немцы наткнулись на наш заслон. Но мало кто в это верил. Нийдас сказал безнадежным тоном: -- С такой организацией обороны нипочем не остановить немецких дивизий. Хуже всего, что он во многом прав. Горкомовцы сами жаловались, что в Пярну нет согласованности между действиями воинских частей, истребительных батальонов и милиции. Об истинном положении на фронте здесь ни у кого нет объективного представления. В полдень мне приказали грузить на машину сложенные вещи. Их было немного: несколько ящиков, две пишущих машинки и разная мелочь. Я понял, что с минуты на минуту можно ожидать выезда. Выволакивая на двор очередную ношу, я каждый раз чутко прислушивался, не слыхать ли стрекота пулеметов или гула орудий. Но напряженный слух улавливал лишь фырчание моторов, топот шагов, обрывки фраз, крики детей, гудки поездов -- словом, самые обычные звуки. Меня послали в кабинет первого секретаря за каким-то пакетом. Я постучался и вошел. Секретарь стоял в кабинете один и смотрел в окно. Ушел небось в свои мысли. Я взял с краю письменного стола пакет в толстой бумаге и молча вышел, -- кажется, он даже не заметил моего ухода. А может, и заметил, но тут же забыл обо мне. Перед отъездом мы убрали помещение, даже расправили ковры. Если не считать расколоченных телефонных аппаратов, все оставалось в порядке. Я чуть не отстал от машины: колонна уже тронулась, и я едва успел вскочить на ходу в кузов последнего грузовика. Я встревожился за Нийдаса, но меня успокоили, сказав, что другой таллинский парень уже сел в первую машину. Вскоре после переезда через реку Пярну мы остановились. Кое-кто решил, что дальше мы и не поедем. Горком с исполкомом уже перебрались в школу в Ряама; туда, дескать, уже провели телефон. Я обрадовался, нашел Нийдаса и крикнул, что немцев должны задержать на реке Пярну, так что дальше мы не поедем. Нийдас не вылез из кузова, только перегнулся ко мне через борт и сказал укоризненно: -- Ну и младенец же ты! Все мое оживление улетучилось. Я поплелся назад к своей машине. Возле нашего грузовика о чем-то спорили. Кто-то требовал на четверть часа машину, потому что ему необходимо вернуться за женой. -- А зачем она осталась? -- Так вы ведь сами сказали ей в десять утра, что все разговоры об эвакуации -- это паника. А мне самому посоветовали выйти на работу. Незнакомец продолжал настаивать, что машина необходима ему во что бы то ни стало. Жена его коммунистка, и нельзя же, чтобы она попала в руки к немцам. Комиссар "истребительного батальона попытался утихомирить его: -- Теперь уж ничего не поделаешь. Не хотите же вы и сами угодить к немцам? Незнакомец обвел по очереди глазами всех и, не сказав ни слова, быстрым шагом пошел назад к мосту. Минут через десять по ту сторону реки послышались выстрелы. Пярнусцы сказали, что стреляют где-то возле электростанции. Кто-то спросил, слили ли бензин из цистерн нефтебазы или оставили его немцам? Все вокруг лишь угрюмо пожали плечами. Вскоре перестрелка затихла. Нийдас опять оказался прав: чуть погодя мы тронулись. В траншеи, вырытые на берегу Пярну, не спустился ни один красноармеец, ни один боец истребительного батальона. Я, конечно, не спец по военным делам, но неужели мы не сумели бы задержать немцев на реке Пярну хоть на несколько дней, а может, даже и на неделю-другую? Правда, красноармейцев в Пярну было немного. Всего-навсего охрана аэродрома и еще одна небольшая часть. Видимо, ребята из Латышского истребительного батальона были правы: основные силы Красной Армии отступили не на север, а на восток. Так или иначе, никаких крупных отступающих частей в Пярну еще не видели. Видно, не по силам мне разбираться в тонкостях тактики и стратегии. Ирония здесь не очень-то уместна, л понимаю, но не могу я поддакивать Нийдасу, будто большинство наших дивизий уже либо уничтожены, либо попали в плен и частей, которые могли бы защищать Эстонию, попросту не существует. Не могу я и не хочу верить Нийдасу. Сидя на корточках в грузовике, мчащемся к Таллину, я рассуждал про себя, что, если бы все воинские силы, находящиеся в окрестностях Пярну, -- мелкие соединения Красной Армии, пограничники, милиция, истребительный батальон -- заняли оборону на северном берегу реки, нам наверняка удалось бы задержать вра га. Ну хотя бы на день. К тому, же все говорят, что немецких войск здесь не так уж много. Речь идет не то о десанте человек в семьсот -- восемьсот, не то о передовой разведывательной части. В голове теснятся все новые и новые вопросы, на которые ни сам я и, видимо, никто из моих спутников не может ответить. Километров через десять опять останавливаемся. Спрашиваю, что за местность. Мне отвечают: Нурмин-ский мост. Но я что-то проглядел и реку и мост. Не до них мне было из-за всех этих мыслей. И тут вдруг я слышу, будто именно здесь хотят дать бой немцам. Я вижу мелкий узкий ручей, и в голове у меня опять полная каша. Широкую и глубокую реку Пярну с готовыми окопами на прибрежном косогоре мы оставляем без единого выстрела, а на берегу этого жалкого ручья хотим принять бой... Какой тут смысл? -- Лучше поздно, чем никогда. Кто это сказал? Какая разница кто? Я снова спрыгиваю с машины. Нашу колонну обгоняют армейские грузовики... Часть бойцов истребительного батальона в самом деле занимает позицию на берегу ручья. Возле моста возникает оживленная толчея. Я вижу, как командиры, разговаривавшие с секретарем, пытаются остановить проносящиеся мимо воинские машины. Я бегу к ним, будто я в состоянии остановить грузовики с красноармейцами. Чем ближе я подбегаю к мосту, тем отчетливее слышу раздраженные голоса, ругань, приказы. Майор в летной форме стоит посреди шоссе, машет руками и кричит. На него чуть не налетает тяжелый грузовик. Пролетающим с ревом машинам нет до него никакого дела. Некоторые грузовики сбавляют, правда, скорость и даже останавливаются, но тут же срываются с места. Лицо у майора багровеет, он разозлен. Военные, не сумевшие остановить ни одной машины, разводят руками. Один из них ругается. Немцам так и не дали боя на этом рубеже. Воинские машины не хотят подчиняться приказу чужих командиров: пошли вы, дескать, куда подальше, у нас свой приказ. Дальнейший путь в Таллин запомнился мне как безостановочная сумасшедшая гонка. Мы задерживаемся еще в Пярну-Яагупи и Мярьямаа, но оба раза поскорее срываемся дальше. В Пярну-Яагупи истребительный батальон отстал от нас. Сказали, будто он вместе с одной красноармейской частью в самом деле занял там оборону. В Мярьямаа мне запомнились напуганные женщины, которые требовали, чтобы мы немедленно ехали дальше. Потом нас атакуют самолеты, и минут двадцать мы лежим на животе в придорожных кюветах, а как только налет кончается, опять гоним дальше. В Арудевахе нам попадается навстречу какая-то красноармейская автоколонна, но я почти не замечаю ее. В Таллин прибываем почти затемно. Автоколонна пярнуского актива едет на Ласнамяэ и только там располагается на ночлег. Говорят, ранним утром они поедут дальше, в Нарву. -- Если бы нас не прикрепили к горкому, черт его знает, чем бы это кончилось для нас, -- сказал мне Ний-дас в Кадриорге. -- Истребительная рота, которую послали в Хяядемеесте, так и не вернулась. Немцы зашли им в тыл... Неужели он и впрямь считает, будто судьба войны уже решена? И вдруг меня словно по голове шарахнуло: а что, если завтра немцы подойдут к Таллину?  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Теплый вечер. Стрекочут кузнечики. Заложив руки под голову, лежу на спине и смотрю на редкие клочья облаков, такие переменчивые по краскам. Сперва они были белые, словно громадные пышные, мохнатые куски ваты. Потом нежно зарозовели, а по краям стали темными. Солнце давно опустилось за лес, растущий на каменистом склоне. А когда мы прибыли, оно еще светило высоко над верхушками. Лежать не очень приятно -- сено колется, но двигаться лень. Я еще чертовски усталый. А потом подумаешь: большое дело -- индийские факиры спят на гвоздях, а я не могу полежать на каких-то колючках. Пахнет свежескошенной травой. Кто-то говорит: -- Стоит погодка. Это Деревня. Так я называю мысленно высокого, крепкокостного человека, который появился в роте, пока мы были в отъезде. Он и в самом деле из деревни-- это все знают. Рассказывают еще, что серые бароны перебили его семью. Ворвались под вечер в дом, застрелили жену и детей. Одни говорят, что у него было трое детей -- дочка и двое мальчишек, другие утверждают, что двое -- парень и девочка. Но есть и такие болваны, которые все еще не верят, будто кто-то убивает детей и женщин. Съездили бы с нами в эту поездочку, небось перестали бы пожимать плечами. Деревня слегка напоминает мне милиционера из Вали, Юулиуса Вахтрамяэ. До чего же хочется знать, что с ним сейчас. Если он остался в Вали, так его наверняка расстреляли. Буржуи в Пярнумаа распоясались: -- Самая погодка для сенокоса. Это говорит Руутхольм. Вот уж кто двужильный! Ни дня не провалялся в постели. Даже в поликлинику не сходил. Такие, как он, никогда не дадут себе пощады, пока в них душа жива. От него я узнал фамилию флотского лейтенанта, который спас мне жизнь. Вечером, как только мы прибыли в Таллин, Руутхольм явился в штаб к пограничникам и рассказал о том, что мы видели в Валге, в Пярнумаа, от пограничников-то он и узнал имя нашего спутника: Сергей Архипович Денисов. Сергей Архипович Денисов. Этого имени я никогда не забуду. До меня доносятся голоса, я отрываю глаза от облаков, перевожу взгляд в сторону. Метрах в двадцати от меня сидят возле стога наш политрук, Деревня и другие. Всех я еще не знаю. Да и не диво: нас не было целую неделю, только позавчера ночью вернулись. В роте появились новые ребята, а кого-то, наоборот, перевели от нас. Странно, до чего отчетливо доносится от стога каждое слово. Уж очень, значит, тихо. Хотя, в общем-то, как сказать. Все вокруг полно стрекотания кузнечиков. Кузнечики? Интересно, кузнечики, кобылки и сверчки -- это все одно и то же? Или все они разной породы? Я рос на городской мостовой и всего этого не знаю. В деревне почти не жил. Когда-то, несколько лет назад, во время школьных каникул, я прожил месяц у своего дяди, у которого была такая же маленькая бобыльская усадьба, как и у Деревни, судя по его рассказам. Хотя нет, у Деревни, наверно, участок побольше. Ему прирезали земли. Он был членом волостной земельной комиссии, раздавал землю другим, да и сам тоже получил. За это серые бароны и хотели- его убить. А может, моему дяде тоже прирезали пару гектаров? Значит, и с ним могли разделаться? Хоть я и городской, мне в деревне нравится. Даже и теперь, хоть взрослым я почти не попадал в деревню. Проезжать на велосипеде по шоссе -- это еще не значит жить в деревне. Последнее самое лучшее воспоминание о деревне у меня -- о Меривялья. Прошлой весной мы там проводили воду на одну дачу. Иногда не успевали вечером вернуться в город и ночевали на месте. В первое же утро я проснулся от пения соловьев. Сразу за домом начинался низкий лесок, вернее сказать, кустарник, где росло много черемухи; в ней-то и заливались соловьи. Ничего подобного я еще не слыхивал. Невероятно мне это понравилось. Я вышел на крыльцо, чтобы послушать лучше. Можно было бы еще поваляться -- солнце только-только начало всходить, но спать я уже не мог. До того красиво они щелкали, заливались трелями, свистели, выводили всякие колена. Но разве Меривялья можно назвать деревней? Пожалуй, нет. Как и этот покос в Харку, пересеченный глубоким противотанковым рвом, в котором наш батальон занял оборону. Просто пригород. Отсюда до Нымме, Лиллекюла или Пельгулинна камнем добросишь. Если встать в полный рост и посмотреть назад, то отчетливо увидишь зубчатые стены Тоомпеа, башенку Карловой церкви, фабричные трубы и крыши окраины. Тем не менее наш батальон расположился в ожидании немцев именно тут. Далеко ли от нас фашисты? Я видел их два дня назад в Пярну. Нет, вру. Ни одного немца я не видел. Потом я слышал, будто возле Пярну-Яагупи натиск немцев попытались сдержать. Но после часа или двух боев пришлось все-таки отступить. Неохота про все это думать. Каждый раз, едва подумаешь, комок подступает к горлу. Лучше заниматься чем угодно, лишь бы отделаться от этих проклятых мыслей. Ребята, которые знают, что мы вернулись из Пярну, без конца пристают, чтобы я рассказал, как там все было. Мол, неужели правда, что немцы захватили на Рижском направлении Пярну и Мярьямаа и сегодня ночью могут подойти к Таллину? Чертовски неприятно подтверждать, что да, враги уже в Пярну. Но врать я не могу. Правда в тысячу раз лучше самой святой лжи. О падении Пярну газеты не сообщали. Город сдали совсем недавно, фронт у нас огромный. Но из-за того, что нет информации, люди нервничают. А неосведомленность -- лучшая почва для слухов. И слухи ходят самые разные. Самый страшный из них -- будто основные силы Красной Армии уже разбиты. Будто немецкие брониро-. ванные клинья раскололи наши войска на мелкие части, общее руководство парализовано, и дивизии и даже целые армии без конца попадают в окружение. Будто срок взятия немцами Москвы зависит уже не от нашего сопротивления, а только от скорости продвижения немецких ударных частей. Не верю я, не хочу верить этим разговорам, а вот Нийдас уверяет, будто все это так я есть. "Сам же ведь видел, что было в Валге и в Пярну..." Ясное дело, я все видел. Но, несмотря на это, не хочу и не могу верить тому, что сопротивление Красной Армии сломлено. Я не перестал надеяться. И по-прежнему жду нашего контрнаступления, Я рассказал Руутхольму про инженера Элиаса. -- А ты не ошибся? Ты уверен, что это и впрямь был наш главный инженер? В общем, приставал он ко мне, словно к ребенку, хотя оказалось, что Нийдас опередил меня, только Руут-хольм не захотел ему поверить. Я стоял на своем. И заметил, что мой рассказ очень удручил Руутхольма. Конечно, то, чтр я узнал Элиаса, меня самого тоже не обрадовало, но для Руутхольма это оказалось еще большим ударом. Он даже упрекнул меня, почему я не сказал ему про Элиаса сразу, тогда нам удалось бы разведать кое-что об инженере еще в Вали. Я уклонился от ответа и начал рассказывать, что с нами было дальше, в Пярну. Нийдас уже успел рассказать ему и об этом. Но Ру-утхольм и тут не очень ему поверил. Мне отчаянно захотелось вдруг вскочить и заорать, что ожидать вот так немцев -- это глупость и даже предательство. Не здесь, под самым Таллином, должны мы поджидать противника, нет, надо двинуться фашистам навстречу. Но запал мой тут же сникает, в душе остается лишь недовольство всем этим. Для того я, выходит, вступил в истребительный батальон,' чтобы валяться на сене? И самый мучительный из всех этих страхов: а вдруг и в Таллине произойдет то же самое, что в Пярну? Нийдас побывал утром в городе и теперь ходит сам не свой. Главный штаб флота уже перебрался на корабли. Райкомы и наркоматы не то уже выехали из Таллина, не то выезжают. -- Ну и пристраивался бы в распоряжение какого-нибудь наркомата! Он посмотрел на меня, как на полоумного. -- Полегче, братец. Если бы не я, не уйти бы тебе из Пярну живым. Я не меньший советский патриот, чем ты. Но, к счастью, не страдаю куриной слепотой. Чем лучше я узнаю Нийдаса, тем он мне невыноси мее. Нет, в самом деле, мы с ним скоро вконец разругаемся. Бухгалтера Тумме тоже злят разговоры Нийдаса. Он, конечно, воспитаннее меня и не позволяет себе отбрить заведующего мастерской едким словцом. Пялиться на облака -- это все-таки не спасает от мучительных мыслей. Мысли возникают сами по себе, никак от них не отвяжешься. Я поворачиваюсь на бок и снова говорю себе, что неплохо бы подложить под бок охапку сена, А потом думаю: все равно это идиотство -- валяться тут и пялиться на облака. Но что же мне делать? Наше боевое задание -- ждать противника -- разве не все едино, как в ожидании убивать время: стоя, сидя или лежа. Поворачиваю голову и вижу перед собой ноги. Две голые девичьи ноги, подколенки и край платья. Стройные, загорелые ноги так близко от меня, что я мог бы коснуться их, если бы захотел. Но я не смею и не хочу этого. Я даже пугаюсь, мне вдруг становится жарко. В тот же миг я понимаю, что меня просто не заметили, и перестаю дышать, чтобы не привлекать к себе внимания девушки. К счастью, ноги начинают удаляться, и я могу наконец-то перевести дух. Я набираю в легкие побольше воздуха, но набираю все-таки с опаской, чтоб Хельги не оглянулась. Не хочу смущать ее. Чудно -- мне все еще жарко. Я смотрю, как наша санитарка удаляется, и мне вдруг становится жаль, что она уходит. Что она не заметила меня и что я не рискнул вздохнуть погромче. Вот бы славно перекинуться с ней словцом-другим. Ну, хоть про облака: какие они разные каждую минуту, как меняют цвет, если бы уж не пришло в голову ничего поумнее. Или, к примеру, о немцах, которые могут явиться сюда с часу на час. Хотя нет: о войне и о том, что нас ожидает, я бы не хотел с ней говорить, лучше о чем-нибудь совсем другом, более приятном. О чем-нибудь таком, что не гнетет душу, о чем было бы легко и приятно разговаривать. Наверняка сказал бы что-нибудь пустое и никчемное -- при женщинах я всегда теряюсь. Вот Нийдас, тот наоборот: так и расплывается... Будь у меня человеческое лицо, тогда хоть окликнул бы ее, но небось глазеть на меня -- радость небольшая. Вся щека и бровь в сине-лиловых пятнах, самому и то страшно смотреть в зеркало. Хельги меня жалеет. Руут-хольм почти силой сволок меня к батальонному врачу, после чего Хельги и сказала, что ей меня жалко. И еще сказала, что мы вели себя очечь мужественно. Мне сквозь землю хотелось провалиться. Слава богу, что она не сказала "героически", а то совсем бы оглушила. Черт его знает, чего ей там напел Нийдас. Если для того, чтобы стать героем, только и требуется, чтобы вытерпеть хорошую взбучку, тогда каждый второй парень настоящий Калевипоэг. Хельги идет вправо, где лежат рядом Тумче и Нийдас. Конечно, ради этого Нийдаса. Сам себя не понимаю, но не .хотелось бы, чтобы она подходила к Нийдасу. Бог его знает, но вряд ли на кого другого я стал бы смотреть с таким же удовольствием, как на нее. Чем старше я становлюсь, тем больше начинаю понимать, что человек чертовски сложное существо. Он редко сам понимает, чего хочет, а еще реже поступает так, как ему следовало бы. Подойдя к Тумме и Нийдасу, Хельги садится рядом с ними. Подтягивает по-девчоночьи коленки и одергивает платье. Я слышу, о чем они разговаривают. Правила хорошего тона запрещают, конечно, подслушивать чужие разговоры, но что же мне делать, если мне слышна каждое слово? Хотя не приходится отрицать, что временами я должен напрягать слух, чтобы чего не упустить. Тумме говорит заботливо: -- Смотри не простудись. Он разговаривает с Хельги по-отцовски. Не то что Нийдас с его медоточивым до приторности голосом. -- Я не мерзлячка, -- говорит девочка. Странно, для меня она все еще девочка, а не девушка. -- Сегодня теплый вечер. -- Скоро станет прохладно, вон из лощины туман поднимается. Это говорит Тумме. По непонятной причине Нийдас не очень торопится вступить в разговор. Лежит, помалкивает. Неужели он решил ограничиться на сегодня лишь многозначительными взглядами? Озлобился я на Нийдаса, но тут уж ничего не поделаешь. -- И в самом деле туман. Это уже голос Нийдаса. Хельги. Что-то скучно становится. Заставили нас тут (она показывает рукой на город) сидеть, надоело. Нийдас. Да вот и мы не знаем, чем бы заняться (эти слова я едва слышу). Никто здесь ничего не знает. Вы не знаете, Таавет не знает, я не знаю (голос его звучит все глуше). Комроты не знает -- я только что говорил с ним, -- комбат тоже не знает. С последним я, правда, не беседовал (господи боже мой, какие тонкие слова он употребляет!), но если бы знал он, так знали бы и мы. Хельги. Так вы думаете, немцы уже близко? Нийдас. Завтра уже могут подойти к Таллину. Хельги. Неужели это правда? Нийдас. К сожалению, да. Тумме. Да не верь ты ему. Хельги. Вы меня прямо испугали. Я срываю стебелек и начинаю яростно грызть его. Нийдас. Надо привыкать. После того, что я пережил в Пярну, меня больше ничем не удивишь и не испугаешь. Нет, честное слово, настоящая свинья. Ни с кем он не смеет так разговаривать, а уж тем более с Хельги, которая ждет какого-то чуда. Тумме. Удивляюсь я словам твоим, удивляюсь. Вот это настоящий человек -- наш бухгалтер. А я-то считал его аполитичным интеллигентом! Когда же наконец я научусь разбираться в людях? Хельги смеется. Чудесная девушка! Как бы там, на фронте, ни было тяжело, опускать голову все равно нельзя. Терпеть не могу патетики, но, по-видимому, иногда она чертовски нужна. Чем занимается Нийдас, я не вижу и не слышу. Но тут раздается его голос: -- Пожалуйста, вот вам мой пиджак, сами видите, я в свитере. Я и сам вижу его светлый свитер. Нет, вы только послушайте: "Свитер!" Этот Нийдас обязательно носит или свитер, или джемпер, или пуловер, но только не фуфайку. Небось такое слово в зубах бы у него застряло. Хельги. Нет, спасибо. Вот молодчина, что не взяла его пиджак. Она поднимается, хочет уходить. Нийдас тоже встает. -- Я с вами, -- говорит он так тихо, что я не уверен, сказал ли он это. Он все-таки накидывает на плечи Хельги свой пиджак, и оба уходят. Это меня печалит. Я вижу, как Таавет Тумме смотрит им вслед. Могу побожиться: ему тоже неприятно, что Нийдас увивается за Хельги. Но не мог же он сказать: слушай, красавчик, да отцепись ты от девчонки. Спрашиваю себя, а, какое мне дело до отношений Хельги и Нийдаса. Иронизировать и насмехаться над собой, конечно, можно, но как-то грустно, что Хельги не сумела скрыть, насколько ей приятно провожание Нийдаса. Я поднимаюсь и бреду к Тумме. Мы закуриваем, заводим разговор о разных разностях. О том, какая прекрасная погода, как чудесно пахнет скошенное сено, какие отличные музыканты кузнечики, что весь луг звенит от их стрекотания, -- словом, разговоров хватает. Тумме, похоже, хорошо разбирается в кузнечиках. Он даже объясняет мне, как они поют. Трут задними лапками, совсем как скрипачи смычком по струнам. Ни с того ни с сего Тумме переводит разговор на Нийдаса: -- Впитывает в себя, словно губка, все слухи подряд, вот и перестал разбираться, где правда, где брехня. Внушает себе всякую ерунду, да еще и другим настроение портит. Что-то с ним происходит, с Тааветом Тумме. То ли тоже расшалились нервы, то ли Нийдас довел его своими разговорами. Смеркается. Под кустом тускло поблескивает винтовка Нийдаса. Он все еще не вернулся. Никому из нас не хочется спать. Сидим, словно сторожа, и курим папиросу за папиросой. Небось если бы Нийдас вернулся, так давно бы уже храпели. А теперь сверлим глазами тьму, словно волки. В час появляется командир взвода и отдает распоряжение, чтобы Тумме вместе с Нийдасом пошли патрулировать шоссе, Тумме говорит, что Нийдаса нет, что он, наверно, заболтался с парнями в соседней роте. Командир взвода ругает нарушителей дисциплины. Я вызыва-юсь идти вместо Нийдаса, и мы с Тумме два часа патрулируем по шоссе. Вернувшись назад, мы не находим Нийдаса. Винтовка его по-прежнему валяется под кустом. Тумме бормочет себе что-то под нос. До меня долетает только одно слово: "Паразит". Он, видимо, и зол и огорчен. Я тоже чувствую себя неважно. Нийдас не является и утром. Тумме предлагает мне пойти поискать Хельги и пого* ворить с ней. Я уклоняюсь. Не могу себе представить, о чем говорить с Хельги. Не спрашивать же мне: "Куда делся товарищ Нийдас?" Нет, на такое я не осмелюсь. Ни за что на свете не стану обижать нашу санитарку. Пускай Таавет Тумме один сходит. Как-никак они живут в одном доме, по возрасту Тумме годится ей в отцы, да Хельги и относится к нашему бухгалтеру будто к заботливому дядюшке. Расспросы Тумме, конечно, не так ее обидят. Настроение у нее, конечно, все равно испортится, но мое присутствие еще больше усложнит положение. Так я, во всяком случае, чувствую. Вернувшись после разговора с Хельги, Таавет Тумме говорит: -- Шкура. Это он про Нийдаса. Человек он деликатный и не пересказывает мне свой разговор с Хельги. Попросту сообщает, что Нийдас и в самом деле долгое время был вместе с Хельги -- не то час, не то целых два, этого девушка не могла точно вспомнить, -- но потом они расстались. Нийдас распрощался, и Хельги решила, что он спешит вернуться в роту. Что делать? Посовещавшись, мы в конце концов решаем доложить обо всем политруку, -- парень-то он свой. Руутхольм советует нам помедлить с официальным рапортом: вдруг Нийдас просто в самоволке? Смешное дело! Люди мы взрослые, в истребительный батальон вступили добровольно, а по ночам тайком убегаем в город! Даже несмотря на то, что здесь никому не запрещают заглянуть домой, на работу или, смотря по обстоятельствам, еще куда. Не умеем мы соблюдать дисциплину. По глазам Тумме я понимаю, что не очень-то он верит в возвращение Нийдаса. Но кто его знает? В полдень Хельги заглядывает к нам в роту. Не находит Тумме -- и заговаривает со мной. Спрашивает у меня прямо, без всяких подходов, вернулся ли уже товарищ Нийдас. Приходится сказать ей "нет". На глаза Хельги внезапно наворачиваются слезы. -- Лживый, лживый, лживый! Это вырывается у нее как бы помимо воли. Я пробую успокоить ее, в таких делах я ужасно неловкий. Если бы я знал, где найти Нийдаса, мигом побежал бы и приволок бы его силой. Вечером мы все трое склоняемся к предположению (порой и меня тянет к этим вычурным словечкам), что Нийдас все-таки дезертировал. Как еще иначе назвать его самовольный уход? Чувствуем мы себя довольно паршиво. Словно бы он всех нас оплевал. На другой день я спрашиваю Тумме: не знает ли он, где живет Нийдас? Оказывается, знает. -- Так сходим. Скажем ему в лицо, что настоящие люди так не делают. Сам вступает в истребительный батальон, а потом дает тягу. Прочистим ему мозги. Моя запальчивость не очень-то нравится Тумме. Он говорит как-то уклончиво: -- Вряд ли, он сидит и ждет нас. -- А все-таки сходим! -- упрямо настаиваю я. -- Если он не совсем подонок, то, может, и вернется. -- Не вернется. Слишком хорошо я его знаю. Но я упрямый. Если уж забору что в голову, не так-то легко меня сбить. -- Все равно сходим! Хоть выскажу ему все в лицо. -- Я бы тоже высказал, -- говорит Тумме, становясь вдруг словоохотливым, -- да не хочется с ним встречаться. Извините меня, но сейчас я думаю о'Нийдасе самое плохое. Мы вчера тут поспорили и наговорили друг другу грубостей. Я сказал ему, что он из тех, кто думает только о своей шкуре. Кто от страха, что другие видят их насквозь, напяливает на себя панцирь хитрых высоких слов, высасывает из пальца всякие предположения, оправдания и теории, кто все высмеивает и критикует, да еще ноет и скулит. Выходит, лучше плакаться и при этом предоставлять другим бороться с врагом, чем самому делать все возможное, чтобы задержать наступление немцев, хотя бы на миллиметр? Нет, такое умнича-ние и гроша ломаного не стоит. Помолчав, он добавляет, как бы смутившись! -- Простите, я снова взорвался. И, как бы опережая мои слова, заканчивает: -- Нам его не перевоспитать. Слушаю его и сам себе не верю: неужели это наш бухгалтер? Тем не менее я продолжаю агитировать Тумме. Я, конечно, тоже перестал уважать Нийдаса. Ясное дело, если человек смылся из батальона, он и гроша не стоит. Теперь, задним числом, и его поведение в Пярнумаа выглядит как трусость. Он ведь не сделал даже попытки оказать сопротивление бандитам -- поплелся за ними, словно овечка. Впрочем, оставим это. Я хочу разыскать Нийдаса и поговорить с ним только ради Хельги. Уж очень она сейчас несчастная. Ходит, глупая, с красными глазами. Наверное, и улыбнуться не в силах. Вот если бы она с прежней беззаботностью расхохоталась, тогда я сразу отстал бы от Тумме. Словом, я не оставляю Тумме в покое, пока он не соглашается. Политрук мало верит в нашу миссию, но не запрещает нам сходить в город. Тумме оказался прав: мы не застаем Нийдаса. Его мать говорит нам, будто Энделю дали важное поручение. Все это весьма туманно, хоть мать и пытается объяснить нам, какие ответственные дела возложены на ее сына. Выходит, будто Нийдаса куда-то командировали. Мы, конечно, не пробалтываемся матери, что ее сыночек предал своих товарищей. Зачем огорчать старуху? Ей и без нас хватает забот. Терпеть не могу таких жутко принципиальных типов, которые видят свое высокое призвание в том, чтобы растравлять всем душу. -- Соврал он, значит, матери, -- сказал я на улице Тумме, догнав его. Но ему не хочется болтать, И некоторое время мы идем молча. У меня возникает желание зайти в главную контору. Лучше бы оно не возникало. Я забываю о моем разукрашенном синяками лице. Лишь после того, как конторщицы начинают ахать и охать, я соображаю о своей промашке. Боже упаси от этих конторских барышень! Мужчины, те не стали бы спрашивать: где, мол, вы так подрались? Меня спасает Тумме. -- Наш молодой мастер (черт подери, и он тоже поддевает) попал в плен к фашистам, -- сообщает Тумме очень серьезным голосом, -- дрался он, это точно, и не в кабаке себе на потеху, а воевал с настоящими бандитами. В женщинах пробуждаются сочувствие и любопытство, и, чтобы как-то отделаться, я вынужден сострить, будто боксировал с самим Гитлером. Конторщицы обижаются, но все же оставляют меня в покое. Вечером того же дня меня отыскивает в батальоне Ирья. Лийве. Это совсем выбивает меня из колеи. Я успеваю заметить, что она совсем растерянна и не знает, как приступить к разговору. -- Вы попали в Пярнумаа... к ним в руки? -- неуверенно начинает она. Я киваю. -- Среди них был и Эндель Элиас? В ее больших глазах столько отчаяния и боли, что я предпочитаю смолчать. -- Скажите мне честно. Я по-прежнему не раскрываю рта. -- Говорят, будто вы его видели. Тяжело отнимать у человека последнюю надежду. Я этого не умею. Качаю в ответ головой, словно я немой и могу объясняться только знаками. -- Прошу вас, не скрывайте от меня ничего. И тут мне вспоминаются назойливые расспросы Руутхольма: "А ты не ошибся? А ты уверен, что это был наш инженер?" До чего же мне сейчас хотелось бы, чтобы я и в самом деле ошибся! А может, я и вправду ошибся? -- Нет, я не видел там... главного инженера, Ей-богу, в этот миг мне самому кажется, что тогда, в Вали, я обознался. Взгляд Ирьи Лийве меняется. Глаза ее как бы оживают. -- Это правда? -- Кто вам сказал, что я видел Элиаса? Она не отвечает, но готов побиться об заклад, что это был Нийдас. Нийдас же говорил нам, что он ходил в наркомат. Небось столкнулся там с невестой Элиаса и выболтал ей все. -- Так, значит, вы не встречали... Элиаса? -- Нет. Сказав это, я почувствовал, что если она задаст мне этот вопрос в третий раз, то я не удержусь и скажу правду. Сейчас, когда я снова валяюсь под стогом и гляжу на кучевые облака, я уже не уверен, правильно ли я поступил. Может, все-таки следовало сказать правду. За эти дни, что я провел в батальоне, мне стало малость легче. Во-первых, немцы не подошли к Таллину, их задержали возле Мярьямаа. Во-вторых, настроение в батальоне бодрое Всевозможные слухи тревожат меня уже гораздо меньше. Да я их почти и не слышу: ведь Нийдас так и не вернулся. Да, бойцы из Пярнуского истребительного батальона оказались не из пугливых. Прекрасные ребята -- сам черт им не страшен. Голову на отсечение, что рота, попавшая под Хяядемеесте в окружение, не подняла руки вверх, а мужественно билась до конца. Не знаю, насколько глубоко немцы продвинулись на Тартуском и Вильяндиском направлениях. Судя по разговорам, и Тарту и Вильянди уже сданы. В сводках Информбюро названия эстонских городов все еще не появляются. Но теперь я знаю немножно больше насчет того, что происходит в секторе Пярну -- Таллин. Немцам не удалось продвинуться дальше Мярьямаа. По всем данным, они наткнулись там на сильное сопротивление частей Красной Армии. Наш истребительный батальон по-прежнему занимает оборону в районе между озером Харку и Мустамяэ, но над Таллином, кажется, не нависает уже непосредственной угрозы. Может быть, через* несколько недель или даже через несколько дней положение снова станет критическим, но в настоящий момент напряжение значительно спало. В душе я доволен, что решено защищать Таллин до последнего. Так или иначе, Таллин мы легко не отдадим. Теперь я уверен почти на все сто, что немцам не овладеть столицей нашей республики. Хотя положение на эстонском отрезке фронта стабилизируется, все-таки моя мама и сестры в ближайшее время уедут в эвакуацию. Какой им смысл оставаться в самом пекле боев? Пусть поживут где-нибудь на Волге, а когда гитлеровцев вышвырнут из Эстонии и всего Советского Союза, приедут назад. Уж как-нибудь они там проживут. Понятно, покидать свой дом даже и ненадолго -- дело тяжелое, но погибнуть от случайной авиабомбы --это уж совсем глупо. Я, кажется, говорил, что мама еще раньше собиралась уехать в советский тыл. Но до сих пор я возражал. А мама всегда со мной считается, все равно как с отцом. Думаю, что мой отец был или коммунистом, или хотя бы социалистом. Конечно, не социалистом из господ, а честным социал-демократом, боровшимся с буржуазной властью. Я уже говорил мимоходом, что однажды в нашей квартире был обыск. Ничего подозрительного не нашли, полицейские и шпики ушли с носом. Пораскидали все из шкафов и ящиков столов, и сестры мои очень испугались, но я только смотрел на этих гостей со злобой. Позже, когда я малость повзрослел, мама рассказала мне, что в тот раз у нас искали запретную литературу, подозревали, что отец привозит из заграничных портов красные брошюры и газеты. Отец и в самом деле этим занимался, но ничего подозрительного он дома не держал, а сразу относил куда следует. Я уже побывал у нашего домохозяина и сказал, чтобы он сохранил за нами квартиру, если мама и сестры эвакуируются. Я останусь в Эстонии и буду по-прежнему платить за жилье, а если со мной что-нибудь случится, то мама, когда вернется из России, уладит все как положено. Хозяин пообещал мне не только сохранить квартиру за нами, но и последить за тем, чтобы ничего из нашего добра не пропало. И я знаю, он это сказал не просто так, он слово сдержит. Он стал какой-то тихий и перестал со мною спорить. Жалуется только, что сына его все равно призовут в армию, а что тогда будет с парнем, одному богу известно. Я спросил его, где Хуго. Он ответил, что пошел работать на железную дорогу. Я сказал ему, что с уклоняющимися от мобилизации обходятся чертовски строго. Хозяин зыркнул на меня пытливо и сказал: нет-нет, ни он, ни его Хуго не пойдут против закона. Семья их всегда подчинялась распоряжениям властей. Другое дело, если Хуго по здоровью, по работе или по какой другой причине получит отсрочку и всякое такое... В конце концов он разговорился и посоветовал мне быть поосторожнее и не соваться куда не надо. В Пярнумаа мне повезло, но в другой раз может и не сойти так легко. Откуда он узнал, что было в Пярнумаа? Наверно, сестры наболтали. Подслушали мой разговор с матерью и разнесли по всему дому. Бабы все такие. И старухи, и девчонки. А может, просто похвастались: какой, дескать, у них брат? Надо бы немножко вложить им ума, чтобы научились держать язык за зубами. Вот я собираюсь вложить им ума, а сам ведь ни одну из сестер и за косички не дернул. Слишком жалел. Ребята из нашего района быстро усвоили, что у Рийны и Эллен есть брат. Я уже разогнал нескольких не в меру ретивых ухажеров. Небольшая зарядка перед сном приносит иногда пользу. Но в последнее время моим сестрам что-то разонравилось мое заступничество. Странный народ! Не хотят, чтобы их брат призывал к порядку слишком уж развязных молодчиков. Говорят, я всех распугал и никто с ними не танцует! Танцуйте, дурочки, но с теми, кто не норовит в первый же вечер целоваться с вами в подворотне. Вот стукнет вам по шестнадцать, тогда обе получите волю, но не раньше. Рийне уже скоро будет шестнадцать, а вот Эллен придется еще немножко потерпеть. Ну, я, конечно, преувеличиваю. Во-первых, сестры мои никакие не вертихвостки, а во-вторых, я вмешиваюсь только тогда, когда они сами же и просят избавить их от слишком назойливых кавалеров. Честно говоря, жаль, что они уедут. Вздорные они, конечно, и кокетки, и пустомели, и ветреницы, и язвы, и непослушные, и своенравные, и вообще ужас какие невыносимые, но уж больно я к ним привык. Ведь они мои сестры, и кто о них позаботится там, в России? Ну, ясное дело, мама. Но разве ей одной справиться со всеми заботами? Во время политбеседы у нас возник спор. Нашему политруку нравится, когда ребята не поддакивают каждому его слову, а высказывают и свое мнение. Он не из тех начальников, кто любит без конца командовать и поучать. Еще вчера Руутхольм сказал мне, что вообще-то он как политработник тут и не нужен. "Ну что я вам буду объяснять, если вы все и сами понимаете так же хорошо, как я. Ведь если бы не понимали, так и не вступили бы в истребительный батальон". Он, конечно, немножко преувеличивает. Из всех людей в нашей роте он, безусловно, лучше всех разбирается в политике. Сразу видно, что проглотил пропасть умных книг, про империализм рассуждает так, будто сам был президентом какого-нибудь международного концерна. И ведь при этом ходил в школу не больше моего, а меньше. Откуда же монтажник центрального отопления мог набраться столько ума? Не всему же он научился за тот год, что проработал директором. Поразительный, ей-богу, человек -- все лучше это вижу. Впрочем, хватит о Руутхольме, уж очень я отвлекаюсь. Спор начал я. А именно, заявил, что в Эстонии происходит гражданская война. Прямо не дает покоя, что в Пярнумаа оказалось так много лесных братьев и что они вели себя так нагло. До поездки на особое задание меня не особенно беспокоили разговоры о бандитах. Экая важность, думал я, если один-другой сумасшедший засел в кустах! Но в Вали я убедился, что дело это вовсе не такое простое. А после увиденного в Вяндре я понял, что лесные братья -- сила совсем не шуточная. И вдруг меня шарахнуло, будто громом с ясного неба: не происходит ли у нас в Эстонии нечто такое, что было в России после Октябрьской революции и про что написано в "Кратком курсе". Не в таком, разумеется, масштабе, не с таким, разумеется, четким делением на два фронта, но, по сути, в общем-то похожее. Мне было очень интересно, что на это скажет Руутхольм. Политрук не согласился со мной. По его мнению, я преувеличил роль бандитизма. В лице лесных братьев мы, как он уверяет, имеем дело вовсе не с организованной военной силой, а с крошечными отрядами буржуазии, действующими хаотически и вразброс. А гражданская война -- это совсем другое, чем разгон бандитских шаек, захватывающих провинциальные исполкомы. Диверсионные акты лесных братьев еще не могут изменить характера войны. Даже и с чисто эстонской точки зрения, главное в ней -- всенародная борьба с немецким фашизмом. И тут спор сразу стал общим. Мне очень нравится, что Руутхольм не считает нас мальчишками, чье дело -- лишь запоминать и заучивать все то, чему он нас учит, как воспитатель по должности и призванию. Деревня поддержал меня. Он рассказал, что в сороковом году кайтселийтовцы из крупных хуторян закопали или спрятали иным манером винтовки, патроны и даже пулеметы. Они явно радовались началу войны и, чем дальше отступала Красная Армия, вели себя все наглее. Новоземельцам открыто угрожали местью, и едва распространились слухи, что немецкие войска захватили Ригу и подходят к границам Эстонии, как в деревнях и на проселках загремели выстрелы. В городах, быть может, и впрямь, как это теперь называется, идет всенародная война, а в деревне люди разбились на два совершенно четких лагеря. Кое-кто не решается поддерживать советскую власть из страха. Боятся, что с ними будет завтра, когда войдут немцы. Отступление Красной Армии сделало людей осторожными. Сельскому человеку, который десятью канатами привязан к своему клочку, не так-то легко покинуть отчий дом, а если ты теперь открыто выступишь против бандитов, то, как только придут немцы, деться тебе будет некуда: кулаки и главари Кайтселийта тебе глаза выклюют или сразу заколотят в землю. Я распалился и начал валить все в одну кучу. Боюсь, как бы Руутхольм не счел меня болтуном. Сказал даже о том, что и я воевал с бандитами и едва выцарапался из их когтей, а теперь самому стыдно за эту похвальбу. Я сказал еще и то, что, конечно, Вали -- это медвежий угол, но вот Килинги-Нымме или Вяндра, где бандиты вывесили сине-черно-белые флаги, -- это ведь крупные поселки. Лесных братьев вовсе не так мало, как мы думаем. Приспешники старого строя еще до войны попрятались по лесным деревням, сколотили вокруг себя единомышленников, а кое-где и пролетарию задурили голову. И пошел, и пошел. Я словно втягиваю других со мной в спор, чтобы меня опровергли и разогнали все страхи в глубине моей души. Как приятно было бы услышать от ребят: да не мели ты чушь, Олев! Напрасно ты перепугался, наш народ -- это монолит и обрушится на немцев весь целиком, как валун. Что-то в этом роде мне и сказали, но до конца меня не убедили. Чем дольше я думаю об этом споре, тем яснее мне становится, что все мы одного мнения. Из-за чего ми ломали копья? Только из-за того, как назвать кровавые дела классовых врагов. Гражданской войной, как я, выступлением антисоветских элементов, как политрук, или бандитизмом. Сегодня вечером пойдем в ночной обход. Руутхольм сказал, что нам придется проверить дом за домом несколько кварталов. Нашему батальону приказали прочесать очень большой район. Весь участок между Пярнуским и Палдисским шоссе и даже больше. Ребята из нашего батальона иногда патрулируют на улицах этого района, и мы прочесываем временами тот или иной квартал. До сих пор в городе, во всяком случае в нашем секторе, ничего особенного не случалось. Но я понимаю, что осторожность помешать не может. В Вали я на своей шкуре испытал, что значит потерять бдительность. В Таллине, само собой, тоже хватает сомнительных личностей, выжидающих удобного момента, чтобы послать нам пулю в спину. Перед выступлением, в обход командир роты Мюрк-маа выстраивает нас и взывает к чувству долга. -- Глядите в оба! -- говорит он. -- Всех подозрительных задерживать. Если кто попробует улизнуть -- хватайте! Кто окажет сопротивление, по головке не гладьте. Понадобится -- применяйте и оружие! Руутхольм уточняет: -- Оружие применяйте лишь в том случае, если на вас нападут и вы не сумеете защититься иначе. Мюркмаа из тех, кто любит, чтобы последнее слово оставалось за ними, и поэтому добавляет: -- В тех, кто попытается бежать и не подчинится вашему приказу, надо стрелять. Каждый сбежавший бандит -- это пособник фашистов. У командира нашей роты -- странная, редкая фамилия, да и вообще он человек приметный. По-моему, у этого плечистого мужчины внешность настоящего военного. Строгие, даже вызывающе резкие манеры, суровый взгляд, сжатый рот, крутой, сильный подбородок. Он один из самых старших в роте, ему лет сорок -- сорок пять. Упрямый, видно, человек. Я доволен, что нашей роте досталась не та улица, на которой у меня много знакомых. К чужим легче стучаться в дверь, легче требовать, чтобы тебя впустили. Нам велели держаться в квартирах корректно, никаких беспокойств не причинять: проверить паспорта и сразу уйти, если только не обнаружится чего подозрительного. Но корректность корректностью, а все равно же будишь людей. Каково же смотреть им при этом в лицо, особенно знакомым? Нет, лучше ходить по улицам. Оно как-то спокойнее. Если кто дунет, само собой, я не стану смотреть вслед разинув рот. Мы с напарником держимся на виду друг у друга, а вдвоем можно справиться и с вышколенным диверсантом. Навстречу мне бредет, чуть пошатываясь, какой-то папаша. Я уже сразу догадываюсь, что у него нет ночного пропуска. -- Ваши документы, гражданин, -- спрашиваю я сугубо официально. -- Да я живу совсем рядом, за углом, улица Кянну, девять, квартира пять, -- говорит старик и подмигивает мне. -- Удостоверение личности! Ночной пропуск, -- требую я сурово. -- Паспорт дома лежит. Я ведь не диверсант какой, не подозрительный элемент. -- Приказано задерживать всех лиц, не имеющих документов. Папаша задумывается и спрашивает: -- Сколько тебе лет, парень? -- Четырнадцать. -- Чего? -- Четырнадцать. Вчера исполнилось. -- Ты меня за дурачка не считай. -- Нет, значит, документов? Он переминается с ноги на ногу и вдруг протягивает мне согнутый палец: -- Разогни! Я эти хитрости знаю и потому говорю: -- Ты сперва покажи, может, он у тебя вообще не разгибается. Он показывает, что палец распрямляется, и сгибает его снова. Некоторое время мы играем в эту игру. Палец у деда словно железный -- никак не разогнешь. Но и он не может разогнуть мой. -- Ничья, -- говорю я папаше. Он спрашивает: -- У тебя что за работа? -- Монтажник центрального отопления. Ну, я немножко прихвастнул: какой я монтажник? Ученик, в лучшем случае подмастерье, но уж никак не водопроводчик с опытом. -- Так мы же почти одного цеха. Я тоже по железной части. Автомеханик. И не стыдно тебе своих загребать? Я решаю его отпустить. -- Ну ладно. Ступай себе аккуратно. -- Палец у тебя крепкий, -- говорит он уважительно. -- Ох, и задаст же мне жена!.. Немцы, говорят, уже в Мярьямаа. Куришь? -- Загуляешь еще раз -- не забывай документы. -- Спасибо за науку, сынок. Кто это тебя так красиво отделал? Заметил, значит, что у меня половина лица все еще в разводах. -- Да просто так. Случается. -- Я, когда в рекрутах был, тоже дрался. Из-за девчонок и просто так. Чтобы развлечься малость. -- Начальство идет, смывайся. -- Не боюсь я ни начальства, ни подчиненных. -- Мне из-за тебя влетит. У тебя ведь ни паспорта, ни пропуска. -- Ну раз так, пойду. Но сколько же тебе лет? -- Полных двадцать. -- В двадцать лет я тоже был хват. Спокойной ночи. -- Спокойной ночи. -- Не пускай фашистов в Таллин. -- Да уж не пустим, разве что не справимся, тогда... -- Тогда -- беда. Ну, прощай. -- Прощай. Болтовня с этим веселым дедом немножко приподняла мое настроение. Я насвистываю потихоньку "Шумящий лес" и думаю про себя, что такие вот старые коряги чертовски здоровы тягаться на пальцах. Теперь мы занимаемся боксом, легкой атлетикой, гоняем футбольный мяч, играем в волейбол, баскетбол, а тогда перетягивали палку, разгибали пальцы, поднимали камни и толкали друг друга в грудь. В молодости не обойтись без того, чтобы не испытать свои силы. "Чтобы развлечься малость". Драться я не люблю, но боксерские перчатки надеваю с удовольствием. Рассуждая таким образом, я внимательно слежу за улицей. Из-за угла появляются трое. Двое наших и кто-то третий. Наверно, задержали какого-нибудь подозрительного типа. Кто бы это мог быть? Такой же заплутавший полуночник, как этот папаша, который развлек меня, или настоящий бандит? Они подходят ко мне, и я узнаю в задержанном деда, с которым мы только что разгибали друг другу пальцы. Подойдя ко мне, дед элегантно приподнимает шапку и говорит: -- Здорово, крестничек. Вот видишь, уводят. -- Здорово, крестный. За что же уводят? -- Диверсант, говорят. -- Когда же тебя закинули к нам из Германии? Мужчины следят за нами. Один из них спрашивает: -- Ты его знаешь? -- Конечно. Автослесарь, всю жизнь проработал. Живет на улице Кянну, в доме девять. -- Мюркмаа приказал задержать. Он без документов. -- А разве мало того, что я его знаю? -- Да, пожалуй, хватит, -- соглашается со мной один. -- А вдруг Мюркмаа разозлится? -- сомневается другой. -- Положитесь на меня, -- говорю я. -- Пошли, крестный. Ребята отпускают деда, и я веду его домой. -- Каменная душа у вашего начальника, -- не на шутку рассержен дед. -- Кругом полно бандитов, -- заступаюсь я за командира. -- Похож я, что ли, на бандита? Даже протрезвел. -- Ты же не боялся ни начальства, ни подчиненных. -- Да я не об том. Объясняй теперь своей бабе, где ты всю ночь шляндал. -- Это точно. -- Может, зайдешь? Познакомлю старуху со своим спасителем. Может, найдет чего у себя в шкафу. -- Сейчас некогда. Будь здоров, -- Тебя как зовут?, -- Олей. Времени у меня больше нет. Прощай. -- Прощай, крестничек. Я тороплюсь поскорее вернуться на пост, Вскоре мы меняемся ролями. Тумме начинает натрулировать на улице, а я и еще один Парень принимаемся ходить по домам. Мне не везет. В первой же квартире я натыкаюсь на женщину, которую не назовешь незнакомой. Я знаю ее, и она меня, кажется, тоже. Во всяком случае, смотрит она на меня так, будто мы старые знакомые. Это хозяйка парикмахерской, расположенной рядом с нашим домом, весьма полная дама. Вернее говоря, жутко толстая. Если бы в Таллине существовал, как в Англии, клуб толстух, она наверняка стала бы президентом клуба. У нас в доме зашел даже спор, сколько может весить такая мясистая госпожа. В конце концов мы сошлись на восьми с половиной пудах. Но, наверно, перехватили. Она совсем не старая. Наверно, около сорока. Походка у нее легкая, и она даже покачивает бедрами. Одевается модно. Ходит расфуфыренная, словно пава. Вокруг нее всегда вьется облако приторного аромата. Парикмахерская у нее была маленькая. Всего два кресла. Одно обслуживала она сама, другое -- помощница. Она и сейчас работает там же, -- наверно, вошла в какую-нибудь артель. Так вот пышная дама с пухлым ртом брила мою первую бороду. Почему-то я решил, что первую щетину непременно должен сбрить мне профессиональный мастер. Придет же в голову такая блажь! Ну, первая моя бородка была не лучше всякой другой. Мягкий шелковый пушок. Я отрастил его подлиннее, надеялся, что станет солиднее. Но пушинки эти не стали ни гуще, ни жестче, только начали завиваться колечками. Глупо было ждать дольше, друзья уже подтрунивали. Взял я себя в руки и пошел в ближайшую парикмахерскую. Ею оказался тот самый салон, принадлежавший этой мадам с необычайно пышными формами. Не спрашивая ни слова, хозяйка накрыла меня белой простыней и начала стричь голову. Я подумал, что слегка подстричься тоже неплохо. И начал нравственно готовиться к следующей процедуре. В глубине души я надеялся, что она сама заметит, какая мощная у меня растительность, и спросит: "Вас побрить?" И тогда мне было бы очень просто ответить: "Да, пожалуйста". Но она не заметила или не захотела заметить. Покончив со стрижкой, она сняла с меня простыню, стряхнула волосы на пол и сказала: -- Двадцать сентов, пожалуйста. -- Побрить тоже. Я попытался сказать это как нечто само собой разумеющееся. Она внимательно посмотрела на мой подбородок и спросила: -- С мылом или без? Она спросила это ужасно громко. В зеркале я увидел, как взрослые, ждавшие своей очереди, заухмыля-лись. А может, они и не ухмылялись, может, парикмахерша задала вопрос обычным тоном, но так мне показалось. Во всяком случае, нервы мои были напряжены, я чувствовал себя смешным, мне было стыдно, жутко, и черт его знает что я там еще испытывал. Наверно, даже досаду, потому что я гаркнул во всю глотку: -- С мылом! Чего уж там пищать, если тебя все равно выставили на посмешище? Так оно или иначе, но священный момент, которого я ждал с таким трепетом, превратился в тяжелое испытание. Затем все пошло нормально. Благоухающая толстуха намылила мой подбородок, наточила бритву, отчего я вновь несколько воспрял, и сверкающая сталь скользнула по моей щеке. Я поморщился, и парикмахерша удивленно спросила: -- Вам больно? -- Пустяки! На этот раз толстуха все же попалась и снова принялась точить бритву. Я испытывал блаженное чувство мести. Лишь позже я понял, что она все же отнеслась К моей мужской чести не вполне серьезно. Обычно мылят и бреют лицо дважды, а в тот ответственный час она обошлась одним разом. Примерно в то же время распространились слухи, что она взяла к себе жить долговязого парня, на пятнадцать лет моложе себя. Она не вышла замуж за этого пьянчужку, который был гол, как брючная пуговица, а просто жила с ним, как с любовником. Женщины разводили руками, мужчины скалились, а мы, мальчишки, несли всякую похабщину. И вот теперь я требую у этой самой парикмахерши паспорт. Она по-прежнему пышна и кругла, по-прежнему благоухает и по-прежнему не разучилась колыхать бедрами. Протягивая удостоверение личности, она бросает мне кокетливый взгляд. Чтобы прийти в себя, я углубляюсь в изучение документа серьезней обычного, потом возвращаю его назад и окидываю взглядом комнату. Мягкий диван и мягкие кресла, круглый стол и буфет под орех. Пустой столик для приемника в углу. Дверь в соседнюю комнату закрыта. Скорее всего, там стоит широкая кровать тоже под орех, трехстворчатый шкаф и трюмо. Я раздумываю, заходить ли мне в другую комнату или нет. -- Вы же мой старый клиент! Голос ее звучит приторно. Мой спутник спрашивает: -- Больше тут никто не живет? -- Нет, милые молодые люди. -- Пошли! -- И мой товарищ собирается уходить. Я открываю дверь в соседнюю комнату. Там темно. И все-таки у меня возникает чувство, что в комнате кто-то есть. Я нашариваю рукой выключатель рядом с дверью и зажигаю свет. При мягком свете красного абажура я обнаруживаю, что за шкафом прячется какой-то человек. Он подходит ко мне, протягивает руку и непринужденно произносит: -- Здорово, Олев. Передо мной Эндель Нийдас. Да, это он. В летней рубашке с открытым воротом и в домашних туфлях. -- Так вы друзья? -- восклицает у меня за спиной полная дама. -- Как чудесно! Я не знаю, что делать. Я поражен и растерян. -- У меня нет ночного пропуска, и мне не захотелось нарушать порядок, -- объясняет Нийдас. Хотя он старается держаться как можно спокойнее, я вижу, что он здорово нервничает. Мой товарищ просовывает голову в дверь. Это новый человек у нас в батальоне, он не знает Нийдаса. Взглянув на Нийдаса, он спрашивает: -- Знакомый? Я киваю головой. Не могу же я утверждать, будто не знаю Нийдаса. Товарищ вежливо обращается к хозяйке: -- Если позволите, я выкурю папиросу, пока они поговорят. -- Прошу, прошу, -- мигом соглашается хозяйка. Слова их звучат как-то слишком отчетливо. А я все не могу сообразить, с чего начать. Но Нийдас начинает сам: -- Глупо в тот раз получилось. У меня в наркомате была договоренность -- помнишь ведь, я говорил тебе, что ходил туда. Им не хватало людей, заслуживающих доверия, которые смогли бы организовать эвакуацию заводов и станков. Я остался у них при условии, что они согласуют мой перевод из истребительного батальона. Он врет. Но я удивляюсь, с какой находчивостью Нийдас способен заговорить зубы кому угодно. Не подыскивает слов, не отводит взгляда в сторону. Народная мудрость, правда, утверждает, будто люди с черной совестью избегают смотреть прямо в глаза, но, увы, есть исключения и из этого правила. Великие притворщики и жулики смотрят тебе в глаза честным взглядом и врут с самой ангельской миной. -- Паспорт у тебя с собой? Я не хочу слушать его разглагольствований и не могу придумать более умного вопроса. Даже последнему подонку трудно сказать сразу, кто он такой. -- Конечно, с собой. Но скажи, Олев, зачем я должен предъявлять удостоверение личности? Ты же меня знаешь как облупленного. Шутник ты, братец, ей-богу. Этакий юморист. Из соседней комнаты доносится звон рюмок. Я слышу, как женщина спрашивает: "У вас ведь найдется немного времени?" Вероятно, вид у меня несколько необычный, потому что Нийдас все-таки подходит к шкафу, открывает дверцу и начинает рыться в пиджаке. -- Ты что, живешь тут? Он оборачивается ко мне и, скорчив презрительную гримасу, говорит шепотом: -- Просто мимолетное приключение. И опять врет. На самом деле Нийдас боится ночевать дома. Не то из-за нас, не то бог знает из-за чего. -- А Хельги?.. Хельги тоже мимолетное приключение? Этого мне не следовало спрашивать. Или по крайней мере, сделать это необычайно холодно, свысока, с язвительным осуждением. Я и хотел держаться такого тона, но в голосе моем прозвучала горечь, и этого было достаточно. -- Ох, Олев, какой же ты молокосос! И до чего же ты, братец, ревнив. Но можешь быть спокоен, между нами ничего не было. Она, кажется, немножко увлеклась мной, но я ведь не свинья, Олев. А Хельги... Он почти загнал меня в угол. Чувствую, как лицо начинает у меня гореть, еще минута -- и я оставлю его в покое. Я становлюсь безоружным перед последним прохвостом, если мне дают понять, что я действую из эгоистических побуждений. Есть ведь такое понятие: эгоистическое побуждение... С виду скромная, а на самом деле предельно циничная похвальба Нийдаса, будто Хельги неравнодушна к нему, помогает мне преодолеть обычную робость. Я обрываю его: -- Пикни еще о санитарке хоть словечко, и я расквашу тебе рожу. -- Прости меня, ради бога, если я тебя задел. Я чувствую, что Нийдас снова выскальзывает у меня из рук. Общаясь с лощеными и скользкими людьми, я становлюсь вконец беспомощным. Они словно окутывают твою волю каким-то клейким тестом и потом лепят из этого теста что хотят. -- А ты знаешь, что в батальоне тебя считают беглым? Сам не понимаю, как мне подвернулось это старомодное слово "беглый", только Нийдас опять оказывается в седле. Он с несчастным видом разводит руками: -- Это не моя вина, а вина наркоматского отдела кадров. Они были обязаны уладить связанные со мной формальности. Но теперь я, слава богу, знаю, что они еще не сделали этого. Спасибо тебе, Олев, В дверь стучат. Лишь тут я замечаю, что Нийдас успел закрыть ее. Он чертовски предусмотрителен. В дверях появляется раскрасневшаяся хозяйка квартиры. -- Товарищи, я вам немножко помешаю. Хочу предложить всем по чашке кофе. У таких друзей, надеюсь, найдется время на чашку кофе? -- Не забывай, Олев, что нам некогда. Это кричит из другой комнаты мой спутник. При этом он явно что-то дожевывает. Нийдас бросает хозяйке многозначительный взгляд, и дверь мгновенно захлопывается. -- Мы ходили к тебе домой. Разговаривали с твоей матерью, -- говорю я. Нийдас пугается. Так вот где у него слабое место! -- А что... что вы ей сказали? -- Не волнуйся, -- говорю я презрительно. Презрение мое переходит в злость, и я вдруг нахожу нужные слова: -- Мы не сказали твоей матери, что ее сын предатель. Да, ты предатель! За шкуру свою дрожишь, трус. Не сомневаюсь, что, если немцы захватят Таллин, ты, лишь бы выслужиться, начнешь выдавать всех честных рабочих. Ты в десять раз хуже Элиаса. Он не притворяется и не скрывается. Я уже не могу остановиться и как следует отхлестываю словами Нийдаса. И под конец приказываю: -- Одевайся, пойдешь с нами. Выясним в штабе батальона, что ты здесь набрехал, а что правда. В жизни не видел такого перепуганного и убитого человека. Губы у него дрожат. Он не может выговорить ни слова. -- Ладно, -- говорю я, успокоившись, -- сегодня мы тебя не заберем. Если ты человек, явишься завтра сам. А если шваль, так катись ко всем чертям. Я оставляю его в задней комнате, кричу парикмахерше, которая зазывает меня к столу, что пусть она лучше позаботится о своем нахлебничке, и мы уходим. У меня такое чувство, будто я освободился от чего-то очень грязного и гнусного. Догадываюсь, что Нийдас не явится в батальон, но я ничуть об этом не жалею. После того как я увидел Нийдаса во всем его убогом ничтожестве, мне становится ясно, что такой, как он, никогда не сделал бы Хельги счастливой. Должен, однако, признаться, к своему стыду, что, придя к такому решению, я испытываю даже удовольствие. -- Что это за тип? -- спрашивает на улице мой товарищ. Я отвечаю ему уклончиво. Не хочется признаваться, что мы имели дело с человеком, удравшим из батальона. Я никому не говорю про то, что видел Нийдаса. Ни Тумме, ни даже Руутхольму. Да и нри встрече с Хельги держу язык за зубами. Потом я прихожу к мысли, что нашей санитарке следовало бы увидеть Нийдаса таким, каким увидел его я. Тогда она поняла бы, что нечего горевать о таком подонке. Она все еще печальная. Иногда, правда, уже улыбается, и тогда я радуюсь. Но теперь она уже не такая доверчивая, как прежде. Меня и то стала немножко побаиваться. Иногда мне становится за нее страшно. Ужасно она импульсивная. Хитрости в ней никакой -- что думает, то и говорит без всяких колебаний. Сказала Мюркмаа прямо в лицо, что тот бессердечный человек. Из-за того, что командир роты хотел послать в ночной обход человека с температурой. -- Вам бы в детском саду служить, а не в истребительном батальоне, -- бросил Мюркмаа. Хельги, не растерявшись, ответила: -- А такому человеку, как вы, я не доверила бы даже конвоировать пленных. Об этой стычке между Хельги и Мюркмаа мне рассказал Коплимяэ. Не сомневаюсь в том, что оба могли и так разговаривать. Мюркмаа, тот любит уязвить, а Хельги не умеет сдерживаться. Если уж она верит кому, так верит до конца, а кого она не переносит, так высказывает свое презрение в открытую,. Тумме говорит про нее, что слишком она легко вспыхивает. И пожалуй, он прав. Вот этот притворщик, этот Нийдас, и воспользовался ее характером, Да что говорить о Хельги --он же обманул вcex нас. Исключая разве что Руутхольма, которому Нийдас не сумел заговорить зубы. Хельги сочувствует каждому несчастному. Без конца осматривает мое лицо. Если я сам не явлюсь в медпункт, она разыскивает меня в роте. Поняв это, я стал аккуратно являться по утрам к врачу. Зачем доставлять ей ненужные хлопоты? С помощью врача санитарке удалось добиться того, что в поликлинике на Тынисмяэ мне сделали рентгеновский снимок лицевой кости. Конечно, кость оказалась целой. И Хельги обрадовалась, а я попробовал отшутиться, но у меня как-то неважно это вышло. Хельги даже рассердилась, что я такой тупой и бесчувственный. Мне приятно бывать с ней. К сожалению, мы встречаемся только по утрам, а после того, как последние синяки исчезают с моего лица, у нас не остается и этой возможности. Хоть опять попадай в лапы бандитам, чтоб тебя избили! Неохота же крутиться вокруг медпункта под всякими глупыми предлогами. Сам не понимаю, что со мной происходит. Смотрю косо на всех, с кем разговаривает Хельги. Неужели Нийдас в самом деле прав и я ревную ее ко всем? Глупость! Сперва надо полюбить, а уж потом ревновать. То, что я испытываю, это вовсе не ревность: просто я злюсь на тех, кто не дает девчонке покоя. Вот год назад я в самом деле влюбился. Слонялся словно ошалелый. Избранница моя была замужем. Муж ее работал посменно, и, когда вечерами его не бывало дома, я бегал за ней по пятам, словно щенок. Даже мать заметила, что со мной что-то происходит, и спросила, в чем дело. Сестры, услышав это, захихикали, как полоумные. А потом начали шептаться с матерью, и я чуть не убежал из дома. Не знаю, чем кончилось бы дело, потому что эта женщина разрешала целорать себя, жаловалась, что муж ее не понимает, и в конце концов я оказался в ее объятиях у нее в постели. Она была красивая, и все, что меня интересовало на свете, это были ее ласки. Но, к счастью или к несчастью, они переехали в Кивиыли, где ее муж нашел место получше. А к Хельги я ничего такого не испытываю. Просто симпатичная девушка, которую мне жалко. Я отношусь к ней, как к своим сестрам. Наверно, из-за сестер я так и принял к сердцу ее огорчения. Я и рассказывал eй о своих сестрах, и она знает, что они должны эвакуироваться вместе с матерью. -- Одному тяжело, -- сказала Хельги. -- Я никогда еще не бывал совсем один, -- признался я. -- И я раньше не поверила бы, что быть одной иногда ужасно грустно. -- Тумме хороший человек, вы же с ним знакомы. -- Да, мы живем в одном доме. Но ему не расскажешь все, что у тебя на душе. -- Отца с матерью никто не заменит. -- У вас две сестры? -- Две. -- Как их зовут? -- Рийна и Эллен. -- Сколько им лет? -- Пятнадцать и четырнадцать. Рийне скоро будет шестнадцать. С виду она не младше вас. -- А у меня нет ни братьев, ни сестер. -- Вы могли бы быть мне сестрой. Мне даже кажется иногда, будто вы моя третья сестра. Хельги смутилась. Она посмотрела мне прямо в лицо и покраснела. Я тоже почувствовал, что мое лицо начинает гореть. С великим удовольствием взял бы свои слова обратно. Вдруг она весело рассмеялась: -- Ладно. Считайте меня своей третьей сестрой. -- Брат с сестрой должны разговаривать на "ты". -- Должны? А еще чего я должна? -- Младшая сестра должна слушаться старшего брата. Родные сестры слушаются меня. -- А вы строгий брат? -- Как раз такой строгий, каким должен быть старший брат, если в семье нет отца. -- У меня есть отец. -- Но я ведь вам не родной брат. -- Слишком строгим братом вы и не можете быть. Я так и не понял, условились ли мы считать друг друга братом и сестрой или нет. Но если кто-нибудь еще раз огорчит ее вроде Нийдаса, то убереги бог этого прохвоста. Тумме тоже заботится о Хельги. И тоже вроде меня следит недобрым взглядом за теми ребятами, которые болтают с Хельги. Даже и меня он, кажется, считает ухажером. А то зачем ему было говорить мне, что Хельги по-детски откровенна, что ей чертовски легко причинить боль. Намек Тумме задевает меня. Подозревать меня, человека, который хочет Хельги только хорошего! Я хочу быть ей добрым братом, и больше ничего. Я чуть не начал убеждать Тумме, что меня ему опасаться нечего. Уж кто-кто ее обидит, но только не я. Но я вовремя спохватываюсь. Таавет не понял бы меня. Да и какое впечатление произвел бы на вас человек, который ни с того ни с сего начинает вам доказывать, что не собирается причинять никакого зла ни вашей дочери, ни дочери ваших добрых друзей. Вы сочли бы его или хитрецом, или дурнем, а в глазах Таавета Тумме мне не хотелось бы выглядеть ни тем, ни другим. Вечером проходит слух, что скоро нам предстоит настоящее боевое задание. Наверно, нас пошлют на фронт. Мы мчимся по городу. Мне кажется, что на улицах Таллина гораздо меньше людей и машин, чем раньше. Большинство рабочих и служащих копают окопы и противотанковые рвы на окраинах. В центре людей побольше, но и здесь не увидишь прежней толчеи. Поглядев с Тынисмяэ на Пяр-нуское шоссе, я не увидел ни одной машины, ни одной пролетки, даже трамваи не гремели. Только по тротуару торопливо шли прохожие. Как бы мне хотелось, чтобы на улицах было полно машин и пешеходов! Чтобы все оставалось таким же, как месяц назад. Чтобы война так и не наложила печать на мой родной город. Мы торопимся. Нам надо догнать два взвода из своей роты, которые час назад уехали с Мустамяэ на автобусах по направлению к Пярну. Мы, то есть Коп-лимяэ и я, отстали. Мы должны были бы лихо мчаться на мотоцикле, впереди всех, но вряд ли мы вообще их догоним раньше чем через час-полтора. Отстали мы из-за глупой случайности. За час до выезда командир роты Мюркмаа послал меня с какими-то бумагами в штаб батальона, приказав вернуться вовремя. Зная Коплимяэ и его умение ездить, я не сомневался, что мы уложимся в назначенный срок. От Мустамяэ, где теперь занимает оборону наша рота, до города нет и десяти километров. А если дать Коплимяэ волю, он будет нестись как угорелый. Однако все обернулось иначе. Мы думали, что выбрали самую верную дорогу. С Мустамяэ мы поднялись возле рыночного здания в Нымме на Пярнуское шоссе и потом, дав полный газ, помчались через Рахумяэ, по виражам Ярве и Халлива-на в город, где сразу после железнодорожного переезда свернули на улицу Койду. Быть может, по низу, по Ка-дакаскому и Палдисскому шоссе, ехать было бы прямее, и днем мы наверняка поехали бы этим путем, но ночью, в темноте, нам не захотелось добираться до порядочных мостовых по всем этим ухабам. На улице Койду нас остановил флотский патруль. Едва мотоцикл затормозил, как один из матросов подскочил к Коплимяэ и содрал с его плеч погоны. Точно так же, не говоря ни слова, с нас обоих сорвали карабины и лишь после этого спросили, кто мы такие. Опять вся беда была в том, что я не умею говорить по-русски, да и Коплимяэ по этой части не намного меня умнее. Что поделаешь? Когда мы ходили в школу, русскому не учили. Но мы все-таки поняли, что они спрашивали у нас, и я вызывающе ответил им: "Истребительный батальон". Честное слово, с каждой секундой я начинал все больше выходить из себя. За кого они нас принимают! Но тут мне вспомнился Сергей Архипович, и я призвал себя к порядку. У меня даже возникло какое-то теплое чувство к этим не в меру бдительным матросам, и я дружелюбно им улыбнулся. -- Пароль? -- Русалка. -- Документы? Коплимяэ, который без конца носится на своем мотоцикле, предъявил удостоверение, в котором было написано черным по белому, по-русски и по-эстонски, что мотоцикл номер такой-то принадлежит истребительному батальону и что водителем его является боец Коплимяэ Ильмар Карлович. А я протянул свой комсомольский билет. Матросы осветили фонариками наши бумаги, переговорили о чем-то между собой, после чего один из них сел за спину Коплимяэ, а другой ко мне на колени в коляску. Махнув рукой вперед, они скомандовали: -- Давай! Коплимяэ завел мотор, и мы поехали. Третий матрос, у которого осталось наше оружие, пошел следом за нами пешком. Черт подери, наивные они были ребята! Если бы мы в самом деле были бандитами, за которых они нас приняли из-за погон Коплимяэ, то им пришлось бы плохо. Плевое усилие, и сидящий у меня на коленях матрос оказался бы на булыжниках, а уж вдвоем мы управились бы и с другим. И наверняка бы удрали. Вскоре нам скомандовали "стоп", и мы прекрасно поняли эту команду. Коплимяэ моментально затормозил. Сидевший на мне матрос выскочил, подбежал к светло-зеленому дому, сунул пальцы в рот и свистнул. На свист открылось окно на втором этаже, из которого высунулся человек в форме моряка. Человек этот мигом спустился. Взгляд мой еще раз скользнул по открытому окну, и все стало ясно: из-за гардины за нами следила светловолосая девушка. Старшина -- вызванный сверху моряк носил нашивки старшины -- снова проверил наши документы, спросил пароль и с подозрением взглянул на плечи Коплимяэ, на которых еще видны были следы погон. Я и ему улыбнулся дружески И сказал "истребительный батальон", но лицо его при этом не изменилось. И тут я сделал ошибку, решив немножко поддеть этих не в меру бдительных парней (они ведь были немногим старше нас!). Я двинул Коплимяэ локтем в бок, кивнул головой в сторону открытого окна и пошутил про матросов: проворные, дескать, ребята. Поведение мое явно обозлило старшину, потому что он официальным тоном приказал матросу отвести нас в комендатуру. Уж я-то понял, что означает слово "комендатура", он повторил несколько раз. В комендатуре все разрешилось мигом. Наши бумаги и объяснения (мы оба с Коплимяэ, как могли, лепетали по-русски) вызвали доверие у дежурного, у нас попросили извинения и сказали, что мы можем ехать куда хотим. Но на получение обратно оружия тоже ушел добрый час. Никак не могли найти Петьку, у которого остались наши карабины. Конвоиры снова свистели возле того же дома, но на этот раз окно оставалось закрытым. Нам пришлось опять помчаться в комендатуру, куда наконец явился Петька с нашими карабинами. Так что в штаб батальона мы добрались только без четверти семь. Там у нас тоже ушло больше времени, чем мы надеялись. Сначала я не мог найти начальника штаба. Коплимяэ, без конца подгонявший меня, посоветовал вручить прямо дежурному тот рапорт или донесение, которое нам дал Мюркмаа, но я напомнил ему, что нам приказали передать бумаги лично начальнику штаба. Мне повезло. Как раз когда я уладил все дела с начальником штаба, мне встретилась Хельги. -- Здравствуй! -- сказал я ей радостно. " -- Здравствуй! Она улыбнулась, и на душе у меня стало чертовски хорошо. Мы разговаривали минут пять или даже немножко дольше. Коплимяэ и подмигиваниями и жестами торопил меня, но я делал вид, что не понимаю его знаков. Лишь после того, как Хельги сообщила, что она должна дать лекарство одному больному с высокой температурой, я решился уйти. -- Ваша рота сегодня выезжает? -- спросила напоследок Хельги. -- Уже выехала. Мы с Коплимяэ должны их догнать. -- Счастливого пути! -- Спасибо! До свидания! -- Будь осторожен, братец! -- крикнула она мне вслед. Господи, до чего же чудесная девушка! Так что в глубине души теперь я благодарен был матросам. Если бы они не задержали нас, я бы не повидал Хельги. Ильмару, который с упреком посмотрел на часы, я весело сказал, что он должен винить не меня, а себя. Нечего было напяливать френч с такими подозрительными погонами. Откуда он вообще выудил такую старорежимную рухлядь. Пока я все это болтал, Коплимяэ смотрел на меня, как на законченного идиота. Но теперь нам надо было жать вовсю. Коплимяэ все время прибавляет скорость. Не стоило бы нестись так по городу, но мы должны догнать роту. И чем раньше, тем лучше. Потому что Мюркмаа не признает так называемых объективных причин. Отлично себе представляю, что он скажет: "Не пускайте мне пыль в глаза. Когда люди знают пароль, их любой патруль пропустит. Послать бы вас на "губу", но, к вашему счастью, истребительный батальон -- это не регулярная армия. Ну, спорить нечего! Все!" Моя мама уже взяла на фабрике расчет, и они каждый день могут выехать. Неизвестно, застану ли я мать и сестер, вернувшись после операции назад. С отправкой эвакуационных эшелонов произошла какая-то непредвиденная задержка: то ли дорогу разбомбили, то ли еще что случилось, иначе бы они уже, миновав Нар-" ву, катили бы к Волге. На железнодорожном переезде мотоцикл сильно подбрасывает. Коплимяэ ругается: -- Не переезд, а какой-то свиной выгон. Мне почему-то кажется, что Ильмар ругается просто для порядка. Или для самооправдания -- ведь он должен был сбавить скорость перед переездом. А может, просто хочет дать понять, сколько драгоценного времени я потратил на болтовню с Хельги. Проезжаем мимо окруженной деревьями больницы, -- в ней еще до сих пор можно встретить сестер-монашек в черных балахонах, -- мимо мыльной и спичечной фабрик. Коплимяэ гонит еще сильнее. Я смотрю на него сбоку. Он сосредоточенно всматривается вперед. Крепкие пальцы цепко сжимают руль. Руки у Коплимяэ тонкие этот парень может показаться с первого взгляда слабым и хрупким. Но я-то знаю, что это не так. В его жилистых мускулах силы, пожалуй, побольше, чем в мышцах какой-нибудь жирной туши. Не знаю, почувствовал ли он мой взгляд или нет, но только он повернул ко мне голову и улыбнулся. Простил, значит. Я улыбаюсь ему в ответ. Мне хочется сказать хоть что-нибудь, и я говорю: -- Сегодня будет хорошая погода. Приходится кричать, чтобы перекрыть рев мотора, -- Жаркое лето! -- орет он в ответ. На Мустамяэ мы больше не заезжаем, нет смысла: наши автобусы уже на полпути к Пярну. Слава богу, что нам по крайней мере известно направление маршрута. А то, глядишь, наши ребята уже встретили бы грудью врага, а мы все еще петляли бы, как идиоты, по городу. Здорово приятно было услышать, что в Мярьямаа отбили наступление немцев. Кое-кто говорит, что их уже отогнали до самого Пярну, а другие уверяют, будто наши войска даже отбили Пярну обратно. Не очень-то я в это верю. Да и Руутхольм относится к этому известию скептически. Но что под Мярьямаа немцам крепко дали по зубам, это точно. Возле школы в Рахумяэ Ильмар поворачивается ко мне: -- Я бы задержался в Кивимяэ минут на пять, потом в дороге наверстали бы. -- Хочешь заскочить домой? -- Я живу в Сикупилли. -- Иначе никак нельзя? -- Можно, -- сознается Коплимяэ. Он чертовски честный. -- Но все же было бы неплохо задержаться в Кивимяэ. Я, конечно, соглашаюсь. Хорош бы я был, если бы начал спорить. Ведь сам-то я разговаривал с Хельги. После Хийу Коплимяэ сворачивает с бульвара Свободы направо, мчится, вздымая густые облака пыли, по немощеным песчаным улицам и возле какой-то калитки затормаживает. Кинув на меня виноватый взгляд, он пускается бегом во двор. Я закуриваю. Сквозь высокий коричневый штакетник виднеется за соснами двухэтажный дом. Пожалуй, слишком большой для обычного жилого дома, да и окна в нем выше н шире обычных. Рядом с домом стоит пять-шесть шезлонгов. "Что же это за дом и почему моему другу было так необходимо заскочить сюда?" -- ломаю я голову. Ильмар сдерживет слово. Не успеваю я докурить и папиросы, как он уже появляется между сосен. Включает мотор, вскакивает в седло, и мы уже мчимся дальше, оставляя за собой пышный шлейф пыли. Перемахнув через речной мост в Пяаскюла, Коплимяэ кричит мне: -- Во время войны хуже всего больным. Тут я понимаю, что мы заезжали в больницу. Нет, наверно, в санаторий: где-то не то в Кивимяэ, не то в Пяаскюла, вспоминаю я, должна вроде бы находиться какая-то лечебница для легочных больных. -- Кто у тебя там? -- кричу я ему. Дурацкий, конечно, вопрос. Коплимяэ отвечает не сразу. Потом что-то говорит, но ветер относит слова в сторону. Чтобы оправдать свою бестактность, ору ему прямо в ухо: -- Сказал бы мне, так я бы тебя не торопил. -- Пообещал своей сестренке опять заглянуть к ней на обратной дороге. Может, тогда будет больше времени потолковать. Скорость все время нарастает. В ушах свистит ветер. Сбоку мелькают одинокие дома, рощицы, верстовые столбы. Местность тут плоская, обзор широкий. Вскоре мы переезжаем через узенькую, извилистую и мелкую речку Тыдву. Вот-вот доберемся до перекрестка, где стоит здание с белыми колоннами, не то бывший трактир, не то почтовая станция. Там мы повернем на дорогу в Кей-лу. Я объездил на велосипеде вдоль и поперек все окрестности Таллина, потому и знаю. Коплимяэ опять перегибается ко мне и кричит сквозь рев мотора: -- Знаешь, про что у меня сестренка спросила? Убивал я уже людей или нет. Понимаю, что на душе у него какая-то тяжесть. -- Хорошо, что не пришлось ей врать. Он немножко сбавляет газ, чтобы громкий треск мотора не так заглушал голос. -- Я бы не смог ей соврать, -- продолжает он, перегибаясь ко мне еще ниже, чтобы я слышал каждое слово. -- Она так сверлила меня глазами, что... Проезжаем перекресток с корчмой у Канамаа. На меня находит вдруг волнение, я приподнимаюсь и реву ему в ответ: -- Я тоже никого еще не убил. А ведь из-за того, что мы так мало угробили немцев, они и прут без конца вперед. Когда я выхожу из себя, когда приходится говорить что-то неприятное, у меня с языка всегда срываются уличные словечки: "угробить", "смыться", "расквасить рожу". Я и сейчас обозлился. Хороши! Обрадовались, что ни одного противника не прикончили. Для того, выходит, мы в истребительный батальон вступили, чтобы сложить ручки и молить господа бога о помощи? Коплимяэ не говорит в ответ ни словечка. Не понял меня, что ли? А может, ветер отнес мои слова в сторону? Я приподнимаюсь еще выше и воплю опять о том же во всю глотку. Чудно, но, когда вопишь, все это звучит уже как-то не так. Ильмар опять ничего мне не отвечает. Во мне зарождается даже недоброе чувство к нему. Непонятный парень, думаю. Смелый, на все готовый, за спиной карабин, а сам радуется тому, что не укокошил ни одного врага. Мы молчим. Коплимяэ иногда поглядывает на меня, но я делаю вид, что не замечаю. Сижу, прищурившись из-аа встречного ветра, перекидываюсь на поворотах вправо или влево и упрямо таращусь на дорогу. Если он хочет что-то сказать, пусть не прикидывается немым. Ого, да никак он рот открывает. Во всяком случае, он очень низко пригибается и поворачивает ко мне лицо. -- Я хотел стать мотогонщиком. Нет, он меня поражает, честное слово. Ну, да черт с ним, он ведь еще такой же щенок, как и я. На душе опять становится легко, злость моя рассеивается. С чувством облегчения догадываюсь, что он поглядывал на меня без всяких задних мыслей, просто проверял, как я переношу эту гонку. Давай, дружок, давай жми на газ, разгонимся так, чтобы перемахнуть все кривые по прямой, в коляске не сдрейфят! На очередном повороте я наполовину перекидываюсь наружу, как это делают гонщики На кольцевом шоссе в Пирите. Даже и забыл про свой карабин, который чуть не попал при этом под колеса. Я едва-едва успел спохватиться, после чего начинаю хохотать, будто отмочил бог весть какой номер. Вдруг мы замечаем впереди другой мотоцикл. На поворотах он скрывается от нас, на прямой опять показывается. Ильмар вопросительно смотрит на меня. Я подмигиваю ему. Наша мощная машина чуть ли не взлетает. Ведь мы ГОНЩИКИ. Словно озорные мальчишки. Ильмар смеется, я тоже ржу. Так весело, что дух захватывает. Высоко поднявшееся голице пригревает спину, невысокий ельник справа весь в пятнах света. Весь мир становится для нас внезапно невыразимо ослепительным и ярким. И вдруг Коплимяэ сбавляет скорость. -- Гляди! Он не прокричал это, а прошипел. Гляжу. У того, кто сидит на заднем седле, на рукаве белая повязка. Чувствую, как сильно начинает колотиться сердце. -- Не отставай! -- гаркаю я. Мы опять начинаем нагонять их. Все так и есть -- белая повязка на рукаве видна отчетливо. В голове клубятся разные мысли. Бандиты, видать, обнаглели, если начали разъезжать повсюду так вызывающе среди бела дня. Нельзя их упускать! Десяток-другой секунд, и мы сядем им на хвост. Главное -- не промахнуться. Досылаю пулю в ствол. И в этот миг лееные братья сворачивают на проселок. -- За ними! -- реву я Коплимяэ. Коплимяэ притормаживает, уверенно берет поворот, и вот мы уже почти на пятках у них. Метрах в двадцати от меня трясется мужская спина. Ветер надул блузу парусом. Спина бандита и его руки приводят меня на миг в замешательство: уж очень щуплые. Я, пожалуй, предпочел бы, чтобы там, впереди, тряслась могучая и широкая спина и чтоб шея была толстая. Я крепче вцепляюсь в карабин. Коплимяэ сбавляет скорость. Сбавляет из-за меня, чтобы я не промахнулся, -- мы уже довольно близко от них. Переглядываемся. Я вижу в его глазах те же возбуждение и решимость, какие испытываю сам. До мотоцикла впереди остается всего метров семь-восемь. Самое время стрелять. Наверняка попал бы. Руки слушаются меня -- не дрожат, и душу пронизывает какое-то удовлетворение. Честное слово, не промахнулся бы. Надо стрелять, больше ничего не остается. И все-таки я не нажимаю на спусковой крючок. Не могу я убивать человека в спину. Ильмар как будто понимает меня. Чувствую это безошибочно. Вот он уже прибавляет скорости. Сейчас мы с ними поравняемся. Мозг работает очень быстро. Как только поравняемся, я выстрелю. Нет, спереди. Метров с пяти-шести. Заставим их остановиться, и тогда... Их надо убить. Это лесные братья, такие же, как те, кто убил Сергея. Приподнимаю карабин повыше, чтобы стрелять было удобнее. Снова с каким-то внутренним удовлетворением констатирую, что руки у меня не дрожат. И в тот самый миг, когда я собираюсь нажать на спуск, на белой нарукавной повязке худенького седока позади я замечаю красный крест. Коплимяэ орет мне в ухо: -- Красный крест! На какую-то долю секунды все у меня в голове путается, но я тут же овладеваю своими мыслями. С огромным облегчением опускаю карабин вниз. Мы обгоняем мотоцикл, и я оглядываюсь назад. Вижу два побледневших лица. Понимаю, что мой карабин, который я все еще стискиваю изо всех сил, наш мощный мотоцикл и наша отчаянная скорость -- от всего этого можно ошалеть. Я не нахожу ничего лучшего, как улыбнуться тем, кого только что собирался убить. Чувство у меня такое, будто с меня свалилась ужасная тяжесть. Коплимяэ тоже смеется. Во вееь голос, всем существом. Мы возвращаемся на шоссе и километров через десять догоняем свою роту. Автобусы стоят посреди дороги, выбегающей из леса на открытое место. Некоторые из бойцов сидят в кювете с винтовками наизготовку. Что-то случилось. Бандиты, говорят, стреляли из лесу. Ранили одного из наших. Командир роты приказал остановить автобусы и прочесать местность. Спрашиваю, в какую сторону ушли ребята, и бегу следом. Я мог бы остаться возле автобусов, а когда Мюркмаа вернулся бы, Доложить ему, что задание выполнено и бумаги честь честью доставлены в штаб. Да характер не позволяет, не могу усидеть на месте. Но лучше бы я не торопился. Теперь на душе такая горечь, что послал бы всех подальше. Свой взвод я разыскал довольно быстро. Примерно в километре от автобусов наши окружили два соседних хутора. Ребята направили меня к низким строениям, к которым, дескать, пошел Мюркмаа. Добежал я до деревенской улицы и впрямь увидел людей. Возле плетня. Присоединившись к ним, я услышал, как по другую сторону плетня, на крохотном хуторском дворе, Мюркмаа допрашивал парня моих примерно лет. Мюркмаа, злой и раздраженный, почти кричал на парня: -- Вы уклоняетесь от мобилизации, вы бандит! Почему у вас нет справки об освобождении от военной службы? Брюки по колено в росе! Куда вы бегали? Где спрятали оружие! С крыльца дома какая-то старушка кричала испуганно, что Алекс работает на железной дороге и что перед уходом на работу он гонял скотину на пастбище. Алекс переминался с ноги на ногу и не говорил ни слова. Его брюки и босые ноги в самом деле были мокрыми. Из-под расстегнутого ворота белой домотканой рубахи выглядывала загорелая грудь. Льняная рубаха все время вылезала из штанов, и парень запихивал ее обратно под ремень. Но он был вконец перепуган, и руки плохо слушались его. -- Кто был с вами? Мюркмаа распалялся все больше. Я подумал, что с пареньком следовало бы разговаривать поспокойнее, чтобы услышать от него хоть словечко. -- Расстрелять! -- приказал Мюркмаа трем-четырем солдатам, стоявшим у забора. "За что?" -- подумал я, не понимая решения коман- дира роты. Старушка на крыльце закричала в голос. Я почувствовал себя крайне скверно. Руутхольм остановил людей. -- Ты не имеешь права отменять мой приказ, -- процедил Мюркмаа сквозь зубы, подойдя к политруку, -- Имею. На лице командира роты заходили желваки. Они стояли по разные стороны низкого плетня, почти голова к голове. Мне от всей души захотелось, чтобы Руутхольм не отвел взгляда в сторону. Теперь уж я не могу точно определить, долго ли они испытывали силу воли друг друга. Мне казалось, вечность, но, наверно, это длилось секунду-другую. Мюркмаа отвел глаза, и я перевел дух. К несчастью, и мне и Руутхольму рано было радоваться. Командир роты подошел быстрым шагом к парнишке, все еще ничего не понимавшему, вырвал из кобуры наган и рявкнул: -- Я сам тебя пристрелю! -- Не имеешь права! -- крикнул политрук и перепрыгнул через забор. Перепрыгнув, оступился, но тут же сделал над собой усилие и побежал к ним, Я тоже перепрыгнул через забор. В этот миг грянул выстрел. Я застыл. Парнишка в белой льняной рубахе схватился обеими руками за живот и рухнул. ТелR его скрючилось, и я закрыл глаза. Снова грянул громкий выстрел. Никак не пойму, почему политрук не сумел помешать второму выстрелу. То ли и он оцепенел от поступка Мюркмаа, то ли просто не успел вырвать оружия у озверевшего человека. Я лишь увидел, как Руутхольм, ни на кого не глядя, пошел назад. О чем он при этом думал, известно лишь ему самому. Я тоже не стал смотреть, как дергается тело парня. Сам не свой я вернулся к автобусам. Докладывать командиру роты о прибытии я не стал. Мы, правда, столкнулись лицом к лицу, но я отвел глаза в сторону. Мюркмаа продолжал твердить, что этот парень наверняка был одним из тех, кто обстрелял наш автобус. К тому же пусть никто не забывает, что нам приказано расстреливать на месте всех уклоняющихся от мобилизации. Конечно, приказ такой существует, но до сих пор мы еще ни разу его не выполняли. Большинству бойцов не по себе. Мы не смотрим друг другу в глаза, почти не разговариваем. А мрачнее всех -- Руутхольм. Небось грызет себя, что не сумел помешать ненужному кровопролитию. Я и не знаю толком, политрук ли подчинен командиру или командир политруку. Наверно, у них одинаковые права. Мюркмаа должен был посчитаться с политруком. Так я считаю. А что я сам сделал бы на месте Руутхольма? Может, напрасно я осуждаю политрука? Хотел бы я заглянуть в душу Мюркмаа. О чем он сейчас думает? Громогласное оправдание своего поступка еще не означает, что он не раскаивается. А если рано или поздно он в этом не раскается, значит, не годится он в командиры. Но вдруг Мюркмаа вообще прав? Ведь наши автобусы обстреляли и одного бойца ранили. А брюки у парня были в самом деле мокрые, и он не сумел сказать в свое оправдание ни слова. И уж наверняка он, как призывник, подпал под мобилизацию. Перед моими глазами всплыл его облик. Светлые волосы. Круглые от страха, ничего не понимающие детские глаза. Руки, неуклюже запихивающие в брюки льняную рубаху. Жалко парня. Наверно, никогда я не забуду его смерти. Черт возьми! Кто мешал мне заступиться? Ведь мы же сознательные бойцы. По дороге сюда я злился на Коплимяэ, радовавшегося тому, что он еще не убил ни одного врага. Но так мы ни с кем не должны расправляться. Надо было как следует допросить парня. Выстрелить в затылок всегда успеется. Коплимяэ спрашивает, что со мной. Я взрываюсь: -- К черту все это! Мюркмаа -- скотина. Коплимяэ не может ничего понять, но не пристает с вопросами. Понимает: сам потом расскажу. А сейчас нет никакой охоты вспоминать о том, что произошло на дворе хутора. При первой же возможности попрошу перевести меня из роты Мюркмаа в другую роту. И скажу ему прямо в лицо, почему я хочу переменить часть. Однако я и сам при этом понимаю, что бегством ничего уже не исправишь. Ночуем в Мярьямаа. Городок выглядит совсем покинутым. Да и во время боев, продолжавшихся несколько дней, жители попрятались в лесу, лишь некоторые отважились выжидать конца перестрелки в погребах. После нашего прибытия люди начинают потихоньку возвращаться. Повсюду здесь видны..следы недавнего сражения. Некоторые дома раскидало взрывами снарядов, а некоторые словно бы разодраны надвое тупыми зубами. В стенах зияют дыры с рваными краями. А зазубрины и щербины от пуль попадаются чуть ли не всюду. От некоторых же зданий остались только обугленные головни или груды закопченных камней. Насчет церковной башни, превратившейся в культяпку, высказываются двояко. Одни говорят, что острый верх ее сгорел, другие уверяют, будто он срезан артиллерийскими снарядами. Добавляют, что местный пастор ушел с отступавшими немцами. В девятьсот пятом году, думаю я, пастыри народа благословляли расправы карательных отрядов, а теперь молятся за победу фашистского оружия. Странно, почему это божьи слуги всегда оказываются на стороне черных сил? Впервые вижу настоящие пулеметные и стрелковые окопы, дно которых усеяно гильзами. На южной окраине городка немцы окопались весьма основательно. Я впервые оказываюсь на арене недавних боев и потому жадно приглядываюсь ко всему. Непонятно, следы бомбежки в Валге произвели на меня куда более тяже--лое впечатление, хотя Мярьямаа пострадал гораздо сильнее. Или я начинаю привыкать к войне? А можно ли вообще к ней привыкнуть? Жители рассказывают, что сражение тут продолжалось несколько дней. Сперва немцы подошли к городку со стороны Таллина, потом оттянулись назад. Некоторое время русские войска -- старшее поколение никак не привыкнет говорить "советские" -- держались на северной окраине городка, а немцы -- на южной. Над крышами все время свистели снаряды, мины и пули. Орудия и минометы гремели с утра до поздней ночи. Грохот разрывов смолкал только к полуночи. А пулеметы продолжали строчить и дальше. В конце концов немцев отбили, и позже наши части уехали назад в Таллин. Это как-то не укладывается у меня в голове. По-моему, очевидцы что-то путают. Может, кое-какие части и вернулись назад, но остальные, безусловно, развивают контрнаступление. Я, конечно, никакой не ученый стратег из генштаба, но котелок у меня мало-мальски варит, и даже мне ясно, что отступающего врага надо преследовать, беспрерывно нанося ему все новые удары. Приятно знать, что немцы не продвинулись дальше Мярьямаа, но еще больше радует наше успешное контрнаступление. Красная Армия еще покажет немцам, на что она способна. Пусть Гитлер и его генералы не надеются, больше ни один город не свалится им сам собой в руки. Разве сражение под Мярьямаа не означает, что сопротивление наших войск становится с каждым днем все мощнее. И не только на территории Эстонии, а по всему гигантскому фронту. Руутхольм ходит из дома в дом и, едва найдет жителей, заводит с ними разговор. Видимо, это входит в обязанности политрука. Мне случилось присутствовать при одной такой беседе. Интереса ради мне захотелось вырыть индивидуальный стрелковый окоп, и я пошел искать лопату. Ни в роте, ни во всем нашем батальоне нет шанцевого инструмента. Ни лопат, ни ломов, ни кирок, ни пил, ни топоров, как нет колючей проволоки, ни ножниц, чтоб ее резать. В поисках лопаты я и наткнулся на политрука. Вижу, он как раз разговаривает с какой-то приятной на вид старушкой и одним хмурым дедом. -- Остались мы здесь, -- говорит старушка. -- Чего нам, старикам, бояться? Уже одной ногой в могиле. От смерти все равно не убежишь. Сперва я на кухне сидела у печи, огонь разводить не решалась. Хоть и говорила, что смерти не боюсь, но все же, когда она прямо над тобой крыльями замашет, так начинаешь цепляться за остаточек своей жизни... Потом перебрались мы в погреб. Антон не хотел, упрямился, отчаянность свою хотел показать, но я заставила его образумиться. Значит, и сидели мы в погребе... Покуривающий на ступеньках дед вставляет: -- Вот загорелся бы дом, так и сдохли бы у себя в подполе. Старуха проворно возражает: -- А что бы от нас осталось, если бы мина в чугунок шарахнула? В погребе куда надежнее. Разве что сыровато было, да и малость жутко. Не знаешь ведь, что там, наверху, творится. И, помолчав, она спрашивает: -- А что, немцы вернутся? И оба, как она, так и ее спутник жизни Антон, смотрят прямо в рот Руутхольму. Понимаю, насколько важен для них ответ нашего политрука. Как бы старушка ни была проворна на язык, в душе ее все еще гнездится страх. -- Не вернутся, -- уверяет Руутхольм. -- В самом деле не вернутся? -- допытывается бабка. -- Кто его знает? -- сомневается дед. -- Так скоро не вернутся. Можете по ночам спать спокойно, -- говорит Руутхольм. Старушка вздыхает. -- Лучше бы вообще не возвращались. Неохота опять в погреб лезть. Когда бомбы над головой бухали и все трещало и гремело, только того и ждала, чтобы тихо стало. Вроде бы и думать уже забыла, кто победит, немцы или русские. Потом -- да, когда осмелились из-под земли выбраться, приятно, конечно, было, что немцам победа не досталась. -- Погоди радоваться раньше времени, -- вставляет старик. -- Настанет время -- и для нас придет радость, -- говорит политрук. -- Конечно, можем еще хлебнуть всякого, но в свое время наша возьмет. На этот раз я разделяю уверенность Руутхольма. В конце концов мы победим. Верю в это, несмотря на то что порой и грызут душу отчаянные сомнения. Но без этой веры сейчас вообще невозможно было бы жить. Я хочу передать напуганным старикам хоть частичку своей уверенности и подхватываю: -- Сколько бы времени ни прошло, мы победим. Голос у меня немножко напыщенный, да и слова не совсем те. Я сам это почувствовал, да поздно. Старик поднимается, подтягивает штаны и уходит в дом. Мне кажется, это он из-за меня. Чтобы не слушать, как мальчишка декламирует. Бабка вздыхает: -- Старик немцев терпеть не может, но и советским не верит. Сперва верил, потом рукой махнул. -- Да, не верю, -- сердито звучит из-за двери. -- Ты свой суп на огне забыла. Это он своей старухе. Политрук остается, а я ухожу, не попросив лопаты. Не знаю, продолжалась ли еще беседа. Вряд ли политруку удалось втолковать что-нибудь упрямому деду. Люди ждут дел, но дела что-то не скоро подвигаются. Мы всегда особенно нападаем на тех, кто нам дорог, на то, что дорого. До темноты мы, растянувшись цепью, занимаем полукругом позиции на окраине с основными направлениями удара на юг и на запад. Спим и бодрствуем по очереди. Если между Пярну и Мярьямаа в самом деле нет четкой линии фронта, то может случиться всякое. Немцы не предупредят ведь, если снова вздумают двинуться в сторону Таллина. Кажется, все понимают, что уже не до шуток, и никто не слоняется. Каждый находится на том месте, какое указал ему командир взвода. Я не задремываю. Даже сменившись после дозора, не могу сомкнуть глаз. Слишком много впечатлений для одного дня. Столкновение с патрулем, гонка за мнимыми бандитами, смерть светловолосого парня, прибытие в отбитый у немцев городок. Жизнь, она вообще странна: то все дни такие монотонные, что ничего не остается в памяти, то вдруг столько навалится на тебя событий, что только держись. " Больше всего терзаюсь тем, что я чуть не выстрелил в невинного человека. Лишь в последний момент я, к счастью, разглядел на белой повязке красный крест. Так что и от робости бывает польза. Это ведь я от робости так долго медлил с выстрелом, от чего же еще? Нет, я не за себя боялся, со мной бы ничего не случилось. Эта робость была другого рода. А вот какого, не могу толком объяснить. Рядом со мной лежит Деревня. Я уже знаю, как его зовут: Густав Лыхмус. Подперев голову рукой, он лежит возле пулемета. Оказалось, он хорошо знаком с "мадсеном". Он курит, пряча огонек в ладонь. Я курю сигареты, как курил: мне и в голову не приходит, насколько далеко видна в темноте горящая сигарета. Но Густав, тот ничего не сделает, не подумав. Он сам выбрал себе позицию. Мюркмаа указал ему место метрах в двадцати левее, но Густаву оно не понравилось Долго он оглядывался вокруг и присматривался, пока не перебрался наконец ко мне. Отсюда, сказал он, куда лучше вести огонь. И командиру роты пришлось согласиться с ним. Кто-то подходит к Густаву, опускается рядом с ним и закуривает. При свете спички узнаю Руутхольма. Я слышу их разговор. Говорят они вполголоса, но я слышу. -- Что-то не спится, -- виновато говорит Лыхмус. -- Я малость вздремнул, -- признается политрук. -- Зяб