е было лето 86-го? - Да... Потом я поехал с тургруппой в Одессу. Возвратился в Ивано-Франковск 13 августа, когда меня и арестовали. Вот таким был наш с ним разговор в Москве. Помню, когда я слушал его, мне хотелось что-то возразить ему, объяснить... О том, что нельзя не только доносить, но и принимать предложения о доносительстве - это не лучшая судьба для человека. И что-то еще такое, горячечно-красивое... Но потом подумал, в чем упрекать парня, которому тогда, когда ОНИ с ним впервые увиделись, еще и двадцати не исполнилось. Что там о его вине? Она куда меньше, да и есть ли вообще, чем вина тех, кто заставил его принять это предложение... Тем более и с заданиями он не справлялся... В Западную Украину весна приходит быстрее, чем в Восточную. День был ярким, солнечным, почти уже летним... Здание ивано-франковского института радовало своей изящной современной архитектурой, и на скамейке у входа в вуз будущие учительницы открыто писали шпаргалки. Мы поднялись на второй этаж и нашли кабинет декана факультета иностранных языков. Постучались в дверь деканского кабинета, представились... Вы помните, Богдан Антонович, как в августе 1986 года вам дали на рецензию стихи, музыкальные журналы и украинскую музыкальную энциклопедию? Помните вашего бывшего студента Виктора Идзьо? Тогда вы еще не были деканом. Декан Б. Грицюк пожал плечами: - У меня было много студентов... Да и рецензий я написал сотню... Но это была не совсем обычная просьба. Виктор Идзьо... Может быть, вспомните? Ну... Он внимательно посмотрел на нас, вздохнул: - Ну... Что-то припоминаю... - Тогда почему, - спросили мы, - к вам, не филологу, не историку, не музыканту, а сотруднику кафедры педагогики и психологии обратилось управление КГБ с просьбой дать свое заключение на стихи и старые журналы, найденные у вашего студента? - Откуда я знаю... Сам не мог понять... - Богдан Антонович, был ведь уже 86-й год! Вы не могли не понимать, не могли не видеть, что ничего крамольного не было в этой литературе. Он замолчал надолго, а может быть, нам так показалось, а потом горько усмехнулся: - Но меня же попросили не с кафедры философии, а из КГБ. И я понимал, какую рецензию, какое заключение от меня ждут... - Вы не жалеете о своем поступке? - Ну жалею, жалею! - взорвался он. - Но вы бы знали мою жизнь! Вы бы знали!.. Нет, не надо ничего записывать, не надо! Потом еще долго стояло передо мной его лицо, вдруг покрывшееся красными пятнами, дрожащие руки и отчаяние, мелькавшее в его глазах. И мне стало его жалко. Очень жалко. Совсем жалко. Когда Виктор Идзьо первый раз появился в редакции, и я, сначала недоверчиво, а потом все больше, больше и больше убеждался, что все, о чем он рассказывает, правда, может быть правдой; когда потом я позвонил в Киев Киселеву и сказал: "Серега, выдвигайся в Ивано-Франковск"; когда потом мы там работали (и, кстати, во время той командировки пережили классные приключения - расскажу, обязательно расскажу!); когда статья была написана, опубликована и вызвала некоторое шевеление и в киевских, и в московских кабинетах, и бурю писем в газету, - шел, повторяю, 1990-й: туда, на Западную Украину, мы ездили поздней весной, опубликована статья "Последняя жертва "Малой земли" была в начале лета. Да, шел 1990-й... Начинаю отмечать в себе ранние признаки склероза. А чем в принципе был примечателен 90-й? Что в нем было такого особенного, что непременно должно было оставить свой след? Еще ничего не предвещало августа 91-го. И декабря 91-го. И то, что снесут Железного Феликса с площади его имени. И Горбачев послушно сдастся на радость победившему его Ельцину. И где эта Беловежская пуща - не знал никто, кроме жителей окрестных деревень. А что танки будут стрелять по Белому дому? Да и в голову никому не могло прийти на американский манер назвать несуразное здание Совмина РСФСР... Шел 1990 год... В октябрьском номере "ЛГ" именно за тот, 90-й год нашел свою старую статью, начало которой отражало, наверное, не только мое собственное настроение. Наверное, не одного меня. Скорее всего, не одного. "Был один из мерзких дней дождливой московской осени. Оказавшись в центре, на бывшей улице Горького (а сегодняшней Тверской), я с ужасом обнаружил, что мне все не нравится. Не нравится дождь, противное небо над головой, невыносимы очереди там, где хоть что-то дают, и их отсутствие там, где вообще ничего нет, жуткое чувство охватывает, когда проходишь сквозь строй озверелых "спикеров" возле "Московских новостей", устал от предчувствия будущего и от информации о прошлом, которое чудовищно все, куда ни ткнись. Наконец, надоело напряжение вокруг и внутри тебя, которое почему-то не снимает ни перспектива 500 дней, ни ласковое прикосновение западных кредиторов. Я понимал, конечно, что еще немного пройду от Пушкинской вниз, по Тверской, прикасаясь к воспоминаниям о чем-нибудь хорошем и бросая взгляд на дома своих друзей и знакомых, и это чувство безнадежности существования исчезнет - по крайней мере, надо жить дальше, и жить не в тумане только лишь политических страстей. Ведь что бы с нами ни происходило - это жизнь, жизнь... Возможно, в каком-нибудь будущем наши девяностые будут оценены не только как конец средневековья, но и как начало возрождения, и будущие наши потомки страшно позавидуют нам, что именно сейчас мы посетили этот мир..." Да... Ну ладно, значит, такой представлялся мне тогда 1990 год - все-таки иногда есть польза от того, что вдруг отыщешь старую газету, которая напомнит тебе и что происходило вокруг тебя самого, и как то, что происходило, отражалось в тебе самом. То, что и не вспомнилось бы вот так просто, без напряжения памяти... Но по-хорошему-то, думаю я сейчас, и не надо человеку, чтобы от каждого года его жизни оставалось толстенное досье (вот черт! как влез в эту книгу, так и слова лезут в голову совершенно специфические). Чем меньше событий, тем ярче из них каждое: ага! это какой был год? когда я познакомился?.. когда я был свидетелем того, как?.. когда я пережил такое, что?.. Ну и так далее. Так не всегда получается, конечно. Не потому даже, что прожитый тобой год был слишком насыщен значимыми событиями: ведь и так бывает, что спустя всего лишь полгода, а то даже и месяц, ты и не вспомнишь какую-то ерунду, которую ты воспринимал тогда, когда она случилась, как поворотный миг в твоей жизни (это не только касается отдельно взятого человека, но и целого, так сказать, исторического периода. Попробуй вспомнить, что у нас происходило, допустим, когда Генсеком был Черненко? Что-то такое с одышкой, большего и не вспомнишь! От Андропова хоть осталась охота за рабочим народом в банях и парикмахерских да сбитый южнокорейский самолет). Но, повторяю, чаще всего все-таки каждый год прожитой нами жизни - масса всего, что может запомниться. И все потому, что в конце концов мы не в Швейцарии. Ну ладно. Я не об этом. Я - о тихом и не очень, в принципе, запоминающемся 1990-м. Так вот, история, которую я тогда узнал и о которой написал тогда вместе с Сергеем Киселевым, - и на самом деле единственно яркая, которая от 90-го осталась. Могу вспомнить детали, фрагменты, даже запахи, сопровождавшие нас в той поездке на Западную Украину. Но сначала об одном неожиданном повороте в собственной судьбе, который произошел осенью 89-го, но в полной мере я почувствовал эти изменения начиная с 90-го (и в данной, ивано-франковской, истории мое новое, так сказать, положение сыграло свою некоторую роль, потому-то я вновь обращусь к приключениям собственной жизни, - уж, извините, так складывается эта странная книга). Осенью 1989 года я был избран народным депутатом СССР. Всего-всего я ожидал в жизни, кроме этого. Началось все с телефонного звонка в редакцию: - Мы хотим выдвинуть вас в народные депутаты. - А вы кто? - Инженеры с Ворошиловградского завода имени Ленина. - А где находится ваш город? - От Москвы лететь час десять... По-моему, таким был этот разговор. Сейчас, вспоминая то время, я не могу отделаться от ощущения, со мной ли это было? Сегодня мы уже привыкли говорить об избирательных технологиях - тогда и слов-то таких не было. Сегодня подсчитываются деньги, которые тратятся на выборы - тогда об этом не было и речи. Тогда - была волна жизни, и я, наверное, просто попал в нее. Когда меня привели в избирательную комиссию, помню иронический взгляд ее председателя: а ты-то парень куда лезешь? Чужак, москвич, один - против целой машины? Сейчас я с благодарностью вспоминаю Ворошиловградский обком КПСС: именно он помог мне выйти во второй тур, а потом победить обкомовского кандидата, набрав более восьмидесяти процентов голосов. Да, обком сделал все для моей победы. Запрет на посещения заводов кончался тем, что рабочие выходили на улицу, и я выступал перед ними, стоя на грузовике. Публикации в местной партийной газете о том, что я хочу продать Курилы японцам, вызывали гомерический хохот в городе. Когда в недрах обкома рождалась идея вывесить плакаты "Кооператоры Ворошиловграда - за Юрия Щекочихина" (а рабочий город не очень-то жаловал кооператоров) - моей команде становилось известно об этом через час от ребят из штаба соперника. И даже то, что на самодельных листовках зачеркивали мою настоящую фамилию и писали над ней вымышленные, естественно "Гольдберг" и "Гинзбург" (может, хоть на это клюнут простые работяги), - и то срабатывало не против, а за: ну и что? а вроде наш парень... А апофеозом борьбы против меня стал самолет: Ан-2 должен был разбросать листовки в поддержку моего обкомовского соперника, но листовки упали на похоронную процессию, о чем, естественно, тут же стало известно всему городу. Помню ночь победы... Уже около 12 ночи стало ясно, что я выигрываю. Я сидел в гостинице со своими новыми товарищами, когда мне позвонил секретарь горкома партии, возглавлявший всю кампанию против меня, и радостно сказал: "Поздравляю! Я в этом не сомневался". Дома у Пети Шевченко, замечательного журналиста и поэта, который возглавлял штаб кампании, собрались все. Когда я вышел из гостиницы, увидел толпу студентов - они чуть меня не закачали... Вот ведь какое было время! Господи!.. Вернулся в гостиницу на рассвете - телефонный звонок: "Кто победил-то?" - "Да вроде я!" - "Наливай, Вася!" Разве такое забудешь? А Петю Шевченко убили в 97-м, после серии его статей в "Киевских ведомостях" о работе украинских спецслужб. Его фотография висит над моей постелью. Я уже отплакался. Да, ну а тогда началась эта моя новая жизнь, о которой я не мог предположить даже в самых страшных снах. Не хочу писать о депутатстве - не тот повод. Но в ту поездку в Ивано-Франковск я ехал с депутатским значком (обычно его никогда не надеваю, ни тогда, ни сейчас, когда избран в Госдуму). В депутатском зале познакомился с депутатом из Ивано-Франковска Василием Степановичем Ткачуком - замечательным дядькой, возглавлявшим огромную агрофирму. Уже в самолете, узнав, зачем и по какому поводу еду, он мне сказал: "Если нужна будет помощь - позвони". А помощь, как потом оказалось, была на самом деле нужна. Когда мы с Сергеем Киселевым пришли в местный КГБ, наверное, депутатство и депутатский значок сыграли свою роль: меня воспринимали как своего. И когда я сказал: "Да все-таки не очень-то я верю, что Идзьо - антисоветчик", - начальник областного управления КГБ, поразивший меня прежде всего своим париком, ответил: "Да ну что вы, конечно же, антисоветчик", нажал какую-то кнопку на селекторе и приказал принести оперативное дело Виктора, то есть те материалы, которые он не должен был показывать никому, а уж тем более журналисту. Помню, помню, какая внутренняя дрожь охватила меня, когда я читал вслух (а Сергей писал все на диктофон) сообщения агентов. Они что, сошли с ума? - думал я. Они не могут, не имеют права показывать мне все это. Потом мы простились, вышли на улицу, но не прошли даже сотню метров, как нас догнал помощник кагэбешного начальника: "Как-то неудобно... Гости, а мы вас так отпустили". Мы договорились увидеться вечером. - Сергей, - сказал я Киселеву, - надо уматывать отсюда. Они, кажется, поняли, что наделали... Из телефонной будки я позвонил Ткачуку: - Василий Степанович, нужна помощь... Он сказал, что машина будет через час возле гостиницы. Час мы гуляли по городу. Потом подошли к гостинице. Помню, там увидел Сашу Бархатова (впоследствии он на какое-то время станет пресс-секретарем Лебедя и напишет правдивую и печальную книгу об этом генерале). Сергей поднялся, чтобы забрать наши сумки... Несколько дней мы провели в Карпатах у Василия Степановича, думая, как лучше выбраться отсюда, и потом, наконец, решили: если будут ждать на московском рейсе, надо лететь не в Москву, а в Киев. (Уже позже я выяснил, что опасения наши были не напрасными: местные гэбешники сбились с ног, чтобы отыскать нас. Дело было не в самом Викторе, а в том, что они сами нарушили святая святых: рассекретили агентуру). Статью мы писали в Киеве. Сергей приехал в Москву на день позже, чем я. Вот тогда-то вечером кто-то и побывал у него в гостинице, забрал кассету, правда, совсем другую - та, настоящая, была у меня. Вот вроде и все об этой истории. Да, еще одно... После выхода статьи я получил письмо от преподавателя из ивано-франковского института, в котором учился Виктор. Суть письма уже позабыл, но одно помню хорошо: "Не переживайте за декана Грицюка. Не было у него никаких мучений за то, что практически погубил парня. Такие, предавая, не мучаются". Вот и сейчас, вспоминая все новые и новые истории из жизни стукачей, думаю, а может, я придумал все эти мучения? Может, никакие они не жертвы эпохи и предательство было для них естественной необходимостью? Но нет. Все-таки нет. И еще одна история - тому свидетельство. ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: ШОФЕР АНГЛИЙСКОГО ПОСЛА Да, еще одна судьба, еще один человек, и снова вопрос, на который так хочется найти ответ: кто же все-таки эти люди. Жертвы, попавшие под колеса этого нашего паровоза, который, казалось, летел вперед и вдруг - привез неизвестно куда? Или напротив, не время сделало их такими, а они сами, своими судьбами, своими поступками определили именно такое течение времени? Ну ладно... Продолжаю. Жил-был шофер... Нет, не так. Жили-были мы, и самое загадочное в нашей жизни - это странность пересечения судеб. Так, допустим, я в страшном сне не мог бы себе представить, что однажды - да, в тот самый день, когда Москва удивленно и растерянно просыпалась под шум танковых моторов, - самым ценным из того, что я посчитаю нужным забрать с собой, в спешке покидая дом, окажутся три диктофонных кассеты, на которых была записана мучительная исповедь агента КГБ. Да, это был август 1991 года. Сейчас, вспоминая, что было тогда, в эти три дня: рассвет, ночь, день, снова ночь и снова рассвет, а все как будто одно мгновение, - думаешь не о потерянных возможностях той победы, а совсем о другом. Потом, уже спустя месяцы и даже годы, я от многих, ставших участниками тех событий: в самом Белом доме (и, кстати, "Белым" он стал называться именно в эти дни), на баррикадах вокруг него, от студентов, политиков, журналистов, от людей мне близких и совсем незнакомых, - слышал слова, которые могу повторить и сам сегодня - когда и жизнь другая, и сам другой, - нисколько не стесняясь тех, тогдашних моих чувств: да, это были самые яркие впечатления в уже почти прожитой жизни. Помню, помню ночь с 21-го на 22-е августа. Близился рассвет. Ждали Михаила Горбачева. Пойдем, - взял меня за локоть Володя Молчанов и, нагнувшись, шепнул: - Горбачев подъедет к тому подъезду... По полутемной узкой лестнице с выщербленными ступенями мы сбежали вниз. Почему именно сюда? - спросил я парня из охраны. Всех этих ребят мы уже хорошо знаем. Они здесь уже третьи сутки... А ребята стояли, намертво сцепившись за руки, образуя свободное пространство возле подъезда, порог которого должен был переступить Президент, чье форосское заточение стало последним мигом его славы как Президента. Вышел Бурбулис и начал нервно прохаживаться, прислушиваясь к звуку гаишных сирен, доносящихся с Кутузовского проспекта... Появился Кобец, о чем-то тихо переговорил с каким-то незнакомым мне человеком с коротким автоматом, висящим через плечо. Прорвалась, узнав откуда-то о том, что будет происходить возле этого подъезда, еще одна, кроме молчановской, телегруппа. Кажется, французы... Шла, длилась, как будто вечно, счастливая ночь с 21-го на 22-е августа. "Гор-ба-чев..." - вдруг начала скандировать толпа. Но нет, это проехал кортеж Силаева. "Пре-зи-дент..." - раздался тысячеголосый рокот, пробегающий, как морская волна, от подъезда к подъезду. Снова не он: мигая яркими фарами, подъехал "ЗИЛ" Руцкого. Михаил Горбачев тогда так и не появился... И потом, помню, аж сердце замерло, когда на широкий балкон Белого дома вышел Александр Руцкой и торжественно объявил - и микрофоны разнесли его голос на всю площадь и далеко от нее: "Президент Горбачев спасен! Злодей Крючков арестован!.." Ох, где эта жизнь теперь... У каждого, естественно, свои воспоминания о тех трех августовских днях: и у тех, кто был в Белом доме, и у тех, кто был далеко от него, в другом городе и даже в другой стране (совершенно трогательную историю я слышал в Бостоне: к дочке наших эмигрантов, которая и родилась-то в Америке, именно в этот день - да, когда была ночь в Москве, но уже победная ночь! - пришел весь ее школьный класс с букетами цветов). Да, у каждого с этими днями связано свое, личное. Это уже потом, после стали смеяться сами над собой, вспоминая скорее веселое, чем печальное. Спустя года полтора после того августа Инна Волкова, работающая сейчас в российском посольстве в Вашингтоне, вспомнила, как, пробираясь через бетонные надолбы и картонные коробки, она услышала: "Девушка, осторожно! Вы сломали нашу баррикаду"... Но все это - потом. Уже как-то совсем недавно, ночью, голосуя на дороге и злясь на проносящиеся мимо машины (или на водителей, заламывающих безумные цены), удивился, когда вдруг остановилась машина и парень за рулем, не спрашивая, куда и за сколько мне ехать, открыл дверцу и бросил: "Поехали". А потом, внимательно посмотрев на меня, спросил: "Не помнишь? Белый дом, ночь, увиделись в 20-м подъезде... Я еще был с российским флагом..." Потом мы еще долго сидели у меня, пили кофе. Совершенно незнакомые люди. Будто родные. Но возвращаясь к тем дням... Нет, тогда была еще одна смешная история, и боюсь, больше не будет повода о ней вспомнить. Рано утром 19 августа член комиссии по привилегиям Верховного Совета СССР Яков Безбах вместе со своим помощником остановился возле крепких ворот глухого, без единой щели забора. После долгого звонка дверь наконец-то открылась. "Вышли два прапорщика, и когда я, показав депутатское удостоверение, объяснил, что мне надо осмотреть дачу и документы на нее, как-то странно на меня взглянули... Потом они, взяв мое удостоверение, исчезли, наглухо закрыв за собой дверь... Их не было минут двадцать, несмотря на мои звонки, ворота не открывались, и я уже начал волноваться, куда это они унесли мое удостоверение... Потом, наконец, вышли и сообщили, что на дачу они меня пустить не могут. Я им объяснил, что они нарушают закон о статусе народного депутата и нашей комиссии... Сначала они, помявшись, ответили, что должен приехать старший, потом - через несколько минут - что мы на эту дачу не пустим. "Кому вы подчиняетесь?" - спросил я. "Крючкову", - ответили они..." Таким был рассказ Якова Безбаха, который мы слушали, падая от хохота, два дня спустя в осажденном Белом доме. Пикантность истории заключалась не только в том, что, ничего не зная ни о путче, ни о ГКЧП, он поехал проверять законность привилегий наших вождей. Главное, кого он выбрал объектом депутатской проверки - Г. Янаева, уже к этому раннему часу ставшего официальным лидером переворота. Вот был бы цирк, если бы Яков Безбах, человек, ломавший своей бесшабашной энергией все на своем пути, застал Янаева на даче. Скорее всего, учитывая патологическую трусость Янаева, тот тут же бы с перепугу сдался, решив, что никакая это не комиссия по привилегиям, а под маской депутата скрывается какой-нибудь генерал-полковник. И не было бы ни ГКЧП, ни горбачевского Фороса, ни тех трех дней, потрясших всех нас, и ни того, что случится потом. Ведь могло бы и так случиться?.. Да, здорово мы тогда веселились, слушая рассказ Якова Безбаха и еще раз убеждаясь, из каких мелких и абсолютно случайных эпизодов плетется жизнь, которая потом становится - или, по крайней мере, могла бы стать - эпохой в жизни человека, людей, народа, страны... Ну ладно, вернемся к тому, с чего начали - истории еще одного агента, сексота, стукача, с которым я впервые встретился еще в той системе, которую, замерев на площади своего имени, охранял Железный Феликс, и тихий, молчаливый, как мышка, Крючков, наверное, ласково касался его своим взглядом, даже в страшном сне не представляя, что еще чуть-чуть, и все. Ни Феликса, ни площади его имени, ни КГБ, ни его самого. Председателя В. Крючкова. Хотя нет, наверное, когда мы впервые увиделись с. ним агентом Константином, там, в главном здании КГБ СССР, уже предчувствовали, чем и как может кончиться их биография: Тбилиси, Баку, Вильнюс... Что дальше? Москва? Да, уже стояла весна 1991 года. До августа оставалось всего ничего. - Я работаю шофером посла Великобритании в СССР. И, после паузы: - Я - агент КГБ... Так начался наш разговор. Помню, как спустя несколько часов, когда уже кончились три кассеты на диктофоне, Константин сказал мне: - Я только тебя прошу: если что-нибудь со мной случится, ты сегодня знаешь все. Все, что мог, я тебе рассказал... Так мы тогда и расстались... Я пообещал Константину, что ни в коем случае не буду использовать эти кассеты без его разрешения, да и вообще спрячу их подальше ото всяких любопытных глаз. Так, в принципе, и сделал и вспомнил о них лишь на рассвете 19 августа, когда меня разбудил телефонный звонок: - С вами говорит офицер Комитета госбезопасности. В Москве - военный переворот. Я бы посоветовал вам уйти из дома. Сначала я подумал, что это чья-то не слишком удачная шутка. Но потом был звонок второй, третий, четвертый - уже от людей хорошо мне знакомых... Из дома я ушел тут же утром, нацепив на куртку депутатский значок, а в сумку бросил три кассеты с исповедью Константина, видимо, посчитав их тогда наиболее важным из того, что мне надо было сохранить. И потом начались эти три дня и три ночи... Только потом, спустя несколько недель, когда мы снова увиделись с Константином и он сказал мне: "Давай... Можно печатать", - я узнал, что и он целых три ночи провел на баррикадах возле Белого дома, чтобы утром, будто и не было этих бессонных ночей, снова садиться за руль блестящего посольского "роллс-ройса"... Вот то, чем хотел бы я предпослать наш с ним разговор, записанный на диктофон весной 91-го и опубликованный осенью того же 91-го в "Литературной газете". Текст начинался так: "Если следовать правилам игры, в которой заключается жизнь и которой жизнь является сама по себе, то шансов нам пересечься не было ни одного. Хотя мы и вырастали в одном городе - Москве. И даже не потому, что Константин родился на одиннадцать лет раньше, чем я, - в 1939 году. Как бы ни завертела его жизнь - он все равно был обречен на совершенно иной жизненный путь, чем я сам. Я спрашиваю: - Ты пошел на сотрудничество с КГБ по идейным соображениям? Или тебе пригрозили? Или купили? - ... Наверное, все-таки правильнее начать с того, где я родился и где я прожил... Родился в 39-м, в самом его конце, когда начиналась финская кампания. Отец мой, работник НКВД с 37-го года, был тут же отправлен на фронт, а мать сталась со мной в Москве. Про отца могу сказать одно: он сам родом из Узбекистана, как рассказывал, бежал из-под сабель душманов. Он попал в Москву, кое-как перебивался, потом поступил в институт, и с четвертого курса его как активного комсомольца направили в НКВД. Выбора у него не было - либо его выгоняют из комсомола и из института и ломается вся его судьба. Либо - "туда". Может быть, такой была судьба сталинских комсомольцев, которые привыкли подчиняться указательному пальцу ведущего. Итак, он вынужден был уйти с дневного отделения металлургического отделения политеха. Потом познакомился с матерью, они поженились... Я родился уже в Москве, рос на первом этаже коммунальной квартиры дома НКВД на Преображенской улице. Большой был такой дом... Для них, как я сейчас понимаю, было счастьем получить эту квартиру... Жизнь семьи шла по восходящей, так как основой ее была служба моего отца в НКВД. Но его настоящая биография от меня тщательно скрывалась... - Что именно? - Уже намного позже я увидел фотографию: семья отца во время путешествия, при нем - гувернантка. И я понял, что отец был из очень состоятельной семьи. - А твои детские воспоминания? Когда ты почувствовал: что-то особенное есть в твоей семье, в отце? - Конечно, чувствовал! Мне года четыре. Я - один в доме. Закрыт в квартире... Из окна вижу, как из подъезда выходят дяденьки в шляпах и выводят - очень вежливо и корректно - человека. Но человек вдруг начинает вырываться, ему заламывают руки, вталкивают в автомобиль... Автомобиль уезжает... Плачет соседка по подъезду, плачет жена этого человека, но не пытается оторвать мужа от этих людей... И я удивляюсь... Вот так исчезали люди, которых я знал... Менялись соседи по подъезду... Я дружил с парнем, отец которого - тоже работник НКВД, застрелился на охоте в Ленинграде... Очевидно, это было "Ленинградское дело". - А твой отец боялся аналогичной судьбы? - Очень боялся! Я помню ночи, когда просыпался от шепота матери с отцом, и они, заметив, что я открыл глаза, тут же замолкали... Они боялись стен, боялись соседей, боялись самих себя. Дом окружала атмосфера дикого страха, но это я понимаю только сейчас. Отец не рассказывал мне ни о чем. Он приезжал в 3-4 часа утра... Его привозила ночью машина... Я помню его только спящим. Как он уезжал, я не знал... Никогда он мне ни о чем не рассказывал. Но позже я узнал, что страх отца подогревался еще одним обстоятельством: один из больших военачальников Ленинграда, из "врагов народа", был его родственником. Его расстреляли... Любой ценой родители хотели мне дать хорошее образование и были очень рады, когда устроили меня в спецшколу в Сокольниках. Это была весьма привилегированная школа - первая экспериментальная с изучением английского. В ней училась племянница Кагановича, сыновья Маленкова... Сейчас я начинаю узнавать обо всем и обо всех и понимаю, что в классе было всего лишь двое из "низшего сословия": я и еще один парень. Остальные - сынки генералов, министров и так далее. - И ты был для них чужим? - Не совсем... Я тогда фанатично занимался спортом, и это заслуживало уважения и делало меня лидером в детской среде. - А когда отец впервые сказал тебе, где он работает? - Он всегда мне об этом говорил! Мы же, повторяю, жили в доме НКВД! Я видел его военные формы: то у него была зеленая, потом вдруг стала черная, морская. То есть, как я понимал, он переходил из отдела в отдел. Но чем именно он занимался, мне было абсолютно не интересно. Помню, при нем всегда было оружие, и он сильно боялся, что я возьму его пистолет. И скандал помню: он куда-то дел патроны и у меня долго выпытывал, не я ли их украл. Я рос еще тем пареньком, что не пропустил бы возможности взять патроны, если бы их увидел... Мать работала всю жизнь инженером, и только в прошлом году я узнал, что она родом из кулаков... Наверное, это тоже влияло, и очень сильно, на атмосферу в семье и почему родители так долго скрывали от меня свое происхождение... Сейчас я стараюсь изучить историю семьи, но даже до сих пор мать боится вспоминать о том месте, где она выросла, и долго не хотела, чтобы я поехал в ее деревню, чтобы снять там видеофильм... Я все-таки был там, снял фильм... Когда она смотрела его впервые, то плакала, второй раз - у нее началась истерика... Они потеряли все на свете, потеряли веру во все, потому-то даже воспоминания о старом, о родных местах были для них в то время смертельными. И потому я вырастал в атмосфере полной лжи. - И до какого года отец работал в НКВД? - До хрущевской оттепели... Я не могу назвать точной даты, когда он оттуда ушел, но ушел - не по своей воле. Помню, что уход оттуда стал для него душевной драмой. Хотя в зарплате он почти ничего не потерял... Сам я, кстати, никогда не интересовался финансовым состоянием семьи, так как всегда был сыт и одет, но когда отец ушел оттуда - понял, что в семье что-то произошли... Он был смещен, убран и начал работать в МВД каким-то инспектором... Но потом осуществилась его мечта, которую он лелеял всю жизнь... Когда он вынужденно стал пенсионером, то дошел до министра высшего образования и для него сделали исключение: после 25-летнего перерыва ему разрешили учиться в том же институте, откуда его однажды призвали в НКВД. Правда, уже на вечернем отделении... К этому времени он, конечно, позабыл не только алгебру и тригонометрию, но даже, по-моему, и таблицу умножения. Я уже был студентом и объяснял отцу элементарную математику... Он зубрил - и это было действительно так - даже таблицу умножения. Учился он честно и добросовестно и, в конце концов, получил диплом... Но инженером он успел поработать всего два-три года. Потом его здоровье полностью подорвалось... - Как ты думаешь, твой отец был из палачей? - Глубоко убежден: он был исполнителем, и причем самым добросовестным. Другого пути у таких людей, как он, просто не было... Но он - мой отец, и я никогда от него не откажусь... Но что мог делать на войне молодой капитан СМЕРШа? Он всегда был рядом с передовой, но никогда - на передовой... Я не слышал от него рассказов об атаках, ни о чем другом, о чем обычно рассказывают другие фронтовики... Он мне только рассказывал, как переходил из части в часть, тыл - передовая - снова тыл. Что мог он делать на войне? Что делали в СМЕРШе? Сам знаешь... Отец - типичный патриот-исполнитель, истинно русский человек, живший в той извращенной системе, которая делала людей патриотами... - Но давай о себе... Ты окончил школу... - Окончил школу, поступил в МВТУ, но учился весьма своеобразно: в то время я фанатично занимался мотоспортом, гонками и даже в институт первый раз пришел на костылях, разбившись на соревнованиях... Но именно гонки привели к тому, что я успешно занимался... Я был человеком риска и всегда что-то себе ломал. И когда в очередной разбился, то начинал фанатично заниматься учебой, догоняя то, что пропустил... - Отец хотел, чтобы ты стал таким, каким был он? - Отец был человеком молчаливым, замкнутым... Замкнутость его тяготила, но для него это было единственно возможным состоянием, которое давало ему чувство самосохранения. Только однажды, когда я уже заканчивал институт... Да, скорее всего он совершенно четко предвидел мой будущий путь, потому что какие-то весьма солидные граждане уже подходили ко мне, куда-то меня вызывали, начинали со мной беседы о моей дальнейшей жизни (очевидно, мне предназначался такой же путь, как и отцу)... Так вот, однажды отец что-то заподозрил, или, может быть, с ним провели беседу, но как-то утром, когда я уже собирался в институт, он мне сказал как бы невзначай, прячась от себя: "Не надевай погоны... Не повторяй моей ошибки... Только одно запомни, сын: этого не делай"... Это было его единственное откровение в жизни, единственный душевный порыв, которому я был свидетелем... Но в то время я был настоящим советским патриотом и в погонах, в служении государству я видел истинное предназначение человека и его главный долг. - А когда ты впервые лицом к лицу столкнулся с сотрудниками КГБ? - Я учился на втором курсе... Был активным комсомольцем и как должное принимал то, что партия ведет нас к светлому будущему. Я горько плакал, когда умер Сталин, и эти слезы были совершенно искренними. Тем более, для меня они были слезами и покаяния: я не очень хороший и должен стать лучше. Смерть Сталина вдохновляла меня на какую-то лучшую жизнь... Правда, тогда мне было 14... - Как я понимаю, НКВД, так же, как и КГБ, не оставлял своих людей после отставки и следил и за их судьбами, и за судьбами их детей? - Да, это совершенно точно. Суди сам: студента, человека почти с улицы, неожиданно зовут на курсы "Интуриста", на которых готовили гидов-переводчиков. На этих курсах, кстати, я был единственным студентом технического вуза, все остальные - преподаватели различных вузов, в том числе и преподаватели английского языка. Я же пришел с полным незнанием английского: из-за своих гонок я часто пропускал занятия. На месячных курсах я сделал то, что, может быть, не сделал бы и за несколько лет: начал серьезно заниматься английским. А когда я летом стал работать в "Интуристе", то мне тут же дали американскую группу - понимали, что я свой парень. - Так ты впервые начал работать на них? - Меня прикрепили к американской семье, и тут-то началась моя первая обкатка как будущего агента. - Как это происходило? Где? - Администратор гостиницы сказал, что со мной хотят переговорить. В таком-то номере. Поднимаюсь на этаж, стучу в дверь номера. Меня уже ждут... И - начинается разговор. Делается это совершенно спокойно, естественно, очень педагогично, демократично... И я поверил: то, что мне предстоит делать, действительно необходимо. Ведь, в конце концов, среди американцев есть шпионы и кто угодно еще, и я ничуть не задумывался над тем, хорошо или плохо то, чем мне предстояло заниматься. Эту просьбу я воспринял совершенно естественно. Атмосфера, в которой я рос, была и моей атмосферой. Я вырастал с генами своего отца. Но отец-то был сломлен: он родился в другом обществе, в другой семье, и ему приходилось адаптироваться к такой жизни. Мне же не надо было никакой адаптации: я уже был воспитан в том, что то, что мне предлагают, - вершина человеческого долга. Я гордился данным мне поручением и решил свято соблюдать все правила, в том числе и правило конспирации. Я знал, что никак не должен был выдавать себя. - А приходилось выдавать? - Да... Однажды мне сказали, что у Елоховской церкви будет крестный ход и мне надо туда пойти и постоять там, стараясь быть поближе к иностранцам... Мне сказали: "Поезжай в обычном виде" - то есть как разгильдяй-мотоциклист... Приехал, поставил в стороне мотоцикл и начал шастать по толпе... Уже наступала ночь. Больше становилось людей, и милиции - тоже больше... Вижу - идут молодые люди, песни поют... Но не особенно политические - такие-то вещи я научился отмечать для своих "новых друзей"... И вдруг наряд милиции во главе с низкорослым капитаном начал вытаскивать из толпы этих ребят и избивать. Я увидел, как они заломили пацана лет пятнадцати, зажали его и начали бить в пах, в живот... А он уже обмяк и не сопротивляется... А низенький капитан, как Наполеон, указывал пальцем, кого еще схватить. - На тебя тоже указывал? - Нет, я был постарше... Мне было легко и просто... Я стоял... Шарф, пропыленное лицо, по которому если проведешь пальцем - обязательно останется след. То есть обычный образ мотоциклиста... Но когда я все это увидел, то подошел к капитану и вежливо, даже изысканно (что, наверное, его особенно сильно покоробило - чего я принципе и добивался) сказал ему, глядя сверху вниз: "Товарищ капитан, вы нарушаете социалистическую законность... Тем, что вы избиваете этого мальчишку, вы оскорбляете всех остальных граждан, которые все это видят"... Язык у меня был подвешен довольно хорошо: на политзанятиях в институте я выступал лучше всех. - Ты подошел, чтобы на этом капитане испробовать свою тайную силу, которую наверняка ты уже начал чувствовать? - Нет... Мне хотелось узнать - бьют в милиции или нет. Это любопытство распирало меня давно. Сам я никогда ничего не нарушал и был очень дисциплинированный... Не пил водку, потому что занимался спортом... Был примерным студентом. Я просто высказывал капитану свое возмущение. Высказал и тут же получил удар в плечо. Я понял: они хотят, чтобы я начал драку, и потому плотно сжал руки у себя за спиной. Капитан толкнул меня еще раз, я еле удержался... Тогда он пнул меня сапогом. Со всей силы (потом у меня еще много лет болела кость). Капитан заорал: "Это - главарь!" Они расцепили мне руки... Я не защищался - дал себе задание терпеть... Меня завели за Елоховскую церковь, туда, где не горели фонари, и там били как следует. Потом затащили в автобус... Там уже били по-настоящему и сурово... Били двое. Я только сцепил руки на животе, потому что они старались бить по печени и по почкам (тогда, кстати, их и отбили первый раз). - И ты им не крикнул, кто ты, откуда, чье выполняешь задание? - Нет, нет... Я знал, что об этом нельзя говорить никому! Потом я упал как бы без сознания, но они продолжали и продолжали меня бить... Потом автобус поехал... Привезли в районное отделение милиции. Я попросил бумагу, чтобы написать заявление. Мне дали, и я все описал, что со мной делали... Меня в конце концов отпустили и сказали, что вызовут утром... Но утром меня вызвали в КГБ... - А как они узнали, что с тобой произошло? - Я сам позвонил утром и объяснил, почему не был в условленном месте, на конспиративной квартире, где мне обычно назначали встречи... - А что она из себя представляла? - Обычная квартира... Приходишь, звонишь, там тебя встречают... Жилец обычно уходит в другую комнату, а с тобой начинают беседовать... Я пришел, рассказал, что со мной случилось, написал заявление... Сотрудник КГБ сказал, что меня обязательно вызовут на допрос в милицию... - И вызвали? - Да, на Петровку... Там я составил еще одну бумагу. Мне сказали, что вызовут в суд и этому гаду достанется... Но меня больше никуда не вызывали, и, как я понял, с "этим гадом" так ничего и не сделали. Я этот случай запомнил надолго: да, в милиции бьют, но что бьют - никогда не докажешь. - Скажи, а когда ты учился в институте, тебе не предлагали стучать на однокурсников? - Было и это... Было... Я, повторяю, был активным комсомольцем, но когда мне предложили это, впервые родилось какое-то небольшое сомнение, ощущение неловкости от самого такого предложения. Но люди из КГБ, которые со мной встречались, - прекрасные педагоги, и они сразу почувствовали, что подобное предложение может меня озлобить. Я все-таки рос чистым парнем, и ради своих товарищей был готов на все. Хотя и верил, что "обострение классовой борьбы" - это действительно серьезно и что за чистоту идеалов надо бороться и их отстаивать... Но это были годы хрущевской оттепели. Наступало время прозрения... Однажды девушка, с которой я тогда встречался, позвала меня с собой на площадь Маяковского. И я там с увлечением слушал стихи. Мне нравилась смелость поэтов, эти стихи щекотали нервы точно так же, как когда я слушал "Голос Америки". А потом появились молодые люди с повязками дружинников, и они вместе с милицией всех разогнали... Меня не задержали, но каким-то образом узнали, кто я и где учусь, - в райкоме комсомола. Я честно рассказал, как я попал на площадь Маяковского и что именно я слышал. Я не привык врать, но потом у меня долго щемило в душе из-за того, что я назвал имя девушки, которая меня позвала... Да и сейчас гложет совесть - ведь я практически донес на свою подругу. Об этом я рассказываю первый раз в жизни. Это - черная тень, которая лежит на моей совести... - Ладно. Понял... Но ты начал рассказывать о том, как тебя использовали для работы с иностранцами... - Я работал с иностранцами, потому что был человеком, который хотя бы знает правила движения: девочки из "Интуриста" не знали даже, как заправить машину в нашем отечественном автосервисе... В Москве я бывал три-четыре дня в неделю, дежурные экскурсии по городу: Кремль, Третьяковка, метро... Иностранцы помогали мне учить язык. Они относились ко мне очень тепло: я был разбитным малым. Уже тогда я привык к двуликости, даже к триликости, в которой привычно жил... Мне было стыдно дорог, по которым мы ехали, и этот стыд был настоящим стыдом патриота своей страны. Стыдно было полуразрушенных домов, непригодных для жилья... Хотя для меня эти картинки были естественными и привычными, а то, о чем мне рассказывали туристы, я считал обыкновенной пропагандой... Я не задумывался, почему мы живем в такой убогости. Гены, которые мне были переданы самой атмосферой, в которой я вырастал с самого детства, не допускали никакой критичности по отношению к своей стране. - Ты наблюдал за иностранцами, а они за тобой - наблюдали? - Я ощущал их внимание всегда, везде и всюду. Но я понимал, что это необходимо. Я верил, что это надо, и я гордился сотрудничеством с КГБ. У меня были различные интуристы. Но одни, очень пожилые, запомнились мне на всю жизнь. Это была американская пара, которая наняла советскую "волгу" с финским водителем. У меня не было прав, но я очень хорошо ездил, и я возил их сначала по Москве, все показывал, а они внимательно слушали и обо всем расспрашивали. Меня это покоряло, я старался им показать Союз как можно лучше, и они со мной подружились. Безмолвный финский водитель сидел всегда сзади. Мы проехали по всей стране - от Москвы до Одессы. Через Умань. А потом оказалось, что в Умани нельзя останавливаться и въезжать туда. Потом меня вызвали: сначала поговорили со мной в "Интуристе", потом - более серьезные люди, очевидно, из КГБ. Но из-за уманского случая меня больше не приглашали в "Интурист". Я обиделся, но когда позвонил в КГБ, мне дали адрес, по которому я должен был прийти... Это оказался "Спутник". Передо мной разложили, как карточный пасьянс, туры... Зарплата точно такая же - иди, работай... И я начал работать в "Спутнике", зная не только о том, что за мной - серьезная поддержка КГБ, но и то, что КГБ знает о моем каждом шаге. Первыми мне достались в "Спутнике" выпускники "Корпуса мира", которым в качестве подарка был дан тур в Советский Союз на три месяца. Я ездил с ними по всей стране. Это были очень интересные молодые люди, очень эрудированные и весьма грамотные каждый в своей области. Один парень отлично знал работы Маркса и Ленина, обильно цитировал их и, ссылаясь на конкретный том, доказывал мне, что Ленин бандит и преступник... Это, конечно, резало мне слух. Но он очень толково, очень доходчиво раскладывал нашу историю так, как ее видел нормальный человек и как мы воспринимаем ее сегодня. Но тогда для меня эти слова были первым абсурдом, казались оскорблением и меня самого, и моей страны. Ведь каким я был тогда? Ленин свят и марксизм свят. А он говорил как враг, самый страшный враг нашей родины, один из тех, против которых я и должен был работать. Среди этой группы молодых людей была девушка, в которую я, в общем, влюбился. Ко мне она тоже хорошо относилась. Все это было романтично и интересно... И я ей написал потом, через год, одно-два письма... Она мне ответила. Но потом переписка закончилась, потому что я знал и в это свято верил: плохо, преступно переписываться с человеком из-за границы. Потом меня перевели на секретную специальность, общаться с иностранцами стало невозможно, и лишь изредка поддерживали со мной связь сотрудники КГБ. - Ты выходил с ними на связь или они с тобой? - Я знал телефон (начинаются все эти телефоны на "224", в то время "Б-4"), но чаще, раз в два или три месяца, раздавался звоночек от них. После института я начал работать на довольно секретном предприятии. Свой дипломный проект я защитил с отличием. Стал инженером, получал на 10 рублей больше других и думал, что светлое будущее мне гарантировано. Но, кроме того, я был гонщиком, и именно в этом была моя раздвоенность. Инженер, сотрудничаю с КГБ и вместе с тем - грязные гаражи и фанатичные занятия мотогонками. И однажды я решил все бросить, резко изменить свою судьбу и отправился работать на ракетный полигон. - И сильно изменилась судьба? - Я жил в гостинице космонавтов, вместе с испытателями и инженерами. Что больше всего запомнилось? На полигоне царил дух тюрьмы и зоны. У нас, инженеров-испытателей по системам заправки, всегда был спирт, что давало нам огромные привилегии... Пьянство процветало со страшной силой, на спирт можно было выменять боевую гранату. Спирт не доходил до ракет, трубы им мы не мыли... Я восстал против этой системы, но тех, кто противился, - просто избивали... Один наш парень восстал против главаря. Его напоили и со страшной силой избили... Полуживого я нашел его в степи... Тогда я собрал пять человек и из гостиницы космонавтов перебрался к "черной кости", к монтажникам. Это был одноэтажный барак: грязь, сырость, холод... Но жили мы дружно. У нас тоже был спирт, но на него мы меняли мясо. Я сам готовил и кормил ребят, а они просто хотели бросить пить. Там многие спивались. Мне приходилось отправлять людей домой с белой горячкой. Когда человек жрет мыло, убегает в степь... Ловишь его в степи, изо рта пена... Жестоко и тяжело... Там, на Байконуре, работали в основном изломанные люди. Одни просто мечтали заработать: кто на квартиру, кто на машину... Другие - сбежали туда оттого, что дома не сложилось. Я там всегда ходил с ножом... Готов был убить любого, кто поднял бы на меня руку. Но на меня не замахивались... Мы должны были уехать в Москву, для переоформления командировки. Мой товарищ (из тех, кто ушел вместе со мной из гостиницы) должен был забрать в гостинице свой паспорт. Пошел туда и не вернулся. Я долго ждал его у подъезда, но понял - там снова пьют. Я поднялся и попытался его увести. Но мой начальник, огромный такой дядька, совершенно пьяный, сказал: "Ты чего! У меня день рождения! Пей!" - "Я не пью". "Ты что, брезгуешь!?" - пьяно спросил он меня. Я ответил: "Если ты думаешь, что это так, то да, брезгую..." И вдруг - молниеносный удар в челюсть такой силы, что челюсть выскочила из сустава. На мне нависли трое. Меня крутили, а я смотрел на стол. Что я хотел найти там? Нож, вилку, все что угодно... Я понял, что должен его убить. Но ни ножа, ни вилки не было - на столе стоял только толстенный графин, обмотанный изоляционной лентой, чтобы не было видно, сколько там спирта. И тогда я вырвался, схватил графин, перепрыгнул через плечи тех, кто стоял у стола, и ударил графином своего начальника. Я разбил ему череп, повредил какие-то артерии - на два метра вверх брызнула струя крови. Я попятился назад и выставил осколки разбитого графина. Но закон тюрьмы был там известен - все опустили руки. Мне уже не хотелось убивать своего начальника - я переживал за него. Я подошел к столу, опустил на стол разбитый графин и сказал: "Теперь ваша очередь"... На меня накинулись с криками: "Его надо выбросить из окна!" (а это был четвертый этаж!). Подтащили к окну, кто-то уже открывал его, но тут начальник закричал: "Не трогать!". Ну а потом... Потом был приведен военный врач и за две бутылки спирта наложил начальнику швы. Потом мы с моей жертвой сели за стол. Все остальные, помню, куда-то попрятались... Начальник сказал мне: "Ты меня чуть не убил...". Мы долго разговаривали. Оказалось, что он совершенно одинокий человек. С женой в разводе. Дома осталась одна мать, которой он писал письма... Меня потрясло его отношение к матери.... Мы с ним начали пить этот спирт. Для него это было привычным делом, для меня же - нет. Я пил его как воду, не чувствуя, что пью... Я не помню, как меня донесли до моего барака... Помню только, как там убирал за собой блевотину... Через несколько дней мне позвонили из Москвы: "Ты где!? Мы купили тебе мотоцикл, единственный на всю команду, а ты почему-то исчез". Мне сказали, что я должен готовиться к чемпионату Союза. Я быстро рассчитался и уехал в Москву. - Константин, как я понял, там, на Байконуре, ты потерял контакты с КГБ. Ты их не искал, и они тебя не трогали? - Да, все снова началось в Москве... Вернулся, с той работы уволился, устроился на другую, в научно-исследовательский институт автомобильной промышленности. Это была одна из тех бумажных контор, которыми как трутнями была обвешана страна: там не платили хороших денег, но никто особенно не заставлял работать. Там я проработал семь лет, и с меня наконец-то сняли секретность. - Для тебя это было так важно тогда? - Конечно... Я стал ездить со сборной, добился хороших результатов в мотогонках на льду и впервые увидел другие страны. Но тогда я был слеп и, увидев их, - я не увидел ничего... В моей голове был только спорт, только гонки... Я жертвовал собой, перед каждым заездом я прощался сам с собой... Однажды на соревновании мне сказали: "Ты не должен пропустить его вперед". А это был бывший чемпион мира, знаменитый чех Антон Шваб... Я сказал: "Нет, он не придет первым". Я не смог выиграть у него старт, но каждый мой поворот угрожал его жизни. Он это понял... Четыре или пять виражей он держался, а потом остановился... - Так испугался тебя? - Он встал, чтобы его остановили судьи... Он понимал, что я мог его убить... Но я не нарушал правил! Я приехал на финиш первым - он не приехал вообще и потерял шанс стать чемпионом. Мне сказали, что такое было первый раз в истории мотогонок. Я вернулся домой на коне... А через несколько месяцев разбился... И меня все бросили, никто из команды так и не пришел ко мне в больницу. Мне даже не на что было купить еду. Жена ждала второго ребенка, а я был брошен всеми... Тогда-то я позвонил по телефону, который всегда помнил. Объяснил, меня попросили перезвонить... Звонил несколько раз, пока мне не сказали, что есть одно место: работа с иностранцами... Помню, я потом очень долго звонил по телефону, который мне дали. Мне регулярно отвечали: подожди, подожди... Звонил я из больницы, тщательно скрывая, что у меня начала отниматься рука и не проходили головные боли... Я прошел тогда четыре больницы. Я не хотел идти на инвалидность... Когда я наконец-то уже вышел из больницы, мне сказали по телефону: можешь прийти по такому-то адресу... Там оказалось УПДК - Управление по делам дипломатического корпуса. - Там знали о том, кто за тобой стоит? - Конечно... Я же шел по проторенной ими дороге, и меня приняли как своего... И - пошла плотная работа с КГБ. - Тебе тут же начали давать задания? - Я хотел бы сказать о другом... Когда я впервые отправлялся на соревнование в капиталистическую страну (до этого я был только в Болгарии), меня вызвали в ЦК. Весьма респектабельный дядя очень учтиво и серьезно разговаривал и вдруг спросил: "А вот вам из Америки писали?" А ведь прошло уже много лет, когда я переписывался с той американской девушкой... А он мне все твердил: "И вам писали, и вы писали..." Я понял: там ничего не забывается! Это стало еще одним подтверждением, что обо мне знают и помнят. И я понял, что ничего не должен делать того, что не положено... Это, повторю, было перед первым моим выездом на Запад. Там я все время чувствовал, что за мной следят... Скорее всего я ошибался. Но это было заложено в каждом советском человеке, попавшем за границу: казалось, что все спецслужбы нацелены на тебя. Это сидело в тебе, и ты даже не хотел от этого избавиться: само собой подразумевалось... - Ладно, и что в УПДК? Тебе сразу же предложили английское посольство? - Да, и сразу же - шофером к послу Я принял это как большое доверие и великую честь для себя... Тем более что тогда я имел лишь третий шоферский класс... На подобную работу принимали только коммунистов. Я же не был членом партии, но на это не обратили внимания. Я шел как по маслу... Естественно, что ты шел как по маслу... Но не один же ты такой был в УПДК? Как я знаю, вся эта система была пронизана духом КГБ? Не только в КГБ дело. Это - еще та система. Я никогда не приносил подарки начальникам, но знал, что другие-то тащут. Но от меня никто не требовал - все было тихо. - То есть твоя связь с КГБ спасала тебя от поборов? - Конечно... Только однажды (это было несколько лет назад), когда сотрудники УПДК стали часто ездить за границу, у нас появился новый большой начальник, заместитель по режиму, то есть человек, от чьей подписи зависел выезд... И он стал просить: "У меня - плохая резина. Ты ничего не придумаешь?" Да, в посольском гараже можно было кое-что достать, как, в принципе, и в самом посольстве. Короче, комплект резины я ему достал. И вот - очередной выезд - он не подписывает документы. Почему, не могу понять. Пошел к нему. Он закрывает кабинет, спрашивает, что я буду пить? А в сейфе - виски, коньяк, водка... Я отказываюсь: "За рулем". - "Да ладно, вас не трогают..." Посидели - и он мне сказал, какого размера ему нужны джинсы... Я вернулся в посольство и сказал, что ни в какую заграницу я не поеду. - Сказал англичанам? - Нет, советскому администратору. Я ему сказал: "Добивайтесь сами моего загранпаспорта. Я должен только прийти к вам и его забрать - с визой и со всем, что надо. А с этим из УПДК я не хочу иметь ничего общего". - И что? - Буквально через две-три недели тот большой чин из УПДК был уволен. Как понял, его высчитали, хотя я и не называл его фамилии. Скорее всего, с таким же предложением он обратился еще к кому-нибудь... Кстати, тот же генерал предлагал мне за большие деньги чинить автомобили: у него было два гаража, и он, очевидно, налаживал свое производство, предвидя перестройку.. - Но, как я понимаю, ты был направлен в английское посольство не для того, чтобы разоблачать взяточников из УПДК? - Ну да... Кстати, англичане меня приняли великолепно, не зная, что я двулик - в буквальном смысле этого слова... Я, допустим, отношусь к человеку хорошо и преданно, но тем же вечером я встречаюсь с другим человеком... - Из КГБ? - Да... И все рассказываю об этом человеке из посольства. - Где вы обычно встречались? - К тому времени у меня самого уже появился автомобиль. Это было очень удобно для наших встреч... Хотя время от времени мы встречались на конспиративных квартирах... - Часто происходили такие встречи? - Были постоянные телефонные звонки. Часто встречались, если предстояла какая-нибудь важная акция. - Что подразумевалось под словом "акция"? - Это означало, что я должен был уделять человеку особое внимание... Мне просто говорили, что этот сотрудник посольства представляет особый интерес. Меня не интересовало, для чего и как. - И все-таки, что именно интересовало? - Бабник ли этот сотрудник посольства, стяжатель ли и так далее. То есть для них были интересны его пороки... Для того чтобы лучше узнать человека, я придумывал с ним всякие игры. Вплоть до валютных... Хотя в принципе на валютные меня не очень тянуло... По натуре я был другим человеком. - И каким же образом ты старался проникнуть в души англичан? - Через автомобили. Я за незначительные суммы чинил их машины, начинал с ними дружить, приглашал к себе домой... В доме - обычно застолье, пьянство... Иногда они проговаривались о своих делах... Тех, что меня интересовали. Вернее, не меня. ИХ! Я считал, что посольства имеют свои спецслужбы, в задачи которых входило вредить моему государству и получать информацию, которая может нам повредить. Да, такие службы должны, конечно, быть, и они есть. Но то, что я наблюдал, все больше и больше подталкивало меня к выводу: масштабы КГБ несоизмеримы с аналогичными западными службами. У меня на памяти множество сотрудников КГБ, с которыми я общался. Были среди них и те, которых я вспоминаю нормально... От одного из таких, нормальных, я как-то услышал: если прикажут - он не остановится ни перед чем, каким бы плохим, нечеловеческим ни было его задание. И сказал мне это в принципе человек хороший. Но он - плохой, потому что он делает неправедное дело и организация его неправедная. И она не должна быть такой. - А от общения с иностранцами у тебя тоже начиналось какое-то прозрение? - Однажды я работал над одним "объектом" из посольства. Как я понимал, он был из спецслужбы... Эти люди обычно мало общаются с русскими и очень серьезно относятся к своей секретности, и потому этот человек был мало кому доступен из русских... Но мне повезло. - И чем же ты его взял? - У него была дорогая машина, а ее помяли... И на этой почве мы сблизились. Он стал бывать у меня в гостях, и все было нормально, то есть это были нормальные человеческие отношения, но ОНИ узнали об этом. Оперативник КГБ Володя, с которым я тогда общался, был человеком весьма тупым, твердолобым и без творческой замашки - стал толкать англичанина на откровенное предательство. И тогда я понял, что родина - это не только коммунизм, Ленин и Советский Союз. Для англичанина родина - Англия, такая же, как для меня - СССР. Тот англичанин оказался достойным патриотом своей родины, и это вызвало уважение. И я сказал: "Володя - не надо его трогать. Он же мне поверил, что я подружился с ним просто так". Володя посмотрел на меня как на идиота... А потом мы вместе попали в аварию. Мы ехали ко мне домой, маленький сын баловался в машине с дверцей. Я сделал Резкий поворот, и сын вывалился из машины. Англичанин ехал за мной, и он прикрыл сына своей машиной - не дал транспортному потоку раздавить его. Вот так это было... И я повторил своему куратору: "Не трогай его! Он - патриот своей страны, и для нас хорошо, что он не пойдет на предательство... Хотя бы идеологически нужно. Они должны понять, что среди нас тоже есть хорошие люди..." - И чем закончилась эта история? Удалось твоему куратору завербовать этого англичанина? - Он удивительно быстро уехал из Союза... Произошло это так. В моем доме я познакомил его с Володей. Между ними на кухне произошел какой-то нехороший разговор. Очевидно, тот склонял его на какую-то грязь... - Ты переживал из-за этого? - У меня начали открываться глаза... - Скажи, в УПДК, как мне известно, следили не только за иностранцами, но и друг за другом? Ведь вся эта Система была пронизана стукачами... - Меня и на это склоняли... Я пришел в УПДК довольно зрелым человеком. В студенческие годы сознание мое еще было не оформлено, но я уже серьезно относился к людям и к морали. Хотя, конечно, что это была за мораль... Отношение к общечеловеческой морали было испорчено еще в детстве. Мораль была коммунистической, главное в которой: если ты защищаешь ленинские идеи - то для этого хороши все средства. Так нас воспитывали... Когда я только пришел на работу в английское посольство, мне было предложено сообщать об атмосфере, царившей там среди русского персонала, о людях, об их привычках... Я отделывался общими фразами и не хотел называть фамилии. А потом в открытую сказал, что это мне не подходит. От меня отстали... Правда, раза три-четыре снова подступали, но весьма и весьма осторожно, зная мой характер. Однако я совершенно убежден, что если не все, то абсолютное большинство русских, работающих в посольствах, стучат друг на друга... - То есть ты был в Системе, но не считал себя выше, чище Системы? - Не совсем так... Я ИМ что-то сообщал, и получал за это разные льготы и послабления. Мне прощалось все на свете, даже если я что-то делал не так. Я опаздывал на работу -- на это закрывали глаза. Я совершал аварию - мне ее прощали... Но я работал на НИХ очень самоотверженно, потому что, повторяю, видел в англичанах и других западниках врагов. - Да, трудно. Костя, тебе пришлось... - Ну что "да"? Все это было, было... Но потом все чаще и чаще я стал думать: если они враги, то почему с такой болью относятся к тому, что у нас происходит? И я стал все реже и реже ходить на встречи со своими кураторами. - Ну а они? Как они сейчас? - Милиция, которая охраняет посольство, тоже из этой же Системы. И вот один из милиционеров сказал мне недавно в большом подпитии: "Костя, остановись! Что ты делаешь! Я видел твое дело в 5-м управлении... Тебя уже под расстрел можно... На тебя там столько нарисовано - страшно стало!" И я понял, что уже давно у них под колпаком. - Они сейчас пытаются на тебя воздействовать? - Я ни от кого не скрываю, что со мной происходит... Свои взгляды, свои сомнения... Они знали, что когда-нибудь я скажу всю правду, какой бы страшной она ни была... Со мной сначала терпеливо, часа по два-три беседовали... Они поняли, что это бесполезно. Я стал уже не тем, что раньше... Им это очень не нравится..." Исповедь Константина Д., шофера английского посла, была опубликована в двух номерах "Литературной газеты". Теперь о том, что не было напечатано, да и не могло быть напечатанным тогда. Когда вышла первая часть нашего диалога, разразился колоссальный скандал, и прежде всего - в Англии. Я это почувствовал и сам, когда, приехав утром в редакцию, застал на пороге своего кабинета целую толпу английских коллег с микрофонами, блокнотами и телекамерами. Что он еще сказал? Что будет напечатано на следующей неделе? Возил ли он Маргарет Тэтчер? Какие сведения он передавал на следующей неделе? - посыпались на меня ВОПРОСЫ. - Стоп, ребята! - оборвал я своих коллег. - Дождитесь следующей недели, все узнаете! - Ну, а мне ты можешь показать текст? - отозвал меня в сторону Питер Прингл, корреспондент "Индепендента", с которым мы были знакомы уже давно и успели подружиться. - Питер, обещаю тебе! Ты увидишь полосу до того, как ее увидят все, то есть на день раньше. Сейчас - не могу... Тогда же, помню, Питер рассказал, что утром целая толпа журналистов - и не только англичан, американцев, канадцев, - приехала в английское посольство на Софийской набережной в надежде встретиться с самим Константином, но дальше ворот никого не пустили: у посольства была выставлена усиленная охрана. Я волновался: что там с самим Константином, где он, как? Но связаться в тот день с ним не было никакой возможности. Он позвонил мне сам поздно вечером и рассказал, что его целый день прятали от журналистов в дальних комнатах посольства. - Посол очень расстроен, - сказал Константин. - Он мне сказал: "Ну, был агентом и оставался бы им! Зачем же поднимать скандал вокруг этого!" После публикации второй части его исповеди (а как я и обещал Питеру, он прочитал ее раньше своих коллег, и "Индепендент" опередила на один день другие британские газеты), мы решили провести в редакции пресс-конференцию. В нашем зале было темно от многочисленных телекамер, и наших, и не наших... Я, честно, сам удивился тому, что вдруг эта публикация стала сенсацией для западников: неужели они не понимали, что все русские, от секретарш до горничных, так или иначе связаны с КГБ?! Потом понял, в чем дело: знали-то, знали, но он-то впервые признался в этом открыто! И то, что для журналистов стало сенсацией, для него-то самого было поступком, личным, нравственным выбором, который должен был резко переменить его жизнь! Ведь как-никак долгая работа в посольстве делала его жизнь куда более обеспеченной, чем у многих и многих жителей страны! Я вел эту пресс-конференцию, и у меня осталась ее стенограмма. Сначала Константин сам попросил слова, чтобы сказать: - Меня волнует, как мы просыпаемся. Много уже было потрясений, изменений... Многие узнают себя в этих статьях. Я не собираюсь указывать, кто есть кто. И из меня не надо делать Джеймса Бонда. Я - та самая масса, которая и сделала КГБ монстром... Мы должны проснуться и понять, что мы живем в цивилизованном мире: с коммунизмом, с "Лениным в балде", как говорил Маяковский, мы никуда не придем. Если мы сами не изменимся, если сами не будем презирать тех, кем мы сами были, то ничего у нас не изменится. Его спросили, насколько эффективной была его работа для КГБ в качестве шофера английского посла? Он ответил: - Моя работа была эффективной в том плане, что я добросовестно выполнял работу шофера посла Великобритании. Что касается той моей другой работы, то никакой особой эффективности я в ней не видел, и я не раз говорил об этом своим кураторам, которые меня передавали из рук в руки. Все это для галочки, для отчетов, для изображения большой работы в борьбе с империализмом. Его спросили, боится ли он сейчас, после публикаций, за свою жизнь? Он ответил: - Сейчас я боюсь значительно меньше, хотя идиотов у нас много. Мы еще страна Зазеркалья. Спросили и о том, как сам посол отнесся к его поступку? - Уверен, что радости все это не доставило, и я хочу извиниться перед послом, перед сотрудниками посольства, но я не видел другого пути. Спросили его и о том, как он видит свою собственную судьбу. Он ответил: - Мне сейчас, конечно, работать очень тяжело, но английские дипломаты понимают, как мне тяжело, и не задают бестактных вопросов. Посольство не против, чтобы я продолжал работать. Но мне вообще-то можно заняться и другими делами... Пресс-конференция закончилась поздно, а потом еще - по просьбе одной популярной телепрограммы - мы делали с ним круг за кругом на его еще посольском автомобиле, и он еще и еще раз говорил о своей странной судьбе. Еще несколько дней пошумели об этой истории - и у нас, и на Западе, - а потом она, естественно, стала постепенно забываться. А сам Константин продолжал жить, нелегко жить: от безвестности - к славе, от славы - снова в безвестность. Нелегкое это состояние. Помню, перед самой публикацией я его спросил: - Еще раз подумай, стоит ли? Может, не надо? Он тогда ответил: - Я уже обо всем подумал. Спустя несколько лет он мне скажет, что из-за меня пошла кувырком вся его жизнь. Да, через какое-то время из посольства он ушел. Зарабатывал себе на жизнь тем, что делал видеоролики с разных свадеб и юбилеев. Думаю, что неплохо зарабатывал. Но как мало этого было для его взрывной кипучей натуры! Время от времени мы виделись, и он, человек старше меня на десятилетие, просил меня дать ему какое-нибудь настоящее, рисковое дело. Но что я мог ему предложить... В 1993 году во время известных событий он снимал всю эту заваруху изо всех горячих точек. Потом, помню, носился с солдатом, которого осудили за убийство офицера: ездил, снимал, осаждал суды. Ему было мало обычной, обыкновенной жизни. В 1995 году мне предложили баллотироваться в Госдуму от "Яблока", возглавляя московский список. Я попросил Константина побыть месяц моим водителем ("Яблоко" даже выделило мне на это тысячу долларов: кстати, это были единственные деньги, которые нашлись на мою избирательную кампанию, и когда слышу о том, что человек потратил на выборы сто тысяч долларов, миллион, шесть миллионов, до сих пор не могу понять, на кой такие деньги? У нас же все-таки не Америка). Константин работал с энтузиазмом революционера, которого позвали на баррикады, и мне все время приходилось успокаивать его, что за мной никто не следит, не собирается устраивать провокаций и уж тем более - не собирается покушаться на мою жизнь. Но я понимал, что без этого, без такого - жизнь для него и не жизнь. Ну а потом была Чечня. Война. Константин попросил, чтобы я взял его с собой в одну из поездок (а тогда я впервые ехал как депутат Госдумы, пригласив с собой группу журналистов, наших и американских). Кажется, это был февраль 96-го, примерно за неделю, до штурма Новогрозненского. Все было как всегда - здесь, в прифронтовой полосе. Мы сидели в гостинице на берегу Каспия и ждали, ждали, ждали: не было человека, который должен стать нашим проводником туда, на войну; он появится вот-вот, он появится завтра; будет машина, не будет машины, а если будет - то сколько. Впервые я поехал на эту войну не один - группа журналистов, несколько телекамер. И еще - Константин со своей любительской камерой. Наконец, все. Пора ехать. Понимаю, что один человек - лишний. Понимаю, что лишний - это Константин: он не из газеты, не из радиостанции, не из телекомпании. И он понимает это. Смотрит на меня умоляющими глазами. Ладно, как-нибудь уместимся, решаю я. Потом - дорога... Приведу страничку из чеченского дневника, в котором зафиксирована именно эта поездка. "Я был здесь год назад, в начале этой идиотской войны. Тогда брали Грозный, поднимая над бывшим зданием обкома партии российский флаг. Тогда хотя бы было понятно, где проходит линия фронта - того фронта, который мы сами провели на территории России. Сегодня уже совсем ничего непонятно. Едешь километр - федеральный блокпост. Еще километр - блокпост дудаевских боевиков. Посмотришь направо из окна машины - поле, грязь, землянки, танки, бэтээры, пацаны в солдатской форме, уныло глядящие нам вслед. Въезжаешь в село - такие же ребята с автоматами. Но уже не те, другие. Противники тех, кто сидит в грязи. Наш провожатый подсаживает в машину человека в камуфляже. Протягивает руку: "Я замкомандира полка по хозяйственной части". И тут же поправляется: "Ополченческого полка". То есть не нашего. Вражеского. Того, другого, с кем воюют измученные от бессмысленности этой войны федеральные войска. Здесь нет линии фронта. Здесь - шоссе между Ростовом и Баку, на нем вперемежку стоят то блокпосты федеральных войск, то посты войск, состоящих из людей, старых и молодых, которые совсем еще недавно прошли ту же самую, что и их враги, школу Советской Армии... У въезда в Новогрозненское - рынок. Бегают дети. Толпа, женщины. В киосках - почти московских - "сникерсы" и пепси. Здесь - мир. Всего в полукилометре от войны. Новогрозненское - селение между двумя блокпостами, где еще за несколько дней до нашего приезда, до того, как их перевезли в горы, находились новосибирские омоновцы, плененные под Первомайском. Обычный поселок, в котором ничто не напоминает о войне. Кроме одного: именно здесь намечена встреча и переговоры о судьбе пленных с Асланом Масхадовым. Я думал увидеть окопы, посты, вооруженных до зубов боевиков, услышать: "Стой, руки вверх! Стрелять буду!" - рассчитывал испытать наконец-то чувство опасности прикосновения к происходящему. Да ничего подобного! Поселок как поселок, люди как люди, дороги как дороги, машины как машины, жизнь как жизнь. Только встречи неожиданные. Бывший зоотехник, а ныне полевой командир Насир Хаджи представляет парня: - Это Ибрагим. Он провел операцию по разблокированию Первомайска. Расскажи, Ибрагим... - И тут же мне: - Он у нас парень скромный. Не любит говорить... То, что я видел тогда - Константин снимал на свою камеру. Снимал страстно, нервно, пытаясь зафиксировать то, что видели мы: и эти окопы, и рынок с мирно бегающими детьми, и вертолеты, низко баражирующие над нашей маленькой колонной, и полевых командиров, и Аслана Масхадова... А я понимал: вот то, о чем он мечтал все последнее время - и риск, и действие, и собственная нужность. Но потом я краем уха услышал его разговор с чеченцами: - Кем я был! Я был уродом! Я был агентом КГБ! Я жил в Зазеркалье! Я был подонком! И - похолодел. Я знал, что означают эти слова - "агент", "КГБ" для чеченцев, которые в каждом, кто бы ни проникал к ним, в расположение главного штаба, видел агента КГБ. Я знал, чем для каждого из нас это может кончиться. Включая и наших дагестанских провожатых. Тогда я ему ничего не сказал. Что-то буркнул, проходя мимо. Но уже по возвращении в Махачкалу, когда я оставался в гостинице, а он с несколькими журналистами пошел к кому-то в гости, помню, как поздно вечером раздался стук в дверь и кто-то из ребят, приехавших со мной, сказал: Д. остался там. Он всем рассказывает, что был агентом КГБ. Он кается там... Его надо остановить... Я тогда страшно разозлился на Костю. Злость осталась и по сей день: невозможно же быть постоянно кающимся, находя в этом свое жизненное предназначение. Но сейчас думаю: прав ли я был тогда, прав ли сейчас, перестав встречаться с ним. Думаю, нет. Человек, однажды попавший в эту ЗОНУ, не может выйти из нее. Здесь - не кончается срок. Можно говорить о тех несчастьях, которые принесли агенты, сексоты, стукачи тысячам и миллионам людей на протяжении нашего странного века. Но им-то самим как найти слова оправдания? Как им-то жить? И об этом эта книга. ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: "ЛЕНИНГРАДСКОЕ ДЕЛО" ОБРАЗЦА 1980-го Статьи именно с таким названием в "Литгазете", в которой я тогда работал, не было. Из названия исчезло слово "ленинградское", наверное, потому, что тогдашний главный редактор, Юрий Воронов (ныне уже, увы, умерший), сам был родом из Ленинграда. Но это - самое маленькое приключение, случившееся с этой статьей. Ох, эта жизнь! Как часто я проклинал ее, радуясь каждому ее мгновенью. Почему так, а не иначе, почему эта страна, а не другая, почему это время, а не какое-нибудь полегче... Но так я думал больше в собственной журналистской юности, а уже потом привык, притерся и даже начал считать, что именно в этих бесконечных приключениях и есть ее смысл, а вместе с тем - и само объяснение самого факта моего в ней присутствия. О самой этой истории я узнал куда позже, чем она началась. Хотя в Ленинграде (так назывался раньше Санкт-Петербург - так и тянется рука к исторической сноске) о ней знали многие - особенно те, кого с легкой руки агитпропа называли творческой интеллигенцией. Но то ли потому, что суд над Константином Азадовским - формально, по крайней мере, - был не политическим, а, так сказать, чисто уголовным (и потому не вызвал такого резонанса, которого он заслуживал, не только в Ленинграде, но в Москве и других крупных центрах СССР), то ли по причине моего собственного отчуждения от Ленинграда как от города, куда хочется приезжать, - я бы пропустил мимо себя эту историю, если бы не одно обстоятельство: услышал я ее впервые не от кого-нибудь, а от Натана Эйдельмана. По-моему, я даже помню, когда он рассказал о ней впервые. Это был один из тех московских вечеров, воспоминания о которых впоследствии не теряют своей яркости, ты и сейчас, спустя много лет, ясно различаешь и лица за столом, и разбираешь сказанные тогда слова и даже слышишь то нарастающий, то смолкающий гул за окном (а за окном Натана располагалась знаменитая Бутырка, притом та ее сторона, куда выходили окна камер, и каждый вечер начиналась звонкая перекличка арестантов). Наверное, тот вечер крепко отложился в памяти еще и потому, что было это 19 октября, то есть пушкинский, лицейский день, и мы даже решили тогда собираться в этот день каждый год, но так ничего и не получилось: то ли кто-то куда-то уехал, потом еще какие-то приключения у каждого, а потом Натан умер... Да... Ну вот, а тогда, в паузе между новой поэмой Фазиля Искандера и старой, гимновой песней Юлия Кима, Натан и рассказал мне впервые историю Константина Азадовского. А спустя несколько дней, Натан пришел ко мне домой и спросил, не попробует ли газета размотать этот, сплетенный КГБ, клубок. Потом уже началась обычная работа, которую, я помню, писал, заперевшись на несколько дней в одном, ближайшем от Москвы, Доме творчества. Получилось у меня вот что (не меняю ни интонации статьи, ни того настроения, которое было у меня тогда, и ощущения времени, в котором она писалась). Мы распахнули окно в будущее: эй, что там на горизонте! - но прошлое все рвется и рвется в наши двери, заставляя нас тревожно и мучительно думать: все ли уроки усвоены нами? Не крадется ли оно по пятам, чтобы, выждав момент, зловеще улыбнуться: "Попались, голубчики!" Не придется ли нам вновь изучать прошлое не по учебникам, а по дням собственной жизни? Ведь как бы далек ни был год 37-й от 80-го, какое бы огромное расстояние ни отделяло 80-и от 88-го, легкомысленно было бы восклицать: "Все, все! Хватит о вчерашнем! У нас все по-новому!.." Да нет, рано, рано... И потому-то историю, случившуюся в декабре 1980-го, я начинаю рассказывать с позднего лета 1988-го. ... Сколько еще ждать!? Полчаса, еще полчаса... Уже заканчивается рабочий день, и мимо, весело щебеча, пробегают две девушки (судебные секретари? делопроизводители из канцелярии?), тяжело спускается по лестнице усталая женщина с хозяйственными сумками (посетитель? судья из соседнего зала?)... Что же происходит там, за закрытыми дверями совещательной комнаты? Почему же так долго? В течение двух дней зал был полон, и сейчас вижу: никто, почти никто не ушел домой. Многие знакомы друг с другом уже давно, кто-то познакомился здесь, в зале суда. Незнакомый человек предлагает бутерброд. Женщина вытащила из сумки термос - предлагает всем по глотку горячего кофе. Напротив зала судебного заседания - лестница: не главная, парадная, а узкая, грязная, с выщербленными ступенями. По этой лестнице его и вели почти восемь лет назад. Возвращаюсь в зал, утыкаюсь в книжку. Читаю про события медленного восемнадцатого века. Ох, сколько времени проходило тогда от издания приказа до его исполнения! Как долго мчались курьеры, предлагая кому-то печальную судьбу в запечатанном сургучом конверте!.. Читаю и сначала не могу разобраться, что же отвлекает от чтения, кроме напряженного ожидания? Потом - понимаю, но, понимая, не удивляюсь: телефонные звонки там, за плотно закрытыми дверьми совещательной комнаты, где и телефона-то быть не должно. И чувствую (хотя знаю, что никогда не смогу доказать это!), что в таком же томительном ожидании находится и судья - немногословный человек со всепонимающим взглядом и два заседателя - растерянные женщины, похожие на тех, кого можно видеть в любой конторе. Дело, которое начиналось не здесь, в здании Куйбышевского районного суда города Ленинграда, должно и закончиться тоже не здесь, в зале суда... На одно сейчас надеюсь: те, кто названивает сейчас в "изолированную" совещательную комнату, поднимут головы от бумаг и, зацепившись взглядом за календарь, вспомнят, как бы им этого не хотелось, что сейчас не восьмидесятый, а 1988 год! ... Для меня и тех, кто помогал мне, эта история началась куда позже, чем для ее участников. Осенью 1987 года Константин Азадовский принес в редакцию вот такое письмо: "Я - историк литературы, критик и переводчик; в течение 25 лет занимаюсь литературной работой, имею более 100 публикаций, статей и книг, напечатанных как в СССР, так и за рубежом. До ареста работал заведующим кафедрой иностранных языков Высшего художественно-промышленного училища имени В. И. Мухиной. В конце 1980 г. ленинградскими органами КГБ и МВД было сфабриковано против меня уголовное дело: во время обыска в моей квартире мне был подброшен пакет с анашой. Обыск проводился с вопиющими нарушениями УПК; достаточно сказать, что в нем участвовали сотрудники КГБ, назвавшиеся сотрудниками милиции и не занесенные в протокол обыска. Но именно по результатам этого противозаконного обыска я был осужден в марте 1981 года к двум годам лишения свободы за "незаконное хранение наркотиков без цели сбыта". За день до обыска на улице была задержана "по подозрению" моя знакомая (ныне моя жена) Светлана Лепилина. За несколько минут до ее задержания малоизвестный ей человек, оказавшийся провокатором, вручил ей под видом лекарства пакет с анашой. Задержание моей знакомой послужило поводом для обыска в моей (именно в моей, а не ее!) квартире. В феврале 1981 года она также была осуждена к полутора годам лишения свободы по той же статье... Вопрос о наркотиках был лишь камуфляжем, прикрытием. В действительности дело носило политический характер. Его вели и направляли сотрудники КГБ (фамилии их известны). Они вызывали наших знакомых, склоняли их к даче ложных, порочащих нас показаний, оказывали давление на следователя, которому было поручено вести дело, и т. д.; во всех инстанциях г. Ленинграда про меня и мою жену распространялись клеветнические сведения о том, что мы якобы "враги", "антисоветчики", хранили "антисоветскую литературу" и т. д. Могло ли при таких условиях происходить объективное судебное разбирательство? Сразу же хочу уточнить: никаких оснований для подобных обвинений в наш адрес у сотрудников ленинградского КГБ не было и не могло быть. Ни я, ни моя жена никогда не совершали действий, которые бы даже отдаленно носили политический характер. Мои встречи с иностранными гражданами всегда стимулировались моими профессиональными интересами (я занимаюсь связями русской и западноевропейской литератур, перевожу с западных языков, печатаюсь - через ВААП - на Западе). Смехотворно и упоминание в деле о "хранении антисоветской литературы". Во время обыска у меня были изъяты и переданы сотрудниками КГБ на экспертизу в горлит одна фотография и девять книг. Фотография представляет собой воспроизведение известной картины советского художника Ильи Глазунова "XX век" - в заключении Облгорлита она названа "неизвестной картиной вредного содержания". Книга "Шедевры искусства" (на итальянском языке) была квалифицирована... как порнографическая. Остальные книги: фотоальбом "Марина Цветаева", "Перед восходом солнца" Зощенко, роман Замятина "Мы" (на немецком языке), отрывки из романа Б. Пильняка "Соляной амбар", проспекты двух западногерманских издательств и т. п. - объявлены "антисоветскими" на том лишь основании, что изданы за рубежом. Впоследствии эти книги были уничтожены (я сам, собственными глазами видел акт об их сожжении). Все это звучит настолько неправдоподобно, что может появиться мысль, что я, как человек пострадавший, сильно преувеличиваю. Увы! Стремясь сказать главное, я не имею возможности описать здесь все то, что в действительности совершалось в отношении нас: избиение в следственном изоляторе, издевательства над моей женой, камеры с "подсадными" и - как венец всему - этапирование меня через всю страну в Магаданскую область. Для чего отправлять осужденного на два года (общий режим!) в Магаданскую область? С первых же дней, как только я оказался под стражей, я протестовал как мог против каждой незаконной акции: количество моих жалоб, ходатайств, написанных за эти годы, давно уже превысило число моих научных и литературных работ. Куда я только не обращался! Но все мои бумаги оказываются в конце концов в прокуратуре, откуда я неизменно получаю отписки в несколько строк: моя вина "полностью доказана". Ни один из моих аргументов еще ни разу не был рассмотрен по существу. Как же мне добиться правды? С этим вопросом я обращаюсь в редакцию. У меня создалось впечатление, что дела, к которым причастны сотрудники КГБ, до сих пор находятся как бы вне закона..." Когда читал письмо, а потом слушал рассказ самого К. М. Азадовского, помню, мелькнуло спасительное: да это же по закону восьмидесятого! Какой судья сейчас, в 1988 году, отправил бы на Колыму за "пять граммов анаши без цели сбыта"? И статьи-то такой нет в Уголовном кодексе, есть нарушение, за которое и наказывают-то не в уголовном, а в административном порядке: в худшем случае, штрафом. Но потом подумалось о другом: а по закону не восьмидесятого, допустим, а 49-го или 37-го? Да за одного Замятина на немецком языке тут же вкатили бы 25 лет с вечным клеймом пуэрториканского шпиона. Но нет, ни при чем здесь анаша, ни при чем здесь Замятин! Они и были связаны между собой только потому, что ранние гости сразу же, с порога кинулись искать наркотики не в домашней аптечке, не на кухне, не в карманах пиджаков и пальто, а на книжных полках - не самом, согласитесь, подходящем месте для хранения подобного товара. Тогда-то редакция решила командировать в Ленинград нашего консультанта, бывшего генерал-майора милиции Ивана Матвеевича Минаева, чтобы он там, на месте, взял из архива уже старое и, наверное, пожелтевшее от времени дело, изучил его и представил редакции подробную юридическую разработку. Может быть, не дело, а хотя бы редакционный анализ дела найдут возможность прочитать вечно занятые работники надзорных инстанций прокуратуры. На следующий день звонок И. М. Минаева из Ленинграда: - Дела здесь уже нет! - Так где же оно? - На днях затребовано Москвой... Нигде, ни в одном документе (кроме, естественно, писем самого К. М. Азадовского) не было зафиксировано, что сотрудники ленинградского КГБ вообще участвовали в этой истории, но именно их участие заставляло множество людей, способных изменить его судьбу, испуганно откладывать это дело в сторону. Ох как зловеще сильна историческая память!.. Какая магия заключена в аббревиатуре одного из множеств, если разобраться, министерств и ведомств, которых вон сколько создано в нашей стране! Но ведь должна же когда-нибудь рассеяться эта магия! Почему не сейчас, когда перестройка ежедневно изменяет наши представления, которые, казалось бы, навсегда останутся незыблемыми? Ведь должен же восторжествовать закон, а не шепот, намеки, тихие указания по телефону?.. Именно на это рассчитывали мы, когда в октябре 1987-го направляли письмо из редакции заместителю Генерального прокурора СССР О. В. Сороке, ответственному в высшей надзорной инстанции за правильность судебных приговоров, с просьбой тщательно разобраться в этом затянувшемся деле. Шло время. Прокуратура Союза молчала. Справились по телефону, дошло ли письмо? "Да, дошло..." - "Ну и что?" - "О результатах вам сообщат". Обычный чиновничий ответ... Неужели снова, как было уже десятки раз, вновь прочитают предыдущие ответы и, переписав их на новом бланке, кинут в почтовый ящик? Итак, первая удача. Впервые за все эти годы дело отправилось наконец-то в Москву, в Прокуратуру СССР, но и наш консультант съездил, как оказалось, в Ленинград не напрасно. "Я изучил гражданское дело по иску Азадовского К. М. к Куйбышевскому районному управлению внутренних дел о взыскании с РУВД стоимости утерянных следователем вещей, изъятых при обыске. И там обнаружил материалы проверки, в которых, в частности, сказано: "При проведении обыска у Азадовского 19. 12. 80 г. присутствовали сотрудники У КГБ Архипов, Шлемин и др.", - сообщил И. М. Минаев. Вот так дела! Неужели за все эти годы работники различных надзорных прокурорских инстанций не могли заглянуть в материалы служебных проверок, чтобы убедиться в том, что утверждение К. М. Азадовского об участии в его деле сотрудников ленинградского КГБ - не свидетельство воспаленного воображения обиженного человека, а официально зарегистрированный факт? Но боюсь, что не из-за незнания документа, который обнаружил И. М. Минаев, шли к Азадовскому стандартные ответы, что при "обыске присутствовали лишь работники милиции". Напротив - знали! И - потому-то врали. Наш консультант вернулся в Москву, и, с изложением новых фактов, уже новое письмо ушло из редакции в Ген прокуратуру. Тому же заместителю генпрока О. Сороке. И - снова молчание. "Получили наше письмо?" - "Что вы нам все время звоните?!" - раздраженный ответ в телефонной трубке. День, еще день, неделя, еще неделя... Да, Прокуратура Союза молчала, но из Ленинграда, от Константина Марковича, пошли тревожные вести: его начали неожиданно приглашать в милицию для разговоров о преступлениях, совершенных в городе. Один, другой, третий... Пока, наконец, не сказали прямо: "Может быть, вам лучше эмигрировать?". Заканчивался 1987 год. Генпрокуратура молчала. Пришел январь 88-го - молчание. Февраль - молчание. Наши просьбы и напоминания оставались без ответа. И мы понимали почему... Решили разыграть шахматную игру. Пришел новый первый заместитель генпрока - А. Я. Сухарев. В марте мы направили ему письмо уже с жалобой на молчание заместителя - Сороки, который в течение пяти месяцев так ничего и не ответил. И вдруг в бюрократической машине наконец-то произошел сбой. Спустя полтора месяца А. Я. Сухарев сообщил, что (цитирую) "в президиум Ленинградского городского суда принесен протест, в котором поставлен вопрос об отмене судебных решений в отношении Азадовского ввиду неполноты судебного разбирательства и направлении дела на новое судебное разбирательство". К. М. Азадовский спустя восемь лет после своего ареста и спустя шесть лет после возвращения с Колымы должен был предстать перед тем же Куйбышевским районным судом Ленинграда. Подняться на тот же самый этаж (правда, без конвоя), сесть на скамью подсудимых (неужели все-таки на скамью?) и слушать обращенные к себе слова: "Подсудимый, встаньте..." Три часа понадобилось суду в том, 1980-м, чтобы приговорить его к двум годам Колымы. По тому же самому делу, но спустя восемь лет, суд растянулся на три месяца. На первые заседания я приехать не мог. В Ленинград выехал наш консультант. Вот что он сообщил: "Процесс начался 19. 07. 88 г. с того, что К. М. Азадовский попросил вызвать в качестве свидетелей сотрудников ленинградского КГБ Архипова и Шлемина. Прокурор Якубович возразил, мотивируя это тем, что к "предъявленному Азадовскому обвинению они отношения не имеют". Обращают на себя внимание ответы сотрудника милиции Арцебушева, старшего при производстве обыска у Азадовского в 1980 году. Он сказал, что задание провести обыск он получил примерно в 22 часа 18 декабря 1980 года, а за санкцией на обыск приехал к прокурору примерно в час ночи. В чем была причина такой спешки, он объяснить не мог... На обыск, по его словам, приехали четверо: он, сотрудник милиции Хлюпин и еще два сотрудника, которых он не знал (как объяснил суду, думал, что это его коллеги из другого отдела милиции, и суд не задал никаких вопросов в связи со столь смехотворными заявлениями). По словам Арцебушева, как только он увидел Азадовского, то тут же понял, что он - "не наркоман... и что наркотики ему подложили". На вопрос суда - кто, он ответил: "Враги". Второй сотрудник милиции, Хлюпин, тоже сказал, что он уверен - Азадовский не наркоман. В беседе со мной адвокат Смирнова, которая изучала дело не только Азадовского, но и его жены Светланы Лепилиной, сказала, что очень странное впечатление производит само задержание Лепилиной. Два члена комсомольско-оперативного отряда прямо заявили, что они были заранее сориентированы на задержание Лепилиной. По делу ничего не сделано для того, чтобы обнаружить иностранца по имени Хасан (он за несколько минут до ареста передал Лепилиной пакет), хотя сделать это было бы довольно легко. Также адвоката насторожил тот факт, что 5 граммов анаши, которые обнаружили и у Азадовского, и у Лепилиной, были завернуты в одинаковую фольгу..." Вот таким было сообщение нашего консультанта, сделанного в начале судебного разбирательства. На очередное заседание, которое и должно было быть решающим, я уже приехал сам... Коротко о том, что сам увидел и услышал в течение двух заключительных дней суда. За время двухмесячного перерыва К. М. Азадовский все-таки добился, чтобы в суд, в качестве свидетелей, вызвали работников ленинградского КГБ Архипова и Шлемина, один из которых при обыске представился тогда, в декабре 1980-го, сотрудником милиции Быстровым. Но на суд они не явились. Судья Н. А. Цветков зачитал два документа, присланных в суд. Заместитель начальника управления кадров ГУВД Лебедев сообщил, что, "поданным управления кадров ГУВД, Быстров Виктор Иванович на 19 декабря 1980 года не служил и в настоящее время не служит". То есть удостоверение было фальшивым. А из КГБ пришло письмо, что "в настоящее время тт. Архипов В. И. и Шлемин В. В. находятся в очередных отпусках вне пределов Ленинграда, в связи с чем их явку в суд в качестве свидетелей не представляется возможным обеспечить". Из других запомнившихся событий - допрос некоего Константинова, который тогда, в декабре 1980-го, был понятым при обыске. Привожу стенограмму: Вопрос к Константинову. Как вы оказались понятым? Ответ. При выходе из метро "Площадь Восстания" ко мне подошел работник милиции и попросил помочь. Вопрос. Где вы живете? Ответ. На Васильевском острове. Вопрос. Как вы оказались в такой ранний час на площади Восстания, то есть в другой части города? Ответ. (Пауза). С целью пройтись... Вопрос. Какой общественной работой вы занимались в 1980 году? Ответ. Я был руководителем комсомольского отряда у себя на предприятии. Вопрос. Вы продолжаете утверждать, что оказались понятым при обыске случайно? Ответ. (Пауза). Да... Вопрос к сотруднику милиции Арцебушеву Случайно ли вы подошли к Константинову? Ответ. Еще вечером было договорено, что ребята из комсомольского оперативного отряда поедут с нами в качестве понятых на обыск. Мы договорились встретиться возле станции метро "Площадь Восстания". Вопрос к Константинову. Когда вы пришли домой к Азадовскому, вас не удивило, почему у него собираются делать обыск? Ответ. Я обратил внимание, что у него в доме очень много книг на иностранных языках. Ну ладно, хватит... Не в качестве еще одного доказательства фальсификации дела против К. М. Азадовского я привел эту стенограмму. "Понятой" Константинов свидетельствовал лжегражданство - чувство, приобретенное советским человеком в самые печальные периоды отечественной истории, когда исполнение самого бессовестного приказа оправдывалось "государственной необходимостью", когда предательство отца, брата, друга, товарища по работе объявлялось гражданской доблестью. И Константинов - человек, моложе того страшного времени на целое поколение, не заставший ни ночного ожидания звонка в дверь (к тебе? не к тебе?), ни грозящих гибелью нечаянно сказанных слов ("Сказать или не сказать, что я не верю, что он враг народа?"), - он все-таки сын того времени. И потому не так уж далек был образец 37-го от образца 80-го, да и сейчас, спустя уже восемь лет, когда он в зале суда говорил заведомую ложь, несмотря на всю смелость, которую прибавили всем эти прожитые годы, - Константинов все в том же, том же плену... И потому, когда я слышу: "Опять Сталин! Ну сколько можно!" - я знаю, что отвечать: да, опять! Пока не будет выжжен в себе, в детях тот страх, превращающий человека, личность в обыкновенный винтик государственной машины. Ну, что еще о суде?.. Поднялся государственный обвинитель А. Е. Якубович и, не глядя ни на судью, ни в зал, ни на обвиняемого (нет, не на скамье подсудимых сидел К. М. Азадовский - рядом, на стуле), заявил ходатайство: отправить дело на доследование, чтобы... чтобы следственным путем установить, мог ли подложить наркотики Азадовскому кто-нибудь из знакомых, посещавших его дом в конце 80-го. Так не у знакомых надо спрашивать, а у тех, кому они, подложив, донесли об этом! Это же должно быть зафиксировано в архивах? - повис в воздухе недоуменный вопрос адвоката Н. Б. Смирновой. И суд удалился на совещание... ... И вот тянутся, тянутся томительные часы ожидания. Давно опустело здание суда, заперты двери, уборщица прошла с пустым ведром (какая-то примета, кажется, плохая?), и только мы заполняем коридор, лестницы, застывший в ожидании зал суда. И - телефонные звонки из-за дверей совещательной комнаты. Привык ли я к таким ожиданиям? Привык, привык... И - понимаю, и готов понимать. И - не готов. И, наконец, по лестнице, по коридору: "Идут, идут..." Суд идет... По коридору, не глядя по сторонам, идет, переваливаясь с боку на бок, прокурор Якубович. Едва он занимает свое место за столом - мгновенно распахивается дверь совещательной комнаты... Но не успевает еще секретарь суда воскликнуть: "Встать! Суд идет!" - в зал суда даже не входит, а впархивает молодой человек, садится почему-то рядом с обвинителем на соседний стул и с каким-то насмешливым любопытством начинает рассматривать нас, сидящих в зале. Чтение определения суда занимает минуты две, не больше: "Без проверки возможности появления наркотических веществ в квартире Азадовского с помощью других лиц нельзя сделать вывод о виновности или невиновности Азадовского по предъявленным ему обвинениям..." Дело направляется на доследование, чтобы потом (тихо, без шума, в тиши кабинетов) закрыть его. В этом никто из присутствующих и не сомневался. Гул в зале... Судья быстро исчезает в совещательной комнате... Я уже собираюсь уходить, как дорогу мне загораживает молодой человек, тот самый: - Ну, как вам работается? Я, помню, удивленно посмотрел на него. Он: - Пойдемте, попьем чайку... Поговорим... Я всегда вас читаю с бо-ольшим интересом... Отвечаю, что очень занят. Кем был этот незнакомец, впорхнувший в зал в последние минуты судебного заседания? О чем он хотел спросить меня? Или - от чего предостеречь? Или - намекнуть? Могу лишь предположить. О чем я тогда подумал? Да вот о чем. Что за срок - восемь лет! Еще в полном расцвете сил и здоровья находятся те, кто начал фабриковать дело Азадовского, да и таблички на многих кабинетах - те же самые. А те, кто даже ушел на пенсию, тоже вряд ли сменили свой привычный образ жизни... Ну, а что было потом, после судебного заседания? Помню, поздно вечером после суда я сидел дома у Константина и Светланы, дожидаясь, когда наступит мой час отправляться в аэропорт. Светлана плакала. Я, как мог, утешал ее... Потом улетел в Москву Что потом, после суда? Что, что... Десятки писем и телеграмм, возмущенных итогом этого процесса (среди них - и академика Д. С. Лихачева). Сам Константин Азадовский в письме к председателю КГБ Крючкову написал: "Несмотря на всю очевидность добытых судом доказательств, суд трусливо уклонился от принятия решения. Вместо того чтобы оправдать меня, поручил отправить дело на доследование и обязать следственные органы выявить лиц, которые, якобы относясь ко мне враждебно, могли подложить мне наркотики. Для какой же цели предпринимается теперь, спустя восемь лет, попытка найти "предполагаемых преступников"? Для того, чтобы вывести из дела реальных виновников, ваших подчиненных, которые незаконно явились ко мне на обыск..." Что еще потом? Ни один из знакомых К. М. Азадовского, как и предполагалось, никакой повестки ни от какого следователя так и не получил, и в конце 1988 года его уголовное дело было прекращено "за недоказанностью преступления". Но из КГБ К. М. Азадовскому ответ все-таки пришел. Некий сотрудник КГБ В. П. Попов (так и было подписано: "сотрудник") написал: "... установлен факт неправомерного участия двух сотрудников УКГБ СССР по Ленинградской области в проведении милицией обыска у Вас в квартире. В связи с этим по изложенным Вами в жалобах фактам проводится служебное расследование..." Но что, что все-таки произошло на самом деле? Ка