у делу и недовольство "национальных меньшинств"?" {127}. Только немногим удалось устоять против этой логики, и первым среди них надо назвать Пушкина. Он тоже был "декабристом" и лишь случайно не попал на Сенатскую площадь. "История Русов" была ему отлично знакома. Он напечатал отрывок из нее в своем "Современнике" но он не поставил дела Мазепы выше дела Петра и не воспел ни одного запорожца, как борца за свободу. Произошло это не в силу отступничества от увлечений своей молодости и от перемены взглядов, а оттого, что Пушкин с самого начала оказался проницательнее Рылеева и всего своего поколения. Он почувствовал истинный дух "Истории Русов", ее не национальную украинскую, а сословно-помещичью сущность. Думая, что автором ее, действительно, был архиепископ Г. Конисский, Пушкин заметил: "Видно, что сердце дворянина еще бьется под иноческой рясою". На языке либерализма "сердце дворянина" звучало как "сердце крепостника". Теперь, когда нам известны вполне корыстные интересы, вызвавшие рецидив казачьих страстей породивших "Историю Русов", можно только удивляться прозорливости Пушкина. Революционная русская интеллигенция, в своем отношении к сепаратизму, пошла путем не Пушкина, а Рылеева. "Украинофильство", под которым разумелась любовь не к народу малороссийскому, а к казацкой фронде, сделалось обязательным признаком русского освободительного движения. В развитии украинского сепаратизма оно было заинтересовано больше самих сепаратистов. Шевченко у великорусских революционеров почитался больше, чем на Украине. Его озлобленая казакомания приходилась русскому "подполью" больше по сердцу, чем европейский социализм Драгоманова. При всем обилии легенд облепивших имя и исказивших истинный его облик, Шевченко может считаться наиболее ярким воплощением всех характерных черт того явления, которое именуется "украинским национальным возрождением". Два лагеря, внешне враждебные друг другу, до сих пор считают его "своим". Для одних он - "национальный пророк", причисленный чуть не к лику святых; дни его рождения и смерти (25 и 26 февраля) объявлены украинским духовенством церковными праздниками. Даже в эмиграции ему воздвигаются памятники при содействии партий и правительств Канады и США. Для других он предмет такого же идолопоклонства и этот другой лагерь гораздо раньше начал ставить ему памятники. Как только большевики пришли к власти и учредили культ своих предтеч и героев - статуя Шевченко в числе первых появилась в Петербурге. Позднее, в Харькове и над Днепром, возникли гигантские монументы, величиной уступающие, разве только, статуям Сталина. Ни в России, ни за границей, ни один поэт не удостоился такого увековечения памяти. "Великий украинский поэт, революционер и мыслитель, идейный соратник русских революционных демократов, основоположник революционно-демократического направления в истории украинской общественной мысли" - такова его официальная аттестация в советских словарях, справочниках и энциклопедиях. Она унаследована еще от подпольного периода революции, когда у всех интеллигентских партий и направлений он считался певцом "народного гнева". Даже произведения его толкуются в каждом лагере по-своему. "Заповит", например, расценивался в свое время в русском подполье, как некий революционный гимн. Призыв поэта к потомкам - восстать, порвать цепи и "вражою злою кровью вольность окропити" понимался там, как социальная революция, а под злой кровью - кровь помещиков и классовых угнетателей. Совсем иную трактовку дает самостийнический лагерь. В 1945 г., в столетнюю годовщину со дня написания "Заповита", он отметил его появление, как величайшую веху в развитии национальной идеи, как призыв к национальной резне, ибо "кровь ворожа", которую Днепр "понесе з Украины у синее море", ничьей как москальской, великорусской, быть не может. Приводим этот пример не для оценки правильности или неправильности обоих толкований, а как характерный случай переплетения у "великого кобзаря" черт русской революционности с украинским национализмом. Правда, и та, и другой были поставлены лет 80 тому назад под большое сомнение таким видным социалистом и украинофильским деятелем, как М. П. Драгоманов. Шевченко ему казался величиной дутой в литературном и в политическом смысле. Революционность его он не высоко ставил и никогда бы не подписался под сочетанием слов "революционер и мыслитель". Он полагал, что с мыслью-то как раз и обстояло хуже всего у Тараса Григорьевича. Из Академии Художеств Шевченко вынес только поверхностное знакомство с античной мифологией, необходимой для живописца, да с некоторыми знаменитыми эпизодами из римской истории. Никакими систематическими знаниями не обладал, никакого цельного взгляда на жизнь не выработал. Он не стремился, даже, в противоположность многим выходцам из простого народа, восполнять отсутствие школы самообразованием. По словам близко знавшего его скульптора Микешина, Тарас Григорьевич не шибко жаловал книгу. "Читать он, кажется, никогда не читал при мне; книг, как и вообще ничего не собирал. Валялись у него на полу и по столу растерзанные книжки "Современника", да Мицкевича на польском языке". Такая отрасль знания, как история, к которой ему часто приходилось обращаться в выборе сюжетов - что дало основание Кулишу в 50-х годах объявить его "первым историком" Украины - оставляла желать много лучшего в смысле усвоения. "Российскую общую историю, - пишет тот же Микешин, - Тарас Григорьевич знал очень поверхностно, общих выводов из нее делать не мог; многие ясные и общеизвестные факты или отрицал или не желал принимать во внимание; этим оберегалась его исключительность и непосредственность отношений ко всему малорусскому". Некоторых авторов, о которых писал, он и в руки не брал, как например, Шафарика и Ганку. Главный способ приобретения знаний заключался, очень часто, в прислушивании к тому, о чем говорили в гостиных более сведущие люди. Подхватывая на лету обрывки сведений, поэт "мотав соби на уса, та перероблював соби своим умом" {128}. Не верил Драгоманов и в его хождение в народ, в пропаганду на Подоле, в Кириловке и под Каневом, о которой сейчас пишут в каждой биографии поэта советские историки литературы, но которая сплошь основана на домыслах. Кроме кабацких речей о Божией Матери, никаких образцов его пропаганды не знаем. Достойна развенчания и легенда о его антикрепостничестве. Дворовый человек, чье детство и молодость прошли в унизительной роли казачка в барском доме, не мог, конечно, питать теплых чувств к крепостному строю. Страдал и за родных, которых смог выкупить из неволи лишь незадолго до смерти. Но совершенно ошибочно делать из него, на основании этих биографических фактов, певца горя народного, сознательного борца против крепостного права. Крепостной крестьянин никогда не был ни героем его произведений, ни главным предметом помыслов. Ничего похожого на некрасовскую "Забытую деревню" или на "Размышления у парадного подъезда" невозможно у него найти. Слово "панщина" встречается чрезвычайно редко, фигуры барина-угнетателя совсем не видно и вся его деревня выглядит не крепостной. Люди там страдают не от рабства, а от нечастной любви, злобы, зависти, от общечеловеческих пороков и бедствий. Тараcу Григорьевичу суждено было дожить до освобождения крестьян. Начиная с 1856 года, вся Россия только и говорила, что об этом освобождении, друзья Шевченко, кирилло-мефодиевцы, ликовали; один он, бывший "крипак", не оставил нам ни в стихах, ни в прозе выражения своей радости. Не было у него и связей с русскими революционными демократами; он, попросту, ни с кем из них не был знаком, если не считать петрашевца Момбелли, виденного им, как-то раз, на квартире у Гребенки. Да и что представляли собой революционные демократы того времени? Мечтатели, утописты, последователи Фурье и Сэн-Симона, либо только что нарождавшиеся поборники общинного социализма. Найдите в литературном наследии Шевченко хоть какой-нибудь след этих идей. Даже причастность его к Кирилло-Мефодиевскому Братству, послужившая причиной ареста и ссылки, была более случайной, чем причастность Достоевского к кружку Петрашевцев. Но если не социалист и не "революционный демократ", то гайдамак и пугачевец глубоко сидели в Шевченко. В нем было много злобы, которую поэт, казалось, не знал на кого и на что излить. Он воспитался на декабристской традиции, называл декабристов не иначе, как "святыми мучениками", но воспринял их якобинизм не в идейном, а в эмоциональном плане. Ни об их конституциях, ни о преобразовательных планах ничего, конечно, не знал; не знал и о вдохновлявшей их западно-европейской идеологии. Знал только, что это были люди, дерзнувшие восстать против власти, и этого было достаточно для его симпатий к ним. Не в трактатах Пестеля и Никиты Муравьева, а в "цареубийственных" стихах Рылеева и Бестужева увидел он свой декабризм. Уж как первый-то нож На бояр, на вельмож, А второй-то нож На попов, на святош, И молитву сотворя, Третий нож на царя! В этом плане и воздавал он дань своим предшественникам. ... а щоб збудить Хиренну волю, треба миром Громадою обух сталить, Та добро выгострить сокиру Та й заходиться вже будить. Особенно сильно звучит у него нота "на царя!". Царив, кровавих шинкарив У пута кутии окуй, В склипу глибоком замуруй! Здесь мы вряд ли согласимся с оценкой Драгоманова, невысоко ставившего такую продукцию поэта. С литературной точки зрения, она в самом деле не заслуживает внимания, но как документ политического настроения, очень интересна. Драгоманов судил о Шевченко с теоретических высот европейского социализма, ему нужны были не обличения "неправд" царей на манер библейских пророков, а протест против политической системы самодержавия. Шевченко не мог, конечно, подняться до этого, но духовный его "якобинизм" от этого не умаляется. На русскую шестидесятническую интеллигенцию стихи его действовали гораздо сильнее, чем методические поучения Драгоманова. Он - образец революционера не по разуму, а по темпераменту. Кроме "царей", однако, никаких других предметов его бунтарских устремлений не находим. Есть один-два выпада против своих украинских помещиков, но это не бунт, а что-то вроде общественно-политической элегии. И доси нудно, як згадаю Готический с часами дом; Село обидране кругом, И шапочку мужик знимае, Як флаг побачить. Значит пан У себе з причетом гуляе. Оцей годованый кабан, Оце лядащо-щирый пан Потомок гетмана дурного. При всей нелюбви, Тарас Григорьевич не призывает ни резать, ни "у пута кутии" ковать этих панов, ни жечь их усадьбы, как это делали великорусские его учителя "революционные демократы". На кого же, кроме царей, направлялась его ненависть? Для всякого, кто дал себе труд прочесть "Кобзарь", всякие сомнения отпадают: - на москалей. Напрасно Кулиш и Костомаров силились внушить русской публике, будто шевченковские "понятия и чувства не были никогда, даже в самые тяжелые минуты жизни, осквернены ни узкою грубою неприязнью к великоросской народности, ни донкихотскими мечтаниями о местной политической независимости, ни малейшей тени чего-нибудь подобного не проявилось в его поэтических произведениях" {129}. Они оспаривали совершено очевидный факт. Нет числа неприязненным и злобным выпадам в его стихах против москалей. И невозможно истолковать это, как ненависть к одной только правящей царской России. Все москали, весь русский народ ему ненавистны. Даже в чисто любовных cюжетах, где украинская девушка страдает, будучи обманута, обманщиком всегда выступает москаль. Кохайтеся чернобривы, Та не з москалями, Бо москали чужи люди Роблять лихо з вами. Жалуясь Основьяненку на свое петербургское житье ("кругом чужи люди"), он вздыхает: "тяжко, батько, жити з ворогами". Это про Петербург, выкупивший его из неволи, давший образование, приобщивший к культурной среде и вызволивший его впоследствии из ссылки. Друзья давно пытались смягчить эту его черту в глазах русского общества. Первый его биограф М. Чалый объяснял все влиянием польской швеи - юношеской любви Шевченко, но вряд ли такое объяснение можно принять. Антирусизм автора "Заповита" не от жизни и личных переживаний, а от книги, от национально-политической проповеди. Образ москаля, лихого человека, взят целиком со страниц старой казацкой письменности. В 1858 г., возмущаясь Иваном Аксаковым, забывшим упомянуть в числе славянских народов - украинцев, он не находит других выражений, кроме как: "Мы же им такие близкие родичи: как наш батько горел, то их батько руки грел"! Даже археологические раскопки на юге России представлялись ему грабежом Украины - поисками казацких кладов. Могили вже розривають, Та грошей шукають! Сданный в солдаты и отправленный за Урал, Тарас Григорьевич, по словам Драгоманова, "живучи среди москалей солдатиков, таких же мужиков, таких же невольников, как сам он, - не дал нам ни одной картины доброго сердца этого "москаля", какие мы видим у других ссыльных... Москаль для него и в 1860 г. - только "пройдисвит", как в 1840 г. был только "чужой чоловик" {130}. Откуда такая русофобия? Личной судьбой Шевченко она, во всяком случае, не объяснима. Объяснение в его поэзии. Поэтом он был не "гениальным" и не крупным; три четверти стихов и поэм подражательны, безвкусны, провинциальны; все их значение в том, что это дань малороссийскому языку. Но и в оставшейся четверти значительная доля ценилась не любителями поэзии, а революционной интеллигенцией. П. Кулиш когда-то писал: если "само общество явилось бы на току критики с лопатою в руках, оно собрало бы небольшое, весьма небольшое количество стихов Шевченко в житницу свою; остальное бы было в его глазах не лучше сору, его же возметает ветр от лица земли". Ни одна из его поэм не может быть взята целиком в "житницу", лишь из отдельных кусков и отрывков можно набрать скромный, но душистый букет, который имеет шансы не увянуть. Что бы ни говорили советские литературоведы, лира Шевченко не "гражданская" в том смысле, в каком это принято у нас. Она глубоко ностальгична и безутешна в своей скорби. Украино, Украино! Сирце мое, ненько! Як згадаю твою долю Заплаче серденько! Называя ее "сиромахой", "сиротиной", вопрошая "защо тебе сплюндровано, защо, мамо, гинешь?" - поэт имеет в виду не современную ему живую Украину, которая "сплюндрована" ничуть не больше всей остальной России. Это не оплакивание страданий закрепощенного люда, это скорбь о ее невозвратном прошлом. Де подилось казачество, Червоны жупаны, Де подилась доля-воля, Бунчуки, гетманы? Вот истинная причина "недоли". Исчез золотой век Украины, ее идеальный государственный строй, уничтожена казачья сила. "А що то за люди були тии запорожци! Не було й не буде таких людей!". Полжизни готов он отдать, лишь бы забыть их "незабутни" дела. Волшебные времена Палиев, Гамалиев, Сагайдачных владеют его душой и воображением. Истинная поэзия Шевченко - в этом фантастическом никогда не бывшем мире, в котором нет исторической правды, но создана правда художественная. Все его остальные стихи и поэмы, вместе взятые, не стоят тех строк, где он бредит старинными степями, Днепром, морем, бесчисленным запорожским войском, проходящим, как видение. О будущем своего края Тарас Григорьевич почти не думал. Раз, как-то, следуя шестидесятнической моде, упомянул о Вашингтоне, которого "дождемся таки колись", но втайне никакого устройства, кроме прежнего казачьего, не хотел. Оживут гетманы в золотом жупани, Прокинеться воля, казак заспива Ни жида, ни ляха, а в степях Украины Дай то Боже милый, блисне булава. Перед нами певец отошедшей казачьей эпохи, влюбленный в нее, как Дон Кихот в рыцарския времена. До самой смерти, героем и предметом поклонения его был казак. Верзется гришному усатый 3 своею волею мени На черном вороном кони. Надо ли после этого искать причин русофобии? Всякое пролитие слез над руинами Чигирина, Батурина и прочих гетманских резиденций неотделимо от ненависти к тем, кто обратил их в развалины. Любовь к казачеству оборотная сторона вражды к Москве. Но и любовь и ненависть эти - не от жизни, не от современности. Еще Кулишем и Драгомановым установлено, что поэт очень рано, в самом начале своего творчества попал в плен к старой казачьей идеологии. По словам Кулиша, он пострадал от той первоначальной школы, "в которой получил то, что в нем можно было назвать faute de mieux образованием", он долго сидел "на седалище губителей и злоязычников" {131}. По-видимому, уже в Петербурге, в конце 30-х годов нашлись люди просветившие его по части Мазеп, Полуботков и подсунувшие ему "Историю Русов". Без влияния этого произведения трудно вообразить то прихотливое сплетение революционных и космополитических настроений с местным национализмом, которое наблюдаем в творчестве Шевченко. По словам Драгоманова, ни одна книга, кроме Библии, не производила на Тараса Григорьевича такого впечатления, как "История Русов". Он брал из нее целые картины и сюжеты. Такие произведения, как "Подкова", "Гамалия", "Тарасова Нич", "Выбир Наливайка", "Невольник", "Великий Льох", "Чернец" - целиком навеяны ею. Прошлое Малороссии открылось ему под углом зрения "Летописи Конисского"; он воспитался на ней, воспринял ее, как откровение, объяснявшее причины невзгод и бедствий родного народа. Даже на самый чувствительный для него вопрос о крепостном праве на Украине, "летопись" давала свой ответ - она приписывала введение его москалям. Не один Шевченко, а все кирилло-мефодиевцы вынесли из нее твердое убеждение в москальском происхождении крепостничества. В "Книгах Бытия Украинского Народу" Костомаров писал: "А нимка цариця Катерина, курва всесвитная, безбожниця, убийниця мужа своего, востанне доканала казацтво и волю, бо одибравши тих, котри були в Украини старшими, надилила их панством и землями, понадавала им вильну братию в ярмо и поробила одних панами, а других невольниками" {132}. Если будущий ученый историк позволял себя такие речи, то что можно требовать от необразованного Шевченко? Москали для него стали источником всех бедствий. Ляхи були - усе взяли, Кровь повыпивали, А москали и свит Божий В путо закували. По канве "Истории Русов" он рассыпается удивительными узорами, особенно на тему о Екатерине II. Есть у Шевченко повесть "Близнецы", написанная по-русски. Она может служить автобиографическим документом, объясняющим степень воздействия на него "Истории Русов". Там рассказывается о некоем Никифоре Федоровиче Сокире - мелком украинском помещике, большом почитателе этого произведения. "Я сам, будучи его хорошим приятелем, часто гостил у него по нескольку дней и кроме летописи Конисского, не видал даже бердичевского календаря в доме. Видел только дубовый шкаф в комнате и больше ничего. Летопись же Конисского, в роскошном переплете, постоянно лежала на столе и всегда заставал я ее раскрытою. Никифор Федорович несколько раз прочитывал ее, но до самого конца ни разу. Все, все мерзости, все бесчеловечья польские, шведскую войну, Биронова брата, который у стародубских матерей отнимал детей грудных и давал им щенят кормить грудью для свой псарни - и это прочитывал, но как дойдет до голштинского полковника Крыжановского, плюнет, закроет книгу и еще раз плюнет". Переживания героя этого отрывка были, несомненно, переживаниями самого Шевченко. "История Русов" с ее собранием "мерзостей" трансформировала его мужицкую ненависть в ненависть национальную или, по крайней мере, тесно их переплела между собой. Кроме "Истории Русов", сделавшейся его настольной книгой, поэт познакомился и со средой, из которой вышло это евангелие национализма. Приехав, в середине 40-х годов, в Киев, он не столько вращался там в университетских кругах среди будущих членов Кирилло-Мефодиевского Братства, сколько гостил у хлебосольных помещиков Черниговщины и Полтавщины, где его имя было известно и пользовалось популярностью, особенно среди дам. Некоторые из них сами пописывали в "Отечественных Записках". Мужское общество чаще всего собиралось на почве "мочемордия", как именовалось пьянство. А. Афанасьев-Чужбинский, сам происходивший из лубенских помещиков, красочно описывает тамошние празднества в честь Бахуса. По его словам, пьянство процветало, главным образом, на почве скуки и безделья, сами же по себе помещики представляли "тесный кружок умных и благородных людей, преимущественно гуманных и пользовавшихся всеобщим расположением". В этом обществе можно было встретить и тех оставшихся в живых сподвижников и друзей В. Г. Полетики, из чьей среды вышла "История Русов". Встречи с ними происходили также при дворе генерал-губернатора кн. Репнина, с которым Шевченко познакомился через А. В. Капниста, сына поэта. О Мазепе, о Полуботке, о Петре и Екатерине, а также о присоединении Малороссии, как печальной дате в истории края, он мог наслушаться здесь вдоволь. Недаром именно на эти годы близости с черниговскими и полтавскими помещиками падают самые неприязненные его высказывания о Богдане Хмельницком. Во всей эпопее Хмельничины он видел только печальный, по его мнению, факт присоединения к Москве, но ни страданий крестьянского люда под "лядским игом", ни ожесточенной борьбы его с Польшей, ни всенародного требования воссоединения с Россией знать не хотел. Величайшая освободительная война украинского крестьянства осталась вовсе незамеченной вчерашним крепостным. В московском периоде истории, его опять печалит судьба не крестьянства, а казачества. Он плачет о разгоне Сечи, а не о введении нового крепостного права. Возмущаясь тем, что "над дитьми казацкими поганци пануют", он ни разу не возмутился пануваньем детей казацких над его мужицкими отцами и дедами, да и над ним самим. Период после присоединения к России представляется ему сплошным обдиранием Украины. "Москалики що заздрили то все очухрали". Драгоманов не без основания полагал, что черниговские и полтавские знакомства оказали на Шевченко гораздо более сильное влияние, чем разговоры с Гулаком, Костомаровым и Кулишем. Патриотизм его сложился, главным образом, в левобережных усадьбах "потомков гетмана дурного", где его носили на руках, где он был объявлен надеждой Украины, национальным поэтом, где нашлась, даже, почитательница, готовая на собственный счет отправить его на три года в Италию. "Национальным поэтом" объявлен он не потому, что писал по-малороссийски и не потому, что выражал глубины народного духа. Этого, как раз, и не видим. Многие до и после Шевченко писали по-украински, часто, лучше его, но только он признан "пророком". Причина: - он первый воскресил казачью ненависть к Москве и первый воспел казачьи времена, как национальные. Костомарову не удается убедить нас, будто "Шевченко сказал то, что каждый народный человек сказал бы, если б его народное чувство могло возвыситься до способности выразить то, что хранилось на дне его души" {133}. Поэзия его интеллигентская, городская и направленческая. Белинский, сразу же по выходе в свет "Кобзаря", отметил фальш его народности: "Если господа Кобзари думают своими поэмами принести пользу низшему классу своих соотчичей, то в этом они очень ошибаются; их поэмы, несмотря на обилие самых вульгарных и площадных слов и выражений, лишены простоты вымысла и рассказа, наполнены вычурами и замашками, свойственными всем плохим пиитам, часто нисколько не народны, хотя и подкрепляются ссылками на историю, песни и предания, следовательно, по всем этим признакам - они непонятны простому народу и не имеют в себе ничего с ним симпатизирующего". Лет через сорок то же самое повторил Драгоманов, полагавший, что "Кобзарь" "не может стать книгою ни вполне народною, ни такой, которая бы вполне служила проповеди "новой правды" среди народа". Тот же Драгоманов свидетельствует о полном провале попыток довести Шевченко до народных низов. Все опыты чтения его стихов мужикам кончались неудачей. Мужики оставались холодны {134}. Подобно тому, как казачество, захватившее Украину, не было народным явлением, так и всякая попытка его воскрешения, будь то политика или поэзия, - не народна в такой же степени. Несмотря на все пропагандные усилия самостийнической клики, вкупе с советской властью, Шевченко был и останется не национальным украинским поэтом, а поэтом националистического движения. Первые организации Слово "организация" плохо вяжется с маленьким кружком, известным под именем "Кирилло-Мефодиевского Братства", возникшим в Киеве при университете Св. Владимира, в 1846-1847 г. Он не успел ни организоваться, ни начать действовать, как был ликвидирован полицией, усмотревшей в нем революционное общество, вроде декабристского. Идеи насильственного ниспровержения государственного строя у его членов не было, но успели выработаться кое какие взгляды на будущее устройство России и всех славянских стран. Это устройство представлялось на манер древних вечевых княжеств - Новгорода и Пскова. В бумагах Н. И. Костомарова, самого восторженного из членов братства, сохранилась запись: "Славянские народы воспрянут от дремоты своей, соединятся, соберутся со всех концов земель своих в Киев, столицу славянского племени, и представители всех племен, воскресших из настоящего унижения, освободятся от чужих цепей, воссядут на горах (киевских) и загремит вечевой колокол у Св. Софии, суд, правда и равенство воцарятся. Вот судьба нашего племени, его будущая история, связанная тесно с Киевом" {135}. "Матери городов русских" предстояла роль матери всех славянских городов. Нетрудно в этом отрывке уловить все тот же мотив "Соединенных славян", звучащий в названиях одного из декабристских обществ и киевской масонской ложи. При этом не обязательно предполагать, как это часто делают, идейную преемственность между декабристами и кирилло-мефодиевцами. Гораздо вернее допустить, что те и другие имели общего учителя панславизма в лице поляков. Недаром "Книги бытия украинского народа", написанные Костомаровым, как некое подобие "платформы" братства, хранят на себе ясный след влияния "Книг польского народа и польского пилигримства" Мицкевича. Кроме того, во время их написания, в 1846 г., Костомаров часто встречался с поляком Зеновичем - бывшим профессором Кременецкого лицея, рассадника польского национализма. Зенович был ревностным поборником идеи всеславянского государства. Главные принципы Кирилло-Мефодиевского кружка давно выяснены и сформулированы. А. Н. Пыпин дает краткую их сводку в таком виде: освобождение славянских народностей из под власти иноплеменников, организация их в самобытные политические общества федеративно связанные между собою, уничтожение всех видов рабства, упразднение сословных привилегий и преимуществ, религиозная свобода мысли, печати, слова и научных изысканий, преподавание всех славянских наречий и литератур в учебных заведениях {136}. К этому надо прибавить, что такая всеславянская федерация мыслилась не монархической, а республиканской, демократической. Про царя говорили, что он "хочь який буде розумний, а як стане самодержавно панувати, то одуриэ". Всеми общими делами должен заведовать "общий славянский собор из представителей всех славянских племен". Малороссия мыслилась в числе независимых славянских стран, "как равная с равными" и даже чем то вроде лидера федерации. Независимая украинская государственность основывалась, таким образом, на европейском демократическом мировоззрении. На этом же строилась "внутренняя" политика, в частности, преподавание в школах на простонародном разговорном языке. Оправдывалась эта мера соображениями культурного прогресса. Главной целью был не язык сам по себе, а мужицкая грамотность. Поднять образовательный уровень простого народа считали возможным только путем преподавания на том наречии, на котором народ говорит. Идея эта - западного происхождения; там она горячо обсуждалась и породила обширную литературу. Отголоском ее в России были учебники на тульском наречии, которые писал впоследствии Л. Н. Толстой, для своей яснополянской школы. То же собиралось делать вятское земство. Члены братства не связывали с этим намерения отделиться от общерусского литературного языка; напротив, преподавание на своем наречии способствовало бы, по их мнению, скорейшему приобщению малорусса к литературному языку и к сокровищам общерусской культуры. В 1847 г., по доносу одного студента, подслушавшего разговоры братчиков, они были арестованы и разосланы по более или менее отдаленным местам. Только к концу 50-х годов выходят из ссылки и съезжаются в Петербург. Общества своего не возобновляют, но образ их мыслей, по-прежнему, - "прогрессивный". Это и дало основание Каткову не делать различия между украинофильством и всеми другими "бродячими" элементами русского общества. Если не считать довольно бледных Гулака и Белозерского, то самыми видными фигурами Кирилло-Мефодиевского Братства были Шевченко, Кулиш и Костомаров. Шевченко "видным" был, больше, как поэт, чем как член братства, с которым был очень слабо связан. Вдохновителем, "теоретиком" и душой всей группы был Н. И. Костомаров - молодой в то время профессор истории киевского университета. Из "Автобиографии" его можно заключить, что любовь к малороссийскому народу явилась у него, в значительной степени, случайно и объяснялась тем, что никакого другого поблизости не было. До 18 лет будущий украинский патриот не знал даже малороссийского языка. По крови он был полувеликорусс-полумалорусс. Отец его, воронежский помещик, был русским, но мать - украинка и происходила из крепостных. Костомаров сам рассказывает, как отец его, будучи уже пожилым человеком, облюбовал себе из числа своей дворни жену, бывшую в то время маленькой девочкой, отправил ее в Петербург учиться, поместил в институт для благородных девиц и когда она по окончании его вернулась образованной, воспитанной барышней - женился на ней. Будущий историк, таким образом, родился и вырос в семье совершенно русской по духу и по культуре. Малороссийские симпатии появились у него в Харькове, по окончании университета, в 1836-1837 г. и внушены были, главным образом, И. И. Срезневским тоже великоруссом, увлекшимся собиранием украинской народной поэзии и выпустившим в 30-х годах свои знаменитые "Запорожские Древности". "Мною овладела какая-то страсть ко всему малороссийскому, - признавался Костомаров. - Я вздумал писать по-малорусски, но как писать? Нужно учиться у народа, сблизиться с ним. И вот я стал заговаривать с хохлами, ходил на вечерници и стал собирать песни". Однажды на такой вечерныци хлопцы чуть не побили молодого народолюбца, приревновав его к девицам. Ко времени своего хождения в народ, Костомаров был уже демократом и поборником прав крестьянства. Демократические страсти наложили печать и на его занятия историей, которую он полюбил больше всех других наук. Он рано задался вопросом: "отчего это во всех историях толкуют о выдающихся государственных деятелях, иногда о законах и учреждениях, но как будто пренебрегают жизнью народной массы? Бедный мужик земледелец, труженик, как будто не существует для истории". "Скоро я пришел к убеждению, что историю нужно изучать не только по мертвым летописям и запискам, а и в живом народе. Не может быть, чтобы века прошедшей жизни не отпечатывались в жизни и воспоминаниях потомков; нужно только приняться, поискать и верно найдется многое, что до сих пор упущено наукой. Но с чего начать? Конечно, с изучения своего русского народа, а так как я жил тогда в Малороссии, то и начать с малорусской ветви. Эта мысль обратила меня к чтению народных памятников. Первый раз в жизни добыл я малорусские песни издания Максимовича 1827 г., великорусские песни Сахарова и принялся читать их. Меня поразила и увлекла неподдельная прелесть малорусской народной поэзии, я никак и не подозревал, чтобы такое изящество, такая глубина и свежесть чувства были в произведениях народа столь близкого ко мне и о котором я, как увидел, ничего не знал" {137}. Костомаров признается, что была еще одна причина любви его к малороссийскому народу - старинное его общественное устройство, совпадавшее с демократически-республиканскими идеалами историка. Казачество с его "радами" - общими сходками, на которых решались важнейшие вопросы, с его выборным начальством, со своим судоустройством, с полным отсутствием какой бы то ни было аристократии или автократии, представлялось той республикой, к которой так лежало сердце будущего кирилло-мефодиевца. Мы уже приводили в одной из первых глав цитату из его "Книг бытия украинского народу" восхвалявшую казаков за их порядки и обычаи. Распространение их на всю Украину представлялось ему величайшим прогресом и благодеянием для народа. "Незабаром були б на Вкраине уси казаки, уси вильни и ривни, и не мала б Украина над собою ни царя, ни пана, оприч Бога единого, и дивлячись на Украину так бы зробилось и в Польщи, а там и в других словянских краях" {138}. "Республиканское" казачье устройство в большей мере, чем народные песни привязало Костомарова к Украине. Сильного соперника имела она только в лице Господина Великого Новгорода. Перед этой древнерусской республикой Костомаров благоговел настолько, что когда его, после следствия по делу кирилло-мефодиевцев, отправляли из Петербурга в ссылку, он, проезжая мимо Новгорода и завидев издали купола св. Софии, встал в коляске, снял шляпу и разразился такими шумными приветствиями древней колыбели народоправства, что сидевший с ним рядом жандарм пригрозил вернуть его снова в Третье Отделение, если он не сядет и не перестанет витийствовать {139}. Севернорусским народоправствам, во главе которых стоял Новгород, посвящена была впоследствии одна из лучших его монографий. Костомаров разрывался в своей любви между Новгородом и Украиной, и трудно сказать, кого из них любил больше. В сочинениях его ясно проступает тенденция сблизить между собою обе эти симпатичные ему земли и найти между ними национальное сходство. "В натуре южнорусской - по его словам - не было ничего насилующего, нивелирующего, не было политики, не было холодной рассчитанности, твердости на пути к предназначенной цели. То же самое является на отдаленном севере в Новгороде". Найдя в словаре Даля несколько слов записанных в Новгородской Губернии и бытовавших также на Украине, он заключил об общей языковой основе у ильменских и днепровских славян. Прибавив к этому несколько других наблюдений, построил теорию, по которой "между древними ильменскими славянами и южноруссами было гораздо большее сходство, чем между южно-руссами и другими славянскими племенами русского материка". По его мнению, "часть южно-русского племени, оторванная силою неизвестных нам теперь обстоятельств, удалилась на север и там водворилась со своим наречием и с зачатками своей общественной жизни, выработанными еще на прежней родине" {140}. Этот опыт удачного присоединения Новгорода к Украине, а вслед за Новгородом - Пскова и Вятки, как филиалов древней республики, лучше всяких рассуждений уясняет нам стимулы политической мысли и деятельности Костомарова. Причиной, по которой его республиканско-демократические мечтания вылились в украинофильские формы, были все те же легенды и летописи казачества, "открывшие глаза" историку на запорожский республиканизм, на старинную тягу украинцев к свободе и независимости, и на душителя этой свободы - московского царя, того самого, что некогда уничтожил "Ричь Посполиту Новгородску вильну и ривну". "Побачила Украина що попалась у неволю, бо вона по своей простоте не пизнала, що такое було царь московский, а царь московский усе ривно було, що идол и мучитель" {141}. Еще раз надо вспомнить и юный возраст кирилло-мефодиевцев, и романтизм породивший повальное увлечение этнографией, филологией, историей, - вспомнить полную неизученность украинской истории, чтобы понять почему даже такие люди, как Костомаров, составившие себе впоследствии ученое имя, попали в плен к фальсифицированной истории. Человек пылкий, увлекающийся, он всей душой принялся служить тому евангелию, в которое уверовал. Здесь мы не собираемся давать очерка его трудов, отметим лишь, что в них можно найти все основные положения "Истории Русов", начиная с тезиса об Украине, как издревле обособленной стране. Он пишет статью "О двух русских народностях", усматривая национальную разницу между ними с незапамятных времен. Он считает, что русское имя принадлежало первоначально югу, Киевщине, и только потом перенесено на северо-восточные области, представлявшие собой, как бы, колонии Киева. Украина представляется рассадником "федеративного начала", которое она несомненно распространила бы на всю древнюю Русь, если бы не монгольское нашествие. Национальный дуализм Литовско-Русского государства и последующая инкорпорация его в состав короны польской рассматриваются, как природное влечение украинцев к федеративным формам государственного устройства. Таким же влечением отмечена и политика гетманского периода, "когда казаки, освободившись от господства панов, думали сохранить свою самостоятельность, вступивши в союз с какой-нибудь из соседних стран, то с Польшей с которой так недавно резались, то с Турцией, полагаясь на ее обещание хранить неприкосновенность их веры и народности, несмотря на то, что судьба христианских народов, находившихся уже под турецкой властью, должна была заставлять их ожидать себе иной участи, - то с Московским Государством, с которым сознательно связывались узами единоверия и с которым действительно соединились, только на началах полного подчинения" {142}. Демократические идеи Костомарова-федералиста нашли здесь удачное сочетание с известной нам тезой "Истории Русов" о том, что малороссы никогда никем не завоевывались, но всегда соединялись с другими народами по своей воле, "как равные с равными". Не менее удачное сочетание наблюдается и в вопросе о народоправстве. По "Истории Русов", на Украине, от самой древности, "князья или верховные начальники выбираемы были от народа в одной особе, но на всю династию, и потомство выбранного владело по наследию". Костомаров подхватил этот мотив связав его с деятельностью веча, как органа верховной народной власти, и с выборностью должностных лиц у казаков. Казачья рада представилась ему продолжением традиций древнего веча, прообраза исконных демократических порядков. Все эти ранние статьи Костомарова написаны без достаточного знакомства с предметом и совершенно не аргументированы. Порой кажется, что их писал не историк. Первое глубокое погружение его в исторические источники произошло в 50-х годах, когда он начал работать над историей Богдана Хмельницкого. Знакомство с документальным материалом не могло не обратить его внимания на легендарный характер соответствующих страниц "Истории Русов", но это еще не послужило стимулом к критике тенденциозного памятника. Во множестве последующих работ он продолжал рассматривать присоединение Малороссии к Москве, как печальный факт, а пятидесятилетний период гетманщины - самым светлым временем. В этом смысле, он долго оставался верен своему кирилло-мефодиевскому манифесту - "Книгам Бытия Украинского Народу". А там, про эту эпоху измен и междоусобий сказано: "и есть то найсвятийша и найславнийша война за свободу". Даже в "Руине", где приводимый им яркий материал говорит сам за себя и рисует гетманский период, как черную страницу в истории края, - Костомаров ретуширует картину в духе "Истории Русов". Он медленно освобождался от духовного плена этого произведения. Окончательно освободился только под конец жизни. Демократом и народолюбцем остался навсегда, но занятия малороссийской историей произвели в его украинско-националистических воззрениях целый переворот. Хищные крепостнические устремления казачества открылись ему в полной мере, и мы уже не слышим под конец жизни историка восторженных гимнов запорожскому лыцарству. Ясна стала несправедливость и нападок на Екатерину II, как главную виновницу закрепощения украинского крестьянства. Под конец Костомаров вынужден был назвать "Историю Русов" "вредным" произведением. Вытаскивая из своего ученого мышления одну за другой занозы вонзившиеся туда в молодости, Костомаров незаметно для себя ощипал все свое национально-украинское оперение. Оставшись украинцем до самой смерти он, тем не менее, подверг очень многое строгой ревизии. Даже царь московский перестает быть "идолом и мучителем". В 1882 г., в статье "Задачи Украинофильства" {143}, он упоминает о царе в совсем ином тоне: "Малорусс верен своему царю, всей душой предан государству; его патриотическое чувство отзывчиво и радостью и скорбью к славе и к потерям русской державы ни на волос не менее великорусса, но в своей домашней жизни, в своем селе или хуторе, он свято хранит заветы предковской жизни, все ее обычаи и приемы, и всякое посягательство на эту домашнюю святыню будет для него тяжелым незаслуженным оскорблением". Здесь историк как бы возвращается к юношескому, к харьковскому периоду своей жизни, и отбросив все политическое, что было привнесено "Историей Русов", оставляет одни романтические элементы любви к малороссийскому народу. Под старость, он перестает приписывать малороссам не существовавшую у них враждебность к единому российскому государству, перестает возбуждать и натравливать их на него. Политический национализм представляется ему, отныне, делом антинародным, разрушающим и коверкающим духовный облик народа. Таковы, например, его высказывания против упорного стремления некоторых кругов искусственно создать новый литературный язык на Украине. Сходную с Костомаровым эволюцию совершил Пантелеймон Александрович Кулиш. Правда, взгляды его излагать очень трудно по причине непостоянства. Он часто и круто менял свои точки зрения на украинский вопрос. Зато в государственно-политических воззрениях оставался более или менее тверд: подобно прочим кирилло-мефодиевцам, никогда не отрекался от республиканско-федералистических убеждений. Так же, как Костомаров, он начал с этнографии, с увлечения народной поэзией и, первоначально, его украинство мало чем отличалось от украинства Метелинского или Максимовича. Недаром Максимович оказывал ему всяческую поддержку и покровительство. Годам к 20-ти Кулиш начал печататься у него в "Киевлянине"; писал по-русски исторические романы из украинской жизни. Кирилло-мефодиевская идеология отразилась, впервые, в его "Повести об украинском народе", напечатанной в 1846 г. Это "вольный" очерк истории Украины с ясно проступающей мыслью, что она могла бы быть в прошлом самостоятельной, если бы не измена малороссийского дворянства и не московское владычество. С симпатией говорится в этом сочинении о казачестве как лучшей части малороссийского народа. Видно, что не одни поэмы Рылеева или поддельные кобзарские "думы", но и летопись Грабянки и "История о презельной брани" и "История Русов" в то время известны были ему. Лет через 10 - он уже законченный националист казачьего толка. Двухтомные "Записки о южной Руси", вышедшие в 1856-1857 г., - памятник этого второго периода его писательства. Казакам в нем воскуряется фимиам, как вождям южно-русского народа. Это они привили ему чувство собственного достоинства и раскрыли глаза на нелепые притязания и спесь польской шляхты. Случилось это потому, что "нося оружие и служа отечеству наравне со шляхтою, казаки создавали себе тем же путем, что и она, понятие о своем благородстве и потому оскорблялись до глубины души надменностью старой или польской шляхты". Будучи "двигателями народных восстаний", они передали эти чувства народу. Хмельничина представлялась в то время Кулишу не борьбой крестьянства с помещиками, а "едва ли не единственным примером войны из за оскорбленного чувства человеческого достоинства". Превращение Кулиша из романтического Савла в апостола казачьего евангелия ярче всего проявилось в разнице оценок повестей Гоголя. Первоначально, они вызывали у него шумное восхищение. "Надобно быть жителем Малороссии, или лучше сказать малороссийских захолустий, лет тридцать назад, чтобы постигнуть до какой степени общий тон этих картин верен действительности. Читая эти предисловия, не только чуешь знакомый склад речей, слышишь родную интонацию разговоров, но видишь лица собеседников и обоняешь напитанную запахом пирогов со сметаною или благоуханием сотов атмосферу, в которой жили эти прототипы гоголевской фантазии" {144}. Но уже в 1861 г., в "Основе", можно прочесть: "Мы все те, кто в настоящее время имеет драгоценное право называться украинцем, объявляем всем кому о том ведать надлежит, что разобранные и упомянутые мною типы гоголевых повестей - не наши народные типы, что хотя в них кое-что и взято с натуры и угадано великим талантом, но в главнейших своих чертах они чувствуют, судят и действуют не по-украински, и что поэтому при всем уважении нашем к таланту Гоголя, мы признать их земляками не можем" {145}. К этому же времени относятся антирусские выпады в духе "Истории Русов", обвинение имперского правительства во введении "неслыханного в Малороссии закрепощения свободных поселян", в бесчисленных притеснениях простого народа, в грабеже земель, во "введении в малороссийский трибунал великорусских членов", следствием чего явились "сцены насилий и ужасов, от которых становится волос дыбом у историка". По словам Костомарова, в 60-х годах Кулиша "считали фанатиком Малороссии, поклонником казаччины; имя его неотцепно прилипало к так называемому украинофильству". После этого происходит метаморфоза. Лет на десять он умолкает, сходит со страниц печати и только в 1874 г. снова появляется. В этом году вышла первая книга его трехтомного сочинения "История воссоединения Руси". Продолжительное молчание объяснялось занятиями по истории Малороссии. Кулиш подверг рассмотрению важнейшее событие в ее судьбе - восстание Хмельницкого и присоединение к Москве. Он поднял гору материала, перебрал и передумал прошлое своего края и, по словам того же Костомарова, "совершенно изменил свои воззрения на все малорусское, и на прошедшее, и на современное". Широкое знакомство с источниками, критическое отношение к фальсификациям, представили ему казачество в неожиданном свете. Рыцарские доспехи, демократические тоги были совлечены с этого разбойного антигосударственного сборища. Друзья, в том числе и Костомаров, были недовольны таким слишком открытым сокрушением кумиров, которым служили всю свою жизнь, но серьезных возражений против приведенных Кулишем данных - не сделали. Развенчав казачество, он по иному оценил и поэзию своего друга Шевченко. В украинофильских домах портреты Кулиша и Шевченко всегда висели вместе, как двух апостолов "национального возрождения". Теперь один из них называет музу своего покойного друга - "полупьяною и распущенною". Тень поэта, по его словам, "должна скорбеть на берегах Ахерона о былом умоисступлении своем". Под умоисступлением разумелась национальная ненависть, главным образом русофобия, разлитая в стихах Шевченко. Тут и поношение имен Петра, Екатерины и все выпады против москалей. Только освободившись сам от обольщений казачьей лжи и фальши, Кулиш понял, как портит эта ложь поэзию "кобзаря", которого он сравнивал некогда с Шекспиром и Вальтер Скоттом. По его словам, отвержение многого, что написано Шевченко в его худшее время, было бы со стороны общества "актом милосердия к тени поэта". Появился стихотворный отпор ему по поводу славы Украины. Творец "Заповита" считал ее казацкой славой, которая никогда не "поляже". Кулиш уверял, что она "поляже", что казаки не украшение, а позор украинской истории. Не герои правды и воли В камыши ховались Та з татарином дружили, 3 турчином еднались. . . . . . . . . . . . . . . Павлюкивци й Хмельничане, Хижаки - пьяници, Дерли шкуру з Украины Як жиды з телици, А зидравши шкуру, мясом 3 турчином делились, Поки вси поля кистками Билими покрылись. Осудил Кулиш и свою прежнюю литературную деятельность. Про "Повесть об украинском народе", где впервые ярко проявились его националистические взгляды, он выразился сурово, назвав ее "компиляцией тех шкодливых для нашего разума выдумок, которые наши летописцы выдумывали про ляхов, да тех, что наши кобзари сочиняли про жидов, для возбуждения или для забавы казакам пьяницам, да тех, которые разобраны по апокрифам старинных будто бы сказаний и по подделанным еще при наших прадедах историческим документам. Это было одно из тех утопических и фантастических сочинений без критики, из каких сшита у нас вся история борьбы Польши с Москвою" {146}. Надобно знать благоговение, с которым Кулиш в ранние свои годы произносил слова "кобзарь" и "думы", чтобы понять глубину происшедшего в нем переворота. Вызван он не одними собственными его изысканиями, но и появлением трудов, вроде "Критического обзора разработки главных русских источников до истории Малороссии относящихся" проф. Г. Карпова. Сами украинофилы немало сделали для разоблачения подделок. Стало известно, например, что "Дума о дарах Батория", "Дума о чигиринской победе, одержанной Наливайкой над Жолкевским", "Песня о сожжении Могилева", "Песня о Лободе", "Песня о Чурае" и многие другие - подделаны в XVIII и в XIX вв. По заключению Костомарова, специально занимавшегося этим вопросом, нет ни одной малороссийской "думы" или песни, относящейся к борьбе казаков с Польшей, до Богдана Хмельницкого, в подлинности которой можно быть уверенным {147}. Замечено, что украинские подделки порождены не любовью к поэзии и не страстью к стилизации. Это не то, что "Оссиан" Макферсона или "Песни западных славян" Мериме. Они преследуют политические цели. Сфабрикованы они теми же кругами, которые фабриковали фальшивые документы из истории казачества, сочиняли исторические легенды, включали их в летописи казацкие и создали "Историю Русов". Весьма возможно, что некоторые песни были подделаны в оправдание и подкрепление соответствующих страниц "Истории Русов". Узнав все это, Кулиш начал с таким же пылом ополчаться на прежних своих идолов, с каким некогда служил им. Недостаток образования, недостаток научных знаний в области отечественной истории стал в его глазах величайшим пороком и преступлением, которого он не прощал националистически настроенной интеллигенции своего времени. Тон его высказываний об этой интеллигенции становится язвительным и раздраженным. Попав в начале 80-х годов в Галицию, он приходит в ужас от тамошних украинофилов, увидев тот же ложный патриотизм, основанный на псевдонауке, на фальсифицированной истории, еще в большей степени, чем в самой Украине. Деятели галицийского национального движения потрясли его своим духовным и интеллектуальным обликом. В книге "Крашанка", выпущенной в 1882 г. во Львове, он откровенно пишет об этих людях, не способных "подняться до самоосуждения, будучи народом систематически подавленным убожеством, народом последним в цивилизации между славянскими народами". Он обращается к местной польской интеллигенции с призывом "спасать темных людей от легковерия и псевдо-просвещенных от гайдамацкой философии". Окончательно порвать с украинизмом, которому они посвятили всю жизнь, ни Кулиш, ни Костомаров не нашли в себе сил, но во всей их поздней деятельности чувствуется стремление исправить грехи молодости, направить поднятое ими движение в русло пристойности и благоразумия. До 1861 г., когда в Петербурге начал выходить журнал "Основа", никакой групповой деятельности, украинофилов не наблюдается. Но и "Основа" просуществовала лишь до 1862 года. По словам И. Франко, она закрылась "не от злоключений, а от истощения сил" {148}. Хотя она посвящена была украинской теме, печаталась не только по-русски, но и по-украински, тем не менее, политики там не было. В литературе часто можно встретить утверждения, будто журнал этот дал толчок к возникновению националистического кружка в Киеве, под именем "Громада". Какое-то оживление украинской мысли он мог вызвать, но у "Громады" были, по-видимому, другие вдохновители в лице неизменных польских патриотов. Недаром она появилась накануне польского восстания и вместе с его подавлением замерла до 1868 года. Этот ранний период "Громады" очень темен. К концу же 60-х годов она выглядела собранием университетской молодежи, увлеченной этнографией, статистикой, археологией и всяческим изучением своего края. В 1873-1874 г. ей удается открыть в Киеве "Юго-Западный Отдел Русского Географического Общества", в котором и сосредоточилась ее деятельность. Но под академической внешностью таился все тот же дух европейских либерально-демократических мечтаний и вкусов. Надо, впрочем, сказать, что дух этот сидел непрочно и не глубоко в большинстве, если не во всех членах "Громады". Только один был вполне и до конца им захвачен, по каковой причине и приобрел руководящее положение в кружке. Это был молодой профессор древней истории в киевском университете, Михаил Петрович Драгоманов. Не исключена возможность, что он приходился родственником тому декабристу Драгоманову, что упоминается в числе членов "Общества Соединенных Славян". Семейные ли предания или влияния среды были тому причиной, но тяготение к политике и к революционно-социалистическим идеалам появилось у него чуть не на школьной скамье. К концу 60-х годов он был уже человеком не только овладевшим европейской литературой в этой области, но и успевшим выработать свои собственные убеждения. Они до того своеобразны, что многие до сих пор не знают, к какому из существовавших в XIX веке социалистических направлений следует его относить. Отсутствие направленчества, столь выгодно отличавшее его от всех русских революционеров того времени, как раз и было его первой характерной чертой. Нелюбовь к догмам, к застывшим схемам, трезвость в оценках и суждениях, врожденная неприязнь к утопиям и политическим фантазиям, все это в соединении с глубокими знаниями, широким теоретическим горизонтом делало фигуру Драгоманова редким явлением среди российской интеллигенции. П. Б. Струве называл его "подлинно научным социалистом". Будучи убежденным противником абсолютизма, он не только не одобрял цареубийств и прочих видов революционного террора, но и насильственного ниспровержения самодержавия путем восстания никогда не проповедовал. Социалистическое преобразование мира связывалось у него не с кровавой революцией, а с рядом постепенных реформ. Национальный вопрос, точно так же, имел не доминирующее, а подчиненное значение. Оставаясь всю жизнь патриотом родного края, он ничего не ставил выше социализма, космополитизма и всего того, что по его словам не разъединяет, а связывает людей. Он и землякам своим предлагал называться "европейцами украинской нации". Национальный украинский вопрос мыслился им как вопрос либерально-социалистического переустройства общества. Прежде всего, он был средством вовлечения в политическую жизнь широких слоев населения. Национальные движения представлялись Драгоманову движениями массовыми, в которых принимают участие трудящиеся классы населения, "хранители духовного типа каждой национальности". "Рабочее сословие уже вошло в сферу международной жизни... выступление на политическую сцену просвещенного крестьянства только усилит движение, начатое рабочим классом". Раз сдвинутая с мертвой точки, посредством "национального пробуждения", народная толща неминуемо должна будет подойти к разрешению социальных проблем и к преобразованию государственно-политического строя. "Космополитизм в идеях и целях, национальность в основе и форме культурной работы" - так выразил Драгоманов свою украинскую "платформу" {149}. Сущим обскурантизмом и кустарщиной, с его точки зрения, было бы выведение общественно-политических и государственных форм "з почуття национального, з души этнографичной". Подобно тому, как космография Коперника и Ньютона не могла вырасти из национального чувства, так и в области социально-политических идей все значительное могло возникнуть и возникло не на узко-национальной, а на широкой международной основе. Ничем не ограниченное народное волеизъявление, свобода и неприкосновенность личности, свобода совести, слова, печати, собраний, которые он хотел видеть у себя на родине, - столь же украинские, сколь и французские, английские, американские. Против сепаратизма, как такового, он ничего не имел. В принципе, признавал право на свободное государственное существование не только за каждой нацией или племенем, но "за каждым селом". Понимая столь широко начало самоопределения, он, в то же время, требовал не меньшей широты ума в его применении. Он был упорным противником бессмысленного, никакими реальными потребностями не вызванного отделения одного народа от другого. Прогрессивное значение исторически сложившихся великих европейских государств было ему ясно в полной мере; раздробление их он считал великим политическим и культурным бедствием. В существовании таких государств заинтересованы, по его мнению, все населяющие их народы; надо только, чтобы ни один народ не чувствовал себя там чужим, и чтобы все имели полную возможность ничем не стесненного национального развития. Такая постановка вопроса предполагала не столько отделение того или иного народа от общего государства, сколько преобразование его на началах приемлемых для каждого живущего в нем племени. Разрешение национальной проблемы мыслилось в плоскости общественно-политической. Для Украины в особенности. Драгоманов отрицал наличие в ней сепаратизма или каких бы то ни было тенденций к отделению от России. Вся масса народа об этом не помышляет, если же какая-то кучка и питает подобное намерение, то это до того ничтожное меньшинство, что его и во внимание принимать не приходится {150}. То же самое он внушал, позднее, галицийским украинофилам. Да если бы сепаратизм и существовал, это нисколько не изменило бы его отношения к вопросу об отделении. "Отделение украинского населения от других областей России в особое государство (политический сепаратизм), - есть вещь не только во всяком случае очень трудная, если не невозможная, но при известных условиях вовсе ненужная для каких бы то ни было интересов украинского народа". Он указывает на тысячу нитей, духовно и материально связывающих Украину с Россией, порывать которые без особой нужды было бы безумием и величайшим ущербом для народа. Своих национальных свобод Украина может полнее и успешнее добиться не на путях сепаратизма, а в недрах Российского Государства и эти свободы суть те же самые, за которые борется революционная русская интеллигенция. Российская Империя представлялась Драгоманову обветшалым зданием, неспособным существовать далее в прежнем виде. Ее централизация, при необъятной территории, превращается в тормоз для культурного, экономического и всякого иного развития народа. Таким же тормозом представлялось ему неограниченное самодержавие, противодействовавшее росту народного самоуправления. Не победив этих двух препятствий, Украина не может мечтать ни о каких национальных задачах, а победить их можно только вкупе со всеми российскими народами и, прежде всего, с великоруссами. Драгоманов поэтому от своего имени и от имени своих последователей заявлял: "Люди, посвятившие себя освобождению украинского народа, будут самыми горячими сторонниками преобразования всей России на началах наиболее благоприятных для свободы развития всех ее народов" {151}. "Политическая свобода есть замена национальной независимости". Достаточно добиться в полной мере прав человека и гражданина, чтобы тем самым оказалась приобретенной и большая часть прав национальных, а если к этому прибавить широкое самоуправление общинное, уездное и губернское, то никакого другого ограждения неприкосновенности местных обычаев, языка, школьного обучения и всей национальной культуры искать не приходится. Децентрализация управления Российской Империей - вот то, над чем упорно работает мысль Драгоманова. В своем "Опыте украинской политико-социальной программы" он делит всю Россию на 20 областей по принципу экономическому, географическому и социальному. Малороссийская народность, по этой схеме, оказывается разделенной между областями Полесской, Киевской, Одесской, Харьковской. Области делятся на уезды и волости представляющие собой самоуправляющиеся общины. Все хозяйственные, культурные и бытовые дела решаются самим народом; к компетенции общероссийского правительства относятся лишь дела общие всем областям. При таком строе украинцам никто абсолютно не помешает создавать собственную литературу, театр и музыку, ни сохранять старинные обычаи, ни устраиваться экономически с наибольшей для себя выгодой. Значение Драгоманова не в том, что он был социалист, а в том, что среди социалистов являл редкий пример трезвого, уравновешенного и широко образованного человека. При его направляющей роли украинское движение имело шанс приобрести характер разумного и привлекательного движения. Сделавшись вождем, он имел возможность сдерживать гайдамацкие проявления украинизма в стиле Шевченко и давать ему культурное направление. Авторитет его среди громадян был бесспорный и его воззрения безмолвно принимались всей группой. Но эта безмолвность означала не столько единомыслие, сколько отсутствие политической мысли. То были хорошие этнографы и статистики, вроде Чубинского и Рудченко, хорошие филологи и литературоведы, вроде Житецкого, Михальчука, Антоновича; они наполнили "Записки" киевского отдела Русского Географического Общества ценными трудами, но в политическом отношении были людьми малоразвитыми. Драгомановский социализм принимали потому, что ничего ни изобрести, ни противопоставить ему не могли. Но было очевидно, что такой политический облик кружка мог удерживаться до тех пор пока сам "мэтр" оставался во главе его. Стоило ему в 1877 г. уехать за границу, как этнографы, филологи, любители народных песен остались без политического компаса. Отъезд Драгоманова, в какой-то степени, - знаменательное событие, веха, означающая новый этап в истории украинизма. Но событие это получило превратное толкование в самостийнической литературе. Его связывают с притеснениями украинофильства в России, особенно с гонениями на малороссийский язык. Тому, кто когда-нибудь перелистывал самостийнические брошюры и книги, хорошо известно, какое место уделяется в них теме "знищення вкраинськой мовы". Сам Драгоманов, по выезде из России опубликовал письмо писательскому конгрессу в Париже с жалобой на запрещение украинской литературы русским правительством {152}. Повод к такой демонстрации дан двумя правительственными указами 1863 и 1876 гг. Современный русский читатель так мало осведомлен об этом важном эпизоде, что многое, связанное с ним, будет ему непонятно без некоторых необходимых справок. Из предыдущих глав видно, что не только вражды правящей России к малороссийскому языку не существовало, но была определенная благожелательность. Петербургские и московские издания на украинском языке - лучшее тому свидетельство. Благожелательность эта усилилась в царствование императора Александра II. В 1861 г. возникла идея печатания официальных государственных документов по-малороссийски, и первым таким опытом должен был быть манифест 19 февраля об освобождении крестьян. Инициатива исходила от П. Кулиша и была положительно встречена на верхах. 15 марта 1861 г. последовало высочайшее разрешение на перевод. Но когда перевод был сделан и через месяц представлен на утверждение Государственного Совета, его не сочли возможным принять. Кулиш еще до этого имел скандальный случай перевода Библии с его знаменитым "Хай дуфае Сруль на Пана" (Да уповает Израиль на Господа). Теперь, при переводе манифеста, сказалось полное отсутствие в малороссийском языке государственно-политической терминологии. Украинофильской элите пришлось спешно ее сочинятm. Сочиняли путем введения полонизмов или коверканья русских слов. В результате получилось не только языковое уродство, но и совсем непонятный малороссийскому крестьянину текст, по крайней мере, менее понятный, чем обычный русский. Напечатанный впоследствии, в "Киевской Старине", он служил материалом для юмористики. Но когда, в 1862 г. Петербургский Комитет Грамотности возбуждает ходатайство о введении в Народных школах Малороссии преподавания на местном наречии, оно принимается к рассмотрению и сам министр народного просвещения А. В. Головнин поддерживает его. По всей вероятности, проект этот был бы утвержден, если бы не начавшееся польское восстание, встревожившее правительство и общественные круги. Выяснилось, что повстанцы делали ставку на малороссийский сепаратизм и на разжигание крестьянских аграрных волнений на юге России, посредством агитационных брошюр и прокламаций на простонародном наречии. И тут замечено было, что некоторые украинофилы охотно сотрудничали с поляками на почве распространения таких брошюр. Найденные при обысках у польских главарей бумаги обнаружили прямые связи украинских националистов с восстанием. Известен случай с Потебней, двоюродным братом знаменитого языковеда, присоединившимся к повстанцам. Едва ли не главными информаторами, раскрывшими правительству глаза на связь украинского национализма с восстанием, были сами же поляки, только не те, что готовили восстание, а другие - помещики правого берега Днепра. Сочувствуя восстанию и налаживая связи его вожаков с украинофилами (с учителями воскресных школ, со слушателями "Временной педагогической школы"), они пришли в величайшее смятение, когда узнали, что повстанцы берут курс на разжигание крестьянских бунтов на Украине. Лозунг генерала Марославского о пробуждении "нашей запоздавшей числом Хмельничины" был для них настоящим ударом. Пришлось выбирать между освобождением Польши и целостью своих усадеб. Они выбрали последнее. Собрав таким путем сведения о характере украинофильства, в Петербурге решили "пресечь" крамолу. Будь это в какой-нибудь богатой политическим опытом европейской стране, вроде Франции, администрация уладила бы дело без шума, не дав повода для разговоров и не вызывая ненужного недовольства. Но русская правящая среда такой тонкостью приемов не отличалась. Кроме циркуляров, приказов, грозных окриков, полицейских репрессий, в ее инструментарии не значилось никаких других средств. Проекту преподавания на малороссийском языке не дали ходу, а печатание малороссийских книг решили ограничить. 18 июля 1863 года министр внутренних дел П. А. Валуев обратился с "отношением" к министру народного просвещения А. В. Головнину, уведомляя его, что с монаршего одобрения он признал необходимым, временно, "впредь до соглашения с министром народного просвещения, обер-прокурором Святейшего Синода и шефом жандармов" дозволять к печати только такие произведения на малороссийском языке, "которые принадлежат к области изящной литературы", но ни книг духовного содержания, ни учебников, ни "вообще назначаемых для первоначального чтения народа" - не допускать. Это первое ограничение самим министром названо было "временным" и никаких серьезных последствий не имело - отпало на другой же год. Но оно приобрело большую славу по причине слов: "малороссийского языка не было, нет и быть не может", употребленных Валуевым. Слова эти, выхваченные из текста документа и разнесенные пропагандой по всему свету, служили как бы доказательством презрения и ненависти официальной России к украинскому языку, как таковому. Большинство не только читателей, но и писавших об этом эпизоде, ничего о нем, кроме этой одиозной фразы, не знало, текста документа не читало. Между тем, у Валуева не только не видно презрения к малороссийскому языку, но он признает ряд малороссийских писателей на этом языке, "отличившихся более или менее замечательным талантом". Он хорошо осведомлен о спорах ведущихся в печати относительно возможности существования самостоятельной малороссийской литературы, но сразу же заявляет, что его интересует не эта сторона проблемы, а исключительно соображения государственной безопасности. "В последнее время вопрос о малороссийской литературе получил иной характер, вследствие обстоятельств чисто политических, не имеющих никакого отношения к интересам собственно литературным". Прежняя малороссийская письменность была достоянием одного лишь образованного слоя, "ныне же приверженцы малороссийской народности обратили свои виды на массу непросвещенную, и те из них, которые стремятся к осуществлению своих политических замыслов, принялись под предлогом распространения грамотности и просвещения за издание книг для первоначального чтения, букварей, грамматик, географий и т. п. В числе подобных деятелей находилось множество лиц, о преступных действиях которых производилось следственное дело в особой комиссии". Министра беспокоит не распространение малороссийского слова, как такового, а боязнь антиправительственной пропаганды на этом языке среди крестьян. Не следует забывать, что выступление Валуева предпринято было в самый разгар крестьянских волнений по всей России и польского восстания. Его и пугает больше всего активность поляков: "Явление это тем более прискорбно и заслуживает внимания, что оно совпадает с политическими замыслами поляков и едва ли не им обязано своим происхождением, судя по рукописям, поступившим в цензуру, и потому, что большая часть малороссийских сочинений действительно поступает от поляков". Ни в "отношении" Валуева, ни в каких других высказываниях членов правительства, невозможно найти враждебных чувств к малороссийскому языку. А. В. Головнин, министр народного просвещения, открыто возражал против валуевского запрета. Впоследствии, в эпоху второго указа, министерство земледелия печатало аграрные брошюры помалороссийски, не считаясь с запретами. Что же касается знаменитых слов о судьбах малороссийского языка, то необходимо привести полностью всю ту часть документа, в которой они фигурируют. Тогда окажется, что принадлежат они не столько Валуеву, сколько самим малороссам. Министр ссылается на затруднения, испытываемыt петербургским и киевским цензурными комитетами, в которые поступает большинство перечисленных им книг "для народа" и учебников. Комитеты боятся их пропускать по той причине, что все обучение в малороссийских школах ведется на общерусском языке и нет еще разрешения о допущении в училищах преподавания на местном наречии. "Самый вопрос о пользе и возможности употребления в школах этого наречия не только не решен, но даже возбуждение этого вопроса принято большинством малороссиян с негодованием, часто высказывающимся в печати. ОНИ ВЕСЬМА ОСНОВАТЕЛЬНО ДОКАЗЫВАЮТ, ЧТО НИКАКОГО ОСОБЕННОГО МАЛОРОССИЙСКОГО ЯЗЫКА НЕ БЫЛО, НЕТ И БЫТЬ НЕ МОЖЕТ и что наречие их, употребляемое простонародьем, есть тот же русский язык, только испорченный влиянием на него Польши; что общерусский язык так же понятен для малороссов, как и для великороссиян и даже гораздо понятнее, чем теперь сочиняемый для них некоторыми малороссами и в особенности поляками, так называемый украинский язык. Лиц того кружка, который усиливается доказать противное, большинство самих малороссов упрекает в сепаратистских замыслах, враждебных России и гибельных для Малороссии" {153}. Из этого отрывка видно, что выраженное в нем суждение о малороссийском языке принадлежит не самому Валуеву, а представляет резюме соответствующих высказываний "большинства малороссиян". Очевидно, это "большинство" не воспринимало правительственные запреты, как "национальное угнетение". Валуевский запрет продолжался недолго, но через тринадцать лет, в 1876 году, снова издан указ запрещавший появление газет, духовной, общественно-политической литературы, а также концертов и театральных представлений на украинском языке. Только исторические памятники и беллетристику можно было по-прежнему печатать невозбранно. Этому предшествовало закрытие киевского отдела Русского Географического Общества, считавшегося центром украинофильства. Опять, как в случае с Валуевым, русское общество ответило на правительственное мероприятие протестами и демонстрациями. Петербургский профессор Орест Миллер плакал, однажды, на публичном собрании по поводу того, что "нашим южным братьям не дают Божьего слова читать на родном языке". Но, как и при Валуеве, указ 1876 г. преследовал все ту же цель государственной безопасности. На этот раз, паника перед призраком развала государства началась среди самих украинцев. Появление указа связано с именем М. В. Юзефовича, большого патриота своего края и любителя народного слова. Никаким противником родного языка его нельзя представить. Он был причастен к литературным начинаниям "Громады" и под его редакцией вышло несколько томов Актов по истории южной России. В 1840 г. он занимал должность помощника попечителя киевского учебного округа, но к началу 70-х гг. жил на покое, в отставке. Подозревать его в карьеризме, в желании выслужиться, вряд ли возможно - он просто до смерти боялся революции и расчленения России. Это он - автор ставшего знаменитым выражения "Единая неделимая Россия", написанного по его предложению на памятнике Богдану Хмельницкому. Нападая с такой злобой на этот лозунг, самостийники, видимо, не подозревают о его украинском происхождении. Усмотрев за невинной, по внешности "культурнической" деятельностью "Громады" призрак отделения Малороссии от России, а в Драгоманове почувствовав противника существующего строя, он поднимает тревогу и не успокаивается до тех пор, пока власти не учреждают в 1875 г. особой комиссии по расследованию этого дела. Приглашенный в комиссию он представляет сведения о связях громадян с галицийскими "диячами" и об участии их в польско-австрийской интриге, направленной к отторжению Малороссии. Мы сейчас полагаем, что никакого серьезного участия в этой интриге они не принимали, но человеку того времени не так просто было в этом разобраться. Даже Драгоманов, писавший в 1873 г. разъяснительные статьи в "Правде", с целью убедить галичан в полном отсутствии на Украине сепаратизма, тем более австрофильской партии, должен был признать наличие "двух-трех масок размахивающих картонными мечами". Какие-то, пусть ничтожные по численности, элементы, связанные с галицкими деятелями, существовали среди громадян. Знал, быть может, Юзефович об их деятельности такое, чего мы еще не знаем. В особенности же напуган он был тем, что галицкая народовская печать запестрела, с некоторых пор, статьями и заметками о народном недовольстве в Малороссии и о желании ее присоединиться к Австрии. Дошло до того, что, по словам Драгоманова начали примеривать к Украине корону св. Стефана Угорского, заводили речи о "Киевском Королевстве"; Сичинский в заседаниях сейма говорил "про можливость Ukrainiam convertere политично до Австрии, як религийно до Риму" {154}. Результатом расследования было закрытие киевского отдела Географического Общества, лишение Драгоманова кафедры в университете и ограничение малороссийской печати. Как ни убедительно звучит версия, объясняющая эмиграцию Драгоманова этими репрессиями, она не имеет под собой оснований. Несмотря на шум, поднятый вокруг Указа 1876 г., никаким ударом для украинского движения он не был. На практике он почти не соблюдался. Спектакли устраивались под носом у полиции без всякого разрешения, листки и брошюры печатались при полном попустительстве властей. Некий Тарас Новак имел случай беседовать в 1941 г. с престарелой вдовой драматурга Карпенко Карого - Софьей Виталиевной Тобилевич, вспоминавшей с восторгом о гастролях театра Кропивницкого, как раз, в годы "реакции". Театр встречал великолепный прием по всей России, особенно в Москве и в Петербурге. Его пригласили ко двору, в Царское Село, где сам император Александр III наговорил актерам всяческих комплиментов. Когда же Кропивницкий пожаловался одному из великих князей на киевского генерал-губернатора, не допускавшего (во исполнение указа) спектаклей театра в Киеве, то великий князь успокоил: об "этом старом дураке" он поговорит с министром внутренних дел. После этого препятствий не чинилось нигде {155}. Хотя формально и официально все ограничения украинской печати отпали только в 1905 году, фактически они не соблюдались с самого начала. Не успели опубликовать указ, как началось постепенное его аннулирование. Сама киевская и харьковская администрация подняла перед правительством вопрос о ненужности и нецелесообразности запретов {156}. Вскоре, вместо закрытых "Записок" Географического Общества, стал выходить журнал "Киевская Старина", вокруг которого собрались те же силы, что работали в Географическом Обществе. Указ 1876 г. никому, кроме самодержавия, вреда не принес. Для украинского движения он оказался манной небесной. Не причиняя никакого реального ущерба, давал ему долгожданный венец мученичества. Надобно послушать рассказы старых украинцев, помнящих девяностые и девятисотые годы, чтобы понять всю жажду гонений, которую испытывало самостийничество того времени. Собравшись в праздник в городском саду, либо на базарной площади, разряженные в национальные костюмы, "суспильники" с заговорщицким видом затягивали "Ой на горе та жнеци жнуть"; потом с деланным страхом оглядывались по сторонам в ожидании полиции. Полиция не являлась. Тогда чей-нибудь зоркий глаз различал вдали фигуру скучающего городового на посту - такого же хохла и, может быть, большого любителя народных песен. "Полиция! Полиция!". Синие шаровары и пестрые плахты устремлялись в бегство "никем же гонимы". Эта игра в преследования означала неудовлетворенную потребность в преследованиях реальных. Благодаря правительственным указам она была удовлетворена. Мотивы, по которым Драгоманов покинул Россию, ничего общего с преследованиями не имели. Как ни странно, его пугали земские реформы Александра II, которые он приветствовал вместе со всей интеллигенцией. Лет через 10 после их осуществления, они ему показались опасными для социалистического дела. "Практическая будущность на ближайшее время, - писал он, - принадлежит в России тем, своего рода политическо-социальным оппортунистам, которые не замедлят в ней появиться среди земств, и для которых теперешние социалисты-революционеры только расчищают дорогу". Он предложил всем "чистым" социалистам теперь же перенести свою деятельность в страны, где предстоящий России политический вопрос, так или иначе, уже решен" {157}. Но был еще один мотив. О нем обычно не говорится, но он подразумевается во всех речах и действиях Драгоманова. Дело в том, что украинофильство, в лучшие свои времена, насчитывало до того ничтожное количество последователей и представляло столь малозаметное явление, что приводило порой в отчаяние своих вожаков. Простой народ абсолютно не имел к нему касательства, а 99 процентов интеллигенции относилось отрицательно; в нем видели "моду" - внешнее подражание провансальскому, ирландскому, норвежскому сепаратизмам, либо глупость, либо своеобразную форму либерально-революционного движения. Но в этом последнем случае, монархически-охранительная часть, типа Юзефовича, обнаруживала нескрываемую вражду к нему, а другая, не чуждая сама революции и либерализма, шла не в "громады" и "спилки", а в лавризм, в нечаевщину, в народовольчество, в черные переделы. Общероссийское революционное движение, как магнит, втягивало в свое поле все частицы металла, оставляя украинофильским группировкам шлак и аморфные породы. Никакой украинской редакции освободительного движения малороссийская интеллигенция не признавала. За это и снискала лютую ненависть. Можно сказать, что у самостийников не было большего врага, чем своя украинская интеллигенция. Даже у Драгоманова, чуждого проявлений всяких недостойных чувств, прорывались порой горькие сетования по ее адресу. Это она сделала украинофилов "иностранцами у себя дома". Но когда он попробовал однажды упрекнуть в чем-то подобном земляка Желябова, то получил отповедь в виде саркастического вопроса: "Где же ваши фении? Парнелль?" {158}. Незадолго до отъезда Драгоманова произошло событие, явившееся для него настоящим ударом. Подобно кирилло-мефодиевцам, он был последователем идеи славянской федерации. И вот пришло время послужить этой идее по-настоящему. На Балканах вспыхнуло восстание славян против турок. Известно, как реагировало на это русское общество. Со всех концов России, в том числе из Малороссии, устремились тысячи добровольцев на помощь восставшим. Громада заволновалась. На квартире у Драгоманова устроено было собрание, где решено послать на Балканы отряд, который бы не смешиваясь с прочими волонтерами, явился туда под украинским флагом. Принялись за организацию. Дебагорий-Мокриевич поехал для этой цели в Одессу, остальные занялись вербовкой охотников в Киеве. Результат был таков: Дебагорию удалось "захватить" всего одного добровольца, а в Киеве под украинский флаг встало шесть человек, да и то это были люди "нелегальные", искавшие способа сбежать за границу {159}. Знать, что дело, которому посвятил жизнь, непопулярно в своей собственной стране - одно из самых тяжелых переживаний. Отъезд Драгоманова означал не невозможность работы на родине, а молчаливое признание неудачи украинофильства в России и попытку добиться его успеха в Австрии. Но если для Драгоманова этот мотив был не единственный и, может быть, не главный, то для остальных украинофилов, ездивших в Галицию, он был главным. Поездки туда начались задолго до указа 1876 г., даже до валуевского запрета 1863 г. И печататься там начали до этих запретов. Печаталась, прежде всего, та категория авторов, которая ни под один из запретительных указов не подпадала, - беллетристы. Это лучшее свидетельство несправедливости мнения, будто перенесение центра деятельности "за кордон" было результатом преследований царского правительства. Поведение беллетристов Драгоманов объясняет их бездарностью. Ни Чайченко, ни Конисского, ни Панаса Мирного, ни Левицкого-Нечуя никто на Украине не читал. Некоторые из них, как Конисский, испробовали все способы в погоне за популярностью - сотрудничали со всеми русскими политическими лагерями, от крайних монархистов до социалистов, но нигде не добились похвал своим талантам. В Галиции, где они решили попробовать счастья, их тоже не читали, но галицийская пресса, по дипломатическим соображениям, встретила их ласково. Они-то и стали на Украине глашатаями лозунга о Галиции, как втором отечестве. В то время, как Герцен, с которым Драгоманова часто сравнивают, покинув Россию, обрел в ней свою читательскую аудиторию и сделался на родине не просто силой, но "властью", - Драгоманова на Украине забыли. Произошло это, отчасти, из-за ложного шага, выразившегося в избрании полем деятельности Галиции, но главным образом потому, что лишив днепровскую группу своего "социалистического" руководства, он оставил ее один на один с "Историей Русов", с кобзарскими "думами", с казачьими легендами. Казакомания заступила место социализма. Все реже стали говорить о "федерально-демократическом панславизме" и все чаще - спивать про Сагайдачного. Кирилло-мефодиевская фразеология понемногу вышла из употребления. То была расплата за страстное желание видеть в Запорожской Сечи "коммуну", а в гетманском уряде -образец европейской демократии. Продолжительное воспевание Наливаек, Дорошенок, Мазеп и Полуботков, как рыцарей свободы, внедрявшаяся десятилетиями ненависть к Москве не прошли бесследно. Драгоманову не на кого было пенять, он сам вырос казакоманом. Наряду с высококультурными, учеными страницами в его сочинениях встречаются вульгарные возмущения по поводу раздачи панам пустых степных пространств, "принадлежавших" Запорожской Сечи, а также жалобы на обрусение малороссов, вызванное, будто бы, "грубым давлением государственной власти". Ни одного примера давления не приводится, но утверждение высказывается категоричное. С поразительной для ученого человека слепотой он полагал, что светлая память о гетманщине до сих пор живет в народе и что нет лучшего средства восстановить украинского крестьянина против самодержавия, как напомнить ему эту эпоху свобод и процветания. Он даже набросал проект прокламации к крестьянам: "У нас были вольные люди казаки, которые владели своею землею и управлялись громадами и выборными старшинами; все украинцы хотели быть такими казаками и восстали из-за того против польских панов и их короля; на беду только старшина казацкая и многие казаки не сумели удержаться в согласии с простыми селянами, а потому казакам пришлось искать себе помощи против польской державы у московских царей, и поступили под московскую державу, впрочем не как рабы, а как союзники, с тем, чтоб управляться у себя дома по своей воле и обычаям. Цари же московские начали с того, что поставили у нас своих чиновников, не уважавших наших вольностей, ни казацких, ни мещанских, а потом поделили Украину с Польшей, уничтожили все вольности украинские казацкие, мещанские и крестьянские, затем цари московские роздали украинскую землю своим слугам украинским и чужим, закрепостили крестьян, ввели подати и рекрутчину, уничтожили почти все школы, а в оставшихся запретили учить на нашем языке, завели нам казенных, невыборных попов, пустили к нам вновь еврейских арендаторов, шинкарей и ростовщиков, которых было выгнали казаки, - да еще отдали на корм этим евреям только нашу землю, запретив им жить в земле московской... Теперь... хотим мы быть все вновь равными и вольными казаками" {160}. Если принять во внимание, что писано это в 1880 г., двадцать лет спустя после освобождения крестьян, когда, чтобы быть вольным, вовсе не обязательно было становиться казаком, то курьезность исторического маскарада станет особенно ясна. Сам Драгоманов так и остался дуалистом в своем политическом мировоззрении, но киевские его приятели быстро обрели полную "цельность", выбросив из своего умственного багажа все несозвучное с так называемым "формальным национализмом". Термин этот - связан с ростом числа не рассуждающих патриотов, для которых утверждение "национальных форм" стало главной заботой. Национальный костюм, национальный тип, национальная поэзия, "национальне почуття", заступили всякие идеи о народном благе, о "найкращем" общественно-политическом устройстве. Происходит быстрое отделение казачьего украинизма от либерально-революционной российской общественности. Но если, как уже говорилось, идеология умершего сословия могла существовать в XIX веке благодаря лишь прививке к порожденному этим столетием общественному явлению, то что могло ее ожидать в 80-х и 90-х годах? Оторвавшись от русской революции, она привилась к австро-польской реакции. Теперь уже не Костомаровы и Драгомановы, а галицийское "народовство" берет на буксир лишившуюся руля днепровскую ладью. Украинофильство попадает в чужие, не украинские руки; Киев склоняется перед Львовом. С отъездом Драгоманова кончается собственно-украинский период движения и начинается галицийский, означающий не продолжение того, что зародилось на русской почве, а нечто иное по духу и целям. Галицийская школа Уже к концу прошлого столетия Галицию стали называть "украинским Пьемонтом", уподобляя ее роль той, которую Сардинское королевство сыграло в объединении Италии. Несмотря на претенциозность, это сравнение оказалось, в какой-то степени, верным. С конца 70-х годов, Львов становится штаб-квартирой движения, а характер украинизма определяется галичанами. Здесь выдаются патенты на истинное украинофильство и здесь вырабатывается кодекс поведения всякого, кто хочет трудиться на ниве национального освобождения. Широко пропагандируется идея национального тождества между галичанами и украинцами; Галицию начинают именовать не иначе, как Украиной. Сейчас, благодаря советской власти, это имя столь прочно вошло в употребление, что только историки знают о незаконности такого присвоения. Если на самой Украине оно возникло лишь в конце XVI, в начале XVII века и до самого 1917 г. жило на положении прозвища, не имея надежды вытеснить историческое имя Малороссии, то в Галиции ни народ, ни власти слыхом не слыхали про Украину. Именовать ее так начала кучка интеллигентов в конце XIX века. Несмотря на все ее усилия, "Украина" и "украинец" дальше страниц партийной прессы не распространялись. Было ясно, что без чьей-то мощной поддержки чужое имя не привьется. Возникла мысль ввести его государственным путем. У кого она возникла раньше, у галицких украинофилов или у австрийских чиновников - трудно сказать. Впервые, термин "украинский" употреблен был в письме императора Франца Иосифа от 5 июня 1912 г. парламентскому русинскому клубу в Вене. Но поднявшиеся толки, особенно в польских кругах, вынудили барона Гейнольда, министра внутренних дел, выступить с разъяснением, согласно которому термин этот употреблен случайно, в результате редакционного недосмотра. После этого официальные венские круги воздерживались от повторения подобного опыта {161}. Только в глухой Буковине, откуда вести не проникали в широкий мир, завели, примерно с 1911 г., обычай требовать от русских богословов, кончавших семинарию, письменного обязательства: "Заявляю, что отрекаюсь от русской народности, что отныне не буду называть себя русским, лишь украинцем и только украинцем". Священникам, не подписавшим такого документа, не давали прихода {162}. В 1915 г., членам австрийского правительства представлена была записка, отпечатанная в Вене в небольшом количестве экземпляров под заглавием "Denkschrift ber die Notwendigkeit ausschliesslichen Gebrauches des Nationalnamen 'Ukrainer'". Австрийцев соблазняли крупными политическим выгодами, могущими последовать в результате переименования русинов в украинцев. Но имперский кабинет не прельстился такими доводами. Весьма возможно, что на его позицию повлияло выступление знаменитого венского слависта академика Ягича. "В Галиции, Буковине, Прикарпатской Руси, - заявил Ягич, - эта терминология, а равно все украинское движение, является чужим растением, извне занесенным продуктом подражания... О всеобщем употреблении имени "украинец" в заселенных русинами краях Австрии не может быть и речи; даже господа подписавшие меморандум едва ли были бы в состоянии утверждать это, если бы они не хотели быть обвиненными в злостном преувеличении" {163}. Другая подобная же попытка относится к 1923 году, когда Галиция находилась в составе возродившегося польского государства. Исходила она от Наукового Товариства им. Шевченко во Львове, которое особым меморандумом просило отменить запрет, наложенный кураторией львовского учебного округа на названия "Украина" и "украинец" в отношении Галиции и русинов {164}. Демарш этот, так же, как в 1915 г., никакого успеха не имел. Утвердили и узаконили за Галицией название Украины большевики, в 1939 г., после раздела Польши между Сталиным и Гитлером. Они еще задолго до захвата Галиции начали именовать ее "Западной Украиной", что оказалось чрезвычайно удобным с точки зрения последовавшего "воссоединения". Но не только по именам, а и по крови, по вере, по культуре, Галиция и Украина менее близки между собой, чем Украина и Белоруссия, чем Украина и Великоруссия. Из всех частей старого киевского государства, Галицкое княжество раньше и прочнее других подпало под иноземную власть и добрых 500 лет пребывало под Польшей. За эти 500 лет ее русская природа подверглась величайшим насилиям и испытаниям. Ее колонизовали немецкими, мадьярскими, польскими и иными нерусскими выходцами. Особенно жестоким был их наплыв при Людовике Венгерском, когда Галиция (Червонная Русь) отдана была в управление силезскому князю Владиславу Опольскому, человеку совершенно онемеченному. Он роздал немцам и венграм множество урядов, земельных владений, населил ими русские города, развил широкую сельскую колонизацию, посадив на галицийския земли немецких крестьян дав им важные льготы по сравнению с коренным населением. Пусть не этим "привилегированным" удалось онемечить галицийцев, а сами они руссифицировались, но с тех пор в жилах галичан течет немало чужой крови. К расовым отличиям надлежит прибавить отличия религиозные. Галиция первая из древних русских земель отступила от православия и приняла Унию. Наконец, язык ее совсем не тот, что в Надднепрянщине. Даже наспех созданная "литерацка мова", объявленная общеукраинской, не способна скрыть существования двух языков, объединенных только орфографией. Это нетрудно установить, положив книжки Квитки-Основьяненко, Шевченко, Марко Вовчка рядом с произведениями Вагулевича, Гушалевича, Ивана Франко и других галицийских писателей. До последней четверти XIX века, ни галицийская литература на Украине, ни украинская в Галиции - не были известны. Взаимное ознакомление началось после того, как возникло общеукраинское движение. Только тогда в Галиции стали популяризировать Шевченко, а на Украине - русинских авторов. Известный историк литературы А. Н. Пыпин в свое время писал: "Галицийской литературе не принадлежат произведения той нашей литературы малорусской, которая развивалась уже в периоде разделения западного и восточного края южной Руси, под влиянием жизни и образованности общерусской. Начиная с Котляревского и даже еще раньше, условия нашей малорусской литературы были уже иные, чем условия книжности галицко-русской, и произведения малорусские усваиваются галичанами опять с известной долей искусственности". То же утверждает и Драгоманов, полагающий, что галицкую и украинскую литературы "треба вважати, коли не за зовсим окремы, то же дуже одминны одна вид другой" {165}. Нельзя забывать и о школе. Украина училась в общерусских школах, читала русския книги и впитывала русскую образованность, Галиция училась по-польски, а потом, в XIX веке, по-немецки. Несмотря на сильное развитие руссофильства, во второй половине XIX века, каждый образованный галичачин гораздо меньше имел понятия о Пушкине, Гоголе, Лермонтове, Гончарове, Толстом, Достоевском, чем о Мицкевиче, Словацком, Выспянском, Сенкевиче. Замечено, что даже сведения о России и Украине почерпались галичанами, чаще всего, из немецкой печати. Удивительно ли, что ко многим вопросам кардинальной важности украинцы и галичане относились и относятся по-разному? Трудно, например, найти образованного украинца, который бы порицал кн. Владимира Святого за насаждение на Руси византийской культуры. Для галичан - это одиозная личность. Он для них, прежде всего, не "святой", а только "великий", а историческая его миссия всячески осуждается: он дал Руси не ту веру и не ту культуру, которую следовало бы... "Лихий вплив (влияние) православного Царьгороду не дав нашим силам сконсулидуватися, выкликував революции, деморализував тим самым населення". Так писал о. Степан С. Шавель в канадской газете "Украинськи Висти" {166}. Царьград и Москва - два злых гения. "Москва вчила нас, як бунтуватися проти гетманив, Царьгород бунтував одного князя проти другого. Ни вид Москви, ни вид Царьгороду ничого доброго ми не навчилися, бо сами вони ничого доброго не посидали. Ни Царьгород, ни Москва не посидали принципив на яких моглаб була развинути украинська культура". Галичане не любят культурного прошлого южной Руси. Нелюбовь эту можно встретить не только в писаниях простого униатского священника, но на страницах ученых произведений галицийских профессоров, вроде Омельяна Огоновского. С тех пор, как после раздела Польши Галиция перешла под власть Австро-Венгрии, она представляла глубокую провинцию, где племя русинов или рутенов, как его называли австрийцы, насчитывавшее в XIX в. менее двух миллионов душ, жило вперемежку с поляками. Преобладающее, попросту говоря, господствующее положение принадлежало полякам. Они были и наиболее богатыми, и наиболее образованными; представлены, преимущественно, помещиками, тогда как русины почти сплошь крестьяне и мещане. Драматический момент во взаимоотношениях между Русью и Польшей заключается в том, что там, где эти две народности тесно сожительствовали друг с другом, первая всегда находилась в порабощении и в подчинении у второй. Русинская народность стояла накануне полной потери своего национального обличья. Все, что было сколько-нибудь интеллигентного и просвещенного (а это было, преимущественно, духовенство), говорило и писало по-польски. Для богослужебных целей имелись книги церковнославянской печати, а все запросы светского образования удовлетворялись исключительно польской литературой. Путешественники посещавшие Галицию в 60-х годах отмечают, что беседа в доме русинского духовенства, во Львове велась не иначе, как на польском языке. И это в то время, когда в Галиции появились признаки "пробуждения" и начали говорить о создании собственного языка и литературы. Что же было в первой половине столетия, когда ни о каких национальных идеях помину не было? Лучше всего об этом рассказывают сами галичане. Перед нами воспоминания Якова Головацкого {167} - одного из авторов знаменитой "Русалки Днестровой". Он происходил из семьи униатского священника и признается, что отец с матерью всегда говорили по-польски и только с детьми по-русски. Отец его читал иногда проповеди в церкви "из тетрадок писанных польскими буквами". "В то время, говорит Головацкий, - почти никто из священников не знал русской скорописи. Когда же отец служил в Перняках, и в церкви бывала графиня с дворскими паннами, или кто-нибудь из подпанков, то отец говорил проповедь по-польски". Самого Головацкого отец учил грамоте "по печатному букварю церковнославянской азбуке - то называлось читати по-русски, но писати по-русски я не научился, так як ни отец, ни дьяк не умели писати русскою скорописью". Тот же Головацкий рассказывает эпизод из времени своего пребывания