уси. Но не обычным царем, а мужицким, добрым и справедливым, милостивым к народу и грозным к его поработителям, таким царем, о котором испокон веков мечтали русские крестьяне и холопы и каким они сделали царевича Димитрия. Ну, а царем, понятно, каждому лестно стать. Потому-то охотников завладеть печатью Прокопа Колченогого немало нашлось. И дело то нехитрым казалось: место, куда Михайло Соловцов кинул со струга печать, в точности все окрест знали. Да и не мудрено было его приметить. Ежели ты там в полночь на лодке проплывешь, то обязательно услышишь из-под воды набатный гул. Там-то и ищи. Лежит там на дне печать, тебя дожидается... Просто будто бы, да не очень. Многие пытались ту печать разыскать, а не смогли. Все дно общупали - нет печати. То ли илом затянуло, то ли водяной ее под свою охрану взял и с ныряльщиками шутки шутил, а только все попусту. Не дается ни в чьи руки печать Прокопа Колченогого. Что тут будешь делать! Поостыл народ. Бог с ним, с царством, думает. Добудешь его али нет, а ребятишки тем временем с голоду помрут. И ранее без короны да трона жили, и теперича проживем. Ловилась б только рыбка в матушке-Волге. Оно и понятно, ежели с умом рассуждать: на пустое брюхо и царство не в царство. Вот тут-то и нашелся добрый молодец. Правду сказать, не астраханец, а казак с Дона. Звали того казака Степаном Тимофеевичем Разиным. Он-то и поднял печать Прокопа Колченогого со дна Волги. Как ему удалось, бог весть. Да только слух был, что печать он и не искал вовсе. Сама-де всплыла она рыбкой со дна - и прямиком ему в руки юркнула. Дескать, долго я тебя дожидалась, любезный Степан Тимофеевич, да вот и дождалась, дотерпелась. Бери меня. Быть тебе, Степан Тимофеевич, мужицким царем! Вон как! Поглядел Разин на печать, а она на солнце жар-птицей горит. Значит, без обману, подлинная печать, царская. Вышел он из воды на берег - а тут чудо! Загремел сам по себе ссыльный колокол в Тобольске, а вслед за ним по всей Руси из конца в конец все прочие колокола грянули. Аж земля затряслась! Услышал то в Москве царь Алексей Михайлович и ликом побелел, ни кровинки. "Быть, говорит, великой беде для моего царства. Ктой-то, говорит, печать Прокопа Колченогого на дне Волги отыскал". Ну, тут, понятно, все бояре да дворяне всполошились. Такой испуг на них нашел, что дрожмя дрожат. А мужикам тот набат в радость, потому как волю возвещает. Взялись они за вилы да за топоры - и к Степану Тимофеевичу. Раз, дескать, отыскал ты печать Прокопа Колченогого, то быть тебе мужицким царем Степаном Первым. Не отвертишься. Веди нас, Степан Тимофеевич Первый, на бояр да на дворян. Будем с тобой за землю и волю биться. И пошло великое народное войско, как встарь крестьянская рать Ивана Исаевича Болотникова, на своих кровопийцев-притеснителей. Многих царских воевод побило оно, многих злодеев смерти предало. И быть бы простому казаку Степану Тимофеевичу мужицким царем, да оплошал он ненароком: обронил в бою печать Прокопа Колченогого. Она и затерялась. А без той печати на Москву хода нет. Всякому понятно. Вот тогда-то все прахом и пошло. Побили народную рать Степана Тимофеевича царские стрельцы. А самого Степана Тимофеевича как бунтовщика в Москве сказнили. Печать же Прокопа Колченогого, кою обронил Степан Тимофеевич, царь Лексей приказал своим воеводам сыскать. Да только тот указ исполнен не был: не нашли воеводы печать, как ни старались. И решил тогда царь Лексей - хитрый был царь! - ублаготворить ссыльный колокол, чтобы он, значит, больше никаких помех для его царствования не делал. И послал он в Тобольск главного своего воеводу боярина Морозова. Тот, ясное дело, рад стараться. Поехал боярин в Сибирь и привез оттуда в Углич с превеликим почетом ссыльный колокол. Дескать, вот тебе царская милость. Окажи и нам милость, Христа ради, не бунтуй больше народ. Так по сей день и стоит возвращенный из ссылки колокол в Угличе. И всяк может прочесть на нем надпись: "Сей колокол, в который били в набат при убиении благовернаго царевича Димитрия... прислан из гор. Углича в Сибирь в ссылку во град Тобольск к церкви всемилостивого Спаса, что на торгу... Весу в нем 19 пд. 20 ф." А обо всем остальном в надписи той, известное дело, умолчали, чтобы народ не смущать. Помнит колокол уговор с боярином Морозовым, молчит. А все ж три раза в год тихонечко по ночам вызванивает жалостливо - никак удержаться не может. А вызванивает он в дни смерти Димитрия Иоанновича, Ивана Исаевича Болотникова да Степана Тимофеевича Разина... Скорбит по ним колокол. Поминает, значит. СЕРДЦЕ МАРАТА Как грозное предупреждение всем врагам королевской власти возвышалась восьмибашенная Бастилия над Сент-Антуанским предместьем Парижа. Казематы крепости-тюрьмы отличались вместительностью. В них с лихвой хватало места для всех неугодных всехристианнейшему королю строптивых вельмож и слишком глубокомысленных философов, бунтарей, ведьм, алхимиков, колдунов, придворных интриганов и свободолюбивых поэтов. Узниками Бастилии были таинственный человек с лицом, постоянно закрытым железной маской, которому посвящены сотни исследований, рассказов и романов, король авантюристов граф Калиостро, великий Вольтер и даже французская энциклопедия, книга, по мнению монарха, оскорбляющая святую церковь и подрывающая устои королевской власти. За четыре столетия камни Бастилии не только покрылись мхом, но и имели честь познакомиться со многими узниками, чем-либо разгневавшими Карла Безумного и Карла VII, многочисленных Людовиков и различных Генрихов. Казалось, королевская власть и ее грозный оплот вечны. Но наступил 1789 год, и 14 июля Бастилия штурмом была взята восставшим народом. А еще через некоторое время крепость-тюрьма превратилась в руины. На месте Бастилии раскинулась обширная площадь с многозначительной надписью: "Здесь танцуют" И действительно, парижане праздновали здесь свое освобождение. Что же касается камней крепости, то они были проданы с аукциона. Выручка по точным подсчетам современников составила весьма солидную сумму 943 тысячи 769 франков. Этими камнями украшали фасады домов, на которых было написано: "Свобода, Равенство, Братство", строили из них "Алтари отечества" и складывали постаменты для статуй. Камни тюрьмы превращались в бюсты Жан-Жака Руссо, Вольтера, Дантона, Робеспьера, в амулеты солдат революции, табакерки санкюлотов, в серьги "а ля республика" и колье "гильотина". Камням Бастилии, ставшим реликвиями революции, предстояла долгая жизнь. Треугольному, оправленному в серебро каменному медальону, который лежал перед нами на гладкой полированной поверхности письменного стола, было без малого двести лет. Немой свидетель Французской революции... Но немой ли? По темному от времени серебру медальона раскинулась черная паутина миниатюрных, почти микроскопических рисунков. - Ньелла или, как у нас ее чаще называют, чернь, - объяснил Василий Петрович. - Один из древнейших способов обработки серебра. Ньеллатор обычно рисует орнамент, портрет или сцену на прозрачной бумаге и специальной иглой процарапывает контуры на металл. Затем - гравировка резцом. Образовавшиеся углубления заполняются расплавленной смесью олова, меди, буры и серы. Потом выступающие наружу излишки сплава удаляются, и после охлаждения получается ньелла - черное изображение на белом блестящем фоне. Ньеллатор должен быть искусным рисовальщиком и хорошим гравером. Рисунки на этом медальоне сделаны в манере флорентийских мастеров, но скорее всего их делал француз. Я взял медальон в руки и поднес его к глазам. Ньелла изображала похороны Марата. На лицевой стороне медальона в орнаменте из остроконечных фригийских колпаков высилась украшенная лентами четырехгранная усеченная пирамида. На ее вершине в окружении горящих факелов стояло ложе с обнаженным по пояс, так, чтобы была видна рана, телом Друга Народа. Справа - ванна, в которой тяжелобольной Марат работал над очередным номером своей газеты, слева, на деревянном чурбане, служившем трибуну революции письменным столом, - его окровавленная рубашка. На тыльной стороне медальона, в его верхней части, - прорезные контурные изображения Бастилии и двух отрубленных голов: Людовика XVI и Шарлотты Корде. Под ними - снова сделанные чернью слова Марата: "Свобода должна существовать только для друзей отечества, железо и казни - для врагов". Медальон не напоминал о прошлом - он его воскрешал. Всматриваясь в рисунки, я видел перед собой семнадцатилетнего юношу Жан-Поля Марата, который собирается ехать в далекий Тобольск для астрономических наблюдений, Марата-ученого, чьи исследования электричества были удостоены похвалы Франклина, и Марата - члена грозного Конвента, в ботфортах, кожаных штанах, в куртке с открытым воротом и красным платком на голове... Я чувствовал дыхание сотен людей, сгрудившихся в Пале-Рояле вокруг скамьи, на которой стоял Камилл Демулен, призывающий народ к оружию. Видел раздраженное старческое лицо русской императрицы Екатерины II, склоненное над листом плотной бумаги с золотым обрезом. "Я не верю в великие правительственные и законодательные таланты сапожников и башмачников, - писала царица. - Я думаю, что, если бы повесить некоторых из них, остальные одумались бы... Эти канальи совсем как маркиз Пугачев". Я слышал грохот пушек и стук деревянных башмаков санкюлотов, мелодию "Марсельезы" и голос Робеспьера, видел, как представители Совета Коммуны вручают почетную шпагу основательнице Народного клуба вооруженных женщин Теруань де Мерикур. Вместе с членами Национального собрания читал обращение гражданок секции городской ратуши: "Жанна д'Арк спасла Францию в царствование деспота Карла VII. Окажемся ли мы менее мужественными, мы, свободные гражданки, поклявшиеся скорее умереть, чем вернуться в прежнее рабство?" x x x В своей автобиографии Марат писал, что в пять лет он хотел стать школьным учителем, в пятнадцать - профессором. В восемнадцать - писателем, а в двадцать - гениальным изобретателем. Жак Дюпонт, которого называли на улице Муфтар Жак Десять Рук или Жак Счастливчик, был слишком слаб в грамоте, чтобы изложить на бумаге свои мечты. Да и мечтал ли он в детстве? Его будущее было предопределено чуть ли не при рождении. Маленький Жак твердо знал, что станет так же, как его отец, куафером. Не каким-нибудь брадобреем, а именно куафером, создающим из обычных, ничем не примечательных волос, растущих по воле всевышнего на голове у любой женщины, изящные и причудливые куафюры - прически-шляпы, подлинные произведения высокого искусства. Из всех многочисленных ремесел куаферство было наиболее почетным, а главное - прибыльным. Если на улице Муфтар большинство жителей ютилось в жалких лачугах без печей и ежедневно обедало жидкой чечевичной похлебкой с ячменным хлебом, то в доме Дюпонтов никто не дрожал от холода, а в похлебке, которую варила мать Жака, порой можно было без особого труда выудить кусок не особенно жилистого мяса. Более того, маленький Жак, прозванный товарищами Счастливчиком, получал от отца по праздникам несколько су и мог угостить своих друзей самыми изысканными яствами, не исключая каштанов в сахаре. И Дюпонт-старший ежедневно молился за здоровье королевы Марии-Антуанетты, той самой австриячки, которую проклинали все его соседи: бочары, лудильщики, плотники, угольщики и чистильщики обуви. Отец Жака рассматривал ее как святую покровительницу куаферов. Ведь не кто иной, как она ввела в моду высокие, иногда в метр вышиной, прически, которые подпирались специальными пружинными подушечками на проволоке или китовом усе. Она, благослови ее бог, даже сама изобрела как-то удивительную куафюру-ландшафт. Голову королевы украшали сделанные из собственных волос и цветной эмали очаровательные горы, между которыми в зеленеющих долинах, извиваясь, текли ручьи из серебряного глазета и цвели белым шелком вишневые сады. Правда, куафюра оказалась несколько тяжеловатой, поэтому, чтобы Мария-Антуанетта не потеряла своей королевской осанки, ее прическу сзади поддерживал специальной палочкой с золотым полумесяцем шоколадный грум в белой чалме. Куафер из Сент-Антуанского предместья никогда, разумеется, не был в числе тех, кто колдовал над волосами королевы или ее придворных дам. Герцогини и маркизы обходили его своим вниманием. Но зато к нему охотно обращались жены и дочери мелких чиновников, откупщиков средней руки и лавочников. Каждая уважающая себя дама стремилась блеснуть оригинальной куафюрой. Дюпонт-старший был завален работой, и не достигший еще десяти лет Жак старательно помогал отцу. Вначале его обязанности сводились лишь к тому, чтобы подать отцу ту или иную расческу, щипцы, помаду для волос, коробочку с вырезанными из тафты мушками, вовремя накинуть на даму пудер-мантель и, пока отец не закончит пудрить куафюру, держать перед лицом клиентки длинную маску со слюдяным окошечком для глаз. Жак с интересом наблюдал, как волосы дамы под умелыми руками его отца за несколько часов превращались то в рыцарский замок, то в рог изобилия, то в розовый куст. Вскоре он научился пользоваться набором расчесок и гребешков, щипцами для завивки, многочисленными помадами и подбирать цветовые гаммы из пудры всех цветов и оттенков. Затем он попробовал делать эскизы новых куафюр. Некоторые из этих набросков отец одобрил. Куафюры-накладки "Висячие сады Семирамиды" и "Морской бой" пришлись по вкусу почти всем клиенткам, а куафюра "Афродита" пользовалась популярностью даже среди настоящих светских дам. Дюпонт-старший предрекал своему сыну великое будущее. Но пророк из него не получился. Жак так и не стал куафером, а его отец в один из ненастных парижских дней внезапно превратился из уважаемого мастера в обычного уличного брадобрея, который радуется любому клиенту и едва сводит концы с концами. Своим падением, как и возвышением, он был обязан все той же Марии-Антуанетте... После болезни королева потеряла почти все свои волосы. Поэтому куафюры тут же вышли из моды. Версальские, а вслед за ними и все прочие французские дамы вновь стали носить скромные небольшие чепчики: "чепчик-репа", "чепчик-капуста", "чепчик-сельдерей"... И, посоветовавшись с женой, убитый горем Дюпонт решил определить сына в ученики к серебряных дел мастеру мосье Жиронди, который охотно взял способного мальчика. Исчезновение куафюр не было для Жиронди таким несчастьем, как для Дюпонта. Серебряные блохоловки по-прежнему пользовались спросом, только теперь их носили не в волосах, а на груди в виде медальона и именовали "щитами Минервы". Серебряные же пряжки на мужских башмаках совсем не уменьшились в размерах. Кроме того, к мосье Жиронди поступали заказы на украшение серебром ручек зонтиков, тростей и лорнетов. Дела же отца Жака пришли в окончательный упадок. Теперь по милости проклятой австриячки дом Дюпонтов уже ничем не отличался от других домов на улице Муфтар. Здесь, так же как и у соседей, ели жидкую похлебку, носили деревянные башмаки и молили бога подарить Франции другую, более порядочную королеву, с сердцем, открытым для простого люда, и, если бог, конечно, не возражает, с длинными и густыми волосами, специально предназначенными для замечательных куафюр... Старый куафер даже придумал королевскую прическу. Украшенная золотой и серебряной филигранью, она должна была отразить славные дела королей из династии Бурбонов начиная с доброго Генриха IV, который хотел, чтобы каждый его подданный мог полакомиться пуляркой. Дюпонт мечтал о том, как его куафюра завоюет всю Францию и его имя будет знать каждый подмастерье, посвятивший свою жизнь куаферству. Но узкие, без тротуаров улицы Парижа, по которым с грохотом стремительно проносились элегантные экипажи и золоченые кареты, не были приспособлены для мечтаний. И когда отец рассказывал Жаку - в который раз! - о своей королевской куафюре, на набережной Конти их сшибла карета. Обычно аристократы из-за подобных пустяков не задерживались. Но на этот раз кучер, повинуясь приказу своего господина, придержал лошадей. Брат короля и будущий король Франции граф д'Артуа, обладавший, по словам современника, "всеми качествами, необходимыми для того, чтобы изящно проиграть сражение и любезно разорить династию", искал популярности не только у дворянства, но и у глубоко презираемой им черни. И хотя этот прыщеватый юноша очень торопился в Версаль, он не мог лишить себя удовольствия продемонстрировать истинно королевское великодушие и трогательную заботу о будущих подданных. Поэтому граф послал лакея передать пострадавшим свой тощий по милости скупердяя брата кошелек ("О, эта свинья Луи!") и выразить сожаление, что его кучер столь неловок. К несчастью, Дюпонт-старший не смог оценить самоотверженность высокородного графа, так как был уже мертв. Зато пестрая уличная толпа приветствовала д'Артуа восторженными криками, а нищие, не обращая внимания на удары бича (кучер вымещал на них свою обиду за незаслуженный выговор господина), плотным кольцом окружили карету, моля о подаянии и показывая свои язвы. Между тем, растолкав зевак и убедившись, что брадобрею теперь ничего не нужно, кроме заупокойной молитвы и места на кладбище, посланец графа, отличавшийся трезвостью ума и хорошим знанием арифметики, поспешно разделил содержимое кошелька на две части. Одну половину он оставил себе, а другую честно отдал Жаку, который со сломанными ребрами лежал в сточной канаве и тихо стонал. Молодой неотесанный простолюдин, конечно, не дога дался поблагодарить графа за милость, тем не менее лакей, который тоже был чем-то вроде графа среди прочих лакеев, сообщил ему, что его господин, граф д'Артуа, щедро оплатит похороны умершего, а к нему пришлет врача. Кажется, молодого недотепу это проняло: на его глазах выступили слезы. Но до чего все-таки груба и неблагодарна парижская чернь! Лакей был возмущен. Но он, понятно, ничего не сказал своему господину. Он был хорошо вышколен и не хотел ничем огорчать своего великодушного хозяина. ...Кучер в последний раз достал бичом наглого одноногого нищего, который кричал, что потерял свою ногу, сражаясь за христианнейшего короля, и карета помчалась в Версаль. Итак, Жака не зря прозвали Счастливчиком. Во-первых, отец его умер не от голода, а погиб под колесами великолепной позолоченной кареты младшего брата всемилостивейшего монарха, рассказывая сыну о куафюре, а не о болезнях. Во-вторых, сам Жак не только не разделил участи отца, но и удостоился благосклонного графского внимания. В-третьих, его ребра, ничем не примечательные ребра обычного ремесленника из предместья, оценили не в несколько су, а в десять ливров, что делало его почти состоятельным человеком и давало возможность из ученика сразу же превратиться в серебряных дел мастера. В-четвертых, его теперь бесплатно лечил один из лучших медиков Парижа, "врач неизлечимых", доктор графа д'Артуа. А в-пятых, и это самое главное, врач, навещавший Жака, знал не только медицину. Он знал, что нужно для счастья простых людей Франции. И в этом не было ничего удивительного, потому что ему предстояло вскоре стать одним из главных вождей Французской революции... Так смерть куафера из Сент-Антуанского предместья свела Жака Десять Рук с Другом Народа Жан-Полем Маратом, врачом, ученым, памфлетистом и пламенным революционером, всегда утверждавшим, что "любовь к людям - основа любви к справедливости". С тех пор Жак редко виделся с Маратом, но Марат навсегда вошел в его жизнь, так же как и тот знойный июльский день 1789 года в саду Пале-Рояля, когда из кафе де Фуа вышел со шпагой в одной руке и пистолетом в другой молодой, но уже достаточно известный журналист Камилл Демулен. Демулен призывал народ к оружию. Король, говорил он, должен наконец подчиниться воле третьего сословия, самого многочисленного сословия страны. Закончив свою горячую речь, оратор отломил нависшую над его головой веточку каштана и прикрепил к шляпе зеленый лист. И все слушавшие его поняли, что зеленый цвет - это цвет возрождающейся Франции. Тогда же на улицах Парижа появились женщины с волосами, украшенными листьями каштана - куафюра, которую не успел придумать отец Жака. Женщины раздавали прохожим зеленые ленты. Этими лентами штурмующие Бастилию обвивали свои ружья, пики и пистолеты. А потом, когда пропахший пороховым дымом, в изодранной одежде Жак нес пику, на острие которой качалась голова последнего коменданта павшей Бастилии де Лонэ, он думал об отце и Марате, о торжестве справедливости, о том, что самовластию аристократов положен конец. Жак считал, что революция, о которой ему говорил "врач неизлечимых", завершена. Но революция только начиналась. Газета Жан-Поля Марата "Друг народа" била тревогу, предупреждая о готовящемся в королевском дворце заговоре и призывая французов, которым дорога завоеванная свобода, к бдительности. Но в Париже и его предместьях верили в доброго патриота Людовика XVI, верного сына Франции, который вместе с народом радуется поражению аристократов. Верил в короля и Жак Десять Рук. Да и как не верить, если в Национальном собрании зачитывался королевский циркуляр: "Враги Конституции не перестают повторять, что король несчастен, как будто для короля может существовать другое счастье, кроме счастья его народа". Чтение этого документа прерывалось криками: "Да здравствует король!" Нет, Национальное собрание не сомневалось в преданности короля народу и поэтому направило во дворец депутацию, которая поздравила монарха и вручила ему сделанный на серебре Жаком Дюпонтом миниатюрный портрет. На этом барельефе Жак изобразил Людовика с головой, увенчанной фригийским колпаком - символом революции. Это была работа зрелого мастера - мосье Жиронди мог гордиться своим учеником. Монарх был растроган. А утром 21 июня 1791 года Жак вместе с другими парижанами узнал о его вероломстве: королевская чета бежала из Парижа, чтобы возглавить армию эмигрантов, мечтающих о возвращении прошлого. Вскоре стали известны и некоторые подробности заговора. Оказалось, что паспорт и необходимые для побега деньги изменники получили от русской баронессы Корф. Всехристианнейший король покинул дворец под видом лакея баронессы, а Мария-Антуанетта изображала ее горничную. Да, не зря покойный отец Жака молил всевышнего о другой королеве. Но чем лучше своей жены сам король? И вообще, нужны ли свободной Франции король и королева? Жан-Поль Марат считал, что нет, не нужны. И на этот раз Жак уже не сомневался в справедливости его слов... Людовику не удалось убежать. Задержанные народом "лакей" и "горничная" госпожи Корф вынуждены были вернуться в Париж. В тот же день Жак Десять Рук ударом молотка расплющил возвращенное ему прачкой из Тюильрийского дворца изображение короля-изменника. А некоторое время спустя бесформенный кусочек серебра превратился под руками мастера в чеканный брелок, имеющий вид рыцарского меча, перевитого трехцветной лентой. На ленте были вырезаны слова Марата: "Я поверю в Республику только тогда, когда голова Людовика XVI не останется на его плечах". Этот брелок висел на цепочке часов парижского палача мосье Сансона, когда тот исполнил приговор Конвента над Людовиком XVI... В отличие от своего соседа и товарища по ремеслу Россиньоля, которого революция сделала вначале комиссаром секции, а затем генералом и командующим армией, Жак Дюпонт не участвовал в боях с австрийцами, пруссаками и шуанами. Тем не менее он был добрым патриотом, что признавал и боевой генерал Россиньоль. Жак служил Республике резцом, карандашом и кистью. По его эскизу была вырезана знаменитая агатовая чаша, из которой во время революционных праздников пили символическую "воду свободы" на площади Бастилии члены Конвента. Его брелоки (заступ с надписью "Лучше смерть, чем рабство") стали принадлежностью каждого якобинца. Жак Десять Рук был одним из ревностных помощников первого художника Республики, друга Робеспьера Жака-Луи Давида, картины которого и поныне являются украшением лучших музеев мира. Вместе с ним Жак работал в Коммуне искусств и обсуждал, какими должны быть памятник "Слава французского народа" и "Храм революции". Между тем в конце июня Марат тяжело заболел. Его постоянно мучили нестерпимые боли. Некоторое облегчение давали лишь теплые ванны. Марат-врач знал, что болезнь неизлечима и дни его сочтены, поэтому Марат-революционер торопился, он хотел успеть сделать как можно больше до своей смерти. На учете была каждая минута. Марат с помощью жены и сестры превратил ванну в кабинет и, полуслепой, изможденный, измученный, ежедневно здесь работал по 16-18 часов. В эти дни Жак Дюпонт в последний раз видел бывшего врача графа д'Артуа. Клуб Кордельеров включил его в делегацию, навестившую больного в начале июля 1793 года. Их встретила и проводила к мужу молчаливая Симона Эрар. Над покрытой доской ванной, рядом с которой стоял чурбан с чернильницей, возвышалась, как всегда, перевязанная красным платком голова Марата. Услышав скрип открываемой двери, Марат положил перо на доску и улыбнулся вошедшим. Симона внесла два тяжелых, грубо сколоченных стула. Жак с ужасом смотрел на землистое лицо Друга Народа, на его выступающие углами из-под сорочки ключицы, исхудавшие руки. За то время, что они не виделись, Марат постарел на двадцать лет. Он казался дряхлым стариком. По-прежнему молодыми оставались только его проницательные, живые глаза. Угадав мысли Жака, Марат пожал плечами. - Меня нисколько не беспокоит, - сказал он, - проживу ли я на десять лет больше или меньше. Мое единственное желание - сказать при последнем издыхании: "Я умираю удовлетворенный, так как отечество спасено". Делегация кордельеров пробыла у Друга Народа недолго. Когда они уходили, Марат сказал: - Ничего, друзья, у меня в запасе четыре месяца жизни, а может быть, и полгода... Но Марат ошибся: его жизнь исчислялась не месяцами, а днями. Смерть уже стояла подле его дома в обличии миловидной двадцатипятилетней девушки с белокурыми волосами, одетой по последней моде того времени. - Я хотела бы попасть к Другу Народа... - Он тяжело болен, гражданка, - сказал Дюпонт. - Но у меня важное дело... - Он никого не принимает. - Жаль, очень жаль. Девушка повернулась и пошла прочь. Это была аристократка из Нормандии, Шарлотта Корде, та самая Шарлотта Корде, которая десять дней спустя предстанет перед революционным трибуналом по обвинению в убийстве Жан-Поля Марата и чей череп через девяносто шесть лет привезет на Парижскую выставку как самый сенсационный экспонат внучатый племянник Наполеона I Роланд Бонапарт... Шарлотта Корде знала, как следует добиваться приема у Друга Народа. Рядом с убитым Маратом лежал окровавленный нож и прочувствованное письмо убийцы: "Достаточно того, что я была несчастна, чтобы иметь право на Вашу благожелательность". Благожелательность Марата стоила ему жизни... x x x Передавая Конвенту свою знаменитую картину "Смерть Марата", Луи Давид сказал: "Народ обращался к моему искусству, желая вновь увидеть черты своего друга... Я услышал голос народа, я повиновался ему". Картина Давида предназначалась для миллионов французов, а сделанная из камня Бастилии Жаком Дюпонтом ньелла, в которую он вложил всю свою любовь к Марату, олицетворявшему Великую Революцию, - лишь для одной француженки: вдовы Друга Народа Симоны Эрар. Когда Жак через несколько дней после смерти Марата принес медальон, Симона долго рассматривала ньеллу, и по щекам ее текли слезы. Затем она отрицательно покачала головой. Нет, она не примет этого подарка. Ей не понравилась ньелла? Нет, ньелла великолепна, но она не будет ее носить. Она не имеет на это права. Медальон, посвященный Жан-Полю, должен принадлежать только ему. Это будет справедливо. Жак недоумевал. Может быть, горе лишило несчастную рассудка? Зачем мертвому медальон? Но Симона не лишилась рассудка... - Жан-Поль мне как-то говорил, - сказала она Жаку, - что сердце Вольтера было продано мужем его приемной дочери какому-то английскому коллекционеру за триста луидоров... К сердцу Марата не тянутся грязные руки, оно не будет продано с аукциона. Для сердца Марата высечена урна. Пусть медальон с пеплом сердца Друга Народа и хранится в этой урне. Медальон Друга Народа должен находиться там же, где и он сам. Жак не возражал: то, что хотела Симона, действительно было справедливо. Вечером того же дня Жак Дюпонт, его сосед, в недавнем прошлом рабочий-ювелир, а ныне генерал, Россиньоль, Симона Эрар и сестра Марата Альбертина встретились в саду Кордельерского монастыря возле холма из каменных глыб. Здесь в закрытом железной решеткой склепе покоилось тело Друга Народа. Альбертина отдала Жаку медальон, и Жак осторожно взял его в руки. Это была сделанная им ньелла, но теперь камень Бастилии и серебро превратились в реликвию народа Франции: внутри медальона лежал маленький, цвета алой крови мешочек с пеплом сердца Жан-Поля Марата. В руках Жака было вечно живое горячее сердце Республики, и Жаку казалось, что он слышит тихий стук этого неутомимого сердца, которое билось для счастья простого народа. Подержав несколько мгновений в руках медальон, Жак передал его Симоне, она поднесла ньеллу к лицу и притронулась к ней губами. Затем ньеллу взял Россиньоль и опустил пепел сердца Марата в урну, на дне которой лежали окрашенные кровью листки "Друга народа" от 13 августа 1792 года. Они находились тогда рядом с Маратом... Россиньоль поклонился урне. Его примеру последовали остальные. Все четверо молчали. На возвышающейся над холмом пирамиде матовым блеском отливали покрытые позолотой слова: "Здесь покоится Марат, Друг Народа, убитый врагами народа 13 июля 1793 г.". Марат погиб в тяжелое для Республики время. Против революционной Франции объединились все монархии Европы. Недисциплинированная, плохо вооруженная, голодная и раздетая армия Республики отступала под напором австрийцев, пруссаков и испанцев. Необходимы были срочные, решительные меры. И революционное правительство их приняло. Конвент утвердил декрет о всенародном ополчении. Пока враг не будет изгнан с территории Республики, все французы объявлялись мобилизованными. Молодым и одиноким предстояло сражаться на фронте, а пожилым и семейным - делать оружие, амуницию и собирать необходимую для производства пороха селитру. На фасадах домов, в том числе и на доме Жака Десять Рук, который, словно оправдывая свое прозвище, превратил ювелирную мастерскую в ружейную, появилась гордая надпись: "На гибель тиранам живущие в этом доме сдали полагающуюся порцию селитры". Армии Республики нуждались в обуви. И добрые патриоты вместо кожаных башмаков стали носить деревянные, а комиссар Конвента Сен-Жюст, обращаясь к муниципалитету Страсбурга, заявил: "Десять тысяч солдат ходят босиком; разуйте всех аристократов Страсбурга, и завтра, в 10 часов утра, десять тысяч пар сапог должны быть отправлены в главную квартиру!" На следующий день именитых жителей Страсбурга безошибочно можно было распознать по ногам... Дети сдавали на оружейные заводы свои чернильницы, которые их отцы переливали в пули. Женщины щипали корпию и ухаживали за ранеными. И 30 декабря 1793 года в семь часов утра в Париже прогремел мощный артиллерийский залп, возвестивший о начале празднества в ознаменование побед на фронте. К Марсову полю двинулись вооруженные депутации 48 секций Парижа. Впереди, предшествуемый военными трубачами, - отряд кавалерии. За ним - 48 пушек, по одной от каждой секции. Ветераны революции, штурмовавшие Бастилию, несут вылитый из бронзы бюст Друга Народа. Этот бюст сделан тем же Жаком Десять Рук из обломков трофейных пушек. Военный оркестр исполняет "Гимн в честь Марата, Друга Народа, мученика свободы". Да, Франция не забыла Марата. Когда Жак Дюпонт вечером пришел в сад Клуба Кордельеров, то он увидел, что железная решетка у входа в склеп украшена лавровыми ветками, а урна с пеплом сердца Друга Народа увита трехцветными шелковыми лентами. "Меня нисколько не беспокоит, проживу ли я на десять лет больше или меньше. Мое единственное желание - сказать при последнем издыхании: "Я умираю удовлетворенный, так как отечество спасено..." Жак подошел вплотную к урне и тихо сказал: - Отечество спасено, Друг Народа. И ему вновь послышался стук сердца Марата. Отечество спасено. Об этом свидетельствовали сообщения, поступавшие с фронта. Армии тиранов не в состоянии были выдержать натиск волонтеров революции. И все же Жак, как и многие другие якобинцы, жестоко ошибался. Революция по-прежнему находилась под угрозой. Более того, день ото дня эта угроза нарастала. В самом Париже ткалась паутина заговора. В Конвенте исподволь готовился переворот. И 9 термидора (27 июля) 1794 года Робеспьер, его младший брат Огюстен, Сен-Жюст и другие соратники Неподкупного - так назвал Робеспьера Марат - были арестованы, а 10 термидора гильотинированы. Исполнителем казни был тот же мосье Сансон, который до того казнил Марию-Антуанетту, Шарлотту Корде и прочих врагов революции. И если бы Жак Дюпонт находился в то время на площади, он бы заметил на животе палача хорошо знакомый ему серебряный брелок в форме перевитого трехцветной лентой рыцарского меча... Мосье Сансон с привычной добросовестностью обошел эшафот, держа за волосы отрубленную им голову Неподкупного. Каждый человек в собравшейся вокруг эшафота многотысячной толпе мог убедиться, что мосье Сансон хорошо знает свое дело и не зря получает от казны деньги... Казни следовали одна за другой. Термидорианцы пышно праздновали свою победу. На праздничный бал жена одного из руководителей переворота, мадам Тальен, прозванная Божьей матерью 9 термидора, явилась в длинной античной тунике с цветной накидкой и легких, одетых на голые ноги сандалиях. На голове прекрасной мадам возвышалась усыпанная изумрудами и украшенная белым атласом куафюра, на пальцах ног сверкали тысячами огней золотые кольца с бриллиантами, стоившими целое состояние. Это был прямой вызов голодающим парижским рабочим. Термидорианцы каленым железом выжигали все, что напоминало о недавнем прошлом. По решению нового правительства было разрушено здание якобинского монастыря, где находился ненавистный термидорианцам Клуб. На месте Клуба раскинулся рынок имени 9 термидора, на котором, по мнению парижан, распродавались не столько продукты, сколько Республика... Были упразднены Парижская коммуна и революционные комитеты, выпущены из тюрем роялисты - их место в камерах заняли якобинцы. Всем, кто был связан с казненным Робеспьером, грозила смерть. Сразу же после переворота термидорианцы арестовали первого художника Республики Давида, генерала Россиньоля и даже будущего императора Франции - в то время мало кому известного генерала Бонапарта, которого заподозрили в симпатиях к якобинцам лишь на том основании, что комиссаром в южной армии был брат Робеспьера Огюстен... Впрочем, все трое вскоре были выпущены, а генерал Россиньоль, несмотря на обвинительный приговор, получил назначение в действующую армию. Уж слишком большой популярностью пользовался этот генерал у рабочих и ремесленников Парижа... На улицах кричали: "Долой якобинцев!", а порой можно было услышать: "Да здравствует король!" В садах Пале-Рояля и Тюильри вновь появилась разряженная в пух и прах золотая молодежь с лорнетами и богато разукрашенными тростями. Мюскадены - бульварные франты, смачивавшие во время казни Робеспьера свои носовые платки в крови Неподкупного, распевали антиякобинскую песню "Пробуждение народа против террористов" и аплодировали генералу Мену, войска которого зверски подавили восстание санкюлотов и разоружили Сент-Антуанское предместье. Все менялось. Лишь по-прежнему в саду Кордельерского монастыря белела мраморная урна с пеплом сердца Друга Народа. Более того, не желая без особой нужды раздражать простой люд, деятели 9 термидора в сентябре 1794 года торжественно перенесли тело Друга Народа в Пантеон (урна с сердцем осталась в саду монастыря) Термидорианцы не без оснований считали, что мертвый Марат для них не опасен. Но перенесенному из сада Кордельеров гробу недолго суждено было стоять в Пантеоне. Слишком ненавистна была сама память о Друге Народа тем, кто фланировал теперь по улицам и бульварам города. И в феврале 1795 года Париж облетела весть, что мюскадены ворвались в Пантеон и надругались над прахом Марата. Когда, узнав о случившемся, Жак Десять Рук прибежал в сад Кордельеров, он увидел валявшуюся на земле расколотую урну: мюскадены бесчинствовали и здесь. Невдалеке под чугунной скамейкой, на которой любила сидеть Симона Эрар, он нашел красный мешочек с пеплом и окрашенные кровью Марата листки "Друга народа"* Жак обшарил все вокруг - медальона не было... (* Альбертина Марат подарила эти листки полковнику Морэну, который собирал коллекцию патриотических документов эпохи. А много лет спустя на них появилась запись, сделанная рукой знаменитого французского писателя Анатоля Франса: "По смерти полковника Морэна эти кровавые листки были перенесены со всеми его книгами в отель гр. А. де ла Тредуайер. У этого дворянина мрачные листки вызвали чувство отвращения, и он принудил моего отца убрать их; отец дал их мне, и таким путем они попали ко мне. Анат. Франс".) Чтобы расчистить дорогу к трону, консулу Бонапарту необходимо было избавиться и от приверженцев Бурбонов, мечтавших вместо казненного Людовика XVI провозгласить королем его брата, и от якобинцев, которые продолжали отстаивать идеалы Республики. Но все же, по мнению первого консула, якобинцы представляли для него большую опасность, так как пользовались поддержкой народа. Наполеону нужен был лишь повод для их разгрома. И такой повод вскоре представился. 24 декабря 1800 года, когда первый консул, направляясь в Оперу, проезжал по улице Сен-Никез, позади его кареты взорвалась "адская машина". Мостовая покрылась телами убитых и раненых. Наполеон же не только остался жив, но и не получил даже царапины... Как вскоре выяснилось, покушение на улице Сен-Никез организовали роялисты. Тем не менее начавшиеся сразу же после взрыва аресты якобинцев продолжались. Арестован был и генерал Россиньоль, которого полиция пыталась представить чуть ли не главным заговорщиком. Полицейский чиновник, допрашивавший генерала, долго и настойчиво добивался от Россиньоля признания в том, что тот, якобы находясь на улице Сен-Никез, подал знак террористам приступить к действиям, как только появилась карета Наполеона. Но Россиньоль не собирался признаваться в том, к чему не имел ни малейшего отношения. И во время одного из допросов чиновник положил перед генералом медальон работы Жака Десять Рук: - Вам знакома эта вещь? - Да. - Она была найдена недалеко от места взрыва. - Допускаю такую возможность. - У нас имеются данные, что медальон принадлежит вам. Россиньоль заявил, что медальон никогда не являлся его собственностью и был похищен из урны в саду Кордельеров мюскаденами почти шесть лет назад. Что же касается самого Россиньоля, то он в то время, когда было совершено покушение, находился у себя дома в Сент-Антуанском предместье. - Кто это может подтвердить? - По меньшей мере три свидетеля. - Три якобинца? - усмехнулся чиновник. - У полиции более широкие возможности, чем у вас, генерал. В случае необходимости мы выставим тридцать три свидетеля. Но мне почему-то кажется, что такой необходимости не будет. Лучше всего против вас свидетельствует ваше собственное прошлое, генерал. - Но, в таком случае, среди обвиняемых должен быть и министр полиции господин Фуше, - сказал Россиньоль. - В прошлом он был депутатом Национального собрания, председателем Якобинского клуба и, наконец, членом Конвента, из тех, что вместе с Дантоном, Маратом и Робеспьером голосовал за смерть Людовика... - Прошлое господина министра успел забыть не только он сам, но и Франция, - возразил чиновник, - а о вашем прошлом все помнят, в том числе и вы. Поэтому, если вы даже не причастны к покушению, для вас все равно имеет смысл чистосердечно признаться. Лишь это может спасти вашу голову. Надеюсь, вы меня поняли? Россиньоль прекрасно понял своего собеседника, но у него не было никакого желания признаваться в том, чего он не совершал. И хотя генерал великолепно знал хамелеона Фуше, с которым ему неоднократно приходилось встречаться во времена революции, он не мог не использовать последний шанс. Поэтому Россиньоль попросил передать министру полиции свою просьбу вызвать его на допрос. Чиновник не возражал. Разумеется, он безотлагательно передаст просьбу арестованного. В этом Россиньоль может не сомневаться. - Но, как вы сами понимаете, генерал, министр очень занят и вряд ли сможет уделить вам время... Однако сомнения чиновника не оправдались: Фуше нашел время для беседы с опальным генералом. Вечером того же дня Россиньоля привезли под охраной в министерство полиции и ввели в роскошно обставленный кабинет бывшего председателя Якобинского клуба. - Мне бы хотелось побеседовать со своим старым другом наедине, - сказал Фуше, любезно приветствуя Россиньоля. Стража тотчас же удалилась. - Садитесь, генерал. Прискорбно, что нам привелось встретиться при таких печальных обстоятельствах, но все равно мне очень приятно вас снова видеть. Я стал сентиментален, а вы вызываете воспоминания, которые всегда приятны хотя бы потому, что являются воспоминаниями. Россиньоль заметил на украшенном бронзой столе министра все тот же медальон. - Прекрасная вещь, - сказал Фуше, который неплохо разбирался в ювелирных изделиях. - Если не ошибаюсь, работа Дюпонта? - Да. - Некогда я хотел у него приобрести бюст покойного Марата. Кстати, к Жан-Полю я всегда относился с глубоким уважением, хотя покойник и был несколько резковат и нетерпим. Но, насколько я понял, вы решили меня навестить не для того, чтобы предаваться воспоминаниям? Выслушав Россиньоля, Фуше улыбнулся: - Использовать медальон в качестве доказательства? Да, выдумка не из удачных. Ведь историю медальона знаете не только вы. К сожалению, в моем министерстве пока еще слишком много дилетантов. Увы, но это так. Можете не сомневаться, что ваша критика будет учтена, а виновные - мною наказаны. Я не потерплю таких грубых методов в полицейской работе. Но боюсь, что в вашей судьбе это никакой существенной роли не сыграет... - Вы считаете меня виноватым в покушении? - Разве я произвожу впечатление дурака? - вопросом на вопрос ответил Фуше. - Тогда в чем же дело? - В том, что вам необходимо было своевременно покинуть Францию. Россиньоль пожал плечами. - Вы, надеюсь, не будете отрицать, что являетесь якобинцем? - Я всегда был якобинцем. - То, что вы им были, не беда. Беда в том, что вы им остались, - благожелательно сказал Фуше. Он взял в руки медальон и прочел вслух выгравированные на нем слова Марата: - "Свобода должна существовать только для друзей отечества, железо и казни - для врагов"... Очень хорошо сказано, - кивнул головой Фуше. - У Жан-Поля было золотое перо. Но времена меняются. И первый консул считает, а у меня нет никакого желания с ним спорить, что друзьями отечества являются лишь друзья генерала Бонапарта. А ведь вы себя к их числу не относите, не правда ли? - Нет, я не отношу себя к друзьям первого консула, - подтвердил Россиньоль. - Тогда для вас остаются лишь железо и казни... - Даже если я не принимал участия в покушении? - А какое это имеет значение? Если вы не принимали участия в этом заговоре, то вы, по всей вероятности, будете участвовать в следующем. Не лучше ли вас избавить от искушения? Я очень сожалею, генерал, но не уверен, что смогу чем-либо помочь вам. Впрочем, я подумаю. ...Спустя две недели, когда Россиньоля отправляли в ссылку на Сейшельские острова, его навестил в тюрьме полицейский чиновник. - Господин министр поручил мне передать вам этот медальон и сказать, что, к его глубочайшему сожалению, это единственный подарок, который он может вам сделать. Что ж, Фуше проявил если не благородство, то внимание. На большее Россиньоль и не рассчитывал. Он вложил в ньеллу переданный ему накануне Альбертиной Марат красный мешочек и повесил медальон себе на шею. А на следующий день отплывающий из Марселя бриг "Святая Женевьева" навсегда увез мятежного генерала из Франции... x x x - Теперь, насколько я понимаю, нам с вами предстоит путешествие на Сейшельские острова? - предположил я. Василий Петрович отрицательно покачал головой: - Не угадали. Но мы действительно покинем Францию. - И куда же мы отправимся? - В Россию, в излюбленную летнюю резиденцию русских императоров и императриц - в Царское Село. Треугольный медальон загадочно мерцал в свете настольной лампы. В орнаменте из остроконечных фригийских колпаков на вершине пирамиды покоилось освещенное факелами тело Друга Народа. Лавровый венок, ванна, окровавленная рубашка... Резец мастера пронес через века не только память о великом революционере, но и торжественную скорбь французского народа, прощающегося с Маратом. - С того дня, как генерал Россиньоль оказался на борту "Святой Женевьевы", прошло семнадцать лет, - сказал после паузы Василий Петрович. - За эти годы, как вы знаете, в мире произошло много больших и малых событий. Некоторые из них давно забылись, другие вошли в учебники истории. Взошла и закатилась звезда Наполеона. Закончил работу Венский конгресс, на котором державы-победительницы, ссорясь и угрожая друг другу, разделили наконец богатое "наследство", основательно перекроив карту Европы. В Париже обосновался Людовик XVIII, и из Франции были изгнаны "цареубийцы", голосовавшие за смерть казненного в революцию короля. Среди них оказались такие разные люди, как художник Луи Давид и бывший министр полиции Фуше. В России возникло тайное политическое общество, в которое вошли будущие декабристы, а в Швеции придворные врачи избавили наконец своего монарха от татуировки "Смерть тиранам!". Увы, офицер французской республиканской армии, ярый якобинец Бернадот, никак не мог предугадать, что когда-нибудь сам станет "тираном" под именем Карла XIV Иоанна, короля Шведского... Да, много событий произошло за семнадцать лет. Но казалось, что они даже краем не коснулись Царского Села. Здесь все было по-прежнему. Ни в чем не изменился облик выстроенного еще при Елизавете и расширенного в царствование Екатерины II Большого дворца и старинного парка. Так же как семнадцать лет назад, дворцовые служители зажигали по вечерам разноцветные фонари в "китайской деревне", которые высвечивали причудливые изображения драконов, черепах и бабочек. И все же дворцовый парк не совсем такой, как в 1800 году, - исчезла чопорность. Теперь в нем чаще звучат смех и веселые голоса молодых людей. Это лицеисты. И если бы мы с вами прошлись по тенистым аллеям парка, мы бы наверняка повстречались с юным Пушкиным, Дельвигом или Кюхельбекером. Но нас интересует дальнейшая судьба медальона, который давно уже покинул Сейшельские острова. Поэтому направимся в ту часть Царского Села, которая почему-то получила название Софии. Здесь неподалеку от Гостиного двора, где можно приобрести высшего разбора атласные карты для игры в вист и шнип-шнап-шнур, лайковые перчатки, голландские цилиндры, лакированные штиблеты и прочие нужные и не очень нужные вещи, стоит дом с мезонином. В нем живет со своей семьей (жена и дочка, старшая дочь уже замужем) преподаватель французской словесности и грамматики, профессор Царскосельского лицея Давид Иванович де Будри, или, как его называет за глаза камердинер Севостьян, Давид Не Мудри. Давид Иванович - обрусевший француз. Он, как и положено подданному русского императора, монархист и примерный чиновник с образцовым послужным списком. Еще в 1784 году двадцативосьмилетним молодым человеком де Будри приехал в Россию в качестве воспитателя детей русского аристократа, камергера Василия Петровича Салтыкова. Здесь он, подобно многим другим своим соотечественникам, прочно осел, женился, пустил корни. В 1804 году Давид Иванович принял русское подданство, поступил на государственную службу и окончательно стал русским, может быть, даже еще более русским, чем многие природные русаки. Де Будри, чье шестидесятилетие недавно торжественно отмечали преподаватели Царскосельского лицея, любит зимнее катание с гор, знает толк в паровой стерляди, маринованных грибах и растегаях. Он хорошо разбирается в русской истории и литературе. В его домашней библиотеке рядом с произведениями Рабле, Ронсара, Монтеня, аббата Прево стоят тома Державина, Фонвизина, Ломоносова и Жуковского. Давид Иванович, предупредительный и добродушный по характеру, охотно предоставляет возможность пользоваться своей библиотекой каждому желающему. Но один шкаф здесь постоянно закрыт на ключ. Между тем литература, которая в нем хранится, представляет значительный интерес хотя бы потому, что она никак не согласуется с тем Давидом Ивановичем, которого все так хорошо знают. Полки этого шкафа заставлены произведениями времен Французской революции. Здесь стихи мятежного Лебрена, книга Себастьяна Мерсье "Новый Париж". А на самой нижней полке лежат завернутые в пергаментную бумагу комплекты газеты Жан-Поля Марата "Друг народа" и помеченные 1782 годом революционные памфлеты самого Давида Ивановича, опубликованные им во время женевского восстания... Нет, Давид Иванович никогда не унижался до того, чтобы скрывать свое прошлое. В глубине души он даже гордился им. Но стоит ли его афишировать? Прошлое - часть настоящего. А он как-никак чиновник. Царский чиновник. Но воспользуемся отсутствием Севостьяна, который сопровождает мадам де Будри, уехавшую сегодня вместе со своей младшей дочерью в Петербург, и без спроса заглянем в маленькую голубую гостиную, обклеенную бархатными, с начесом шпалерами, как в то время называли обои. Давид Иванович на этот раз не один. Он уже около часа беседует с черноволосым тщательно одетым молодым человеком, виконтом де Косее. Вернее, Давид Иванович не столько беседует, сколько слушает неожиданного посетителя, которого сегодня видит впервые. Судя по выражению лица де Будри, он несколько растерян, но старается это скрыть. Гость Давида Ивановича рассказывает о Марате, Шарлотте Корде, Жаке Десять Рук, Симоне Эрар, Жозефе Фуше и генерале Россиньоле... x x x - С глаз долой - из сердца вон. Кажется, так говорят русские? - Да, - подтвердил де Будри, - так говорят в России. - Он снял очки и тут же вновь водрузил их на переносицу. - К сожалению, это соответствует истине не только в России, - краешком красиво вырезанных губ усмехнулся виконт. - Со времен Адама и Евы людям свойственны легкомыслие и забывчивость. Но, к чести ремесленников Сент-Антуанского предместья, надо сказать, что они не забыли генерала Россиньоля. Память о нем жива до сих пор. И эхом этой памяти стал только что вышедший в Париже роман "Робинзон из Сент-Антуанского предместья". Не изволили читать? - Нет, - сказал Давид Иванович, хотя роман уже несколько дней как стоял на заветной полке. - Если желаете, я вам его пришлю. - Вы очень любезны, виконт, но мои занятия в лицее оставляют слишком мало досуга. Чем примечателен сей роман? - Только одним, уважаемый господин де Будри: он опровергает приведенную мною пословицу - автор романа рассказывает то, о чем говорят в Сент-Антуанском предместье. - Вон как? - В предместье уверены, что Россиньоль жив. Там считают, что он бежал из ссылки в 1805 году и после долгих приключений добрался на шлюпке до берегов Африки, где вскоре основал могущественную негритянскую республику. В этой республике царствуют свобода, равенство и братство. В их честь построен из пальмового дерева храм, в котором люди поклоняются не богам, а отлитым из чистого золота статуям Жан-Жака Руссо, Вольтера, Эберта и Марата. - Странная фантазия. - Фантазия? Нет, мечта. Мечту, в отличие от якобинцев, нельзя ни расстрелять, ни сослать, ни гильотинировать. Она бессмертна. Поэтому для Бурбонов мечты французского народа страшнее пушек и кинжалов. - Чаще всего мечты - всего лишь сказки. - Но иногда и революции... Де Будри испытующе посмотрел на своего странного собеседника. Бледное лицо виконта стало еще бледнее. Молодому человеку было не более двадцати - двадцати двух лет. Виконт де Косее... Нет, его визитер ничем не походил на отпрыска старинного дворянского рода: ни манерами, ни мыслями. Тайный агент царской полиции? Может быть, на него донес кто-то из лицеистов? Нет, конечно, нет. Но кто же он тогда и что ему нужно от преподавателя Царскосельского лицея господина де Будри? Непонятный визит с каждой минутой становился для Давида Ивановича все более тягостным. Де Косее бередил уже зажившие раны. - Однако боюсь, что я вам прискучил. - Напротив, - вежливо возразил Давид Иванович. - Все, что вы говорите, очень интересно. Продолжайте, пожалуйста. - Ну что ж, ежели я вас не утомил, то оставим мечты и вернемся к действительности, - сказал виконт. - К сожалению, господин де Будри, в Африке нет и не было республики, о которой рассказывается в романе, а в Сент-Антуанском предместье напрасно ждут вестей от Россиньоля. Генерал больше никогда не вернется в Париж и не пришлет туда своих гонцов. - Он, конечно, погиб? - сказал Давид Иванович, чтобы что-то сказать. - Да. Россиньоля давно нет в живых. Сссылка, которую во Франции принято называть "сухой гильотиной", убила его. Он умер от гнилой лихорадки в 1802 году и похоронен в кокосовой роще на самом высоком холме острова Махэ. Его хоронили рабы плантатора Прюде. Они ни в чем не отступили от последней воли покойного. На гранитной глыбе, установленной на могиле, нет имени умершего. На ней лишь высечены фригийский колпак и короткая надпись: "Один из миллионов". В той же могиле похоронен пепел сердца Жан-Поля Марата. Да, в той же могиле, - подтвердил виконт, смотря прямо в глаза де Будри. - Такова была воля покойного. Генерал считал, господин де Будри, что имеет право на такую высокую честь, что он завоевал это право, сражаясь за Республику и свято храня память о Друге Народа. И мне думается, что Россиньоль в этом не ошибся. - Значит, сердце Марата похоронено на острове Махэ? - пробормотал Давид Иванович. - Да, - подтвердил его собеседник, - на острове Махэ. Но медальон, о котором я вам говорил, там не остался. - Где же он? - У меня. Давид Иванович снял очки и стал тщательно протирать стекла. - Медальон работы Жака Десять Рук был сохранен одним из негров, хоронивших Россиньоля, и в дальнейшем передан английскому матросу, который в прошлом году переслал его с оказией в Париж. Вот он. Виконт достал из кармана треугольный, желтого тисненого сафьяна футляр и раскрыл его. В футляре лежал медальон. Под знаменами парижских секций шли, четко отбивая шаг деревянными башмаками, хмурые санкюлоты. Неслышно ступали, словно плыли по воздуху, девушки с кипарисовыми ветвями в руках. Шли, опустив головы, члены Конвента, Парижской коммуны, Якобинского клуба и Клуба Кордельеров. Звучала музыка. Ее грустную и торжественную мелодию оборвал пушечный салют. А может быть, это был гром? Кто-то говорил Давиду Ивановичу, что во время похорон Марата в Париже разразилась страшная гроза. Да, так оно и было. Гроза. Давид Иванович чувствовал, как по его щекам ползут редкие крупные капли дождя. Сейчас хлынет ливень. Вон там черное небо уже рассекла, осветив лица людей, несущих гроб, зигзагообразная молния. Над Парижем гремел гром. Виконт что-то говорил, но его слова заглушали раскаты грома, шум дождя и топот тысяч ног. Давид Иванович расслышал лишь последнюю фразу: - Теперь этот медальон ваш. Медальон? Какой медальон? О чем он говорит? Давид Иванович вытер платком свои влажные морщинистые щеки. Дождь... Нет, дождя больше не было. Он прошел. За окном вновь сияло солнце и чирикали царскосельские юркие воробьи. Зычно кричал, расхваливая свой товар, продавец сбитня. Шелестели по мостовой дутые шины подъезжающих к Гостиному двору экипажей. Давид Иванович по-прежнему сидел в глубоком мягком кресле в своей уютной голубой гостиной. Он спрятал носовой платок, откашлялся. - Простите, я немного отвлекся. Что вы сказали? - Теперь этот медальон ваш, - повторил виконт. - Простите, но я не совсем вас понимаю. Какое, собственно, касательство имеет ко мне этот медальон? - спросил де Будри, в котором с новой силой вспыхнули подозрения. - Вы уверены, что нуждаетесь в объяснениях? Давид Иванович отвел глаза в сторону. Мысли в его голове путались. Так и не дождавшись ответа, виконт сказал: - У Друга Народа был младший брат, который, насколько мне известно, разделял мысли и чувства Жан-Поля Марата. Во всяком случае, он принимал участие в женевском восстании. В дальнейшем, опасаясь преследований, он воспользовался предоставившейся ему возможностью и уехал в Россию. С того дня братья больше не виделись. Но они переписывались. Когда Друг Народа нуждался или ему требовались деньги для издания газеты, сыгравшей такую выдающуюся роль в революции, младший брат всегда приходил ему на помощь... - Откуда вы все это знаете? - Не все ли равно, господин де Будри? Главное не это. Главное в другом. Симона Эрар считает - и я разделяю ее мнение, - что сделанный добрым патриотом Жаком Десять Рук медальон после смерти генерала Россиньоля должен принадлежать Давиду Марату. Симона хочет, чтобы эта реликвия всегда напоминала Давиду о его великом брате, который навеки останется в истории Франции. Но ежели Давид Марат забыл и не хочет вспоминать свою подлинную фамилию, то... Я готов считать, господин де Будри, что моего сегодняшнего визита к вам не было. Забудьте о нашей встрече - она не состоялась. Еще одна легенда, не так ли? В конце концов, если в Сент-Антуанском предместье возникла легенда о негритянской республике генерала Россиньоля, то в Царском Селе вполне могла возникнуть другая, столь же далекая от истины, - о посещении сыном Россиньоля младшего брата Друга Народа... Честь имею, господин де Будри! Россиньоль взялся уже за ручку двери, когда Давид Иванович остановил его: - Уделите мне еще несколько минут, господин Россиньоль. - Есть ли в этом надобность? - резко спросил гость. - Присядьте, пожалуйста. Россиньоль неохотно опустился в кресло. - Слушаю вас. - Я не желал бы, чтобы вы сделали поспешный, а следовательно, неправильный вывод, - с трудом подбирая слова, сказал Давид Иванович. - Молодости свойственны порыв и горячность, старости, когда кровь в жилах остывает, - нерешительность и осторожность. Таков удел стариков, а я старик, мой юный друг, мне за шестьдесят. Россиньоль пожал плечами: - Я далек от того, чтобы обвинять вас в чем-либо. - Я не опасаюсь обвинений, - покачал седой головой Давид Иванович. - Совесть моя чиста. Но я хочу, чтобы вы меня правильно поняли и не осуждали естественную для моего преклонного возраста осторожность, возможно, иной раз и излишнюю... Сегодня я вас увидел впервые, а я далеко не равнодушен к судьбе своей семьи. Вы не женаты? - Нет. - А у меня жена, дочери и внуки. Когда-нибудь вы сможете меня понять лучше. - Нужны ли столь обширные объяснения, господин де Будри? - нетерпеливо спросил молодой Россиньоль. - Нужны, - сказал Давид Иванович. - Нужны для того, чтобы вы не составили обо мне превратного представления. Я старик, - повторил он, - но при всем том смею вас заверить, что брат великого Марата, хотя он остался в стороне от борьбы, не забыл и никогда не забудет свою подлинную фамилию. Я горд тем, что являюсь братом Жан-Поля Марата, перед которым я преклонялся всю свою жизнь. Об этом знают воспитанники лицея. И знают об этом они от меня. Если вы сможете уделить мне еще немного времени, то я вам представлю некоторые доказательства сказанному. Де Будри проводил молодого Россиньоля в библиотеку и, открыв заветный шкаф, достал оттуда папку с гравюрами времен Французской революции. Среди них была и гравюра со знаменитой картины Луи Давида "Смерть Марата". - Теперь вы, надеюсь, мне верите? - Да, господин де Будри. - Де Будри? - переспросил Давид Иванович. - Нет, конечно, - поправился Россиньоль, - Марат, гражданин Марат. Давид Иванович растерянно улыбнулся. - "Гражданин Марат"... Не предполагал, что ко мне когда-либо так обратятся. - Он положил футляр с медальоном на верхнюю полку и закрыл шкаф на ключ. - "Гражданин Марат"... Не откажите старику в любезности, повторите еще раз. Ведь так меня больше никто называть не будет... - Счастлив был с вами познакомиться, гражданин Марат, - сказал Россиньоль. x x x Василий Петрович не торопился с продолжением своего рассказа. Он вообще не любил торопиться. - Что же потом произошло с медальоном? - поинтересовался я, когда молчание, по моему мнению, слишком затянулось. - Что произошло потом?.. - Он поудобнее устроился в кресле, вытянул свои длинные худые ноги. В наше время на географических картах земли почти не осталось белых пятен. Времена Колумбов, Магелланов и Берингов безвозвратно прошли. Но на картах истории по-прежнему много пробелов. До сих пор осталось тайной, повинен ли Борис Годунов в смерти царевича Димитрия. Точно не установлено, кем же был, в конце концов, Лжедмитрий Первый - Гришкой Отрепьевым, как считает большинство историков, шляхтичем-авантюристом или кем-либо еще. Тысячи и тысячи белых пятен! Но еще больше неизведанного на пути тех, кто пытается проследить судьбу какой-либо вещи, будь то хранящаяся в Эрмитаже древнегреческая ваза, знаменитый пояс Димитрия Донского, послуживший поводом к кровавым междоусобицам на Руси, похищенный из хранилища ловким жуликом скифский шлем, легендарный перстень Александра Сергеевича Пушкина или этот медальон. Вещи не оставляют дневников и мемуаров, а летописцы редко балуют их своим вниманием. Поэтому зачастую приходится прибегать к более или менее обоснованным предположениям, догадкам, а то и к фантазии. Формулировка "так было" заменяется другой - "так могло быть"... Я заверил Василия Петровича, что подобная формулировка меня полностью устраивает. x x x И вновь мы с Василием Петровичем в Царском Селе. Но на этот раз не в уютной гостиной милейшего Давида Ивановича, которого уже нет в живых, а на берегу поросшего лилиями и кувшинками дворцового пруда. Наше общество составляет новый самодержец всея Руси император Николай I, его бывший главный воспитатель, а ныне дряхлый старик генерал от инфантерии и член Государственного совета граф Матвей Иванович Ламсдорф и любимец царя рыжий ирландский сеттер с длинным роскошным хвостом и верноподданническим взглядом темно-коричневых глаз - Роби. x x x Было восемь часов утра. Сквозь решето листвы прикрытое деревьями солнце сеяло светлые блики на темную поверхность пруда, от которого еще поднимался, тая в воздухе, легкий парок ночного тумана. Царь играл с сеттером. Он коротким взмахом руки бросал в густую маслянистую воду носовой платок, и собака, не дожидаясь команды, стремительно кидалась в пруд. "Хорошо, Роби", - говорил царь, отбирая у сеттера принесенный им платок, и вновь бросал его в воду. Неподвижное белое лицо с тяжелыми оловянными глазами ничего не выражало. Не лицо - маска. Но старик Ламсдорф хорошо изучил своего воспитанника, которого некогда доверил его попечению Екатерина II. Николай мог ввести в заблуждение кого угодно, но не его. Едва заметные розовые пятна на скулах его величества красноречиво свидетельствовали о том, что император нервничает. По этим пятнам да еще по легкой дрожи подбородка Ламсдорф некогда безошибочно определял, что его высокородный воспитанник опять поленился и не выучил очередного урока. "Если не ошибаюсь, у вашего высочества снова не оказалось свободного времени?" - мягко и почтительно спрашивал он. Мальчишка молчал, но его скулы еще более розовели. "Весьма сожалею, - по-прежнему мягко говорил Ламсдорф, так и не дождавшись ответа, - но вынужден по велению долга и для вашей же пользы прибегнуть к столь огорчающим меня мерам. Как обычно, пять розог, ваше высочество". Да, за годы своей добросовестной службы Ламсдорф совсем неплохо изучил маловыразительное лицо и куда более выразительные ягодицы своего воспитанника. И в глубине души старик считал, что именно розги помогли его подопечному не только взобраться на русский трон, но и усидеть на нем. Старик верил в чудодейственную силу телесных наказаний. А видит бог, будущий император получил столько розог, сколько с лихвой хватило бы на всю династию Романовых. Выскочив из пруда, сеттер шумно отряхнулся рядом с Ламсдорфом, забрызгав водой шитый золотом генеральский мундир, и громко залаял. По аллее к пруду шел запыхавшийся от быстрой ходьбы тучный камер-лакей. Остановившись в нескольких шагах и опасливо поглядывая на рычащего сеттера, он поклонился. - Прибыл фельдъегерь из Санкт-Петербурга от генерала-губернатора Голенищева-Кутузова, ваше императорское величество. - Наконец-то! - вырвалось у Николая. Он скомкал в руке мокрый платок, бросил на траву. Собака тотчас его подхватила и вопросительно посмотрела на хозяина. - Фу, Роби! - Прикажете доставить донесение сюда? - Не трудись, - сказал Николай и, резко повернувшись на каблуках, направился к дворцу, сопровождаемый еле поспевающим за ним камер-лакеем. Впереди бежал Роби. Ламсдорф посмотрел им вслед. Царь шел быстрым и четким строевым шагом, развернув плечи и откинув назад голову. И Ламсдорф с удовлетворением подумал, что его усилия даром не пропали: из Николая получился неплохой фрунтовик. "И на лошади прилично сидит, не как собака на заборе... - мелькнуло в голове у старика. - А тех пятерых, значит, повесили..." Ласково пригревало солнце. Разомлевший от тепла Ламсдорф кряхтя уселся на скамейку и задремал. Между тем Николай, сдерживая нетерпение, взял у фельдъегеря пакет, нарочито замедленным движением руки сломал сургучную печать и достал депешу. "Экзекуция, - прочел он, - кончилась с должною тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так и со стороны зрителей, которых было немного... О чем Вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу". Тонко и протяжно завыл сидящий у ног Николая Роби. - Уберите собаку! На мгновение розовые пятна на скулах царя стали красными и тут же исчезли. "Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком..." Где-то в отдалении яростно лаял Роби. Император вложил депешу в конверт и небрежно бросил на инкрустированный перламутром столик. Затем он принял подобающую случаю скорбную позу, вздохнул и перекрестился: - Прости им, господи, их тяжкие прегрешения перед Россией! Николай повернулся к фельдъегерю: - Ты присутствовал в Петропавловской крепости при... экзекуции? - Никак нет, ваше императорское величество! - Почему же? Зрелище поучительное... Передай на словах генерал-губернатору, что я его благодарю за верную службу и жду сегодня вечером. Затем Николай отправился в дворцовую часовню, где заказал панихиду по "рабам божьим: Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаилу Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому". А вечером того же дня он выслушал подробный доклад о казни от приехавшего из Петербурга генерал-губернатора Голенищева-Кутузова. Император был доволен: с бунтовщиками наконец покончено. И все же в ту ночь Николай I долго не мог уснуть. Нет, его беспокоила не совесть, а воспоминания. Воспоминания об ужасе, пережитом им 14 декабря 1825 года. Воспоминания о дерзких словах бунтовщиков, о протоколах допросов, о суде. Как император и рассчитывал, тщательно подобранные им члены Верховного уголовного суда проявили должное рвение: главные участники заговора были приговорены к четвертованию, которое после царствования Екатерины II в России не применялось. Это давало возможность царю проявить "христианское милосердие", и Николай, разумеется, не преминул этим воспользоваться. Четвертование? Ни в коем случае! Царь не дал согласия "не токмо на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние... ни даже на простое (!) отсечение головы и, словом, ни на какую смертную казнь, с пролитием крови сопряженную" Бескровная казнь? Ну что ж... Судьи прекрасно понимали, чего от них ждет император: в назидание потомству Пестеля, Рылеева, Муравьева Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского следовало повесить. Так появилось на свет новое решение, такое же лицемерное, как и слова императора: "Сообразуясь с Высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний, прочим преступникам определенных", суд заменил четвертование, "яко казнь мучительную... с пролитием крови сопряженную", на гуманную и бескровную виселицу... В полдень 12 июля 1826 года, когда куранты Петропавловского собора играли "Боже, царя храни", узников русской Бастилии - так называли Петропавловскую крепость - под конвоем доставили в дом коменданта. Здесь старый чиновник зачитал им окончательное решение. Затем пятерых смертников отвели в казематы Кронверкской куртины, где им предстояло провести последнюю ночь перед казнью. Одиночные камеры здесь разделялись дощатыми перегородками, и узники могли свободно разговаривать друг с другом, стража им не препятствовала. Декабристам разрешили написать своим близким и даже встретиться с ними. Они уже были почти мертвыми, их отделяли от смерти не более десяти часов... А в три часа ночи, как только стало светать, всех пятерых вывели из камер. Воздух пах дымом и гарью. На фоне еще не достроенной виселицы, вокруг которой суетились плотники и палачи, горели многочисленные костры. Отсветы пламени играли на штыках, пряжках ремней и орленых пуговицах выстроенных солдат. Куранты Петропавловского собора пробили половину четвертого, но виселица еще не была готова. Генерал-губернатор Петербурга, тучный, с багровым лицом, косясь на сидящих на траве смертников, злым шепотом распекал коменданта крепости, который беспомощно разводил руками. Но вот вбит последний гвоздь. К коменданту крепости подходит старший палач: - Готово, ваше высокоблагородие! ...Когда чиновник закончил чтение приговора, смертники поцеловались. Затем они повернулись друг к другу спинами, чтобы пожать на прощание скованные руки. - Поторопитесь, господа! Два дюжих, похожих друг на друга, как близнецы, палача подняли их на скамью, поставленную под перекладиной виселицы, надели холщовые белые саваны и петли. Снова загремели барабаны. Затем рвущая уши барабанная дробь оборвалась, наступила бесконечная гнетущая тишина. Генерал-губернатор что-то тихо сказал коменданту, тот кивнул и сделал рукой едва заметный знак старшему из палачей. Палач неторопливо огладил бороду, а затем резким ударом вышиб из-под ног осужденных скамью, которая с глухим стуком упала на доски помоста. Пятеро закачались в петлях... И тут произошло то, о чем мимоходом упомянул в своем донесении царю генерал-губернатор: "По неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы при первом разе трое, а именно: Рылеев, Каховский и Муравьев сорвались..." Проломив доски помоста, смертники рухнули в ров. Их с трудом оттуда вытащили. У Рылеева была рассечена бровь, кровь заливала ему лицо. Сергей Иванович Муравьев-Апостол сказал: "Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!.." Бородатый палач с побелевшим лицом и выкаченными от ужаса глазами подошел к Голенищеву-Кутузову, запинаясь спросил: - Прикажете отменить, ваше высокопревосходительство? По древнему обычаю, казнь должна была быть отменена. Но генерал-губернатор визгливо крикнул: - Вешай! Снова вешай! Тем не менее "экзекуцию", которая "кончилась с должною тишиною и порядком", пришлось на некоторое время отложить: запасных веревок в крепости не оказалось... Так Кондратий Федорович Рылеев, Сергей Иванович Муравьев-Апостол и Петр Григорьевич Каховский были казнены дважды. А ночью, когда Николай I мучился бессонницей и воспоминаниями, а его бывший воспитатель, поборник розог и поэт шпицрутенов, престарелый генерал Ламсдорф сладко спал, укрывшись пуховым одеялом, трупы пятерых погибших за счастье России вывезли на телеге через Иоанновские ворота Петропавловской крепости и зарыли в землю. Место захоронения было покрыто тайной. Так пожелал император... А в 1917 году, когда русский народ разорвал и сбросил с себя оковы самодержавия, а потомок Николая I отрекся от престола и был сослан в Тобольск, журнал "Огонек"* опубликовал статью "Таинственная находка на о. Голодай в Петрограде". В ней писалось: "В "Биржевых ведомостях" недавно появилось сообщение секретаря Общества памяти декабристов В.В. Святловского о знаменательной находке на о. Голодай в Петрограде могил и останков 5 казненных декабристов, находке, произведенной 1 июня с. г. во время прокладки водопроводных труб около одного строящегося на острове здания. На глубине двух с лишним аршин, позади двухэтажной каменной постройки, на дне узкой и отчасти покрытой водой траншеи видны были остатки трех полуразрушенных гробов, стоящих близко друг от друга. (* "Огонек", 1917, Э 23) 2 июня В.В. Святловский, руководивший работами, нашел остатки пяти гробов, из которых только один, первый из найденных, представлял собой нечто более цельное. В этом лучше сохранившемся гробе были видны останки человека, одетого в форму полковника александровского времени. Хорошо сохранились части мундира, эполеты, а также обувь на ногах. Обращало внимание большое количество ремней, найденных на ногах трупа, что давало возможность предположить, что ноги трупа были связаны этими ремнями. Все останки были тщательно собраны и сфотографированы. Все собранные предметы, тщательно уложенные в лучше сохранившийся гроб, а равно останки остальных гробов перенесены в подходящее помещение и сданы на хранение. Возникает серьезный вопрос, представляют ли пять найденных гробов действительно гробы пяти казненных декабристов. Местонахождение могил совпадает с рассказами старожилов и литературными данными. Военная форма первого гроба относится к 20-м или 30-м годам прошлого столетия... По определению военных, бывших на раскопках, найденная форма могла принадлежать только штаб-офицеру, полковнику или подполковнику. Похороненный был положен в гроб без оружия, а самые гробы были поставлены, по-видимому, в общую могилу не в обычном порядке, чересчур тесно один к другому, не так, как обычно хоронят на православных кладбищах..." Вот в этой-то траншее спустя несколько дней после публикации в журнале статьи юный землекоп Евграф Усольцев и нашел медальон Жака Десять Рук... x x x - Были ли то действительно останки пяти казненных декабристов? На этот вопрос трудно ответить безоговорочно, - продолжал свой рассказ Василий Петрович. - Тут слишком много и "за" и "против". Но для Грани Усольцева, когда он явился ко мне с просьбой перевести с французского на русский вырезанные на медальоне надписи (тогда мы с ним и познакомились), подобного вопроса не существовало. Он не сомневался, что его товарищи нашли тела тех, кто в июле 1826 года отдали жизнь за свободу России. Эту уверенность он пронес через всю свою жизнь. И, признаюсь, я никогда не пытался посеять в его душе сомнение... Усольцев считал - я его тогда же, в 1917 году, посвятил в предполагаемую историю медальона, - что Давид Марат незадолго до своей кончины подарил ньеллу кому-то из будущих декабристов, воспитанников Царскосельского лицея, - Пущину или Кюхельбекеру, а тот, в свою очередь, отдал ее одному из руководителей восстания. Евграф Николаевич пытался обосновать свою версию, и в какой-то степени ему в этом повезло. Во время гражданской войны, когда партизанский отряд имени Марата, которым командовал Евграф Николаевич, квартировал в Новом Селенгинске, маленьком заштатном городке в Забайкалье, издавна служившем местом ссылки, Усольцеву, по его словам, привелось увидеть крайне любопытную вещь. В мастерской Гусино-Озерного буддийского монастыря, расположенного неподалеку от Селенгинска, ему среди прочих диковинок показали серебряную шкатулку, изготовленную, по преданию, в часовой, ювелирной и оптической мастерской, открытой некогда в городке сосланными сюда на поселение после отбытия срока каторги декабристами Николаем и Михаилом Бестужевыми. Рисунки и надписи на стенках этой шкатулки были похожи на рисунки и надписи, вырезанные на медальоне. Таким образом, Бестужевы, возможно, у кого-то видели этот медальон. Усольцев считал, что они видели его у Рылеева. Как известно, Александр Бестужев дружил с Рылеевым и в 1823-1825 годах издавал вместе с ним известный альманах "Полярная звезда" (Герцен называл Рылеева "рыцарем "Полярной звезды"). Тот же Рылеев в 1824 году принимал Николая Бестужева в Северное тайное общество. Усольцев предполагал, что медальон, созданный в разгар Французской революции, был у Кондратия Федоровича Рылеева, когда тот в тревожные и напряженные дни подготовки декабрьского восстания писал своего "Гражданина": Я ль буду в роковое время Позорить гражданина сан И подражать тебе, изнеженное племя Переродившихся славян? Нет, неспособен я в объятьях сладострастья В постыдной праздности влачить свой век младой И изнывать кипящею душой Под тяжким игом самовластья. Рылеев не мог "в постыдной праздности влачить свой век", и, тяжелобольной, он говорил товарищам по восстанию: "Итак, с богом! Судьба наша решена! К сомнениям нашим теперь, конечно, прибавятся все препятствия. Но мы начнем... Я уверен, что погибнем, но пример останется. Принесем собою жертву для будущей свободы отечества!"* (* "Воспоминания Бестужевых". М.- Л, Изд-во АН СССР, 1951, с. 65.) И 14 декабря Рылеев вместе с лицейским другом Пушкина Пущиным отправился на Сенатскую площадь... А ночью того же дня он был арестован и посажен в Алексеевский равелин русской Бастилии. Здесь поэт-декабрист незадолго до казни нацарапал гвоздем на тюремном оловянном блюде свое последнее стихотворение: Тюрьма мне в честь, не в укоризну, За дело правое я в ней, И мне ль стыдиться сих цепей, Когда ношу их за отчизну Кто знает, может быть, действительно, когда Рылеев переносил на олово эти строки, он, ощущая на груди заветный медальон, думал о трагической участи Жан-Поля Марата, о грозной Бастилии, превратившейся по воле восставшего против "тяжкого ига самовластья" народа в жалкую груду обломков, о казненном в Париже тиране, о тех, кто придет на смену погибшим декабристам и провозгласит в России столь дорогие его сердцу слова: Свобода, Равенство, Братство. Обо всем этом можно лишь догадываться. Ведь вполне возможно, что медальон никакого отношения к декабристам не имел. В чьих руках побывала ньелла? Кто рассматривал выгравированные по серебру рисунки? О чем думал, вспоминая о Французской революции, очередной владелец медальона? Ответы могут быть самыми различными. Медальон молчит... - Что же касается его дальнейшей судьбы, то она неразрывно связана с судьбой Евграфа Николаевича Усольцева, - закончил свой рассказ Василий Петрович. - С Усольцевым он участвовал в боях с Колчаком, атаманами Семеновым и Калмыковым, а в Великую Отечественную войну был верным спутником Евграфа Николаевича, когда тот вместе с другими советскими людьми отстаивал от фашистских полчищ первое в мире социалистическое государство. За годы войны медальон побывал во многих городах: в разрушенном Сталинграде, в Праге, Будапеште, Берлине. Но в Париже, где он был создан во славу революции в 1793 году, ему больше побывать так и не пришлось... ТАЛИСМАН О приключениях "талисмана" поэта покойный Василий Петрович поведал мне много лет назад. С тех пор появилось немало исследований о самом перстне и его судьбе. Было соблазнительно ими воспользоваться, особенно материалами из интересной книги Л.П. Февчук "Личные вещи Пушкина", но я воздержался. И не только из уважения к памяти Василия Петровича. Его история, посвященная перстню-талисману, впрочем, как и другие приведенные в этой книге, была не научным исследованием, а рассказом, в котором вымысел занимал свое законное и почетное место рядом с фактом. Стоит ли нарушать это плодотворное сотрудничество фантазии и реальности? Я решил, что нет, не стоит... x x x - Итак, Петербург. Зима 1837 года, - Василий Петрович стукнул пальцем по столу, и этот звук отозвался эхом далекого выстрела из девятнадцатого века... ...От звука выстрела лошадь вскинула голову и дернулась. Взвизгнули полозья, и по обе стороны саней брызнул снег. Длиннобородый пожилой извозчик в заячьем треухе быстро перехватил вожжи и натянул их: - Не балуй! Лошадь дрожала мелкой дрожью, перебирая ногами и вывернув голову в сторону изгороди, где между редкими жердями чернел на снегу кустарник. - Никак, стрельнули, а? - испуганно спросил другой извозчик, сани которого стояли несколько поодаль. Стылый морозный воздух разорвал второй выстрел. - "Стрельнули"... - Старик стянул зубами громадную рукавицу и перекрестился. - "Стрельнули"... Эхе-хе! Кому-то седни слезы лить, не иначе. Смертоубийство, брат, по-нашему, а по-ихнему, по благородному, дуэлью прозывается... Вон как! Для того и пистоли везли... - Дело барское... - Да уж, не наше. Старый петербургский извозчик не ошибся: в пятидесяти метрах от дороги только что закончилась дуэль. Но он не знал и не мог знать, что смертельно раненный первым выстрелом человек, которого он привез сюда, - величайший поэт России, именем которого назовут улицы и площади многих городов страны. Не знал он, разумеется, и того, что сто лет спустя его праправнук, учитель одной из школ бывшего Петербурга, ставшего Ленинградом, будет читать в затихшем классе стихи другого великого поэта, посвященные событиям этого зимнего вечера: Погиб поэт, невольник чести, Пал, оклеветанный молвой С свинцом в груди и жаждой мести, Поникнув гордой головой... Проваливаясь по колено в снег, на дорогу выбрался офицер. Он был без шинели и шапки. Легкий ветерок ворошил его редкие волосы. Это был Константин Карлович Данзас, лицейский товарищ и секундант Пушкина. - Помогите, братцы, проезд в заборе сделать. Раненого взять надо. Извозчики переглянулись: значит, не до смерти. Авось и выживет. Дай-то бог! Пожилой неожиданно легко спрыгнул с облучка. Все трое стали выламывать жерди, чтобы подъехать на санях к месту дуэли. Снег на поляне, где происходила дуэль, был утоптан. Барьер обозначен шинелями. "Ишь, расстарались!" - подумал бородатый и стянул с головы треух. Пахло снегом и порохом. Секундант Дантеса д'Аршиак, стройный и элегантный, подал Данзасу его шинель, предварительно отряхнув ее от снега. - Благодарю вас. Д'Аршиак кивнул головой. Видит бог, как ему не хотелось принимать участие в этой дуэли. Но обстоятельства сильнее нас. Что поделаешь! Жорж Дантес сидел, согнувшись, на пне, положив на колено раненую руку и придерживая ее другой рукой. Лицо его кривилось от боли. В эту минуту он мало походил на того неотразимого красавца-кавалергарда, от которого были без ума все дамы. "Пшют, штафирка", - подумал Константин Карлович, вспомнив растерянность Дантеса, когда раненый Пушкин крикнул: "К барьеру!" - и попросил вместо выпавшего у него при падении пистолета другой. Константин Карлович помог Пушкину сесть в сани, прикрыл его ноги полостью и приказал извозчику ехать шагом. - А как же вы, барин? - Пешком сзади пойду. - Далече идтить-то, - сказал бородатый извозчик. - Ничего, авось на Аптекарском попадутся сани. Д'Аршиак последовал примеру Данзаса, несмотря на настойчивое приглашение Дантеса занять место рядом с ним в санях. Француз, видно, считал, что секунданты должны быть в равном положении. Со стороны Строганова сада, примыкавшего к набережной Большой Невки, дул сильный, пронизывающий до костей ветер. Данзас приостановился, повернувшись спиной к ветру, достал золотой брегет на цепочке с брелоком, щелкнул крышкой. Было всего десять минут седьмого. Значит, здесь они пробыли час с небольшим. А еще каких-нибудь два часа назад они с Пушкиным сидели за столиком в кондитерской Вольфа и пили лимонад. Константин Карлович запахнул шинель и обратил внимание на темное пятно. Это была кровь Пушкина. После выстрела Дантеса поэт упал на шинель. Лежа на ней, он и произвел ответный выстрел. Рана в живот. Мало кто оставался в живых после такой раны... У Комендантской дачи, недалеко от того места, где Пушкин жил летом 1883 года, их дожидалась лакированная карета с гербом на дверцах, запряженная четверкой холеных вороных. Ее прислал, беспокоясь за своего бесценного Жоржа, голландский посланник Геккерен. Д'Аршиак переговорил с Дантесом и предложил Константину Карловичу перенести тяжелораненого в карету. - Барон чувствует себя не совсем плохо - пустяк! - а господин Пушкин очень плох, - сочувственно сказал он по-русски, тщательно подбирая слова. - Карета к вашим услугам, господин Данзас. В ней вдвоем не тесно. Она на упругих рессорах, и господин Пушкин не будет чувствовать толчков. У господина Пушкина сильное кровотечение... Я хочу, чтобы вы поняли меня правильно. Константин Карлович колебался лишь мгновение: - С благодарностью приму ваше любезное предложение, господин д'Аршиак, но при одном непременном условии - Александр Сергеевич не должен знать, чья это карета. - Разумеется. Но герб?.. - Я постараюсь, чтоб он его не заметил. Дверца кареты была предварительно распахнута, и Пушкин герба не увидел. Он перешел в карету сам, Константин Карлович только поддерживал его под локоть. В карете было темно и уютно, пахло кожей и какими-то старыми, давно вышедшими из моды духами. Точно такими же духами пахло в рабочей корзине бабушки Пушкина, Марьи Алексеевны Ганнибал. В корзине бабушки маленький Саша прятался от гнева матери и докучливых гувернеров. Здесь его уже никто не тревожил. Это была волшебная корзина И, уже будучи взрослым, поэт часто жалел, что у него больше никогда не будет подобного убежища, где можно было бы укрыться от светского злословия, клеветы, интриг, кредиторов, пасквилянтов, сплетников и лицемерного покровительства первого жандарма России - Николая... Увы, волшебная корзина исчезла из его жизни вместе с детством и бабушкой! Пушкин смертельно устал от тех усилий, которые потребовались, чтобы самостоятельно перейти в карету. В изнеможении прижавшись спиной к мягким подушкам, он тихо сказал: - Как хорошо! - Тебе удобно? - Да... как в бабушкиной корзине. Константин Карлович не понял, но переспрашивать не стал. - Чья это карета, Данзас? - Наемная, - с чистой совестью солгал Константин Карлович. Немец-кучер взмахнул бичом, и карета плавно тронулась с места. Упругие рессоры скрадывали толчки, и боль, которая еще несколько минут назад, поднимаясь от живота вверх, раскаленным клинком пронзала все тело, постепенно стихла, а затем и вовсе исчезла. Только по-прежнему кружилась голова и во всем теле ощущалась непривычная слабость. Данзас протянул руку, чтобы задернуть на окне шторку, но Пушкин остановил его. Он хотел видеть вечерний Петербург, город, который он всю свою жизнь так сильно любил и ненавидел. Кто знает, быть может, он проезжает по его улицам в последний раз. Карета въехала на Аптекарский остров и покатила по прямому, как палка капрала, и нескончаемо длинному Каменноостровскому проспекту. Чугунные обледенелые тумбы, поставленные здесь еще в царствование Екатерины II, вытянувшиеся в стройные шеренги, словно солдаты на вахтпараде, фонарные столбы и посаженные через равные интервалы, строго по ранжиру, сиротливые деревья. У моста через Карповку кучер придержал лошадей. Из будки в косую полосу выглянул толстый заспанный будочник в тулупе и с алебардой, с завыванием протяжно зевнул и поднял скрипучий шлагбаум. Петербург, город прямых линий, чугуна и камня. Камень сюда везли со всех концов необъятной России, но его не хватало, как не хватало и каменщиков, и Петр запретил строительство каменных домов в стольной Москве. Царь добился своего: Петербург стал первым каменным городом Московского государства. Каменные дома, каменные набережные, каменные лица солдат и жандармов. И сам преобразователь России вместе со своим "любезным другом Катеринушкой" теперь тоже был укрыт камнем. Его останки покоились на каменном ложе под каменной плитой в храме Петра и Павла. Петербург Петра I, Анны Иоанновны, Екатерины, Павла, Александра, Петербург купцов и декабристов, чиновников и крепостных. В окнах кареты проплывали серые, похожие один на другой дома, лавки, где продавались калачи и сбитень, облинявшие вывески портных и сапожников. Неподалеку от извозчичьей биржи, на углу Каменноостровского проспекта и Архиерейской улицы, над дверью трехэтажного доходного дома красовалось изображение покрытой мыльной пеной физиономии: "Стригут, бреют и кровь отворяют". Пушкина лихорадило. Непослушными, онемелыми пальцами он застегнул шубу, попытался натянуть перчатки. Левая наделась легко, а правая, за что-то зацепившись, никак не налезала на пальцы. Перстень... Пушкин прикоснулся пальцем к вставленному в кольцо камню. Он был теплым, почти горячим. Весенний камень. Это о нем Плиний писал: "Зелень деревьев доставляет большое удовольствие, но с зеленью изумруда не может ничто сравниться. Если зрение наше утомлено, стоит посмотреть на изумруд, и оно успокоится". Древние считали, что аметист дает власть над ветрами и покровительствует мореплавателям, талисман волхвов - лунный камень, воинов - алмаз, а изумруд призван вдохновлять поэтов, художников и музыкантов... Легенды и предания приписывали изумруду покровительство Гомеру и Петрарке, Данте и Байрону. Покровитель поэтов, живописцев и музыкантов... Сегодня ему изумруд удачи не принес, но стоит ли его винить в этом? Он никогда не был амулетом дуэлянтов. Но этот камень находился у него на пальце, когда он писал "Евгения Онегина", "Бориса Годунова", "Скупого рыцаря", "Моцарта и Сальери", "Пир во время чумы", "Полтаву", "Дубровского", "Песни западных славян"... Как верный товарищ, он делил с ним успехи и неудачи, радость и горе. Разве это не стоит благодарности? И как-то поэт сказал, что он на Парнас взлетает не на заморском крылатом Пегасе, а на лихой русской тройке - морошка со снегом, стакан ледяной воды с малиновым вареньем, которые всегда стоят на его письменном столе, когда он работает, и вот этот перстень-талисман, подсказывающий рифмы. Пушкин повернул перстень камнем вниз, и рука легко вошла в тесную перчатку. Вновь вернулась оставившая было его нестерпимая боль. Чтобы не застонать, Пушкин сжал зубы и глубже втиснулся в подушки. Данзас с тревогой посмотрел на желтое, обескровленное лицо поэта. - Потерпи немного, скоро приедем. Пушкин промолчал. Преодолев силой воли приступ боли, сказал: - Подготовь Натали... - Конечно. - И пришли людей, чтоб меня перенесли. Наверх я не поднимусь. - Все сделаю. - Натали скажи, что рана несерьезная, царапина, - с трудом выговаривая слова, будто заново учась говорить, сказал Пушкин. - Не беспокойся. Остался позади Кронверкский проспект, огибающий полукругом Александровский парк, они переехали Троицкий мост - и вот уже Дворцовая набережная, нарядная, ярко освещенная. Пушкины занимали квартиру рядом с Зимним дворцом, на Мойке, в доме князя Волконского. Поэта внесли на руках в его кабинет, раздели и уложили на диван. Вскоре приехал доктор Задлер. Он осмотрел Пушкина и наложил на рану компресс. Задлера сменил известный в Петербурге хирург Арендт. Рассказывая впоследствии о своем посещении поэта, Арендт говорил: "Обычно жизнь людей, получивших подобную рану, измеряется минутами. А он сделал ответный выстрел, сам перешел в карету и столько прожил... Великолепная натура! "Mens sana in corpore sano" - "Здоровый дух в здоровом теле". Это был не только великий поэт, но и человек великой воли". Арендт зондировал рану, но пулю извлечь не смог. Отвечая на немой вопрос Натальи Николаевны, Арендт с профессиональным оптимизмом сказал: - Будем надеяться, что все обойдется. Никаких лекарств. Шампанское и лед, лед и шампанское. Когда Наталья Николаевна вышла из кабинета, Пушкин пристально посмотрел на врача. - А теперь, Николай Федорович, поговорим откровенно. - Я вас не понимаю... - Я хочу знать правду, Николай Федорович. Я должен все знать, чтобы иметь возможность распорядиться. Уверяю вас, что ничто испугать меня не может. Хирург закрыл свой маленький саквояж с инструментами. Саквояж был старым, потертым. Арендт приобрел его еще во времена Отечественной войны 1812 года. Тогда Арендт никогда не лгал умирающим солдатам. Но то были солдаты... Пушкин по-прежнему неотрывно смотрел на него. - Если так, то... - нерешительно начал хирург. - Да? - Рана очень опасна, - торопливо, словно боясь, что через минуту пожалеет о своей откровенности, сказал Арендт, - и к выздоровлению вашему я почти не имею надежды. - Спасибо, я так и предполагал. Не говорите лишь об этом моей жене. Хирург кивнул головой и поднялся со стула. - Хочу вас предупредить, Александр Сергеевич, что, как лейб-хирург его величества, я обязан доложить о состоявшейся дуэли и ее последствиях царю. - Докладывайте. Но попросите его от моего имени не наказывать секунданта. Константин Карлович Данзас не мог мне отказать в этой услуге и сделал все от него зависящее, чтобы предотвратить поединок. Арендт откланялся, а два часа спустя снова приехал и вручил Пушкину записку царя. "Любезный друг Александр Сергеевич, - писал Николай, - если не суждено нам встретиться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение". Арендт с удивлением заметил, что губы Пушкина тронула слабая улыбка. Лейб-хирург его величества, конечно, не знал, что несколько лет назад поэт в кругу близких друзей импровизировал свое будущее завещание: "Стихотворения откажу Жуковскому, отцу-кормильцу моей музы. Софи Карамзиной - все английские сентиментальные романы, которые она так любит, и необходимый при их чтении носовой платок для вытирания слез..." Пушкин никого не хотел обделить, даже врагов. Врагам он собирался оставить в наследство посвященные им эпиграммы и свои денежные долги, которые, увеличивались с каждым месяцем. Судя по записке царя, Николай готов был принять на себя его долги, не дожидаясь заверенного нотариусом завещания. Пушкин положил записку на стоящий у дивана столик. Здесь стояло ведерко с шампанским и горели в бронзовом канделябре витые свечи. На его указательном пальце вспыхнул зеленым пламенем изумруд. Перстень вторично за этот вечер напоминал о себе, напоминал деликатно, ненавязчиво. У Гете тоже был резной перстень с изображением Амура на морском коне. Кто-то говорил, что этот перстень был сапфировым, но Пушкин сомневался. К синему цвету Гете относился если и не отрицательно, то, по меньшей мере, настороженно. "Синее вызывает у нас чувство холода... - писал он. - Синее стекло показывает предметы в печальном виде". А зеленый цвет великий старец любил, в нем он ощущал добрую и умиротворяющую силу природы. Так же как и Плиний, Гете считал, что такой цвет способен успокоить и глаз и душу. Поэтому перстень у Гете, скорей всего, был тоже изумрудный, такой же зеленый, как и этот. Пушкин задумчиво смотрел на перстень. В переливающемся всеми оттенками зеленого в пламени свеч камне он видел сочную зелень молодой травы и еще не просохшие на ветру весенние листья деревьев, залитые теплым золотистым солнцем луга и затененные лесные поляны. Болдино, Михайловское, Тригорское... В комнате повеяло ветерком, который принес с собой легкий аромат ландышей и запах травы. Пушкин закрыл глаза. Недоумевающий Арендт наклонился над ним: - Вам плохо? - Нет. Просто легкое головокружение. - Вы потеряли слишком много крови. - Видимо. - Хотите что-нибудь передать государю? "Царь? Ах да, записка..." - Передайте его величеству, что я тронут проявленным им великодушием, - сказал Пушкин и прикрыл глаза. Арендт на цыпочках вышел из комнаты. - Александр Сергеевич уснул. Не тревожьте его, - сказал он Наталье Николаевне. Но Арендт ошибся: Пушкин не спал. Ему оставалось слишком мало жить, чтобы он мог тратить время на сон. Пушкин снял с пальца перстень и положил его рядом с канделябром. Что ж, враги не обижены, они свое получили. Но не следует забывать и о друзьях... А друзей у него всегда было много, во много раз больше, чем врагов. Перед ним мелькали, сменяя друг друга, лица Дельвига, Жуковского, "отца-кормильца" его музы, Пущина, Кюхельбекера, Карамзиных, Раевских, Чаадаева, Вяземского, Виельгорского, Данзаса, Даля, Гоголя... Да, у него было много друзей. Было?.. Нет, он жив. Пока еще жив... Ночью боли достигли предела, и поэт попросил камердинера принести ему средний ящик из письменного стола. В ящике лежали пистолеты. Данзас, которому камердинер тотчас же сообщил об этом, обнаружил их уже спрятанными под одеялом. Пушкин, стиснув зубы, тяжело дышал. Данзасу показалось, что он его не узнает. Пистолеты были кухенройтерские, с серебряными скобами и серебряной насечкой на стволах. Таких пистолетов у Дантеса не было, поэтому пистолеты для дуэли заказывались в оружейном магазине Куракина. Данза