные слова левой рукой и т. д. "Замполитом на "Печоре" был некий Филоничев, откровенный антисемит и совершенно безграмотный мерзавец. Всю кашу со СМЕРШем заварил он, и это меня и спасло: Дубнов решил проявить объективность. Через некоторое время Дубнов вызвал меня. После формального разговора он начал со мной беседовать вдруг милостиво и вальяжно. Спросил о моих планах после дембеля - я ответил, что хотел бы поступить на юридический. Он одобрил и даже поделился своими трудностями в разрешении некоего юридического казуса (можете себе представить!). А потом намекнул вскользь, что я мог бы уже и сейчас оказывать посильную помощь в оперативной работе: "Вот только вам в партию надо вступить... Но повторяю, при желании вы можете и сейчас мне кое в чем помочь..." - и так далее. Еще через год, когда замполит добился списания моториста во флотский экипаж (это вроде пересылки), а оттуда направили на остров Кильдин, Гурвич вспомнил предложение Дубнова - а тот уже пошел на повышение, - и отправил ему записку с просьбой о встрече. "Меня мгновенно вызвали на базу, к Дубнову. Он велел мне подписать обязательство о внесудебной ответственности за разглашение и объявил, что будет готовиться моя засылка на Новую Землю как гражданского для "проверки надежности охраны объектов". Он даже сказал: "Создадим вам контору "Рога и копыта"... Мне было также сказано, что связь будет со мной держать через капитан-лейтенанта Меркурьева, и представил бесцветного, такого же липового "моряка". И еще мне велели выбрать псевдоним, которым я должен был подписывать сообщения, начинающиеся словами "Источник сообщает"... Псевдоним я выбрал себе шикарный - Грановский. И начал служить при штабе в Полярном. Смершевцы все морочили мне голову Новой Землей, а пока "временно" Меркурьев велел писать, о чем говорит старшина 2-й статьи Шкарупа и что делает матрос Смирнов, ориентируя "источник", что первый - украинский националист, а второй - сын известного троцкиста. Но "националист" и "троцкист" ничего такого не говорили, и тогда Меркурьев велел мне интересоваться капитаном Матцингером и часовщиком из Ленинграда Фимой (фамилию я позабыл). Костя ничего не говорил, кроме матерщины (он был начальником строевой части), а с Фимой мы пропили 50 меркурьевских рублей, которые шеф мне дал под расписку, и еще 500 рублей Фиминых. Что эти орлы-чекисты делали нормально, так это инструктировали, что разговор с клиентом нужно умело склонять на интересующую их тему, но ни в коем случае не идти на провокацию, не поддакивать..." Потом Гурвича демобилизовали, и он был убежден, что и подписка, и псевдоним, и чекисты - все останется там, в прошлом, как нелепый сон. Он переехал в Тбилиси, поступил на физтех университета. И вдруг спустя год - вызов в профком. "Там меня ждал хмырь в белом кашне, в шляпе, драповом синем пальто и в хромовых сапогах. На улице он представился старшим лейтенантом госбезопасности Майсурадзе и передал привет от Меркурьева: "Будем работать вместе. Факультет у вас секретный, а люди разные..." Он предложил встречаться раз в месяц и открыл своим ключом дверь какого-то домоуправления, без крыльца и тамбура, прямо с улицы". То есть Гурвича сдали с рук на руки. Стал он являться к новому куратору на свидания, и тот каждый раз нудно выспрашивал, все ли благополучно на факультете, и предлагал познакомиться то с одним доцентом, то с другим профессором... Когда подопечный начал пропускать свидания, "куратор" приходил к нему домой и говорил, что если станет плохо работать, то "со своими соплеменниками будет землю копать", - тогда все евреи ждали поголовной депортации... И пытал на тему провокационных слухов о "массовых репрессиях" - что говорят об этом знакомые евреи... Гурвич понял, что от него не отстанут. "Пошел я тогда к своему другу-однокурснику Робику Людвиговичу и все ему рассказал (а отец его работал начальником секретариата Лаврентия Павловича). Попросил его помочь через отца избавиться от этого кошмара. Роберт засмеялся и сказал, что у него не такие отношения с отцом... Потом, наконец, умер Сталин. И мы втроем, запершись, пили с одним непременным тостом: "Таскать вам не перетаскать..." И я всем говорил одно: хуже не будет. И как в воду глядел: летом расстреляли Берию. А меня вызвал на очередную прогулку Майсурадзе с другим чином, который представился подполковником (фамилию забыл), и строго мне выговаривают: "Вы пять лет саботажем занимаетесь. Вы давали подписку... У нас длинные руки..." А я им: "Все. Я выхожу из игры..." Но не такая это игра, из которой можно выйти, когда захочешь. Спустя три года после окончания университета В. Гурвич уехал работать в Дагестанский филиал АН СССР. Весной 1961 года его вызвали в КГБ Дагестана. Капитан Ахаев спросил его о делах, самочувствии и потом спросил: "Борису Пастернаку писали?" - и протянул фотокопии писем. - А с чего вы взяли, что это письмо написал я? Тут нет моей подписи. И почему вы вообще читаете чужие письма! - А нам, - отвечает, - после смерти Бориса Леонидовича с возмущением это письмо передала его вдова... Поволок меня Ахаев в кабинет к полковнику и стали мне грозить собранием по месту работы. "Давайте собрание, - говорю. - Только не ждите, что я буду молчать о ваших делишках..." Велели мне явиться, "подумав", завтра. Наплевал. Через три недели стучит сосед: "Известный вам Ахаев вызывает вас завтра к десяти..." Отказался... Потом я уже переехал в Новосибирск..." И, считает он сегодня, этим и спасся. А вот еще одна судьба, чем-то схожая с судьбой В. Гурвича. Правда, этого человека не оставили и по сегодняшний день. "Что такое сексоты, я знал с малолетства. В роковые 30-е годы наша семья жила в Москве, шесть человек в двух барачных комнатах, причем спали все в одной 15-метровой комнате, а вторая - кухня - для жилья была мало пригодна. Отец и мать работали в одном наркомате и часто, думая, что мы с сестрой спим, шепотом обсуждали события прошедшего дня: мать - секретарь замнаркома, рассказывала об арестах, отец - о своих делах, и оба - о "свиданиях" с чекистами. Так я и проник в тайну чекистской агентуры. Я уверен, именно эта тайная жизнь и спасла родителей от репрессий в тридцатых, хотя и не помогла отцу выжить в ГУЛАГе, куда он попал после войны как бывший военнопленный. Но это уже другая история... Так что службу я "унаследовал" от родителей, а вернее, в те ночные часы, когда подслушивал их разговоры о шефах с Лубянки и проникался романтизмом сексотства, хотя и не подозревал о том, что и самому придется дать расписку о неразглашении" - так начал свою исповедь москвич Н. В июле 1941 года 16-летним пацаном он ушел добровольцем на фронт, отвоевал от звонка до звонка, потом служил в Берлине. Именно тогда, уже в конце службы, последовал вызов в СМЕРШ полка. А попался он вот на чем. "В 1943 году во время боевой операции я потерял медаль "За отвагу", которую получил за взятие Новозыбкова. А в 1946 году Господь послал мне такую же медаль в вагоне берлинской электрички, под другим номером. По простоте душевной я попросил в мастерской перебить номер. Что мне и сделали и - сообщили куда надо. И вот при таких обстоятельствах мне пришлось дать подписку о согласии стать агентом. Представьте ситуацию: начальник СМЕРШа стращает дисциплинарным батальоном, а я "так давно не видел маму" и мне такие хорошие письма пишет первая любовь, моя одноклассница Нина". Так вот, дал он тогда согласие, подписку и обещал остаться на сверхсрочную. Но... обманув СМЕРШ, демобилизовался в марте 1947-го. После этого начал работать в Москве в одной полувоенной организации. А в октябре - приглашение зайти к оперуполномоченному, напоминание о расписке и приглашение к работе сексота. Отказался. После этого вызов в кадры: предлагают подыскать другое место работы, не связанное с допуском, так как он "не пользуется доверием". Еще предложили записать в личное дело, что его отец, бывший военнопленный, отбывает наказание в Воркуте. А он уже женился, жена ждала ребенка, жить негде и не на что. Так что пришлось согласиться. "Но цель моего, письма рассказать вам не о себе, а моих шефах. Не буду называть их фамилии, поскольку и в Вашей редакции есть сексоты и нет гарантии от доноса. Берлинский шеф, капитан по званию, карьерист и провокатор. Он меня учил: заводи разговоры на политтемы с солдатами, сержантами, делай вид, что поддерживаешь антисоветские настроения и т. п. В Москве у меня в разные периоды были разные шефы. Были среди них и хорошие ребята. Один из них помог разобраться с делом отца и с его реабилитацией, другой - просто хороший товарищ, коллега по садоводству - интеллектуал, хороший собеседник. Он интересовался тем, кто собирался в командировку или в турпоездку за границу, спрашивал: как думаю, не убежит? Но двое с Лубянки оставили тяжелое впечатление. Один подполковник, другой - полковник, оба пьяницы и, уверен, взяточники. На одну из встреч со мной они пришли оба под хмельком. Подполковник первым делом отсчитал мне 100 рублей и попросил дать расписку на 200. Я поблагодарил и отказался, мол, не достоин такой большой чести, да и в деньгах не нуждаюсь. Оба они были почему-то сильно обозлены на писателей и вообще на интеллигенцию. "Мало дали этим ублюдкам (имелось в виду дело Синявского и Даниэля), надо бы к стенке, чтобы другим было неповадно". Вообще о моих шефах у меня сложилось следующее впечатление: чем омерзительней был их моральный облик, тем большими коммунистами-ортодоксами они старались казаться. Ни о каких поисках шпионов не было и речи. Вся их работа была направлена на подслушивание всяких разговорчиков и анекдотов, на возможность пришить дело по ст. 70 или же по ст. 190... Разные у меня были шефы - капитаны, майоры и даже один полковник. Но никто от моих донесений не пострадал. Более того, думаю, что многих я в какой-то степени даже реабилитировал в глазах чекистов" - так на закате жизни утешает себя Н. "О всех высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев, вы должны сообщать нам при очередной явке на Лубянку." "Он подписал подписку о неразглашении и стал "Петром": такой псевдоним дали ему в КГБ". "Псевдоним я выбрал себе шикарный - Грановский..." ВСЕ, МЫШЕЛОВКА ЗАХЛОПНУЛАСЬ Я прервусь. Давайте взглянем на все с другой стороны - со стороны тех, кто оказался жертвами ЗОНЫ - самой настоящей. Хочу привести лишь одно письмо - из сотен, полученных мною от детей узников тех сталинских лагерей. Может быть, сквозь восприятие одного из них поймем, попытаемся понять, что означала эта подписка о "неразглашении". Итак, письмо А. Безносика из Молдавии. "Одесса. Февраль 1938 года. Мне 12 лет. Я принес в тюрьму передачу отцу: нижнее белье, носовой платок, десяток яичек. Передачу не приняли. Я расплакался. На меня обратил внимание какой-то тюремный чин и распорядился принять белье. Яички не взяли. Через некоторое время вынесли то, что отец снял с себя в камере. Я схватил грязное, пахнущее потом и камерой белье, прижал к груди и кинулся к выходу. У родственников, которые жили в Одессе, мы прощупали и осмотрели каждую складочку в надежде найти хоть что-нибудь, открывающее завесу неизвестности, но, кроме следов крови на вороте рубашки, ничего не нашли. Этим я был потрясен: отца били. Вторую передачу, в марте, не приняли. Сказали, отец убыл на этап. Я не понимал, что такое этап. Жили мы в то время на станции Затишье Одесской железной дороги. Отец до ареста работал путевым обходчиком. 2 февраля, ночью, его вызвали в отдел кадров, и больше я его не видел. Спустя две недели мать, потрясенная случившимся, тяжело заболела. Ее поместили в одесскую психбольницу. Меня и старую бабушку после "убытия" отца выселили из железнодорожной будки в сарай, так как на место отца назначили другого путевого обходчика. Стоял апрель. Было холодно. В сарае мы жили с нашей коровой. Она нас кормила и обогревала. Там я готовил уроки. Учился хорошо, а поведение было плохим. Стал раздражительным, грубил учителям. Несколько раз, бросив школу, ездил на товарняке в Одессу, подолгу ходил возле тюрьмы, пока не попадал в поле зрения охраны, которая меня задерживала и передавала милиции. Эти похождения стали известны директору школы. Она вызвала меня в кабинет и предупредила: "Ты знаешь, кто твой отец, будешь плохо себя вести - и ты туда пойдешь". Я долго после этого плакал. Мне казалось, что нет в миру никого, кто желает мне добра. Потом была война, была долгая тяжелая служба. Где бы я ни был, меня не оставляла горькая мысль, что же за такая жестокая, присущая временам инквизиции, несправедливость свалилась на нашу семью в 1938 году. Мой отец был честный, добросовестный, справедливый человек. Любил трудиться, любил жизнь, любил свою семью. Это доброе с одной стороны и подлое, жестокое с другой теснилось в моей голове. Постановление особой тройки НКВД в отношении отца было вынесено 11 марта 1938 года, а 24 марта 1938 года его расстреляли. Это мне сказали: отправили на этап... Время торопило. Нужно было разоблачать очередных врагов народа, получать звания, должности, ордена. Трупы где-то закапывали, но где? Сейчас я уже старый, больной человек. Мне, как никогда раньше, хочется прикоснуться руками, телом к той земле, где лежат кости отца". Таких писем у меня много - от тех, чьих отцов и матерей уводили навсегда, навечно, так что даже и фотографий не оставалось. И от тех, кто своей детской памятью помнит то, о чем стали забывать мы, уже повзрослевшие. ОДИНОКИЙ ГОЛОС В ХОРЕ Иваново, 1942 год "Ваши публикации разбередили мне душу. Они подтолкнули меня к откровению, к покаянию, если хотите. То, что вы сейчас прочтете, я даже никому не рассказывал. Может быть, это письмо поможет мне избавиться от ощущения вины перед людьми, по отношению к которым я совершал, как осознал позднее, подлость. Шел 1942 год, а мне - семнадцатый. Был я в ту пору секретарем комсомольской организации ивановской школы No 51. Как-то меня вызвали в райком комсомола. Секретарь Сталинского райкома сидел в своем кабинете в обществе какой-то средних лет женщины, одетой в строгий костюм. Секретарь немного поговорил со мной о текущих комсомольских делах, из-за которых, как я понял, не стоило вызывать в райком, потом буркнул: "Вот тут с тобой поговорить хотят" - и вышел, оставив нас вдвоем. Женщина, скупо улыбнувшись краем рта, представилась сотрудницей органов и назвалась Анной Ивановной Марецкой. Она немного поспрашивала меня о школе, о комсомольской работе, о родителях, а потом перешла к главному. "Сейчас, - сказала она, - когда идет война, у нас много врагов не только на фронте, но и в тылу, среди нас. Врагов нужно выявлять, и ты, как сознательный комсомолец, должен нам в этом помогать". Она объяснила, в чем должна заключаться моя помощь. Я должен был подслушивать разные вражеские разговоры, выявлять людей с нездоровыми настроениями, недовольных и враждебных Советской власти. Спросила, согласен ли я. Ну, конечно же я, находясь в эйфории патриотизма, с радостью согласился: врагов, где бы они ни находились, нужно выявлять и уничтожать. - Обо всем будешь мне докладывать письменно, - сказала она. - А подписываться будешь псевдонимом. Какой выберешь? - Корчагин, - не задумываясь ответил я, называя любимого героя любимой книги. Она назначила мне встречу в определенное время в доме, который все ивановцы, отмечая его архитектурную особенность, называли "подковой". И я приступил к "работе", т. е. стал стукачом. Слушал разговоры людей в очередях за продуктами, в школе и везде, где придется. То, что мне казалось крамольным, записывал. А потом составлял донесение и бежал на конспиративную квартиру. На квартире меня встречала пожилая женщина и предлагала чай с пирожками. Пышные, вкусные пирожки мне, вечно голодному, казались чудом, и я мигом сметал их с тарелки. Марецкая всегда появлялась чуть позже. Она бегло просматривала мой донос, задавала несколько незначительных вопросов, уточняла кое-какие обстоятельства и прятала его в сумочку... Мне казалось тогда, что донесения мои ее мало интересуют. Как-то она пришла позднее, чем обычно. Сняв пальто, оказалась в военной гимнастерке с "кубарями" в петлицах. На этот раз мы разговаривали дольше обычного. Марецкая рассказала несколько историй о разоблачении органами врагов народа, шпионов и диверсантов. Потом вынула из сумочки и показала пистолет. Я, завороженный, смотрел и на "кубари", и на пистолет, который она, вынув обойму, дала мне подержать. В этот момент я почувствовал себя причастным к органам и мысленно поклялся выполнять все, что мне только ни поручат. Потом Марецкая спросила, знаю ли я ученицу нашей школы по фамилии Гаек. Я ответил утвердительно: Зойка училась в соседнем классе, имела две длинные косы и бойкий характер. - А отца ее знаешь? Нет, отца Зои, инженера одного из ивановских заводов, я не знал. - Нас очень интересует инженер Гаек, - сказала Анна Ивановна. - Ты постарайся с ним познакомиться. Я понял, что неспроста органы заинтересовались инженером, значит, он если не скрытый враг, то уж точно - неблагонадежный человек. И - начал действовать, через Зою, конечно. Она сначала усмехалась и презрительно фыркала, не принимая моего внезапно вспыхнувшего желания поухаживать за ней. Потом помягчела - парень я был видный. Через некоторое время я, пользуясь гостеприимством семьи Гаек, уже сидел с ними за вечерним чаем. Инженер Гаек, то ли немец, то ли еврей, жизнерадостный, энергичный человек, много говорил о политике, о войне, о работе, очень неодобрительно отзывался о существующих порядках: высказывал сомнения в достоверности сводок Информбюро, критически говорил о правительстве и некоторых конкретных личностях в нем. Нет, я не давился за столом инженера куском хлеба, потому что видел в нем врага, а в сознании своем отделял отца от дочери. Я с аппетитом жрал, слушал, мотал на ус, а потом, потискав на прощание Зойку в коридоре, бежал писать свой донос. Надо ли говорить, что Марецкая к этим моим "материалам" относилась с большим интересом: расспрашивала о подробностях, уточняла то, что казалось ей важным. Позже меня вызвали в НКВД. Произошло это в день моей отправки на фронт, когда с мешком за плечами я сидел в одной из комнат Сталинского военкомата вместе с другими призывниками. В НКВД мне дали прочитать "материалы", составленные на инженера Гаек. Я читал сухие казенные строчки, узнавая кое-где свои выражения. Читал с чувством исполненного долга, с удовлетворением хорошо выполненной работы... О судьбе инженера я узнал, когда побывал дома после второго моего ранения: его арестовали вскоре после моего отъезда, а семью, включая и Зою, куда-то сослали... И еще одна встреча с органами. 1949 год. Я после окончания училища в чине лейтенанта-танкиста служил в Германии. В это время в каждом полку был представитель особого отдела - или "особняк", как мы их называли. Особисты находились в привилегированном по отношению к другим офицерам положении: жили в Германии с семьями, что другим не разрешалось, имели шикарные квартиры и отдельные рабочие кабинеты. Вся их работа была окружена атмосферой таинственности. Однажды меня вызвали к нашему Особисту, лейтенанту Корзухину, и между нами состоялся вот такой диалог. - Ну как, понравились вам наши солдаты? - спросил он. "Что значит - понравились? - подумал я. - Они что, девушки, что ли?" - и ответил: - Солдаты как солдаты... А что вас интересует? - Ну, как у них настроение, какие разговоры ведут? - Разговоры обыкновенные: все насчет баб и как пожрать или выпить. - Ну, это понятно... А других разговоров не замечали? - Каких - других? - начал злиться я: спрашивает, сам не зная о чем. - Ну... - снова занукал Особист, - разговоры насчет власти, существующих порядков... - и уже определеннее: - Антисоветчины не замечали? К тому времени я уже был не семнадцатилетним пареньком, многое понял и деятельность корзухиных никаких симпатий у меня не вызывала. - Нет, не замечал, - отрезал я. - Это хорошо, - протянул Корзухин с ноткой некоторого разочарования. - Но если услышите такие разговоры, сразу мне сообщайте. - О чем сообщать-то? - О настроениях, о разговорах такого толка, о чем мы с вами сейчас толкуем, - раздраженно сказал Особист. - Вы что, не поняли? - Мне солдат военному делу учить надо, а не подслушивать их разговоры. - Не подслушивать, а слушать! - сердито воскликнул Корзухин. - Вы член партии? - Кандидат... - Вот видите, вам в партию вступать надо и по службе продвигаться... А сотрудничество с нами ценится. Так что подумайте... Нет, на этот раз я не стал сотрудничать с органами, и напрасно ждал меня Корзухин с докладом. Больше я к нему в кабинет не заходил. Сама мысль о том, что я подслушиваю солдатские разговоры - а они мне доверяли и говорили при мне не стесняясь, - казалась мне отвратительной. В этом случае было как будто все в порядке: я сам решил, как мне поступать. А вот тогда, в пору юности?.. Кто мне скажет со всей определенностью, правильно ли я поступил тогда? Но пусть скажет тот, кто чувствует себя вправе бросить в меня камень... А нас ведь было много таких. Проклятая наша жизнь сделала нас безответными винтиками: и ввинчивали нас, куда надо, и крутили, как хотели. В. В. Власов, Иваново" УЖ ТАМ. КОГО, ЗА ЧТО, ПОЧЕМУ? Что-то не так было в этом человеке, бывшем массажисте юношеской сборной по гимнастике из большого сибирского города, представившемся мне Александром Васильевичем. ("Имя, предупреждаю, не настоящее", - сказал он мне, как только вошел в комнату, плотно притворив за собой дверь). Что же, что? Душа каждого человека - загадка, да еще какая, а душа сексота, доносчика, стукача - совсем уже космос, обрушивающийся на тебя бесконечно бездонной чернотой. От "Александра Васильевича" несло тревогой, да такой, что она передавалась и тебе самому, и начинало казаться, что вот-вот что-то произойдет, а может быть, уже произошло, только ты сам этого и не заметил. Что за черт!.. Встречаются же такие люди! Хотя на первый взгляд, как только он переступил порог моего кабинета, ничего такого особенного, необычного я в нем не обнаружил. Напротив, и сам он, и все в нем было обычным, невыдающимся, неотличимым: маленький, неловкий, тесно прижатые уши, заметная плешь. Тусклый, как учебник обществоведения, которым нас загружали в год окончания школы. Да и история его вербовки банальна - таких сотни. Сочи, ранняя осень, море, международные сборы, гимнастка из ГДР, обыкновенный пляжный роман. Нашли его через неделю по возвращении домой. Тоже - обычная история: телефонный звонок, "надо бы встретиться", "да, нехорошо получилось с этой немкой". Выбор: или забудь о поездках за границу, или... Потом подписка о сотрудничестве с КГБ, конспиративные встречи... Свои донесения подписывал, как там водится, псевдонимом, который он сам выбрал. "Какой, интересно?" - "Пушкин". - "Пушкина-то зачем?" - удивленно спрашиваю его. "Стихи его мне нравятся..." - бормочет в ответ. Да, все как обычно, но почему же, чем дальше я его слушал, тем больше и больше какая-то неясная тревога меня охватывала? Почему? И наконец-то я понял! У этого агента "Пушкина" - фигурой, лицом, движениями напоминающего гоголевского Акакия Акакиевича, у этого человека с жалкой, жалобной улыбкой, из тех бедняг, которому на роду написано быть вечной жертвой пьяных подростков на ночной улице, глаза пылали таким неугасающим огнем, что, нечаянно наткнувшись на его взгляд, перенесенный с лица какого-нибудь испанского гранда, покорившего женские сердца от Севильи до Гренады, я сам почувствовал себя стоящим на краю пропасти - и оторваться от которой невозможно, и заглянуть вниз мучительно. Помню, вот так же однажды я чувствовал себя, когда ко мне в редакцию пришел наемный убийца, киллер. Не по мою душу, нет. Он считал, что те, кто его нанял, связаны с КГБ и что, как только он выполнит задание, и его самого ликвидируют. Парень как парень. В меру воспитанный, даже в очках. Спокойно, как о должном, сказавший мне: "Юрий, не думайте, что это очень легкая профессия". Ничего не было пугающего в его облике, но все равно, все равно... Вот так же и этот "Пушкин"... Да, то, что он пережил, согласившись стать агентом КГБ, могло наверняка сломать и человека куда более сильного. Сейчас уже не помню детали, помню только про какого-то соседа по лестничной площадке, который подмешивал ему в чай какую-то гадость, неожиданно приезжающие спецмашины из психбольницы, открытая слежка на улице, бегство из города в город и, наконец, тяжелая болезнь, поразившая его. И страх, страх, страх... - Хорошо, - предложил я ему. - У меня есть знакомый врач, замечательный врач, я ему позвоню, вы придете... - Нет, - вздрогнул он. - Это исключено. ОНИ меня перехватят. Или тот врач, ваш знакомый, сообщит ИМ обо мне. Так уже было, было... - И вновь я наткнулся на его обжигающий взгляд. Да не сообщит он, не сообщит... В конце концов договорились, что через два дня, здесь же, в моем редакционном кабинете, я сведу его с врачом, моим другом. Он согласился. И мы расстались, чтобы вновь встретиться через два дня... Он ушел, а я еще и день, и вечер, и следующий день все никак не мог забыть этого странного человека. И, естественно, пытался и пытался понять, чем же ОНИ сумели удержать в своих сетях не только этого странного посетителя, а миллионы, миллионы и миллионы человек? Да и дальше бы удерживали, до гробовой доски, если бы так стремительно не перевернулась наша жизнь. Могу понять: да, и это - занятие, которое хотя и не самое лучшее, но надо же кому-нибудь заниматься и им? Как, допустим, ассенизатор, исполнитель приговоров или забойщик скота на бойне. Занятие, призвание, профессия, которая оплачивается государством, как и другие, не очень приятные, но необходимые человеческие дела... Но какая уж там профессия, какие деньги... Знаменитый провокатор Азеф в 1912 году, например, получал наравне с начальником департамента российской полиции. А сколько же КГБ платил своим агентам за доносы? Получали ли вы деньги за свои донесения? - спросил того же "Пушкина". Он назвал смехотворную, но символическую сумму, которая показала, что и его шефы обладали пусть своеобразным, но чувством юмора: ему заплатили тридцать рублей. И то только однажды, когда он сообщил, что знакомый тренер читает набоковскую "Лолиту", в то время в СССР не издававшуюся. Ищу нужные строчки в полученных письмах: "Однажды я получила премию за "сотрудничество" - 15 рублей. Мы как раз закончили большую работу, и я думала, что премия за нее. Но потом, просматривая свою трудовую книжку, увидела запись: "награждена премией за успехи в политической учебе". Больше я никаких премии не получала, какие бы сложные программы ни делала и как бы усердно ни конспектировала труды классиков марксизма-ленинизма для политзанятий", - сообщает из Вольска Г. П. Попова, ставшая секретной сотрудницей во время работы в воинской части. Офицер Р. Т. получал от КГБ несколько раз небольшие суммы: на выпивки с теми, кого он должен был разрабатывать. В конце пятидесятых годов В. В. Ширмахеру из Саратова шеф приносил деньги, рублей 50-100 (в старых деньгах), и он давал расписку в их получении. Предлагали деньги Н. из Москвы, помните? "Подполковник первым делом отсчитал мне 100 рублей и попросил дать расписку... на 200." Куда чаще, чем деньгами, расплачивались всевозможными услугами: устройством на работу, возможностью съездить за границу, продвижением по службе. Рабочий Михаил Ярославцев из Воронежа, действовавший под псевдонимом "Феликс", порвал с КГБ в сентябре 1988 года. Но, как он пишет, "если бы я с ними не сотрудничал, то они бы не устроили меня в фирму "Хака", которая строила в Воронеже завод видеомагнитофонов". "За свою работу я, как активный агент, поощрялся беспрепятственным продвижением на основной службе, я мог посещать по спецпропуску (для приобретения дефицитных товаров) все закрытые военные гарнизоны Мурманской области, а также мог безбоязненно спекулировать контрабандным товаром, включая порнографию и т. д.", - признается сегодня Ю. П. Митичкин (о его личной истории еще впереди). Сергею Петровскому Особист, пытавшийся завербовать его в 1974 году во время службы в армии, обещал, что если тот станет сексотом, то: "1.После учебной роты - служба в Москве. 2. Предоставление ежегодно отпуска с выездом домой в удобное для меня время. 3. Увольнение в город в любой день. 4. Покровительство по службе. 5. Материальное поощрение за хорошую работу..." Да, те, кто скреплял своей подписью согласие на секретное сотрудничество, знали, понимали, были убеждены - ОНИ всесильны, и если уж соглашаться, то не просто так, а за что-то. Когда В. И. Алешенко из Киева, работавшего в НИИ, вызвали в кабинет начальника первого отдела и сотрудник КГБ, показав свое удостоверение, предложил сотрудничество в поимке "иностранного шпиона", то вот о чем он тут же подумал: "У меня тогда был не решен квартирный вопрос и я не мог устроить дочку в детский сад. Сотрудник КГБ намекнул мне на то, что они помогут с квартирой. Я, в свою очередь, сказал, что лучше бы они смогли устроить дочку в ведомственный детский сад КГБ, который находится поблизости от моего дома. Но он в ответ только посмеялся: видимо, о таком детском саде не слышал или это была военная тайна..." Но что это за подачки, что за копейки, что в новых деньгах, что в старых, когда плата-то неизмеримо выше? Собственной судьбой, жизнью? Да и так уж ли нужно было тратить казенные деньги, когда кроме денег у НИХ имелся куда более сильный довод, чем сиюминутная подачка? "Денег мне не платили и никакой другой помощи не оказывали. Я думаю, что и другим не платят. Да и никакой бюджет не выдержит, если платить всем подряд... Зачем платить, если есть такой мощный стимул деятельности, как страх", - убежден агент с четвертьвековым стажем, подписавший свое письмо псевдонимом "Арманов". Опять - о том же, опять о страхе... Летом 1995 года - уже 95-го! - мой товарищ Зураб Кодалашвили, работающий оператором на Би-Би-Си, приехал из Ульяновска - города, как известно, сквозь все путчи и политические потрясения оставшегося верным коммунистическим идеалам, в том числе и талонам на мясо и колбасу. - Ты знаешь, - рассказывал он, - Ульяновск - это заповедник. Самый настоящий заповедник. Берем у молодых ребят интервью, они, узнав, что для англичан, пугаются. Одних на пляже разговорили - попросили, чтобы только не называли их фамилий. "Да почему?" - удивились мы. Отвечают: "КГБ узнает..." Чудеса... Удивляется... И я удивляюсь. Что, еще где-то осталось? Неужели так прочно все тогда зацементировали, что ломали, ломали, ломали - а все равно где-то еще живо, цело, живет в генах, передающихся из поколения к поколению? Потому-то, наверное, не могу отделаться от ощущения: пишу о прошлом - вспоминаю настоящее - опасаюсь будущего. Итак, о мотивах. Первое, что, естественно, приходит в голову, - страх. Но страх особый, в государственном масштабе, страх, возведенный в ранг державной политики. В начале 20-х годов секретарь Сталина Борис Бажанов, сбежавший из СССР в 1928 году, стал свидетелем разговора Ягоды (впоследствии расстрелянного), в то время еще заместителя начальника ОГПУ, с заведующим агитпропом ЦК Бубновым (тоже впоследствии расстрелянным). Вот как он описал его в своих воспоминаниях: "Ягода хвастался успехами в развитии информационной сети ГПУ, охватывавшей все более и более всю страну Бубнов отвечал, что основная часть этой сети - все члены партии, которые нормально всегда должны быть и являются информаторами ГПУ; что же касается беспартийных, то вы, ГПУ, конечно, выбираете элементы, наиболее близкие и преданные Советской власти. "Совсем нет, - возражал Ягода, - мы можем сделать сексотом кого угодно и в частности людей, совершенно враждебных Советской власти". "Каким образом?" - любопытствовал Бубнов. "Очень просто, - объяснял Ягода. - Кому охота умереть с голоду? Если ГПУ берет человека в оборот с намерением сделать из него своего информатора, как бы он ни сопротивлялся, он все равно в конце концов будет у нас в руках: уволим с работы, а на другую никто не примет без секретного согласия наших органов. И в особенности если у человека есть семья, жена, дети, он вынужден быстро капитулировать". Тогда, в начале этой бесконечной дороги, по которой мы отправились в путь, заставить человека "капитулировать" было, с одной стороны, легко, но с другой - все-таки еще подыскивался повод для того, чтобы получить согласие на секретное сотрудничество. Вот свидетельство, которое я нашел в архиве Гуверского института. Некий Николай Беспалов рассказывает о том, как и для какой работы вербовались агенты в начале двадцатых годов. "В продолжение моей деятельности в качестве тайного агента ОГПУ мне приходилось часто встречаться и разоблачать других "секретных сотрудников" политической полиции. Но узнать, как они были заагентурены, мне удалось лишь про немногих. ОГПУ жестко конспирирует свою секретную агентуру, и мне мои разоблачения приходилось держать про себя и не соваться с расспросами к начальству. В 1921-1922 году в Уральске для "продвижения" меня по партийной лестнице была организована группа социал-революционеров целиком из агентов-провокаторов Уральской ЧК - Подъячева, Альбанова и Скрипченко... Альбанова обещали оставить жить в Уральске: он был офицером из армии генерала Толстого и подлежал ссылке. Потом оказалось, что он выиграл себе жизнь: его товарищей, сосланных в концлагеря Архангельской области, всех перестреляли. Яков Карпович Скрипченко - агроном, запутался в казенных деньгах, растратил казенные суммы, и так как это было не в первый раз, то его приговорили к расстрелу. В сентябре 1923 года он снова растратил 600 золотых рублей (громадная по советским масштабам сумма), принадлежавших земельному отделу Самары, куда он был направлен ОГПУ, чтобы иметь наготове своего агента на случай организации эсеровского комитета. Начальник 3-го отделения Решетов возместил растрату из сумм ОГПУ и взял со Скрипченко обещание "усилить работу" и "выдвинуться" в партии социалистов, в противном случае - расстрел. В сентябре 1923 года Решетов познакомил меня со счетоводом типографии быв. Сытина в Москве Сергеем Соломоновичем Иоффе. Его я должен был ввести в партию социалистов-революционеров и на первых порах руководил его работой. Он был заагентурен в Гомеле. В губкоме профсоюзов, где он служил, стал частенько появляться какой-то тип, присаживался к Иоффе и подолгу беседовал с ним, расспрашивая о других служащих и о посетителях. Потом пригласил Иоффе к себе на квартиру, запер дверь и, положив на стол револьвер, предложил ему служить в ОГПУ в качестве осведомителя. Иоффе было только 16 лет, он испугался и согласился. После этого его таскали в Могилев, перевели в Москву с заданием "освещать" настроения рабочих. Наконец, летом 1923 года в Симферополе был заагентурен бывший член Учредительного собрания Таврической губернии Василий Терентьевич Бакута. Он по идейным соображениям пожелал вступить в РКП. Симферопольский комитет сообщил об этом Крымскому отделу ОГПУ. Заместитель начальника секретной части Арнольд потребовал от Бакуты в доказательство искренности сделаться агентом-провокатором ОГПУ по партии социал-революционеров. В. Т. Бакута сначала не согласился, но потом сделался агентом. Как кончают секретные агенты? По опыту видно, что большинство их "проваливается" в продолжении первого года работы; 2 года считается длинным сроком, который могут выдержать только особо ловкие агенты. ГПУ разбирается в причинах провала агента и в результатах его работы. Если агент провалился не по своей вине, а по стечению от него не зависящих обстоятельств, и если его деятельность имела ценные для ОГПУ результаты, то тайного агента принимают в штат официальной политической полиции. Начальник секретной части Уральского отдела ОГПУ был агентом-провокатором ЧК в партии эсеров, выдал их нелегальную газету "Вольный голос красноармейца". Но другой крупный агент-провокатор Назаров, состоявший в 1921 году во время Кронштадтского восстания членом Петроградского ревкома и выдававший все его мероприятия Петроградской ЧК, был в 1923 году расстрелян, так как его работа была признана неудовлетворительной..." А вот уже свидетельство из моего собственного архива. Десятилетие спустя. В тридцатые годы этот человек, который подписал свое письмо псевдонимом, данным ему ОГПУ: "ростовский Сашка" ("о моей прошлой деятельности знает только жена"), - работал в одном из районных центров Казахстана. "В этом большом селе, - пишет он, - образовался круг интеллигенции: агрономы, зоотехники, учителя, врачи. У нас был прекрасный драмкружок, струнный оркестр, хор. Мы буквально оживили работу захудалого Дворца культуры. Мы поставили почти все пьесы Островского. Мы были молоды, ненавидели, что делается вокруг. Как жестоко сгоняют людей в колхозы, как умирают люди от голода. И все, что мы видели, не могло не вызвать у нас чувства протеста. И к нам стал принюхиваться начальник райотдела ОГПУ и его красавец шофер. Для постановки нам было нужно два старинных пистолета. Мне их дали в ОГПУ, но после первого действия они исчезли из-за кулис. Когда я на следующий день пришел с повинной в райотдел, мне сказали: "Принеси или посадим в тюрьму". И потом направили к начальнику. Тот мне тоже сказал: "Или тюрьма или будешь на нас работать". И дал мне три дня на размышления. Что мне оставалось делать? Я дал согласие. Свои доносы я должен был подписывать псевдонимом "Сашка". Я никого не предал. Если и писал, то писал такое, за что даже ругать-то неловко, не то, что судить. Но от меня требовали другого: дали задание - заполнить анкеты на всех кружковцев. Я сопротивлялся, но от меня не отставали... Через два года я случайно узнал, что пистолеты из-за кулис украл шофер начальника райотдела... Вот так вербуют в сексоты..." Этот человек вынужден был переехать в другой район, но и там его нашли. Он снова переехал - нашли снова. Даже в блокадном Ленинграде от него не отставали. Последний раз, по его словам, к нему пришли в Таллине. "Разве я мог найти шпионов, да и должен ли был их искать? От меня требовали другое: доносы на инакомыслящих". Он все еще боится, "Сашка ростовский" - так подписался даже сегодня. Сейчас, на закате жизни. В моем архиве - десятки свидетельств того, как, каким образом оказывались в сетях спецслужбы молодые люди конца двадцатых - начала тридцатых годов, сегодняшние уже доживающие свой век бабушки и дедушки. Но все-таки, все-таки... Еще требовалась ИХ находчивость, ИХ игра в кошки-мышки, чтобы заставить человека подписать согласие на сотрудничество с НИМИ: хоть пистолет подбросить или выкрасть. И как бы ни хвастался Ягода тем, ч