о. Глава шестнадцатая ОТОВСЮДУ НОВОСТИ 1 Вскочив с топчана до побудки, Виталий побежал на речку купаться. Розовело небо на востоке. От озаренных невидимым солнцем облаков на землю падал розовый клубящийся, туман, делая привычную местность неузнаваемой. Ничто не нарушало тишины утра, только щебет птиц разносился вокруг. Пернатые ловцы кружились, ища добычи, улетали, вновь возвращались. Искупавшись, Виталий посидел на берегу, следя за тем, как красный диск солнца выходил из-за горизонта. ...Пора идти! Дорога пролегала через овсы. Метелки на седоватых стеблях расступались перед Виталием и вновь смыкались, обдавая ноги росяными брызгами. С тропинки, по которой шел Виталий, тяжело бросился в сторону тучный фазан. Золотистый стрельчатый хвост его волочился шлейфом. Виталий торопливо огляделся: нет ли где-нибудь палки? Однако поле было старое, чищеное. Фазан, тяжело переваливаясь, продирался сквозь овсы, выскочил на опушку, где кончались посевы, и бросился в кустарник. Пронзительно вскрикнула несколько раз фазанья курочка. Виталий погнался за петухом, чуть не наступая ему на волочащийся по земле хвост. В азарте он сорвал с головы фуражку и что есть силы кинул вслед фазану. С отчаянным криком напуганный фазан тяжело взлетел вверх, сделал несколько нелепых взмахов крыльями и свалился где-то за кустами. А фуражка оказалась в руках девушки, вышедшей из-за кустов на повороте тропинки. Перед Виталием стояла Нина. Озаренная солнцем, коричневая от загара, она была совсем не похожа на ту городскую девушку, память о которой столь бережно хранил Виталий до сих пор. Девушка глянула на него и, не удивившись его появлению, весело сказала: - Вот тебе и раз, Виталий! Ты чего же шапками кидаешься? Это что, новый способ здороваться? Ошеломленный встречей, Виталий пробормотал: - Это я в фазана кинул. - А фазан где? Виталий показал в сторону, где скрылся фазан. Нина рассмеялась: - Эх, ты охотник! Не поймал, значит, жар-птицу! Пепельные волосы Нины лежали на голове светящейся короной. Крутой лоб, смугло-розовые щеки, яркие губы, крепкая, статная фигура, высокая грудь - все это было и знакомо и незнакомо Виталию. Нина изменилась к лучшему. Она повзрослела и расцвела за те два месяца, которые прошли со времени их последнего свидания. - Что уставился, Витя? Не узнаешь? - Нина протянула руку. - Ну, здравствуй! - Да, тебя трудно узнать, - произнес Бонивур. - Значит, богатой буду. Ты в лагерь идешь? Пошли! - Девушка подхватила его под руку. - Я пешком шла. Устала. Есть хочу. Пошли, быстро! Так состоялась встреча, которой ждал с душевным трепетом Виталий. Ни одного особенного слова не нашлось у Нины для него. Да, Нина изменилась. Видно, новые люди, события, жизнь беспокойная, тревожная заслонили от нее и Виталия и город, потушив в ее сердце робкий росток чувства, взошедший нежданно и так же нежданно увядший. - Ты будто не в духе? - спросила Нина, бросив на него взгляд. - Жалко, что петуха упустил? - Короткий смешок ее, ослепительная улыбка не таили в себе ничего большего, чем обычная шутка и смех. Она даже не заметила состояния Виталия. 2 Нина пришла не с пустыми руками. Когда Топорков, встретивший ее как родную дочь, усадил в шалаше и принялся угощать, Нина ела, успевая и рассказывать. Топорков останавливал ее: - Да ты поешь толком, птаха! Язык, поди, не закостенеет! Потом расскажешь. Нина с набитым ртом отвечала: - Афанасий Иванович! Вы мне не мешайте! Как это я буду молчать, когда у меня ворох новостей? Просто невозможно. Из рассказа Нины было ясно, что белые концентрировали свои силы на нескольких важнейших участках в районах, прилегающих к прифронтовым. Переформирование их частей заканчивалось. Нине не раз приходилось встречаться и разговаривать с солдатами, у которых на рукаве был нашит зеленый треугольник. Это были мобилизованные. Солдатам Земской рати была обещана земля навечно. И кое-кто попался на эту дитерихсовскую удочку, особенно среди зажиточных крестьян. Листовки с призывом "Бороться за землю, за право!" имели в деревнях хождение. Не довольствуясь, однако, этим, штабисты Дитерихса предпринимали и другие меры. За обычными воинскими формированиями из мобилизованных были расположены охранные офицерские отряды, вооруженные пулеметами. Расстреливать тех, кто попятится, - вот была задача этих отрядов из отборных "добровольцев", которым нечего было терять. В некоторых пунктах были организованы ударные части. Они должны были прорвать фронт любой ценой, рассечь части НРА, пробиться в районы амурского казачества и попытаться поднять там восстание. Виталий внимательно смотрел на Нину. Он видел, как возмужала она, попав в обстановку, где успех дела решала она сама, где ее инициатива и сметка обеспечивали многое. Нина была теперь уже не той увлекающейся гимназисткой, которая когда-то с обожанием глядела на Виталия. Она многое умела и могла сделать. Однако Виталий обратил внимание на то, что Нина делает слишком широкие обобщения и рассказывает о тех местах, в которых физически она не могла быть за время своего рейда в прифронтовую полосу. Это заставило его насторожиться. Как видно, Нина о многом передавала понаслышке, но, увлекаясь, представляла себе это так, как если бы все видела своими глазами. "Доверчива! - подумал Виталий. - Такого разведчика легко вокруг пальца обвести!". Топорков же слушал Нину с восхищением. Он считал ее своей воспитанницей. - Экого мне бог помощничка послал, Виталя, а! Сквозь огонь и воду пройдет!.. Ай да Нинка! Пожилой человек, многое видевший на своем веку, он отлично понимал, что далеко не всему в рассказе Нины можно придавать серьезное значение. Но его радовали задор и живость Нины. Нина как бы не обратила внимания на слова командира, но по раскрасневшемуся лицу ее было видно, что похвала Топоркова ей была приятна. Однако ей хотелось услышать одобрение и Бонивура. Она обратилась к Виталию: - А ты что скажешь? Есть что сообщить дяде Коле? - Что я скажу? - наморщил он лоб. - Если все, о чем ты говоришь, результат твоих личных наблюдений, то ты молодец, многое сумела увидеть, а если... Нина замялась, но потом сказала: - Многое я слышала от других, а то и от третьих лиц. Но ты же сам, Виталий, учил не пренебрегать ничем, запоминать все, сопоставлять и делать выводы... Топорков взял Нину под свою защиту. - Да будет тебе придираться-то! - сказал он Виталию. - Новички, которые в отряд идут, то же самое говорят... У Нины только складнее получается. Да, я думаю, она все-таки побольше видела, чем те, кто в своей норе ховался. - Я не придираюсь. Только надо предупреждать, что разведчик сам видел и о чем люди сказали. Слухам-то, сам знаешь, вера короткая. Нина простодушно сказала: - Знаешь, Виталий, я так ясно все это представляю, что кажется, сама видела. Ей-богу! - Э-э! Да ты совсем еще девчонка, оказывается! - протянул Топорков, рассмеявшись. Вслед за ним рассмеялись и Виталий с Ниной. Топорков посидел, посидел, подумал. - Видно, считанные дни остались! - сказала Нина. - Во всех отрядах, которые стоят вдоль железных дорог, только и разговоры о том, что скоро из Владивостока придут бронепоезда. - Да. Судя по всему, недолго ждать, - сказал Виталий. - А какое настроение, Нина, у белых? Надеются они на успех? - Вот уж чего нет, так нет! - усмехнулась Нина. - Видала я сама однажды такую сцену в буфете на вокзале. Встретились несколько офицеров из разных полков, видно, старые знакомые... Разговорились, подвыпили, зашумели - и все разговоры о будущем походе? За всех выпили, а потом за поход выпили... И вдруг один другому кукиши показали. "На Москву!" - и кукиш. Стали прощаться: "Дай бог на Миллионке встретиться, в кабачке". Судите сами об их настроениях! Топорков расхохотался. - Видно, не все господа офицеры голову-то потеряли! А остальным мы поможем как-нибудь образумиться. - Да, - сказала Нина. - Как-то пристал ко мне на станции американец. Здоровенный такой, рыжеватый, во все суется, до всего ему дело есть. По-русски хорошо говорит. Подсел, еле от него отвязалась. Все допытывался, как ему к партизанам пробраться, говорит, дело у него к ним есть. "Вы, говорит, местная, вы все тут знаете..." Шпион какой-нибудь! Едва ушла от него. - Да мы с ним познакомились! - сказал Виталий. - Крестников-то моих много ли пришло? - спросила Нина, имея в виду завербованных ею в отряд. Топорков ответил: - А как же! Твоих десятка полтора, да самоходом человек тридцать! Они вышли из шалаша. Полдневный жар повис над лагерем. День стоял ясный и тихий. Деревья, окаймлявшие речку, что вилась неторопливо вдоль низких берегов, были недвижны. Тихое течение было совсем незаметным. В глади воды отражалось небо. И вода казалась куском неба, брошенным в тронутую первой желтизной зелень берегов. Ни единого облачка не было видно. - Хорошо-то как! - полной грудью вздохнула Нина и положила руку на плечо Виталия. Прежняя доверчивость, ясная, чистая, проскользнула в ее голосе. Виталий обернулся. Глаза Нины были так же ясны, как небо, и таким же безоблачным было ее лицо. - Да, хороший денек! - сказал Топорков. - Только воевать жарковато. Без выкладки еще туда-сюда, а с амуницией тяжеленько. 3 Нину в отряде любили. Каждый хотел сказать ей что-нибудь приятное. Панцырня, державшийся возле шалаша, когда Нина беседовала с командиром отряда и Виталием, подскочил первым. - Нина Яковлевна! С прибытием! - сказал он. - Спасибо. Здравствуй, Панцырня! - ответила Нина приветливо. В ту же минуту рядом оказался Колодяжный. Он бесцеремонно отпихнул связного. - А ну, здравствуй, дочка! - сказал он и посмотрел на нее ласковым взглядом. - Эк тебя солнышко-то зажарило... ровно арапка! Домой, значит, прискакала? - Домой, дедушка. - Ну, вот и хорошо. С появлением Нины молодые ребята стали форсистее. Старательно расчесывали вихры, заламывали фуражки на затылок. Панцырня завел себе какую-то немыслимых цветов опояску. Теперь он появлялся не иначе, как вооруженный до зубов, с кинжалом, заткнутым за пояс. Олесько, видимо, тоже влюбившийся в Нину, то и дело вертелся возле отведенного ей шалаша. Даже застенчивый, словно девица, сын Жилина - и тот частенько, усевшись невдалеке, таращил глаза в надежде лишний раз увидеть Нину. Все старались услужить ей. Нина наотрез отказывалась от помощи, сама охотно помогая другим. Увидев однажды на Чекерде разорванную рубаху, она поманила его пальцем: - Эй, Николай! Поди сюда. Парень, насупясь, подошел. - Ну, что? - Снимай рубаху, зашью. Как не совестно расхлестаем ходить? - Не сниму, - мрачно сказал Николай. - Сам зашью! - Ну так зашей. Чтобы я тебя рваного больше не видела. - Ладно уж! Не увидишь. - Да ты чего сердитый такой? - удивилась Нина. - Просто так. Чекерде польстило предложение Нины. Но разговор с Бонивуром, происшедший в первый же день по прибытии в отряд, не выходил у него из головы. Парень избегал встреч с Ниной. И теперь чувствовал себя весьма неловко, пытаясь нарочитой грубостью скрыть свое чувство. Остальные партизаны охотно обращались к Нине с различными просьбами. Нина кроила, шила, порола, накладывала заплатки. Работы оказалось по горло. Возле шалаша девушки всегда царило оживление. Виталий, однако, не мог побороть ощущения неловкости перед Ниной, и, крайне стеснительный, когда дело шло о нем самом, он не мог решиться попросить Нину о каком-нибудь одолжении. Заметив, что одежда и белье его загрязнились, Виталий отправился к своему излюбленному местечку на берегу реки. Разделся, снял с себя белье, натянул на голое тело брюки и принялся за стирку. Он стоял, наклонившись к воде всем корпусом. В глазах рябило от мелких, сверкавших на солнце волн. Сзади послышались шаги. Виталий обернулся. Позади стояла Нина с незнакомой Виталию девушкой. Нина с осуждением сказала: - Не мог попросить? Эх, Виталя, Виталя... Ты, я вижу, гордец! - Чего просить! Я и сам выстираю... Нехитрое дело! - отозвался Виталий. Незнакомая девушка со спокойными серыми глазами подошла к Виталию. - Без сноровки ничего не сделаешь. Да и не мужское это занятие, - сказала она в ответ на движение Виталия, который инстинктивно схватился за мокрую рубаху. - Да вы не беспокойтесь... Я быстро постираю. Нина, видя смущение Виталия, укоризненно покачала головой. Она сказала, что идет в лагерь, и оставила Виталия наедине с девушкой. Он стоял, не зная, что делать. Девушка взглянула на него. - Да вы сядьте, - предложила она. Она посмотрела на то, как усаживается он на прибрежную гальку, и спросила: - Вы в отряде давно? - С месяц! - А-а! Потому-то я и не знаю вас. Когда Нина в отряде была, я часто ходила к ней. Мы с ней подружки. Афанасий Иванович до партизан у матери моей жил в постояльцах. И теперь я не оставляю его, постираю, то, се сделаю. Руки ее, обнаженные до локтей, двигались быстро и ловко. Виталий невольно залюбовался девушкой в пестреньком платье, которое свежесть девушки и яркое солнце превратили в праздничный наряд. Выстирав белье, девушка расстелила его на накаленной солнцем гальке. - Вот через полчаса и одеться можно будет! - сказала она. - Спасибо. - Ну, спасибо потом будете говорить! - улыбаясь, отозвалась девушка и принялась стирать гимнастерку Виталия. Она держалась с ним очень просто, не ощущая той неловкости, которая часто возникает между мало знакомыми. Она могла помочь ему и сделала это очень охотно и естественно, подчиняясь движению души. Так, вероятно, она держалась со всеми. Только хороший человек может быть таким, что с первого слова кажется, будто знаешь его давно. Она работала с видимым удовольствием. Виталий не мог отвести взора от ее маленьких сильных ладоней, которые, словно играючи, расправлялись с его гимнастеркой из грубого солдатского холста. "Добрая и умная!" - невольно подумал о девушке Виталий, и стеснительность его исчезла. Почувствовав, что Виталий разглядывает ее, девушка полуобернулась к нему и легонько качнула головой, как бы упрекая его за этот слишком пристальный взгляд. - Меня Настенькой зовут! - сказала она с той же милой простотой, предупреждая его расспросы. - А вас? - Моя фамилия - Бонивур, а имя - Виталий. - О вас в деревне много говорят! - живо сообщила она. - Комиссаром называют! Я думала, вы старик, а вы совсем нет. - Это плохо, что я молодой? - Нет, совсем наоборот! - ответила Настенька и поднялась. - Все! Теперь только подсохнуть. В другой раз вы прямо мне отдавайте, что будет... Нина вернулась, я буду часто заходить. Хорошо? - Если вас не затруднит. - Какое затруднение! Мне с детства приходилось заниматься этим, маме помогать. Она хворая. Виталий пожал ее руку. - Ну, спасибо вам... Я бы еще долго возился. - Не на чем. Приходите в деревню. У нашей хаты всегда ребята и девушки собираются. Гостем будете. Придете? Виталий сказал, что он придет обязательно. Настенька легко поднялась по косогору, светлым видением обозначившись на фоне голубого неба, махнула на прощание рукой и исчезла. Виталий глядел ей вслед: "Настенька! Какое хорошее имя! - подумал он. - И сама она простая, хорошая". Все понравилось Виталию в Настеньке. И светлые косы, короной уложенные на голове, и золотые колечки волос, выбившиеся из-под косы, и темные брови, чуть сросшиеся на переносице и так выгодно оттенявшие ее ясные глаза, и нежное лицо ее с милыми веснушками кое-где, и загорелые стройные ноги, удивительно легко ступавшие по земле, и вся фигура ее - сильная и легкая... Была ли она красивой - Виталий не мог бы ответить на этот вопрос. Она была милой - и это он знал; про таких, как она, говорят в народе: пройдет, словно солнцем осветит! ...В молодые годы сердце ищет любви, ищет того близкого, который стал бы милее всех. И в этот день, напоенный солнцем, у журчащей речки Виталий принял в свое сердце незнакомую доселе девушку по имени Настенька. Скажет он ей об этом или нет, узнает ли она, что обрела милого? Станет ли близкой, откроет ли она свое сердце для этого черноглазого юноши?.. Взгляд серых глаз, спокойный, ласковый, которым Настенька, прощаясь, одарила Бонивура, остался у него в душе. 4 Расположенная неподалеку деревня была в районе, который находился под властью белых. Это не мешало, однако, молодым парням из отряда наведываться туда довольно часто. Топорков понимал, что приказом ребят не удержишь, и отпускал скрепя сердце. Он и Виталию сказал как-то: - Сходил бы на вечерку, комиссар. Не все в лесу сидеть. Да и посмотришь заодно: не лезет ли кто к ребятам? ...Поздним вечером на широкой площадке перед маленькой белой хаткой, стоявшей на отлете, перед самым выгоном, парни и девушки лузгали семечки, пересмеивались, пели песни. Еще издали Виталий услыхал: Копав, копав криниченьку недиленьку - дви, Кохав, кохав дивчиноньку - людям, не соби... Выводил песню мягкий, грудной девичий голос, от которого Виталий сразу встрепенулся. Этот голос он мог узнать из тысячи, как ему казалось. И в самом деле, то была Настенька. В такие безлунные вечера, иссиня-голубые, все видно, хотя очертания предметов и размываются этими колдовскими сумерками. Тишина господствовала в окрестности. Каждый звук - и в поле и в деревне - был слышен отчетливо в этой настороженно-ласковой тишине, настраивающей на мечтательный лад. Молодежь развела костер, не столько для света, сколько для забавы. Пламя от сушняка вздымалось ввысь, почти не отклоняясь в стороны, огненным столбом. Окруженная подружками и парнями, у костра сидела Настенька. Она заводила песни одну за другой, словно выхватывая их из пламени костра, на который безотрывно смотрела. А вслед за ней подхватывали песню все, кто сидел у костра. Парни пели негромко, низкими, глуховатыми голосами, словно расстилали суровое полотно, девушки подхватывали слова тонкими голосами, точно вышивали разноцветные узоры. Настенька пела, точно говорила сама с собой. Казалось, она забыла, что вокруг нее много людей. То жаловалась на какую-то невысказанную муку, то вдруг смеялась над собой. В ее зрачках играл костер. Чистое широконькое лицо ее светилось, озаренное огнем. Виталий смотрел на эту картину, пока не замолкли голоса. Когда Виталий переступил, что-то хрустнуло у него под ногами. Тотчас же люди у костра зашевелились. Защищая ладонями глаза от света, они вглядывались в темноту. - Кто там? - негромко спросил высокий парень, черный на фоне огня. Виталий узнал голос Панцырни. - Свои! - отозвался Бонивур, подходя к кругу. - Хорошо поете, заслушался. - Как умеем! - ответило ему несколько голосов. Круг раздался. Огонь осветил лицо и фигуру Виталия. Панцырня, который, видно, был здесь первым заводилой, сказал: - Не много ли вас, не надо ли нас?.. Виталий-комиссар пришел. - Гостем будете! - крикнула Настенька. Приход Виталия спугнул песню. Парни и девушки заговорили, задвигались. Пошли перешептывания, смешки. Нина, которую только сейчас увидел Виталий, дружески положила ему руку на плечо и шепнула: - Вот хорошо, что пришел! Тебя ждали. Кто-то рванул мехи гармоники, она шумно вздохнула, и дробные, мелкие, задорные звуки польки, завиваясь от собственного лукавства и веселости, понеслись по кругу. Лебедками поплыли девчата вокруг костра. Парни с притопом и подсвистыванием, ухарски подбоченясь, понеслись за ними, фигурно выставляя руки и ногами выделывая чечеточные коленца. - Настеньку пригласи! - шепнула Нина на ухо Виталию. Но уже кто-то пригласил Настеньку, и она скрылась среди танцующих. Панцырня, хлопнув оземь фуражку, крепко топнул ногой и неестественным голосом запел: Сказал своим родителям: - Какой я вам работничек, Какой я вам работничек, Когда плясать охотничек? И пошел бить подборами, отчего загудела утрамбованная земля. Пройдясь с частушками два раза, он выкинул коленце, неожиданно остановившись напротив Бонивура. - Вызов, вызов! Просим! - зашумели вокруг. Нина тотчас же подтолкнула Виталия. - Иди, коли просят! - сказала она. Виталий ответил на вызов и вышел на круг. - Ай да комиссар! - послышались голоса... Потом прыгали парами через костер. ...Синела ночь. Шумное веселье утихало. Сами собой разбились молодые люди на парочки, беседуя о том, чего не надо было знать другим. Виталий - хотел он этого или не хотел, он и сам понять не мог - оказался вдвоем с Настенькой. Угасал костер, бросая ввысь последние искры. Виталий и Настенька сели перед тлеющими угольями на колоду. Виталий не сказал девушке ни слова. Слова были лишними в этой пугливой, нежданной близости. И Настенька молчала. Так сидели они долго, притихшие, безмолвные. Лишь когда ночная сырость подкралась откуда-то с низин, серым покрывалом застлав мелколесье, девушка сказала: - Пройдемтесь немного. Домой уже пора. Виталий послушно довел ее до калитки. Взял ее руки в свои ладони, но, почувствовав, что нужны какие-то слова, которые внесут определенность в то, что волнует его и что, как казалось ему, находит отклик в Настеньке, Виталий поспешно попрощался. Уже отойдя довольно далеко, он сообразил, что нарушил все деревенские приличия - не дождался, пока девушка войдет в дом. Он остановился. В этот момент до него донесся звук закрываемой калитки. Значит, Настенька не сразу пошла домой, должно быть, смотрела ему вслед. Горячая волна прокатилась по телу Виталия. "Ай-яй-яй! - сказал Виталий сам себе в смятении. - Влюбился!.. Только этого и не хватало!" Виталий ругал себя за то, что дал сердцу волю. Но он понимал, что теперь с ним происходит что-то другое, совсем другое. "Настоящее?" - спросил он себя чуть ли не вслух. И должен был признаться, что совсем иное чувство было у него тогда, когда шел он с Ниною по Светланской. То, пожалуй, было чувство радостной находки, лишь счастливый трепет от намека на настоящее чувство. Да и порыв Нины, как думал теперь Виталий, объяснялся не столько тем, какое место занимал в ее сердце юноша, сколько тем, что пережила Нина в подвале Караева, в тягостном ожидании пыток и трудной смерти... То было только преддверием настоящей любви, которая всегда приходит к человеку нежданно-негаданно! Лишь теперь она завладевала его душой и сердцем. Виталий попытался спокойно разобраться в неожиданном своем чувстве к Настеньке и... не смог. У него не стало сил противиться тому, что вихрем нахлынуло на него. Он находил множество убедительных доказательств своей ошибки в отношениях с Ниной. И не мог найти ни одного, которое заставило бы его противостоять очарованию Настеньки, не помышлявшей о том, чтобы произвести на Виталия какое-нибудь впечатление. Это было настоящее чувство, как настоящей, по-особенному близкой и единственной была сама Настенька... Глава семнадцатая ЗАТИШЬЕ ПЕРЕД БУРЕЙ 1 У одного из наседкинских стариков, Верхотурова, находился "почтовый ящик" для отряда. Много таких "почтовых ящиков" организовал дядя Коля повсюду для связи с деревенскими большевиками, с партизанскими отрядами, попеременно используя те или иные цепочки связи. По большой проселочной связь шла через Верхотурова, по железной дороге - через Любанского - Сапожкова. Была, однако, существенная разница между двумя этими линиями: через Любанского шло оружие и распоряжения первейшей важности, через Верхотурова - газеты, брошюры. Люба некий был в курсе всего, что шло через него; Верхотуров же понятия не имел о том, что содержалось в пакетах, которые привозили ему из города разные люди. Знал Верхотуров лишь, что где-то в лесу живет объездчик Павло Некрутюк - это было условное имя, - газеты и книжечки предназначались ему. Этот "почтовый ящик" возник еще тогда, когда был жив старший сын Верхотурова - Кузьма. Парень стал большевиком в Забайкалье, где служил в войсках Лазо, воевал два года, приехал в Приморье, когда здесь были Советы, уже больной, служить не мог и стал у отца отлеживаться от походов. Когда же в мае 1921 года японцы произвели "несосовский" переворот и свергли власть ДВР в Приморье, а большевики ушли в подполье, старые друзья не забыли о Кузьме. Через него шла связь с партизанами в Никольск-Уссурийском районе. Кузьма протянул недолго. Верхотуров похоронил сына. А когда, не зная о смерти Кузьмы, приехал из города посыльный с пакетом, старик сказал: "Ну, кому передать-то, сказывай! Чай, Кузьма-то знал, что делал, а я ему не враг!" Так отец заменил Кузьму. 2 Виталий познакомился с Верхотуровыми. Приходил он к старику обычно под вечер, когда уже смеркалось и в деревенских избах загорались желтые огоньки керосиновых ламп и дым из уличных печурок, на которых готовился ужин, стелился по деревне. Большая, вместительная изба Верхотурова стояла очень удобно для той цели, с которой наведывался в нее Виталий, - немного на отшибе, дверью к лесу, так что мало кто видел посетителей. Избу лицом к лесу выстроил еще отец старика, дед Верхотуров - мужик неуживчивый, с самого поселения из-за чего-то поссорившийся с сельчанами (нынче все уже забыли и причину ссоры да и самого деда). Верхотуров содержал дом "в строгости": жена слушалась его беспрекословно, дочери Марья и Степанида, рослые крупные, сильные девки, которых побаивались по суровости их нрава даже деревенские ухажеры, тоже робели перед отцом, хотя он и пальцем их никогда не тронул. Дочери называли его уважительно и ласково "батенька", угождали ему, и стоило ему нахмуриться, как они наперебой кидались к нему: "Батенька, не надо ли чего?" Впрочем, может быть, и не страх перед ним держал в повиновении весь женский род Верхотуровых. Деревенские объясняли это "строгостью" старика и поговаривали - хотя ни разу из дома Верхотуровых никто не слышал ни женского плача, ни визга, столь обычных в деревенской жизни, если глава семьи "учил" жену или детей, - что рука у него "тяжелая". Младший же сын, "последыш", "мизинчик", "остатышек", как иногда полунасмешливо-полуласково называли Вовку сестры, утверждал перед своими сверстниками, что отец его совсем не сердитый и, уж конечно, не страшный, что он пальцем никого не тронул, не то чтобы... Сверстники же только недоверчиво головами крутили - заливай, мол, поболе, пока не сгорело! - и вспоминали при этом, как устрашающе умел шевелить усами старик и какие у него клочкастые брови, за которыми не видно и глаз... Вовка, сердясь, говорил: "Что брови! Вы ему в глазыньки гляньте, у него с глаз добротой пахнет!" Обычно Виталий кого-нибудь встречал во дворе. То это была Верхотуриха, которая варила пищу на летней печке, или Марья, доившая корову; то Степанида с вилами или топором - на ней лежала вся тяжелая работа, она была первым помощником отцу. Вовка в эти часы еще носился, как оглашенный, с кучей ребят где-то по улицам, и до дома лишь иногда доносился его голос, выделявшийся в разноголосом хоре ребячьих криков. - Дома хозяин-то? - спрашивал Виталий. - Дома, дома! - отвечали ему. - Проходите, гостем будете! Уже зная, зачем пришел юноша, старик несколько мгновений смотрел на него из-под своих густых бровей. - Садись, в ногах правды нет, - говорил он не спеша. - Вечерять будем! Не повышая голоса, он говорил в открытую дверь: - Эй, хозяйки! Пора бы поесть, что ли, да и гость в доме! Марья или Степанида, выйдя на улицу, кликали нараспев: - Вовка-а-а!.. Во-о-овка! Домо-о-о-ой! Спустя несколько минут доносился топот босых ног Вовки, торопливые его переклички с кем-то из ребят. Виталий отказывался от ужина, но старик, не слушая, махал руками: - Никакое дело без божьего дара не делается. Я тебе не подначальный, у меня в доме свой обычай - попал, так примечай: кто к столу садится, в работники годится, кто от щей бежит, у того к хозяину сердце не лежит! Ты не думай, я всякого угощаю, только кого чем: иного - щами, а иного и вожжами... Ты ко мне на порог, а я уж вижу, что у тебя за душой - корысть или нужда. Коли корысть - на порог подивись, а коли нужда - садись сюда! Прибаутки сыпались из-под желтых усов Верхотурова, пока не подавалась на стол еда; вкуснейший картофельный или крупяной кандер, круто посоленный, щедро заправленный луком и свежей капустой, с куриным яичком и свиным салом. Смачно откусывая ржаной хлеб и хлебая кандер, старик замолкал. Женщины изредка обменивались несколькими словами о самом нужном. Повечеряв, старик бормотал скороговоркой, повернувшись к образу Спаса Нерукотворного в переднем углу: - Благодарим те, Христе боже наш, яко насытил еси нас земных твоих благ, не лиши нас и небесного твоего царствия! - Потом, поглядев на Виталия, говорил: - Пойдем-ка, друг, на воздух! Кряхтя, он усаживался на завалинку и хлопал рукою подле себя: - Садись-ка! Поговорим! Виталий не отказывался от разговоров с Верхотуровым. Ему нравился и сам старик да и весь уклад в его доме, основанный на взаимном уважении и доверии друг к другу членов семьи. - Вот ты скажи мне... - начинал Верхотуров. - Кузьма-то все знал, да мне совестно было у своего семени учиться. Почто я тебя пытаю? Почто у стариков не спрошу? Это они для тебя старики, а я их всех мальчишками помню. Бороды-то отрастили, а мне борода - не указ, я их без бороды вижу, какие они есть! На что у Чувалкова, у кулака нашего, борода библейская, кто ни посмотрит - думает: патриарх! А мне - тьфу! - все видится, как у него из носа течет. Мальчонкой-то он был сопливей всех в деревне да и умом не шибко... Он долго тянул козью ножку. Потом черным, корявым пальцем гасил ее и говорил со вздохом: - Как Миколашку-то сковырнули да генералам по шапкам надавали, вся старая жизнь разрушилась. Я округ смотрю и мало чего понимаю; раньше понимал, да, видно, тот умен, кто со своим растет! Мое на закат пошло, а твое - на восход! Стало быть, ты сейчас об новой-то жизни больше понимаешь, объяснить можешь. Вот, например, раньше было говорено всем: "Вера, царь и отечество". Ну, царя унистожили. А на его место кого же? - Советская власть! - говорил Виталий. - А как ее понимать? - спрашивал Верхотуров и лез в кисет заворачивать новую козью ножку. - Ну раньше-то, при царизме, главным был царь, а приближенные его - богач на богаче! А теперь власть рабоче-крестьянская. Лучшие люди государства решают все вопросы сообща, советуясь между собой. Помнишь: ум - хорошо, а два - лучше! - Ну, допустим, так. А как с отечеством быть? Раньше я знал: ружье в руки, коли кто на нас лезет, - защищай отечество! А теперь ваши все про этот Интернационал беспокоются. Послушаешь иной раз - вам и китаеза и я не знаю, кто ближе своего-то, русака! Это как? - Мы не только для себя хорошего хотим. Мало чести и радости самому по-человечески жить, а рядом чтобы миллионы людей погибали в кабале у буржуев. Вот ты говоришь - китаеза... Смотря какой: лавочник или крестьянин? Крестьянину да рабочему мы друзья, а банкиру, фабриканту - враги... У каждого немецкого Ганса есть немецкий кулак, у каждого китайского Ли есть свой джангуйда, у каждого английского Джона есть свой хозяин. Не думай, что они давят на них меньше, чем ваш Чувалков. Как же нам не думать о них! Верхотуров посмеивался: - А как же с верой быть? Всех богов в печку, что ли? Это не выйдет. Корешок-то у нее длинный, не при нас с тобой зачался. Как за этот корень возьмешься, гляди, чтобы беды не было! "Смеется надо мной старик!" - с огорчением думал Виталий и жалел, что мало читал. Вопросы были не пустячные. Виталию нужны были знания, убежденность и выдержка, чтобы ответить на них. - Умные люди говорят, отец, - отвечал Виталий, - что вера в божественное произошла от неверия человека в свои силы да оттого, что у него было мало знаний. На себя надежды не было! Вот и придумал он себе высокого покровителя. Счастье привалило - значит, бог послал за труды праведные; худо случилось - опять же бог наслал, за грехи или в испытание. Человек-то за себя не ответчик стал. А большевики, отец, хотят, чтобы человек на себя взял все тяготы в жизни, не надеялся на вышние силы, а сам для себя жизнь строил, да не так, как там, на небесах, написано, а как ему надо. Господни-то пути неисповедимы, отец, нам ли их понять? Мы хотим идти своими, каждому человеку понятными путями к счастью не на небесах, а на земле... - Ишь ты! - произносил вслух Верхотуров с таким неуловимым выражением, что Виталий не знал, соглашался ли с ним старик или выражал несогласие. - Как это у тебя ловко получается, все по полочкам разложил... Это туда, это сюда! Простота-а! Али это только на словах просто-то? В жизни, поди, потруднее будет, а? Ну прости, что утрудил тебя! Разболтался, как баба... Ты обожди тут малость, я тебе сейчас принесу твою пакетку. 3 Однажды, придя к Верхотурову, Виталий не застал старика дома. - Возле лавки он, на бревнах сидит, - сказала Степанида, встретившая Виталия во дворе. - Вы посидите тута, я схожу за ним сейчас... Собрались там старики да заговорились что-то... - Я и сам его найду! - поспешно ответил Виталий, обрадовавшийся возможности пройтись по селу, и вышел со двора. "Может быть, Настеньку встречу!" - мелькнула у него мысль. Разыскивать девушку, искать с нею встреч он не стал бы, но если приведется повстречаться с нею случайно - как было бы хорошо! ...Старики сидели на раскате бревен подле чувалковской лавки - крепкой избы из полуметровых бревен, крытой волнистым железом, с вершковыми внутренними ставнями и высоким крылечком. Лавка выходила фасадом на улицу. Дом самого хозяина был пристроен к ней глаголем и прятался во дворе, огороженном тесовым забором с высокими резными дубовыми воротами, за которыми громыхал на цепи злой пес. По постройкам видно было, что главным для Чувалкова было уже не крестьянство, а торговля, - всем своим видом лавка говорила об этом. Она выпирала среди всех прочих деревенских домов своей крепостью, добротностью и, если можно так сказать о доме, своим нахальством. Так оборотистый торгаш, обладающий мертвой хваткой в делах, красной рожей, сальным блеском глаз, наглой уверенностью своей в том, что он "любого облапошит", выделяется среди прочих людей. По обеим сторонам дверей, выходивших на высокое крыльцо, были укреплены жестяные вывески, на которых были намалеваны хомут, голова сахара, банка ландрина, сапоги-вытяжки, козловые башмаки, бутыль керосина. Никаких надписей, даже фамилии лавочника, на вывесках не было. Дело было не в фамилии: в Наседкине хорошо знали Чувалкова... Уже темнело, и Виталий не сразу увидел Верхотурова в группе сидевших мужиков. Никто не оглянулся на подошедшего Виталия - с таким вниманием слушали мужики одного, который сидел на крыльце лавки. Это был тщедушного сложения человек лет пятидесяти пяти с пышной бородой, прикрывшей всю его грудь, и голосом, которому он напрасно тщился придать мягкость и проникновенность. - Я поступлю с вами так: пошлю на вас ужас, чахлость и горячку, от которых истомится душа и измучатся глаза, и будете сеять семена ваши напрасно, и враги ваши съедят их! - услышал Виталий. В этот момент кто-то снизу потянул его за полу пиджака. Виталий присмотрелся - это был старик Верхотуров. - Садись-ка! Виталий присел подле Верхотурова. - Кто это? - спросил он про говорившего. - Чувалков! - тихо ответил старик. Между тем Чувалков продолжал тем же тоном: - И сломлю гордое упорство ваше, и небо ваше сделаю как железо и землю вашу - как медь... И будете есть плоть сынов ваших и плоть дочерей ваших будете есть! Так сказано в библии, книга Левит! Злоба господня неутолима, если пожелал он воздать излюбленному народу своему кару за беззакония, - говорил Чувалков. - Полной мерой мерится чаша его воздаяния. Нет муки такой, какая не постигла бы его заблудшие чада... Да и как не воздать, если народ заблудился в грехах! Чего сопишь? - спросил он кого-то обычным голосом. - Не нравится? А ты погляди вокруг. Хозяйства порушены, семья вразброд пошла. Взыскал господь! Хлебородные губернии были на Волге, житницей российской назывались. А нынче что там? Глад и мор! И пожирают детей своих отцы и матери, и люди не гнушаются прикончить ближнего, чтобы только мамон свой набить. Полной мерой мерится! Кое сбылось уже, а кое еще предстоит претерпеть... Сказано... "Города ваши сделаю пустыней, и опустошу святилища ваши, и не буду обонять приятного благоухания жертв ваших. Опустошу землю вашу так, что изумятся о ней враги ваши, поселившиеся на ней!" - Чувалков многозначительно поднял палец. - Вот оно как! - Н-да! - сказал кто-то, не в силах вынести тягостного молчания, которое наступило после этих зловещих слов. - Вот тебе и "н-да", - отозвался Чувалков. - Бог сказал, не я! - А что делать-то? - вдруг громко спросил чей-то хриплый голос, и было слышно, как спросивший чесал густую щетину на подбородке. - А то и делать, что надо. Сидеть на земле надо, коли бог посадил на землю, за чужим не гнаться, душу-то свою не поганить да в лес не бежать, подобно волку, пока господь сам не взыскал. Нынче всякий рот разевает, думает, сейчас в него манна небесная посыплется. А ты откажись от земной-то прелести, вот бог и найдет тебя. Нынче всяк за ружье хватается, а о том забыл, что нет оружия сильнее меча господня! - А нам чего от земной-то прелести отказываться? Все, что есть у меня, в один карман складу да унесу. У меня лавки-то нету, - негромко проговорил кто-то с другого края бревен. Чувалков помолчал, угадывая, чей это голос. - Это кто там? Павло Басаргин? Ну, я тебе не ответчик. Молод ты, а другие знают, что я богу-то да людям сто десятин отдал! А почто? "Возлюби ближнего твоего, как самого себя", - сказано... Вот из твоей любови святой к ближнему и тщусь о вас. Как могу один спасенным жить, когда кругом во тьме народ ходит?.. Старик Жилин, сидевший возле Верхотурова, пошевелился. - Спасен! Да мы-то тоже православные. - Бога-то не на доске крашеной держать надо, а в сердце! - сказал Чувалков. - А ты ко мне в сердце-то заглядывал? - сердито спросил Верхотуров. - Может, у меня бога в сердце больше, чем у другого. Святого крещения и я сподобился. Чем ты кичишься? Меня русский поп крестил. А тебя кто? Мымра какая-то, что по-русски двух слов сказать не может. Что, я не помню, как ты насмешил народ - без стыда в реку полез, ни кожи, ни рожи, ну, чисто шкилет с бородой. Тьфу! Спасен! - Во Иордане-реке господь наш Иисус Христос был крещен Иоанном Крестителем, а не в тазу! - теряя выдержку, сердито сказал Чувалков, которого задело упоминание о его тщедушии. - Вот истинное крещение! Как Христос, так и мы должны. - Христос-то в еврействе рос до тридцати лет... И в младенчестве обрезан был! - сказал старик Жилин. - Так и нас обрезать? Басаргин сказал: - Я на это не согласный. Мужики захохотали. "Проповедь" Чувалкова превращалась в веселую перепалку, в которой симпатии были не на его стороне. Виталий наклонился к уху Верхотурова и прошептал ему что-то. Верхотуров, распаленный, спросил громко: - Вот ты говорил тут, что в лес бежать не надо да за оружие браться не надо, богу-де это неугодное дело. Это как понимать? В партизаны, что ли, ходить не надо? Чувалков поднялся. - Не твои слова это, Степан! Божье слово говорит: "Имеющий уши да слышит!" - Он сошел с крылечка. - Ну, пора по домам идти, что ли, доброго-то слова, видно, некому сказать... Суета у вас в душах-то, суета. А надо бы держаться за руль господень - вместе, душа в душу, к грядущим временам готовиться. Теперь Чувалков уже не придавал своему голосу несвойственных ему оттенков добродушия. Это говорилось зло, исступленно как ругательство, как проклятие, точно каждый из собравшихся здесь был личным, заклятым врагом Чувалкова и он, осененный божьей благодатью, не прочь был бы сейчас, немедленно, поплевав на руки, как при рубке дров, помочь богу в той страшной работе, которая, по словам Чувалкова, готова была начаться... - Ну, зашаманил! - сказал вполголоса Верхотуров. - Теперь он дома женку мытарить начнет, за косы возить, фонарей наставит. Пошли! - усмехнувшись, сказал он Виталию. Мужики понемногу молча стали расходиться. - И до чего зол человек! - сказал Верхотуров с веселым удивлением. - Как почнет стращать, так иной раз до самых поджилок проберет; ну, так и забился бы в колодец, что ли, чтобы от страсти-то этой спастись. И что бы ты ни сказал - так и чешет из Библии, так и чешет. Ох, паря, тяжелая эта божья-то благодать! - вздохнул старик. Расстроенный своими мыслями, он высказывал их вслух, потому что, видно, невмоготу было дольше носить их в себе. - Кузьма сказал мне как-то по-хорошему, без охальства: "Мужик-то, батя, свободным родится, никому не покорный. Религию-то придумали богатые, чтобы мужику на шею сесть. На страхе вся религия держится!" Я было взбеленился. "Молод ты, говорю, отца учить! Чего ты знаешь?" А он мне: "Читывал я, батя, Библию... Что ни страница, то ругачка. Все богу-то кажется, что мужик от него норовит уйти! А ты и скотину-то держишь не только уздой, а и пойлом, а и сольцы иной раз на ладони поднесешь, порадуешь! Я читывал! Только добра для бедного там не нашел!" Ну, накричал я на него малость, осердился тогда. А когда Кузьмы не стало, слова его с ума не идут. Спохватившись, что разоткровенничался не в пору, старик замолк. После некоторого молчания сказал: - Нынче вся жизнь в переворот пошла, вот и раздумаешься... 4 Они присели на завалинке верхотуровской избы. Продолжая свою мысль, старик заговорил: - И перепуталось же нынче все. Вот ты мне на ухо-то давеча шепнул насчет партизан. Видал, как взъелся Чувалков! А чего ему? Видно, и впрямь он боговы-то слова против партизан натачивал, только полегоньку, чтобы мужики сами до этого додумались. А уж мужик до чего додумался, у него топором не вытешешь из головы. Да и чего он сегодня-то вылез с поучениями? Не иначе как потому, что недавно у него из города один побывал. Верхотуров с досадой сплюнул. - Мы в лавке у Чувалкова были. Вдруг, слышим, затарахтело за дверями, кто-то подъезжает. Не успели обернуться, а в дверях уже красуется фигура - в галифе, френчике. Он - к Чувалкову: "Христос с вами, брат Николай!" Чувалков так и завился: "Христос с вами, брат Смит!" Тут Чувалков всех нас из лавки попер, замок навесил. "Простите, Христа ради, надо с проповедником поговорить. Прохожего и Христос привечал!" Ну, поглядел я на этого прохожего: такой, поди, с молитвой полсела уложит одной рукой, а потом под святое причастие - и опять чист, как голубь господень... Об чем говорили, кто их знает. К утру увез его Чувалков, только его и видели. До поздней ночи орали свои стихиры, тоску на все село навели... И что ты скажешь? Мужик-то, видать, не нашенский, все говорит "гуд" да "велл", а с Николаем одной веры, тоже субботник! - Баптист? - переспросил Виталий. - Вот, вот, он самый. Только их у нас еще субботниками зовут. Вишь, почитают они субботу, потому как бог сказал: "День же седьмой - суббота господу богу твоему". - А есть еще у вас баптисты? - Не, нету! Вишь, если бы другой кто у нас проповедовать начал, может, и пошли бы, а мы Чувалкова знаем, до того, как он спасенным заделался, помытарились на его ста десятинах, было время. Старая-то память не вывелась! Слушаешь его, слушаешь, а потом как вспомнишь, как он тебя грыз, да и заглянешь ему в пасть: зубы-то волчьи выпали али еще торчат? - Ну и как? - улыбнулся Виталий. - Торчат! Ой, паря, торчат! Он ведь, что стодесятинный, что лавочный, все одно на нашем горбу едет. - А слушаете его? - А слушаем, верно. Тянет послушать... Натрясешься, пока слушаешь, а ему такое богатство дадено - стращать народ, что потом домой придешь, все вдвое слаще кажется, а боле того, обрадуешься: все на месте, все хорошо, не попалил еще бог, не изнистожил!.. Да и то занятно: он наш мужик, деревенский, а послушаешь, ну, дивно, как он с богами управляется, будто первый друг-приятель... Чувалков держал до революции в узде всю деревню, которая работала на него, как и "фазаны" - китайцы и "белые лебеди" - корейские сезонники. После провозглашения советской власти кулацкую землю поделили. Когда началась интервенция, крестьяне немало перетрусили, полагая, что Чувалков теперь вернет свою землю и взыщет с них с помощью белых. К их удивлению, Чувалков не настаивал на возврате земли, словно охладев к ней, зато выстроил новую избу под лавку. Сделал он это с помощью баптистов, которых появилось в Приморье множество с приходом американских интервентов. Потом, на потеху всей деревне, он был крещен по баптистскому обряду в реке среди белого дня рыжим проповедником, схожим с тем, что приезжал недавно к Чувалкову; только тот хуже по-русски говорил. Приезжали к нему из города "братья", проповедовали в деревне. А немного времени спустя и Чувалков начал "собеседования" с крестьянами. От проповедей "братьев" его беседы отличались лишь тем, что он нажимал на устрашение крестьян. Каково было направление чувалковских бесед, об этом Виталий получил сегодня представление. О многом беседовали сегодня Верхотуров и Виталий. Разошлись они уже за полночь, когда пели вторые петухи и Наседкино спало мертвым сном. Под конец старик сказал Виталию: - Чем-то ты с Кузею моим схож! Голова у тебя добрая. Ну, прощай, спать пора! Да, забыл тебе сказать: ты теперь к ночи приходи только, да поостерегись! Казаки на постой становятся в деревне. Как бы тебе на них не угадать!.. Ночью-то они ни черта не увидят. А может, нам с тобою в лесу встречаться? Боюсь я, как бы этот ангел-то с бородой на мою хату казаков не навел. Я то их не шибко испугался, а осторожность не мешает. Так? - Так! - сказал Виталий. - А вы обо мне беспокоитесь? - А как же не беспокоиться? Не чужой человек! Виталий шел по лесной тропинке. Под его ногами мягко подавалась не остывшая еще от дневного тепла земля. Над головой проплывали ветви деревьев, казавшиеся черными на синем фоне ночного неба. В стороне светились гнилушки поваленных стволов, источая мертвенный свет. Шоркала по голенищам сильная трава. Сквозь просветы деревьев засияли голубым, зеленым и желтым многочисленные звезды. Повеял свежий ветерок, и листва зашумела, зашевелилась. Виталий глубоко вздохнул. Хорошо!.. "Не чужой человек!" Хорошо жить, когда везде есть близкие друзья, черпающие силу в тебе, и сам ты крепнешь от их силы... 5 Последние дни Топорков ходил озабоченный. Отовсюду шли вести об усилении деятельности белых. Поборы и реквизиции следовали одна за другой. Стали известны случаи облав на молодежь, которые устраивали специальные отряды. Схваченных насильно увозили в другие районы, выдавали парням оружие и обмундирование и пополняли ими фронтовые полки. Молодежь повалила в леса, в партизанские отряды. Многие попросту скрывались от мобилизации, надеясь отсидеться до того времени, когда с белыми будет кончено. С жалобами на произвол белых шли крестьяне к партизанским командирам, требуя защиты. - У меня терпежу не хватает! - жаловался Бонивуру Топорков. - Думаю на Наседкино ударить. Там белых на постой ввели, человек пятьдесят. Чистый разор. Девкам проходу нет. Хлеб вывозят, какой успели обмолотить. Он замолк, постукивая по ичигу сломанной талинкой. Виталий посмотрел на него. - А не рано, Афанасий Иванович? Я думаю, дядя Коля не зря нас в секрете держит. - Ну, чего там? - сказал Топорков. - Эко дело - один взвод двинуть! - Людей потеряем, место расположения покажем, а мы нужны свежие, не растрепанные, - сказал Виталий. Топорков стал чертить сучком на песке какие-то узоры. Нахмурился. Засопел. - Значит, не советуешь? - Не советую, Афанасий Иванович! А ты обещал, что ли, наседкинским выступить? - Обещать не обещал, - протянул Топорков, - но и отказать совести не стало. - У тебя, Афанасий Иванович, совесть перед Республикой главная, а не перед деревней! Топорков только вздохнул... Вечером того же дня возвратился из города Чекерда. Виталий лежал на топчане. Лагерь уже засыпал. Только молодежь еще возле костров рассказывала побасенки, негромко пересмеиваясь. Послышался окрик часового, топот лошади, шаги. Виталий вскочил, опустив на пол ноги. Заслышав это, Топорков привстал. - Что ты? - спросил он. - Приехал кто-то! - ответил Виталий, поспешно одеваясь. Снаружи шалаша негромко постучали. Дверь открылась, и в ее сине-голубом просвете обрисовались силуэты людей. - Можно? - послышалось от двери. Топорков ворчливо ответил: - Значит, можно, коли вошли! - и стал зажигать свечу. - Пакет из городу. И товарищ... - сказал Чекерда, поднося к козырьку руку с плетью у кисти. Он посторонился. Приезжий выступил вперед. К удивлению и радости своей, Виталий узнал Алешу Пужняка. Алеша подмигнул Виталию, лихо козырнул и обратился к командиру: - Пужняк Алексей! Железнодорожник. Мастер по ремонту бронепоездов у белых. Прибыл по распоряжению областкома, чтобы избежать благодарности белых. По обыкновению Алеша балагурил. Виталий подскочил к нему, обнял. Они поцеловались. Пужняк познакомился с Топорковым. Уселись. Чекерда отдал пакет. Дядя Коля сообщал, что время настало. О подробностях поручений областкома должен был рассказать Пужняк. Тот не заставил себя ждать. Областком приказывал занимать села, прилегающие к железным дорогам и шоссе, рвать пути, ведущие на фронт. Главная задача - не дать бронепоездам белых дойти до расположения фронтовых частей. Загоревшимися глазами Виталий посмотрел на командира. Топорков многозначительно поднял брови. Дело начиналось... В отряде ждали новостей. Услыхав, что вернулся Чекерда, партизаны стали подходить к шалашу командира. Перешептывание, покашливание, отдельные слова ясно слышались в шалаше: - С Чекердой-то кто? - Не знаю, с городу какой-то. Бравый парень. - Деревенский? - Городской, говорю! - Эка заколготились! - усмехнулся Топорков. - Не терпится! Ну ладно! Что касается дела - молчок! Как уговоримся, все узнают, а сейчас ни слова. Идите пока, расскажите новости. А то ишь табунятся ребята. Алеха! Поди познакомься с ребятами! - обратился он к Алеше запросто. - А мы тут потолкуем. Когда Чекерда и Алеша вышли, Топорков сказал: - Ну, как ты, Виталий, теперь думаешь? - Я полагаю связных предупредить, чтобы не пропустили бронепоезда в Раздольном. Отряд разбить на несколько групп. Следить за полотном. Установить связь с отрядами Великанова и Говорухи... Топорков поглядел на Бонивура. - Да ты постой, не тараторь! - сказал он наконец. - Эка зачастил! Мне уж и говорить нечего. Ишь навострился! Я думаю, Наседкино надо брать всем отрядом, затем уже очистить все вокруг, а уж потом за дороги приниматься. Они проговорили до рассвета. Алеша ввалился в шалаш, уставший до изнеможения от рассказов, в которых и "итальянка", и Земская рать, и "ремонт" первого бронепоезда, выпущенного белыми, и многое другое, уснащенное Алешиными шутками, - все нашло место. Партизаны слушали Алешу, одобрительными восклицаниями прибавляя жару, Алеша успевал рассказывать и отшучиваться. - Ну, ушлый ты, корешок! - сказал ему Олесько, влюбившийся в остроязыкого мастерового. Алеша отшутился: - Первореченский: девять месяцев в топке лежал, через дымогарную трубу рожден, в сучанском угольке вместо водицы купан, шлаком пересыпан, мазутом вспоен, антрацитом вскормлен - на всех воин. - Язык, брат, у тебя - чистая бритва! - Десять лет о хозяина точил! - отозвался Алеша под взрыв хохота. Поселился Алеша у Виталия. Разбираясь в своих вещах, он спохватился: - Тебе от Таньчи посылка: рубаха, мыло, полотенчико и прочие хурды-мурды. Бери да помни, носи да не снашивай. Виталий взял посылку. - Спасибо сестренке. Помнит, значит? - Помнит, - сказал со вздохом Алеша. - Как она? Алеша посмотрел на Виталия. Оживление его пропало. - Худеет все, а так - ничего. - Отчего же худеет? - Не знаю! Дядя Коля велел ей в город перебраться. Живет теперь у Устиньи Петровны. Работает на военном телеграфе. А что делает - сам понимаешь. - Опасное дело! - сказал Виталий, представив себе Таню, ежеминутно рискующую жизнью. - Ты благословил! - сказал Алеша, укладываясь. - Поздно теперь думать об этом. Не такая она, чтобы назад пятиться! - Алеша помолчал и совсем невесело добавил: - Вся в меня! Глава восемнадцатая ДЕВУШКА С ПЕРВОЙ РЕЧКИ 1 Алеша не все рассказал Виталию, не желая огорчать его. Таня была арестована и немало натерпелась. В тот вечер, когда Алеша с Квашниным ушли дежурить возле броневого тупика, Таня легла рано спать. Целый день у нее мучительно болела голова, она долго ходила по вагону с компрессом, потом прилегла в ожидании брата и незаметно уснула. Подпольщики пустили бронепоезд, вышедший из тупика, на занятый путь. Грохот крушения разнесся по всей Первой Речке, подняв на ноги все население узла. Гудки паровозов, звон набата на каланче, шум огня, пожиравшего разбитые вагоны, шипение воды, вонзающейся в пламя, ржание лошадей пожарного выезда, многоголосый гул толпы, отовсюду сбежавшейся на пожар, - все это не доходило до сознания Тани, погруженной в глубокий сон. Она услышала какой-то стук, но не могла проснуться. От стука все вокруг дрожало. Потом кто-то схватил Таню за руки. Таня застонала, и сон пропал. Она открыла глаза - и обомлела: около кровати стояли казаки и Караев. Ротмистр направлял ей в глаза луч электрического фонаря. Таня вскочила, но ее тотчас же схватили. - Не торопитесь! - сказал ей Караев. Таня испуганно смотрела на офицера, глянула на дверь и все поняла. Дверь была сорвана с крючка. Видимо, казаки стучали в дверь, потом высадили. Их стук и чудился Тане во сне. Она испугалась за брата: "Где Алешка? Что с ним? Арестовали?" - Где ваш брат Алексей Пужняк? - спросил Караев. У Тани отлегло от сердца. "Ушел Алешка?" - с облегчением вздохнула она и сказала: - Не знаю! Как с утра ушел, так и не приходил еще! Караев вынул из-за спины руку и сунул Тане под нос фланелевую рубаху, которую Алеша только утром надел на себя. - А чье это, ты знаешь? - Что "это"? - спросила Таня. - Что, что? - грубо передразнил ее Караев. - Не видишь, рубаха! Твоего брата рубаха! Да? - Не знаю! - сказала Таня, которая поняла, что какими бы путями ни попала рубаха к белым, Алексея им не удалось захватить. - Мало ли чья! Казаки принялись выворачивать сундучки и постели. В три минуты все в вагоне было перевернуто вверх дном. Глаженое белье валялось на полу. Иванцов с торжеством поднял и передал Караеву вторую рубаху из фланели. Караев уставился на Таню злыми глазами. - Одинаковые! - с ударением сказал он. Но Таню не так-то легко было сбить. - Эка штука! - сказала она. - Да мастеровые-то шьют из того, что в потребиловке есть. Таких рубах у каждого деповского по паре, наши ребята очень уважают их, они ноские. - Ну ты! Разговорилась! - сказал Караев, озадаченный находчивостью Тани. В самом деле, одна рубаха, сама по себе, еще ничего не доказывала. Надо было найти доказательства того, что именно на Алексее Пужняке была эта фланелевая рубаха. Никаких доказательств того, что крушение устроил Пужняк, не было. Когда суматоха первых минут, вызванная крушением бронепоезда, прошла, контрразведка кинулась по квартирам членов стачкома. Но у нее не было точных данных о составе его. Так, они не тронули Антония Ивановича, который в депо пользовался репутацией "лояльного" рабочего. Ничего не знала контрразведка об участии в стачкоме Квашнина. Об Алеше это было известно точно, и потому Караев, едва из города примчались господа с Полтавской, бросился на Рабочую улицу. Твердость Тани смутила Караева. Обыск не дал ничего... Однако именно спокойствие Тани и то, что она даже не испугалась вторжения казаков в вагон Пужняков, заставило Караева призадуматься. Чутье сыщика подсказывало ему, что он идет по верному следу, а неудачи мало обескураживали его. "Надеется на то, что не тронем! - подумал он про девушку. - Надо будет припугнуть! Небось обмякнет!" - А ну, собирайся! Пойдешь с нами! - приказал он Тане. У Тани похолодело в груди. - А на кого же я оставлю дом-то? - слабо надеясь на то, что ее не заберут, сказала она. - Это мне безразлично! - ответил ротмистр. Таню вывели. Она шла между двух казаков с винтовками. Мимо мелькали вагоны Рабочей улицы. Она оглянулась на свой вагон, и у нее сжалось сердце: придется ли увидеться теперь с Алешей, с подругами? Много в ее маленькой жизни было связано с этим домом на колесах! Слезы навернулись на глаза. Вдруг она увидела на улице Машеньку. Машенька остановилась, точно вкопанная, увидев Таню между казаков, но не окликнула Таню, боясь, что, чего доброго, и ее могут забрать. Она связала арест Тани и крушение бронепоезда в одно, смотрела на Таню молча, и только губы ее чуть-чуть кривились от желания разреветься. Таня долгим взглядом посмотрела на подругу, прощаясь с Машенькой, и легонько пальцем показала в сторону своего вагона. Машенька задумалась, потом кивнула головой. - Чего остановилась! - крикнул ей Иванцов. - Проходи знай!.. Теперь Таня была спокойна. "Пятерка" узнает все. Головой и душой ее станет Соня; она не растеряется, не попятится и девчатам не даст унывать. Таня провожала глазами Машеньку, ее веснушчатое, круглое, милое лицо, всю крепенькую ее фигурку, пестренькое платьишко, светлые волосы, заплетенные в косы, нос пуговкой, голубенькие глаза. "Машенька, дорогая подружка! Как хорошо, что ты повстречалась мне в этот тревожный час!.." Рыжее зарево металось над путями. Огонь уже несколько часов бушевал на станции, а людям все еще не удавалось сломить его. Таня широко раскрытыми глазами глядела на мечущееся пламя, на чудные тени, мелькавшие в дымном облаке, затягивавшем половину депо, на красные блики, танцевавшие повсюду - на земле и домах, на кустах и вагонах. Грозный гул пожара царствовал над Первой Речкой. Это был большой пожар... 2 В эту неделю Таня прожила, как ей показалось, полжизни. Что это была за неделя! Девушка никогда потом не могла вспомнить, в какой последовательности и кто допрашивал ее, куда и в какие казематы ее отвозили и привозили. Как много было этих казематов у белых! Какими коварными оказывались некоторые домики в тихих уличках Владивостока! Глухие заборы отделяли эти домики от улиц. Прежде чем открыть калитку в таком заборе, кто-то невидимый отодвигал в калитке "глазок", рассматривал подошедших или подъехавших долго и подозрительно, потом громыхал засовом, открывая дверь. Таня побывала и в комендантском управлении, куда доставили ее с Первой Речки, побывала и в разведывательном отделе ставки Дитерихса, а потом она перестала спрашивать, куда ее доставляют, да ей и не говорили уже этого: контрразведка не любила вопросов и не стремилась к тому, чтобы арестованные могли узнать, где именно они находятся. Неизвестность, томительное ожидание, грубость сторожей, подъемы среди ночи, когда арестованные забывались неспокойным сном, тычки, ругательства, голод, отсутствие воды, чтобы промочить иссохшее горло, - все это входило в жестокую систему воздействия контрразведки на попавшего в ее лапы человека, чтобы заставить его сдаться, выдать себя и своих товарищей. Все это было пыткой, заполнявшей время арестованного от одного допроса, где его терзали и мучили, до другого, где продолжалось то же, часами, сутками, неделями. Крушение бронепоезда встревожило и взбесило белых. Что оно не было случайностью, явствовало из показаний стрелочника, которого нашли на пути спеленутым фланелевой рубахой и полузадохнувшимся. И теперь весь следовательский аппарат белых был поднят на ноги. Контрразведка нащупывала большевистское подполье, понимая, какую большую роль оно должно играть именно сейчас, когда Дитерихс со дня на день готов был начать новую авантюру. Таню уже не спрашивали о том, чья фланелевая рубаха, не принадлежит ли она ее брату. Ее допрашивали теперь, кто ходил к Алеше, кто собирался у него, с кем был он связан. С ней обращались то грубо, не скрывая своих целей, то подчеркнуто вежливо, пытаясь вызвать на откровенность. Менялись приемы, менялись люди. Один говорил ей, сбрасывая пепел с папиросы, и демонстративно надевая темные перчатки: - Я из тебя этот большевизм выбью, дура! Ты у меня заговоришь; не такие рот раскрывали! Другой сочувственно рассматривал Таню: - Бедная девочка! Что с вами сделали, ай-ай-ай! Расскажите все честно, вы должны помочь следствию, вы же знаете, что ваш брат замешан во многом. Третьи били на то, чтобы Таня подумала о себе. - Послушайте, арестованная! Брата вашего мы не поймали, ушел парень! Значит, вам нечего бояться за него. Так? С деповскими вас ничто не связывает - вы на Первой Речке недавно, - какого вы черта их выгораживаете? Расскажите, кто бывал у вас? Никто ничего не узнает об этом! Представали перед Таней и безусые юнцы, срывавшиеся на щенячий визг, когда видели, что жертва уходит от них; эти всегда били по лицу. Иногда же допросы вели благообразные, в чинах, офицеры; они чередовали побои с "психологической обработкой", суля свободу и жизнь; эти били так, чтобы не было видно следов... Таня и не подозревала, что у нее столько сил и выдержки. Ни на секунду не дрогнуло у нее сердце, ни на секунду не изменила она себе и товарищам. Обострившимся от мучений слухом ловила она тончайшие интонации голоса следователей, обострившимися глазами окидывала их при первой встрече, пытаясь определить, как себя держать. Она боролась за себя, за Алешу, за жизнь, за счастье. Она меняла тактику поведения при допросах. То она плакала, твердя, что брат не посвящал ее в свои дела, что она ни-че-го не знает, принимая вид девчонки-простушки, которая и не подозревала даже, что брат ее подпольщик. То упрямо и угрюмо молчала, не отвечая ни на какие вопросы, если видела, что следователя мелкими увертками не проведешь, и тогда из нее нельзя было выудить не одного слова, и становилось ясным, что вести допрос бесполезно. Иногда она на каждый вопрос следователя отвечала десятью, кричала, требовала выпустить ее, грозилась, что даром это палачам не пройдет, что она пожалуется самому Дитерихсу. Одни считали ее убежденной большевичкой, другие - пустой девчонкой, третьи - что с нее уже хватит, что она уже "тронулась". Никогда и нигде, ни перед кем из врагов не назвала Таня ни одного имени, даже имени своих подружек. К ней подсаживали шпионов - она молчала или вспоминала о пустяковых девичьих заботах. Ей сочувствовали - она плакала и твердила, что ничего не знает. Ее ругали, били - она тоже ругалась и кричала, что ее зря мытарят. Да, не напрасно тогда на берегу Амурского залива Виталий принял ее с подругами в комсомол. Она устояла и тогда, когда однажды в ее камеру пришел какой-то господин из американского Красного Креста. Он вошел в камеру вместе с молоденьким офицером, которому повелительным жестом приказал удалиться. Таня поглядела на американца. Высокий, рыжеватый, с гладко причесанными волосами, крупным загорелым лицом, голубыми глазами, с крепкой спиной и большими ногами, с улыбкой, обнажавшей рот, полный белых ровных зубов, весь чистенький и благоухающий крепким мужским одеколоном, он выглядел в заплеванной, грязной, душной, низкой камере человеком другого мира. Таня встрепенулась. Американец подсел к ней и дружески сказал: - Я Смит, из Красного Креста. Мои шефы поручили мне освидетельствовать положение заключенных. Как вас содержат? - А вот, как видите! - сказала Таня и опустила блузку с плеч, покрытых синяками, и показала на камеру. - Как видите! Американец брезгливо сморщился. - Бедная девочка! - Он доверительно склонился к ней. - Что они с вами сделали!.. Ни в одной цивилизованной стране невозможно такое обращение с заключенными. Мы этого не оставим. Я лично прослежу за тем, чтобы ваше положение было улучшено. Вы даже не знаете, сколько дней прошло со времени вашего ареста! Возмутительно... Американец неожиданно склонился к уху Тани: - По правде говоря, эти белые порядочные скоты, мисс, не так ли? И я думаю, что скоро их здесь... скоро их здесь не будет! Мне не следовало бы это говорить, но я думаю, что эта новость вас ободрит. А? Таня порывисто вздохнула, и глаза ее засияли. Смит пытливо посмотрел на нее: "Обрадовалась, овечка! Боже мой, да она совсем не умеет скрывать свои мысли! Не понимаю, чего эти олухи столько возились с ней!" Вслух же он сказал быстро, настойчиво, почти приказал: - Я могу передать вашим родным или знакомым то, что вы захотите им сообщить. Они похлопочут о вас. Думайте быстрее! Случай может не повториться. Вы меня понимаете? У Тани зашлось от радости сердце. Ой, как хорошо было бы уведомить Антония Ивановича, что он может не бояться за нее, что у нее хватит сил до конца, каким бы он ни был! Подружкам послать бы хоть одно словечко. И все-таки что-то мешало Тане назвать дорогие имена. Американец встал и заслонил собой глазок в двери. - Смелее, мисс! - сказал Смит. - Кто у вас есть? Папа? Мама? Дядя? - И с ударением повторил: - Дядя?! Таня подняла голову. Американец шепотом сказал: - Дядя Коля, да? От этой фразы Таню бросило сразу и в жар и в холод. Это заветное имя друг не произнес бы здесь, в стенах, имеющих уши. Американец промахнулся. Таня встала и враждебно сказала: - Какой еще вам дядя? Нет у меня никого. Есть брат Алешка, а где он, не знаю! Лицо ее потемнело, она свела свои густые брови в одну черную линию, и от простушки девушки не осталось и следа. Мрачным взглядом смотрела она на американца, уже не видя его. Американец что-то заговорил, явно раздосадованный. Но Таня не слушала его. Она смотрела на его руки, большие, загребистые, поросшие длинными рыжеватыми волосами, с длинными, крепкими пальцами, с твердыми большими ногтями. Она больше не верила ни в сочувствие, ни в доброжелательность посетителя. ...Много лиц видела Таня перед собой в эти дни, долгие дни, словно застланные кровавым туманом. Дни ее превращались в ночи в сырых, без окон, подвалах, ночи ее превращались в дни в ярко освещенных кабинетах следователей. 3 Однажды под вечер Таню вывели во двор. Солнце скрылось за хребтами на другой стороне Амурского залива, и город был погружен в предвечернюю мягкую синь, сглаживающую резкие грани зданий и улиц. С севера надвигался дождь или тайфун. Небо с той стороны было густо-фиолетовым, почти черным. По вершине Орлиного Гнезда волочились хлопья тумана, притащенного ветром с моря. Только на закатной стороне высокие облака пламенели, точно подожженные снизу, и стремительно громоздились в чудовищные клубы, перекатывавшиеся друг через друга в титанической схватке, в которой беспрерывно менялись их очертания. Таня с наслаждением вдохнула пахнущий морем воздух и пошатнулась: у нее закружилась голова. У ворот дожидался конвоир - человек средних лет, с лицом, заросшим бородкой, с всклокоченными бровями над маленькими светлыми глазками, которыми он все глядел куда-то в сторону, в мягкой фуражке, казавшейся случайной на голове этого захудалого мужичонки, каким выглядел солдат. Увидев Таню, он улыбнулся ей кривой улыбкой и тотчас же уставился в землю, прикрыв глаза бесцветными ресницами. Ему уже приходилось дважды сопровождать Таню, и он узнал ее. Из помещения выскочил тот офицерик, что заходил к Тане с американцем. С боязливым выражением он поглядел на хмурившееся небо и по-собачьи понюхал воздух. "Нанесет дождя!" На Таню он и не взглянул. Передал солдату какой-то пакет и вприбежку поспешил назад. Солдат взял пакет, взглянул на надпись и, сморщившись, покосился на Таню и сплюнул. Загремел засов ворот. Таня с солдатом вышли на улицу. Конвоир повел Таню верхними улицами, на которых даже и в этот час было мало прохожих. Тане впервые приходилось идти этой дорогой. Она не обращала внимания на нее, все оглядываясь и оглядываясь налево, на город, на залив, на Светланскую, черневшую от потока людей и машин. Время от времени солдат что-то бормотал и покачивал головой, отвечая на какие-то мысли, тревожившие его. А у Тани не было в этот момент никаких мыслей, так устала она от пережитого. Солдат все порывался что-то сказать Тане. Наконец он решился и, убедившись, что вокруг никого нет, окликнул Таню: - Слышь-ка! Таня обернулась. В это время они пересекали Китайскую и были неподалеку от больницы. Солдат сделал ей знак зайти в ворота, и когда Таня исполнила его желание, он вошел следом. Больничные здания были выстроены в глубине квартала, на улицу же выходил небольшой садик с редкими скамейками. - Садися! - сказал тихо солдат. - Поговорить надо! Он оглядывался, явно чего-то боясь. Он сел подле Тани, загородившись ею от проходивших по улице. Солдат нервничал. Стал свертывать цигарку. Бумага рвалась, табак рассыпался. Солдат вполголоса ругнулся. Потом сказал Тане: - На-кась, сверни! Удивленная Таня принялась свертывать и увидела, что у солдата сильно дрожат руки. Взяв цигарку, он зажег ее и жадно затянулся. - Тебя как звать-то? - спросил он. Таня ответила. - У тебя тут, в этом районе, кто-нибудь есть знакомые поблизости, чтобы быстро обернуться? Таня насторожилась. - Нет! - резко ответила она. Солдат поглядел на нее. Тон девушки сразу показал солдату, что Таня не скажет ему ничего. Он заволновался еще больше. - Ты дуру-ка брось валять! Мне не до этого! - торопливо сказал он ей. - Мне с тобой шутки шутить некогда. Ты-ка знаешь, куда тебя направили? Не знаешь! То-то и оно! А я знаю. Водил не раз. На третий пост! Понимаешь, на третий! У солдата мелко задрожали губы. - Не понимаешь, так я тебе скажу: кого на третий пост посылают, тому назад ходу нету. Эвон где третий пост! - он ткнул заскорузлой своей рукой по направлению к кладбищу, которое виднелось отсюда, раскинувшись на косогоре от перевала Китайской улицы к Первой Речке. - С этой стороны обойти, так на задах погоста! Тут тебе и приказ сполнят и возить никуда не надо, земли хватает! - Солдат весь посерел, говоря это. Он понизил голос до хриплого шепота. - Поняла теперь? Таня поняла? Она сидела ни жива и ни мертва. Что это? Новая, изощренная пытка? Или провокация? Она задохнулась от неожиданности, растеряв всю твердость свою. Солдат совал ей в руки пакет, принятый от офицера: - Гляди, коли не веришь. На пакете надпись: "Строго секретно!! Пост No 3. К исполнению!" Таня уставилась на надпись. Буквы прыгали в ее глазах. Горячий шепот бил ей в уши. Не менее Тани перепуганный своей смелостью, солдат шептал: - Надоело мне, понимаешь, ваших водить! Кого привозят, а кто своим ходом, как ты. Не солдат я. Забрали, забрили, сюды ткнули... А мне на что? Не на что!.. Сам-то я не здешний, анучинский. Силком взяли. Давно убег бы, да я здесь как в лесу, ни разу раньше я в городу не бывал, ни родных, ни знакомых, - куды, к бесу, пойду, коли убегу? А через тебя, может, и сам тягля задам и твою душу спасу... На том-то свете, поди, зачтется это дело, как ты думаешь? Да думай ты скореича! Ишь остолбенела... Одежишку бы мне какую ни на есть, чтобы эту шкуру сбросить! Да ты слышишь ли, нет ли? Некогда мне с тобой... - Слышу! - сказала Таня. Что делать? Может быть, это первый и последний шанс на свободу, на жизнь? Таня пронзительно всмотрелась в лицо солдата. Он был так перепуган, что уже и сам раскаивался в сказанном. Чем рискует Таня? Ничем! Чем будет рисковать та, к кому она приведет этого солдата? Несколькими днями ареста, обыском. Ведь только Таня была свидетельницей тайных собраний у Алеши, тогда как подруги ее ничего не знали и смогут доказать это. И Таня решилась. - Есть у меня подруга. Живет с той, с первореченской, стороны кладбища, - сказала она. Солдат вскочил. - Ой, дак пошли скореича! Давай, давай! Перепугала ты меня. - А если две души возьмешь на себя, солдат? Солдат даже плюнул. - Ой, дура! Ну, дура... Да на что мне ваши души? Мне бы свою головушку унести поскорее! Обрадованный, он подталкивал Таню. - Скорея! - закинул винтовку за плечо. Мало ли куда солдата послали? Заторопился, засуетился, даже как-то весь воспрянул. Теперь на Таню он смотрел, как на свою надежду. - Пошли!.. 4 Когда-то городское кладбище было окраиной города. За ним расстилался огромный пустырь. Китайская улица переходила здесь в шоссе, ведшее к Первой Речке. На пустыре хорошо родилась картошка. И скоро то здесь, то там на нем стали появляться домишки. Так возникла "Нахаловка" - целый поселок, выстроенный из чего угодно. Потом город, разрастаясь, вышел на пустырь и стал сливаться с Первой Речкой. Здесь жила Соня Лескова, снимавшая в одном из домиков комнату с отдельным ходом. Таня постучалась, ободряюще кивнув солдату, который с беспокойством озирался вокруг: не видит ли их кто-нибудь? Тоненько звякнул крючок, и дверь открылась. - Войдите! - сказала Соня, отступив от двери. Леночка Иевлева, сидевшая у стола, вопросительно посмотрела на вошедших, щуря глаза и заслоняя их рукой от лампы. - Кто это? - спросила она. - Что вам нужно? - сказала Соня. Таня посмотрела на подруг долгим взглядом. - Не узнаете, девочки? - Таня?! - не веря себе, молвила Соня. Леночка мимо подруги кинулась на шею Тане, со всхлипом поцеловала и так стиснула, что у Тани захватило дыхание. - Леночка, милая, не жми меня так. Больно! - тихо сказала Таня. Тут и Соня повисла у нее на шее и прижалась щекой к щеке. Не в силах стоять, Таня опустилась на стул и тихонько заплакала, - столько радости и размягчающего сочувствия, ласки и тепла было в каждом движении подруг, с которыми она не чаяла больше свидеться. А они гладили ее по щекам, по волосам, прижимались к ней и жали ей руки, ревели в голос. Они стащили с нее жакетик, расстегнули блузку и сморщились, увидя синяки и кровоподтеки на плечах и шее Тани. И опять заплакали в два ручья, на этот раз от ненависти к тем, кто терзал их милую Таню, их вожака и друга... - Гады же, гады проклятые, палачи! Били, Танечка? - Били! - отвечала Таня. Да и чего было спрашивать, когда истерзанное тело Тани говорило об этом каждой жилкой, каждым мускулом, нывшим от побоев. - Танечка, Танюша! Подруженька! Что же они с тобою сделали?! Да как же у них руки-то поворачивались? Соня говорила Леночке: - Дай Тане умыться, а я поесть приготовлю! Леночка, начав готовить умывание, совала то туда, то сюда мыло и полотенце, все никак не могла дать их Тане. Да и сама Соня, едва начав резать хлеб или принимаясь расставлять на столе чашки, подскакивала к Тане и начинала гладить ее и приговаривать: - Таня, Танюшка, Таня! - точно в одном этом слове можно было передать все, что металось сейчас в ее душе, тронутой видом Тани. А Таня, натерпевшись за эту неделю, подчинялась подругам, словно потеряла свою волю и силу, и то улыбалась, то принималась плакать, то застывшими глазами всматривалась в подруг: не привиделись ли они ей в обманчивом сне?.. Солдат, как только вошел, тихонько присел возле двери, зажав винтовку меж коленями. Он видел, как обрадованно встретили Таню подруги, как сразу же забыли о нем, чужом человеке с ружьем, пришедшем с Таней. Светлые глаза его бегали от одного лица к другому. Он морщил лоб, что-то соображая. Потом глаза его покраснели, он засопел: - Эх, девчата, девчата! Человеки вы!.. Он и сам бы заплакал вместе с девушками, кабы не был мужиком. Он вытер рот, деликатно, стараясь не шуметь, сморкнулся в угол и хотел было закурить, но мешала винтовка. Он с сердцем отставил ее к стене, потянулся в шаровары за кисетом и вспомнил, что если Таня почти дома, то его положение совсем еще неясно: на нем еще надоевшая солдатская форма, рядом стоит винтовка - казенное имущество. Он... дезертировал сегодня, унес с собой оружие и дал бежать политическому, которого ночью должны были расстрелять! Солдат почувствовал, как мороз продирает его по спине. - Слышь-ка! - позвал он Таню. - Вы-то еще наговоритеся, а мне бы, знаешь, надо бы поскорея. А? Таня обернулась к нему и, бросив умывание, сказала подругам: - Девочки! Мы с ним вместе бежали. - Бежали? - в один голос спросили Соня и Лена и побледнели: значит, еще не все кончено для Тани. Таня подошла к солдату и положила ему руку на плечо. - Извините меня, товарищ! Забылась я совсем. - Ну, чего там! - сказал солдат. - Мне бы одежишьку какую ни на есть. Таня рассказала подругам о событиях этого вечера. Соня порывисто обняла солдата и крепко поцеловала его. - Вы нам теперь как отец родной, товарищ! Как звать-то вас, скажите? Чем благодарить вас? - Иван Андреевичем дразнят, - сказал солдат, смущенный и растроганный горячей лаской Сони. Глаза его потеплели. "Отец! Сказала такое!.. А почему не отец?.. Тот, кто жизнь дал, тот и отец!" - пронеслось у него в голове. И он понял, как крепко связан теперь с этими девчатами, лишь сейчас ставшими на его жизненном пути... Через полчаса Иван Андреевич был неузнаваем. Он оглядывал себя в маленькое зеркало Сони, охлопывал и приминал полы черного пиджака, брюки, всунутые в еще крепкие, добротные сапоги, одергивал косоворотку, подпоясанную ремешком. Видно было, как стосковался он по гражданской одежде, которая доставляла ему неприкрытую радость. Пиджак был длинен, широк ему в плечах, но Иван Андреевич все оглаживал его и бормотал: - Как на меня сшитый, ишь. Ой, дак девочки молодцы! До чего же одежина добрая! Соня и улыбалась и хмурилась, переставляя пуговицы на рубашке и пиджаке; весь наряд этот остался от брата. Еще ни разу, с тех пор как увели его под штыками, Соня не вынимала этих вещей из сундука, а теперь отдала с легкой душой Ивану Андреевичу. А он совсем преобразился и выглядел теперь добрым мастеровым - не то столяром, не то плотником, и бороденка его, такая неуместная под солдатской фуражкой, теперь выглядела не так уж плохо. Винтовку и солдатскую одежду Ивана Андреевича закопали в подполье. Он сам залез туда и возился долго, придирчиво выбирая место, пока не докопался до самых нижних венцов сруба. - Найди-ка теперя! - сказал он сам себе. - Ни в жизнь не достанешь! Он принялся собираться. - Однако я пойду, девчата! - Куда же вы без документов пойдете? До первого патруля? - спросила Соня. Иван Андреевич ухмыльнулся. - Не бойсь, птаха! Пачпорт у меня есть. Еще как меня забирали, я по дороге пачпорт-то в подштанники засунул. А на пункте - хвать-похвать! - говорю: "Потерял". Ну, тама офицер покричал на меня, покричал - мол, раззява, и то, и другое, - а потом плюнул и отступился: "Дурак, говорит, а впрочем, тебе пачпорт и не нужон теперь!" Ну, я думаю: кто в дураках будет - еще поглядим! А пачпорт на гайтане хоронил. Вот он! Иван Андреевич с торжеством хлопнул по истрепанному паспорту рукой и так обрадовался тому, что в дураках остался офицер, что и подруги рассмеялись. - Ну, и куда же вы? - спросила Леночка. - К кому теперь? - А на вокзале переночую. Мне бы теперя с мужиками какими встретиться. Разве ж не сговоримся?.. Мне бы до дому надо. - На вокзале вы можете попасть в облаву! - сказала Соня. Иван Андреевич озадаченно поглядел на Соню. - Это да! За милую душу! - пробормотал он, в смущении зажав в кулак бороденку. Соня решительно сказала: - Вот что, отец! Садитесь... Сейчас мы чаю попьем. Переночуете у меня. А завтра придумаем, что делать! Иван Андреевич потупился, вздохнул. - Ох, дочка!.. Неохота мне к вам, большакам, вязаться... А ну как пападешься. Еще хуже будет!.. Так поймают - скажу: девка убегла, а я со страху подался в бега-то. Что с меня возьмешь! А как с вами застукают, вместе по чертовой дорожке пойдем. Так или не так? Вот что! - Коли думать, что попадешься, не стоило бежать, отец! - сказала Соня. - А хуже того, что было, не будет. Надо сделать, чтобы лучше было... И Иван Андреевич сдался. Напившись вволю чаю, лег и сразу уснул. ...Уложив его спать, Соня сказала Тане: - Собирайся, Танюшка! Тебе тут оставаться опасно, на Первой Речке нечего и думать показываться. Машенька соберет все твое, потихоньку ко мне перетащит. Леночка и Катя с Антонием Ивановичем условятся обо всем. А мы с тобой - к тете Наде. Есть у меня адрес, - сказано, вспомнить только по крайней нужде. А разве сегодня не крайняя нужда? - она обернулась к Леночке: - Ну, прощайся с Таней! Поди, не скоро теперь увидишься. Иди до дому, да своим ни полслова, Леночка! Скажешь, завиделась, в лото играли. - Умереть мне на этом месте, Соня! - воскликнула Леночка. Она все никак не могла оторваться от Тани, пока Соня не сказала: - Леночка! Все! Уходи сейчас же... - Ну, еще минуточку, только посмотрю на нее! Соня решительно вытолкнула Леночку за дверь. - Ох, и беспощадная же ты, Сонька! - чуть не плача, пробормотала Леночка, скрываясь в темноте. 5 Таню с документами на имя гродековской крестьянки Марии Власьевны Тороповой поселили на Орлином Гнезде, у Устиньи Петровны. Косы, заплетенные сзади, прямой пробор посредине, косынка на голове, деревенское платье сильно изменили внешность Тани. Любанской было сказано, что девушка приехала в город лечиться. Тане нужно было отлежаться, а тихий приют Устиньи Петровны как нельзя более подходил для этой цели. Однажды, когда Таня спала, Устинья Петровна, войдя к ней в комнату, увидела следы побоев на теле девушки. Устинья Петровна молча заплакала. "Сколько же крови выпили с тебя, любонька ты моя!" - жалостливо подумала она и поняла, в чем причина худобы ее постоялицы, отчего время от времени появляется в ее взгляде тоска и жгучий пламень... Она заботливо укрыла Таню и просидела около нее до рассвета. Утром Устинья Петровна позвала Таню: - Вот что, девонька, будем столоваться вместе. У тебя лечение скорее пойдет, да и мне, старухе, веселее будет. А то я одна как перст, и словом не с кем перекинуться. Бориска и слуху не подает о себе, не знаю, и где он и что с ним; пакажется, как молодой месяц, и опять поминай как звали! За чаем она сказала: - Будешь молоко с салом пить, живо тело наберешь. Мазь у меня есть хорошая, мне один старый доктор от ушибов рекомендовал, рецепт дал, так я сама сварю ее. Все сойдет, как и не бывало. - О чем это вы, Устинья Петровна? - спросила Таня. Старушка ворчливо сказала: - Объяснять я тебе буду? Сама знаешь о чем. Полно-ка тебе от меня таиться. Я тебе в матери гожусь? Чего глядишь? Рассказывать не прошу, сама не маленькая. А с отметинами чего ходить? Я чай, спокойнее без них-то будет. Ты уж мне не перечь, а то я сердитая! - И Устинья Петровна рассмеялась по-хорошему. Таню берегли. Ее почти никто не навещал. Зашла три раза тетя Надя, сказала, чтобы Таня ни о чем не беспокоилась, все будет хорошо. - Кланялся тебе товарищ Михайлов! - шепотком добавила она. - Хотел сам зайти, да я не уверена, что сможет. Таня посмотрела на нее умоляющими глазами: - Подружек бы мне повидать! - А с этим придется погодить, - сказала тетя Надя. - Пока что никто из первореченских тебя видеть не должен. Нечего судьбу искушать. Антоний Иванович знает, что ты в надежных руках. Девочки знают, что ты жива. - Мне, тетя Надя, плохие сны снятся! Алексея-то моего не поймали? - Пусть не снятся! - усмехнулась Перовская. - Он теперь в безопасном месте. - Она поднялась, чтобы идти. Таня нахмурилась: опять оставаться одной, без дела, без товарищей. Тетя Надя сочувственно погладила ее по руке, понимая состояние Тани. - Ну, ну! Держи себя в руках, Таня!.. Да, я тебе еще не рассказала об Иване Андреевиче. Он тоже спрятан, только по-другому. Пока живет у одного нашего товарища на Эгершельде... Плотничает. Как возможность представится, переправим в Анучино. Смешной, все боится, как бы его большевики не опутали. Только, я думаю, скоро он и сам не захочет домой возвращаться, а коли вернется, так другим человеком. Тут, на Эгершельде, у него и мысли другие стали появляться, уже крестьянская душа его трещинку дала. Толчок-то, собственно, произошел раньше, когда он додумался бежать. А тут на тебя, на твоих подружек, на новых товарищей посмотрел, кое над чем призадумался, поразмыслил... А думать начал - теперь его не остановишь, сам к нам придет! - Мне показалось, он от страха осмелел! - сказала Таня. - Не только. И страх, конечно, сыграл роль, но не главную. Главное то, что у белых ему не за что было служить, не за что драться. А без цели-то разве можно жить? Нынче время такое настало, что все дороги ведут к одному - к борьбе за счастье народа. А народ - единственный творец истории, единственный созидатель всех чудес на земле... Если, связанный по рукам и ногам старым строем, он сумел создать всю современную цивилизацию, - какие же дивные дела сотворит он, став свободным! Ты представляешь это себе, Таня? - Ой, тетя Надя, я ведь совсем неученая! - смутилась Таня. - Иной раз задумаюсь: как оно будет все? Сердце забьется, уши горят, что-то грезится. Высказать не умею, представить не могу, а чувствую только, что будет как великий праздник. Хоть бы одним глазком увидеть! - вздохнула она. - Увидишь! - сказала тетя Надя. - Не за горами коммунизм. Ты говоришь, будет как праздник? Не только праздник, Таня! Будет оч-чень много работы! Победит наш человек болезни, отдалит старость. Научится управлять погодой. Да и сам-то человек будет такой, какие не снились нам, - ученый, рабочий и художник в одном лице!.. - Перовская спохватилась: - Эх-х, Таня! Размечталась я с тобой. - Как в сказке! - сказала Таня, глядя блестящими глазами на тетю Надю. - Что ж сказка! В сказке человек свои мечты воплощал. А теперь он научится мечты воплощать в дела. Действительность может быть краше сказки... Ну, прощай! Не скучай, скоро тебе дело дадим. Долго после этой беседы сидела Таня задумавшись... Вот, значит, истинные-то цели борьбы, участником которой является и Таня! Не просто побить белых да выгнать японцев. Ах, посмотреть бы этот новый, чудесный мир, какого прежде не бывало! А если не придется? Но она отогнала от себя воспоминание о пережитом, сказав себе: "Разве не счастье оказаться в числе тех, кто уже сейчас строит это необыкновенное будущее!" Ослепительное солнце светило в окна маленького домика на Орлином Гнезде. Яркими желтыми пятнами ложились лучи на крашеный пол. Светлые блики отсвечивали на потолке, сделанном из узеньких длинных досок, как в каюте, и выкрашенном белой краской. В лучах солнца грелись цветы Устиньи Петровны, подставляя им свои широкие листья. В домике было тихо; только время от времени совсем слабо долетали гудки пароходов и свистки паровозов да из соседних дворов голоса ребятишек. Таня отдыхала и грезила, понемному отходя от тяжелых воспоминаний, духовно и телесно крепла в целительной тишине этого домика, взбежавшего на гору; в окна его лился морской воздух, чистый от дыма и копоти. Мазь Устиньи Петровны, а может быть, материнский неусыпный глаз ее и заботы были чудесны. Скоро у Тани исчезли темные тени под глазами, сошли на нет кровоподтеки на теле, и вот опять прежней становилась Таня. Но нет, что-то в ней изменилось. Может быть, кончилась ее юность?.. Таня сама чувствовала, насколько старше стала она за это время. Таня старалась помогать Устинье Петровне по дому, стосковавшись по работе, по движению. Как приятно было чувствовать, что вновь мышцы наливаются молодой силой, что опять послушным и гибким становится тело! А однажды утром, став перед раскрытым окном, из которого как на ладони виднелся весь родной город, опоясанный синею лентой бухты, Таня невольно запела. Устинья Петровна, бросив на колени вязанье, прислушалась к голосу Тани. Уверившись, что поет Таня, а не кто-нибудь другой, она мелко перекрестилась несколько раз. - Дай бог! Дай бог! - шепнула она. К обеду она выставила на стол бутылку кагора. - Ого, - сказала Таня весело. - У нас сегодня праздник, Устинья Петровна? А ну, рассказывайте, что случилось? - Случилось, случилось, как не случиться! - ответила Устинья Петровна, сияя всем лицом. - Ну-ка, наливай и себе и мне, выпьем! - За что, Устинья Петровна? - допытывалась Таня. - Пей-ка! Вот так! - скомандовала старушка. - С выздоровлением! - Она прослезилась. - Я уж и не чаяла тебя выходить, любонька ты моя! Привезли-то тебя ко мне - краше в гроб кладут! 6 Раз в отсутствие Устиньи Петровны Таня принялась за уборку. В маленькой комнатке, где Тане не случалось бывать раньше, на столике возле по-мужски застланной койки лежали портсигар, спички, перочинный нож. Бумажный самодельный абажур, прикрепленный к висячей лампе, отклонял свет, направляя его на стол у окна, чтобы было удобнее читать и работать вечером. На чистую скатерть, покрывавшую стол, была положена клеенка. Письменный прибор из карельской березы, прес-папье, китайские узенькие стаканчики, в которых виднелись карандаши и ручки, показывали, что в этом доме не только читают (в столовой была этажерка, битком набитая приложениями к журналу "Нива" за 1912 год, "Родина" за 1903-й и "Пробуждение"). Таня подняла глаза на полочку с книгами, укрепленную на стене, над столом. Ого! Целая библиотека. Теперь Таня может ждать сколько угодно - это богатство поможет ей скоротать время. Таня взяла с полки "Воскресение" Л.Толстого. Прочитала первые строки: "Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, - весна была весною даже и в городе". Сначала она читала, стоя у стола, под полочкой, потом села и стала медленно перелистывать страницы книги, прочитывая отдельные отрывки романа. С волнением читала Таня сцену в суде: "Катюша глядела на хозяйку, но потом вдруг перевела глаза на присяжных и остановила их на Нехлюдове, и лицо ее сделалось серьезно и даже строго. Один из строгих глаз ее косил. Довольно долго эти два странно смотревшие глаза были обращены на Нехлюдова, и, не..." Таня перевернула страницу и продолжала читать: "...мы вправе гордиться и мы гордимся тем, что на нашу долю выпало счастье начать постройку советского государства, начать этим новую эпоху всемирной истории, эпоху господства нового класса, угнетенного во всех капиталистических странах и идущего повсюду к новой жизни, к победе над буржуазией, к диктатуре пролетариата, к избавлению человечества от ига капитала, от империалистических войн". Что такое? Таня перелистала книгу. Между страницами "Воскресения", были заложены листки какой-то другой книги. Они были пожелтее. Таня принялась просматривать листки этой второй книги. На последнем листке увидела подпись "Ленин". Кто-то расшил свои любимые книги и вложил в них статьи и доклады Владимира Ильича Ленина и так же старательно заново переплел книги, придав им совершенно невинный вид. На двух книгах пометки: "Б". "Бориска?" - подумала Таня, вспомнив, как называла своего сына Устинья Петровна. Надо положить все, как было. Знала ли Устинья Петровна про второе нутро книг на этой полке? Вряд ли, иначе она не оставила бы их тут. Таня взяла стоявший сбоку "Справочник нормировщика", перевернула несколько страниц. И взор ее упал на слова: "Призрак бродит по Европе - призрак коммунизма". И рядом - записка в осьмушку листа: "Твердо стоит коммунизм на огромном пространстве нашей страны. Свободный народ наш протягивает руку помощи всем трудящимся всего мира. И поднимается всюду ответное движение. Простая мысль созрела у народов всех стран: если русские уничтожили монархию и капиталистов у себя, разве нельзя сделать это и у нас? Где проснулась эта мысль, ее уже не загнать назад, невозможно заставить забыть. Каждый из нас - частица материализованной силы идей коммунизма. Материя - вечна. Энергия, заключенная в нас, не может исчезнуть. То, что делаем мы, бессмертно, значит, - бессмертны и мы и дела наши. Что значат в сравнении с этим муки, смерть человека? Если сейчас скажут мне: "Твой час настал, Виталий!" - я скажу одно слово, как матрос на посту: "Есть!" - Виталька! - шепнула пораженная Таня. Нет, не одна она была в этом домике на Орлином Гнезде. Глава девятнадцатая ВЕЛИКОЕ ДЕЛО 1 Первое сентября в кафедральном соборе отслужили молебен, заказанный Дитерихсом, о ниспослании победы христолюбивому воинству. Не сходя с места, ни разу не сев в услужливо подставленное ему кресло, генерал отстоял весь молебен на ногах. Молился он истово, с благоговением, твердо кладя крепко сжатую щепоть сухонькой руки на лоб, на живот, на плечи. Взор его был обращен на "всевидящее око", укрепленное над царскими вратами храма, точно генерал хотел напомнить: "Гляди-ка получше! Чтобы все как следует было!" Губы генерала были сжаты. Лишь иногда нервическая судорога передергивала его рот. Присутствие главковерха заставляло весь причт служить особенно усердно. Регент, сохраняя благопристойность в фигуре и движениях, свирепо таращил глаза, выжимая из хора все, на что последний был способен. В особо патетических местах лицо регента совершенно искажалось. Когда какой-нибудь певчий вертел головой, оглядываясь на блестящую толпу, регент про себя ругался непристойными словами, беззвучно артикулируя губами, давая провинившемуся понять, что это адресовано именно ему - регент был известный в городе сквернослов... Седоватый, пряный дым ладана волнами стлался по собору, призрачной дымкой затягивая купол и лики святых. Паперть была переполнена прихожанами, которых вытеснили из храма военные, присутствовавшие по долгу службы. В правом притворе чинно стояли члены дипломатического корпуса, представители союзных войск. Среди них гордо возвышались американцы, англичане, французы, выражавшие всем своим видом, что стоят они дороже остальных. Среди офицеров японского экспедиционного корпуса самым младшим был поручик Суэцугу. Он был серьезен едва ли не более самого Дитерихса, в точности повторяя все движения генерала. Крестился Дитерихс - подносил тотчас же руку ко лбу и Суэцугу. Делал генерал поклон - и тотчас же, словно переломившись пополам, сгибался и Суэцугу. "Вот, черт, выламывается!" - подумал Караев, присутствовавший на богослужении и старавшийся быть в поле зрения Дитерихса. Караеву предстояло в этот день отправиться на выполнение особого задания, но, не представляя еще себе характера будущей операции, он уже знал, что советником в его отряд назначен Суэцугу. Ротмистр со вниманием присматривался к будущему своему негласному начальнику. Суэцугу он знал по Первой Речке, где сменил японский охранный отряд. "Хамелеон"! - думая Караев о советнике. - Ежели на глазах генерала спину гнет, быть мне у него макаркой на побегушках! Ну, да бог не выдаст, свинья не съест!" - утешил он себя. Ходатайство его перед командующим об особом довольствии сотни получило сегодня вещественное выражение: полуторный оклад приятно оттопыривал нагрудный карман его кителя, отчего Караев склонен был видеть все в лучшем свете... Американцы держались особой группой, чуть отступя от Мак-Гауна, который стоял, сложив молитвенно руки на груди, с набожным видом, плохо сохранявшимся на его малоподвижном, неприятном лице. Он был здесь потому, что Дитерихс должен был в этот важный для него момент видеть вокруг себя всех тех, кто мог дать уверенность генералу в его силе и решительности довести дело до конца. Консул был здесь, чтобы поддержать авторитет и международное значение главы приморского правительства - генерала Дитерихса. Однако думал он не о Дитерихсе. Он знал, что Дитерихс - калиф на час. Солдаты дезертировали из его войск, офицеры пьянствовали, топя в вине свой страх перед неизбежной расплатой; спекулянты справляли свой "пир во время чумы", швыряясь деньгами; рабочие бедствовали и ждали большевиков как избавителей, и кто знает, сколько их готово было взяться за оружие в нужный момент; иностранцы вывозили из Приморья все, что можно было еще вывезти; американские матросы и японские солдаты боялись темных улиц и не отваживались ходить в одиночку, это было опасно. У народа пропал уже страх перед штыками интервентов и застенками Дитерихса. Но Мак думал о другом. Надо во что бы то ни стало завязать связи с подпольем, но так, чтобы сохранить их, когда интервенты будут отброшены в море. Надо разыскать среди будущих хозяев Приморья таких лиц, которые будут склонны войти в контакт. Да, именно "войти в контакт"! Прекрасное выражение. Надо отравить их лестью, чтобы они попытались делать "свою" политику; отравить их корыстью, чтобы они думали о себе больше, чем о своей революции; отравить их неверием в силы народа, чтобы они обратили взоры за океан, чтобы они попросили помощи; отравить честолюбием, узнать их страсти, пороки, слабые места, ошибки, чтобы потом играть на этом со счетом 100: 0 в свою пользу... Борьба с большевиками временно переходит в другую фазу. Но эти "лица" - пока Мак-Гаун не мог назвать никого - должны были облегчить возвращение сюда парней из Штатов, чтобы начать второй тайм большой игры, первый тайм которой проигран! Неприятно сознаваться в проигрыше, и Мак-Гаун досадливо поморщился. Хорошо там, в Белом доме, делать большую политику и намечать пути ее осуществления... Дело идет не так гладко, как хотели бы хозяева! Кланг сумел связаться лишь со всякой швалью, которую большевики и не допустят к делам. Паркер - трудно было предположить, что он окажется таким слюнтяем, - вернулся из своей поездки с носом, и, кажется, совсем охладел к мысли, которая так понравилась ему раньше. Смит прибежал, как молодой осел с клочком сена в зубах, и принес радостную новость, что он установил кличку председателя подпольного областкома, - "дядя Коля"! Олух! Как будто об этой кличке Мак-Гаун ничего не знал раньше... Караев напрасно подозревал Суэцугу в показном благочестии. Суэцугу не "выламывался", он был православным. Присутствуя в соборе, он хорошо понимал все происходящее - и не только церковную службу. Теперь, молясь, он невольно думал о своем пребывании в России, которое - он не мог не видеть этого - приближалось к концу... В войну 1914 года, по окончании кадетского корпуса, его вызвали повесткой военного министерства для ра