манной брови, чувствуя, что самой становится мерзковато и гадко от ненужного притворства, от фальшивой позы, понимала, что Ганна не подслушивала, а невольно стала свидетельницей ее ссоры с Юрием - тонкостенный финский домик плохо изолировал звуки. Ганна же опустила руки с недоштопанным носком: - Простите... Вера спохватилась - нужно было как-то исправить бестактность, ведь Ганна бесхитростно сказала о том, что слышала разговор с Юрием, Ганна - не сплетница. - Мне так одиноко, Ганна. Если б вы знали! Всегда одна, одна... - Глазам стало горячо от слез. Могла ли Ганна не откликнуться! Принялась успокаивать Веру: - Ой, голубонько, чего в слезы ударилась! Разве ж так можно? По такому случаю плакать?.. В ваших годах, бывало, затоскую в одиночестве, смутно на сердце станет, так шукаю рукам занятие. В доме всегда хозяйке работа найдется. А как дите появилось, Лизочка, значит, наша, так не успею оглянуться - день пробежал. - Ганна снова принялась штопать. В ее руке быстро мелькал медный крючок, все меньше становилась дыра в Мишкином носке. - Мой Кондрат с солдатами - как та квочка: он им за мамку, за няньку, за папку. Гляну на него - одни усы остались, он их смолоду носит, а сам костлявый. Это последние годы раздобрел: подходит старость. Вере подумалось, что хочешь не хочешь - раздобреешь: столько есть пирожков всяких... Ганна, разделавшись с одним носком, взялась за другой. - Вы завтра пойдете молодых встречать? - спросила, откусывая нитку. - Каких молодых? - С учебного. Первый раз на заставу попадут, так им к пирожкам и ласковое слово нужно. Тут мамы нема. "Значит, пирожки молодым солдатам!" - невольно с уважением подумала о Ганне Вера. Ганна живет одними с мужем заботами, его дела трогают и ее, и в меру своих сил она старается ему во всем быть полезной. - Хорошо вам, - сказала она с доброй завистью. Ганна быстро откликнулась: - А вам чего плохо? Муж такой славный, сынок, Мишенька, у вас, как та куколка, сама молодая. Не заметите, как Мишенька школу кончит, на человека выучится - главное, чтоб человеком стал, а не вертопрахом, чтоб дома помощник был и людям пользу приносил. Им же очень трудно, нашим мужьям. - Ганна замолчала, сделала еще несколько стежков и передала Вере недоштопанный носок: - Сами доделайте. Надо и такое уметь. Вера взяла носок, сделала пару неумелых стежков и опустила руки. Теперь, когда у Ганны освободились руки и покоились на коленях, Вера обратила внимание на ее толстые, огрубевшие от работы пальцы с коротко остриженными ногтями, на пышущее здоровьем, еще моложавое лицо. Представила себя в ее годы с такими же вот огрубевшими руками, и снова на нее накатило раздражение. Все, о чем говорила до сих пор Ганна, ее советы и мысли, радости и надежды представлялись никчемными. - Важно, голубонько, себя найти, - наставляла Ганна, не замечая или делая вид, что не замечает в гостье неожиданной перемены. - Тогда года как один день пройдут. А вы к тому ж художница. Видела ваши картины. Правда, не все понимаю, у меня всего пять классов. Кабы мне такой талант, я бы рисовала и дарила людям, чтоб им тепло делалось, всю заставу бы в веселые краски размалевала. Может, я по малограмотности глупости говорю, не знаю, как словами высказать то, что на сердце. Вы уж не обижайтесь. Вера слушала, ждала: сейчас Ганна, умудренная жизненным опытом жена пограничника, на простом и понятном языке произнесет несколько слов, после которых все станет на свое место - она этого так хотела! Ведь Юрий для нее не просто отец Мишеньки и ее, Верин, муж. Юрий так много для нее значит! Может, в самом деле прав Быков? Ганна же продолжала свое: - А еще скажу вам, что и на границе жить можно. Мы с Кондратом привыкли. Города нам раз в году хватает - когда в отпуск. А тут тебе и ягода, и гриб, и воздух какой!.. Боже, о чем она говорит, эта женщина! Всю жизнь - здесь?!. У Веры было такое ощущение, словно ее безжалостно обманули, украли самое дорогое. Она поднялась с табурета, почти не владея собой: - Куцые у вас мысли, извините меня. Я хочу жи-и-ить! Жить! А не прозябать. Вы же влачите существование, би-о-ло-ги-ческое! Можете это понять? Ганна, будто ей плеснули в лицо кипятку, покраснела, в немом удивлении подняла к гостье глаза, вспыхнувшие обидой. Она тоже встала. Из комнаты девять раз прозвонили часы. - Чего извиняться! - через силу сказала она. - Кому как, а я, Вера Константиновна, убеждена, что ваши мысли короче моих. Боже избавь, я не к тому, чтобы вас обидеть или злое сказать в отместку. Только вы - жена пограничника! Как же вы можете все одно и одно: о себе, о себе? А о них, о наших мужьях, кто подумает? Вера ответила с холодным бешенством: - Сейчас приведете в пример Волконскую... Впрочем, это я зря вам... Ганна гордо подняла голову, от резкого движения выпали шпильки и раскрутилась коса. - Я читала о декабристках. Благородно. Красиво. - Ганна сказала это просто, без рисовки и не в укор Вере, но с тем неброским достоинством, какое привело Веру в крайнее замешательство. - Извините, Ганна. Нервы ни к чему. Это пройдет. - Все проходит, - согласилась Ганна и села на табурет. - Сидайте и вы. Может, не скоро придется еще раз вместе посидеть. - Выждала, пока села гостья. - За своим мужем я всегда без слов - куда он, туда и я. Не потому, что иголка вместе с ниткой. Мы же люди!.. А мой "гадский бог", - Ганна улыбнулась, лицо ее посветлело, словно под летним солнцем, - он никогда не ловчил, как и ваш Юрий Васильевич, не искал, где легче. Одним словом, не жалею я, Вера Константиновна, что года мои прошли на границе. - Она перебросила косу на грудь. - Вот и косу мою трошки снегом припорошило, а я считаю, что прожила не хуже людей... Не знаю, что вам еще сказать. Вы образованнее меня. Вера сидела с опущенной головой. - Я поступаю безнравственно, подло, - пробормотала она. - Но я хочу жить... Ганна отняла у нее носок, в молчании закончила штопку. - Вот и все. Пускай Мишенька носит на здоровье. Провожая Веру, Ганна задержалась у порога. - Не мне вас учить, Вера Константиновна, извините меня, коли что не так сказала. Два человека, каждый по-своему, говорили Вере одно и то же. Но не убедили ее. Через неделю она уехала. 17 С рассвета и до отъезда Голов дотошно, будто при первом знакомстве, изучал участок шестнадцатой, спускался в овражки, спрятанные в кустарниках, взбирался на пригорки, заходил в лес, а под конец залез на вышку и больше часа вел наблюдение за Кабаньими тропами и за соседней деревенькой. Спустившись, потащил с собою Сурова на Кабаньи тропы, к месту, где Шерстнев обнаружил след нарушителя. - Вот здесь прикройся, - приказал он. - Кто знает, каким путем он с тыла пойдет, за тыл мы с тобой не в ответе, а сюда всенепременно будет стараться пролезть. Суров и сам был такого мнения, это и высказал, добавив: - Польские друзья мне говорили, что в первый послевоенный год на Кабаньих тропах держали нелегальную переправу через границу националистические отряды лондонцев*. ______________ * Лондонцы - польское эмигрантское правительство в Лондоне в годы второй мировой войны. Проводило антидемократическую политику. - Совершенно верно. В следующий раз приеду, повидаемся с польскими товарищами. А покуда не дай себя врасплох застать. Силенок хватит? - Хватит не хватит, все равно не добавите. - Угадал. Обходись своими. У Сурова, когда он слушал указания подполковника и когда провожал его до машины, все время на языке вертелся вопрос: почему нужно обходиться своими, не такими уж большими силами? Граница всегда остается границей, и незачем на ней экономить, техникой на границе людей не подменишь. Вопрос так и остался невысказанным. Прощаясь, Голов, словно не было между ними ночной перепалки, тепло пожал руку. - Кто старое помянет... Поговорку небось помнишь. И об инспекторской не забывай. Забудешь! Инспекторская вот-вот - на носу. Август на исходе, в сентябре жди комиссию. За свою заставу Суров не беспокоился. - Не подкачаем. Голов, садясь в машину, пожурил, погрозив пальцем: - Еще не перескочил, а кричишь "гоп". Возвращаясь с границы, Суров думал, что до инспекторской немного осталось - десяток дней, от силы недели две. Он был готов во всеоружии встретить комиссию, которую, знал, возглавляет сам генерал Михеев, человек строгий, но справедливый и всеми уважаемый, несмотря на резкий характер. "Оставшиеся дни надо полностью использовать на учебу личного состава", - думал Суров, поворачивая к заставе. День выдался ветреный. Ветер гнал опавшие листья. Они еще были почти зеленые, и редко среди них попадались совсем пожелтевшие. Подступала осень. Небо с писком и шумом стригли стаи ласточек - то взмоют кверху, то пронесутся над самой землей. На заставе, когда приближался к дому, Сурова встретил Холод. - Все в порядке, товарищ капитан, - доложил он. - Люди отдыхают? - Так точно. - Что у вас сегодня по расписанию? - Инструкция по службе. - Отставить инструкцию. Проведите сегодня строевую. А к огневой и я подоспею. Стрельбище готово? - Для спецстрельб, як вы приказали. Грудных мишеней не хватало, так сами сделали. Все готово, товарищ капитан. Чуть не забыл сказать, девушка звонила, спрашивала вас, вечером опять позвонит. - Девушка? - с улыбкой переспросил Суров. - Может, женщина? - И девушка может, вы же еще не старый... - Он осекся, не досказав. - Виноват, товарищ капитан, в чужое полез. - Холод сконфуженно переступил с ноги на ногу. - Своего хватает. Со своим не знаешь, куда подеться. - За два дня лицо его постарело, осунулось, под глазами образовались отеки. - Не знаю, как сказать вам, слов нема... - Пойдем в сад, поговорим. Сели на скамейку над врытым в землю железным баком. Яблоки в этом году уродили на славу, ветви прогнулись под их тяжестью, и их пришлось подпереть. Ветер срывал плоды, и они глухо ударялись о землю. - Беда, - Холод сокрушенно покачал головой. - Сколько он их накидает, гадский бог! Придется сушить. Сквозь поредевшую листву яблонь виднелся спортгородок с обведенными известью квадратами вокруг спортивных снарядов. И сад, и спортгородок были частичкой Холода, созданы его трудом и заботами. И баню строил он, и резные ворота - его рук дело. Сурову бросился в глаза подавленный вид старшины, и что-то заскребло внутри. - Рассказывайте, Кондрат Степанович! Я пойму вас. С Лизкой нелады, провалилась? Землистого цвета лицо старшины искривила гримаса, дрогнули седоватые, опущенные книзу усы: - Дочка на уровне, последний экзамен сдает. Приедет послезавтра. Ох, товарищ капитан, Юрий Васильевич!.. - Разохались!.. Вы же не барышня. - И пожалел, что, не подумав, бросил обидные слова. Холод молчал. Из квартиры старшины был слышен Ганнин голос - она напевала что-то свое, украинское, приятным мягким голосом, без слов. Оба с минуту прислушивались к мелодии. - Хорошо поет Ганна Сергеевна, - сказал Суров. - Скоро отпоет. - Что так? Они поглядели друг на друга, у Холода повлажнели глаза, и он их не прятал, поднялся, вдруг постаревший, с подрагивающими набрякшими веками. Два года - достаточный срок, чтобы привыкнуть к человеку, познать его сильные и слабые стороны, сработаться или просто отыскать терпимые отношения и дальше этого не идти. Для Сурова Холод являлся образцом той незаменимой категории помощников, без которых работа не работа, - любящих свое дело, сильных и безотказных. Он искоса наблюдал за этим сорокадевятилетним человеком с крупными чертами лица и добрым взглядом чуточку выпуклых глаз. Куда все подевалось? Перевернуло человека, незаметно, вдруг. Опущенные плечи, убитый взгляд. Холод расстегнул карман гимнастерки, помешкал, раздумывая, и, будто отрывая от себя что-то живое, протянул сложенный вдвое лист нелинованной бумаги. - Вот... - Что это? - Рапорт... Об увольнении. Суров оторопело смотрел на листок. И вдруг, рассердясь, сунул его обратно в руки старшине: - Возьмите и никому больше не показывайте. - Не, товарищ капитан. Чему быть, того не миновать. - Хрустнул пальцами. - Как говорится, насильно мил не будешь. Отсылайте. - Да бросьте вы, что за нужда! Кто вас гонит? Служите, как служили. - Я уже с ярмарки, товарищ капитан, с пустым возом. - Откуда это взялось, Кондрат Степанович? - Не моя выдумка. И не моя вина, что подслушиваю все ваши балачки, Юрий Васильевич. Дома - стенки як з хванеры: усе слыхать, з подполковником разговор за меня имели - опять же окно покинули настежь. Слышал, как вы за меня с подполковником... Не заедайтесь с начальством. Это все одно, что против ветра... И подполковник, скажу я вам, правильное рассуждение имеет: для заставы старшина нужон молодой, как гвоздь, штоб искры высекал! А з меня один дым. Скоро и того не будет, порох посыплется. Смешок у него получился грустноватый. Суров не мог себе представить заставу без старшины Холода. Не кривя душой сказал, усаживая рядом с собой на скамью: - Для меня лучшего не надо, Кондрат Степанович. - Спасибо на добром слове. Но с таким струментом, - вынул из нагрудного кармана очки, потряс ими, - с ним в писари, на гражданку, чтоб заставой и близко не пахло. Для вас новость, правда? А они меня огнем пекли, прячусь от людей, вроде украл чего. - Все давно знаем, - просто сказал Суров. Положил ему руку на колено: - Забирайте свою писулю, Кондрат Степанович. Инспекторская поджимает, работы прорва. - Не возьму. Думаете, легко было отдавать? Я ее, гадский бог, который раз переписываю! Ношу, ношу, покудова не потрется, новую кремзаю... Отсылайте. Уже перегорело. Кондрат Холод отслужился... А инспекторскую, Юрий Васильевич, здамо. Пока моему рапорту ход дадут, не один хвунт каши сварится. - И как об окончательно решенном: - Для всех так будет лучше. Сурову расхотелось спать. Рапорт его серьезно расстроил. Разумеется, старшину пришлют или Колосков примет обязанности. - Значит, окончательно решили, Кондрат Степанович. - Бесповоротно. Отрезал. - И куда думаете податься? - Тут осяду. Привык. И дочка, Лизка, по лесному делу хочет. Пристроимся с Ганной в лесничестве. Место обещано. Пойду в объездчики, и опять же Холод в седле, вроде второй заход в кавалерию. И вы рядом, заскочу иной раз. Пустите? - Дезертиров знать не желаем. Близко к заставе не подходите. - Суров поднялся. - А мы втихаря, через забор - скок. - Дрогнули в усмешке крылья широкого носа: - Шутки шутками, а надо делом займаться. Пойду строевой устав штудировать. Дома Сурова поджидала еще одна неприятность. Минуя заставу, он прошел к себе. Мать встретила ласковой улыбкой: - Устал, Юрочка. Ну как там? - Она имела в виду Голова. - А ты как? Все хлопочешь. Угомону, как говорит Кондрат Степанович, нет на тебя. - Мать подшивала новые шторки для кухонного окна. - Отдохни. Насобирай грибов, самая пора начинается. - Нет уж, - уклончиво ответила мать. - Другим разом, Юрочка. Недосуг сейчас. - Откусила нитку. - Есть хочешь? - Еще бы! - Иди умойся. Первое тоже будешь? - Все подряд. Что есть в печи, на стол мечи. Не так уж хотелось есть, но он знал: матери будет приятно, она всегда старалась во время своих коротких наездов хорошо и вкусно его покормить. Он думал, что таковы все матери, все они одинаковы в своем стремлении побольше и поплотнее накормить своих детей. За столом, глядя в исхудавшее материнское лицо, Суров ощутил ту же острую жалость, как и вчера, когда обнаружил, что старость ее не обошла стороной. - Ешь как следует, Юрочка! - А ты? - Напробовалась, пока готовила. Да и завтракала недавно. Захочется, возьму. Пока я здесь, питайся домашним. Он не обратил внимания на это ее "пока", ел с аппетитом. Такого супа, какой она приготовила сегодня, он действительно давно не пробовал, даже когда Вера была с ним. - Отличный суп, мама. Добавочка будет? Она понимала, что он ей хочет сделать приятное, улыбнулась доброй улыбкой, но вместо добавки подала второе, присела к столу. - Все время о тебе думаю, сын, - сказала она, и ее бледноватые губы слабо передернулись. - Образуется, - ответил он с напускной беспечностью, отрезая кусочек поджаренного мяса. - Вкуснятина! - Не надо, Юрочка. Я вполне серьезно. - Мама... - Нет уж, потрудись выслушать. - Разве обязательно сию минуту? Давай перенесем разговор на другой раз, на воскресенье, допустим, раз тебе очень хочется поговорить о моих семейных делах. - Что значит - "хочется"! И вообще, разве я тебе чужая? - Самая, самая близкая. Самая родная. - Суров отодвинул тарелку. - Спасибо. - На здоровье. Посидим здесь. Хочешь или не хочешь, а я обязана с тобой поговорить. Сядь, пожалуйста! Ну сядь же! - Она разволновалась, и бледные скулы ее слегка порозовели. - Твой отец тоже был тверд характером, и не думай, что моя жизнь с ним была усыпана розовыми лепестками. Я не оправдываю твою жену и не виню во всем тебя одного. Я всегда была с твоим отцом: в горах, в песках, в карельских болотах и опять в песках. Такая наша женская доля - быть при муже женой, подругой, прачкой, кухаркой, но, главное, другом. Отец твой все делал, старался скрасить мою жизнь. Я же не всегда была старой и некрасивой. - Мать засмущалась и в этом своем смущении выглядела беспомощной. Согнала улыбку. - Я это к тому, Юрочка, что дальше так нельзя. - Разве я ее гнал? - Еще этого не хватало! Сын, ты хоть раз попробовал представить себя на ее месте? А я знаю, что такое одиночество. Да, да, одиночество. Ты все время с людьми, в заботе, в работе, на службе. А она? Знаю все слова, которые ты мне скажешь в ответ. Он попытался смехом разрядить обстановку: - Вот еще! - Не юродствуй. Я не могу больше молчать. Ты думаешь, мне сто лет отпущено? - Я бы тебе отпустил все двести, мамочка, ей-ей. - Оставь. Мне хочется видеть своего единственного сына счастливым. И внука - тоже. Ты о Мишеньке подумал? За что вы оба, оба вы, я ни с кого вины не снимаю, так жестоко наказываете дитя? Мать затронула самое больное, и Суров поморщился, как от хлесткой пощечины. Но промолчал. - Поезжай, сын, за ними и привози. И еще помни, что она молода, что есть у нее жизненные интересы помимо кухонных, прачечных и еще там каких-то. Вот я тебе все и выложила, - сказала она с облегчением. - Послезавтра и уеду. Суров изумленно взглянул на нее. - Ты шутишь, мама? - Вполне серьезно. И ты знаешь почему. - Не знаю, честное слово. Что за спешка! Поживи, отдохни от жары, от нянькиных хлопот. Надя любит чужими руками. - Ты не должен так говорить о сестре. Вас у меня всего двое: единственный сын и единственная дочь. И ей я нужнее. Ладно, Юрочка, не будем пререкаться, я старый человек, и меня не переубедить. Дай слово, что после инспекторской отправишься за семьей. В ожидании ответа она, поднявшись, глядела на него, поджав губы и сжав сухонькие ладони. Со двора послышался голос Холода: - Выходи строиться... Шерстнев, вас команда не касается? - Товарищ старшина, я... - Последняя буква в азбуке. Марш у строй! Холод опять в родной стихии, голос его звучит бодро, уверенно, будто не он недавно с убитым видом вручил Сурову рапорт. - Хорошо, мама, я поеду, - сказал Суров. - Ты пару минут погоди, отправлю людей на занятия, вернусь - поговорим. - Иди, иди спокойно. Мы уже переговорили. Распорядись о машине к дневному поезду. - Это еще мы посмотрим, - от двери сказал Суров. Старшина прохаживался вдоль строя, придирчиво оглядывая солдат от фуражек до носков сапог, делал отдельные замечания, но в целом, видимо, был доволен - выдавали глаза, молодо блестевшие из-под широких бровей. "Ну чем не орел, - думал Суров. - Горят пуговки гимнастерки, носки сапог - хоть смотрись, шея будто удлинилась, голова кверху". - Застава, равняйсь! Как бичом щелкнул. За один этот голос пускай бы служил, сколько может. - Чище, чище выравняться! Еще чище! Шерстнев, носки развернуть. Лиходеев, каблуки вместе. Стоят, как изваяния, не шелохнутся. И кажется Сурову, что стих ветер. И вроде покрасивел, помолодел, ну прямо преобразился Кондрат Степанович. Не скажешь, что сверхсрочник по двадцать седьмому году службы. Как орел крылья расправил: грудь вперед, плечи развернуты. Увидал капитана. Колоколом загремел баритон: - Застава, смирно! Равнение на средину! И пошел командиру навстречу, печатая шаг. Отрапортовал, торжественным шагом возвратился к строю. - Застава, ша-а-гом марш! В тишине дружно щелкнули каблуки сапог, сверкнули надраенные бляхи поясных ремней. Старшина вышел в голову колонны. Суров всегда с волненьем ждал минуты, когда старшина крикнет "запевай" и первым зазвучит его удивительный баритон. - Запевай! Выше сосен взлетела песня. Шли по степи полки со славой звонкой, И день и ночь со склона и на склон... Шла, ведомая пожилым старшиной, горсточка солдат в зеленых фуражках, слегка покачиваясь в такт песне и глядя прямо перед собой. Сурову казалось, что его солдатам подпевает ветер в верхушках сосен, а они, золотом отливающие, рыжие великаны, качаются, послушные поющему ветру. Он возвратился домой и застал мать в слезах. - Что с тобой, мамочка? - Он так давно не видел ее плачущей, что сейчас, растерявшись, стал суетливо наливать воду в стакан. Мать отодвинула стакан, заулыбалась сквозь слезы: - Не обращай внимания... Нахлынуло... Заслушалась твоего старшину, отца вспомнила. Как он пел!.. А ты в меня пошел - безголосый. - И снова расплакалась. Чтобы отвлечь ее, Суров стал уточнять, каким поездом думает ехать. Она поняла, отмахнулась: - Иди, сын. Холод чувствовал себя именинником. Еще бы, такая стрельба! - Отлично!.. От-лич-но... - кричал он в телефонную трубку, сидя на ящике из-под патронов. Ворот его был расстегнут, ремень ослаблен. - До одного. Все молодцы, товарищ капитан... Не поймете? Молодцы, говорю. В самый раз отстрелялись. Было часов около шести. Разморенное красное солнце заходило за черную тучу, и Холод, кося глазом, подумал, что к ночи опять разразится гроза. Сухое лето нынешнего года на исходе засверкало молниями, заклокотало потоками дождей. Не успевали просыхать лужи, днем стояла тяжелая духота, и над землей висело марево. За Суровым в самый разгар стрельбы приехал оперативный сотрудник из области и увез на заставу. Заканчивали без него, и теперь старшина Холод докладывал результаты. На стрельбище было оживленно. Солдаты подтрунивали друг над дружкой, подначивали Шерстнева, не забывая прислушиваться к тому, что говорит старшина. - ...Крепкая пятерка... Все до одного. Пишите: Колосков - отлично, Мурашко - отлично, Лиходеев - хорошо. Крепкая четверка у Лиходеева. Азимов - отлично, Шерстнев... А что Шерстнев - отлично... Шерстнев пробовал изобразить на лице снисходительность - если, мол, кому-то доставляет удовольствие называть его в числе отличников - пожалуйста. А вообще-то, впервые за службу выполнив упражнение на "отлично", он втайне был горд собой. - Ну ты мош-шу выдал! - Лиходеев повернулся к нему, и по лицу Шерстнева невольно пробежала улыбка. - Перевоспитываюсь. Ты как думал, комсомольский бог! - В люди выходит, - с ехидцей сказал Мурашко, на всякий случай отступив подальше. - Тянусь, парни. Понимаешь, Лиходей, какая штука: как хочется на Доску отличников! Сплю и вижу: "И.Ф.Шерстнев - гордость подразделения". И портрет в профиль. Посодействуй, Логарифм. - Проваливай. Шерстнев подогнул в коленях длинные ноги: - Ребята, вы слышали, как он со мною! Азимов, будешь моим секундантом. И вы, товарищ старший сержант Колосков. Я этого не оставлю. Поддавшись общему настроению, Азимов рассмеялся: - Шалтай-балтай, да? Секунда не думай, минута болтай, да? Холод закончил разговор, спрятал в планшетку список стрелявших и, все еще сияющий от удовольствия, оправил на себе гимнастерку. - Добре стрельнули, товарищи. На инспекторской так держать. - Подкрутил усы. - Суровцы должны высший класс показать! Давно солдаты не видели своего старшину в таком приподнятом настроении. Шерстнев вместе со всеми дивился и думал, что причина тому одна: Лизка выдержала экзамены в лесотехнический и послезавтра приезжает домой за вещами. - Хвизическую подтягнуть надо, - продолжал Холод. - Шерстнев, вам говорю. Рябошапка, вас тож касается. Шерстнев ближе всех стоял к старшине, тот взял у него автомат, погладил рукой вороненую сталь. Легкая тучка набежала на бритые щеки, в глазах промелькнула печаль. - И вы будете стрелять, товарищ старшина? - не без подковырки спросил Шерстнев. - Или на этом кончим? Холод вытер вспотевший лоб, подбоченился: - А то як же! Я что, гадский бог, не воин? У старшины порох не весь израсходованный. Про запас держим. Не боись, солдат, старшина еще вдарит... - ...в белый свет, как в копеечку. - Шерстнев хохотнул. - Вы уже свое отстреляли. - Это как понимать - отстрелял? Кто такую чепуху сказал? - Хоть я. - Видно не заметив ни изменившегося лица старшины, ни того, что вдруг стало тихо, Шерстнев куражился: - Ваше дело теперь - табак. Очки с носа - бульк, а пулька за молочком. У Холода посерело лицо, опустились плечи. Он растерянно оглянулся, обвел солдат затуманенным взглядом, остановился на Шерстневе: - Спасибо, солдат... Отблагодарил. - Шутка, товарищ старшина. Честное слово, треп. Ну что вы, я же просто так... Приволакивая ноги, старшина вышел из круга, побрел тяжелой походкой к окопчику, где стоял в траве коричневый полевой телефон, сел на ящик из-под патронов, поникший, по-стариковски согбенный. И тогда со всех сторон на Шерстнева посыпалось: - Подонок... - За такое по морде надавать. - В остроумии упражняешься? - тихо спросил Лиходеев. Шерстнев бросился к нему: - Логарифм, ты что, меня не знаешь? Ну просто так, для трепа. Не хотел. Колосков сжал кулачищи: - Слизняк... Не хочется об дерьмо руки марать. - Очень разумная мысль, - мрачно пошутил Сизов. - В такую рожу плюнуть жалко. - Ребята, да я... Его обступили со всех сторон, он стоял среди них чужой, одинокий и, кажется, впервые в жизни почувствовал, что значит по-настоящему быть одиноким - один против всех. И даже Бутенко, чуть ли не ходивший за ним по пятам, и тот сердито сказал: - А ты ж таки добра свыня, Игорь. Шерстнев затравленно оглянулся: - Ребята, я ведь болтнул... Ну, пойду извинюсь, хотите? Лиходей, хочешь, извинюсь перед стариком?.. Я все прочувствовал и так далее... - Сам ты старик. Пошли, ребята, что с ним тут разговаривать! Лиходеев первым разомкнул круг, за ним пошли все. На заставу возвращались без песни. Старшина шел по обочине, слегка наклонив голову вправо, будто прислушивался: в подлеске гудели шмели. Шерстнев шагал в голове колонны, избегая смотреть на старшину и слыша за своей спиной недружный топот. 18 Влип, красавец! Без пересадки на гауптвахту. Газуй на четвертой, и никаких светофоров. Капитан отвалит. А ты Лизке еще трепался: "У меня железно: решил - встречу, значит, кровь из носу". Ужинать не хотелось. Пришел после всех, позвал Бутенко. В раздаточном окне отодвинулась заслонка. - Чого тоби? - Зачерпни воды. - У крыныци хоть видром пый... - Бутенко осекся. - Що з тобой, Игорь? Билый, аж свитышся. Захворив, чы що? На вось молока выпый. - Иди ты со своим молоком!.. - Може, повечеряешь? Ты ж нэ ив. Заходь, покормлю. - Слушай, Лешка, друг ты мне или не друг? - А що? - Смотри в глаза! На меня смотри. - Кинь дурныка выкомарювать. Чого тоби? Шерстнев, отделенный от Бутенко перегородкой, смотрел в курносое и худое лицо повара, но видел Лизкино - кроме нее и своего собственного волнения, в эту минуту не было ничего больше. Скажи ему кто раньше, что он по уши втрескается, расхохотался бы или принялся ерничать. - Лешка, послезавтра она приедет. - Лиза? - Расскажи ей, что к чему. Передай, мол, хотел встретить, но, сам знаешь. Про старшину молчи. Он говорил и не мог понять, что с Бутенко. Еще минуту назад был парень как парень, с румяным от плиты лицом и добрым взглядом карих небольших глаз. - А на що вона тоби, Лизка? - Голос Бутенко странно дрожал и был еще тише обычного. - Ты ж ии не любышь. - Лешка!.. - И то главное, чего он в мыслях не допускал, разом пришло с развеселившей его ясностью и даже показалось комичным. - Ну ты даешь! Парень не промах. Бутенко выбежал к нему, скомкав в руке поварской колпак. С тою же бледностью на лице заговорил умоляющим голосом: - Не чапай ты дивчыну. На що вона тоби? Лизка така хороша, чыста. У тэбэ их скильки було, дивчат! Для щоту пошукаешь у другим мисци. Чуешь, Игорь? Такое и слушать не хотелось. - Иди ты, знаешь... - Повернулся к двери. - Игорь... - Бутенко выбежал за ним следом. - Эй, повар, мне провожатых не надо. Идя двором к казарме, Шерстнев чувствовал на себе умоляющий взгляд. Потом долго не мог освободиться от взгляда, от видения рук, теребивших колпак. Кто мог подумать, что тихоня в Лизку втюрился! Надо будет ей рассказать. Для смеха. В отделении повалился на койку, взял в руки книгу, но читать не мог. Из ленинской комнаты слышалась музыка. Там ребята смотрят сейчас телевизор, крутят пластинки. А ну их, с телевизором, с пластинками вместе! Подумаешь, ополчились. Что, разве неправду старшине сказал? Прячется, чудак, со своими очками, а вся застава давно знает. - Шерстнев, к капитану! Дежурный позвал и ушел. От громкого окрика подхватился с кровати, книга упала на пол. Поднял ее, дольше чем надо разглаживал пальцами примявшиеся листы. По коридору шел медленно, у двери канцелярии постоял. Потом рванул дверь на себя. - Рядовой Шерстнев по вашему приказанию прибыл. Капитан показал рукою на стул: - Садитесь, рядовой Шерстнев. За окном молнии освещали сад, вспыхивали в зелени кустов, высаженных вдоль дорожки к калитке. По листьям зашлепали первые капли дождя. - Садитесь, - повторил капитан. Скверно, когда сидишь, а на тебя сверху глядят, будто сверлят, беспомощного, с присохшим к гортани шершавым языком. И вопросик с подначкой подбросят, не знаешь, к чему клонят. - Сколько вам лет? - Вы же знаете. - Отвечайте! "Интересно, какое выражение лица у него? Наверное, злое. Хорошему быть неоткуда - жена не возвращается. И я - не сахар, грецкий орех в скорлупе". - Сорок седьмого... Считайте. Сейчас он тебе отсчитает до десятка. И, как прошлый раз, направит по границе до самой гауптвахты пешком. От заставы к заставе. - Иногда мне кажется, что вам меньше ровно наполовину. От тихого разговора становится не по себе, лицу жарко, и в горле тесно. С трудом вытолкнул слова: - Это... неинтересный разговор. - Перестаньте дурака валять! Героя изображаете, а дрожите шкурой, как щенок на морозе. Поднялся, не спросясь. Встретился глазами со взглядом Сурова. - Сидеть!.. Хотя бы крикнул. А то шепотом, а у самого лицо - как из камня. - Вы кому служите? - спросил, как гвоздь в башку вогнал. - Разрешите... - Вы мне сапоги чистили? - Нет. - Носили воду? Отвечать! - Нет. - Рубили дрова? - Да нет же! - Встать! Шерстнев поднялся, старался не глядеть в черные, налитые гневом глаза под черными же, сведенными в одну линию бровями. - Так вот я спрашиваю: кому вы служите? От устремленного на него взгляда Шерстневу стало не по себе: - Родине служу. - Чего же вы валяете дурака? - Я ничего... Капитан ударил ребром ладони по столу: - Вот именно - ничего, пустое место. А смотрите на всех свысока: я, дескать, сложная натура, у меня извилин не сосчитать. Что мне там какой-то старшина с семью классами образования и все эти селючки вроде Бутенко, Азимова! И хвастунишка отчаянный. Зачем наврали девчонке, что окончили институт? Вас же выгнали со второго курса за непосещаемость. - Какой девчонке? Краска бросилась Шерстневу в лицо. - Лизе. Капитан покачал головой, разгладилась морщина над переносицей - видно, отошел. Ветер хлопнул оконной створкой, задребезжали стекла. Вовсю хлестал ливень. Капитан закрыл окно, вернулся к прерванному разговору. - Сожалею, что ваше хамство не карается Дисциплинарным уставом. Я бы за старшину на всю катушку. Хотел бы знать, какая ржа вас точит. - Он снял фуражку, пригладил рукой ежик. - Идите, Шерстнев, и подумайте хорошенько. И перед старшиной извинитесь. Вам когда на службу? - В четыре. - Идите отдыхать. Случись вызов к капитану по другому поводу, ребята были бы тут как тут - с советами, расспросами, сочувствием. В ленинской комнате по-прежнему крутили пластинки, и никому не было дела до него, Игоря Шерстнева, будто он сегодня совершил преступление. Прошел пустынным коридором в свое отделение. На койках лежали Мурашко и Цыбин - спали. Или притворялись, чтобы не разговаривать с ним. То и дело комнату освещало вспышками молний. Шерстнев лег на койку. На капитана не было ни обиды, ни злости. Все слова, какие сказал капитан Суров, он принимал. Они были правильные, и ни изменить их, ни добавить к ним. Что обижаться на Сурова! Это его право. И обязанность. Другой на его месте отвалил бы на всю катуху. С улицы обдало заревом, грохнуло. С испугу дурным голосом взревел Жорж. Мурашко и Цыбин не шелохнулись, спали перед выходом на границу. Шерстнев подумал, что надо постараться уснуть, и вдруг приглохшая было мысль о Лизке едва не сорвала с постели: ведь он должен встретить ее на станции... Еще несколько месяцев назад он Лизку, как, впрочем, и других девчат до нее, не принимал всерьез, из озорства называл ее конопатенькой, а она с неприкрытой яростью кидалась к нему с кулаками, бледнела, и веснушки на щеках и носу проступали еще ярче. Он не допускал и мысли, что наступит время и ворвется в его сердце нечто тревожаще новое, что Лизка, если захочет, сможет вить из него веревочку, играть, как ей вздумается, а он готов будет все стерпеть, лишь бы была с ним одним. ...Девчонка повзрослела как-то вдруг, из угловатого подростка превратилась в красивую девушку с правильными, как у матери, чертами лица, отцовскими бровями - вразлет - и рыжей копной волос, которые трудно поддавались гребешку. А еще не так давно, приезжая из интерната на каникулы, по заставскому двору носилось рыжее существо с двумя косичками, похожими на мышиные хвостики, с выступающими вперед острыми коленками, с которых не сходили царапины. Коричневые глаза, опушенные длинными ресницами, так и стригли по сторонам. Бывало, Лизка сунет конопатенький, в рыжих веснушках, нос туда, где меньше всего ее ждали, скажет тоненьким голоском что-нибудь дерзкое и - поминай как звали. Строевые занятия - она тут как тут. Стоит в сторонке, смотрит, молчит. И вдруг пискнет фальцетом: - Прокопчук, как ходишь, чамайдан! Разверни плечи. Плечи разверни, каланча пожарная. И уже нарушен ритм шага, строй сбился с ноги. Давится смехом офицер, хохочут солдаты. А Лизка издалека кричит: - На левый хланг его, непутевого! Прокричала, и след простыл. Потом она уже у вольера, куда не каждый солдат осмелится подойти. Сидит на корточках, воркует: - Рексанька, хороший ты мой... Заперли тебя, бедненького. Рексанька на волю хочет. Что, миленький, плохо тебе?.. У-у-у, гадский бог, я ему дам, инструхтору. А начальство на заставу нагрянет, Лизка и здесь не опоздает. Правда, когда немного постарше стала, стеснялась. Чужих людей. Солдат - нет. Крутят кино - втиснется между двух солдат, ткнет локтем соседа, чтоб подвинулся: - Расселся! И притихнет, будто нет ее. На экране чужой, неведомый Лизке мир. Она погружается в него, как в озеро, когда, купаясь, ныряет. Утопит голову в ладошки, сидит, чуть дышит. Да-а, Лизка... Шерстнев лежал и вспоминал. ...Лизка собирала землянику. Шла одна лесом. Ягод на пригорке было множество, она быстро наполнила литровую банку, не услышала, как он подкрался к ней. - Давно ждешь? Лизка вскочила на ноги - испугалась. - Тебя, что ли? - Сама же свиданку назначила. Нехорошо, Елизавета Кондратьевна, слово надо держать. - Он ерничал, поигрывая бровями и приглаживал усики тем игривым приемом, какой действовал безотказно где-нибудь в Минске у кафе "Весна". - Проходи, кавалер. Небось сиганул в самоволку. - Догадливая барышня. Сиганул. Заметил среди зелени этакий яркий цветочек... Молодой, интересный мужчина не устоял. - Воображала. - Сорвала ромашку, и желтая пыльца осела на белой блузке. Пошла, не обращая внимания, безразличная. Догнал ее, отнял банку. - Лес кругом, граница рядом. Лизочка, я буду твоим телохранителем. Змей здесь видимо-невидимо. - Отдай банку, не для тебя собирала. - Рассмеялась: - А ты отличишь ужа от гадюки, телохранитель? Отдай же, Дон-Кихот, ха-ха-ха. Рыцарь печального образа, ха-ха-ха. Он улучил минуту, когда ее руки были заняты банкой, и поцеловал в смеющийся рот; хотел было еще раз, но она с силой ударила его по лицу: - Вор! - Ты что? - Ворюга, крадешь. - Лизка отпрыгнула в сторону. - Фу, слюнявый. Его изумила ее хищная ярость - казалось, сделай он шаг ей навстречу и она ударит банкой. - Ну ты сильна, Лизуха! Выдала. - Лизухой корову кличут, студент. Он пропустил мимо ушей это ее "студент", принялся выспрашивать, как окончила десятилетку, думает ли дальше учиться и в каком техникуме или вузе. Сначала Лизка относилась к нему с недоверием, поглядывала искоса, следя за каждым его движением и готовая влепить ему еще одну оплеуху. Но он не дал ей повода подумать о нем плохо, стал рассказывать о себе. Получилось само собой, что до заставы они шли, разговаривая мирно и дружелюбно. Лизка рассказала, что документы отправлены в лесотехнический, что год после окончания десятилетки она пропустила, но ничего страшного, у нее уже год рабочего стажа в лесничестве - теперь примут. - Все ищут свою синюю птицу, - мечтательно сказала Лизка. - Выдумывают разные фантазии. - Тряхнула рыжей головой: - А мне не надо ее. Вон их сколько, птиц, вокруг - синих, белых, зеленых. - Она доверительно обернулась к нему: - Кончу лесотехнический и сюда: хорошо в лесу, лучше нет... Как так получилось, что они подружились, сами не могли понять. До самого отъезда на экзамены встречались тайком, редко, болтали о всякой чепухе. Больше говорил он, строил всяческие планы, Лизка безобидно посмеивалась. Притвора... В день отъезда в Минск у нее дрожали губы. Она их кривила, наверное пробуя изобразить усмешку, какую видела на холеном лице заграничной актрисы в недавно просмотренном фильме. Ледяного равнодушия, как у актрисы, не получалось. К губам приклеилось подобие застывшей улыбки. Лизка стояла за полосой света, бившей из окна в сад. Опаздывая, он перепрыгнул через низкий штакетник, ограждающий сад, прямо в кусты крыжовника, чертыхнулся вполголоса, продираясь к дорожке. - Понимаешь, Лизок, никак от твоего папаши не вырваться. Глаз не сводит. Она отстранилась от его протянутых рук, и тогда он заметил ее кривую, как у актрисы, усмешечку. - Приветик, - сказала. - И до свидания. Можешь проваливаться, рыцарь печального образа. - Ты чего? - Я ничего. Просто так. Нравится. - Я же не на гражданке. - Мне какое дело. Вас таких много. - Завела нового? - Завела. - Не Бутенко ли? - Леша во сто раз лучше тебя. Он изобразил в голосе удивление, хлопнул себя по лбу: - Надо же! Темно, а она точно как снайпер! Подумать... - Кто? - подозрительно спросила Лизка. - Муха, Лизок. - Чего? - Какая муха тебя укусила? - Дурак. Он рассмеялся - на Лизку нельзя сердиться, просто невозможно, когда она, как еж, натопыривает иголки. - Кончим? - А чего же ты... - Ничего же я. - Он обнял ее, она пробовала вырваться, правда, не очень настойчиво. - Перестанем ругаться, Лизок. Сегодня опоздал, а будешь возвращаться из Минска, встречу на станции, карету к перрону подам. Ты только не подкачай там на экзаменах. Вся напускная сердитость с нее слетела: - Не смей, слышишь! И не вздумай... Ты с ума сошел... - Будет законный порядок, Лизочка. Черепок чего-нибудь сообразит. - Он постучал себя по лбу. - Ты поступи, а мне служить... Она прикрыла ему рот ладошкой: - Т-с-с... Отец!.. Старшина протопал мимо, в нескольких шагах, обернул голову к полосе света в сад, где роились ночные мотыльки и бабочки. Лизка неумело прильнула губами к его губам. И выскользнула из рук. 19 Сурову показалось, что уже поздно, что проспал чрезмерно долго и мать, наверное, уехала без него. Он мигом сбросил с себя одеяло, вскочил с постели. - Ты чего, Юрочка? Спал бы. Ляг еще на полчасика. - На полчасика? - переспросил он, зевая. - Не стоит. - Как знаешь. Мать принялась накрывать к завтраку. Термос чаю приготовила с вечера, масло и хлеб стояли на столе под салфеткой. Чемодан наготове под вешалкой у двери. Застилая кровать, Суров вздрагивал от знобящего холодка. Запахло осенью. Отъезд матери навеял щемящее чувство разлуки и одиночества. Он подумал, что минут через двадцать возвратится с границы газик, на нем он проводит мать и вернется в пустую квартиру, которая запахла жильем за эти несколько дней. Вытираясь, украдкой посмотрел на нее. Мать будто ждала его взгляда. - Ты что такой скучный встал? Не выспался? - Нормально спал. Тебе показалось. - Выглянул в окно. - Не задождило бы. Похоже. За спортгородком начинался сосняк. Через него пробили тропу к большаку, ведущему в обход лесничества к железнодорожной станции. Суров сначала не поверил, увидев бегущего по тропе старшину. Кондрат Степанович бежал тяжелой рысцой, переваливаясь с боку на бок и придерживая рукой левый карман гимнастерки, словно там лежало нечто живое. Уже видать было красное от бега лицо, опустившиеся книзу усы и темные пятна пота на хлопчатобумажной гимнастерке. Обогнув спортгородок, Холод перешел на скорый шаг, часто ловя воздух открытым ртом. Анастасия Сергеевна с чашкой чая в руке остановилась на полпути к столу и тоже смотрела в окно. - Что же ты, Юрочка! Поторопись. - Успокойся, мам. - Какой ты, право. Суров давно взял себе за правило сдерживать эмоции. Что бы и где ни случилось, держать себя в руках, не показывать, что взволнован. И сейчас, когда Холод, подходя к крыльцу, поправил фуражку, он открыл дверь. Старшина покосился в сторону Анастасии Сергеевны - она все еще держала в руках чашку чая. - Чэпэ, товарищ капитан! Суров натянул гимнастерку. - Мамочка, завтракай без меня и собирайся. Пересекая двор, Суров увидел стоящую на выезде, у ворот, грузовую автомашину, толпившихся вокруг нее солдат. Над ними почти на целую голову возвышался Колосков. Ему, жестикулируя в такт словам, что-то доказывал Лиходеев. - ...Лизка? При чем тут она? - кипятился Лиходеев. - Кончайте, - сказал Колосков. - Капитан разберется. - Чего разбираться! Я говорю - Лизка. Знаю, что говорю, - торопливо зачастил тонким голоском Мурашко. - Видали свистуна! - Руки Лиходеева взлетели кверху, будто он дирижировал хором. Все это Суров схватил мимоходом, не успев подумать, есть ли связь между солдатским разговором о Лизке и происшествием, о котором, по всему видать, на заставе уже знали. - Чем порадуете? - спросил, войдя в канцелярию и выждав, пока Холод прикроет за собой дверь. На усатом, полнощеком лице старшины была боль. Стоял, вытянув руки вдоль тела, забыв оправить на выступающем животе вздувшуюся пузырем гимнастерку, и с какою-то непонятной виной глядел в лицо Сурову. - Шерстнев звонил с переезда, говорит, машину разбил и человека суродовал. - Шерстнев? С переезда? - Так точно. - Как он там оказался? - Не знаю, товарищ капитан. Выяснять нужно. С переездом плохая связь. - Дозванивайтесь. - Мы скорее доедем. Раздумывать Суров не стал, надел поглубже фуражку, пристегнул к поясу пистолет, на ходу снял с вешалки плащ. - Остаетесь за меня, старшина. В отряд доложу сам, когда разберусь. Понятно? - Товарищ капитан... В голосе старшины послышались незнакомые нотки. Такого еще не бывало, чтобы Холод, получив приказание, осмелился, пусть и в такой, как сейчас, вежливой форме, уклониться от выполнения. - Что с вами, старшина! Я ведь ясно сказал: остаетесь. В кузов машины сели Колосков, Лиходеев, Мурашко и Суров. Анастасию Сергеевну усадили в кабину. Машина вынеслась за ворота, на грейдер. Суров оглянулся. На крыльце, глядя вслед пылившему грузовику, стоял Холод, приставив ладонь козырьком ко лбу. Одиннадцать километров до переезда показались как никогда длинными. Суров успел передумать о многом, но пуще всего недоумевал, почему газик оказался на переезде, в тылу участка, куда шофер не имел права выехать самовольно. Для газика, отправленного на дальний фланг за Шерстневым, была одна дорога - по дозорке. Еще большее недоумение вызывали слова старшины, что Шерстнев "суродовал" человека. Не Колесников, шофер, а Шерстнев. Стало быть, Шерстнев сидел за рулем. Суров понимал, что попытки разобраться в происшедшем, сидя здесь, в кузове автомашины, за несколько километров от переезда, бессмысленны, что подробности выяснятся только на месте, но мысли вертелись вокруг одного и того же: почему шофер поехал тыловой дорогой и в сторону от маршрута? И еще подумалось, что не видать в ближайший год академии - такое происшествие в канун инспекторского смотра! Голов ни за что не простит. Анастасия Сергеевна не разрешила себя везти до станции, сошла. Суров спрыгнул на землю, хотел что-то сказать матери, но она остановила его жестом руки: - Не надо, сын. Станция близко, дойду. Занимайся своим. - До свидания. Поспешное расставание огорчило не меньше, чем происшествие. Неладно начался день. За поворотом показался полосатый шлагбаум на переезде, будка стрелочника под красной черепицей, вздыбившийся газик. Было похоже, будто хотел с разгону взобраться на маковку железобетонного столба у шлагбаума, да не хватило силенок. Так и застыл, уткнувшись радиатором в его основание. Шерстнев, зажав между колен автомат, курил, сидя рядом с Вишневым на лавочке. Автомат смотрел дулом вниз; в стороне, умаявшись, спал на траве шофер, солдат по первому году службы Колесников, тихий, исполнительный парень. Суров прошел к машине. У нее оказались поврежденным радиатор, разбиты фары и ветровое стекло. Осколки стекла блестели на влажной земле, а немного поодаль темнело успевшее забуреть пятно крови. Наметанный глаз схватил отпечаток башмаков со сбитыми каблуками и длинный, метра в три, след, прочерченный носками, - видно, человека ударило в спину, уже безвольного швырнуло вперед, почти к железнодорожному пути, где темнело пятно. Шерстнева обступили солдаты. Он стоял, понурясь, неохотно отвечал на вопросы и поглядывал на капитана, ожидая, когда тот заговорит с ним. - Колесникова ко мне! - приказал Суров, глядя мимо Шерстнева, словно не замечая его. Лиходеев растолкал шофера. Тот испуганно поднялся, заморгал белесыми ресницами, крутнул в сторону Сурова стриженой головой на тонкой цыплячьей шее и робко приблизился. - По вашему приказанию рядовой Колесников прибыл. - Шофер не сводил с Сурова испуганных глаз и, как бы ища помощи у Шерстнева, мотнул головой в его сторону. Шерстнев шагнул вперед: - Виноват только я, товарищ капитан, - сказал он, приставив к ноге автомат. - С вами разговор потом. Докладывайте, Колесников. Сбивчиво, то и дело адресуясь к Шерстневу за подтверждением, Колесников доложил, что, возвращаясь на заставу по дозорной дороге, нечаянно съехал с мостков в вымоину, машина застряла и только Шерстнев сумел ее вырвать и вывести на дорогу. - На какую дорогу? - уточнил Суров. - На тыловую, - ответил за шофера Шерстнев. Суров сдержал готовые сорваться с языка резкие слова. - Что вы забыли в тылу? - спросил теперь уже у Шерстнева. - На дозорке у седьмого мостик обрушился, вы же знаете, товарищ капитан. - Товарищ капитан знает, что там позавчера объезд сделан. Слушайте, Шерстнев, не морочьте мне голову. Говорите правду. Высокий, почти одного роста с Суровым, но уже в плечах и тоньше в поясе, Шерстнев уставился на носки своих пыльных сапог. Красивое продолговатое лицо со светлыми усиками стало бледным. - Разрешите не отвечать. Потом объясню, вам лично. Солдаты и Колосков переглянулись между собой. Лиходеев подмигнул Мурашко, и оба отошли в сторону. Суров же внимательно посмотрел на Шерстнева. Просьба была необычной, и он не стал настаивать. - Хорошо, - согласился он. - Кого вы тут сбили? Тихий до этого, Шерстнев так и вскрикнул в протестующем жесте: - Не сбивали мы никого. Сам он, несчастный алкаш, под машину попер. Вот человека спросите, на его глазах... Вишнев только и ждал, когда его позовут. Подошел, поздоровался с Суровым: - Здраим желаем, товарищ начальник. Взаправду на моих глазах вся происшествия, авария, значится, была. Могу доложить, как оно разыгралось. Первым долгом заверяю: ваши ребята тут не виноватые ни на маковое зерно. А вот ни столечко. - Вишнев выставил кончик обкуренного пальца. - Во всем Васька сам виноватый, потому как натурально был уже набрамшись до завязок. Сам виноватый, и вы никому не верьте, ежели другое скажут. Правильно Шерстнев говорит: алкаш он, Васька, мусорный человечишко. - Поселковый, со станции? - Да знаете вы его. Барановский Васька. Запрошлым годом, помните, в полосу врюхался, на самой проволоке повис. Длинный, как каланча. Сцепщиком работал, выгнали. Суров в самом деле припомнил пьяного верзилу. Когда его задержали, он с перепугу орал истошным голосом: "Пропа-а-а-ло!" - орал, покуда не очутился в пристанционном поселке под замком у участкового. - "Пропало"? - улыбнулся Суров. - Он самый, - засмеялся Вишнев. А только пьяный не пьяный - все равно человек, и за него отвечать надо. Спросил озабоченно: - Где пострадавший? И опять стрелочник рассмеялся: - Васька-то? Вона, в посадке. Без задних ног дрыхнет. Еще в себя не пришел. Вы постойте, товарищ начальник, доскажу для ясности. Васька, значится, с самого ранья тепленький. Пришел ко мне - хоть выкручивай, - фляжку, значится, сует: "Хлобыстнем, Христофорыч". Я при деле, на службе, значится, курьерский проводил, иду открывать шлагбаум. Ну, известное дело, послал Ваську куда следует. А тут ваши ребята на газике. Куда едут, я, конечно, не знаю, дело военное. А Васька, тот им наперерез. Ни отвернуть, ни остановиться. Вот Ваське-то и попало. Пьяный, развалясь на траве под деревьями, лежал кверху лицом, храпел громко, с присвистом. Вся правая сторона Васькиного лица забурела от запекшейся крови, нос и губы распухли. - Ему не впервой, - пренебрежительно сказал стрелочник. - Об ем не беспокойтесь, как на кобеле засохнет. Алкаш, одним словом. Они, алкаши, как кошки живучие, холера им в печенку! Прошлый год, помню, Васька этот, значится, набрамшись по самую завязку, в сад ко мне припожаловал. В юне дело было, только-только яблок завязался, махонький. А пьяному - что? Трын трава: зачал трясти. Аккурат я обедать пришел, слышу - шум. Выскакиваю - Васька! "Что же ты, сукин сын, - кричу, - вытворяешь! Зенки, - говорю, - открой, яблок зимний, а ты его..." В сердцах долбанул по дурному кумполу, думал, окачурится... Пьяный застонал, скрежетнул зубами. Все оглянулись. Был он омерзительно грязен, лежал колода колодой, с опухшим, кирпичного цвета лицом. Сурову недосуг было слушать байки словоохотливого стрелочника, время перевалило за полдень. Голову о происшествии еще не доложено, не все выяснено, и, главное, неизвестно, отделался ли Барановский одними ссадинами, освидетельствовать надо его. Солдаты, гадливо морщась, подняли безвольное тело. Суров перехватил обращенный к Барановскому взгляд Шерстнева, полный брезгливой презрительности и злобы. На заставу Суров возвратился с вконец испорченным настроением. Происшествие относилось к категории чрезвычайных, о которых докладывают высшему командованию, и там издают приказы со строгими взысканиями и оргвыводами. Но не столько они волновали Сурова, сколько судьба Шерстнева. У него не было сомнений, что Голов останется верен своему слову: Шерстнева будут судить. Суров чувствовал себя ответственным за солдата, и в то же время несколько виноватым - полгода прошло, а он, Суров, так и не подобрал к солдату нужного ключика. Что авария произошла без человеческих жертв и увечий, служило небольшим утешением. И все же надо спасти солдата от трибунала. В конце концов, машину можно восстановить за сутки. А Шерстнева, если осудят, потом трудно исправить. Еще в первые недели его службы на заставе Суров понял, что это один из тех молодых людей, которых не сразу раскусишь: скрытные они, настороженные. Впрочем, что касается Шерстнева, то с течением времени стало ясно: скрытность - всего-навсего оболочка, однажды он вдруг покажется из нее совсем другим, неизвестным. Думая о Шерстневе, Суров вспомнил еще об одном столкновении с ним, уже давнишнем. "Почему вы вступили со старшиной в пререкания?" - спросил Суров, вызвав новичка в канцелярию. "Мы просто не поняли друг друга. Товарищ старшина велел картошку почистить, а я подумал: для этого повар существует. Правильно я говорил, товарищ капитан? Я полагаю: правильно. А взгляд товарища старшины диаметрально противоположен моему, и мы друг друга не поняли". Присутствовавший при разговоре Холод то белел от гнева, то наливался нездоровой краснотой от шеи до лба. Не выдержал, вмешался: "Вас для чего сюда откомандировали, знаете?" "Перевоспитываться. Я, товарищ старшина, стараюсь. Скажите товарищу капитану". Сурова возмутил наглый тон солдата, и наглость надо было пресечь в корне. Он не дал волю гневу. "Старшина о вас плохого мнения", - сказал он, думая, что сейчас для первого раза не станет строго наказывать. "И я о нем невысокого мнения". "Черт зна що! - выпалил Холод. - Полдесятка таких охламонов... виноват, разгильдяев, подбросят - и шагом марш в Новинки". Новинки? Суров впервые услышал название. "Что это?" Шерстнев приятно заулыбался: "Сумасшедший дом, товарищ капитан. В Минске... Там тоже занимаются перевоспитанием". "С вами мы как-нибудь справимся здесь". Наверное, лицо Сурова исказило бешенство, потому что, когда он приблизился к Шерстневу, тот отшатнулся: "Товарищ капитан, честное слово..." "Слушай, ты, оболтус великовозрастный, или я из тебя солдата сделаю, или смирительную рубаху надену. Уяснил?" "Понял... Больше не повторится". "А теперь вон отсюда!" Ни до, ни после Суров не помнил себя таким. С газиком на прицепе грузовик подъехал к воротам заставы. Его уже ждал весь личный состав. Суров, приказав Шерстневу следовать за собой, молча прошел мимо солдат. Лица их были хмуры. - Рассказывайте! - сразу, зайдя в канцелярию, сказал Суров. - И не вилять. Мне некогда вдаваться в психологические исследования, а вам лучше сказать правду здесь, нежели под нажимом - в прокуратуре. Все. Слушаю. Шерстнев упрямо молчал. "Черта с два! - думал Суров. - В дисциплинарный батальон не пущу. Не для того полгода нянчусь с тобой. Хоть лопни, а ты у меня все выложишь здесь". И еще появилось, глядя на упрямо поджатые губы, неистребимое желание надавать этому оболтусу по мордасам, чтоб на всю жизнь запомнил. Жаль, положение обязывало не распускать рук. Суров засунул ладони за пояс, словно не верил, что сумеет сдержать себя. - И как долго вы думаете в молчанку забавляться? - Товарищ капитан, - Шерстнев через силу разжал зубы. - Вы никому не докладывайте... Я по-честному... - Такого обещания не могу вам дать. - Но поймите... не о себе я... - Не ставьте мне условий. Ответьте прямо: чего вас понесло на переезд? За каким лихом? Шерстнев снова молчал с тем тупым упрямством, которое вызывает тихую ярость. "Вот тебе и вся психология, Суров. Танцуй от печки, от реального, а не от прекраснодушных устремлений, как говорит Голов. Не добьешься правды, тогда ее станет добиваться военный следователь". Посмотрел в окно и увидел входящую во двор дочь старшины. И вдруг осенило. - Лиза? - спросил удивленно, еще не особенно веря, что это так. Шерстнев нерешительно поднял голову: - Да. Суров сбоку посмотрел на солдата: - Почему вы вчера не попросились, я бы вас отпустил встретить ее. - Со старшиной по-дурацки вышло. - Но я же человек, я бы понял. - Суров по-настоящему рассердился. - Не пойму, на что вы рассчитывали. Ну, обмануть молодого солдата - не велика премудрость: сказали, что можно кружным путем возвращаться с границы, он и поверил. За это я ему всыплю. А остальных, всю заставу, ее вокруг пальца не обведете. Что вы о себе думаете? - Я же не нарочно. Просто получилось так. - Миленькая философия! Все просто: разбили машину, остались без друзей и товарищей, задурили девчонке голову. - Лизку не трогайте, товарищ капитан. Она тут ни при чем. - То есть как не трогать? Она вас любит. - Товарищ капитан... - Пальцы Шерстнева, державшие автомат, стали восковыми. - Не крутите, Шерстнев! Вы - первый враг самому себе. Не задумываясь, подводите себя, товарищей, девушку, которая вас любит. - Откуда вы знаете? - Она была у меня перед отъездом в Минск. - Зачем? - Просила с родителями поговорить. Она ведь верит вам. - А я что - обманул ее? Вернусь с гауптвахты - поженимся. И незачем ходить ей к кому-то. - Хорошо, если одной гауптвахтой отделаетесь. Я в этом не уверен. Суров прошел к окну, распахнул обе створки. В канцелярию хлынул свежий воздух, послышались голоса. Они доносились из-за склада, от хозяйственного двора, где старшина, наверное, наводил порядок, готовясь к инспекторской. - Ладно, Шерстнев, идите завтракать, - сказал Суров, возвращаясь к столу и присаживаясь. Сейчас ему некогда было вдаваться в существо отношений солдата с дочерью старшины, и не они были главным именно в эти минуты. От разговора с солдатом осталась неудовлетворенность. Правда, на этот раз Шерстнев не выкомаривал, ушел явно взъерошенный, не в себе, что-то хотел сказать и не отважился. Что ж, в конце концов, он не маленький, взрослый человек, давно совершеннолетний, которому за свои поступки пора отвечать. Наверное, прав Голов - опыт житейский сказывается - в армии нельзя нянчиться, армия - это армия. Голов, безусловно, не примет во внимание смягчающих обстоятельств: преступил закон - отвечай. Суров принялся составлять донесение о случившемся. В короткую телеграмму надо было вместить все обстоятельства происшествия, свои выводы, предположения или просьбы. Последнее оказалось самым сложным. Какие просьбы? Вопрос предельно ясен: солдат проявил своеволие, нарушил службу, дисциплину, вольно или невольно причинил травму гражданскому человеку, пускай пьяному, пускай по его вине - неважно. В дверь тихо постучали и, предводительствуемые старшиной, в канцелярию вошли Лиходеев, Бутенко, Азимов, Колосков, Мурашко. Суров оторвался от донесения. Удивился: - Целая делегация! Что случилось? - Насчет машины, товарищ капитан, - странно морщась, доложил старшина. - Не столько того... як его?.. - Щеки Холода стали наливаться краснотой, на лбу выступила испарина. - В общем, машину к обеду обмундируем. Вот Лиходеев в точности доложит. Лиходеев уложился в несколько немногословных фраз: машина почти восстановлена, фары имеются в поселковом магазине, газик будет - как новенький. - Так что? - Суров поднялся из-за стола. - Объявим Шерстневу коллективную благодарность? Меньше всего Суров ожидал, что вмешается застенчивый Бутенко. Запинаясь от волнения, повар сбивчиво стал просить за Шерстнева: - Вин же не спорченый, товарищ капитан... Просто вин выкаблучвать любит... И прослужыв стилькы... До того щэ и таке, що, мабуть, всурьез... Простить его, товарищ капитан... А з ным мы сами поговорым... - Популярно все растолкуем, - добавил Лиходеев. Суров как будто впервые увидел своих подчиненных. Он не был сентиментальным и особенно строгим. А тут вдруг подступило к сердцу: захотелось обнять славных ребят и пожать руку пожилому старшине. - Идите, - сказал всем. Вероятно, они его поняли с полуслова: вышли, с особой точностью исполнив поворот через плечо и дружно щелкнув каблуками сапог. Голов слушал, не перебивая. Суров ожидал бурной реакции, повышенного тона и был удивлен, когда Голов помедлив, спросил, какие выводы и предположения у начальника пограничной заставы. - Наказать. - Как именно? - Моими правами, товарищ подполковник. Голов долго не отвечал. - Вы шутник, я гляжу, - отозвался наконец Голов. - Боюсь, что и моих прав недостаточно... Ах, Суров, Суров, под корень меня подсекли. - Прежде всего я себя подсек. - Такую свинью в канун инспекторской! И ещо снисхождения просите. Знаете, как это называется? - Не перегибать палки. - Гипертрофия здравого смысла!.. Вот ему имя, такому мягкосердечию... Разгильдяя под суд военного трибунала! Не погляжу, что сынок члена-корреспондента. - Пасынок. - Все едино. И довольно. Довольно, Суров. Завтра съездите в больницу, справитесь о состоянии пострадавшего. Докладывать по телефону не нужно - приеду... К вечеру буду у вас. Суров хотел сказать, что завтра проводит с личным составом важное мероприятие за пределами погранполосы и может случиться, подполковник, кроме дежурной службы, в подразделении никого не застанет. Но, ограничившись коротким "есть!", промолчал. Он давно задумал это мероприятие, едва увидев полдюжины мертвых деревьев, издали похожих на допотопных зверей. Еще страшнее они выглядели вблизи, избитые снарядами, ошкуренные, словно обглоданные: раздетые донага покойники на фоне бушующей зелени. Еще с той первой рекогносцировки он их запомнил и сохранил в памяти диалог с Холодом. - Что это, старшина? - Пораженный, Суров остановился. - Дубы, товарищ капитан. - Холод пнул ногой ближний. - С войны стоять. Ни тени от них, ни, как говорится, желудей... На топку только и годятся. - На дрова, вы хотели сказать? - Именно. Як порох горять... Правда, насилу одолели. За десять годов. Зачнешь колоть, так с кажного ствола, считай, пуд осколков. Топоров не напасешься. Тут в сорок четвертом такие бои - страх! Народу полегло - тыщи. Мне товарищ Шустов рассказывал. Командиром орудия был. Нынче в районе, на пенсии. Еще тогда, смутно представляя для чего, Суров приказал строго-настрого сохранить оставшиеся дубы. - Так мертвые ж они! - возразил старшина. - С этих еще кубов пять наберется для топки. - Я сказал: не трогать! Назавтра под наблюдением Сурова вокруг мертвых дубов пограничники возводили ограду из низенького штакетника, будто вокруг могилы. Солнце висело в зените, жгло, но солдаты в молчании пилили, строгали, красили. И когда по целине от шоссейной дороги напрямую к ним запылил газик, все, как один, прекратили работу. Машина остановилась неподалеку. - Прибыл с товарищем Шустовым, - доложил старшина. Из газика вслед за Холодом сошел маленький, плотно сбитый человек пожилого возраста, с коротко остриженными волосами, седина которых успела позеленеть; но волос не истончился, остался прямым и непокорным, очевидно, как в юности. Эти подробности Суров заметил позднее, сразу же обратил внимание на глаза: выцветшие от времени, навыкате, они были сильно увеличены стеклами очков, старых и круглых. Выйдя из машины, Шустов машинально хотел надеть фуражку, которую держал в руках, - старую, военных времен фуражку защитного цвета, - но так и не донес ее до головы - увидел оградку, и дрогнула рука, он непроизвольно прижал ее к телу. Суров хотел сказать Шустову несколько слов, но промолчал. Недвижимо стояли солдаты, боясь помешать совершавшемуся у них на глазах высокому и чистому человеческому чувству. Шустов медленно подошел к ограде и с каким-то страдающим удивлением разглядывал искалеченные дубы, дергающейся рукой поправил сползшие с носа очки. Потом вдруг резко оглянулся, но не на стоявших за его спиной пограничников, а как бы глядел сквозь них в прошедшее, мучительно отыскивая в памяти оборвавшееся воспоминание. Ничего не замечая, пошел по вырубленному участку, разыскивая в прошлогодней траве лишь одному ему знакомый предмет. Он нашел его. Еще раньше Суров видел ложбинки, впадинки, ямы, обжитые временем, и если он и его солдаты могли лишь догадываться, что это - окопы, траншеи, ходы сообщения, оставшиеся от войны, то теперь они были в этом уверены. Шустов опустился на замшелый валун рядом с большой зацветшей лужей, огляделся вокруг, медленно ворочая головой. И неожиданно вздрогнул всем телом. Потом еще и еще раз. Пограничники посмотрели на Сурова, а тот и сам растерялся, не знал, как в таких случаях поступают, как утешить плачущего навзрыд старого человека. Холод шумно вздохнул и трудным шагом пошел к Шустову, стал похлопывать его по спине короткопалой плотной ладонью. Случилось так, как Суров предполагал - Голов прибыл в его отсутствие, долго ждал, наверное, нервничал. И вот теперь, с трудом сдерживая себя, ходил из угла в угол с незажженной сигаретой в руке, молчал. В канцелярии будильник отщелкивал секунды. - Сейчас не до экспериментов, Суров. Сейчас людей нужно учить военному делу, воспитывать в них сознательных граждан. Я не ретроград. - Голов остановился в шаге от Сурова. - Я не против нового. Но есть годами выверенные формы воспитания, и незачем выдумывать новые. Политзанятия на местности! Это же ни в какие ворота не лезет. Сказать кому-нибудь - засмеют. - Форма не догма, товарищ подполковник. - Я сказал: засмеют! Что за манера возражать по каждому поводу?.. Зажгите свет. Канцелярию наполнили сумерки. Суров щелкнул выключателем, загорелся яркий свет, и Голов зажмурился. Лицо его взялось морщинами, стало видно нездоровую одутловатость и припухшие веки, опущенные книзу уголки губ - лицо усталого человека. Вот не понимаю, Суров, - заговорил Голов без раздражительности. - Не понимаю, как в вас совмещаются жесткость и беспочвенный альтруизм, лишенный всякой логики. Я объясню свою мысль. Вот хотя бы с занятиями по строевой и физической подготовке. Даже я, человек жесточайшей требовательности, не стал бы гонять людей до изнурения, как это делаете вы. И в то же время всячески опекать Шерстнева. Я слушать о нем не могу спокойно. В армии есть одна справедливость. Для всех одна: отличился - поощри, нарушил - взыщи. Иначе в один прекрасный день спросят: "Ноги не болят, Суров?.. Нет? Тогда иди, иди к едрене-фене!" Вы поняли? - Понял, но не согласен. - С чем? - Со многим. Голов закурил сигарету. Было видно, как у него дрожат пальцы и подбородок, - видно, гневался, но не давал выхода чувствам. - Уточни, пожалуйста, если не секрет. Постарайся ответить, зачем людей изводишь. И другие вопросы освети. А я попробую понять тебя. "Что ж, скажу, - решил Суров мысленно. - Человек же он, должен понять". - Можно курить? - спросил. И, получив разрешение, затянулся с жадностью, как всегда, когда волновался. - Людей я не извожу, товарищ подполковник, - сказал он наконец, ощущая на себе пытливый взгляд Голова. - Учу их тому, что может потребоваться на войне. - Стало быть, для физической закалки. Я так понимаю. - Больше для духовной. - Вот как?! Для духовной закалки принуждаешь их по нескольку раз преодолевать полосу препятствий, тратить время на отрывку окопов полного профиля, окопов, которых нарыто достаточно. - Вы поставили вопрос, я на него отвечаю. - Суров начал сердиться и, сердясь, не обращал внимания, нравится ли Голову его речь и тон или не нравятся. - Если здесь, на границе, мы не научим своих подчиненных выполнять свой долг с максимальной отдачей, то где в другом месте они наверстают пробелы духовного воспитания? Иначе какие мы к черту командиры! Просто тогда мы служаки... Вот я, офицер семидесятых годов, спрашиваю себя: "Чем ты, Суров, отличаешься от командиров тридцатых, сороковых и даже шестидесятых?" Более глубокими военными и общими знаниями? Хорошо. Но это - не твоя заслуга. Умением отличить Пикассо от Рембрандта или фуги Баха от Бетховенского рока? Неплохо. Но опять же тебя этому научили... - Ну и что? - нетерпеливо перебил Голов и в нетерпении похлопал ладонью по столешнице. - Чего ты добиваешься? - Малого. В моем понимании, служба, дисциплина, учеба для личного состава должны стать делом совести, да таким малым, чтобы за него стыдно было хвалить. - И каков твой КПД? - Есть сдвиги к лучшему. Небольшие, но ясно видимые. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Давно отлетело эхо салюта над могилой мертвых дубов и утонуло в тумане над болотами, рассеялось в мерцающем лесном сумраке, уже давно дневной свет стал потихоньку редеть, растворяться в предметах, обретая цвет и глубину, отправился восвояси Голов, а Суров все еще оставался в канцелярии один, машинально погасив свет, сидел в потемках и с сожалением думал, что напрасно разоткровенничался, не надо было обнажать душу. Он с самого утра не был сегодня весел, и излишняя доверчивость окончательно испортила ему настроение. И вдруг вспомнил, что забыл Голову доложить о состоянии Барановского. И подполковник, видно, запамятовал, не проявил интереса. А Васька-то Барановский отделался ссадинами. "В счастливых портках родился", - сказал о себе Васька, на свой лад перефразировав поговорку. 20 Суров взбежал на крыльцо, остановился перед закрытой дверью своей квартиры, раздумывая, открывать ее или, не заходя, возвратиться в канцелярию, где снова поселился после отъезда матери. Всякий раз, поднимаясь на крыльцо, он как бы замирал у двери, все чудилось: сейчас навстречу кинется Мишка, радостно прокричит: "Папка пришел!" На крик из своей мастерской появится Вера, шагнет к нему, подставив губы для поцелуя... Он открыл дверь, и с веранды дохнуло застоявшимся теплым воздухом, пылью и запахом красок. Почти весь день обращенная к солнцу веранда прогревалась, и сосновые доски слезились розовой смолой, оранжево просвечивали сучки. На крашеном полу осела пыль, за Суровым остались следы. Пыль лежала на нескольких этюдах, забытых Верой в предотъездной спешке или оставленных за ненадобностью. Суров разделся до пояса, нашел метлу, тряпку и принялся за уборку. Она отняла не меньше часа. Когда очередь дошла до веранды, времени почти не осталось. Он позволил себе задержаться всего на несколько минут. Снял с гвоздя этюд, протер влажной тряпкой. Обыкновенный прямоугольник картона, писанный маслом и с виду не примечательный, сейчас привлек его внимание. Свежий снег с несколькими каплями крови. И чуть поодаль - серые, с зеленоватым отливом перышки небольшой птицы. Раньше Суров никогда особенно не вникал в Верины "художества", как шутя называл ее творчество, и теперь с заметным интересом перевел взгляд на другой, размером побольше, картонный прямоугольник. Тот же снег, кровь и растерзанная птичка, очевидно синица, судя по оперению. Или зимородок. Странные вкусы появились у Веры. К такому заключению привел третий этюд на эту же тему - акварель, исполненная в той же манере: на первом плане кровь на белом снегу, убитая птица - потом. Этюд висел отдельно от первых двух на боковой стене старого шкафа, в котором Вера держала краски, кисти, картон. Вместе с удивлением у Сурова невольно возникла мысль: маленькая драма на снегу - это у нее не случайно. Что-то личное Вера вынесла на картонный прямоугольник специально для него, для Юрия Сурова, как молчаливый протест. И не случайно, видимо, оставила три этюда... Углубленный в размышления, он не придал значения донесшимся сюда словам. - Прямо по дорожке идите, - произнес мужской голос. - Большое спасибо, - ответил девичий. Суров, все еще держа в руках снятый со шкафа этюд с досадой подумал, что, занятый служебными делами, он чего-то недосмотрел, не заметил перемен в Вере, не увидел назревающей драмы. По дощатым ступенькам крыльца простучали легкие каблучки, в дверях остановилась девушка в светлом платье, загорелая, улыбающаяся. - Здравствуйте, товарищ капитан. Приход Люды явился для Сурова неожиданностью и был ему неприятен. Он опешил, увидев ее на веранде своей квартиры, и спросил с неприязненной удивленностью: - Как вы сюда попали? - Через калитку, - тихо, без прежней приподнятости, ответила Люда. - Знаю, что не через дымовую трубу, - буркнул Суров. - Я спрашиваю, кто вас сюда пропустил? С лица девушки сбежала улыбка, будто смыли ее. - Честное слово, я сама... То есть, не совсем сама. Дежурный проводил. Можете у него спросить. Если нельзя, уйду. Суров понял, что ведет себя как последний дурак, что еще смешнее выглядит сам, полуголый, с мокрой тряпкой в руке. - Проходите, - наконец пригласил. - Я сейчас. Возвратился одетый. Люда стояла посредине веранды, все еще не оправившись от смущения и не зная, куда себя деть. Даже спрятала за спину нарядную сумочку желтой кожи с белой отделкой, так гармонировавшей с белыми туфлями на высоких каблуках. После неласкового приема Сурову тоже было не по себе. - Садитесь, - пригласил он и отметил про себя, что она хорошенькая, эта аспирантка. Сесть было не на что. Люда весело рассмеялась и сказала, озорно блеснув глазами: - Очень мило: садитесь, на чем стоите. Тогда и он рассмеялся: - Верно. Как говорят в Одессе, иди сюда, стой там. Сейчас принесу стул. - Почему ему вспомнилась Одесса, он не подумал. Она его никуда не пустила, взяла за руку, как тогда в лесу: - Вы были ко мне так добры и внимательны, я бы сказала, галантны, как рыцарь. Суров отнял руку: - Ну, знаете... - Да, да, да, галантны. Не нужно бояться старинного слова. Вообще не нужно бояться хороших слов. - Это прозвучало немного напыщенно. - Большое вам спасибо. - Бросьте, девушка! Тоже мне рыцарство. Из-за него мне чуть не влетело по первое число. - И тем не менее вы себя вели как рыцарь. - До полуночи провожал девицу, а на заставе не знали, куда запропастился ее начальник. Люда сделала к нему шаг: - Пожалуйста, не сердитесь. Честное слово, я не нарочно. Он поморщился. На очередную галантность не было времени. - Извините, девушка, меня ждут. Люда пробормотала что-то невнятное, неловко повернулась и наверняка бы упала, не поддержи ее Суров. Что-то хрустнуло. Люда вскрикнула. - Что с вами? - Каблук... Кажется, каблук сломался. - Люда сняла с ноги туфлю. Так и есть: каблук ее новых выходных туфель был сломан. - Обождите, - сказал Суров. - Я ненадолго схожу на заставу, вернусь, придумаем что-нибудь. Люда не успела ни возразить, ни согласиться. Суров ушел. Она осталась одна. Поначалу охватила стесненность - одна в чужой квартире. У почти незнакомого человека, военного тем более. К военным она всегда испытывала непонятное чувство страха и уважения, к пограничникам - особенно. Несколько осмелев, прошлась по веранде, ненадолго задержалась у этюдов - они не произвели на нее впечатления. Во всяком случае, сейчас не привлекли к себе внимания. Суров долго не возвращался. Было слышно, как открыли заставские ворота, протарахтела повозка и снова ворота закрыли. Люда в одиночестве заскучала, а уйти, не простившись, у нее не хватало духа. Сама не заметила, как прошла в комнату, наверное столовую, где в непривычной строгости, по ранжиру что ли, стояли у стены несколько разнокалиберных стульев, пустоватый буфет и круглый стол посредине, накрытый клеенкой. Стену украшали дешевенькие эстампы... На столе, под газетой, Люда обнаружила горку немытой посуды и рядом - томик Шевалье. "Моя подружка Пом" - прочитала название. Без особого любопытства полистала несколько страничек, ни на одной из них не задерживая внимания. Встретилось знакомое: "Если хотите поближе узнать людей, загляните в те места, где проходит их жизнь". Слова Шевалье не явились для нее откровением, но заставили призадуматься. Вот пришла она к Сурову, движимая чувством благодарности. Абсолютно не было желания узнавать его ближе, хотя нравился ей черноволосый и строгий капитан. Что из того? Мало ли встречается интересных людей? Хотя бы внешне. И вот случилось так, что она одна в его пустоватой квартире: пришла с коротким визитом, чтобы сказать несколько приличествующих случаю благодарственных слов, убраться восвояси и, должно быть, никогда больше не встретить этого человека. Визит затянулся неизвестно насколько. Теперь сиди и жди, пока он вернется. От вдруг пришедшей мысли ее бросило в жар: что солдаты подумают!.. А сам капитан какого мнения о назойливой аспирантке!.. Со стороны как это выглядит?.. Ума не могла приложить, что предпринять, куда деть себя. Проще всего, не дожидаясь хозяина, подняться и побыстрее уйти подальше отсюда, ведь все, что хотелось сказать, сказано, и, как говорится, добавлять больше нечего. Выглянула в окно. В садике, вокруг врытой в землю железной бочки, сидя на скамьях, курили пограничники. Ей казалось, что они судачат о ней. "Представляю, что они говорят обо мне! - подумала со стыдом, чувствуя, как ее захлестнуло горячей волной. И неожиданно, с незнакомым упрямством, наперекор стыду пришло иное: - Пусть говорят, меня это мало волнует". Суров застал гостью за мытьем посуды. Все, какие были в доме тарелки, кастрюли и всякая кухонная утварь к его приходу сверкали чистотой как новенькие, а сама Люда, подвязавшись передником, домывала эмалированную сковородку, когда-то белую, теперь забуревшую. Он хотел рассердиться, отругать за самоуправство и, черт возьми, отбросить в сторону дурацкую галантность - словечко же подобрала - ко всем дьяволам. Но сдержал себя - не хватило духу. - Вот уж, ей-богу, делать вам нечего! - только и нашелся. - Не ворчите, Суров, - сказала она. - Бросили на произвол судьбы и ушли. Что мне оставалось делать? Решила отплатить услугой за услугу. Что вы так смотрите? Люда покраснела от его взгляда, опустила глаза и только сейчас увидела молоток, тюбик клея и тонкий гвоздь, которые он положил на кухонный стол. "Будет чинить туфлю", - догадалась она, продолжая оттирать сковородку. - Не особенно нажимайте, - грубовато пошут-ил Суров. - До дыр протрете. Картошку не на чем будет жарить. - Новую купите. - Шутки шутками, а мне ни к чему ваше хозяйничанье. Люда ответила резко: - Я не собираюсь вас женить на себе, товарищ Суров. Он деланно рассмеялся: - И в мыслях не имел. Сколько раз можно жениться и замуж выходить! Может, ваш муж тысячу раз лучше меня. Я даже не сомневаюсь, что лучше - не какой-нибудь начальник заставы. Ладно, - прервал он себя. - Зачем пустые разговоры. Давайте примемся за вашу туфельку. В соседней комнате зазвонил телефон. Суров вышел. Оставшись во второй раз одна, Люда как-то особо выпукло почувствовала нелепость своего прихода сюда, мытья посуды и вообще всего своего поведения. Хорошо, что он не заметил таза с чистой водой, в котором она хотела перестирать грязные полотенца. Глупо. Боже, до чего глупо!.. Прийти в чужой дом наводить порядки. И это в двадцать восемь лет. Хорошо, что еще не ляпнула о том, что одна, а то бы вне всяких сомнений подумал: позарилась, мол, на потенциального жениха. У нее хватило юмора тут же высмеять самое себя. "Потенциальный жених"! Ну и выраженьице! Идя сюда, Люда знала, что начальник заставы продолжительное время живет один, без семьи. Именно начальник заставы. Не Суров. Не Юрий Васильевич. То есть просто служебное лицо, семейное положение которого ей совсем безразлично. Что ей до семейного человека, тем более живущего в глуши, на границе! Если в двадцать восемь не смогла устроить свою жизнь, так теперь - старуха старухой - о замужестве помышлять нечего. Ей удалось оттереть сковородку от бурых пятен. Вылила грязную воду. Делать больше ничего не хотелось. И подумала, что прав Суров: нельзя хозяйничать, когда тебя о том не просили. Если бы не сломанный каблук, она ни одной минуты не задержалась бы здесь, ушла еще до прихода Сурова, и пускай он думает о ней, что ему заблагорассудится. Пока была занята делом, не обращала внимания на звуки, доносившиеся из соседней квартиры. В Минске было не лучше. Панельный дом, в котором ей дали однокомнатную квартиру, очень светлую и уютную, имел один существенный недостаток - повышенную звукопроницаемость. Дом без малого круглые сутки разговаривал, вздыхал, смеялся и плакал, стонал, храпел, музицировал на всевозможных инструментах - от пианино до гитары, без конца полнился звуками, чтобы лишь на короткое время, под утро, затихнуть. Теперь, когда ей нечего стало делать и она уселась на веранде на принесенный Суровым стул, стал слышен не только звон тарелок и ложек - там обедали, - отчетливо доносились слова. Разговаривали две женщины. Не заткнешь ушей, если за стеной, будто рядом, говорят о какой-то особе, не имеющей ни совести, ни стыда. Дома небось муж есть, и дети наверное, ходят в школу, а только за порог - и затрясла подолом... - Откуда ты знаешь, мама? Нельзя так о незнакомом человеке. - Молчи! Что ты понимаешь в таких делах! Пронюхала, паршивка, что Веры Константиновны нема, так и кинулась сюда со всех ног. - Мама!.. - Не мамай!.. Выфуфырилась, подумаешь... Как они сейчас называются, эти коротенькие, бесстыжие? - Что тебе до них? - Мини-шмини. Ляжки напоказ... Тьфу, поганая, глаза б мои не смотрели. - Ей же все слышно... "Обо мне говорят! - Кровь бросилась Люде в лицо. Ее сорвало со стула. - Боже, дура безмозглая, что натворила! Это же про меня..." - Ты подумай, - во весь голос кричала женщина за стеной. - До чего бессовестная. Женатому мужику на шею! На квартиру сама... Средь бела дня прибегла!.. Люда вся горела от стыда. Ведь ложь, ложь! Как могли о ней думать так грязно?.. Хотела крикнуть: "Лжете. Вы не смеете так говорить!" Загрохать кулаками в стену или треснуть о нее сковородкой, стулом, чем угодно, но тяжелым. За стеной хлопнула дверь, и хрипловатый голос мужчины спросил: - Что за шум, а драки нет? Женщина отозвалась: - Ты подумай, Кондрат, какая! - Лизка чего натворила? - В голосе мужчины послышалась тревога. - Вот еще! - отозвался с возмущением девчоночий дискант. - Какая там Лизка! Эта пришла, которая в Дубовой роще жуков собирает. Ты мне скажи, Кондрат, было такое средь нас? - У капитана своя голова на плечах - мы ему не указ. Хто мы ему такие, сродственники или отец с матерью? И потом, скажу я тебе, мужское дело... - Мужское дело, мужское дело, - передразнила женщина. - Все одним миром мазаны. - Ганна! - грозно закричал мужчина. - Я, гадский бог, не посмотрю... Перестань кричать. - Ты мне рот не затыкай. Раз у самой нема стыда, так я ей помогу, нехай слышит. Люда, не помня себя, бросилась к выходу. Прочь, дальше от этого дома. Сознание чисто механически регистрировало препятствия на пути: перепрыгнула узкий ровик, обогнула скамейку, на которой сидели солдаты, выбежала на кирпичную дорожку, свернула за угол, к воротам. Кто-то шел ей навстречу по той же дорожке, по которой бежала сейчас, не поднимая головы. Она, не пожелав взглянуть на него, свернула с дорожки. - Девушка!.. Постойте... Куда же вы, девушка?.. Крик ее подстегнул. Задохнувшись, проскочила в открытую створку ворот, не задерживаясь, помчалась дальше. Ветер вздувал пузырем ее короткое платье, лохматил волосы. Внутри у нее все оцепенело. По-прежнему сознание срабатывало только на внешние факторы. - Девушка!.. - еще раз прокричали вдогонку. Она не оглянулась. Озадаченный происшедшим, Суров поспешил на веранду. На кухне бросились в глаза оставленные гостьей туфли и сумочка. - Дела!.. - вслух протянул он. - Не было печали. Подумал, что надо отвезти или отослать в лесничество Людины вещи. Пожалуй, самому придется ехать. Пойди разберись в женском характере! А ведь у этой аспирантки норов крутой, умеет за себя постоять. Как отбрила: "Я не собираюсь вас женить на себе, товарищ Суров". Во как - товарищ Суров. За словом девица в карман не лезет. Инцидент оставался загадкой. Впрочем, времени на расшифровку у Сурова не было. У Холодов обедали - слышались звон посуды, говор. Старшина звякнул ложкой. - Спасибо, жинко. Наелся. - На здоровьечко, Кондрат, - отозвалась Ганна. - Може, еще борща насыпать? Суров не раз пробовал Ганнины борщи - наваристые, с запахом сала и чеснока. У него засосало под ложечкой, когда представил себе налитую до краев тарелку красного борща с плавающими поверху золотистыми блестками жира. - Годи, наився. - Старшина помолчал. - Расстроила ты меня, Ганна. Крепко расстроила. Передать не могу. Ну как малое дитя - всюду нос суешь. - Так, Кондраточко, коханый ты мой, разве ж я со злом? Добра хотела и ему и Вере Константиновне. - А зло, получилось. Нарочно не придумаешь, - прогудел Холод. - Сказано: волос долгий, а ум... - Ну, так вдарь меня, вдарь, раз я такая подлая. - Лизка, ты чуешь, што твоя мама говорит! Не, ты послухай ее. Вдарь, говорит. А я тебя хочь пальцем тронув за всю жизнь? При дочке скажи - вдарыл? Соседи разговаривали на мешаном русско-украинском диалекте, который выработался у них за многие годы и вошел в обиход. Суров догадывался, что перепалка имеет прямое отношение к сбежавшей гостье. Ему стало смешно и обидно: Ганна блюдет его, Сурова, моральную чистоту! Смех и грех. За стеной загремели посудой, - видно, составляли тарелки. - Сейчас ты меня ругаешь, зато Юрий Васильевич потом спасибо скажет. Дяковать богу, я еще свой розум маю. - Огорчила ты меня, Ганно. - Як ты не можешь понять простого! А еще старшина заставы. Пораскинь, что солдаты подумают? - Солдат тоже голову на плечах имеет: разбирается, что к чему. Солдат грязь почует за версту. - Хорошо, хорошо. У тебя не солдаты, а як их... локаторы: все улавливают, за пять верст чуют. Пускай по-твоему. А что ты о Вере Константиновне скажешь? А о Мишеньке? Он же с нею не в разводе. А сын же его родная кровинушка! Молчишь? - Тебя сам Плевака, чи як яго, не переговорит. - Иди на свою службу, Кондраточко. Иди... - Не подлизывайся. Все равно я капитану сказать должен. Суров, забыв прикрыть дверь, взбежал на крыльцо к соседям, вошел в кухню. Старшина, собираясь идти на заставу, застегивал тужурку. Рядом стояла Ганна с фуражкой в руке - она всегда провожала мужа. - Здравствуйте, - поздоровался Суров. Супруги ему ответили. Холод отнял у жены фуражку, нахлобучил. Ганна посмотрела в глаза Сурову долгим пытливым взглядом. - Слышали? - спросила низким голосом. - Слышал. - И рассердились? - Сейчас уже успокоился. Знаете что, давайте условимся: каждый из нас за свои поступки... Ну, в общем, вы поняли. Будем жить, как до сих пор, хорошими соседями. Холод нервно покручивал усы. Суров потянул носом, от удовольствия зажмурил глаза, подняв голову кверху: - Пахнет! Славно пахнет. Ганна все еще стояла немая от смущения. Ей было бы куда легче, наговори вдруг Суров резких и обидных слов: он стоит и улыбается, вроде ничего не случилось. - Насыпь борща капитану. - Холод снял с полки эмалированную, тарелки на две, белую чашку. - Так мало? - пошутил Суров. - Добавим, - отозвался на шутку Холод. Когда Суров, опорожнив полную чашку борща, отправился на заставу, Ганна со слезами бросилась мужу на шею: - Ой, что я, дурная, наробила, Кондраточко!.. В оброненной сквозь слезы фразе Холод учуял пугающий смысл. Снял со своих плеч Ганнины руки: - Выкладай все гамузом. Чего уж... Семь бед... - Ой, Кондраточко! - Ой-ой. Раньше б ойкала, так теперь слезы б не лила. Ну, годи, годи плакать. Ганна всхлипывала, никак не решалась прямо сказать. Ее руки снова обвили шею мужа, мокрой щекой она ткнулась ему в усы: - Кондраточко!.. Он ее отстранил, бережно, с грубоватой нежностью: - Тьфу на тебя... Где только той соли в слезы набралось? Ну, чистая соль, хочь огурцы... Жинко, капитан ждет, что ты себе думаешь! Мне с тобой в подкидного нема часу играть. Я покамест еще на военной службе. - Веру я сюда вызвала, написала, чтоб приехала. - Ты? - Холод упер руки в бока. - Я, Кондраточко. - З розуму зъихала! - Жалко, семья распадается. - Ганна навзрыд заплакала. Лизка, сидевшая все время молча, вдруг напрягшись, рывком поднялась из-за стола с горящими от негодования глазами. - Ух, какие вы... В чужую душу... Мещане! - прокричала и выскочила за дверь. На кирпичной дорожке процокали каблучки, рыжая как пламень Лизкина голова вспыхнула в проеме калитки, а немного спустя замелькала на фоне зеленых кустов орешника, буйно разросшихся по ту сторону забора. Лизка бежала к лесу, раскинув руки и смешно загребая ногами. - Ну, гадский бог! Не я буду... - Холод свирепо вытаращился, схватил со стола фуражку, шагнул к Ганне с таким грозным видом, что она в страхе отшатнулась назад. - Кондраточко, что с тобой? Он рванул из-под пряжки конец ремня: - Я эти фокусы!.. Глаза Ганны наполнились ужасом: - Меня?.. Наливаясь кровью, старшина с большим усилием затянул ремень на одну дырочку. - Я ей рога обломаю... Подумаешь, студентка... У профессоры все лезут... Дуже ученые все стали. - Нахлобучил фуражку чуть ли не на нос. - Но я дурь выбью... Как рукой снимет. - Шагнул к порогу со сжатыми кулаками. И тогда Ганна повисла на нем. - Побойся бога, Кондраточко. Она ж еще дитя горькое, а ты - бить. Лучше меня вдарь. Не жалей. - Отступила в сторону, пряча глаза, в них затаились два черных бесенка. - Ну, бей! У старшины медленно поползли кверху густые брови, дрогнули кончики усов: - Сказилась?.. Ганна снова прижалась к нему, заворковала: - Чи у тебя детей полна хата. Кондраточко? Одна ж, как палец, а ты с кулаками. С ней поласковей, по-хорошему надо. Барышня... Скоро замуж пора. 21 Голов брился на кухне, стоя в одних трусах у открытого в сад окна и поеживаясь. Отсюда, со второго этажа двухэтажного кирпичного особняка, который занимали они вдвоем с Быковым, были видны лес, река в белесом тумане, изгиб шоссе и островерхий шпиль костела под красной черепицей, местами позеленевшей от времени. Тоненько, с переливами, в саду свистел дрозд. В окно проникали запах антоновки и утренний холодок - было еще рано, часов шесть. Время от времени налетал ветер и срывал с яблонь плоды. Они падали, глухо ударяясь о землю, и тогда дрозд испуганно умолкал. Кухню наполняло жужжание электрической бритвы. От монотонного гудения клонило ко сну - ночью поднимали по обстановке, и выспаться не пришлось. Без малого два десятка лет обстановка составляла неотъемлемую часть жизни подполковника Голова. Он не представлял себя вне ее, хотя понимал, что неизбежно наступит день, когда все, что связано с границей и сейчас составляет основной смысл жизни, навсегда останется позади, а он, подполковник или к тому времени полковник, а быть может и генерал, станет никем. Бывшим военным. Бывшим командиром. Старым человеком, доживающим век... А пока что было все, чему положено быть. И звонки, и тревоги, и другие треволнения, которых не перечесть, а еще труднее предвидеть. Ох, эти тревожные звонки с дальних застав, звонки среди ночи... ...Городок спит, как в одеяло, закутавшись в темноту. Тихо шелестят тополя. Не видать ни зги. В ночи, за деревьями старого парка, как большущий глаз, светится окно в комнате дежурного по отряду, где почти не смолкают звонки телефонов, все пропахло табачным дымом, вплоть до шторы, прикрывающей оперативную карту, и продавленного дивана с истертой спинкой. На огромном столе неярко светит лампа под абажуром, колеблются тени. Кажется, в каждом углу, дожидаясь своей минуты, затаилась тревога. У себя дома телефонный звонок, тот самый, что как будто похож на десятки других, Голов узнает сразу же. Он вспарывает тишину спальни, и уже с первого короткого "дзинь" угадываешь - она! Обстановка!.. Сна как не бывало. И весь ты там, на пятой, семнадцатой или еще где. Одеваясь точно рассчитанными движениями, прикидываешь, какой дорогой будет пробираться враг, где его можно перехватить, какой блокировать район и хватит ли сил... Но ты совершенно уверен, что несколько сказанных тобою скупых слов дежурный продублирует еще короче и скупее. "В ружье!" И вмиг опустеют казармы. По улочкам спящего городка застучат сапоги посыльных. В гараже заурчат моторы дежурных машин. В разных концах городка засветятся огоньки в окнах офицерских квартир. Потом все замрет, подчиненное твоей воле, - люди, машины, - как стрела в натянутой тетиве лука. Твоя команда прозвучит последней: - По коням! Хоть никогда ты не был кавалеристом, но привык к ней, привыкли и подчиненные. В распахнутые ворота одна за одной, раздвигая фарами темноту, уйдут машины, увозя людей к границе, в тревогу, навстречу еще не полностью ясной, но реальной и полной неожиданностей обстановке, которой и ты подвластен. Воцарится тишина в офицерских квартирах, безмятежно будут спать дети. И лишь у погасших окон еще долго, до самого рассвета, останутся сидеть жены. Как будто глаза их на расстоянии могут увидеть родные лица, а сердца - уберечь от опасности... В последнее время Голова больше всего занимал инспекторский смотр. После его окончания он со спокойной душой отправится в далекое и незнакомое Махинджаури, в субтропики, где всегда лето, растут кипарисы и всякая другая экзотика. Махинджаури!.. Звучит как! Это тебе не грибной березник, что виден за речкой. Голов предвкушал прелести отдыха без забот и тревожных звонков. Просто отдыхай, как душеньке твоей хочется, купайся и загорай... Он, конечно, себя обманывал, великолепно знал: затоскует. От силы через две недели потянет домой, к привычному. И даже к березнику, куда сегодня наконец выберется с женой по грибы. С досадой подумалось, что кончается лето, а ни разу не довелось побыть с нею на природе, вкусить запах ухи, приправленной чесноком, полежать без забот у костра. - Алексей, Леша... Оглох, что ли? Размечтавшись, не сразу расслышал голос жены. Обернулся и увидел ее, рассерженную, в ночной до пят прозрачной сорочке, с десятком металлических бигуди, которых терпеть не мог. - Чего тебе? - спросил недовольно и выдернул вилку электрической бритвы. Она изобразила страдальческое лицо: - Суров звонит. Разом выветрились мысли об отпуске и сегодняшнем отдыхе - Суров так просто не позвонит. А ведь уже было настроился на отдых, в мыслях видел себя с лукошком желтых моховиков, которых хоть косой коси в сыроватом приречном лесу, на больших моховинах. Он прошел в боковушку, служившую кабинетом, взял трубку. - Вас слушают, - произнес спокойно, с ноткой властной уверенности, которая сама по себе выработалась за долгие годы. - Капитан Суров докладывает. На участке без происшествий. Здравия желаю. - Здравствуйте, Суров, что у вас? - На заставу прибыл генерал Михеев. "Ничего себе новость!.." Голов выслушал ее с наигранным спокойствием на бритом лице. С письменного стола глядел бронзовый уродец с длинным и хищным носом над черным провалом рта, в котором торчал единственный и зеленый от времени клык. Разговаривая по телефону, Голов постоянно цеплялся взглядом за уродца. Суров ждал на другом конце провода. Было слышно его дыхание. Голов недоумевал: зачем приехал Михеев? И прямо на заставу. Инспекторская комиссия, которую он возглавит лично, должна прибыть послезавтра, притом сначала в штаб. Нет, неспроста генерал прикатил на день раньше. - Где генерал? - Ушел на озеро. И снова задумался Голов: генерал вроде бы не увлекался рыбалкой, во всяком случае, Голов не знал за ним такой страсти. - Хорошо, Суров. Доложите генералу, что выезжаю. - Он такого приказания не отдавал, товарищ подполковник. - Я вас об этом не спрашиваю. Доложите. И чтоб на заставе порядок был. Старшину подтяните, пускай не спит на ходу. Вы меня поняли? Суров тоже помедлил с ответом. Потом сказал: - Вопросов не имею. "Обнаглел Суров. От рук отбивается". Голов резко положил трубку. ..."Волга" катила мимо скошенного колхозного поля. Над жнивьем носились ласточки. По ту сторону асфальта, на бугре, рокотал трактор. По свежей борозде за плугом бродили вразвалку грачи. Подступала осень. Голов полулежал на заднем сиденье и без особого сожаления думал о несостоявшейся вылазке в лес, знал, не будет ее и в следующее воскресенье, как не было в предыдущее и много раз до этого дня, потому что он не какой-нибудь горожанин с нормированной рабочей неделей и рабочим днем. Граница - особая штука: отнимает всего тебя без остатка. 22 Михеева он застал на берегу озера за чисткой рыбы. Улов был весомый - окуньки-двухлетки, плотва, десятка три красноперок, две щуки. Михеев, без кителя, в одной майке, закатав штанины форменных брюк, сидел на мостках, опустив ноги в воду, и ловко разделывал добычу. Голову кивнул, не отрываясь от дела. Немного погодя спросил: - Дома не сидится или жена прогневалась? - Не я порядки устанавливал, товарищ генерал. Коль начальство на моем участке... - Нож есть? - Генерал бросил в стоящую рядом кастрюлю очищенную рыбешку. - Найдется, - ответил Голов, снимая с себя китель и вешая его на ветку рябины. Играл транзистор. Молоденький лейтенант лежал на разостланной плащ-накидке. Под треногой, потрескивая, весело горел костерок, пламя лизало закопченную посудину. Голов достал из полевой сумки нож, понаблюдал, как чистит рыбу Михеев. Вот он пальцами левой руки прижал рыбью голову, правой резко дернул за хвост, несколькими взмахами ножа без особых усилий снял чешую. Быстро и просто. - Вы с нею, как повар с картошкой. Михеев скосил прищуренный глаз: - Подхалимаж чистейшей воды. Тоже мне рыбак! Это ведь элементарно. Смотрите. - Он точно рассчитанными движениями повторил те же манипуляции, какие уже наблюдал Голов, и переменил тему: - К проверке готовы? "Отхлестал, как мальчишку, а теперь сдабривает пилюлю". Голов бросил в кастрюлю недочищенного окунька. - Всегда готов. Держу отряд на боевом взводе. И сно