Ибрагим Леонидович Друян. Клятву сдержали Мемуары --------------------------------------------------------------------- Книга: И.Л.Друян. "Клятву сдержали" Издательство "Беларусь", Минск, 1975 OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 23 декабря 2001 --------------------------------------------------------------------- В книге автор подробно рассказывает о трудной, но почетной работе советских медиков, всецело отдававших себя борьбе за спасение жизней раненых и больных в годы Великой Отечественной войны - на фронте и в тылу врага. Литературная обработка А.А.Костюченко Содержание От автора Клятва Гиппократа Плен Побег. Снова в строю На белорусской земле "Аптека" под ногами Верность долгу Радость встречи Послесловие Вспомни всех поименно, горем вспомни своим... Это нужно - не мертвым! Это надо - живым! P.Рождественский Один из основоположников античной медицины, выдающийся врач и естествоиспытатель написал для себя и своих учеников несколько заповедей, которые стали известны позже как клятва Гиппократа. Все эти заповеди направлены к одному - врач должен беззаветно служить людям, делать им только добро. Молодой выпускник медицинского института, ныне кандидат медицинских наук, заслуженный врач БССР, Ибрагим Леонидович Друян в первые дни войны дал с товарищами клятву Гиппократа и сдержал ее. Где бы ни был: на фронте, в лагере военнопленных, в партизанских бригадах и соединении, он был верен ей. Автор подробно описывает многие кровопролитные бои на фронте и в тылу врага и одновременно показывает, как боролись за жизнь раненых и больных советские врачи. ОТ АВТОРА Ушли в историю героические и неимоверно трудные годы периода Великой Отечественной войны, когда весь советский народ встал на защиту своей Родины. Залечены раны, причиненные войной, на месте руин и пепелищ поднялись красивые города и села. Выросло новое поколение советских людей, которые знают о событиях того времени по учебникам истории, кинофильмам и книгам. Нам же, медикам, работающим в госпиталях для инвалидов Великой Отечественной войны, ежедневно, ежечасно приходится встречаться с живыми свидетелями тех грозных дней. За последнее время вышло много книг, правдиво раскрывающих новые страницы величественной эпопеи. Тема героического подвига советского народа в годы Отечественной войны всегда будет волновать человечество. Появится еще немало книг с описанием подвигов героев, о которых мы пока ничего не знаем. И в каждой такой книге молодое поколение найдет примеры, достойные подражания. Книгу "Клятву сдержали" я написал не только для тех, кто прошел суровые годы войны, а главным образом для людей, которые не имеют представления об ужасах и трудностях того периода, не знают, что такое гитлеровская оккупация. А посвящаю ее тем, кто, не жалея сил и самой жизни, боролся с врагом, тем, кто стоял на страже здоровья советских воинов и партизан. В ней мне хотелось показать медицинского работника - врача, фельдшера, медсестру, санинструктора - таким, каким я знал его на войне: смелым, сильным, мужественным, в любой момент готовым на самопожертвование. Иначе говоря - показать человека новой, советской формации. Воспитанный Коммунистической партией, Советской властью, он в любых условиях, даже в плену, сохранял незыблемым человеческое достоинство, честь патриота, верность долгу и беспредельную преданность Родине. Во имя благородной цели - спасения жизни раненым и больным партизанам - наши медики шли на подвиги. В первые годы партизанского движения, когда еще не было регулярной связи с Большой землей, они широко использовали всевозможные дары лесов и полей Белоруссии для изготовления различных лекарств, благодаря которым спасено немало жизней. И всегда в своей многотрудной работе советские медики опирались на поддержку местного населения. На основании личного опыта, воспоминаний боевых товарищей и архивных материалов я показал структуру медико-санитарного обеспечения в некоторых партизанских бригадах Белоруссии. Пусть же молодое поколение растет достойным тех героев, о которых я рассказываю. А те, кто решил связать свою судьбу с медициной, выбрал ее своей профессией, пусть берут пример служения ей с медиков, которым посвящено немало страниц в моей книге. КЛЯТВА ГИППОКРАТА Тысяча девятьсот сорок первый год для нас, студентов-выпускников Днепропетровского медицинского института, должен был стать знаменательным. В этом году мы становились врачами. Позади пять незабываемых студенческих лет, впереди государственные экзамены, диплом и работа. У каждого свои планы. Многие мои товарищи мечтали после получения диплома уехать на периферию, сразу получить самостоятельный участок работы, другие - сначала поработать под руководством опытных врачей в самом Днепропетровске. Спорили, мечтали, строили планы. Каждый, конечно же, считал, что его решение самое правильное. Я принадлежал к сторонникам второй группы. Учился неплохо, но все же хотелось хотя бы пару лет попрактиковаться в одной из клиник Днепропетровска. Да и сам город я за пять лет учебы очень полюбил. Жалко было расставаться с институтом, его замечательными преподавателями, просторными, светлыми аудиториями, богатой библиотекой, уютными читальными залами. Уже июнь, государственные экзамены начинаются, а нам все не верится, что мы вот-вот навсегда расстанемся с институтом, общежитием, друг с другом, разлетимся по разным уголкам нашей страны. К чувству радости примешивалась грусть: студенческие годы - самые прекрасные в жизни, они никогда уже не вернутся. Июнь в том году стоял жаркий. Прохладу приносили лишь короткие ночи, днем город утопал в зное. У нас, выпускников, тоже горячая пора - сдаем государственные экзамены. Первой, помню, была хирургия - предмет, который я выбрал своей основной специальностью. Я считал, что знаю его неплохо, но все же перед экзаменом очень волновался. Именно хирургию хотелось сдать на "отлично". Девять часов утра. Члены экзаменационной комиссии во главе с председателем занимают места за столом. Перед дверями аудитории - вся наша группа, но, как это часто бывает, первым никто идти не решается. Наконец пятерка смельчаков определилась. В нее вошли и мои друзья Вася Пенев и Женя Козлов. Потянулись минуты томительного ожидания. Нетерпение, тревога за товарищей растут, нам кажется, что с того времени, как они вошли в аудиторию, прошла целая вечность. Мы, как школьники, по очереди приникаем к замочной скважине, стараемся подсмотреть, подслушать. Но все тщетно: с внутренней стороны в щели торчит ключ. Дверь плотно захлопнута. Первым вышел Вася Пенев. Лицо невозмутимо спокойное, тонкие губы плотно сжаты. Мы расступились, кто-то несмело, вполголоса спросил: "Ну, что?". Вася все молчит, но глаза... Глаза подводят. Они вдруг засветились такой радостью, таким счастьем, что мы бросаемся обнимать товарища, а он уже не скрывает своих чувств, поднимает вверх обе руки с растопыренными пальцами - "отлично"! - Не так страшен черт, как его малюют! - кричит он. Мы завидуем ему: у него самый трудный экзамен позади. Нам же еще нужно взять эту высоту. Вася наконец вырывается из объятий товарищей, отходит в сторонку, закуривает и с наслаждением, жадно затягивается. Он, как всегда, невозмутим, снова спокоен, уверен в себе. Темные глаза немного сощурены. Болгарин по национальности, он родился и вырос в нашей стране. Любил петь украинские песни про седой Днепр, про степь, гайдамаков. Среднего роста, брюнет, он был самым красивым из ребят нашего курса. Многие девушки по нем вздыхали, но сам он был с ними одинаково вежлив, и только. Видно, не наступила еще его пора... Всегда аккуратный, подтянутый, Вася был одним из лучших студентов нашего курса, хорошим товарищем. Своей врачебной специальностью он тоже выбрал хирургию, и это сблизило меня с ним. Последние два года учебы мы жили в одной комнате, делились самыми сокровенными мечтами... Опять распахнулась дверь, и в коридор вышел Женя. Его светлые глаза победно сверкали: он тоже успешно "свалил" хирургию. Женя - прямая противоположность сдержанному Пеневу. Эмоциональный, подвижный, возбужденный после успешной сдачи экзамена, он говорил без умолку, встряхивая своей огненно-рыжей шевелюрой. - Комиссия настроена благожелательно, - сообщил он. - Дополнительных вопросов почти не задают, "сам" все время молчит, хотя слушает внимательно. - Главное, не говорите глупостей, и все будет чудесно, - советует Женя. - Ты думаешь, это легко? - возражает Федя Коломийцев. - Там, брат, с перепугу иной раз такое понесешь... Федя захлопнул учебник, решительно взялся за ручку двери. - Ни пуха ни пера! - провожаем мы товарища. За Федю Коломийцева мы "болели" все. Он был самым старшим на курсе, уже "женатик", имел двоих детей. Учеба в институте давалась ему нелегко, особенно тяжело постигал он хирургию, и хотя помогали ему всем курсом, все же очень волновались: а вдруг завалит. Но когда сияющий Коломийцев вышел и сообщил, что все благополучно, у всех поднялось настроение. Теперь никаких ЧП быть не может. Так оно и оказалось: хирургию сдали без завалов. Недаром наш второй поток лечебно-профилактического факультета держал переходящее Красное знамя института. Хирургию я тоже сдал на "отлично". Билет попался с вопросами, которые знал хорошо: "Группы крови и переливание крови. Тактика хирурга при прободной язве желудка. Асептика и антисептика". Отвечая на них, я тогда не думал, что эти знания мне пригодятся так скоро, буквально через несколько дней. И притом применять их на практике буду не в мирной обстановке, в тиши больницы, а под грохот войны... Да, о войне мы тогда думали меньше всего. Целиком поглощенные таким важным в нашей жизни событием, как окончание института, как-то забывали о тревожной международной обстановке того времени. Еще не закончена сдача государственных экзаменов, а на курсе уже создана комиссия по подготовке к выпускному вечеру. В комиссию попал и я. Забот прибавилось. Мы обходили студентов, собирали взносы, обсуждали, где, как, когда провести долгожданное торжество. Очередное заседание провели вечером 21 июня у нас в комнате. За столом места не хватило, расселись на койках, на подоконнике. Женя предложил набрать припасов, сесть на пароход и отпраздновать окончание института где-нибудь на лужайке над Днепром. Я горячо поддержал его, но многие были против, и мы заспорили... Разошлись поздно. Я провел товарищей, а когда вернулся, Вася и Женя уже спали. На полу у изголовья Васиной койки лежала недочитанная книга. Женя спал, свернувшись калачиком. Несмотря на раскрытую форточку, в комнате было душно. Я распахнул окно. Внизу тысячами огней сверкал город. Вместе с прохладным ночным воздухом в комнату ворвались приглушенные гудки автомобилей. Ниже, на втором этаже, негромко играл патефон и пели девушки. Днем зацвели липы, и теперь, ночью, их запах был особенно свеж и приятен. Я отошел от окна, включил репродуктор. Черная тарелка на стене несколько мгновений молчала, потом из нее полились чарующие звуки вальса Штрауса. Прекрасная, мирная музыка... С каким наслаждением слушал я в тот вечер Штрауса! Но вот неспокойный Женя зашевелился, сонным голосом сердито что-то пробормотал. Я выключил радио, погасил свет, лег. Но сон не шел. Думалось о подготовке к завтрашнему торжеству: не забыть выгладить сорочку, купить новый галстук... Да, утром обязательно дать телеграмму родным: скоро буду! С мыслью о телеграмме я и уснул. На митинг мы собрались в актовом зале общежития, сбежались сюда сразу же после того, как Левитан передал по радио сообщение о вероломном нападении фашистской Германии на нашу страну. На сцене сменяют друг друга ораторы: преподаватели, партийные и комсомольские активисты, рядовые студенты. Речи короткие, но в словах каждого твердая уверенность в нашей победе. Все клеймили фашистских агрессоров, говорили о том, что гитлеровцев ждет участь всех врагов, которые посягали на независимость нашей Родины. Зал переполнен. Я вглядываюсь в лица товарищей, и мне кажется, что каждый повзрослел за это утро: плотно сжатые губы, строгие, суровые глаза. Неподалеку от трибуны я заметил рыжую шевелюру Жени, протиснулся к нему, стал рядом. - Ну, что будем делать? - негромко спросил он. - Воевать. Что же еще! - ответил я. Он молча кивнул. Сразу после митинга мы втроем собрались в комнате. - Значит так, - твердо заявил Вася Пенев. - Пишем заявления с просьбой принять добровольцами в действующую армию. Он нисколько не сомневался в том, что мы с Женей его поддержим. - Правильно, - ответил Женя и вынул из бокового кармана пиджака сложенный вчетверо листок бумаги. - Но мы все же врачи. И уверен, что на фронте будем выполнять обязанности медиков. Поэтому предлагаю... Он развернул листок, встал. - Предлагаю дать друг другу клятву Гиппократа. Будем же до конца, до последнего дыхания верны своему долгу, беззаветно служить людям, делать им только добро. Торжественно, наполненные каким-то особым смыслом, звучали слова клятвы: "...Я направлю режим больных к их выгоде сообразно с моими силами и моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости... Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство. В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всего намеренного, неправедного и пагубного... Мне, нерушимо выполняющему клятву, да будет дано счастие в жизни и в искусстве и слава у всех людей на вечные времена; преступающему же и дающему ложную клятву да будет обратное этому". Много лет прошло с того дня, многое стерлось в памяти, а вот тот день, митинг, потом наша комната, где мы принимали клятву Гиппократа, запомнились навсегда. И сегодня, когда большая часть жизни прожита, могу честно сказать: эту заповедь не нарушил, делал все возможное для того, чтобы спасти жизнь человеку. Сразу после митинга в деканат посыпались заявления от студентов и преподавателей с просьбами направить на фронт. На листке в клеточку, торопливо вырванном из школьной тетради, написал такое заявление и я. Но отнести в деканат не успел: утром 23 июня вместе с другими выпускниками я был вызван в Днепропетровский горвоенкомат. Из здания военкомата мы вышли уже военными: каждый получил назначение в действующую армию. Женю Козлова и Васю Пенева направляли в Крым, а меня с Володей Костенецким - в Кривой Рог. С Васей и Женей я попрощался легко, словно расставались до завтра. Мы были уверены, что скоро обязательно встретимся. Никто тогда не думал, что война продлится долгих четыре года. Оказалось, что расстались мы навсегда. Диплом я получил в тот же день, 23 июня. Вручал его мне сам директор института, профессор Тростанецкий. Крепко пожал руку, грустно заглянул в глаза и сказал: - Конечно, думалось, что совершенно в другой обстановке будем вручать вам эти документы. Умолк, положил руку мне на плечо, закончил: - И все же твердо уверен - честь института не уроните. До встречи. 24 июня мы с Володей Костенецким были уже в Кривом Роге. В ожидании назначения прошло несколько дней. Тянулись они невероятно долго. Пункт формирования находился в небольшом невзрачном здании на окраине города. Туда мы приходили по нескольку раз в день. Но начальник пункта каждый раз встречал нас своим неизменным: - Погуляйте, погуляйте, хлопцы. Придет и ваша очередь. У него были красные от бессонницы глаза и серый, землистый цвет лица. Тогда мы с Володей шли на площадь к базару слушать очередную сводку Совинформбюро. Оптимизм первых сводок мешал трезво оценить обстановку, мешал, видимо, не только нам, людям, которые еще, как говорится, не нюхали пороху, но и нашим командирам. Мы понимали, что со стороны гитлеровцев война - авантюра, но тогда еще совершенно не представляли себе, насколько силен враг и какая угроза нависла над нашей Родиной. Чувство реальных размеров опасности пришло несколько позже. Каждое новое сообщение о том, что наши войска оставили очередной город или населенный пункт, с неимоверной болью отдавалось в наших сердцах. Мы смотрели на часы и молча, не сговариваясь, снова шли к пункту формирования. Наконец на третий день томительного ожидания мы с Володей были направлены в 72-й полевой подвижной госпиталь. Я был назначен начальником эвакоотделения. Раненых пока не было, и я стал помогать другим службам. Оснащали госпиталь необходимым оборудованием, медицинским инструментом и перевязочными материалами. За день я уставал так, что к ночи едва добирался до койки. Но и во сне каждую ночь с кем-то ругался, у кого-то что-то требовал, а утром просыпался с головной болью. Отличным лекарством от нее служила вода. Выльешь на себя полведра холодной воды, оботрешься сухим полотенцем - и зарядки бодрости хватает на весь день. Вскоре от санитарного управления армии госпиталь получил приказ выехать к линии фронта по направлению к Житомиру. Мы быстро свернулись и тронулись в путь. Ехали на машинах, торопились, потому что знали: бои уже идут под самым Житомиром. Нас там ждут, в нашей помощи нуждаются. К городу мы подъехали вечером. Впереди у горизонта полыхало зарево пожарища - город горел. Мы знали, что фашисты непрерывно бомбили Житомир, но то, что представилось нашему взору в самом городе, показалось сплошным кошмаром. Горящие дома, дымящиеся развалины, жители, в смятении покидающие город, трупы женщин и детей, стоны раненых, немногочисленные спасательные отряды, мечущиеся с улицы на улицу... И над всем этим - непрерывный гул вражеских самолетов, разрывы бомб... Госпиталь мы развернули на отдаленной окраине города, палатки разбили вокруг небольшой школы, где была устроена операционная. Вскоре стали поступать раненые, и с каждым часом их становилось все больше. Всем нужно было оказать неотложную помощь, затем, в зависимости от характера ранения, направить в перевязочную или операционную. Ранения были самые различные: пулевые и осколочные, конечностей, брюшной полости, травмы груди и черепа. Многих раненых привозили без сознания, некоторые и в бреду продолжали кричать: "Вперед! За Родину!". Мы работали круглые сутки, разрешая себе лишь короткие перерывы для сна. Спали по очереди, не больше двух-трех часов. А раненые все поступали. Бывали дни, когда к нам привозили по 800 бойцов. Уже по одному этому можно было судить об ожесточенности сражения под Житомиром. Советские воины стояли насмерть. В редкие часы относительного затишья, когда поток раненых несколько уменьшался, военные хирурги разрешали нам с Володей находиться в операционной, даже поручали несложные операции: хирургическую обработку ран, удаление осколков. При более сложных операциях мы ассистировали. Так под грохот боев получали первые практические навыки. В эти тяжелые дни мы с Володей сдружились. Он оказался превосходным товарищем, готовым в любую минуту прийти на помощь. В институте мы не были близко знакомы, хотя занимались на одном курсе. Встречались в аудиториях на лекциях, практических занятиях, студенческих вечерах. Здоровались, иногда перебрасывались несколькими словами, иной раз перехватывали друг у друга пару рублей до стипендии. Вот, пожалуй, и все. Володя принадлежал к числу скромных студентов. Когда же судьба, а точнее война, свела нас вместе, оказалось, что это человек большой потенциальной энергии. Среднего роста, светловолосый, с круглым розовым лицом и внимательным взглядом светлых глаз, он всегда был "в форме", невозмутимо делал свое дело и, казалось, не знал, что такое усталость. Часто, заметив, что от перенапряжения, от бессонницы я буквально валюсь с ног, он предлагал мне прилечь, отдохнуть часок. Сам он тогда работал за двоих. Естественно, я отвечал ему искренней привязанностью. Каждый из нас понимал, что в это трудное время очень важно иметь рядом товарища, на которого можно было бы положиться во всем. И мы дали друг другу слово быть вместе, делились и скромным пайком, и радостью после успешно проведенной операции, и горечью неудач. В редкие свободные часы шли в лес совершенствоваться в стрельбе из личного оружия. Еще в Кривом Роге нам вместе с военным обмундированием выдали по пистолету системы наган и по нескольку обойм патронов. Там, в ожидании отправки на фронт, мы с Володей частенько практиковались в стрельбе. На первых порах Володя стрелял лучше меня, мои пули нередко уходили "за молоко", и это очень огорчало. Здесь же, в Житомире, я стал выбивать "девятки" и даже "десятки". На фронте после нескольких дней ожесточенных боев положение немного стабилизировалось. Но мы продолжали шить в постоянной тревоге. Враг забрасывал в город парашютистов, которые старались посеять среди жителей и бойцов панические слухи. Вдруг среди ночи неизвестный "доброжелатель" сообщал, что якобы в город ворвались вражеские танки и надо спешно эвакуироваться. Вначале эти ночные звонки действительно вызывали среди персонала тревогу: ведь мы были в ответе за жизнь сотен раненых. Но начальник госпиталя, человек опытный и осторожный, всегда после каждого такого сообщения тщательно проверял обстановку. И оказывалось, что слух ложный, что мы правильно поступили, не потревожив раненых. Все же ни один ночной звонок без проверки нельзя было оставлять. Мы знали, что враг жесток и коварен и готов на любую провокацию. Поэтому транспорт у нас мог в любую минуту принять раненых, а мы, персонал госпиталя, готовы были всегда занять круговую оборону. Вскоре немцы возобновили наступление. Ожесточенные бои завязались на улицах города. Нам было приказано свернуть госпиталь и отступать по направлению к Киеву. К этому времени у нас было около тысячи раненых бойцов и командиров, большинство из которых самостоятельно передвигаться не могли. Эвакуировать такое количество раненых - дело очень нелегкое. Всех распределили на группы по степени сложности ранений, назначили ответственных за отправку каждой из них. Сперва вывезли тяжелораненых. Все работы вели только по ночам, О том, чтобы заниматься эвакуацией днем, не могло быть и речи. Любой демаскированный объект фашисты безжалостно бомбили. Не могли мы и развернуть красный крест, так как убедились, что чувство сострадания, чувство уважения к международным законам нагло попирались гитлеровскими варварами. Эвакуация прошла благополучно. За несколько ночей мы вывезли в тыл на машинах и железнодорожным транспортом всех раненых и только после этого свернули службы. Сперва, казалось, ничто не предвещало осложнений в пути. Но едва отъехали несколько километров от города, как услышали гул самолетов. Еще раньше, когда добирались к Житомиру, над нами нередко пролетали вражеские бомбардировщики, но ни разу не бомбили. То ли наша маленькая колонна казалась врагу не заслуживающей внимания, то ли противник имел более важное задание. Так или иначе, до этого в пути бомбежкам мы не подвергались. Это притупило бдительность. Мы перестали прятаться от противника, за что на этот раз и были наказаны. Оказавшись над нами, шесть вражеских самолетов развернулись, снизились, и вскоре к их гулу прибавился воющий звук падающих бомб. - Воздух! - послышались запоздалые крики. Машины поспешно стали сворачивать в лес, мы на ходу выскакивали, бросались врассыпную. Самолеты сделали новый заход и открыли огонь из пулеметов. В тягостном молчании хоронили мы убитых, спешно оказывали первую помощь раненым. Дорого обошлась нам наша беспечность. Кажется мне, именно после этого случая стал я окончательно военным человеком: осторожным, бдительным. Как всегда на войне, опыт приобретался слишком дорогой ценой. Это был период, когда все мы учились воевать с озверелым и сильным врагом. Едва колонна снова тронулась в путь, как нас нагнал мотоциклист. Запыленный, усталый, он очень торопился, однако, поравнявшись с головой колонны, остановился и сообщил печальную весть: враг ворвался в Житомир. - Немецкие танки, - сказал он, - движутся по шоссе на Киев, они нагоняют нас. Мотоциклист умчался, а нам пришлось срочно сворачивать в лес. Еще как следует не замаскировались, а на шоссе послышался гул машин, лязг гусениц. Вскоре из-за поворота показался головной немецкий танк. Я впервые видел врага так близко от себя. Разрисованный маскировочными зелено-желтыми пятнами, танк быстро приближался. Крышка люка была отброшена, над ним чернела фигура немца. Темный комбинезон, самоуверенное, наглое лицо. Шлем он держал в руке. Казалось, немцы выехали на прогулку. Тогда меня удивила, поразила эта наглая самоуверенность. Потом я столкнулся с нею не раз и перестал удивляться. Да, в первый период войны наглости у врага было хоть отбавляй... Немец курил, и дымок сигареты был ясно виден на фоне зеленого леса. Мне показалось даже, что я почувствовал табачный запах, так близко от нас проехал танк. Вслед за этим танком прошли еще четыре вражеских машины, и на каждой из открытого люка торчала голова немца. Гитлеровцы с интересом посматривали по сторонам. А у нас в бессильной злобе сжимались кулаки. Но что могли поделать с этими бронированными чудовищами мы, несколько десятков медиков, вооруженные лишь пистолетами? Изредка танки стреляли, посылая пулеметные очереди то вдоль шоссе, то в сторону леса. Враг не обнаружил нас. Стрельба была не прицельной и никакого вреда нам не принесла. Очевидно, эти пять танков были вражеской разведкой, потому что вскорости они повернули назад. Мы получили возможность двигаться дальше. Остаток пути до Киева проехали без происшествий. Столица Украины готовилась к обороне. В районе Дарницы жители рыли противотанковые рвы, на подступах к городу уже протянулись линии инженерных заграждений. Мы развернулись на окраине Дарницы, приняли первых раненых. Пока это были мирные жители, пострадавшие во время бомбежек. Пользуясь вынужденной передышкой, Володя Костенецкий отпросился у начальника госпиталя на несколько часов в город проведать родственников. Он уезжал попутной машиной, из кузова крикнул мне, что к вечеру обязательно вернется. Но едва машина ушла, как меня вызвал к себе начальник госпиталя и объявил, что я направляюсь на передовую в распоряжение командира пулеметного батальона Киевского укрепрайона. На сборы был отпущен час. Уложить рюкзак было делом пяти минут, но я медлил, мне казалось, что Володя вот-вот появится. Несколько раз выходил я на дорогу в надежде, что какая-нибудь попутная машина притормозит и из кузова выпрыгнет Володя. Но тщетно, он не приехал. Больше я никогда не встречал Володю, а все попытки разыскать его оказались безрезультатными. Некуда было даже написать, наш госпиталь расформировали. Дело в том, что многие госпитали, дислоцированные в то время в Киеве и под городом, в том числе и наш, в первые недели войны потеряли большое количество личного состава. Командование приняло решение объединить их в несколько крупных. В процессе формирования новых госпиталей молодые врачи направлялись на передовую, где особенно ощущалась нехватка медиков. И вот я в новой должности: начальник санитарной службы 193-го пулеметного батальона Киевского укрепрайона. Батальон занимал позиции в юго-западной части города, на подступах к нему. Здесь стояло несколько дотов со станковыми пулеметами. Бойцы жили в блиндажах, расположенных неподалеку от дотов. В мои обязанности входило следить за санитарным состоянием всех помещений, пищеблока, личного состава. Помогала мне веселая черноглазая медсестра Феня. По нескольку раз в день обходили мы все службы, и уже само появление Фени среди бойцов всегда вносило оживление, поднимало настроение личного состава. Хохотунья, острая на язык, обладавшая мягким и в то же время метким украинским юмором, Феня шутила с бойцами, могла "расхохотать", как она выражалась, даже самых мрачных и угрюмых. Но если дело касалось нарушения санитарных норм, она становилась беспощадной. Могла так отчитать нерадивого, что тот краснел, не знал куда девать глаза. На нашем участке враг активных действий не проводил. Изредка обстреливал нас из артиллерии и минометов, но обстрелы эти ощутимого вреда не приносили. Лишь в начале сентября фашисты попытались занять наши укрепления, однако мы отразили все атаки. Для захвата Киева, как и многих других наших городов, немцы в то время применили свою излюбленную тактику - "клещи". Они предприняли широкий обходный маневр с флангов. 20 сентября мы получили приказ взорвать все доты, оставить позиции и выйти из Киева. Отходили к Днепру, шли через весь город. Было это рано утром, едва брезжил рассвет. Но жители не спали, вышли на улицы. Провожали они нас молча, со слезами на глазах, и в каждом взгляде - молчаливый укор. Но что могли мы сказать им, чем утешить? Сами были подавлены, многого еще не понимали. Но мы не допускали и мысли о том, что уходим из города навсегда, и были твердо уверены: вернемся в Киев, и вернемся победителями. Оставляя город, мы уже знали, что он окружен, что неоднократные попытки наших войск прорвать позиции противника заканчивались неудачей. И все же мы не теряли надежды вырваться. В бой вступило и наше подразделение. Атака следовала за атакой, и мне, как и многим медицинским работникам в то время, часто приходилось откладывать в сторону санитарную сумку, брать в руки винтовку. Враг оказался сильнее, организованнее, мы с боями отошли к деревне Борщевка. Вдруг среди бойцов прошел слух, что в этом месте немцы еще не успели сомкнуть кольцо. Как сообщили разведывательные подразделения, чтобы выйти из окружения, нужно переправиться через небольшую речку. (Кажется, она называлась Дымерка). Мост через речку был разрушен, а к переправе прибывало все больше и больше людей. Как часто бывает в таких случаях, каждый старался переправиться быстрее. Началась суматоха, порядок был нарушен. Это грозило вообще сорвать переправу. Чтобы навести порядок, нужен был умелый командир, человек больших организаторских способностей, железной воли. И такой командир нашелся. Им оказался полковник в форме танкиста, появившийся незаметно у самого берега, где располагался я со своими ранеными. Он поднялся на пригорок, громко крикнул: - Командиры и коммунисты, ко мне! Вокруг полковника сразу же стали собираться бойцы и командиры. Он скупо обрисовал обстановку, стал отдавать приказания. Так образовался штаб переправы, который и взял все руководство в свои руки. Часть бойцов была мобилизована на восстановление разрушенного моста, нескольким отрядам было приказано разбирать деревянные постройки на берегу, перетаскивать бревна к воде. По приказу полковника бойцы-коммунисты тем временем обходили подразделения, наводили порядок, гасили панику. Они сообщали, что переправа к утру будет готова, что по ту сторону реки немцев нет, нам на выручку идут наши... Велика сила человеческого слова. В тот день в этом я убедился особенно. Люди, которые еще минуту назад готовы были в панике наделать немало глупостей, после короткой беседы с "уполномоченным штаба" успокаивались, сами помогали наводить порядок. Пока восстанавливали мост, "штаб" определял порядок переправы, устанавливал очередность. Первыми на тот берег мы должны были переправить раненых, а из гражданского населения - женщин и детей. По приказу полковника я был назначен старшим в группе медиков и ответственным за переправу раненых. В помощь мне полковник выделил лейтенанта-пехотинца, совсем еще молодого командира, назвавшегося Сергеем. Лейтенант должен был организовать из бойцов группу носильщиков. Белокурый, с правильными чертами лица, с едва заметными усиками над по-детски припухлой верхней губой, Сергей даже в эти дни непрерывных боев и тяжелых переходов сохранял щегольскую выправку, строевую подтянутость. Он быстро организовал большую группу бойцов-добровольцев, которые готовы были в любую минуту приступить к переноске раненых. Мост восстанавливали всю ночь. На берегу уже было тихо, паника совершенно улеглась, слышны были лишь перестуки топоров на реке. Едва забрезжил рассвет, полковнику доложили, что мост готов. Сергей подал команду переправлять раненых. Бойцы взялись за носилки, двинулись к мосту. За ними потянулись раненые, которые могли передвигаться самостоятельно. Остальные с надеждой смотрели на тот берег. Измученные многодневными боями, голодные, они ожидали своей очереди... Самолеты фашистов появились неожиданно, и леденящий душу вой заполнил все вокруг. Враг бомбил переправу. Разрывы бомб смешались с криками и стонами раненых. Самолеты делали все новые и новые заходы, а когда кончился запас бомб, на бреющем полете стали обстреливать нас из пулеметов. Паника снова охватила людей, каждый стремился убежать как можно дальше от этого страшного места. В отчаянии мы развернули красный крест. В ответ фашисты усилили обстрел. Пули и осколки свистели вокруг. Я бросился лицом в песок и лежал, ожидая смерти в любую секунду. Передо мной пронеслась вся моя жизнь... Короток был мой жизненный путь, но не легок. Рос и воспитывался я в крестьянской семье. Отец едва мог написать свою фамилию, мать вовсе была неграмотной. Но эти простые люди сердцем понимали, что для крестьянина-бедняка колхозная жизнь - единственно правильный путь к счастью. И семья наша одной из первых в Крыму вступила в колхоз. Самой заветной мечтой матери было выучить меня на доктора. А учиться было не легко. В нашем селе в то время школы не было, ходил пешком в Саки за три километра. Одежонка и обувь были не ахти какими, в осеннюю непогоду и зимой приходилось особенно тяжело. После окончания семилетки я решил пойти на "свой хлеб". Работал учетчиком в МТС, однако мысль продолжать учебу не покидала меня, и вскоре вместе с товарищами поступил в Керченский металлургический техникум. Это был голодный 1933 год. Стипендии не хватало даже на еду, и мы после занятий шли на станцию подрабатывать. Выгружали из вагонов известь и руду, иной раз работали всю ночь. Утром, еле отмывшись от въедливой пыли, бежали на занятия. Так прошло два года. Еще во время учебы в техникуме понял, что металлург из меня не получится. Металлургия не влекла к себе, я был к ней равнодушен. И в то же время мог подолгу простаивать перед окнами поликлиники, наблюдая за людьми в белых халатах. Как меня тянуло к ним! Каждый человек в белом халате казался мне добрым волшебником. Мы сдали экзамены за второй курс техникума, разъехались на практику. Я попал в Макеевку на металлургический завод имени С.М.Кирова. На квартиру определился к одинокой молчаливой женщине на окраине города. Однажды к ней приехал погостить родственник из Днепропетровска. Он-то и оказался тем человеком, которому суждено было резко изменить мою судьбу. По вечерам за стаканом морковного чая с сахарином родственник хозяйки подолгу и интересно рассказывал о Днепропетровске. Слушая гостя, хозяйка больше молчала, зато я забрасывал его вопросами. Меня интересовало все: и какой он, этот Днепропетровск, и широк ли Днепр, которого я еще ни разу не видел, есть ли там медицинский институт... Из его ответов получалось, что Днепропетровск - самый красивый город в мире, что институтов там видимо-невидимо и самый лучший из них - медицинский. Когда практика закончилась, я взял свой маленький обшарпанный чемоданчик и приехал в Днепропетровск. Медицинский нашел легко - "язык до Киева доведет". С трудом открыл массивную дверь, вошел в прохладный вестибюль. И лицом к лицу столкнулся с высокой женщиной. Ее большие глаза строго и внимательно смотрели на меня. - Здравствуйте, - сказал я, внутренне робея, но стараясь придать голосу как можно больше бодрости. - Где здесь в студенты принимают? Женщина улыбнулась одними глазами, бегло осмотрела меня с головы до ног и ответила: - Опоздали, молодой человек. Набор уже окончен. Опоздал... Словно свет померк перед глазами. Я, наверное, побледнел, потому что женщина испуганно бросилась ко мне, как маленького, отвела в сторону, усадила на стул. - Ты кто? Откуда? Как попал в Днепропетровск? Как оказался здесь? - засыпала она вопросами. Вначале я отвечал неохотно, но искреннее участие женщины тронуло, и я рассказал ей все. И откуда родом, и про родителей, и про то, что занимаюсь в металлургическом техникуме, то есть приобретаю специальность, к которой совершенно равнодушен. Наконец выложил ей свою самую сокровенную мечту... - Вот оно что! - она удивленно подняла брови и предложила: - Сиди здесь и никуда не уходи. Я сейчас приду. И я почувствовал, что именно в эти минуты решится моя судьба. Я находился в таком состоянии, когда каждый мускул был напряжен до предела, обострены все чувства. А мозг сверлила одна лишь мысль: "Что будет?". Ждать пришлось недолго. Вскоре на лестнице послышались торопливые шаги и знакомый голос позвал: - Идем! Она повела меня по длинному коридору, где в простенках между окнами висели большие портреты Павлова, Сеченова, Пастера, Мечникова... К тому времени я уже прочитал немало книг по истории медицины и знал об этих ученых. Женщина остановилась у дверей в конце коридора, пропустила меня в кабинет. Я слышал, как дверь сзади захлопнулась, но оглянуться не успел. Из-за стола стремительно вышел полный человек в больших роговых очках. Остановился в нескольких шагах от меня, пригнул голову, словно собирался бодаться, глядя поверх очков, строго и, как показалось тогда, даже сердито произнес: - Ну-с, мне сказали, что вы занимаетесь в техникуме. Следовательно, уже знаете, сколько будет дважды два? - Знаю, - ошеломленный таким началом, пробормотал я. - Четыре. - Верно! - насмешливо обрадовался он. - Пойдем дальше. Может быть, назовете мне тригонометрическую формулу комплексного числа? При помощи этой формулы мы в техникуме высчитывали синусы и косинусы кратных углов. Я назвал ее. - Тоже верно, - уже серьезно, без тени насмешки произнес он. - В таком случае вы, очевидно, знаете, что представляют собой счетные множества? Этот вопрос уже из высшей математики. Но с ее основами нас также знакомили в техникуме. Я ответил и на этот вопрос. А сам подумал: "Странно. Медицинский институт, а он устраивает экзамен по математике...". Все выяснилось несколько позже. Добрая женщина привела меня к руководителю подготовительных курсов при институте. Математик по специальности, он был страстно влюблен в свой предмет и, естественно, каждого поступающего в первую очередь "прощупывал" именно с этой стороны. Впрочем, он был уверен, что недалеко то время, когда без знания математики врачу не обойтись. После того как я ответил на последний вопрос, руководитель подготовительных курсов показал на стол и сказал: - Пишите заявление. Под его диктовку я написал заявление с просьбой принять меня на подготовительные курсы при Днепропетровском медицинском институте. Едва поставил подпись, как он выхватил листок, в верхнем левом углу стремительно вывел: "Принять с предоставлением общежития". А через десять месяцев я успешно сдал вступительные экзамены и стал студентом медицинского института. ...Над головой, быстро нарастая, послышался вой падающей бомбы. Я был почти уверен, что на этот раз стервятник послал ее прямо в меня. "Это конец!" - мелькнула мысль. Я обхватил голову руками. Совсем рядом раздался взрыв, меня обдало чем-то горячим и легко, словно пушинку, подняло в воздух. Потом все померкло... ПЛЕН Первое, что бросилось в глаза, когда пришел в себя, - струйка крови на левой ноге. Однако боли не чувствовал. Раскалывалась голова, все звуки слышались приглушенно, словно уши заложило чем-то мягким и плотным. Пошевелил пальцами рук, попеременно согнул правую и левую ноги. Они оказались целы. Потом провел ладонью по левой голени выше того места, откуда струилась кровь. Ладонь упиралась во что-то твердое: в ноге сидел осколок бомбы. Я ухватился за конец осколка, сильно потянул. Он легко вышел из мякоти, кровь потекла сильнее. Достал из кармана индивидуальный пакет, сделал себе перевязку. Ползком выбрался из воронки, куда меня забросило взрывной волной, и глазам представилась страшная картина. Берег возле переправы был усеян трупами наших бойцов и командиров, вокруг - разбитые, перевернутые машины, многие из которых еще горели. Возле машин, которые остались целы, расхаживали немецкие солдаты с автоматами, с закатанными по локоть рукавами. Они громко переговаривались между собой, группами залезали в кузова, сбрасывали на землю наше имущество: ящики с продуктами и обмундированием, медикаменты. Чаще других слышались слова: "Шнапс! Шнапс!". "Бежать! Подальше от врага!" - эта мысль пришла в голову сразу же, как только увидел фашистов. Она придала силы, и я ползком стал пробираться к лозовым кустам. Но было уже поздно. Не прополз и десяти метров, как передо мной выросла группа немцев. Один из них крикнул: - Рус! Вставай! Пошель! Я с трудом поднялся. Немец подошел ко мне почти вплотную, жестами приказал вывернуть карманы. Кроме документов и индивидуальных пакетов, у меня ничего не оказалось. Фашист пошевелил сапогом кучу индивидуальных пакетов, снова повторил: "Пошель!" - и показал рукой вперед. Он повернулся к своим, я быстро нагнулся, подобрал индивидуальные пакеты, торопливо рассовал их по карманам. Гитлеровец с силой толкнул меня в бок прикладом автомата. Я выпрямился. На мгновение мы застыли, глядя в глаза один другому. Это был пожилой немец с морщинистым лицом рабочего человека, широкими и сильными, тоже, вероятно, рабочими, ладонями. Даже пальцы, лежавшие на автомате, были в синеватых крапинках металла. "Наверное, наборщик или печатник", - подумал я. Но в его взгляде явственно читались презрение и даже брезгливость. Понятно: для него я не человек. Видно, глубоко в душу вросли ядовитые корни гитлеровской пропаганды о превосходстве немецкой расы над всеми остальными людьми. Смешно было бы сейчас говорить с ним об интернациональной дружбе, о международной солидарности трудящихся. Фашист снова замахнулся автоматом, заставляя меня идти вперед. Нас, оставшихся в живых, согнали на голый, открытый со всех сторон пригорок, и начался грабеж. Фашисты приказали разуться, стали отбирать сапоги, часы, шарили по карманам. Расхаживавший гитлеровский офицер при малейшем неповиновении бил пленных стеком. Несколько ударов по голове получил и я. Затем нас построили в колонну, вывели на дорогу и погнали по ней. Растерянный и подавленный всем случившимся, еще не пришедший окончательно в себя после контузии, я шел, низко опустив голову, а когда поднял ее, мне показалось, что впереди мелькнула приметная шевелюра однокурсника Муни Скобло. "Не может быть! - пронеслось в голове. - Почудилось...". Стал пробиваться вперед, и вскоре нагнал человека с пышными черными волосами. - Муня! Ты? Он испуганно шарахнулся в сторону, но тотчас же, узнав меня, обрадованно протянул руку. Однако мы не успели поговорить с ним, колонну вдруг остановили. Немецкий офицер, тот самый, который у переправы бил нас стеком, приказал всем пленным разделиться на группы по национальному признаку. Образовалось несколько групп: русских, украинцев, кавказцев, евреев. Евреев немцы сразу же увели к огороженному проволокой участку поля, загнали их туда, поставили у входа двух часовых. В этой группе оказался и Муня Скобло. Сгустились сумерки. Немцы приказали нам располагаться на ночлег. Измученные, голодные, мы расселись на голой земле. Долго никто не спал, люди негромко переговаривались. Лишь далеко за полночь наступила тягостная тишина. Еще с вечера я приступил к выполнению своих обязанностей врача. Переходил от группы к группе, тихо спрашивал, есть ли раненые. Их было немало, причем раны у всех забинтованы наспех, кое-как, каждую пришлось перевязывать заново. Проработал почти всю ночь. Лишь к утру забылся неспокойным сном. Разбудили выстрелы. Я вскочил. Было уже светло, алел горизонт, вот-вот взойдет солнце. Выстрелы повторились. Они доносились с той стороны поля, куда вчера угнали евреев. Я пробился к передним и увидел за колючей проволокой полураздетых пленных. Среди них резко выделялись своими темно-зелеными мундирами немецкие солдаты. Они что-то кричали и стреляли... Как мы узнали потом, на рассвете немецкие солдаты вошли внутрь огороженного участка и приказали пленным евреям раздеться. Тех, которые отказались, начали расстреливать. Охранники стали поспешно наводить порядок среди нас, так как все заволновались. Они приказали нам построиться, снова вывели на дорогу. Впереди погнали группу полураздетых евреев. Среди них я снова увидел Муню Скобло и обрадовался: он жив, ночной расстрел его миновал. Мы подходили к Днепру. Через реку был наведен понтонный мост. Никогда не забуду эту переправу. Группа немецких офицеров решила здесь, на переправе, устроить себе забаву. Они расположились попарно на берегу и, едва колонна ступила на мост, стали выборочно расстреливать военнопленных. Когда очередная жертва, взмахнув руками, падала в реку, фашисты шумно аплодировали и смеялись. Вдруг, после очередного выстрела, резко остановился, зашатался и упал в Днепр Муня Скобло. Пуля варвара настигла и его. Вскоре мы подошли к Киеву. Нас разместили на окраине города в больших длинных сараях, в которых до войны, вероятно, размещались какие-то склады. От голода, жажды и усталости мы буквально валились с ног, но и в этот день нам не дали ни есть, ни пить. Немцы окружили лагерь автомашинами, осветили фарами. Дневных охранников сменили новые, с овчарками. И хотя мысль о побеге не покидала меня, о том, чтобы бежать сейчас, не могло быть и речи. Да и сам я был настолько измучен, что не пробежал бы и сотни шагов. Только на следующий день немцы привезли полевую кухню и раздали нам по черпаку вонючей баланды. Каждый забирал свою порцию во что мог: в консервную банку, в кружку, в пилотку, прямо в горсть. По черпаку баланды получили мы и на ужин. Так начался для меня плен. Я родился и вырос в Советской стране. Школа и родители воспитали меня в духе нашей советской морали. Я вырос в обществе, где всегда царила обстановка взаимоуважения, где принципы дружбы, братства, взаимной выручки и взаимопомощи были нормой поведения. Для меня, как и для всех советских людей, слово "человек" действительно звучало гордо. И вот я был словно отброшен в самое мрачное средневековье: все эти нормы морали были попраны фашистами. В первую очередь гитлеровцы постарались унизить наше человеческое достоинство. Делали они это путем страха, голода, жестокости. При раздаче баланды рядом с тем, кто черпал ее из котла и раздавал пленным, обязательно стоял немец с дубинкой и каждому, кто получал порцию еды, наносил удар. Когда подавали сигнал на подъем, всякого, кто мешкал, немцы били плетками, прикладами винтовок. Если же человек был болен или ранен и не мог быстро подняться, он получал пулю в затылок. Сколько нас, пленных, осталось лежать на обочинах дорог навсегда! Стоило во время перехода кому-то споткнуться, упасть, как на него спускалась овчарка. Образовывалась свалка, собаки загрызали людей до смерти. А фашисты покатывались со смеху, им было очень весело. Это была продуманная, строго направленная жестокость. Цель ее - добиться того, чтобы мы постепенно потеряли свое человеческое достоинство, превратились в покорных рабов. От Киева нас погнали на запад. Конвойные офицеры были на конях, они ехали по обочинам дороги, торопили нас, наезжали на идущих, били плетками, стреляли в воздух из пистолетов. А через несколько переходов стали стрелять в пленных. Нас было несколько тысяч человек, людей не одинакового здоровья и возраста, разной силы духа, выносливости. Естественно, что раненые, больные, слабые здоровьем начали отставать. Охранники безжалостно пристреливали их. Я был физически крепок, в расцвете сил, когда попал в плен. Но не думаю, что только это помогло мне выдержать все нечеловеческое напряжение тех дней, пересыльные лагеря. Помогли ненависть к врагу, которая разгоралась с каждой минутой, и вера в час отмщения... Большую часть пути мы держались вместе с высоким темноглазым красноармейцем, которого звали Гаик Казарян. До плена я не знал его. Познакомился, когда делал перевязки раненым. У него было пулевое ранение правой руки выше локтя. Мы перебросились несколькими фразами. Выяснилось, что он тоже родом из Крыма. Это нас сблизило. Я остался возле него. Гаик оказался человеком практичным. - Самое опасное теперь - отстать, - говорил он мне. - Отстанешь, пристрелят, гады. Кому это надо? И мы старались с утра, пока еще свежи силы, протолкнуть других раненых поближе к голове колонны. Так меньше шансов отстать. В случае чего, поддержат более крепкие. Когда немцы объявляли привал, Гаик ложился на обочине дороги ногами кверху. Так, по его словам, они быстрее отдыхали. Свою порцию похлебки он не проглатывал сразу, а ел медленно, тщательно и подолгу разжевывая каждое зернышко. Он предлагал остальным делать так же. Эти простые житейские советы помогли многим перенести трудности перехода. По обе стороны дороги простирались богатые украинские поля. Иногда на них попадалось что-либо съедобное, и, как ни отгоняли нас конвоиры - били плетками, прикладами, стреляли, - нам все же удавалось выдернуть из земли несколько морковок, репу, свеклу, вывернуть качан капусты. Гаик всегда оказывался проворнее нас, быстрее добегал до поля. Потом он делился с другими своей добычей. Однажды дорога проходила через поле брюквы, рассекая его надвое. Брюква, желтея мясистыми толстыми корнями, торчала из земли сразу же за придорожной канавой. Вся колонна ринулась на поле, и, как всегда, сзади раздались щелканье плеток, выстрелы. Немцам удалось быстро загнать нас снова на дорогу. Я не успел выдернуть ни одного корня. Но Гаик возвращался с добычей. Он спешил к колонне, неся несколько брюквин перед собой за зеленые листья. Конвоир поднял пистолет и выстрелил. Гаик упал, уткнувшись головой в мягкую землю. Жалобно звякнула кружка, прицепленная к поясу. Офицер подъехал к нему и выстрелил еще раз, в затылок. Потом вернулся к колонне, на ходу пряча пистолет в кобуру. Нас погнали дальше. Оторванные от всего мира, отделенные от него конвойными с собаками, мы не знали, что происходит за пределами дороги. Не знали мы и того, что наша армия продолжает отступать. Нам казалось, что под Киевом произошел просто нелепый случай, не больше, что Красная Армия давно уже остановила врага и вот-вот придет нам на помощь, освободит из плена. И эта надежда тоже помогала переносить все издевательства фашистов. Чувство товарищества не покидало нас. Если рядом кто-то готов был упасть, его подхватывали соседи по колонне, помогали дойти до привала. А на привалах мы, медики, продолжали выполнять свой долг: оказывали посильную помощь раненым. Но, лишенные инструментов, лекарств, мы, к сожалению, могли делать только освежающие перевязки. Иногда отдельные немцы неожиданно проявляли к нам сочувствие. Но, кажется мне, продиктовано это было не состраданием, а стремлением продемонстрировать населению свое, якобы гуманное, отношение к пленным. Как-то на ночлег колонну остановили возле небольшой деревушки под Житомиром. К тому времени все наши индивидуальные пакеты были израсходованы, перевязывать раны было нечем. У многих они начали гноиться, распространяя вокруг зловонный запах. Немцы, оставив необходимое количество конвойных, разошлись по хатам. Мы же, как всегда, провели ночь на улице. Утром к нам подошел офицер, поморщился и что-то сказал по-немецки. - Спрашивает, чем может помочь, - перевел кто-то. Мы - человек десять врачей - сказали, что необходимо сменить повязки раненым, и стали просить для этого бинты и вату. Офицер ушел, вернулся минут через двадцать, приказал врачам и раненым выйти из колонны. Вышли. Раненых оказалось около пятидесяти человек. Офицер приказал нам следовать за ним. Вокруг собралось почти все население деревни. Люди жадно вглядывались в наши лица, надеясь узнать родственника, знакомого. Гитлеровец подвел нас к одной из крайних хат, показал на ящик с индивидуальными пакетами, стоявший в углу на полу. Потом конвойный принес немного марганцовки. Мы сдвинули скамейки по две, соорудив таким образом примитивные перевязочные столы. У многих раны, не получив даже первичной хирургической обработки, были в ужасном состоянии. Все, что мы могли сделать в таких условиях, - это промыть их раствором марганцовки, наложить повязки. Вместо медикаментов мы прикладывали к ранам листы подорожника, мягкие лапки тысячелистника. В этой же деревне мы впервые за несколько дней утомительных переходов вволю напились. До этого конвоиры не давали пить даже из придорожных канав. Дни стояли знойные, жажда мучила нас не меньше, чем голод, и при виде воды многие не выдерживали. Не обращая внимания на ругань, плетки и выстрелы, они бежали к речке. Для некоторых глоток мутной воды оказывался последним в жизни... Здесь же нас оставили на ночь возле колодца, и, едва конвоиры отошли, послышались нетерпеливые голоса: "Котелки давайте! Связывайте ремни...". До глубокой ночи добывали мы котелками воду из колодца, поили раненых, пили сами. Под утро один из раненых позвал меня громким шепотом: - Доктор! Доктор! Посмотри, что у меня с ногой... Это был молодой боец с бледным до синевы лицом. Чувствовалось - огромнейшим усилием воли сдерживает он стоны. У него оказалось осколочное ранение в области правой голени. Я разбинтовал рану, в глаза сразу бросились признаки начавшейся интоксикации (отравления организма ядовитыми веществами). Чем помочь раненому? Что можно предпринять в наших условиях? Я позвал на помощь еще одного врача, хирурга Савельева. Он был старше меня, намного опытнее. Внимательно осмотрев рану, Савельев сказал: - Начинается газовая гангрена... Видите, резкий отек мягких тканей, наличие фиолетовых пятен. Спасти его может только немедленная операция. Операция... У нас ни инструментов, ни медикаментов, ни условий для ее проведения. В нашем положении об операции не могло быть и речи. Да и если бы мы смогли ее провести, раненый уже не мог бы идти вместе с нами. А это значит... Мы хорошо знали, что делают гитлеровцы с теми, кто отстает от колонны. Боец смотрел на нас полными надежды и отчаяния глазами. Савельев осмотрелся. Конвойные расположились поодаль, на нас не обращали внимания. - Вот что, - негромко сказал он мне. - Попробуйте пробраться вон в ту крайнюю хату. Вечером хозяйка там раздавала нашим хлеб и картошку. Поговорите с ней. Может быть, она согласится оставить у себя раненого. И еще... Попросите у нее немного спирта или самогона. Я понял - Савельев решил оперировать, хотя еще совершенно не представлял, как он это сделает. Ползком, стараясь не привлечь внимания конвоиров, пробрался к хате, нырнул в сени. Хозяйка была дома. Когда я появился на пороге, она испуганно всплеснула руками, бросилась навстречу: - Уходите! Уходите, ради бога! - просила она, стараясь вытолкнуть меня из сеней. - Немцы узнают, убьют и меня и вас... - Да не обо мне речь! - перебил я. - У нас в колонне тяжелораненый. У него началась газовая гангрена. Если не сделать операцию, он погиб. Понимаете? Женщина умолкла, горестно сложила на груди руки. Я рассказал ей, что после операции наш раненый не сможет идти вместе с нами, спросил, согласна ли она на время оставить его у себя. Постепенно в ее темных и больших глазах испуг уступил место решимости. Она приоткрыла дверь, выглянула на улицу и попросила: - Подождите здесь. Пойду к соседке. У нее, кажется, есть самогон. Оперировали мы прямо на земле, положив под раненого взятую у доброй хозяйки самотканую дерюжку. Мы так и не спросили, как зовут бойца, для нас он остался одним из многих безымянных, которым в то время оказывали посильную помощь. Мы дали ему стакан самогона. Ослабленный организм не мог долго сопротивляться алкоголю, и боец быстро уснул. Хозяйка принесла бритву. Савельев промыл ее в растворе марганцовки и сделал несколько разрезов ткани в области раны, чтобы дать выход ядовитым газам. Потом он очистил рану, наложил повязку. Хозяйка тем временем побывала у других женщин деревни, собрала в узелок кое-что из продуктов: десяток яиц, кусок сала, баночку меда. Все это для того, чтобы задобрить офицера, с которым придется вести переговоры. Обо всем мы с ней договорились заранее: она должна была "узнать" в раненом своего родственника. Иногда немцы отпускали пленных, если у них находились родные из местных жителей. И вот, когда мы по приказу поднялись и построились, она вышла из толпы женщин, стоявших поодаль и бросилась к раненому. Офицер долго и придирчиво о чем-то расспрашивал ее, показывая плеткой то в сторону нашего бойца, то в ту сторону, откуда мы пришли. Но узелок с подарком сделал все же свое дело. Он наконец приказал вывести раненого из колонны. Женщины с хозяйкой подхватили его под руки, повели в дом. Мы вослед давали им советы, как ухаживать за ним, как делать перевязки. А колонна снова растянулась по дороге. Опять лай собак, ругань конвоиров, выстрелы в хвосте... В тот же день нас привели на маленькую станцию, где колонну уже ждал состав грузовых вагонов. Перед погрузкой нас разделили на группы по пять человек, на каждую пятерку выдали по котелку несоленой каши из каких-то твердых эрзац-круп. Есть пришлось на ходу, конвоиры торопили с погрузкой. Вагонов не хватило, в каждый набивали до отказа, с трудом можно было стоять. А когда закрыли тяжелую дверь вагона, мы оказались в полной темноте. Поезд тронулся. Никто не знал, куда нас везут. Поезд шел несколько дней, часто делал длительные остановки. За все это время нам ни разу не дали поесть, и живые уже стояли рядом с мертвыми. Когда наконец открыли вагоны, люди стали вываливаться из них, как мешки. Свежий воздух опьянил, какое-то время мы не могли двигаться. Это привело немцев в ярость, выгрузка сопровождалась ругательствами, побоями. Нас выгрузили на станции Шепетовка. Здесь оставшихся в живых снова построили и погнали в лагерь, который находился в нескольких километрах от станции. Потянулись кошмарные дни лагерной жизни. Бежать! Снова вернуться к своим, чтобы с оружием в руках уничтожать ненавистного врага. Эта мысль не оставляла меня ни на минуту. Да и не только меня. Но каждый до поры до времени держал эту мысль при себе, боялся делиться ею с незнакомыми людьми. И на это были основания. То и дело немцы устраивали публичные расстрелы, ликвидировали всех, кто возмущался режимом, кто неосторожно поделился с незнакомым соседом по нарам мыслью о побеге. В каждом бараке у фашистов были специально подосланные доносчики. В нас едва теплилась жизнь, а голод, побои и непосильный труд делали свое дело. Каждый день умирали десятки, сотни людей. Казалось, гитлеровцы делали все, чтобы поскорее избавиться от нас. Вот как выглядел "режим дня" в этом лагере смерти. В пять часов подъем. Всех выгоняли на плац, выстраивали, и старосты по баракам докладывали фельдфебелю, сколько в наличии людей, сколько умерло за ночь... Потом гнали нас получать вонючую, похожую на рвотные массы баланду. Каждый получал свою порцию одновременно с несколькими ударами. После завтрака приступали к работе. Рыли большие ямы для уборных, глубокие рвы для общих могил, ремонтировали дороги. Работали без перерыва до трех часов дня. Если человек падал от изнеможения, на него набрасывались конвоиры и пинками, ударами плеток, дубинок заставляли подняться и вновь продолжать работу. Но часто уже ни пинки, ни плетки не помогали. И тогда один из конвоиров расстегивал кобуру пистолета. Раздавался негромкий выстрел - и немцы приказывали пленным отнести труп к общей могиле. В три часа - обед. Он отличался от завтрака тем, что в жидком вареве плавал тонкий кусочек мяса. Это была конина, мясо дохлых лошадей, но и ему были рады. Без этих микроскопических доз белка мы все умерли бы. Смерть на каждом шагу. И не только от истощения, от непосильной работы. Люди умирали десятками от гнойных осложнений в результате плохого ухода за ранами. Не раз мы, врачи, обращались к коменданту лагеря с просьбой оборудовать санитарный блок, снабдить его минимумом необходимых лекарств, инструментов, перевязочных средств. Но просьбы наши оставались без ответа. Варварским был и сам процесс погребения. Немцы заставляли нас раздевать мертвых догола. Одежда убитых и умерших потом тщательно сортировалась и отправлялась в тыл. Затем специальная команда из военнопленных относила трупы к рвам и сбрасывала их туда. Вначале нам не разрешали закапывать трупы до следующего утра, чтобы для тех, кто умрет за ночь, не рыть новые могилы. Над рвами роились тучи мух. И только страх, что разлагающиеся тела могут оказаться источником инфекций для самих немцев, заставил их изменить этот порядок. Они стали приказывать нам по вечерам присыпать трупы тонким слоем земли. Сперва трупы сбрасывались в ямы в беспорядке, потом лагерное начальство решило, что площадь используется нерационально, и приказало укладывать умерших рядами. Мы спускались в яму, ходили по трупам, и каждый думал, что завтра здесь свое место займет и он. Уборная находилась в центре лагеря. Она представляла собой широкую и длинную яму, поперек которой было уложено несколько круглых бревен. Нам даже не разрешили настелить на них доски. Полно было случаев, когда люди срывались с бревен вниз. У охранников это вызывало неудержимый смех, а нам не всегда удавалось спасти товарища. Работы прекращались лишь с наступлением темноты. Поздно вечером нас разводили по баракам, и с этого времени всякое хождение по лагерю запрещалось. Стреляли без предупреждения. Всю ночь лагерь освещался яркими прожекторами с караульных вышек. Утром все повторялось сначала. Однажды в лагерь приехал верхом на лошади какой-то немецкий посыльный. Он привязал коня к столбу и ушел к коменданту. Неподалеку от лошади ремонтировала дорогу группа военнопленных. Лошадь пугливо косилась на них, тревожно переступала с ноги на ногу, прижимала уши к голове... Пленные решили убить и съесть лошадь. Конечно, это была безумная затея, на все могли решиться только люди, доведенные голодом до отчаяния. Воспользовавшись тем, что конвоиры находились далеко, пленные стали медленно подходить к лошади. Почуяв недоброе, та испуганно взметнулась на дыбы, сорвалась с привязи и понеслась по плацу. С вышек открыли пулеметный огонь, к пленным бросились охранники. Началась расправа. Нас выстроили возле барака, отсчитали каждого десятого и здесь же расстреляли. Около ста трупов осталось лежать на земле. Уже стемнело, когда истязания прекратились. Пленных разогнали по баракам. Прошел слух, что утром расстрелы возобновятся. Ночь была неспокойной. К счастью, рано утром немцы получили приказ готовить нас к отправке в другой лагерь. На этот раз - в стационарный, в городе Славута. "Гросслазарет Славута цвай, лагерь 357" - так именовали наш лагерь фашисты. Он представлял собой огороженный колючей проволокой участок, внутри которого находилось пять каменных в несколько этажей построек. Недалеко от него была большая ровная площадка - бывший ипподром. Эту площадку немцы стали именовать "аппельплац", а казармы - блоками. Каждый блок тоже был окружен колючей проволокой. В первом блоке, находившемся поодаль от других, размещались немцы, в остальных - военнопленные. В отличие от шепетовского лагеря здесь один блок был отведен под лазарет. В остальном же режим и питание для военнопленных ничем не отличались от прежнего лагеря. Только сами охранники в большинстве своем были еще более жестокими. Особенно свирепствовал фельдфебель Вальтер Срока. Он числился начальником внешней охраны, может быть, поэтому на территории лагеря появлялся не часто. Но не было случая, чтобы его появление обходилось без надругательств, побоев и расстрелов. Достаточно было в его присутствии замешкаться, не снять вовремя головного убора - и провинившегося избивали плеткой до потери сознания. Если же военнопленный, занятый работой, стоял к нему спиной, не сразу оборачивался на окрик, фельдфебель брал у конвойного винтовку и стрелял... Почти ежедневно в лагерь прибывали новые партии военнопленных. Соседи по блоку часто менялись. И все же здесь у меня вскоре появилось несколько единомышленников, с которыми я мог откровенно делиться мыслями. Первым среди них был молодой врач Роман Лопухин. Светловолосый, выше среднего роста, с совсем еще юношеским лицом. Из многих положительных качеств, которыми он обладал, особенно выделялись два: незаурядный организаторский талант и природные конспиративные способности. Не удивительно, что вскоре он оказался в числе руководителей нашего лагерного подполья. Как-то я сказал ему, что готов убить Вальтера Срока и, наверное, при первом же удобном случае сделаю это. Он спокойно объяснил, что никакой пользы нам, военнопленным, это не принесет. Убийство одного садиста вызовет лишь массу репрессий, мы же должны готовить побеги из лагеря. Роман посоветовал мне чаще попадать в рабочие команды, посылаемые за пределы лагеря. Это необходимо было по многим причинам. Во-первых, надо было познакомиться с самим городом, чтобы мы могли легче ориентироваться во время побега. Во-вторых, было больше возможностей связаться с городским подпольем, в существовании которого мы были твердо уверены. И, наконец, тем, кто работал в городе, изредка перепадало что-либо из съестного от местных жителей: кусок хлеба, вареная картошка, свекла, яблоко. В городе мы работали на пилораме, на ремонте дорог. Уже в ноябре ценой невероятных усилий нам удалось установить связь с некоторыми местными жителями. Это были честные люди, но, к сожалению, не подпольщики. Естественно, с подпольем они нас не связали. Помогли лишь освободить из лагеря несколько человек под видом своих родственников. Однако гитлеровцы отпускали пленных с далеко идущими целями. Приказ об освобождении зачитывался перед всем лагерем, а потом начиналась усиленная агитация за вступление в полицию и другие фашистские формирования. Немцы заявляли, что по мере продвижения на восток фашистское командование будет все больше пленных отправлять к своим семьям. Они недвусмысленно давали понять, что личная свобода каждого зависит от успехов немецкой армии, от того, как активно будут помогать ей изменники. Находились люди, которые попадались на удочку фашистской пропаганды. Но таких было мало. Очень мало. Следуя наставлениям Романа Лопухина, я несколько раз попадал в рабочие команды. Но мне не повезло. Нас уводили на ремонт дорог за город. Местных жителей мы почти не видели. Первые неудачи все же не огорчили, я продолжал верить в счастливый случай. Вскоре, однако, произошли события, которые резко изменили характер моей деятельности. Осенью наш лагерь превратили в пересыльный. Ежедневно через него теперь проходило большое количество пленных, среди которых было много больных и раненых. Раны были запущенные, общее состояние больных тяжелое. Мест в лазарете не хватало. Раненых и больных располагали в других бараках, где они находились почти без присмотра. И вот однажды Лопухин подозвал меня к себе. - Понимаешь, нужно помочь раненым, которые лежат вне лазарета, - сказал он. - Как это сделать? - развел я руками. - Ты же хорошо знаешь, что ночью из блока в блок немцы никого не пускают. А днем всех выгоняют на работы... - Попробуй осторожно переговорить с переводчиком, - посоветовал он. - Кажется мне, он не сволочь. Я сам давно уже присматривался к старшему переводчику лагеря Александру Софиеву. Молодой, черноволосый, одет он был всегда в опрятную командирскую форму, подтянут, щеголеват. Отношение к нему вначале было такое же, как и ко всем предателям. Тем более, что он никогда и ничем не старался вызвать нашего к себе расположения, был подчеркнуто предупредителен с немцами. Однажды, наблюдая, как он внимательно выслушивал какое-то приказание немецкого офицера, с какой торопливостью записывал все его указания в блокнот, я укрепился в своем мнении о переводчике. "Сволочь! - подумал я тогда. - Спасает свою шкуру". Но время шло, а со стороны Софиева мы ни разу не почувствовали недоброжелательства к себе. Наоборот, часто при переводах приказов лагерного начальства голос его звучал участливо. И я рискнул. Однажды, когда Софиев сопровождал коменданта при обходе лагеря, я выбрал удобный момент, подошел и обратился с просьбой разрешить мне помогать раненым. - Вы врач? - быстро спросил Софиев, с опаской поглядывая в сторону коменданта, который, разговаривая с офицерами, стоял к нам спиной. - Да, - так же быстро ответил я. - Я мог бы хоть чем-то быть им полезен... - Вы правильно решили, - перебил он. - Я поговорю... В этот момент комендант круто повернулся, направляясь прямо к нам. Софиев шагнул ему навстречу и, указывая на меня глазами, стал что-то быстро ему докладывать. Комендант заложил руки за спину, выпятив вперед живот, некоторое время слушал Софиева молча, потом коротко кивнул. На следующий день меня перевели в корпус-блок, где размещались раненые и больные. Люди лежали на голых нарах. Воздух в корпусе был спертый, насквозь пропитанный запахом разлагающихся ран. Раненые и больные даже не стонали - настолько они были обессилены. Лишь глаза, полные мук и страдания, говорили о том, что люди еще живы. В этом корпусе уже работал один врач - Симон Кадакидзе. Он был намного старше меня, уроженец города Зестафони. По специальности тоже хирург, с большим практическим стажем. Высокого роста, массивного телосложения, широкоплечий, он даже внешним своим видом внушал уважение. Красивая копна седоватых волос довершала портрет этого человека. Сблизиться с Симоном Кадакидзе оказалось делом не легким. Он был крайне неразговорчив, замкнут. Первое время мы перебрасывались лишь несколькими лаконичными фразами, и то в случае крайней необходимости. Об условиях жизни в лагере, о немцах он вообще избегал разговоров. Такая осторожность имела основание. Я тоже старался поменьше говорить, побольше слушать. Но давалось это мне нелегко. По натуре я человек эмоциональный. Каждый раз, когда я начинал ругать немцев, Симон поворачивался ко мне спиной и уходил к раненым. На ходу сердито бросал: - Чем попусту болтать, лучше бы осматривал перевязки. Работы действительно хватало. С утра до позднего вечера, зачастую и ночью обрабатывали мы раны, ухаживали за больными. Не хватало самого необходимого - бинтов. Мы использовали их по нескольку раз, предварительно выстирав. Мыло нам отпускалось раз в месяц, микродозами. Оно было черное, немыльное, но мы были рады и такому. В тех условиях, в которых приходилось работать, сложных операций, естественно, делать мы не могли. Ограничивались перевязками и первичной обработкой ран. Во время перевязок удаляли омертвевшие участки тканей, обрабатывали раны дезинфицирующими растворами. Марганцовку немцы нам давали изредка. Но на этом их помощь и заканчивалась. Постепенно Симон стал мне доверять. Он убедился, что немцев я люто ненавижу, и наши отношения становились все дружелюбнее. По ночам мы вели долгие беседы. Рассказывали друг другу о себе, о родных, знакомых, вспоминали довоенную жизнь, обстоятельства, при которых попали в плен. А однажды Симон откровенно заявил, что давно мечтает о побеге, но пока не знает, как это сделать. До поры до времени я не раскрывал ему своих планов, лишь осторожно намекнул, что в лагере не он один желал бы совершить побег. - Кто еще? - спросил он. - Ты знаешь этих людей? - Не всех, но кое-кого знаю, - ответил я. - И что же, у вас уже есть какой-то план? Я ответил, что пока определенного плана нет, но в лагере есть люди, которые помогут нам. Он с удивлением посмотрел на меня, вздохнул, потом коротко предложил: - Давай спать, Ибрагим. Я слышал, как он долго ворочался на своем топчане. Не мог уснуть и я. Этот ночной разговор окончательно сблизил нас. Теперь я уже точно знал, что наши с Симоном судьбы одинаковые. Утром нас долго продержали на перекличке под холодным осенним дождем, а когда наконец распустили и я возвращался в блок, меня нагнал незнакомый военнопленный. - Вы доктор Друян? - шепотом спросил он. - Да, - ответил я. - В чем дело? - Идемте. Вместе со мной он прошел в наш блок и, когда мы остались вдвоем в крохотной боковушке, где делали перевязки, стал торопливо доставать из-за пазухи и выкладывать на топчан медикаменты: марганцовку, йод, риванол. Потом выложил несколько индивидуальных пакетов, немного лигнина - мягкой бумаги, которую немцы применяли вместо ваты. У меня в руках оказалось целое богатство. - Откуда?! - обрадовавшись, удивился я. - Кто дал? - Тише... - испугался военнопленный. - Переводчик прислал. - Софиев! Ну, спасибо. Теперь уже не было сомнения в том, что Софиев - наш человек. Я поблагодарил незнакомца, спросил: - Как вас зовут? - Зачем вам мое имя? - ответил он вопросом на вопрос. - Впрочем... Алексей Манько. Так я познакомился еще с одним хорошим человеком, ближайшим помощником Софиева. Алексей Манько стал постоянным связным между нами и Софиевым, а передачи от него мы теперь стали получать довольно часто. Между тем при встречах Александр Софиев делал вид, что не знает меня. Лишь однажды, когда немцев не было поблизости, он едва заметным кивком головы подозвал к себе, тихо спросил: - Получаете от меня приветы? - О да! - горячо зашептал я. - Спасибо! Слушайте, как вам удается все это доставать?.. Переводчик сердито оборвал: - Вы мне больше таких вопросов не задавайте! Круто повернулся и ушел. Я понял, что спросил лишнее. Вечером я рассказал об этом разговоре Симону. Тот немного подумал, потом начал рассуждать: - Кажется мне, Софиев - фигура более значительная, чем мы думаем. Он наверняка связан с... И оборвал себя на полуслове, словно испугался, что и так сказал больше, чем нужно. Опять по обыкновению замкнулся в себе. Вечером снова появился Манько. Он передал нам очередную партию медикаментов и впервые за все время, как мы были знакомы, задержался в блоке дольше обычного. Мы разговорились, и он поведал свою, так похожую на наши, историю плена. Война застала Алексея в Калуше Ивано-Франковской области. Здесь 15-й гаубичный полк, в котором он проходил практику как курсант, находился на учениях. На рассвете 22 июня их обстреляли из пулеметов вражеские самолеты. Полк подняли по тревоге, и через несколько дней он уже вел бои с врагом под Бердичевом. Там полк оказался в окружении. Несколько раз пытался прорваться к своим. В одном из таких боев Манько попал в плен. Дальше - путь, который прошли все мы: тяжелые переходы в составе колонны военнопленных, пересыльный лагерь. Страшно худой, Манько все же резко выделялся среди других военнопленных. У него были пышные каштановые волосы. Несмотря на крайне тяжелые условия плена, он сумел сохранить подвижность, завидную энергию, а главное - непоколебимую уверенность в том, что обязательно вырвется из лагеря. - Мы еще будем воевать, - говорил он нам. - Еще постреляем гадов. Манько люто ненавидел фашистов, и не удивительно, что Софиев доверил ему столь опасное дело. Мы хорошо понимали, чем рискуют эти люди. В случае, если бы наша связь раскрылась, их ждал бы неминуемый расстрел. Вскоре после последнего посещения Алексея я встретился с Лопухиным, рассказал ему о передачах Софиева и о своем желании откровенно поговорить с переводчиком. - О чем? - спросил Лопухин. - Как о чем? - удивился я. - О побеге. О нашей группе... - Группу не трогай, - перебил Лопухин. - Говори только от своего имени. Через несколько дней мы с Симоном попросили Манько устроить нам встречу с Софиевым. Она состоялась рано утром у нас в блоке. В маленькой боковушке находились Симон, я и еще один член нашей группы, санитар Сенька-цыган. Фамилию Сеньки мы не знали. Как потом выяснилось, имя у него тоже было не настоящее. Лишь много позже он открылся нам. Как только Софиев вошел в боковушку, он внимательно осмотрел каждого, затем сухо спросил: - Итак, о чем хотели поговорить со мной медики? Мы с Симоном переглянулись. Чувствовалось, что по каким-то непонятным для нас причинам Софиев хочет избежать откровенного разговора. Что ж, пусть будет так. И мы с Симоном начали жаловаться на трудности в нашем санитарном блоке. Не хватает медикаментов, нет самого необходимого хирургического инструмента, совершенно нет лекарств... Софиев слушал внимательно, потом произнес: - Обо всем я докладывал коменданту. Вы только для этого позвали меня? - Нет, не только для этого! - неожиданно вырвалось у меня. Софиев дождался, пока выйдет Сенька посмотреть, нет ли поблизости немцев, и заговорил: - Вот что, медики. Я догадываюсь, о чем вы хотели бы поговорить. Не вы одни мечтаете оказаться по ту сторону колючей проволоки. Понимаю вас, сочувствую, но пока считаю разговоры на эту тему преждевременными. У вас что, в санитарном блоке уже нет ни больных, ни раненых? Мы молчали. Софиев направился к выходу. У самых дверей остановился, закончил: - Когда наступит срок, скажу... И быстро вышел. Несмотря на то, что по сути дела Софиев отказался быть откровенным с нами, все же этой встречей мы остались довольны. Хотя прямо ничего не было сказано, мы поняли, что в лагере немало людей, готовящихся к побегу, и что, очевидно, сам Софиев уполномочен кем-то координировать наши действия. И этот кто-то пока считает нужным, чтобы мы оставались в лагере. Ведь число раненых не уменьшалось. Одновременно мы еще больше укрепились в мысли, что старший переводчик связан с внешним миром. А что это так, вскоре убедились окончательно. Как-то после очередного посещения Алексея Манько мы решили передать часть полученных медикаментов в соседний блок, где также были раненые и больные. Я взял немного индивидуальных пакетов, марганцовки, йода и понес к их врачу. К моему удивлению, он категорически отказался от помощи. - Не нужно, - заявил он. - Вам самим не хватает. А у нас еще кое-что есть. А ведь неделю назад он сам приходил к нам в блок, просил хотя бы несколько стиранных бинтов. Из этого случая мы с Симоном сделали вывод, что Софиев стал помогать не только нам. Через несколько дней Софиев передал, чтобы мы были исключительно осторожны: немцы заслали в блоки большую партию доносчиков. Мы предупредили об этом всех больных и раненых. Сообщение Софиева подтвердилось. В некоторых блоках (там Софиев, наверное, не успел предупредить пленных) начались расстрелы. Военнопленных обвиняли в саботаже, в подрыве авторитета фюрера, в распространении вредных слухов. Немцы всячески стремились сломить наш дух, волю к борьбе. Одновременно с массовыми расстрелами они пытались растлить, искалечить нас морально. Выдавай комиссаров и коммунистов, евреев и непокорных - и мы тебя накормим, дадим несколько лишних черпаков баланды. А пойдешь в полицию - будешь сыт, одет, сам почувствуешь силу над другими. Мы, врачи, старались не только лечить раненых и больных, но и вселить в них надежду на удачный побег после выздоровления, поддержать духовно и оберегали таким образом от развращающей души пропаганды гитлеровцев. Заводили беседы с больными и ранеными, исподволь узнавали их настроения, намерения, подбирали верных людей, преданных, смелых, стойких. После массовых репрессий, которые прокатились по лагерю в середине ноября, работать стало еще труднее. Немцы уменьшили и без того скудную выдачу медикаментов, а помощи Софиева не хватало. Между тем в процессе лечения мы все чаще встречались с очень серьезными осложнениями. Участились случаи газовой гангрены. Здесь мы, как правило, применяли широкие лампасные надрезы в области раны с последующей обработкой ее марганцовокислым калием. Это самое большее, что мы могли сделать в условиях лагеря. Но в большинстве случаев мы все же спасали жизнь. Правда, сами операции приносили раненому невыразимые страдания. Обезболивающих средств у нас почти не было. Мучительные страдания доставляли больным и перевязки. Раны долго не заживали: ослабленный организм имел малую сопротивляемость различным инфекциям, обладал низкими восстановительными способностями. Перевязки очень часто доводили раненых до шокового состояния. Как-то зимой к нам из Изяславля перевели новую группу военнопленных. Их разместили в блоке неподалеку от нашего "лазарета". Однажды один из вновь прибывших, он назвался Олегом, пожаловался на сильные боли в области правого бедра. Я попросил его показать рану. Она была от разрывной пули, уже начала заживать. Но вокруг появились покраснение и отек. Вдобавок у раненого была высокая температура. Налицо, таким образом, все признаки флегмоны бедра - гнойного воспаления клетчатки и более глубоких слоев мягких тканей. Единственное спасение - операция. Иначе воспалительный процесс может распространиться, и тогда уже ничто не спасет раненого. Вечером возле раненого собрались вместе с нами врачи из соседнего блока. Стали обсуждать сложившуюся ситуацию. И все пришли к единому мнению - делать операцию без наркоза невозможно. Но и не оперировать тоже нельзя. Еще день-два - и будет поздно. - Что ж, тогда пошли спать, - заявил вдруг Роман Лопухин. - Ты что-нибудь придумал? - спросил я. - Утро вечера мудренее, - уклончиво ответил он. Мы сами хорошо понимали, что все равно до утра ничем не сможем помочь больному, и разошлись. А утром Роман Лопухин первым заявился к нам в блок и выставил на топчан флакон эфира. - Где достал? - удивились мы с Симоном. - Мое дело, - улыбнулся Лопухин одними глазами. - Придет время - узнаете. Мы промолчали, однако каждый еще больше укрепился в мысли, что Роман Лопухин входит в группу, которая связана с патриотами на воле, но до поры до времени не хочет нам об этом говорить. Ну что ж, подождем. Операцию делал Симон, я ассистировал, Лопухин давал наркоз, следил за общим состоянием больного. Прошла она хорошо. Удалили гной, сделали перевязку, вывели Олега из состояния наркоза и отнесли на свой топчан. Обычно после таких операций больной быстро идет на поправку, но наш Олег был крайне истощен, обессилен, и вначале мы даже опасались за его жизнь. Несколько суток подряд мы дежурили возле него, сменяясь каждые три часа, пока окончательно не удостоверились, что Олег начал поправляться. Все это время наша медики делились с ним своим скудным пайком, чтобы поскорее поставить на ноги. Через месяц Олег уже мог самостоятельно передвигаться. Сдержанный по натуре, он обошел всех врачей, каждого благодарил скупыми, но очень сердечными словами: - Спасибо, братцы! Жив останусь, детей вашими именами назову. Не удалось Олегу осуществить свою мечту. После выздоровления он сумел бежать из лагеря, сражался с фашистами в партизанах на Брянщине и погиб в одном из боев при подрыве железнодорожного моста. Мечту о побеге вынашивали многие. Осуществляли ее по-разному. Было несколько групп, которые готовились к организованному побегу. К таким принадлежала и наша. Мы тогда думали, что действуем одни. Потом оказалось, что действия групп направлялись и координировались единым центром, через доктора Федора Михайловича Михайлова. Нити, таким образом, вели за колючую проволоку. Ф.М.Михайлову удалось создать в городе мощное подполье, которое имело связи и с руководителями наших лагерных групп. Однако до поры до времени нашему "центру" было выгодно у тех, кто входил в лагерное подполье, поддерживать мнение, что каждая группа действует независимо. Эти группы в какой-то мере страховались на случай провала. К побегу готовились и многие одиночки. Как-то весной сорок второго один из наших раненых, грузин Георгий, не пришел на перевязку. Не явился он и на следующий день. Я послал Сеньку-цыгана узнать, в чем дело. Возвратился Сенька довольно быстро. - Совсем плохо ему, - сообщил он. - Лежит. - Надо сходить посмотреть, что с ним, - заволновался я. - Не надо! - возразил Сенька. - Говорит, хочу умереть. Я пожал плечами и рассказал обо всем Симону. Тот сам пошел к Георгию. Вернувшись, сообщил, что свою порцию баланды на ужин Георгий съел, а до хлеба не дотронулся. Между тем общее состояние его удовлетворительное. Было ясно, что Георгий что-то замышляет, и мы решили ему не мешать. Доложили главному врачу лагеря, что он снова заболел, освободили от работ. Через несколько дней рано утром была объявлена тревога по лагерю. Нас согнали на плац, выстроили, сделали перекличку. Потом комендант через переводчика сообщил, что ночью бежал пленный. Он напомнил, что за побег полагается расстрел. Бежал Георгий. Ночью, пользуясь дождливой погодой, он с тыльной стороны корпуса подполз к проволочному ограждению, подкопал землю под проволокой и, поднимая ее руками, пробрался через ряды на спине. При этом он сильно расцарапал себе тело. На всех нижних рядах проволоки остались следы крови. Немцы организовали погоню с овчарками. Мы всей душой желали Георгию успеха, но понимали, что побег для него был очень рискованным. Он плохо говорил по-русски, совершенно не знал города и вообще тех мест. Но вот наступил вечер. Погоня вернулась без Георгия. Все же комендант перед ужином объявил, что беглец пойман и расстрелян. Действительно, больше Георгия в лагере мы не видели, но сомневаюсь, чтобы он был расстрелян на самом деле. Обычно всех "провинившихся" немцы казнили публично, в назидание остальным. Для Георгия, если бы он был пойман, конечно же, не сделали бы исключения. После Георгия было еще несколько одиночных побегов, в большинстве своем неудачных. Не раз становились мы свидетелями того, как охранники волочили по площади окровавленные тела заключенных, пытавшихся бежать. Они были настигнуты собаками-ищейками. Их потом на глазах у нас вешали или расстреливали. И все же каждый раз после нового побега я спрашивал у Софиева, скоро ли наш черед. И всякий раз он отвечал: - Рано. Вы пока здесь нужны. Да, мы, врачи, нужны были в самом лагере, чтобы спасать жизнь десяткам и десяткам больных и раненых. И каждый удачный побег снова убеждал нас в том, что нельзя терять надежду на освобождение. Можно и надо бороться. Мы продолжали выискивать такой вариант побега, который гарантировал бы нам больший шанс на успех. Мертвые уже никому не будем нужны, а вот живые сможем бороться с врагом. За долгие месяцы пребывания в плену мы привыкли видеть в каждом немце фашиста, изверга и садиста, и ненависть к ним стала составной частью нашего характера. Но враждебность эту надо было тщательно скрывать. Немало было случаев, когда за один лишь не понравившийся начальству взгляд военнопленный прощался с жизнью. Если же среди немцев попадались люди, еще не потерявшие человеческого облика, то сами же фашисты старались от них избавиться. В январе сорок второго в лагере сменили коменданта. Вместо ненавистного всем нам палача прибыл майор, кажется, Зепп Брудер. Как мы потом узнали, адвокат по образованию. Внешность Брудера была крайне непривлекательна: низкорослый, коротконогий, с большим животом. Он перекатывался по дорогам между бараками, и мы за глаза прозвали его "колобком". Когда впервые увидели этого человека со столь отталкивающей внешностью, каждый подумал: "Этот, пожалуй, будет похлеще прежнего". Однако с приходом нового коменданта уменьшились издевательства над пленными, баланда стала вроде бы лучше, а редкие кусочки мяса - больше. А однажды, впервые за все время нашей лагерной жизни, к нам приехал с целью обследования условий какой-то немецкий врач. Когда он обходил блоки, мы, по совету Софиева, обратились к нему с просьбой оказать помощь медикаментами и перевязочными материалами. Немец выслушал нас, подробно все записал в роскошный большой блокнот. Сверх всяких ожиданий через некоторое время нам привезли и раздали несколько ящиков индивидуальных пакетов, около десяти килограммов лигнина, немного флаконов эфира, хлороформа и новокаина. Но изменения к лучшему продолжались недолго. В начале февраля Брудер был снят с должности коменданта лагеря, как сообщил вам Софиев, "за либеральное отношение к пленным". Он был отправлен на восточный фронт на "перевоспитание". Новый комендант оказался еще хуже того, который был до Брудера. Сразу же резко уменьшился дневной паек, а хлеб стали выдавать наполовину из опилок и гречишной мякины. У пленных появились кровавые поносы и запоры - верный признак начавшейся эпидемии дизентерии. Никаких лекарств от этой болезни у нас не было. Здесь мы были бессильны. Эпидемия с каждым днем охватывала все больше людей, от нее ежедневно умирали в лагере десятки пленных. Вскоре на нас обрушилась новая эпидемия - сыпной тиф. Санитарные нормы в бараках не поддерживались. Помещения не отапливались, белье никогда не менялось, от верхней одежды остались одни лохмотья. Скученность в блоках была огромная, дезинфекция там никогда не проводилась. Мы были буквально обсыпаны вшами. С началом эпидемии сыпного тифа положение врачей еще более усложнилось. Единственное, что мы могли в этих условиях сделать, это наладить круглосуточное дежурство у каждой группы больных. Мы меняли им компрессы, поили водой. Сыпняк перекинулся и на врачей. Первый заболел я. Как-то вечером я почувствовал, что меня начинает знобить, стала кружиться голова. Сразу понял, что болезнь добралась и до меня, и" обратился к Симону с просьбой осмотреть. Он поставил диагноз - тиф. Ночью мне стало еще хуже. Жар усилился, и я потерял сознание. Болезнь длилась долго. Я пластом отлежал более трех недель. И все это время у моих нар находился Симон. Он делал все возможное, чтобы спасти мне жизнь. С помощью Софиева он достал немного сердечных лекарств. Делал холодные компрессы, поил с ложки баландой. Когда я время от времени приходил в себя, он как мог подбадривал меня. Наконец кризис прошел, и я стал медленно поправляться. - Ну, брат, вроде выкарабкался, - заявил Симон. - Думаю, через недельку станешь на ноги. Я сам был полон надежд на скорое выздоровление. Но однажды днем к блоку, где лежали тифозные больные, подкатило несколько машин. В помещение вбежали немцы и с криками, руганью набросились на здоровых пленных, приказали им стаскивать с нар больных, грузить в машины. "Все. Назад мы не вернемся!" - подумал я. Симон бросился к немцам. Он стал объяснять им, что я врач и нужен ему как помощник. Но эта попытка оставить меня в блоке оказалась безуспешной. Немец выругался и прикладом автомата оттолкнул его. Мы попрощались взглядами, и меня поволокли к машине, туда, где уже лежали другие, обреченные на смерть. Машины тронулись. Везли весь день, и уже по одному этому можно было понять, что расстреливать нас, по крайней мере сейчас, не будут. Чтобы уничтожить группу больных, их не нужно было так далеко увозить. Немцы никогда так не делали. Они расстреливали узников или в самом лагере, или поблизости от него. К вечеру нас привезли в город Острог. Остановились на площади. Нас выгрузили возле небольшого одноэтажного домика, который оказался городской больницей. Все последующее было настолько невероятным, что стало казаться сном. Нам всем сделали санобработку, выдали чистое белье и халаты, разместили в настоящих больничных палатах. Мы вдруг оказались на койках, застланных белыми простынями. Нас обслуживали медицинские сестры и осматривал настоящий врач. Чудом показалась нам и пища. После баланды, которой мы питались в лагере, нас накормили настоящим супом, горячим, даже наваристым, а на второе дали картофельное пюре. Правда, дозы были микроскопическими, если принять во внимание наш аппетит. Ночью, когда остались одни, мы долго терялись в догадках: что же случилось? Почему немцы впервые поступили столь благородно, чутко по отношению к пленным? Может, за всем этим кроется новый, еще более жестокий замысел? Так ничего и не придумали. Все выяснилось позже. Медицинский персонал, особенно сестры из местных жителей, относились к нам сердечно. Не раз в глазах женщин мы видели слезы, сочувствие и участие. А мы действительно выглядели страшно: обросшие, невероятно худые, в буквальном смысле слова - кожа да кости. По мере того как мы поправлялись, увеличивался аппетит, но порции оставались прежними. Чувствовалось, что в больнице туго с продовольствием. Прошло две недели. Я уже мог подниматься с постели, делать несколько шагов без посторонней помощи. И снова мысли о побеге овладели мной. "Может быть, именно здесь я смогу их осуществить? Ведь я не в лагере, городская больница, наверное, не охраняется". Когда в палате, кроме больных, никого не было, я решил добраться до окна. Хватаясь руками за спинки коек, с трудом передвигая ноги, подошел к окну, заглянул во двор. За оградой из темного штакетника чернели мундиры полицаев: больница усиленно охранялась. Я вернулся и лег. Товарищ по койке посмотрел на меня понимающим взглядом, отвернулся к стене. Оказывается, не один я мечтал о свободе. Оборвалось все это так же неожиданно, как и началось. Ночью нас разбудили крики немцев. Они ходили по палатам, приказывая всем встать и спуститься вниз. В приемной нам раздали наше лагерное тряпье, потом стали выгонять на улицу. Мы снова оказались в машинах. По бокам расселись конвоиры. Куда теперь? Лагерная жизнь приучила нас к тому, что каждая перемена в судьбе пленного - к худшему. Мы были уверены, что эпизод с больницей больше не повторится. Ночь была лунной, морозной. Когда машины остановились и нас выгнали на снег - сердце у меня сжалось. Перед нами были знакомые деревянные столбы у ворот славутского лагеря. Товарищи встретили нас с радостью и удивлением. Они были уверены, что две недели назад нас увезли на расстрел. Поэтому теперь смотрели на нас, как на явившихся с того света. Волнующей была встреча с Симоном. Мы бросились друг другу в объятия, расцеловались. А утром следующего дня я снова приступил к своим врачебным обязанностям. ПОБЕГ. СНОВА В СТРОЮ В лагере удивлялись, чем была вызвана столь неожиданная доброта со стороны фашистов к нам, кучке тифозных больных. Между тем все объяснялось очень просто. Решив отправить нас в городскую больницу в Остроге, немцы преследовали две цели. Во-первых, они хотели продемонстрировать населению свою гуманность, показать, что они вовсе не так жестоки, как о них говорят. Во-вторых, фашисты тешили себя надеждой, что такой поступок с их стороны сделает пленных более сговорчивыми, нас можно будет легче завербовать в полицию или "освободительную" армию. Еще во время нахождения в больнице к нам заявилась большая делегация женщин, якобы представительниц от города. Они принесли немного сала, хлеба, раздали каждому по горсти табаку-самосада. Мы обрадовались подаркам, приняли их с чувством глубокой благодарности. На оказалось, что это лишь приманка, на которую мы должны были клюнуть. Как только немцы, сопровождавшие женщин, вышли из палаты, те стали уговаривать нас после выздоровления записаться в полицию и помогать оккупантам укреплять новый порядок в самом Остроге, в деревнях. Не жалея красок, они расписывали "райскую" жизнь в полиции. Там, дескать, и служба не тяжелая, и денег платят много, и все полицаи хорошо одеты, обуты. Особенно, помню, старалась одна монашка. У нее были маленькие мышиные глазки, которые ни на секунду не оставались на месте, все время воровато перебегали с предмета на предмет. Она села на табурет у изголовья моей койки и начала вкрадчивым голосом, часто поминая имя бога, уговаривать меня послужить "воинству Христову". Смысл ее проповеди сводился к следующему: большевиков, которые двадцать пять лет царствовали в России, теперь постигло справедливое возмездие. Бог опустил на них свою карающую десницу в образе немецкой армии. Следовательно, помогая фашистам, я помогал бы богу очистить Россию от "антихристов". А что может быть справедливее этого "святого" дела? С каким удовольствием я сыпанул бы в лицо ей ту горсть табаку, которую она мне дала, плюнул бы в глаза! Но нужно было сдержаться, быть осторожным: за дверями стояли гитлеровцы. Стараясь говорить спокойно, ответил монашке, что я врач, в лагере у меня остались раненые и больные и не могу их бросить на произвол судьбы. Монашка недовольно поджала губы, отошла. Не поддались на провокацию и остальные больные. Делегация ушла ни с чем. Такой исход взбесил фашистов, поэтому они вернули нас в лагерь в ту же ночь. Снова потянулись безрадостные дни тяжелой жизни. Став на ноги, я еще с большим рвением помогал Симону лечить больных и раненых. Мы не знали, что делается по ту сторону лагеря, каково положение на фронте. Немцы старались использовать это обстоятельство, чтобы подавить у нас дух сопротивления. Их пропаганда носила откровенно профашистский характер. Все чаще они "успокаивали" нас такими словами: "Наша армия снова обстреливает Москву из пушек. Еще немного - и мы возьмем вашу столицу. Кончится война, и вы отправитесь по домам". Мы понимали, что ни одному слову фашистов верить нельзя, наглая ложь направлена на то, чтобы сломить нашу волю к сопротивлению. И все же тревожила мысль: неужели враг опять сумел дойти до Москвы? Мы с Симоном решили снова встретиться с Александром Софиевым, поговорить с ним откровенно. Не может быть, чтобы он не знал истинного положения вещей на фронте. Мы были почти уверены, что он связан с городским подпольем, а там-то наверняка знают правду. На этот раз встреча произошла у входа в больничный барак. Софиев опасался слежки, и разговор произошел буквально на ходу. - Неужели это правда?.. - спросил у него Симон. - Что правда? - резко перебил Софиев. - То, что немцы уже... - С каких это пор вы стали верить всякой брехне! - еще злее оборвал Софиев. - Да, нашим нелегко, это правда. Но Москву немцы никогда, слышите, никогда не возьмут! Он ушел. У нас с Симоном отлегло от сердца. В тот же