Нора Борисовна Аргунова. Не бойся, это я! -------------------- Нора Борисовна Аргунова Не бойся, это я! --------------------------------------------------------------------- Аргунова Н.Б. Не бойся, это я! Рассказы. - М., "Дет. лит". 1973. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 15 декабря 2003 года --------------------------------------------------------------------- -------------------- ----------------------------------------------------------------------- Аргунова Н.Б. Не бойся, это я! Рассказы. - М., "Дет. лит". 1973. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 15 декабря 2003 года ----------------------------------------------------------------------- В книге рассказано о том, как люди и животные стараются понять друг друга. О том, как это трудно. И важно. Если мы научимся уважать их, поймем и полюбим, а они станут нам доверять - только тогда мы сохраним на земле и Лес, и Море, и умного Зверя, который там обитает... Для младшего школьного возраста. Содержание Вступление Зимой Прыгай, Марго! Слушайся старших Латуня Крик Древняя ракушка аммонит Вангур Двое Жулик Щенята Фитиль Беда Песенка савояра Дети Кто ты? Сынок Агаша Своя ноша не тянет Не нужна Заморское чудо Голубой свитер Нас трое Не бойся, это я! ВСТУПЛЕНИЕ Когда мне было двенадцать лет, я жила у родных на даче. Каждый день с утра я уходила в лес. Иногда захватывала ружье - легкое духовое ружьецо, которое можно заряжать одной дробинкой. Я ничего не знала об охоте, но воображала себя следопытом, охотником и страстно хотела кого-нибудь убить. Однажды я сидела в лесу. Это был саженый бор, где сосны стояли рядами, а земля между ними устлана хвоей. Вдруг я увидела белку. Рядом со мной на объемистом пне она лущила шишку. Я начала медленно нагибаться к ружью, лежащему на земле. Казалось, белку не испугает мое движение, но она оставила шишку и взбежала на сосну. Тогда я поднялась, взяла ружье. Высоко на сосне белка улеглась вдоль ветки, была еле видна - я скорее угадывала в темной полоске живое существо, которое, вероятно, наблюдало за мной. Начинался ветер, деревья мерно раскачивались. Поставив ружье на плечо, запрокинув голову, я долго целилась, водя мушкой вслед за сосной. Разве можно попасть дробинкой в едва приметную тень, которая плавает над тобой из стороны в сторону в сгустившихся сумерках? Выстрел... И вот она стала падать. Я смотрела, как, тяжело ударившись о сучок, белка задержалась на секунду, перевалилась, полетела, стукнулась о ветку. Она медленно падала, а я смотрела, не подозревая, что всю свою жизнь буду видеть это грузное мертвое падение. Она свалилась к моим ногам. У нее еще подрагивали веки. Дробь попала ей точно в сердце. Я взяла белку поперек тела, обвисшего, теплого, и понесла. На опушке, где посветлее, я села, стала ее рассматривать. И тут заметила, что из одного маленького соска у нее высочилась капля густого молока... Много лет прошло с тех пор. Прошлой весной я была в командировке в таежном краю. Возвращаясь из лесу в поселок, я присела возле ельника отдохнуть. Ельник еще стоял в снегу, в спину мне дуло холодом, лицо овевал теплый ветерок. Промытый снеговой водой, песок на тракте был чист и ярок по-летнему. Я собиралась встать, но успела сдержаться. Три белых зайца паслись напротив. Два, пощипывая траву, удалялись, а третий начал пересекать дорогу. На коротких передних ногах и длинных задних, ныряя то носом, то кормой, он шел прямо на меня. Остановился, дожевывая, у разделявшей нас сухой проталины. Меня он за живую не принял и спокойно ступил на проталину. Только когда я шевельнулась, заяц стал смотреть на меня. Сложенные в трубку уши наклонились, развернулись, и казалось, он смотрел и ушами. Боязливо вытянувшись, подрагивая на задних напряженных ногах, заяц понюхал мои сапоги. Подобрался. Подумал. И томно потянулся, оттопырив хвост, выгнув спину. Зажмурясь, он зевнул. Прилег на живот, встряхнул обеими передними лапами, упрятал их куда-то в себя, в белую пуховую муфту на груди. Нахохленный, без шеи, с заложенными на спину ушами, он превратился в солидного, немолодого. Странно его длинное меховое лицо, азиатские дремлющие глаза по бокам головы. Он засыпает, и все у него начинает подергиваться: дергаются веки, уши, в нервном движении тело. Сон длится мгновение. Вот поднимаются уши, раздвигаются веки. Зрачок сужен, глаз безумно выкачен, на лице ужас. Зрачок растет, ширится, взгляд становится осмысленным, спокойным. Опять тревожный сон - на миг. Пробуждение. Сон. Пробуждение. Затем я присутствую при играх. Для начала он мотает головой и прядает, словно конь, ушами. Мотнул головой - взвился вверх. Поскреб землю передними лапами - подпрыгнул. Поскреб - взвился, поворот в воздухе на триста шестьдесят. На расставленных лапах он крутится по земле волчком, все быстрее, мелькает, сливается... Прыжок! И убегает прочь, шурша сухим листом. Задние ноги согнуты, он убегает на корточках. У дороги поворачивается ко мне, и - сногсшибательный прыжок! Не прыжок - полет! Заяц вытянут над землей в струну. Стоит, часто дыша, с зажегшимися очами, с ноздрями расширенными, трепещущими, - конь! Лесной конек! Отдышался, начинает пастись. Съедает красный выползок иван-чая. Уходит, сливается с размытой, белесой землей. Будто знал этот дикий, почему-то поверивший мне, что я его не трону. Какая мне выпала удача! Какой подарок! Я видела его, свободного и веселого, и кто бы знал, как дорого мне его доверие... ЗИМОЙ Стояло раннее утро, и в зоопарке, на аллеях, - никого. Клетка, где находился волк, была крайней в ряду. Снег хрустел под моими ногами, но волк не обратил на это внимания. Он дремал. Голова его покоилась на лапе, полузакрытые веки лениво помаргивали, из ноздрей шел пар. Он был хорошо одет, как и полагается волку зимой. Топорщился густой воротник, туловище окутывал богатый мех. На спине отросла нарядная попона с черной каймой. Волчья морда от широкого лба сужалась к носу сильно и плавно и была так изысканно заострена, что и любой породистый пес мог бы позавидовать. Я начала говорить с волком. Если б рядом стояли люди, я бы постеснялась, но были только он и я. Он вызывал во мне восхищение - и я выразила ему это. Он был красив - я объяснила... Он поднял голову. Я продолжала говорить. Волк смотрел так, будто меня не существовало, куда-то вдаль. Но слушал, мне казалось, внимательно. Я присела на корточки, и его взгляд скользнул по моему лицу, чуть задержавшись... Сбоку тянулся высокий сугроб, я быстро спряталась за сугроб. Выглянула. Волк поднялся на задние лапы, стараясь меня увидеть. Я побежала от сугроба мимо клетки, и он трусил вдоль решетки, пока его не остановила поперечная стена. Я пробежала обратно - и волк тоже. Его пышный хвост был приподнят, физиономия оживлена. Снова я укрылась за сугроб. Он сделал потрясающий скачок - с места взял вверх, до самого потолка, - разглядел меня и торжествующе взвыл. Пригнувшись к земле, у него на виду, я стала подкрадываться, но он уже все понял и завертелся вокруг самого себя юлой. Откуда-то выхватил обглоданную кость, швырнул ее, взвился, поймал на лету. Потом я увидела фокус, который не под силу ни одной собаке: волк высоко подпрыгнул, но не передними, а задними лапами вверх. И начал описывать круги - сумасшедшие круги в своей тесной клетке. При этом ни разу он не поскользнулся и не задел за решетку, и точность его движений была также недоступна собаке. Вдруг волк остановился. Я оглянулась. Сюда направлялись посетители - двое в овчинных полушубках и твердо скрипящих по снегу сапогах, оба с папиросками. Подошли. Разглядывали, покуривая. Один сказал: - Здоровенный. Другой подтвердил: - Матерый... Пуда на два с половиной. Больше не было произнесено ни слова. Но я увидела, как у волка медленно опустился хвост и погасли глаза. С опущенной головой, с угрюмо повисшим хвостом зверь быстро ходил по клетке. И я пошла прочь по застывшим, сизым от мороза аллеям зоопарка... ПРЫГАЙ, МАРГО! У моей знакомой случилась неприятность. Ее сын уехал в командировку и задержался. Он прислал телеграмму, что командировка затянется. Сын любил и держал зверей, а мать их не переносила. От них шерсть, от них запах, толку никакого, для чего они человеку? Собака сторожит, кошка ловит мышей, а другие для чего? Обезьяну Марго недавно привезли из Африки. Кто-то привез, а держать не смог, подарил другому - и тот не захотел. Третий взял и тоже раздумал. Костя ее приютил. У него была своя комнатенка, он там делал что хотел, мать ни во что не вмешивалась. Она уже вышла на пенсию и жила размеренно, день у нее был расписан. Пожилому человеку нужен воздух, нужен покой, и Таисия Михайловна полеживала, слушала радио или сидела на бульваре и вышивала. Сын работал в больнице, его никуда не посылали, а теперь понадобилось командировать в Ярославль, он собрался и выехал. Марго он поручил не матери, а одной девочке с их двора. Девочка умела обращаться со зверьми. Но она простудилась, ее не выпускали из дому. Таисия Михайловна позвонила мне сильно расстроенная. Она не представляет, как сын ладил с обезьяной. Обезьяну кормят, а она в благодарность норовит укусить. Ночами хулиганит, трясет решетку своей клетки, стучит, в девяти квартирах слышно. Таисия Михайловна стала плохо спать. Сын скоро вернется, не возьму ли я пока обезьяну? Ведь я, кажется, люблю животных? Пришлось согласиться. Но как буду справляться с Марго, я и вообразить себе не могла. Обезьяна существо мне незнакомое, а эта еще, должно быть, озлилась без хозяина, с нелюбящей хозяйкой. Я думала, ее привезут в клетке. Но, открыв дверь, увидела Таисию Михайловну и шофера такси, который держал закутанный ящик. Вернее, это была тоже клетка, только маленькая, годная для морской свинки или для мышей. Из клетки тянулся ремешок. Прежде чем отпереть дверцу, ремень намотали на оконную ручку. И вот появилась молодая обезьяна, почти детеныш, на высоких ногах и с легким телом, перепоясанным ремешком. Меня и шофера она оставила без внимания, при виде хозяйки ощерилась, и мех у нее на голове угрожающе надвинулся на брови. - Тварь такая, - отходя подальше, сказала Таисия Михайловна. Она выложила из сумки кулечки - оказалось, это продукты для обезьяны, - достала бутылку молока. И когда ощупывала кулечки, бормоча: "Кажется, ничего не забыла", ее лицо выглядело озабоченным и действительно усталым. Она порылась в сумке, вороша какие-то стариковские мятые тряпки, может быть вышивание, нашла облезлую резиновую куклу, кинула обезьяне, а та пригнулась, будто в нее запустили камнем. x x x Я захлопнула входную дверь, возвратилась в комнату. Марго не могла меня достать. Да она и не пыталась. Она прислушивалась к лестнице. Шаги там удалялись. Вероятно, она улавливала их дольше, чем я. Наконец они затихли и для нее. Обезьяна взбежала на высокую спинку кресла и присела, озираясь. Она слишком долго запрокидывала голову и вертелась, обозревая пустой потолок и стены, и мне почудилось, будто она что-то показывает. Определенно она что-то давала мне понять. Она словно примеривалась, обдумывала какую-то каверзу и хотела, чтоб это заметили. И я заметила и наблюдала за ней с беспокойством. Она оттянула портьеру, собранную за креслом. Наверное, знала, что там потрескались обои, видела в других домах углы с лопнувшими обоями. Уверенно отодвинула портьеру и оглянулась. Я сидела молча. Она запустила в трещину пальцы и еще оглянулась. Я не двигалась. Тогда она спрыгнула на пол, таща и срывая обои до самого низа. - Ты что же делаешь, негодная! - вскрикнула я. Обезьяна мячиком скакнула на подоконник. Скакнула с живостью, положила подобранную с полу куклу, мимоходом колупнула торчащую шляпку гвоздя. Явно она была довольна, но чем, что происходило в ее душе, я не успевала вникнуть - так молниеносно она действовала. Расправила собранную белую занавеску и проверила: слежу? Я, конечно, следила. Она встряхнула занавеску и еще подождала. Даже узкая спина и наивный затылок ждали - чего? Наверное, вот этого: - Не смей, Марго! Не смей, тебе говорят! Она в мгновение ока выдрала из середины хорошей, целой занавески лоскут, повернулась ко мне и стала его рвать, мельчить и белыми хлопьями издевательски, не спеша пускать перед моим носом. Я разволновалась. Я уже сообразила, что с ней лучше не воевать, а что делать, не знала. И как потерянная, не давая отчета, зачем так поступаю, я подошла и села в кресло, над которым она царила. Она опешила, шарахнулась было. Но тут же вытянула ко мне руку. Я едва не отдернула голову, но удержалась. Только зажмурилась. И почувствовала, как трогают мои ресницы. Не тянут, не стараются сделать больно - перебирают осторожно. Я удивилась. При такой озлобленности можно ждать чего угодно, только не ласки! Мне захотелось поглядеть на нее. Но, говорят, на обезьян нельзя глядеть в упор - это признак вражды. И я, сощурясь, тайком рассматривала черное сухонькое личико с близко сдвинутыми страшноватыми прозрачными глазами. Они уставились на меня в упор. В меня вонзались подстерегающие зрачки. Я зажала в себе страх. Зверь не терпит недоверия, боишься - значит, не веришь. Глубже, глубже загоняла я страх, опустила на колени руки - они, я и не подозревала, были наготове, - расслабила плечи, откинулась в кресле. Как тяжелую шубу, я снимала с себя напряжение, с усилием избавлялась от него, и Марго - откуда она узнала, как поняла? - полезла вдруг по мне, уселась на плечо, приладилась, с полной, моментально возникшей доверчивостью оперлась о мою щеку мягким, со светлой шерсткой животом. Она выбирала шпильки из прически, а я слушала, как у нее бурчит в животе. Я покосилась. Она складывала шпильки в сморщенную ладошку. У нее была сосредоточенная мина. Я прыснула со смеху. Она так и подскочила. Схватила свою куклу. Почему, стоило засмеяться, она вспомнила про куклу? Что она понимала в людях, обезьяна, обезьяний детеныш? Она совала куклу и отнимала, швыряла ее и шлепалась с кресла, и мы тянули, чуть не разорвали куклу, и кукла свистела и пищала последним придушенным писком, а Марго сходила с ума, перекувырнулась в восторге - фу-ты! Я прямо взмокла. И она устала. Свесила с подоконника, оттопырила хвост и полила на пол. Как с дерева. Я отправилась за тряпкой. Вернувшись из кухни, я обнаружила, что ремень на Марго расстегнут, а она копошится в неглаженом белье, которое свалено в углу тахты. Она поднимала и расправляла каждую вещь, точно хозяйка, ищущая прорехи. Но ее интересовали пуговицы. Находилась пуговица - и Марго припадала к ней, брала в рот, сосала, и физиономия из умной и деловитой становилась у нее блаженно-младенческой. Она предостерегающе вскинулась, когда я проходила. Но я не собиралась ей мешать. С чашкой молока я присела на другой конец тахты. Тогда она приблизилась, обхватила ладонями чашку. И пила она по-ребячьи, вздыхая после каждого глотка, останавливаясь, чтобы перевести дух. Напившись, побежала по тахте, волоча хвост, к белью. Она еще не добралась до ситцевой клетчатой юбки с застежкой от пояса до подола. Одиннадцать пуговиц, гладких, как леденцы! Я ждала. Я перестала дышать, замерла. Марго всплеснула руками. Потрясенная, вскинула над головой волосатые паучьи лапки. Спрыгнула на пол, юбка тянулась за ней. Она запуталась, упала, вскочила и помчалась, ликуя, вздымая юбку. Вскарабкалась на шкаф. Приподнявшись, я наблюдала, как она там прячет, втискивает между шкафом и стеной несчастную юбку. Марго кончила - я поспешно отвернулась. Она хмыкнула. Я поглядела. Припав грудью, как бегун на старте, к самому краю шкафа, она качнулась вперед: сейчас прыгну на тебя, ох и прыгну! Я выставила сдвинутые ладони: не боюсь, давай сюда. Но она еще качнулась и обнажила зубы: и так тебе тоже не страшно? А может, она улыбалась? Этого пока я не научилась понимать. Но что-то другое - научилась, и мне весело сделалось с ней. - Давай сюда! - А укушу? - Прыгай, прыгай. Она ринулась. Вся она, с цепкими руками и ногами, с мелкими проворными зубами мчалась мне в лицо, а я стояла незащищенно, опять не отдавая себе отчета, почему стою так. Знала откуда-то, что так можно. И она пронеслась мимо. Только шлепнула ладошкой по моей ладони. Приземлилась на тахту. Метнулась, и - наверх, и - снова летит чудище, черномордое, все в шерсти, ясные глаза блестят, белые зубы оскалены... Она погостила недолго. Но я часто в жизни вспоминаю ее, умную, маленькую обезьянку. СЛУШАЙСЯ СТАРШИХ "Чок!" Я открыла глаза. Мои уехали на работу, я на даче одна. Тетя Маша, наша дачная хозяйка, уже погнала, наверное, гусей и козу на пруд. Там на мостках, с которых полощут белье, вчера долго сидела кошка и смотрела на воду... Тут я соображаю, что меня разбудили воробьи. Какой крик за окном! Что там стряслось? Вскакиваю с постели. В березу вцепилась белка. Она распласталась вниз головой. У нее толстощекая, усатая физиономия и вытаращенные глаза. "Чок-чок?" - со страхом вопрошает белка. Над ней по всем веткам, все дерево усеяли, со всего Васютина собрались - господи! Сколько воробьев! Крылья растопырили, приседают, вертятся, вопят. Один ринулся на белку, за ним вся ватага, пикируют и взмывают, мелькают так, что и не разглядишь. Невообразимое что-то творится! Белка взбегает в ужасе, прыгает на дуб, промахнулась и чуть не упала. Удержалась за прутик, вскарабкалась, прыгнула на сосну, еще на сосну - и помчалась прочь. Воробьи смолкли, будто им дирижер махнул. Я стою у окошка. Смотрят на меня. Молчат. Замечаю, что некоторые куда-то вниз еще косятся. Влезаю на стул, ложусь на подоконник. И прямо под собой вижу птенца. На утрамбованной земле сидит птенец. У него мелкие перья на крыльях и короткий хвост. На затылке торчит пух. Втянул голову, не шелохнется. Я смотрю на него, а стая - на меня. Молчат. Один воробей прочирикал что-то из ветвей. Гляжу, птенец пошел и прижался к стене, прямо подо мной. Опять чирикает сверху. Остальные молчат. Что это? Птенец слушает! Он повернул голову, видно, как блестит его внимательный глаз. Взрослый кончил говорить. Птенец заковылял вдоль стены и завернул за угол. Я бросилась в сад. Воробьи улетели. За углом так же утрамбована земля, единственный пучок одуванчиков выбивается из-под стены. И в эти одуванчики влез и затаился птенец. Он сидит в траве, а я - над ним. Неужели воробьи настолько умные? Что же, ему так и сказали про одуванчики? А он понял и послушался? Но ведь это обыкновенные воробьи, просто воробьи, ну воробьи - и больше ничего! Я поднимаю голову. Надо мной нервно перепархивают две птицы. Родители, что ли? И я ухожу. Странно все-таки... ЛАТУНЯ В Тишковском лесничестве было шесть взрослых лошадей и один жеребенок. Он был кургузый, большеголовый, с мохнатыми бабками и узловатыми коленями на коротких сильных ногах - уже и сейчас угадывалось, что из этого жеребенка вырастет хорошая рабочая лошадь. Имя его было Латунь. Но за легкий нрав его звали ласково - Латуня. Латуня всех любил, всем доверял, охотно брал из рук хлеб и сахар; и сахар уже научился не мусолить, не ронять изо рта, а ловко прилаживал кусочек между зубами и звучно схрупывал в одну секунду. В пяти километрах от лесничества находилась деревня Ржавки. Почти каждый день оттуда на станцию и потом обратно проезжала через лесничество телега, за которой бежал тамошний деревенский жеребенок Гамлет, такой же встрепанный, как и Латуня, только не рыжий, а серый. Когда телега появлялась, Латуня, кивая большой доброй головой, двигался навстречу, сходился с деревенским жеребенком, шел с ним рядом, нюхал ему шею или скулу и отщипывал травинку в том именно месте, где ее брал Гамлет. И часто Латуня уходил за телегой в Ржавки, и конюх Павел Васильевич разрешал ему это и не беспокоился о нем. И в ту ночь, когда с Латуней приключилась необыкновенная, удивительная история, Павел Васильевич не тревожился, считая, что жеребенок ночует в колхозной конюшне. Дело шло к вечеру. На лужке, вокруг которого расположились избы лесничества, важно расхаживали гуси; возле будки, гремя цепью, Шарик шлифовал старую кость, а у колодца теснились лошади. Павел Васильевич был тут же. Он макал кисточку для бритья в консервную банку, налитую до краев дегтем, и, держа Каракушу, Латунину мать, за уздечку, мазал ей морду, стараясь не попасть в глаза. Каракуша стояла и терпела, зная по опыту, что деготь защитит ее от слепней. На лугу было еще светло. Красное закатное небо дробилось в колоде с водой, из которой пили лошади, но лес за избами насупился и шумел по-вечернему. Латуня уже напился и ждал, чтобы взрослые закончили дневную суету, вошли в конюшню и разобрались по стойлам спать. И в этот самый момент, когда каждый был увлечен своим делом, из лесу выступили две фигуры и остановились у самой опушки, разглядывая лужайку. Их заметил только ничем не занятый жеребенок. Фигуры - одна большая, другая маленькая - напомнили деревенских знакомых, и Латуня направился к ним. Но оказалось, что это не деревенские. Это были вообще не лошади, а какие-то другие существа, с другим запахом, с другой внешностью и - что Латуня почувствовал сразу, еще не подойдя, - другой, не лошадиной, повадки. Деревенская лошадь и ее жеребенок обычно равнодушно, спокойно выходили из лесу на луг, а эти стояли замерев, насторожившись, и, когда Латуня приблизился, большой зверь угрожающе топнул копытом. Но маленький смотрел с любопытством, он был такого же возраста, как и Латуня, он был товарищем, и Латуня приветливо ткнул его носом в шею. Большой повернулся, бесшумно ступая по выбитой между корнями дороге, пошел в лес, маленький поспешил следом, и Латуня потянулся за ними. Никто не заметил, как они исчезли. Только Каракуша беспокойно затопталась на месте, дернула уздечку, но Павел Васильевич прикрикнул на нее... С дороги свернули в чащу. Лосиха, раздвигая кусты, шла впереди, беспокойно оглядываясь. Она знала и не боялась лошадей, понимала и то, что Латуня еще маленький, но зачем он идет за ними, этого она понять не могла. Что, если он обидит ее теленка? Она отлично видела, как низко стоящий на ногах Латуня, толстый и неуклюжий по сравнению с ее длинноногим, поджарым теленком, с трудом продирается сквозь кустарник, и все ускоряла ход, надеясь, что он отстанет. Но Латуня не отставал. Он царапал грудь о ветки, обивал на кочках копыта и мчался из последних сил, стараясь не потерять из виду мелькавший перед ним светлый задок своего нового знакомого. Стемнело, когда пришли на место. Огромная, пустынная, вся в поваленных, с причудливо торчащими корнями деревьях, легла перед ними в смутном ночном освещении дикая поляна. Узкое, с топкими берегами озерцо перекатывало звезды на ленивой черной воде. Лосиха, увязая в глине, шагнула в воду и остановилась на середине, так что была видна только ее длинная, с поблескивающими глазами голова. И лосенок вошел в воду и оглянулся на Латуню. Латуня, разъезжаясь на глине и чавкая копытами, двинулся следом и, разгоряченный, измученный, с наслаждением окунулся... Лосенок попил, и Латуня попил. Потом все поплыли вдоль озера. Латуня еще ни разу не плавал, но ему не было страшно. Он, как и всегда, был уверен, что с ним не может случиться ничего плохого, и, хотя приходилось судорожно работать ногами и высоко задирать голову, чтобы не нахлебаться, он весело косился на лосенка и старался плыть так, чтобы касаться его боком. Тот берег был уже недалеко, но лосиха внезапно повернула обратно и проплыла мимо. При этом, когда она оказалась возле Латуни, она фыркнула, и ему дождем окатило всю морду. И Латуне захотелось так ловко фыркнуть. Он опустил голову, но вода хлынула ему в ноздри, в глазах помутилось, и, почувствовав под ногами землю, он с шумом вырвался на берег. Оглянувшись, он увидел, как уплывают те двое. Тогда он потрусил за ними по берегу. Теленок вылез, отряхнулся, и Латуня успокоенно положил голову на его мокрую, теплую спину. А лосиха долго еще стояла в воде, и звезды колыхались возле ее головы... Вернулись в лес. Тут, в глухом осиннике, под раскидистым, окруженным кустами деревом, было лежбище - примятая трава и белевшие во тьме обглоданные стволы молодых осин. Лосенок, сгибая пополам тонкие ножки, лег, лосиха встала над ним. Латуня повалился тут же, придавив ей копыто, и она нервно переступила всеми четырьмя ногами. Лосенок вытянул шею, отщипнул коры, дернув, оторвал узкую полоску и стал жевать. И Латуня, оттопырив губы, поскреб ствол передними зубами. Вот новость! Во рту появился чудесный вкус - куда острее, чем от редиски, которую Латуня повадился таскать в лесничестве на огороде. Теперь он зорко следил за лосенком: что еще тот будет есть. Лосенок сорвал с корня мох, и Латуня сорвал мох. Лосенок съел мох, а Латуня пожевал, пососал, выкинул, взял еще и снова стал сосать. Наконец легла и лосиха. Она заснула, но дышала тихо, часто сдерживала дыхание, прислушиваясь, и уши у нее поворачивались, отзываясь на каждый шорох. А лосенок спал беспечно, вздрагивая во сне и перебирая ногами. Наверное, ему мерещилось, что он бежит или плывет, а один раз привиделось, будто он прыгает через пень, и он весь дернулся и посмотрел на Латуню сонными детскими глазами. Латуня не мог заснуть. Его еще не пускали в ночное, и он впервые в жизни ночевал на воле. Все ему было тут внове: и звуки, и запахи, и движение таинственного ночного леса. Крупная птица, распластав крылья, бесшумно скользнула между черными стволами, и глаза у нее вспыхнули, как у кошки, жившей в лесничестве. Незнакомый зверек подошел, вытянул гибкую, как у гуся, шею, посмотрел Латуне в лицо и, скользнув пушистым хвостом по Латуниной ноге, исчез. Потом на земле появилась зеленая искра, она мигала, переливалась, и Латуня с удивлением заметил, что она живая и что она ползет. Он ткнулся понюхать ее - она погасла... Влажный туман с холодным, терпким, совсем не похожим на дневной, запахом трав, от которого так глубоко дышалось, и особенно странный звериный дух, исходивший от лосей, волновали Латуню до головокружения, и неясные образы и мечты наполнили его душу. То видел он жеребца Митьку, которого в первый раз впрягли в телегу, и жеребец рассердился, завизжал, встал на дыбы, понес и в щепки расшиб телегу. Латуня не мог понять, что поразило его тогда в Митьке, но он вспомнил об этом, и даже шкура у него на спине содрогнулась от восхищения. То представился ему Павел Васильевич, принимавший граблями сено на верху стога, забравшийся высоко, под самое небо, - и Латуня воображал, что не Павел Васильевич, а он сам гордо стоит на этой безумной высоте, а гуси, никогда не обращавшие на него внимания, и Шарик, и даже сам жеребец Митька смотрят на него снизу со страхом и уважением. Или видел он плывущее в страшной небесной дали облако - только недавно, дня три назад, Латуня заметил, что в небе двигаются облака, - и ему мерещилось уже черт знает что: будто он и есть это облако с ослепительно белой шкурой и с белой гривой и что он скачет по голубому лугу и ест голубую траву... Всю ночь у Латуни жадно трепетали ноздри, ходуном ходили бока, и в бедной его голове творилось такое, что не выразишь никакими словами. И только когда жесткие листья осин начали биться от предутреннего ветерка и туман двинулся и пополз, цепляясь за кусты, и потянулся к вершинам деревьев, Латуня забылся сном. А открыв глаза, увидел, что лоси исчезли. Латуня вскочил и закричал на весь лес. Никто не отзывался. Он прислушался. Шелестели деревья и кусты. Латуня понюхал землю. Звериным теплом ударило ему в ноздри, и он опять высоко вскинул голову и позвал. Потом печально побрел, сам не зная куда... Он вернулся домой через два дня. Все уже знали, что его не было в Ржавках. Павел Васильевич обрадовался, увидев, как Латуня выходит из лесу. Он пошел к Латуне с протянутой рукой, но жеребенок вдруг шарахнулся, и Павел Васильевич с удивлением заметил, что на спине у него волосы встали дыбом. И выглядел Латуня необычно - бока у него запали, грива встрепана и вся в репьях, взгляд беспокойный... Он припал к колоде с водой и пил, пил, не отрываясь. До вечера он не подпускал к себе Павла Васильевича, все отбегал к опушке, туда, где начинается пробитая среди корней дорога, и, глядя в лес, кого-то звал. Только Каракуша сумела заманить его в конюшню. Но и здесь, когда стемнело, он стал волноваться, то и дело подходил к дверям и через щели в досках шумно втягивал ночной воздух. На другой день Латуня опомнился. Опять он давал себя гладить, опять с удовольствием ел сахар, а вечером терпеливо ждал, чтобы взрослые закончили свои дела и можно было войти в конюшню и забраться в стойло спать. Так и прошла эта удивительная история, о которой все и сам Латуня скоро забыли и смысла которой никто никогда не разгадал. КРИК Летом я стараюсь выбраться из города, чтобы поработать в тишине. В Васютине у Потяевых есть для меня тихий угол. Работаю я там в темной, спокойной комнате у окна. Разгибая спину, вижу кленовый буйный подрост, обступивший подножие дуба, поодаль толстые стволы сосен и старую ель, ее нижние поредевшие лапы. Еще дальше, сколько охватывает глаз, колышется, перекидывая солнечные пятна, и шумит, как море, листва. На этот раз я попала в Васютино весной. И когда вошла в комнату и выглянула в сад, то пожалела, что приехала рано. Деревья стояли голые. Старый дуб у окна показывал свой узловатый, бугристый ствол и корявые ветки. Одна ветка надломилась, висела беспомощно. И вокруг все буро, мрачно: пустое небо, пустая земля. Мимо окна пролетел дятел. Он сел на дальнюю сосну и там исчез, нырнул куда-то. Я достала бинокль. Высоко под сучком чернела круглая дырка. В ствол возле нее вцепился еще один дятел. Первый вылез, второй посторонился - этот был помельче, побудничнее. У большого на затылке красный знак, у этого знака нет. Мне еще не доводилось наблюдать гнездо дятла, и я подумала, что, быть может, не зря приехала сюда в такую раннюю пору. Вскоре все ожило. Я бросала из окна корм, и зеленеющий дуб стал напоминать гостиницу. Кто только не присаживался на его ветки, чтобы поесть, наскоро почиститься и следовать своим путем дальше! И кто-то с полосками на голове и тонким, курносо посаженным клювом, и мелкорослый, но удалой, хвост торчком, и солидный, с косой белой бровью. Два дятла торопливо обстукивали дуб, разгоняя синиц, подхватывали с земли хлеб и летели к своей сосне. И вот сквозь шелест деревьев и птичью звонкую разноголосицу пробился новый звук. Он доносился глухо. Я обшаривала с биноклем кусты и деревья и никак не могла сообразить, что за звук и откуда он. Вспомнила про дупло, навела бинокль и различила в глубине длинный светлый клюв. Это был дятленок. - Ки-ки-ки-ки-ки! - кричал он на весь сад... Над сизыми иголками старой ели поднялись молодые побеги. Цвел пышный куст бузины возле забора. Дятлят не могли теперь заглушить ни пролетающие самолеты, ни дожди. В дупле маячила всегда одна голова с красным лбом, один орущий клюв. Но, судя по тому, как с темна до темна трудились родители - осанистый отец и проворная, словно синица, мать, - детей было много. Голоса их крепли, и минутами казалось, что кто-то без смысла выбивает металлическую ноту на пишущей машинке. Вылетели из гнезд птенцы горихвосток, трясогузок, мухоловок. Они кормились под дубом, отдыхали среди его листьев, и часто невозможно было отгадать, чей малыш, пухлый, нежно и неопределенно окрашенный, прижался к стволу и крепко спит под шум дождя. И только когда он зевал и потягивался, то по расправленному крылу я узнавала в нем зяблика или мухоловку-пеструшку. Появились и молодые воробьи. Вот воробей-отец треплет корку хлеба. Двое сыновей, обскакивая друг друга, пищат, дрожат, разевают рты, и он торопливо, нервно сует им в горла хлеб. Один выронил крошку. Другой моментально склевал. Тот, что выронил, сердито наподдал брату, тут же присел перед отцом и жалостно затрепетал. Еще трое, теснясь, запрыгали вокруг воробья, и он не выдержал, рванулся вверх и чуть не влетел мне в лицо - я стояла у окна. Воробьи улетели. Грелись на солнце сиреневые сосны. Под соснами, в кустах акаций, кто-то возился, раскачивая ветки, перепархивал беззвучно. Я вдруг заметила, что в саду тихо. Достала бинокль. Из дупла высовывалась голова с красным лбом. Дятленок смотрел вниз. Так же внимательно он поглядел вверх и вылез до пояса. Но тут же спрятался. Донеслось его негромкое взволнованное "кри-кри", и он выдвинулся решительнее. Цепляясь за кору, шагнул из гнезда и всем телом прильнул к дереву. Вместе с ним я испытала страх. Подо мною пропасть. Над головой нет крыши. Бьет яркий свет, весь ты на виду! Птенец забил крыльями, оторвался, словно падая, и я увидела первый вылет дятла... x x x За окном стал появляться отец в сопровождении двух детей. Куда девалась мать с другими птенцами, я так и не узнала. Отец растил двоих. Они были разные, его дети, - один крупный и толстый, другой щупленький. Скоро я заметила, что большой не подпускает меньшего, и все, что находит отец, достается только ему. Вот они сидят, все трое. Я растерла по дереву кусочек сала, и отец прилежно подчищает кору. Птенцы ждут. Дятел вылизал, потянулся к детям. На конце клюва - белый шарик. Большой птенец отпихнул маленького, птицы соприкоснулись клювами, толстый проглотил сало. Хотел отодвинуться, но отец вытолкнул изо рта еще шарик. И этот достался сильному. Шли дни, и я наблюдала, как они летают втроем, как набирается здоровья рослый птенец и чахло тянется другой. И вдруг он явился без отца, тот, слабенький. Когда я подняла от стола голову, он сказал несмело: - Крик. Я кинула хлеба. Он слетел на землю. И тут появился его брат, тоже один. Он бесцеремонно подобрал кусок и улетел. А меньший прижался к земле, запрокинул голову, смотрел на меня снизу вверх, и видно было, какие у него острые плечи и узкая грудь. Я поскорее отломила хлеба и бросила. Ловкий воробей выхватил у дятленка кусок чуть не изо рта. Снова я кинула, и опять опередил воробей. Дятленок метнулся, вцепился на миг в подоконник и отлетел на ствол. От спешки у меня крошилась булка... Наконец я увидела, как дятленок накрыл собою кусок, спрятал его под живот. С тех пор он надеялся на меня, а я всегда была наготове. Прилетал он бесшумно. Пока работала и не двигалась, он молчал. Но едва я шевельнусь, как он произносил: - Крик! Крик - это и стало его именем. x x x Пышная сойка уверенно, с пренебрежением к мелкоте, слетела прямо на воробьев, и они брызнули кто куда. Сойка затолкала желудь в рыхлую сырую землю, отпрыгнула, взяла палый лист, накрыла сверху. Подобрала прутик, уложила на лист... Пришла осень. Осень наступила, а я еще не видела, чтобы Крик долбил деревья. Он легонько постукивал по коре, зевал по сторонам и, если не было подачек, улетал. Я считала себя виноватой. Зачем приучила его к легкому хлебу? Зачем баловала? Не пережить ему зимы... Но тот хлеб, которым кормила его я, он все-таки учился обрабатывать. Он пользовался на дубе отцовской кузницей - наростом с ямкой посредине. Я видела, как он вложил туда корку. Она сразу выпала. Крик соскочил, поднял ее, вложил, ударил - и она очутилась у него в клюве. Хлеб почему-то не держался в кузнице, и я не могла понять, каким образом у других такая работа ладится. Но упорство у дятлов в натуре. Если хлеб вываливался, Крик успевал прижать его к стволу грудью и так склевывал. Следующий кусок опять заталкивал в кузницу, и все начиналось сначала... Между тем сад отцветал. Опустилась и поблекла бузина, ее яркие гроздья сморщились в комки. Подкашивались длинные стебли иван-чая, сошли его цветы, отлетел и пух, а тот, что остался, был всклокочен дождем и ветром. Дятленок сунул в кузницу хлеб и не отщипнул, а вывинтил крошку. Кусок остался на месте. С новой для меня ухваткой Крик вбил кусок поплотнее, вывинтил еще, и когда вывинчивал, то щурился от усердия. И я перестала его кормить. Пускай добывает своих червяков и личинок. Пусть учится как следует. Зима идет! Дожди трамбовали размокшую листву. Она чернела, сливалась с землей, сыпались новые листья, чтобы тоже обратиться в почву. Давно пропали зяблики. Синицы и поползни появлялись редко, нет воробьев, не видно и дятлов. Оголявшийся дуб не походил больше на гостиницу. Настал день, когда я разложила на койке рюкзак и начала собирать вещи. В комнате было сыро, холодно, среди дня стояли сумерки. Я принялась связывать книги. - Крик! - донеслось из-за окна. Он сидел на обломанной ветке и ждал. Я не выдержала, кинула в форточку печенье. Крик только проследил, как оно упало. В форточку дуло, я притворила ее, а он за мной наблюдал. Я заметила, что красный лоб - признак юности дятла - начал у него чернеть. Крик повзрослел, но по-прежнему оставался небольшой, легкой птицей. И опять я подумала о зиме. Затем я увидела, как он встрепенулся, расправил и почесал крыло и живо перескочил с сучка на ствол. Он согнул шею так круто, что его затылок стал острым, и взялся за работу. Как он долбил! Он что-то выбивал из-под коры, вывинчивал, вышибал, и тело его содрогалось, а хвост каменно упирался в ствол. Он повернул ко мне голову с широким важным лбом, и я уловила, что выражение достоинства, свойственное этим птицам, появилось и у Крика. Будто он понимал, как лихо пришлось бы без него и старому дубу, и дряхлеющей сосне, и что вообще лесу без дятла не жить... Я складывала листы бумаги - работу, сделанную мною за лето. Но куда больше радости доставляла мне сейчас другая работа, звуки которой доносились через стекло. За окном стучал дятел. Это работал Крик. ДРЕВНЯЯ РАКУШКА АММОНИТ Хозяин медведицы Машки летчик Нагорный служил на Сахалине. Его переводили в другую воинскую часть. Он не захотел расстаться с Машкой - она попала к нему медвежонком, прожила четыре года. Нагорный доказывал, будто медведь помогает на охоте. Крупные хищники избегают его, потому что он сильней, а сам он летом никого не трогает. И если взять медведя в тайгу, скорее увидишь оленя, либо косулю - они от медведя не бегут. Мне думается, Нагорный привязался к зверю, а охота тут ни при чем. Но человек он настойчивый, раз задумал - сделал. Он вез медведицу в клетке, в багажном вагоне. В Москве предстояла пересадка. Нужно было перебросить медведицу с одного вокзала на другой. Кроме того, Нагорный собирался преподнести музею Московского университета двухметровый клык мамонта, найденный на острове Врангеля, древнюю ракушку аммонит величиной с колесо, выкопанную при земляных работах где-то возле озера Баскунчак, и еще кое-какие окаменелости. Поезд прибыл ночью. Музей, конечно, был закрыт. Нагорный позвонил мне с вокзала. Мы решили, что клык мамонта и остальное он завезет ко мне, а я после передам в университет. Я спустилась во двор встречать Нагорного. Он подъехал на грузовике. Откинул борт. На платформе стояла клетка с медведем. - Узнаете? - спросил Нагорный. Конечно, Машку нельзя было узнать. Я видела ее маленьким скуленком, который ныл, просился на руки, выклянчивал сладкое. Я находилась тогда в командировке на Сахалине. Начали перетаскивать ко мне в квартиру вещи. Было поздно, лифт не работал. Ракушку Нагорный с шофером подняли на восьмой этаж вдвоем. Постепенно перенесли все: клык мамонта, чурбашок - и довольно порядочный - окаменевшего дерева, глыбу каменного угля с отпечатком древнего папоротника. Сошли вниз - прощаться. И тут Нагорный сказал: - Ну как мы с Машкой к вам в гости пожалуем? Он, я была уверена, шутит. Я ответила: - Милости просим. - А ведь побоитесь ее впустить. Мебель попортит. Через пять минут мы с ним обозревали мою комнату. - Кое-что придется убрать, - распоряжался Нагорный, - на всякий случай. Стол давайте в середину. Кресло застелите чем-нибудь. Морковь у вас есть? Ага, бублики! По лестнице поднимались вчетвером. Впереди, оглядывая двери спящих квартир, шла я. Ужас как я боялась, чтоб кто-нибудь из соседей не появился! За мной двигался Нагорный с Машкой на цепи. Последним - шофер. Распахнув обе двери, входную и ту, что вела в комнату, я взбежала по лесенке, упиравшейся в запертую чердачную дверь. Медведица охотно прошагала с хозяином восемь этажей, но перед входом попятилась и села. - Ну, Ма-ашка! Ну, ну! Не трусь, не трусь! - приговаривал Нагорный, поглаживая медведицу и подавая ей сахар. Меня удивили слова Нагорного. Такая зверюга - и трусит? Чего ей тут бояться, могучей медведице? Наконец они вошли в квартиру. Мы с шофером, переступая порог, обменялись взглядами. Слегка обалделый был у шофера вид. У нас, думаю, было одинаковое выражение на лицах. Под ярко горящей люстрой у меня в комнате сидит в кресле настоящий медведь. Навис над столом косматой горой - и стол, за которым умещается одиннадцать человек гостей, выглядит маленьким. Один только медведь и кажется настоящим, остальное - игрушечным: стульчики, тахтица, шкафчик, кукольные книжечки в нем. Машка с аппетитом хрустит морковью. Обронив на пол зеленый огрызок, берет из миски бублик. Медвежья лапища с кривыми железными когтями деликатно держит бублик. Рот приоткрывается чуть-чуть, зубы откусывают понемножку. Зверь ведет себя за столом безукоризненно. Ест без жадности. Не торопясь. Разглядывая бублик своими медвежьими глазками. Хозяин сидит возле Машки и тоже ест бублик. Мы с шофером стоим в дверях. Мы уже освоились, осмелели. Начинаем обмениваться впечатлениями... Машка сидела к нам левым боком, в профиль. Справа от нее, за спиной Нагорного, - зеркало, трельяж с тумбочкой. Машка повернула голову вправо и перестала жевать. Пошевелилась - и в зеркале пошевелилось. Мех у нее на холке поднялся дыбом. Вмиг она очутилась на столе. Она глядела в зеркало и пятилась. Задние ноги соскользнули, Машка попыталась удержаться и передней лапой хватила по миске. Морковины стрельнули по комнате, миска загремела об пол. Машка с ревом ринулась со стола. Нагорный ухватил ее за ошейник, бросился на нее верхом, желая остановить, но его подошвы скользили по паркету. - Бегите! - закричал он. Мы с шофером так и прыснули прочь. Из кухни слышали медвежье мычание, скрежет цепи по косяку. Мы выскочили на площадку. Далеко внизу неслась медведица. За ней, схватившись за цепь и за перила, ехал на ногах хозяин, и его каблуки дробно отсчитывали ступени. Когда я выбежала на улицу, Машка была уже в клетке. Как удалось туда водворить ее так быстро - не знаю. Она металась перед решеткой, нервно поревывая. Нагорный сидел в кузове на борту, рядом с клеткой, и курил. Увидев меня, он подмигнул. Чуб у него прилип ко лбу. Он выглядел деревенским парнем, который нарубил дровишек и отдыхает, довольный. Ракушка и мамонтовый клык так и остались у меня - музею они не нужны. В музее все есть. Когда знакомые спрашивают, что это за вещи, я вспоминаю Машку, как она приходила в гости, как я вернулась, проводив ее, в свою разгромленную комнату, прибралась, - и впервые не понравилось мне дома. Я поняла, что жить мне надо не в городе. Где-нибудь при лесничестве, при таежном кордоне, что ли. Но как оторваться от города, если тут родился, тут все твои друзья, твой дом! А часто теперь ночами я представляю, как утром отворила бы двери - и сразу передо мною лес... ВАНГУР Запала мне в душу Сожва! Что в ней хорошего, в Сожве? Холодна здесь река Печора. Обрывисты, круты ее берега, между избами Сожвы свободно гуляет ветер. Лето здесь коротко. В сентябре снег, и в мае снег. Поглядишь с одного берега на другой: взбираются по откосу дома. Через ручей по спичке-бревну ползет маленький человечек. Перебрался и лезет по тропке в гору. И спускается опять, и переползает через второй ручей. Внизу у воды сидит собака. Она давно лает, в ее голосе прорывается отчаяние. На той стороне ее дом, или туда уплыл хозяин. Снег валит шапками - первый в году снег. Он летит косо и тонет в ледяной воде. Собака замолкает. Она входит в воду. Ее белая голова медленно удаляется. Острые уши прижаты к затылку. Все дальше, дальше одинокое белое пятно на черной воде. Снег редеет. На том берегу из леса к реке сползла широкая дорога. Это Посохинский тракт. В старое время купцы вывозили трактом с Печоры пушнину и рыбу. Триста верст от Сожвы до города Посохино. Не дотянув до воды, тракт расплывается лугом, зарастает кустарником, его перегораживают плетни да огороды. Но вверху он раздвинул чащу, и там, на взгорье, показывается человек. Если б человек стоял, он затерялся бы среди поздней побуревшей листвы. Но он идет. Даже из такой дали видно, как легка его походка. За плечом угадывается ружье. Человек начинает спускаться, а над ним еще кто-то выступает из лесу. Сперва не разберешь, что там движется. Но снег стихает. Проясняется тяжелая вода Печоры, солнце бежит по склону. На дороге - лось. Человек идет, и лось идет. Хватаясь за ветки, оскользаясь, человек шагает вниз, и лось шагает. Человек останавливается. Достает что-то из кармана. Зверь тянет к нему длинную голову с лопатами-рогами. ...Собака выбирается на отмель и встряхивается. Всходит наверх, еще отряхивается и стоит, глядит куда-то. У нее точеная морда и клубком уложенный на спину хвост. Собака носится по лужайке. Она лает, и слышен ее возбужденный, окрепший голос. А кругом тайга. Гущина и болота. Кругом беломошные светлые боры, где сосны, одна от другой поодаль, высятся торжественными колоннами. 1 В Сожве выращивают ручных лосей. Когда я туда приехала, на ферме было восемь маленьких лосят. Они были так похожи друг на друга, что я отличала только троих: самую рослую - Умницу, самую красивую - большеглазую Бирюсину и Вангура - самого мелкого. На ферме отбирали здоровых, крупных, послушных животных, а от строптивых и слабых старались избавиться. Таких лосей иногда отсылали в зоопарки. Звероводы вообще мелких не любят. Мелкий чаще болеет, с ним больше хлопот, а вознаградит он за хлопоты, выровняется или нет - неизвестно. Если начать лосенка выкармливать, когда ему не больше пяти дней и он не успел привыкнуть к своей матери, он на всю жизнь привяжется к человеку. Но попробуйте выходить сосунка! Кажется, напоить лосенка очень просто. Надеть соску на бутылку с теплым молоком и дать. Но звериных сосок не бывает, а детские слишком тонкие. Детские соски часто слипаются. Лосенок наглотается воздуха, бока у него раздуются, всего его разбарабанит. Тогда хорошенько моют руки и подносят лосенку палец, смоченный молоком. Лосенок сосет палец, а руку тем временем опускают, и лосенок нагибается за рукой. Рука, ладонью вверх, лежит в миске с молоком. Высовывается только один палец - удобнее выставить безымянный, - и лосенок начинает втягивать молоко с пальца. Так он постепенно привыкает пить из ведерка. А бывает, что не заставишь его брать соску. И палец брать не заставишь. И из миски он не хочет. А его по пять раз в сутки надо поить, не то случится беда. Лосята ведь очень нежные! Так было и с Вангуром, самым мелким на ферме. Он всех замучил, и придумали его поить без соски. Бутылку засовывали поглубже ему в рот, молоко лилось и волей-неволей приходилось ему глотать. Остальные лосята давно приучились к ведру, а Вангур привык к поднятой бутылке и все тянулся вверх, шагал во время кормежки на задних ногах, норовя передние опустить человеку на плечи. У Вангура был отличный аппетит. Он будто знал, что ему нужно догнать других лосят, и он старался. Но в росте все равно отставал. Возле фермы, на стене избы - кормокухни, для лосят были подвешены кормушки. При мне их меняли. Семерым новые корытца оказались впору, а Вангуру край резал горло, и плотник был недоволен, когда пришлось отбивать корыто и прибивать пониже. Каждый день лосят выгоняли в лес. Сначала они паслись у берега. В шестом часу утра, когда туман еще скрадывает на том берегу черные кедры и золотые лиственницы, Оля идет по узкой ныряющей тропке над рекой. За ней, срывая на ходу румяные листья шиповника и малины, лениво тянутся лосята. Оля ведет их за собой, потом прячется в кусты, и лосята продолжают путь без нее. Они уходят в прибрежную тайгу, и, бывает, с реки увидишь лосенка, наставившего на лодку большие уши. К вечеру их встречают. Иногда за ними идут далеко, дальше того песчаного пляжа, на котором однажды я видела след выдры. А чаще они возвращаются сами. Вангур прибегает первым, и это всех сердит, потому что он не добирает на выпасе зеленых кормов и путает рабочий режим фермы. Нет еще трех часов, а лосенок обследовал пустые кормушки и мечется перед запертыми воротами. Заведующий фермой Алексей Алексеевич Корышев говорит, что виновата работница фермы Лукманова. Даша Лукманова виновата, что ее брат Федя балует и сбивает с толку Вангура. Тропа ведет мимо избы Лукмановых. Лосенок знает Федино окно, и, если приглядеться, увидишь под окошком покорябанную копытами стену. Это Вангур тянулся за хлебом. 2 Вангур так часто попадал в беду, что оставалось только изумляться. Почему именно Вангур ободрал себе бок? Почему он один в субботу не вернулся домой и ночевал где-то в лесу? Почему он, а не другой лосенок занозил себе ногу? Вангура повалили на сено, и Оля с Катей налегли на него. Алексей Алексеевич разрезал ему подушечку под копытом и оттуда извлек занозу толщиной с карандаш. Алексей Алексеевич ругал лосенка, и Оля, стоило Вангуру шевельнуться, принималась ворчать. А я думала: за что они его? Беднягу режут, а он молчит. Он терпит. Не знаю, как повели бы себя другие лосята, но этот умел переносить боль. Вангура перебинтовали и поместили в маленький загон около лаборатории. Теперь он не ходил в тайгу. Его товарищи, звеня колокольчиками, пробегали мимо, а он смотрел на них большими наивными глазами. Я иногда навещала лосенка. Ни разу он не поднялся на мой зов - а ведь он меня прекрасно знал. Я убедилась в этом раньше, в тот день, когда лосят решили выгнать на новое место - не вдоль реки, а от реки вверх, по тракту. След в след за Дашей и Олей я огибала вязкие лужи, ступая по скользким валежинам, по краю мягкого мохового болота. Позади остался лабаз - доска, прибитая высоко между двумя густыми елями. Если влезть туда и застыть недвижимо среди ветвей, многое увидишь. Не только птицу и белку. Может выйти медведь (замри тогда!). Может и куница мелькнуть, желанная в Сожве гостья. В тайге я часто думала, что мне делать, если повстречается медведь. Волка и росомаху я не боялась встретить, а медведя - боялась. Я спросила девушек о медведе. Даша ответила: - Чего делать? Своей дорогой идти потихоньку, да и все. Ему если надо, он так и так догонит. Узнав по следам, куда ушли лосята, мы свернули направо, на старую лесовозную дорогу. Даша и Оля по очереди звали лосят, и вскоре они выбежали к нам. Вангура среди них опять не было. Даша и Оля увели семерых, а я осталась искать злополучного восьмого. В Сожве каждый - следопыт. По сухой ли, по размокшей земле прошел зверь, моховым болотом или чащей - след прочтут. И я, проведя в Сожве немного времени, уже смогла разобраться, где лосята шагали спокойно, где побежали, забирая к лесу, и где потом, метров через двести, один из них вернулся на дорогу. Какая тишина стояла в осенней тайге! Лес молчал, будто окаменел, и ни ветер, ни белка ни разу не шевельнули ветку. Высоко в небе плыли четыре большие птицы. Это тянули к югу, отлетали хищные птицы канюки... Дятел коротко ударил по сушине, и я остановилась посмотреть на дятла. Он слетел на сучок, улегся на нем и задумался, и странно было видеть такую деятельную птицу неподвижной. Надо было звать Вангура, а мне почему-то не хотелось подавать голос. Казалось, я вспугну кого-то притаившегося или привлеку чье-то недоброе внимание. Я крикнула: - Вангур! И услыхала, как оборвался мой голос. Тогда, пересилив себя, подражая звероводам, я изо всех сил, протяжно и на одной ноте закричала: - Вангу-ур, скорей, скорей, скоре-е-ей! У дороги стояла сломанная сосна. Она переломилась посередине, сложилась вдвое, ее верхняя половина, удерживаясь на последней щепке, обвисла вниз. Порыжевшей мертвой макушкой сосна касалась своих корней. И всюду, куда ни глянь, торчали гнилые пни, валялись упавшие деревья или стояли, наклонясь, те, которым время было падать, но они цеплялись за соседей и удерживались кое-как. - Вангур... - снова начала было я, как вдруг далеко впереди от серых стволов отделилась маленькая серая капля. Тоненькая, едва различимая, она двигалась и нарастала, и я разглядела, что это бежит лосенок. Он летел, отчаянно звеня колокольчиком. Он был узким в груди, и коленки его длинных ног были тесно сдвинуты, но копыта он широко разбрасывал на стороны и бежал размашисто, с легкостью и стремительно. Я поскорее достала хлеб. Лосенок чуть не сшиб меня грудью. Он взвился передо мной на дыбы и забил в воздухе передними копытами. Я отшатнулась. Он подскочил с вытаращенными глазами, со вздыбленной холкой и дыхнул мне в лицо чем-то горьким и свежим. Выхватил хлеб и кинулся по дороге к дому. Я побежала за ним. Он вжался в кустарник, спрятался за поворотом. Увидел меня, выпрыгнул и понесся дальше. Я бросилась вдогонку, но он показался снова. Он летел обратно и на бегу сделал фокус, какого я еще не видывала. Одновременно выкинул в стороны задние ноги, левую высоко влево, правую вправо, и я окончательно поняла его. Поняла, как он тревожился, отстав от своих, и как рад, что встретил меня в незнакомом глухом углу. 3 Выйдя однажды из лаборатории, мы с Дашей решили навестить Вангура. Ферма ведет научную работу, поэтому в лаборатории, кроме всего прочего, хранятся дневники. В них записано, сколько лосята прибавили в весе, какой у них рост, как они себя ведут, когда их начинают приучать к уздечке. Там я прочитала, что в последний раз, двадцать первого сентября, Умница весила 113 кг, а Вангур - 66. И что рост Вангура в холке только метр и десять сантиметров. Мы направились к лазарету. Перед нами, тоже к загончику, шел Федя, Дашин брат. В ясные дни Вангур нежился на солнышке, и сколько, бывало, ни зовешь его, он и ухом не поведет. Поэтому я удивилась, когда Вангур поднялся и проворно заковылял к калитке, едва парнишка его окликнул. Только потом я узнала, что летом, в школьные каникулы, Федя от лосенка не отходил. Мы с Дашей остановились у калитки. Лосенок теснил мальчика, чуть не наступая ему на ноги, а Федя доставал хлеб. Даша спросила брата с усмешкой: - Все растишь?.. Тот ничего не отвечал. - Знаешь, сколько весит? - продолжала Даша. - Шестьдесят шесть! Умница вдвое против него весила! - Ну и что? - пробурчал Федя. - А то! Зима на носу! Зимовать как будет? Пьет - отстает, идет - отстает. Лентяй, и попадет в беду. Я таких не жалею! - Он не лентяй... Послабже других, верно. - А нам таких не надо! Мальчик больше не спорил. Он поглаживал лосенка, нащупал и что-то извлек заботливо, какую-то колючку из шерсти, и мне запомнилась его рука. С короткими пальцами и широкой ладонью, темная, огрубевшая детская рука прочесывает рассыпчатую холку Вангура... После я спросила Дашу: - Зачем вы с ним так? Она ответила: - Чтобы слюнтяем не рос! Больно жалостливый! - Так хорошо ведь, что он жалеет. - Я сама жалею, - сказала Даша, - так чего делать? Ферма лучших должна отбирать. Мать у Вангура не молочная, отец неизвестно какой, он от дикого. Мелкий, вялый, бесхарактерный! Не жить ему у нас! Чтобы Федька не ревел тогда! Множество раз я наблюдала, как Даша нянчится с Вангуром, и, думаю, нелегко теперь ей давалась рассудочность. Но он в самом деле был особенным, этот Вангур! Я не забуду, как он держался в тот вечер, когда не вернулась Умница. Оля с Алексеем Алексеевичем ушли искать Умницу. Лосят покормили, завели во двор, и они там отдыхали. Одни переминались с ноги на ногу, другие разлеглись, жевали задумчиво. Только Вангур тревожно ходил у ограды с той стороны, откуда должна была появиться Умница. Он отрывисто, тонко постанывал: "М... м... м..." Смолкал затаив дыхание, наставив к лесу уши. И продолжал шагать, огибая лежащую Бирюсину и вскрикивая жалобно: "М-а! М-а! А!" Один из всех он чувствовал неладное. Я сказала Даше: - Мне тоже нравится Вангур. Алексей Алексеевич вытаскивал у него занозу - его режут, а он молчит. - Лоси вообще терпеливы, - возразила Даша, - покричи-ка в тайге, раненный! Съедят! Она была права. Работники лосефермы - звероводы, селекционеры - были правы. И о Вангуре Даша знала больше моего. Она лучше понимала зверей. Может быть, и жизнь понимала лучше. Да и что я стала бы объяснять? Что из восьми лосят именно этот - самый... ну, тонкий? Что не один человек - и животное может обладать душевной прелестью? Это не имело значения для фермы и не могло помочь Вангуру. 4 Не знаю, судьба ли мне еще побывать в Сожве. Очень уж она далека. На самом краю света. За ней - тайга, тайга да одинокие избы-кордоны в тайге. Чаще других я переписываюсь с Елизаветой Николаевной, старой учительницей, которая приехала на Печору, когда не было самолетов и добирались до Сожвы почти месяц. У крыльца Елизаветы Николаевны кого только не увидишь! Она подкармливает птиц, собак, лошадей - обе сожвинские лошади, бывало, топчутся у ее дома. Недавно пришло письмо от Алексея Алексеевича: "В Сожве без перемен. Зима только что наступила, морозов ниже -23o еще не было. Река не стала. У нас откололи и повернули поперек реки льдину от забереги, тем самым установили пешеходную связь с противоположным берегом..." Два года время от времени я получаю такие спокойные письма. И вдруг в один день приходят сразу два письма, в обоих одна и та же вырезка из местной газеты. Заметка озаглавлена: ЛОСЬ СПАС ЧЕЛОВЕКА И я узнаю, что бесхарактерный, лентяй, самый слабый, "уши длинные, а толку нет", в самом деле спас человека... x x x На ферме не случайно одомашнивают лосей. Лосиху можно доить, у нее хорошее молоко. По захламленной тайге и болоту, где лошадь увязнет, лось пройдет. Когда надо подлезть под зависшее дерево, лось пригибается, не хуже лошади оберегая вьюки на спине. Вангура, когда он вырос, отдали в геологическую партию носить вьюки. Прошлый Новый год несколько молодых охотников из Сожвы, и Даша с Олей в их числе, встречали в лесу. Новогоднюю ночь они провели в охотничьей избушке, а на другой день, захватив пару зажаренных глухарок, отправились к геологам, в ту партию, где трудился Вангур. Даше и Оле, кстати, хотелось посмотреть на Вангура. На полянке у костра возились ребята из партии, тоже жарили птицу. Сожвинские только заговорили с ними, как увидели, что идет лось. Даша окликнула его - он так и кинулся. Он через костер шагнул к Даше, и в воздухе запахло паленой шерстью. Я догадываюсь, что Даша была тронута, хотя в письме она сдержанна, как всегда. Она рассердилась, увидев потертости на спине Вангура, и с начальником партии произошел неприятный разговор. Тем не менее сожвинская компания осталась у геологов, чтобы второй раз отпраздновать Новый год. Гуляли в бараке. Опять зашла речь о Вангуре, и начальник партии вздумал лося пустить в дом... И вот высится над столом длинная голова и с худой горбоносой морды доверчиво глядят на людей прекрасные звериные очи. - Виноваты перед тобой, Вангур, - говорил начальник, - давай угощайся, малый. Чего тебе? Он протягивал миску соленых огурцов, а лось нюхал и трогал огурцы своей мягкой губой. Вскоре после того стало известно, что Вангур пропал. Он стоял, привязанный, у барака, и подходившие чужие геологи в темноте приняли его за дикого. В него стреляли. Он порвал ошейник и ушел, оставив на земле много крови. Лоси, выросшие на ферме, вольно живут в тайге. Ручные лоси не дичают и к зиме обычно возвращаются домой. Вангур не вернулся ни летом, ни зимой, он остался жить среди диких. Но один раз Даша видела его. Известно, что лоси не терпят детей. Вероятно, ребенка из-за маленького роста лось принимает за зверя, который тоже ведь низко стоит на ногах. Когда из Сожвы отправляют лося в какой-нибудь зоопарк, в сопроводительной бумаге обычно пишут: "Строг к детям". В Каменке, куда Даша приехала по делам, она обомлела, увидев лося-быка, возле которого вилась детвора. Четырех-пятилетние ребятишки вопили и шныряли у его ног, а лось медленно шел, переступая через одного, отбрасывая копыто, чтобы не задеть другого. Они его не боялись, не потому ли он так необычно вел себя с детьми? Хотя у этого лося могли быть на то и особенные причины... Даша сфотографировала Вангура. Алексей Алексеевич Корышев не расстается с фотоаппаратом, и его ученики тоже. Даша прислала мне снимок. Этот снимок, окантованный, я повесила в комнате. Вангур стоит боком, обернувшись к аппарату. Можно понять, что он легковат для своих лет, но шерсть у него лоснится, и молодые, одетые в бархат рога венчают голову. У него худая нервная морда, а глаза смотрят доверчиво и тревожно. На спине и на боку у Вангура светлые пятна. Одно, побольше, - след вьюков. Другие - от пуль... Как с горечью пишет Даша, "не одну втолкали ему пулю под шкуру". На Вангура люди охотятся. Раненный, он прячется, терпит и молчит, как умел терпеть и молчать еще маленьким. Затем вот что случилось в Сожве. Повыше Сожвы на Печоре есть Ушманский кордон - изба, где живет лесник с семьей. Младшему из детей четыре года. Самостоятельный, как все ребята на Севере, парнишка принес из дому весло, сумел отвязать лодку. Родители хватились не сразу. Лесник бросился на поиски, передав по рации в ближайшие поселки, что случилось несчастье. Наутро и Федя Лукманов решил обследовать местность. Он, оказывается, рассудил, что мальчонка мог сойти на землю, а лодку могло затопить. Следы занесет снегом - и мальчик замерзнет. Федя хотел осмотреть левый берег Печоры, на котором Лукмановы живут, и засветло вернуться домой. Когда Федя отправился в путь, ушманского беглеца уже нашли, живого и невредимого, но Федя этого не знал. Дома считали, что после школы Федя засиделся у кого-нибудь из ребят. Мне пока известны не все подробности. Я знаю, что Федя растянул ногу, а зайти успел далеко. Вечер и ночь он провел в зимней тайге. Под утро увидел лосей, без колокольчиков, - наверное, это были дикие лоси. Федя все-таки стал их звать, и великое счастье, что один из них оказался Вангуром. Как Федя вскарабкался на спину Вангура и как удержался - не понимаю. Люди, которые объезжают лосей, рассказывают, что даже в седле, с уздечкой на лосе удержаться трудно. Лось нагибается сорвать листок, и как ни хватайся - летишь через его голову с клоком шерсти в кулаке. Для меня загадка еще и то, почему Вангур, которого ни раны, ни голод не пригнали к людям, в этот раз пришел домой. Я показывала знакомым газетную вырезку. Описывала им характер Вангура. Зоологи утверждают, что ничего невероятного в этой истории нет. Но я без волнения не могу себе представить, как через тайгу в морозной утренней мгле идет лось. Как он дышит паром. И как пригибается под зависшей сосной, оберегая ношу на своей спине. 5 Елизавета Николаевна пишет, что она беспокоится, как теперь поступят с Вангуром. Он от маломолочной лосихи и не из крупных. Оля пишет, что Вангур "замечательный у нас парень" и Алексей Алексеевич надел на него два новых крепких ошейника с колокольчиками. Чтобы издалека было слышно: лось домашний, трогать его нельзя. А сам Алексей Алексеевич в письме возмущается, что за два с лишним года Вангур не отстал от дурной привычки. Топчется под окном у Лукмановых. Мальчишка лежит больной, зайдешь навестить - на стекле во льду Вангур продышал кружок и там виднеется его заиндевелая морда. ДВОЕ Нехоженым, закаменевшим снегом забрало мосток, ручей под ним и тропу. Ознобленно топорщится кустарник, жгучий ветер гонит по сверкающей ледне сухой прошлогодний лист. Мороз. Хорь затаился, припал к земле. Он заприметил лунку у корня старой ивы, где вылезают полевки, и знал, что им уже время и скоро они появятся. Хорь не ел вторые сутки и потому охотился, хотя не чувствовал голода. Он был болен. Вчера целый день он спал, забравшись в трухлявый, заваленный ельником пень, ночью, поглядывая безучастно, слонялся по лесу, своим следом вернулся к лежке и продремал до рассвета. Сейчас он вышел на добычу, но тело у него ломило, и он хватал снег горячим ртом. Хорь слышал, как глубоко под сугробами льется ручей, и ему хотелось жаркого лета, хотелось кислой лесной костяники, и опять клонило в сон. Он открыл глаза и увидел полевку. Полевка высунулась, осмотрелась и осторожно выбралась на снег. Стараясь, чтобы не бугрилась спина, хорь стал подбирать задние лапы для прыжка. Он ждал, чтобы запах полевки раздразнил его, но, когда запах донесся, почувствовал отвращение. Он поел бы теперь ягод, а не мяса. И все-таки он заставил себя сжаться и удобно упереться ногами. Пора было прыгать. Но хорь имел странную привычку часто оглядываться: он жил с постоянным ощущением, что на него могут напасть сзади и в самую неподходящую минуту - отбивался ли он от ястреба или оголодавшей лисицы, охотился ли, отдыхал, - он не мог отделаться от ощущения, что кто-то подкрадывается. И сейчас, перед тем как метнуться, хорь медленно, выворачивая шею, не отрывая головы от снега, оглянулся. За ним лежало пустынное поле. Тогда он кинулся. Он упал возле ствола, и зубы его сомкнулись точно над тем местом, где только что сидела полевка, - она еще была там, когда он летел. Он сообразил, что промахнулся. Раньше он никогда не промахивался. Хорь сунул голову в лунку. Перебивая неприятный мышиный запах, шел снизу крепко настоянный грибной дух отдыхающей земли, а летние следы, оставленные на занесенной тропе человеком, напоминали о тепле. Скользя по ледяному насту, щурясь, на ходу остужая снегом воспаленный язык, хорь перебрался через ручей и вступил в лес. Он двигался не целиной, а дорогами, нагнув голову, с усилием разбирая по пути привычные знаки, подолгу задерживаясь на перекрестках. Перед ним открылась река. Она была стянута льдом, а в середине, ближе к тому берегу, чернела полынья. Хорь приподнялся на задние лапы, застыл, присматриваясь, и спустился на лед. Тут было утоптано, поблескивало рыбьей чешуей, а от недавнего костра, от угля, еще исходило тепло. Ему попалась хлебная корка. Он обнюхал и вцепился в нее зубами. Держа ее во рту, оглянулся на всякий случай и стал есть не спеша, наслаждаясь. Он не едал хлеба, но никогда мясо, живое, трепещущее, вызывающее острое, неутолимое волнение, не доставляло такой радости, как спокойный вкус хлеба. Он съел, поискал еще, ничего больше не нашел и двинулся дальше. Узкая тропа тонула в снегу, и всюду: на крупных тяжелых следах, на вздымавшихся по сторонам наметах, даже в воздухе - прочно стоял человеческий запах. Хорь не переносил людей, но чем дальше, тем сильнее тянуло дымом и теплом, и он не шел теперь, а скачками бежал. Лес расступился, хорь свернул в кустарник. Перед ним была поляна. Над притихшей небольшой избой, с аккуратной поленницей дров у крыльца, чуть приметно, успокоительно дымилась труба. Хорь перебежал открытое место и ступенька за ступенькой влез на крыльцо. Дверь была приотворена, но он не вошел в нее, а прополз в щель под дверью и оказался в темных холодных сенях. Другая дверь была закрыта плотно, но оттуда манило желанным теплом, и он долго искал входа; наконец нашел его наверху, под потолком, взобрался туда, головой вытолкнул войлок и на мягких лапах спрыгнул в комнату. И как только опомнился, встретился взглядом с человеком. Человек этот, старик с трубкой во рту, сидел у дощатого стола и работал - стол был завален исписанной бумагой. Услышав шорох, старик оглянулся, а хорь замер, расставив лапы, изогнувшись после прыжка, и оба смотрели один на другого не шевелясь. Печка с распахнутой дверцей пылала, мелкие угли сыпались через решетку вниз и там тлели в глубине, и пар шел от кипящего котелка. - Вон кто пожаловал! - удивленно произнес старик. Он поднялся, огромный, с могучими плечами, а хорь забился под лавку, прижался к стене, оскалился. Но большие руки надвинулись на него дружески и бесстрашно, и хорь дал себя взять. Старик достал блюдце, плеснул молока и подсунул хорю, по-кошачьи сидевшему у него на руке. Тот стал лакать, останавливаясь, вздыхая утомленно, и один раз поднял голову и цепко уставился прямо в глаза человеку. - Ну, ну, - проговорил старик, и хорь опять уткнулся в блюдце. И, словно зная про него все, старик отломил кусок хлеба. Но хорь уже не мог есть. Он только подобрал под себя хлеб и закрыл глаза. Старик сел за стол, придвинул бумагу, взялся за карандаш. Работая, он поглядывал на хоря, спавшего у него на коленях, покачивал головой и воображал себе страшную жизнь, пригнавшую зверя в человеческое жилье. Хорь пробыл у старика четыре дня. Чтобы поесть, ему не надо было рыскать и выслеживать, а чтобы отдохнуть, не приходилось прятаться. Он никогда никому не доверял, только боялся и ненавидел. Даже своих не любил. Он бился за самку, и тогда свои были смертельными врагами; защищал хорьчат, если им угрожала опасность, но едва они подрастали, он уходил и забывал их. Враги или добыча всегда окружали его. И он жил сейчас оглушенный, разнеженный, сам себя не понимая, и, когда человек брал его своими теплыми руками, выбирался из рук, ползал по груди и по плечам, нюхал старику губы, усы, а старик поглаживал хоря, приговаривая тихо: - Ну и шуба у тебя, брат! Ну, шуба! А на пятый день утром старик заметил, что хорь, примостясь на подоконнике, смотрит в лес. Там, в лесу, падал снег, деревья потемнели и сдвинулись, и ель, скованная до того морозом, свободно раскинула оттаявшие ветви. Птица пролетела за окном, хорь метнулся и замер, и в напряженном изгибе его длинной, стройной шеи, в повороте маленькой головы старик уловил хищное выражение, какого еще не видел. И еще одно запомнил старик: как хорь оглянулся. Он повернул голову с нервной, судорожной медлительностью и осмотрел комнату с тоскливым страхом затравленного. А когда человек направился к нему, хорь прянул на задние лапы, предостерегающе взвизгнул, готовый броситься. Тогда старик приоткрыл дверь и вернулся к столу. Он сидел, посасывая трубку, хмуро наблюдая за хорем. Студеный пар пошел клубами от двери, докатился до стены, поднялся к окну, и хорь, глубоко втянув в себя запахи леса, бесшумно спрыгнул на пол. Он пересек комнату крадущейся походкой, словно его выслеживали. У порога остановился и через плечо покосился на старика. Чуждо, с подозрительностью впились в человека холодные зрачки. Прижимаясь к доскам, хорь переполз через порог, распластался под дверью и исчез. Старик вышел на крыльцо. Зажав зубами потухшую трубку, он смотрел, как уходит зверь. Мокрый снег залеплял маленький синий след. У края поляны хорь легко взмахнул на сугроб, слился с кустарником, и оттуда с тревожным криком поднялись птицы. Старик вернулся в комнату, присел у печки и долго, не шевелясь, глядел на огонь, слушая, как вокруг дома гудит лес. ЖУЛИК Жульке не много надо, чтобы развеселиться. Поставят вместо мелкой посудины ведро с водой - Жулька счастлив, потому что до страсти любит воду. Его брат Лобан и сестра Рина попьют, Лобан, может быть, лапой воду потрогает, а Жулька всунет голову по уши; он готов залезть внутрь и даже лечь там, но у двухлетнего волка только морда и помещается в ведре. Все-таки он пытается встать на дно четырьмя лапами и до тех пор возится, пока не разольет воду. Иногда в клетку кидают красный мячик. Каждому хочется схватить мячик, но Жулька самый азартный. Три тяжелых зверя толкаются, сотрясают клетку. Наконец сплющенный мячик у Жульки в зубах, и он снует из угла в угол, возбужденный и немного озабоченный тем, что мячик некуда спрятать. На решетчатый потолок забросили палку. Лобан попрыгал, но ему скоро надоело, а Жулька с Риной не унимались. Носом и зубами удавалось только коснуться палки - она лежала поперек прутьев. Рина остановилась, наблюдая за братом. Жулька скакал и скакал, и после каждого его прыжка палка меняла положение, поворачивалась и вдруг - провалилась в клетку! Свалка, толкотня, волчьи челюсти в труху крушат дерево, и Жульке весело. Больше всего Жулькино настроение зависело от Четвертого волка. Четвертый волк жил отдельно, не в клетке, и когда исчезал, Жулька догадывался, что тот отправился промышлять. Пропадал Четвертый целую ночь, иногда и половину дня. Зато не было случая, чтобы тот вернулся без добычи. Вероятно, не всякий раз охота удавалась. Когда он совал в клетку лежалое мясо, Жулыка смекал, что умный Четвертый делает запасы, припрятывая добычу на черный день. Волку любое мясо идет впрок, и Жулька без капризов заглатывал, что давали. Пришло лето. Подъемный кран подцепил клетку с волками и поставил на платформу грузовика. Грузовик повилял по дорожкам киностудии, где до сих пор жили волки, и подъехал к воротам. В кузове возле клетки сидел дрессировщик. Он предъявил пропуск и объяснил дежурному, что едет в Ковшинский лес, где студия построила новую базу. Осенью, когда волки обрастут зимним пышным мехом, их будут в Ковшино снимать для кино. Первая ночь прошла на новом месте тревожно. За высоким забором шумел лес, которого Жулька никогда не слышал. Лес шумел близко, и дальше, и еще дальше, и совсем издали доносился шелест деревьев. Жулька чувствовал, какой его окружает простор, и волновался. А Лобан, самый сильный и самый осторожный, был перепуган. Он крался от стенки к стенке, поджав к животу хвост, и часто, уставившись перед собой взглядом, начинал пятиться, будто на него надвигалось чудовище. Вместе с ним истерически шарахалась Рина, и это тяжело действовало на Жульку. К рассвету Жулька вымотался до последнего нерва. Но вот раздались за оградой тяжелые шаги. Лобан и Рина с Жулькой стали прыгать как безумные. Знакомо забрякали ключи, загремел замок, отворилась со скрипом высокая калитка - и Жулька завопил от восторга, завыл, и вся троица заголосила хором навстречу долгожданному Четвертому волку... Какая жизнь началась у Жульки! Каждый день ходили в лес. Жулька и Лобан с Риной рвались с поводков, тянули в разные стороны, и только очень сильные руки могли их удержать. Волков спускали, они бросались наперегонки. Неслись вдоль заброшенной дороги, с сумасшедшей скоростью огибали малинник и пролетали поляну с высокой травой. Жульке встречались валуны, ямы, торчащие корни. Казалось, Жулька ничего не замечал, ни разу он не остановился. Но где-то внутри у него беспрерывно щелкал маленький аппарат, и все, мимо чего Жулька проскакивал не глядя, оставалось в его памяти. И потом, набегавшись, он возвращался к какой-нибудь кротовине или разваленному пню, чтобы рассмотреть их как следует. Часа не проходило без новостей. То Жулька замечал сороку - сорока молча смотрела вниз, перелетая за волками по вершинам елей. То он увидел трясогузку. Трясогузка заманчиво покачивала хвостом, и Жулька, согнув переднюю лапу, изобразил стойку. Трясогузка вспорхнула, а Жулька, ничуть не огорченный, побежал к Лобану. С сестрой Жулька предпочитал не ссориться, а к брату приставал часто. Иногда ему удавалось стащить у Лобана мяса. Но чаще разозленный Лобан вовремя хватал его за холку, и после короткой схватки Жулька убирался ни с чем. Сейчас в траве сидел молодой дрозд. Дрозд для Лобана был пока не мясо, а неизвестно что, и Лобан, склонный к исследованиям и сомнениям, толкал птицу лапой, с интересом разглядывал ее. Для Жульки тоже дрозд непонятно что такое, но он только пнул его носом и полетел к Рине. Над речкой высилась сосна с обмытыми, оголенными корнями. Из-под сосны на Рину потянуло живым запахом, и она ухватилась за корень. Волчица изгрызла толстый, железной прочности корень, измочалила его и принялась за следующий. Этот корень был потоньше, и Рина, упершись в землю ногами, рванула его, сломала и откусила оба конца. Затем начала бешено рыть землю. Ход показался ей узким, и еще один корень затрещал у Рины в зубах. Молодая волчица работала с таким ожесточением, что Жулька не решался принять участия и только наблюдал. Он дрогнул, и мышцы его напряглись, когда из-под сосны метнулось гибкое тело. Ласка бросилась в воду, и в ту же секунду за ней прыгнула Рина. Маленький хищник успел переплыть ручей и взбежать по отвесному склону, но здесь Рина его настигла. Зверек поднялся на задние лапы, над ним нависла волчица. Угрожающий и полный страха визг пронесся по лесу - и прервался. Рина все стояла там. Она оглянулась на Жульку. Тогда и Жулька переплыл ручей. Рина настороженно наблюдала за ним, и он только понюхал мертвую ласку. Затем волки, балуясь, скатились под обрыв и шлепнулись в воду, оставив ласку на берегу. Если полное ведро приводило Жульку в восторг, то речка окончательно лишала его разума. Пока Лобан, для начала полакав, сосредоточенно погружался, Жулька успевал обрушиться в речку, вскопать под собой илистое дно, взбаламутить воду и выхватить обросшую водорослями и улитками увесистую корягу. В корягу вцеплялась и Рина, начинались борьба, прыжки и кувырканье. И вот коряга забыта, Рина топит Жульку, а Жулька вырывается и падает на спину Рине. Оба грязные, с облипшей шерстью, с довольными мордами барахтаются, кряхтят... У Лобана намокли только лапы, брюхо и шея снизу. Он давно вылез на берег, стоит, глядя куда-то вдаль, и тихонько, про себя, поскуливает. У него всегда тоска. В клетке тоска, и в лесу тоска. Для чего Лобану могучее тело и неутомимые ноги, если не надо охотиться и кусок мяса получаешь готовым? Для чего верный глаз и понятливое ухо, если лес только для развлечений? Постоянно в напряжении его нервы - для чего? Ведь никогда, никто, ничто не угрожает тебе и твоей стае. Где она, волчья настоящая жизнь? А Жульке хорошо. Накупавшись, он карабкается на крутой бережок, охотно сползает на животе обратно, опять лезет и обрывается вместе с комьями глины, чтобы еще раз с наслаждением ухнуть в речку. То и дело он вспоминает о Четвертом волке. Жульке надо знать, где тот находится, и он считает, что лучше всего Четвертому быть постоянно рядом и на виду. Жулька не настолько глуп, чтобы не заметить, что Четвертый ходит на двух ногах и не покрыт шерстью. Да и еще многое понимает Жулька: Четвертый вроде бы и не волк. Но и не человек, потому что все люди Жульке чужие, а этот - свой. Волки умеют считать, и Жулька давно сосчитал, что не трое составляют его семью, а четверо. В конце концов, нечего ломать голову над странностями Четвертого. Он в семье добытчик, он старший и настолько свой, что кто же он тогда, если не волк? Сейчас Жулька пробегает мимо Четвертого, и вслед ему несется одобрительное: "Жулик! Ай, Жулик!" Жулька сразу поворачивает обратно. Четвертый всегда разговаривает покровительственно, но с разными интонациями, и Жулька отлично улавливает это. Для каждого Четвертый имеет свой голос. С оттенком почтительности и настороженности - для волчицы, с уважением и сочувствием - для Лобана и с восхищением - для Жульки. Четвертый почесывает и гладит Жульку. Жулька очень доволен, но он при этом не закатывает глаза, как Рина, и не обмирает, как Лобан. Он косится зорко, ловко выхватывает у Четвертого из кармана рукавицу и уносится с нею, ликуя. x x x Ужин кончается. Мясо съедено до последней пленки. Жулька лижет сахарную косточку, а сам следит за Лобаном. Лобан припал к земле. Он прилаживается к гладкому, круглому мослу, с которого соскальзывают зубы. Жулька встает. Лениво бредет он мимо Лобана. Замедляет шаг. Лобан занят костью. Жулька придвигается боком. И вдруг мягко кладет лапу на голову Лобана. Лапа соскальзывает по большой волчьей морде. Жулька поправляет лапу, и она опускается то на лоб, то прямо на нос. Лобану. Лобан увлечен, он силится поймать зубами скользкую кость. Когда лапа попадает ему на глаза, он только жмурится. Жулька и его лапа - два отдельных существа. Сам Жулька отвернулся и будто дремлет. Веки его полузакрыты, уши по-лисьи приглажены, Жулька не видит, не слышит, его тут вроде бы и нет. На миг вспыхивает полный острого напряжения взгляд его желтых глаз - и опять все скрыто. А Жулькина лапа продолжает свое дело. Внезапно с земли, откуда-то из-под Лобанова горла, Жулька выкидывает еще одну косточку. Движение молниеносно. Волчья лапа скрючена по-кошачьи. Кость взлетает и падает в стороне. Жулька плавно отодвигается от Лобана, отходит. Веселый прыжок - и Жулька накрывает собой новую кость. И тут же оглядывается. - Ай, Жулик! - слышит он. Четвертый восхищен, и это естественно. Жулька и сам относится к себе неплохо. ЩЕНЯТА У нас несчастье! Нашу Дельфу сбила машина! Дельфа бежала, говорят, изо всех сил, а машина догнала и ударила сзади. Не понимаю, шофер что, не видел собаку? Белую собаку, днем? Не мог же он нарочно - охотничью собаку, такую красавицу, сеттера! Да и вообще таких людей на свете нет, чтобы догоняли и сбивали собак! Сгоряча Дельфа вбежала в сад и легла, а подняться больше не может. И позу не меняет: как свернулась, так и лежит. Мама привела ветеринара. Я спряталась, чтобы не смотреть. Ветеринар определил, что у Дельфы перелом тазовой кости. Пусть лежит, трогать ее нельзя. Я сижу возле нее на корточках, и меня ужас берет при виде ее красных глаз. Только глазами она и двигает. Блюдце с молоком так и стоит, Дельфа не ест, не пьет. Уж я-то знаю, какие у нее сейчас боли, я себе ломала руку. Как у нее мозжит внутри и все разрывается от боли. А она молчит. Вот как надо терпеть... - Папа, а если дождь? Папа смотрит на небо. Он охотник, он знает приметы. - Не будет дождя, - отвечает он. - А если будет? Теперь он смотрит мне в глаза, и я проглатываю слезы. Когда я плачу, он перестает меня уважать. - Пойдет дождь - раскинем над Дельфой палатку. Но ей лучше на солнце, скорее выздоровеет. - А у нее срастется? - Конечно, срастется. Еще пойду с ней на охоту, увидишь. И тебя возьму. Я не отрываюсь от Дельфы. Когда я поправляю волосы или вытаскиваю изо рта травинку, она косится на мою руку своими воспаленными глазами, и двигаются ее желтые брови. Она боится, что я до нее дотронусь. - Пойдем, ты только беспокоишь ее. Мама звала обедать, ты слышала? - Сейчас. - Вставай, пойдем. - Сейчас. Ты иди, я сейчас. Папа уходит. Нос у Дельфы высох и стал серым. Наверное, у нее температура. А вот тут вот, сбоку, под такой гладкой, блестящей на солнце шерстью - какая тут сейчас невыносимая боль! Приходит мама. Она садится рядом на траву. Посидела, помолчала и говорит: - Все-таки ей хочется быть одной. Когда очень плохо, хочется быть одному, верно? Я говорю: - Когда я болею, то мне - нет. Мне лучше, если со мной посидят. - А взрослым лучше, когда покой. Дельфа ведь взрослая. Мама встает. - Ты можешь ей помочь? - спрашивает она. Я поднимаю голову: - Как помочь? И замечаю, какое у мамы бледное, расстроенное лицо. - Тебе кажется, ты ей сейчас помогаешь? - спрашивает мама. Я молчу. - Тогда зачем же ты тут сидишь? Мы идем к террасе. Мы идем между кустами черной смородины. Мама впереди, я за ней, я оглядываюсь - и вижу Рекса! Рекс протаскивает через щель в заборе свое толстое брюхо! - Мама! Рекс! Она успевает схватить меня за руку. Этот трехмесячный дурень Рекс всегда с ходу бросается на Дельфу. Этому дураку только бы повозиться. - Пусти! - кричу я. Мама не сводит глаз со щенка. - Тише, - шепчет она, - он поймет... - Он сейчас кинется! - говорю я и заливаюсь слезами, дергаю руку, потом гляжу, изумленная... Щенок бежит, болтаются длинные уши, вот заметил Дельфу, поскакал неуклюжим галопом. Он приближается к ней со спины, даже ее больных глаз ему не видно. Подлетел. Она только скосила зрачки, и он с ходу, как, бывало, бросался на нее, плюхнулся на землю и ползет к ней. Издали, весь вытянувшись в струнку, высовывая длинный красный язык, он пытается лизнуть ее в морду. Она смотрит мимо. Он опрокидывается перед ней животом кверху, вскакивает и подпрыгивает, виляет, лежа на боку. И даже до сих пор, спустя многие годы, я вижу на солнечной траве ярко-рыжего щенка и молодое просиявшее мамино лицо... ФИТИЛЬ Кошка вывела котят в темном подполе избы. Они вылезали через продушины, играли на солнце, однако люди могли смотреть на них только издали. Малейший шорох - и вся тройка скрывалась в своем логове. На зиму хозяева забивали продухи в фундаменте, чтобы от дождей и снега под избой не заводилась сырость. Стояла осень, хозяйская дочь с детьми собралась домой - она жила в городе. Перед отъездом пробовали выловить котят, но безуспешно. И городские отбыли, прихватив с собой кошку, уверенные, что без матери котята выйдут сами. А котята, осиротев, стали еще осторожнее. Старики хозяева не кормили их. Кое-кто из соседей подливал молока в консервную банку. Видели, как появляются котята, озираясь, принюхиваясь, и как лакают, настороженные, готовые мгновенно исчезнуть. Зачастили дожди, пора было заканчивать подготовку к зиме, а один ход под избой все не могли законопатить. На котят началась облава. Выманивая их, ставили еду, сторожили у лаза. Мерзли, чертыхались, кляли безмозглое зверье, но продолжали охоту, и двоих удалось поймать. Оставался последний, самый дикий. До сих пор никто не слышал его, теперь он начал кричать. Сутки напролет, с редкими перерывами, неслось из-под избы пронзительное мяуканье. Иногда он высовывался - и его голос слушала вся улица. Не только ребятишки - взрослые занятые люди заговорили о котенке. Он досаждал своими воплями, а ни вытащить его, ни заставить замолчать было невозможно. Замуровать живую душу ни у кого не поднималась рука. И многие считали, что делать ничего не надо. Котенок порченый, никакая сила его к людям не пригонит, а холод и одиночество обязательно скоро доконают. Я жила по соседству. В ту зиму мне удалось вырваться из города, чтобы поработать в тишине; я уехала в Листвянку и поселилась у Шлыковых. У них имелась свободная комната, "парадная". Обычно она стояла пустая и в ней гремел репродуктор. Но если выключить радио, "парадная" хороша была для работы. Хороша, пока рядом не объявился тот оголтелый кот. Окна "парадной" выходили в сторону дома, под которым он жил. Пришлось мне обойти соседей, просить, чтобы с завтрашнего дня его никто не кормил. Котенок весь день орал до хрипоты, однако уговор соблюдался. Но вечером, когда я шла из кино, вышмыгнула прямо на меня из калитки согбенная старушечья фигурка. Я узнала нашу, шлыковскую бабку. - Вы чего туда? - спросила я, разглядев у нее в руке пустую банку. - Жрать ведь хочет, - виновато пояснила старуха. Пришлось начинать сначала. На вторые сутки котенок замолчал. В тот день вместо дождя повалил к вечеру снег. Потом ни дождя, ни снега - тишь. Я соображала, сколько времени котенок может обойтись без еды. Прислушивалась. Охота у меня была назначена на завтра, но кот почему-то молчал, а ночью, объявили по радио, ожидалось минус пять. Наконец я не выдержала. Мелко нарезала сырое мясо. Оделась, замоталась платком. Холодная пыль - не то дождик, не то мелкая крупка - леденила лицо. Далеко в глубь продушины я положила крошку мяса - по усам помазать. Столько же прилепила на краю, у самого выхода. Куски побольше бросила на землю. Пододвинула заготовленный кирпич - затыкать продух. И застыла на своем посту. Ничего, ни звука не раздавалось под избой, а я чувствовала, что котенок рядом. Не в дальних углах подвала - рядом. Уже и руки, которые не сообразила сразу спрятать в карманы, у меня закоченели, и через подошвы резиновых сапог начал проникать холод. Котенок находился тут, живой, настороженный, я его чувствовала, а положение не менялось. Наконец едва уловимо ворохнулось у моих ног, и понеслось истерическое мяуканье. Что лежало внутри, котенок, должно быть, слизнул, что на земле - тоже разглядел. И человека он учуял. Слышно было, как он отбегал, с криком рыская под домом. Но запах, от которого котенок ополоумел, шел из одного места, и он возвращался к продушине. Я знала, что минута приближается, и в который-то раз мысленно отрабатывала движение: наклон - схватить кирпич, вдвинуть в дыру... А котенок все вопил, и голова его высовывалась из дыры и втягивалась как заводная. И вот он выскочил. Кинулся было обратно - я успела заставить продух. Он метнулся, исчез. Я побежала, крадучись. Заглянула за угол. Котенок сидел там, вжимаясь в стену, - шевелящееся смутное пятно. Я ринулась к нему, он обогнул дом. И я следом. Мы кружили, мы двадцать, может, тридцать раз обежали избу. Котенок взлетел на крыльцо. Раскинув руки, я надвигалась, и уже близко был одичало взъерошенный комок. Я упала на него, он прошипел мне в самое лицо и растворился во тьме. Надо было унять дрожь в руках, остановиться и подумать. Отогнать бы его от дома. На акацию, что растет у окна. Летом котята, бывало, забирались на куст, он этот куст знает. И я отогнала. А как, какие применяла маневры, не могла после вспомнить. Помнила, что под конец котенок влез на толстую ветку, я медленно подошла, сняла его - и в руках очутился не кот, а мышь какая-то, настолько мелок оказался герой, взбаламутивший целую улицу. У Шлыковых поднялись с постелей, будто серьезное случилось. Котенок, серый в темную полоску, не царапался, не вырывался - окаменел у меня на ладони. Лапы прижаты к белому животу, синие глаза не мигают. Лежит на спине. Тронули его пальцем - завалился на бок, как неживой. Попытались отогнуть лапы - они не поддаются. Будто судорога его схватила. Старик Шлыков отрезал мяса, поднес к кошачьему носу - никакого впечатления. - Сдохнет, фитиль, - сказал старик. Жалея, начали гладить котенка. И он вдруг расправился, встал. Ему гладили левый бок - он подавался влево, гладили с другой стороны - подавался вправо. Он выгибал спину, еле удерживался под рукой на своих некрепких лапах и мурчал громко, неистово, булькал с присвистом, как закипевший самовар. Быстро же пробудилась в звереныше вековая привычка к человеку! Спустили его на пол, придвинули молоко, отступили - и словно подменили котенка. Он затравленно огляделся, побежал, залез под диван, его там едва разыскали. И с трудом оторвали: он цеплялся за пружины, шипел. Посадили на колени, погладили - он поднялся, лег, опять поднялся. Он переворачивался с боку на бок и на спину, лизал руку, которая его гладила, лизал самого себя и урчал, урчал. Он вырос веселым, кругломордым, с толстым и коротким, чуть подлиннее рысиного, хвостом. Когда ходят по комнате, он выслеживает, хоронясь за стульями, и нападает. Он балуется, но с ним шутки плохи: он глубоко вонзает когти. Его выгоняют на улицу, и он уходит далеко в лес, пропадает по нескольку дней. Однажды видели, как он схватил белку. Редкая собака обратит его в бегство; соседские псы знают его и остерегаются, чужим от него достается. У него густая шуба, и он не боится морозов. БЕДА На людной московской улице со мной случилась небольшая история. Я шла из школы домой, когда меня обогнала собака, рослая лайка с острыми ушами и круто завернутым на спину хвостом. Она бежала, волоча за собой длинный поводок. Опередив меня, собака свернула к палатке. В палатке продают фрукты, и обычно у задней стены валяются пустые ящики. В тот раз они громоздились один на другом выше человеческого роста. Собака обнюхала нижний ящик, поднялась на задние лапы, и вся гора с грохотом рассыпалась. - Ты что же делаешь! - крикнула я собаке. Она живо подскочила ко мне, прыгнула, толкнув меня в грудь, и я увидела ее раскосые веселые глаза. "Да ладно тебе!" - всем своим видом сказала она и тут же бросилась бежать дальше вдоль тротуара, мелькнула в конце улицы, возле метро и затерялась среди людей. Тогда только я сообразила, что ее белая со светлыми желтыми пятнами шерсть заботливо промыта и вычесана и что у какого-то человека беда. Он ищет собаку, и я могла бы заявить о ней в собачий клуб, куда, наверное, он будет звонить... А потом я вспоминала ее часто. Что произошло между нами? Ведь она меня не знает, как же так точно и сразу она уловила мой тон? Какая легкость понимания! Какое доверие к чужим! И я в тысячный раз жалела, что не схватила ее за поводок. ПЕСЕНКА САВОЯРА Посвящается В.К. Боюсь, что рассказ о Тишке, моем сурке, получится невеселым. Хотелось бы написать о нем так, чтобы чтение доставляло одну радость - ведь смотреть на Тишку в самом деле удовольствие! Но мой сурок принадлежит не мне. Я старалась не думать об этом - почти год он прожил у меня, и даже на несколько часов уходя из дому, я по нему скучала. И он, вероятно, тоже. Когда, возвращаясь, я вставляла ключ в дверь, из комнаты раздавался взволнованный, тонкий вскрик - с лестницы казалось, будто пронзительно свистит птица. Не снимая пальто, я отпирала клетку, из нее торопливо выходил Тишка. Он вставал на задние лапы, тянулся ко мне, прижимая к своей груди кулачки, и бурчал ласково: "У, у, у, у, у, у, у..." Я поднимала его, толстого, тяжелого, он обрадованно покусывал меня за подбородок, старался лизнуть в губы, а успокоившись, разглядывал и пробовал на зубок пуговицы пальто. Очутившись на полу, он лишь теперь потягивался, зевал после долгого сна и вприскочку бежал за мной на кухню, приземистый, косолапый, как медвежонок. По дороге заскакивал в одно место - у него, как у чистоплотной кошки, имелось определенное место для определенных дел. А я пока отрезала кусок свежего черного хлеба, с обеих сторон поливала подсолнечным маслом - готовила любимую Тишкину еду. Он уже топтался у моих ног. Выпрямившись столбиком, он нетерпеливо переступал, поворачивался на месте - ни дать ни взять исполнял вальс. Его никто не учил, а он вальсировал. Не хотелось Тишку дрессировать, но если приложить немного усилий, он хорошо танцевал бы. И под музыку. До Тиши я никогда не видела сурков. Только слыхала о них. В нашей квартире жил когда-то Валя, худенький мальчик с белыми мягкими волосами. К нему ходил Славик - крепыш, немного полноватый, смешливый и живой парнишка. У Вали было пианино, и часто они вдвоем что-то там подбирали, а я часами дожидалась у двери: им было по двенадцать лет, а мне - шесть. Помню, как один раз открылась дверь, выглянул Валя и сказал: - Стоит. Пустим давай? Славик ответил что-то из комнаты, оба рассмеялись. Мне велели влезть на диван. Валя сел за пианино. Ребята запели: Из края в край вперед иду, И мой сурок со мною... Под вечер кров себе найду, И мой сурок со мною. Не знаю, что именно поразило меня тогда и в певцах и в песне, но поразило так, что осталось в памяти навсегда. Валя потом погиб на фронте, а Слава, говорят, живет в Москве - может быть, он прочтет эти строчки, припомнит тот концерт. Много раз потом я слыхала ее, беспечную и грустную песню Бетховена - песенку савояра*. И задумывалась, что это за зверь, к которому так привязывается человек, с которым бродит из края в край, зарабатывая на хлеб и делясь последним куском. Человек играет на шарманке, сурок танцует под музыку и вытаскивает билеты на счастье; вытаскивает не зубами, наверное рукой - теперь-то мне известно, какая у сурка ручка: он умеет сжимать в кулаке хлеб и, когда я его ношу, держится за мой палец. ______________ * Савояр (франц.) - житель Савойи, странствующий с ученым сурком и с шарманкой. ...Тишка съедал хлеб, немного орехов или семечек, отгрызал яблока и втягивал в себя, словно макаронину, стрелку зеленого лука. Сытый, он не прочь поиграть. Он шел в наступление, встав на дыбы, разинув узкий роток с мощными резцами: "У-у-у!" Я толкала его, он мягко валился на спину, показывая заросший золотистой шерстью живот, щипался, похватывал небольно зубами, урчал, лепетал, перекатывался с боку на бок. Честное слово, с ним бывало весело, я смеялась до слез - до того комичный был зверь! И как обидно, что никто, кроме меня, не мог этого видеть! Самое милое в Тише скрыто от посторонних. Он никогда не играл при чужих, он их боялся. Тишка поглядывал на гостей издали, сидел, уткнувшись в пол, приняв странную позу то ли задумчивости, то ли дремоты. Но когда пытались приблизиться, он удирал. Он признавал только меня. Правда, помнил и того человека, своего прежнего хозяина, который его принес. Когда человек этот через полгода появился, сурок узнал его тотчас. Но бало