нно нужно сломать и собрать новую схему и убедиться, что она лучше! -- Он обернулся ко мне: -- Оказывается, у вас защитники есть? -- Моя правая рука. Идите, Скиба, опоздаете в строй. Солдат повернулся, долго надевал у двери шинель, нехотя вышел из кабины. После обеда мы паяли рассчитанную Незнамовым схему. Тут же был и Скиба. Он настоял, чтоб прежнюю схему не распаивать, отсоединить целой панелькой. "Може, ще пригодится..." Я понял его хитрость: может, из этой незнамовской схемы ничего не получится! Но этой хитрости не суждено было восторжествовать. Уже поздно вечером закончили пайку. Незнамов сам подсоединил выходы схемы к клеммам осциллографа. Спокойствие его вдруг покинуло: он несколько раз проверял, правильно ли подключены концы, перебирал их руками, вслух повторял: "Так, так". И только затем, выдвинув блок из шкафа и еще раз осмотрев панельку, лежавшую на столе, осторожно, будто от этого теперь зависел результат, вставил штеккер проводника в гнездо блока. Белый, словно с растекшимся бельмом, экран осциллографа был чистым. У Скибы, стоявшего с паяльником в руке, лицо от напряжения окаменело. Я ощутил, как невольно и у меня чаще забилось сердце. Незнамов торопливо, обеими руками подстраивал осциллограф. За экраном всплеснулось молочно-белое пятно, словно живая, запульсировала бледная полоска развертки. Прибавив яркость, Незнамов повернул переключатель, подбирая частоту, и вдруг из-за левого среза экрана, где пылал яркий ореол начала развертки, выплыл и, колебнувшись, точно от ветра, остановился импульс. Острый, четкий "пичок". Он вырос и замер. -- Вот это импульс! -- восторженно воскликнул Скиба. -- Выходит, нашу придется ломать! ...С позиции я уходил один. Кромешная темнота опустилась на землю. Шел, скорее по привычке угадывая под ногами размешенную дорожку. Думал о прошедшем дне, полном событий и переживаний для меня, о Незнамове, который блестяще доказал свое "инженерство". Уязвленное вначале самолюбие, ютившаяся где-то в глубине души надежда -- авось не выйдет у "инженера" -- теперь все это поблекло и потускнело, отступило перед восхищением и уважением к нему. Инженер есть инженер, как ты ни крути. Впрочем, учил и ты кое-что, Перваков, в училище, но как? Тебе, технику, давали все это с прикладных позиций: смысл работы схемы, физические процессы в них -- без глубокой теории. А расчет? На таком же уровне, как преподают физику в шестом классе. К тому же тебя и готовили-то в командиры, строевым офицером, и только на последнем курсе за один год дали этот "технический уклон". Выходит, знай свое место! А то не успел сделать первые шаги, еще неумелые, как у трехдневного теленка, а уже вообразил, что конструктором стал. Все могу и все умею! Спасибо скажи, что интуиция есть, это шестое чувство... Смог идеи выдать, но за идеи, как говорит Незнамов, деньги не платят. И вот еще что. Выбрось глупое самолюбие. Если упустишь этот месяц, пока Незнамов в дивизионе, не возьмешь от него все, что можно, -- грош тебе цена!.. В этот день в моих глазах он поднялся высоко. Юрка Пономарев подошел в непривычном настроении, губы кривились, он старался удержаться, чтобы не рассмеяться, и встряхивал головой на своей длинной загорелой шее. -- Ну, Костя, скажу тебе -- попал в переполох! Женский бунт усмиряли. Опять машина застряла в дороге, даже солдаты не помогли. Вернулись наши благоверные ни с чем, а тут Молозов... Слушал он их, терпеливо уговаривал, а потом дернуло его за язык это обычное: "Будет и водокачка скоро, и дорога". Климцова успела возразить: "Знаем, Николай Федорович, мы эти дороги. Пятнадцать лет переезжаем. Только сделаем -- и снова на другое место". Вдруг моя, как бомба, взорвалась: "Да что слушать обещания?! Сколько можно?" И взяли в шоры! Ох и пушили! Майор только успевал поворачиваться. И в меня осколки летели. Галдят, шумят: "Как организовываете, так и ешьте! Куда вам соревноваться с соседями? У них -- водокачка, у нас -- бочка. Они на автобусе по бетонке, а мы -- на грузовике, да и тот на себе таскаем!.." А сами -- чумазые, в грязи, живого места нет, у кого платье разорвано, у кого поцарапаны руки, а у моей -- щека. И смех и грех! Молозов слушал, слушал, да как крикнет: "Замолчите!" Потеха! Наверно, спектакль еще не кончился -- удрал я тихонько... Весть о случившемся довольно быстро распространилась среди офицеров на позиции, стала предметом оживленного обсуждения. Техники-холостяки увидели в этом повод подтрунить и пошутить над нами, "женатиками": "Ну, держитесь, будут вам на обед вместо пирогов и пышек синяки и шишки!" А мне вовсе было не до смеху. Неужели и Наташке досталось? Подробности о поездке женщин, которые передавались и пересказывались офицерами, не развеселили, а, наоборот, испортили мне настроение. Впрочем, за шутками техников тоже скрывалась затаенная тревога. Оказывается, женщины и два солдата мужественно боролись с дорогой: ломали руками ветки, подкладывали под колеса, толкали машину километра два, увязая в грязи и падая... Доконал их Чертов лог: машина окончательно засела. Накануне лепил снег с дождем, и нашу таежную "автостраду" развезло совсем. Женщины вернулись в городок пешком... Рассказ Юрки подстегнул меня: надо пойти, что там с Наташкой? Я торопливо зашагал с позиции. В конце концов правильно, что взяли в оборот начальство: обещать только, сулить золотые горы!.. Беспокоила смутная тревога. Воображение рисовало исцарапанные Наташки-ны руки, разорванное платье, смертельно усталый вид: она ведь никогда не испытывала подобного!.. Однако ничего похожего я не увидел. Возле казармы уже шла более или менее спокойная беседа; кульминация, видимо, была позади. Молозов что-то веско говорил еще женщинам. Наташка в грязном светло-полосатом пальто сидела неподалеку на бревне-кругляке, рядом лежала пустая хозяйственная сумка. Глаза, сухие, потухшие, уставились в темно-серую стену лесной чащи. На меня она посмотрела бегло, опустила голову. Я подумал -- сейчас расплачется. Быстро подошел к ней. -- Знаю все, Наташа... -- сказал я, надеясь упредить ее. -- Как у тебя самочувствие? Руки, лицо? Не поранилась? Она, не поднимая головы, ответила: -- Нет. Но... обедать, Константин... -- печальная улыбка тронула ее губы, -- можешь разве обещаниями... -- Не переживай! Подумаешь, обеда нет! Если бы в этом только была вся печаль! Думал, с тобой что-нибудь... Она поднялась, я взял ее пустую сумку. Возле Молозова еще стояли три женщины, что-то доказывая ему. Заметив, что мы собрались уходить, майор быстро подошел, нахмурился, будто ему это было и неловко и в то же время приятно говорить об этом, сказал: -- А вам, Наталья батьковна, спасибо за мужественный поступок. Без вас, может, и спустили бы под откос в Чертовом логе машину. Не ответив, Наташка пошла по тропинке. Вот тебе и на! Я удивленно взглянул на Молозова, он чуть качнул головой: иди! Дома она опустилась на табуретку. Не раздеваясь, зажал легонько ее голову в своих ладонях, повернул к себе. Наконец должен разобраться, понять ее, выяснить причины ее состояния -- молчаливости, задумчивости, какой-то потерянности во взгляде. Только ли из-за этой академии, привходящих неурядиц в нашем устройстве?.. То, что не знаю ее, сегодняшний случай -- лишний пример... -- Собирался поговорить с тобой... о делах, настроении... -- Что тебе мое настроение? -- озлилась она, отстранив мои руки. -- Ты занят своими тренировками, готовностью, прибором. А мой удел -- вот беспокоиться об обедах. -- Но, Наташа... Послышался негромкий стук в дверь. -- Да. Вошла Ксения Петровна, опираясь на палочку. От нее не скрылось наше настроение. -- Извините, что ворвалась непрошеной кумой. Пойдемте к нам, обед у меня есть -- стынет уже. Куда денешься, если такой случай! Не стесняйтесь, по-свойски, по-соседски... Наталья Всеволодовна!.. Константин Иванович!.. Мы попытались отказаться. Но пришел сам Климцов, взял Наташу под руку, шутливо сказал: -- Приглашение старших -- это приказ по армейским порядкам. А за невыполнение приказа можно и гауптвахтой не отделаться!.. И потом -- мне надо бояться двух женщин, чего доброго, можете ведь продолжить сегодняшний бунт! Обед прошел, однако, невесело, хотя Климцовы старались сгладить обстановку. Наташка по-прежнему была молчалива и почти ничего не ела. Вернулась и легла на кровать, поджав ноги. Затевать свой разговор с ней мне показалось теперь ненужным: момент потерян. Ксения Петровна помешала, но я не знал даже -- хорошо это или плохо. Ладно, как-нибудь в другой раз. Вечером мы отправились в кино. Но без происшествий не обошлось. Перепрыгивая через колею, заполненную мутно-желтой водой, Наташка поскользнулась. Не успел ее удержать, и она зачерпнула ботиком воду. Повернувшись, молча пошла назад. Дома она, несмотря на мои просьбы, наотрез отказалась: -- Не пойду! Никуда не пойду! Она уткнулась в подушку... 13 Совещание по итогам боевой подготовки проходило в ленинской комнате. Офицеры сгрудились вокруг общего длинного стола под красным сатином. К торцу его был приставлен второй, небольшой стол, за ним теперь сидели Андронов и замполит. Итоги наших достижений были сведены в четыре таблицы. Написанные разноцветной тушью на листах ватмана, они висели на деревянной стойке рядом со столом. Тут не только значились оценки отделений, расчетов и подразделений по различным видам подготовки, но и индивидуальные -- каждого солдата, офицера. Таблицы пестрели главным образом красной и зеленой тушью -- отличными и хорошими оценками. Докладывал итоги майор Климцов со строгим, достойным римского судьи видом. Адъютант поворачивался от одной таблицы к другой, тыкал в них короткой указкой. По Климцову, выходило, что стартовики по-прежнему отставали от нас, локаторщиков, и в дивизионе занимали второе место. У них еще есть недостатки: расчеты по некоторым операциям боевой работы на ракетах не укладываются в нормативы, допускают ошибки в выполнении функциональных обязанностей, нарушают правила техники безопасности... Адъютант не просто называл причины, обходился общими замечаниями -- он будто жил среди солдат-стартовиков, в их расчетах, сыпал на память фактами, фамилиями и датами, знал такие подробности, что приводил офицеров в изумление: мелочь, давно вроде забыта, а он ее на свет вытянул! Сидевший наискосок через стол командир стартовой батареи -- высокий, с глубокими залысинами капитан, наморщив лоб, еле успевал за Климцовым записывать в свою книжку замечания. Лейтенант Стрепетов не поднимал головы, на лице его застыла болезненная гримаса, словно он только что проглотил горькое лекарство: майор "распекал" его расчеты. -- Способный офицер, а нет твердой устойчивости в работе. Вот посмотрим на таблицы... В прошлом месяце оценки взвода были: за первую половину "четыре", за вторую -- "пять". Теперь снова -- "четыре". Словом, выходит пила, если нарисовать график. А дело в том, что лично подготовкой расчетов товарищ Стрепетов занимается мало... И получается -- ни туды и ни сюды: шаг вперед, шаг назад. Но у нас ракеты -- вот и судите, какая должна быть скорость! Русые волосы Славка не успел причесать -- плоско примятые шапкой, они казались свалявшимися. Я понял: не до гитары и коллекции вырезок из "Огонька" было ему в эту минуту... Меня Климцов похвалил. Хорошо отозвался о подготовке операторов. Даже количество тренировок, которые я провел с ними, подсчитал, а потом разобрал по косточкам каждого оператора и тут нашел "белые пятна". Недаром присутствовал на тренировках. Припомнилось, как он, бывало, приходил, молча останавливался за спиной сидящего у шкафа оператора, словно так, из простого любопытства. Вот тебе и "простое любопытство"! -- И все-таки, -- Климцов ткнул указкой в таблицу распределения мест, на которой моя фамилия стояла второй после Пономарева, глаза его на полном лице хитровато скосились, -- скажу прямо. Мне, как адъютанту, тоже отвечающему за подготовку операторов, неловко, что расчет лейтенанта Первакова хронически плетется в хвосте расчета старшего лейтенанта Пономарева! И фотография-то ваша, товарищ Перваков, -- указка вытянулась в направлении Доски отличников, -- уже полгода висит в окружении только Коняева и Скибы. По-моему, вам втроем там скучно, даже запылились и пожелтели фотографии... -- Верно. Пожелтели, запылились, -- послышалось сразу несколько голосов. Офицеры ожили, переглядывались, обрадованные разрядкой. Поворачивались в мою сторону, бросали реплики. Улыбались Молозов и Андронов. Взгляд мой встретился с Незнамовым. Тот приветливо моргнул мне. На совещание он пришел последним, сидел на табуретке у стенки, прищурившись, рассматривал стенды, лозунги, громоздкую Доску отличников -- с фанерными колонками под мрамор по бокам, с зубчатой кремлевской стеной и башней сверху. -- Пора бы всему расчету стать отличным, чтобы фотографии всех висели там, -- повышая тон, закончил свою мысль майор. -- Я уже не говорю о печальном факте с Демушкиным... Хорошо, что так обошлось. Сейчас они взялись работать с солдатом, это отрадно... Выходит, камень-то он мне припас напоследок! Но и на этом он не оставил меня в покое, вынудил покраснеть еще раз, вспомнив о приборе. "Дело подвигалось вроде бы неплохо, а теперь, кажется, решили начать все снова да ладом... Не знаю, к лучшему, может". И хотя лицо адъютанта при этом оставалось серьезным, я почувствовал тонко скрытую иронию. На самолюбие мое воздействовал! Рано, выходит, радовался его похвалам. До конца доклада щеки мои горели. Закончив, Климцов сел за стол рядом с замполитом -- глыбообразный, прямой. Подполковника Андронова я слушал сначала рассеянно, все еще не освободившись от замешательства. Глуховатый голос комдива слышался с перерывами, будто, сказав несколько слов, он делал паузу для отдыха. Возможно, от лампочки, висевшей как раз над столом начальства, так падал свет, что седина Андронова теперь была особенно отчетливо видна: от левого виска к затылку уходила широкая серебряная дорожка. Лицо с хрящеватым крупным носом морщилось -- гармошкой ровных длинных складок собралась на лбу кожа. Вид его словно говорил: вот кругом столько всяких дел, а я один! Но такое впечатление было только чисто внешним. Честный, беспокойный, предвоенной закалки офицер, Андронов одинаково близко принимал к сердцу все: и отсутствие пуговицы на гимнастерке у солдата, и неисправность в технике, нарушавшую нашу боевую готовность. Наверное, этот беспокойный характер и старил его прежде времени. -- Все здесь адъютант говорил правильно. Взлета у нас большого нет, топчемся пока на точке замерзания. А нам сейчас надо исходить из двух моментов. Приняли вызов соседей, взялись за гуж, -- значит, нам и воз тянуть! Зимний же период обучения заканчивается, остается всего месяц. На летний надеемся? Боюсь, чтобы не получилось, как у той стрекозы: оглянуться не успеем и -- конец учебного года! Обойдут нас соседи, обстукают. Тут надо подумать всем, сообща, если не хотим опростоволоситься. Второй момент -- теперь почти точно -- нам предстоит участвовать в этом особенном учении. Думаю, все понимают, какая ответственность? Значит, время надо использовать максимально. Штаб полка обещает одну-две тренировки по передислокации с маршем. Надо быть к ним готовыми. Больше дадут и тренировок по самолетам. Мы тут тоже, -- Андронов кивнул в сторону майора Климцова, -- подработаем свой план... Офицеры, сосредоточенно слушавшие его, теперь снова оживились, задвигались на табуретках, поворачивались друг к другу. Комната сразу наполнилась приглушенным гулом. Ивашкин задышал в мое ухо: -- Эх, интересное, видно, будет учение, Костя! Знаешь, даже немножко жаль, что уеду! -- Он вздохнул и умолк. Это было сказано искренне. Подполковник обвел офицеров взглядом, энергично сказал: -- У меня все. Если нет вопросов, свободны, товарищи офицеры. Загремели табуретки. Выходили из ленинской комнаты шумно, с разговорами. На бетонных входных ступенях казармы столпились, закуривали; вспыхивали спички, красные светляки плавали в темноте. Потом толпа схлынула с крыльца, пошла к домикам. -- Ну, теперь держись, от комиссий отбою не будет! -- сказал кто-то со вздохом. -- Московские, наверно, нагрянут! -- Погоди, еще до комиссий Андронов тебя загоняет. Заставь богу молиться -- лоб расшибет. -- Буланкин, ты не проверял, цел ли у тебя желчный пузырь? -- Юрка Пономарев приостановился в толпе, поджидая Буланкина. -- Что-то после гауптвахты совсем злющим стал. Может, лопнул? -- А ты, комсомольский босс, вроде бы и не из пробки сделан, но к каждой бочке затычка. Почему это? -- Эй, Буланкин, не задирайся! -- Почему, говоришь? Потому что среди хороших, добротных, глядишь, еще попадаются дырявые бочки... На них зашумели: -- Перестаньте, хватит! Я шел позади всех и не мог выбросить из головы замечание Ивашкина: оно словно прилипло и настроило меня на минорный лад. Как, вообще, странны и удивительно не похожи люди друг на друга! Сколько негаданного в их поступках, мыслях! И действительно, человеку трудно угодить. Вот Ивашкин -- чего, казалось бы, лучше? Уезжает в академию, в большой город, где к его услугам будут театры, кино, наверняка дела свои семейные поправит, а вот пожалел, что не останется здесь, не увидит учения, которое будет интересным. Перед человеком всегда какие-то встают дилеммы. Возможно, в этом закон жизни! Знаю только, что и у самого те же слабости. Но почему так получается? К примеру, с Незнамовым. Не понравился в первые дни. Теперь все это забыто. Потому что иное в нем, более сильное, главное затмило первое впечатление. За два дня до этого совещания Незнамов раскрылся передо мной еще и с другой стороны -- как хороший педагог. Оказывается, не так уж сложно было понимать эту "турецкую грамоту" -- операторный метод! Словом, обделили нас, молодых, постоянством. А у Андронова, Молозова -- "стариков" -- в их мнениях, поступках больше постоянства и определенности? У отца, о котором в памяти осталось только впечатление чего-то сильного, ласкового, пышных усов и печально-гробовой тишины после получения неведомой мне, мальчишке, "похоронной"?.. Офицеры столпились возле домиков, обменивались перед тем, как разойтись, остротами, шутками, замечаниями. Чья-то рука сжала мою выше локтя. -- Вас сегодня захвалили! В любимцах у фортуны ходите? Даже на Доске отличников красуетесь. Приятно... рад за вас! Голос Незнамова был шутливо-удивленным. Я не успел ответить ему. Отпустив мою руку, он рассмеялся: -- Адъютант -- колоритная фигура! Бас шаляпинский. Кстати, по-моему, вы соседи с ним? -- Соседи. -- Мне так и кажется, дома он -- безграничный восточный владыка. Или первое впечатление обманчиво? -- Обманчиво. Просто у него в семье полный лад. Из-за детей были легкие ссоры, но теперь все решено: перевезут их от бабушки сюда, в город. Крыльцо дома выросло в темноте неожиданно. Незнамову надо было свернуть в соседний дом "холостяков". Два вечера мы с ним занимались операторным методом в его комнатке сидя прямо в шинелях на кровати, а когда в полночь расставались, в самодельной бумажной пепельнице на тумбочке оставалась гора окурков, в тесной комнатке -- сплошной дым. Я раздумывал: снова идти к нему или домой? В окнах нашей квартиры горел свет. Представил Наташку с книгой. Может быть, допускаю ошибку? Чем-то следует ее занимать? В кино? Но она категорически заявила: "Тратить время на допотопные картины, дышать казармой -- не намерена". А если пригласить Незнамова? Общительный, отличный собеседник! И просто неучтиво, Перваков, негостеприимно, что до сих пор не сделал этого... -- Что ж, продолжим наши занятия? -- спросил Незнамов, точно отвечая моим мыслям. -- Как говорил Козьма Прутков, лучше что-нибудь, чем ничего. -- Предлагаю, Сергей Александрович, другое: зайдемте ко мне! Наташка, моя жена, будет рада... -- Да? Он, видно, раздумывал. В темноте смутно различался только овал его лица. -- Чаю попьем по-московски. -- Вприкуску? -- со смешком подхватил Незнамов, и я понял, что он решился. -- Разве чаем побаловаться? Люблю -- грешен. В столовой у Филипчука его переваривают, веником пахнет. А вы -- не секрет -- давно женаты? -- Нет. Еще полтора месяца не исполнилось, как приехала. -- О, медовое время! -- А я ведь не удосужился узнать -- есть у вас жена? -- Не имею счастья. -- Почему? -- вырвалось у меня. Незнамов рассыпался смехом. Мне стало неудобно -- ляпнул, а мало ли что может быть у человека. -- Уж коль вы задали такой вопрос, то расскажу восточную сказку... Мудрейший, всевидящий аллах создал на земле, как известно, сначала род мужской. Много лет прожили мужчины, испытывая трудности и лишения: добывали себе пищу, сами ее готовили, сами ухаживали за собой. И стало им невмоготу. Собрались они -- и к аллаху. "О всевидящий и всеслышащий царь богов! Смилуйся над нами, создай нам женщин, чтоб ухаживали они за нами, скрашивали нашу жизнь". Согласился аллах. "Пусть каждый из вас слепит из глины себе женщину -- я вдохну в них жизнь. Но чтобы они были слаще и приятнее, пусть каждый вложит внутрь глиняной статуи один кусок сахару". А когда мужчины явились со статуями, аллах сказал: "Среди вас есть неверный, кто не выполнил моего повеления -- вместо одного куска сахару он вложил два". Сказав так, аллах смешал статуи, вдохнул в них жизнь и роздал женщин, кому какая попалась. Вот с тех пор-то мужчины ищут ту женщину, в которой два куска сахару. Но видимо, аллах ошибся: не один тогда оказался неверным, потому что многим удается найти ту женщину. Я же не в их числе... -- Незнамов снова расхохотался, задорно, игриво, потом сказал: -- Разумеется, шутки все... В коридоре, пока он раздевался, я, приоткрыв дверь в комнату, сказал Наташке, что не один -- с гостем. Ответив: "Сейчас", она заторопилась. Сухо скрипнули пружины кровати, хлопнула откладываемая книга. Так и есть -- читала! Незнамова я пропустил вперед и, представляя его Наташке, заметил, как смутилась она: то ли из-за беспорядка в комнате, то ли оттого, что платье на правом боку было заметно помято. Сдержанный румянец опалил ее. -- Извините, пожалуйста... Она бросилась наводить порядок, и, пока убирала с табуреток скомканные платья и другие вещи, Незнамов, бодрый, возвышенный, сыпал обычные в таких случаях вопросы о жизни, здоровье, делах. -- Как видите, живем, -- распихав наконец вещи и переводя дыхание, обернулась Наташка. -- Полутора месяцев нет, а кажется, целую вечность не была в Москве! Что там нового? Незнамов принялся рассказывать. Держался он непринужденно, пересыпал свои сообщения шутками, анекдотами. -- Гвоздем программы были французский театр и американский балет на льду. "Звезды" их прекрасны. О них не скажешь, как об англичанках, будто, мол, неизвестно почему у них дети рождаются красивыми... Кстати, были совместные выступления американского и нашего балета. Эксперимент удался, но после, говорят, артисты долго собирали осколки... -- Осколки? -- переспросил я. Незнамов с довольным смехом качнулся на табуретке: -- Разумеется, от разбитых сердец! Брови его приподнялись, придав лицу игривое выражение. Он спросил: -- Как всегда, женщин, очевидно, интересуют моды? Так вот, Дом моделей -- эта "смерть мужьям" -- по-прежнему твердо стоит на Кузнецком. И моды, наверное, за месяц резко не изменились. Немало новых фильмов появилось на экранах, особенно иностранных. Наташка приободрилась, у нее не сходил с лица румянец. Я понял: и на нее Незнамов произвел хорошее впечатление. Она порывисто тряхнула головой, с обидой проговорила: -- Зато мы здесь в солдатской казарме смотрим такое старье! Поднявшись, Наташка пошла на кухню той горделивой строгой походкой, в которой угадывалось желание понравиться. Я заметил -- Незнамов бросил ей вслед мгновенный взгляд, скептическая улыбка чуть тронула верхнюю губу с усиками, а я почувствовал себя скверно, будто подглядел недозволенное. Когда дверь за ней закрылась, Незнамов с сочувствием сказал: -- Ничего не поделаешь. Женщины -- не мужчины: труднее привыкают к резкой смене обстановки! Чай мы пили из граненых стаканов. Разговор зашел о спутниках, ракетах, о полете в космос человека. Незнамов несколько раз вставал с табуретки, ходил по комнате. Лицо у него теперь стало совершенно другим, чем вначале, когда он выкладывал нам столичные анекдоты и артистические сплетни: оно преобразилось, стало вдумчивым, глаза играли горячими искорками. Заложив руку за отворот кителя, он с увлечением рассказывал об этих полетах, о земной атмосфере. Наташка следила за ним, положив руки на стол. Но тут и я кое-что знал, немало читал, да и мне, ракетчику, небо и звезды гораздо ближе, чем анекдоты и столичные сплетни. И конечно же, в этом разговоре не остался в стороне: мой рассказ о серебристых облаках, о границе света и тишины поразил Наташку. -- Неужели выше ее -- сплошная темнота, и там два человека, пусть находятся даже в метре, и -- разорвись! -- кричат, все равно не услышат друг друга? -- Она пугливо передернула плечами. -- Мне страшно! -- Да, Наташа, -- продолжал я. -- Но есть более страшные, неотвратимые явления. Например, наша земля постепенно и безвозвратно теряет свою спасительную жизненную оболочку -- воздух, который утекает бесследно в незримую бесконечную даль, где царит вечный и страшный холод. Кажется, я зашел далеко: Наташка погрустнела. Незнамов сощурился, философски заметил: -- Да-а, маленький, беспомощный человек. И в то же время -- великий, непостижимый, ибо только ему доступно открывать величайшие тайны природы!.. Незнамов оборвал фразу, будто на что-то наткнулся. Задумавшись, поднялся с табуретки. Руки его оттянули вперед лацканы расстегнутого кителя. Что-то театральное было в этом жесте. -- Природа хранит много поразительного и загадочного, -- проговорил я, освобождаясь от дум и прерывая молчание. Сделав два шага, Незнамов обернулся, скороговоркой бросил: -- Не удивительно, не удивительно! -- У меня, например, никак не укладывается в голове теория относительности Эйнштейна... -- А разве укладывается бесконечность мира, существование десятка тысяч галактик помимо нашей? -- Незнамов тряхнул головой, насмешливо взглянул на меня, но тут же посерьезнел. -- Да, Альберт Эйнштейн... Великий из людей, кому человечество обязано неоценимым открытием. Последними, предсмертными словами этого сына Земли были: "Я-то здесь мое дело выполнил!" И он действительно выполнил его блестяще. Достав сложенный квадратиком платок, Незнамов вытер лицо: запах духов разлился в воздухе. Этот запах был мне знаком. Он царил в комнатке Незнамова и в первый вечер наших занятий вызывал дурманящее состояние. -- Эйнштейн для меня стал близким и понятным после того, как я познакомился с его жизнью. -- Он медленно сложил платок, спрятал его. -- Мне посчастливилось делать доклад о нем на физической конференции слушателей. -- А скажите, неужели правда, что, если бы человек полетел со скоростью света и через несколько часов вернулся на Землю, у нас за это время прошло бы несколько десятков лет? И тот человек увидел бы своих близких глубокими стариками? -- волнуясь, спросила Наташка и зачем-то поправила плечики платья. -- Вам беспокоиться нечего: вы с мужем преспокойно доживете до золотой свадьбы! -- рассмеялся Незнамов. -- Ведь достижение такой скорости пока лишь утопия. Великая утопия. Неизвестно, когда человек научится быстро летать, хотя атомная энергия, создание в будущем плазменных двигателей дают смутные основания для надежд. В разговоре время летело быстро. Незнамов в тот вечер окончательно покорил меня: он оказался начитанным, интересным собеседником. Пожалуй, хорошо, что судьба свела меня с ним. Разговор взбудоражил, всколыхнул душу. Я знал, что ночь для меня пройдет в затяжной бессоннице. Да и Наташка была в этот вечер иной: не раз взгляд ее становился острым, глаза загорались и нервный румянец пробивался под смуглой кожей щек. В душе я радовался за нее. Незнамов наконец спохватился, взглянул на часы: -- О-о, скоро час ночи! Однако, засиделся. Да, на половине Климцовых давно стояла сонная тишина. Незнамов, поднявшись, застегивал китель. Наташка, сидевшая в глубокой задумчивости, вдруг спросила: -- Сергей Александрович, вот вы заканчиваете академию -- и тоже в такую дыру? Это было бы ужасно! Она, кажется, поняла, что сказала не то, вспыхнув, в замешательстве расширила глаза. Мне стало неловко и стыдно. Неужели она об этом только и думает? Незнамов снова, как в начале вечера, пристально взглянул на нее. -- Многих ждет эта печальная участь. Но если, -- он потупил взгляд, словно знал какую-то тайну и только вынужденно должен говорить о ней, -- если лично обо мне, то, думаю, найдется место без выезда... Я провожал его. У крыльца дома "холостяков" мы остановились. Царила густая темнота: туман или тучи скрывали небосвод. Сторожкая глухая тишина поглотила все. Незнамов внезапно негромко, с выражением продекламировал: Устало все кругом: устал и цвет небес, И ветер, и река, и месяц, что родился, И ночь, и в зелени потусклой спящий лес, И желтый тот листок, что наконец свалился. -- Афанасий Фет, певец настроения... -- Он нашел в темноте мою руку. -- Спокойной ночи! -- Потом хлопнул легонько по рукаву шинели; с веселой ломкой игривостью, переходя вдруг на "ты", сказал: -- А жена у тебя, брат, красивая! Сознайся, в ней те самые два куска сахару?.. 14 После пасмурных дождливых дней наступили настоящие весенние. Утром солнце выкатывалось круглое, огненное. Дожди и туманы съели снег вокруг позиции, и только в лесу он еще лежал серыми грязными островками. Дыхание тайги, доносимое безмолвным ветерком, было еще знобким, но уже влажным, сладко-терпким. К обеду развозило так, что резиновые сапоги с налипающей грязью казались пудовыми. С утра до поздней ночи мы усиленно готовились к предстоящим учениям. Офицеры оказались правы: не успевала закончиться тренировка, которую проводил штаб полка, как начиналась своя, спланированная адъютантом Климцовым. В кабинах станции от беспрерывно работающей аппаратуры становилось жарко -- техники распахивали двери настежь. Стартовики упражнялись в развертывании и свертывании пусковых установок: из-за бруствера долетали громкие команды и доклады, глухой топот ног, натруженный рев тягачей. По дороге то и дело сновали машины с расчехленными ракетами. Начальство -- Андронов, Молозов, Климцов -- тоже, как и все мы, уходило с позиции только на обеденный перерыв. А после обеда -- снова занятия, тренировки или регламенты. Наша работа над прибором объективного контроля застопорилась. С Незнамовым мы успели пересмотреть и рассчитать лишь половину схем. По плану стажировки он временно перешел в кабину к старшему лейтенанту Пономареву. Только Скиба, когда выдавалось несколько свободных минут, по-прежнему вытаскивал стоявший между шкафами каркас прибора, сдувал пыль и принимался паять очередную схему. Он успевал делать все -- участвовать в тренировках, сидеть над схемами и учебниками, готовясь к экзаменам на оператора первого класса, помогать товарищам, каждый день заниматься с Демушкиным. О нашей группе опять заговорили. Ивашкинцев мы оставили по всем показателям позади, и только Юрка Пономарев по-прежнему мигал нам впереди. Впрочем, мы лелеяли надежду: придет время -- и ему начнем наступать на пятки!.. Скупой на похвалу, майор Климцов теперь нередко во время боевой работы ронял одобрительно: "Молодцы, молодцы". А подполковник Андронов после одной из контрольных проверок объявил благодарность перед строем всем операторам группы... -- Буря! Скоро грянет буря! -- ликовал Скиба. -- Ишь нашелся буревестник! -- отзывался Селезнев, хитро щурясь. -- Жирку бы тебе только сбросить, Остап, а то чего-то смахиваешь, скорее, на ту нелетающую птицу... О ней у Алексея Максимовича сказано: "Робко прячет тело жирное в утесах". Как ее?.. -- Пингвина имеешь в виду? -- щерился в ответ Скиба. -- Вот-вот, его самого... Или ждешь полковую тренировку и на ней будешь сбрасывать? -- На ней, точно. Эту тренировку с передислокацией и маршем, обещанную штабом полка, мы ждали со дня на день. Она должна была всесторонне выявить нашу подготовку к будущим испытаниям. О ней говорили всюду -- в курилке, на позиции, в казарме. Люди были возбуждены назревавшими событиями, все принимали близко к сердцу. Мы, конечно, сознавали важность учения, маневра, которые где-то и кто-то планировал, и в то же время нам была дорога эта сложная, "тонкая" техника, которой предстояло трястись по таежным дорогам. Мы становились на сторону техники. Перед самой сменой дежурных расчетов в курилке передо мной вырос сержант Коняев с расстроенным лицом: -- Неисправность, товарищ лейтенант. Только объявил "Закончить перерыв", включили аппаратуру -- метки нет... -- Кто работал? -- Демушкин. Я быстро зашагал к кабине. Тоскливо засосало под ложечкой: скоро смена дежурства, а тут -- неисправность! И что там еще такое? Опять Демушкин? Тогда сунул руку, чуть не отправился на тот свет, еле очухался... и снова? Волна знакомых запахов -- горячей резины, краски, душистого ацетона -- ударила в нос. У крайнего шкафа склонились Скиба и Демушкин. В выдвинутом блоке безмолвно краснели глазки накальных нитей ламп -- розовые отблески застыли на лицах солдат. -- Что стряслось? Демушкин, встревоженный, глаза округлились, растерянно доложил: -- Выключали -- было все в норме, а включили -- пропала метка. Вот не знаю... -- Чисто сгинула, -- спокойно добавил Скиба. -- Тут никто не виноват, товарищ лейтенант. Импульс запуска треба проверить. -- Посмотрим, -- нетерпеливо остановил я его. Разглагольствует, а тут неисправность перед самой сменой дежурства. -- Подкатите осциллограф. Давайте схему. Расспрашивая Демушкина о неисправности, я старался выявить все "предшествующие и сопутствующие" явления: при каких обстоятельствах пропала метка? Что еще удалось заметить? По своему опыту знал, что иногда это вдруг давало ключ к разгадке, помогало выявить неисправность. Блок этот -- тонкая и сложная штука. В нем сотни мельчайших деталей -- конденсаторов, сопротивлений, катушек индуктивности, десятки ламп, и в каждой из них может таиться неведомая причина. Восточная загадка! Поди разгадай ее!.. На этот раз она оказалась именно такой: ко времени смены дежурства найти неисправность не удалось. Прошел еще час, за ним -- второй... Первый план, который родился у меня сразу, как только сержант Коняев сообщил о неисправности, не оправдался. Разобрали до мелочей схему одного из узлов, прощупали вольтметром каждый ее участок, просмотрели на осциллографе эпюры напряжений, и неотвратимый вывод -- не здесь! -- горьким, обидным отзвуком отдался в сердце. Поднявшись на занемевшие ноги, я невидящим взглядом смотрел на слегка подсвеченный экран осциллографа. Торопливо, словно живая, пробегала по экрану светлая точка, оставляя матово-белый следок. Извлеченный из шкафа блок лежал на столе перевернутый вверх "пузом", открывая все свое хитросплетение проводников и деталей. Оба оператора продолжали рассматривать его так пристально, словно тайна должна была вот-вот открыться. Лица у обоих багровые от напряжения. "Не здесь. Но где же тогда?" -- думал я мучительно. Техники -- одни заходили в кабину, другие просто заглядывали в дверь -- интересовались: что случилось? От помощи Юрки Пономарева я просто отмахнулся. С предложением своих услуг явился и Ивашкин. Вид у него был усталый. Для него началась новая полоса испытаний: жене снова сделали операцию. Я пожал ему руку. -- Спасибо, Андрей, тебе бы хоть раз хорошо выспаться надо. -- Высплюсь когда-нибудь. Потом пришел подполковник Андронов, как всегда сгибая пополам высокую фигуру в двери: ему уже успели все передать. Угрюмо, с недовольным видом расспрашивал о происшедшем. Складки на лице запали резкие, глубокие. Ему предстоял неприятный доклад штабу полка. С укором сказал: -- Опять недосмотр... Так-то по вашей милости выполняем боевую задачу. Теперь проси, чтоб сняли с боевого дежурства! А я-то думал -- в этом месяце выскочите на первое место. Я проглотил эту пилюлю. От досады и злости молча кусал губы. Да и что было говорить?! В штабе Андронова не похвалят за это, спасибо не скажут! Боевое дежурство. И опять из-за тебя, Перваков, шишки всему коллективу... Готов был зареветь, точно ребенок. Где причина? Если бы только найти!.. После ухода командира дивизиона солдаты стояли у шкафа не глядя на меня. Они ждали, что скажу. А я и сам не знал, как поступить дальше. Сидел, стиснув голову руками... Нет, унынием делу не поможешь -- только искать... А главное -- надо взять себя в руки. -- Будем продолжать, -- наконец выдавил я. И снова над схемой, разложенной на передвижном столе, склоняются наши головы, и снова -- в который раз! -- по запутанной паутине линий определяется путь прохождения сигнала. Тихо в кабине, только рядом на шкафу часы отстукивают звонкие торопливые секунды. Должно быть, в полночь заныл телефонный зуммер: Андронов опять интересовался делами. Но что я мог доложить утешительного? Он выдержал паузу, -- наверное, погрузился в нелегкое раздумье. Потом вздохнул: -- Утром придется продолжить. Отдыхать надо... Об устранении неисправности приказано доложить к обеду. Успеете? Кто скажет -- успеем или нет? А если к обеду не найдем? Прославимся на весь полк. Какой уж тут отдых!.. Теперь сиди. Зарапортовался: все могу и все умею! В конструкторы полез, а простую неисправность найти смекалки не хватает! Так завтра и объясняй Наташке свое ночное отсутствие... А вот солдат, пожалуй, держать незачем. -- Что будем делать? Командир предлагает отдыхать. Скиба разжал упрямо сжатые губы: -- Отдых! Подвели всех... -- Я -- главный виновник, товарищ лейтенант, -- качнулся Демушкин. Ясно: не прогонять же их! И опять продолжались поиски, мешалось наше дыхание над блоком, и опять громко, будто издеваясь, в тишине кабины тикали часы... Голова у меня гудела, точно там образовалась пустота. Ныла спина, ходили в руках щупы вольтметра, перед глазами плыли круги... Наконец удалось разгадать загадку: сгорело сопротивление -- темная, всего с булавочную головку точечка, проклюнувшаяся на зеленом стекловидном цилиндрике сопротивления! Цилиндрик лежал у меня на ладони, крошечный, величиной всего в полспички, но я держал его точно пудовую гирю. Вот поди найди! Сопротивление заменили, перепаяли схему, и, когда наконец на экране блока выплыла и замерла долгожданная метка -- тонкая светлая линия, первым нарушил молчание Демушкин, по-детски обрадованно выпалил: -- Ведь здорово! И тут же, по обыкновению, устыдился, зарделся. Широкое лицо Скибы расплылось в умилении: -- Ось фортель так фортель! -- Поставьте блок на место. Только теперь я почувствовал: не могу пошевелить ни руками, ни ногами. Они вдруг словно налились каменной тяжестью. Закрыв глаза, прислонился к муаровой теплой стенке шкафа... В распахнутую дверь кабины влился влажный густой воздух, настоянный смолистым запахом кедровника и горечью осинника. Я застыл в изумлении: уже занималось утро. О хмурых, пасмурных днях напоминали тощие, разрешившиеся от бремени тучи. Они сгрудились к краю неба в синюю полоску, а между ней и зубчатой кромкой леса разлилась, полыхала малиновая лента реки. Я смотрел на необычную зарю, на светлое, чистое вверху небо, и радость прихлынула, захватила меня. Как чертовски хорошо! Пусть хочется спать и тело от усталости отяжелело, чистый воздух пьянит, но ведь начинается ясный, совсем весенний день! Позади, тоже усталые, солдаты наводят порядок: снимают концы проводов, убирают приборы, инструмент, свертывают схемы. Нет, ты можешь быть доволен собой, Перваков. Раскусил, устранил такую загадку без посторонней помощи! А ведь был момент, хотел посылать за Незнамовым. И солдаты -- отличные! Скиба просто талант. И Демушкин, видно, станет толковым оператором. Рассказать надо обо всем Наташке. Да, Наташка... В ней идет какая-то внутренняя тяжелая и мучительная борьба. Она стала нервной, раздражительной, какой-то огонек нет-нет да и вспыхнет и тут же погаснет в глубине больших глаз. А если в этой борьбе решается вопрос: быть или не быть? Эта молчаливость, слезы, наконец, истерика... Оплакивает невозвратное, далекое? Но ведь и у тебя бывают моменты -- хочется зареветь белугой. Хотя бы эта ночь... А сейчас все позади, даже вот улыбаюсь. Так и с Наташкой. Чудак, мелкий философ, эгоист... Хочешь, чтоб все до капельки в ней безраздельно принадлежало тебе, чтоб все у нее было связано только с тобой: и мысли, и поступки. Мнительность -- глупая, ненужная. По-видимому, обостряю и усугубляю многое. Пожалуй, сказывается горячая обстановка, напряжение нервов: немало пережил из-за Демушкина, из-за этого "атанде" с академией. Нечего уподобляться навозному жуку, копаться в мелочах! Произошло что-нибудь особенное? Поссорились? Она оттолкнула меня? Нет! Любовь не признает сделок: я тебе, ты мне. А я люблю ее, люблю! Это главное, и не важны, в конце концов, Наташкины перемены: они временные. Вот приду, возьму ее за руки, мягкие, нежные, еще теплые после сна, посмотрю в глаза -- и расскажет все! А кончится заваруха с испытаниями, отпуск попрошу, поедем домой, в столицу. Или лучше махнуть на юг, к морю?.. -- Эй, Перваков, привет! Ночь скоротал? Как дела? Это из-за кабин появился один из офицеров-стартовиков. За бруствером на тропинке, растянувшись цепочкой, шли к позиции офицеры, у осинника показались солдаты, плотная фигура старшины Филипчука замыкала строй. -- Нормально. А чего в такую рань? -- подивился я. -- Тренировка по самолетам. Сегодня суббота, а летчики, говорят, по субботам только в первую треть дня летают. Офицер прошел, обернулся: -- А ваш Буланкин опять... не пьян, но постоишь рядом -- закусить тянет. Майор Молозов с ним работу проводит! Андронов и Молозов пришли оба чисто выбритые, но мрачные. Подполковник, оглядев шкафы, сказал: -- Молодец, Перваков. Спасибо. Всем троим сегодня отдыхать, а мы тут справимся без вас. Молозов молчал, -- видно, был серьезно расстроен. Мне показалось, что его невысокая, но плотная фигура как-то даже осела, придавилась к земле. Впрочем, не удивительно их настроение: этот Буланкин твердо решил не мытьем, так катаньем добиться своего! А когда я уходил из кабины, Молозов спустился по лесенке вслед за мной. Закурил; не глядя на меня, сказал: -- Не одно, так другое у нас... Вот с Буланкиным опять разбираться... Ну, ладно! -- Он вдруг резко оборвал, должно быть, нелегкие мысли: -- Иди отдыхай, отоспись как следует. Никаких других дел. Ясно? А вечером... есть разговор. Я чувствовал -- он провожал меня своим испытующим взглядом. Странно. Что бы это значило? В курилке уже толпилась группа офицеров. У Буланкина шинель -- помятая, на левом погоне недоставало третьей звездочки. На месте ее свежим пятиконечным пятном зеленело невыцветшее сукно. Широко посаженные глаза техника отливали серо-свинцовым налетом. -- Ты опять?.. Буланкин уставился на меня нагловато, губы скривились. -- Что "опять"? -- Возвращаешься на круги своя? Лицо его исказила судорога. Он злобно сощурился, налет на зрачках загустился. -- Меня уже все поучали, каждый тут моралист, давай и ты. Хотя тебе самому в своих делах не мешает разобраться. Ошибся я: думал, уедет твоя Наташка, а она гораздо умней... Ты -- только журавль в небе, а без пяти минут инженер -- это уже синица в руках. Старший инженер-лейтенант Незнамов, а не какой-то техник-лейтенант Перваков... Словно молотом ахнули по моему затылку. Кровь волной прихлынула к голове, меня качнуло. Я шагнул к нему: -- Врешь, подлец! -- Блажен, кто слеп... В глазах моих потемнело. Рванул Буланкина за лацканы шинели: что-то треснуло, из-под руки скользнула на землю, вспыхнув латунью, пуговица... Что бы произошло в следующую секунду, не знаю, если бы к нам не бросился Юрка Пономарев. Отдернув мою руку, он загородил своей высокой фигурой Буланкина. -- Ты что, Костя?.. А ты прикуси язык, Буланкин! Меня колотила нервная лихорадка. Молча повернувшись, бросился от позиции. Туда, к городку, домой! Почти бежал, не видя ничего перед глазами. В голове мешались мысли. Неужели правда? С Незнамовым?! Нет, не может быть! Врет Буланкин! А если не врет?! Пусть сама объяснит все... Ноги несли сами собой, не чувствовал налипшей на сапогах грязи. Уже за осинником, когда показались домики, сзади окликнул срывающийся голос Юрки: -- Костя! Перваков! Остановись же! Нет, мне было не до него, и останавливаться незачем. Но Юрка догнал, пошел рядом, в распахнутой шинели, тяжело дыша. Заговорил, глотая воздух: -- Не дури, Костя! Что ты хочешь делать? Глупостей натворить -- дело не хитрое. Имей в виду... все это не стоит выеденного яйца. Я остановился, обернулся резко: -- Что ты знаешь... об этом, о ней? Его с легким румянцем лицо, тонкие раздувавшиеся ноздри и голубые глаза были совсем рядом. Я увидел: в них трепетнул огонек. -- Говори -- правда?! -- Какая правда? -- Он вдруг надулся, обозлился. -- Ну слышал болтовню какую-то. Но не хочу ее знать: бабская сплетня. Слушать их -- сам бабой станешь. -- Значит, Андронов и Молозов тоже знают? Мне хотелось, чтоб они ничего не знали. Возможно, все это враки. Но еще до ответа Пономарева: "Откуда я знаю!", не глядя на него, а только по паузе и отчетливому звуку -- тот будто сглотнул застрявший комок в горле -- я понял: они знали обо всем. Об этом Молозов, возможно, и собирался говорить вечером! Лицо у меня горело. Мне показалось, что, если постоять еще минуту, не оторву от земли отяжелевших ног: в них будто слилась вся усталость ночи. Да, да, знали все, один я не видел ничего!.. Дыма не бывает без огня. Вот тебе и молчаливость, и слезы, и этот блеск в глазах. Первый раз он появился у нее в тот вечер, когда привел домой Незнамова. Привел на свою голову... Далекие миры, планеты, полет фантазии! Да, стажер из академии, старший лейтенант, будущий инженер -- синица в руках! Дружбу с ним завел, думал "духовным отцом" своего прибора наречь!.. С хрипотцой, неестественный смешок Незнамова отдался сейчас в ушах: "А жена у тебя -- красивая!" А что, если... пока ты, Перваков, сидел в кабине, корпел над схемами, провел бессонную ночь у аппаратуры, она была с ним?.. Нервная дрожь била меня все сильнее, мысли путались, и то, что говорил поспевавший рядом Юрка, не доходило до сознания. Что ему? Утешает. Случись такое с ним, и я то же самое делал бы... Наверное сознавая это и чувствуя, что слова его не затрагивали меня, Юрка, распаляясь и злясь, рубил у самого моего лица длинными руками воздух: -- Ну и что из всего этого? Что знают-то? Я тебя спрашиваю: кто-нибудь свечку держал? Все это, может, обеэс -- "одна баба сказала"! А потом -- мы заняты, больше недели уже домой ходим только ночевать, а ей скучно... Что ж, прикажешь, как собачонке на цепочке сидеть? А тут, сам говорил, он -- рассказчик интересный, знает много... И еще скажу прямо: мы какие-то крепостники. Да, крепостники и дикари! Увидели жену, девушку в обществе с другим, сразу -- разбой, измена! Я не слушал его, лихорадочно раздумывал: что теперь делать, как поступить? Воспаленное воображение рисовало: дома не только Наташка, там Незнамов. Они вместе, они даже могут не обратить на меня внимания... -- Слушай, Костя! У меня к тебе просьба, дружеская... -- Юрка продолжал говорить горячо, с тревогой, -- Не делай глупостей. Лучше остынь, повремени... И имей в виду -- к нему, Незнамову, не ходи. Сторожить буду, не пущу. Так и знай! Сегодня он уедет: вчера с ним говорили Андронов и Молозов. Пусть катится. И домой не ходи, подожди... Молозов просил подождать. -- Нет, она должна все объяснить! На крыльце домика ощутил: легким недоставало воздуха -- глотал его ртом. В коридоре никто не встретился: Ксения Петровна, видно, еще спала. В комнате Наташка, стоя спиной к двери, расчесывала волосы. Кровать была прибрана. В зеркале увидел свое отражение. Оно было безобразным: бескровные тонкие губы стиснуты, глаза запали, угловатый подбородок, заострившись, далеко выдался вперед, его очертила резкая дужка, на щеках -- сизо-багровые, будто ожоги, пятна, они растекались и на нос. Шапка сбита набок, шинель расстегнута... Обернувшись, Наташка отложила расческу. По лицу ее прошла судорога. Она, видимо, не спала в эту ночь: была бледной, усталой. Если бы не это, все выглядело бы обычным, как месяц, как десять дней назад и даже еще как вчера... И не было ничего того, что рисовало мое воображение минуту назад. Может, вообще ничего не было?.. В одно мгновение мне подумалось: а вдруг вот сейчас она подойдет, положит руки на плечи, спросит о самых простых вещах -- о бессонной ночи, делах, поинтересуется, не голоден ли? Я знал, поступи она так -- и у меня исчезнет решимость, не хватит смелости спросить ее. Но она стояла и смотрела на меня твердо, не мигая, чуть прищурившись, готовая ко всему. Передо мной была та же Наташка, гордая, своенравная, но теперь какая-то холодная, равнодушная. Все! Прав Буланкин, никакой ошибки... Я опустился на табуретку: -- Как все... случилось? Голоса своего не узнал: он прозвучал глухо. В глубине Наташкиных зрачков загорелась внезапная ярость. -- О чем ты? -- Она дернула плечами, скосила глаза. -- О том, что стала объектом для низких допросов? Что пришлось выслушивать всякие назидания, в моей душе пытались бесцеремонно рыться грязными руками? Об этом? Так вот, меня такая радость не устраивает! -- Что ты говоришь? -- Будто не знаешь, что вечером меня удостоили аудиенции твои командиры, эти местные боги -- Андронов и Молозов? А какое они имеют право на это? Какое, спрашиваю? Голос ее возвысился, она прислонилась к тумбочке. Ноздри, резко очерченные, побелели: в ней говорила ярость оскорбленной женщины. -- Тебя обидели, оскорбили? Она вспыхнула: -- Еще этого не хватало! Достаточно унизительного прозрачного разговора, душеспасительной беседы. Замолчав, Наташка обиженно поджала губы. Во рту у меня было сухо. Сглотнул горькую густую слюну: -- О нем? О Незнамове?.. Как ты могла с ним... опозорить меня. Она молчит, опустив ресницы. Вижу, как они подергиваются. Робкая надежда вспыхивает у меня, и я хватаюсь за нее -- утопающий за соломинку. -- Не верю, что серьезно! Ошибка ведь, Наташа? Лицо ее, словно от внутреннего жара, налилось малиновой краской. Не меняя позы, она тряхнула головой, вскинула ее, в прищуренных глазах заиграли сухие огоньки. -- Да, правда, -- с металлической жесткостью отчеканила она. Руки ее за спиной вцепились в край тумбочки. Глаза отвела в сторону. -- Только зачем об этом говорить? Тебе легче не станет, если узнаешь истину... -- Говори! Она с удивлением взглянула на меня, потом с неожиданной решимостью, изломив брови, заговорила. Да, началось с того рокового вечера, когда впервые появился Незнамов. А на другой день он пришел днем, попросил нитку и иголку. Задержался, ушел перед самым обеденным перерывом. Потом приходил еще... Я сидел оглушенный, придавленный внезапно осознанной огромностью, тяжестью того, что произошло, и перед глазами медленно, будто еще не набравшая бег карусель, плыла комната: железная кровать, стол, тумбочка с разноцветными коробочками, плыла Наташка... Ее скупые, отрывистые фразы входили мне в самое сердце, обжигали, будто каждое слово было раскаленным камнем. Пальцы моих рук, лежавших на скатерти, непроизвольно бились в мелкой тряске. Правда!.. Неужели все?! Конец?! Да нет же, не должно, не может этого случиться! Ведь был же тот месяц золотой осени в Москве, была тихая, ясная ночь, небо, гулкая набережная, шальной бег крови в жилах... Наташка умолкла, опустилась на кровать и сразу поникла, угасла: глаза стали сухими, грудь под платьем поднималась высоко, порывисто. Что-то жалкое, беспомощное появилось во всем ее виде. С прихлынувшей нежностью поднялся, подошел к ней, положил руку на плечо -- ощутил, как оно подрагивает. Заговорил быстро, суетливо, словно боялся, что она не захочет выслушать меня: -- Почему-то у нас идет все не так... А почему, в чем дело, не пойму! У других -- Молозова, Климцова, Пономарева, Ивашкина -- пусть трудно, но хорошо... Подумай только! Ведь я же люблю тебя, Наташа! С Незнамовым... все это -- недоразумение, оно пройдет. Не верю, что серьезно... Взял ее тонкие пальцы в свои: они у нее были холодные, неживые, а от волнистых волос пахло знакомыми сладковатыми духами. -- Ты не забыла мой отпуск в Москве? Ту ночь? Помнишь, дурачились на улицах? Я догонял тебя. А старичок... строгий такой. От бессонницы, должно быть, вышел перед утром. Помнишь, как он сказал: "А еще военный!" Я ведь в форме был... Она наконец отняла руки, выпрямилась, неуверенно отошла снова к тумбочке. -- Думаю, мне лучше уехать... -- Наташка! -- Уехать совсем... -- Молчи! -- Это неизбежно. Слова ее прозвучали точно выстрел. С минуту я молчал, пока мне стал понятен их истинный смысл. -- Значит, все? -- глухо выдавил я, нарушая молчание. Острое желание обидеть ее, обидеть зло, до боли, чтоб увидеть смятение, может быть, слезы, подкатилось, помутило голову. -- Уехать? Что ж, не держу! Тебе недостаточно одной низости и подлости. Сделай еще! Она закрыла лицо руками, но тут же выпрямилась -- на глазах ее были слезы. С презрительной холодностью сказала: -- Да, сделаю. И виноват не меньше ты. Завезти в берлогу, оставить одну... А с ним хорошо, интересно. -- Что?! -- я невольно шагнул к ней. Она сжала кулаки возле груди, будто готовилась защищаться: -- Уйди! Оставь меня! Действительно, уйти... Надвинув шапку, толкнул дверь. Перед глазами мелькнули полное лицо и испуганные глаза отшатнувшейся к стене Ксении Петровны. Она, наверное, все слышала. Пусть так! Все равно. Юрка Пономарев действительно караулил меня: стоял на крыльце своего дома. -- Не натворил дел? Он старался заглянуть в лицо, в голосе его прозвучало сомнение. -- Нет. Высказались, все точки поставили на места. -- Не завтракал? Я не ответил. Он вдруг провел рукой по озабоченному лицу: -- Эх, дружище! На позиции шла в полном разгаре тренировка: вращалась антенна станции, медленно вырастали из окопов ракеты, далеко в синей выси легли оставленные самолетами белые инверсионные следы, словно в этих местах содрали полосками голубую кожу неба. Я углубился в лес. Тайга была мрачно-темной и глухой, навевала печальную грусть. Она чем-то напоминала старое заброшенное кладбище. Истлевшие стволы, бурелом, непроходимый кустарник, спутавшиеся сухие заросли ежевики, малины. Мокрые, с черной, растрескавшейся корой деревья теснились друг к другу, опутанные голыми стеблями лианы, словно старой ржавой проволокой, увешанные грязными космами мха. Изредка с ветвей взлетали с треском и шумом какие-то огромные птицы, исчезали в сумраке чащи. Остро пахло грибной сыростью, где-то гулко стучал черный дятел-желна... Я бродил в зябкой тишине, проваливаясь в слежавшемся, пропитанном водой снегу. Что теперь будет? Как дальше поступать? Сотни вопросов вставали в моей голове, но ни на один из них не было ответа... Домой вернулся усталый, с тяжестью во всем теле. Ночь, проведенная без сна, пережитое нервное напряжение окончательно валили меня с ног. Наташки в комнате не было,-- вероятно, она что-то делала на кухне. Сняв с кровати матрац, положил его прямо на пол у тумбочки, лег не раздеваясь и укрылся шинелью. 15 Очнувшись, какую-то секунду еще не мог осознать, что произошло. Басовитый звук сирены, быстро замирая, оборвался на низкой ноте. Тревога! Мутно-синяя предрассветная темнота заполняла комнату. Глаза наконец различили на кровати свернувшуюся под одеялом в калачик Наташку, сам я сидел на матраце, расстеленном на полу. "Да, вчерашнее!.." -- наконец с неприятным чувством припомнилось мне. Часы показывали четыре. Не зажигая света, чтоб не разбудить Наташку, оделся в темноте. А когда доставал из-под кровати чемодан, заготовленный на случай тревоги, с бельем и предметами туалета, показалось, что она проснулась. У порога обернулся. Нет, она лежала все в той же позе -- калачиком. Уже за дверью с подступившей болью и тревогой подумал: "К чему мы придем?" За домиками меня догнал майор Климцов, побежал рядом, тяжело, шумно выдыхая воздух из широкой груди. В темноте слышались говор, гулкий топот ног: нас обгоняли солдаты. Адъютант изредка бросал незначащие фразы: кто-кто, а он-то уж, конечно, знал о Наташке, но молчал, -- видно, просто щадил. В душе я ему был за это благодарен. На позиции Андронов прохаживался перед строем, торопил хрипловатым голосом отставших. Юрка Пономарев, заметив, что я встал в строй, шагнул из первого ряда ко мне. В это время все с той же хрипотцой Андронов бросил короткое "смирно". -- Товарищи солдаты, сержанты и офицеры! -- голос его зазвучал напряженно. -- Перед нами поставлена задача: совершить марш, сменить огневую позицию. И пусть пока это еще тренировка перед сложным ответственным учением, которое нам предстоит, но мы должны считать задачу боевой и оправдать доверие. Эти трое суток будут проверкой нашей боевой зрелости, выучки и организованности... Постепенно голос его приходил в норму, хотя говорил с перерывами, подбирая слова. Минуты три он давал указания о порядке перевода кабин станции и всего оборудования в походное положение. Строй стоял в чутком молчании: не было слышно обычных переговоров, шепота, покашливаний. Еще вчера среди нас возникали бурные разговоры, вспыхивали споры, высказывались сомнения в необходимости "трясти и гробить технику". Теперь всем этим разговорам был сразу положен конец: Андронов отдавал приказ, а приказ командира, как известно, не обсуждается. К тому же здесь -- "ревизоры", комиссия. Ее присутствие как бы уравняло каждого из нас с Андроновым, со всем другим начальством, которое тоже выполняло приказ. Мы прониклись сознанием серьезности момента... Работа на позиции закипела. Все вокруг -- между кабинами станции, окопами пусковых установок -- пришло в движение. Забыв о своих горестях, я всецело отдался общему порыву: вместе с сержантом Коняевым укладывал и крепил в кабине приборы по-походному, задраивал вытяжные люки. За кабиной с шутками и прибаутками Скиба катал по земле большие железные катушки, наматывая на них толстые резиновые жилы кабелей, а операторы только успевали отсоединять буксы. Он покрикивал на них. За бруствером, на площадке, шла разборка антенны станции. На крышу кабины поднялись операторы, внизу маячила высокая фигура Юрки Пономарева. -- Давай! -- Его руки делали энергичные знаки. -- Влево, еще... Майна! У пусковых установок тягачи лязгали гусеницами, ревели двигатели: из окопов вывозили установки. Возле кабины появился Молозов, спросил: -- А где лейтенант Перваков? Услышав свою фамилию, я вскользь подумал: потребует ответа за вчерашнее -- не явился к нему. Но когда одновременно с ответом Скибы "Тут, в кабине" я выглянул в дверь, ожидая услышать грозный вопрос, замполит с добродушной серьезностью спросил: -- Куда же это вы смотрите, инженеры? И вы, заместитель комсомольского секретаря... Ведь стартовики позади оставляют! Раньше графика работают. "Значит, в неплохом настроении", -- понял я. -- Курчат, кажуть, после лета считают, товарищ майор! -- заметил раскрасневшийся от работы Скиба. Он катал тяжелые катушки в одной гимнастерке, сбросив шинель. Над широкой спиной солдата курился парок. -- Цыплят-то, цыплят, -- протянул Молозов, взглянув на солдата, -- а вот есть у вас на Украине другая пословица. Ваш батька Трофим Егорыч сказал бы: "Не кажи гоп, пока не перепрыгнешь". Так, товарищ Скиба? -- Так, товарищ майор! У солдата загорелись уши. Молозова позвали откуда-то сверху. Он ушел. На ходу, обернувшись, бросил: -- Смотрите не подкачайте! Глядя ему вслед влюбленно, Скиба крутнул головой, выдохнул: -- Добрый человек! Хитрый та мудрый. Слышал, будто в войну угодил по одной напраслине прямо в штрафники. Потом вроде разобрались: назад надо человека, бумагу прислали, а его в тот день секануло, аж восемь месяцев по лазаретам пластом лежал. Чуть богу душу не отдал. Выходит, верно делают, когда за одного битого трех небитых дают... Скиба оборвал рассказ, подхватил на плечи тяжелую катушку с кабелем, сгибаясь, потащил к прицепу. Солдаты разошлись по своим местам. "Любят его солдаты, -- думал я о Молозове, поднимаясь в кабину и все еще видя перед глазами взгляд Скибы. -- Знает он их. И батек, и маток их -- всю родословную. А о вчерашнем -- ни звука. Не может быть, чтоб забыл, не такой!" В дымчатом мареве над лесом поднялось солнце, когда колонна машин и тягачей с зачехленными установками и кабинами вытянулась на нашей таежной дороге. Голова ее, изгибаясь, скрывалась в глубине леса. "Ревизоры" ходили вдоль колонны, неторопливо осматривая тягачи, прицепы, солдат, сидевших в кузовах машин. Возле кабин, внимательно приглядываясь ко всему, неотступно находился подполковник -- невысокий, с чисто выбритым лицом. Он, видно, был приставлен к нам, локаторщикам. Все начальство ушло куда-то вперед, двигатели тягачей работали на малых оборотах. Солнце пригрело, от размешенной черной грязи струилось испарение. Опустевшая позиция, вся испаханная вдоль и поперек гусеницами, раздавленная широкими колесами машин, выглядела теперь сиротливо и покинуто. Я снова раздумывал над всеми событиями. Раза два в течение утра видел Ёуланкина. Встречаться с ним было противно. Просто старался не замечать его. Будто по уговору, офицеры не расспрашивали меня ни о чем, не напоминали о вчерашнем и даже, как показалось, в это утро относились ко мне более внимательно, предупредительно. Что дальше делать? Как с Наташкой?.. -- Разве сигнал "По машинам" вас не касается? -- раздалось над моим ухом. Подполковник из комиссии смотрел строго и удивленно. Только теперь я заметил, что у него белые зубы и, словно точечка, ямка на подбородке. Может быть, он о чем-нибудь и догадался, потому что, когда я, оборвав раздумья, извинился, он посмотрел приветливо, понимающе. Я успел подняться в кабину, и колонна тронулась. Началось то же самое "путешествие", какое мы совершили с Наташкой в день ее приезда ко мне. Только сейчас все происходило в обратном порядке. Колонна по размешенной жиже двигалась медленно, останавливалась. Вспомнил, что с тех пор, как приехала Наташка, впервые выезжал за пределы лесного гарнизона. Но в памяти восстанавливались многие детали и приметы дороги. Вот на крутом повороте осина с обломанными, измочаленными сучьями. Поваленный ветром молодой кедр, упав со всего маху, не выдержал, от удара раскололся на три части; отброшенные друг от друга обломки высохли, густые шапки иголок на сучьях горели буро-красным угасающим пламенем. Чертов лог миновали перед вечером. Насыпь, которую мы строили здесь в прошлом году, теперь почти окончательно разрушилась. Колонна преодолевала лог больше двух часов. Медленно подвигались тягачи, а мы все -- солдаты и офицеры, -- облепив кабины, удерживали их. Пот застилал глаза, густая грязь налипала на ноги тяжелыми гирями... Окраинными, плохо освещенными улицами города проехали без остановки, редкие запоздалые парочки прогуливались на пустынных тротуарах. Только перед рассветом колонна наконец остановилась. Я очнулся от дремоты: офицеров собирал подполковник Андронов. Сейчас он отдаст приказ выставить охрану, развернуть станцию, пусковые установки, разбить палатки. Вокруг была ночь и тайга. Обед подходил к концу. Есть мне не хотелось. Оставив в тарелке недоеденные макароны, я поднялся. Файзуллин, в поварском колпаке и белой куртке, натянутой поверх бушлата, вырос передо мной, метнул быстрый взгляд в тарелку, глаза изумленно расширились: -- Невкусный, товарищ лейтенант? Воздух, лес, -- он развел руками, -- целый баран можно кушать! -- Спасибо, Файзуллин. Офицеры уже пообедали; у походной кухни, на небольшой лесной поляне, оставалась последняя малочисленная группа солдат. Я отправился на позицию, сел на бруствер с солнечной стороны. У опушки леса выстроились в ряд островерхие белесые крыши лагерных палаток. Среди них -- редкие фигуры. Час назад, во время построения, подполковник Андронов объявил: после обеда -- двухчасовой отдых, потом -- свертывание матчасти. Ночью предстояло выступать в обратный марш. От земли тянуло холодком, но воздух вокруг был ласковый, прогретый весенним солнцем. Небо, синее и высокое, -- бездонная ваза над головой. Вокруг -- густая, приглушенная тайгой тишина, а у меня в душе необъяснимое, гнетущее томление... Отчетливо помнил, когда оно пришло: утром, во время чтения Скибой письма от жены. Солдаты сгрудились возле него тесной кучкой, будто не хотели пропустить ни одного слова. Жена подробно сообщала оператору домашние новости: на днях колхоз начнет посевную, семенное зерно в этом году засыпали хорошее -- добрый будет урожай. А батька Трофим все жалуется на поясницу -- "ишас чи що там..." Скиба оставался насупленным -- мужу, наверное, полагается внимать отчету жены с надлежащим видом, -- но за этой строгостью проглядывало иное: он переживал хорошие минуты. На полных щеках проступил румянец, читал Скиба медленно, с легкой торжественностью, отдельные, должно быть особенно нравившиеся ему, строчки перечитывал. -- "И вот жду и не дождусь, милый голубь, когда ты вже повернешься?" -- Прочитав эти слова по инерция, Скиба зарделся, торопливо сворачивая письмо, стыдливо выдавил: -- Женские балачки... Вот языката жинка! -- Чего ж ты, Остап... Любит же! -- Что правда, то правда, -- пробасил Скиба. Солдаты принялись добродушно подшучивать над ним, а меня это чужое счастье почему-то вдруг обозлило. Я ушел в кабину. И в течение дня не мог избавиться от глухого приступа хандры. Работал с какой-то яростью, молчаливо. Солдаты, заметив мое настроение, притихли. Однако дела у нас спорились: мы раньше всех закончили проверку аппаратуры. Потом, когда пошли контрольные цели, я, сидя перед индикаторами, работал точно одержимый. Раздражало и присутствие подполковника из комиссии с ямочкой на подбородке, стоявшего позади, за моей спиной. Во время работы он не произнес ни слова, только изредка шуршали жесткие листы его блокнота. Поэтому я крайне подивился, когда он в конце работы вдруг сказал: -- Молодец, товарищ лейтенант, работаете хорошо! Я ничего не ответил ему. Только позднее понял свое состояние: просто завидовал Скибе... Мысли у меня сейчас были какие-то растрепанные, в голову лезла всякая чепуха. А ведь следовало что-то решить, ясно определить свое поведение, свои действия: завтра перед вечером будем дома, с Наташкой придется жить под одной крышей. Замполита заметил еще издали: он шел без шинели прямо на позицию. Лицо озабоченное, задумчивое. Неужели увидел меня? -- А я ищу вас! -- обрадованно сказал он, не доходя метров десять. Заметив мое движение, поднял предупредительно руку: не вставайте. Опустившись рядом на бруствер, сердечно, будто извиняясь, заговорил: -- Вот и мы тепла дождались. Шинель даже сбросить пришлось. В Москве, читал в газетах, в летней форме щеголяют. Ну что ж, не намного от них отстали! -- Он произнес это торжествующе и вдруг пытливо, с прищуром из-под выгоревших рыжеватых бровей уставился на меня. -- Что-то не нравится, товарищ заместитель комсомольского секретаря, мне ваше настроение... Разговор состоялся с женой? -- Состоялся. -- Плохой? На мою руку, лежавшую на колене, опустилась шершавая ладонь майора. Наши взгляды встретились. В его глазах прочитал боль и участие. Мне стало ясно, что солгать не смогу. -- Плохой... Молозов вздохнул, не убирая руки, сказал переходя на "ты": -- Зря не дождался в тот день. Одна голова -- хорошо, две -- лучше. Посоветовались бы. Ну да теперь в пустой след вспоминать нечего! После драки кулаками не машут. Что ж она говорит? -- Уезжать собирается. -- Н-да, -- горько протянул Молозов. Он убрал руку, сгорбился и подался вперед. -- Уезжать? Так легко? Ишь чего захотела... Расскажи-ка, как все было? Я дергал попавший под руку сухой прошлогодний стебель бурьяна и, сам того не замечая, с неожиданной легкостью, просто передал ему весь смысл нашего разговора с Наташкой, чистосердечно признался: -- Что теперь делать, не знаю... Молозов сидел не меняя позы. На лице была задумчивость, точно майора занимало сейчас что-то прошлое, далекое. -- По молодости все мы способны наделать ошибок, -- медленно сказал он, преодолевая задумчивость. -- Способны наломать дров. Женился я на своей Марине после госпиталя, в котором, как говорят, чуть дуба не дал. Восемь месяцев отлежал, вышел на воздух -- ветер качает, -- и к ней. В Ленинграде было дело. Только блокаду сняли. В тот же вечер свадьбу справили, справили вдвоем... Комната Марины: одна стена от снаряда треснула, щель -- человек пройдет -- тряпьем кое-как заткнута. На столе чекушка -- где-то Марина достала -- и селедка: сухой паек начпрод мне выдал... Через два дня я снова на фронт: сначала -- на запад, потом -- против японцев. После войны так и приковали на востоке. Приехала она ко мне. В общем, спустя два с половиной года после свадьбы начали свой медовый месяц... Жили в землянке, которую в шутку окрестили гостиницей, -- длинная была, как коровник. Семейные в ней на верхних нарах, а внизу -- ночь-полночь -- двери скрипят и хлопают, у стола при лампах в козла режутся. Печка -- из бензиновой бочки, дым от нее и от махорки. Потом меня еще дальше упекли -- на Курильские острова! Ну и вдруг захандрила Марина. Сначала я ей только одно отвечал: служба требует. Хорошего было мало: сам -- как в котле, день и ночь злой; выговоры, взыскания, точно орехи, сыпались. Работенка была!.. А тут дома еще... Ну и, видно, перекрутились нервы: пошло у нас зло за зло... Когда приходит зло, благоразумие, известно, прячется. Скандалы начались. Уперлись лбами в стенку. До развода дошло. Добро, что с Курил-то не больно сел да поехал! Это, может, и спасло... А потом стукнуло мне в голову: что же делаю? Ведь люблю ее! Понял: женщинам надо помогать, поддерживать их духовно, им тяжелее, чем нам, мужчинам. Мужскую линию надо держать. А ведь думал раньше: мол, с милым и в шалаше рай... Черта с два. Условия нужны! -- Он пристукнул ладонью по колену, тряхнул головой. -- И мы виноваты, многое еще должны сделать для человека... А ты зря ее обидел: может, не было у нее с Незнамовым ничего, и об отъезде тоже в порыве сказала! Строптивая, гонористая. Но и тебе не легко, верно. Однако вывод такой: это еще не безвыходное положение. Вот когда руки-ноги свяжут, в бараний рог согнут и в прорубь бросят, тогда... Думаю, уладится все: бывают и не такие недоразумения! Сорвался, наговорил -- плохо. Надо извиниться. Тут уж ничего не поделаешь. Относись к ней как ни в чем не бывало. Потом посмотрим. -- Молозов поднялся, взял меня за локоть, тихонько подтолкнул вперед. -- А сейчас пошли, отдохнем. Двое суток без сна не годится, впереди еще сутки... У крайней командирской палатки мы расстались. Спать я не хотел и побрел вдоль опушки. Прелые прошлогодние листья лежали под ногами, словно пушистое одеяло; сапоги утопали мягко, пружинисто. Возможно, неторопливая, спокойная ходьба, резковато-свежий воздух, настоянный на смоляной коре и горечи прелых листьев, вековая первозданная тишина тайги действовали на меня успокаивающе. Мужская линия... Вот они оба, Андронов и Молозов, толкуют о ней. А как ее найти, определить? Я шел медленно, в задумчивости, поддевая носками сапог влажные, невысохшие листья, -- они веером рассыпались вокруг ног. "И желтый тот листок, что наконец свалился", -- пришла на память строчка стихов, которые декламировал Незнамов в ту памятную ночь. Черт с ним, с "ученой душой"! Мало ли сволочей еще на белом свете! Где-то ведь читал, что если бы солнце вдруг осветило землю ночью, то оказалось бы, что не только гиены дурны... Родню мне с ним не водить... А с Наташкой... Конечно, прав Молозов: вспышка, порыв у нее. И сам сорвался. Никуда она не уедет. Все уладится, устроится. Извинюсь перед ней. В конце концов, если хочет, буду просить перевод. Можем уехать: есть ведь места поближе к городу! Пойдет работать, а там и учиться... Взгляд мой, безучастно следивший за разлетавшимися из-под ног листьями, наткнулся на синевато-зеленый хрупкий бутон. Цветы! Подснежники! Нагнулся и тут же увидел стрелочки первых весенних цветов, проклюнувшиеся из-под листьев. Их было много. Нарвать для Наташки!.. Осторожно, словно боясь, что подснежники исчезнут как видение, спешно, с волнением принялся разгребать листья вокруг светло-зеленых сочных стебельков... Вернулся спустя полчаса с букетом подснежников. Спрятал их в кабине тягача -- есть Наташке подарок. 16 Мне казалось, что колонна теперь двигалась слишком медленно, беспричинно останавливалась, а сидевший слева от меня ефрейтор Мешков, разморенный теплом кабины тягача, сбросив куртку, лениво, будто назло мне, перебирал рычагами управления. Я нервничал, чертыхался в душе, не раз посылал солдата про себя туда, куда Макар телят не гонял. "А может, к лучшему, что еду с Мешковым: он тогда вез Наташку с вокзала!" Солнце опустилось низко. Лес затягивало легкой пеленой сумерек, в тайниках чащи, в сырых балках и падях уже собиралась тьма. За поворотом черной размешенной дороги в просвете леса наконец открылась серая стена казармы, потом -- шиферные крыши офицерских домиков. От дум, усиливающейся тревоги у меня заныло под ложечкой. Правой рукой нащупал в кармане подснежники: утром смотрел на них, многие стрелки бутонов раскрылись, показав ослепительно белые лепестки. Наташка обрадуется... И снова, как позавчера, когда колонна вытягивалась на дорогу, из домиков высыпали наши женщины, ребятишки. В городке за эти три дня ничего не изменилось. Белые занавески затягивали окна климцовской комнаты и кухни в нашем домике. Смотрел туда, высунувшись из кабины тягача: может, Наташка выйдет? Но не увидел не только ее, на крыльце не было и полной фигуры Ксении Петровны. Колонну долго перестраивали, а я не мог дождаться той минуты, когда нас наконец отпустят. Подполковник Андронов озабоченно ходил вдоль кабин и пусковых установок, закрытых грязными брезентовыми чехлами, отдавал распоряжения, наводил порядок. Заметив меня, остановился, посмотрел, будто впервые видел и, к моему удивлению, бросил: -- Вам, Перваков, можно идти домой. Я и обрадовался и оторопел. Догадка, что командир дивизиона все знает о нашем вчерашнем с Молозовым разговоре, возникшая у меня, погасла в следующую секунду. Быстро зашагал по знакомой тропе, видя только крайний от леса домик, белые занавески в окнах. Сжимая в кармане запотевшей рукой букет, еще не представлял, что скажу через минуту Наташке: пусть все произойдет само собой. Но знал, что найду теплые, проникновенные слова. Мне от нее ничего, ничего не надо!.. Еще отчетливее за эти дни понял, что люблю ее, мне всегда будет недоставать ее рук, губ, горделивой независимости, от которой порой берет оторопь... На скрипучее крыльцо взбежал одним махом. Входная дверь открылась от толчка, вторую, в комнату, рванул на себя: -- Наташа! Смотри -- подснежники! Наташа... В комнате было непривычно пусто. Холод обдал меня разом. С тумбочки исчезли коробочки, флаконы, баночки; только салфетка по-прежнему свешивалась с нее углом; кровать наскоро, видно в спешке, была прикрыта одеялом; на календаре для женщин, который купил еще до ее приезда, чуть трепетал вчерашний несорванный листок. Передний угол комнаты пустовал: чемодана в белом чехле с красной оторочкой не было. "Уехала... уехала вчера!" -- резанула мысль. Шагнул через порог, чувствуя, как расслабленные ноги готовы подкоситься. Глухая тоска, отчаяние, обида охватили меня. Уехала, не выдержала! Бросила просто. Уехала, когда наверняка дали бы перевод, пошли навстречу. Когда хотел строить многое по-другому... Что делать? Как поступить? Может, еще вернется, опомнится? Или ни к чему? Так и должно быть? А если не уехала и где-нибудь сейчас в городе?.. Обернулся и увидел Ксению Петровну: она стояла на пороге в платье с короткими рукавами, в цветном переднике, опираясь на палку. -- Уехала она... Ксения Петровна? Глаза ее вдруг покраснели, на них навернулись слезы. Она поднесла платок к лицу. С дрожью, стараясь сдержать подступившие слезы, прерывисто сказала: -- Уехала, Костик... Упрашивала, умоляла, до вокзала ехала с ней... Не захотела слушать. "Уехала. Не захотела слушать..." Все ясно... -- Спасибо вам... Не стоило, Ксения Петровна, -- поднимаясь, пролепетал закостеневшим языком. Она посторонилась, пропуская меня. На ее лице застыло страдание, горькие складки собрались в уголках губ. Добрая, хорошая Ксения Петровна... Сразу за домом свернул в густую чащу леса. Шел, сам не зная куда, -- в глубь тайги, дальше от дома, успевая раздвигать перед лицом голые, упругие ветки. Они стегали по шинели, царапали руки. Сапоги утопали, скользили на тощих нерастаявших полосках снега, но я не замечал ничего. Хотелось просто идти вот так, куда глаза глядят. И ни о чем не думать. Но мысли приходили сами собой, они бились в голове, отдавались точно удары, в висках. Наташка, Наташка... Как могло все случиться? Уехать... Неужели без боли могла это сделать? С ясным рассудком? Неужели не подумала, что жизнь для меня побледнеет, потускнеет, станет холодной и одинокой, как... у луны? Когда-то читал о горестной любви богини Луны -- Селены. Далекие, древние и всегда юные легенды о любви!.. В сердце точно кто-то залез и безжалостно вырвал там самое живое, опустошил его. И бьется оно только по привычке... И болит. Да было ли все это: та бурная, как вихрь, и бесконечная звездная ночь, набережная Москвы, Наташкины губы, ее трепетное тело? Не сон ли то, долгий, сладкий? Если бы можно было все вернуть, даже уплатив по самой дорогой цене! Нет, некому принять твоей ненужной запоздалой платы. Кому она отдаст свою руку, с кем пойдет? С Незнамовым? Вряд ли. Он увидел игрушку -- красивую, привлекательную, любопытство на мгновение взяло верх -- и только. Не в нем дело. Он -- простая случайность, ускоритель, катализатор неизбежных, видно, событий. Для нее в нем нашлось как раз то чисто внешнее, что нравится ей, составляет, кажется, ее кредо: броская внешность, умение держаться, артистически говорить... Недаром и в Ремарке увидела только Швейцарию, Ниццу, горный ресторан. Червяк оказался в ней. Когда он завелся? Почему проглядел? Неужели он есть в каждом? Но в одних он так и не проснется, а в других при определенном стечении обстоятельств оживет и зашевелится? Или все не так, и в каждом человеке закладываются свои начала -- особые, чисто индивидуальные? Почему Ксения Петровна могла пойти в пургу, в бесконечную снежную муть искать мужа, не щадя себя, даже не задумываясь о том, какая участь может постигнуть ее? Почему? Ведь и они спорят -- не раз слышал. Случалось, в сердцах майор Климцов хлопал дверью, уходил. Так в чем же дело? Значит, можно и спорить, в чем-то не соглашаться. Но в основном, главном должно быть крепкое, как сталь, единство. А в чем оно -- единство? В чем? И потом... кому это теперь нужно? Для чего? Горько усмехнулся: все ушло, рассеялось летучим летним туманом... Единство, согласие, мир, любовь... Совсем недавно казалось, что у меня все это будет в избытке, и всем окружающим -- друзьям, товарищам -- останется завидовать мне, моему семейному счастью. Так думал, так рисовало воображение будущее -- радужное, счастливое, нескончаемое. Прав Молозов, что важны и условия, не всегда с милым и в шалаше рай. Впрочем, милым-то ты, верно, и не был, Костя Перваков. Прошлое... Оно вставало сейчас передо мной словно молчаливый, бессловесный укор, от которого порой во сто крат больнее и тяжелее, чем от самых хлестких, острых слов и даже... побоев. В памяти возникали одна за другой картины. Коротенький московский переулок, затерявшийся в лабиринте деревянных домишек. Наш двухэтажный домик, казавшийся мне будто надевшим юбку: нижний этаж его был обложен толстым слоем кирпича, а верх глядел бревнами-кругляками. Посередине двора могуче разросся старый, наверное, столетний тополь. Кора его растрескалась, была черной от въевшейся грязи и копоти, на ней мальчишки ножами вырезали свои имена... Снова перед глазами вставала Наташка, проносились бурные дни прошлогоднего отпуска... В Москве был разгар бабьего лета -- ласкового и разморенного, паутина плавала прямо в городе, цеплялась за крыши домов, опутывала тополь во дворе, концы нитей струились в ласковом воздухе. На школьный вечер встречи я пришел вместе с Андреем Кротовым и Жоркой Блиновым, своими школьными друзьями. Модно одетый Родька Белохвитин явился с двумя девушками. Кажется, я зарделся, когда знакомился с Наташкой. Серебристое бальное платье оттеняло ее темные глаза, глубокие, точно лесной колодец с прозрачно-чистыми родниковыми ключами. И тогда-то испытал ту непонятную сладкую тесноту в груди. Меня вдруг сковала робость: говорил тяжелые, неуклюжие слова и злился на себя. Когда начались танцы, Родька шепнул: -- Пригласи, класс-девчонка! Сам не прочь бы разменяться подругами. Я танцевал с ней, потом провожал домой. Она была задумчивая, грустная, расспрашивала о службе, планах. Вздохнула: -- Вот у вас все ясно. В академию поступите, военным инженером станете. А я собиралась в театральный институт, но получила поворот... Думала -- талант, а там его не нашли. В другие не хотела. Словом, моя песенка спета. И столько было боли в ее фразе! Пытался говорить обычные в таких случаях слова утешения и вдруг отважился: -- А что, если помогу развеять вашу хандру? -- О, если б могли... -- Попробую! И я начал: с утра водил ее по музеям, выставкам, днем мы успевали посмотреть новый фильм, а вечером шли в концерт или театр. Откуда только бралась у меня энергия? Мне было интересно появляться с Наташкой: многие мужчины бросали на нее многозначительные взгляды. Она это знала и в такие минуты была гордо-холодной, но, когда мы оставались вдвоем, становилась мягче, рассуждала умно и ясно. В конце концов она призналась, что, пожалуй, за всю жизнь в Москве не посмотрела столько всего, сколько за этот месяц. Мы тогда стояли на набережной. Малиновый отблеск заката разлился по темной неподвижной поверхности реки и, отражаясь, окрасил Наташу в розовый цвет... Я стоял перед ней зачарованный. -- Вот вам и уезжать, -- с жалостью сказала она и обернулась. -- А вы выиграли: я не верила, что хандра отпустит меня. А дня через два все вернется снова... В ее признании звучали искренние нотки. Тогда-то лихорадочно, с затуманенной головой, хриплым голосом высказал ей все. И когда привлек ее к себе, длинные ресницы Наташки полусомкнулись, а губы раскрылись навстречу моим. Потом была та, похожая на сон, ночь, и она, Наташка, неожиданная, беспечная, заразительно-веселая... Теперь всему этому пришел конец, ее больше нет. Не заметил, как вышел к знакомому круглому озеру. Оказывается, ушел далеко. Вот и старый широкий пень, обросший мхом и древесными грибами. Я приходил сюда прошлым летом. Здесь под деревьями, под сенью сомкнутых верхушек, всегда было сумрачно-сизо. От разомлевшего, горячего, влажного, как в предбаннике, воздуха, по телу разливалась истома. Цветочно-хвойный аромат пьянил. Над сплошными зарослями малины и ежевики стоял тонкий звон пчел, шмелей... Замшелые валуны, кучи валежника. В траве ярко синела медуница, дребезжал, запутавшись жесткими крылышками, какой-то жук. Тинькали синицы, перекликались нежноголосые пеночки, резвые полосатые бурундуки мелькали среди ветвей... Сейчас в лесной глуши стояла печальная вечерняя тишина. Жизнь по-зимнему была приглушена. Сваленный бурей кедр задрал с корнями пласт земли, возвышался горой. В густых сумерках озеро, еще покрытое льдом с оттаявшими темными краями, походило на большое око, обезображенное бельмом. В фиолетово-сизой выси неба мерцала звезда -- трепетно, испуганно, словно боялась упасть с головокружительной высоты. Два огня -- зеленый, красный -- проплыли в проеме черных вершин лиственниц, отдаленный рокот нарушил тишину тайги. Самолет держал курс на запад, в нем были люди, и возможно, они летели в Москву... Я чувствовал вверху незыблемое счастье, Вокруг себя -- безжалостную ночь. Да, прав поэт: безжалостная, таежная ночь. И я в ней, собственно, песчинка -- забытая, заброшенная... Возвращаясь, брел по городку медленно, точно обреченный: впереди меня ждала незавидная доля. В душу вселилось опустошение. Тело казалось чужим, будто впервые поднялся после долгой, затяжной болезни. В темноте светились окна казармы, солдаты, должно быть, готовились к отбою; в офицерских домиках свет горел только в двух-трех окнах: после трехдневного отсутствия, трудного марша, усталости, нервного напряжения офицеры спали. С утра предстояло заняться обычными заботами. Снова по заведенному порядку начнутся занятия, тренировки, утренние разводы -- каждодневная, будничная жизнь... -- Перваков! -- вдруг окликнули с крыльца, когда проходил мимо домика холостяков. Я узнал Буланкина. Он шагнул со ступенек в полосу света, падавшую из окна. -- Что ж не бьешь? Спросил как-то тихо, скорее, виновато, без торжества, без свойственной ему обычной ядовитости и злобы. Даже успел заметить: скуластое лицо было грустным и просительным. Машинально остановившись, я секунду молча смотрел на него. И не болью, тупым отголоском боли отдалось во мне это напоминание. Нет, вмешательство его не взорвало меня, не возмутило. Действительно, он оказался прав. Что ему ответить? Марать руки у меня не было ни сил, ни желания. Повернулся, пошел к своему домику. -- Костя, постой. -- Голос Буланкина дрогнул, скорые шаги послышались позади, потом рядом быстрый, горячий говорок: -- Не хотел обидеть. Знаю, какое состояние у тебя. Сам человек. Когда-нибудь расскажу, поймешь! -- Он махнул рукой в темноте и после короткой паузы уже тише предложил: -- Зайдем... В пустой комнате тебе сейчас делать нечего. Я тоже один: Стрепетов дежурит. То ли голос и тон его сделали свое дело, то ли мне вдруг почудилось в намеке Буланкина что-то общее с моей горькой, незавидной судьбой, но, когда он взял меня за локоть, я покорно вошел за ним в полутемноту коридора холостяцкой квартиры. В комнате -- знакомый беспорядок: разбросанное на стульях обмундирование, на столе, застланном газетой, стопка книг, консервные банки, куски хлеба. Над кроватью лейтенанта Стрепетова по-прежнему красовалась коллекция вырезок из "Огонька", открытки с портретами артистов. В центре все также обнаженная Венера спала на роскошной постели, шустрые розовые амурчики хлопотали вокруг нее... -- Садись, устраивайся. -- Буланкин пододвинул стул. В руках его появилась начатая бутылка водки. -- Вот осталось. -- Он суетливо налил два неполных граненых стакана, один придвинул мне. -- Пей, легче станет. Знаю по себе. Буланкин присел к столу, смотрел в лицо ободряюще, и мне вдруг пришла мысль: "А если в этой жидкости сейчас спасение? Исчезнет, растворится клубок горечи, застрявший в горле?" Водка рябила в стакане, -- должно быть, от руки Буланкина, лежавшей на углу стола. Подняв стакан, я выпил одним махом: палящая струя обожгла, сдавила горло. Буланкин торопливо пододвинул консервы, хлеб. Через минуту щемящий жар растекся от желудка к голове, к ногам, тело сковала терпкая немота. Блестевшие, широко расставленные глаза Буланкина были почти рядом, через стол, но голос долетал будто издалека: -- Ты закусывай, закусывай! А тоска пройдет, знаю. Правда, периодически она снова возвращается, засосет, задавит, схватит, будто петля за горло... Зеленая тоска. Ну и зальешь. Помогает! -- Сам он, выпив, жевал корку черствого хлеба. Но внезапно стал задумчивым, сосредоточенным. -- А за все это ты меня извини... И не пророк я, что тогда угадал, не думай! Был бы рад, если бы ошибся. Ларчик открывается просто! Ну скажи, ради чего ей тут тянуть лямку с тобой? Зеленую чалму святой за отшельническую жизнь получить? Не дадут! Да и нужна она ей! Это вот только такие ортодоксы, фанатики, как Молозов, Андронов: им тут малина. А хоть и не малина, так по обязанности делают. Да вот твой друг Пономарев туда же... Он снова, как в тот вечер, когда мы с Юркой Пономаревым приходили, чтобы дать ему "бой", распалялся, глаза калились и от выпитого, и от возбуждения. Порывшись в кармане брюк, он вытащил конверт, потряс перед моими глазами: -- Вот пятый ответ получил! Деликатный. В стиле японской вежливости. На основании статьи конституции... предлагают служить. Чудаки! Я-то как раз и требую на основании конституции! С меня достаточно, отбухал свои десять лет, дослужился до старшего лейтенанта и старшего техника... В комнате было душно. В застоявшемся воздухе пахло водкой, рыбными в томате консервами. Буланкин расстегнул ремень, отбросил его на кровать. В глазах переливались острые льдинки. -- Сделать из меня такого же лесного волка, как майор Климцов? Человек город видел, только когда в училище был! А после -- Заполярье, тайга, Восток... Широта -- крымская, а долгота -- колымская! Сам за десять лет в каких только богом проклятых местах не был! Нужно служить? Обстановка требует? Так по справедливости надо делить эти горошки по ложкам! Не таковский Буланкин, чтоб на детские уговоры поддаться: есть своя линия. Что-то лютое, недоброе было в его словах, в широко раздувающихся ноздрях, в запавших коротких черточках складок возле рта. Да, такой не остановится... Внутренний протест против него, знакомый, но приглушенный апатией, прихлынул и сейчас. Возразить, вступить в спор? Или встать, уйти? А что меня ждало дома, в пустой комнате? И в то же время где-то в глубине души теперь он казался мне по-своему правым: какая-то истина открывалась в его словах. Служба у Буланкина сложилась нелегко. Я знал об этом. После училища он попал в зенитную батарею, которая стояла где-то в песках, на полуострове. Бескрайние дюны, словно застывшее в шторм море, песчаные бураны и адская жара. Шесть лет изо дня в день видел он одни и те же дюны до горизонта, слышал один и тот же гул моря. Потом судьбе угодно было потрепать его по другим местам Средней Азии, прежде чем забросить сюда, в "медвежью берлогу", сделать его ракетчиком. Может быть, у Буланкина и есть основания для подобных поступков? Может быть... Комок горечи у меня не исчез, по-прежнему давил и жег. За окном была густая темнота, свет в казарме погас. Было, видимо, за полночь. Пора уходить. Буланкин замолчал, только курил, вдавливая всякий раз большим пальцем в консервную банку окурки папирос. С хрипотцой сказал: -- А в общем, голову не вешай. Знаю я этих женщин: у меня с ними особый счет. Любишь ее? -- вдруг спросил и, заметив мое движение, выставил руку: -- Ладно, ладно... Я поднялся. Отвечать мне на его вопрос не хотелось. Он проводил меня за дверь -- как был -- в расстегнутой гимнастерке, без ремня. После света темнота ослепила. Ощупью я сошел по шатким ступенькам. -- Засосет зеленая тоска -- заглядывай! -- предложил Буланкин. Климцовы, наверное, не спали; мне показалось, дверь в их комнату была приоткрыта, и там при моем появлении мелькнула белая фигура. Я зажег в комнате свет, остановился у порога. Все здесь было как шесть часов назад -- пусто и одиноко. Но прибрано, подметено. На столе увидел тарелку, накрытую другой, перевернутой вверх дном, рядом под белой салфеткой -- хлеб... "Ужин! -- догадался я. -- Спасибо, чудесная Ксения Петровна... Но мне не до еды". Вдруг с грустью припомнил, как в те первые после приезда Наташки дни восхищался нашей комнатой. Теперь этот неуловимый, особенный дух присутствия в доме женщины выветрился, исчез за два дня. Коробочки, духи, салфетки... Даже красной бронзой отливающий пук волос, запутавшийся в зубьях расчески... Всего этого теперь не было. Ну и глупец! Сам во всем виноват. Думал, твоя любовь, как бальзам, спасет от всего? Не спасла. Страшная догадка пронизала мое сознание... Да, там в Москве, я ей встретился в трудную минуту жизни, принял участие, откликнулся... Спасительное "авось" сыграло роль. Считала: поживется -- слюбится! Не вышло. Потому что жизнь не терпит фальши. С милой и в шалаше рай... Да, тебе, но не ей. Для нее этот "шалаш" -- наша "медвежья берлога" -- оказался пробным философским камнем. И она поняла фальшь, поняла, что ее розе не расцвести. "Как хороши, как свежи были розы..." Буланкин поет... Я вспомнил, что на днях услышал его историю от Стрепетова, хотя и не очень вразумительную. Была у него любовь бурная, но злосчастная, -- кажется, Буланкин хотел покончить с собой... Что ж, и ты теперь такой же неудачник. Снова холостяк. Снова -- только разводы на занятия, дежурства, тренировки... "Почему я должен служить, если уже по горло сыт?" -- тут же пришли на память слова Буланкина, и этот простой вопрос вдруг заставил меня вздрогнуть. Почему я должен?.. А действительно, какой смысл во всем, в службе например? Ради чего все это? Он, Буланкин, оказывается, прав, он пророк: она уехала, потерял я ее. Кому нужны все эти лишения, трудности? Работа на технике до одури, а кроме того, еще дисциплина, подчинение. Смотреть кино не в клубе, -- самом элементарном клубе! -- а в коридоре солдатской казармы? Когда-нибудь над всем этим ты думал по-серьезному, вкладывал свой, а не чужой смысл, не заученный, не тот, который внушили в школе, в училище, наконец, здесь? Нет, пожалуй. Недаром тогда, в этом споре с Буланкиным, понял, что "боя", который собирались ему дать, не вышло! Эх ты, аника-воин... Взгляд мой остановился на столе: букет подснежников сиротливо лежал, забытый на краю стола. Взял его в руки. Цветы еще не завяли, были свежие, только, укрывая лепестки на ночь, бутоны свернулись в тугие наконечники стрел. Подснежники, первые цветы весны, цветы любви... 17 Наступили золотые, настоящие весенние дни. По ночам вязкий замес грязи в городке вымораживало, а днем солнце подсушивало, и тропки, протоптанные между домиками и казармами, отсвечивали, словно накатанные. Офицеры, сбросив резиновые "грязедавы", щеголяли в начищенных хромовых сапогах. Должно быть, вверху, в поднебесье, пробовали свою силу сквозные весенние ветры, и продутое ими небо с чуть приметными белесыми прожилками резало глаза синью. У земли ветры умеряли свою силу, обвевали ласковой теплотой, приносили густой терпко-горький лесной настой и волнующий трепет просыпавшейся тайги. В делах наших жил все такой же накал: поговаривали, что учение -- особенное, невиданное, в котором мы должны участвовать, -- состоится в конце мая. Разговоры об этом не утихали. По-прежнему почти дня не было без тренировок: то готовили операторов, то слаживали расчет дивизиона, то командного пункта. Подполковник Андронов вставал со своего места у индикатора кругового обзора, тяжело разгибая натруженную спину, вытирался платком: от беспрерывно работающей аппаратуры в кабине стояла духота, не помогали и вентиляторы. Но выглядел командир дивизиона бодрее: складки на узком лице разгладились. Комиссия нашему маршу дала высокую оценку, уехала довольной. Довольным был и Андронов. Меня продолжали щадить: разговоров о Наташке никто не заводил. Внимательность, предупредительность замечал и у своих подчиненных -- операторов. Работал, не замечая времени, -- по целым дням просиживал в кабине, выходя из нее только на обед и в курилку. Вечерами оставался на позиции, пожалуй, дольше всех, находил себе какое-нибудь занятие, домой возвращался поздно -- только спать. Все, что в комнате было связано с Наташкой, напоминало о ней -- салфетки, скатерть, календарь для женщин, -- убрал подальше. Даже ковер, купленный Молозовым, так и лежал свернутый трубкой под кроватью. Из дома уходил, стараясь не встречаться с Климцовым, но всякий раз, возвращаясь в комнату, замечал заботливую руку Ксении Петровны: она, видимо, каждый день подметала пол, стирала пыль со стола, с тумбочки. Спасибо, Ксения Петровна, мне дорого ваше участие!.. У Буланкина после того вечера больше не был. Да и сам он не очень искал встреч со мной, должно быть обидевшись на меня. Произошло это на другой день, когда он подошел ко мне и с каким-то злорадством и горящими глазами сообщил: -- Все. Довольно. Накатал прямо в Москву. Думаю, не очень обрадуются, когда прочтут мое послание! Мне просто было не до него -- я сослался на дела, ушел в кабину. Вечером, возвращаясь с позиции, подошел к казарме. Горел свет в окнах, из дальнего конца долетали бойкие переливчатые звуки аккордеона. Было еще рано, домой идти не хотелось, и, повинуясь мгновенному желанию, заглянул в казарму. В классе, завешанном схемами, действующими макетами, разрезными деталями, шла репетиция. Участники самодеятельности готовились к майскому празднику. У нас и до этого устраивались праздничные вечера, которые проводились здесь же, в казарме: одна ее половина превращалась в зрительный зал -- выносились кровати, на козлах устраивалась примитивная сцена, закрывалась занавесом, сшитым наспех из простыней. Сейчас столы в классе были сдвинуты к стене, и "артисты" -- среди них и Скиба -- сидели прямо на столах, наблюдая, как два солдата отрабатывали какой-то быстрый танец. Они, видимо, устали, раскраснелись и путались. Красивый беловолосый младший сержант, подчиненный Стрепетова, останавливал игру на аккордеоне, хлопал в ладоши и объяснял "артистам" ошибки. Затем встряхивал головой, отбрасывая длинные волосы, склонял ее к аккордеону и вдруг каким-то неприметным рывком извлекал из инструмента сложную россыпь звуков. Присев в углу на табуретку, я рассеянно наблюдал за репетицией. Наконец обоих солдат отпустили. Отдуваясь облегченно, под шутки товарищей они прошли к столам. Со спокойствием и степенностью, достойными истинного артиста, знающего себе цену, вышел Скиба. Остановился возле аккордеониста, медленно обвел глазами присутствующих и, будто докладывая о неисправности в работе блока, совсем обыденно, просто, выдавая сразу свою артистическую непрофессиональность, сказал: -- Песня про рушничок... Медленно, осторожно тонкие пальцы аккордеонист