е, как мне говорили, на улице, соседствующей с Олдгейт, заперли всю семью только потому, что заболела горничная. Хозяин дома жаловался через друзей ближайшему олдермену, а также лорд-мэру и сказал, что готов отправить горничную в чумной барак, но ему отказали; так что на двери у него намалевали красный крест, навесили замок, как было сказано выше, а к дому, согласно правилам, приставили сторожа. Когда хозяин дома понял, что спасения нет, что он с женой и детьми заперты под одной крышей с этой несчастной больной служанкой, он кликнул сторожа и велел, чтобы тот достал сиделку для ухода за бедной девушкой, потому что им самим нянчиться с ней - верная гибель; он дал ясно понять, что, ежели сиделка не будет найдена, девушка наверняка уж умрет, если не от болезни, так от голода, потому что он твердо решил, что никто из его семьи и близко к ней не подступится, а лежит она на чердаке, на высоте пятого этажа, так что оттуда никто не услышит ни ее плача, ни криков о помощи. Сторож согласился, ушел, разыскал сиделку, как ему было велено, и вернулся с ней тем же вечером. Это время хозяин дома употребил на то, чтобы проделать здоровенную дыру из своей лавки на первом этаже в соседний сарайчик, где раньше сидел сапожник, который в те мрачные времена не то умер, не то уехал из города, так что ключ остался у хозяина дома. Проделав проход в сарайчик (чего он не смог бы осуществить, если б сторож сидел у дверей, так как шум работы непременно встревожил бы его), повторяю, проделав проход в сарайчик, он преспокойно ждал, пока сторож не вернется с сиделкою; прождал он и весь следующий день. Но к ночи, услав сторожа еще по какому-то пустячному поручению (насколько я помню, к аптекарю за примочками {138} для служанки, так что сторож должен был дожидаться, пока аптекарь приготовит их, а может, и еще за чем-то, но только так, чтобы задержать его не некоторое время), он вывел всю семью из дома, оставив сиделку и сторожа хоронить бедную девушку - то есть бросить ее в погребальную телегу, - а также позаботиться о своем доме и имуществе. Я могу рассказать великое множество подобных историй, довольно занятных, с которыми мне довелось столкнуться в долгие месяцы этого мрачного года, - я хочу сказать, за правдивость которых я ручаюсь, во всяком случае, за правдивость основных событий, потому что никто в такое время не мог бы поручиться буквально за все подробности. Рассказывали также о всяческих актах насилия по отношению к сторожам; и думаю, что за время мора было не менее восемнадцати - двадцати случаев, когда их убивали или очень тяжко ранили, так что их принимали поначалу за покойников; все это делалось обитателями запертых домов, когда они пытались выбраться оттуда, а сторожа им препятствовали. Да и чего можно было ожидать - ведь в городе оказалось столько тюрем, сколько было запертых домов; и так как люди, подвергнутые тюремному заключению, не знали за собой никаких преступлений и были заперты лишь потому, что их дом постигло несчастье, то мириться с лишением свободы им было особенно невыносимо. Кроме того, большая разница заключалась и в том, что эти тюрьмы, как мы их назвали, имели всего одного тюремщика, и он должен был охранять весь дом; а так как во многих домах было по нескольку выходов (где больше, где меньше) и даже иногда на разные улицы, то одному человеку невозможно было так их охранять, чтобы не дать ускользнуть людям, доведенным до отчаяния ужасом своего положения, обидой на несправедливое обращение и свирепостью самой болезни; и вот - один беседовал со сторожем у парадного входа, пока вся семья убегала через заднюю дверь. Приведу пример: от Коулмен-стрит {139} отходило множество переулков, большинство из которых все еще уцелело. Один из домов в таком переулочке, называвшемся Уайт-Элли, был заперт; однако в нем была даже не задняя дверь, а окно, выходившее во двор, из которого был проход в другой переулок, Белл-Элли {140}. Сторож был поставлен констеблем у входа в дом, где он или его сменщик и стояли денно и нощно; тем временем семья вылезла однажды вечером черев окно во двор, оставив бедняг караулить пустой дом в течение двух недель. Неподалеку от этого места в сторожа пальнули порохом и сильно опалили беднягу; пока он жутко орал и никто не решался прийти ему на помощь, все домочадцы, способные передвигаться, выбрались через окно второго этажа, оставив двоих больных, несмотря на их вопли о помощи. К ним приставили сиделок, а убежавших не нашли; они объявились, лишь когда мор закончился; но так как ничего нельзя было доказать, то ничего им и не было. Надо учесть и то, что, так как это были тюрьмы без решеток и запоров, которые всегда имеются в настоящих тюрьмах, то люди со шпагой или пистолетом в руках вылезали из окон прямо на глазах у сторожей и угрожали беднягам смертью, если они шелохнутся или закричат. Кроме того, у многих были сады со стенами, изгородями, дворами и сараями, а соседи - по дружбе или поддавшись на уговоры - разрешали перелезть через стены и загородки и выйти наружу через их двери. Либо подкупались соседские слуги, чтобы те их выпустили в ночное время; короче говоря, на запирание домов никак нельзя было полагаться. И уж вовсе не отвечало оно своим целям, лишь доводя людей до отчаяния и толкая их на крайние поступки, так что они готовы были пуститься в любую авантюру. И, что еще хуже, многие сбежавшие - бездомные больные в отчаянном состоянии - сильней распространяли заразу, чем если бы они оставались дома; ведь кто бы ни вникал в детали упомянутых случаев, каждый должен был признать несомненным, что именно суровость заточения доводила людей до отчаяния, заставляла стремиться выбраться из своих домов любой ценой {141}, пусть даже признаки чумы уже проступили у них, и они сами не понимали, куда бежать, что делать, и, можно сказать, не ведали, что творили; многие из таких людей, доведенных до крайней нужды, умерли прямо на улице или в поле просто от голода либо были сражены свирепою лихорадкою. Другие слонялись по деревням, шли все дальше и дальше, подгоняемые отчаянием, сами не зная, куда их ноги несут, пока измученные, в полуобморочном состоянии, лишенные всякой помощи и поддержки - ведь и особняки, и деревенские домишки, встречавшиеся им по дороге, отказывали им в ночлеге, не разбираясь, больны они или здоровы, - они не гибли в придорожных канавах или сараях, причем никто не решался приблизиться к ним и облегчить их страдания, хотя, возможно, многие из этих несчастных и не были заразными, но никто не хотел рисковать. С другой стороны, когда чума приходила в семью, - то есть когда кто-либо из домочадцев по неосторожности либо по какой иной причине подхватывал заразу и приносил ее в дом, - это, естественно, становилось известно прежде всего домашним, а уж потом официальным лицам, которые, как вы знаете из "Распоряжения", направлялись для выяснения обстоятельств болезни, когда поступали сведения, что в доме появился больной. За этот промежуток времени - то есть с момента заболевания и до прихода официальных лиц - у хозяина дома было предостаточно времени и возможностей, чтобы уйти самому или вместе с семьей, - лишь бы только ему было куда уйти. Многие так и поступали. Но самым большим бедствием было то, что многие поступали-то так уже будучи зараженными и тем самым заносили болезнь в те дома, которые столь радушно их приютили, что нельзя не признать черной неблагодарностью со стороны гостей. Этим частично и объяснялось общее мнение (точнее, общее возмущение поведением заболевших), согласно которому они без зазрения совести заражали других; однако могу сказать, что хотя в некоторых случаях так оно и было, но все же не столь повсеместно, как утверждалось в народе. Чем можно объяснить столь дурное поведение в момент, когда людям следовало бы считать себя на пороге Страшного Суда, я не знаю. Совершенно убежден, что такое поведение несовместимо как с религией и нравственными устоями, так и с благородством и человечностью, но у меня еще будет случай поговорить об этом. Сейчас речь идет о людях, доведенных до отчаяния сознанием того, что они заперты или будут заперты; о том, что они готовы были выбраться из дома и при помощи хитрости, и при помощи грубой силы либо еще до того, как попадали в заточение, либо позднее; однако несчастья этих людей вовсе не уменьшались после того, как они попадали на свободу, а, наоборот, самым плачевным образом возрастали. С другой стороны, многие из тех, кто таким образом выбрался на свободу, имели дома, где они могли укрыться и где они сами запирались и пережидали чуму; немало семейств, предвидя надвигающийся мор, делали запас провизии, достаточный для целой семьи, и укрывались от света настолько хорошо, что их не видали и не слыхали в продолжение всего бедствия, и только по его окончании они вновь показались на свет целыми и невредимыми. Я могу припомнить несколько таких семейств и рассказать в подробности, как они вели хозяйство; несомненно это был самый действенный способ обезопасить себя, к которому могли прибегнуть те, кому обстоятельства не позволяли уехать из города и у кого не было вне Лондона подходящего пристанища: ведь, запертые таким образом, они все равно что уехали за сотни миль. Не припомню я и чтобы с кем-нибудь из членов таких семей приключилась беда. Среди таких семейств особенно примечательны были голландские купцы, которые превратили свои дома в малюсенькие осажденные крепости и не разрешали никому ни выходить из домов, ни входить, ни даже приближаться к ним; особенно запомнился мне один такой дом в глубине двора на Трогмортон-стрит, выходящий фасадом на Дрейперс-Гарденс {142}. Но возвращаюсь к зараженным семьям, запертым в собственных домах городскими властями. Их бедственное положение невозможно даже описать; и именно из этих домов мы чаще всего слышали самые ужасные вопли и плач бедняг, запуганных до смерти бедственным состоянием их ближайших родственников и ужасом самого пребывания в заточении. Я вспоминаю - и пока я пишу об этом, кажется, будто я даже слышу звуки ее голоса, - об одной женщине, которая располагала довольно значительным состоянием и жила вместе с единственной дочерью, девушкой лет девятнадцати. Они были хозяевами всего дома. Молодая девушка, ее мать и служанка по каким-то делам (не помню точно каким) выезжали за границу. И дом их не был в числе запертых домов; но часа через два после возвращения молодая леди пожаловалась на недомогание; еще через четверть часа ее вырвало и началась страшная головная боль. - Боже милостивый! - воскликнула ее мать в страшном испуге. - Не дай моему ребенку заболеть! Головная боль у девушки нарастала, мать распорядилась согреть постель, уложить несчастную и приготовить белье, чтобы она пропотела, - обычный способ лечения, применяемый при первых же признаках болезни. Пока постель проветривали, мать раздела девушку, положила ее на кровать и стала осматривать со свечой в руках; она тут же обнаружила роковые признаки на внутренней стороне ляжек. Мать, не в силах сдержаться, уронила свечу и так жутко вскрикнула, что этот крик вселил бы ужас и в самое отважное сердце; крик этот был не единственный: горе лишило ее разума; сначала она упала в обморок, потом очнулась и стала бегать по всему дому, вверх и вниз по лестнице как полоумная (да она и была полоумная!) и продолжала кричать и рыдать несколько часов кряду, лишившись рассудка; мне говорили, что она так и не пришла в себя. Что же касается девушки, то она фактически была уже трупом к тому моменту, так как гнойники, вызвавшие пята, распространились по всему телу; не прошло и двух часов, как она умерла. А ее мать голосила в течение нескольких часов, не зная о смерти своего ребенка. Это было давно, и я могу ошибиться, но, кажется, мать так и не пришла в себя и умерла недели через две-три после гибели дочери. Это случай исключительный, и так как он был мне хорошо известен, я и рассказал о нем во всех подробностях; но было несметное число похожих случаев, и еженедельная сводка почти всегда упоминала об одном-двух "испуганных", то есть, можно сказать, "напуганных до смерти". Но кроме тех, кто действительно умер со страху, было огромное число людей, потерявших от страха рассудок, или память, или дар речи. Но возвращаюсь к запертым домам. Одни, как я уже говорил, выбирались из запертых домов хитростью, другие же подкупали сторожей, предлагая им деньги, чтобы те выпустили их потихоньку ночью. Признаюсь, я считал тогда, что это самый невинный из подкупов; и мне представлялось жестоким наказание трех сторожей, которых публично высекли прямо на улице за то, что они выпустили людей из запертых домов. Но, несмотря на эти строгости, деньги все же действовали на бедняг, и многие семьи смогли таким образом "сделать вылазку" и избавиться от своего заточения; но так по большей части поступали те, кому было где укрыться; хотя по дорогам передвигаться стало трудно, оставалось все же множество способов отступления, и, как я уже говорил, немало людей имели палатки; они разбивали их в поле, спали на соломе и, имея при себе достаточный запас провизии, жили как отшельники в кельях, потому что никто не решался к ним приблизиться; о них рассказывали много историй и смешных и трагических; и некоторые из тех, кто жили как странствующие паломники в пустыне, как ни невероятно, избегли гибели благодаря тому, что по собственной воле сделались изгнанниками, наслаждаясь в то же время большей свободой, чем можно было бы ожидать. Я знаю историю двух братьев и их родственника {143}, которые, будучи все людьми холостыми, не обремененными семьями, задержались в Лондоне и уже не смогли оттуда выехать; не зная, куда податься, они решили применить собственный способ уберечься от заразы, способ, на первый взгляд безумный, но, по сути, столь естественный, что остается только удивляться, почему другие не прибегли к нему. Их нельзя было назвать состоятельными, но были они не настолько бедны, чтобы не обзавестись всем необходимым и не иметь возможности сводить концы с концами; видя, что зараза распространяется, они решили сделать все возможное и укрыться. Один из них был солдатом и принимал участие в недавних войнах, а до того - в боях в Нидерландах; не будучи обучен ничему, кроме военного дела, да еще после ранения непригодный для тяжелой работы, он какое-то время подвизался пекарем в Уоппинге и делал сухари для моряков. Брат его был моряком; он каким-то образом лишился ноги, так что не мог выходить больше в море и занимался изготовлением парусов в Уоппинге; будучи хорошим хозяином, он отложил немного денег и был самым богатым из них троих. Третий был плотником; мастер на все руки, все его достояние заключалось в ящике с инструментами, с помощью которых он мог в любое время, за исключением как раз того момента, заработать себе на пропитание, где бы он ни оказался; жил он около Шэдуэлла {144}. Все они были приписаны к приходу Степни, в который, как я уже говорил, зараза пришла в последнюю очередь; и они оставались там, пока не убедились со всей очевидностью, что чума затихает в западной части города и движется теперь на восток, то есть в их направлении. Историю этих троих, если читатель позволит мне ее рассказать от их имени, не требуя подтверждения деталей и не пеняя за неточности, я сообщу, насколько смогу подробно, убежденный, что эта история сможет послужить образцом для подражания любому бедняге в случае общественного бедствия; если же, по бесконечной милости Божией, не будет к тому повода, история эта все равно окажется полезной во стольких случаях, что ни у кого не будет основания сказать, будто от изложения ее не было проку. Я предваряю всеми этими соображениями мою историю, однако пока что мне еще многое нужно сказать, прежде чем я покину сцену. Первое время я свободно ходил по улицам, хотя и старался не подвергать себя очевидной опасности, если не считать того случая, когда я пошел посмотреть на огромную яму, которую вырыли на кладбище при церкви в нашем приходе Олдгейт. Ну и жуткая была яма: я не мог сдержать своего любопытства и не взглянуть на нее. Насколько могу судить, она была около сорока футов в длину и пятнадцать - шестнадцать футов в ширину и футов девять глубиной, когда я впервые заглянул в нее; но говорили, что позднее ее раскопали в глубину у одного из краев чуть не на двадцать футов, пока не дошли до воды и не вынуждены были остановиться; кажется, к этому времени в приходе вырыли несколько таких ям; ведь хоть чума и не торопилась добраться до нашего прихода, но, когда она все же туда добралась, свирепствовала в приходах Олдгейт и Уайтчепл сильнее, чем в каком-либо другом районе города. Я говорил уже, что вырыли несколько ям в других местах по мере того, как зараза стала распространяться в нашем приходе, особенно же когда по улицам начали разъезжать погребальные телеги, а произошло это в нашем приходе не раньше начала августа. В каждую из таких ям опустили по пятьдесят -шестьдесят трупов, потом стали делать углубления побольше и складывать в них всех, кого привозили телеги в течение недели; больше тел ямы не вмещали: ведь зарывать их надо было не менее чем на шесть футов от поверхности, а на глубине семнадцати-восемнадцати футов начиналась вода. Но сейчас, к середине сентября, чума уже так разбушевалась, что число похорон в нашем приходе превысило число похорон в каком-либо другом приходе за истекшее время; и вот тогда-то распорядились вырыть этот чудовищный котлован - ведь это, скорее, был котлован, чем просто яма. Полагали, когда его рыли, что такой ямы хватит на месяц, а то и дольше, и некоторые даже упрекали церковных старост, что они разрешили такую чудовищную вещь - будто готовятся похоронить весь приход и тому подобное. Но время показало, что церковные старосты оценили положение прихода лучше, чем его жители: яму закончили рыть, полагаю, 4 сентября, и где-то 6 сентября в ней начали хоронить, а к 20 сентября, то есть ровно через две недели, когда в нее сбросили 1114 тел, пришлось остановить дальнейшие захоронения, так как тела лежали уже лишь в шести футах от поверхности. Не сомневаюсь, что в приходе еще остались старожилы, которые могут это подтвердить и даже показать лучше, чем я, в какой именно части церковного кладбища находилась эта яма. Ее границы еще долгие годы были заметны; в длину они шли параллельно проходу, ведущему от западной стены кладбища к Хаундсдич, и поворачивали на восток, к Уайтчеплу, проходя мимо гостиницы "Три монашки". Около 10 сентября любопытство вновь подстрекнуло, точнее, заставило меня вторично сходить к этой яме - теперь там уже лежало около четырехсот тел. И мне мало было прийти туда днем, как я сделал в первый раз, - ведь тогда ничего не увидишь, кроме рыхлой земли, потому что все опущенные в яму тела немедленно засыпали землей так называемые погребальщики, в прежние времена их именовали могильщиками; так что я решился идти ночью и посмотреть, как туда бросают тела. Существовало строгое распоряжение не подпускать людей к этим ямам, и все лишь для того, чтобы избежать распространения заразы. А вскоре такое распоряжение стало еще объясняться и тем, что заболевшие в ожидании скорой кончины и в беспамятстве бреда нередко подбегали сами к таким ямам, закутанные лишь в одеяла или лохмотья, и бросались в них, чтобы, как они говорили, похоронить себя. Не могу сказать, чтобы кому-нибудь разрешали ложиться туда добровольно, но я слышал, что в Финсбери в приходе Крипплгейт, к огромной яме, расположенной неподалеку от полей и не обнесенной стеною, многие приходили, бросались в нее и погибали, даже не засыпанные землей; и когда подъезжали погребальные телеги с телами, их находили уже мертвыми, хотя еще не остывшими. Это немного поможет описать ужасы того времени, хотя нет никакой возможности передать все это так, чтобы тот, кто не видел всего собственными глазами, составил бы себе правильное представление, и можно лишь повторять, что это было очень-очень-очень страшное время, которое словами не описать. Меня пустил на кладбище мой знакомый, церковный сторож {145}, который в тот день дежурил; хоть он и не отказал мне в просьбе, однако горячо советовал не ходить; он строго сказал (это был добрый, разумный и глубоко верующий человек), что, рискуя, подвергая себя опасности, они выполняют свой долг и возложенное на них дело, а потому могут надеяться на благополучный исход; у меня же нет другого побуждения, кроме праздного любопытства, которое я не стану - он надеется - выдвигать как оправдание своего рискованного поступка. Я ответил, что мне было внушение пойти и что, быть может, это будет для меня назидательным и отнюдь не бесполезным опытом. - Что ж, - сказал этот славный человек, - если вы решаетесь на риск по этой причине, во имя всего святого, заходите. Это будет для вас полезнее всякой проповеди, даже самой лучшей из всех, что вы когда-либо слышали. Зрелище говорит само за себя (да как громко!) и призывает нас к покаянию. - С этими словами он открыл калитку и добавил; - Входите, коль вы так хотите. Речь его слегка смутила мою решимость, так что я какое-то время помедлил, колеблясь, но тут как раз показались два факела со стороны Минериз, послышался звук колокольчика, а потом в дальнем конце улицы появилась погребальная телега, как ее называли; так что, не в силах долее сдерживать свое желание увидеть все собственными глазами, я вошел. Как мне сперва показалось, на кладбище никого не было, кроме погребальщиков и кучера. Но, когда приблизились к яме, заметили мужчину, закутанного в коричневый плащ; он ходил из стороны в сторону в каком-то полубредовом состоянии и размахивал руками под плащом, так что погребальщики сразу столпились вокруг него, приняв его за одного из тех бедняг, которые, как я уже говорил, обуянные отчаянием либо в бреду, пытаются сами себя похоронить. Он молча ходил взад-вперед и лишь глубоко вздыхал, будто сердце его разрывалось от горя, потом дважды громко простонал. Когда погребальщики подошли к нему, обнаружилось, что он не из тех, кто доведен до отчаяния болезнью (о них я уже упоминал), и не повредился в уме, но погружен в глубочайшую скорбь, ибо жену и детей его как раз привезли на телеге, а он шел за нею, предавшись горю. Он оплакивал их всем сердцем - это было ясно, - но держался как подобает мужчине, не давая воли слезам, и, спокойно возражая погребальщикам, просил оставить его в покое, сказал, что хочет лишь посмотреть, как тела опустят в яму, а потом уйдет; так что они перестали докучать ему. Но как только телега подъехала и тела стали без разбору сбрасывать в яму, что было для него неожиданностью (ведь он надеялся, что каждого пристойно опустят в могилу, хотя позднее ему объяснили, что это не имеет смысла), повторяю, как только он увидел все это, он, не в силах долее сдерживаться, зарыдал в голос. Он что-то сказал, мне не удалось расслышать, что именно потом отошел на несколько шагов в сторону и лишился чувств. Погребальщики подбежали и подхватили его; вскоре он пришел в себя, и его отвели в таверну "Сорока" в конце Хаундсдич, где, кажется, его знали и обещали о нем позаботиться. Уходя, он еще раз заглянул в яму, но погребальщики так быстро забросали тела землей, что, хотя свету было достаточно - фонари со свечами внутри, установленные по краям ямы {146} на кучах земли, горели всю ночь штук по семь-восемь, а то и больше, - ничего нельзя было разглядеть. Это было душераздирающее зрелище, и произвело оно на меня не меньшее впечатление, чем на его участников; другая же сцена была жуткой и устрашающей: в телеге было шестнадцать-семнадцать трупов; одни - закутанные в полотняные простыни, другие - в лохмотья, некоторые были почти что голые или так небрежно укутаны, что покровы слетели, когда их бросали с телеги, и теперь они лежали в яме совершенно нагими; но дело было не столько в них как таковых или в непристойности их вида, а в том, что столько мертвецов свалено вместе в братскую могилу, если можно так выразиться, где без разбору богачи и бедняки лежали рядом; другого способа хоронить не было - да и не могло быть, так как невозможно было заготовить гробы для стольких людей, сраженных внезапной напастью. О погребальщиках рассказывали с возмущением, что если тело отдавали им пристойно запеленутое, как тогда выражались, то есть укутанное в саван с головы до пят, как это нередко бывало, причем на саван шло хорошее полотно, так повторяю: утверждалось, будто погребальщики настолько озверели, что стаскивали саван в телеге и спускали тело в могилу голым. Но так как я не могу представить себе, чтобы христиане были способны на такой грех, и так как в то время было много самых чудовищных слухов, я могу только пересказывать их, не ручаясь за достоверность. Бесчисленные рассказы ходили также о жестокости сиделок, ухаживающих за больными, о том, как они приближали фатальный исход для тех, за кем брались ухаживать. Но я еще расскажу об этом в свое время. Меня действительно потрясло это зрелище; оно буквально подкосило меня; я ушел с сокрушенным сердцем и с таким отчаянием в мыслях, что его невозможно и описать {147}. Как раз когда я вышел с церковного двора и свернул на улицу, ведущую к моему дому, я увидел еще одну телегу с факелами и человека с колокольчиком, идущего перед ней; она заворачивала с Хэрроу-Элли в Мясной ряд {148} и была, полагаю, тоже битком набита трупами; направлялась она прямо к церкви. Я чуть помедлил, но у меня не хватило духу возвратиться обратно и присутствовать при еще одной тягостной сцене, так что я пошел прямо домой, где с благодарностью предался размышлениям о том, какого риска я избежал, поскольку я надеялся, что не заразился, как оно и оказалось в действительности. И тут я вновь вспомнил о горе того бедняги и не мог сдержать слез, размышляя о нем и сокрушаясь, быть может, не менее, чем он сам; и так угнетали меня мысли о нем, что, не сдерживаясь долее, я снова пошел на улицу, в таверну "Сорока", решившись разузнать о нем. Был уже час ночи, однако несчастный джентльмен все еще находился в таверне. Хозяева ее - люди вполне благожелательные, приветливые и воспитанные - и в эти тяжелые времена не закрывали своего заведения, продолжая торговлю, хотя и не так бойко, как раньше; но у них повадилась собираться одна омерзительная компания; эти люди, невзирая на весь ужас того времени, сходились в таверне ежевечерне, вели себя все с той же буйной и шумной невоздержанностью, к которой привыкли в прежние дни, и держались столь вызывающе, что даже сами хозяева заведения стали стыдиться, а потом и побаиваться их. Они обычно располагались в комнате, выходящей на улицу, засиживались допоздна, пока телега с трупами, направлявшаяся к Хаундсдич, не показывалась в конце улицы; когда она приближалась к таверне и можно было расслышать звон колокольчика, они распахивали окна и выглядывали наружу; если же, как это часто случалось, на улице или под окнами, когда проезжала телега, слышались причитания, они обычно отпускали непристойные шуточки и насмехались над людьми, особенно если те молили Господа сжалиться над ними, как это многие делали в те времена, проходя по улицам. Когда туда принесли беднягу, о чем я уже говорил, эти джентльмены, потревоженные шумом, поначалу с возмущением набросились на хозяина за то, что тот разрешил притащить подобного типа, как они выразились, к ним сюда прямо из могилы. Но когда им объяснили, что человек этот живет по соседству, что он совершенно здоров и лишь сражен бедствиями, обрушившимися на его семейство и тому подобное, их раздражение вылилось в насмешках над беднягой за его печаль по жене и детям и в поддразнивании, почему у него не хватило смелости тоже броситься в яму и отправиться на небо всей компанией, как они выразились, добавляя при этом всяческие ругательства и даже богохульства. За этим-то мерзким занятием я и застал их, вернувшись в таверну; и, насколько я мог понять, хотя бедняга сидел молча, тихий, безучастный и погруженный, несмотря на их нападки, в свое горе, он все же был удручен и обижен такими речами. Так что я слегка одернул насмешников, будучи хорошо знаком с их повадками и даже зная двух из них лично. Те тут же набросились на меня с ругательствами и проклятиями; спросили, почему я не лежу спокойно в могиле, когда столько порядочных людей почиет на кладбище; или почему не сижу я дома и не молю Небо, чтоб за мной не приехала погребальная телега, и тому подобное. Я был весьма изумлен наглостью этих людей, хоть отнюдь не напуган их обращением. Однако я сдержался. Я сказал, что хотя и плюю на их попытки (как и на попытки любого другого) упрекнуть меня в бесчестии, однако признаю, что многие более достойные, чем я, люди были унесены в могилу по суровому суду Господа нашего. А отвечая конкретно на их вопрос, полагаю, что я был милостиво спасен Господом, чье имя они поносят и поминают всуе, среди множества причин, одному Богу ведомых, еще и для того, в частности, чтобы мог я одернуть их за дерзость и наглость их поведения в такое ужасное время, особенно же за насмешки и издевательства над честным джентльменом, их соседом (некоторые из них знали его лично), сраженным горем, как им прекрасно известно, из-за утрат, постигших, по воле Божией, его семью. Не могу сейчас точно припомнить, какими именно безбожными, возмутительными насмешками встретили мои слова эти люди, подогретые, похоже, и тем, что я отнюдь не испугался и свободно выражал свое мнение. Да если бы и припомнил, не стал бы обременять ими свой рассказ: это были ужасные проклятия, божба и ругательства, которые в те времена даже самые дурные люди из низов не решились бы произнести; ведь, если не считать таких негодяев, как эти, даже самые жалкие отщепенцы в те времена имели страх Божий, чувствуя над собой могущественную длань, способную в любую минуту их уничтожить. Но что было хуже всего - в своих дьявольских высказываниях смели они богохульствовать и вести безбожные речи, высмеивая мое утверждение, что чума есть карающая длань Господня, вышучивая и грубо поднимая на смех мои слова о возмездии, будто не Божественное Провидение навлекло на нас столь разрушительный удар; и называя поведение людей, молившихся при появлении погребальных телег, нелепым, экзальтированным и наглым. Я что-то ответил им - то, что мне показалось уместным, - но, видя свое бессилие положить конец их мерзким речам (они даже удвоили насмешки), я, преисполнившись гнева и ужаса, ушел прочь, сказав, что длань Правосудия, простертая над городом, обрушит свою справедливую кару на них и их близких. Они приняли мои упреки с полнейшим презрением, подвергли меня величайшему глумлению, на какое были способны, обрушили самые наглые и оскорбительные издевки за то, что, как они выразились, я читал им проповеди; все это скорее удручило, чем рассердило меня; и я ушел, мысленно благословляя Бога за то, что я не смалодушествовал перед ними, пусть даже они и всячески оскорбили меня в отместку. Они еще три-четыре дня продолжали вести себя в том же духе, насмехаясь и издеваясь надо всем набожным и глубокомысленным, а особенно над любыми попытками объяснить бедствие Божественным Правосудием; мне говорили, что они по-прежнему измывались над добрыми людьми, которые, несмотря на угрозу заразы, ходили в церковь, постились и молили Бога не обрушивать на них свой праведный гнев. Как я сказал, они продолжали вести себя в том же духе еще три-четыре дня - полагаю, это длилось не долее, - а потом один из них, как раз тот, который спросил беднягу, почему он сам не в могиле, был сражен чумой, посланной Небом, и окончил жизнь самым жалким образом; короче, каждый из них был брошен в ту огромную яму, о которой я говорил, еще до того, как она заполнилась, то есть менее чем за две следующие недели. Люди эти были повинны во многих сумасбродствах, при одной мысли о возможности которых в такое время человеческая природа должна бы содрогнуться, и особенно в насмешках и издевательствах надо всем, что им встречалось богобоязненного, и пуще всего над благочестивым хождением в церковь и молитвенные дома, чтобы просить у Неба защиты в это время печали; а так как из таверны, где они собирались, был виден церковный портал, у них всегда находился повод для безбожного и кощунственного зубоскальства. Однако незадолго до случая, о котором я рассказал, таких поводов становилось все меньше, потому что зараза до такой степени разбушевалась в этой части города, что люди стали бояться посещать церковь; во всяком случае, количество прихожан сильно уменьшилось. Да и многие священники либо умерли, либо уехали из города; ведь теперь и вправду нужна была недюжинная смелость и твердая вера, чтобы в такое время не только оставаться в городе, но и отваживаться приходить в церковь и исполнять обязанности священнослужителя перед паствой, часть которой - священник имел все основания предполагать - уже подхватила заразу; да еще делать это ежедневно или, как в некоторых церквах, дважды в день. Правда, люди проявляли исключительное рвение к исполнению религиозных обрядов; и так как двери церкви были всегда открыты, туда приходили в любое время, независимо от того, шла служба или нет; люди запирались на отдельных семейных скамьях и возносили молитвы с огромным воодушевлением и пылом. Другие собирались в молитвенных домах в соответствии со своими религиозными взглядами, но все без разбору становились предметом насмешек тех людей, особенно в начале мора. Кажется, их одернули за оскорбление религии достойные люди самых разных убеждений; после чего, да и вследствие бурной вспышки болезни, они уже ко времени описываемого случая несколько умерили свою грубость, но их подтолкнула на сквернословие и богохульство суматоха вокруг бедного джентльмена, когда его принесли; да, возможно, и мое осуждение подлило масла в огонь; хотя вел я себя, насколько возможно, спокойно, сдержанно, вежливо, что поначалу было воспринято как трусость и лишь усилило их оскорбления, хотя позднее они и поняли, что ошиблись. Я ушел домой опечаленный и удрученный омерзительной порочностью этих людей, не сомневаясь, однако, что они станут устрашающим примером правосудия Божия; ибо я смотрел на то мрачное время как на время Божьего возмездия и не сомневался, что Господь с особой тщательностью избирает сейчас тех, на кого обрушить гнев Свой; и хоть я полагал, что многие честные люди падут, и уже пали во время общего бедствия, и что нельзя судить о духовном облике человека на основании того, пострадал ли он во время всеобщего уничтожения или нет, однако, повторяю, казалось неоспоримым, что Бог не одарит Своею милостию столь открытых Своих врагов, которые оскорбляли имя Его, отрицали Его возмездие и насмехались над верой и верующими в такое время; нет, даже если бы Он, по милости Своей, и отпустил им грехи в другое время: ведь сейчас наступил день гнева Божия, день испытания, почему и пришли мне на ум слова Иеремии (глава 5, стих 9): {149} "Неужели Я не накажу за это? говорит Господь; и не отмстит ли душа Моя такому народу, как этот?" Повторяю {150}, все эти мысли преследовали меня, и я в ужасе вернулся домой, удрученный порочностью этих людей; просто в голове не укладывалось, что можно настолько закоснеть в грехах, чтобы так оскорблять Бога, Его служителей, Его почитателей, в то время как Он обнажил меч свой, дабы покарать и их самих, и весь народ. Не буду отрицать, поначалу я был сильно разгневан, но гнев этот объяснялся не оказанным лично мне отпором, а ужасом перед их кощунственными речами. Но все же я сомневался - не примешивалось ли здесь и личной обиды, ведь они бросили мне столько оскорбительных слов, бросили прямо в лицо; и через некоторое время, вернувшись домой с этим тяжким грузом на душе, я лег в постель (спать в ту ночь я не мог) и самым смиренным образом поблагодарил Господа за спасение от великой опасности, которой я подвергался, настроился на торжественный лад и от всей души стал молиться за этих отчаявшихся несчастных, прося Бога помиловать их, открыть им глаза и даровать им смирение. Тем самым я не только исполнил свой долг, а именно - помолился за тех, кто дурно обошелся со мною, - но и подверг допросу собственное сердце и, к своему удовлетворению, убедился, что нет в нем места обиде за то, что лично меня оскорбили; и я всем советую поступать тем же способом, если они хотят отделить радение за честь Господню от страстей, порожденных личной обидой. Но я должен вернуться назад, к событиям, о которых узнал в дни того испытания, особенно же ко времени, когда стали запирать дома в первый период распространения заразы; потому что, пока болезнь не достигла еще наивысшей точки, у людей было больше досуга обмениваться наблюдениями, чем позднее: ведь, когда дошло до предела, люди более не общались друг с другом, как раньше. Я уже говорил, что в период запирания домов нередки были нападения на сторожей. Что до солдат, то их совсем не осталось: та незначительная гвардия, которою тогда располагал король, - ничтожная по сравнению с позднейшими временами, - была рассредоточена: часть ее находилась в Оксфорде вместе с двором, часть - в казармах в отдаленных районах страны; в Лондоне оставалось небольшое подразделение, выполнявшее свои обязанности при Тауэре и Уайтхолле {151}, но оно было весьма малочисленно. Не уверен и в том, что в Тауэре была какая-либо иная охрана, кроме караульных, как их называли (они стояли у ворот в мундирах и шапках, таких же, как у йоменов в гвардии), не считая обычных стрелков числом в 24 человека и офицеров, которых называли латниками, направленных присматривать за складом боеприпасов. Собрать какие-либо обученные отряды тоже не было никакой возможности. Если бы командиры в Лондоне и Миддлсексе приказали бить в барабаны и созывать милицию {152}, думаю, ни один отряд, невзирая ни на какие последствия, не собрался бы. Все это усиливало неуважительное отношение к сторожам, а возможно, и порождало случаи насилия. Я упоминаю об этом, чтобы заметить, что ставить дозорных и запрещать людям выходить наружу, во-первых, не приносит ожидаемых результатов, так как люди все равно вырываются, либо хитростью, либо силой, стоит только им захотеть; во-вторых, таким образом выходят на волю люди по большей части зараженные, которые в своем отчаянном положении бросаются из одного места в другое, не считаясь с тем, что несут заразу; это-то, возможно, и породило утверждение, будто заразившимся хочется заразить и других, хотя в действительности это ложное утверждение. Мне прекрасно известно - таких случаев немало, и я могу рассказать о них, - когда порядочные, набожные, благочестивые люди, заболев, настолько боялись заразить других, что запрещали даже членам собственных семей приближаться к ним, в надежде, что тех минует болезнь, более того, отошли в мир иной, так и не попрощавшись с ближайшими родственниками, чтобы не подвергать их опасности и не оказаться причиною их болезни. Если же и были случаи, когда зараженные не думали о вреде, который они причиняют другим, то одна из причин, хотя и не главная, заключалась в том, что, когда они вырывались из запертых домов, то, доведенные до крайности отсутствием пищи и крова, вынуждены были скрывать свое состояние, тем самым становясь невольным источником заразы для тех, кто оставался в неведении и не берегся. Я думал тогда, и сейчас остаюсь того же мнения, что запирание домов и удерживание людей силой, как в тюрьме, в их собственных жилищах, не приносило плодов, как я уже говорил. Более того, полагаю, что это даже наносило вред, так как заставляло отчаявшихся людей переходить с места на место, разнося чуму, тогда как при других обстоятельствах они спокойно опочили бы в собственных постелях. Помню одного горожанина, который, вырвавшись таким образом из дома на Олдерсгейт-стрит {153} или где-то рядом, пошел по дороге в сторону Излингтона; он попытался остановиться в "Ангеле", потом в "Белой лошади" (гостиницах, известных и сейчас под этими названиями), но ему отказали; тогда он пришел в "Пятнистого быка" (эта гостиница тоже сохранила свое название). Он спросил комнату только на одну ночь, утверждая, что направляется в Линкольншир, и заверил всех, что совершенно здоров и не источает заразы: в тот момент болезнь внешне почти не проявилась. Ему объяснили, что свободных помещений у них нет, кроме одной комнатушки с кроватью на чердаке, но и ее они могут сдать лишь на одну ночь, так как на следующий день ожидают нескольких гуртовщиков со скотом; если такие условия его устраивают, он может остаться на ночлег, сказали ему, на что он и согласился. Тогда вместе с ним наверх послали служанку со свечой показать помещение. Одет он был прекрасно и казался человеком, которому едва ли пристало ночевать на чердаке. Войдя в комнату, он глубоко вздохнул и сказал служанке: - Не часто приходилось мне ночевать в такой спальне! Однако служанка вновь заверила его, что лучшего помещения в доме нет. - Что ж, - сказал он, - как-нибудь перебьюсь, сейчас такие страшные времена. Ведь все его только на одну ночь! Тут он присел на кровать и попросил служанку принести ему пинту подогретого эля {154}. Соответственно, служанка пошла за элем, но какая-то суматоха в доме отвлекла ее настолько, что она, занявшись другими делами, совершенно забыла о поручении и так и не поднялась к нему в тот вечер. На следующее утро, когда джентльмен не спустился, кто-то спросил, что с ним, у служанки, которая провожала его накануне в его комнату. Та ахнула: - Господи, я совсем о нем забыла! Ведь он просил принести подогретого эля, но это напрочь выпало у меня из головы! Тогда уже не служанку, а кого-то еще послали посмотреть, что там происходит, и тот, поднявшись, обнаружил, что джентльмен умер, и труп лежит поперек постели и почти похолодел; одежда на нем была сорвана, челюсть отвисла, глаза выпучены самым жутким образом, одна рука судорожно сжимала покрывало; видно было, что умер он вскоре после того, как ушла служанка; возможно, если бы она вернулась с элем, то застала бы его уже мертвым на кровати. Страшная тревога поднялась в доме: до этого несчастья гостинице не угрожала непосредственная опасность, теперь же зараза пришла в дом и немедленно распространилась и на соседние жилища. Не помню, сколько людей погибло в самой гостинице, но, кажется, служанка, которая поднималась наверх, тут же слегла просто с испуге, а за нею и еще несколько человек. Во всяком случае, если за неделю до того в Излингтоне от чумы умерло только двое, то неделей позже было зарегистрировано 16 смертей, из них 14 от чумы. Это была неделя с 11 по 18 июля. Была лишь одна уловка, к которой прибегали многие семьи, когда в их дом приходила зараза, а именно: при первых же признаках тревоги они уезжали из Лондона и гостили где-нибудь у друзей; при этом обычно они оставляли дом и имущество на попечение родственников или соседей. В других случаях дома накрепко запирались, на дверях вешали замок, окна заколачивались сосновыми досками, и заходить вовнутрь разрешалось лишь городской инспекции; но и ее проверки были крайне редкими. Считалось, что в Сити и его окрестностях, включая приходы за городскими стенами {155} и пригороды в Сарри, а также район на другой стороне реки, называемый Саутуэрком, было не менее 10 000 брошенных домов. И это не считая арендуемых квартир и отдельных членов семей, уехавших из города; таким образом, было подсчитано, что город покинуло не менее двухсот тысяч человек. Но я еще остановлюсь на этом позднее. Здесь же упоминаю об этом для того, чтобы сообщить, что те, кто имел в своем распоряжении по два дома, могли поступить следующим образом: если кто-либо из членов их семьи заболевал, хозяин дома, прежде чем сообщить об этом наблюдателям или городским властям, немедленно переселял всех остальных членов семьи, включая детей и слуг, в другой дом, после чего сообщал о случившемся наблюдателям, нанимал сиделку или сиделок, а потом еще кого-нибудь, чтобы наблюдать за домом (за деньги это вполне возможно было сделать) в случае, если заболевший умрет. Нередко это спасало жизнь всей семье, которая, останься она запертой в доме с заразным больным, неизбежно погибла бы. Но, с другой стороны, в этом были и свои неудобства: ведь страх оказаться запертым заставлял многих убегать вместе со всем семейством, в числе которого могли быть и люди уже заразившиеся, пусть даже это внешне было и незаметно; при полной свободе передвижения люди эти вынуждены были скрывать свое состояние, а подчас они и сами не подозревали о нем; так что они заражали других и распространяли болезнь самым чудовищным образом, о чем я еще расскажу. А теперь мне хотелось бы сделать несколько замечаний, возможно, полезных для читателей, если им выпадет на долю столкнуться с подобным ужасным испытанием. 1) Зараза обычно проникала в дома через слуг, которых посылали за всем необходимым, а именно: за пищей, лекарствами, к булочнику, лавочнику, в пивную и прочее; волей-неволей ходя по улицам, заглядывая в магазины, на рынки и в тому подобные места, слуги нет-нет, да встречались с больными людьми, подхватывали их зловонное дыхание и несли его домой, в семью. 2) Большим упущением было то, что в таком огромном городе существовал лишь один чумной барак: ведь будь в нем вместо одного барака за Банхилл-Филдс {156}, где могло разместиться не более двухсот-трехсот человек, несколько чумных бараков, рассчитанных каждый на тысячу человек, да так, чтобы там не приходилось лежать по двое в одной кровати и не стояло по две койки в одной палате, и если бы каждый хозяин дома, обнаружив, что его слуга заболел, должен был бы отослать его в ближайший чумной барак (с его согласия, разумеется, а многие были на это согласны), и если бы наблюдатели поступали таким же образом с бедняками, когда те подхватывали заразу, - повторяю, если бы все это делалось в тех случаях, когда люди соглашались на это добровольно (никак не иначе!), вместо того чтобы запирать дома, то убежден теперь, как и тогда, что погибло бы на несколько тысяч меньше народу. Ведь было замечено, - и я могу привести несколько случаев только из того, что мне было лично известно, - если заболевшего слугу или отсылали куда-либо, или остальные переселялись в другое место, то семья таким образом спасалась, тогда как, если дом запирали, когда в нем кто-то заболевал, погибали все члены семьи, и погребальщикам приходилось заходить внутрь, чтобы вынести трупы, так как некому было даже поднести их к дверям. 3) Это приводит меня к бесспорному выводу, что болезнь распространялась при помощи инфекции, то есть при посредстве определенных токов воздуха или испарений, которые врачи называют "миазмами"; они распространяются через дыхание, или пот, или через нарывы больных, или еще каким-то способом, неизвестным даже врачам, при котором миазмы воздействуют на каждого, подошедшего к больному на определенное расстояние, немедленно проникают в жизненные органы здоровых людей, выделяют в крови определенный фермент и приводят людей в крайне возбужденное состояние; и так только что заразившиеся передают тем же путем заразу другим. Могу привести несколько примеров, которые убедят всякого, кто хоть раз над этим задумывался; не без удивления узнал я, что теперь, когда мор прекратился, некоторые утверждают, что это был Гром Небесный, который прямо разил того или иного человека, других же не трогал, - к подобным утверждениям отношусь я с презрением и считаю их порождением невежества и религиозной экзальтации; то же могу сказать и про мнение, высказывавшееся некоторыми, будто зараза переносится только по воздуху с помощью насекомых или каких-то невидимых существ, которые попадают в организм с дыханием или даже через поры, и далее выделяют очень сильный яд или откладывают ядовитые яйца, которые попадают в кровь и таким образом отравляют организм; все эти рассуждения полны ученых благоглупостей, что неоднократно подтверждалось на опыте; но я еще поговорю об этом более подробно в другом месте. Здесь же скажу, что ничто не было столь пагубно для обитателей города, как их же собственная лень и нерадивость, когда, уже предупрежденные о том, что грядет испытание, они не озаботились запастись продовольствием и другими необходимыми вещами, имея которые могли бы жить уединенно, не покидая собственных домов, как некоторые и делали; причем эти люди своей предусмотрительностью, как я уже говорил, в большинстве случаев убереглись от опасности. Да и очерствели люди настолько, что не стеснялись, как это было вначале, заговаривать с другими, когда болезнь настигала их, нет, - хотя они и прекрасно знали, что больны. Признаюсь, я был одним из тех непредусмотрительных, кто не имел никаких запасов, так что слуги мои были вынуждены выходить за каждой пустяковой покупкой в пенни и даже в полпенни, как это было и до чумы; так продолжалось и после того, как я на опыте убедился в собственной глупости; поумнел я с таким опозданием, что еле успел обеспечить себя на месяц самым необходимым. Мои домочадцы состояли лишь из старушки, которая вела хозяйство, горничной и двух подмастерьев; {157} по мере того как чума набирала силу в наших кварталах, я стал с грустью размышлять о том, что делать и как себя вести. Мрачные картины, наблюдаемые на улице, куда бы я ни шел, переполняли меня ужасом и страхом заразы, который и сам по себе был ужасен, особенно вот в каком отношении. Вздутия, обычно на шее и в паху, когда затвердевали и не прорывались, становились столь болезненными, что могли сравняться лишь с самой изощренной пыткою; некоторые, не в силах выносить мучений, выбрасывались из окон, или стрелялись, или кончали с собой еще каким-нибудь способом; я видел несколько таких трупов. Другие, не в силах сдержаться, заглушали боль безумным воем; и столь громкие и жалобные крики раздавались на улицах, что кровь стыла в жилах, особенно если учесть, что та же кара могла в любой момент пасть и на твою голову. Не могу не признаться, что решимости у меня теперь сильно поубавилось; сердце уходило в пятки, и я горько оплакивал собственное безрассудство. Когда, выходя на улицу, я сталкивался со сценами, которые только что описал, повторяю, я горько оплакивал свое безрассудное решение остаться в городе. Часто жалел я о том, что предпочел остаться и не уехал с братом и его семьей. Запуганный всеми этими жуткими картинами, я иногда возвращался домой с решением больше не показываться на улице; временами я в течение трех-четырех дней придерживался принятого решения, проводил время в истовых выражениях благодарности за свое здравие и здравие моих домочадцев, в самом покаянном настроении ежедневно взывая к Богу, служа Ему постом, самоуничижением и благочестивыми размышлениями. В эти же периоды я читал книги и вел свои записи, помечая все, что ежедневно со мною случалось, на основе которых впоследствии я написал большую часть сего труда прежде всего ту, где повествуется о внешних событиях. Что же касается моих размышлений, то оставляю их для личного пользования и надеюсь, что они не будут обнародованы ни при каких обстоятельствах. Записал я и еще одни размышления {159} - на темы божественные: это мысли, которые в то время приходили мне в голову и были для меня большим подспорьем, но едва ли другим они пригодятся, так что не буду более упоминать о них. Был у меня близкий друг - доктор по фамилии Хитт; {160} я частенько посещал его в те мрачные дни и весьма благодарен ему за советы и указания, как лучше уберечься от заразы, когда ходишь по улицам (а он заметил, что я нередко это делаю), и что держать во рту, когда выходишь из дома. Он тоже довольно часто навещал меня, и, так как был он таким же хорошим христианином, как и хорошим врачом, беседы с ним были великой поддержкой для меня в самые страшные времена. Было начало августа, и чума жутко свирепствовала в тех местах, где я жил; доктор Хитт, зайдя навестить меня и обнаружив, что я столь часто решаюсь выходить на улицу, пылко убеждал меня запереться в доме вместе с домочадцами и никому не разрешать выходить; наглухо закрыть все окна и ставни, опустить занавеси и ни при каких обстоятельствах не открывать их; но до того хорошенько прокурить те комнаты, где окно или дверь пришлось бы открывать, используя для этого смолу, серу, порох и тому подобное; так мы и поступили; но, поскольку у меня не было запаса провизии для столь уединенного житья, полностью запереться в доме было невозможно. Однако я попытался, хоть и с большим опозданием, сделать кое-какие приготовления, прежде всего, запастись всем необходимым для выпечки хлеба и приготовления пива; я пошел и купил два мешка муки, так что в течение нескольких недель мы выпекали хлеб сами, в печке; потом я купил солоду и наварил столько пива, сколько поместилось в имевшихся у меня бочонках {161}, то есть недель на пять-шесть; я также сделал запас подсоленного масла и чеширского сыра; {162} вот только мяса у меня не было, а чума так свирепствовала среди мясников и на бойнях, на противоположной стороне нашей улицы, где они жили, что ходить туда было опасно. И здесь хочу вновь повторить, что необходимость выходить из домов за провизией была в значительной степени причиной бедствия всего города: ведь люди при этом так или иначе подхватывали заразу, и даже сама пища зачастую бывала опасной, во всяком случае, у меня есть все основания так полагать; и потому я не могу повторить с удовлетворением то, что уверенно утверждалось многими - будто торговцы, привозившие в город провизию, никогда не заражались. Я твердо знаю, что мясники из Уайтхолла, где было наибольшее количество боен, страшно пострадали, до такой степени, что лишь немногие из их лавок продолжали работать, да и те забивали теперь скот в Майл-Энде {163} и привозили его на рынок на лошадях. Однако бедняки не могли сделать большого запаса провизии, и им по необходимости приходилось либо самим ходить на рынок, либо посылать туда слуг и детей; а так как потребность эта возникала ежедневно, то на рынок стекалась масса больных людей, и пришедшие туда здоровые разносили смерть по домам. Правда, люди прибегали ко всевозможным предосторожностям. Когда покупалась часть разрубленной туши, мясо получали не из рук продавца, а покупатель сам снимал его с крючка. В свою очередь, и мясник не прикасался к деньгам - их опускал покупатель в миску с уксусом, специально для этого приготовленную. Покупатели всегда имели при себе мелкую монету, чтобы в любой момент быть готовыми расплатиться без сдачи. В руках они постоянно держали флаконы со всякого рода ароматическими веществами; одним словом, все возможные меры предпринимались; однако бедняки даже этого не могли себе позволить, им приходилось постоянно рисковать жизнью. В связи с этим мы то и дело слышали самые мрачные истории. То человек упадет замертво прямо посреди рынка {164}, потому что многие заболевшие и не подозревали, что больны, до тех пор пока гангрена не поражала основные их органы, после чего они умирали почти мгновенно. Поэтому множество людей умирало скоропостижно прямо на улицах, без какого-либо предупреждения; другие успевали добраться до ближайшего ларька или магазинчика, а то и просто до крыльца, садились и тут же испускали дух, как я уже говорил. Такие случаи стали столь часты, когда чума разбушевалась, что стоило выйти на улицу, как обязательно увидишь несколько трупов, лежащих прямо на земле. И если вначале люди останавливались при виде мертвеце и звали соседей, то позднее никто уже не обращал на них внимания, и если по дороге нам встречался труп, мы просто переходили на другую сторону и старались пройти от него подальше; если же это было в узеньком проходе или переулочке, то поворачивали обратно и искали другого пути; и во всех этих случаях трупы оставались лежать до тех пор, пока кто-нибудь из городских властей не убирал их или пока ночью их не поднимали погребальщики на свои телеги. Неустрашимые люди, исполнявшие эти обязанности, не боялись и обыскивать карманы умерших и даже снимали одежду с тех, кто был побогаче, унося с собой все, что могли. Но возвратимся к рынкам. Мясники позаботились о том, чтобы под рукой всегда были услужающие, готовые, если кто-нибудь падал замертво прямо на рынке, отвезти труп на ручной тачке прямехонько к ближайшему кладбищу; и подобные случаи так участились, что не заносились в рубрику "Найдены на улицах и полях", а лишь причислялись к общей суммарной цифре. Но теперь разгул болезни достиг таких размеров, что и сами рынки лишь скудно снабжались провизией, да и покупателей на них по сравнению с прежними временами стало намного меньше; лорд-мэр распорядился, чтобы селяне, привозившие в Лондон продукты, останавливались на подступах к городу, продавали там свои товары и немедля уезжали прочь; и это весьма оживило сельскую торговлю; теперь селяне продавали свой товар прямо при въезде в город, а то и просто в полях, особенно в полях около Уайтчепла, в Спиттлфилдсе, а также в Сент-Джорджис-Филдс {165}, в Саутуэрке, в Банхилл-Филдс и на огромном поле, называвшемся Вудс-Клоуз около Излингтона {166}. Туда-то лорд-мэр, олдермены и магистрат посылали своих подручных и слуг делать закупки для собственных семей, стараясь как можно реже самим показываться на улицах; другие тоже старались следовать их примеру; так что селяне охотно приезжали и привозили самые разнообразные продукты, причем урон они терпели очень редко, что и послужило основанием для утверждения, будто они чудесным образом уберегаются от заразы. Что же касается моего маленького семейства, то, запасшись, как я уже говорил, в достаточном количестве хлебом, маслом, сыром и пивом, я последовал совету моего друга доктора и заперся вместе с домочадцами, решившись лучше прожить несколько месяцев без мяса, чем покупать его с риском для жизни. Но хоть я и запер своих домочадцев, я не в силах был побороть собственное неуемное любопытство и совсем не выходить из дома; и, несмотря на то, что обычно я возвращался в страхе и ужасе, я все же не мог удержаться, только делал это теперь гораздо реже, чем раньше. На мне лежала обязанность присматривать за домом брата в приходе Коулмен-стрит, так как он оставил его на мое попечение; вначале я ходил туда ежедневно, а потом лишь один-два раза в неделю. Во время этих выходов навидался я немало мрачных картин, особенно когда люди падали замертво прямо на улице, наслушался ужасающих женских воплей и визга, когда больные в агонии, распахнув настежь окна спален, вопили самым жутким и устрашающим образом. Невозможно описать все разнообразие, в котором проявлялось страдание этих бедняг. Как-то, когда я проходил по Тоукенхаус-Ярд в Лоттбери {167}, створка окна вдруг с шумом открылась прямо над моей головой и какая-то женщина троекратно взвизгнула, а потом в ужасе закричала: "Ай! Смерть, Смерть, Смерть!"; неописуемый этот крик исполнил меня таким ужасом, что кровь буквально застыла у меня в жилах. На улице никого не было видно, из окон тоже никто не выглянул; люди уже перестали любопытствовать, да и помочь ведь они ничем не могли. Так что я прошел дальше, к Белл-Элли. Только я вышел на Белл-Элли, с правой стороны раздались еще более жуткие крики, хотя кричали где-то в доме; похоже, вся семья была в страшном смятении; я слышал, как дети и женщины носились по комнатам как полоумные; вдруг чердачное окно в доме напротив распахнулось, и кто-то спросил: - Что случилось? На это последовал ответ: - Господи! Наш старый хозяин повесился! Тогда первый спросил: - Вы уверены, что он скончался? И получил ответ: - Да-да, уверен. Скончался и уже похолодел. Речь шла о купце-олдермене, входящем в Совет, человеке очень богатом. Не хочу называть его имени, хоть оно мне прекрасно известно, так как это будет едва ли приятно его семье, которая теперь вновь процветает. Но это только один случай, а ведь ежедневно в каких-нибудь семьях происходили самые невероятные и жуткие истории. Люди в разгаре болезни, испытывая мучительную боль в бубонах, действительно невыносимую, полностью теряли самообладание, становились полоумными и зачастую накладывали на себя руки: выбрасывались из окон, стрелялись и прочее; матери в припадке безумия убивали собственных детей; некоторые просто умирали от горя, другие со страху или от неожиданного потрясения, вовсе без всякой заразы; некоторые впадали в идиотизм, другие - в буйство и сомнамбулизм, третьи - в тихое помешательство. Боль в затвердевших бубонах была сильнейшей и для многих непереносимой; а врачи и хирурги мучительным лечением нередко доводили людей до смерти. Припухлости бубонов сильно затвердевали, и тогда, чтобы они прорвались, врачи назначали размягчающие примочки и припарки, а если это не помогало, они резали и вскрывали их самым чудовищным образом. В некоторых случаях вздутия становились такими твердыми - либо из-за силы болезни, либо из-за неумеренных припарок, - что никакой инструмент их не брал и приходилось выжигать их специальными средствами для прижиганий, так что многие умирали, - доведенные болью до безумия, причем немало людей - во время самой операции. Некоторые же без должного присмотра накладывали на себя руки, как я уже говорил. Другие выскакивали на улицу, даже голыми, бежали прямехонько к реке и, если их не останавливали сторожа, бросались в воду, где только могли ее найти. Частенько кровь стыла в жилах от криков и стонов несчастных, подвергавшихся подобной пытке, однако то был самый действенный метод, потому что, если затвердения прорывались или, как выражались врачи, "выпаривались", больной обычно выздоравливал; тогда как те, кто, подобно дочери той благородной дамы, умирали скоропостижно, как только проявлялись первые признаки, часто ходили, не подозревая о том, что больны, почти до самого момента кончины, иногда до тех пор, пока не падали внезапно, как бы сраженные апоплексическим ударом или приступом эпилепсии. В таких случаях человек вдруг чувствовал слабость, добирался до любого ближайшего ларька, скамьи, любого другого подходящего места, а если возможно, то и до дома, садился и, как я уже говорил, терял сознание и испускал дух {168}. Эти случаи мало чем отличались от обычной гангрены, а также от смерти в обморочном состоянии или во сне. Такие люди и не подозревали, что больны, пока гангрена не распространялась у них по всему телу; даже доктора не могли обнаружить у них болезнь, пока не проступали на груди или на других частях тела ее неоспоримые признаки. В то время рассказывали массу страшных историй о сиделках и сторожах {169}, которые нанимались ухаживать за больными и ужасно плохо с ними обращались: морили их голодом, напускали в помещение угарного газа и всяческими другими мерзкими способами приближали кончину своих подопечных, то есть, по существу, убивали их; а сторожа, когда их приставляли к запертому дому, дожидались, чтобы там остался в живых только один человек, да и тот, вернее всего, больной, врывались внутрь, убивали его и тут же бросали тело в погребальную телегу! Так что его привозили к яме еще теплым. Не могу с уверенностью утверждать, что подобные преступления действительно совершались, но знаю, что двое были посажены за это в тюрьму, однако они умерли, прежде чем их успели допросить; я слышал, что еще трое, обвиненные в разное время в подобных убийствах, были оправданы; мне кажется, что это было не совсем обычное преступление, как некоторые потом не без удовольствия утверждали; нельзя его назвать и преднамеренным - ведь люди были доведены до такого жалкого состояния, что не было сил удержаться; больные редко выздоравливали, и преступникам, возможно, и не приходило в голову, что они совершают убийство - ведь они были убеждены, что больной все едино не жилец на этом свете. Но не отрицаю я и того, что в это жуткое время совершалось страшно много ограблений и других безобразий. Алчность у некоторых была столь велика, что они шли на риск ограбления и разбоя, особенно в домах, все обитатели которых умерли и были свезены на кладбище; они вламывались в дома любыми способами, несмотря на опасность заразы, забирая даже одежду с мертвецов и постельное белье с тех кроватей, на которых лежали больные. Этим, вероятно, объясняется случай с семейством на Хаундсдич, где были найдены трупы хозяина дома и его дочери (остальные члены семьи, похоже, были еще до того увезены погребальными телегами), лежащими на полу, совершенно голыми, каждый в своей комнате, причем белье на кроватях, с которых их, судя по всему, скинули воры, бесследно исчезло. Надо заметить, что в этом бедственном положении именно женщины оказались наиболее отчаянными, бесстрашными и безрассудными, а так как многие из них нанимались сиделками ухаживать за больными, они совершали массу мелких краж в домах, где работали; нескольких за это даже публично наказали плетьми, хотя, возможно, их следовало бы скорее повесить для острастки других {170}, так как огромное число домов было таким образом ограблено, пока наконец сиделок не начали нанимать лишь по рекомендации приходских чиновников; причем каждая такая сиделка бралась на заметку, чтобы было с кого спросить, если дому, в который она послана, будет нанесен урон. Однако все эти кражи обычно ограничивались одеждой, постельным бельем, кольцами или деньгами, которые вверенный им больной мог иметь при себе, а вовсе не полным ограблением дома; и я могу рассказать об одной такой сиделке, которая несколько лет спустя на смертном одре искренне каялась в кражах, что совершила в бытность свою сиделкой и благодаря которым изрядно обогатилась. Что же касается убийств, то большинство рассказов, кроме упомянутых выше, были бездоказательны. Правда, мне говорили о сиделке, которая положила мокрое покрывало на лицо больному и тем ускорила его смерть; другая уморила молодую женщину, за которой присматривала, угарным газом, когда та упала в обморок; одни приканчивали пациентов тем способом, другие - другим; третьи же попросту морили их голодом. Однако все эти истории казались мне в двух отношениях весьма сомнительными, так что я не придавал им значения, считая их порождением запуганных людей, которые в свою очередь пугают других. Во-первых, где бы мы их ни слышали, место действия рассказа всегда переносилось в противоположный конец города или другое отдаленное место. Если вам рассказывали об этом в Уайтчепле, значит, это произошло в Сент-Джайлсе, Вестминстере или Холборне и его окрестностях. Если же рассказывали об этом в противоположном конце города, значит, события происходили в Уайтчепле или где-нибудь в Крипплгейтском приходе. Если же вы услыхали об этом в Сити, - ну, так тогда это произошло в Саутуэрке, а если в Саутуэрке - значит, это случилось в Сити и так далее. Во-вторых, где бы ни произошел тот или иной случай, детали рассказа всегда совпадали, особенно в истории с покрывалом, положенным на лицо умирающему, и с угоревшей молодой женщиной, так что для меня, по крайней мере, было очевидно, что в этих рассказах больше выдумки, чем правды. Однако должен признать, что все эти истории производили-таки впечатление на людей, в частности все стали с большей осторожностью подбирать сиделок, которым поручали заботу о своей жизни, и старались, если это возможно, брать тех, кто имел рекомендацию; а когда они не могли найти таковых - ведь готовых на подобные услуги было не очень-то много, - то обращались в приход. И здесь опять же труднее всего в те тяжелые времена приходилось беднякам: ведь, если они заболевали, у них не было ни пищи, ни лекарств, ни врачей, ни аптекарей, чтобы их лечить, ни сиделок, чтобы ухаживать за ними. Многие бедняки оказались в самом жалостном и отчаянном положении и погибали, прося о помощи или просто о пище прямо из окон домов; правда, следует отметить, что, когда о положении таких людей или семейств докладывали лорд-мэру, им всегда помогали {171}. Однако в некоторых домах, даже и не очень бедных, хозяин отсылал жену и детей из города, увольнял слуг, если они у него были, а потом иногда, чтобы не входить в лишние расходы, запирался один в доме, где подчас и умирал без всякой помощи, в полном одиночестве. Один мой знакомый сосед послал своего подмастерья, юнца лет восемнадцати, к задолжавшему ему лавочнику с Уайткросс-стрит в надежде получить деньги обратно. Парень подошел к дому и долго стучался в запертую дверь; и так как ему показалось, что кто-то ответил изнутри, он подождал, а потом снова стал стучаться; наконец, на третий раз, он услышал, что кто-то спускается по лестнице. И вот к дверям подошел хозяин дома; на нем были штаны и желтая фланелевая куртка, ночные туфли на босу ногу и белый ночной колпак, а на лице, как сказал подмастерье, "лежала печать смерти". - Ради чего ты побеспокоил меня? - спросил лавочник, открыв дверь. Парень, хоть и немного напуганный, объяснил: - Я пришел от такого-то, хозяин прислал меня за деньгами - какими, вы сами знаете. - Хорошо, мой мальчик, - ответил живой мертвец, - загляни на обратном пути в Крипплгейтскую церковь и попроси их звонить в колокол. - С этими словами он закрыл дверь, поднялся наверх и умер в тот же день, - да что там, в тот же час после его ухода. Обо всем этом рассказал мне сам молодой человек, так что у меня есть все основания этому верить. Произошло же это, когда чума еще не разгулялась в полную силу. Полагаю, что это случилось в конце июня; тогда еще не разъезжали погребальные телеги и по усопшим звонили в колокола, чего к июлю уже не делали, во всяком случае, в этом приходе, так как к 25 июля в неделю умирало по 550 человек и более, и хоронить по всей форме, будь то богатые или бедные, уже не было никакой возможности. Я говорил выше, что, несмотря на ужасное бедствие, множество воров шныряло в поисках поживы, особенно женщины. Однажды, часов в одиннадцать утра, я пошел к дому брата на Коулмен-стрит, как я это делал частенько, взглянуть, все ли там в порядке. Перед домом был небольшой дворик с кирпичной стеной, воротами и несколькими складскими помещениями, где находились всякого рода товары; в одном из таких помещений лежали упаковки со шляпками; это были женские шляпки с высокой тульей, они прибыли из провинции и предназначались для экспорта, куда именно - я не знаю. Почти подойдя к дому брата со стороны Суон-Элли {172}, я с удивлением заметил трех-четырех женщин, всех в одинаковых шляпках с высокой тульей; и, как я позднее припомнил, по крайней мере у одной из них было несколько таких шляп в руках; но так как они не выходили из дома моего брата и так как я не знал, что у него имеется подобный товар, то я ничего не сказал им и лишь перешел на другую сторону улицы, чтобы пройти от них подальше, как обычно и поступал в те времена из страха заразы. Но, когда я подошел к воротам, мне повстречалась еще одна женщина с несколькими шляпками, выходящая со двора. - Что вы здесь делаете, сударыня? - спросил я. - Да там много народу, - отвечала она, - и у меня, собственно, дел здесь не больше, чем у остальных. Я заторопился к воротам и не стал с ней долее разговаривать. С этим она и ушла. Но когда я вошел в ворота, то увидел еще двух, идущих по двору к выходу со шляпками на головах и шляпками под мышками. Тогда я толкнул ворота, и пружинный замок на них защелкнулся, после чего повернулся к женщинам и воскликнул: - Признавайтесь-ка, что вы тут делаете? С этими словами я отнял у них шляпки. Одна из женщин, которая, судя по ее внешности, не была воровкой, сказала: - Не спорю, мы поступили дурно, но нам сказали, что это бесхозные товары. Пожалуйста, возьмите их назад и взгляните туда - там еще много таких посетителей. Она плакала, казалась очень расстроенной, так что я, взяв у нее шляпки, открыл ворота и выпустил обеих, так как мне стало жаль этих женщин; но когда я взглянул, как она советовала, на склад, там оказалось еще пять-шесть человек, все женщины и все примеряли шляпки так спокойно и беззаботно, будто они находились в магазине и покупали их за деньги. Я был немного напуган, не только тем, что увидел зараз столько воровок, но и обстоятельствами, в которых оказался: ведь теперь мне придется вступить в общение со столькими людьми сразу, в то время как в продолжение вот уже нескольких недель если я встречал кого-либо на улице, то переходил на другую сторону. Женщины были напуганы не менее моего, хотя и по другой причине. Они объяснили, что все живут по соседству, что им передали, будто это бесхозный товар, что они могут взять его и тому подобное. Я стал их стыдить, подошел к воротам и взял ключ, так что теперь они были моими пленницами, пригрозил запереть их всех на складе и сходить к лорд-мэру за констеблями. Они изо всех сил молили не делать этого, говорили, что ворота были открыты, а дверь склада взломана. И наверняка ее сломали грабители, рассчитывавшие на более ценную добычу: об этом свидетельствовали и сломанный врезной замок, и раскрытый висячий замок, болтавшийся сбоку на двери, и то, что товару унесено было совсем мало. В конце концов я решил, что сейчас не время для особой строгости и жестокости; кроме того, мне пришлось бы вступить в общение с людьми, о состоянии здоровья которых я не имел ни малейшего понятия {173}, а в это время чума уже так свирепствовала, что в неделю умирало по 4000 человек; так что, удовлетворяя свое чувство обиды и защищая права брата, я мог бы поплатиться собственной жизнью; поэтому я ограничился тем, что записал их фамилии и адреса тех из них, что жили по соседству, и пригрозил, что брат, вернувшись, потребует их к ответу. Потом я переменил тон и заговорил о том, как могли они совершать подобные вещи перед лицом общего бедствия и Божьего сурового суда, когда чума, быть может, уже подстерегает их у дверей, а то и переступила порог их жилища, и - кто знает, - не подъедет ли через несколько часов погребальная телега к их порогу, чтобы свезти их на кладбище. Мне показалось, что эта речь не произвела на женщин особого впечатления, но тут подошли двое мужчин, живущих по соседству: они услышали шум и, так как оба знали моего брата и были многим обязаны его семье, пришли ко мне на выручку. Жили они, как я уже сказал, по соседству и тут же признали трех из женщин и сообщили мне их имена и адреса; и оказалось, что те сообщили мне ранее правильные сведения. Эти двое мужчин заслуживают дальнейшего упоминания. Одного из них звали Джон Хейуорд - того, что был помощником церковного сторожа в приходе Сент-Стивен, Коулмен-стрит {174}. В обязанности помощника в то время входило копать могилы и хоронить усопших. Человек этот самолично нес или помогал нести к могилам всех умерших в этом обширном приходе, пока хоронили по всем правилам; а когда правила эти были отменены, ходил с колокольчиком и погребальной телегой, забирая трупы у домов, причем многих приходилось самому вытаскивать на улицу, а то и тащить их до телеги, так как в этом приходе было - да и сейчас еще осталось, как нигде в Лондоне, - множество узеньких и длинных аллей и проулков, куда никакая телега не могла проехать; и сейчас еще существуют эти местечки - такие как Уайтс-Элли, Кросс-Ки-Корт, Суон-Элли, Белл-Элли, Уайт-Хорс-Элли {175} и многие другие. Туда заходили с тачкой, клали на нее трупы и тащили к телегам; все это он проделывал ежедневно и ни разу не заразился; он прожил еще двадцать лет после окончания мора. А жена его работала сиделкой и ухаживала за многими из тех, кто умер в этом приходе, так как благодаря ее порядочности и честности ее часто рекомендовали приходские власти, и она тоже не заразилась. И никаких особых средств предохранения от заразы он не применял, только курил и держал во рту чеснок и руту. Все это мне известно от него самого. А лекарство его жены заключалось в том, что она мыла голову уксусом и сбрызгивала им шаль на голове, так чтобы она все время была влажной; а если от тех, за кем она ухаживала, исходил особо зловонный запах, она все время вдыхала уксус, сбрызгивала им себе голову и держала у рта платок, смоченный уксусом. Надо признать, что, хотя чума особенно свирепствовала среди бедняков, они как раз являли особую отвагу и бесстрашие, нанимаясь на работу с какой-то звериной смелостью; я назвал ее так, потому что она была основана не на религиозном чувстве и не на осмотрительности; они не прибегали к каким-либо предосторожностям и хватались за любой заработок, с каким бы риском он ни был сопряжен, - будь то уход за больными, слежка за запертыми домами, перевозка заболевших в чумной барак или - самое страшное - перевозка трупов на кладбище. Именно при Джоне Хейуорде, на его участке, произошла та история с волынщиком {176}, которая тогда всех сильно позабавила; и Джон уверял, что все это правда. Говорили, что волынщик был слепым, но Джон сказал, что все это враки: просто он был безграмотным жалким бедняком, который часов в 10 вечера обходил дома, играя на волынке; его обычно пускали в кабаки, где его знали, давали выпить и закусить, а иногда и монетки бросали; а он за это играл на волынке, пел и своими глупыми речами потешал народ; так он и жил. Но теперь, как я уже говорил, настали плохие времена для подобного рода развлечений, однако бедняга продолжал слоняться по-прежнему, но почти умирал с голоду; и когда кто-нибудь спрашивал, как он поживает, отвечал обычно, что погребальная телега еще не увезла его, но обещалась приехать за ним на следующей неделе. Однажды ночью бедняга - то ли ему кто-то поднес лишнего (Джон Хейуорд сказал, что напился он не в частном доме, а в кабаке на Коулмен-стрит, где его угостили лучше обычного), то ли еще почему - только, повторяю, бедняга с отвычки, ведь долгое время он жил впроголодь, крепко заснул у ларька возле Лондонской стены неподалеку от Крипплгейтских ворот; и как раз рядом с ним люди из углового дома, заслышав колокольчик погребальной телеги, положили тело человека, скончавшегося от чумы, считая, что и он тоже мертвец, принесенный кем-то из соседей. Когда Джон Хейуорд подъехал со своим колокольчиком и телегой и нашел два тела, лежащих у ларька, то их подняли обычными приспособлениями и бросили в телегу; и все это время волынщик крепко спал. Оттуда они поехали по другим улицам, подбирая трупы, покуда, как сказал мне честный Джон, они чуть не похоронили волынщика заживо, прямо в телеге; однако за все его время он так и не проснулся; наконец, телега приехала к тому месту, где тела предавали земле; было это, насколько помню, около Маунт-Милл; {177} но там телега какое-то время ждала, пока все не будет готово принять ее горестный груз; так вот, как только телега встала, парень проснулся, с трудом высвободил немного голову из-под трупов и, приподнявшись в телеге, заорал: - Эй! Где это я? Это страшно напугало помощника сторожа, но немного погодя он пришел в себя и воскликнул: - Господи, спаси и помилуй! В телеге кто-то живой! Тогда беднягу спросили: - Ты кто будешь? И парень ответил: - Я бедный волынщик. Куда я попал? - Куда ты попал? - переспросил Хейуорд. - Ты попал в погребальную телегу, и мы сейчас тебя похороним. - Но ведь я вроде не помер? - спросил волынщик, и это всех слегка развеселило, хотя поначалу они были очень напуганы. Так что они помогли бедняге выбраться, и тот пошел своей дорогой. Надо заметить, что погребальные телеги в городе не были закреплены за определенным приходом; и одна телега могла обслуживать несколько приходов, в зависимости от количества трупов; и увозили их не обязательно на соответствующее приходское кладбище; многие трупы из Сити за неимением места вывозили за город. Я уже говорил о страхе и удивлении, которые вселял в людей этот мор. Теперь же хочу сделать несколько серьезных замечаний нравственного характера. Уверен, что никогда еще город - во всяком случае столь огромный город - не оказывался до такой степени не подготовленным к этому ужасному испытанию, будь то светские власти или духовенство. Как будто не было предупреждения, предчувствия, ожидания; соответственно и не было сделано в городе ни малейшего запаса провизии для общественных нужд. Например, лорд-мэр и шерифы не сделали запасов провизии для тех нужд, которые можно было предвидеть. Они не предприняли никаких мер, чтобы облегчить положение бедняков {178}. У жителей города не было складов зерна и муки для поддержания бедняков, которые - будь у них эти склады, как в подобных случаях делалось за границей, - облегчили бы положение многих несчастных семейств, доведенных теперь до отчаяния. О состоянии финансов в городе могу сказать немногое. Поговаривали, будто Лондонское казначейство было баснословно богато, и это подтверждается огромными суммами, полученными от него год спустя на восстановление общественных зданий, пострадавших от лондонского пожара, а также на новые строительные работы; в первом случае я имею в виду прежде всего Гилдхолл {179}, Блэкуэллхолл, частично Леденхолл {180}, половину Биржи {181}, Сешн-хаус, Бухгалтерию, тюрьмы Ладгейт {182} и Ньюгейт {183}, верфи, лестницы, пристани и многое другое - все то, что было сожжено и попорчено во время Великого лондонского пожара, случившегося через год после чумы; во втором - Монумент {184}, Флитскую канавку {185} с ее мостами, Вифлеемский госпиталь, или Бедлам {186}, и т. д. Но, возможно, распределители городских кредитов в те времена больше совестились брать сиротские деньги на благотворительность для доведенных до крайности людей, чем распределители последующих лет - на украшение города и восстановление зданий; несмотря на то, что в первом случае пострадавшие могли бы считать свои деньги лучше потраченными и общественное мнение было бы меньше склонно к упрекам и возмущению. Надо сказать, что уехавшие горожане, хоть они и бежали в провинцию в поисках спасения, однако очень радели о благополучии тех, кто оставался в столице; они не преминули внести щедрые пожертвования на облегчение участи бедняков, большие суммы были собраны также в торговых городах по всей стране, вплоть до самых отдаленных ее уголков; и я также слышал, что титулованное дворянство и джентри со всей Англии, учтя плачевное состояние столицы, послали крупные суммы лорд-мэру и магистрату на бедняков. Король также, мне говорили, распорядился еженедельно выдавать тысячу фунтов {187} с тем, чтобы она делилась на четыре части: одна часть - на Сити и слободы Вестминстера, другая - на обитателей Саутуэрка, третья - на слободы и часть Сити (исключая ту, что находится за стенами), а четвертая - на пригороды в графстве Миддлсекс, а также восточной и северной частям Сити. Но обо всем этом я знаю только с чужих слов. Точно же могу сказать, что большая часть бедных семейств, жившая ранее плодами собственного труда или розничной торговлей, существовала теперь на пожертвования, и если бы значительные суммы денег не отпускались на нужды благотворительности добросердечными христианами, город никогда бы не смог прокормить своих бедняков. Несомненно, велся учет этих пожертвований и их распределения магистратом. Но так как многие чиновники, занимавшиеся распределением, умерли во время мора, а большинство отчетов погибло из-за Великого лондонского пожара, приключившегося через год после чумы, в огне которого погибли даже дела казначейства, то мне так и не удалось получить точных данных, хоть я и очень хотел их увидеть. Эти сведения могли бы оказаться весьма полезны, если бы, сохрани Господь, нас вновь постигло подобное испытание; я хочу сказать, что, благодаря заботам лорд-мэра и олдерменов, еженедельно распределявших огромные денежные суммы для облегчения участи бедняков, множество людей, которые иначе погибли бы, были спасены и остались в живых. И здесь - разрешите привести краткий очерк положения бедняков в то время с изложением соображений, что можно из него извлечь, так чтобы в дальнейшем знать, какие меры принимать, если город постигнет подобное несчастье. Еще в самом начале мора - когда уже стало ясно, что весь город подвергнется испытанию, и когда, как я уже говорил, все, кто имел друзей или поместья в сельской местности, покинули столицу вместе с семьями, так что можно было подумать, будто все жители устремились к городским воротам и вскоре никого не останется в Лондоне, - любая торговля, не связанная с обеспечением населения самым необходимым, была полностью приостановлена. Это столь животрепещущий вопрос, так тесно связанный с реальным положением людей, что в обсуждении его нельзя оказаться слишком дотошным; поэтому я и разделил на несколько групп людей, которые непосредственно пострадали от приостановки торговли. 1. Все ремесленники, особенно те, что занимались отделкой и другими украшениями платья, белья и мебели, например изготовители лент, ткачи и плетельщики кружев из золотых и серебряных нитей, вышивальщики золотом и серебром, портные, продавцы галантерейных товаров, сапожники, шляпники и перчаточники; а также драпировщики, столяры, краснодеревщики, стекольщики, как и вся торговля, связанная с этими профессиями; так что владельцы, лавочек, занимающиеся такого рода торговлей, позакрывали их и распустили подручных - работников и подмастерьев. 2. Прекратилась вся торговля, связанная с судоходством, так как лишь немногие корабли отваживались подняться вверх по реке и совсем никто не спускался вниз; таким образом, все чиновники таможен, как и лодочники, перевозчики, носильщики и все те бедняги, чей приработок был связан с речной торговлей, тут же остались без работы. 3. Все торговцы, которые были связаны со строительством или ремонтом домов, остались без работы, так как в городе, где тысячи домов стояли бесхозными, никто и не помышлял о строительстве; так что уже хотя бы по этой причине все строительные рабочие - кирпичники, каменщики, плотники, столяры, штукатуры, маляры, стекольщики, кузнецы, паяльщики и все их подручные остались без работы. 4. Вся навигация была приостановлена. Корабли не сновали туда-сюда, как раньше, и все моряки остались без работы, причем многие из них в самом отчаянном положении; и к морякам следует еще присоединить самых разных ремесленников и торговцев, связанных со строительством и снаряжением кораблей, таких как корабельные плотники, конопатчики, плетельщики канатов, бочары, изготовители парусов, якорей, шкивов и талей, резчики, оружейные мастера, судовые поставщики и тому подобные. Хозяин дела мог, возможно, прожить на свои сбережения, но торговцы полностью прекратили работу и были вынуждены уволить своих подручных. Добавьте к этому, что на реке совсем не стало лодок и большинство лодочников и матросов с лихтеров, а также строители лодок и лихтеров остались без работы. 5. Все семьи, независимо от того, уезжали они из города или оставались, старались максимально урезать свои расходы; так что несметное число грумов, лакеев, сторожей, поденщиков, счетоводов в купеческих семьях и прочих, а особенно горничных, было уволено и оказалось без друзей, без работы, жилья и какой-либо помощи; и эта категория людей оказалась в особенно бедственном положении. Я мог бы рассказать обо всем этом еще подробнее, но достаточно будет отметить в целом, что торговля, как и прием людей на работу, прекратилась; не было торговли, а значит, не было и хлеба для бедняков; поначалу жалко было слышать их вопли, хотя распределение благотворительной помощи значительно облегчало испытываемые ими бедствия. Многие бедняки разбрелись по другим графствам, но тысячи оставались в Лондоне, пока их не выгнало из домов отчаяние; многих смерть настигла в дороге - они оказались всего лишь посланцами смерти; другие же, неся в себе заразу, распространили ее в самые отдаленные уголки страны. Многие оказались жертвами отчаяния, о чем я уже говорил, и вскоре погибли. Можно сказать, что умерли они не от самой болезни, но от ее следствий, а именно: от голода, отчаяния и крайней нужды; у них не было ни крова над головой, ни денег, ни друзей, ни работы, ни возможности одолжить у кого-либо деньги; ведь многие из них не имели, что называется, постоянного вида на жительство и не могли обращаться в приходы; все, что они могли, - это просить о помощи магистрат, и помощь эта (надо отдать магистрату должное), если она была признана необходимой, распределялась внимательно и добросовестно; так что те, кто оставался, не испытывали таких нужды и лишений, как те, что уходили из города. Пусть любой, кто хоть сколько-то представляет, какое множество народа добывает собственными руками хлеб свой насущный - будь то ремесло или просто поденщина, - повторяю, пусть любой представит себе бедственное положение города, если внезапно все эти люди лишатся работы; труд их станет не нужен, а жалованье получать будет не за что. А именно так в то время у нас и получилось; и если бы не огромные суммы пожертвований благородных людей как внутри страны, так и за ее пределами, мэру и шерифам не удалось бы поддерживать общественное спокойствие. Понимали они и то, что отчаяние может подтолкнуть людей к беспорядкам и подстрекнуть их вламываться в дома богачей и грабить рынки с провизией; а в этом случае селяне, смело и помногу привозившие в город продукты, были бы напуганы, прекратили бы свои поездки, и горожан ожидал бы неминуемый голод. Но лорд-мэр, Совет олдерменов в Сити и мировые судьи в пригородах вели себя так осмотрительно, озаботились получить столько денег со всех концов страны, что им удавалось сохранять спокойствие среди бедняков и облегчать их положение насколько возможно. Помимо этого были еще две причины, препятствовавшие бесчинствам толпы. Во-первых, то, что даже богачи не сделали у себя дома больших запасов провизии, как им следовало бы: ведь, будь они достаточно умны, чтобы так поступить и запереться в собственных домах, как и сделали некоторые, они бы гораздо менее пострадали. Но факт остается фактом, что они этого не сделали, так что толпа не нашла бы запасов провизии, вломись она в их дома, а она подчас была к этому очень близка. Но если бы дошло до крайности, то и всему городу пришел бы конец; ведь не было регулярной армии, чтобы противостоять толпе, не собрали бы и наемных отрядов для защиты столицы, потому что не осталось мужчин, способных носить оружие. Но предусмотрительность лорд-мэра и тех членов магистрата, которые еще исполняли свои обязанности (потому что даже некоторые из олдерменов умерли, а другие уехали), предотвратила это; причем поступали они самым деликатным и доброжелательным образом: первым делом облегчая деньгами участь самых нуждающихся, других же обеспечивая работой, прежде всего в качестве сторожей при запертых домах, пораженных чумой. А так как число подобных домов было весьма велико (говорили, что в городе единовременно было заперто до десяти тысяч домов, и при каждом доме было по два сторожа - на дневное время и на ночь), то это давало возможность одновременно обеспечить работой огромное число бедняков. Работницы и служанки, которым было отказано в месте, нанимались, соответственно, сиделками при больных, и это тоже дало работу очень многим. И, как это ни грустно, была и еще подмога - сама чума, которая так косила людей с середины августа по середину октября, что унесла за это время тридцать-сорок тысяч тех, кто, останься они в живых, оказались бы по своей нищете непосильным бременем: вся столица не смогла бы взять на себя расходы на их содержание или снабдить их провизией; и, чтобы поддержать себя, они были бы вынуждены грабить либо город, либо его окрестности, а это рано или поздно ввергло бы не только Лондон, но и всю страну в смятение и хаос. Выше говорилось, что общее бедственное положение привело народ в трепет: уже около девяти недель кряду ежедневно умирало около тысячи человек, даже согласно еженедельным сводкам, а у меня есть все основания считать, что они никогда не давали полных данных, приуменьшая их на многие тысячи: ведь была страшная неразбериха, погребальные телеги привозили мертвецов в темноте, в некоторых местах вообще не велся учет умерших, телеги же продолжали возить трупы, а чиновники и сторожа не показывались по целым неделям и не знали, сколько трупов свезли на кладбище. Сказанное подтверждается следующей сводкой смертности: Общее число Умершие умерших от чумы С 8 по 15 августа 5319 3880 С 15 по 22 августа 5568 4237 С 22 по 29 августа 7496 6102 С 29 августа 8252 6988 по 5 сентября С 5 по 12 сентября 7690 6544 С 12 по 19 сентября 8297 7165 С 19 по 26 сентября 6460 5533 С 26 сентября 5720 4929 по 3 октября С 3 по 10 октября 5068 4327 ---------------------- 59870 49705 Получается, что большинство людей погибло именно за эти два месяца; ведь если общее число погибших от чумы было 68 590, то здесь указано 50 000 только за такой ничтожный период, как два месяца; я называю цифру 50 000 потому, что, хотя до нее недостает 295 человек, здесь не хватает и пары дней для полных двух месяцев. Так вот, когда я утверждаю, что приходские служащие не давали полных отчетов или что их отчетам нельзя доверять, надо учитывать, насколько трудно было соблюдать точность в те бедственные времена, когда многие из самих служащих тоже болели, а возможно, и умирали, как раз в то время, когда им полагалось сдавать отчеты; я имею в виду приходских служек, не считая низших чинов: ведь хотя эти бедняги шли на любой риск, сами они вовсе не были избавлены от общего бедствия, особенно в приходе Степни, где в течение года погибли 116 могильщиков, кладбищенских сторожей и их помощников, то есть носильщиков, звонарей и перевозчиков, доставлявших трупы на кладбище. Эта работа не располагала их к праздным вопросам об умерших, которых в темноте сваливали в общую яму; подходить близко к этой яме, или траншее, было крайне опасно. Я не раз видел в недельных сводках, что число умерших в приходах Олдгейт, Крипплгейт, Уайтчепл и Степни достигало пяти, шести, семи, восьми сотен в неделю, тогда как, если верить тем, кто жил в городе все это время так же, как и я, то число умерших достигало иногда в этих приходах двух тысяч в неделю; и я самолично видел подсчеты одного человека, занимавшегося максимально точными исследованиями этого вопроса, согласно которым от чумы в течение года умерло сто тысяч человек, в то время как, согласно сводкам, их было 68 590 {188}. И если мне дозволено будет высказать свое мнение на основе того, что я видел собственными глазами или слышал от очевидцев, то я верю этому человеку, - я хочу сказать, верю, что умерло, по крайней мере, сто тысяч человек от чумы, не считая тех, кто умер в полях, на дорогах и во всяких укромных местах - вне связи с внешним миром, как тогда выражались, - и кто не попал поэтому в официальные сводки, хотя и принадлежал к обитателям города. А нам было известно, что множество бедняков, отчаявшихся и уже зараженных, были настолько глупы и удручены бедственностью своего положения, что забредали в поля, леса, самые безлюдные уголки, в любое местечко, лишь бы дойти до куста или изгороди и умереть. Обитатели близлежащих деревень обычно из жалости выносили им пищу и ставили ее на расстоянии, так что те могли дотянуться до нее, если были в силах; но частенько сил у них не было, и, когда деревенские приходили снова, они заставали бедняг уже мертвыми, а пищу - нетронутой. Число таких смертей было весьма велико, я сам знаю многих погибших таким образом, знаю, где именно они погибли, знаю настолько хорошо, что, кажется, мог бы найти это место и вырыть их кости; потому что деревенские обычно делали яму на некотором расстоянии от мертвеца, затем длинными шестами с крючьями на концах подтаскивали тело, бросали в яму и издалека забрасывали землей {189}, при этом обращая внимание на направление ветра и располагаясь, как выражаются моряки, с надветренной стороны, так чтобы смрад от тела шел в противоположную сторону; таким образом, великое множество людей ушло из жизни безвестными и ни в какие сводки смертности их не вносили. Все это я знаю главным образом из рассказов очевидцев, так как сам я редко гулял по полям, если не считать прогулок в сторону Бетнал-Грин {190} и Хэкни {191}. Но куда бы я ни шел, я всегда видел в отдалении множество одиноких скитальцев; однако я ничего не знал об их положении, ибо у нас вошло за правило - если видишь кого-нибудь идущего, будь то на улице или в полях, старайся уйти поскорее прочь; однако я не сомневался, что все рассказанное выше - правда. И сейчас, когда я упомянул о своем хождении по улицам и полям, не могу не сказать, каким опустелым и заброшенным стал тогда город {192}. Широкая улица, на которой я жил, - а она считалась одной из широчайших в городе (учитывая также улицы в пригородах и слободах {193}), - по ту сторону, где жили мясники, особенно за заставой, более походила на зеленую лужайку, нежели на мощеную улицу; люди обычно старались идти посередине, там же, где лошади и телеги. Правда, дальний ее конец, ближе к Уайтчеплу, был вовсе не замощен, но и мощеная часть поросла травой; но этому нечего удивляться: ведь и на самых оживленных улицах Сити, таких как Леденхолл-стрит, Бишопсгейт-стрит, Корнхилл и даже вокруг Биржи, тоже местами пробивалась трава; не сновали по ним с утра и до позднего вечера кареты и телеги, если не считать деревенских телег, привозивших овощи, бобы, горох, сено и солому на рынок, да и тех было намного меньше, чем обычно. Что же касается карет, то их почти не использовали, разве что везли заболевших в чумной барак или в другой какой госпиталь либо изредка перевозили врача туда, куда он решался пойти; кареты стали опасны, и люди не решались в них ездить, так как неизвестно было, кого там перевозили до них: ведь, как я уже говорил, больные, заразные люди часто доставлялись в каретах в чумной барак, а подчас и умирали прямо в дороге. Правда, когда бедствие достигло таких размеров, о которых я уже говорил, мало кто из врачей решался заходить в дома заболевших; многие, в том числе и самые знаменитые врачи, как и хирурги, перемерли; ведь теперь настали совсем худые времена, и уже с месяц, как, не обращая внимания на официальные сводки, я считал, что за день умирало не меньше 1500-1700 человек. Самые тяжелые време