с вздохнул и положил пистолеты на место. Утром Пушкину стало немного легче. Днем он разговаривал с Жуковским и Карамзиной, шутил с Далем. Появилась надежда на выздоровление. Но на следующий день всем, за исключением, может быть, Натальи Николаевны, стало ясно: Арендт не ошибся - поэт обречен, жизнь покидала его измученное тело. Пушкин умирал, и вместе с ним умирали его невылившиеся в строчки замыслы. Незадолго до смерти поэт попросил морошки. Он ел заснеженные ягоды и приговаривал: "Ах, как хорошо!" А через несколько минут после того, как Наталья Николаевна передала камердинеру пустую тарелку, Пушкина не стало. На столике у дивана по-прежнему стояли канделябр с оплывшими свечами и ведерко с шампанским. Но перстня с изумрудом на нем уже не было... Отпевали Пушкина в придворной Конюшенной церкви, а затем повезли в Святогорский монастырь, где покоился прах его матери. Несмотря на предсмертную просьбу поэта, просившего за своего секунданта, и ходатайство Натальи Николаевны, Данзаса арестовали, и ему было отказано в милости сопровождать гроб друга в Михайловское. А через некоторое время состоялось разбирательство по делу убийцы Пушкина. Дантес-Геккерен был приговорен к смертной казни. Но одновременно суд постановил ходатайствовать о смягчении наказания. Дантеса разжаловали в рядовые и выслали за границу. Вместе с ним уехала из России и его жена, свояченица Пушкина, Екатерина Николаевна Гончарова. x x x ...Василий Петрович зажег верхний свет, задернул на окне плотную штору. И там, по ту сторону зашторенных двойных стекол, остался Петербург 1837 года с его громадами дворцов, легконогими рысаками под цветными сетками, керосиновыми фонарями, полосатыми шлагбаумами и молодыми ясенями у Черной речки... В комнате снова были только он, я и Пушкин - не умирающий человек, не бронзовая статуя, а стоящие на полке тома, то, что гений оставил последующим поколениям. - И жизнь и смерть великого поэта породили в свое время немало легенд, значительная часть которых пришлась на долю перстня-талисмана, - задумчиво сказал Василий Петрович. - Перстень будил любопытство и разжигал воображение. Среди легенд, ему посвященных, попадались и весьма любопытные. Происхождение перстня, например, связывали с царствованием Бориса Годунова. Говорили, что царь подарил его на счастье своей дочери Ксении. По отзывам современников, Ксения Годунова была необыкновенной красавицей. "Отроковица чуднаго домышления, зельною красотою лепа, бела и лицом румяна, очи имея черны, велики, светлостию блистаяся... власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху", - восторженно писал о ней летописец. Но Ксения, по свидетельству тех же современников, отличалась не только красотой, но и образованностью. Она знала античную историю и мифологию, была знакома с творчеством древних поэтов и сама не чуждалась муз. Во всяком случае, ей приписывалось авторство некоторых популярных на Руси в начале XVII века песен. Смарагдовый перстень (смарагдом называли тогда изумруд) был вырезан ювелиром по ее рисунку и являлся точной копией знаменитого перстня Поликрата, сделанного великим Диодором с Самоса. Древние греки утверждали, что этот великолепный перстень, пожертвованный впоследствии богам императором Августом, искавшим их покровительства, стоил столько же, сколько остров Самос, родина Диодора. Так же как на том легендарном перстне, на перстне Ксении была вырезана лира, окруженная пчелами. Но талисман не принес Ксении счастья. Когда царь Борис умер, а его жена и сын были убиты боярами, Ксению заточили в монастырь. Там она перед смертью подарила перстень настоятельнице. Переходя из рук в руки, перстень оказался у владельца богатого села Вязема. У него якобы бабушка поэта Марья Алексеевна Ганнибал и приобрела перстень Ксении, который завещала своему внуку как реликвию. Были и другие варианты той же легенды. Рассказывали, что знаменитый польский поэт Адам Мицкевич, слышавший о перстне Ксении, случайно приобрел его у какого-то ювелира, то ли в Кракове, то ли в Варшаве, и в знак своего преклонения перед талантом русского поэта преподнес его автору "Бориса Годунова". По другой легенде перстень-талисман принадлежал Ивану III, который выдал свою дочь Елену замуж за великого князя Литовского Александра. В свите, которая сопровождала Елену в Литву, был и предок поэта Василий Тимофеевич Пушкин, пользовавшийся благосклонностью дочери великого князя. Иван III считал, что и так оказывает Александру великую честь, и не дал за дочерью никакого приданого. Это тяготило Елену. В одном из писем к отцу она писала: "И сама разумею, и по миру вижу, что всякий заботится о детках своих и о добре их промышляет: только одну меня, по грехам, бог забыл. Слуги наши не по силе, и трудно поверить, какую казну за дочерьми своими дают, и не только что тогда дают, но и потом каждый месяц обсылают, дарят и тешат... только на одну меня Господь Бог разгневался, что пришло твое нежалованье... Служебница и девка твоя, королева Польская и великая княгиня Литовская Олена, со слезами тебе, государю, отцу своему, низко челом бьет". После этого письма Иван III якобы усовестился и послал 500 горностаевых шкурок, кречетов и изумрудный перстень, который в дальнейшем Елена подарила за верную службу Василию Тимофеевичу Пушкину. Так перстень стал фамильной драгоценностью Пушкиных и достался Александру Сергеевичу от его дяди Василия Львовича, тоже поэта, который преклонялся перед своим гениальным племянником. Согласно этой легенде на перстне венецианским мастером были вырезаны шапка Мономаха и бармы. Одни утверждали, что перстень-талисман Пушкину подарил Державин, другие - что графиня Воронцова, третьи называли имя Дельвига. Еще больше легенд было посвящено судьбе перстня после смерти Пушкина. Здесь уже каждый фантазировал в меру своих сил и возможностей. Шепотом говорили, что поэт переслал свой талисман "опасному государственному преступнику" Ивану Ивановичу Пущину, отбывавшему пожизненную каторгу за "участие в умысле на цареубийство одобрением выбора лица, к тому предназначенного..." Некоторые уверяли, что перстень у "этого чудовища Чаадаева", ведь недаром покойный поэт посвятил ему столько стихотворений и в числе "самых необходимых предметов для жизни" просил прислать в Михайловское портрет этого сумасшедшего. Третьи говорили, что Пушкин отдал перстень Владимиру Ивановичу Далю, с которым сблизился в последние дни своей жизни, а перед смертью даже перешел на "ты". Кстати, в статье о Дале, помещенной в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, приват-доцент Булич как само собой разумеющееся написал, что Даль "присутствовал при трагической кончине Пушкина, от которого получил его перстень-талисман". И в том же словаре в статье о Данзасе указывалось: "Пушкин очень любил Данзаса, которому, умирая, отдал на память с своей руки кольцо". Среди слухов был и слушок, пущенный кем-то из ненавистников Натальи Николаевны. Говорили, будто бы Пушкин отдал перстень ей, а она не нашла ничего лучшего, как подарить талисман поэта своей уехавшей в Париж сестре, жене убийцы, Екатерине Николаевне Гончаровой. И теперь, после смерти Екатерины Николаевны, Дантес-Геккерен, глумясь над памятью убитого им гения, носит перстень на своем мизинце. Этот слух настолько разжег страсти, что один из русских гвардейских офицеров, страстный поклонник Пушкина, поклялся привезти талисман из Парижа, а если Дантес откажется отдать перстень, убить мерзавца на дуэли. К тому времени Дантес-Геккерен, которого Карл Маркс называл "известным выкормышем Империи", а великий французский поэт Виктор Гюго клеймил в своих "Chatiments", успешно делал политическую карьеру при другом, более крупном авантюристе, чем он сам. Наполеон III оценил энергию, беспринципность и преданность своего "выкормыша". Император произвел Дантеса в сенаторы и камергеры, определив ему жалованье в 60 тысяч франков и приблизив к своей особе. Встретиться с любимцем Наполеона III было сложно. А тут еще русским офицером сразу же после его прибытия в Париж заинтересовалась хорошо информированная французская полиция, которая, видимо, получила какие-то сведения о целях его приезда. Но зато офицера, к его глубочайшему удивлению, охотно приняла у себя дочь Дантеса - Леония-Шарлотта. Горничная тотчас же проводила русского в ее комнату. Первое, что бросилось в глаза офицеру в кабинете Леонии-Шарлотты, был большой портрет Александра Сергеевича Пушкина... Но это еще не все. На письменном столе молодой женщины рядом с бронзовым бюстом того же Пушкина лежал раскрытый томик из собрания его сочинений и исписанные листы бумаги. Офицер ожидал чего угодно, но только не этого. На какое-то время он потерял дар речи. - Я работаю над переводом на французский язык "Бориса Годунова", - объяснила Леония-Шарлотта, указав на письменный стол. - Может быть, это слишком смело с моей стороны. Но перевод Ле Фюре не очень удачен, а мне бы хотелось, чтобы французы получили хоть некоторое представление о русском гении, которого в лицее прозвали Французом. Если мне это удастся, я буду считать, что прожила не зря. - Я хотел побеседовать относительно вашего отца, - робко сказал офицер, ошеломленный увиденным и услышанным. - Если вы имеете в виду сенатора Дантеса-Геккерена, то я его своим отцом не считаю. Я не могу признать отцом человека, который решился выстрелить в сердце России. Визит затянулся. Офицер провел в обществе Леонии-Шарлотты целый вечер. В Россию он вернулся очарованный женщиной, которая оказалась достойной именоваться не дочерью Дантеса, а племянницей Пушкина. Но его клятва осталась невыполненной: перстня он не привез, а сенатор и камергер Наполеона III умер в глубокой старости своей смертью. Дело в том, что Леония-Шарлотта заверила посланца из России: Наталья Николаевна никогда не дарила ее матери перстня покойного поэта. Более того, она, Леония-Шарлотта, даже не слышала об этом талисмане. Таким образом, экспансивного юного офицера, который был моим отцом, Петром Никифоровичем Беловым, постигла неудача. Но в этой неудаче, впрочем как и в каждой неудаче, были и свои положительные стороны. Во-первых, отец до конца своих дней сохранил светлое воспоминание о Леонии-Шарлотте и твердую уверенность, что она стала вечным укором для Дантеса. А во-вторых, что, с моей точки зрения, более существенно, он по-настоящему заинтересовался пушкинским талисманом и положил немало трудов на то, чтобы установить истину. Не могу сказать, что он сильно преуспел, но кое-чего Петр Никифорович все-таки добился. Вскоре после возвращения из Парижа юному офицеру попала в руки копия составленного в 1827 году для Николая I "Алфавита членов бывших злоумышленных тайных обществ и лиц, прикосновенных к делу, произведенного высочайше учрежденною 17 декабря 1825 года следственною комиссиею". В этом "Алфавите" против имени Никиты Всеволодовича Всеволожского было написано: "...Всеволожский был учредителем общества "Зеленая лампа", которому название сие дано от лампы, висевшей в зале его дома, где собирались члены, коими, по словам Трубецкого, были Толстой, Дельвиг, Родзянко, Барков и Улыбашев". Среди перечисленных фамилий Пушкина не было. Но в том, что он состоял членом этого общества, не было никаких сомнений. В послании к Юрьеву поэт писал: Здорово, рыцари лихие Любви, свободы и вина! Для нас, союзники младые, Надежды лампа зажжена! Что же из себя представляла "Зеленая лампа"? В записке Якова Николаевича Толстого, которую он направил 17 октября 1829 года Николаю I, указывалось, что общество "получило название "Зеленой лампы" по причине лампы сего цвета, висевшей в зале, где собирались члены. Под сим названием крылось, однако же, двусмысленное подразумение, и девиз общества состоял из слов: "Свет и Надежда". Причем составлялись также кольца, на коих вырезаны были лампы; члены обязаны были иметь у себя по кольцу". Когда Петр Никифорович обнаружил, что именно такой печатью с изображением лампы поэт запечатал письмо к одному из своих знакомых, некоему Мансурову, он уже не сомневался - тайна талисмана разгадана. Конечно же, Пушкин, всегда сочувствовавший вольнолюбивым стремлениям своих друзей - декабристов, на всю жизнь сохранил перстень-печатку с "Лампой надежды" на лучшее будущее России. Эта печатка и являлась его талисманом с юных лет и до трагической смерти от руки Дантеса. Но, увы, открытие, которым так гордился мой отец, только увеличило число легенд и ни на шаг не приблизило его к разгадке. Об этом он, к своему глубокому разочарованию, узнал от другого офицера, с которым вскоре судьба свела его в Болгарии во время русско-турецкой войны 1877-1878 годов. Этот офицер в Балканскую кампанию командовал 13-м Нарвским гусарским полком и за проявленное мужество был награжден золотым оружием и Георгием 3-й степени. Фамилия того полковника была Пушкин, а звали его Александром Александровичем. Отец мне говорил, что Александр Александрович унаследовал от поэта его серые глаза, вьющиеся волосы и длинные, тонкие пальцы рук. Не знаю. Мне привелось впервые увидеть Александра Александровича уже в весьма преклонном возрасте, когда он в звании генерал-лейтенанта вышел в отставку и то ли заведовал Московским коммерческим училищем, то ли председательствовал в опекунском совете. Я, в то время гимназист-первоклассник, во все глаза смотрел на хозяина дома - сына великого Пушкина! Однако словоохотливый старик ничем не напоминал своего знаменитого отца, каким тот мне представлялся по многочисленным портретам и скульптурам. Петр Никифорович Белов не только познакомился с командиром 13-го Нарвского гусарского полка (несчастливый номер полка очень смущал Александра Александровича: он считал, что наверняка будет убит в бою, но все-таки лез под пули), но несмотря на разницу в чинах, сошелся с ним, а к концу жизни даже сдружился. Полковника заинтересовали изыскания моего отца и его рассказ о встрече с дочерью Дантеса ("У такой канальи - и такая дочь! А еще говорят, что яблоко от яблони не далеко падает. Обязательно напишу кузине. Говорите, она хорошенькая? Гончаровы подарили России немало красавиц. Почему же им обделять Францию!"). - Может быть, вы что-либо слышали о гемме с изображением лампы? - Как же, слышал, - подтвердил Пушкин-младший. - Однако опасаюсь, что вынужден буду вас разочаровать. Как сие ни прискорбно, иного выхода не вижу. Полковник подтвердил, что действительно, по семейным преданиям, у Александра Сергеевича имелся перстень-печатка с изображением лампы. Но эту печатку поэт потерял в Кишиневе или Гурзуфе, а может быть, еще где. Во всяком случае, перстень был утерян задолго до женитьбы на Наталье Николаевне. - А вот это кольцо с бирюзой, - Александр Александрович оттопырил мизинец правой руки, - отец подарил после дуэли матери и точно такое же - Константину Карловичу Данзасу. - И, словно подводя черту под разговором, сказал: - Дантеса, натурально, убить следовало бы, но вкупе с тем ерником, который хотел оклеветать мать. Можете поверить слову офицера: Наталья Николаевна никакого перстня сестре не дарила. Она никогда бы не сделала такой бестактности. Моя мать была достойной женщиной. - Но перстень-талисман был или его не было? - спросил отец. Пушкин усмехнулся: - А вы напористы... Боюсь вам что-либо сказать определенное, но, видно, все-таки был... Знаете, что я вам посоветую? Попробуйте поговорить с госпожой Смирновой. - С какой Смирновой? - С Александрой Осиповной, урожденной Россет. Она в свое время была фрейлиной императриц Марии Федоровны и Александры Федоровны. Старуха еще жива. - Это та, что опубликовала в "Русском архиве" воспоминания о вашем отце и Жуковском? - Совершенно справедливо, - подтвердил Александр Александрович. - Помнится, она кому-то говорила о перстне-талисмане, который якобы был подарен отцу графиней Воронцовой. Правда, поговаривают, что старушка выжила из ума, но чем черт не шутит? Авось вам с ней и повезет. Ведь вы не командуете тринадцатым полком и черные кошки вам дорогу не перебегают, - пошутил Александр Александрович, которому обязательно попадались черные кошки везде, где квартировал 13-й гусарский полк. Отцу повезло. Проживавшая где-то за границей Смирнова объявилась в 1880 году в Москве. Отца ей представили. Таким образом, он получил возможность поговорить о перстне Пушкина с Александрой Осиповной Смирновой и ее дочерью Ольгой Николаевной, которая была при матери чем-то вроде секретаря и няньки одновременно. Встретили его весьма любезно и предупредительно. Вопреки опасениям, Смирнова охотно отвечала на все вопросы. Да, разумеется, у Сверчка был изумрудный перстень-талисман. Об этом перстне-печатке знали все друзья поэта. Пушкин очень дорожил им и носил на указательном пальце правой руки. Александр Александрович прав: Натали и Данзасу его отец оставил бирюзу. Нет, талисман не достался ни Пущину, ни Чаадаеву, ни Далю. Люди по своей природе склонны к фантазии. Это от бога, и с этим ничего не поделаешь. Она знала про все слухи, но не считала нужным опровергать их. Теперь, после вещего сна и разговора с духом Пушкина, она хочет внести ясность. В действительности все было иначе. Совсем иначе. Александр Сергеевич, как и следовало ожидать, подарил перед смертью свой талисман Василию Андреевичу. Да, Василию Андреевичу Жуковскому, которого он так сильно любил и который для него так много сделал. Тут не может быть никаких сомнений. Жуковский об этом сам рассказывал, когда они после смерти Сверчка встречались в Дюссельдорфе и во Франкфурте-на-Майне. Василий Андреевич носил тогда перстень-талисман на среднем пальце правой руки, рядом с обручальным кольцом. Он говорил, что Пушкин и жена занимают в его сердце одно и то же место, поэтому перстень покойного и обручальное кольцо тоже должны быть всегда вместе. - Ольга, покажи, пожалуйста, господину Белову дюссельдорфский портрет Василия Андреевича! - обратилась она к дочери и пояснила: - Этот портрет написан тестем Василия Андреевича, художником Рейтерном. На портрете пятидесятивосьмилетний Жуковский был изображен в полный рост. На безымянном пальце правой руки поэта можно было разглядеть обручальное кольцо, а на среднем - зеленый овал изумруда. - Камея? - спросил Петр Никифорович у Смирновой. - Нет, интальо*, - ответила та. (* Резные драгоценные и полудрагоценные камни, геммы, бывают двух видов: с выпуклым изображением - камея, с углубленным - интальо.) А не участвовавшая в разговоре Ольга Николаевна сказала: - Перс, который продал это интальо, рассказывал о нем прелестную историю. - Да, да, - оживилась Смирнова. И мой отец, уже сытый по горло различными легендами, с должным смирением вынужден был выслушать еще одну. Изумрудное интальо работы древнего восточного мастера много лет хранилось вместе с другими старинными геммами в сокровищнице великих моголов в Дели. А в 1739 году, когда войска персидского завоевателя Надир-шаха вторглись в Индию и сокровищница великого могола Мухамед-шаха была разграблена, Надир-шах подарил это интальо своему старшему и любимому сыну, Реза Куле, который должен был наследовать великую и могущественную империю. Но будущее известно лишь аллаху. И в 1743 году Надир-шах, разгневавшись за что-то на сына, приказал ослепить его. Впрочем, шах вскоре раскаялся в содеянном, и гнев его обратился против пятидесяти вельмож, присутствовавших при ослеплении наследника. Почему они, зная о намерении своего повелителя, не разубедили его? Почему они не предложили шаху свою жизнь для спасения очей наследника? Понятно, что на все эти вопросы вельможи ничего вразумительного ответить не могли. А молчание, по мнению Надир-шаха, являлось самым веским доказательством их вины. Справедливость рано или поздно, но должна была восторжествовать. И она восторжествовала. Все пятьдесят "виновников" ослепления Реза Кулы были казнены на площади перед дворцом. Реза Кула мог собственными глазами убедиться в справедливости своего великого отца, но глаз у него уже не было... И тогда шах, отличавшийся не только справедливостью, но и хитроумием, сказал сыну: "Твои уши услышат их стоны, а твой изумруд увидит их мучения". И, когда наследник присутствовал при казни, на его груди было интальо из сокровищницы великих моголов... Кто-то из персидских поэтов писал потом, что от созерцания пролитой во время этой казни крови изумруд стал алого цвета и таким же горячим, как щипцы, которыми палачи терзали несчастных. Чтобы вернуть камню прежний цвет, интальо поместили в зеленом, как сам изумруд, шахском саду, и ровно через пятьдесят дней к камню вернулась его первоначальная окраска... - Василий Андреевич собирался написать обо всем этом балладу, что-то вроде "Поликратова перстня" Шиллера, - сказала Александра Осиповна. - Такая же мысль была, как мне говорили, и у Александра Сергеевича. Но ни тому, ни другому не удалось осуществить свое намерение. Ольга Николаевна красноречиво посмотрела на часы, давая тем самым понять, что время визита уже истекло. Но отец, пренебрегая намеком, спросил, что произошло с перстнем Пушкина после смерти Жуковского. - Василий Андреевич оставил его своему сыну, Павлу Васильевичу. - Перстень и сейчас у него? - Нет. - А у кого же? - настойчиво допытывался отец, у которого не было уверенности, что ему еще когда-нибудь приведется беседовать со Смирновой. - Павел - поклонник господина Тургенева, - сухо сказала дочь Смирновой, - и в знак своего уважения к таланту этого литератора он подарил ему доставшийся от отца перстень Пушкина. - Но с непременным условием, чтобы после смерти господина Тургенева перстень был ему возвращен, - дополнила ее старушка. Дочь Смирновой вторично посмотрела на часы и встала. - К сожалению, будет ли это условие выполнено или нет, зависит не от господина Тургенева, а от госпожи Виардо. Отцу не оставалось ничего иного, как откланяться. Казалось бы, разговор с двумя дамами внес определенность в загадочную историю с перстнем поэта. Но отец, приобретший некоторый скептицизм и печальный опыт за время своих долголетних поисков, теперь уже сомневался во всем. Его сомнения разделял и Александр Александрович Пушкин. На свои письма к Тургеневу и сыну Жуковского ответа он не получил, что уже само по себе было плохим признаком. И вдруг - а "вдруг" бывает не только в детективных романах - 8 марта 1887 года в газете "Новое время" появилось письмо Василия Богдановича Пассека, русского вице-консула в Далмации, автора популярных в свое время беллетристических произведений. В своем письме Пассек удостоверял, что умерший в Буживале под Парижем в доме Виардо Иван Сергеевич Тургенев действительно владел перстнем-талисманом поэта. Более того, Пассек приводил сказанные при нем слова писателя: "Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю современной литературы, с тем, чтобы, когда настанет его час, граф передал этот перстень по своему выбору достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями". Итак, рассказанное моему отцу двумя дамами подтверждалось. Но где теперь находится перстень-талисман - в России или во Франции? У кого он - у Полины Виардо, Павла Жуковского или у Льва Николаевича Толстого? Как будто бы ответом на все эти вопросы был присланный в Россию Полиной Виардо сердоликовый восьмиугольный перстень с надписью на древнееврейском языке. Ответ ли? Да, присланный перстень бесспорно принадлежал Пушкину. О нем неоднократно упоминали современники поэта. Но считал ли сам Пушкин своим талисманом именно этот сердоликовый перстень? Петр Никифорович в этом сомневался. Ведь те, с кем он беседовал, говорили об изумруде, покровителе поэтов, художников и музыкантов, который вместо короны вручался каждому вновь избранному королю братства менестрелей и которым награждали победителей в состязании бардов. Нет, Пушкин, конечно, считал своим талисманом не сердоликовый, а изумрудный перстень. Но тогда выходит, что подлинный перстень-талисман поэта был не у Тургенева, а у кого-то другого. Но у кого? Может быть, он действительно достался Владимиру Ивановичу Далю? Ведь утверждают, что Даль сам говорил об этом... А может быть, перстень у Толстого? Отец этого так и не узнал... Когда я, сдав экзамены за второй курс университета, готовился принять участие в археологической экспедиции, которая должна была заниматься раскопками в районе Керчи, из дому пришла телеграмма о его кончине... Он умер за письменным столом, правя черновик своего письма Льву Николаевичу Толстому. Оно, разумеется, было посвящено все тому же перстню... Когда после похорон я разбирал его бумаги, то обнаружил большую толстую тетрадь в сафьяновом переплете. В ней со свойственной Петру Никифоровичу скрупулезностью были изложены все перипетии его многолетних розысков. Уезжая, я забрал ее с собой как память об отце. С тех пор она всюду меня сопровождала. Но внимательно прочел я ее лишь в 1918 году в связи с одним не совсем обычным обстоятельством. Как вы знаете, в январе 1918 года в Московском Кремле была ограблена патриаршая ризница, в которой хранились исторические сокровища России, оцениваемые по самым скромным подсчетам в 30 миллионов золотых рублей. Среди украденного были сделанная замечательными русскими мастерами первой половины XVII века "Средняя митра" патриарха Никона с большим изумрудом, на котором неизвестный резчик изобразил сошествие Христа в ад; напечатанное в 1689 году единственное в своем роде Евангелие в золотом, покрытом художественной эмалью и усыпанном драгоценными каменьями переплете весом около двух пудов; перстень московского митрополита Алексея и другие уникальные вещи. Ограбление ризницы было не первым случаем расхищения предметов искусства. При печальной памяти Временном правительстве группа бандитов среди бела дня совершила в Петрограде налет на здание Сената. Налетчики увезли тогда с собой известный всем историкам и искусствоведам ларец Петра Великого, вылитую из золота статую Екатерины II, золотые фигурки конных трубачей. Бесследно исчезали картины, фарфоровые табакерки, скульптуры, гобелены, коллекции древних монет и античных гемм из барских особняков, захваченных анархистами. Покидая большевистскую Россию, богачи увозили за границу полотна великих мастеров, бесценные фолианты, старинные иконы, продавали их иностранцам, прятали в тайники. Поэтому президиум Московского Совдепа, заслушав сообщение о случившемся председателя Комиссии по охране памятников искусства и старины, не только обратился ко всем гражданам Советской России с призывом оказать содействие в розыске и возвращении похищенного из патриаршей ризницы, но и ходатайствовал перед Совнаркомом Республики о национализации всех предметов искусства, имеющих художественное и историческое значение. Это ходатайство, разумеется, было удовлетворено. А некоторое время спустя, если не ошибаюсь, в апреле, Народный комиссариат художественно-исторических имуществ, в котором я тогда заведовал одним из подотделов, опубликовал воззвание: "...Вчерашние царские дворцы, а ныне - народные музеи, созданы руками народа и лишь недавно ценою крови возвращены их законному владельцу - победителю, революционному народу, - писалось в нем. - Каждый памятник старины, каждое произведение искусства, коим тешились лишь цари и богачи, стали нашими; мы никому их не отдадим больше и сохраним их для себя и для потомства, для человечества, которое придет после нас и захочет узнать, как и чем люди жили до него. И подобно тому, как каждому из нас дороги воспоминания детства и молодости, каковы [бы] они ни были, горькие или сладкие, - так и весь народ сохранит эти воспоминания истории минувшей, былых годов, как что-то дорогое и давно пережитое". Но работа сотрудников Народного комиссариата художественно-исторических имуществ Республики и Всероссийской комиссии по охране и раскрытию произведений искусства, членом которой я также состоял, не ограничивалась, разумеется, воззваниями, циркулярами и предписаниями. Перед нами была поставлена задача разыскать, реквизировать и обеспечить сохранность всего, что представляло ценность. А это, смею вас уверить, была в тех условиях очень сложная, а по мнению некоторых искусствоведов, и просто непосильная задача. В том же Петрограде, помимо всем известных сокровищниц, таких, как Эрмитаж, музей императора Александра III и музей Академии художеств, существовали большие частные коллекции графов Строгановых, княгини Юсуповой-Сумароковой-Эльстон, великолепная пинакотека, то есть картинная галерея, голландских и фламандских художников Семенова. В так называемом минц-кабинете великого князя Георгия Михайловича хранилось лучшее в мире собрание монет древнегреческих поселений на юге России. А в тайнике владельца антикварного магазина Гребнева мой помощник, рабочий-путиловец Борис Ивлев, вместе с сотрудниками ВЧК отыскал ящики со скифским золотом и, как он выразился, "каменных и золотых жучков". "Жучки" оказались древнеегипетскими скарабеями, среди которых, кстати, был великолепный скарабей из аметиста с вырезанной на внутренней стороне надписью. Подобные скарабеи влагались в мумии знатных египтян вместо вынутого из тела сердца. Надпись на аметистовом скарабее убеждала сердце покойного не свидетельствовать против него на загробном суде. Тому же Ивлеву посчастливилось в Москве, куда мы переехали в конце лета, обнаружить в подвале покинутого хозяевами особняка около сотни старинных вееров. Среди них были и японские из белой пеньковой бумаги с рисунками известных художников. Подобные веера-картины в середине прошлого века продавались в Лондоне по 900 фунтов стерлингов за штуку. Надо сказать, что в Москве к привычным уже для нас трудностям прибавилась еще одна - отсутствие подходящих хранилищ. Третьяковка, Оружейная палата, Румянцевский и Исторический музеи не в силах были сразу же принять беспрерывно поступающие к ним произведения искусства. Поэтому многие из национализированных вещей приходилось временно размещать в здании наркомата, а то и на квартирах сотрудников. Ивлев, в обшарпанную комнатку которого привезли как-то портрет кисти Рембрандта и несколько полотен Гогена, спал с маузером под подушкой, а днем бегал по музеям и комиссиям, грозясь перестрелять саботажников. Своеобразный вид приобрел и мой номер в бывшей гостинице "Метрополь", ставшей Вторым Домом Советов. Чего здесь только не было! Под моей кроватью мирно спала тысячелетним сном в обществе набальзамированных священных кошек, змей и симпатичного нильского крокодильчика очаровательная мумия, недавняя собственность московского фабриканта Гречковского. Под головой ее лежал положенный тысячи лет назад полотняный круг с хороводом веселых павианов, бурно приветствующих всемогущего бога солнца, а на лице покоилась позолоченная маска. Место под софой занимали скифские древности: колчаны для смертоносных стрел с тиснеными золотыми бляхами, золотые венки и серебряная ваза для вина, украшенная изображениями трав, цветов и хищных грифов, терзающих оленя. Возле умывальника в целомудренной позе стояла беломраморная Венера, которая благосклонно взирала на меня, когда я совершал свой утренний и вечерний туалет. Венере плутовски подмигивала с полки чудесная статуэтка жизнерадостного фламандца Виллема Бекеля, прославившегося в XIV веке усовершенствованием засола сельдей. Видимо, его селедки действительно заслуживали всяческой похвалы: недаром же гробницу Виллема посетил как-то в сопровождении своих сестер, королев Франции и Венгрии, высокомерный Карл V, а поэт Кемберлин воспел фламандца в своих стихах. Немецкие кубки второй половины XVI века в виде парусных кораблей, ветряных мельниц, толстопузых монахов и длиннохвостых павлинов; этрусские и византийские вазы; китайские, персидские и французские веера. Но больше всего места занимало собрание старинного индусского оружия. Я мог вооружить не один десяток воинов. У меня имелись пенджабские куйтсы, смертоносные мару, кривые, как полумесяц, ножи кукри, отделанные слоновой костью грозные палицы и знаменитые малайские крисы... И вот однажды в моем номере, одновременно похожем на антикварный магазин и арсенал индусского раджи средней руки, появился поздним вечером некий молодой человек. Странного посетителя нельзя было назвать ни товарищем, ни господином. Для "товарища" у него были слишком холеные руки с длинными, до блеска отполированными ногтями, привычное грассирование и манеры "человека из общества". А для "господина"... Одежда молодого человека полностью соответствовала революционным канонам того бурного времени: высокие, заляпанные грязью сапоги, кожаная потрепанная куртка, косоворотка, кожаный картуз с красной ленточкой. Кроме того, он виртуозно скручивал пресловутые "козьи ножки" и безбожно дымил махоркой. В лице его тоже было что-то и от "товарища" и от "господина". А главное, оно дышало честностью и благородством - особенность, по которой я обычно определял жуликов. Поэтому я сухо ответил на приветствие незнакомца и еще суше поинтересовался: - Чем могу быть полезен, гражданин? Незнакомец с ответом не торопился, продолжая с веселой наглостью разглядывать экспонаты моего импровизированного музея. Его глаза небрежно скользнули по индусскому оружию, на мгновение задержались на веерах и внимательно ощупали статуэтку фламандца. - Если память мне не изменяет, на аукционе в девятьсот шестнадцатом она пошла за семь тысяч, а стоит-то все пятнадцать, а? Любитель махорки неплохо разбирался в антиквариате... - Стул предложить не собираетесь? - Садитесь. - Благодарю вас. Он сел одновременно со мной. Спросив разрешения, закурил и заверил, что с младых ногтей сочувствовал революции и революционерам, а большевиков просто боготворил. Именно поэтому он и хочет через меня передать в дар Советской власти некую уникальную вещь. Меньше всего он был похож на бескорыстного дарителя, поэтому я на всякий случай уточнил: - Безвозмездно? - Разумеется, - подтвердил он. - Ведь те жалкие двадцать тысяч рублей, которыми, надеюсь, Советская власть поощрит мой благородный патриотический поступок, ни один нормальный человек не назовет деньгами... - Гм... Двадцать тысяч. - Да, всего-навсего двадцать тысяч. - Вам разве неизвестно, что мы ничего не покупаем? - Известно. Вы национализируете и реквизируете. Но существуют, понятно, исключения. Мне думается, перстень-талисман Александра Сергеевича Пушкина, например, мог бы стать таким исключением, не правда ли? Надо сказать, что в марте 1917 года возвращенный Полиной Виардо сердоликовый перстень поэта вместе с некоторыми другими вещами был украден из Пушкинского музея в Александровском лицее. Почти все украденное тогда же удалось разыскать, но перстень бесследно исчез. Все усилия Петроградской уголовно-розыскной милиции ни к чему не привели. Уж не вор ли передо мной? Я стал лихорадочно прикидывать, как лучше задержать этого подозрительного человека. Но перстень, который положил на стол посетитель, был не сердоликовый, а изумрудный... Изумруд!.. Я тут же вспомнил про изыскания отца, и у меня перехватило дыхание. Неужто он был полностью прав, считая, что своим талисманом Пушкин все-таки признавал не сердолик, не бирюзу, а изумруд? Золотой перстень с овальным изумрудом... Когда я доставал из ящика стола ювелирную лупу, у меня тряслись руки. Изумруд в перстне был густого ровного темно-зеленого цвета - такие изумруды французские ювелиры называют "Emeraude de Tynka". Большинству изумрудов свойственны изъяны в виде трещин, темных пятнышек слюдяного сланца или черных черточек - "пике". Когда-то для устранения подобных дефектов камни проваривались в очищенном прованском масле, подкрашенном зеленой краской. Но изумруд в перстне, насколько я мог определить, проварке не подвергался: косметика ему не требовалась. Великолепный, совсем прозрачный кристалл с характерным стеклянным блеском. Золотое кольцо, в которое его вставили, сделали, видимо, в конце XVIII или начале XIX века, но сам камень я бы отнес к глубокой древности. Скупыми, но выразительными штрихами на нем было вырезано строгое, с миндалевидными глазами лицо египетской богини Нейт - матери солнечных божеств. Надпись представляла собой первые слова посвященной Нейт молитвы: "О великая мать, рождение которой непостижимо". Посетитель скрипнул стулом, напоминая о своем присутствии. - Итак, вы хотите за перстень двадцать тысяч? - Тридцать. Тридцать тысяч золотом. - Позвольте, но ведь вы пять минут назад просили двадцать. - Вы просто не расслышали. К тому же это было, как вы сами изволили заметить, пять минут назад, а время - деньги, - ласково сказал он и процитировал слова, приписываемые египтянами своему божеству: - "Я - все бывшее, настоящее и грядущее; моего покрывала никто не открывал; плод, рожденный мной, - солнце". Разве одно это не стоит лишних десяти тысяч? - Откуда у вас перстень? Он пожал плечами: - Купил, выиграл в карты, нашел на улице, обменял, получил в наследство - не все ли вам равно? Вы деловой человек, а возможность, которую я вам предоставил, никогда больше не повторится. Хватайте за хвост жар-птицу - улетит. Жулик играл наверняка. - Хорошо, - сказал я после недолгих колебаний, - допустим, мы решили приобрести перстень за двадцать тысяч... - За тридцать, - поправил он. - Пусть за тридцать. Но чем вы можете удостоверить, что это интальо - знаменитый перстень-талисман поэта? - Помимо своего честного слова? - усмехнулся он и свернул очередную "козью ножку". - Ну что ж, могу представить и другое, более веское для вас доказательство: собственноручную записку Пушкина, которая запечатана этим перстнем. Устраивает? - Пожалуй. Оставьте мне записку и перстень. Завтра я дам ответ. Перстень он отдать отказался ("Вы слишком привыкли к реквизициям, а я по себе знаю, что от дурных привычек избавиться трудно"), но записку оставил. В ней было всего несколько слов, написанных по-французски нервным и торопливым почерком: "Partie remise, je vous previendrai". Вот тогда-то я и просидел всю ночь, читая и перечитывая отцовскую тетрадь в сафьяновом переплете. Да, эту самую. Достоверного описания перстня, как я уже вам говорил, не было. Большинство сходилось лишь на том, что в кольце находился изумруд или другой камень зеленого цвета. Что именно было вырезано на камне, отец так и не узнал. Однако он склонялся к тому, что интальо восточной работы и выгравировано в эпоху Древнего Рима, когда резчиками чаще всего были рабы. Он даже сделал наброски нескольких наиболее известных интальо того времени: печати императора Августа с изображением сфинкса, Помпея (лев, держащий меч) и Юлия Цезаря (вооруженная Венера). Впрочем, он не исключал и того, что интальо Пушкина сделано в XVII или XVIII веке, когда резчики часто подражали древним образцам, а Иозеф-Антон Пихлер и его сын Иоганн так искусно гравировали свои геммы, что ни один знаток не мог их отличить от античных. С запиской мне повезло больше. По утверждению Александры Осиповны Смирновой, такая записка, запечатанная перстнем-талисманом, действительно существовала. Смирнова говорила отцу, что секундантом Пушкина должен был быть ее брат, Клементий Осипович Россет. Но накануне дуэли Пушкин заехал к нему и, не застав дома, оставил записку на французском языке: "Дело отложено, я вас предупрежу". Однако дуэль все-таки состоялась...* (* Об этой записке упоминается в книге А.О. Смирновой-Россет "Записки". Спб., 1897.) По мнению Жуковского, на которого ссылалась Смирнова, Пушкин специально хотел ввести в заблуждение Россета, опасаясь, что тот может рассказать о готовящемся ему, Жуковскому, или Вяземскому, а они, конечно, предпримут все возможное, чтобы помешать дуэли. Опасения поэта были обоснованными. Россет, по словам той же Смирновой, сразу же показал полученную им записку Вяземскому, а Вяземский - Карамзиной, Виельгорскому и Жуковскому. Кем-то из них записка и была утеряна. Таким образом, документ, который мне оставил человек в кожанке, являлся серьезным доказательством подлинности перстня. Очень серьезным, если... К этому "если" сводилось все: действительно записка написана рукой Пушкина или это фальсификация? Сейчас к вашим услугам сотни специалистов по графической экспертизе, располагающих самой совершенной аппаратурой, не менее совершенной методой и опытом. А в Москве середины восемнадцатого года отыскать эксперта было весьма сложно. Наши товарищи побывали и в МЧК, и в уголовно-розыскном подотделе административного отдела Московского Совдепа. Намучились, словом, основательно, но эксперта все-таки нашли, этакого сухонького старичка, который некогда подвизался при коммерческом суде или где-то еще. Старичок часа полтора поколдовал над запиской и образцами почерка Пушкина, а затем дал категорическое заключение: подлог. x x x Василий Петрович допил уже успевший остыть в кукольной фарфоровой чашечке черный кофе. Вздохнул и неохотно сказал: - Пожалуй, этим словом "подлог" можно было бы и закончить мой рассказ. Но, как говорится, из песни слова не выкинешь. История с перстнем-талисманом имеет продолжение... Нет, гость в кожанке во Втором Доме Советов больше не появлялся. Видимо, мое решение его не интересовало. Он как в воду канул, лишив меня горького удовольствия сказать ему все, что я о нем думаю. Но через год наши дороги вновь пересеклись, на этот раз уже в Киеве, куда я выехал вместе с Борисом Ивлевым в августе 1919 года, в самый разгар гражданской войны. Нам было поручено разыскать хранившийся некогда в киевском царском дворце знаменитый альбом Рембрандта, не менее знаменитый крест Сергия Радонежского, которым тот, по преданию, благословил на битву с Мамаем Димитрия Донского, а также, как гласила инструкция, "принять необходимые революционные меры" к охране исторических памятников, в том числе Владимирского собора, средняя часть которого была расписана известным художником Васнецовым. Для успешного выполнения этой миссии нас снабдили по тем временам всем необходимым: фунтом хлеба (рабочие в Москве получали по осьмушке), двумя фунтами отборной астраханской воблы, двумя наганами с соответствующим количеством патронов и грозными длинными мандатами, которые под страхом "революционной кары" предписывали всем оказывать нам всемерную помощь. В полученной инструкции предусматривалось все, за исключением того, что сразу же после нашего приезда Киев будет взят деникинцами... Эвакуироваться мы не успели, поэтому нам оставалось только доесть воблу и молча наблюдать торжественное вступление "белого воинства" в город. Дворянско-купеческий Киев ликовал. Разряженные в пух и прах дамы целовали руки офицеров и морды их лошадей. Крещатик был усыпан цветами, повсюду гремели оркестры, и в контрразведку без лишнего шума свозили подозрительных... Положение, в котором мы оказались, отнюдь не располагало к оптимизму, хотя части Красной Армии находились на реке Ирпень, в каких-нибудь десяти - пятнадцати верстах от города, и настойчиво напоминали о себе артиллерийской канонадой. Правда, мне удалось связаться с одним из членов Киевского областного подпольного комитета партии, который обещал при первом же удобном случае переправить нас в лодке вверх по Днепру. Но мы понимали, что у подпольщиков есть более важные и неотложные дела. Поэтому в ожидании "удобного случая" мы работали в булочной, которая одновременно была явочной квартирой, и выполняли различные поручения ее хозяйки, подпольщицы с солидным дореволюционным стажем. И вот как-то в один из этих тревожных дней я нос к носу столкнулся на Малой Васильковской у кафе "Днепр" с моим московским знакомым. Если бы он меня не остановил, я бы, конечно, его не узнал и прошел мимо. Он полностью преобразился. Кожаную куртку, косоворотку, сапоги и неизменную "козью ножку" сменили сшитый у лучшего киевского портного элегантный костюм, лихо сдвинутый на затылок котелок, трость с набалдашником из слоновой кости и галстук с бриллиантовой булавкой. Он уже ничем не походил на "товарища". - Вот теперь можем с вами по-настоящему и познакомиться, Василий Петрович, - со свойственной ему веселой наглостью сказал он и, приподняв котелок, шутливо представился: - Столбовой дворянин и ценитель изящных искусств Евгений Николаевич Веселов. Прошу любить и жаловать. Ни любить, ни жаловать проходимца у меня никакого желания не было. Но ещ меньше мне хотелось оказаться в лапах контрразведки. Поэтому я изобразил если и не восторг, то тихую радость от неожиданной встречи. Раздражать Веселова, Иванова или Петрова - фамилии свои он явно менял чаще, чем перчатки, - в мои расчты не входило. - Что собираетесь реквизировать в Хохландии? Крещатик? Днепр? Владимирскую горку? Аскольдову могилу? Я сказал, что уже давно не работаю в Комиссариате художественно-исторических имуществ и что мои пути с Советской властью разошлись. - Как и у каждого истинного патриота и благородного человека, - не без юмора добавил он, и по веселому блеску в его глазах я понял, что он не верит ни одному моему слову. Самым благоразумным было побыстрей распрощаться, сославшись на неотложные дела. Но сделать это мне не удалось. Кажется, Веселов - будем называть его так - был искренне рад нашей встрече и настойчиво приглашал меня вместе позавтракать. Скрепя сердце я принял приглашение. Мы зашли в кафе. К моей радости, выяснилось, что Веселов через два часа уезжает в Одессу. Там он рассчитывал купить французский паспорт и навсегда покинуть пределы России. - Судя по костюму и планам, вы преуспели? - Да, умирать с голоду в Париже мне не придется, - подтвердил он. - Надеюсь там завести свое маленькое дело, что-нибудь вроде магазина "Русский ювелир". Неплохое название? Но это в будущем, а в настоящем мне бы хотелось выпить за вас, вне зависимости от того, служите ли вы по-прежнему в комиссариате или нет. Я политикой не занимаюсь. Я занимаюсь лишь ювелирными изделиями... - ...и талисманами, - не выдержал я. - Кстати, перстень вы тогда все-таки продали? - А как же! - чуть ли не оскорбился он. - С вашей легкой руки... - Кому же, если не секрет? - Теперь уже не секрет. Он назвал фамилию известного мне коллекционера, князя Щербатова. - Князь заплатил за перстень сорок тысяч наличными. Совсем неплохо продал, как вы считаете? Князь был в восторге, говорил, что передо мной в долгу вся русская литература, и даже поцеловал в щеку, вот сюда... - Сорок тысяч? Забавно... - Забавно не это, - усмехнулся он. - Знаете, кто меня свел с князем? Ваш эксперт-графолог. - Эксперт?! - Именно. Князь ему перед своим отъездом за границу выплатил, если не ошибаюсь, около тысячи комиссионных, так что старичок не прогадал. Ведь и записка и перстень были подлинными... вот что забавно, Василий Петрович! Но вы не расстраивайтесь: перстень в надежных руках. Князь, учитывая выплаченную им сумму, весьма порядочный человек и горячий поклонник Пушкина. - Он поднял рюмку. - За процветание русской литературы и за ваше здоровье, Василий Петрович! На ваш век еще хватит что реквизировать... Когда я вернулся в Москву, эксперта уже не было в живых, так что я не смог проверить, насколько соответствовало истине все рассказанное мне в Киеве "столбовым дворянином и ценителем изящных искусств" Евгением Николаевичем Веселовым. Но думаю, что он не лгал. Зачем ему тогда было лгать? А если так, то, может быть, зеленый талисман поэта с изображением богини Нейт ("Я - все бывшее, настоящее и грядущее") все-таки где-нибудь да отыщется. Во всяком случае, мне бы очень хотелось на это надеяться... ПОЯС ЗОЛОТ Серебряные и бронзовые кольца, которые прикреплялись к шапкам; шейные обручи; незамысловатые серьги; примитивные браслеты; грубые и тяжелые пряжки... Так некогда выглядели ювелирные украшения полян и древлян. Но уже в X веке посетившая, как теперь принято говорить, с дружественным визитом Царьград княгиня Ольга привезла в этот город, считавшийся мировым центром художественных ремесел, не только прославленные русские меха, но и прекрасное произведение киевских златокузнецов - "блюдо велико злато служебно", которое заняло почетное место среди изящной церковной утвари Софийского собора. А два столетия спустя византийский писатель Иоанн Тцетцес был настолько восхищен работой русских умельцев на кости, что воспел дивную красоту этой резьбы в восторженных стихах. Действительно, к тому времени киевские мастера, многому научившиеся у византийцев, в некоторых видах ювелирных работ (чернь, резьба по кости) даже превзошли своих греческих учителей. Русские ремесленники в совершенстве овладели трудным и кропотливым искусством чеканки и гравировки, изготовления филиграней, то есть кружев из тончайшей серебряной, золотой или медной проволоки, производством эмалей, вначале более простых, выемчатых, а затем и перегородчатых. И начиная с X века русские князья не только приобретают изделия византийских ювелиров, но все чаще пользуются услугами местных златокузнецов. Во Владимире при великом князе Андрее Боголюбском русские ремесленники украшают различными металлическими изделиями с финифтью церкви. В Москве покрываются художественной чеканкой серебряные кубки и братины. Русские умельцы делают жуковины (перстни), оклады для икон, узорчатые ножны для мечей и сабель, серьги, ожерелья, покрывают финифтью серебряные пластинки-дробницы, которые нашивались на парадные одежды. Они превращают в художественные изделия рукояти засапожных ножей, шлемы, конскую сбрую и княжеские регалии. Такими регалиями были венцы князя и княгини, золотые "чепи", бармы и пояса. Княжеские венцы делались в форме зубчатых обручей или обручей с трилистниками, а венцы княгинь и княжон поражали разнообразием форм и неуемной фантазией златокузнецов. Но все-таки наибольшее распространение получили венцы "с городы", которые изображали княжеский дворец в несколько ярусов, с теремами, башенками и галереями. Золотой пояс был гордостью каждого великого князя. Поэтому изготовление поясов поручалось самым искусным и прославленным златокузнецам, знатокам драгоценных камней, в совершенстве овладевших тайнами чеканки, гравировки и филигранного дела. Пояс должен был ошеломлять своим великолепием. К нему прикреплялись звонцы - золотые колокольчики разных размеров и толщины, а также золотые бряцальца. Каждое движение князя сопровождалось мелодичным звоном и постукиванием бряцальц. Один из таких поясов, ставший поводом к княжеской междоусобице, которая продолжалась без малого двадцать лет, удостоился чести попасть в летопись и стать таким образом частью истории Древней Руси. Этот пояс обычно именуют поясом Димитрия Донского, хотя в собственности прославленного князя он находился всего несколько часов... Скорей всего, пояс сделали суздальские златокузнецы. Во всяком случае, вначале он принадлежал суздальско-нижегородскому князю, на дочери которого женился шестнадцатилетний Димитрий. Свадебные торжества состоялись в Коломне. Туда и был прислан в качестве приданого этот пояс, поразивший всех тонкостью работы и богатством украшений. Но великому московскому князю и его гостям на свадебном пиру недолго привелось любоваться изделием суздальских мастеров. В тот же день пояс похитили, подменив его другим, менее ценным. Пропажа, видимо, обнаружилась довольно быстро. Тем не менее розыски ничего не дали: пояс как в воду канул. До конца своей жизни Димитрий Донской так и не узнал, кто именно осмелился ограбить его казну. А сделал это, как выяснилось в дальнейшем, не кто иной, как главный распорядитель на свадьбе великого князя, его любимец и один из самых влиятельных людей в княжестве - тысяцкий Вельяминов... Мучила Вельяминова совесть, нет ли, об этом летопись умалчивает. Зато она достаточно подробно рассказывает о дальнейшей судьбе пояса, который Вельяминов отдал своему сыну, Николаю Вельяминову, командовавшему Коломенским полком во время Куликовской битвы. Затем этот пояс перешел к боярину Всеволожскому, который женился на дочери Николая Вельяминова. Всеволожский, в свою очередь, дал его в приданое своей дочери, вышедшей замуж за князя Андрея Радонежского. После смерти князя Андрея пояс вновь оказался у Всеволожского. Так похищенный Вельяминовым пояс Димитрия Донского и переходил из одних рук в другие. Шли годы. Московский престол после смерти Димитрия Донского унаследовал его сын, а затем и внук, великий князь Василий Васильевич, известный в истории под именем Василия Темного. Когда Василий Васильевич женился, в Москву съехалось много гостей. Были среди них и его двоюродные братья, сыновья галицкого князя Юрия, Димитрий Шемяка и Василий Косой. Во время шумного застолья, когда подвыпившие гости хвалились друг перед другом кто "чепью с алмазы", кто ожерельем, кто шеломом с золотой насечкой, Василий Косой похвастался своим золотым поясом. Действительно, ничто не могло сравниться по красоте с этим дивным творением русских златокузнецов. И все же Василию Косому не следовало бы кичиться этим поясом, ибо это был пояс Димитрия Донского... К тому времени пояс сменил добрый десяток хозяев. Василий Косой даже не подозревал, кому он принадлежал раньше. Зато это хорошо помнил старый московский боярин, присутствовавший шестьдесят семь лет назад на свадьбе Димитрия Донского. И когда Василий Косой встал из-за стола, к нему подошла мать жениха, княгиня Софья, женщина вспыльчивая и решительная, и в присутствии всех гостей сорвала драгоценный пояс. Это было оскорбление. Тяжкое оскорбление. Оба Юрьевича немедленно покинули дворец великого князя. В ту же ночь они со своими дружинами уехали в Галич, по пути "пограбиша Ярославль и казны всех князей разграбиша". Дядя Василия Васильевича, галицкий князь Юрий, никогда теплых родственных чувств к племяннику не испытывал. Какие там родственные чувства! Тот был для него лишь соперником, занявшим великокняжеский стол, о котором так мечтал князь Юрий. А тут как нельзя более кстати - история с поясом Димитрия Донского. В Москве опозорили его сына - разве это не повод к войне? Великолепный повод. И князь Юрий не преминул им воспользоваться. Великий московский князь Василий Васильевич унаследовал от Димитрия Донского княжество, но не воинские таланты. В битве на реке Клязьме его войска были разбиты. Мечта князя Юрия осуществилась: наконец-то он стал великим князем. Своему племяннику Юрий дал в удел Коломну. Но одно дело завоевать земли и совсем иное - удержать их за собой. И народ, и бояре были на стороне Василия Васильевича. Юрий, видно, обладал трезвым умом, поэтому счел за благо вновь уступить великокняжеский стол своему племяннику. Однако все три сына Юрия в этом его не поддержали. Вновь началась война. А когда Юрий умер, великим князем объявил себя его старший сын, Василий Юрьевич, тот самый Василий Косой, с которого княгиня Софья сорвала на свадьбе золотой пояс. Быть бы Косому великим князем, если бы против него не выступили его же собственные братья... Каждый из них считал себя ничем не хуже Василия. Почему же именно Василий Косой должен занять великокняжеский стол? Пусть уж тогда лучше в Москве по-прежнему княжит Василий Васильевич. По крайней мере, никому не обидно. "Ежели бог не восхотел, чтобы княжил отец наш, - заявили они ему, - то тебя-то мы и сами не хотим". Так злосчастный великий князь Василий Васильевич снова вернулся в Москву. А Василий Косой, прекрасно понимая, что шутки с братьями плохи, спешно отбыл в Новгород, не забыв прихватить с собой великокняжескую казну. Несмотря на то что Юрьевичи сами вынудили Косого покинуть Москву и пригласили туда Василия Васильевича, отношения между двоюродными братьями не наладились. Распря то затихала, то вспыхивала с новой силой. Москву неоднократно захватывали враги великого князя, а сам князь после суда, устроенного Димитрием Шемякой ("Шемякин суд"), был ослеплен. Междоусобица прекратилась лишь со смертью Шемяки, который умер от яда в Новгороде в 1453 году. Кто отравил его, неизвестно. Но есть основания предполагать, что тут не обошлось без Василия Васильевича Темного, заклятого врага мятежного князя. Во всяком случае, гонец с вполне подходящей к случившемуся фамилией Беда, который привез эту весть в Москву, был щедро одарен великим московским князем и пожалован им в дьяки. Так закончилась жестокая многолетняя распря между русскими князьями, которая началась с подмененного Вельяминовым золотого пояса Димитрия Донского. Что же представлял собой знаменитый пояс, который вошел в историю Древней Руси? Как он выглядел? К сожалению, летописец не нашел нужным упомянуть об этом ни словом, видимо полагаясь на фантазию потомков. Что ж, возможно, он был прав. Во всяком случае, Василий Петрович, изучавший в свое время ювелирное искусство Древней Руси, охотно вызвался удовлетворить мое любопытство и восполнить пробел в летописи. От него я узнал, что в те давние времена княжеские и боярские пояса были двух видов: обычные, мало чем отличавшиеся по форме от нынешних, и воинские, ратные. Ратные пояса, в свою очередь, делились на трехконцовые (два - для застегивания пояса, а третий - для меча или сабли) и четырехконцовые, к которым можно было также, помимо меча, пристегнуть футляр для лука - "налушно" - и колчан со стрелами. Чтобы не привлекать к себе внимания врагов, русские князья перед битвой обычно переодевались в одежду простого воина. Так, например, сделал тот же Димитрий Донской перед сражением с войсками Мамая. Тем не менее золотые пояса делались по образцу ратных, чаще всего четырехконцовыми. По мнению Василия Петровича, именно таким и был золотой пояс Димитрия Донского. Два конца, предназначенные для оружия, мастер оправил, видимо, золотыми узорчатыми наугольниками, украшенными филигранью и самоцветами. Два других имели полуовальные золотые бляхи, которые при застегивании пояса составляли овал. На этом овале перегородчатой трехцветной эмалью сделано изображение одного из самых популярных тогда на Руси святых - Димитрия Солунского, погибшего во времена римского императора Диоклетиана. Димитрий Солунский считался покровителем Руси. В своем рассказе о взятии князем Олегом Царьграда летописец Нестор указывал, что византийцы приписывали победу Олега заступничеству за славян этого святого. Димитрий был воином и правителем Солуни (Солунь - древний город на берегу Эгейского моря, где, кстати говоря, по преданию родились Кирилл и Мефодий, которым Русь обязана грамотой), поэтому на поясе он изображен в воинском облачении - с копьем и мечом. По краю овала вычеканена и частично выгравирована сцена торжественного въезда во Владимир великого князя Всеволода Юрьевича с иконой, писанной на гробовой доске этого святого. Остальную часть пояса составляют четырнадцать выгнутых золотых пластинок овальной формы, которые скрепляются между собой репьевидными золотыми кольцами. В центре каждого такого кольца находится жемчужина. На пластинках, обрамленных филигранью, - чеканные и гравированные изображения. Снизу к пластинкам подвешены миниатюрные золотые колокольчики. Василий Петрович настолько подробно описывал каждую деталь пояса Димитрия Донского, что я пошутил: - А ведь признайтесь, вы его видели. - Видел, - подтвердил Василий Петрович. - В Москве у Василия Темного или в Галиче у Василия Косого? - Нет, не в Москве и не в Галиче, - буднично сказал Василий Петрович, - а в Харькове. В 1919 году. x x x Вряд ли далекий, в общем-то, от политики молодой искусствовед Василий Белов мог предполагать, что когда-либо окажется причастным к деятельности большевистского подполья. Но в годы гражданской войны случались вещи и более неожиданные. В 1919 году Василий Петрович, работавший тогда в Народном комиссариате художественно-исторических имуществ РСФСР, где он заведовал подотделом, был вместе со своим помощником Борисом Ивлевым командирован в Киев. Через несколько дней после их приезда город захватили белые. Белов и его помощник застряли в Киеве вместе с альбомом Рембрандта и другими уникальными вещами, которые им надлежало привезти в Москву. Ивлев в Киеве был впервые, а Белова многие здесь знали. Знали и то, что он на этот раз прибыл из Москвы для реквизиции произведений искусства. На него мог отправить донос любой бывший владелец картины или скульптуры. - Так что сами понимаете, по ночам мне не спалось, - говорил Василий Петрович. - Реквизированные вещи мы спрятали в подвале домика рабочего с завода "Арсенал" В том же подвале нашлось место и для меня. (Ивлев, который не опасался быть опознанным, жил при булочной, являвшейся одновременно явочной квартирой.) Дожидаться в подвале прихода Красной Армии мне, конечно, не улыбалось. В довершение ко всему в соседнем доме квартировало несколько солдат, так что я имел возможность покидать свое сырое и темное убежище лишь по ночам. Надо было что-то предпринимать. Но что? Попытаться перейти через линию фронта? Товарищи из подпольного обкома, которые время от времени навещали меня, эту идею не поддержали - рискованно. Не знаю, на что бы я в конечном счете решился, если бы в одну из темных киевских ночей в домике не оказался смешливый пожилой человек в золотом пенсне и с седой бородкой. Это был Всеволод Михайлович Санаев, один из основателей киевского археологического общества "Нестор-летописец", историк, археолог, искусствовед, ювелир и реставратор, человек всеобъемлющей эрудиции. О Санаеве я впервые услышал еще в гимназии, когда среди петербургских искусствоведов разнесся слух, что наконец раскрыт секрет черного лака, которым древнегреческие мастера покрывали свои вазы. Действительно ли Санаеву это удалось, не знаю. Но реставрированные им греческие и этрусские вазы казались только что вышедшими из мастерской. Позднее я присутствовал на его блестящих докладах в Императорском археологическом обществе, зачитывался статьями об украшениях княжеских одежд в Древней Руси и эмалях времен Андрея Боголюбского. Восхищался сделанными в мастерской Санаева образцами старинных сережек, среди которых были поразительные по пластичности серьги-бубенчики, серьги-колты и серьги-орлики. Познакомились мы в начале 1914 года, когда я приехал в Харьков - Санаев был харьковчанином, - чтобы передать ему просьбу хранителя отделения древностей Румянцевского музея подготовить экспозицию украшений древнерусских княжеских одежд. Вместо предполагаемых двух-трех дней я провел в Харькове целый месяц, который, кстати говоря, дал мне больше, чем весь университетский курс. Тогда же я узнал от своего гостеприимного хозяина, что он не только сочувствует революционерам, но и помогает деньгами местной большевистской организации. Санаев - и революция! Я был настолько поражен этим открытием, что не смог скрыть свое изумление. Поэтому Санаев счел нужным объясниться: "Думаете, нонсенс, бессмыслица, абсурд? Нет, закономерность. Ведь изучение прошлого не самоцель. Изучение прошлого - лишь средство. Да, да, средство, для того чтобы лучше понять закономерности настоящего и предугадать будущее. Уж вы мне, старику, поверьте. А я, в отличие от многих нынешних интеллигентов, неисправимый оптимист и поэтому считаю, что будущее окажется лучше настоящего, что оно будет ярче, чище и справедливей. Потому-то в меру своих сил я и стараюсь его приблизить. Разве это не логично?" Между тем в Харькове - да и не только в Харькове - считали, что более далекого от повседневной жизни человека, чем он, во всей России не сыщешь, разве что где-нибудь на Алеутских островах. Рассказывали, что Всеволод Михайлович даже не подозревает о том, что в России уже царствует не Александр Третий, а Николай Второй. Шутили, что о войне четырнадцатого года с Германией он узнал лишь на следующий год и то случайно. Но все это, разумеется, было чепухой. Всеволод Михайлович казался далеким от жизни лишь тем, кто его мало знал. Поэтому, когда в 1918 году в Москве некий сотрудник Наркомата сказал мне, что Санаев якобы приветствовал оккупацию Харькова немцами, заявив, что в наше время русский ученый имеет возможность спокойно работать только под охраной немецких штыков, я ему не поверил. Не поверил я и тому, будто Всеволод Михайлович шутил в узком кругу, что истинный художник не отдает предпочтения ни одной краске, что белый цвет ему не менее дорог, чем красный. Нет, сердцу Санаева был дорог именно красный цвет, цвет повязок на рукавах красногвардейцев, бантов на их картузах, алый цвет знамен революции. - А вы, голубчик, малость отсырели в своем подвале. И, кажется, даже плесенью покрылись, - сказал Санаев, после того как мы с ним троекратно поцеловались. - Не надоела добровольная тюрьма, а? - Ну, тюрьма-то, положим, не совсем добровольная, - возразил я. - Не спорю, не спорю, - согласился Всеволод Михайлович и спросил: - Рембрандт-то ваш не попортится? Ведь он избалованный господин, к таким варварским условиям существования не привык. И холода не любит и влажности... - За него я как раз не беспокоюсь. Упакован по всем правилам. Если потребуется, и год пролежит и два. - Ну, столько ему терпеть неудобства не придется. Грабь-армия надолго в Киеве не задержится, вышибут, - уверенно сказал Санаев. - Где вы его разместили? - Между бочками с солеными арбузами и квашеной капустой. - Аппетитное место,- одобрил Всеволод Михайлович, сузив за стеклами пенсне свои умные и смешливые глаза. - А вы свои дни там же коротаете? - Угадали, - мрачно подтвердил я. - Там же. Только Рембрандт поближе к арбузам, а я к огурцам. - Какая прелесть! - восхитился он. - По-моему, молодой, подающий надежды искусствовед в сочетании с солеными огурцами - нечто экзотическое, что-то вроде ананасов в шампанском или устриц в лимонном соке. Это уж было слишком. - Если вы такой любитель экзотики, - съязвил я, - то мы с Рембрандтом готовы потесниться. Вас устроит постель рядом с кавунами? - А рассол хорош? - Великолепен! - Тогда надо подумать, - серьезно сказал Санаев. - А покуда у меня к вам, дражайший Василий Петрович, имеется контрпредложение... - Какое же? - Не торопитесь. Всему свое время: и кавунам, и огурцам, и деловым разговорам... Как положено русским интеллигентам, начнем с чая. Чай располагает к добросердечности. А то вы в своем подземелье успели ожесточиться. За чаем - Всеволод Михайлович принес настоящий кантонский чай, величайшая редкость во времена гражданской войны, - Санаев спросил, как бы я отнесся к переезду в Харьков. Вопрос был для меня неожиданным. - А что я, собственно, буду там делать? - Как - что? Жить и работать. - Извините, Всеволод Михайлович, но это звучит слишком неопределенно. Может быть, вы все-таки внесете некоторую ясность? - Что ж можно внести и некоторую ясность, - усмехнулся Санаев. - В Харькове вам не придется жить в подвале, что уже само по себе приятно. А кроме того, вы получите возможность принести кое-какую пользу. - Кому? - Советской власти, разумеется. - Что вы имеете в виду? - Помощь местным подпольщикам. - И так как я молчал, он спросил: - Что вас смущает? Опасность? Так вы не меньшей опасности подвергаетесь в Киеве, я бы даже сказал, что большей. Как-никак, а в Харькове вас почти никто не знает. Ну как? - Думается, что вы меня переоцениваете, Всеволод Михайлович. - В каком смысле? - В прямом. Я вовсе не приспособлен к тому, чтобы писать и расклеивать прокламации, устраивать крушения поездов и организовывать забастовки. - А вам и не придется этим заниматься, - возразил Санаев. - Для подобных вещей там найдутся другие люди. - Но что же все-таки я буду делать? Реставрировать картины, что ли? - А ведь вы мне подали идею! - воскликнул Санаев. - Именно так: реставрировать картины. Почему мне это раньше в голову не приходило? Вы, если мне память не изменяет, зарабатывали реставрацией еще в студенческие годы, а затем числились в реставрационной мастерской Румянцевского музея? - Да. - Вот и великолепно. Откроете реставрационную мастерскую в Харькове. Клиентуру я вам обеспечу. Мне показалось, что Санаев меня разыгрывает. Но он был серьезней чем когда бы то ни было. Допив очередную чашку чая и отодвинув свой стул от стола, он торжественно сказал: - Вы, так же как и ваш покорный слуга, будете работать в группе "золотоискателей". - Золотоискателей?! - Да, "золотоискателей", - подтвердил Санаев. - Только не делайте таких больших глаз, голубчик. Время действительно сумасшедшее, но пока еще никто не собирается устанавливать драгу на Пушкинской улице перед штабом генерала Май-Маевского или промывать песок на Павловской площади. Золотые прииски в Харькове не открылись. На этот счет можете быть спокойны. Золотоискатели - это фигурально. Дело заключается в следующем. Подпольной организации, как, впрочем, и любой организации, требуются деньги. Деньги для подпольного паспортного бюро, деньги для покупки оружия, для устройства типографии, для подкупа чиновников. Деньги, деньги и еще раз деньги! Зафронтовое бюро ЦК большевиков Украины, которое руководит всеми подпольными комитетами, - организация небогатая. Кроме того, как вы сами понимаете, систематически переправлять деньги в другие города - дело сложное и опасное. Выход из этого один: раздобывать деньги на местах. Вот в Харькове по решению подпольного губкома и создана группа "золотоискателей". Единственная задача "золотоискателей" - добывать деньги. Денежный фонд харьковской организации пополняется моей мастерской, домашней столовой в Жаткинском проезде, бакалейной лавкой, мастерской по пошиву одежды на Коцарской улице... Все мы - "золотоискатели" и находимся, как правило, на легальном положении Нам не нужны ни фальшивые паспорта, ни фальшивые фамилии, ни фальшивые бороды. Для властей мы всего-навсего харьковские обыватели, добывающие себе хлеб насущный частнопредпринимательской деятельностью. Харьков не Советская Россия, здесь подобного рода деятельность поощряется. В таком же амплуа будете выступать и вы. Разве что-нибудь может быть безобидней реставрации картин? Нет, разумеется. - А вы уверены, Всеволод Михайлович, что реставратору найдется в нынешнем Харькове хоть какая-нибудь работа? В этом Санаев не сомневался. По его сведениям, в Харьков в разное время перевезли свои пинакотеки такие известные украинские коллекционеры, как Ханенко, Бутович, Самоквасов. В городе также осела часть картин из музея древностей и искусств Киевского университета святого Владимира, музея Одесского общества истории и древностей российских, Феодосийского музея древностей. Сюда же еще в начале восемнадцатого года некоторым владельцам удалось всякими правдами и неправдами вывезти ценные картины известных русских и иностранных мастеров из Москвы и Петрограда. - Харьков сейчас нечто вроде гигантской ярмарки произведений искусства, - сказал Санаев. - В пассаже Пащенко-Тряпкина, в торговых рядах между Монастырскими воротами и Купеческим спуском вы можете приобрести все, что пожелаете, начиная от старинного фарфора и кончая Репиным, Левитаном и Врубелем. И как ни странно, но предложение превышает спрос, хотя скупщики прекрасно понимают, что купленное за полцены в России можно впоследствии сбыть за полную стоимость во Франции, Швеции, Англии или Америке. Правда, иноземные ценители живописи далеко, а Красная Армия близко, да и пароходы по Черному морю курсируют не по расписанию... Если бриллианты можно спрятать в каблуке сапога, то картины там не поместятся. Так что реставратор без дела сидеть не будет. Работа ему найдется. Потому-то я и предлагаю вам присоединиться к нашей группе, если вас, разумеется, не устраивает дальнейшее пребывание между огурцами и арбузами. - Между огурцами и кавунами - Рембрандт, - поправил я Всеволода Михайловича. - А я - между огурцами и капустой. - Надеюсь, что и вы и Рембрандт меня извините, - засмеялся Санаев. - Перепутал. Всю жизнь путаю соления. Ну, что еще? Альбом с картинами Рембрандта? Насколько я понял, он и спрятан и упакован вполне надежно. Кроме того, в Киеве остается Ивлев, а на него, как мне говорили, можно положиться. Так что никаких препятствий я лично не вижу. А вы? Может быть, у вас есть какие-либо возражения против "золотоискательской" деятельности? Нет, больше никаких возражений у меня не было. - Тогда выпьем за успех и здоровье харьковских "золотоискателей", за их скромный вклад в общее дело, - сказал Санаев, торжественно приподнимая свою чашку с чаем. Утром Всеволод Михайлович свел меня с представителем Зафронтового бюро ЦК КП(б)У, молодым молчаливым человеком в черной косоворотке, а вечером того же дня мы с ним выехали в Харьков. x x x - Очень странное впечатление произвел на меня тогда Харьков, - продолжил свой рассказ Василий Петрович. - Здесь перемешалось все: едва сдерживаемая ненависть рабочих окраин и безудержное ночное веселье сливок харьковского общества; лихорадочная спекуляция валютой и накладными на товарной бирже и глухие ружейные залпы, доносившиеся из Григоровского бора, куда водили на казнь приговоренных к расстрелу. В городском саду на берегу заросшей ряской Нетечи гремел оркестр и танцевали нарядные пары, а на Николаевской площади, против дома Дворянского собрания, ветер раскачивал трупы повешенных с прикрепленными на груди надписями: "Дезертир", "Бандит", "Большевик". В равной степени были переполнены как театры, где во время спектаклей стояли в проходах, так и тюрьмы, где заключенные голова к голове спали на цементном полу. Под реставрационную мастерскую Санаев снял для меня за весьма умеренную плату одноэтажный деревянный флигелек в одном из дворов по Пушкинской улице, почти рядом со штабом командующего Добровольческой армии генерала Май-Маевского. Это ветхое строение принадлежало не менее ветхому хозяину, который представился мне "бывшим воином и меценатом". "Бывший воин и меценат", живший в доме, выходящем окнами на улицу, предложил свои услуги в оборудовании мастерской. Но в переделках флигеля не было никакой необходимости: он и так вполне меня устраивал. Флигель состоял из трех комнат и кухни. Одну комнату я отвл под склад. Здесь у меня хранилось все, что требовалось для реставрации: тиски, прессы, подрамники, барсуковые кисти для лака, которые где-то раздобыл Санаев, пемза, рашпили, деревянные планки, предназначавшиеся для паркетирования, то есть для наклеивания на оборотную сторону картин, писанных на досках. Тут же на полках стояли банки с рыбьим клеем и венецианским терпентином (тоже заслуга Санаева: венецианского терпентина нигде не было), банки с маковым, льняным и лавендуловым маслом, со спиртом (во время своих посещений флигеля "бывший воин и меценат" проявлял к ним особый интерес), баночки с эфиром, скипидаром, соляной кислотой и канифолью. А в фанерных ящиках хранились запасы репчатого лука и чеснока, которые предназначались для протирки лицевой стороны реставрируемых картин. Собственно, мастерской стала вторая комната, большая и светлая, с окнами, не затененными деревьями сада. Третья же служила одновременно и приемной и спальней. Здесь мы спали на двух широких диванах, привезенных Санаевым из своего дома. Мы - это я и мой подмастерье Федор, пятнадцатилетний угрюмый паренек, отец которого, слесарь с Механического завода на станции Новая Бавария, был расстрелян в первые же дни захвата Харькова белыми. Взял я его к себе по просьбе члена подпольного губкома Ореста Григорьевича Ефимова, ведавшего группой "золотоискателей", единственного подпольщика, с которым я поддерживал постоянный контакт. Сообразительный и старательный паренек, ставший много лет спустя известным киевским реставратором картин и незаурядным художником-декоратором, очень мне пригодился, когда дела мастерской пошли в гору. Однако вопреки оптимистическим прогнозам Всеволода Михайловича произошло это не так скоро, как бы нам всем хотелось. Около месяца мы едва сводили концы с концами. И вполне возможно, что наше предприятие полностью бы прогорело, если бы не счастливая случайность, за которую следовало благодарить бога, присяжного поверенного Крупенника и... генерала Май-Маевского. Впрочем, наибольшую благодарность все-таки заслуживал умерший еще в середине XVII века Даниэль Сегерс, ученик знаменитого Яна Брейгеля Бархатного, или, как его еще называли, Цветочного. "Бывший воин и меценат", время от времени посещавший мастерскую, как-то привел с собой адвоката Крупенника, тучного, неряшливого человека, у которого, по слухам, водились большие деньги. Крупенник с барственной рассеянностью осмотрел наше немудрящее хозяйство, а на прощанье так же рассеянно заметил, что мог бы, пожалуй, предложить мне кое-что на пробу. Если я справлюсь с работой, то недостатка в заказах у меня не будет. А если нет, то тоже не беда - картина, которую он хочет предложить мне для реставрации, особого значения для него не имеет. Как я понял, речь шла о вещи какого-то третьестепенного фламандского художника, которая была приобретена Крупенником из чистой филантропии у одного бывшего царского чиновника. На следующий день Крупенник завез мне картину. Она была написана на дубовой доске, какие употреблялись для живописи во Фландрии (итальянцы обычно предпочитали доски из тополя), и покрыта потемневшим от времени лаком. Когда мы промыли поверхность картины, то смогли рассмотреть в деталях, что и как на ней изображено. Сквозь паутинку растрескавшегося лака на нас смотрела богоматерь в алой, плотно облегающей тело широкорукавной тунике и в накинутой на плечи синей мантии. На ее голове с распущенными каштановыми волосами был венок из хрупких, нежных лилий. На руках она держала голого младенца, который прижимал к груди такую же алую, как туника, розу. Обе фигуры были окружены пышными гирляндами роз, образующими над головой богоматери нечто вроде купола. Даже поверхностное изучение картины свидетельствовало о том, что Крупенник смыслит в живописи значительно меньше, чем свинья в апельсине. Какой там, к черту, третьестепенный художник! Фигуры святой девы Марии и Иисуса Христа, судя по рисунку и теплому, светлому колориту, были написаны кем-то из учеников Рубенса, скорей всего Эразмусом Квеллинусом или Корнелюсом Схютом, которые позаимствовали у своего великого учителя не только приемы живописи, но и секрет красок. Как известно, существует предположение, что Рубенс примешивал к маслу смолы. Во всяком случае, для его картин и картин некоторых его учеников характерны неразрывность и нерасплывчатость линий, проведенных кистью, что свидетельствует о большой вязкости используемых красок, которые великолепно приставали к гладкому меловому грунту. Итак, школа Рубенса. Но главным было другое - розы и лилии. Когда Рубенсу нужны были на картине цветы, великий фламандец обращался за помощью к Брейгелю Бархатному или Даниэлю Сегерсу, с которыми он постоянно сотрудничал. То же позднее делали и его ученики. Неужто Сегерс? Я поднес доску к окну и вооружился лупой. Никаких сомнений - это был "первый цветовод" в живописи, несравненный Даниэль Сегерс, о цветах которого один мой приятель говорил, что от них исходит не только свет лучезарного таланта, но и дивное благоухание всемирного розария. Розы в гирляндах казались только что срезанными садовником, на их тончайших лепестках ощущалась еще не просохшая влага утренней росы. Царицы цветов держали себя, как подобает истинным царицам: величественно, с прирожденной грацией, но без тупого высокомерия, которое свойственно только таким выскочкам, как долговязые гладиолусы или самодовольные тюльпаны. И если у девы Марии было счастливое лицо, то только благодаря им, розам. Кому не лестно оказаться в их обществе? Что ж, они привыкли приносить счастье. Это для них так естественно. Разве может быть иначе? Великолепная картина. Она явно стоила того, чтобы над ней основательно поработать. За прошедшие годы доска сильно покоробилась и пошла трещинками. Лак же пришел в полную негодность. Но сама живопись, насколько я понял, находилась в приличном состоянии: краски, которыми пользовались художники, отличались поразительной устойчивостью. Они не изменили своего цвета, не потускнели и не пожухли. Выдержал все превратности судьбы и тонкий меловой грунт, покрывавший доску. Таким образом, предстоявшая работа особой сложностью не отличалась. С ней бы справился и начинающий реставратор. Но, честно говоря, я все-таки волновался. И не только потому, что от результатов реставрации зависело будущее мастерской, а следовательно, и польза, которую мы сможем принести подпольщикам. Сегерс не мог не вызывать благоговения. Одна мысль, что случайная оплошность испортит доску, приводила меня в трепет. Федор, конечно, об этом не догадывался: внешне я держался вполне уверенно, как опытный хирург перед пустяковой операцией. Операция действительно была пустяковой. Но на "операционном столе" лежал не совсем обычный больной... Залив клеем трещины в доске, мы поместили ее в тиски. После этого я тщательно обследовал ее поверхность. Мало ли что? Слава богу, никаких неожиданностей. Вот и чудесно. Можно приступать к следующему этапу - смачиванию оборотной стороны теплой водой. Затем - пресс, вторичный осмотр и вторичный вздох облегчения: доска вела себя примерно, без фокусов. Все вытерпела умница-разумница. Я был преисполнен нежности и к ней, и к плотнику, который сделал ее три века назад, и даже к дубу, который некогда украшал леса Фландрии. Никто из них меня не подвел. Ну что ж, голубушка, потерпи тогда еще. Теперь уже недолго. Маленькая передышка, и мы вновь приступили к делу. После паркетирования я занялся удалением лака. Штука, должен вам доложить, деликатная и весьма скрупулезная: чуть-чуть перестарался - и все, живопись безвозвратно испорчена, уже ничего и ничем не исправишь. Обычно реставраторы снимают старый лак ватным тампоном, смоченным в смеси спирта, скипидара и эфира, а потом протирают очищенную поверхность льняным маслом. Просто, удобно и... рискованно, потому что эта смесь растворяет не только лак, но и краски. Правда, опытный реставратор, который поднаторел в своем деле, всегда чувствует то самое мгновение, когда следует остановиться, - будто тебя кто за руку хватает: достаточно. Но передо мной был сам Даниэль Сегерс. Поэтому, немного поколебавшись, я прибег все-таки к иному способу, примитивному, старому, как мир, трудоемкому, но зато более надежному. Для него требовалось немного канифоли и очень много пота. То есть несколько дней подряд я осторожно стирал лак подушечками пальцев. Участок за участком, сантиметр за сантиметром. Хотя вместе с лаком я до крови стер собственную кожу, боли я не замечал, вернее, просто ее не чувствовал. Короче говоря, поработали мы с Федором на славу. Никаких претензий Сегерс предъявить нам бы не смог. Мы к нему отнеслись внимательно, с должным пониманием и соответствующим почтением. После снятия лака оставалось лишь промыть поверхность картины, протереть ее чесноком, освежить маслом с копаем и покрыть новым лаком. Увидев свою доску после реставрации, Крупенник потерял дар речи. А когда я ему растолковал, кем написана картина, он молча полез за бумажником. Сумма, которую я получил, оказалась настолько внушительной, что подпольный комитет не только приобрел шрифт для типографии, но и выплатил хозяину флигеля арендную плату за будущий месяц. "Бывший воин и меценат" пришел в такой неописуемый восторг, что больше трезвым его никто не видел. Так я занял почетное место в группе "золотоискателей". Но подлинный триумф ожидал меня позднее, когда Крупенник в день ангела Май-Маевского преподнес генералу реставрированную нами доску. Не думаю, чтобы Май-Маевский был ценителем живописи. Но положение, как говорится, обязывает. Командующий Добровольческой армией выразил свое восхищение картиной. Цветы Сегерса напомнили генералу далекую юность и бал в Институте благородных девиц, куда он был приглашен вместе с другими юнкерами. По воспоминаниям генерала, в бальном зале тогда были точно такие же розы. Май-Маевский умилился и растрогался. А узнав, что картина реставрировалась, он помянул добрым словом реставратора. Этого оказалось более чем достаточно. Теперь уже не я искал клиентов, а клиенты искали меня. Тогда-то я и получил возможность во всех деталях ознакомиться со знаменитым поясом Димитрия Донского... Нет, нет, не гадайте! Все равно не угадаете. Пояс великого князя я увидел не в кабинете археолога и не в музее. Музея тогда в Харькове вообще не существовало: то, что большевики не успели вывезти при эвакуации города, было разграблено. Должен сказать, что известность, которую я приобрел, имела не только светлые стороны, но и теневые. Когда человек на виду, к нему начинают присматриваться. А это не всегда приятно, особенно если имеешь какое-то отношение к подполью... Между тем сразу же после того, как картина Сегерса была подарена Май-Маевскому, ко мне в мастерскую заглянул господин с остроконечной бородкой и в котелке. Он представился одесским негоциантом, интересующимся предметами искусства. Но по его липким, ко всему приклеивающимся глазам легко было понять, что если он и причастен к искусству, то к искусству совсем иного рода... "Филер", - сказал Федор после того как настырный господин покинул мастерскую. А затем я стал встречать в нашем саду некоего человека в котелке и с усами. Он настолько полюбил сад, что гулял здесь даже под проливным дождем. Иногда его сменял другой, тоже, разумеется, в котелке, но без усов. Тут уж мне консультации моего подмастерья не потребовалось: и так все ясно. Таким образом, мной интересуются и даже не пытаются это как-то завуалировать. Ну что ж... По рассказам Санаева я знал, что это еще ни о чем не говорит. Сыскное отделение, которое располагалось в гостинице "Харьков" на Рыбной улице и фактически являлось филиалом контрразведки, старалось, по возможности, иметь исчерпывающие сведения о самом широком круге лиц. Агенты отделения беззастенчиво перлюстрировали письма, нередко используя их для шантажа в своих личных целях, толклись на товарной и валютной биржах, где получали "сыскные" проценты от различных маклерских сделок, покрывали за соответствующую мзду уголовников и снабжали самыми разнообразными фактами контрразведку. Сыскное отделение стремилось знать все и обо всех - авось когда и пригодится. Почему же не уделить некоторое внимание популярному реставратору картин, который недавно обосновался в городе и снимает флигель рядом со штабом Добровольческой армии? Глядишь, и наткнешься на что-нибудь любопытное. А там и взятку можно сорвать. Реставратор-то процветающий, небось деньги куры не клюют! Обычная проверка. Тем не менее на душе у меня было тревожно, тем более, что я уже знал об аресте двух членов ревкома, выданных контрразведке каким-то провокатором. Что и говорить, подвал в Киеве был не так уж плох. Немного сыроват, немного темноват, но зато надежен... Мысль постыдная, но избавиться от нее я никак не мог. Как впоследствии выяснилось, улик против меня никаких не было. В контрразведке даже не предполагали, что я связан с подпольем. Искусствовед Василий Петрович Белов был вне подозрений. В его политической благонадежности не сомневались. И все же наблюдение за домом не было случайным. Мной интересовались, и интересовались весьма активно. Об этом я узнал от Санаева и Ореста Григорьевича Ефимова, с которым имел беседу на одной из конспиративных квартир. Вскоре после обстоятельного разговора с Ефимовым посыльный принес мне очень короткое и очень любезное письмо. Некто по фамилии Друцкий сожалел, что не имеет возможности нанести мне визит, и выражал надежду увидеть меня у себя на квартире между семью и восемью часами вечера. Господин Друцкий хотел надеяться, что его просьба не слишком меня обременит и я не откажу ему в этой любезности. Он был мне заранее благодарен, и так далее. В тот день мне не работалось. Хотя я и не имел чести быть лично знакомым с автором письма, некоторое представление я о нем имел: начальника контрразведки полковника Друцкого в Харькове знали все... x x x - Как вы легко можете догадаться, предстоящая встреча меня отнюдь не радовала, - усмехнулся Василий Петрович. - Совсем не радовала. Но выбора у меня не было. Начальник контрразведки жил на Рымарской улице, недалеко от так называемого Коммерческого сада. Он занимал обширную квартиру на втором этаже особняка, принадлежавшего богатейшему сахарозаводчику Стеценко. Внешне особняк особого впечатления не производил. Но уже лестница поражала своим великолепием: матовый, в виде чаши фонарь, зеленая широкая дорожка с медными спицами, чугунные, покрытые бронзой перила. Открывшая дверь горничная провела меня в высокую длинную комнату, обшитую резными панелями из дуба и карельской березы. Судя по письменному столу с бюварами, сигарочницами и портфелями, это был кабинет. Толстый ворсистый ковер, мягкая, спокойных тонов мебель... Все это свидетельствовало о том, что полковник любит комфорт и не лишен вкуса. Друцкий долго себя ждать не заставил. У начальника контрразведки было плоское бледное лицо, на котором выделялся большой, толстогубый рот. Крайне неприятное лицо. - Надеюсь, мое приглашение не нарушило ваших планов на сегодняшний вечер? Он был воплощением любезности. Пригласив меня сесть, спросил: - Вы ничего не имеете против лампопо? - Простите?.. - Холодное пиво, мед и лимон с ржаными сушками, - объяснил он. - Великолепно утоляет жажду. Когда-то его неплохо готовили в Купеческом клубе в Москве. - В Купеческом клубе не бывал. Толстые губы Друцкого растянулись в улыбке: - Знаю, Василий Петрович. Я про вас все знаю. Знаю, что ваш батюшка был офицером гвардии. Знаю о ваших заслугах перед отечеством по части изящных искусств, о ваших работах по ювелирному делу в Древней Руси... Полковник с видимым удовольствием перечислял факты моей биографии. Он явно стремился поразить меня своим всезнанием. Действительно, его агенты поработали неплохо. Но все же очень глубоко они, к счастью, не копали. Самое главное - мое сотрудничество с Советской властью, служба в Народном комиссариате художественно-исторических имуществ и командировка в Киев - Друцкому было неизвестно. И когда я это понял, ко мне вернулось хладнокровие. - Откуда вы все это знаете? Друцкий сделал рукой неопределенный жест и пододвинул мне бокал с холодным напитком. - Знать все - моя обязанность, - изрек он. - Но не буду кривить перед вами душой, милейший Василий Петрович: к вам у меня особый интерес... Я поставил бокал на столик. - Нет, нет, интерес не служебного порядка, - поспешно заверил он. - Было бы глупостью подозревать вас, искусствоведа, сына гвардейского офицера, в каких-либо симпатиях к красным. - И тем не менее за мной было установлено наблюдение, - скорбно заметил я. - Увы! Готов вам принести свои извинения. Надеюсь, наши сотрудники не доставили вам никаких хлопот? Меня бы это крайне огорчило. Я уверил полковника, что для особого огорчения у него причин нет. - Вот и прекрасно. Что же касается интереса к вам... Видите ли, Василий Петрович, я ведь не только офицер контрразведки, я еще и ценитель прекрасного, любитель русской старины... Некоторое представление об этой слабости полковника я имел: Санаев говорил, что Друцкий присвоил добрую треть нумизматического собрания из музея Харьковского университета. - Признайтесь, вас это, конечно, удивляет? Я признался. - Между тем ничего удивительного здесь нет. Веления разума и души не всегда согласуются друг с другом. Разум сделал меня офицером, а душа... Разве ей прикажешь? Душа по-прежнему тянется к прекрасному. Из дальнейших разглагольствований полковника я уяснил, что слежка и тайный сбор сведений обо мне осуществлялись именно по велению его души, которая, несмотря на все препятствия, продолжает "тянуться к прекрасному". Оказывается, Друцкий хотел проконсультироваться по поводу одного из произведений ювелирного искусства Древней Руси. Эта консультация для него очень важна. Поэтому, прежде чем ко мне обратиться, он вынужден был получить обо мне более полное представление не только как об ученом, но и как о человеке. Конечно, способ, к которому он прибег, не совсем обычен, но и время, согласитесь, Василий Петрович, тоже не совсем обычное. Ведь мы со всех сторон окружены врагами или людьми, которые в любую минуту могут стать таковыми. А просьба, с которой он обращается, носит сугубо конфиденциальный характер. По целому ряду соображений полковник не желал бы, чтобы о ней знал кто-либо помимо меня. Он очень рассчитывает на мою скромность и надеется, что я не обману его ожиданий. Что же касается самого Друцкого, то я могу не сомневаться в его умении ценить оказанные ему услуги. Полковник не какой-нибудь парвеню Крупенник, который отнесся ко мне как к обычному реставратору. Он, Друцкий, щедр и великодушен. У него широкая русская душа и не менее широкие возможности по достоинству вознаградить меня. Таким образом, мое счастье - в моих собственных руках. Мне оставалось лишь поблагодарить полковника за любезность, заверить его в своей скромности и спросить, чем я могу быть ему полезен. Друцкий начал издалека. - Мне, конечно, известно об исследованиях археолога-рисовальщика Федора Григорьевича Солнцева, который пришел к выводу, что шапка Мономаха и корона Астраханского царства изготовлены не в глубокой древности, а при первом царе из дома Романовых, Михаиле Федоровиче. Насколько достоверны выводы Солнцева? Я сказал, что Солнцев достаточно серьезный исследователь, который всегда пользовался глубоким уважением в среде коллег, но тем не менее его выводы нельзя воспринимать как абсолютную истину. Не исключено, что в данном вопросе он ошибался. Во всяком случае, и при жизни Солнцева, и после его смерти утверждение, будто шапка Мономаха и корона Астраханского царства изготовлены в начале XVII века, оспаривалось многими специалистами. В частности, директор Московской оружейной палаты Вельтман считал, что шапка Мономаха попала из Византии на Русь даже не при Владимире Мономахе, как гласит предание, а значительно раньше. По его мнению, она была прислана в 988 году византийскими императорами Василием II и Константином IX знаменитому киевскому князю Владимиру Святославовичу по случаю его крещения и женитьбы на их сестре, царевне Анне. Конечно, аргументация Вельтмана во многом уязвима, однако шапка Мономаха действительно очень схожа с византийской короной на монетах Василия II и Константина IX. Это сходство бросается в глаза каждому. Другие считают, что шапка Мономаха сделана греческими ювелирами в конце XIII - начале XIV века. Третьи относят ее к XV веку, основываясь на документальных сведениях о венчании этой шапкой в 1498 году внука Иоанна III - Димитрия. Во всяком случае, мнение Солнцева разделяют немногие. Друцкий слушал меня, не перебивая, но лицо у него было кислое. Видимо, он ожидал от меня более определенного и категоричного ответа. - А ваша точка зрения, Василий Петрович? - Основываясь на некоторых особенностях ювелирной техники, форме шапки, подбору драгоценных камней и документах, я бы лично отнес ее к тринадцатому веку или к началу четырнадцатого. - Но разве, в таком случае, она и другие великокняжеские регалии могли бы сохраниться до наших дней? - Вне всякого сомнения. "Большая казна", то есть наследственные сокровища великих князей - регалии Владимира Мономаха, венцы, золотые цепи, пояса, - всегда находилась под такой надежной охраной, что похитить что-либо было просто невозможно. - Но, видимо, следует учитывать, что Москва неоднократно подвергалась разграблению. Нашествие Тохтамыша, захват города князем Юрием, Василием Косым, Димитрием Шемякой... - перечислял Друцкий, проявляя неожиданную эрудицию. - Неужто вы считаете, что "большая казна" великих московских князей совсем не пострадала при всех этих передрягах? Я сказал, что именно так и считаю. - В распоряжении историков имеются достаточно убедительные документы - духовные грамоты великих московских князей. Отец Димитрия Донского, великий князь Иоанн Иоаннович Кроткий, завещает своему сыну "икону, золотом ковану, Парамшина дела", "пояс великий золот с каменьем в жемчуги", "коропку сердоничну, золотом ковану", золотую шапку, бармы и прочее. Те же самые вещи перечисляются в завещаниях Димитрия Донского и его сына, великого московского князя Василия Димитриевича. Действительно, когда Москвой овладел в 1433 году князь Юрий, он захватил и "большую казну". Но в дальнейшем по договору с Василием Темным "казна" была возвращена. Позднее точно так же вынуждены были вернуть хозяину московскую казну и Василий Косой и Димитрий Шемяка. - Это предположение? - Нет, факт. В духовной грамоте Василия Темного, составленной в 1462 году, мы находим уже знакомые нам по предыдущим завещаниям ценности. "А сына своего Ивана, - писал Василий Темный, - благословляю крест золот Парамшина дела, да шапка, да бармы, да сердонична коропка, да пояс золот большой с каменьем..." Как видите, ни князю Юрию, ни его сыновьям ничего не удалось утаить. "Большая казна" в целости и сохранности вернулась в Москву и перешла по наследству к Иоанну Третьему. - А золотой пояс Димитрия Донского в документах того врем