вать, поскольку не знал всего и не верил мне. Может, и сейчас все еше не веришь? Прочти, пожалуйста! Он достал из-за пазухи большой, туго набитый бумажник, выудил оттуда несколько документов и сунул их мне. Я отвел его руку. -- Нет, ты прочти, -- настаивал Нийдас. -- Не желаю я, чтобы ты и кто бы то ни было думал обо мне бог весть что. Но я все-таки не стал изучать его справок и удостоверений. Нийдас продолжал: -- Слишком уж мы торопимся осуждать своих товарищей. Но осуждать других легко, понять -- труднее. Однако мы должны понимать друг друга, Олев. В тот вечер твои подозрения так меня оскорбили, что я не смог ничего тебе объяснить, Может, ты и сейчас меня подозреваешь? Напомню тебе, однако: при теперешнем положении ни одного человека не освободят от мобилизации по пустякам, никому не выдадут ни с того ни с сего эвакуационных справок. Сам я этого не добивался. Просто подчинился распоряжению наркомата н директивных органов. Зачем он сообщал мне все это? Неужели для него что-то значило мнение Руутхольма, Тумме или мое? Ради чего он заговорил со мной? -- Как там у вас? -- перевел он разговор на другое. -- С Тумме и директором все в порядке? И, скользнув по мне взглядом, он вдруг многозначительно подмигнул и спросил: -- Как поживает наша молоденькая санитарка? Об этом он не должен был спрашивать, нет, не должен был. Я посмотрел на него в упор и тяжело проронил: -- Товарища Уйбопере больше нет. -- Что с ней? В голосе его прозвучало чистое любопытство, и это ранило меня. -- Или погибла, или попала к фашистам в плен. Он сокрушенно покачал головой. Притворялся, ей-богу, притворялся. Ему было ни холодно ни жарко. Если бы случилось что-нибудь с Акселем или Тааветом, он проявил бы не больше сочувствия. Я понял это. Как и то, что все его слова и уверения были ложью. Небось немалых ему стоило трудов добыть нужные бумаги. -- Ребята наши все здоровы? Я не ответил на этот вопрос. Сказал совсем про другое: -- Удивляюсь, что ты уезжаешь в тыл. Честное слово, удивляюсь. Или ты больше не считаешь, что война уже проиграна? Взгляд его стал холодным. -- Я не намерен опять терпеть твое нахальство. Прощай. Он захотел повернуться и уйти в вагон. Я схватил его за плечо и рванул к себе: -- А ты не боишься, что немцы дойдут до Волги, до Урала, до Сибири? Отвечай! От волнения у меня задрожал голос. -- Мальчишка! -- прошипел он. -- Невоспитанный мальчишка! Злость моя схлынула. Я оставил его и выскочил на перрон. Он кинулся за мной. Остановил меня и торопливо произнес: -- Меня ты подозреваешь! А за бандитов заступаешься! Я ничего не понял. -- Перед твоим приходом тут по вагонам шнырял инженер Элиас. Не удивляйся: инженер Элиас. Лесной брат, о котором ты боишься сказать правду. Тут до меня дошло. По-видимому, Нийдас еще раз говорил с Ирьей Лийве, которой я соврал, будто не видел инженера Элиаса. Да, теперь мне стало это ясно. Но как Элиас попал в Таллин? -- Элиас тоже собирается эвакуироваться? Слава богу, что я сказал хоть эти слова, а не уставился на Нийдаса разинув рот. Вполне могло случиться и такое -- настолько поразило меня сообщение Нийдаса, Голос Нийдаса сразу же стал напористым: -- Мы можем думать друг о друге разное, но в отношении классовых врагов должны действовать сообща. Инженер Элиас в Таллине, это точно. И, разумеется, прислан сюда с определенными целями. Надо немедленно информировать соответствующие органы, чтобы этого врага вовремя обезвредили. Минуточку! Он снова начал рыться в карманах. На этот раз он вытащил записную книжку в кожаной обложке, пролистал ее, вырвал листок и, что-то написав на нем, протянул его мне. -- Позвони по этому номеру. Сообщи, что инженер Элиас, которого ты видел в Вали вместе с бандитами, орудует сейчас в Таллине. Может быть, его сумеют схватить, пока не поздно. Я посмотрел на листок с оборванным краем, на цифры телефонного номера и, подняв взгляд, тихо спросил: -- Почему же ты сам не позвонишь? -- Эшелон может пойти с минуты на минуту. А телефон здесь только у начальника станции. В присутствии посторонних нельзя вести такой разговор. Я внимательно посмотрел на него. Откуда взялся а его записной книжке этот номер? С чего бы? -- Ты разговаривал с Элиасом? -- Да. Он увидел меня и заговорил сам. -- О чем? -- Сказал, что ищет товарища Лийве. Но я не поверил. -- Почему? -- Слишком хорошо знаю людей. Соваться головой в огонь ради женщины -- так бывает только в кино. Я почувствовал физическое отвращение к Нийдасу. Надо быть ужасной дрянью, чтобы смотреть на людей его глазами. Однако еще один вопрос я задал: -- Ты уже пользовался этим телефоном? Нийдас как-то растерялся. -- А вдруг ты и есть тот самый человек, -- сказал я, едва сдерживаясь, -- из-за которого нашему главному инженеру пришлось бежать из Таллина? Да, нашло на меня такое прозрение. Я впился взглядом в глаза Нийдаса, чтобы понять, скажет ли он правду или опять соврет. До чего же мне хотелось, чтобы он опроверг мою догадку. Нийдас не ответил. Словно бы пропустил вопрос мимо ушей. -- Поступай, как тебе подскажет совесть, -- сказал он ледяным голосом. -- Мне казалось, ты вступил в батальон, чтобы бороться с бандитами. И он с видом превосходства повернулся ко мне спиной. Я уже не сумел бы снова сбить с него спесь. Неужели я всю жизнь буду так теряться от оскорблений? Я мог бы побить Нийдаса, но тогда он почувствовал бы себя мучеником. Я мог бы выпалить ему прямо в рожу, что если я и вступил в батальон из чистого авантюризма, как он дал мне понять, то ведь сам он сбежал из батальона по трусости. Но чего бы я достиг перебранкой? Ничегошеньки. После того как ему удалось обзавестись, нужными бумагами, уже никому не посчастливилось бы смутить его. Нийдас заставил меня проглотить крючок, который причинял мучительную боль. Я пришел проводить маму и сестер, но, уходя со станции Юлемисте, думал уже не столько про них, сколько про инженера Элиаса. Позвонить или нет? Этот вопрос не давал мне покоя. Во мне крепло убеждение, что дело Элиаса началось с Нийдаса. Как яростно он обвинял Элиаса за глаза, называя его шишкой из бывшего министерства дорог, человеком, сеявшим на нашем предприятии антисоветские настроения... Когда Нийдас и Руутхольм спорили об Элиасе, мне казалось, что прав Нийдас. Сейчас я так не думаю. Сейчас мне кажется, что прав был Руутхольм. Слишком хорошо я успел изучить заведующего мастерской. Из своекорыстия такой человек пойдет на все. Ладно, Нийдас, может быть, негодяй, он и есть негодяй, но Элиаса-то я самолично видел в Вали среди бандитов. У него была винтовка, и он, конечно, стрелял из нее. Он стал врагом. Моим врагом. Человек нейтральный, не говоря уже о друге, не возьмет оружия и не станет действовать заодно с лесными братьями. А врагов щадить нельзя. Я несколько раз доставал из кармана листок записной книжки, номер на нем прочно отпечатался в моем мозгу, но что-то мешало мне направиться к телефону и позвонить. Если бы мне сообщил этот номер кто-то другой, тог- да я позвонил бы. А потом, я поверил тому, чему не поверил Нийдас. Инженер Элиас в самом деле мог вернуться в Таллин только ради того, чтобы встретиться с Ирьей Лийве. Чем дольше я думал о том, что Элиас, даже рискуя свободой, все-таки вернулся, чтобы попрощаться с Ирьей Лийве, тем выше он становился в моих глазах. И тем слабее становилась уверенность, будто Элиас -- враг. Но я так ни к чему и не пришел. Я топтался на месте, словно вол на приколе. Чертовски было жалко, что я не мог посоветоваться с Акселем. Руутхольм был где-то в районе Пярну-Яагупи, где боевые действия все еще удерживали нашу роту, а мне с Коплимяэ не разрешили туда вернуться. Руутхольм сообразил бы, что делать. Решать одному было тяжело. Временами я даже склонялся к мысли разыскать Ээскюлу. Убедить его, что Элиаса оговорили, и спросить, что же теперь делать, чтобы человек мог жить спокойно. Но я все-таки отказался от этой идеи. Во-первых, пойди разыщи теперь Ээскюлу: бог знает, куда его занесли штабные дела? Во-вторых, пришлось бы рассказать и о поведении Элиаса в Вали. А мне что-то не хотелось. В конечном счете я излил душу Коплимяэ. Он, правда, был незнаком с Элиасом, но Нийдаса-то знал хорошо. Ильмар отозвался о Нийдасе недвусмысленно. Сказал всего три слова, но таким тоном, что прозвучали они очень веско: -- Свинья. Жуткая свинья. Значит, и он считает Нийдаса мерзавцем. До нынешнего утра я считал Нийдаса обыкновенным трусом, но нет, он куда опаснее. После войны, не сомневаюсь, он начнет корчить из себя героя. Чертовски странные мысли одолевают меня в последнее время. Если бы до войны мне сказал кто, что и среди советских людей попадаются ничтожные и подлые личности, я высмеял бы такого в лицо. Но, к сожалению, попадаются. Пускай техник Нийдас не стал нашим отъявленным врагом, все равно он проходимец. Как человек инженер Элиас куда чище, хоть и поднял на нас оружие. А как было бы прекрасно, если сторонники коммунизма были бы все без исключения хорошими, умными, дельными людьми, а плакальщики по буржуазному строю -- негодяями. Оттого, что среди нас есть нийдасы, положение очень усложняется. Я предложил Коплимяэ вместе со мной отправиться искать Элиаса. Я должен был поговорить с инженером, прежде чем что-то предпринять. Я ведь уже ходил к нему на квартиру, могу сходить еще раз. Долго мы звонили и колотили в его дверь. И не в полночь, как было полтора месяца назад, а часов в семь. И теперь моим спутником был не Руутхольм, а Ильмар, в глаза не видевший Элиаса. Но я все равно чувствовал себя неважно. Не было у меня четкого отно-щения к Элиасу. То он был в моих глазах бандитом, то человеком, которого мы сами же и превратили во врага, как предостерегал Руутхольм. Мне пришло в голову даже и такое: а вдруг Элиас еще станет нашим товарищем по оружию? Видимо, его не было дома. Было, пожалуй, наивностью -- рассчитывать найти его на старой квартире. Я позвонил еще раз, долго-долго. Ильмар же, войдя в азарт, колошматил по двери кулаком. Никакого толку. Тогда я нажал на звонок соседней квартиры. Дверь сразу открылась. Я увидел того самого старика, который еще в первый раз так мне не понравился. За это время он не стал симпатичнее. -- Здравствуйте, товарищи, -- приторно улыбнулся он. Сразу узнал меня и старался расположить к себе. Хоть и говорят, что старость надо уважать, но нет никого противнее, чем старые лицемеры. -- Извините, -- холодно обратился я к нему, -- нам нужно поговорить с вами. Старик пригласил нас к себе. Он хотел захлопнуть входную дверь, но я оставил ее приоткрытой. Вдруг Элиас попытается смыться. В этот миг я думал о нашем бывшем инженере очень плохо. Мы остановились в передней, хотя хозяин и зазывал нас весьма любезно в комнату. Я спросил: -- Когда инженер Элиас был последний раз дома? Спросил настойчивым и официальным тоном. -- После долгого отсутствия инженер Элиас вчера вечером снова появился. Я случайно оказался в коридоре, когда он пришел. Старик почему-то заволновался. И, кажется, забыл о притворстве. -- Он должен быть дома. Я и сегодня видел его на лестнице, когда возвращался из госпиталя, -- я работаю врачом в военном госпитале. Он шел впереди меня. Мы подошли к своим дверям почти одновременно. Он поздоровался и вошел к себе. Вряд ли он успел уйти за это время. Мы снова стали звонить к Элиасу. Но и на этот раз никто не открыл. Врач стоял за спиной у нас. И, ей-богу, был не на шутку перепуган. Мы с Ильмаром посоветовались. -- Он не уходил, -- уверял нас врач. Тогда мы решили сами открыть замок. Коплимяэ быстро с ним справился. Я дал ему ключ от своего дома, но не углядел, то ли ключ по редкой случайности подошел, то ли Коплимяэ изловчился как-то иначе. Я посматривал на врача, нервно топтавшегося рядом. Мы вошли. Врач тоже: Сначала мы не заметили ничего. Никто из нас не говорил ни слова, а в квартире была полная тишина. Я толкнул дверь первой комнаты. Мы сразу увидели ноги человека, лежавшего на диване. Верхняя часть туловища была закрыта от нас столом. Неужто Элиас спал таким беспробудным сном, что не слышал ни стука, ни звонков? Врач выскочил из-за моей спины. Мы с Ильмаром тоже шагнули к дивану. И у меня сразу сжалось сердце. Доктор Хорманд констатировал смерть Энделя Элиа-са, наступившую в результате отравления. Я позвонил из квартиры доктора в милицию. Я не мог прийти в себя от самоубийства инженера Элиаса. Я не стал сообщать милиционерам, что видел его в Вали. Решил, что это уже не имеет никакого значения. Не рассказал я всех подробностей и Таавету Тумме. Лишь кратко сообщил, как встретился с Нийдасом в эшелоне и как тот заверил меня, будто его посылают на восток директивные органы. Поносить при этом Нийда-са я не стал. Сказал лишь, что, по-моему, Нийдас сам выклянчил у кого-то разрешение на эвакуацию. Я сделал вид, будто узнал о смерти Элиаса от других. Каково мне было признаваться в том, что я думал о нашем главном инженере перед его смертью? Как мне было объяснить, зачем я принялся его разыскивать? Оставлю свои дурные мысли и подозрения при себе. Больше я не ставлю Элиаса на одну полку с буржуями, воюющими против нас. Головой ручаюсь -- мы сами толкнули его в объятия врагов. Я сказал об этом Тумме. -- Почему он наложил на себя руки? -- спросил Тумме. Я смог найти только одно объяснение: видно, жизнь его зашла в тупик. Мы объявили его врагом, но с бандитами он явно порвал. Только уже не застал в Таллине женщину, на которой хотел жениться. Руутхольм тоже со мной согласился, когда я рассказал ему об Элиасе. К счастью, Тумме не стал спрашивать, на ком хотел жениться Элиас. То ли сам знал, то ли по своей дьявольской деликатности не захотел совать нос в чужую интимную жизнь. Мы долго проговорили у колодца. Под конец Тумме сказал: -- Надо бы написать родным Хельги. Я не сразу ответил. Ведь сегодня мы не говорили о Хельги. Я растерялся от неожиданности. -- Да, надо бы написать родным, -- повторяет Тумме. -- Или им уже сообщили? -- А есть ли смысл писать, пока мы не узнаем точно, что с ней случилось? -- неуверенно спрашиваю я, -- Вряд ли мы дождемся новостей так скоро. Он прав. -- А куда писать? -- бормочу я. -- Я знаю адрес, -- говорит Тумме. -- Узнал от Хельги. Я и сам подумывал написать ее родным, но каждый раз откладывал решение. Стоит написать письмо, казалось мне, как для них и для меня будет похоронена последняя надежда хоть когда-нибудь увидеть Хельги живой. -- Я напишу, -- говорит Тумме, поскольку я молчу. -- Тяжело сообщать такую весть, но еще хуже, когда вовсе ничего не сообщают, Тогда я говорю: -- Напиши. Только так, чтобы они не совсем потеряли надежду. Она ведь не... Я не заканчиваю фразы. Таавет Тумме понял меня и так. После того как он уходит, я еду к ребятам и даже ложусь на сено, хотя заранее знаю, что не засну. Так оно и есть. Друзья храпят уже вовсю, а я все еще лежу с открытыми глазами. Сквозь ворота, оставленные открытыми, чтобы не было так душно, виднеется темный лес и более светлая полоса неба, где временами выныривают из-за облаков звезды. Слышу шаги караульного, лошадиное ржание, русскую речь. Пулеметы почти замолкли. Иногда доносит ветром, глухое ворчание моторов: это немецкие танки. Со стороны Таллина долетает фырканье и завывание грузовиков. Вспоминается последняя встреча с Хельги. Когда я задержался из-за нее. Вспоминаются все слова, которые мы сказали, и то, как Хельги, назвав меня братом, попросила быть осторожным, и в каком чудесном я был настроении. А потом опять всплывает эта мучительная картина-- маленькое тело на гравии шоссе -- и сразу перехватывает горло. Нет, думаю, я должен был доползти до автобусов. Несмотря ни на что. Или хотя бы задержаться в лесу под Аудру. Подумаешь, ногу прострелили -- передвигаться-то я мог! Ночью исползал бы поле боя вдоль и поперек -- вряд ли немцы выставляли вечером охранение. Инженер Элиас ничего не испугался. Приехал в Таллин, лишь бы увидеться с Ирьей Лийве. А я побоялся, и теперь поделом мне, что не могу заснуть. Неважным я оказался братом для своей третьей сестры. Прежде чем заснуть, пытаюсь еще понять, почему я вчера не рассказал Акселю про Нийдаса и Элиаса. Говорил с ним только о сражении под Аудру и о Хельги. Ах, да! Я заговорил о Хельги и сразу же забыл обо всем остальном. Бой продолжается уже часа три-четыре. Впрочем, с начала нашей контратаки могло пройти и целых пять часов и всего два. Я утратил чувство времени. Экая важность -- время! У меня сейчас дела поважнее. Как добраться до того дерева, из-под которого нас обстреливает немецкий пулемет и- прижимает к земле? Успею ли я перебежать поляну шириной с ладонь так, чтобы меня не подстрелили? Остальное меня не интересует. Пули без конца хлещут по стволам. В кронах разрываются мины, и кругом взлетают клочья мха от их осколков. Издали мне казалось, что тут растут одни ели, но после того, как мы углубились в чащу, я начал замечать среди их гигантских стволов березы и одинокие осинки. Ноги тонут в густом мху, за ботинки цепляются стебли черники. От меня испуганно удирает не то гадюка, не то уж -- нет времени изучать узоры этой твари. Змея кажется мне сейчас безвредным и безопасным пресмыкающимся, хотя вообще-то я побаиваюсь этих ползучих. Я мигом забываю о твари, потому что свист надо мной вдруг обрывается, и я тут же распластываюсь, плотнее вжимаюсь в кочки. Взрыв такой, оглушительный, что я даже не слышу визга осколков. На спину сыплются искрошенные сучья, шишки, клочья мха, комья земли. Заставляю себя встать, пробегаю десять шагов, падаю и бегу снова. Наша задача -- выбить немцев из леса и выйти к мызе Кивилоо. Упрямо и настойчиво продвигаемся вперед. Справа от нас ведут атаку остальные подразделения шестнадцатой дивизии. Коплимяэ сообщил мне утром, что мы приданы в помощь этой дивизии. Он про эти дела знает точно. Номер дивизии не имеет для меня никакого значения, но приятно сознавать, что рядом с нами действуют части Красной Армии, что мы не отступаем в суматохе, не бежим, как под Пярну, а воюем. В голове не осталось ни одной мысли, кроме тех, что подсказывает обстановка. Утреннее возбуждение улеглось. Когда мы рассеялись по лесу, я занервничал. Особенно после того, как противник открыл огонь. Наверно, никогда не привыкну к пулям. Сейчас я сравнительно спокойно пробираюсь между деревьями, но это еще не значит, что мне плевать на немецкие пули и мины. То и дело падаю наземь и в ожидании разрыва весь напрягаюсь, как струна. А когда по стволам начинают шлепать пули, тоже утыкаюсь головой в мох и жду, чтобы стало потише. Сегодня опять убеждаюсь, что не умею обнаруживать огневых точек противника. Стреляю большей частью наугад. Только два раза углядел немцев. Метрах в пятидесяти от меня вскочил один солдат и, петляя за деревьями, пустился наутек. Я выстрелил вслед, но не попал. Другой был тяжело ранен, и я чуть не споткнулся об него. Он лежал под низкими кустами, и я заметил его лишь после того, как он шевельнулся. Я настолько этого не ожидал, что испугался и отскочил назад. Чуть не убил его с перепугу. К счастью, я успел увидеть лужу крови рядом с ним и его светлые глаза, с ужасом уставившиеся на меня. Я оставил его и поспешил дальше. Мелькнула, правда, мысль: не помочь ли, но я не стал задерживаться. Успокоил себя тем, что за мной продвигаются другие, в том числе и санитары. Нам всегда удается чем-нибудь успокоить свою совесть. Кто-то вдруг кричит над самым ухом, что один из немцев залез на дерево, и тычет куда-то рукой, но я не сразу соображаю, о каком дереве идет речь. А Коплимяэ вскидывает карабин. Раздается сразу несколько выстрелов -- Ильмар тоже пальнул. В листве послышался треск. Я увидел тело, которое, цепляясь за ветви, падало головой вниз, пока не грохнулось оземь. Первым подбегает к сбитому Коплимяэ, -- Готов, -- говорит он безучастно. Протягивает мне карабин и проворно взбирается на ель. Слежу за ним взглядом и, обнаружив повисший на ветвях автомат, соображаю наконец, отчего мой друг так торопится. Ильмар быстро спускается вниз, чуть ли не наступает на труп, но почти не замечает этого и, сияя, как мальчишка, сразу направляется вперед, пощелкивая на ходу замком своего трофея. Мне вспоминается наша поездка по утреннему Таллину, наш тогдашний спор. "Хорошо, что не пришлось ей врать". Так он именно и сказал. Помню, я еще ожесточился на Ильмара за его радость по поводу того, что он никого не убивал. Сегодня он выстрелил в "кукушку", не медля ни секунды: может быть, пуля из его карабина и убила немца. А он углубляется все дальше в лес, будто ничего не случилось. Странно, насколько мы остаемся равнодушными при виде вражеских трупов. Будто это вовсе не люди. Наверно, на войне так и должно быть. Но что, если мы начнем привыкать и к смерти товарищей? Разве это не ужасно? Не заразил ли нас уже фашизм своим гнилостным смрадом? Нет, нет, нет! Мы не смеем привыкать к смерти, ведь мы защищаем жизнь. Ты была права, сестра, Ильмара! Мы должны убивать -- иначе нельзя, но души наши не должны очерстветь из-за этой ужасной человеконенавистнической неизбежности. Лес редеет. Мы вырываемся на край поля. Враг словно под землю провалился. Неужели нам и впрямь удалось очистить лес от немцев? Переводим на опушке дух. Перед нами просторные поля, окаймляющие полукругом мызу Кивилоо. Самого имения не видно, оно прячется за густой листвой деревьев: за липами, кленами или каштанами, -- в парках вокруг имений растут большей частью эти породы. Так что мне лишь остается догадываться о том, что перед нами мыза Кивилоо. Постепенно начинаю различать за деревьями глыбы зданий, вижу большое тяжелое строение из гранита на самой границе между полем и парком. Справа, в нескольких стах метрах от нас, к поместью тянется почти по прямой шоссе, переходящее посреди поля в аллею. По левую руку равнина спускается под уклон, и у меня такое впечатление, что там, в лощине, должна протекать речка. Посреди поля лежит большой валун размерами с бедняцкую хибарку. С удовольствием полюбовался бы отсюда, с опушки, на эти простирающиеся поля, на купы деревьев вокруг строений поместья, на темнеющий вдали лес, на шоссе, на ложбину, на валун -- словом, на все, что вижу. Только времени нет. Мы продолжаем наступать. Выкатываемся из леса в поле и движемся напрямик к мызе. Шагов двадцать пробегаем без помех. Потом начинают шлепаться мины. Все чаще и чаще. Залегаем на миг и тут же вскакиваем снова. Бухает почти непрерывно, воздух пронизан визгом осколков, поле перед нами как бы клокочет. Спереди, сзади, с боков -- словом, повсюду вздымаются фонтаны земли, осыпающей наши головы и спины. Меня охватывает вдруг чувство отчаянной беспомощности, начинает казаться, что нам вовеки не сдвинуться ни вперед, ни назад с этого поля ячменя или овса, -- пес их разберет, эти злаки. Скорее от страха, чем от чего другого, поднимаюсь в полный рост и бегу во весь дух. Добежав до валуна, ложусь. Дьявольски надежная глыба -- душу окатывает волной облегчения. К валуну сбегаются и другие -- нас тут становится, пожалуй, слишком много. Понимаю, что задерживаться нельзя, не то мы привлечем внимание немцев. Первым поднимается Коплимяэ. Потом -- другой. А за ними и я выскакиваю из-за камня. Глаза жадно выискивают впадинку или бугорок, любое спасительное укрытие. Но поле отвратительно гладкое, хотя лежа и можно кое-как притаиться в густом ячмене. Падаю где придется, потом бегу опять. Огонь автоматов становится таким плотным, что и голову не подымешь. От того места, где нас прижали, до имения -- метров сто -- двести. Передо мной лежат двое, шагах в десяти -- Коплимяэ, а дальше -- еще кто-то, кого я не могу узнать со спины. Над головой свистят пули автоматов -- очередь за очередью, свистят пронзительно, как удары кнута, злобно взвизгивают и обдают меня всего жаром. Пробираюсь дальше ползком, подняться невозможно. Но только я зашевелился, как земля вокруг начала взвихряться. Что есть силы вжимаюсь в землю. Стискиваю голову руками и жду. Выжидаю подходящего момента. Ничего больше не остается. Время словно бы останавливается. А если вскочить и кинуться вперед? Вдруг обойдется? Рассудок подсказывает, что не обойдется. Вскочить -- значит наверняка погибнуть. Что же делать? Самочувствие -- хуже некуда. Когда я сидел в амбаре в Вали, оптимизма у меня было в тысячу раз больше. Да и в Аудру я не терял надежды. Тогда я словно бы не замечал пуль, а сейчас боюсь их. Да, боюсь. Не что иное, как страх смерти, заставляет меня цепляться за землю. Прихожу подсознательно к выводу, что от моей воли и моих поступков уже ничего не зависит. А потом в душу закрадывается дурное подозрение, что дальше нам нипочем не продвинуться. Поднимешься -- конец неизбежен. А может, это самый лучший . исход? Не все ли одно -- где? Здесь, на полях мызы Кивилоо, или на улицах Таллина? Сейчас, когда люди гибнут тысячами, никто не вправе рассчитывать на вечную жизнь. Нет, нет, нет! Я хочу жить, я должен жить! Не хочу подыхать, как беспомощная крыса. Нет и еще раз нет. Плевать на все! Мы должны подняться и продолжать атаку. Это единственная возможность спастись. В этот миг Ильмар начинает строчить из автомата. Я тоже нажимаю на спусковой крючок. Над крышей строения в конце поля -- сарая, амбара, конюшни или хлева -- и под раскидистыми деревьями начинают разрываться снаряды, а может быть, мины. Неужели это наши? Вскакиваю и кидаюсь вперед, уже не думая о том, что может случиться. Чувствую только одно: больше я не должен и не могу пассивно выжидать. Надо что-то делать. В этот миг мне становится ясно, что, если человек хочет остаться человеком, он никогда не должен смиряться, Каким бы безнадежным ни было положение. В течение всей атаки я был уверен, что стоит нам пересечь поле, и все будет решено. Но сейчас, ведя из-за конюшни вместе с Тумме стрельбу по нижним окнам имения, я начинаю думать, что нам, пожалуй, не под силу отбить у немцев Кивилоо. Не многие из нас добрались до строений мызы. Человек двадцать от силы. Большинство рот застряло в поле, не преодолев последних ста метров. Не вижу ни одного парня из нашего взвода. Минут пятнадцать назад я еще видел, как Ильмар перебегает между деревьями парка, но потом я потерял его из виду. Мы уже не ведем планомерного боя -- каждый действует, как может. Кажется, больше всего тут ребят из роты Тумме, среди которых много моих бывших приятелей. Роте Тумме повезло: укрываясь в какой-то лощине, она подобралась к службам мызы почти вплотную. Но некоторые роты потеряли на открытом поле чуть ли не половину состава. Вражеский огонь, на какое-то время словно бы утихший, становится все яростнее. Между амбарами, скотными дворами и конюшнями начинают разрываться мины. По стенам все чаще чиркают пули. К нам кто-то бежит. Это Мюркмаа. -- Без моей команды -- ни шагу назад! -- кричит он нам. Хоть я и понимаю, что кричать ему приходится для того, чтобы перекрыть грохот и треск, все же он вызывает во мне злость. Отвожу глаза в сторону, как бы давая понять, что его слова ничего для меня не значат. Мюркмаа не задерживается около нас. Он спешит куда-то еще, и я не могу не оценить по достоинству его решимости и деловитости. Примерно через полчаса вдруг становится тише. Нас уже не оглушают разрывы мин. Возникает впечатление, будто сопротивление немцев ослабело и они решили сдать мызу. Успеваю подумать, что, вероятно, наши прорвались где-то вперед и потому враг счел более благоразумным отступить. Собираюсь сказать об этом Тумме, но он указывает рукой куда-то влево. Прячась за деревьями, к нам приближаются немцы. Мы с Тумме почти одновременно открываем огонь, И, вероятно, одновременно догадываемся, что прекращение минометного обстрела означало вовсе не отступление противника, а, наоборот, предвещало начало его атаки. Волнение опять берет верх над всеми остальными чувствами. Проклинаю мысленно винтовку, не позволяющую вести скоростной огонь. Будь у нас с Тумме автоматы, мы отбросили бы немцев, но теперь... Наши выстрелы не останавливают серо-зеленых мундиров. Да и стреляем мы явно плохо: что-то я не вижу, чтобы кто-нибудь упал. Нет, один сковырнулся -- небось Тумме его подбил. Но остальные приближаются, не обращая внимания на нашу пальбу. От них до нас -- метров пятьдесят, не больше. Волнение нарастает. Я расстрелял обойму. Загоняю в магазин новую. Но то ли от излишней спешки, то ли от возбуждения, то ли черт знает отчего, обойма никак не влезает в магазин. Я волынюсь кошмарно долго, нервы мои окончательно разгуливаются, и я подумываю, не благоразумней ли дать тягу. Мне удаегся подавить в себе эту мысль, да и обойма наконец подчиняется, и я навожу ствол на рослого немца, шагающего самым первым и стреляющего на ходу. Но едва я собрался нажать на спуск, как немец отпрыгивает за дерево. Остальные тоже куда-то исчезают. Ухо улавливает знакомое "та-та-та". Наш пулемет, ей-богу! Но он вскоре замолкает. Немцев я больше не вижу. Ни того рослого, которого поймал на мушку, ни остальных. С недоумением смотрю на Тумме. Он, видно, тоже растерян. У нас нет никакого представления о ситуации. Видим лишь узкий кусочек мызного двора. Угол здания, которое я называю мысленно усадьбой, потому что ведь в каждом порядочном имении должен быть барский дом, толстые стволы, между которых сновали немцы, поля вдали и совсем вдалеке -- полоска леса, вот и все. Я запомнил, когда бежал сюда, что за конюшней или хлевом виднелись еще какие-то службы, -- к ним-то и устремились наши ребята в поисках прикрытия. По моим расчетам, ребята и сейчас должны быть там. Но почему оттуда не слышно выстрелов? Пальба переместилась влево и в тыл за нами. Что это значит? Начинаю думать, что мы остались тут совсем одни. Говорю об этом Тумме, он пожимает плечами. Зорко следим оба за деревьями, за которыми сновали недавно вражеские солдаты. Но там полное спокойствие. Мы почти одновременно оглядываемся. Но и сзади ничего не обнаруживаем. А вокруг -- трещит, грохочет, гремит. Впрочем, не совсем так. Впереди -- потише. Выстрелы и очереди гремят в основном на флангах и за спиной. Временами воздух сотрясается от разрывов, Тумме ругается: -- Чертова карусель! Я хорошо его понимаю. Уже ни в чем нельзя разобраться. Нам приказано держаться тут до последнего. А что делать теперь? Никто из нас не решается что-то предложить. Наконец я поднимаюсь, а вслед за мной -- и Тумме. Прижимаясь к стене конюшни, пробираемся к другому концу строения. Вскоре мы убеждаемся, что наших на мызе уже нет. -- Чертова карусель! -- повторяет Тумме. -- Попадись нам теперь Мюркмаа, уж я ему заехал бы! Влепил бы хорошего крюка, помоги ему господи! -- Меня прямо трясет от злобы, я весь клокочу. Ползем, перебегаем, крадемся, блуждаем между служб. Окончательно уясняем себе, что отрезаны от своих. Наша часть отступила, бой опять переместился в поле. В тот самый момент, когда я говорю Тумме, что Мюркмаа -- последняя свинья, замечаю под сиренью какое-то тело. Кто-то из наших, как я определяю по синей форменной блузе. Убитый он или раненый? Бросаюсь к нему, но не успеваю и добежать, как меня пронизывает боль. Мне так знакомо это мальчишеское тело, замеченное нами ненароком. Оцепенелая поза заставляет предполагать самое худшее Да, под сиренью лежит убитый. Я не ошибся, это... Ильмар. Да, Ильмар. Переворачиваю его на спину и отшатываюсь. Лицо Ильмара превратилось в кровавое месиво. Взлетает несколько навозных мух -- откуда они так быстро взялись? Стою потрясенный. Все во мне перевернулось. Не хочу оставлять здесь труп Ильмара. Немцы швырнут его в наспех вырытую яму. Но утащить отсюда труп я не могу. Кто его знает, выберемся ли мы вообще, может, и сами будем валяться где-нибудь такие же окровавленные и обезображенные, осаждаемые тучей мух? Самое было бы лучшее -- выкопать ему могилу и похоронить его здесь, но и эта последняя малость, которую я мог бы для него сделать, остается мимолетной и невоплощенной идеей. Понимаю свою беспомощность, чувствую себя раздавленным ее каменной тяжестью. Таавет Тумме прикрывает лицо Ильмара двумя большими лопухами. Потом достает из его нагрудных карманов все, что находит, и отдает мне. Он обыскивает и брючные карманы, но в них ничего нет, кроме носового платка, расчески и коробки спичек. -- Прощай! -- говорит он Ильмару, и горло у меня сжимается. -- Прощай! -- говорю и я. Кто-то уже побывал здесь -- приходит мне в голову -- и забрал его трофейный автомат, который исчез. Мы уходим. Сам не знаю куда. Таавет, сгорбясь, торопливо шагает впереди, я поспеваю следом. Только благодаря Таавету я и спасся. Он вел меня, словно ребенка, у меня самого голова заработала лишь после того, как вокруг опять засвистели пули. К счастью, немцы поздно нас заметили: мы уже успели прокрасться мимо них по речному откосу. Мы добрались не до своего полка, а до какой-то красноармейской части и потом отступали вместе с нею через лес. Не могу ручаться, был ли это тот же самый лес, из которого мы выбивали утром немцев, или другой. Во всяком случае, и тут среди елей попадались одинокие березы, осины и другие лиственные деревья. Мы с Тумме стали пулеметчиками. У нас на глазах погибли два красноармейца, стрелявшие из "максима". Мина упала чуть ли не им в руки. Таавет крикнул, что нельзя бросать пулемет. "Максим" каким-то образом уцелел. Мы протащили за собой тяжелый пулемет километра два, его колеса без конца застревали в кочках и корнях -- шли-то мы не по шоссе и не по утоптанной тропинке, а продирались сквозь чащу. Раза два мы даже открывали огонь. Оказалось, Тумме знает "максим". Вправил ленту, щелкнул замком, схватился за ручки и нажал на спуск. "Максим" затрясся и выпустил очередь. Я лег рядом -- мне ведь приходилось видеть, как стреляют вдвоем из тяжелого пулемета, -- и попытался взять на себя роль заряжающего, но оказался растяпой. Скорее мешал, чем помогал Тумме. Я еще малость удивился, что красноармейцы позволили нам заняться "максимом". Ребята, правда, оказались мировые, отнеслись к нам, как и положено относиться к своему брату бойцу, не стали выспрашивать, кто мы такие. Да и зачем им было отнимать у нас пулемет -- ведь Тумме справлялся с делом. Кроме того, они отчаянно устали. Понял это по их виду, по походке, по всему. Видимо, они долго вели непрерывные бои с немцами, -- бог его знает, когда эти парни спали последний раз по-человечески. В сумерках, после того как они заняли оборону на перекрестке дорог, некоторые засыпали чуть ли не стоя. Мы с Тумме стали советоваться, переночевать ли нам с ними или сразу отправиться на розыски своего полка. Решили переночевать. В темноте нелегко найти своих, еще занесет куда-нибудь. Красноармейцы приносят нам котелок каши и краюху хлеба. Один из них удивительно похож на Сергея. На флотского лейтенанта Сергея Архиповича Денисова. Как увижу симпатичного русского, сразу вспоминаю о нем. До чего же хочется рассказать новым товарищам о моем друге Сергее, пожертвовавшем ради меня жизнью, но мне по-прежнему не хватает русских слов. Парень, похожий на Сергея, уговаривает нас поесть, называет нас молодцами, настоящими солдатами, от души радуется, что ему опять посчастливилось встретить эстонских ребят, которые для него все равно как братья. В бою под Пыльтсамаа он впервые встретил таких же -- они отчаянно атаковали немцев. Красноармейцы спрашивают, коммунисты ли мы. Тумме бойко отвечает по-русски, что он не член партии. -- Я -- комсомолец. Говорю я это слишком громко, пожалуй даже с похвальбой, и мне становится немного стыдно перед Та-аветом. Я ведь вовсе не хотел хвастаться тем, что я комсомолец, просто обрадовался возможности тоже вставить словечко в разговор по-русски. Сергей сообщает -- я называю мысленно этого парня "Сергеем" за сходство с лейтенантом, -- что он тоже комсомолец и что Тумме -- по духу и поступкам -- настоящий коммунист. Чертовски правильно говорит, и я подхватываю: "Верно". Как замечаю, наш одобрительный отзыв приводит Тумме в смущение, и я пытаюсь понять, с чего это хорошие и честные люди так теряются от похвал, а беззастенчивые карьеристы воспринимают всякое признание как должное. Лишь звякнут приличия ради: ну, дескать, что вы? Но про себя-то соглашаются с любой похвалой. Сергей спрашивает у меня мое имя-отчество. -- Олев Яанович, -- отвечаю я, радуясь, что говорю по-русски все более складно, и в свою очередь тоже спрашиваю: -- Как ты зовут? -- Сергей. И вправду Сергей! -- Отчество? Красноармейцы ухмыляются -- небось я не так сказал. Лишь Сергей сохраняет серьезность и говорит: -- Михайлович. -- У меня был хороший друг Сергей Архипович Денисов, --говорю я по-русски, как могу, и рассказываю историю о флотском лейтенанте, которую Тумме переводит им. Говорю еще, что Ильмар Коплимяэ, тоже участвовавший в этом походе, погиб сегодня на мызе Киви л оо. Красноармейцы слушают меня очень внимательно. Нам с ними хорошо. Ложимся спать только в полночь. Забираемся под густые ели, устлав землю плотным слоем веток, чтобы не прохватило сыростью. Ложимся с Тумме поближе друг к другу -- к ночи похолодало. Мне мерещится перед сном, будто я лежу на еловых ветках посреди дороги, а по дороге несут гроб. Лицо мертвеца в гробу прикрыто широкими листьями лопуха. Наверное, мне привиделось такое из-за колючих веток под боком и еще потому, что на меня так страшно подействовала гибель Ильмара. На другой день между мной и Мюркмаа происходит столкновение. Происходит еще утром, едва мы успеваем добраться до полка. Мы встречаем его одним из первых. Он куда-то спешил и прошел бы мимо, но я преграждаю ему дорогу. Не отдав приветствия, говорю без всяких вступлений: -- Мы явились спросить, можно ли уже нам оставить мызу Кивилоо? Он ничего не понимает, а может, притворяется, что не понимает. -- Что за чепуха? -- рявкает он. -- Вы не разрешили нам отступать без команды ни на шаг, -- объясняю я неторопливо, Мюркмаа смеется: -- Так ты же здесь. -- Но Коплимяэ остался там. Я чуть ли не кричу. Тумме пытается успокоить меня, Мюркмаа гаркает: -- Кру-угом! Марш -- в свою роту! -- Почему вы не дали приказа отступить? Видимо, Мюркмаа понимает, что запугать меня нелегко, а может, считает, что нет смысла орать на свихнувшегося. Во всяком случае, тон его меняется и становится вполне нормальным. -- В бою невозможно предугадать все. Командир не нянька. Коплимяэ не из моей роты и ты тоже. Что я мог еще сказать или сделать? Делаю шаг в сторону. Он уходит не сразу, сперва считает нужным пригрозить: -- А ты знаешь, что означает противодействие командиру в боевой обстановке? На этот раз я тебе спускаю. Но в другой раз... И, не закончив, он похлопывает рукой по кобуре на поясе. Этого он не должен был делать, нет, не должен был, В глазах у меня темнеет, и я бью. Удар приходится в челюсть чуть ниже уха. Мюркмаа пошатнулся, но не упал. Вижу, как его рука пытается вытащить из кобуры наган. Не знаю, чем бы Это кончилось, если бы не вмешались Тумме и подбежавшие к нам ребята. Бранясь, ругаясь и угрожая, Мюркмаа уходит прочь. Меня предостерегают, что он этого дела так не оставит. -- Что ж, он и впрямь может донести о происшествии по всей форме, -- предполагает Тумме. -- Ударить на переднем крае командира -- это вам не шуточки, не какое-нибудь сведение мужских счетов, не просто драка. -- Скотина он, -- говорю я другу. -- Надо уметь сдерживаться, -- сердится Тумме. -- -Береги нервы. Самое тяжелое в этой войне еше впереди. Самочувствие у меня дрянное. Таавет прав -- мне следовало обуздать себя, хотя бы ради тех трудных дней, которые еще впереди. До меня к тому же доходит, что я и впрямь попаду в оборот, если Мюркмаа решит нажаловаться. Представления не имею, кому положено разбирать такие происшествия, но, вероятно, виновным признают меня. Однако я недолго извожу себя этими предположениями. Угрызаться уже некогда, потому что немцы начинают бомбить наши позиции. За час бой доходит до полного накала. На нас наседают крупные силы. Мины разрываются без передышки. Треск пулеметов и автоматов не замолкает ни на миг. Выдержим ли мы натиск? Должны выдержать. Отдаст ли меня Мюркмаа под полевой суд? Что это за штуки, полевой суд? А может, один из нас сегодня погибнет и на том все кончится? В нескольких шагах от меня в ветвях ели разрывается мина. В воздухе сплошной злобный вой осколков, Мне пока везет, До сегодняшнего дня я все еще надеялся, что Таллин немцам не отдадут. Несмотря на то, что вражеские снаряды начали уже разрываться в самом центре. Но я все ждал чуда. Как ребенок. Больше не жду и не надеюсь. Таллин продержится дня два. Чувствую это. Не только я, все остальные тоже. В душе отчаянная горечь от сознания того, что нам не удастся защищать город до наступления перелома в войне. Может, ждать-то осталось всего неделю-другую, ну, от силы -- месяц или два. Перелом-то ведь неминуем. Не можем мы отступать без конца. Немцы захватили Прибалтику, Молдавию, Белоруссию и более половины Украины. В последних попавшихся мне на глаза сводках Информбюро сообщалось об ожесточенных боях по всей линии фронта, особенно же -- на Кя-кисальмиском, Смоленском, Гомельском и Днепропетровском направлениях Название Кякисальми ничего мне не говорит, но, судя по звучанию, это пункт в районе Ладоги или где-то в Карелии. Но от Смоленска до Москвы расстояние почти такое же, как от Риги до Таллина, может немного больше. Некоторые уверяют, будто немцы уже взяли Смоленск и неудержимым валом катятся к Москве. На Украине фашисты дошли до Днепропетровска, Киев вроде бы еще держится. Если события и дальше будут развиваться так же, если не произойдет поворот, чем же это кончится? Должен ведь наконец произойти перелом. На Таллинском рейде полно военных кораблей и других судов. Своими глазами видел, когда мы, отступая, спускались вчера с Ласнамяэ. Еще подумал, что, если бы команды всех судов сошли на берег, мы могли бы еще долго держаться. Идея о высадке матросов на берег не дает мне покоя. Но говорят, и без того всех, кого можно, уже отослали на фронт, отряды матросов, части милиции и госбезопасности, полк, сформированный из таллинских рабочих. Вчера видел курсантов военно-морской школы, рослых, натренированных юношей, только-только прибывших на передний край. К вечеру не многие из них уцелели. Наш полк тоже основательно потрепали. Фактически первого эстонского стрелкового полка уже не существует как самостоятельной боевой единицы. От части, вступившей пять дней назад в бои, остались лишь от дельные группы и отряды. Выбыло из строя не меньше половины. Фронт обороняет самый пестрый состав частей и подразделений. Позавчера я еще числился в сводном отряде нашего истребительного батальона, воевавшего в составе бригады морской пехоты, вчера наш взвод, двадцать человек, перебросили вместе с небольшой группой латышских милиционеров на оборону аэродрома, а сегодня я уже не знаю, какая моя часть. Мы расположились на берегу под Кадриоргом, на поле таллинского футбольного клуба. Здесь и наши ребята, и красноармейцы, и матросы, а примерно человек десять разговаривают между собой по-латышски. Тут же неподалеку -- взвод портовых рабочих, входящих, по-видимому, в Таллинский рабочий полк. Командиром над нами -- морской лейтенант, и, поскольку я не знаю его имени, мысленно опять называю его Сергеем Архиповичем, потому что он кажется мне толковым начальником. Из прежних моих друзей -- здесь только Аксель Ру-утхольм, поставленный за старшего над нами, людьми из стрелкового полка. Не могу придумать ему другого звания. В свое время он был политруком, в роте он тоже оставался политработником, но теперь, когда все наши подразделения раскидало, должности у людей тоже переменились. Вчера понадобилась помощь на отрезке Нарвского шоссе, и туда послали от нас сорок человек, назначив главным над ними Руутхольма. Наш взвод подчинили соединению пограничников, действующих в районе аэродрома и подчиненных в свою очередь военно-морской части. При всех этих перетасовках Ру-утхольм остается в глазах наших ребят старшим, как бы начальником, что учитывают и командиры частей, в помощь которым нас придают. С Мюркмаа я в последние дни не встречался. После отступления из-под Перилы он лишился должности командира роты. Рота его настолько уменьшилась, что ее соединили с другой, а самого Мюркмаа куда-то перевели. Однако я знаю, что Мюркмаа на меня нажаловался. Руутхольм сказал. И еще добавил, что я должен быть благодарен Ээскюле. Он прекратил расследование моего дела. Он и Аксель долго обо мне говорили. Ээскюла специально приходил к Руутхольму. Чертовски жаль, что уже не могу сам поговорить с Ээскюлой. Его нашла пуля в овсах мызы Пенинги, где погибли также командир и комиссар нашего полка. Теперь, после гибели, Ээскюла кажется мне очень близким человеком. Уж мы такие: пока человек не помрет, не умеем оценить его по-настоящему. Нет с нами больше и Таавета Тумме, Его очень тяжело ранило. Я своими глазами видел, как его ранило. Почти под самым Таллином. Четыре дня подряд мы вели непрерывные бои с немцами. После того как мы через Лехмьяский дубняк выбрались на Тартуское шоссе, нас опять собрали и поставили в оборону. До города оставалось, самое большее, километров пять-шесть. Рядом с нами занимали позицию моряки, и мы с Тааветом еще порадовались, что матросов тоже бросили против немцев. Мы лежали с Тааветом в окопе, вырытом еще раньше горожанами, и чувствовали себя вполне уверенно. За пять дней нам еще не попадалось такой отличной позиции. Под Кивилоо и на мызе Пенинги приходилось совершать броски через открытое поле. Немцам всегда удавалось закрепиться на скрытых позициях, и мы становились для них прекрасной мишенью. На этот раз положение оказалось обратным. После боя под Кивилоо мы держались с Тааветом вместе. Нам легко это удавалось, потому что после захлебнувшейся контратаки под Пенинги роты и батальоны окончательно утратили свое первоначальное формирование. Еще не было восьми, когда началась артподготовка. Это Тумме мне объяснил, что орудийный обстрел вражеской обороны, которую собираются атаковать, называется артиллерийской подготовкой, -- сам я этого не знал. Каждой нормальной атаке должен предшествовать орудийный огонь. С педантичностью бухгалтера Тумме перечислил мне разновидности артиллерийского огня: накрывающий огонь, истребительный, подавляющий, заградительный, методический. Вокруг рвались немецкие мины. Несколько снарядов вонзились рядом в бруствер, выбросив фонтаны земли. Меня даже подкинуло воздушной волной, но только этим я и отделался. Потом немцы пошли в атаку. Никогда я еще не видел столько вражеских солдат сразу. Вокруг свистят пули, а я не вижу, кто стреляет и откуда. Хорошо, если за несколько часов успеваешь заметить одного-двух лро-тивников. Но сейчас они шли на нас густой цепью, ведя огонь на ходу. Я следил за ними и почти ничего не переживал. Ни волнения, ни страха, ни злобы. Все стало привычным. В голове шевелилась мысль, что, пожалуй, глупо нарываться на шальную пулю, и еще я пытался сообразить, когда лучше всего открыть огонь. Насчет открытия огня нам не дали никаких особых распоряжений, так что, видимо, каждому придется действовать по своему усмотрению. Совсем рядом кто-то из наших открыл стрельбу, и миг спустя пошел палить весь окоп. Но я медлил нажимать на спуск. Дистанция все еще казалась мне слишком большой. Тумме два раза выстрелил. Бой становился все ожесточеннее. Немцы несколько раз поднимались в атаку. Снаряды и мины сыпались на нас все гуще. Я опять подумал, что хорошо бы нас поддержали огнем корабельных орудий. Мы стойко выдерживали натиск фашистов. Таавета Тумме ранило совсем по-глупому, осколком нашего же снаряда. Первый защитный залп наших корабельных орудий или береговой батареи был неточным. Два крупнокалиберных снаряда взорвались прямо за окопом. Я услышал их нарастающий вой и с радостью подумал: наконец-то! Наверное, так же подумал и Та-авет, если он вообще обратил внимание на приближающийся со спины вой снарядов. К стрельбе мы привыкли. Снаряды пролетают высоко и разрываются в немецких окопах. Однако на этот раз вой внезапно оборвался и тут же два раза грохнуло. После того как пыль и дым рассеялись, я увидел, что Таавет упал лицом вниз. Я сразу кинулся к нему. Он был без сознания. Еще два снаряда разорвались там же. Сам я не заметил -- мне ребята потом сказали. Я искал санитара и не мог найти. Какой-то матрос дал мне пакет первой помощи, и я забинтовал, как сумел, Таавета, спина которого была разодрана вдоль. Кровь не останавливалась и пропитала всю марлю. Я был беспомощный, злой и несчастный. Взял Таавета в охапку и вынес его из-под огня. Он был легкий, невероятно легкий. Я нес его, словно ребенка. Через час мне удалось пристроить его в машину, которая должна была увезти в город раненых. Тучме не пришел в сознание, лицо его стало совсем белым, он истекал кровью. Выжил он или умер от потери крови, я так и не знаю. Мы получили приказ перейти в контратаку, выбить немцев из Кадриорга и выбраться на склон Ласнамяэ. Несколько дней назад я счел бы такой приказ доказательством того, что мы переходим в наступление. Но теперь я понимаю, что наша цель -- попросту замедлить продвижение врага и выиграть время. И все-таки на душе становится веселее. Мы быстро добираемся до подножья Ласнамяэ. Нам не оказывают особого сопротивления. Над головами у нас, правда, свистят пули, но пролетают они вровень с верхушками деревьев. Немецкие пулеметы обстреливают не нас, а поливают очередями кого-то еще. Подняться по Волчьему ущелью нам не удается. Нас останавливает огонь противника. Его пулеметы и автоматы строчат все непрерывнее. Вокруг начинают рваться мины. К счастью, до нас доносятся разрывы и со склона Ласнамяэ. Это взрываются снаряды наших военных кораблей и маневрирующего на узкоколейке бронепоезда. Во второй половине дня мы все-таки прорываемся на склон Ласнамяэ. Не по откосу Волчьего ущелья, а гораздо правее, возле домика Петра, там, где улица поворачивает и идет в гору. На известняковом выступе обнаруживаем матросов, не то опередивших нас, не то удерживающих эту позицию все время. Во всяком случае, это отчаянно упрямые, презирающие смерть парни, -- они не теряют головы под ливнем пуль и минных осколков и об отступлении не думают. В уме опять мелькает мысль, что матросы сумели бы защищать город еще несколько дней. Однако на этот раз я не трачу больше времени на мудрствования мы должны жать дальше. Ищу глазами, куда бы лучше перебежать Как хорошо, что сейчас нет ни секунды на размышления. Нас обстреливают со стороны целлюлозной фабрики, оставшейся справа. Наверно, немцы прячутся за стенами фабричного двора. Несколько матросов бегут туда. Мы направляемся вперед. Занимаем наконец позицию на краю старой каменоломни. Немцы пытаются раза два отбросить нас, но нам удается удержаться. После этого нас оставляют в покое. С Тартуского шоссе доносятся ожесточенная пальба и непрерывные разрывы снарядов и мин. Понимаю, что именно там немцы пытаются проникнуть в нижнюю часть города. Темнеет. Грохот сражения стихает. Похоже, что нам удалось остановить наступление немцев. И по всей линии огня, и на Тартуском шоссе. Напряжение спадает, и потому в голову опять лезут мысли. Вспоминается вдруг, что мы целый день ничего не ели. Подползаю к Руутхольму и спрашиваю, принесут ли нам поесть. -- Принесут, -- предполагает он. -- Схожу проверю. Он пропадает полчаса, а может, и больше. -- До утра ни крошки не получим. Не нашел ни хозяйственников, ни мало-мальски осведомленного начальника. Да и темно до чертиков. Здесь и вправду темно. Слева от нас, на прибрежном склоне, что-то горит, -- видимо, жилой дом, -- но зарево пожара не освещает всего берега и Кадриорга. Мне кажется невероятным, что я способен думать о пожаре жилья, как о чем-то повседневном, более того, как о чем-то практически полезном. Видно, начинаю уже привыкать к виду объятых огнем домов. Небо над городом кое-где окрашивается красным. Над гаванью вздымаются клубы густого дыма. Дрожит зарево над фабрикой Лютера -- там горят склады и штабеля леса. Да и рядом с нами, среди зданий целлюлозной фабрики, клубится дым и временами что-то вспыхивает. Когда вспыхивает, становится светло и у нас. Отблески пожаров появляются и в других местах, и мы пытаемся угадать, что где горит. -- Из-за этой дневной кутерьмы я совсем забыл, что в мне, н всем другим надо есть, -- жалуется полит-РУК. Я и сам почти забыл о своем брюхе. Вспомнил я о кормежке, чтобы просто поговорить. Чтобы перекинуться хоть словечком. Чтобы отогнать все эти черные мысли, которые все не отвязываются. -- Таллин собирались защищать до последней капли крови, но... Запал мой сникает, и я не заканчиваю фразы. Самочувствие -- хуже некуда. -- Падение Таллина еще не означает, что все потеряно, -- успокаивает меня Руутхольм. -- Ты не переводи разговор, -- рублю я. -- Почему мы не защищаем Таллин до последнего? -- Почему да почему... Прямо как Нийдас. У меня сразу присох язык. Здорово, что он меня так отделал, чертовски здорово. Если бы он принялся прочищать мне мозги умными разговорами, я не унялся бы. Терпеть не могу людей, -- я ведь уже говорил, -- которые любят без конца учить. Нет, Аксель -- это человек, это настоящий друг, ей-богу! А что он обидел меня -- плевать' Но, черт подери, я же не Нийдас! Такого он не должен был говорить. Или все-таки он прав? Ну чего я въедаюсь в печенки и к себе и к другим? Разве, если мы будем без конца спрашивать себя, почему да почему, нам удастся остановить немцев? Некоторое время молчим. Справа и слева строчат пулеметы. Изредка над головой проносятся с визгом снаряды и мины. В минуты затишья можно различить потрескиванье пожаров, но, может быть, это просто мое воображение. Поворачиваюсь к Руутхольму: -- Я не Нийдас. Он не спешит с ответом. Видно, я здорово его разозлил. Чувствую себя щенком, получившим порку. Он так и не успевает ответить -- подходит матрос и передает Руутхольму какое-то распоряжение, Шагаем по ночному городу. Нас немного, человек пятнадцать, и все, кроме Руутхольма, мне чужие. Пять-шесть незнакомых мне даже по имени бойцов из стрелкового полка, столько же красноармейцев, двое моряков и кое-кто из рабочего полка. Со стороны Кадриорга и Нымме доносятся редкие очереди и выстрелы. Трещат выстрелы и в районе Харку -- иногда кажется, будто стреляют рядом. Временами над нами проносятся с воем снаряды корабельных орудий, разрывающиеся не то где-то на Ласнамяэ, не то в Пяяскюле. Мы не обращаем внимания ни на выстрелы, ни на разрывы, будто все это нас не касается, будто мы и знать не знаем, что утром город будет оставлен. Странно! Теперь, когда все уже решено, я совсем не переживаю. Правда, после того как Руутхольм объяснил нам, что мы должны без шума и незаметно оставить свою позицию над известняковым карьером и, не привлекая внимания противника, собраться в Кадриор-ге, я чуть было не потерял самообладание. Только не захотел, чтобы меня еще раз обозвали Нийдасом, и потому стиснул зубы. Да и какой, в конце концов, толк от скуления и нытья, от причитаний и ругани, если сейчас под Таллином силы немцев превосходят наши. Да, я сумел попридержать язык, но все-таки, когда мы спускались ощупью с Ласнамяэ, что-то першило у меня в горле. Припомнилось вдруг все разом бегство из Пярну, захлебнувшаяся атака под Аре, бой под Аудру, овсы в Кивилоо -- все. Я отчетливо видел маленькое тело на шоссе, листья лопуха на лице Коплимяэ, жуткую рану на спине Таавета. Лез в голову и Нийдас: то, как он стоял рядом со своими внушительными чемоданами и смотрел на меня с видом превосходства. Вспомнился и Элиас -- его окоченевшие ноги. Конец дивана и ноги -- то, что я увидел, когда мы вломились в квартиру. Под дубами Кадриорга собралось человек десять, не больше, остальные явно направились к другому месту сбора. Мы растерянно ждали и не знали, как быть. Руутхольм все время уходил, в надежде найти либо наших ребят, словно сквозь землю провалившихся, либо мало-мальски осведомленное начальство. Наконец к нам примчался какой-то лейтенант флота и, с ходу отругав нас за то, что мы все еще болтаемся в Кадриорге, приказал нам срочно направиться в Минную гавань, где ждут наготове суда Руутхольм спросил, кто он такой, чтобы отдавать подобные приказы. Лейтенант оказался представителем штаба военного флота, одним из тех, кому поручено отзывать соединения и отдельных бойцов с линии огня и направлять их в порт. От него-то мы и узнали, о чем и сами догадывались: за ночь всех защитников города попытаются посадить на корабли, которые утром выйдут рейсом на Ленинград. Лейтенант говорил спокойно и логично, производил впечатление очень хладнокровного и деловитого парня, но меня он привел в бешенство. А именно тем, что сказал, будто сдача Таллина сейчас неизбежна и со стратегической точки зрения даже благоразумна. Бои под Таллином, дескать, уже сыграли свою роль в отношении предстоящей обороны Ленинграда -- мы приковывали к себе пять немецких дивизий, -- а теперь Ленинград сам крайне нуждается во флоте и сухопутных войсках. Дать врагу утопить флот под Таллином и уничтожить до последнего бойца всю живую силу -- это, имея в виду общий ход войны, было бы бессмыслицей. К тому же нам не удалось бы удержать Таллин даже ценой еще больших жертв. Во все эти подробности лейтенант пустился из-за меня, потому что после его слов о решении Военного совета оставить город я чуть ли не налетел на него с исступленным криком: "Почему?" Может, я и не все верно понял в его объяснениях, но суть была примерно такой. Я хотел спорить с ним, нет, не с ним, а с генералами и адмиралами из Военного совета, я сказал бы что-нибудь и этому молодому флотскому командиру, но едва раскрыл рот, как сразу же запутался. Он ничего не понял, решил, будто я боюсь морского рейса, и принялся успокаивать меня. Так мне и не удалось объяснить ему, почему я был так задет его разговорами. Я излил душу Руутхольму, когда мы шли по Нарвскому шоссе к центру. Нельзя же смотреть на Таллин только как на стратегический объект, важность которого зависит от положения другого, более крупного центра. Ведь падение Таллина означает полную оккупацию Эстонии гитлеровцами. Из-за одного этого следовало бы защищать столицу молодой союзной республики до последнего человека, до последнего патрона. Руутхольм не откликнулся на мои патетические речи ни словечком. Но на этот раз не назвал меня Нийдасом. Ему, само собой, было так же тяжело осознавать неизбежность падения Таллина, как и мне. И вспыхнувший во мне бунт снова сник. Мне стало стыдно. Я обязан быть в тысячу раз мужественнее. После того как мы перебираемся на улице Вейцен-берга через баррикаду из шпал, к нам присоединяются матросы и люди в штатском -- наверное, бойцы из рабочего полка. Мы шагаем молча. Над гаванью и над станцией Садама, там, где стоят нефтецистерны, по-прежнему вздымается густой дым, расстилающийся от порывов ветра над всем городом. Небо отсвечивает красным и над гаванью и в других местах. В нос назойливо лезет дым и чад. Я уже полностью овладел собой. Даже побаиваюсь теперь другой крайности, равнодушия безнадежности" Стану ли я когда-нибудь настолько твердым человеком, чтобы сохранять самообладание в любой обстановке? Бойцы рабочего полка начинают отставать. Мы почти никого не встречаем. Но на площади Виру видим шагающий по Тартускому шоссе большой отряд. Он тоже направляется к Морскому бульвару. Прислушиваюсь. Пулеметные очереди доносятся все реже и уже совсем приглушенно. Наверное, на линии огня осталось очень мало наших. Кто же удерживает немцев? Пожалуй, они могут сейчас без особого труда прорваться в центр. Руутхольм говорит: -- В животе уже ноет. -- Сейчас бы в самый раз поесть! Это говорю я. Но готов побиться об заклад, что уже никто из нас не испытывает голода и что меньше всего нас заботит пустота в животе. Я-то знаю, почему политрук заговорил о еде. Чтобы отвлечься, лишь бы на душе так не ныло. Тащиться молча -- это угнетает. А читать сейчас проповеди о нашей неизбежной победе -- глупее глупого. Он настоящий парень, этот Руутхольм, наш директор и политрук. По Морскому бульвару движется порядочно народу. Горят киоски в саду Тиволи. Из гавани выезжают на бешеной скорости и мчатся к Северному бульвару три грузовика. На каком-то из портовых складов раздается сильный взрыв. Перед электростанцией стоит отряд моряков. Возле завода "Ильмарине" держим спешный совет, по каки.м улицам идти дальше. Кто-то пространно доказывает, что самое разумное -- свернуть на Батарейную, потом на Мучную и так далее. Но Руутхольм знает Таллин как свои пять пальцев, и мы направляемся к Минной гавани кратчайшим путем. Проходим мимо завода и сворачиваем на Уус-Каламая, ведущую прямиком туда, куда нам приказано явиться. В двухэтажных деревянных домах темно и глухо, О чем думают сейчас их обитатели? Когда мы пересекаем улицу Вана-Каламая, я говорю другу: -- Заскочу на Гранитную. Через пять минут вернусь. Руутхольм останавливается и вопросительно смотрит на меня. Ноздри щекочет едкий угарный дым. Горит где-то рядом. Это, наверно, лесосклады на улице Кюти. И еще, должно быть, какие-нибудь керосиновые цистерны, потому что сверху, из густых клубов, оседает липкая копоть, вызывающая кашель. Мой друг смотрит на меня таким странным взглядом, что я поспешно добавляю: -- Идите спокойно, я вас догоню. -- А куда тебе... так срочно? Боже мой, нет же у нас времени на долгие разговоры -- как Аксель этого не поймет? Я не вдаюсь в подробности. -- Иначе я не могу. Это правда -- я должен. Чем ближе мы подходили к улице Каламая, тем яснее я понимал, что иначе не могу. Я, конечно, не застану ее -- только ребенок может надеяться, что она за это время вернулась. Если она не сумела пробраться назад раньше, то уж теперь, после того как целых две недели Таллин зажат в огневом кольце немецких войск, у нее не осталось никакой возможности вернуться. Но меня гонит на поиски нечто более сильное, чем я сам и мой трезвый рассудок. Более того, мне понятно: если я не найду Хельги, -- а вернее верного, так оно и окажется, -- во мне окончательно окрепнет убеждение, что это она лежала на гравии шоссе. Но, несмотря на всю безнадежность, я не могу себя остановить. Руутхольм ничего больше не спрашивает. И держится как-то отчужденно, Наверно, не верит мне, Хочу сказать Акселю, чтобы он не сомневался во мне, но не говорю. Некогда молоть языком. Сворачиваю в боковую улочку. Не успеваю сделать и двух шагов, как меня кто-то догоняет и хватает за плечо. Это Руутхольм. Наш директор, наш политрук. Мой товарищ. -- Не делай глупостей, -- сердито говорит он. Почему он так говорит? Что его так разгневало? Произношу одно-единственное слово: -- Хельги. -- Хельги? -- Хельги. Руутхольм как бы раздумывает, -- Ступай, раз не можешь иначе, -- говорит наконец он. -- Только живо. У нас нет времени. -- Я мигом. Не ждите меня, сам вас догоню. Я рад, что он в конце концов понял. Пускаюсь бежать. Аксель прав -- нам нельзя терять времени. Дом, где жили Уйбопере, недалеко отсюда. До него рукой подать, от бывшей улицы Гиргенсона, теперешней Промышленной, -- пятый или шестой от угла. Мне не приходится его искать -- я ведь уже бывал там. Никто не открыл мне тогда дверь в квартире Уйбопере. Старушка с добрым лицом объяснила мне, что Уйбопере уехали еще больше месяца назад. Я сказал спасибо и ушел. Сегодня, знаю, повторится то же самое. На стук никто не ответит. В коридоре я вряд ли кого встречу ночью. Старушка с добрыми глазами наверняка спит. Хотя нет, наверно, в такую ночь никто не спит спокойно. Дворовые ворота на замке. Без долгих размышлений перелезаю через них. Наружная дверь, к счастью, не заперта. От самой двери идет вверх кривая лестница со скрипучими деревянными ступенями. В несколько прыжков взлетаю на второй этаж. Квартира номер шесть. Но в коридоре темно, и я не вижу номеров на дверях. Впрочем, неважно: я помню, что квартира Уйбопере-- последняя справа. Стучу. Тихо и осторожно, словно боюсь кого-то напугать. Жду. Ни звука. Стучу еще раз, уже погромче. Опять молчание. Постучав безрезультатно в третий раз, начинаю спускаться вниз. На первом этаже кто-то приоткрывает дверь и смотрит мне вслед. Я поворачиваюсь, но дверь, щелкнув английским замком, тут же захлопывается. Я не решаюсь стучать в дверь, закрывшуюся перед самым моим носом. На дворе появились люди. Две женщины и мужчина, волочащие большие узлы. При моем появлении они пугаются. Они только что вернулись откуда-то со своими тюками, поскольку ворота теперь открыты, Подхожу к ним и спрашиваю: -- Вы из этого дома? -- Нет, -- говорит мужчина. -- Да, -- говорит одна из женщин. -- Это наше барахло, -- объясняет зачем-то вторая, -- Чего разболталась? -- одергивает ее мужчина. -- Вы не слышали чего про семью Уйбопере? -- спрашиваю я. -- Мы ничего не знаем, -- отвечает мужчина, -- Они в Россию уехали, -- говорит женщина, сообщившая, что она из этого дома. -- Дочка ушла, кажется... -- хочет мне что-то объяснить вторая женщина. -- Нечего сплетни разводить, -- опять обрывает мужчина. Я продолжаю допытываться: -- Что вы знаете о дочке? -- Больше ничего -- мы уже сказали все, -- говорит мужчина. -- Да-да, -- роняет женщина. -- Так и есть, -- говорит вторая. Делаю еще одну попытку: -- Дочка не заходила домой? -- Нет-нет, -- чуть ли не с испугом говорит женщина. -- Разве она теперь может? -- возражает мне вторая. -- Пошли, -- отдает команду мужчина. Больше мне ничего не удается выпытать. На прямой вопрос, не дошло ли до них каких плохих вестей о младшей Уйбопере, они отвечают все с той же уклончивостью. У женщин вроде бы вертелось что-то на языке, но мужчина одернул их. Несомненно только одно: Хель-ги домой не приходила. Пытаюсь" успокоить себя тем, что женщины просто побоялись сообщить совсем чужому человеку о вступлении Хельги в истребительный батальон -- вряд ли они могли дать мне какие-нибудь более точные сведения, -- и все-таки меня охватывает такое чувство, будто я получил известие о смерти. Будто мне прямо сказали о том, чего я все время боялся. Да, я потерял последнюю надежду. Все пережитое смешалось вдруг в одно и навалилось на меня всей своей тяжестью. И убеждение, что Хельги погибла, и сознание, что нам не защитить Таллин и что будущее не сулит ничего радостного. Я вдруг перестаю торопиться. Правда, уговариваю себя, что должен как можно скорей догнать товарищей. Я ведь обещал, но если так тащиться, то мне нипочем за ними не поспеть. Надо бы пуститься бегом, а я даже не прибавляю шагу. Разум подсказывает, что куда разумнее, чем возвращаться на тот угол, где я оставил товарищей, свернуть сразу же на улицу Гиргенсона. Выгадал бы метров сто. Но я не сворачиваю. В конце концов я возвращаюсь на Болотную. Ни Ру-утхольма, ни остальных там уже нет. Да и не может быть: во-первых, потому что никто не обещал ждать меня, а во-вторых, потому что вместо нескольких минут я пропадал целые четверть часа, если не вдвое дольше. Из города идет быстрым шагом отряд моряков. Я тоже не имею права больше медлить. Но мои ноги словно приросли к земле. На меня вдруг накатывает беспокойство. Зачем так стараться догнать друзей, думать о Минной гавани, о своем спасении? Хельги-то не спаслась. И многие другие... Кто удерживает сейчас немцев в Кадриорге, в Пяяскюле и в остальных местах? Ради того, чтобы тысячи людей смогли покинуть Таллин, десятки и даже сотни других жертвуют сейчас своей жизнью на рубежах города. Почему я не могу быть с теми, кто последними защищают Таллин? Разве это не мой прямой долг? Если другие должны умирать, какое я имею право спасатьлюбой ценой свою жизнь? Правда, я мечтаю дождаться одного: нашей победы. А многие из тех, кто спускается сейчас по Болотной, пожалуй, дождутся ее. Ну что ж? Они порадуются и за меня. Хорошо бы, чтоб Аксель дожил до победы. Он так твердо в нее верит, он уже успел столько для нее сделать, что вполне этого заслуживает. Пусть ему повезет больше, чем Хельги и другим моим друзьям, хоть надежды на это мало. Я начал понимать, что людям предстоят еще невероятные страдания. Тысячам, миллионам придется еще погибнуть, и я хочу быть одним из тех, кто не боится погибнуть. Пускай на корабль попадет вместо меня кто-нибудь другой, а я вернусь в Кадриорг. Почему я должен бояться того, что может со мной случиться? У меня нет права бояться. В Торговой гавани раздается пронзительный взрыв. Слышится, как строчит пулемет. Кажется, стреляют не очень далеко. Где-то в расстоянии километра. То ли на Морском бульваре, то ли в начале Нарвского шоссе. Неужели немцы прорвались в центр? Отрываю наконец ноги от земли и быстрым шагом направляюсь туда, откуда доносится треск выстрелов. Желаю только одного: чтобы мне хватило сил до конца. И чтобы Аксель не думал обо мне плохо. Светает. +++