е кобылица. Сначала он шел тихо, потом быстрее, наконец припустился рысью. ...На конце сабли, которую выхватил Цыган из ножен, уместилась вся его прежняя жизнь, шальная и бестолковая. Взмахнул ею казак над головой, рубанул ротмистра - и не стало прежней жизни. Утопил ее казак в крови Караева. Конь унес его от погони. Вода смыла след его. А за речкой начинается тайга и новая жизнь казака. Долгая ли, короткая ли? Худая или хорошая? Да разве что-нибудь может быть хуже того, что оставил Цыган за рекой? Вверил он свою судьбу коню. Ступает конь по прошлогодней, сухой листве. Шуршит листва... Всей прошлой жизни казака цена - опавший лист. 5 Не один Цыган понял в эти дни, что пора уже рассчитаться со старым. Тысячи солдат белой армии прошли тысячи верст с оружием в руках. Они шли, подчиняясь долгу, приказу, насилию. Узы долга ослабли: солдаты не могли не видеть, что правда - на стороне народа. Приказы утрачивали свою силу: слишком безнадежно было положение тех, кто их отдавал. Оставались только насилие да общность преступлений перед народом - они еще держали в тисках солдат, давно не веривших офицерам. Белые были прижаты к последнему морю, отсюда был только один выход: изгнание. Но страх перед расплатой оказался слабее страха перед чужбиной. Началось дезертирство. Пойманных дезертиров расстреливали. В Гродекове солдаты отказывались стрелять в своих, - опять офицеры обагрили кровью солдат свои руки... В Прохорах вместе с приговоренными к расстрелу целое отделение ушло в сопки. На фронте к красным переходили взводы и роты со снаряжением и оружием. Только присутствие японских войск в третьих эшелонах кое-как поддерживало последнюю белую армию на русской земле. Но японцы медленно отходили назад. И вслед за ними с боями откатывались и белые, огрызаясь, как затравленный зверь. Все партизанские отряды вошли в соприкосновение с отрядами белых. Под Никольском по всей округе носился отряд товарища Маленького. Пэн был неуловим и вездесущ. В самом Никольске гарнизон был терроризирован партизанами Пэна. Усиленные посты, огневые точки, окопы опоясывали Никольск, но отряд Пэна просачивался через все преграды, снимал посты, захватывая огневые точки, заваливая окопы. Однажды ночью люди Маленького прорвались к тюрьме, взорвали гранатами часть стены, осадили стражу в караулке и освободили заключенных партизан и большевиков. Взбешенный Дитерихс объявил награду за голову Маленького Пэна - пять тысяч рублей. На следующий день, после того как по городу и окрестным деревням было расклеено это объявление, Пэн ворвался в город, разоружил роту егерей у военных складов, вывез из одного склада пятьсот винтовок, десять пулеметов, полторы тысячи гранат и исчез, прежде чем начальнику гарнизона удалось организовать отпор. На стенах домов и склада Пэн вывесил листовки: "Дитерихс обещал за мою голову 5 000 рублей. Значит, моя голова стоит этого. Но тому, кто доставит Дитерихса в расположение партизанского отряда и отдаст его в руки народа, я, Маленький Пэн, обещаю сохранить жизнь. Это стоит дороже денег. Господа офицеры, пользуйтесь случаем!" В эти дни у Феди Соколова был любопытный разговор. В воскресенье он с Катей Соборской пошел на шестую версту за орехами. Они напали на хорошее место неподалеку от форта: тут орешник был густой, сильный, орехи гроздьями усеивали ветки, желтыми бочочками раздвигая зеленую, начинающую рыжеть оболочку. Ходить сюда за орехами не разрешалось: запретная зона начиналась в нескольких шагах. Катя кинулась к орешнику и, забыв обо всем при виде орехов, закричала: - Чур, мое! - Тише ты, Катюшка! - шепнул ей Федя, сгибаясь пополам, чтобы не привлекать ничьего внимания. - Как пальнут, будет тебе "твое"! Катя спохватилась, но было уже поздно. Из-за колючей проволоки, опоясывавшей запретную зону, показался солдат. Он глянул на молодых людей. Катя, предупреждая его вопрос и окрик, замахала руками. - Уходим, уходим. Подавись ты этими орехами! - закричала она, заслоняя собой Федю, немало смущенного таким оборотом дела и намерением Катюши. Она стала тихонько подталкивать Федю назад. Она испугалась не столько за себя, сколько за Федю... Солдат посмотрел на Катю, - на ее побелевшем лице ярко вспыхнули глаза, устремленные на него. Увидев девушку, да еще такую красивую, солдат смягчился. Он оглянулся и сказал: - Чего ты испугалась? Не бойся... - И пошутил: - Дядя не сердитый! - А, все вы на один манер! - ответила Катя. - Понаставили вас тут на нашу голову. Никуда ни выйти, ни пройтись! Ну, беда просто! - За орехами, что ли? - спросил солдат. - Собирайте, коли так! Мне не жалко! Косясь на солдата, Катя не заставила себя упрашивать и, забыв о своем страхе, принялась обирать кусты. Солдат, не отводя глаз от ее фигуры, залитой солнцем, спросил у Феди: - Закурить не дашь? - Отчего не дать, можно! - ответил Федя. Закурили. - Зазноба? - кивнул солдат на Катю. - Немного есть! - отвечал Федя, ухмыльнувшись. - У меня сеструха такая же! - сказал солдат, прищурившись от горького дыма. - А ты откуда? - Издали, отседа не видать! - со вздохом ответил солдат. - И не грезил сюды попасть! - А чего шел? - затягиваясь, спросил Федя. - Дома-то худо, что ли, было? Солдат сплюнул, настроение у него испортилось; видимо, вопрос Феди задел его за живое. - Отчего худо? Дома-то не худо. А вот забрали да погнали. Чудо, что живой остался, остальных наших всех положили, что вместе забрали-то. Один я остался - может, для того, чтобы весточку принести, баб опечалить? - хмуро пошутил солдат. - Да! - сказал Федя сочувственно. - А теперь и не чаю до дому добраться! - сказал солдат. - Бают ребята, что нас скоро в Японию повезут... Эх-х! Жизнь окаянная! - опять сплюнул он. Катя, набрав полные карманы орехов, подошла и прислушалась к разговору. - А чего вам Япония? - спросила она простодушно. - Там родня, что ли? Солдат покосился на нее. - У черта там родня! - сказал он, сердясь. - А чего туда ехать? Оставайтесь тут! - прежним тоном проговорила Катя, выразительно поглядывая на Федю, который нахмурился, слыша, какое направление приобретает разговор; он, однако, не мешал Кате: когда говорила она, все выглядело безобидной шуткой. - Куда я сейчас денусь! - с досадой проронил солдат. Катя, высыпая ему на ладонь горсть орехов, сказала: - Угощайтесь!.. А зачем сейчас? Вы ко мне приходите, когда офицеры лататы зададут, когда им не до вас будет... Я бы ни за что в Японию не поехала: там и хлебушка-то нет, один рис, на деревяшках ходят, в бумажных домах живут... Ну их! - И Катя замотала головой, словно в Японию должна была ехать она. Солдат рассмеялся и кивнул Феде на Катю: - А она у тебя забавная, девчонка-то! - выговорил он и, подумав, добавил: - А ить она это неплохо придумала, а? - Ну, пора нам собираться! - сказал Федя. Солдат не отрывал глаз от Кати. - А ты где живешь? - вдруг совсем не шутливым тоном спросил он Катю. Девушка показала на свой дом, ясно видный с горки. - Не шутишь? Катя отрицательно покачала головой. - Этот серенький дом-то? - Ага! - Думаете, не приду? - спросил солдат. - А я ничего не думаю! - опять обращая все в шутку, ответила Катя. Они пошли прочь, солдат долго глядел вслед. Федя нахмурился. - Ты чего? - спросила Катя. - Так, ничего! - ответил Федя. - Больно ты его приглашала. Понравился, видно? - И правильно сделала! - быстро ответила Катя. - Виталий бы похвалил за сметку, а ты... Ой, Феденька! Да ты совсем дурной, оказывается! - Катя насмешливо показала ему язык, взъерошила в один миг волосы, растрепав всю прическу, и, крикнув: - А ну, кто быстрей! - кинулась бежать от Феди. Глава двадцать восьмая СЕРДЦЕ БОНИВУРА 1 Караев, раненный в голову, не мог руководить погоней. Никто не стал преследовать Цыгана за рекой. Каратели боялись наткнуться на засаду. Кроме того, Грудзинский, смертельно раненный клинком Цыгана, был теперь не страшен казакам: они уже знали, что войсковой старшина не жилец на белом свете, не будет теперь совать свой нос в их дела и разговоры... Разъяренный Суэцугу посылал погоню за реку, крича и срываясь с голоса. Он показывал рукой, горячил коня и подталкивал казаков. Казаки тоже кричали, но в воду коней не пускали. Суэцугу стал угрожать револьвером. Казаки нахмурились и переглянулись, - Суэцугу был один среди них. Он заметил эти переглядки и невольно помрачнел: кто знает, что могли задумать они, эти русские, о которых никогда нельзя было с уверенностью сказать, что у них на душе. - Надо догонять! - жестко сказал он, приняв выражение непреклонности. Однако это мало подействовало на казаков. Один из них сказал, махнув рукой: - Догоняй сам. Там тайга. Там партизаны, большевики. - Тайга... Борсевико... - повторил он. Какая-то тень прошла по его возбужденному лицу. Он повернул и погнал коня прочь. Казаки постояли у реки, постреляли вслед Цыгану, посовещались, как быть, и вернулись. К их удивлению, Караев, узнав, что Цыгана упустили, принял это сообщение довольно равнодушно. Для ротмистра было ясно, что из села надо как можно быстрее уносить ноги. Он боялся, что у Цыгана найдутся подражатели. Караев прошел к Суэцугу, уединившемуся в комнате. - Я думаю выступать обратно! - сказал он японцу. Суэцугу сухо ответил: - Как хотите. Вы не умеете воевать. Ваши казаки не лучше борсевико. Караев вышел, хлопнув дверью. К нему подошел ординарец. - Так что, господин войсковой старшина скончались, - доложил он совсем не печальным голосом. - Очень уж много крови потеряли. Караев пошел посмотреть труп. Грудзинский лежал, сжавшись в комок. Руки его были сведены у живота. В этой нелепой позе он походил на сломанную куклу и казался теперь маленьким и бессильным. Караев посмотрел на него и философски заметил: - Vanitas vanitatum et omnia vanitas.* ______________ * Суета сует и всяческая суета (лат.). - Так точно! - козырнул ординарец. - Ты понял, что я сказал? - удивленно спросил ротмистр. - Никак нет! - Дурак! Распорядись, чтобы тело старшины отправили в Раздольное. Сообщить по команде, что через полчаса выступаем. Ординарец ушел. Ротмистр сказал Грудзинскому: - Так-то, блистательный спаситель всея Руси... Не помог тебе ни боженька, ни черт. Надеюсь, что ты еще не успел настрочить на меня донос! Вот и выходит, что все к лучшему в этом лучшем из миров. - Караев вернулся к Суэцугу. На столе японца лежала кучка мелко исписанных листков из блокнота? - Позвольте узнать, что вы писали, поручик? - Это донесение моему начальнику. - Вы не сообщите мне содержание этого донесения? - Пожалуйста! - согласился Суэцугу. - Я сообщаю, что группа кавалерии ротмистра Караефу, под командованием поручика Такэтори Суэцугу, совершила разведывательный налет на село, котору было занято крупными силами партизан и борсевико. Далее я говорить, что был большой бой, в котору много борсевико убито есть. Еще я доносить, что отряд захватил много пленные и снаряжение. Вот. Все. - Мягко выражаясь, вы доносите неправду, господин поручик, - осторожно сказал Караев. - Японски офисеро не может говорить неправда, - невозмутимо отозвался Суэцугу. - Но ведь было наоборот. Красных было мало. Бой был небольшой. Наших убили много. А не досталось нам ничего, кроме двух пленных. - Но с вами были японски офисеро, значит, было так, как он писать... Все правильно! Японец всегда победитель есть. Караев пожал плечами. Суэцугу снисходительно заметил: - Вам этого не понять. Голова у европейца другое устройство имеет. Ротмистр с любопытством посмотрел на японца: серьезно ли тот говорит? Но лицо Суэцугу было важным и значительным. - Скажите, поручик, а если в бою будет уничтожена большая часть японского отряда и останутся в живых человека два-три, кто будет победителем? - Те, кто остался в живых. - Если остался один? - Все равно. - А если и его убили, тогда кто? - Япония. - А если японца, оставшегося в живых, возьмут в плен? - Этого не может быть, - сказал живо Суэцугу. - Ну, а если все-таки взяли в плен? - Нет, не можно... Японец не можно взять в плен... - Позвольте... ведь партизаны забирали в плен японцев? - Нет. - Но я знаю это. - Это вам только кажется. Японцев не бывает пленных. - Ну, знаете... - развел руками Караев. - Вам этого не понять! - с видом превосходства сказал Суэцугу и продолжал писать свое донесение. Напоследок каратели прошлись по крестьянским дворам. Большинство польстилось на съестное. К седлам приторочили и в сумы напихали кур, гусей. По селу разнесся поросячий визг: волочили за ноги живых поросят, вытащенных из свинарников. В хатах, где хозяева не заперли дверей, казаки хватали что попадало на глаза - полушалки, сапоги. Один унес балалайку и тренькал на ней пальцем. Другой стащил целую скрыньку, обитую жестяными полосами, скрепленными медными гвоздями, и украшенную охровыми и суриковыми разводами. Караев с перевязанной головой вышел из штаба. Кубанку он держал в руках: теперь она не налезала на голову. Сморщившись, он поглядел на мародеров, но ничего не сказал. Суэцугу, сопровождавший ротмистра, удивленно посмотрел на площадь, откуда доносилось подавленное кудахтанье и гоготанье. Потом глубокомысленно заметил: - Военная добыча есть награда доблести воина. Караев покосился на него. Ординарец подвел лошадей. Ротмистр и поручик сели на коней. 2 Лебеду и Виталия вывели. Они щурились, выйдя на воздух. Увидев перевязанного Караева, Виталий не мог сдержать усмешки. Значит, пока они с Лебедой сидели взаперти, в селе что-то произошло. Караев из-под полузакрытых век посмотрел на Виталия. Вполголоса отдал какое-то приказание ординарцу и с небольшим эскортом уехал. Ординарец передал приказание подхорунжему, и тот ускакал. Белые подошли к Лебеде и Виталию. Партизанам связали за спиной руки и накинули петлю на шею. Лебеда крякнул, а Виталий поежился, почувствовав прикосновение веревки. "Неужели тут и кончат?" - промелькнула у него мысль. Но у Караева были другие планы относительно захваченных в плен. Белые сели в седла, не выпуская веревок из рук. Значит, поведут, но куда? Какой-то молоденький казачок, не успевший ничего уворовать у крестьян, так как дежурил возле лошадей, заметил на ногах Виталия добрые еще сапоги. Он кивнул головой и сказал Бонивуру: - А ну, сымай... Чего зря топтать будешь. Виталий сказал насмешливо: - Что, служба, у белых даже сапог не выслужил? Плохо твое дело. Тот зло посмотрел на Виталия и передразнил: - Не выслужил, не выслужил... С вами черта в ступе выслужишь! - А чего же ты служишь? Ушел бы... а то у тебя жизнь впереди. Молодому-то, поди, неохота умирать, когда красные поднажмут. Казачок окрысился: - А ты, думаешь, старым помрешь? Не надейся! Караеву в лапы попал - он те жизнь-то укоротит. К ним подошел урядник Картавый. - Что тут за разговоры? - Сапоги, говорю, на ем ладные. Чтоб не пропали, снять надо. Урядник наклонился, рассматривая сапоги. Большим пальцем провел по коже: хороши. - Сымай! - Коли надо, снимай, - усмехнулся Виталий, - а то руки развяжи. - Ну, это не выйдет, насчет рук, - погрозил кулаком урядник. - Развяжи, пожалуй, так потом и не найдешь. - Вас же сотня, а я один, - сказал Виталий, надеясь, что руки, может быть, развяжут, а там будет видно. Но урядник вместо ответа крикнул: - Садись! - и, не дожидаясь, пока Бонивур сделает это, схватил его за ногу. Виталий неловко упал, ударившись плечом о землю. Урядник схватил сапог за подошву и каблук, потянул на себя. Сапоги сидели плотно. Урядник покраснел от натуги, но упрямо тащил к себе. Рванул сапог и снял его, чуть не вывихнув Виталию ногу. Молодой протянул руку за сапогом. Картавый показал ему кукиш и, разувшись, стал натягивать сапог себе на ногу. Молодой сказал: - Куда тебе, на твои тумбы! Ведь не налезут. Урядник продолжал распяливать голенище. Оно с треском лопнуло по шву. Молодой сердито сказал: - Ну, что я говорил, черт ты этакий!.. Зря только отнял. Он схватился за второй сапог, но урядник, оттолкнув его, снял сам и клинком разрубил сапог пополам. - На-кася выкуси... Наблюдавшие за этой сценой расхохотались. Только бородатый Митрохин осуждающе покачал головой, с нескрываемой жалостью глядя на пропавшие сапоги. - Эх-ма! Товар хорош был. Обращаясь к нему за поддержкой, обескураженный казачок развел руками: - Видал? Эва, как он... Ни за что ни про что... А? - Плачущим голосом он укорял урядника. - Кобель, право слово, кобель! И сам не гам, и другому не дам! Ну, и зачем же ты их порубил, черт косой? Я бы их починил. - А чтоб ты начальство уважал... вперед бы не совался. - Ну, ты, начальство, - шишка на ровном месте. - Поговори у меня! - прикрикнул Картавый, гулко высморкался и ушел. Молодой в бешенстве погрозил ему вслед кулаком. Бонивур с усмешкой смотрел на все происходящее. Лебеда пошевелился. - Христопродавцы... Одно слово, мародеры. Сапоги, сапоги! Мало не передрались из-за обуток, а о хозяине и не вспомнили, гады... - сказал он громко. Митрохин ответил ему: - Вспомним, не обрадуешься!.. Он хрипло откашлялся и отошел к коновязи. Лебеда сплюнул в его сторону. Тихо, только для Бонивура, добавил: - Не знай, что тут было, пока мы в чулане сидели. Главную-то собаку кто-то благословил... Видал, башка перевязана? Теперь такое дело: надо бы нашим дать знать, что и как. Тут, пока эти лаялись, я с мальчонкой Верхотуровым перемигнулся. - Ну? - оживился Виталий. - Только боится он подходить. Все за избой хоронится. Тоже отметину получил... Голова перевязана, левого глаза и не видать. Не знаю, что придумать. Виталий огляделся. Действительно, фигура мальчика маячила у избы Жилиных. Какая-то мысль мелькнула у комсомольца. - Эй, станичники! - обратился он к белоказакам. - Пить охота. Принесите водички. - Посыльных для вас нет! - ответил ему молодой. Бонивур окликнул Вовку: - Эй, сынок, притащи воды! Пить охота. - Пущай несет, - сказал Митрохин. Вовка исчез, чтобы через минуту появиться вновь. В его руках был большой деревянный ковш. Вовка перешел дорогу, стараясь не пролить воду, но, когда взглянул на Виталия, руки его дрогнули, он чуть не уронил ковш. Виталий посмотрел на мальчугана. Все лицо у Вовки было перекошено опухолью. Кровоподтек виднелся из-под холщевой повязки, покрывшей лоб. Бонивур стал пить, не сводя взора с Вовки. Глаза мальчугана наполнились слезами. - Кто тебя? - спросил Лебеда. - За что? - Вон тот, бородатый... Я ему за Марью чуть дыхало не перервал! - скороговоркой ответил Вовка и прерывающимся голосом спросил: - Как же теперь будет, Виталя, а? Как же будет теперь? Горячий шепот Бонивура заставил мальчика выпрямиться. - Последи, сынок, куда нас поведут... Дай знать Афанасию Ивановичу. Понял? Пускай выручает! - Ладно! Понял! Виталий хотел было задать Вовке вопрос о Настеньке, все это время острое беспокойство за девушку терзало его. Но конвойный, заметив, что арестованные разговаривают, крикнул: - А ну, кончай! Вовка, сжав в руках ковш до того, что костяшки пальцев побелели, выдохнул с такой силой, что даже стон вырвался из его груди: - Эх-х, Виталя... винта бы мне! Я бы их, гадов... Лицо его исказилось, острая жалость, тревога за пленных и недетская ненависть к белоказакам вмиг состарили его. - Помогай нам, Вовка! Вместе рассчитаемся за все. - А ну, сыпь отсюда! - заорал конвойный. Вернувшись от коновязи, Митрохин насупился и тоже закричал: - Давай, давай... пока я еще не добавил! Вовка перебежал площадь и скрылся в избе Жилиных. Сотня собралась. Подхорунжий отдал команду. Головные тронулись. Пленников поставили между шеренгами. Один из конвоиров ощупал гимнастерку Виталия, прикинул: со связанными руками не снять. На одежду Лебеды никто из белых не позарился. Его ичиги и старенький ватник ни в ком не вызывали корысти. ...Село словно вымерло. Вечерело, но ни в одной из хат не зажигали огня - ждали, когда уйдут белые. Виталий оглядывался по сторонам. Ни одной живой души! Неужели никто не видит, как их уводят отсюда? Нет, в окне у Жилиных он ясно разглядел Вовку. Однако тот сейчас же исчез, хлопнула дверь избы. В этот момент кони тронулись. Веревки натянулись. Пленники пошли по дороге. Справа и слева, впереди и сзади их шли кони. От гулкого их топота вздрагивала земля. Две фигуры из избы Жилиных метнулись к околице. Когда Митрохин миновал околицу, у развалившегося сарая что-то засвистело в воздухе, и бородатый, схватившись за голову, повалился из седла на дорогу. К Митрохину бросились, подняли. Все лицо его было залито кровью из широкой раны, обнажившей скулу и надбровье. Подхорунжий, побледнев, оглядывал окрестность. Многие схватились за оружие, ожидая, что сейчас начнется свалка, - место было удобное для засады, - кое-кто спешился. Урядник наскоро перевязал Митрохина. Он бормотал: - Эк рассадил! Чем же это? Рябой наступил на что-то тяжелое, закопавшееся в пыль. Поднял. Это был кружок печной чугунной конфорки. - Счастлив твой бог, что не насмерть! - сказал он. - Экой штукой черепушку развалить вполне можно. Пленники переглянулись. - Никак Вовка! - шепнул Лебеда. Опомнившись, Митрохин кинулся к сараям, сняв винтовку с плеча. - Убью на месте, истинная икона! Подхорунжий остановил его: - Отставить, Митрохин! - Дак это чо получается... - начал было тот. - А то, что ежели на час еще задержимся тут, - сказал подхорунжий, - так всех, поди, положат... 3 Сумрак опускался на окрестность. Погасли красные блики на небе. Бонивур проводил их взглядом. - Ветер будет завтра. И он подумал о том, что завтра может быть многое, а его уже не будет. Мысль эта плохо умещалась в его мозгу. Лебеда, шедший рядом, придвинулся совсем близко, локоть к локтю, и шепнул: - Ты места эти знаешь? - Знаю... каждый кустик... Лебеда продолжал: - Скоро совсем стемнеет. Можешь веревку перегрызть? Зубы у тебя молодые. И я их тут задержу, буду кидаться в разные стороны. А ты - сразу за этот кустарник... По лощинке к речке выйдешь. - Один не стану! - сказал Виталий. - Не пори горячку! - зашептал старик. - Обоим не уйти. Я со своей веревкой не справлюсь. А один уйдешь - поспешай на подмогу. Лебеда был прав. Стоило испытать все. Пока не использованы все возможности спасения, нельзя сдаваться. Бонивур ожидал темноты. Дальше от села на дороге стал попадаться щебень. С каждым шагом идти становилось все труднее. Миновали сосновую рощу справа. Темные деревья отошли в сторону. Слева донесся звенящий шум воды. Речка в этом месте была совсем близко. Знакомые, тысячу раз хоженные места!.. Здесь вот, на опушке, посреди которой возвышалась старая береза, молодежь жгла костры и прыгала через них. И он, Виталий, прыгал... И ожила в его памяти картина. Ребята шевелят костры палками, чтобы огонь горел ярче, чтобы еще веселее рвался вверх, чтобы труднее было прыгать. Нужно хорошо разбежаться... потом оттолкнуться обеими ногами от земли, с силой выбросить руки вперед... Ринуться через пламень, обдающий лицо палящим жаром, и перелететь через него. А потом толчок о землю... Платье дымится, и пекло костра оказывается сзади, а прямо перед тобой - смеющиеся лица девушек и парней... - Виталий... начинай, родной, - шепнул Лебеда. Бонивур схватил зубами веревку. Кони шли неровно - то быстрее, то тише, - веревка дергалась. Виталий стал перетирать ее зубами. Но веревка намокла, стала скользкой и поминутно вырывалась. Скоро Виталий почувствовал, что во рту у него стало солено. "Эх, десны рассадил!" - подумал он. Наконец веревка стала поддаваться. Но тут всадники хлестнули лошадей. Пленным пришлось бежать. Тучи пыли из-под копыт лошадей летели в их лица. Пыль хрустела на зубах. Мелкие камешки, брошенные копытами лошадей, секли лицо. Каждый шаг Бонивуру давался с трудом, камни ранили его обнаженные ноги. Не легче было и Лебеде. Ноги плохо повиновались ему, он спотыкался и однажды упал. Белые остановили лошадей, с бранью подняли его на ноги. Полузадохшийся Лебеда осмотрелся вокруг налитыми кровью глазами. Потом опять они бежали рядом - юноша и старик. Они прижимались плечами, потому что только так могли помочь друг другу. Но все чаще хрипел и всхлипывал Лебеда, не в силах набрать в грудь воздуху. Далекий крик, в котором слышались страх и отчаяние, донесся до всадников. Они повернули головы, прислушиваясь. Бонивур напряг слух. Далекий топот коня услышал он. Потом топот утих. Крик повторился. В этой темноте, неизвестно откуда идущий, не похожий на голос человека, несся он, казалось, из леса, или с сопок, или с неба, на котором мерцали звезды. Пронесся он сначала тихо, потом все громче и громче. И чем сильнее становился он, тем тревожнее звучал. Жалоба, страх, тоска и отчаяние слышались в нем. Он достиг высокой точки и погас. Все стихло. Белые сдержали коней. Обеспокоенные этим криком, они озирались по сторонам. - Волк, - сказал Митрохин. - Это непохороненный покойник себе место просит, - сказал рябой суеверно и перекрестился. Урядник презрительно сплюнул: - Эх вы, крестолобы... Филин это кричит. Он ужасти как пугает ночью людей. Бонивур подумал о том же. Если бы знал он, что это за крик! Это плакала над трупом дочери мать Настеньки, думая, что никто не видит и не слышит ее горя. Холодным звездам в вышине поверяла она всю неизбывную материнскую боль. Не знал Виталий, что Настенька уже застыла, что возьмут ее скоро люди, положат в сосновый ящик и предадут земле. Видел он ее живой, веселой, радостной, светлой и чистой, какой осталась она для Бонивура на короткий миг его жизни. 4 ...То рысью, то шагом ехали всадники. Задыхались, готовые упасть, и вновь переводили дух пленники. А дорога тянулась впереди нескончаемой серой лентой, прихотливо изгибаясь и выпрямляясь. Спереди набегали все новые и новые сосны, холмы, пригорки и кустарники. Дальние сопки забегали вперед, ближние ряд за рядом отступали назад, словно не в силах видеть крестного пути двух измученных людей. Но вот движение замедлилось. Сотня остановилась. Обострившимся слухом человека, которого не покидает надежда, Бонивур уловил топот сзади. И опять затих топот. Большая часть белых на рысях поскакала дальше, а небольшой отряд, из десяти - двенадцати человек, свернул в сторону от дороги. Под ногами зашуршала трава. Какие-то постройки зачернели невдалеке. Насколько позволяла темнота. Виталий разглядел дом, сарай, что-то похожее на навес и конный станок. Видимо, это был хутор. Казаки спешились. Веревки, тянувшие пленных, ослабели. Лебеда сразу опустился на землю, сипло, прерывисто дыша. Подошли белые и приказали встать. Бонивур поднялся. Двое белых взяли старика за руки и за ноги и отнесли под навес. Затем пленников прикрутили к стойкам. Задели больную руку Лебеды. Старик охнул и что-то пробормотал. Когда каратели отошли, Бонивур стал вглядываться. Лебеда весь обмяк. Колени его согнулись, голова бессильно опустилась на грудь. Бонивур встревоженно сказал: - Дедушка... а дедушка! Из-за навеса вывернулся часовой и лениво сказал: - Не разговаривать! Бонивур замолк. Часовой подошел к пленникам. Сплюнул звучно в сторону, пошарил в кармане, достал кисет, набил трубку и закурил. Пламя спички осветило его лицо - круглое, с редкими белокурыми усиками. Это был тот белоказак, которого обделил урядник. Он постоял, оглянулся на шум, послышавшийся из дома, в котором зажгли свет, почесался и сказал: - Ну, вот и ночь прошла... Чудно! На него гнетуще действовало тяжелое дыхание арестованных, только нарушавшее тишину под навесом. Часовой наклонился к Лебеде, всмотрелся. - Живой, - сказал он, видимо, только затем, чтобы избавиться от тишины. Подошел к Бонивуру и, попыхивая трубкой, стал рассматривать его. Немигающий взгляд Бонивура потревожил часового, он отступил на шаг. - Чего смотришь? Вот как тресну по буркалам-то... - И отошел в сторону. Его томило вынужденное безделье и ожидание. Он прошелся несколько раз перед навесом и заметил, обращаясь к Бонивуру: - Ты молодой, а он старый... А умрете вы в одно время... Чудно! - Тут он не то кашлянул, задохнувшись дымом, не то засмеялся. - Молчишь? Ну молчи! Что-то неясно тревожило часового. Может быть, близость смерти?.. Или он просто боялся темноты? Молчать он не мог. Он опять сказал: - У меня красные Саньку убили, брата... А сегодня вас обоих убьют. Так и идет... - После паузы он добавил, раздражаясь от воспоминания: - За такого казака, как Санька, ваших надо десятерых угробить, а то и поболе... У вас таких казаков нет!.. Али тоже есть? Нынче ваш один старик здорово, леший, дрался. Скольких положил, а потом о каменюгу ударился и голову размозжил. Поди, тоже казак! Ноги кривые. Мужество Колодяжного поразило часового. Потом он усомнился, не слишком ли хорошо отозвался о Колодяжном, и сказал неуверенно: - А может, не казак... Рази настоящий казак пойдет к вам? Голытьба - та идет. Оно, правда, и у меня имущества небогато, но мы в родстве со станичным... Вот войну прикончим, земли прирежут за добрую службу... тогда лучше будет... Али не скоро еще война-то кончится? Не знаешь? - Он замигал, ожидая от пленника ответа, потом добавил: - Не знаешь. И никто не знает. Часовой зевнул и перекрестил рот. Потом спросил: - Жив? Эй ты, красный, еще от страха не помер? - Раскурил погасшую трубку, посветил спичкой над головой и, увидя, что Бонивур по-прежнему смотрит в темноту, устремив взор на редкие звезды, мерцавшие в вышине, сказал: - Жив. Какая-то мысль пришла ему в голову. Он, кряхтя, стащил со старика ичиги. - Сгодятся! - и сунул их в угол. Из дома стали выходить люди. В освещенном четырехугольнике двери их фигуры появлялись четкими силуэтами и пропадали в темноте, когда люди сходили с крыльца. Часовой отошел от Бонивура, бросив напоследок: - Казнить вас будут... Ротмистр у нас карахтерный человек. Он вытянул руки по швам, узнав подходившего Караева. За спиной Караева вышагивал Суэцугу. Ротмистр сказал часовому: - Дурак... не мог догадаться огня разжечь! - И обернулся к сопровождающим: - А ну, насчет костра, живо! Суэцугу раскрыл портсигар и предложил ротмистру папиросу. Они закурили. Суэцугу, аккуратно подстелив плащ, сел на колоду в углу навеса. Трое белых кинулись за дровами. Скоро они вернулись с охапками досок, щепы, кольев. Часовой клинком нащипал лучины и стал устраивать костер, пыхтя от старания. Кто-то принес сена. Часовой сунул его в середину щепы и зажег. Пламя спички перекинулось на сухую траву, разбежалось по стебелькам, пожирая их и пробираясь все глубже. Густой дым повалил клубами. Часовой закашлялся, наклонился над огнем и стал раздувать его. Пламя взыграло и накинулось на щепу. Затрещало топливо. 5 Колеблющийся свет костра озарил навес. Пляшущие тени заиграли на лице привязанного Бонивура. Он закрыл глаза, ослепленный светом. Костер погасил звезды, на которые он смотрел. Небо погрузилось во мрак. Казаки столпились возле костра, протягивая к огню руки, больше по привычке, чем по нужде: ночь была тихая и теплая. Бонивур открыл глаза и посмотрел на врагов. Большинство были люди пожилые - лет сорока, сорока пяти. Только трое моложе других. Все они показались Бонивуру чем-то похожими друг на друга. Лица их были красны. Видно, выпили для храбрости. Бонивур сообразил по равнодушию, с которым они держались, что предстоящее им привычно, что эти люди - приближенные ротмистра. Караев кивнул головой на Лебеду: отвязать! Бонивур с болью подумал, что не ушел Лебеда от пытки и не легкой, тихой смертью умрет он, а в муках. Крепок был партизан! Жизнь сидела в нем прочно, но лучше бы умереть ему от ран... Лебеда открыл глаза, увидел белых и стал искать Бонивура. Улыбнулся ему потихоньку, словно не было тут никого, кроме своих. Но, ободряя друга, сам он был устрашающе бледен, не Лебеда, а его тень. Он опустился на землю. - Вставай, вставай! Нечего, - сказал рябой и толкнул его. Лебеда ответил: - Чего стоять... Настоялся уже. - Отлежишься в могиле, - оборвал его рябой. - Встань перед господином ротмистром. Лебеда с ног до головы осмотрел Караева. Тот молчал, только розовая кожа его лица медленно багровела. Тем же спокойным, тихим голосом партизан сказал: - Не велик барин, чтобы стоять перед ним. Караев подошел к Лебеде: - Коммунист? - А то как же! - с гордостью ответил старик. - Все хорошие люди в коммунистах. Караев криво улыбнулся. - Ну, хороший человек, не скажешь ли ты: была у вашего отряда связь с Владивостоком? Кого из делегатов съезда знаешь? - Как не быть! - сказал Лебеда. - У нас это дело хорошо поставлено. Как связи не быть? Вот как попрут вас из Владивостока, тогда узнаешь, какая у нас связь была... А насчет съезда не слыхал ничего! - Расскажи нам все, что ты знаешь о связи с Владивостоком - явки, людей. - А что мне за это будет? - заинтересованно прищурился Лебеда. Караев ответил: - Отпустим под честное слово, что ты не вернешься к красным. - Ишь ты... - раздумчиво протянул Лебеда и обратился к Бонивуру, тревожно смотревшему на эту сцену. Всем существом своим Бонивур понял, что Лебеда сознательно принимает на себя первый удар, чтобы показать юноше, как надо держать себя с врагами. - Смотри, смотри, как он зубы-то оскалил, волк, одно слово, а притворяется человеком... Нет, ваше благородие, не выйдет! - прищурился он на Караева. Палачи окружили старика. Ротмистр ударил Лебеду. Старик не удержался на ногах и отлетел на стоящих сзади. Там приняли его на кулаки и стали кидать по кругу, словно мяч. Ему не давали упасть. Руки его были связаны, он не мог защищаться. Удары сыпались на него со всех сторон. Он вертелся волчком. На каждый удар он отвечал словами: "Не выйдет!" И эти слова еще пуще разъяряли белых. Они изощрялись в ударах, чтобы заставить Лебеду замолчать, отступить... Суэцугу внимательно следил за происходящим. Бонивур смотрел, мучительно содрогаясь от каждого удара. Холодная испарина выступила у него на лбу. Он закрыл глаза. Но глухие удары и затихающее "не выйдет", которое Лебеда все твердил, заставляли Бонивура смотреть. Ему хотелось кричать, но он сдерживал себя. Лицо старика стало неузнаваемым. Один глаз запух, рассеченные губы раздулись. Старик взглянул на него, и Бонивур успел прочесть в этом взгляде непобедимое мужество. Лебеда попытался даже улыбнуться ему - или это только показалось? Наконец Лебеда кулем свалился на землю. Караев наклонился над ним: - Будешь говорить? Старый партизан с трудом открыл черные щелки запухших глаз, взглянул на Караева, попытался плюнуть, но губы не повиновались ему. Он отрицательно покачал головой. - Будешь! - со злобной уверенностью сказал Караев. Голые старческие ноги лежали на холодной земле, и Лебеда зябко поводил пальцами. Суэцугу из своего уголка проговорил, поглядывая на голые ступни Лебеды: - Папаша холодно есть... Надо немножко греть. - Будешь! - твердил Караев. Он наклонился над костром; тугая его шея побагровела, он бешено рванул воротник рукой и распахнул сразу, оборвав пуговицы. Схватил пылающую головню и обернулся к партизану. - Будешь! - прошипел он. - Врешь, старик, будешь!.. - Он приложил головню к пяткам пленника. Лебеда охнул и дернулся. - Дедка, дедка! - зашептал Бонивур, и слезы заструились из его глаз. Караев злорадно следил за гримасой боли, исказившей лицо Лебеды. - Что, припекает?! Я же сказал, что ты будешь говорить! Будешь! И вдруг Лебеда ясно сказал: - Буду! Буду говорить, катюга!.. И не только я буду говорить... Многие будут говорить. Тыщи народов будут говорить! Все припомнят вам... как зверей, будут вас истреблять... и духу вашего на земле не оставят... - Ах ты! - изумленно отступил в сторону ротмистр. - И весь род ваш истребят по десятое колено! - кричал Лебеда. - Недолго уж вам издеваться над народом. И никто вам не поможет! И родины не будет у вас, и друзей не будет... В собственном дерьме утонете. Земля не примет вас! - крикнул он громко и замолк, словно этот крик унес остатки сил. Ротмистр вынул револьвер, взвел курок, но Суэцугу предупредил: - Старик надо отдыхать немножко. Караев брезгливо вытер руки платком и отошел от Лебеды, тяжело дыша. Он направился к Бонивуру. Окружив Виталия плотной, разгоряченной толпой, переговариваясь вполголоса, каратели задымили папиросами. Караев тоже закурил, резко щелкнув крышкой серебряного портсигара. Он сел на стул, услужливо придвинутый рябым. Сосредоточенно выпустил изо рта несколько колец дыма, смахнул их рукой. Вынул из кармана гимнастерки гребенку, причесал растрепавшиеся волосы, положил гребенку в карман и сказал Бонивуру, который исподлобья следил за всеми движениями ротмистра: - Ну-с, молодой человек, надеюсь, что мы с вами сговоримся... Вы человек образованный, интеллигентный. Вы, надеюсь, поймете, что не обязательно превращаться в котлету... Подумайте над этим. Я задам вам несколько вопросов, вы на них ответите, и затем мы расстаемся. Вы меня поняли? Я спрашиваю - вы отвечаете, и затем расстаемся. Мы незнакомы. И никто не узнает, что эти сведения сообщили вы... Есть у вас владивостокские явки? Я жду, - подчеркнул он. - Я ничего не скажу! - ответил Бонивур. - И среди нас вы не найдете предателей. - Однако же этот фельдшер, как его... Кузнецов, кажется, выдал вас? - едко сказал ротмистр. - Он случайный человек, - поднял Бонивур голову. - И он не избегнет справедливого суда. - Чьего суда? - поднял брови Караев. - Понятия о справедливости бывают весьма относительны. - Высшей справедливостью в нашем понятии, - отозвался Бонивур, - будет окончательное истребление подобных вам, забывших честь и совесть, продающих родину иноземцам. - Ого, как ты заговорил! - протянул Караев, и красные пятна пошли по его лицу. Он крикнул рябому казаку: - Иванцов! Рябой подошел и глянул на Виталия. Нахмурил брови, словно что-то припоминая. Недобрая ухмылка растянула его рот, обнажив желтые от курева клыки. Сжав зубы, заиграл желваками. Лицо его потемнело. - Ага! С увиданьицем! - процедил он, будто про себя, и глаза его вспыхнули: он узнал Виталия. 6 Рябой бил молча, тяжело дыша, сосредоточенно и методически. Выждав, ротмистр сделал знак. Рябой отступил: - Говорить будете? - Я ничего не скажу, - глухо ответил Бонивур. - Даже если от вашего слова будет зависеть жизнь товарища? Виталий содрогнулся от этих слов. По знаку Караева казаки подняли Лебеду и стали выламывать ему руки. Лебеда крепился. Сжал челюсти так, что на скулах буграми вздувались желваки. Шея покрылась тугими синими жилами. Он слышал последние слова Караева и старался ни одним звуком не выдать боли, чтобы не подвергать Бонивура искушению. Но когда треснула кость на раненой руке, он глухо замычал от боли, рванулся в сторону, потащил на себя палачей, заметался, стараясь вывернуться. Гудела земля от топота ног. Ругательства, хриплое дыхание белых и стоны Лебеды наполняли полумрак навеса. И тогда жгучими, мужскими слезами заплакал Бонивур, видя, как ломают Лебеду палачи. Вырваться бы, налететь на белых! Раскидать их, взять бы Лебеду и утишить его страшную боль! Но не рвется веревка и не падает на землю. Связаны руки, и все глубже впивается веревка в тело. Караев смотрел на Бонивура, и ноздри его раздувались. Вынул из кармана флакон, намочил платок, глубоко вдохнул запах духов. - Ну, будете говорить? - тихо спросил он. - Одно ваше слово, назовите явки - и мы оставим старика в покое... Ну?! Бонивур собрал кровь, наполнявшую его рот, и плюнул в ротмистра. Караев отскочил. - Ах, вот как! Ну, попробуем по-другому. Палачи оставили Лебеду и бросились к Бонивуру. Ротмистр приказал устроить дыбу. Ноги Бонивура привязали к столбу, через стропила перекинули длинную веревку и зацепили его связанные руки. Потянули за веревку. В плечи Бонивура ударила резкая, горячая боль. Бонивур закатил глаза. Ему плеснули в лицо водой. Он пришел в чувство. Воспаленными глазами уставился Караев на Бонивура. - Будешь говорить? Виталий отрицательно мотнул головой. Пытка продолжалась... Но юноша молчал. Он уже не походил на человека. Лебеда закрывал глаза, чтобы не видеть, а Бонивур, казалось, смотрел на него остановившимся взором. Наконец измученный старик крикнул: - Да перестаньте же!.. Христом-богом молю! - Скажешь? - обернулся к Лебеде ротмистр, часто мигая. И тогда Виталий хрипло, превозмогая невыносимую боль, словно на чужом языке, невнятно, с трудом сказал и взглядом погрозил старику: - Не смей... дед... говорить... не смей! Ожесточение обуяло белых. Они пытали его уже только затем, чтобы заставить кричать. Но Бонивур даже не стонал. Столько силы было в этом растоптанном, изломанном теле, что боль не могла победить его. Корчился Лебеда. - Виталя, Виталька... Ох-х... Виталька, родной! - твердил он. ...Ночь подходила к концу. Гасли одна за другой звезды. Чернота ночи сменилась предрассветной мглой. Отупевшие мучители терзали Бонивура и сами были словно во сне, от которого не могли очнуться. Даже огонь не заставил юношу закричать. Выпустили палачи головни из рук. Упали они на землю, дымясь и тлея. И тогда Караев вынул клинок. Он вырезал на груди Бонивура, там, где все еще билось сердце комсомольца, пятиконечную звезду. Втягивая голову в плечи, Бонивур извивался от дикой боли. Но когда сошлись последние окровавленные линии, образовав звезду, он выпрямился, поняв, какой знак положили на его тело. Прощаясь с жизнью, со всем, чего не видели уже его глаза, с теми, кого не встретит он больше, с Настенькой, с товарищами, со всем лучшим, что было у него в жизни, со всеми надеждами и с самой жизнью, он крикнул: - Да здравствует коммунизм! В страхе застыли палачи. И, не зная, что еще сделать, но видя, что юноша не побежден, кинулся к нему Караев, взмахнул саблей... Вспыхнул напоследок костер и погас. Страшась содеянного, не глядя друг на друга, белые ушли из-под навеса, и шаги их затихли. Караев спиной попятился к выходу, дрожа всем телом. Суэцугу пугливо посмотрел на Лебеду и выстрелил в него. С револьвером в руке вышел японец, озираясь на навес, словно тот, кто оставался там, мог догнать его и схватить. Наткнулся на что-то, повернулся и бегом бросился к сараю, откуда доносились хруст травы и звякание уздечек: там стояли оседланные лошади. Караев вскочил в седло, ударил коня шпорами так, что тот взвился, и, резко повернув, погнал его к Раздольному. Клочья травы и земли летели от копыт. Вслед за Караевым помчались Суэцугу и белоказаки. ...С низин полз белый туман, путаясь в траве. Седые клочья его тянулись вдоль построек, закрывая их; они вошли под навес, прикрыли стойки и лежавшего Лебеду, укутали босые ноги Бонивура, поднялись выше и скрыли все: будто и не было на свете ни хутора, и ни того, что произошло здесь... Глава двадцать девятая ИДУЩИЕ ВПЕРЕД 1 Хмурое утро вставало над селом. Мишка проснулся, едва тусклый свет глянул через дерюжку, которой было завешено окно. Отец сидел за столом перед кринкой с молоком и медленно ел. Мать, прислонясь к косяку окна, смотрела на отца. Мишка свесил ноги с печи. Из-за околицы донесся женский крик. Мать побледнела и прислушалась. Отец через дерюжку посмотрел в окно. - Наши, кажись! - молвил он, схватил со стены телогрейку и выбежал на улицу. Мать накинула на плечи полушалок и бросилась вслед. Изба опустела. Мишка шмыгнул носом, слез с печи и подобрался к окну. Сунув голову под дерюжку, он прильнул к стеклу, приплюснув нос. К околице, обгоняя друг друга, бежали мужики и бабы. От околицы шла толпа. Впереди - конный с красным флагом, а за ним - партизаны с винтовками, с лошадьми в поводу. Партизаны что-то несли. Мишка прижался к стеклу плотнее. Поискал среди партизан Бонивура и не нашел. Зато он увидел Вовку. Маленький Верхотуров шел рядом с Топорковым, опустив руки, будто плети. Перевязанная его голова, изуродованное опухолью лицо делали его неузнаваемым. Если бы не знакомая рубаха в голубой горошек, подпоясанная наборным ремешком, да полосатые тиковые штаны, Мишка не распознал бы деревенского заводилу. Толпа направилась к школе. Партизаны положили свою ношу. Народ сгрудился вокруг. Командир отряда взошел на крыльцо и заговорил. Мишка слез с подоконника. Надел на босу ногу худые отцовские ичиги и, не закрыв за собой дверь, выбежал на улицу. Крестьяне и партизаны стояли тесно. Мишка попытался пробраться внутрь круга. Наткнулся на знакомые стоптанные, с сыромятной подвязкой ичиги. Поднял вверх голову и увидел рыжеватую бороду отца. Мишка потянул его за полу. Отец нагнулся к нему, и, не удивившись тому, что сын здесь, поднял его на руки. Говорил командир так, будто каждое слово давалось ему с болью. У крестьян были строгие, окаменевшие лица. Женщины плакали, закрываясь платками. Мальчуган хотел спросить, почему они плачут, но побоялся. На сентябрьском ветру он продрог. Отец подозвал мать, передал ей Мишку и велел идти домой. Вернулся отец в дом не скоро. Молча достал со слег, подвешенных к потолку, несколько высохших досок, которые берег для поделки ульев, порезал их, обстругал и принялся сколачивать гроб. Мать прижала сына к себе и фартуком вытерла слезы. - Такой молодой!.. - сказала она. - А что им молодость? И грудных не помилуют! - ответил отец. Глядя на его работу, мать вполголоса вспоминала: - На живом теле звезду вырезали... Нелюди! - Кто, мама? - спросил Мишка. - Ты не слушай, сынок! - спохватилась мать. - А гроб кому? - Одному дяде... партизану Бонивуру... Убили его белые... - За что убили? - раскрыл Мишка глаза. - Не поймешь, - сказал отец. - Сейчас не поймешь. Но Мишка понял, что черноглазый партизан уже не научит сельских ребят новой песне, не устроит состязаний наперегонки, не покажет, какие надо с ружьем приемы делать. Нет Бонивура! Мишке стало тоскливо. Он посмотрел на мать, на отца. И в глазах родителей была та же тоска. Мишка сморщил нос, хотел чихнуть и неожиданно заплакал. Растер грязным кулаком слезы по лицу и, видя, что мать и отец задумались, тихо вышел из избы. Ребята толкались на улице. Увидав, что в штаб потянулись сельчане, ребята пошли туда же. У крыльца стоял караул. Красный флаг, подвешенный у входа, был перетянут черной лентой. Часовые не двигались, не шевелились, они словно застыли, глядя прямо перед собой. Люди входили и выходили, а часовые стояли, словно каменные. Поднялись на крыльцо и ребята. Комната была украшена зеленью. Перекрещенные еловые ветки были прибиты в простенках и над дверями. Ветки же покрывали и пол зеленым ковром. Посредине комнаты стояли два стола, а на них покоился гроб. Был накрыт он партизанским знаменем. Потемневший от ветров и копоти красный шелк мягкими складками свисал на пол. Белый с незабудками платочек был накинут на лицо Бонивура, платочек, который Нина вынула из своего вещевого мешка. 2 И Вовка Верхотуров был тут. Он не сводил глаз с гроба Бонивура. Через знамя и через платочек, накинутый на лицо комсомольца, он видел Виталия таким, каким застал его, когда с группой партизан прискакал из Ивановки. В полуверсте от белых следовал он, когда те волочили пленников на расправу. Не помня себя, нахлестывал коня, мчась за подмогой. И мчались с ним вместе и земля, и небо, и кусты по обочинам дороги. Так летел маленький Верхотуров, что и до сих пор чудилась ему эта бешеная скачка. Не успела помощь! И стоял Вовка, глядя на гроб, и не верил, что все события вчерашнего дня случились на самом деле, и раздвоились чувства его, и тому, что Бонивур мертв, не мог он поверить. Заметив Верхотурова, Мишка шепнул ему: - Вовка! - Но тот не слыхал. Мишка позвал вторично. Вовка посмотрел на Басаргина, будто на пустое место, и Мишка не осмелился окликнуть Вовку еще раз. Ребята долго смотрели на гроб и пытались представить себе лицо Бонивура. Так для них и остался он черноглазым, вихрастым, веселым и живым. Партизанский караул стоял у тела Бонивура Алеша Пужняк и командир отряда вытянулись у гроба. Топорков, отдав воинскую почесть Виталию, отошел и шепнул что-то Вовке Верхотурову. До сих пор стоявший в неподвижности Вовка встрепенулся и вспыхнул. Дали Вовке ружье. Он встал на место Топоркова. Мальчишеская радость овладела им, когда настоящая винтовка оказалась в его руках. Лицо Вовки залилось краской. Он взглянул на Алешу и стал навытяжку. Кончик штыка блестел, как звездочка. Винтовка была тяжелая и холодная. Как солдат стоял Вовка. "Эх-х! Виталя посмотрел бы сейчас!" И тотчас же подумал Вовка, что Виталий уже ничего не увидит и не услышит. Не мог совладать с собой Вовка. И по щекам его покатились слезы. Алеша Пужняк метнул на Вовку быстрый взгляд, и у партизана покраснели веки, словно нажег их ветер... Толпились у входа крестьяне и партизаны. Курили, молчали, - время слов еще не пришло... 3 Неотступная тревога за Настеньку терзала сердце Марьи Верхотуровой: что сталось с Настенькой? И остальные девчата в этот вечер все глаза проглядели, высматривая, не покажется ли где-нибудь она, хотя бы под штыками... Уже стемнело, когда белые покидали село, - в сумерках трудно было распознать кого-нибудь в сумятице возле штаба... Кто знает, на что надеялись подруги, когда кинулись в штаб после ухода карателей, но встретили их пустые, захламленные окурками да рваной бумагой комнаты с раскрытыми дверями, - Настеньки здесь не было... - Увели, гады! - сказала Марья, жалобно оглядывая товарок. ...На рассвете опять собрались девчата вместе, раздумывая, что теперь делать. А тут один парнишка, который был с Вовкой, когда тот из-за сарая следил, по какой дороге поскачут караевцы, стал клясться, что белые увели с собой только Бонивура и еще одного партизана, а кого именно - он не разглядел, и что Настеньки с ними не было. "Ну что, глаз у меня нету, что ли?" - заверял он. Подошла к девчатам мать Марьи и Степаниды, поглядела на дочерей. - Надо бы поискать, девочки! - тревожно сказала она, и от этих слов всем стало не по себе. Ксюшка поднялась, но Марья замахала на нее руками. - Сиди уж, Ксеньюшка! Мы сами... Пошли, Степа! - взяла она сестру за руку. Стали девушки спрашивать, не видал ли кто-нибудь Наседкиных. Спросили в одном дворе, в другом... Тревога охватила их. Из хат выскакивали девушки и женщины, объятые одной мыслью, переглядывались - видно, несчастье не ходит в одиночку!.. Стали искать мать и дочь окрест села. Кто-то припомнил, что будто с выгона слышался ночью не то крик, не то плач. Готовые к худшему, разделились на две группы и стали обходить выгон, осматривая каждый куст и ямку. Издалека Марья приметила что-то темное возле сосен. Закусив кончик головного платка и подбирая юбку, бросилась она к соснам. Остальные побежали за ней, подзывая друг друга... И вот увидели они: лежит со сложенными руками Настенька на траве, еще не пожелтевшей здесь, оттого что ветви сосен прикрывали траву от палящих лучей солнца, а возле Настеньки в горестной позе, сама словно неживая, сидит мать... Ветер треплет волосы Настеньки, то и дело закрывая ей лоб и лицо. Мать тихонько отстраняет волосы, чтобы не мешали они смотреть на дочь. - Остаповна! - позвала Верхотуриха. Мать не услышала ее. Плача и причитая, кинулась Верхотуриха на шею Настиной матери, чтобы принять на себя часть горького ее горя. Тогда поняла Остаповна, что уже не одна она возле Настеньки, и обвела взором толпу. Глаза ее, обметанные темными кругами, потускнели и глубоко запали. Неизбывная тоска написана на ее лице. Слез уже не было, все их выплакала мать за эту ночь... - Нема у меня дочки! - тихо сказала она и погладила Верхотуриху по плечу, словно ее надо было утешать. - Нема! - Бог дал - бог и взял, Остаповна! - сказала Верхотуриха. - Бог? - спросила мать, и недобрая усмешка искривила ее губы. Вздохнули девушки в толпе, насупились мужчины, дрогнули и потупили глаза, - что могли они сказать матери? ...Подняли партизаны Настеньку на носилки, сложенные из винтовок, точно была она солдатом и погибла в бою. Несли тихо, ступая след в след. Сбоку шла мать, едва касаясь земли, и смертной мукой светились ее сухие глаза, и тихо говорила она что-то, слышное только одной Настеньке, и поправляла волосы на лбу дочери, когда ветер раздувал их... Поддерживала ее старая Верхотурова под руку и чувствовала, что мать не понимает, кто идет рядом с ней. - Остаповна! Остаповна! - окликала она, но мать не слышала ее. Шли партизаны, несли мертвую девушку, и клубились над их головами облака, несясь тесной толпой в ту же сторону, куда шли люди. Клубились облака и кипели, будто что-то рвалось в небе, металось и искало выхода. Потемнело, осунулось лицо матери. Словно каменной стала она. Верхотуриха тронула ее за рукав и сказала: - Остаповна! Почитать бы над Настенькой псалтырь. Мать повернулась и непонимающе глянула на старуху. Та повторила. Мать тихо качнула головой. - Не надо! - жестко сказала она и опять замолчала и замкнулась в своем горе, где, кроме Настеньки, не было никого. ...Лишь когда комья земли глухо стукнули о крышку гроба, забилась мать, словно птица, застигнутая грозой. Бережно ее взяли женщины и уговаривали. А потом она точно сломалась, утихла, и глаза ее померкли. Увели мать домой. Яркий румянец появился на ее щеках. Сухонькое тело затряслось и забилось. Куда-то порывалась мать, извивалась и боролась с кем-то. Бредила, и из несвязных слов поняли испуганные женщины, что вступила она в единоборство с богом. Всю ночь мать проборолась с ним и, должно быть, одолела, потому что под утро радостная улыбка тронула ее губы. Она громко сказала Настеньке: "Иду, иду!" - и ушла. Женщины положили на ее веки медные пятаки и зажженную свечу вложили в скрещенные на груди руки. За околицей, у берез, на пригорке, выросли могильные холмики. Две красные звезды, сделанные Алешей Пужняком, возвысились над холмами, видные издалека. Прогремели выстрелы, которыми партизаны отдали воинскую почесть товарищам. Долго перекликались сопки, разбуженные залпом; долго эхо повторяло салют. Когда ушли все, к могилам подошла Нина. Она стояла, не вытирая слез, струившихся непрерывно, и глядя на красные звезды и высокий березовый крест, выросший на пригорке. Потом опустилась на землю и обняла руками голову... Только утром вернулась она в деревню. 4 Вспомнил Мишка про звездочку, которую сорвала с его картуза мать, стал шарить в полыни. Вовка Верхотуров, не находя себе места, бродил по селу. Увидел Мишку, спросил, что он ищет. Мишка сказал. Вовка молча принялся ему помогать. Долго лазили ребята по траве, ползали на коленях, раздирая полынь и репейник руками, шаря по земле. Принимались искать несколько раз, но только устали и перепачкались, ничего не найдя. - Где же твоя звезда, Мишка? Постояли ребята, посмотрели вокруг. Опять алел над штабом красный флаг. Солнце палило землю. Проносились мимо ребят золотые паутинки. Мишка посмотрел на Верхотурова. - Ты теперь в партизаны пойдешь? - спросил он. Вовка ответил не сразу. - Не берут. Говорят, маленький! - сказал он, насупясь. Но ничего... я вырасту! - И я тоже. - Ты еще не скоро, Мишка! - обнял его Верхотуров. - Вырасту! - упрямо сказал Мишка. ...Они пошли по улице. У избы Жилиных их внимание привлек тоненький свистящий звук. Ребята заглянули во двор. Старик Жилин, согнувшись над шлифовым точилом, правил саблю. Молча стоял возле него Алеша Пужняк. Жилин отнял саблю от точила, попробовал пальцем. - Однако хороша, Алеша? - спросил он партизана. Алеша принял саблю, тоже попробовал пальцем. Осмотрелся вокруг. Подошел к топольку в полторы руки толщиной. Оглянулся на старика. - Не пожалеешь? - Давай! - сказал старик. - Уж коли я наточил... - он не закончил фразу, а только поднял одну бровь, как бы говоря: "Не сомневайся!" Крепкой смуглой рукой взмахнул Алеша. Сабля рассекла воздух. Тополек вздрогнул, но по-прежнему стоял. Мишка жалостливо охнул. - Мимо! Но Алеша сказал с восхищением: - Хороша! Деревцо, постояв секунду, повалилось на сторону, печально прошумев листвою. Точно слезы, выступил на срезе сладкий сок. Кинулись ребята смотреть. Жилин тоже подошел к топольку, придирчиво приглядываясь. - Ты, однако, мастер! - сказал он одобрительно. Какие-то искорки промелькнули в его взоре. Он разгладил бороду тыльной стороной ладони. Потом, чего-то смущаясь, взял у Алеши саблю. Переложив ее из руки в руку, поплевал слегка на ладонь, огляделся. Присмотрел и себе тополек. Примерился, прежде времени крякая потихоньку в предвкушении удара. Размахнулся с силой, отчего в его старой груди что-то гулко хакнуло, и ударил по топольку. Чуть зазвенела нежным голосом сабля, и упал тополек в ноги Жилину. Алеша изумленно качнул головой. Ребята разинули от удивления рты. А Жилин сказал: - Хороша! В окно увидела старуха Жилина, что мужики рубят в саду деревья, выскочила на крыльцо и приготовилась было накричать на "чоловика", но только и хватило у нее силы укоризненно прошамкать: - О-то! Ото дурный, хиба ж ты з глузду зъихав, що садочек рушишь? Но Жилин и не посмотрел на жену, задумавшись о чем-то, пошевеливая клинок. Алеша ревниво отобрал саблю. Потрогал лезвие пальцем... Вовка посмотрел на Алешу. - Вострая? - спросил он. Вместо ответа Пужняк взмахнул саблей наперекрест, сверкающие восьмерки окружили его с обеих сторон. - Эх-х! - сказал он жестко. - За Виталю у нас завтра счет пойдет! - Вложил саблю в ножны, не глядя, словно сама она прыгнула туда, лязгнув эфесом. Он попрощался с Жилиным и обернулся к ребятам. - Ну, бывайте здоровеньки! Кланяйся отцу, Вовка, скажи: и за него с белыми посчитаемся! С завистью и обожанием посмотрели ребята на Алешу. А он, статный, сильный, ушел в штаб. Жилин долго что-то бормотал себе под нос, шевеля усами, гладил бороду, потом направился домой. - Жинка! - позвал он голосом, который показывал, что хозяин в хате он, старик Жилин, и никто больше. Старуха откликнулась. - Где мой бебут, старая? - спросил он. - Що тоби треба вид мене? Якого тоби ще бебута? - ворчливо сказала жена и, говоря, что и знать не знает она, что это такое, притащила из сеней кривой артиллерийский тесак, привезенный стариком с русско-японской... Тесак был зазубрен, видать, много домашней работы переделал он с тех пор, как канонир возвратился домой с войны. Жилин насупил брови. - Ото ж! Що ты с оружием зробила, стара? - А ты не знав? Та на що вин тебе снадобился? Жилин знал, что на вопросы жинки лучше не отвечать, так как им конца не будет, вышел во двор и начал точить тесак. Эфес тесака сохранился, даже медные "пуговки" на нем имелись. И когда старик потер их покрепче сначала корявой рукой, а потом подолом рубахи, "пуговицы" заблестели. С тревогой смотрела жинка на мужа. А он отточил тесак, заткнул его за пояс, накинул на плечи ватник и пошел к штабу. Заподозрив неладное, старуха сморщилась, глаза ее заслезились, но сказать старику она ничего не посмела. 5 Сколько было силы в Лебеде, и сам он не знал, и никто не мог подумать, что столько силы может быть в человеке. С хутора привезли его живым. Лебеда не открывал глаз, не стонал. Чуть слышно билось его сердце. Положили партизана у Верхотуровых. Перевязали раны. Чуть всего с головы до ног не забинтовали, так изранен и избит был Лебеда. Долго не приходил он в сознание. Догадались топленым молоком с салом попоить раненого. Голову, избитую, заплывшую кровоподтеками, подняли, зубы разжали и поили с ложечки. Бормотал Верхотуров, стоя у кровати: - Коли попьет, жив будет... Не примет душа божьего дара - так в темную и отойдет. Выпил Лебеда все, что дали ему. Через полчаса проступила кровь на бинтах. Солнце на закат пошло - открыл глаза партизан. И стал смотреть сквозь узкие щелки запухших век. Долго ему чудились семеновские палачи. Потом разглядел он своих. С трудом шевельнул губами, силясь говорить, но голоса не хватало ему. Медленно двигал он глазами, оглядывая собравшихся. А у постели его были Топорков, Нина, Алеша Пужняк, Чекерда и другие. Весть о том, что Лебеда очнулся, облетела отряд. Тесно стало в горенке. Жались друг к другу и ждали, томясь, что скажет Лебеда, словно с того света пришедший! Но слова не шли из горла Лебеды, а сказать что-то он хотел, до того хотел, что даже кончики пальцев его трепетали. - Водочки бы ему сейчас, - сказал Чекерда. - Ты с ума сошел! - взглянула на него Нина. - Не водочки, а вина бы ему виноградного... да где его возьмешь? Верхотуров переступил с ноги на ногу. - Никак у старухи была сладенькая, красная. Принесли кагор. Влили в рот Лебеде с ложечки четверть стакана. Через несколько минут у него будто силы прибавилось. Наклонился над ним Топорков: - Отец! Слышишь меня? Мигнул Лебеда глазами, а потом тихо-тихо молвил: - Говорить хочу! Пусть народ слушает. - Все здесь, отец! - сказал Топорков. Медленно, останавливаясь после каждого слова, рассказывал Лебеда о том, что произошло на хуторе. Тягостная тишина стояла в комнате. На человеческую речь не похож был рассказ умирающего Лебеды. Точно капли воды, потихоньку текли его слова, унося остатки жизни. И многим казалось, не быль, а тяжелый сон рассказывает Лебеда. Но больше слов говорило лицо Лебеды: кровь, запекшаяся на губах, разорванные ноздри, багровые пятна на лбу, опаленные брови и многое, что скрывали бинты, но что угадывалось под ними. Временами терял он сознание. Очнувшись, продолжал. Рассказал о Виталии, о себе... Выпрямился в кровати, превозмогая боль, открыл глаза пошире. Посмотрел на Топоркова. - Не... предали... не... предали... нико... го... - Слышим, отец, слышим! - сказал командир на ухо Лебеде. Лебеда не отводил взора от Топоркова. Сомкнул губы и смотрел пристально в лицо, наклонившееся над ним. Смотрел и Топорков в глаза Лебеде, напрягая слух, ожидая, что скажет партизан. Долго смотрел, пока не понял, что Лебеда отошел уже от своей муки, высказав то, что держало его в жизни, что в долгие двенадцать часов единоборства со смертью помогало ему одержать верх... 6 Пришел старик Жилин к Топоркову. Сидел командир отряда, охватив голову руками. Тело немело, будто налитое свинцовой тяжестью от горя, обуявшего командира, и не мог поднять он головы, пальцем шевельнуть не мог. Вытянулся перед Топорковым старик Жилин, таращил голубые младенческие глаза и держал искривленные старостью и ревматизмом ноги - пятки вместе, носки врозь. И казалось ему, что стоит он, как в бытность канониром, точно молодой дубок... "Голову выше, плечи развернуть, грудь вперед, живот втянуть..." - вспомнил он строевую драгомировскую скороговорку и выпятил грудь, сколько позволяли его шестьдесят лет, что тяжелым грузом легли на его плечи. Долго стоял Жилин. Кабы по другому поводу пришел, не стал бы дожидаться, окликнул бы Топоркова; но с тем, с чем пришел он, по мнению старика, неподходяще было самому начинать. Однако густо откашлялся, чтобы заявить о себе. Поднял голову Топорков. Глазами, в которых еще плескалась глухая боль, посмотрел на старого артиллериста. Увидел его выправку, увидел тесак за поясом, решительность в лице и понял, что пока он сидел, переживая горе, Жилин времени не терял и хотел теперь свою стариковскую жизнь отряду вручить. И Топорков тоже встал. - В поход, что ли, собрался, Арсений Иванович? - спросил он. - Так точно! - ответил старик. Мелькнуло в его голове воспоминание, что солдатские ответы "так точно", "не могу знать", "никак нет" называл в дни службы вороньим граем да собачьим лаем, а тут вдруг в один момент понял, как много ими можно сказать. Только эти два слова сказал Жилин, а Топоркову уж и спрашивать нечего стало. Командир хорошо знал таких деревенских стариков, как Колодяжный, Верхотуров, Жилин. От зари до зари могли они махать литовкой на покосе, обставляя молодых; вершили стога, вздымая жилистыми, сухими руками чуть не копну сена на вилах; по грудь в воде, ледяной да быстрой, управлялись с бреднем; за банчком спирту отламывали в сутки концы в четыре десятка верст; диких лошадей в покорных ягнят обращали, взявши на дыбках двумя пальцами за пылающие ноздри. Георгии да медали за службу в царской армии получали недаром - знали, почем фунт лиха; считались непьющими, да и правда не пили водку; они употребляли ее, но по-своему: накрошив в миску хлеба, заливали его водкой и это месиво хлебали ложкой. Звали их в деревне "лешаками". О чем мог спросить Топорков Жилина? Он посмотрел пристально на старика. - Вершими на Никольск пойдем, Арсений Иванович, - сдюжишь? Жилин засопел. Седые брови его поднялись до половины лба и опустились; он нахмурился. - А то? - отвечал он вопросом на вопрос. - Егор-то Иванович Колодяжный послабже меня в полку считался. - Ну, как знаешь, тебе виднее, Арсений Иванович! Не мне тебя отговаривать... Поздравляю со вступлением в отряд! Скажешь Чекерде, чтобы дали тебе карабин. Видно, в этот день одно было в голове у всех поселян. Не находя себе места после похорон Бонивура и Настеньки, отец Мишки Павло Басаргин ходил по избе, непрерывно думая о чем-то важном. Пристал к нему сын с вопросом: - Тять... а ты пошто не партизан? Отец остановился и диковато посмотрел на Мишку. Никогда такого лица не видал у него сын. Павло свел в одну линию густущие черные брови. Точно не понимая, что сын говорит, уставился на него Павло. Мать тихонько цыкнула на Мишку. - Поди сюда, сынка! Отцу не до тебя. Мишка и сам уже попятился от тяжелого взора отца. Но Павло вдруг помягчел, опустился перед сыном на корточки. - Отчего, говоришь, не партизан? - задумчиво переспросил он и поднял глаза на жену. Маша, чувствуя, что с мужиком что-то творится, с готовностью ответила за него: - Всем нельзя в партизаны, Мишка... Надо ж кому-нибудь и землю пахать. Перед глазами Мишки стояли Алеша, рубящий тополек, Топорков в кожаной куртке, Чекерда с гранатами за поясом. Довод матери показался ему пустым. И, словно подслушав его мысли, отец сказал так же задумчиво, как раньше: - А чего ее пахать-то?.. Пашешь, пашешь, а для кого? Не привыкла Маша размышлять над такими вопросами. Беспокойство овладело ею. Она огляделась и ухватилась за спасительное средство, что останавливало все разговоры в доме Басаргина: - Давай обедать, Павло, а то щи простынут. Басаргин встал. - Что щи? Тут душа простынет скоро. - Да что ты непонятное говоришь? Я о щах, а ты о чем? Вместо ответа Павло спросил ее: - А чем я хуже других, Маша? Не хотелось Маше понять мужа, но не понять было нельзя. Мужская совесть проснулась у Басаргина, и не захотелось ему больше отсиживаться от войны в избе, у теплой квашни, от которой шел домашний запах кислого теста. Маша поняла, что муж уйдет. Может быть, и не вернется. Может быть, сиротская доля ждет Мишку... Оделся Басаргин и вышел из дому. - Куда это папка-то? - поглядел Мишка ему вслед. - Не знаю, Мишенька. Куда надо, туда и пошел! - сказала мать и заревела в платок. Басаргин поднялся на крыльцо школы. Столкнулся с Жилиным. Старик торжественно нес в руках карабин. В его фигуре была написана такая важность, какая бывает лишь тогда, когда мужик снимается у фотографа. - Эка! - удивленно сказал Павло. - В починку дали али как? - Моя! - сказал старик. Номер девятьсот пятьдесят одна тыща четыреста шешнадцать. Басаргин мучался мыслью о том, как завести разговор с командиром отряда. Не умел он говорить о себе. Встреча с Жилиным облегчила ему задачу. Он остановился в дверях комнаты Топоркова. Окинул взором осунувшееся лицо командира, почувствовал его горе и, словно сердясь на кого-то, сказал: - Винтовку-то мне дашь или как? 7 К вечеру старику Верхотурову стало плохо. Он лежал на кровати, уставив в потолок налитые кровью глаза. Тяжко хрипел от удушливого кашля. По лицу Верхотурова пошли красные пятна. Руки стали сухими, и кожа на них блестела. Лоб был горячим, губы пересохли. Верхотуриха растерялась, не зная, что стряслось со стариком. Она суетилась, без нужды бегая из комнаты в комнату. Принесла кваску, чтобы старик испил. Он отказался. Выбросил прочь компресс, который положила ему на голову жена, не взглянул на огуречный рассол, принесенный ею. Верхотуриха притащила ему чаю с малиной, водки, настоенной на красном перце. Старик отодвинул в сторону. - Не тревожь! - сказал он. - Не суетись! - Может, на битое место мази какой положить? - Она наклонилась над мужем, по-бабьи жалостливо сморщившись, полагая, что допекает старика боль от вчерашней порки. Но не боль от лозы донимала Верхотурова. Он забранился: - Поди ты, знаешь куда... На душу мазь не положишь! Мне не задница жар гонит - злоба! Всю жизнь прожил, как следовает быть... А тут... - Заживет! - утешила старуха. - Заживет! - взревел Верхотуров. - И-и господи, черта твоей матери! Кабы не хворость моя, зубами гадов пошел бы рвать... Под поганую пулю пошел бы... - Да не тревожься ты, грешный! Отдохни. Верхотуров давился кашлем и сучил кулаки в злобе, все с большей силой овладевавшей им. - И сам дохлый, не могу... И нема кому за меня стать! А в соседней комнате тихо-тихо лежали дочери. Они не плакали, не ругались. Лежали молча. И бог весть о чем думали. С тех пор как Марья расплакалась на груди у матери, встав с бревен, обе сестры не проронили больше ни слезинки. И не знала мать, как приступиться к ним. Степанида раздумчиво сказала: - Нам и в детстве-то батя подолов не заголял, а тут... - Стеганые мы теперь! - отозвалась Марья. Степанида долго прислушивалась, как бунтует за стеной отец. Вполголоса поговорила о чем-то с сестрой. Та сначала не соглашалась, спорила со Степанидой, а потом кивнула головой: - Ну, делай, как знаешь, Степушка! Добыла Верхотуриха у соседки какой-то "мягчительной" мази. Как ни ругался старик, но жена оказалась упрямой и настояла на своем. Только стала натирать мужу болевшие места, как в комнату вошла Степанида. - Иди, иди, дочка, отсюда! - замахала на нее сухой рукой мать. Старик, стыдясь, опустил рубаху. - Чего тебе, дочка? Иди. Степанида, не обращая внимания на конфузное положение отца, медленно, как делала все, опустилась на колени. - Мамынька, батя! Благословите в отряд идти. Мать, держа в одной руке банку, в другой на ладони мазь, невольно махнула рукой, будто отстраняясь от Степаниды. - Христос с тобой, Степушка! Что ты? Окстись! Поди приляг, родимая... отлежись... Господи, что надумала! Верхотуров посмотрел на дочь, насупясь; у него сразу опять заболело все. - Куды-ы? - сердито крикнул он. - Это еще что? Тебя там не хватало. - Благослови, батя, в отряд идти! - спокойно повторила Степанида. Привыкшая с детства на все спрашивать у стариков позволения, она и тут не могла миновать их. Старик, злясь оттого, что не мог сам подняться, заорал на дочь: - Мало тебя били? Еще, дурная, хочешь? Степанида повела своими могучими плечами. - Что били - не мой стыд! Я и за тебя и за Марью отплачу, - сам, было время, стрелять учил. - Ты не мудри! Тоже солдат нашелся. Сопля!.. Степанида поднялась с колен. - Ты, батя, не лайся-ка! А то я и так уйду... Благослови лучше! Подошла к самой кровати. Наклонилась к отцу. Тот не мог удержаться, легонько двинул ее по затылку: "У, непокорная!" - За меня отплатишь! - сказал он, сморщившись. - Что я, что Марья - не в нас дело. Видно, правду говорят, что у девок волос долог - ум короток... Ты за Расею нашу в отряд иди, а не за сеченого отца... Время пройдет, белых попрут, так мне эта сечка в отличку будет, чтобы другие не забывали: вот какая доля у белых для всякого трудящегося человека припасена, другой не жди! Понимать надо!.. Вслед за тем, неловко сложив пальцы щепотью, он перекрестил дочку трижды: - Во имя отца и сына и святого духа! Глаза матери наполнились слезами. Но, понимая, что ни отца, ни дочь не переспоришь, она докончила тихо: - Аминь! Решимость оставила Степаниду, едва пошла она в штаб. Одно дело разговаривать со стариками, другое - с командиром отряда. Она остановилась перед дверью комнаты, где сидел Топорков, и поспешно сделала к выходу несколько шагов, услышав движение в комнате. Дверь распахнулась. От Топоркова вышла, неся в руке какую-то бумагу, Нина с заплаканными, запухшими глазами. - Ты что здесь делаешь, Степа? - спросила девушка, рассмотрев в полутьме коридора Верхотурову. Степанида тяжело задышала, не зная, как приступить к разговору. Нина, увидев, что Степанида взволнована чем-то, обняла ее. - Ну что, Степа? - Ой, Нинча, хочу в отряд проситься, а духу не хватает... Топорков-то человек сурьезный... А ну как скажет он: "Мне-ка девки на что?" - Забоялась, что ли, Степушка? - Забоялась. Но ты мне скажи: у него никого нету? Коли один, так я пойду. - Не ходи! - сказала Нина. - Пошто? Не примет? Так я и одна пойду партизанить! Право слово. - Не ходи! - повторила Нина. - Вот видишь, список у меня в руках? Поручил Топорков записывать всех, кто в отряд хочет. - Пиши меня первой! - Да ты, поди, больна еще, не торопись. - Дома-ка я, Нинча, и век не подымусь, на Марью да на батю глядючи. Пиши! - властно повторила Степанида и ткнула пальцем в список. Робости ее как не бывало. 8 Отряд пополнялся новыми бойцами. Из соседних деревень прибывали конные и пешие. Многие приносили с собой винтовки, гранаты. Оружие получали те, у кого его не было. Прибывали к Топоркову командиры отрядов, расположенных по соседству. Совещались, разрабатывали планы совместных действий. Проходя мимо свежих могил, снимали шапки. О мертвых не говорили, но помнили. Помнили, чтобы в близкой битве посчитаться за них. А битва близилась с каждым часом. Уже грузились во Владивостоке первые эшелоны японцев, отплывавших на острова. Грызлись спекулянты, отбивая друг у друга места на пароходах "Доброфлота", идущих за границу. Еще дрались ожесточенно посланные на фронт в последний момент войска, еще двигались они к фронту, но движение это походило на движение крови в обезглавленном теле: она еще идет, струится по венам и артериям, но уже нет животворной силы в этом движении, и тело остывает. Алеша тосковал. Придерживая саблю рукой, он бродил по селу, не находя себе места. Оседлал коня, выехал на дорогу. Наметом стлался по пути, пока скачка не освежила его. Обратно ехал, бросив поводья. Издалека зачервонели перед Алешей звезды над холмиками. Снял шапку Алеша, и опять лютая тоска вернулась к нему. Какой-то конный стоял перед могилами. Что-то знакомое почудилось Алеше в фигуре этого всадника. Он насторожился и одернул коня. Конь вздернул голову и пошел красовитей. Услыхав топот, всадник обернулся, и Алеша узнал казака из сотни ротмистра Караева. Это был Цыган, вернувшийся в село после ночи шатанья в лесу, без цели, без думы, в душевной пустоте. С рассветом пришел он к холму с красными звездами, пришел к решению, менявшему его жизнь. Ярость охватила Пужняка. Сама собой вырвалась из ножен его сабля, засвистела над головой, и конь рванулся вперед, почуяв бешеную руку всадника. Не зря точил саблю Алеша. Не прозвучал еще приказ, ведущий в бой, а уж на конце Алешиной сабли повисла жизнь чужого. Вихрем налетел он на Цыгана. Выхватил и казак свою саблю. Встретил Алешу клинком. Отбил удар, который должен был сиять ему голову. Лязгнули сабли и высекли радужные искры из стали. Отбил второй удар казак и не ударил. В третий раз засвистела сабля Алеши над головой казака. Встретил Цыган удар, принял саблю Алеши на клинок; скользнула сталь по стали, вздыбились кони врагов, скрестились клинки у самых эфесов, так, что в глаза друг друга взглянули Алеша и Цыган. Налитый кровью взгляд Алеши не встретил в глазах казака ни ненависти, ни ярости... Казак не хотел умирать, не хотел и убивать, он только защищался. - Что жмешь, шкура? - прохрипел Пужняк, напружинясь и всю силу свою употребляя на то, чтобы оторваться от сабли противника и получить свободу для нового стремительного и сокрушительного удара. - Не будь бабой, гад! Умри как казак! Кони разнесли их в стороны. Сделал Алеша поворот и с прежней яростью поскакал на Цыгана. Но тот, широко размахнувшись, отбросил в сторону саблю. Сверкнула она на солнце и воткнулась в могильный холм, раскачиваясь от силы броска. Пронесся Алеша мимо. Удержал тяжелую руку. Просвистела его сабля над головой Цыгана. Тот не шелохнулся. Только смертная бледность покрыла его лицо, стерев смуглоту, будто губкой. Успел Алеша рассмотреть бледность казака. И успел рассмотреть еще, что нет у казака на плечах погон. Опасаясь подвоха, повернул коня на дыбках, посмотрел на Цыгана. Тот стоял, шевеля уздечку. Алеша подъехал к сабле Цыгана, нагнулся, взял. Грудь его вздымалась от шумного дыхания. - Ну? - спросил он Цыгана. - Ты что? Кончил войну? Лапки вверх, на печку, тараканов кормить? Хитрый Митрий! Казак сказал: - По-твоему - кончил. А по-моему - только начинаю. Где ваш командир-то? Проводи! Алеша кивнул на дорогу к селу. Казак дал коню шенкеля. Пужняк поехал за ним, держа на коленях чужую саблю. У околицы казак обернулся к Алеше: - Дай шашку-то! - Чего захотел! - сказал Алеша. - Дай шашку-то! - повторил Цыган. - Ведь не с бою взял, паря! Не по закону. Алеша одарил его мрачным взглядом и эфесом вперед подал саблю Цыгану. - Спасибо! - сказал казак. - Живым оставите - побратимом будешь... Последнего родича моего вчера убили... А без родных тяжело жить!.. Я не волк. 9 Олесько впадал в забытье во время разговора, потом неожиданно приходил в сознание. Он был еще так слаб, что мог произнести лишь несколько слов. Сказав фразу, отдыхал долго, иногда забывая, о чем говорил. Нина в неподвижности сидела в своей комнате, когда к ней вошел Топорков. - Ты у Олесько давно не была? - спросил он. Топорков помолчал, потом, словно сердясь, сказал: - Сходила бы к нему. Мается. Видно, хочет тебя увидеть, а не говорит. Как дверь откроется, он глядит, будто рай ему оттуда покажут. А идут-то все мужики. Посмотрел командир в окно, моргнул несколько раз, и еще более сердитым показалось его лицо Нине. Но не сердился Топорков: Нина уже хорошо изучила его лицо. Нина пошла в лазарет. Встретил ее у двери взгляд Олесько. Робкая радость вспыхнула в нем. Партизан глубже втянул голову в подушку, не сводя с Нины взора, наполненного такой нежностью, что дрогнуло у девушки сердце и слезы подступили к ее глазам. Она присела возле и взяла руку Олесько в свою... И удивилась и ужаснулась: до чего рука стала тонкой, почти прозрачной и невесомой! А там и всего юношу разглядела: виски его запали, тоненькие голубые жилки обозначились под бледной кожей, обтянувшей череп. Щеки впали, глаза провалились и светились из темных орбит чуть заметным блеском. - Ну что, Ваня? - сказала девушка, не понимая, куда за эту неделю исчез Ваня, которого она знала. Бледное подобие Олесько глядело на нее. Но сдержала себя девушка, ничем не высказала ни своего удивления, ни страха, который овеял ее холодом при взгляде на Олесько. И ей удалось это. Что мог ответить ей юноша? Все эти дни он ждал ее прихода. Когда уходил отряд на дело, мучительно боялся он, что с Ниной может что-нибудь случиться, - о себе он не думал. - Тебя долго не было! - сказал он. Раненые отвернулись, чтобы не мешать Нине и Олесько. Нина тихонько поглаживала его руку. А он смотрел на Нину безотрывно, точно всю ее хотел вобрать в себя, насмотреться на весь остаток жизни. - Я думал, ты сердишься или забыла обо мне, - промолвил, отдохнув, Олесько. - Вот и Виталя не заходит тоже. А мне хотелось бы увидеть его. - Он к дяде Коле уехал, Ваня! Однако внутренний трепет, охвативший ее при воспоминании о Виталии, передался Олесько. Руки ее дрогнули. Олесько почувствовал их трепет и тревожно спросил: - Что такое, Нина? - Устала я, Ванюша. Олесько закрыл глаза. - Мне легче стало, Нина. - Ну да, ты скоро поправишься, Ванюша. По-прежнему с закрытыми глазами Олесько сказал: - Нина! Я хочу тебе что-то сказать. - Ну, скажи. - Поцелуй меня... если тебе не противно. Она коснулась его щек. Закрытые веки Олесько дрогнули. Он медленно раскрыл глаза, глубоко посмотрел в глаза Нины и опять смежил веки. - А теперь уйди, Нина. Я тебя буду помнить вот так... Твое лицо надо мной. Он замолчал, слушая, как осторожно шагает Нина. - До свидания, Ванюша! - До свидания, Нина. В сенях Нина встретилась с Панцырней. - Были у Вани? Как он? - На поправку пошло! - сказала Нина. - А вы чего поднялись? - Дак рази можно лежать? - Он притронулся к головной повязке, не разбинтовалась ли. - Такое дело начинается! Да я и здоров почти. - Почти! - Нет, ей-богу, здоров! - До сих пор Панцырня говорил весело, но тут его тон изменился. - Не могу лежать... Вот ходил в рощу дубки ломать... Проверил - сила в руках есть!.. Еще не одного белого положу. В лазарете-то мне хуже... Как своими руками за Витальку да за Лебеду копчу какого-нибудь белого, тут мне и полное исцеление придет! Ей-богу! Шум на улице прервал их разговор. Оживление изменило вид села. Со всех сторон к штабу тянулись люди, пешие и конные. Панцырня воскликнул: - Никак приказ пришел! Бегу! Надо успеть коня да оружие получить! Не знаю, как без меня Воронок жил и кормился. Ну, коли испортили коня, убью на месте! Схватив свой вещевой мешок, он бросился на улицу. Нина пошла к штабу, где сгрудилась толпа. Топорков стоял на крыльце. Лицо его было торжественно, взволнованно. На бегу Нина услышала его слова: - Товарищи! Народно-революционная армия на всем фронте перешла в наступление!.. Павло Басаргин успел забежать домой. Он крепко обнял Машу и сказал, что уходит с отрядом. Жена заплакала, но негромко, чтобы не разбудить Мишку. Павло поцеловал ее. Подойдя к кровати, он долго смотрел на разметавшегося во сне сына: лицо мальчика дышало жаром, и розовые губы приоткрылись. - Береги сына, Маша! - тихо сказал Павло. Неловко поправив винтовку, висевшую через плечо, он взял котомку и вышел, прикрыв за собой дверь. 10 Отряд выступил. Скакали партизанские кони, и ветер бил в лицо партизанам, свежий ветер из-за сопок, за которыми лежало море. Задолго до выступления отряда Вовка Верхотуров засел на дальнем повороте, на котором вместе с Колодяжным видел казаков Караева в день налета. Долго сидел он, пригорюнившись. Грустные мальчишеские мысли чередой пролетали в его голове. Для чего пришел он сюда? Он отвечал себе, что ему хочется видеть партизанский отряд во всей его красе, в походе. А в тайниках его души таилась надежда, что, увидев его на шляхе, пожалеют его партизаны и возьмут с собой, дадут коня, карабин. И поскачет партизан Верхотуров мстить за Виталия и отца! Ведь бывает же, что исполняются мечты! ...Заклубилась вдали пыль. Забилось сердце Вовки. Топот многих копыт потряс дорогу. Вовка отступил в кювет, чтобы лошади не сбили его с ног. Одна за другой пронеслись мимо него шеренги партизан. Пыль закрывала от него очертания лиц и фигур. Тепло коней ощущал Вовка. Мимо! Мимо! Ряд за рядом. Все знакомые и родные. О! Почему же нет никому дела до Вовки? - Степушка-а! - закричал он, увидев в облаке пыли сосредоточенное, сердитое лицо сестры, с винтовкой за плечами скакавшей между Жилиным и Ниной. Крик его потонул в топоте копыт. Никто не обернулся даже. Не слыхали... Мимо! Мимо!.. Колонна так же внезапно кончилась, как появилась. Вот скрылась она за поворотом. И если бы не облако пыли, оседавшее на землю и серым налетом покрывшее Вовку с головы до пят, можно было бы подумать, что отряд приснился ему. Бодрость покинула Вовку. Он сел на обочине дороги и горько заревел. Между всхлипываниями он твердил себе: - Вырасту... тоже буду партизаном! Буду! Неслись партизанские кони. И не подозревали партизаны, что ждал их тут Вовка, что сквозь слезы он провожал их отчаянным взором. И не подозревала Степанида, что в этот час кончилось детство ее брата... Неслись партизанские кони. Скакали партизаны мимо попутных деревень и сел. И, точно снежный ком, рос отряд, оттого, что новые и новые бойцы ожидали его в каждом селе, на каждом перекрестке и на хуторских тропинках и вливались в отряд. Их было много. И с каждым часом становилось все больше и больше. Глава тридцатая ДОРОГА НА ОКЕАН 1 Тосковал Алеша. Он не мог примириться с мыслью о гибели Виталия. Точно что-то оборвалось у него внутри, возникла какая-то зияющая пустота, томилось сердце, и ничто не могло отвлечь его от мыслей о Виталии. Говорить же с кем-нибудь о том, что не давало Алеше спать и гнало прочь все остальное, было трудно. А поделиться своим горем хотелось, чтобы хоть немного облегчить себя. "Таньче надо написать! Но как послать? Ладно, напишу, а пошлю, если оказия случится!" И он присел под дубок, вынув бумагу и карандаш. "Здравствуй, сестренка! Пишет тебе Алеша, твой брат. Не знаю, как и писать тебе о том, что случилось у нас в отряде. Да все равно от тебя не скроешь - не чужой ты человек, а я по тебе скучаю. Лучше сразу. Три дня тому назад белые захватили Виталия. Они мучили его. Когда не поддался он пыткам, они убили его. Виталя умер как красный герой. Никого не выдал. Вот что случилось у нас. Не буду говорить о том, что испытывал я, когда увидел тело Бонивура. Одно скажу: не будет и не будет пощады белым. Эх, если бы пришлось свидеться с палачами его! Коли заведется во мне жалость, сам себя задушу, своими руками, чтобы наружу не вышла. Злой я теперь, Таня. Болит сердце так, что и не рассказать. Пишу, а не знаю, когда перешлю тебе письмо. До свидания, Танюша! О Виталии не плачь. Не плакать о нем надо, а бить белых гадов до последнего! Твой любимый братишка Алексей". Слезы застлали Пужняку глаза. Цыган положил Алексею руку на плечо. Смуглая его ладонь была горяча. На темном лице углями горели налившиеся кровью от усталости и бессонницы глаза. Под Халкидоном рубился Цыган отчаянно, будто смерти искал, а когда наступило затишье, не спал, а, положив голову на скрещенные руки, вперил очи в густое, черное небо: не легко было ему идти по новой дороге... назад, к океану... - Не надо, побратим! - сказал Цыган Алеше. - Успокойся. - А я ничего! - ответил Пужняк, скрывая глаза от Цыгана. - Думаешь, плачу? Не такие мы, браток! - Он встал, одернул рубаху и, не оборачиваясь, ушел в кусты, пока не исчезли из виду люди. Лег там на землю, уткнув лицо в руки. И пока не вернулся он таким, каким был всегда, Цыган не ушел с места, откуда видна была ему дорожка, протоптанная в высокой траве Алешей. - Что писал-то? - спросил Чекерда Алешу. - Так, для себя! - ответил Пужняк. Чекерда взглянул на него живо и сказал горячо: - Правильно, Алеша! Бери себе на заметку все... Такое время, паря, что одной головой всего и не упомнишь... А я вот плохо грамоте-то знаю. Иной раз и написал бы, да куда там! Алеша смутился, хотел сказать, что писал сестре, а потом подумал, что Чекерда прав: стоило отметить следы этого пути отряда к морскому побережью с боями и победами, чтобы не забыли люди о тех, кто отдал свою жизнь за освобождение последних верст русской земли. "Что ж! - подумал Алеша. - Запишу, потом Афанасию Ивановичу отдам, пригодится кому-нибудь!" Он сказал Чекерде и Цыгану: - Давайте вместе держаться!.. Цыган - справа, ты - слева, а я - за коренного. Чекерда обидчиво прищурился: - А почто я слева? - Ближе к сердцу! - отшутился Алеша, поняв невысказанную мысль Чекерды, и добавил: - Не в том вопрос, Кольча, кто справа, кто слева, кто с какой руки, а в том, чтобы стенкой держаться! - А я ничего! - сказал Чекерда. - Давай! Цыган же молча кивнул головой. Чекерда шепотом спросил Алешу: - А ты стихи не пишешь, Алексей? - Виталя писал, а я не умею! - отозвался Алеша. - Ох, написать бы! - вздохнул Чекерда и зажмурил глаза. - Про Виталю бы да про то, как мы белых расчесываем... Чтобы за сердце брало! - Напишут! - сказал Алеша. - Напишут, Кольча! 2 По дитерихсовским сводкам выходило, что белые прочно удерживают линию фронта, противодействуя натиску Народно-революционной армии и опираясь на крепкий тыл. От мистера Мак-Гауна Вашингтон потребовал точной информации. Она нужна была в Нью-Йорке, пока можно было еще сыграть на положении в Приморье. Японской информации Нью-Йорк не верил, потому что в Токио были заинтересованы в том, чтобы еще некоторое время поддержать на высоком уровне индексы фирм, наживавшихся на интервенции. Господин Канагава, вернувшись в Японию, заявил корреспондентам газет, что интересы японских фирм будут ограждены независимо от политической обстановки в Приморье и что деятельность их может продолжаться еще значительное время, так как режим Дитерихса крепок, как никогда. Канагава лгал, но он не мог не лгать... При известии о полной эвакуации японцев из Приморья акции Мицуи и связанных с ним фирм неминуемо должны были резко упасть, а потому следовало выгадать время, чтобы реализовать их на рынке мелким держателям, - пусть крах интервенции ляжет на их плечи. Мицуи ни при каких обстоятельствах не может терпеть убытки... Мак вызвал к себе Паркера, Смита и Кланга. Как всегда хмуро, он объяснил, чего он хочет от каждого. Он сказал Паркеру: - Мне нужна точная информация, Эзра! Не для газет. Вранье исключается. Вы умеете видеть и слушать: вы расскажете мне о том, что вы видели и слышали. Ничего больше. Когда перед Маком предстал Смит, консул, не поднявшись с кресла, обратил на него свои покрытые красными прожилками глаза. - Не буду объяснять вам положение, которое в настоящий момент создалось. Эвакуация всех сил союзников из Приморья - дело ближайших недель. Но... те, кто связан с вами, не должны думать, что мы уходим навсегда. Наоборот. Они должны думать, что мы скоро вернемся. Как проповедник, вы посетите всю свою паству - в пределах досягаемости, конечно. Вселите в них веру, поддержите шатающихся: наши связи должны остаться крепкими и еще крепче, чем были. Форма Красного Креста поможет вам, если возникнут какие-нибудь случайности. Кланг услышал от Мака: - Можете убираться на север. Сейчас там нужна крепкая рука, - я не намерен лишаться своих долларов. Надеюсь, Москва еще не скоро дотянется до тех мест. За это время вы успеете стать богатым человеком. Учтите, что я вас найду везде. Если доллары будут у меня, они будут и у вас. Но если у меня не будет долларов, это обойдется вам дорого, Кланг. Со мной лучше не ссориться. До свидания! ...Паркер с мистером Смитом выехали в прифронтовую полосу. Находясь во Владивостоке, они по-иному представляли ее себе. Она начиналась гораздо ближе, чем это можно было вообразить. Сразу же, выехав из Владивостока, они увидели картины начавшегося развала, неразберихи, царствовавшей на дороге. Переполненные поезда. Станции, забитые войсками. Вереницы санитарных вагонов, напиханных до отказа ранеными, которых некуда было девать. Сбившиеся с ног военные коменданты. Толпы раненых на платформах и откосах насыпей. Офицеры, потерявшие воинский вид и утратившие власть над подчиненными. Деморализованные солдаты, осаждавшие на разъездах и полустанках поезда, медленно идущие во Владивосток. Открытая торговля оружием в двух шагах от эшелонов. Драки. Неприкрыто враждебное выражение на лицах крестьян при взгляде на воинские составы, идущие на север. Паркер не был подготовлен к этой картине. Его глубоко поразило то, что он увидел. Не новичок в военном деле, он хорошо понимал, что все это значит, и был встревожен не на шутку. Мрачен был и Смит. Однако он утешал себя тем, что Советам придется тем труднее, чем больший беспорядок найдут они в Приморье после ликвидации белых. - Чем хуже, тем лучше! - твердил Смит, глядя в окно вагона. Перепаханным полем казалась ему вся округа. И кое-где тут должны взойти семена, брошенные Смитом. "Жатва господня!" - приходили ему в голову привычные слова. В Паркере пробудилось беспокойство и любопытство, возник профессиональный интерес к заключительной сцене того спектакля, каким казалась ему русская революция. Он решил добраться до передовых позиций. Смит же вскоре сошел с поезда и решил продолжать путь на мотоцикле, - его "паства" была рассеяна по окрестным деревням. Неподалеку от Никольска поезд остановился: путь был разобран. Ремонтные рабочие налаживали полотно под присмотром взвода солдат. Как выяснил Смит, дорога была взорвана час назад, перед самым проходом воинского состава. Взрыв оторвал два вагона. Разметанные на щепки, они были сброшены под откос, усеяв вокруг землю обломками. Ремонт грозил затянуться на несколько часов. Смит забрал из багажного отделения свой мотоцикл. - Господин Смит! - сказал ему офицер из железнодорожного батальона. - Здесь крайне неспокойно... Я вам категорически не рекомендую ехать одному и отдаляться в сторону от железной дороги. Видите ли, мы уже не контролируем все то, что лежит за пределами полосы отчуждения. - Ничего! - ответил мистер Смит, любивший это русское выражение, с помощью которого можно было сказать и слишком много и слишком мало. Смит запустил мотор. Мотоциклет помчался по дороге на Воздвиженку, где жили несколько хорошо знакомых Смиту баптистов, у которых он иногда бывал. Эти "братья" были для него хорошим источником информации. Смит вовремя заметил протянутую через дорогу тугую проволоку. Он резко затормозил. "Харлей" остановился перед самой проволокой. - Черт возьми! - сказал он. - Еще одна секунда - и мистер Гувер мог бы не считать меня больше в числе своих подчиненных. Он слез с мотоцикла и протянул руку за кольтом. Он повернул направо, оглядывая придорожные кусты. Тотчас же с левой стороны послышался окрик: - Эй! Руки вверх! "Хорошо организовано!" - подумал Смит и обернулся. Из-за кустов показался молодой парень с винтовкой, вслед за ним вышел еще один, пожилой. Достаточно было одного взгляда, чтобы узнать в этих людях партизан. Смит глянул в сторону Никольска, где стоял крупный гарнизон. Офицер из железнодорожного батальона был прав, он знал, о чем говорил... - Я из американского Красного Креста! - сказал Смит быстро, предупреждая вопросы. - С кем имею честь? - Чего? - сказал молодой, не поняв. - Партизаны мы! - проговорил старший. - Куда вы едете? Нельзя!.. Кто такой? - Вот мои документы! Старший взял бумаги, протянутые ему Смитом, стал рассматривать. Молодой через плечо заглядывал в бумаги. - Орел, Митрич! Глянь! Ей-богу, орел! - сказал он, увидев штамп на удостоверении. - Да не наш это, - ответил Митрич, - наш-то двухголовый был, а у этого одна голова! Мериканский это орел! - А по-моему, что одна, что две головы - все равно одна контрреволюция! - сказал молодой. - А ну, давай за Маленьким слетай! - сказал старшой. Он кивнул Смиту: - Ложись! Смит вынужден был лечь. Напрасно он говорил о своей неприкосновенности, которую ему давала форма Красного Креста, о назначении этой организации. Партизан молчал и только дымил коротенькой трубочкой. Махорочный дым наносило на Смита. Он вытащил свой портсигар. - Возьмите моего табаку! - сказал он. Партизан покачал головой. - Свой курим! - сказал он, приминая махорку в трубке большим пальцем, желтым от никотина. Молодой партизан вернулся с китайцем, грудь которого перекрещивали пулеметные ленты, а на ремне висел огромный парабеллум в деревянной кобуре; карабин дулом книзу болтался за плечами китайца. Смит поднялся было навстречу, но, увидев китайца, демонстративно сел. Черт возьми, что за проклятая страна, где судьба его, американского гражданина, может зависеть от желторожего китаезы! Черт возьми еще раз! Это было слишком. И мистер Смит побагровел. Он отвечал на вопросы Пэна, не глядя на него, обращаясь только к старшему партизану. Отвечать на вопросы китайца? Этого Смит не мог сделать. Все существо его возмущалось странной необходимостью подчиниться китайцу. Китайцу!.. Да, он представитель Красного Креста. Красный Крест заботится о пострадавших во время войны как военных, так и гражданских лицах. К нему поступила заявка о том, что в селе Воздвиженка есть сироты, оставшиеся после расстрелянных или убитых родителей. Красный Крест озабочен их судьбой. Он стоит вне политики. Его задача - помощь нуждающимся в медикаментах, жилищах, в человеческом участии, наконец. Кто сообщил? Кажется, некто Коровин!.. Точно Смит не помнил и назвал первую попавшуюся ему фамилию из знакомых в Воздвиженке. - Коровин? - спросил Пэн и переглянулся с Митричем. - Помощь ему, господин представитель, уже не нужна. Вы можете отправляться назад! - Почему не нужна? - спросил мистер Смит. - А он получил сполна все, что ему причиталось! - сказал Митрич. - Выдал, гад, японцам людей, а потом, для отвода глаз, сироток взял... Добрый шибко! Ну, да мы это дело улегулировали! - медленно произнес он трудное слово. - Чего делать-то с ним? - спросил молодой партизан Маленького Пэна. - Пусть едет назад! - решил Пэн. - Ваша ходи назад! - сказал он, возвращая документы Смиту. Впервые Смит посмотрел прямо в лицо Пэну. - Ишь, вызверился! - невольно сказал Митрич, увидев выражение его лица. Но Смит уже отвернулся и уселся на мотоцикл. - Ходи, ходи! - как на простого кули, закричал Пэн, которого возмутил последний взгляд американца: слишком вызывающим и дерзким был он. "Господи, дай мне встретиться когда-нибудь с этим ходей!" - воззвал к своему богу мистер Смит, нажимая на стартер. - Зря, пожалуй, отпустили! - с сожалением сказал молодой партизан, глядя вслед "харлею", пылившему по дороге. - Может, ссадить? - спросил он. Пэн отрицательно покачал головой. Партизан подумал про себя: "Ну, пущай только вернется. Уж я его ублажу... Бумага-то с орлами". 3 Шестого октября части Пятой армии заняли Свиягино. Защищали станцию корниловцы - остатки "добровольческого корп