в лицо бородатого, обогнул штаб и, прячась за избами, побежал к выгону. Отовсюду слышались выстрелы. Они слышались даже со стороны реки. Если выйти туда, как раз угодишь на преследователей! Видимо, белые обложили село... Бонивур достиг поля, заросшего полынью, и лег. Надо было обдумать свое положение. Оно было не из завидных. Двое конных показались невдалеке. Ускользнуть от них было невозможно. Они заметили Виталия. Бонивур присел в полынь, торопливо зарыл наган, вынул из гимнастерки документы - комсомольский билет и мандат делегата Третьего съезда комсомола, закидал травой. Разодрал подкладку фуражки. Вынул листок папиросной бумаги - это были владивостокские явки, которые Виталий не успел заучить. Первым движением его было положить бумагу в комсомольский билет, но он остановился: слишком многими жизнями рисковал Виталий, оставляя здесь явки. Он бросил взгляд поверх полыни. Конные повернули к нему. Тогда Виталий принялся жевать бумагу. Она набухла и стала жесткой. Кое-как разжевав, он проглотил бесформенные комки, в которые превратилась бумага, и, сплюнув горькую слюну, поднялся. Демонстративно застегивая ремень, пошел прямо по дороге, не скрываясь. Конные догнали его. Посмотрев на их смуглые скуластые лица и желтые лампасы, Виталий подумал: "Гураны, забайкальские! Народ хитрый... Этих не проведешь!" - И, опережая вопросы, спросил, протягивая ладонь: - Махорочки не дадите, господа казаки? Курить страсть хочется. - Кто таков? - придержал коня старший казак. - Соседский, - отвечал Бонивур, глядя на него. - Чего тут шалаешься? - Да вару призанять хотел. Сапожник я... Так что, не дадите махорочки? - Нашел время за варом ходить! - сказал второй, разглядывая Виталия. Бонивур усмехнулся: - Откуль же мне знать, что тут пальба подымется? Кабы вы упреждали, что, мол, тогда-то будем палить, так я бы и не пошел... А погода с утра была добрая. - Больно ты разговорчивый, - сказал второй. Виталий понял, что чуть не переборщил. Все внутри у него клокотало от волнения. Нетрудно проявить доблесть и выдержку в бою, где справа и слева товарищи, думающие то же, что и ты. Но когда ты один и безоружен; когда на выручку тебе не придут ни сила, ни оружие, нужно еще что-то, кроме храбрости. Тут нужно ясное сознание и трезвая оценка. Ни тени страха - или все погибло. И Виталий победил в себе страх. Он заставил себя улыбнуться. - А уж род у нас такой... говорливый. Фамилие мое Говорухин. Опять же сапожники, они завсегда говоруны... Шпильки-то вгоняешь-вгоняешь, дратву сучишь-сучишь, мысли всякие думаешь-думаешь, аж тошно станет. Ну, живого человека увидишь - и язык сам завьется... Неда ром говорят: язык без костей! - Точно, что без костей, - сказал казак. Он вынул тавлинку и отсыпал Виталию махорки. - Самосадка, горлодер! Виталий скрутил козью ножку и задымил. Слезы выступили у него на глазах. Он поперхнулся. - И то горлодер... У нас такого не садят. - Рази, паря, здесь табак? - снисходительно сказал казак. - Не табак, а капуста. А это - забайкальский. Казаки проехали мимо. Виталий шел, едва шевеля ногами. Топот сзади заставил его отскочить в сторону. Мимо пролетел еще один белый. Он догнал тех, что трусили впереди, что-то показал им, и вдруг все трое повернули назад, к Виталию. Третий крикнул ему: - А ну, давай, паря, шагай за нами. - Чего это? - удивился Виталий. - Отведем в штаб, там узнаешь. - Да мне до вечера вернуться домой надо. Хозяин заругает! - громко сказал Виталий. Белые переглянулись. Двое настроены были в пользу Виталия, но третий решительно заявил: - Давай, давай... Кому говорю? Взятую на себя роль приходилось играть до конца. Виталий опять обернулся к казакам: - А бумажку мне в штабе дадут, что я задержан был, а не с девками балясы точил? - Иди... Коли надо, дадут... Да добавят еще. Виталий зашагал. С боков и сзади ехали белоказаки. Лошади касались его мордами и обдавали теплым дыханием. 5 Простившись с Виталием, Настенька побежала домой. Она бежала и думала о Виталии и об их объяснении в любви, неожиданном и простом. Из знакомых парней ни один не грезился ей. Когда же впервые в деревню с отрядом пришел Виталий, она, увидев его, сразу почувствовала, что он ее желанный. Когда поцеловалась девушка со своим любимым - словно обет ему дала в верности, потому что знала: второй поцелуй соединит их не скоро. Страх пронизал ее всю, когда у нее мелькнула мысль, что село окружают белые и Виталию придется идти через их огонь, что пули убивают и тех, кто много любил, и тех, кто впервые поцеловал девушку. А рядом со страхом жила в ней радость, что без лишних слов сказал о любви своей Виталий. И в короткий миг, пока глядела она ему в глаза, родные, ласковые, хорошие, родилось в ней счастье. И чтобы сберечь его, она оттолкнула Виталия, сказала ему: "Беги!" Трижды повторила она это слово, пока смог оторваться от нее юноша. Она подтолкнула его и побежала сама. Ее дом стоял на окраине. Бежать пришлось через половину села. Улицы опустели. Кое-где в домах позакрывали ставни. Хаты словно ослепли: в окнах торчали подушки и дерюги. Настенька оглянулась. Виталий скрылся из виду. "Только бы добрался до брода!" - подумала Настенька, услышав трескотню выстрелов на холме. Потом девушка услышала странный свист... еще и еще... "А ведь это же пули!" - сообразила она, приостановилась и оглянулась. С холма скатывались конные. Они мчались на село; обнаженные клинки сверкали в воздухе. С другого конца улицы хлестнула пулеметная очередь. Белые кричали. Прерывистое "ура", то стихая, то снова вспыхивая, слышалось со всех сторон. "Окружают", - сказала себе Настенька. Посмотрела вдоль улицы. Сзади маячили конные. Тогда она бросилась дальше. Совсем задохнулась, но продолжала бежать, пока не увидела плетень своего двора. Она перелезла через городьбу. За плетнем она присела, тяжело дыша, и увидела, что в сенцах дома стоит ее мать. Мать опиралась о косяк, с трудом держась на ногах, и тревожно глядела вдоль улицы. Конный проскакал мимо, гикнув, и выстрелил. Старуха испуганно захлопнула дверь, но тотчас же приоткрыла ее опять. Настенька ползком добралась до крыльца. - Мамо, идите в хату... Я тут. Мать тихонько вскрикнула: - Доню моя! Настенька вошла в сени и тотчас же заперла дверь. Мать припала к ней, плача, и вся дрожала, как в лихорадке. Она гладила дочь. Слезы струились по ее лицу, но она не вытирала их. Настенька отвела ее и усадила на кровать. - Успокойтесь, мамо. Обняла мать за плечи и села рядом с нею. Потом положила голову на колени матери. Старуха опустила на горячий лоб дочери свою сухую, теплую ладонь. - Господи боже, а я перелякалась. Думаю: де ж вона, моя рыбонька?.. А кругом стрельба... Аж в мене сердце зайшлось. Настенька не ответила ей. Она гнала от себя мысль, что Бонивур мечется среди белых, ища спасения, старалась уверить себя, что он уже миновал брод. Сосны шумят над ним, и он улыбается, представляя себе бешенство белых, не нашедших в селе ни одного партизана. Но сердце щемило. И как девушка ни успокаивала себя, ей становилось все тоскливее. Она заплакала. Мать наклонилась над нею: - Що ты, доню?.. Я с тобою. - Страшно, мамо! - сказала Настенька. Мать поняла, что происходит в душе дочери. Она тихо сказала: - Они уже в тайге... Хиба ты кого с партизанив покохала, доню? - Да, - еле слышно ответила дочь. Старуха закрыла глаза. - Що ж, доню... Люби, пока любится... - Мать перестала ее гладить. Долго сидела молча. Затем вздохнула и сказала невнятно, словно во сне, словно через силу: - Твоя доля, голубко, твой и выбор... А моя доля - внуков колыхать, коли бог приведе хочь одним оком их побачить. Настенька сняла с головы ладонь матери и прижалась к ней залитым слезами лицом. 6 Когда Бонивур отозвал старших ребят и они ушли выполнять его поручение, площадь опустела. Только малыши оставались у штабеля. Флаг, водруженный старшими, до сих пор развевался над бревнами, чуть шевелясь. Ребята столпились вокруг Мишки и рассматривали его звезду - подарок партизана. Мишка принял воинственную позу. Он заломил картуз, выпятил живот, заложил руки за опояску и выставил вперед правую ногу. - А ну, давайте играть дальше! - А как же без белых? Ведь красные белых должны бить. Ребята озадаченно переглянулись. Мишка задумался. - А играть будем так. В траве спрячемся, потом ка-ак выскочим, постреляем, потом возьмем крепость и поскачем дальше, с флагом... Ур-ра! За мной! - Он закричал что есть силы и побежал в заросли травы. Мишка первый вырвал из земли пучок травы и подбросил его вверх. Земля осыпалась с травы маленьким облачком. Это походило на взрыв. Ребята с восторгом подхватили Мишкину затею. Они рвали траву, бросали вверх, кидались в сторону, падали, запутываясь в полыни, кричали и визжали. Мальчишки уже утомились и стали стихать, когда из-за околицы в деревню начали возвращаться посланцы Бонивура. Они неслись по улицам, останавливаясь у дворов, стучали в окна и кричали: - Белые!.. Прячьтесь! Остальные, думая, что старшие ребята выдумали новую игру, тоже побежали по улице, нахлестывая воображаемых лошадей. Они не слышали первых выстрелов Колодяжного. Мишка Басаргин летел впереди, вскидывая высоко ноги. Но из ворот выбегали родители и тащили ребят за руки, испуганно оглядываясь на холм, который опоясался дымками выстрелов. Вовка цыкнул на Мишку: - Сыпь домой, лягушонок! Но Мишка показал ему язык и поскакал дальше, крича свое "ура-а", хотя на улице никого из ребят уже не было. Тут появилась мать Мишки. Она уже давно искала его по соседским дворам. Мать схватила сынишку за подол рубахи, вырвала из рук прут и саблю, бросила их в траву. Мишка потянулся за ними, но мать сказала ему: - Пошли, пошли, сынок! - Заметив на картузе сына красную звезду, она побледнела, схватила картуз, сорвала звезду и, широко размахнувшись, бросила в полынь: - О господи, владычица!.. Откуда у тебя такое?.. Найдут - убьют, прости господи, ни за понюшку табаку. Мать взяла сына на руки и, что-то шепча, пустилась бегом к дому. Из окна выглядывал отец, прибивавший дерюгу. Мишка брыкался ногами и руками и отчаянно ревел: - Звездочку дай, куда бросила мою звездочку?.. Не хочу домой!.. Мать вбежала в комнату и опять отвесила сыну затрещину. Раньше она никогда не била его. Мишка перестал реветь и удивленно взглянул на нее. Она сказала: - Неслух окаянный... Это тебе не играшки! А отец, кончив прибивать дерюгу, торопливо сказал, кидая в открытое подполье одеяло, подушку и краюху хлеба: - Оставь, Маша, вишь, не в себе мальчонка... Что ты его бьешь? Полезайте скорей! Казаки, кажись, в село вошли... Быстро! Мать залезла в подполье. Отец схватил сына под мышки, поцеловал, уколов небритой щетиной, и опустил вниз, на руки матери. - Молчи, сынка... не балуй. Потом взялся за крышку, посмотрел, как Марья усаживалась в углу, и сказал: - Ты не бойся, Маша! Пока сам подпол не открою, не шуми и виду не подавай. Поняла? - Поняла уж, Паша! - шепнула белыми губами мать. Расширенными глазами посмотрела на мужа. - Ты бы, Паша, тоже с нами. А? - Эх, ты непонятная! - сказал отец. - Пустую избу увидят, копаться будут, все одно найдут, спросят: "Чего, мужик, прячешься? Значит, красный, коли спрятался..." У них разговор короткий. Отец опустил крышку, и в подполье стало темно. Сразу из глаз Мишки пропал и отец и видные снизу доски, которые сушились на печи. Исчезло все. И мать не видна была в темноте. Инстинктивно Мишка подвинулся к ней, посмотрел на узкую полоску света, пробивавшуюся через щель пола, поискал глазами мать и, не увидя, спросил дрогнувшим голосом: - Мамка, ты тута? - Тут, сынок... Тише, не кричи. Сиди тихо, я тут. - Мать обняла его. Мишка спросил: - А чего это будет, мама? По-прежнему шепотом мать сказала: - А ничего не будет. Пока белые не уйдут, сидеть будем. Мишка помолчал, прислушиваясь к глухим шагам отца наверху, потом опять спросил: - А какие они, белые, мамка? - Нехорошие, сынка. Молчи ты, ради Христа! В голосе матери послышалось раздражение. Мишка понял, что она сердится, и, хотя не знал почему, замолчал. Здесь, в темноте, ему стало жутко: пропала вся Мишкина храбрость. Ссориться с матерью не стоило, а то одному страшно. Чтобы рассеять страх, Мишка сказал, хотя ему вовсе не хотелось есть: - Ма-ам, дай хлебца! Мать пошарила рукой. Найдя хлеб, отломила горбушку и сунула ему. Мишка принялся жевать, но сухой хлеб показался ему невкусным. Мишка отложил его и стал слушать звуки, доносившиеся с улицы. Раздавался топот лошадей, он шел раскатами, то сильней, то тише. Мать шепнула: - И скачуть, и скачуть... Царица небесная... Она стала шептать молитву. Непонятные слова путались, коверкались, повторялись и пугали Мишку. Он попросил: - Ма-ам, не надо... боязно... В этой темноте, не видя своих рук и ног и почувствовав себя совсем маленьким, он потянулся к матери. Забрался на ее колени, положил голову на грудь матери. Родное тепло согрело его. Мать тихонько покачивала его, и это покачивание напомнило ему что-то давно забытое. Мишка устроился поудобнее и затих. Через несколько секунд он сладко всхлипнул. Мать прикрыла его шалью и сидела не шевелясь. Наверху продолжалась скачка. Кто-то кричал. Потом сильно зашумели. Отец, лежавший на полу у окна, тяжело дышал и ворочался, половицы под ним скрипели. Мать позвала его тихонько: - Паша! Павло! Павло не отозвался. Мать, прислушавшись к ровному дыханию спящего мальчика, задумалась и тоже задремала. Глава двадцать пятая НАСТЕНЬКА 1 Белые ворвались в село с двух сторон, после того как пулеметной очередью прошлись по нему из конца в конец. Трое разведчиков промчались по улицам и осадили коней у штаба. По пути, у груды бревен, им встретился красный флажок, водруженный ребятами. Один из разведчиков гикнул и, метнувшись к флагу, полоснул саблей по гибкому древку. Флажок упал на землю. В здании штаба было пусто, ветер хлопал открытыми дверями и пугал белоказаков: все чудилось им, что кто-то притаился за дверью. Они походили по комнатам, раскидали парты. Никого! На открытом окне лежала фуражка. Один расхохотался: - Вот так добыча, паря! Бородатый разведчик подошел к окну, но чья-то рука протянулась за фуражкой. Бородатый увидал в окне бледного юношу с лихорадочно блестевшими глазами. Это было последнее, что он видел в своей жизни, так и не поняв, откуда взялся юноша. Когда выстрел Бонивура размозжил ему голову, он тяжело упал навзничь. Второй бросился в погоню и не вернулся. Третий отодвинул труп бородатого в сторону, сожалительно чмокнул. Он вышел на крыльцо, прикрыв за собой дверь. Цепи белых осторожно продвигались по селу. Разведчик махнул успокоительно рукой. Спешившиеся вскочили на коней и начали съезжаться к площади. Ротмистр, раздраженный засадой и боем, бросил поводья и взбежал на крыльцо. Сотня глядела на него. Он начал было: - Господа казаки... Орлы! Лихим натиском, преодолевая сопротивление врага, мы заняли... - Но вдруг обмяк, оглянул площадь и устало бросил Грудзинскому, который стоял возле: - Потрепись, братец... мне что-то тошно... - и ушел за дверь. Войсковой старшина через несколько минут тоже вошел в комнату. - Надоело сказку про белого бычка тянуть... - сказал ротмистр. - Ну, знаешь, - вспыхнул Грудзинский, - нам про этого белого бычка до конца своих дней говорить придется. Так что... Мне не нравится твое поведение. Я буду рапортовать... - Иди к черту! - равнодушно сказал Караев. В комнату вошел Суэцугу. Он снял перчатки, расстегнул плащ и сел на табурет. Офицеры молча поглядели на него. Суэцугу был недоволен. Это чувствовалось по резкости его движений. Он вынул из кармана пакетик с ароматическими шариками дзинтан и бросил один в рот. Окинув взглядом офицеров, спросил: - Как успехи? Караев помедлил. - Село занято нами... - ответил он, морщась. Японец насмешливо втянул в себя воздух. - Если бы мы не заняли село, мы тут не сидели бы. Так? Я правильно выразился? Я задавать вопрос: как ваши успехи, есть ли захвачено борсевики? Как много вы потеряли солдато? - Человек двенадцать, господин Суэцугу, - сказал Грудзинский, поглядывая искоса на Караева. - Это много! - ответил японец и посмотрел на ротмистра. Тот нервно хрустнул пальцами и проговорил: - A la guerre comme a la guerre!* ______________ * На войне как на войне! (франц.) Японец нахмурился: - Я вас по-росскэ спрашиваю! - Я говорю: "На войне как на войне"... Без жертв не обойдешься! Японец отправил еще один шарик в рот, с треском раскусил его и, чавкая, стал жевать. - Сколько пленных взято? - спросил он. - Где делегаты? Грудзинский встал и вышел из комнаты, сказав: - Сейчас все выяснится, господин Суэцугу! Караев проводил его взглядом и отвернулся к окну. Грудзинский с кем-то поговорил у крыльца. Потом отошел от дома, и шаги его затихли. В штаб донеслось звяканье уздечек: мимо то и дело проезжали конные. Затем потянулись носилки с ранеными. Через полуприкрытую дверь слышались их стоны. Караев захлопнул дверь. Суэцугу прищурился. - У вас, господин Караев, плохие нервы. Стоны и кровь - это благородное зрелище, они укрепляют мужество солдата. Это лучше любой музыки для солдата... Как вы думаете? - На вкус да на цвет товарища нет. - Вы, европейцы, этого не понимаете, - снисходительно усмехнулся Суэцугу. Грудзинский вернулся не один. Вместе с ним вошел разведчик и отрапортовал, что никого из партизан в селе не обнаружено. - А кто же двенадцать казаков уложил? Никто, по-твоему? Караев, не мигая, смотрел на разведчика. Тот выдохнул: - Не могу знать, а только мы не нашли партизан. Куда-то они в тайгу скрылись. - Дурак! - сказал Караев. - Так точно. - А где тот... как его... Кузнецов? - Так что кончается... В живот ранило... Очень мучается. Суэцугу зашевелился и обеспокоенно спросил: - Кто ранен? - Кузнецов, который донес о партизанах, - ответил Грудзинский. Японец встал. - Надо оказывать ему помощь... Надо, чтобы он говорил. Не надо, нельзя умирать! Он вышел из штаба. Грудзинский приказал казаку: - Кузнецова тащите под навес. От него узнаем, куда скрылись партизаны. Он еще не скоро умрет... А этого убрать, - кивнул он на труп бородатого. Казак глубокомысленно сказал: - Преставился, значит, Спиридоныч, упокой, господи, его душу. - Он снял папаху, перекрестился и крикнул в дверь: - Эй, ребята, помогите! Вошло несколько забайкальцев, взяли труп и ногами вперед вынесли. Положили его позади избы, где уже рядком, по ранжиру, лежали другие. Раненых разместили в тени навеса. Оттуда неслись стоны и ругань. Один казак, с перебитыми ногами, остервеневший от боли беспрестанно ругался. Его останавливали: - Тише ты, Саньча, чего ругаешься... Вон, погляди, Лозовой помирает - и то тихо лежит. - Пущай помирает, мне с его шкуры не шубу шить, мне своя дороже. - Тише, Саньча! - Чего тише? Ты мне-ка ноги дашь свои?! У-у! И в припадке дикой злобы и зависти к тем, кто остался цел, он метался по земле, бил себя по раненым ногам, кричал от боли и старался ударить подходивших. Глаза его горели безумным блеском. Лоб покрылся каплями пота, волосы разметались. Кровь лужей стояла под ним. Он смотрел на нее жадно и кричал: - Руда моя, руда, куда ж ты, поганая, в землю течешь? У-у, язва! - Он бил землю руками. - Мало я в тебя пота вылил, теперь ты руду мою пьешь... Кто-то сказал тихо: - Решился парень совсем! Услыхав это, раненый окинул безумным взглядом толпу. - Не я, а ты решился, что за марафетчиков да воров воюешь! Воевали бы они у матери в подоле, кабы не мы, дураки, им свои головы подставили: на, мол, режь, коли желаешь! Вон за ту гадину воюем, которая своих продает и наших не жалеет... Что, не подох еще, гадюка лысая? - крикнул он, увидя, что двое несут Кузнецова. - Куда вы его волокете, дуры! Бросайте сразу в поганую яму! - Тише, Саньча, и он мучается. Ему в хлебное место пуля угодила... - А я не мучаюсь? - закричал Санька и страшно поднялся на перебитых ногах, грозя кулаками Кузнецову. - Из-за тебя, иуда, мучаюсь, чтоб тебе каждый день всю жизнь подыхать... Подлюга! И он рухнул на землю. Последний пароксизм ярости лишил его сил. Руки его судорожно зашарили по телу, точно чего-то ища. Казаки столпились вокруг него. - Обирается! - сказал один. - Кончается Санька, - сказал второй, и все сняли папахи. Кузнецова положили тут же. Синеватая бледность покрыла его лицо, глаза потускнели. Он трудно поводил головой и тихонько стонал. Живот у него вздулся и кровоточил. Пальцы, не переставая, дрожали. Из здания штаба показался Суэцугу и направился к фельдшеру. Караев вышел вслед за ним. Видя закрытые глаза Кузнецова, он протяжно свистнул. Но рябой, доложивший о Кузнецове, понял старшину и сказал: - Никак нет... Сомлевши только. От водички в себя придет! Сей минут... Он убежал к колодцу, придерживая рукой болтавшуюся шашку, и быстро вернулся с полным ведром. Набрав воды в рот, он прыснул в лицо фельдшеру. Кузнецов открыл глаза. Суэцугу присел на корточки и сделал знак ротмистру. Ротмистр нагнулся над раненым: - Вы меня слышите? Кузнецов мигнул, - значит, слышит. Караев спросил его: - Где же партизаны? В селе никого нет. Где ваш съезд? Фельдшер подумал, соображая, потом шепнул: - Ушли или прячутся... Пить! - И зло простонал: - Возились бы еще больше, дураки они вас ждать! Грудзинский подошел к Караеву и сказал: - За раненым надо поухаживать. Фельдшер с напряжением сказал: - Девки поднаторели. В лазарете... которые партизан... обихаживали... Наседкина Настя, Ксюшка Беленькая... - Все, что ли? - Пить! Шлыковы девки да Верхотуровы... Пить! - Нельзя вам пить! - сказал Караев. Старшина отправил казаков с поручением привести к штабу девушек, работавших в партизанском лазарете. Кузнецов опять потерял сознание. Суэцугу встревожился: - Это что... умирать? - Нет, при такой ране долго живут, - равнодушно сказал рябой. - Коли чего надо узнать, мы его водичкой... 2 Резкий стук в дверь вывел Настеньку и ее мать из забытья. Они вздрогнули. Стук повторился. Не слыша ответа, стучавший принялся барабанить кулаком, сапогами и еще чем-то. - Открывай! - послышался голос из-за двери. Настенька высвободилась из объятий матери и встала с кровати. Мать испуганно ухватилась за нее. - Куда ты, доню? - Стучат! - спокойно сказала дочь. - Надо открыть. Все равно двери вышибут, не поможет. - Мабуть, то не к нам, - сказала старуха, сама этому не веря. Но словно для того, чтобы рассеять ее сомнения, тот же голос крикнул: - Эй, Наседкины, открывайте! Настенька быстро подошла к двери и взялась за крючок. Мать подскочила к ней и, оттолкнув, шепнула: - Ховайсь, голубко... Мне, старухе, ничего не будет, а ты молода. Стук прекратился. За дверью ждали, когда им откроют. Мать толкнула Настеньку в угол, за полог, чтобы вошедшие не увидели ее. Мать направилась к двери, сдернула крючок и сказала ясным голосом: - Чего вы стукотите, человиче? Кого вам треба? - Наседкину. - Наседкина - це я... - А Настя где Наседкина? Голос матери дрогнул и прежней ясности в нем не было, когда она ответила: - А нема в хате. - Где она? - Хиба я знаю? Дивчина своим розумом живе, бо вже добре выросла. - Придется обыскать хату, мать! - послышался второй голос. Гулко хлопнула дверь, закрытая матерью. Она встала к ней спиной и сказала, взявшись за косяки: - Не пущу хату поганить... Добром прошу, уходите... Нема дочки дома. - Да ну, разговаривать с ней! - сказал первый и шагнул к старухе. - Посторонись, мать... Все равно силой возьмем. - Не пущу! - закричала старуха отчаянно. - Не пущу! Рятуйте, люди, рятуйте! Пронзительный крик ее разнесся вдоль улицы. Настенька рванулась к двери. - Мамо моя! - Мимо белых бросилась к матери. - Мамо моя, ридна!.. Но мать посмотрела на нее с укором и угасшим голосом сказал: - Що ж ты, доню, не убегла... Через окно б. Рябой казак процедил: - Чего вы развозились? Только и надо от вас, что раненым помочь, а крику на все село. В соседних дворах показались старики и женщины. Они со страхом заглядывали через плетень во двор к Наседкиным. Рябой недовольно посмотрел по сторонам. - Эк их! Все село перебулгачили. Услышав, что ее поведут к раненым, Настенька успокоилась. Мать перекрестила ее, поцеловала и сказала: - Иди, дочка. Она накинула дочери на плечи полушалок, и Настенька пошла впереди белоказаков. Смятение с новой силой охватило ее. Что делать? Отказаться?.. Что от этого изменится? А вдруг ей удастся узнать у раненых что-нибудь полезное своим... Впервые приходилось Настеньке думать о том, что еще недавно совсем не тревожило ее. Из боковой улицы послышался шум. Трое станичников вели упиравшуюся Ксюшку Беленькую. Ее волочили за руки, силком ставили на ноги. Платок Ксюшки сбился на шею. Растрепанные косички закрывали ей глаза, она откидывала их в сторону и молча озиралась. Билась она, словно рыба в сети, выгибаясь всем телом, бросаясь то в одну, то в другую сторону, то рвалась вперед, пытаясь высвободиться, то с силой откидывалась назад. Руки ее до локтя покраснели и покрылись ссадинами. Наконец это надоело одному из казаков. Он ругнулся и, резко схватив Ксюшку за руку, вывернул назад. Ксюшка смирилась, поняв, что ей не совладать с белыми. Цыганистый казак оглядел девушек. Его взор остановился на Ксюшке. - Ну, вот так-то лучше. Только и дела вам, что раненым помочь. Вот тебе слово, слышь! Сестра Ксюшки, простоволосая, босоногая, шла сзади. Молча смотрела, как волокли Ксюшку, болезненно морщилась, видя, что сестре больно, и по-бабьи хваталась рукой за щеку. Увидев Настеньку, шедшую с поднятой головой, Ксюшка жалобно улыбнулась ей, тоже подняла растрепанную голову и пошла спокойнее. Тогда ее руку отпустили. Ксюшка встала рядом с Настенькой. Освободившиеся конвоиры свернули в сторону, к дому Шлыковых. От Верхотуровых послышался женский крик. Причитала Верхотуриха. Просьбы, жалобы и ругательства смешались в ее крике. Значит, брали всех работавших в лазарете. Сестер Верхотуровых волокла целая ватага белых. Здоровые девки сопротивлялись отчаянно. Но когда им заломили руки за спину, они смирились. Марью при этом один гуран вытянул нагайкой вдоль лопаток. Марья охнула. На возглас ее из-за спины матери, которая держала сына от греха подальше, вырвался Вовка. Точно звереныш, сверкая темными глазами, он бросился на забайкальца, сбил станичника с ног и вцепился изо всех сил в его заросшую шею своими крепкими пальцами. Казак захрипел. Но в ту же секунду и белые и мать Вовки бросились разнимать сцепившихся. Забайкалец тяжело приподнялся, жилистыми руками схватил Вовку за плечи и оторвал от себя. Размахнулся, закинув руку с нагайкой за спину. - Ах ты, змееныш! Свистнула ременная плеть. Вовка схватился за лицо. Кровь брызнула меж пальцев из рассеченного лба. Станичник, ощеря зубы, дрожащими руками потянулся за винтовкой. Верхотуриха кинулась к Вовке, заслонила его собой. - Не тронь, дядя, а то двух решай! Не дам! Вовка рвался из ее рук. Но мать сжала его со всей силой отчаяния. Марья тихо сказала бородатому, остановившись перед ним: - Не марайся ребячьей кровью, казак! Тот, тяжело дыша, взбешенный, все еще шарил за спиной, ловя приклад винтовки. Тогда Цыган толкнул его плечом. - Митрохин! Брось, станичник... Тебе и волк глотку не перервет, куда ж мальчонке. Митрохин овладел собой. - Мальчонка?! Я б ему показал! Ах ты, варнак! Мало дых не сломал. И откуль они такие? Он неудобно поводил головой и откашливался. Марья сказала ему: - Оттуль, казак, что сами вы их делаете. Цыган оглянулся на нее. - Помолчи, девка, - сказал он негромко, потом заторопил: - Пошли, пошли, станичники! Марья окликнула мать: - Мамынька! - И головой кивнула на Вовку: - Уведи братку! Та потащила сына домой. Марья стала за Настенькой, сестра - за ней. Шествие тронулось. Марья нагнулась к Настеньке и тихонько спросила: - Перевязывать будем? И ответ пришел Настеньке сам собой: - Будем. И слухать будем. - Не разговаривать! - крикнул Митрохин. 3 Через некоторое время все девушки, указанные Кузнецовым, были приведены на площадь. Они стояли тесной кучкой, прижавшись друг к другу, точно эта близость могла защитить их от белых. Последние же, убедившись, что партизан в селе не осталось, осмелели. Они окружили девушек широким кольцом и принялись разглядывать их. Настенька высоко подняла голову. Глядя на нее и Ксюшка Беленькая тянулась изо всех сил. Сестры Шлыковы, как в детстве, взялись за руки, и лишь побелевшие пальцы их показывали, что они не просто держатся, а крепко сжимают руки. Старшая. Пава, побледневшая от страха, закрыла глаза, младшая, Дарьюшка, смотрела в одну точку, уставившись в землю. По лицу ее нельзя было заметить, что она испугана. Но полные губы ее, непрестанно дрожавшие, выдавали ее страх. Девки Верхотуровы, обе в мать, высокие, дородные, с большими руками и широкими плечами, похожие на переодетых парней, казалось, не особенно волновались. Марья подперла щеку кулаком и покусывала кончик головного платка. Словно только и дела было у нее, что это занятие. Она не отрывала взгляда от сестры, будто видела ее в первый раз. А Степанида тяжелым взором, нахмурив густые брови и сморщив лоб, глядела на белых. Не то чтобы злоба светилась в этом взоре - просто смотрела она на столпившихся, будто на пустое место. Но тот, на ком останавливался этот тяжелый, немигающий взгляд, как-то поеживался. Она же неотступно смотрела, и было непонятно, видит ли она того, на ком останавливала взор, или не видит. Белые все сужали круг. Задние напирали на передних, толкали их и пялили глаза на девчат. Непристойные шуточки, смех неслись из круга. Но девчата молчали, потому что перед ними были чужие, против которых воевали их братья и отцы. - Глянь-ка, паря, какая стоговина стоит! - Не стоговина, а девка. Разуй глаза, вишь - в юбке! Хохот заставлял девушек вздрагивать. Беляки не унимались: - Барышни, а чего вы скушные? Улыбнитеся, зубки покажите... Мы ребята веселые... - Вот эта, с косичками, мине бы впору пришлась... Рябой гоголем прошелся перед девушками. Остановился возле Ксюшки, подмигнул ей и ущипнул за грудь. Побледнев, девушка отшатнулась. Настенька защитила ее своим телом от второго щипка. А старшая Верхотурова вдруг наотмашь хватила казака по лицу. Рябой, не ожидавший удара, отлетел и схватился за щеку. Степанида сказала ему строго: - Вояка!.. На печи с бабой тебе воевать. Ишь, на девок храбрый нашелся! Посмотрела бы я на тебя, как ты с партизанами дерешься! Казак подскочил к ней и взмахнул нагайкой. Степанида погрозила пальцем: - Не балуй, парень. Отыму эту кисточку да тебя же и выдеру. Не хорохорься! Чего же не бьешь? Мы привычные к битью. Марья опустила платок и встала рядом с сестрой. Рябой, выругавшись, отошел в сторону. Степанида напутствовала его: - О, так-то лучше. Языком болтай, а рукам воли не давай. Много вас, щипальщиков, найдется. Не стыдно? Гляди, девка аж зашлась. Герой!.. Казаки хохотали. - Да, паря, эта девка на черном хлебе рощена! - Белый господа кушали, которым вы защитниками приходитесь, - сказала Марья, - а мы и на черном малость выросли... Урядник растолкал круг. - Чего на девок уставились? Не видали? - напустился он на белоказаков. - А ну, готовить коней марш, нечего балясы точить... А ты бы, девка, тоже не шибко кулаками-то помахивала: не ровен час оторвутся, не найдешь, куды и приставлены были! - огрызнулся он на Верхотурову. - Наши руки известно к чему приставлены, - неторопливо сказала Степанида. - А вот на чем они у вас растут, не знаю. Больно на чужое заритесь. - Помолчи, - сердито сказал урядник, - а то у нас найдется, чем тебе рот заткнуть. Шибко говорливая! Настенька тронула Степаниду за руку и шепнула: - Не связывайся с ними, Степушка, не роняй себя. - И то... - сказала Верхотурова. Урядник вдруг гаркнул: - Смирно! К кругу подошел войсковой старшина и поздоровался: - Здравствуйте! Девушки не отвечали. Старшина сказал: - Ну вот, девушки... Партизаны ваши удрали, стоило показаться правительственным войскам. Только попущение божье дает большевикам держаться, но чаша терпения его будет скоро переполнена. Вы помогали партизанам, и за это надо бы вас наказать, но христолюбивое воинство великодушно. Вы можете загладить свою вину, оказав помощь воинам, пострадавшим в боевой схватке. Урядник, отведите девушек к раненым! Он ушел в штаб, Ксюшка спросила Настеньку шепотом: - Насть... это кто... поп? - Нет, Ксюшка. - А чего это он про бога-то? Верхотурова ответила ей громко: - А не за што боле держаться-то, вот за бога и цепляется. Белые, услыхавшие ее слова, расхохотались. Рябой крикнул: - Вот девка так девка! Мне бы таку зубату жену! Степанида опять не осталась в долгу: - А на што ты мне такой? Я б те в одну ночь сгрызла да на утро косточки бы собакам отдала! Настя опять шепнула Верхотуровой: - Степушка, не связывайся с ними. - Ладно, - сказала Степанида, - не буду. Заметив девушек, Суэцугу подошел к ним. Он слышал обращение Грудзинского и наблюдал за всей сценой молча. Когда Грудзинский отвернулся, Суэцугу, поразмыслив, решил, что старшина говорил не так, как следовало. Он взялся за саблю и выступил вперед. Урядник козырнул ему. Японец деревянным голосом произнес: - Девушки росскэ, надо помогать казаки. Кто не выражать желание, тот будет делать слезы свои родственники! - Для убедительности он чиркнул по горлу ребром ладони, сделал свирепое лицо и отошел. Урядник отвел девушек к навесу, под которым лежали раненые. Их встретили глаза, полные боли, осунувшиеся лица. Лозовой посмотрел на Ксюшку, подошедшую к нему. Лицо его было спокойно. Он повернул голову навстречу девушке и оглядел ее с ног до головы. - Ну, вот бог и привел помереть с сестрицей, - сказал он, - а то скушно на мужиках-то помирать. Ксюшка ответила ему: - Рано еще помирать, казак. - Утешай, утешай меня! - уголками губ улыбнулся Лозовой. - Твое дело такое. Я старый солдат, знаю, когда смерть приходит. Не жилец я, чую: главную жилу перешибло. Кровь-ат становится... Будто ни рук, ни ног у меня нету. Только голова еще думат... И то, поди, долго не сработат... Умираю я, девка. - Страшно! - вырвалось у Ксюшки. - Помирать не страшно, - после паузы ответил казак. - Жить страшно... когда видишь... что конец тебе пришел... Вся жизнь уже вышла... а ты еще... землю топчешь... - Он говорил словно в бреду. - Вся жизнь вышла... а ты еще живешь... С родного краю и духу не слышно... Где семья, где женка... где сыны - не знаю. Сам кости унес, вишь, куда... на край земли. Против воли господа не устоять... 4 Урядник сказал Настеньке: - Обиходь, девка, вот этого! - он показал рукой на Кузнецова, лежавшего в углу. Настенька узнала фельдшера. Ей ничего не было известно о его бегстве. Она подумала, что Кузнецов захвачен белыми в плен. Острая жалость кольнула ей сердце. Она с состраданием поглядела на его лицо, на перемазанное кровью и грязью платье. Опустившись на колени, она наклонилась над фельдшером и посмотрела в его запавшие от боли глаза. - Не успел уйти? - шепнула она с сочувствием, погладила его по вискам и опять сказала: - Не успел? Фельдшер закрыл глаза, и болезненная гримаса исказила его лицо. Настенька поняла: зачем спрашивать, когда и так видно! Осторожно, стараясь не причинить боли, она стала снимать с него одежду. Кузнецов застонал. Настенька осторожно смыла грязь с краев раны, наложила тампон, шепча: - Ну, ничего, ничего, Петрович! Терпи, милый! Потерпи немного... Слезы навертывались у нее при виде того, как мучительно содрогается все тело Кузнецова от прикосновения легких ее рук. - Потерпи, Петрович! Эти слова она говорила вслух, потом шепотком спросила, увидев, что он устремил на нее свой замутненный взор: - Все наши ушли? Никого эти катюги больше не взяли? Она ждала ответа, а Кузнецов вдруг заметался и застонал, словно хотел куда-то бежать. Он что-то шептал, но Настенька не могла разобрать ни одного слова. Стала гладить его по голове, но фельдшер метался еще сильнее. Мимо раненых в сопровождении Суэцугу прошел Караев. Он направился к фельдшеру. Настенька опять принялась за перевязку. Караев, не обратив на нее внимания, склонился над умирающим. - Жив? - спросил он. Кузнецов открыл глаза. Суэцугу потер руки с довольным видом и, насколько мог, ласково взглянул на девушку. - Хорошо надо перевязать. - Говорить можете? - спросил Караев фельдшера. Кузнецов ответил слабым, глухим голосом: - Да. "Зачем это он?" - подумала Настенька, оглянулась на японца и незаметно тронула фельдшера за руку: "Молчи уж, нечего с ними говорить!.." - Вы знаете всех, кто помогал партизанам? - задал Караев вопрос. Настенька похолодела. Кузнецов ответил тихо, но внятно: - Все они одним миром мазаны! Услышав незнакомое слово, Суэцугу недоуменно поднял брови, вынул из кармана маленькую книжечку - словарь и торопливо перелистал его, ища объяснения. У Настеньки задрожали руки и лицо стало бледным. А Кузнецов тем же глухим голосом закончил: - Всех под одну гребенку надо... и старых, и молодых... Суэцугу шепнул что-то ротмистру. - Фамилии скажите! - потребовал Караев. Настенька замерла. Сейчас человек, которого она только что перевязывала, навлечет несчастье на головы многих близких ей. И жалость, которую еще минуту назад испытывала она к нему, нежность и все сострадание ее показались ей постыдными. Она содрогнулась от гадливости и омерзения. Сейчас Кузнецов назовет людей. Он уже тяжело передохнул и пошевелил губами, собираясь с мыслями. И помешать этому нельзя... Короткая мысль заставила Настеньку вздрогнуть. Она наклонилась к Кузнецову еще ниже, словно для того, чтобы пропустить бинт вниз. Кузнецов раскрыл рот. Настенька, сама холодея от того, что она намеревалась сделать, нажала левой рукой на живот раненого. И вместо слов из его глотки вырвался вой от боли, пронизавшей его. Он оскалил зубы, задохнулся и потерял сознание. Настенька же, собрав все свои силы, с притворной тревогой посмотрела на фельдшера и покачала головой: - Как мучается! Суэцугу окинул девушку подозрительным взглядом, Караев досадливо сморщился. Нужно было во что бы то ни стало, пока Кузнецов не умер, узнать от него все. Они стали терпеливо ждать, когда фельдшер очнется. Через несколько минут Кузнецов пошевелил головой и открыл глаза. Суэцугу, переводивший глаза с него на девушку, нахмурился и сказал ей резко: - Э, росскэ, уходите... - и махнул рукой в сторону. Настенька отступила на несколько шагов. Караев сказал: - Скажите фамилии тех, кто помогал красным. Как упрямо цеплялся за жизнь Кузнецов! Сколько злобы было в этом долговязом искалеченном человеке, который, умирая, тащил за собой других, чтобы дать исход своей ненависти! Отошедшая к другому раненому, Настенька услышала, как Кузнецов назвал фамилию ее, Жилиных и старика Верхотурова. На секунду Кузнецов смолк, потом сказал, что партизаны не могли уйти далеко и, переправившись через брод, отсиживаются в тайге. Он часто дышал, в горле у него хрипело, грудь вздымалась неровно, порывами. Острые приступы боли заставляли его извиваться, но он говорил, называя людей, перемежая их имена с ругательствами. И столько ярости звучало в его голосе, что даже Караев почувствовал себя скверно. - Как найти брод? - спросил Суэцугу, вынув из кармана карту местности. "Против казаков нашим не устоять, все хворые да раненые!" - подумала Настенька. Она мгновенно представила себе, как помчатся кони через реку, как по тропе, тайной и нехоженой, поползут белые. Выстрелы и крики нарушат тишину леса, и кровь окрасит мягкую зеленую траву. Представила Виталия убитого. Она встала, выпрямившись во весь рост, подошла к Кузнецову и туда, где на белой перевязке, сделанной ее руками, виднелось розовое пятно просачивающейся крови, с силой ударила ногой. Кузнецов дернулся и захлебнулся красной пеной. Глаза его дико выкатились. Вслед за этим широкой струей черная кровь хлынула у него из горла, затопив все слова, которые он собирался прохрипеть. Суэцугу сунул карту в карман и взялся за саблю. Караев отшатнулся и выхватил револьвер. Белые со всех сторон бросились к Настеньке. Она не сопротивлялась. Рябой заломил ей руки. Испуганно вскрикнули девушки. Раненые завозились, приподнимаясь на локтях. Караев подошел к Настеньке: - Ты что же это, девка? А? Настенька даже не взглянула на него. Теперь ей было все равно. Никто из деревенских не выдаст брода, найденного партизанами. Значит, белые не могут настичь отступивших партизан. Она знала, что теперь ее не пощадят, что не бывать ее счастью, но иначе она поступить не могла. И странное спокойствие охватило ее. Точно не ей заламывали руки, словно не к ней все ближе придвигалось лицо ротмистра, перекошенное яростью. Она не чувствовала ни рук, ни ног и тяжести тела не ощущала. Только толчки крови, словно не в ней, а где-то сбоку, выстукивали: так... так... Суэцугу хищно взглянул на нее. Лицо его приняло темный оттенок. Он мягко подошел к Настеньке и размахнулся. - Борсевико! - сказал он хрипло. - Не смей! - твердо, но глухо сказала Настенька. Наступило томительное молчание после этих слов, произнесенных так, что Суэцугу не посмел ударить девушку. То, что сделала Настенька, поразило белых. Они расступились. Рябой отпустил ее. Настенька стояла совсем свободно. И раненые, и деревенские девушки, и чужие, пестрой толпой окружившие ее, молчали. Настенька окинула толпу взглядом и всмотрелась в лица подруг. Они были бледны. Ксюшка совсем позеленела. Они ничего не поняли. Как могла она ударить раненого, да еще своего? Настя разжала губы: - Он привел белых в деревню, девчата! - сказала она и умолкла. Резкие морщины пересекли ее лоб и обозначились складками у губ. Точно постарела она на десять лет. И почудилось девчатам, что не Настенька стоит в кругу врагов, а мать ее. Будто и волосы сединой подернуты... Девчата сбились в кучу и затаили дыхание... Караев рванулся мимо Насти и резко крикнул, словно на ходу лозу шашкой срубил: - В штаб! Поскользнулся в темной луже, чуть не упал и в бешенстве ринулся, не глядя ни на кого, прочь от круга, к школе. Суэцугу натянул на руки лайковые перчатки и отправился следом за ротмистром, легко перескочив через лужу. Рябой шагнул к Настеньке. Она повернулась и пошла к штабу, сказав негромко: - Прощайте, девушки! Слезы ручьем хлынули из глаз Ксюшки. Сквозь их пелену она глядела неотрывно на удалявшуюся подругу. Марья Верхотурова шумно вздохнула: - Расстреляют теперь Настеньку. Стоявший возле бородатый казак покосился на нее: - Да уж не поглядят... Человека ведь убила... Ну, де-евка! Марья оглянулась: - Человека? Собаку поганую. По собаке и смерть! 5 Настеньку привели в штаб. Ее заперли в чулан, отделенный от коридора дощатой стеной. В некоторых местах доски разошлись, и полоски света прорезали темноту тесной клетушки. У дверей стал рябой. Настеньке через щелку была видна его давно не бритая щека, желтый кожаный подсумок и затвор винтовки, отбрасывавший холодные отблески. Она долго стояла, не в силах обдумать свое положение. Потом почувствовала, что затекли ноги. Пошарила в темноте руками и нащупала кадушку. Села на нее и сжала руками виски. Только сейчас ей стало тяжело. Только сейчас она поняла, что сегодня кончится ее семнадцатилетняя жизнь. Что было в ней, в этой короткой жизни? Отца Настя не помнила. Мать уходила на работу с рассветом, а возвращалась, когда становилось совсем темно. В отсутствии матери Настенька была совсем одинокой. Она бродила по хате и молча играла с тряпичной куклой, которую сделала мать. "Ось тоби цяця, доню!" Настенька целыми днями таскала куклу на руках, боюкала ее, одевала, иногда наказывала - это бывало, когда ей самой попадало от матери. Когда подросла, вместе с матерью стала делать все, что приносило заработок. И понемногу пустая их хатка стала иной. Помнит Настенька, как повесила она первые занавески на окна. Сразу стало как-то уютнее, и свет, смягченный белыми занавесками, по-другому осветил хату. Тогда мать обняла дочку, прижала к себе и сказала тихо: - Доню моя... Работница... Золотые руки. Похвала эта многого стоила: иссохшие руки матери, покрытые вздувшимися венами, потрескавшиеся и обветренные, знали, что такое труд. Любая работа спорилась у Настеньки. Все охотнее приглашали ее женщины себе в помощь. Характер у Настеньки был хороший. Всегда она была приветлива, тепла лаской, идущей от сердца, от хорошего отношения к людям и жизни. Но ясно видела она, что на этом свете хорошо жили почему-то лишь прижимистые, скупые, расчетливые люди, вроде Чувалкова, у которого часто работала мать, а другие бедствовали. Но не видела она исхода из этого. И мать говорила ей, когда жаловалась Настенька на несправедливость судьбы: - Не нами свет начат, не нами и кончится, доню! ...Смотрела Настенька прямо перед собой и многое вспоминала. Но еще не успела она пожалеть о себе, размякнуть и по-девичьи расплакаться, как в сенях послышались шаги. Кто-то открыл дверь и сказал ей: - Выходи! Дрожь пробежала по ее телу. Она встала и вышла. Яркий свет ослепил ее. Она зажмурилась, потом широко открыла глаза. На крыльце стоял с какими-то бумагами в руках Караев. Возле него - старшина. Трое конных охватывали крыльцо полукругом. Перед крыльцом с обнаженной головой (смолевые волосы рассыпались крупными кольцами), спокойно глядя на ротмистра, стоял Бонивур... Глава двадцать шестая ИСПЫТАНИЕ 1 Когда опасность глянула на Виталия своими пустыми очами, он вновь обрел спокойствие. Врагов он не боялся. Твердо и уверенно держался при встрече с казаками. Напал на хорошую выдумку и сумел так простодушно и спокойно говорить, что отвел от себя подозрения. Но третий конный, догоняя своих на всем скаку, успел заметить что-то в траве. Он остановил лошадь и клинком раскидал траву. Под нею обнаружил вчетверо сложенную бумажку с печатями и маленькую книжечку. На обложке книжечки чернела надпись: "Российский Коммунистический Союз Молодежи". Бумажка же оказалась мандатом Третьего съезда комсомола на имя Виталия Бонивура. Сунув документы в карман, станичник хлестнул лошадь, проскакал мимо шедшего по дороге Бонивура. Догнав своих, показал находку. Успокоенные было ответами Виталия, белые встревожились и решили задержать паренька. Он подчинился, решив до конца играть свою роль. Бонивура подвели к штабу. Третий конвойный пошел с докладом об арестованном. Виталий опустился на ступеньки крыльца. - Эй, станичники, дайте закурить! - протянул он руку. Один наклонился и отдал ему свою цигарку, которую только что завернул. Виталий отметил это как плохой знак: конвоир считал, что дело арестованного кончено. Виталий задумчиво раскурил цигарку, втягивая горьковато-кислый дым самосада. Какое-то движение на другом конце площади привлекло его внимание. Он бросил взгляд туда. Двое ребят стояли у завалинки дома Жилиных. Виталий узнал Вовку Верхотурова. Второго он не мог разглядеть. Ребята, заметившие, как конные провели кого-то к штабу, старались увидеть, кто этот пленник. Переминавшиеся лошади загораживали Виталия от взоров ребят. "Эх-х, узнают огольцы - не сумеют сдержаться!" - с досадой подумал комсомолец. Он встал с крыльца, чтобы скрыться за крупами лошадей. Но лошади неожиданно расступились, отмахиваясь от мух, и открыли Бонивура. На одну минуту взгляды Виталия и Вовки встретились. Ужас исказил лицо мальчугана. Смертельно побледнев, он поспешно отвернулся. Конвойный заметил ребят. Направил коня в ту сторону. - Эй, чижики, чего надо? Ребята обернулись к нему. - Знакомого, что ли, признали? - спросил станичник, кивая головой в сторону Бонивура. - Какого знакомого еще?! - Вовка подошел к изгороди. - А ну, давай сюда, может, признаешь... - А ну тебя! - со слезами крикнул Вовка. Ребята перемахнули через изгородь и скрылись за лесом. - Куда? Назад! - крикнул конвойный, потешаясь. Лишь топот босых ног прозвучал ему в ответ. Виталий, почувствовав слабость, опять присел и сунул в рот погасшую цигарку. В ту же минуту его подняли. Из штаба вышел Караев. Он взглянул на Бонивура. Документы его он держал за спиной. - Кто такой? - спросил Караев. Виталий повторил выдуманную им историю. Караев стал рассматривать документы. Виталий вздрогнул, увидев свой мандат и комсомольский билет в руках ротмистра. Земля зашаталась под ним. Почувствовав, что бледность проступила на щеках, он пятерней стал причесывать разлохматившиеся волосы и скрыл от Караева лицо. Ротмистр пристально, очень пристально глядел на Бонивура, словно что-то вспоминая. - Документы твои? - Какие документы? - открыл глаза Виталий и выдержал взгляд. - А вот эти, - Караев показал ему мандат и билет. - Не ты выбросил? - Не знаю, господин офицер, кто бросал, - сказал Виталий. - Может, кто из партизан. Кажись, от села они отступили. - Так тебе незнакомо это? - опять спросил Караев, дал ему комсомольский билет в руки и стал внимательно следить за тем, какое это произведет действие. Виталий взял билет и открыл его. Руки его дрогнули. Он почувствовал вдруг, что играть становится слишком тяжело, и, чтобы на чем-нибудь сосредоточиться, стал читать, кому выдан билет. Он шевелил губами, точно читая по складам, и короткое его имя показалось ему очень длинным в эту минуту. - "Вит-а-лий... Бо-ни-вур..." Он прочел его вслух, и точно кто-то подал ему руку. Это было имя человека, которого уважали и считали храбрым. Неужели поддаться мертвящей слабости? "Твой час пришел, Бонивур, - сказал он себе. - Собери же всю свою твердость, все свое мужество!" Отдавая билет, он был почти равнодушен. - У нас таких не бывало... - Но глаза его тянулись к драгоценной книжечке, к словам, напечатанным на ее обложке. "Российский..." За этим словом увидел Виталий далекую Москву, съезд комсомола, улицы красной столицы, первый дым заводов, оживающих после войны, горячие, взволнованные речи, от которых кружилась голова, и трудности казались легко преодолимыми... А вот Красная площадь, и по ней шагает, заложив глубоко руки в карманы, человек, своими прищуренными глазами видящий многое: и то, что было, и то, что есть, и то, что должно быть, чьи слова одинаково слышны и в Москве, и во Владивостоке, подымая людей на борьбу. И опять зазвучал в ушах Виталия незабываемый голос, чуть картавый, живой голос, от которого яснеет жизнь. Это он сказал, что надо "...из воли миллионов и сотен миллионов разрозненных, раздробленных, разбросанных на протяжении громадной страны создать единую волю, ибо без этой единой воли мы будем разбиты неминуемо". "Коммунистический..." Видит за этим словом Виталий множество людей, состоящих в великом братстве, освященном гигантской борьбой. Братстве, в котором не знакомые друг другу люди ближе кровной родни. Людей, которые объявили войну всему, что угнетало человека; людей, вооруженных самым сильным оружием, не боящимся ржавчины и нетленным: ленинским словом, источающим искры, зажигающим сердца, побеждающим и непобедимым, вечным и прекрасным силою юности возрожденного человечества... И вновь пламенеют в памяти Виталия, как огненный символ веры, слова: "...быть коммунистом, это значит организовывать и объединять все подрастающее поколение, давать пример воспитания и дисциплины в этой борьбе". "Союз молодежи..." Видит Бонивур за этими словами многих, чья жизнь только началась, девушек, чьи руки еще не ласкали милого, но знают уже холод винтовочного приклада. Юношей, к чьим щекам еще не прикоснулась бритва, но которым уже знаком и зной среднеазиатских степей и морозы Якутии, усталых, но сильных, юных, но умудренных опытом, готовых и к жизни и к смерти во имя жизни. И опять родной голос, исполненный бесконечно притягательной силы, ожил в памяти юноши: "Коммунистический союз молодежи только тогда оправдает свое звание... если он каждый шаг... связывает с участием в общей борьбе всех трудящихся против эксплуататоров". Дыхание захватило у Виталия. Он собрал все силы. - У нас таких не бывало! - ответил он на вопрос Караева, и сердце его сжалось тоской. Ему захотелось положить билет туда, где он лежал до сих пор, - в нагрудный карман гимнастерки. Но белые не должны торжествовать. Не все еще потеряно! И Виталий взглянул на Караева. Так спокоен был его взгляд, что ротмистр не мог с уверенностью сказать, принадлежат ли документы этому вихрастому пареньку, называвшему себя учеником сапожника и чье лицо вызывало у Караева какое-то беспокойное, но неясное воспоминание... Караев вертел документы в руках, не зная, как поступить. Бонивур смотрел на него. Конвоиры переминались с ноги на ногу, ожидая приказания, что делать с задержанным: "пустить в расход" или освободить? Наступившую тишину нарушил Грудзинский. Он наклонился к ротмистру: - Вадим, что ты будешь делать с девкой? Караев о Настеньке не думал, его занимало сейчас другое: притворяется стоящий перед ним простоволосый парень, умело изображая простодушного подмастерья, или на самом деле он таков? Он ответил: - Делай, что хочешь. - Я думаю, надо дать урок другим. - Делай, что хочешь... Действуй, - повторил Караев. Тогда войсковой старшина приказал вывести Настеньку из чулана. ...Увидев любимую между двумя белоказаками, Виталий похолодел. Щеки его побелели. Настенька же, выйдя из темноты на свет, зажмурилась, ступила два шага и широко открыла глаза. Виталий стоял прямо перед ней, у крыльца. Он поднес руку к губам, словно предупреждая о чем-то. Горе и отчаяние пронизали Настеньку. Тоскливый крик вырвался из ее груди: - Виталий! Караев живо обернулся к Настеньке и опять глянул на юношу, и глаза его блеснули догадкой. Настя увидела, как Виталий горестно качнул головой, и поняла свою ошибку. Колени ее подкосились, в глазах потемнело, и, лицом вперед, ничего не сознавая более, она упала на землю. Виталий бросился к ней, но его уже схватили. Он рванулся в сторону, его сбили с ног, вывернули руки и мгновенно скрутили веревкой. И лишь когда уткнулся он лицом в цементную пыль, забившую нос и рот, он понял, что уйти не удастся... - Вот ты каков! - произнес Караев, раздувая ноздри. - Да ты, я вижу, не подмастерье, а мастер!.. Сейчас мы это выясним. - Он обернулся и поманил кого-то пальцем из комнаты. Из дверей показался Чувалков. Он скользнул взглядом по Виталию. Караев вопросительно кивнул на Виталия: - Кто? Чувалков отвернулся от Виталия, мельком оглядевшись вокруг, и сказал потихоньку: - Комиссар, господин офицер! Он сегодня и уполномоченных встречал, и охрану нес, и проводил, как они закончили. Да в нашем селе его каждый знает: Бонивур его кличка! Караев заиграл желваками на челюстях - фамилия эта много сказала ему. В глазах его заблестели злые огоньки. - Так. Довелось и встретиться, товарищ комиссар! - сказал он сквозь зубы. - Мир, как говорится, тесен! - И недобро замолчал, не отводя глаз от юноши. Чувалков стоял в дверях, стараясь не быть заметным с улицы, втягивал голову в плечи и совсем спрятал свою пышную бороду в ладони. - Мне бы до дому надо, господин офицер, - сказал он, не имея больше сил стоять здесь, рядом с ротмистром и со связанным Виталием. Караев непонимающими глазами посмотрел на Чувалкова. - Что? Ах, да!.. Можете идти! Чувалков поспешно скрылся в глубине комнаты. Хлопнула дверь - это лавочник вышел с черного хода, чтобы его не видел никто из деревенских. Он трусцой побежал от дома к дому, озираясь на слепые окна крестьянских домов, завешенные и заслоненные подушками: не выглядывает ли кто? Добравшись до своей избы, тихонько открыл калитку, стараясь не стукнуть щеколдой. На крыльце стояла его жена, унылая, преждевременно увядшая женщина. Чувалков отдышался. - Куда ты ходил-то? - спросила она. - Ничего не сказал... - А тебе дело есть? - спросил грозно Чувалков и погрозил ей кулаком. - Смотри у меня! - Да я что! - испуганно отозвалась жена. - Боязно ведь... Чувалков задернул занавески на окнах и ткнул жену в бок сухим кулаком. - Расхлебянила все, раскрыла... Я тебе раскрою!.. 2 Бесчувственную Настеньку казаки оттащили за дом. Караев сказал: - Так... Все ясно! - Ярость нарастала в нем. - Однако ты ловкая штучка. С тобой занятно будет побеседовать в другом месте! Люблю смелых людей! - Глаза его искрились, лицо подернула нервная судорога. Виталий понял, что для него все кончено, что бежать, пожалуй, не удастся. Он снова овладел собой. Спокойное лицо его представило разительный контраст с подергивающимся лицом Караева. Ротмистр старался унять овладевшую им дрожь, но не мог. Им овладело желание разбить недвижное лицо стоящего перед ним человека, взятого в плен и спокойно ждущего расправы. Рука его тянулась к револьверу. У него не было ни слов, ни мыслей, чтобы привести какой-нибудь другой аргумент в этом безмолвном состязании двух устремленных друг на друга взглядов. Он отвел глаза в сторону, не выдержав взора Виталия. На крыльцо неслышно вышел Суэцугу. Он с любопытством посмотрел на Виталия. - Это кто? Борсевик? - Так точно, да еще какой! - протянул ротмистр японцу документы. Суэцугу внимательно прочел их. - О, Бонивур! - сказал он радостно. Арест Виталия привел его в такое хорошее настроение, что он совершенно искренне поклонился Виталию и произнес, словно увидев доброго знакомого: - Здрастуйте, здрастуйте! Грудзинский прошел туда, где находилась Настенька. Она еще не пришла в сознание. Стоявшие возле нее Цыган и рябой приложили руки к козырькам. - Сомлела, господин войсковой старшина, - сказал Цыган. - Придет в себя - отведите за околицу и расстреляйте! Цыган вздрогнул. 3 Тень от избы покрыла лежавшую на земле Настеньку, и в полумраке лицо ее, казалось, светилось. Голубые тени легли ей на глаза, на крылышки ноздрей и притаились в углах губ. Круглый ее подбородок с чуть заметной ямочкой заострился. От этого словно строже стало лицо Настеньки и еще красивее. Одна коса расплелась, и поток золотистых волос залил ее плечи, грудь и стекал на темную землю. Почти незаметно было дыхание Настеньки. Только во впадине над ключицей толчки сердца вызывали едва приметное колыхание. Руки раскинулись по сторонам - словно чайка взмахнула белыми крыльями, собираясь взлететь... Цыган качнул головой и горестно вздохнул. ...Тихий вздох тронул губы Настеньки. Она открыла глаза и посмотрела в голубое небо. Потом перевела взор на избу. Вспомнила все и шевельнулась, чтобы встать на ноги. Цыган протянул ей руку. Но она оперлась о землю, медленно поднялась, отряхнула платье. Рябой сказал: - Ну, пошли, девка! - Уже? - прошептала Настенька. - Пошли! - повторил рябой. - Не ведите по селу, казаки... бо мама может повстречаться! Цыган кивнул головой. Настенька взглянула в его затуманенные глаза, поняла, что против воли тот идет, и сказала ему: - И на том спасибо, казак. Она пошла огородами. Конвоиры за ней. Настенька шла задумчивая, как ходила с матерью на работу. Тоненькая морщинка пробилась у нее на переносице. Ей не верилось, что скоро она умрет, и томительное ожидание делало тягостными последние минуты. Она спросила: - Куда? - В чистое поле, - лениво ответил рябой. Значит, конец... Настенька замедлила шаги. Запах пересохшей земли щекотал ей ноздри. Сбоку несло горечью полыни. Девушка обращала внимание на все, чего раньше не замечала. Услышала она, что из сосновой рощи, перешибая деревенские запахи, доносится смолевое дыхание сосен. Дышала бы этим запахом полной грудью долго-долго... И потянуло ее к соснам... Она обернулась: - У сосен, казаки. И, зная, что ей не откажут в последней просьбе, повернула к роще. Рябой недовольно сморщился. До рощи нужно было идти дальше. Но Цыган повернул за Настенькой. Покосившись на его каменное лицо, рябой зашагал рядом. Золотые паутинки проносились над головами трех людей, шагающих по пожелтевшей траве. Одна прильнула к Настеньке и протянулась к Цыгану, словно не Цыган вел Настеньку на расстрел, а Настенька куда-то вела казаков, связанная с ними этой прозрачной, сверкающей нитью. Рябой оборвал паутинку. Цыган тихо сказал ему: - Слышь, может, отпустим девку? - Как это - отпустим? - удивился тот, но тоже вполголоса: - Тебя Караев потом отпустит... Больно добер ты сегодня. - Зря ведь убьем. Рябой недовольно покосился на Цыгана. - Я, знаешь, доложу ротмистру про такие твои слова. Помолчи-ка лучше. И снова шагали они за Настенькой. Она уже оправилась и ступала по земле, ощутив вдруг странную легкость. Как ни тихо говорил Цыган, прося рябого отпустить ее, обострившимся слухом человека, доживающего последние минуты, она поймала этот шепот и разобрала слова. И надежда, никогда не оставляющая людей, как добрый и верный друг, в самые тяжелые минуты, вспыхнула в ней. Всем существом своим она напряженно и радостно ждала слов, которые сделали бы ее свободной и оставили бы ей жизнь. Удивительную жизнь, где каждый миг неповторим и не похож на другие!.. И запахи сосен, и шелест травы, и посвист птиц в роще стали какими-то особенно значительными, точно ничего в мире, кроме них, не оставалось. Они заполнили все существо девушки. Нестерпимо голубело небо, словно становилось оно ярче с каждым шагом Настеньки. Дойдя до первых сосен, кудрявыми шапками уткнувшихся в небо, Настенька остановилась. Грибной душок напомнил ей, что девчонкой бегала она сюда и здесь испытывала нескончаемую радость от немой игры с грибами, которые прятались от нее, дразнили своим запахом и не давались в руки. Никогда не могла она увидеть грибы прямо перед собой: они всегда оказывались сбоку... А вот теперь она видела их всюду, словно взгляд ее вызывал лесных жителей наверх. К чему бы это?.. Говорят, что гриб сразу показывается лишь тому, кто не жилец на белом свете... Настенька не слышала, чем кончился разговор конвоиров, но почувствовала, что ей надо обернуться. Она обернулась и замерла. Цыган сидел на земле. Он охватил голову ладонями и закрыл глаза. Рябой, подняв винтовку, целился в Настеньку. Черный кружок ствола уставился ей в грудь. Настенька не успела ничего подумать. Она только глубоко-глубоко вздохнула. Казалось, воздуха вокруг не хватит, чтобы напоить грудь досыта. Какое-то колотье ощутила она внутри. В груди вдруг стало горячо, словно кто-то плеснул кипятком на нее. И это горячее хлынуло вверх. Настеньке стало страшно. А воздух все сильнее и сильнее вливался в ее полуоткрытый рот. Острая боль резанула ее. Она глянула на запад, поверх головы целившегося в нее рябого. Багровые облака ползли по небу, бросая кровавый отсвет. И трава, и небо, и шумящие сосны, и закрывший глаза Цыган, и тот, что хотел ее убить, - все было затянуто красной пеленой. Пелена эта становилась все гуще и мрачнее. Проглянул сквозь нее голубой кусочек неба, а потом закрылся и он. Красное стало черным. Кто-то бережно подхватил Настеньку, колыхнул, как колыхала в детстве мать. Потом все исчезло... Она не слышала звука выстрела. Она ощутила лишь резкую боль в груди, хотела приложить ладонь, чтобы хотя немного утишить ее, но, широко взмахнув руками, без стона упала навзничь. Цыган открыл лицо. С опущенным ружьем стоял рябой, глядя на девушку. Настенька лежала на боку с открытыми глазами. Струйка крови показалась из-за плотно сжатых губ, зазмеилась по щеке и утекла за воротник. Цыган подошел к Настеньке и взял за руку. Рука была безжизненно-покорной. Цыган прикрыл Настеньке веки, сложил руки крест на крест на груди и снял фуражку. Потом, не глядя на рябого, пошел к селу. Рябой, сплюнув, поплелся следом за ним... 4 Бонивура отвели в одну из комнат штаба, служившую партизанам кладовой для оружия. Комната была без окон, только узкая отдушина почти под самым потолком пропускала немного света. Виталий осмотрелся. Он чуть не наступил на что-то лежавшее у самых дверей. Нагнулся, рассматривая. Лежал человек. Виталий вгляделся и узнал Лебеду. "Неужели транспорт раненых был задержан?" Эта мысль наполнила отчаянием Бонивура. Он начал тормошить партизана. Но Лебеда затаил дыхание, из-под полуопущенных век вглядываясь в черты лица наклонившегося над ним человека. Виталий зашептал: - Дедка! Лебеда! Узнав знакомый голос, Лебеда открыл глаза: - Виталька? - Тише, диду... Неужели транспорт раненых взяли белые? - Ни, транспорт, мабуть, вже там, в тайге сховавсь... - Как же ты, диду, попался? Лебеда вздохнул, виноватым голосом ответил: - А я куму хотив подмогнуть, та не вышло... Кровь потерял и попавсь, як малесик. - А он где? - Кум-то?.. Наложил груду белякив да и сам убився о каменюгу... Бився добре... Не жалко - не один пишов на той свит... - Значит, и Колодяжного нет? - Нема кума, - ответил Лебеда. - И кума я не спас и дисциплину нарушил... А ты как, Виталька, попал? Бонивур, не таясь, рассказал старику все. Тот печально мотнул головой: - Значит, попались мы с тобой, Виталя. Эх-х! Обидно в клетке сидеть. Я птица вольная, волю люблю... И повоевал на своем веку. В германскую был взят на фронт. Нас на греческий фронт погнали. В Салониках мы стояли. Негров видал, и греков, и англичан, и всяких... Потом революция в России случилась. Дознались до этого - стали домой проситься. В эту пору мы уже во Франции были. Удули мы с товарищами, тридцать человек. До России через Америку добрались только втроем. Осадчего Колю в Сибири колчаки убили. Петросов Сурен к большевикам подался - под Волочаевкой дрался да руки лишился, слыхал я... А я до Хабаровска добрался, людей хороших встретил, на работу встал... Все бы ладно было, да опять черт помешал - мобилизация. Забрили меня белые, в солдаты взяли. Калмыков... Что он над трудящимися делал, нет таких слов, чтобы описать да рассказать. Насмотрелся я на калмыковские зверства, кое-что понимать начал. Помог один человек. Большевик... Подойницын. Большого ума человек был, хотя и из простых. Пошли у нас в полку разговоры. Подойницын разъяснил нам, что в стороне нынче никак стоять нельзя, либо к большевикам надо идти, либо к белым, середины, выходит, нету; кто ни к одному берегу не пристал, тот белым помогает тем, что против них не идет! Вот как вышло!.. Ну, настало время - мы из казарм на улицу! Офицерам наклали, сколько не было жалко, и давай уходить. Думали на ту сторону Амура податься, а там - до партизан! Белые с нами не справились бы! Однако только мы из казарм - справа и слева ракеты, стрельба! А город-то американцы и японцы пополам поделили. К железной дороге да к мосту через Амур японцы располагались, а к Красной Речке - американцы. Мы в коридоре между ними оказались. Нам ультиматум: сдавайтесь! Ну, не японцам же сдаваться... Разоружили нас американцы, в колючую проволоку заперли, лагерь устроили. Ну, показали себя американцы... Что ни вечер, из лагеря то одного, то другого уводят. Калмыковцам выдавали, да и сами пытать не брезговали... Я там, в лагере американском на Красной Речке, додумал уж до конца все и в большевики решил идти - вижу, никто, кроме них, простому-то человеку добра не хочет... С тех пор большевик, и жизни мне за это не жалко!.. Многое видел Лебеда в своей трудной жизни. Говорил для того, чтобы отогнать от Виталия невеселые думы, развеять печаль, давившую сердце... - Дядя Коля спрашивал, как я насчет партии думаю, - сказал Виталий. - Марченко передавал. Говорил, что Перовская рекомендацию даст. Лебеда легонько положил руку на плечо Виталию. - А что? Давно пора. Ты хоть и молодой, да голова у тебя ясная! Да тебе любой из наших - что Топорков, что я, что Жилин - верный поручитель... Он помолчал, потом так же тихо сказал: - Лютуют белые. Опереться-то не на что. Только и осталось у них за душой, что злоба... Такой только по обличью человек, а так - волк волком. - К чему это ты, батько? - спросил Виталий. - К себе в логово нас с тобой унесут... Пытать будут Тихой смертью умереть не дадут! Виталий вздрогнул, вспомнив яростные, налитые кровью глаза Караева. Старик учуял эту дрожь. Он приподнялся и сел, поддерживая здоровой рукой больную. Приблизил свое лицо к Виталию и попытался рассмотреть его лицо, его глаза. - Страшно? - спросил он и затаил дыхание. - Страшно... - сказал Виталий. - А только я не боюсь. Ты за меня испугался?.. Думаешь, не выдержу я? Я не боюсь смерти, батько. - А пытки? - спросил Лебеда. Виталий положил свою горячую руку на здоровое плечо Лебеды. - Вместе будем. Увидишь сам! - сказал он твердо. - Гордишься! - усмехнулся ласково Лебеда. - Гордись, сынок, крепче будешь... Я-то долго не выдержу: крови мало, и устал я... А у тебя тело молодое, жить будет охота. Такое тело трудно победить. Если худо будет, не думай о боли, Виталька, ругайся, пой песню, думай о чем хочешь, а о боли старайся забыть. О товарищах думай, о Настеньке. Может, и доведется еще, увидишься с ней! Услышав имя Настеньки, Виталий вспомнил ее крик и то, как падала она, почти не согнувшись, плашмя, словно березка, подрубленная под корень. - Арестовали Настеньку, - шепнул он. Лебеда успокоительно сказал, чтобы не растравлять Виталия: - Ничего. Выпустят. Ни в чем она не виновата. Сказал он это уверенно, но гнетущая отцовская тоска защемила сердце. Ничего доброго не ожидал он от белых. Но вслух повторил: - Выпустят. Конечно, выпустят! Они перестали говорить о Настеньке, словно боясь своими тяжелыми сомнениями навлечь беду на нее. Если бы знали они, где сейчас Настенька! Заметался бы в смертной муке Лебеда, рвал бы на себе волосы и бился бы об стены, крича: "Доченька, ридна!" И заплакал бы, не стыдясь слез, Виталий Бонивур. Но они ничего не знали и желали Настеньке добра. 5 Караев был взбешен. О преследовании партизан нечего было и думать. Ротмистр расхаживал по комнате штаба. Грудзинский, сидевший у окна, исподлобья поглядывал на ротмистра. Старшина был религиозен до ханжества. Он видел развал белой армии, видел, как приближается неотвратимый конец, но фанатически верил в какое-то чудо, которое должно спасти ее. Тем мучительнее переживал он все неудачи, которые все множились при паническом отступлении белых к морю, после Волочаевки. Как раньше он верил, что Волочаевка остановит красные войска, так теперь верил, что Никольск-Уссурийский станет тем камнем преткновения, о который споткнутся большевики. Он был против того, чтобы отряд Караева снимался с места, в глубине души надеясь, что именно отряд, в котором находится он, Грудзинский, призван в обороне Никольска сыграть решающую роль. Но Караев настоял на своем. Японцы его поддержали. Грудзинскому ничего не оставалось делать, как только исполнять приказ. Караев остановился перед старшиною: - Не дуйтесь, Грудзинский. Сейчас мы возвращаемся. Старшина поднялся. - Разрешите считать это за распоряжение? - Погодите. Я еще не все сделал здесь. Где эта Жанна д'Арк? Поняв, что речь идет о Настеньке, Грудзинский ответил: - Отвели на выгон и расстреляли. - Остальным я думаю дать наглядный урок. Тех, кого назвал этот ветеринар, и девок выпороть на площади. Пусть помнят... - Надо думать о будущем, господин ротмистр, - сказал Грудзинский... - Когда мы вернемся сюда, население встретит нас плохо, если мы будем применять такие меры. - Не будьте наивным, старшина. Никакого будущего у нас нет, и сюда мы не вернемся, не утешайте себя! - С такими мыслями нельзя служить великому делу, - сказал Грудзинский сухо. - А я, знаете, ничего другого делать просто не умею, кроме как служить так называемому "великому делу", которое с недавних пор стало таким маленьким, что свободно уместится в жилетный карман, когда нам придется улепетывать из Владивостока. - Бог не допустит этого! - хмуро сказал старшина. - Э-э! - презрительно протянул Караев. - Бог долготерпелив! Идите распорядитесь насчет экзекуции. У меня в сотне есть такие мастера, что любо-дорого! Из соседней комнаты выглянул Суэцугу. До сих пор он сидел, молча глядя в окно на суету вокруг штаба, и время от времени делал какие-то записи в полевой книжке. Когда Караев и Грудзинский заговорили, Суэцугу вслушался в их беседу. Поняв, о чем шла речь, он презрительно сплюнул на пол и вытер губы батистовым платочком. Менторским тоном сказал: - Офицеры не должны ссорить друг друга... Не ругать... В чем дело?.. Объясните мне... - Ротмистр Караев предлагает выпороть лиц, указанных Кузнецовым, - сухо предложил старшина. - Что такое "выпороть"? - с наивным видом произнес японец. - Бамбуками бить, - пояснил ротмистр. - Я думаю, это будет полезно. Лицо Суэцугу прояснилось. Он закивал головой: - Хорошо... Надо выпороть. - Он записал в книжку это слово. - Мусмэ, которая убивать Кузнецова, надо расстрелять. - Сделано, - отозвался Караев. - Хорошо, - продолжал поручик. - Других надо выпороть. Пусть они, как всяк сверчок, знает свой насестка. - Значит, вы одобряете мой план? - Да, бог на помощь! - Вы религиозны, господин поручик? - Да. - Скажите, а какую вы исповедуете религию? - живо спросил Караев. - Я исповедую такую религию, которая нужна Ямато*... ______________ * Одно из наименований Японии. - Старшина тоже религиозен. Только у вас это лучше получается, - рассмеялся ротмистр. - Распорядитесь, господин старшина! Грудзинский вышел, хлопнув дверью. Через несколько минут все приготовления к экзекуции были закончены. Каратели раскатали штабель бревен, возвышавшийся на площади. Несколько бревен уложили рядком. На берегу реки нарубили лозняку. 6 Едва офицеры ушли, Суэцугу опять принял то презрительное выражение, которое не сходило у него с лица сегодня с самого начала экспедиции. В чисто военных вопросах Суэцугу был малосведующим человеком. В наступлении на Наседкино он не принимал никакого участия, но все, что удавалось, приписывал своему руководству и участию, а все неудачи, постигавшие отряд, относил за счет неумения русских офицеров. "Неполноценные люди! - говорил он про них. - Ссорятся, когда нужно быть беспощадными. Рассуждают, когда надо повиноваться! Не верят в то, что делают!" Сам Суэцугу верил в то, что его действиями руководит высшая, непостижимая воля императора. Из этого следовало, что все, что он делает, свято, как свята воля тех, кто доверяет ему выполнение своей воли. Уже одно это сознание делало Суэцугу неуязвимым для упреков совести, раскаяния, жалости. Жизненная цель Суэцугу заключалась в служении этой идее. Ради достижения этой цели все средства были хороши. Соображения этики и морали не должны были мешать выполнению цели, они не должны были приниматься во внимание. ...Каждый раз, когда случалось что-нибудь шедшее вразрез с намерениями и надеждами Суэцугу, только мысль о своем высоком назначении могла смягчить его огорчение неудачами. Налет был неудачен. Донесение, которое он должен был составить, не ладилось. Который раз суровая действительность выбивала из-под его ног почву; партизаны оказывались предусмотрительными, храбрыми, белые не могли справиться с ними, несмотря на помощь Америки, Японии и других... Что-то было неладно вокруг. Суэцугу переставал понимать происходящее, и его нерушимая вера в себя и в миссию Японии как-то странно начала пошатываться... И мысли Суэцугу возвращались к тем временам, когда все было понятна и делалось так, как рассчитывали "там", в недосягаемых верхах... Опять в его памяти оживал январь 1918 года, мрак ночи на рейде, гулкая палуба под ногами, яркий свет в уединенной каюте "Ивами", темные силуэты "Идзумо", "Адзума", "Асама", "Якумо" - японских броненосцев в Золотом Роге... И слова большого начальника: "Офицер запаса Исидо высказывал мысли о том, что большевики выражают интересы простого народа... Это - недопустимые мысли!" И Суэцугу ощутил вновь тот трепет, то незабываемое состояние, в котором он находился тогда. ...Кровь бросилась в лицо Суэцугу. Он склонился над листками записной книжки и стал писать черновик донесения. Глава двадцать седьмая КРЕСТЬЯНЕ 1 Хмурые крестьяне потянулись на площадь. Шли они, словно волы в ярме, тяжело, не глядя вперед, не видя дороги, будто чувствуя погоныч в руках станичников, которые обходили дворы, выгоняя поселян на экзекуцию. Окрики белых слышались отовсюду. Они постарались: в хатах никого не осталось. Павлу Басаргину не удалось отлежаться. Он таился, сколько можно было, пока в дверь стучались, но когда она затрещала под тяжестью прикладов, он вскочил и, готовый к самому худшему, открыл дверь. - Ишь ты! - удивился один из казаков. - Глянь-ка, паря, какой лобан! Басаргин исподлобья посмотрел на казака. Бородатый казак смерил его с головы до ног взглядом с прищуркой, не сулившей ничего доброго. - Краснопузый, однако? - уставился он. Павло повернулся к нему и сказал: - Кабы красный был, так ушел бы в тайгу! - А черт вас бери, поди узнай, когда на лбу не написано, партизан али нет!.. Может, попрятались по избам, оттого и не нашли никого... - Надо бы пошарить, - сказал второй, ставя винтовку на боевой взвод. - Поди, в подполье целый полк ховается! Он двинулся к подполью. Но Павло опередил его. - Не бойся, - тихо молвил он, - сам покажу, какой полк там ховается. Он осторожно поднял западню. Бородатый с опаской глянул вниз... Измученная страхом и ожиданием, Маша спала, прислонившись к стене и бессильно уронив голову. Она прикрыла собой сына. Один ичиг с Мишки свалился, и мальчишечья нога белела в темноте подвала. Басаргин опустил крышку. - Племя! - сказал бородач. - Черт его знает, что из него вырастет... Краснопузые? Седни меня мало не задавил один такой шибздик. Поди, паря, годов тринадцати, не боле. Однако доси шея не ворочается... - Что бог даст, то и вырастет! - сказал Павло. - Бог, бог... Ноли* ему дело есть до нашего семени?! Само растет... ______________ * Разве (забайкал.). Когда Басаргин подошел к площади, почти все население деревни было уже там. Старая Верхотурова заплаканными глазами смотрела на кучку поселян у бревен. Там находились ее старик и дочки. Вовка, сбычившись, стоял возле. Левый глаз его запух, вздулся; багровый кровоподтек пересекал лоб. Здоровым глазом он, не мигая, рассматривал белоказаков из-за плеча матери, которая хоронила его от лишних взглядов. Павло стал рядом. - Это кто же тебя разукрасил? - спросил он удивленно. - Да за Марью вступился. Ну и причесали, - отозвалась мать. Вовка промолчал. - Глаз-то как? - Цел, Пашенька, цел... бог миловал. Вовка поднял голову. - А я и одним увижу, что надо! - сказал он со злобой. Мать закрыла ему рот: - Тише, сыночек... не гневи... 2 Крестьян сгрудили в концах коридора, образованного строем. Они стояли немой толпой. Что-то странное произошло с ними. Все они стали на одно лицо. Точно кто-то серой, землистой краской прошелся по их лицам. Насупленные брови потушили взгляды, резкие складки на лицах сделали крестьян старше и строже. Толпа молчала. И это суровое, осуждающее молчание пугало белых. В который раз почувствовали многие из них, что сила на стороне этих замкнувшихся, ушедших в себя людей, согнанных на площадь насильно. Не многие из белых выдерживали мрачные взгляды крестьян. Встретившись с глазами, устремленными на них из толпы, они смотрели сначала равнодушно, потом, не в силах выдержать, отводили свой взор. Иные подмигивали товарищам, словно предвкушая что-то веселое, но чувствовали тяжесть, все более обволакивающую сердце. Ни ухарский вид, ни подмигивания не выручали их. Наконец присмирели и наиболее удалые из них. Туча, прошедшая селом, растаяла. Унеслись и остатки ее, разорванные ветром в клочья. Солнце, идущее к западу, окрасило небо фиолетовой дымкой. Сквозь эту дымку проглянули ярко-зеленые полосы. Эти полосы слоились и переливались, точно волны ходили в вышине, над селом. Они то становились узкими, то вдруг ширились, захватывая полнеба. Дымка посветлела, стала сиреневой, она уже не скрывала странного зеленого света, который отбрасывали на землю изумрудные полосы, рожденные заходящим солнцем. Воздух стал удивительно прозрачным, словно толща его уменьшилась. Обычно голубые, дальние сопки словно приблизились к селу, как бы наклонились над ним. И сосны, стоявшие далеко за выгоном, те сосны, под которыми лежала мертвая Настенька, стали ясно видными. Синева, покрывавшая их, улетучилась, они стали зелеными, и, казалось, все иглы их можно было пересчитать. Исчезла воздушная перспектива. Все предметы осветились и сблизились. Застыли казаки у бревен. Застыли офицеры на крыльце штаба. Грудзинский прошептал: - Господи боже, какая красота! - Зодиакальный свет! - ответил вполголоса, подчиняясь общему напряжению, Караев. - Вы, батенька, поживите здесь, так всего Фламмариона в натуре увидите... И три солнца, и кресты на небе - чудес хоть отбавляй!.. Чертовский край! А зеленый свет все лился и лился. - Знамение! - шепнул кто-то в толпе крестьян. Но зеленый свет перемежился яркими желтыми полосами, ослабел и погас, мгновенно исчезнув. Отодвинулись сопки. Сосны встали на свое место. Синевой окутался горизонт. Мертвенные лица карателей опять стали коричневыми, словно дублеными. Невесть откуда взявшиеся облака закудрявились на небе. Пышные края их золотились на солнце. Притихший было ветер вдруг пробежал по селу и пошевелил казачьи чубы. Оцепенение прошло. Караев резко крикнул: - Смирно!.. Экзекуцию начи-и-най! Вмиг все зашевелилось. Переступили с ноги на ногу крестьяне, осматриваясь пугливо то на карателей, то на девушек под навесом. Урядник грубо сказал девушкам: - Ну, пошли. Девушки тронулись с места. Белоказаки косили глаза на арестованных. Когда девушек вместе с крестьянами поставили у бревен, Суэцугу поспешно вышел из штаба. Он высоко задрал голову и оглядел из-под широкого козырька фуражки толпу. - Росскэ куресити-ане! Смею приказывать вам выслушивать меня. Вы нарушили заповедь ваши предки, вы подняли руки на священную особу императора. Вас наказывать за это надо. Вы неразумные дети есть. Вы борсевикам помогали. Это хорошо нет!.. Борсевика бога нет. Это плохо! Великая Ниппон желает установити настоящий порядок в России. Кто сопротивление думает оказывать, тот надо вы-пороть! Как маленьки ребенок делает отец... Мы ваш отец духовный есть... брат по вере. Хуристосо с вами! Чтобы крестьяне могли убедиться, что они имеют дело с единоверцем, он с деревянной методичностью перекрестился три раза, твердо кладя щепоть правой руки на лоб, живот, правое и левое плечо. - О господи... батя косоглазый выискался. Чего это на белом свете деется! Пороть - так порите, а что же кометь-то ломать! - сказал Верхотуров. - На вас господь мой позор перенесет! Суэцугу приписал слова старика действию своей речи. Он довольно осклабился и хлопнул по плечу Верхотурова. - Хуристосо терпел и вам велел. Верхотуров обернулся: - Потерпим, макака... потерпим! А потом разом сочтемся - дай срок!.. - И добавил слово, которое Суэцугу не стал искать в словарике. Он попятился от старика и махнул рукой Караеву. Тот кивнул головой. Молодой казак бесстыдно сказал Верхотурову: - Сымай штаны, дед... Драть тебя будем! Верхотуров посмотрел на него строго, но смолчал. Корявыми, негнущимися пальцами задрал подол рубахи на спину. Старухи заохали. Верхотуров поклонился толпе. - Простите, крестьяне... Не сам срамлюсь, другие срамят! И лег на бревна, положив голову набок и закрыв плотно глаза. Вытянули деду руки вдоль бревен и прижали. Один каратель сел на ноги старику. Двое по сторонам взяли лозы в руки. 3 Взглянув на мать Настеньки, на прозрачное ее лицо, тощее тело, седые волосы, выбившиеся из-под платка, на измученные ее глаза, Грудзинский коротко поговорил с Караевым и сказал старухе: - А ты благодари ротмистра. Он отменяет наказание, которое ты заслуживаешь. Надеюсь, что больше не будешь якшаться с большевиками. - Где моя дочь? - спросила мать Настеньки, не видя ее среди девушек. Старшина не ответил. Старуха снова спросила его: - Где моя дочь? - Она стояла, неотрывно глядя на старшину. Досадливо поморщившись, старшина кивнул. Подскочил рябой, подхватил Наседкину под локти и через строй вывел прочь. Сухими, воспаленными глазами посмотрела мать на него. - Где моя дочь? Рябой отступил на шаг в сторону. Этот немигающий взгляд обеспокоил его. Он оправил оружие и повернулся, чтобы уйти. Старуха тронула его за рукав. - Где моя дочь, казак? И, чтобы отвязаться, не глядя на нее, рябой сказал: - Ищи - найдешь... Почем я знаю, где твоя дочь. Услышав свистящий звук лозы, хлестко легший на тело Верхотурова, и испуганный вздох толпы, охнувшей разом, он нетерпеливо метнулся туда. Но взор старухи держал его. Тогда, обернувшись, он грубо крикнул ей, пригрозив нагайкой: - Иди, иди отсюда! Сказано тебе: ищи - найдешь! Он сплюнул через зубы и ушел. Наседкина проводила его темным взглядом. Оттого, как сказал рябой "ищи - найдешь", холодок пополз по телу матери. Недоброе было в этих словах. Она повернулась и побрела вдоль улицы. Останавливалась у каждого дома. Стучала. Долго вглядывалась в немые окна. Обошла всю улицу. Побывала и на соседних. Настеньки не было нигде. Тогда она подумала, что, может быть, в ее отсутствие дочь вернулась домой и ожидает там. Она повернула в сторону своей хаты. Сначала шла тихо, потом, охваченная нетерпеньем, побежала, схватившись за грудь руками, чтобы сдержать удары сердца. С трудом поднялась на крылечко, перевела дыхание и тихо окрикнула: - Доню! Прислушалась. Тихо. Никто не отзывается. Тогда шум своей старой крови в ушах она приняла за дыхание спящего человека и с твердой уверенностью, что дочь уснула, не дождавшись ее, вошла в хату. Кровать была пуста. Дочери в хате не было. Мать подошла к постели, потрогала ее руками. Крикнула громко: - Доню! Постояла, оглядывая пустую хату. Холодно. Тоскливо. В деревне Настеньки не было. Тяжесть выросла в душе матери, заполнила все ее существо, и то недоброе, что бросил ей рябой, вдруг стало ясным. Настеньки нет в живых! Мать медленно вышла, спустилась с крыльца, обогнула хату. За плетнем начиналось жнивье. За жнивьем с одной стороны - чащоба орешника, с другой - сосновая роща. Мать направилась в поле. С площади донесся гул голосов. Она даже не повернула голову. Пошла по стерне. Ветер закружил ее, дохнул в лицо холодом и завихрился на дороге винтом. Золотые венчики на облаках погасли. Облака потемнели. Ветер вернулся и бросил в старуху горсть пыли. Далеко, куда достигал глаз, щетинилась стерня. Ни одной живой души не было вокруг. Ветер ярился; он метался, подбрасывая в воздух высохшие зерна, оставшиеся на поле, мел по земле сухую траву, шумел в стерне. Кустарник поклонился Наседкиной в ноги, и в его зарослях ничего не увидала старуха. Она постояла, прикрыв глаза от ветра ладонью и придерживая платок на груди. Повернулась. Ветер трепал на старухе юбки, обкручивая их вокруг ног, надувал пузырем. Тащил за концы платка, выбивал из-под него волосы и растрепал их, застя взор и мешая смотреть. Наседкина пошла в другую сторону. В два раза быстрее прошла она обратный путь и направилась к соснам. Что-то темнело вблизи сосен. Мать побежала туда, издалека узнав полушалок дочери. Ветер утих, лишь сосны шептали что-то, потом замолкли и они. Настенька лежала со сложенными руками и закрытыми глазами. Она вытянулась и казалась выше ростом. Смерть еще не наложила на нее своего отпечатка. Губы, еще розоватые, были полуоткрыты. Распущенные волосы пролились жидким золотом на траву и блестели в лучах заходящего солнца. - Доню! - сказала мать. Она оглядела дочку и тихо, будто боясь нарушить ее покой, опустилась рядом на траву. Заметила струйку крови, вытекшую из уголков рта Настеньки, бережно обтерла кровь своим платком. Взяла за руку, и рука дочери не разжалась, не ответила на ее пожатие. Мать наклонилась над Настенькой. Дыхания не было слышно. Слезы побежали из глаз матери. Ветер взметнулся, раздул пламя волос Настеньки. Старуха растерянно посмотрела кругом... Нет больше у нее дочери!.. Движения ее становились все более медленными. Она озиралась вокруг. Чужим, холодным, ненужным и странным показалось ей все: и лес - отрада уставшего, и поле - кормилец людей, и дальние сопки, из-за которых приходила погода и солнце. - Доню, а як же я? - спросила мать... - А як же я? - спросила она второй раз и глянула на лес. Но в шуме его она не услышала ответа. Тогда она встала во весь рост. Посмотрела на небо, покрытое розовыми бликами, предвещавшими назавтра ветер, и ничего больше не увидела в нем. - Боже мой! - сказала она молитвенно и горячо зашептала: - Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный... Молилась всю жизнь, щоб счастье себе добыть, тай не бачила его!.. Дочку Настю спородила - не спала, не ела, всю недолю от своей хаты отводила, щоб не узнала ее дочка. Было б ей жить, да с любым кохаться, да тебя радовать!.. Коли в тебе есть жалость, коли любишь ты людей, коли есть у тебя сердце да разум какой - пожалей меня, господи, владыко живота моего, надию мою верни, дочку верни, боже! Коли тебе души потребны, возьми меня, я уже устала от жизни!.. Чого ж ты молчишь?! - сказала она, строго глядя в небо. Ветер умчался прочь. Ни один волос не шелохнулся на голове Настеньки. Было очень тихо вокруг. Мать долго стояла, вперив взор в небо, словно ждала чуда. Но чуда не было... Порвалась последняя тоненькая ниточка, которая сдерживала горе матери. Мать запричитала и с отчаянием бросилась на труп дочери. Слезы хлынули из ее глаз и застлали все мутной пеленой. 4 Старика Верхотурова подняли с бревен. Кривясь, чтобы не выдать боли, он сказал было: - Бог простит... бог простит... - и ступил шаг. Одежда прилипла к ранам, старик почувствовал дикую боль и заорал: - Бог простит... да не я, катюги! Я-то не прощу! - на глаза ему попался недобро улыбнувшийся Караев. - Не скаль зубы, гад, и до тебя ще доберутся! Не я, так сыны. Вовка, во все время экзекуции не сводивший глаз с отца, рванулся вперед. Мать вцепилась в него. Но она не справилась бы с ним, если бы не Павло Басаргин, который перехватил мальчугана. - Куда? - К бате! - выдохнул Вовка. - Не так надо, Вовка! - посмотрел ему в здоровый глаз столяр. - Не так! - Он прижал к себе маленького Верхотурова. Тот дрожал, точно в ознобе. Верхотуров все ругался, переступая с ноги на ногу. Степанида сказала ему: - Тише, тятя... Будет и на нашей улице праздник. Крестьяне расступились, пропустив старика к своим. Старуха припала к нему. Павло толкнул Вовку: - Подмогни отцу! Мальчик осторожно взял отца под руку. - Батя! - Что "батя"? - взглянул на него выцветшими от боли глазами Верхотуров. - Батя... Видал, как батю драли? - Ну, видал, - сурово ответил Вовка. - А коли видал, так я с тебя, сукинова сына, семь шкур спущу, коли забудешь! - Верхотуров сморщился от боли. Вовка тихо сказал: - Я-то не забуду... Пошли, батя, домой. Верхотуров, охая и шатаясь, будто пьяный, поплелся к хате. Вовка, поддерживая его, пошел с ним. Напоследок он оглядел карателей. Здоровый глаз его остановился на бородатом станичнике... Настала очередь девушек. Казаки подступили к ним и связали руки. Женщины из толпы заголосили: - Господин офицер... Ваше благородие! Ослобони девок, Христом-богом просим... - Молчать! - крикнул старшина, который торопился скорей закончить расправу. Толпа съежилась. Казаки заухмылялись. Марья Верхотурова сказала строго: - Не троньте! - А когда почувствовала на себе чужие руки, отчаянно взвизгнула: - Ма-а-ама! Верхотуриха всплеснула руками. Басаргин повернул ее лицо к себе и прижал, чтобы не видела ничего. Марья, отчаявшись, пнула ногой что есть силы одного из карателей. Казак скривился - удар пришелся по больному месту - и свалил Марью на землю ударом кулака. Другие девушки тоже сопротивлялись, но совладать с палачами им было не по силам. На сестер Верхотуровых навалились целой оравой и сломали, точно дерево с корнем вырвали. По двое сели на плечи и на ноги. Ксюшка Беленькая вырвалась и побежала вдоль строя. Ее перехватили и отнесли на бревна. Закрестились в толпе старухи. Отвернулись крестьяне. Цыганистый казак подошел к Грудзинскому. - Господин войсковой старшина! Не след бы девок славить. Опосля замуж никто не возьмет! - А тебе-то что? - цыкнул на него старшина. - Деревенский я! - сказал Цыган. Не поняв, что этим хотел сказать молодой казак, Грудзинский отдал приказание. Караев лихорадочно облизал губы и подошел ближе. Он тяжело дышал, не отводя глаз от девушек. Первыми пороли Верхотуровых. Девки молчали, судорожно вздрагивая. Встали они сами. Их развязали. Они оправили платья и отошли в толпу, трудно передвигая ногами. Степанида, будто запоминая, посмотрела пристально на ротмистра и на Грудзинского. Лишь когда подошли к матери, у Степаниды задрожал подбородок. Она прильнула к матери, точно малая. Марья - с другого плеча. Разом заплакали они, и было странно слышать этот тихий плач от плечистых, дородных девок. Ксюшка извивалась всем телом. Она мычала от боли. Сестренка ее, стоявшая в толпе, опустилась на колени и заплакала. Ксюшка услышала плач сестренки и глухо сказала: - Ленка, перестань... - Потом со слезами в голосе крикнула: - Перестань, кажу... Мени ж с того погано, дурная. Девочка зажала рот руками и стонала, раскачиваясь из стороны в сторону. Казаки щадили Ксюшку, боясь, что, худенькая, бледная, тоненькая, она не вынесет порки. Удары они наносили без "потяга", от которого вздувается и рвется кожа. Ксюшка стонала и бормотала что-то, захлебываясь слезами. Цыган опять подошел к Караеву: - Господин ротмистр! Прикажите отставить... Я когда вел ее сюда, поручился, что она только раненых будет перевязывать. Прикажите отставить! Караев не слышал его. Он заметил, что лоза не свистит, опускаясь на тонкое, растянутое тело Ксюшки, что казаки только для виду делают размах, смягчая его в конце. Он подскочил к бревнам, отстранил одного, выхватил свежую лозу из пука лежавших возле. - Как бьешь? - сказал с бешенством Караев. - Как бьешь? - повторил он еще яростнее. - Вот как надо! - Он раскрутил лозу. Гримаса перекосила лицо Караева. Он побледнел и тяжело дышал. Цыган крикнул ему так, что все оглянулись на него: - Господин ротмистр, от-ставить! Тот пьяно глянул по сторонам и, дрожа от возбуждения, опять раскрутил лозу в воздухе. Цыган вспрыгнул на лошадь. Грудью растолкал строй, давя карателей, и вымахнул к бревнам. Левой рукой поймал лозу и сказал, насупясь: - Оставь, говорю!.. Я ей обещал. Слышь? Остервеневший Караев хлестнул Цыгана наотмашь и обернулся к Ксюшке. Цыган охнул и выхватил клинок. Сверкнула на солнце сталь и, зазвенев, опустилась на голову ротмистра. Не рассчитал Цыган, не дотянулся, не срубил голову Караеву, - конь шарахнулся в сторону, и сабля, скользнув, рассекла офицеру лоб. Ротмистр схватился за лицо, растопыренными пальцами стараясь зажать рану. Кровь залила глаза и руки. Грудзинский выхватил револьвер и бросился к Цыгану. Цыган болезненно сморщился, крикнул хрипло: "И-эх!" - и рубанул по сторонам. Кого-то задел по лицу, кого-то по руке, хотел достать старшину, но промахнулся: тесно казаку в толпе, которая бросилась к нему, когда первое смятение прошло. Сжав зубы так, что белые пятна проступили на скулах, он врезался в толпу карателей, топча их, поднял коня на дыбы, повернул на задних ногах и свалился ему под живот, когда Грудзинский выстрелил в него; он изловчился и снизу пырнул старшину клинком. На свою беду промахнулся Грудзинский. Тупо глянул он вниз и стал оседать. Цыган же опять оказался в седле, взял коня в шенкеля и послал через бревна. Каратели расступились, и Цыган вырвался на волю. Несколько выстрелов прогремело вслед Цыгану. Пронзительно закричали бабы. Цыган пересек улицу, заметил разгороженную околицу и бросился к ней. На ходу снял винтовку, повернулся в седле, выстрелил в бросившихся за ним карателей. В него стреляли беспорядочно, залпами. Он свалился набок, чтобы обмануть преследователей, и полверсты провисел на стременах, мотаясь из стороны в сторону от бросков коня, а сам внимательно наблюдал за тем, что происходит сзади. За ним гнались пешие. Некоторые, суетясь, садились на коней. Ни Караева, ни старшины среди преследователей Цыган не видал. Пешие отстали, думая, что Цыган убит или ранен. К околице вылетели конные. Дальше всех бежал Суэцугу. Он размахивал револьвером, посылая казаков в погоню, семеня короткими ногами в желтых штиблетах, ругался и кричал, путая русские и японские слова. Ему подвели коня. Он неловко вскарабкался в седло. Трясясь, словно мешок, набитый орехами, поскакал за Цыганом. А Цыган уже подъехал к речке. Посмотрел по сторонам. Быть бы тут броду, да что-то не видно! Цыган стегнул коня нагайкой, и конь бросился в воду. Речка бурлила вокруг, но конь был ко всему привычен и выплыл на другую сторону. Цыган потрепал коня по шее. На берегу послышался шум. Казак пригнулся к луке и поскакал в тайгу. С полчаса он ехал рысью, увертываясь от сучьев. Потом остановил коня и прислушался. Не услыхал ничего, кроме лесного шума. Какие-то птицы посвистывают в ветках. Прилежно долбит дерево дятел... Казак сорвал с плеч погоны, снял кокарду с фуражки, бросил ее прочь, опустил поводья. Не чувствуя руки седока, конь наклонил голову, щипнул травы. Бока у него ходили ходуном, и шумное дыхание раздувало ноздри. Потом он фыркнул, поднял голову, запрядал ушами и громко, заливисто заржал. Оглянулся на Цыгана, словно спрашивая, куда идти. Но седок только потрепал его по шее. Конь пошел в ту сторону, откуда отозвалась на его ржани