и немцы, и татары. Германский национал-социализм вырос из шовинистической традиции Пруссии, из национальной замкнутости прусского королевства, из того национального бахвальства, которое, может быть, является только отражением некоего комплекса неполноценности. Во всяком случае, в Германии Вильгельма I-го и II-го никак нельзя представить себе чеха премьер-министра или поляка министра иностранных дел. В России это было в порядке вещей. Отсюда -- русский социализм поднял знамя "трудящихся всех стран", а верхушка коммунистической партии ленинского призыва представляла собою истинное вавилонское столпотворение: были и русские, и евреи, и поляки, и татары, и грузины, и Бог знает, кто еще. Верхушка гитлеровской партии состояла только из немцев. Правда, немцы были тоже какие-то сомнительные, не совсем Райхсдейче, а сам Гитлер германцем и вообще не был. Но, во всяком случае, германский социализм, -- в соответствии со всей тысячелетней традицией германского народа, -- сразу принял шовинистический характер: раса господ. Россия Третьего Коммунистического Мирового Интернационала, "родина трудящихся всех стран", к концу войны превратилась в запретную страну для всех трудящихся всех остальных стран. Первое в истории человечества правительство, которое объявило религию -- всякую религию -- абсолютно несовместимой с существующим строем, воссоздало русский патриархат и в уцелевших от великого атеистического разгрома русских церквах недорасстрелянные священники служат молебны о Сталине. Германия в конце концов была переполнена иностранцами. Именно германская армия стала поистине армией интернационала: кроме легальных вассалов Гитлера, там были и полулегальные -- испанские, французские, бельгийские и прочие добровольные дивизии. Почти любой поляк имел возможность принять германское подданство ценой вступления в армию -- во многих случаях это было равносильно спасению и я не слыхал о поляках, которые спасали бы свою жизнь таким путем. Были даже русские дивизии -- чем не интернационал? Хозяйственное различие между СССР и Третьим Рейхом это первое, что бросается в глаза даже поверхностному наблюдателю. Двадцать два года советского властвования -- от 1917 до 1939 года -- до начала Мировой войны, привели Россию к поистине неслыханному разорению. Шесть лет гитлеровского властвования вызывают споры еще и сейчас. Немцы, ныне сидящие на скудном оккупационном пайке, рассматривают довоенное шестилетие, как время неслыханного расцвета: безработица была ликвидирована, марка была стабилизирована, строились дороги и дома. И ничто не было разорено. Причины ликвидации безработицы можно искать в общем смягчении мирового кризиса. Я думаю, это будет недостаточным объяснением. Можно искать и в гитлеровском, "плановом хозяйстве". На тему о кризисах, безработице и процветании имеется, кажется, около полусотни разных теорий. Я предлагаю пятьдесят первую. Надеюсь, что она не будет глупее первых пятидесяти. Тихий грабеж Российская социал-демократическая партия во главе с товарищем Лениным захватила власть и разогнала Учредительное Собрание. Страна ответила гражданской войной. Мирное завоевание оказалось невозможным. Интеллигенция объявила всеобщую забастовку, рабочие железных дорог угрожали транспортной забастовкой, в столицах сразу стало нечего есть, а на всех окраинах стали формироваться зародыши будущих армий Деникина, Колчака, Юденича, Чайковского и прочих. "Буржуазия" бросала все и бежала -- кто за границу, кто в Белые армии. Немецкий проф. Шубарт в своей книге "Европа и душа Востока" скорбно и иронически пишет: "Когда Наполеон взял Берлин -- немцы стали навытяжку, когда он взял Москву, русские подожгли свою столицу". Лев Толстой в "Войне и Мире" мельком описывает деревенского лавочника, который вчера бил своих баб за панические слухи, а сегодня, узнав, что Наполеон действительно приближается, поджег свой дом со всем своим скарбом и ушел в лес: "решилась Расея". Психология вытяжки и поджога сказалась и в двух внутренних завоеваниях: немцы стали перед Гитлером во фронт, в России загорелся тридцатилетний пожар. Гитлеру подчинились даже и Гогенцоллерны, в России отказал в подчинении Ленину даже мужик. В России Гражданская война прошла до последнего таежного закоулка, нацистам пришлось выдумывать "завоевание власти", полученной совершенно мирным путем. Окончательные результаты подсчитывать еще рано. Германская и русская, раньше и французская революции, проявили необычайный "динамизм" -- тенденцию к мировому утверждению своей идеи. Историки в этих случаях говорят о "стихии", о "горении", об "энтузиазме" и о всяких таких само собой понятных вещах. Мне кажется, что во всех этих "стихиях" основную роль играет все-таки стихия грабежа. Комиссары французского конвента Францию успели ограбить дочиста. Комиссары русского политбюро -- Россию. Комиссары национал-социализма успели подобрать к своим рукам и дома, и мужика, и Круппа. В стихийном процессе этого грабежа более оборотистые энтузиасты успели уже округлить свои капитальцы и оказались склонными к покою и пищеварению. Они достигли своего и они резонно полагают, что вместе с ними достигла своих целей и революция. Их объявляют оппортунистами и отправляют на виселицу (на гильотину или в подвал). Ибо есть же энтузиасты менее оборотистые или менее удачливые, которые столь же резонно скажут: "А мы-то за что кровь свою проливали?" -- и станут "углублять революцию". Всякие революционеры воспитываются в страхе и ненависти и им трудно представить себе, что где-то есть легкомысленные люди, которые не испытывают перед ними, революционерами, ни ненависти, ни страха, которые принимают их, революционеров, не очень всерьез и вовсе не собираются ни судить, ни вешать. Жадность и страх толкают "стихию" на идейную экспансию в мировых масштабах. Здесь все перепутывается в один клубок: вооружение толкает на экспансию и экспансия требует вооружения. Здесь труден первый шаг, дальнейшее идет автоматически, и, что самое страшное, -- неизбежно. Гитлер и Геринг успели ограбить подданных Третьего Рейха так, что подданные этого и не заметили. Девяносто миллиардов вложены в орудия. Девяносто миллиардов вопиют к небесам о процентах. Что случилось бы с Гитлером и Ко, если быв один прекрасный день удалось созвать мирную конференцию и подписать некий всеобщий договор о разоружении? Тогда пришлось бы перековывать орудия -- во что именно? Тогда пришлось бы переписать векселя национал-социалистического государства -- но на чье имя? Кто взял бы на себя оплату этих чудовищных векселей? Кто вернул бы шестидесяти миллионам вкладчиков их кровные пфеннинги и марки? Только война, и только победная война, открывала новые Эльдорадо. И только война давала выход из политики тихого грабежа. В России обстановка сложилась, несколько иначе и грабеж носил несколько иной характер. Я не знаю -- врожденное ли это качество или воспитанное, но русский человек питает некоторое безразличие к материальным благам жизни. За последние пятьсот лет страна переживала иностранные нашествия в среднем раз в пятьдесят лет. После таких нашествий, естественно, возникали явления инфляции, девальвации, дефляции и прочих таких вещей. В промежутках между нашествиями случались и другие неприятности, в значительной степени вызванные перенапряжением всех сил народного организма, например, гипертрофия правительственного аппарата. Было и крепостное право, которое ограничивало накопительные тенденции обоих сторон: и мужика, и барина. Мужику не было никакого смысла копить, пока существует крепостное право, все равно барин все отберет. А когда оно перестанет существовать, я все равно все отберу у барина. На такой же точке зрения стояло и дворянство: пока есть крепостной мужик -- можно содрать с него, а после него -- все равно потоп! Вооруженный разбойник отберет у меня всю мою портативную наличность и бросит меня на произвол судьбы. Вооруженный энтузиаст отберет у меня не только наличность, но и недвижимость и затем, под угрозой ножа, заставит молиться своему уродскому богу, а если я стану молиться не очень убедительно -- зарежет и меня без всякого расчета на дальнейшее извлечение из меня какой бы то ни было прибавочной стоимости. Я не хочу восторгаться Аль-Капоне. Но я предпочитаю его и Сталину, и Гитлеру -- даже и вместе взятым. Вопрос о выборе между Сталиными Гитлером решается в зависимости от личных и национальных вкусов. История русского социализма очень похожа на подвиги тех египетских коров, которые съели все и не насытились. Сейчас, впрочем, не особенно благоденствуют и немецкие социалисты. Но у немецких социалистов был все-таки период материального благоденствия -- у советских его никогда не было. В СССР царствует некоторое равенство нищеты, этакая спартанская дисциплина завтраков, обедов и ужинов, сапога, штанов и кепок, жилплощади, распределителей и Лубянок -- равенство общего бесправия и всеобщей нищеты. Верхи -- сыты, низы -- вечно голодны, "среднее сословие" качается между сытостью и недоеданием. В русском коммунизме больше напора. В немецком -- больше расчета. В немецком -- больше воровства, в русском -- больше расстрелов. Думаю, что для писателя-психолога, вот, вроде Достоевского, русский коммунист безмерно интереснее. Русский коммунист действовал по египетски-коровьему принципу: сожрал все, сам остался голодным и привел страну в такое состояние, что даже и нацистам грабить было нечего. Грабила Германия, как государство: вывозила хлеб. Но хлеб, как объект личного грабежа, не имел никакой ценности. Для личного обогащения грабить было нечего. Служба на востоке означала для германского нациста нечто вроде ссылки. Служба на западе -- определенную привилегию. На востоке было опасно, холодно и голодно. На западе были и бриллианты, и золото, и картины, и меха, были винные погреба и старинная мебель, были доллары и акции. На востоке ничего этого не было. Русские предшественники германских социалистов хозяйничали здесь уже двадцать пять лет. Все ценности России ушли заграницу для стройки оружия мировой революции, для оттачивания ножей, устремленных в животы мировой буржуазии. Но, когда наступила война, выяснилось, что ножи советского производства и плохи, и их мало, что чудовищное разграбление страны было произведено более или менее впустую, и что приходится идти на поклон к той же мировой буржуазии, которая снабдила оружием одних социалистов против других социалистов. Таким образом, великий четверть-вековой грабеж земли русской оказался, в конечном счете, только разбазариванием. Остался голоден даже и коммунист. Если это и может служить утешением, то только очень небольшим. Мне было трудно сформулировать: в чем именно заключается моральная разница между русским коммунистом и немецким нацистом. Лично для меня русский коммунист гораздо отвратительнее, чем немецкий нацист. Но это приходит вовсе не вследствие того, что нацизм лучше коммунизма или наоборот. Это вопрос чисто личного отношения: так изо всего семейства обезьян самыми отвратительными нам кажутся самые человекообразные, они слишком уже близки к какой-то злобной карикатуре на "гомосапиенс"-а. География и подготовка Социализм не отменил ни истории, ни психологии народов. Германская революция и конец германской революции все-таки повторяют основные психологические мотивы "Песни Нибелунгов". Итальянская революция и конец ее все-таки смахивают на оперу -- или, если хотите, на балаган: плащи, заговоры, предательства, и последнее убежище Муссолини -- в каком-то декоративном горном гнезде, откуда его сценически спасают рыцари германской Люфтваффе -- все это как-то не очень серьезно. Так и кажется, что вот, все эти сценические герои и злодеи, теноры и басы, снимут с себя подвязанные бороды, смоют оперный грим и пойдут в тратторию пить жидкое вино и хвастаться еще более жидкими победами. Последний акт берлинской песни о Нибелунгах все-таки достигает насыщенности древне-греческой трагедии: под пылающими развалинами Берлина, без пяти минут "мировой столицы", Великий Вождь Великой Страны засовывает в рот ствол револьвера, а последние дружинники готовят ему погребальный бензиновый костер. И вместе с вождем, как и в древние времена, приносятся в жертву его кони (Геббельс) и жены (Ева Браун). Воины взрывают последнее золото (мосты) Рейна и Эльбы, жгут склады хлеба и консервов, чтобы не досталось никому. Во всем этом есть свое зловещее величие. Но Муссолини, переодетый в бабье платье, пойманный по дороге, как мелкий воришка, убитый и выставленный на оплевывание лаццарони -- это смесь Борджиа и Боккачио, смесь похабщины и крови, балагана и застенка. В русской революции незримо, но ощутительно присутствует дух монгольских орд -- дух дикой конницы, вооруженной самой современной техникой управления -- по тем временам китайской техникой. Все три революции -- русская, итальянская и германская, как полтораста лет тому назад и французская революция, поставили себе "общечеловеческие цели" -- цели ограбления, по мере возможности, всего человечества. Принимая во внимание наличие океанов и прочих водных преград "все человечество" эквивалентно в этом случае Европе. Французской революции удалось ограбить почти все. Это же удалось и германской революции. Не знаю, удастся ли русской. Революционные армии Карно, полученные Робеспьером в наследство от старого режима, были все-таки лучшими армиями Европы тех времен, как германские армии Вильгельма II и Гитлера были, вероятно, лучшими армиями Европы наших лет. Красная армия, несмотря на полное восстановление погон, традиций и уставов царской армии -- это еще Сфинкс, облизывающийся на своего очередного Эдипа. Гитлера она кое-как съела -- правда, не без посторонней помощи. Но если бы Гитлер проявил хоть чуть-чуть больше догадливости -- Красная армия перестала бы существовать уже в 1942 году -- она перебежала бы (перешла бы) на сторону любого русского, но антибольшевистского правительства. Адольф Эдип не разгадал загадки -- и был проглочен. Сегодняшние мирные конференции переполнены очередными Эдипами. А Сфинкс, проглотивший Гитлера, остался еще более голодным, чем он был до этого пиршества. Говоря очень схематично -- в России было достаточно простора для разбоя, в Германии внутренне-разбойные возможности были сильно ограничены. В России был, так сказать, "размах", в Германии -- расчет. В России социализм грабил "внутренние ресурсы" страны, Германия нацеливалась больше на внешние... Но над обеими странами развивался один и тот же кроваво-красный стяг революции, правда, со свастикой в Германии и с серпом и молотом -- в России: нужны же какие-то опознавательные различия, чтобы в братских объятиях пролетариев всех стран всадить свой нож, по крайней мере, не в свою собственную спину... Но все это, в сущности, второстепенно: Гитлер вместо Сталина, Гестапо вместо НКВД, "организация Европы" вместо "мировой революции" и Дахау вместо Соловков. Да, поразительно сходство двух режимов в двух странах, так непохожих друг на друга. Да, поразителен параллелизм развития всех трех великих революций: французской, русской и германской. Но самое поразительное и самое страшное -- это общность того человеческого типа, который делает революционную эпоху, той "массы", которая вздымается на гребне революционной волны -- и прет к своей собственной гибели. Жулики и масса Люди, которые прочно уселись на престолах университетских кафедр, люди, которые пишут книги "для избранных" и поучают нас, грешных мира сего, любят оперироватъ терминами "масса", "стихия", "народ". В исторической публицистике очень тщательно разработан этот, в сущности, довольно нехитрый трюк: вместо deus ex machina, который в нужный момент появляется сквозь люк в полу эллинской сцены, -- сквозь дыры исторической аргументации выскакивает "масса", "стихия" и прочее. Эта масса действует разумно, пока она следует предписаниям данного историка, философа, публициста и перестает действовать разумно, когда эти предписания проваливаются, что случается с истинно унылой закономерностью. В зависимости от политических вкусов данного автора, эта масса снабжается разными прилагательными: говорят о "трудящейся массе" и говорят о "некультурной"; говорят о "слепой массе" и говорят о "стихии революции"; говорят о "пролетарских массах", несущих миру новое евангелие, но говорят и о "черни", "плебсе" и толпе. Прилагательные эти слегка меняются: так, до февраля 1917 г. для русской интеллигенций русская "масса" была "богоносцем" -- до тех пор, пока она "свергла самодержавие"; после свержения Керенского -- масса перестала быть богоносцем и превратилась в "толпу". В дальнейшей своей эволюции масса стада чернью и плебсом, и вообще отбросами человечества. Постепенную смену прилагательных можно легко проследить по описаниям хотя бы того же Ив. Бунина. В дни его сотрудничества с Лениным русский народ был, конечно, "богоносцем", правда, атеистическим, но все-таки богоносцем. После победы Ленина тот же народ таинственным образом стал просто сволочью, для которой нужны "пулеметы, пулеметы и пулеметы". Потом тот же народ оказался "спасителем отечества" и "устроителем нового мира". Ивана Бунина я беру в качестве персонификации русской интеллигенции, самой современной и классической революции. Можно взять и другой пример: Адольфа Гитлера. Пока германская масса перла к Сталинграду и Аль-Амейну -- она была сливками человечества. Когда ее поперли от Стапинграда и Аль-Амейна -- она оказалась отбросом истории: так ей и нужно. Карлейль восторгался французской массой, пока наполеоновская "личность", сидя на этой массе, перла на Москву, и перестал восторгаться, когда масса, окончательно улегшись костьми на русской земле, предоставила Наполеону расхлебывать и Лейпциг, и Ватерлоо. Но русский пример является все-таки самым классическим и самым современным. Об Ив. Бунине я только что говорил, но Ив. Бунин является художником, а, как известно, для художника писаны не все законы: "ветру и орлу, и сердцу девы нет закона -- таков и ты, поэт: и для тебя закона нет". Но есть люди, для которых законы, по крайней мере, "законы общественного развития", должны были бы существовать: за исследование именно этих законов, мы, налогоплательщики, платим деньги этим людям, что-то должны они уж знать! Русская интеллигенция занималась, по преимуществу, "исследованием законов общественного развития" -- правда, преимущественно по немецким шпаргалкам. Не будем обижаться: самый красивый профессор не может дать больше того, что он имеет, а имеет он очень мало. Во всяком случае, такие величины первого ранга, как проф. П. Милюков и проф. Н. Бердяев что-то, кажется, должны были бы знать о "массе", которая "решает историю", или, по крайней мере, "делает историю", -- ту историю, которую эти люди изучали профессионально. Проф. Бердяев начал свою научную карьеру с проповеди марксизма, потом перешел в монархизм и призывал возвратиться к феодализму -- и, пока что, закончил сталинизмом. В промежутках он разыскивал разных богов -- кажется, не нашел ни одного долговременного. Проф. Милюков совершал колебания менее широкой амплитуды: он всю свою жизнь нацеливался на министерский пост, а когда с этого поста "масса" его вышибла, то она оказалась "некультурной", "отсталой", политически безграмотной и вообще несозревшей для тех рецептов, которые ей давали: Бунин, Бердяев, Милюков, Керенский, Ленин, Троцкий, Сталин, Бухарин и еще человек пятьсот. Вообще, масса действует провиденциально, пока она катится как раз до той ступеньки, которая была научно предуказана Буниным, Лениным, Бухариным и прочими пятью сотнями исследователей законов общественного развития. И становится дурой в порядке "углубления революции", кувыркается все ниже и ниже -- до подвала включительно. Можно бы, конечно, сказать: если русская масса оказалась "некультурной" и "несозревшей", то это прискорбное обстоятельство исследователи законов общественного развития должны были бы учесть еще ДО революции. Можно бы сказать и другое: масса какою была, такой и осталась; всякая масса -- русская, немецкая, цыганская и прочая. Нельзя же себе представить, чтобы десятки и сотни миллионов могли бы менять своих богов, программы, желания, убеждения, навыки и прочее с такой потрясающей маневренной способностью, как это делали исследователи законов общественного развития. В общем, нужно констатировать, что масса надула их всех. Сейчас она собирается надуть даже и коммунистов. Не будем слишком оптимистичны: даже и коммунисты будут перевешаны не все. Останутся какие-то диалектически-материалистические профессора, которые тоже будут жаловаться на несознательность массы, отринувшей сталинский вариант социалистического рая, а уж какой научный был рай! Сейчас мы присутствуем при поистине "всемирно-историческом зрелище", при полном провале всех теорий, прогнозов, профессоров, философов, исследователей исторических законов и законодателей истории: все пошло ко всем чертям. Масса надула всех: и Милюкова, и Гитлера, и Шпенглера, и Муссолини, и Гегеля, и Маркса. Она возвращается к Забытому Автору, ибо Забытый Автор есть единственная строго научная основа построения человеческого общества. Мы присутствуем при грандиозном провале всех книжных попыток построить живую жизнь. Вместо "научно" сконструированного рая, мы попали если не совсем в ад, то, по крайней мере, на каторгу. Это есть факт. Никакой исследователь законов общественного развития, если он не вооружен вполне уж стопроцентным бесстыдством, не вправе оспаривать этого противопоставления: что нам всем было научно обещано на рассвете европейского социализма и где мы все сидим при его реализации. Что нам всем обещали и куда нас всех привели философы, профессора, гении, вожди и прочие и что мы, масса, вправе думать обо всех них. Моя книга, как читатель, вероятно, уже заметил, носит не только ненаучный характер, -- она носит антинаучный характер. Или, точнее, я утверждаю, что вся сумма "исследования законов общественного развития" -- не есть наука, это только подделка под науку, это есть торговля заведомо фальсифицированными продуктами. В средние века "философия была служанкой богословия". Теперь она стала потаскухой политики и каждая уважающая себя политическая партия имеет на своем содержании такую философию, какая соответствует ее финансовому состоянию. Но из тротуарного брака Вождя с философией рождается дальнейшее сифилитическое потомство, уроды, одержимые паранойей, в больном воображении которых станут возникать новые законы общественного развития и новые рецепты устроения моей жизни, жизни "массы". Будут вычерчиваться новые прокрустовы ложа, на которых вожди и философы будут то ли растягивать мои суставы, то ли отрубать мои ноги, а я этого, по культурной отсталости моей, -- никак не хочу. И я полагаю, что свежий опыт философской вивисекции, который я -- вкупе с пятьюстами миллионами остальных европейцев -- переживаю на своих собственных позвонках, дает мне право на обобщение, которое еще лет тридцать тому назад могло бы показаться совершенно неприличным. Это обобщение сводится к тому, что "масса", "народ", "толпа" и прочее состоит из разумных и порядочных людей, и что вожди и философы вербуются из сволочи и дурачья. Я утверждаю, что средний француз, немец или русский, неспособен на такое нагромождение предательства, бесчестности и зверства, на какое оказались способными Робеспьер, Сталин и Гитлер. И что никакой средний француз, немец или русский не станет устраивать своей личной жизни по Дидро, Ницше или Марксу. Что никакой средний француз, немец или русский не станет менять своих убеждений или верований с такой потрясающей легкостью мыслей и совести, с какою это делали французские, немецкие или русские властители дум и творцы систем. Я не имел удовольствия разговаривать с современниками Консьержери, но я по личному опыту знаю, что всякому немцу все-таки стыдно за Бельзен и Дахау, как всякому русскому все-таки стыдно за Соловки и Лубянку. Что при всяком среднем французе, немце и русском -- при всех наших слабостях и недостатках, есть еще человеческая совесть, есть все-таки воспоминания о Забытом Авторе и есть все-таки представление о том, что можно и чего нельзя, что допустимо и что все-таки недопустимо и что есть уже преступление. В философии -- по крайней мере в социальной философии, преступления нет. Есть "историческая неизбежность". В поступках Вождя преступлений тоже нет: есть историческая необходимость. Они философы и вожди -- они стоят над моралью, они "по ту сторону добра и зла". И они, -- философы и вожди, -- автоматически подбирают вокруг себя тех дядей, которые вот только этого и ждали и жаждали, как бы очутиться "по ту сторону добра и зла", по ту сторону всяких религиозных, моральных и даже уголовных запретов. Эти дяди и подбираются. Они жгут, грабят и режут; и перепуганные философы, бегущие куда глаза глядят от своих собственных посевов, объявляют сборище этих подонков "массой", "народом" или даже "нацией". Сейчас, после опыта целых трех революций, все должно было бы стать очевидным -- по крайней мере для нас, для массы, для плебса, для экспериментальных кроликов, растянутых на прокрустовом ложе философии и вождизма. Робеспьер вырос из Вольтера, Дидро и Руссо, Франция была залита кровью -- залила кровью почти всю Европу и закончила свою победоносную эпопею в Париже, и сейчас, на наших глазах, из когда-то первой нации в мире -- стала второстепенным государством, с фактически вырождающимся населением, с полным разбродом внутренней жизни страны. Гитлер вырос из Гегеля, Нищие и Шопенгауэра, залил кровью и Европу, и Германию, привел страну к неслыханному поражению и, покончив жизнь самоубийством, оставил свою "высшую расу" разодранной в клочки оккупационных зон. Сталин и его наследники выросли из Маркса, Чернышевского и Плеханова -- залили кровью свою страну и кое-какие из соседних, и стоят перед той же альтернативой, перед какой стояли якобинцы Франции и нацисты Германии: или мировая власть, или виселица. Три величайших человеческих общежития мировой истории -- Рим, Россия и англосаксонское коммонуэлльс (включая в него и САСШ) были построены без философии и без вождей: они строились нами, массой -- Иванами, хорошо помнящими свое родство, Джонами-Налогоплательщиками и Агриколами-землепашцами. Средними людьми, чтившими отца своего и мать свою и не пытавшимся усесться по ту сторону добра и зла. Это есть историческая очевидность. Философы и историки будущего сделают все от них зависящее, чтобы замазать эту очевидность сотнями новых теорий и тысячами новых передержек, чтобы притушить нормальную человеческую совесть, затуманить простой здравый общечеловеческий смысл "массы", чтобы собрать под свои новые знамена новых пассажиров для новых путешествий по ту сторону добра и зла. Пассажиры, вероятно, найдутся. Они с таким же правом будут названы массой, с каким философия именует себя наукой. И они будут претендовать на ножи с таким же упорством, с каким философия будет претендовать на рецепты. Потом появятся новейшие профессора новейшей революционной истории. Позднейшим поколениям они будут говорить о великих духовных прорывах, о героике революционных лет, о великих идеалистах, которым мы, "масса", подрезали их вдохновенные крылья, уселись тяжким, мещанским грузом на их порывы и испортили им всю их революционную, музыку. Говоря короче, будущие профессора истории будут врать так же, как врали прежние. И снова будут созидаться легенды о великих людях и эпохах, и о мещанском болоте, в котором погибли и великие эпохи, и великие люди. Пир богов В русской поэзии есть строчки, в которых как бы концентрировалось вот это революционно-героическое настроение: Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые Его призвали Всеблагие, Как собеседника на пир. Мысли такого рода в русской поэзии являются исключением: из всех видов духовного творчества России -- поэзия была самым умным, во всяком случае, совершенно неизмеримо умнее русской философии и публицистики. В другом месте я привожу параллельно прогнозы философов, историков и публицистов, и синхронические им предупреждения поэтов. Таблица получается поистине удручающая. Так что строки о пире всеблагих являются исключениями. Однако, именно они декламировались в те предреволюционные годы, когда университетские стада России мечтали о блаженстве роковых годов и готовили это блаженство для себя и для своей страны. В результате их усилий мы, наше поколение, попали на этот лир богов -- на пир голода и расстрелов, тифов и вши, Соловков и Дахау. На столе этого пира появились и обглоданные человеческие кости: в некоторые из "роковых минут" участники пира занимались людоедством. Наш пиршественный слух услаждала музыка артиллерийской канонады, грохота обрушивающихся домов, шипенье того пара, которым Гитлер ошпаривал евреев, и выстрелы тех наганов, которыми Сталин ликвидировал буржуев. Вообще, всеблагие постарались доставить нам удовольствие -- и за наши же деньги. А также и за деньги будущих поколений. Наполеон, чистокровный корсиканец, так сказать, Аль-Капоне европейской истории, начинает свои политические мечты с проектов истребления всех французов на Корсике -- он по тем временам был итальянским патриотом. Потом он слегка изменил свой патриотизм: вместо истребления французов предлагал в своих якобинских брошюрах истребление только французских "тиранов". Первые свои грабежи он начал в Италии; итальянский патриотизм был так же забыт, как и якобинские брошюры. Его подвиги обошлись Франции в 4,5 миллионов мужчин -- Франция имела тогда всего 25 миллионов населения. Цвет нации гиб не столько на полях сражений, сколько в болезнях походов. Не от этого ли страшного кровопускания идет физическое вырождение этой, может быть, самой талантливой нации мира? "Слава Франции" кончилась парадом союзных войск в Париже, и после этой славы Франция не оправилась никогда: Париж был сдан в 1814, в 1871, в 1940, а в 19-14 только русская жертва на полях Восточной Пруссии спасла LA VILLE LUMIERE от очередного иностранного парада. Сто тридцать третье правительство Третьей республики (сейчас -- уже четвертой), наследницы ста пятидесяти лет революционных шатаний и политической беспризорности. И за все это -- Пантеон? Более великого благодетеля прекрасная Франция так и не могла разыскать? Об Адольфе Гитлере у меня тогда еще не было достаточной информации, но в голову лезли тревожные мысли об Иосифе Сталине -- одном из очередных распорядителей очередного пира богов: а что, если в Пантеоне Успенского собора в Кремле этак в 2000 году будет стоять такая же гробница, окруженная знаменами Кронштадта, Ярославля, Севастополя, Новороссийска и Соловков -- победы Сталина над матросами, солдатами, офицерами, крестьянами и прочими... Сталинграда тогда еще не было, но ведь и Наполеон начал не с Аустерлица, а с Тулона? И наполеоновские капралы, начав в скромных чинах и скромных масштабах лионские, марсельские и тулонские грабежи, ведь не сразу получили маршальские жезлы и доступ к сокровищницам Рима, Вены и Москвы? Идеи французской революции, пронесенные на наполеоновских знаменах от Мадрида до Москвы? Что осталось от них, кроме литературной декламации и метрической системы мер в Европе? Самый элементарный анализ социальных взаимоотношений в мире до и после французской революции показывает с полной наглядностью: великая французская революция имела огромное влияние на литературное хозяйство Европы. На все остальные виды человеческой деятельности она не имела никакого влияния. Конституция САСШ была построена на старой английской традиции -- и, как и английская -- держится до сих пор. С крепостным правом в России монархия начала бороться до 1789 года и кончила через 72 года после этой даты. Феодализм во Франции погиб в ночь на 4 августа, феодализм в Европе остался, как и был -- и жил, и умер совершенно независимо от идей 1789 года. В Германии его остатки, кстати, ликвидировал только Гитлер. И если над наполеоновской гробницей "склоняются знамена", то почему им не склоняться над гитлеровской? И почему будущим историкам не восторгаться идеями 1933 года, знамена которых тоже ведь прошли по всей Европе? Канонизация одного героя мировой истории создает почву, на которой вырастают другие. Хвалебные оды одной революции создают психологические предпосылки для других революций. Романтический грим революционных подвигов действует, как боевая раскраска индейцев, -- школьники мировой истории восторгаются романтикой и забывают о "столбе пыток". А также о гибели племен, культивировавших добродетели томагавка, как и снимавших скальпы со своих "классовых врагов". И нет до сих пор такого учебника истории, который, подведя самые бесспорные итоги "великим переворотам мира", сказал бы всем начинателям новых революций: "Дорогие мои ситуайены, товарищи, геноссы и камрады! На основании статистических данных о предыдущих революциях, начинатели новой не имеют почти никаких шансов выбраться из нее живьем. И нет никаких шансов не потерять в ней отца, брата, жену или дочь. Нет никаких шансов уйти от голода, грязи, расстрелов и унижений революционного процесса. Правда, если вы попадете в разряд тех двух-трех процентов начинателей, которых не постигла судьба Дантона, Рема, Троцкого и прочих, тогда, при крайней степени Моральной нетребовательности, вы сможете считать себя в выигрыше: к вам по наследству перейдут штаны вашего расстрелянного брата, правда, без революции вы купили бы за это время сто пар штанов. Но вот эти наследственные штаны вы можете одевать в славную годовщину гибели вашего брата: 14 июля, 25 октября или 9 сентября. И хвастаться завоеваниями революции -- штанами, ею для вас завоеванными у вашего брата. Вашей точки зрения, по всей вероятности, никто опровергать не будет, ибо ваш брат давно уже сгнил..." Все это могли бы и должны были бы сказать нам наши учителя: философы и социологи, профессора и публицисты. Могли бы и должны были бы перечислить и завоевания революции: гибель около пяти миллионов населения во Франции, около десятка миллионов в Германии, около полусотни миллионов в России. Могли бы рассказать о женщинах Франции, России и Германии, стоящих в очередях за куском хлеба и с этим куском хлеба в очередях у тюремных дверей, чтобы кое-как накормить отцов, мужей, братьев, сыновей, или узнать, что и они уже "завоеваны революцией" и отправлены на окончательный пир богов, -- на гильотину, плаху или к стенке. Могли бы и должны были бы рассказать не об оперных местах и выдуманных позже афоризмах, а о бесконечных унижениях каждого дня революционного процесса. Могли бы и должны были бы не звать к повторению "пира богов", а честно и серьезно предупредить нас, молодежь: если вы не хотите, чтобы ваши жизни были изувечены и растоптаны революцией, чтобы ваша родина была разорена изнутри и разгромлена извне -- не ходите в революцию, не помогайте ей, не призывайте из уголовного подполья вашей страны зловещих людей, вооруженных длинными ножами и короткой совестью, не ройте братских могил самим себе!" Что же делать? Ганнибал, вероятно, величайший военный гений мировой истории, погубил Карфаген. Два других гения -- Робеспьер и Наполеон -- разгромили Францию. Третья пара -- Бисмарк и Гитлер -- доконали Германию. Во что еще обойдется России четвертая пара гениев -- Ленин и Сталин?.. Исходя именно из этих соображений, в одной из своих статей я обронил фразу, которая мне впоследствии, в Германии, дорого обошлась: "Гении в политике -- это хуже чумы". Гитлер, говорят, принял это на свой счет, и мне пришлось объяснять в Гестапо, что я имел в виду только гениев марксизма. И вообще -- нельзя же придираться к парадоксу! Но это все-таки не парадокс. Гений в политике -- это человек, насильственно нарушающий органический ход развития страны во имя своих идеалов, своих теорий или своих вожделений -- не идеалов массы -- иначе масса реализовала бы эти идеалы и без гениев, время для этого у массы есть. Несколько гиперболически можно было бы сказать, что "гений" врывается в жизнь массы, как слон в посудную лавочку. Потом -- слона сажают на цепь, а владелец лавочки подбирает черепки. Если вообще остается что подбирать. Потом приходят средние люди, "масса", и чинят дыры, оставшиеся после слоновьей организации Европы или мира. Как после Робеспьера и Наполеона пришли средние люди Питт и Александр I, так после Гитлера и Сталина придут англосаксонские страны, руководимые "массой", средними людьми, не имеющими никаких новых ни теорий, ни идей, ни даже "философии истории", почтенные "patres familias" -- "мещане", с точки зрения завсегдатая любого кабака, и винного, и политического. И тогда для профессоров истории наступает "эпоха черной реакции" -- никто никого не режет, и писать не о чем. Зловещие люди Социалистические теории и утопии свою основную ставку ставят на равенство, универсальное и всеохватывающее равенство, по мере возможности, во всем: в труде и отдыхе, в быте и заработке, даже в красоте, здоровье, силе и любви. Если рассматривать вопрос о равенстве с точки зрения простого, "мещанского" здравого смысла, то можно будет, как мне кажется, установить тот довольно очевидный факт, что к равенству стремятся и будут стремиться люди, которые стоят ниже некоего среднего уровня данной страны и данной эпохи. Те, кто занимает места на среднем уровне, тоже будут к чему-то стремиться -- но уже не к равенству, а к превосходству. Неравенство людей мы должны признать, как совершенно очевидный биологический факт: Гете и Ньютон все-таки никак не равны туземцу Огненной Земли -- неравны всей суммой своих наследственных задатков. Жизнь строится не на стремлении к равенству, жизнь строится на стремлении к превосходству. Если вы установите закон, согласно которому все футбольные команды мира должны играть одинаково и все дискоболы мира должны кидать диск только на 35 метров -- то спорт прекратит бытие свое. Равенство в заработной плате ("уравниловка"), которую большевики одно время ввели в промышленности, подействовала на эту промышленность, как тормоз на все четыре колеса: потом пришлось бросить уравниловку и расстреливать идеалистов равенства. Как и во всех областях жизни, социализм, с истинно потрясающей быстротой, превращается -- почти по Гегелю -- в свою противоположность. На базе теоретического равенства сейчас создалось такое положение, когда один Гениальный Вождь Народов, окруженный дружиной уже раскрытой и еще не раскрытой сволочи (Троцкий, Бухарин, Молотов и проч.) бесконтрольно властвует над почти двухсотмиллионым стадом (трудящиеся). Но все это делается, конечно, во имя свободы, равенства и даже братства -- по Каину и Авелю. Равенства нет и быть не может: оно означало бы полную остановку жизни. Но если мы признаем наличие неравенства со знаком плюс, то мы обязаны признать и наличность неравенства со знаком минус. Если есть люди, стоящие выше среднего уровня, то есть и люди, стоящие ниже -- есть какой-то слой умственных и моральных подонков. Большинство человечества находится где-то посередине между Геркулесом и кретином. Это большинство не строит ни науки, ни искусства, почему "гении" склонны обзывать его стадом. Но это большинство строит человеческое общежитие во всех формах, начиная с семьи и кончая государством. Формы этого общежития никогда не соответствовали и никогда не будут соответствовать всем желаниям этого большинства, но они соответствовали и будут соответствовать его силам. Эти формы выковываются сотнями миллионов людей на протяжении сотен лет. Чудовищная сложность человеческих взаимоотношений, характеров, стремлений, борьбы за хлеб и борьбы за самку, борьбы за власть и за значительность ("Гельтунгстриб") -- все это в течение веков проверяется ежедневной и ежечасной практикой и отливается в более или менее законченный быт. Все это строится грубо эмпирически. И все это не устраивает и "гениев политики", ибо это не соответствует их идеалам и теориям, все это не устраивает и подонков, ибо все это не соответствует их силам и вожделениям. Именно поэтому между гениями политики и подонками биологии устанавливается некая entent cordiale -- гении ничего не могут ниспровергнуть без помощи подонков, подонки не могут объединиться для ниспровержения без помощи гениев. Гении поставляют теории, подонки хватаются за ножи. В подавляющем большинстве случаев, -- может быть, и во всех случаях, -- гении политики, философии и прочего не имеют никакого представления о реальной жизни; им подобает жить в состоянии гордого "splendid insolation": ты царь -- живи один. И в одиночестве разрабатывать теории, предлагаемые впоследствии: теоретически -- "массе", практически -- подонкам. Максимальный тираж имеют теории, предлагающие ниспровержение максимального количества запретов и в минимально короткий срок. Из опыта трех великих революций европейского континента можно установить тот факт, что революция развивается параллельно с проституцией. Франция перед 1789 годом переживала так называемый "галантный век". Россия и Германия наводнялась порнографией. Порнографическая и социалистическая литература подавляла все остальные виды печатного слова. В той и в другой были, разумеется, и свои "оттенки". Наиболее приличная часть литературы, трактовавшая "проблемы пола", воевала за "свободу любви" -- об этом писали и Ибсен, и Бабель, и многие другие. Та "мещанская мораль", которая запрещает незамужней девушке иметь ребенка -- объявлялась варварской, поповской, капиталистической и вообще реакционной. Философия, литература и публицистика взяли под свою защиту "девушку-мать". По этому поводу было сказано много очень трогательных слов. За "революцией пола" пошли половые подонки, иначе, конечно, и быть не могло. Так кто же пошел за революцией вообще? Какие "массы" "делали революцию" и в какой именно степени "народ" несет ответственность за Консьержери, Соловки и Дахау? Я до сих пор -- почти тридцать лет спустя, с поразительной степенью точности помню первые революционные дни в Петербурге -- нынешнем Ленинграде. Эти дни определили судьбы последующих тридцати лет, так что, может быть, не очень мудрено помнить их и по сию пору. Причины Февральской революции в России очень многообразны -- о них я буду говорить позже. Но последней каплей, переполнившей чашу этих причин, были хлебные очереди. Они были только в Петербурге -- во всей остальной России не было и их. Петербург, столица и крупнейший промышленный центр страны, был войной поставлен в исключительно тяжелые условия снабжения. Работницы фабричных пригородов "бунтовали" в хлебных хвостах -- с тех пор они стоят в этих хвостах почти тридцать лет. Были разбиты кое-какие булочные и были посланы кое-какие полицейские. В городе, переполненном проституцией и революцией, электрической искрой пробежала телефонная молва: на Петербургской стороне началась революция. На улицы хлынула толпа. Хлынул также и я. На том же Невском проспекте, только за четыре года до "всемирно-исторических" февральских дней, медленно, страшно медленно двигалась еще более густая толпа: в 1913 г. Санкт-Петербург праздновал трехсотлетие Дома Романовых, толпа вела под уздцы коляску с Царской Семьей, коляска с трудом продвигалась вперед. Сейчас, в 1917 году -- тот же Невский, такая же толпа, только она уже не ликует по поводу трехсотлетия Дома Романовых, а свергает, или собирается свергать монархию, которая при всех ее слабостях и ошибках просуществовала все-таки больше тысячи лет. Подозревала ли толпа 1917 года все то, что ее ждало на протяжении ближайших тридцати лет? Можно сказать несколько слов о непостоянстве массы, толпы, плебса. Но можно сказать и иначе: в двухмиллионном городе можно наблюдать десять разных пятидесятитысячных толп, составленных из разных людей и стремящихся к совершенно разным деяниям. Можно собрать толпы на открытие общества и можно собрать толпу на разграбление винокуренного завода. В обоих случаях толпа не будет состоять из одних и тех же людей. На Невском проспекте столпилось тысяч пятьдесят людей, радовавшихся рождению революции, конечно, великой и уж наверняка бескровной. Какая тут кровь, когда все ликуют, когда все охвачены почти истерической радостью: более ста лет раскачивали и раскачивали тысячелетнее здание, и вот, наконец, оно рушится. Можно предположить, что все те, кто в восторге не был -- на Невский просто не пошли. Точно так же, как четыре года назад не пошли те, кто не собирался радоваться по поводу трехсотлетия Династии. Бескровное ликование длилось несколько часов, потом где-то, кто-то стал стрелять -- толпа стала таять. Я, по репортерской своей профессии, продолжал блуждать по улицам. Толпа все таяла и таяла, остатки ее все больше и больше концентрировались у витрин оружейных магазинов. Какие-то решительные люди бьют стекла в витринах и "толпа грабит оружейные магазины". Мало-мальски внимательный наблюдатель сразу отмечает "классовое расслоение" толпы. Полдюжины каких-то зловещих людей -- в солдатских шинелях, но без погон, вламываются в магазины. Неопределенное количество вездесущих и всюду проникающих мальчишек растаскивает охотничье оружие -- зловещим людям оно не нужно. Наиболее полный революционный восторг переживали, конечно, мальчишки: нет ни мамы, ни папы и можно пострелять. Наследники могикан и сиуксов были главными поставщиками "первых жертв революции": они палили куда попало, лишь бы только палить. Они же были и первыми жертвами. Зловещие люди, услыхав стрельбу, подымали ответный огонь, думаю, в частности, от того же мальчишеского желания попробовать вновь приобретенное оружие. Зеваки, составлявшие, вероятно, под 90 процентов "толпы", стали уже не расходиться, а разбегаться. К вечеру улицы были в полном распоряжении зловещих людей. Петербургские трущобы, пославшие на Невский проспект свою "красу и гордость", постепенно завоевывали столицу. Но они еще ничем не были спаяны: ни идеей, ни организацией; над этим, с судорожной поспешностью и на немецкие деньги, в подполье работали товарищи товарища Ленина, -- сам он был еще в Швейцарии. Шла беспорядочная стрельба -- и наследники могикан и сиуксов палили по воронам, фонарям, и, в особенности, по ледяным сосулькам, свешивающимся с крыш. Зловещие люди, грабившие магазины, стреляли в чисто превентивном порядке: чтобы никто не лез и не мешал. Так что попадали и друг в друга... Зазевавшиеся прохожие, любопытные, выглядывавшие из своих окон мальчишки, "павшие жертвой в борьбе роковой" с незнакомым оружием, и зловещие люди, не поделившие награбленного -- все это было потом, с великой помпою, похоронено на Марсовом Поле. По такой же схеме рождались жертвы и герои национал-социалистической революции, и Хорст Вессель, убитый по пьяному делу в кабаке, был возведен в чин мученика идеи: у него оказалось идейно выдержанная внешность. Не претендуя ни на какую статистическую точность, я бы сказал, что перед моментом перелома от ликования к грабежам, толпа процентов на девяносто состояла из зевак -- вот, вроде меня. Они были влекомы тем чувством, из-за которого наши далекие предки были изгнаны из рая. Я предполагаю, что из девяноста сыновей Евы -- дочерей было очень мало -- человек с десяток имели при себе оружие. И у них была теоретическая возможность перестрелять зловещих людей, как куропаток. Но каждый из нас предполагал, что он -- в единственном числе, что зловещие люди являются каким-то организованным отрядом революции и, наконец, что где-то наверху есть умные люди -- полиция, генералы, правительство, Государственная Дума и прочие, которые уж позаботятся о распределении зловещих людей по местам их законного жительства -- по тюрьмам. Кроме того -- и это, может быть, самое важное -- как только началась стрельба, то все patres familias сообразили, что на Невском-то грабят магазины, а на других улицах, может быть, уже грабят его собственную квартиру. Сообразил это и я. Мы с семьей -- моя жена, сынишка, размером в полтора года, и я -- жили в крохотной квартирке, на седьмом этаже отвратительного, типично петербургского "доходного дома". Окна выходили в каменный двор-колодезь, и в них даже редко проникали солнечные лучи. В эту квартирку я вернулся вовремя: какая-то, уже видимо "организованная", банда вломилась с обыском: отсюда, де, кто-то в кого-то стрелял. Стрелять было не в кого, разве только в соседние окна, наши окна выходили во двор. На ломаном русском языке банда требует предъявления оружия и документов. У меня в кармане был револьвер -- я его, конечно, не предъявил. Я мог ухлопать человека два-три из этой банды, но что было бы дальше? Остатки банды подняли бы крик о какой-то полицейской засаде, собрали бы своих сотоварищей, и мы трое были бы перебиты без никаких. Я предъявил свой студенческий билет -- он был принят как свидетельство о политической благонадежности. Банда открыла два ящика в комоде, осмотрела почему-то кухонный стол и поняв, что отсюда ничего путного произойти не может, что грабить здесь нечего, отправилась в поиски более злачных мест. На улице загрохотал и умолк пулемет. Раздался глухой взрыв. Потом оказалось: другая банда открыла жилище городового. На другой день трупы городового, его жены и двух детей мы, соседи, отвезли в морг. Вот так, в моменты общей растерянности, -- правительственной в первую очередь -- были пропущены первые, еще робкие языки пламени всероссийского пожара. Их можно было потушить ведром воды -- потом не хватило океанов крови. К концу первого дня революции зловещих людей можно было бы просто разогнать. На другой день пришлось бы применить огнестрельное оружие -- в скромных масштабах. Но на третий день зловещие люди уже разъезжали в бронированных автомобилях и ходили сплоченными партиями, обвешанные с головы до пят пулеметными лентами. Момент был пропущен -- пожар охватывал весь город. Практическое поучение, которое можно было бы вывести из опыта первых революционных дней, сводилось к тому, что в эти дни все порядочные люди страны должны были бы бросить все дела и все заботы и заняться истреблением зловещих людей всеми технически доступными им способами: револьверами, стрихнином, крысиным ядом -- чем хотите. Риск, с этим связанный, не имеет никакого значения, ибо, если вы пропустите момент первого риска, вы никак не уйдете от долгого ряда лет, где риск будет неизмеримо больше. Но я думаю, что этот рецепт утопичен. Если бы в 1917 году мы знали и если бы в 1918 мы могли! Но в 1917 году мы и понятия не имели, чем все это пахнет, а в 1918 году было уже поздно. И, кроме того, мы, средние люди всех стран и народов, веками и веками "грубого" эмпиризма выработали на потребу нашу такую государственную организацию, которая была приноровлена к нашим -- средних людей, -- интересам, привычкам и прочему. Мы привыкли жить так, чтобы не ходить по улицам с ножом в руках для перманентной самообороны от уголовного элемента -- на это имеется полиция. И когда полиция рушится -- мы автоматически оказываемся неорганизованными и беспомощными. И на месте полиции так же автоматически возникает уголовный элемент, который годами и годами самоорганизовывался в борьбе против полиции и против нас. Изгоните из любого города полицию и он автоматически попадет под власть уголовного элемента. Одна из самых кровавых банд гражданской войны -- "армия" Нестора Махно, имела вполне официальную идеологию -- анархическую. Она занимала города и вырезывала евреев. И ее идейным штабом заведовал анархист Волин -- еврей... Неисповедимы пути твои, философия... Мой призыв к револьверу, стихнину и крысиному яду может показаться варварским, бесчеловечным или, по крайней мере, реакционным. Само собой разумеется, что виселицы в таких случаях были бы приемлемее, но что делать, если их нет, и если люди, которым мы, среднее человечество, поручили заботу о виселицах, исчезли с исторической сцены. Тогда нужно прибегать к любым способам истребления, ибо они будут все-таки дешевле, чем все то, что принесет с собою революция. В нашем русском случае революция обошлась по меньшей мере в пятьдесят миллионов человеческих жизней. Сейчас человечество, только что открывшее ужасы Бельзена и Дахау, под свежим впечатлением, а также по понятной политико-человеческой слабости, склонно совсем забыть об ужасах Соловков, о тех пытках, которым подвергались миллионы людей, о том голоде, от которого погибли миллионы детей, о всем том, что за эти тридцать лет пережили двести миллионов. Что человечнее: два килограмма стрихнина для начинателей национал-социалистической революции в 1933 году или миллионы тонн фосфора и тринитролуола в 1939 -- 1945 годах? Великие демократии мира сего, устроенные средними людьми для их, средних людей, потребностей, проворонили виселицы 1917 и 1933 годов -- как их проворонили и мы, средние люди России и Германии. Если бы уэлльсовская "Машина времени" перенесла меня назад в 1917 год, я применил бы все, рискуя всем. Если бы эта "Машина времени" показала мне все то, что мне пришлось пережить от 1917 до 1946 года, я, человек в общем весьма жизнерадостный я оптимистический, предпочел бы пойти на любой риск, даже и на самоубийственный риск, ибо все то, что я пережил в течение следующих тридцати лет, было сплошным риском, сплошным унижением, сплошным страхом: процесс жизни стал мучительным процессом, смягченным только надеждой на то, что не может все это, наконец, не кончиться! Из каждых 3-4 людей, присутствовавших при рождении великой и бескровной, погиб один -- я остался в числе уцелевших счастливцев. Но мой брат погиб на фронте Гражданской войны, мать моей жены умерла в тюрьме чрезвычайки, моя жена разорвана советской бомбой, мой отец сослан куда-то на гибель. И это есть средняя цена революции для среднего человека страны. Любой риск в 1917 году обошелся бы дешевле. Но мы проворонили. На второй день революции город был во власти революционного подполья. Какие-то жуткие рожи -- низколобые, озлобленные, питекантропские, вынырнули откуда-то из тюрем, ночлежек, притонов -- воры, дезертиры, просто хулиганье. И по всему городу шла "стихийная" охота за городовыми. Почему именно за городовыми? Тогда я этого никак не мог понять. Можно было себе представить, что победившая революция постарается истребить своего наследственного врага -- политическую полицию, "охранку" царского режима. Но городовые никакой политикой не занимались. Они регулировали уличное движение, подбирали с мостовых пьяных пролетариев, иногда ловили трамвайных воришек и вообще занимались всякими такими аполитичными делами, совершенно так же, как лондонские или нью-йоркские Бобби. За что же их-то истреблять? Но зловещие люди гонялись за ними, как за зайцами на облаве. Возникали слухи о полицейских засадах, о пулеметах на крышах, о правительственных шпионах, и Бог знает, о чем еще. Мой знакомый, любитель фотографии, был пристрелен у своего окна: он рассматривал на свет только что отфиксированную пластинку -- его приняли за шпиона. При мне банда зловещих людей около часу обстреливала из пулемета пустую колокольню: какой-то старушке там померещился поп с "пушкой" -- о том, как именно поп смог бы втащить трехдюймовое орудие на колокольню и что бы он стал из этого орудия обстреливать, зловещие люди отчета себе не отдавали. Они еще находились в состоянии истерической спешки: шли и другие слухи -- о том, что к Петербургу двигаются с фронта правительственные войска, и что, следовательно, дело может кончиться виселицами; о том, что какие-то юнкера заняли какие-то подходы к столице -- вообще дело еще не совсем кончено. Нужно торопиться. Зловещие люди явно торопились: Carpe diem. Наиболее сознательные из них подожгли здание уголовного суда. Тогда я тоже не мог понять: при чем тут уголовный суд? Огромное здание пылало из всех своих окон, ветер разносил по улицам клочки обожженной бумаги. Я нагнулся, поднял какую-то папку, и сейчас же около меня возникла увешанная пулеметными лентами зловещая личность: "тебе чего здесь, давай сюда!" Я послушно отдал папку и отошел на приличную дистанцию. Зловещие люди тщательно подбирали все бумажки и также тщательно бросали их обратно в огонь. Смысл этого "ауто да фе" я понял только впоследствии: тут, в здании уголовного суда, горели справки о судимости, горело прошлое зловещих людей. И из пепла этого прошлого возникало какое-то будущее. Но -- какое? если об этом не догадывался даже профессор Милюков, то как о нем могли дать себе отчет люди, только что вынырнувшие из уголовного подполья? Так, в 1789 году такие же зловещие люди жгли парижский уголовный суд. А в 1944 -- какие-то люди из бельгийского "движения сопротивления" подожгли брюссельский Дворец Правосудия. В Гамбурге в 1933 -- гамбургский суд; в Берлине -- берлинский. Что общего имеет дело освобождения Родины от немецких оккупантов с бельгийскими справками о судимости? Прошлое было сожжено. Что оставалось для будущего? Если с фронта придут апокрифические правительственные дивизии -- будущее станет совершенно ясным: виселица или снова тюрьма. Но если не придут? Если проклятый царский режим будет свергнут окончательно и бесповоротно и на месте его возникнет истинно демократическая республика? Что тогда станут делать зловещие люди? Сдадут свои пулеметные ленты в какую-то новую полицию? И возьмутся за тот "свободный и мирный труд", которым они в жизни своей никогда не занимались? А если бы и случилось заниматься, то разве им, творцам новой, невыразимо прекрасной жизни и завоевателям нового, невыразимо прекрасного общественного строя, снова опускаться на какое-то дно жизни, становиться за станок -- это в дни всеобщего, революционного праздника, в дни воскресения зловещих людей из праха справок о судимости? Вдумайтесь в их положение и вы сами увидите, что кроме "углубления революции", "перманентной революции", как это сформулировал Троцкий, им не оставалось ничего. И они, вооруженная масса городских подонков, не могли не пойти за Троцким и Лениным -- ибо все остальное грозило бы им, по меньшей мере, возвращением в первобытное состояние, возвратом на общественное дно. Они, эти люди, рыскали потом с митинга на митинг, поддерживая своими глотками и своими винтовками тех вождей, которые обещали наивысшую плату в самый короткий срок. Которые предлагали наиболее полную гарантию от репатриации зловещих людей в ночлежки, тюрьмы и притоны. Наивысшую цену и в кратчайший срок предложил Ленин. Если бы он поцеремонился и усовестился, нашлись бы другие -- менее церемонные и менее совестливые. Так, на моих глазах шел великий аукцион революции: кто дает больше и -- еще -- кто даст скорее. В этом истинно социалистическом соревновании автоматически было сметено все, в чем была совесть. Потом, впоследствии, научные обозреватели социальной революции будут все это взваливать на плечи многострадального пролетариата. Обозреватели революционные, -- чтобы сказать: "с революцией был весь пролетариат". Реакционные, -- чтобы сказать: "вот он, ваш пролетариат". Опытом всех семнадцати лет революций могу засвидетельствовать категорически: пролетариат был тут совершенно не при чем. Но вот: справки сожжены, бриллианты ограблены, городовые перебиты. На тысячах митингов прощупывается связь между "массой" и "вождями". "Массы" жаждут гарантии от тюрьмы и виселицы. Но той же гарантии жаждут и вожди. Массы требуют наибольшей платы и вожди требуют наибольшей "бдительности". В самом деле: что станется с вождями, если масса дифференцируется, разбредется, или просто займется пропиванием награбленной движимости? С чем тогда останутся вожди? И вот, от зловещих вождей зловещей банды идет исторически повторяющийся и логически неизбежный "караул": "революция в опасности". "Завоевания революции в опасности". Идет полиция и несет с собою виселицы. Caveant pitecantropes. "Революционный держите шаг -- неугомонный не дремлет враг". Враг мерещится из-за каждого угла, и за каждым углом он действительно сидит. Но враг мерещится и там, где его и в помине нет. Начинается охота: за "подозрительными" французской революции, "контрреволюционерами" -- русской, "предателями народа" -- германской. Воздвигаются гильотины, виселицы и плахи; начинается террор. И -- от первого дня революции до самого ее последнего дня, до самого последнего дня -- идет смертельная, звериная борьба между пролетариатом и революцией. Самым страшным врагом революции является именно пролетариат -- ибо он, а не "буржуазия", умирает с голоду. Итак: революция совершена. Старый режим свергнут. Сейфы ограблены. Хлебных очередей больше нет, ибо нет хлеба. Зловещие люди, успокоившись от своих страхов по поводу "фронтовиков", идущих наводить порядок, хлынули в игорные дома. Игорные дома в Петербурге в 1917 году росли так же, как и в Париже в 1789. Краса и гордость революции швырялась кредитками и золотом, золото и кредитки уходили так же быстро, как и пришли: зловещие люди не отличаются предусмотрительностью. Рабочий Петербург, как и рабочий Париж, начинали голодать совсем всерьез: это рабочие, а не буржуазные жены стояли по ночам в парижских и петербургских очередях, это пролетарские, а не буржуйские дети попадали в беспризорники. У "буржуазии" что-то оставалось и "буржуазия" всегда имела свои пути за границу. Голодал, мерз и гиб -- именно пролетариат. Итак: городовой истреблен, буржуй ограблен, хлеба нет, пролетариат глухо волнуется, а зловещие люди, дураки, расходятся по своим собственным делам: по притонам, кабакам, игорным домам. С чем же остаются вожди? На что опереться вождям? Нужен вопль о новом "взрыве энтузиазма". "Революция в опасности! Революция в опасности!" Король пытается покинуть Париж. Корнилов пытается захватить Петербург. Гидра контрреволюции свила себе гнездо в Кобленце. Гидра контрреволюции свила себе гнездо на Дону. Тираны лондонской биржи готовят петлю для завоевателей революции! Капиталисты лондонской биржи готовят петлю для революции. Товарищи питекантропы! Над вашими головами качается петля! Революционный держите шаг! Бросайте ваши притоны -- дело идет о петле и о жизни! Aux armes, citoyens! К оружию, товарищи! Товарищи бросают карты и берутся за винтовки -- дело действительно идет о петле или о жизни, на это соображение хватает мозгов даже и у них... Вот так оно и идет: от самого первого дня революции до самого последнего. Иначе не бывает, иначе быть не может... ...Ровно двадцать лет спустя после нашей революции, в 1937 году я попал в Париж, во время парижской всемирной выставки. Я не был на положении туриста. Мне приходилось вести поистине чудовищную работу и не было никакого времени следить за французским общественным мнением, и не было даже времени посетить выставку. Были основания опасаться коммунистического покушения, и мои друзья держали меня в положении, так сказать, "усиленной охраны". Я видел очень мало. Но то, что я видел, было жутко. На улицах Парижа появились те же зловещие люди, как и на улицах Петербурга 1917 года. Я был в Париже летом 1914 года -- и тогда таких людей я не видел. А, может быть, не замечал? Те же сжатые кулаки и стиснутые зубы, те же сдавленные черепа и куриные грудные клетки. То же "a bas". Было ясно: французские недоноски собираются следовать примеру русских недоносков. Такая же грязь на улицах Парижа, какая была и на улицах Петербурга -- только у нас, по условиям русской флоры, валялась подсолнечная шелуха, здесь валялись апельсиновые корки. Гарсон в кафе вышиб меня вон, потому что я вместо saucisse заказал saucisson, и смотрел на меня как на кровопийцу, хотя его крови я никак пить не собирался. Из всех павильонов французской выставки -- французский павильон так и не был достроен до самого конца выставки: рабочие бастовали. Были времена "народного фронта" и "пролетариат" шатался по митингам. А с востока, высовывая свою разведывательную и разнюхивательную голову из-за Рейна, братская социалистическая рабочая германская партия уже позванивала и танками, и кандалами. Воздух Парижа пах Керенским. И Лениным -- тоже. Только, в отличие от русского примера, соответствующий Ленин пришел из Германии. Сейчас принято ругать Гитлера -- не хочу хвалить его и я. Но все-таки думаю, что победа Гитлера обошлась Франции дешевле, чем обошлась бы победа Торреза. Впрочем, есть шансы и на обе победы: после гитлеровской еще и торрезовской. Но какое дело до всего этого питекантропу? Уже по одной емкости своей черепной коробки он не в состоянии вместить в себя никаких мыслей о последствиях, маячащих дальше его собственной эпидермы. Если бы это было иначе, -- подонок не был бы подонком, он был бы нормальным членом нормального общества, он не опустился бы "на дно" буржуазного общества и не полез бы на "вершину волны" революционного. Современная криминология давно уже сняла романтическую тогу с обычного преступления. Но современная историография еще не сделала того же по отношению к социальным преступлениям. Однако, грабеж и убийство не перестают быть грабежом и убийством только потому, что число их увеличивается в сто тысяч или в миллион раз. Но если бы историография стала бы на точку зрения криминологии и грязную уголовную хронику великих революций так и подала бы публике -- как грязную уголовную хронику, а не как романтические, хотя и кровавые взлеты в надмирные высоты -- то что тогда стало бы с кафедрами, тиражами и гонорарами? Я очень хорошо понимаю, моя характеристика деятелей революции наводит читателей на унылые мысли о моей революционности, пристрастности, односторонности и прочих таких нехороших вещах. Да и сам я, переживая десятки лет вот эти впечатления, много-много раз пытался установить: в какой именно степени я сам являюсь жертвой оптического обмана. Да, я "обижен" революцией. Да, я с юных лет моих "отбросил революцию", как и революция отбросила меня. Естественно возникло некое "общество взаимной ненависти" -- моей к революционерам и революционеров ко мне. Но, вот, я все-таки и до сих пор как-то жив. Сотни тысяч, а может быть и миллионы людей, "принявших революцию", давно отправлены ею на тот свет -- вот вроде Троцких, Бухариных и прочих. Дантон по дороге на эшафот орал благим матом: "в революции всегда побеждают негодяи!" Надо предполагать, что Дантон знал кое-какой толк в революции -- хотя надо также предполагать, что он перед этим ничего не говорил о негодяях, отправляя на эшафот других людей. Робеспьер, пытаясь накануне 9-го термидора получить свое слово в Конвенте, орал: "председатель убийц, я требую слова!" -- дня за два он, вероятно, не назвал бы Конвент сборищем убийц. Но, вероятно, Робеспьер тоже кое-что понимал в механике революции. Фуше русской революции, председатель ВЧК-НКВД, Ягода, был расстрелян потихоньку -- без жестов и речей -- и мы так и не узнали его последнего слова об убийцах и негодяях -- большая потеря для будущих профессоров истории русской революции. Но, во всяком случае, моя характеристика революции более или менее совпадает с характеристиками Дантона и Робеспьера, Троцкого и, вероятно, Ягоды. С той только разницей, что для Дантона "негодяи" начинались как раз после него самого. Для Робеспьера также начинались "убийцы", для Троцкого -- "узурпаторы и убийцы", для Ягоды -- уж не знаю кто. Чекисты, что ли? Я же считаю негодяями, убийцами, насильниками и вообще сволочью их всех: и до их казни и после их казни. Ягода -- до своей гибели -- убил миллионы людей и Троцкий организовал убийство этих миллионов, -- Ягода был только "фактическим исполнителем". Все они -- все, -- строили организацию человекоубийства и восторгались этой организацией, пока она не потащила на эшафот их самих. И только тогда, на пороге этого эшафота, когда все равно -- все уже пропало, -- они выкрикивают свою предсмертную правду о негодяях и убийцах. Еще о пролетариях всех стран Революционеры антикварных времен любили декламировать слово "народ". Это он, "народ", "восстал против тиранов", казнил королей и мистическим образом избирал Робеспьеров. Потом, с ростом науки и техники, вместо народа стали фигурировать "трудящиеся". Затем, с дальнейшим прогрессом науки, техники и философии, из сонма трудящихся выпали такие тунеядцы, как крестьяне, фермеры и вообще все, в поте лица своего добывающие для нас хлеб наш насущный. Остались одни "пролетарии". В дальнейшем ходе историко-философских концепций стал дифференцироваться и пролетариат: пролетариат просто и пролетариат революционный. "Сознательный пролетариат", как его называли в России ДО 1917 года. "Лумпенпролетариат", как его квалифицировали правые круги в Германии. Биологические подонки больших городов, как его квалифицирую я. В той схеме, которую нам вдалбливали в то время в университетах Европы -- на смену "буржуазной революции" с неизбежностью геологического процесса должна была придти пролетарская: четвертое сословие должно смести третье. Вся сумма гуманитарных наук последнего столетия, в сущности, только то и делала, что готовила пролетарское продолжение буржуазной революции. Подготовка была проделана настолько основательно и научно, что даже и сейчас м-р Бэвин и тов. Молотов никак не могут договориться: так кто же из них является настоящим пролетарием? Точно так же, как геноссе Гитлер и товарищ Сталин никак не могли договориться: так кто же из них является настоящим социалистом? Окончательное определение будет, по всей вероятности, принадлежать владельцам наиболее дальнобойных орудий. И за все это будет платить своей кровью и своим потом именно пролетариат. Современный рабочий класс Европы играет прискорбную роль того ребенка, у которого, по русской пословице -- семь нянек и который поэтому остается без глаза. С пролетариатом нянчатся все. Все его опекают, все его воспитывают, все ему льстят и все ему врут. И от всего этого он остается без хлеба, без крова и без штанов. И на его шею садятся французские бесштанники, немецкие фашисты или русские коммунисты. Няньки исчезают -- они заменяются держимордами. Трудящийся класс перестает быть теоретическим мессией -- он становится бандой прогульщиков, лодырей, саботажников и вредителей, которой нужны: "ярмо, погонщик и бич" -- появляется и то, и другое, и третье. В стране самого последовательного социализма -- в СССР -- рабочий за двадцатиминутное опоздание к станку подвергается тюремному заключению, и не по приговору суда, а по постановлению партийной полиции. Русский пролетариат, в результате своих всемирно-исторических побед, опустился до положения раба на ямайских плантациях середины прошлого века. Его, правда, не бьют плетьми -- это было бы несовременно. Но ямайские плантаторы не расстреливали своих рабов: это было бы слишком дорого, раб стоил денег,-- пролетарий не стоит ни копейки. Над ним нет владельца, как над ямайским рабом, над ним нет босса, как над американским рабочим, но над ним возвышается платный, строго централизованный бюрократический погонщик Якобинской, фашистской или коммунистической партии. Этот погонщик спуска не даст -- хотя бы по одному тому, что и ему партия спуска не даст. Ибо он, погонщик, является только бессловесным бичом в руках Вождя. Если термины "народ", "масса", "пролетариат" и прочее принять мало-мальски всерьез, тогда никак нельзя будет объяснить унылую закономерность всех трех великих революций: во всех трех странах история повторилась с поистине потрясающей степенью точности: над "народом" устанавливает свою диктатуру "класс", над классом -- партия и над партией -- вождь. Народ отдает "всю власть" классу, потом партии, потом вождю. Народ, потом класс, потом партия каким-то таинственным образом отказываются от всех не только демократических, а просто человеческих прав, чтобы превратиться в бессловесное и голодное стадо. В каждом из этих трех случаев можно подыскать отдельные объяснения для всемогущества Робеспьера, Сталина и Гитлера. И точно также в каждом из этих трех случаев можно подыскать отдельные объяснения для тех войн, которые возникают из этих диктатур. Но после примеров трех великих революций -- не считая не очень уж великую итальянскую революцию -- никакие отдельные объяснения не могут удовлетворить никакого разумного человека. Мы имеем дело с закономерностью. Эту закономерность можно припрятать в мистику таких объяснений, как "стихия революции", -- это очень любили делать все революционно писавшие русские люди. Можно также ограничиться ссылкой на полную бессмысленность всего исторического процесса, -- это очень любили делать революционно писавшие русские люди, сбежавшие от революции. Заготовщики материалистических революций очень любят прятаться за юбку мистики, -- в тех случаях, когда им вообще удается спрятаться куда бы то ни было. Материалистическая философия принимает в этих случаях, я бы сказал, удручающе богословский характер: вот галдели люди всю жизнь о точном научном познании общественных явлений, боролись всю свою жизнь против всяческой "поповщины", тайны, непознаваемого, и прочей мистики, -- а когда зажженный ими же пожар опалил их собственные бороды -- начинают выражаться столь мистически, как не выражались и средневековые богословы. И врать так, как не врал даже и барон Мюнхгаузен. Предоставим мистику стихии таким людям, как покойник Лев Троцкий -- он всю свою жизнь тщательно подбирая все легко воспламеняющиеся щепки, поливал их бензином и чиркал надо всем этим своей марксистской спичкой. Был очень доволен стихией революционного пламени, пока ему удавалось погреть у него свои руки -- и проклял эту стихию, когда она обожгла ему нос. Таких троцких есть десятки, может быть, и сотни тысяч. Они восторгаются стихией, пока она греет их руки и карманы, и предают ее всяческой анафеме, когда она начинает греть чужие руки. Народ -- трудящиеся, пролетариат, партия и даже чрезвычайка -- воплощают в себе всю мудрость истории, пока они греют: Мирабо и Милюкова, Ролана и Керенского, Дантона и Троцкого. Они становятся исчадием ада для Милюкова, когда его вышибает Керенский, для Керенского -- когда его вышибает Троцкий, для Троцкого -- когда его вышибает Сталин. По этому же погребальному пути проходит и пролетариат: он велик и, мудр, пока на его спине едет Троцкий. Он становится стадом, когда на его шею садится Сталин. Он исполнен классовой сознательности, пока он гарцует под моим седлом. Он становится плебсом, когда меня с этого седла вышибли. В революционной литературе нужно различать манифесты и мемуары. Манифесты пишут люди, лезущие на пролетарскую шею. Мемуары пишут люди, сброшенные с этой шеи. В манифестах пролетариат фигурирует в качестве мессии, в мемуарах он фигурирует в качестве сволочи. И это называется научным познанием общественных явлений. Совершенно очевидно, что в те трагические моменты истории, когда Керенский вышиб Милюкова, Робеспьер -- Дантона или Сталин -- Троцкого, очень много изменилось в психологии Милюкова, Дантона и Троцкого, но что народ, масса, пролетариат и прочее -- чем он был до Милюкова, Дантона или Троцкого -- тем он и остался после всех их. Что двадцать миллионов французов или двести миллионов русских не были мессиями до 9 термидора или 25 октября и не стали сволочью после этих всемирно-исторических дат. Что культурный и умственный уровень десятков и сотен миллионов людей не меняется и не может меняться в зависимости от того, кто из очередных первых любовников революции отправлен в отставку или на эшафот. Карабкаясь к вершинам власти -- эти люди пишут манифесты. Летя кувырком с этих вершин -- они пишут мемуары. Со времени "Коммунистического манифеста", изданного сто лет тому назад великим книжником, фарисеем и философом Карлом Марксом, окончательной мессией стал пролетариат. Почти все политические вожди современной Европы клянутся именем пролетариата и нацеливаются именно на его шею. Из всех слоев современной Европы за все это дороже всего платит именно пролетариат или, говоря точнее, рабочие крупных промышленных центров. Революция всегда означает великий грабеж и великие лишения. Больше всего можно ограбить у буржуазии, но у нее все-таки остается больше, чем у других. Революция грабит и не может не грабить крестьянство, но крестьянство остается на земле и никакой контроль в мире не в состоянии учесть того яйца, которое то ли снесла, то ли не снесла крестьянская курица и которое то ли съели, то ли не съели крестьянские ребятишки. Говоря очень схематически, буржуйские жены распродают припрятанные кольца и браслеты, и покупают хлеб на черном рынке. Крестьянские жены воруют хлеб у самих себя. В очередях за хлебом стоят пролетарки -- и только они одни. Вожди пролетариата готовят голод для всех людей, но для пролетариата -- в первую очередь. Заготовщики революции готовят вымирание целых слоев, но пролетариата больше всех. Из всех людей мира от революции страдают больше всего пролетарии и женщины: революционные достижения строятся главным образом на их страданиях, лишениях, жертвах и могилах. Я видел революционные судьбы пролетариата в революционной Москве и в революционном Берлине. Я вместе с русским пролетариатом сидел в советском концентрационном лагере и рядом с германским пролетариатом переживал дни великого разгрома 1945 года. Я очень хорошо понимаю: в дни манифестов и мемуаров только очень наивные люди могут верить в "личные воспоминания". Я поэтому начну со здравого смысла: единственного, на чем сейчас можно базироваться. Современное общество -- с очень грубой приблизительностью -- можно разделить на три основные группы: интеллигенцию, пролетариат и крестьянство. Из этой схемы выпадает пресловутая буржуазия. Но практически каждый "интеллигентный человек" является буржуем и каждый буржуй -- "интеллигентным человеком". Каждый представитель буржуазии имеет образование и каждый представитель интеллигенции имеет какие-то акции и прочее. Количество "буржуев", живущих исключительно на стрижку купонов, измеряется, вероятно, какими-то сотыми долями процента, да и те относятся все-таки к "образованному классу". Революция -- каждая революция -- направлена прежде всего вот против этих эксплуататоров -- против верхушки старого общества, против владельцев акций, дипломов, знаний и талантов. Их грабят. Но их никогда не удается ограбить совсем. Над ними ставят политических комиссаров, но никакой политический комиссар никогда не сможет проконтролировать деятельность врача, инженера, агронома, юриста, ученого и прочих. Во-первых, потому, что для этого политические контролеры сами должны были бы быть врачами, инженерами и прочим; во-вторых, потому, что умственный труд вообще почти не поддается никакому контролю. Верхушечные слои общества всегда успевают кое-что припрятать от грабежа, всегда ухитряются ускользнуть от контроля и всегда имеют возможность поставить себя в положение людей, которых заменить некем. Пролетариат всех этих возможностей лишен начисто. Бриллиантов у него нет и спрятать от грабежа ему нечего. Контроль над его работой прост и примитивен: он, пролетарий, должен спуститься в шахту в 7.15 утра и должен выработать такую-то норму; если он опоздает, и если он не выработает, -- соответствующий погонщик пускает в ход соответствующую меру воздействия. Можно проконтролировать час явки врача в больницу, но невозможно проконтролировать его труд. Кроме того, от врача кое-что зависит, а от рабочего не зависит ровно ничего... В померанском городе Темпельбурге, около которого я провел годы своей ссылки, был у меня знакомый дантист, -- человек, страдавший недержанием убеждений, -- а он в свое время был социал-демократом. И, кроме того, в свое время, был женат на еврейке. Того, что он болтал против партии и Гитлера, было достаточно, чтобы отправить в тюрьму десяток истинных пролетариев. Но -- на всю округу он был единственным дантистом. Партийная верхушка Темпельбурга съела бы его живьем, но тогда -- кто же будет пломбировать зубы? Д-р Карк мог принять человека вне очереди или в неурочное время, но мог и не принять, мог тянуть зуб одну десятую секунды, но мог тянуть и пять секунд. И вообще в тот момент, когда партийный пациент попадал на зубоврачебное кресло д-ра Карка, он молил Господа Бога своего об одном: о возможно более нежном обращении с воспаленным нервом своего дырявого зуба. А этот нерв попадал в полное и бесконтрольное распоряжение д-ра Карка: было умнее с д-ром Карком поддерживать самые дружественные отношения и закрывать глаза на тот факт, что, кроме положенного по закону гонорара в пить марок, д-р Карк получает еще и приношения в виде масла, яиц и прочего. Таким образом д-р Карк, представитель явно контрреволюционной интеллигенции, имел возможность кое-как избегать прижимов общереволюционной судьбы. По приблизительно такой же схеме дело развивается и в других странах, самая контрреволюционная публика страны страдает от революции меньше всего -- даже и та, которой не удается сбежать за границу. Пролетариат сбежать не может, и пролетариат расхлебывает все. Наступают неизбежные времена голода: муки рождения нового, невыразимо прекрасного будущего. Д-р Карк извлекает из дырявых зубов масло и яйца. Крестьянин сидит на своем собственном хозяйстве. Д-р Карк получает дрова и уголь, потому что он иначе не может пломбировать партийные зубы. Крестьянин ходит в лес и рубит дрова сам. Рабочий не имеет никаких возможностей кроме тех, которые предоставляет ему победоносная революция: карточек и очередей. Он, связанный "трудовой дисциплиной", не имеет даже возможности поехать в деревню и обменять свои старые штаны на фунт картошки, если даже у него и остались эти штаны. Революция, идущая к своей окончательной победе, кует мечи и цепи, и рабочий прикован к станку: он должен быть "ударником", "stossarbeiter"-ом; он должен участвовать в социалистическом соревновании -- "Sozialistisher Wettbewerb", -- он должен проявлять достижения -- "Leistungen". Официальный, восьмичасовой рабочий день обрастает всякими сверхурочными. Вместо часовой заработной платы вводится сдельщина. Но так как и нормальную, и сверхнормальную заработную плату в реальности уплачивать все равно нечем -- все равно все лимитировано карточками, то вместо пряника дополнительного заработка пускаются в ход плети дисциплинарных взысканий. И пролетариат попадает в такой переплет, в какой не попадает никакой иной слой населения. Он скован по рукам и ногам, и он ест только то, что власть ухитряется награбить у мужика. А мужик делает все от него зависящее, чтобы не дать себя ограбить. Он лишен всяких политических прав, ибо мудрецы, планирующие производство, все уже сами предусмотрели, все расставили по своим местам, всему указали и время, и место. И уж, конечно, пролетариат лишен всяких прав на самозащиту, как, впрочем, лишены его и все остальные слои населения. В частности и в особенности, он лишен всяких прав на забастовку. История рабочего движения вообще и стачечного, в частности входила в наши университетские курсы политической экономики. Кроме того, умственная мода предреволюционной эпохи требовала знания всего того, что ускоряло неизбежный приход светлого будущего, какое сейчас мы и переживаем. Таким образом, я, в свое время, перецитировал и Меринга, и Лабриолу, и Ситирина, и многих других. Потом -- наступило светлое будущее, и мне пришлось сдавать экзамен по политграмоте в СССР и знакомиться с политической идеологией Третьего Рейха. Пройдя живой опыт двух победоносных движений, я на собственной шкуре и собственными глазами убедился в том, что все эти цитаты были совершеннейшей чепухой -- такой чепухой, что мне и сейчас еще стыдно за то драгоценное время моей молодости, которое я ухлопал на этот вздор. В самом деле: самый организованный пролетариат мира -- германский, и самый передовой пролетариат мира -- русский, проделывали такие-то и такие-то подвиги, перли за такими-то и такими-то лозунгами, орали "ура" таким-то и таким-то великим мыслителям, вождям и человеколюбцам, устраивали забастовки, лезли на баррикады, носили знамена и приносили жертвы, и все это оказывается только для того, чтобы попасть в Гестапо и ГПУ. Стоило ли огород городить? Может быть всего этого можно было бы достичь и без цитат? Те русские рабочие, с которыми я сиживал по тюрьмам и лагерям, ездил в товарных вагонах или занимался обменом старых штанов на черный хлеб, не могли вспоминать без скрежета зубовного о своих былых вождях, лозунгах и цитатах. Не знаю, как немецкие рабочие. Здесь, кажется, элемент здравого смысла еще не успел выкарабкаться из-под бумажной лавины и, судя по выступлениям д-ра Шумахера, даже и Дахау не научило людей ровным счетом ничему. Здесь еще, по-видимому, властвуют цитаты и здесь царствует тот умственный кабак, который цитаты рождают с истинно железной неизбежностью. Кроме того, революция Германии была на самой заре своей прекрасной холодности зарезана внешним врагом. И у каждого из профсоюзных бонз Германии остается возможность оперировать всякими запрещенными союзной цензурой "если бы": "Если бы Фюрер не объявил войны России... Если бы Фюрер рискнул бы на десант в Англию... Если бы Фюрер дал мне, доктору Шумахеру чин министериалрата... Вот тогда мы построили бы настоящий социализм." Мысли эти вслух не высказываются, но они носятся в воздухе и в трамваях. Революция прервана хирургическим путем. В России она помирает так сказать терапевтическим способом: все "если бы" уже использованы, все "внутренние ресурсы" исчерпаны. Голый опыт стоит во всем своем бесстыдстве и никаких цитат не хватит для прикрытия его вопиющей наготы. Теория рабочего движения Европы начисто зачеркнута его практикой: вот, что было спланировано и вот, что получилось из этих планов; вот, какие дворцы были спроектированы и вот, какие лачуги, бараки и тюрьмы построены в действительности. Здесь при мало-мальски добросовестном отношении к вопросу просто не может быть никаких споров: во всех крупнейших странах Европы рабочее движение шло по одному и тому же пути и во всех этих странах пришло к одному и тому же результату: пролетариат оказался порабощенным и ограбленным так, как этого не случалось ни при каких капиталистах. И так, как этого не случалось ни с каким иным слоем населения. В эту формулировку можно было бы внести и некоторую поправку: русское крестьянство времен коллективизации деревни понесло еще большие потери, чем пролетариат. Дело, однако, заключается в том, что для окончательного порабощения и ограбления крестьянства советской власти пришлось превратить его в тот же пролетариат, из слоя самостоятельных хлеборобов-хозяев создать слой государственных батраков-пролетариев. Крестьянства в СССР сейчас нет совсем, есть сельскохозяйственный пролетариат, -- по крайней мере, с чисто экономической точки зрения. С психологической точки зрения, которая, в конечном счете, решает все и решает она одна -- почти весь современный пролетариат России является крестьянством: он только вчера бросил свои разоренные усадьбы и пошел на завод. Завтра он вернется домой. Он еще не забыл времен своей самостоятельности и своей сытости, не забыл своих полей и даже того, что еще осталось от его церквей. С той только разницей, что потерянный рай его самостоятельной и сытой жизни манит его больше, чем когда бы то ни было. Современная Россия при всех тех процентах городского, промышленного пролетарского населения, который нам демонстрируют всемогущая и многострадальная статистика, есть процентов, вероятно, на девяносто, чисто крестьянская страна -- по крайней мере, психологически. И, с другой стороны, пресловутый пролетариат есть или чисто психологическое понятие, или просто вздор. Позвольте установить еще один парадокс: Пролетариат, в том его смысле, в каком это понимает революционная идеология наших дней, с рабочими не имеет решительно ничего общего. "Пролетариат" -- это только стыдливый политико-экономический псевдоним над чисто психологическим явлением: над чувством неполноценности и обиженности. С этой точки зрения "пролетариат" есть и в рабочем классе, -- но точно так же, как он имеется и во всех остальных. Есть пролетариат и в аристократии (Мирабо и Кропоткин), есть в буржуазии (Блюм и Троцкий), есть среди интеллигенции и, кажется, почти нет пролетариата среди крестьянства: Нельзя, все-таки, считать случайностью тот факт, что за исключением Августа Бебеля, не было ни одного пролетарского вождя, имевшего какое бы то ни было отношение к пролетариату. Ленин и Троцкий, Гитлер и Геринг, Робеспьер и Блюм, -- все они были вождями рабочих и социалистических партий. Но никто из них никогда в жизни никакого непосредственного дела с рабочей массой не имел. Товарищ Сталин, занимавший самый передовой в мире пролетарский пост, никогда в своей жизни ни с какими рабочими вообще никакого общения не имел. Его социальная среда -- это мир тифлисских "кинто", который вполне соответствует подземному миру парижских апашей. Да и вырос Сталин в Грузии, где в его времена вообще никакой промышленности и в заводе не было. Сейчас самая индустриальная страна мира -- САСШ -- находится в самом хвосте социалистического движения всего мира, а самая неиндустриальная страна Европы -- Россия -- стала во главе мировой пролетарской революции, кстати, в корне подрывая этим все марксистские пророчества, до которых победителям-марксистам, конечно, сейчас никакого дела нет. Среди вождей русской революции -- нет ни одного рабочего. Среди вождей американского капитализма огромный процент людей типа Чарльза Шваба -- миллионеров, начавших свой жизненный путь в рабочих рядах, знающих, что есть работа и что есть рабочий. Самым передовым капитализмом современности командуют выходцы из "пролетариата". На командных постах в самой "передовой пролетарской республике современности выходцев из "пролетариата" нет вовсе. Следовательно, одно из двух: или термин "пролетариат" не означает вообще ничего, или он применяется заведомо жульнически. Но он начнет обозначать хоть кое-что, если мы под термином "пролетариат", революционный пролетариат, условимся обозначать людей, или группы людей, объединенных комплексом неполноценности и чувством обиженности. Тогда, и только тогда, такие люди, как Мирабо и Кропоткин, Робеспьер и Ленин, Муссолини и Гитлер, найдут свое место в научной классификации рядом с теми группами, которые Тэн назвал "подонками порока и невежества". Иначе миллионер, товарищ Блюм, в качестве вождя социалистического пролетариата остается совершенно необъяснимым явлением исторической природы. Но он, может быть, мог бы найти свое объяснение, если бы монополисты гуманитарных наук, хотя бы раз, попытались превратить свою профессию в хотя бы нечто отдаленно похожее на науку. Современная химия добилась возможности производить химический анализ звезд Млечного пути. При какой-то затрате желания и мозгов, конечно, можно было бы найти способы производить хотя бы посмертные психотехнические жесты или исторический психоанализ: чем, собственно, руководствовались люди, организуя революционную резню? Но "отыскание истины" является проблемой, которая интересует гуманитарные науки меньше, чем что бы то ни было остальное. Позвольте привести истинно классический пример ученого вранья, недоступного никакой проверке, кроме личной. В книге Карла Каутского о сельском хозяйстве и социализме целая глава отведена раздроблению беспомощного, в капиталистических условиях, мелкого сельского хозяйства на совершенно карликовые участки: в четверть, в одну шестнадцатую десятины и даже моргена. На этих-де, участках нищий немецкий землевладелец до крайности истощает рабочую сипу и свою, и своей семьи, чтобы хоть кое-как прокормиться. Картина, нарисованная Каутским, в общем совпадала с моим представлением о немецком малоземельи и перенаселенности, о "Volk ohne Raum". С таким вот представлением я и попал в Германию. Я жил в Мекленбурге, Баварии, Померании, Шлезвиге, Ганновере -- и все искал взором своим эти карликовые хозяйства. В России -- в Советской России -- они действительно были -- это так называемые, приусадебные участки коллективного крестьянства. Но в Германии, даже и мой репортерский взгляд не мог уловить ничего подобного: никаких карликовых хозяйств. Немецкий мужик, в общем, имеет вполне достаточное количество земли. Потом выяснилось: дело идет о тех "Laubenkoloneien", которые заполняют каждый пустырь в городах или около городов. Эти крохотные участки, служащие исключительно для "Wochenend". На них возвышается нехитрая будка -- на две кровати, разбиты три-четыре клумбы с цветами и две-три грядки с овощами -- это спорт "Out of door life", и никакое не сельское хозяйство. Это -- "возвращение к природе", -- но не хозяйственное предприятие. Это -- развлечение, а не труд. К экономике и к положению немецкого сельского хозяйства эти "Laubenkoloneien" не имеют абсолютно никакого отношения, как уженье форели в ручьях Англии не имеет никакого отношения к ее рыболовству, как лорды и скваеры, эту форель удящие, совершенно не собираются истощать свои силы столь первобытным способом добывания хлеба насущного. Но Карл Каутский был авторитетом -- самым крупным в Европе теоретиком марксизма и политической экономии вообще. С его авторитетных слов этот вздор о карликовых крестьянских хозяйствах в Германии пережевывала и вся русская политико-экономическая литература. Сказать, что именно на этом вздоре "воспитывались целые поколения", было бы некоторым преувеличением, но именно на таком вздоре целые поколения действительно воспитывались -- отсюда и европейский социализм. Психологической загадки о Карле Каутском, а также и о прочих -- я решить не могу. Было ли тут сознательное и обдуманное вранье, или цитатный колпак набрел на какую-то статистическую таблицу, не имея никакого представления ни о каких реальных фактах жизни и обрадовался ей, как дурак писаной торбе. Да это и несущественно. Важно одно: как пишет "наука". Но еще важнее другое -- как нам, простым смертным, поставить эту науку на надлежащее ей место: на скамью подсудимых. Пока же этой скамьи подсудимых нет -- приходится действовать на принципах наивного реализма и поступать в жизни так, как если бы солнце вертелось вокруг земли, а не наоборот. С точки зрения наивного реализма, русскую рабочую массу можно разделить на две очень неясно очерченные категории: а) пролетариат, б) не-пролетариат. Пролетариат это тот, кто "не имеет родины", не имеет ничего, "кроме цепей", кто собирается "завоевывать мир" и кто, вообще, треплется по митингам и забастовкам: основные кадры всякой революции. Не-пролетариат -- это те, кто имеет родину, кто никакими цепями не обременен, никаких новых миров завоевывать не собирается и ни в какие революции не лезет. Не-пролетариат своего имени не имеет, как не имеют его все не-специалисты или, скажем, все не-левши -- люди нормально работающие правой рукой, кажется, ни на каком языке не имеют специального наименования. Пролетариат в Царской России фигурировал под названием "сознательных рабочих", "не-пролетариат" -- под именем "несознательных". В среднем, пролетариат -- это неквалифицированные низы рабочей массы, не-пролетариат -- его квалифицированная середина, не "верхушка", а середина; обычный русский рабочий или, говоря несколько иначе -- средний человек страны и народа. Это место -- середины и опоры нации -- делит с ним средний, хозяйственный крестьянин -- "кулак", по советской терминологии. Ниже этого среднего уровня, ниже среднего уровня страны и нации процветает рвань: люди, не умеющие или не желающие работать, главным образом, не умеющие: деревенский бобыль, лодырь, "бедняк" -- по советской терминологии, и индустриальные босяки, "трампы", подонки рабочей массы. Это -- одна линия, отделяющая пролетариат от не-пролетариата. Есть и еще некоторые. Характерное свойство русской промышленности заключается в том, что ее основная масса размещена вне городов. В Царской России, по выражению наших политико-экономов, шла "индустриализация без урбанизации". Основные промышленные районы росли веками, на базе кустарного промысла. Это Урал, область Верхней Волги, Тула и прочее. Второстепенная, хотя и чрезвычайно крупная, промышленность концентрируется в городах, например, в Петербурге. Петербург и Урал будут наиболее яркими иллюстрациями общего положения вещей. Уральский рабочий рос веками. Здесь деревня называется "заводом". Здесь "завод" включает в себя и деревню: каждая семья имеет свою избу и свою корову -- а то и пять (то есть, имела до большевиков), имеет свой участок земли. Уральский рабочий -- великий рыболов, птицелов, охотник, -- любит и знает свой завод, любит и знает свое ремесло. Он живет (точнее жил до большевиков) привольно и очень сытно, и статистика заработной платы не имеет никакого отношения к его жизненному уровню, точно так же, как статистика Каутского -- к уровню германского сельского хозяйства. Уральский рабочий вел здоровый образ жизни и был консервативен, Петербургский рабочий был, гак сказать, пролетарским новорожденным, эмигрантом из русской деревни в более или менее международный город, примерно таким же эмигрантом, как поляк, попадающий в Нью-Йорк. Так называемое "расслоение" русской деревни выбрасывало из нее те группы крестьянства, которые оказывались неприспособленными для самостоятельного труда, а крестьянский труд, при всех его прочих достоинствах и недостатках, есть прежде всего, труд самостоятельный: без надсмотрщика и погонщика. Неудачники деревни попадали в великолепный город с совершенно отвратительным климатом -- город, построенный для дворцов и их обитателей. В Петербурге не было того, что называется "трущобами", но были унылые ряды каменных мешков -- вот вроде того, в каком в славные дни революции жил я, без солнца и без света, без простора и без зелени, каменные мешки, вечно прикрытые традиционным холодным северным туманом. Вне рабочих часов, рабочему было некуда деваться. Царь Николай Второй на свои личные деньги построил для питерских рабочих "Народный Дом" -- колоссальное оперное здание на семь тысяч мест, парк со всякими аттракционами, библиотеку и прочие культурные приспособления в этом роде. Царю Николаю Второму везло совершенно по особенному. Он родился в день Св. Иова, Его