те, пока я весь не слопал. Пироги - твой коронный номер, Веруня. - Только ли пироги? - А что еще? - Хотя бы живопись. - Из меня плохой ценитель. - Прибедняешься. Если бы захотел... Ты всегда легкомысленно относился к моей работе. Вот если бы я всецело отдалась штопанью носков и приготовлению пирогов... Суров отложил в сторону недоеденный кусок, посмотрел на нее. - Странные рассуждения... Переменим пластинку. Все же у меня отпуск, и видимся впервые после долгой разлуки. - Черт с ним, с пирогом, - рассмеялась Вера. - Что это я в самом деле! Ты согрелся? - спросила участливо и хотела набросить ему на плечи свою теплую кофту. Он перехватил Верины руки, притянул ее к себе и с головой накрыл тою же кофтой. - Домашний арест, - пошутил. При желании она бы могла подняться, но, вероятно, ей было хорошо. - Задушишь, - сказала глухо. Снял с ее лица кофту и поцеловал в губы. - Как не стыдно, - закричал Мишка. - Как не стыдно! Вера поднялась, поправила волосы. - Марш заниматься, лентяй. Усадила сына за букварь, приказав читать вслух. Суров посмотрел на нее с удивлением. - Он у нас уже ученик. - Вера поняла взгляд мужа. - Во вторую смену ходит. И я попросилась во вторую, у себя на работе. Море по-прежнему волновалось, исчезла темная дымка, и грело солнце. Пляж заполнялся людьми. Суров и Вера разделись, подставили спины под солнечные лучи. Верино тело отливало бронзой, рядом с нею Суров проигрывал. - О, мой бледнолицый северный брат! - дурашливо воскликнула Вера, хлопнув его по белой спине. Суров положил ей руку на плечи. Вера молча смотрела ему в глаза, не снимая с плеч его руки, повернула к нему голову, наклонив ее низко-низко, что-то шепнула, что он не расслышал. - Что ты сказала? - Я тебя люблю, Суров, - сказала она. - И ты большой, бо-ольшой чудак, мой капитан. Нашел к кому ревновать, к Валерке! Он же мизинчика твоего не стоит, Суров. Посмотри мне в глаза, чего ты их прячешь? Он посмотрел на нее со смущением и удивленно, словно открыл в ней неведомые раньше черты. - С чего ты взяла, что прячу? У меня совесть перед тобой чиста. - Хочешь сказать, что у меня не чиста? Ошибаешься, Юра. Если так думаешь, то ты последний болван. - Она горячечно зашептала: - Дурачок, мне, кроме тебя, никто не нужен, никто на всем белом свете. Валерке скажу, чтоб ноги его больше не было в нашем доме. Он просто хороший парень... Почему ты такой, Юрочка?.. Смотри, как люди живут здесь!.. А мы разве с тобой жили? Суров хотел оборвать весь этот разговор, но она тесно прижалась к нему плечом. За время разлуки что-то в Вере переменилось, и он не мог уловить - что. То ли стала женственнее, то ли немного кокетничала, искусно скрывая наигранность. Ее ласка ему туманила голову, он, не привыкший к таким откровениям, со всех сил сдерживал чувства и даже тихонько от нее отстранился, но так, чтобы не обидеть. От Веры не ускользнуло его состояние: - Не можешь простить мое бегство, да, Юра? И считаешь, что я, выйдя замуж за пограничника, должна нести свой крест до конца, так, Юра? - Чего ты хочешь, Вера? - Он сел, поджав под себя ноги. - Жить, а не прозябать в глуши. - У тебя нет другой темы? - С любовником можно говорить о всяких милых глупостях, дурачиться и дурачить его. А с мужем, пойми меня, пожалуйста, надо начистоту, откровенно. - Сию минуту? - Юра, не своди все к шутке. Это очень серьезно... Серьезнее, чем ты думаешь. - Тогда тем более здесь не самое удобное место. У меня впереди еще тридцать суток отпуска, не считая времени на дорогу. Наговоримся, выясним отношения. И если ты сочтешь, что наши дороги должны разминуться, - изволь. - Что? - Вера повернулась к нему, в ее широко раскрытых черных глазах застыло удивление. - Ты меня не любишь, Юра? - спросила шепотом. - Выдумка. - Когда любят, я думаю, такими словами не бросаются. - Тебе кажется, если любишь, надо об этом орать на всех перекрестках, прыгать без парашюта с пятого этажа и по первому зову любимой бросаться очертя голову? Верочка, мы с тобою десять лет вместе. Тебя природа не обделила наблюдательностью - успела меня изучить, знаешь характер, натуру. - У него сошлись брови над переносицей. Вера знала: не к добру, однако не торопилась оборвать неприятный ему разговор. - Ты считаешься только со своими желаниями, - сказала упрямо. - С необходимостью. - Не поправляй меня, знаю, что говорю. - Я - военный человек и живу не там, где хочет жена, а где прикажут. Если ты этого не можешь понять, то я никогда не сумею тебя убедить в своей правоте. Замолчал, потому что Мишка подошел к ним, изменившийся в лице, серьезный, с тою же, как у отца, едва заметной складочкой между бровями. Сурову он напомнил полузабытого Мишку-солдатика, жившего делами заставы. - Ругаются, ругаются... - сказал он, сморщив нос, будто готовый заплакать. Суров привлек его к себе: - Ты что, Мишук, не в духе? - Ты сам не в духе, - парировал Мишка. Обернулся к матери и сказал с укоризной: - Дедушка что говорил? А ну скажи, мама. Вера вспыхнула до самых ушей, они у нее стали малиновыми: - Учи уроки. - Выучил... Дедушка миллион раз говорил, что... - Миша! Сколько тебя учить, чтобы ты не вмешивался в разговор старших!.. Молчи, паршивец. - Вера шлепнула его по руке. У Мишки от обиды исказилось лицо. - Все равно скажу: деда велел ехать всем на границу. Деда, знаешь, как ругает маму... каждый день. Суров приподнял Мишку со своих колен, поставил на ноги. - Фискалить стыдно! - сказал строго. - Чтоб я от тебя такого не слышал больше. Никогда. Солнце стало здорово припекать. Мишка, успокоившись, вскоре уснул. Суров подумал, что сын уснул не ко времени - пора им собираться в обратный путь, а там - в школу. Сказал об этом Вере. - Пускай поспит полчасика. Успеем. Почти каждый день они втроем уезжали на пляж. Суров успел загореть дочерна, выглядел отдохнувшим и часто ловил на себе любопытные взгляды купальщиц, влюбленный взор Веры. Ни он, ни Вера к разговору об увольнении больше не возвращались, между ними установился дух понимания. Вера окружала его неназойливой заботой, он старался платить ей внимательной лаской и делал это с удовольствием. Жена радовалась его маленьким подаркам, вроде флакона духов или заварного пирожного со стаканом фруктовой воды. Ровно в полдень Суров провожал семью до остановки трамвая, вечером возвращался с пляжа, занимался с Мишкой или играл с Константином Петровичем в шахматы, неизменно ему проигрывая. Часто все вместе ходили в кино, возвращаясь домой, пили чай с вареньем. Рано утром Суров уезжал к морю. Миша еще спал, и его не будили. Вера с ним приезжала потом, после завтрака. В доме установилась видимость покоя и счастья. Суров понимал, что она иллюзорна и непрочна, держится лишь потому, что и он и Вера обходят стороной острые углы, оставляя самое тяжелое на "потом". И оба понимали, что эта их недомолвленность когда-нибудь, в ближайшие несколько дней, заявит о себе во весь голос, и ни ему, ни ей не уйти от решения трудной для обоих задачи. А пока шло как шло. Безмятежно жилось одному Мишке. Окруженный вниманием, лаской, каждый день бывая у моря, он за последние две недели преобразился - редко хмурился, окреп. И все тянулся к отцу. Однажды Суров надел военную форму, и Мишка попросил его пойти прогуляться. - Похвастать перед мальчишками? - спросил Суров. - Очень нужно, - пожал Мишка плечами. - У Витьки - папа капитан дальнего плавания, у Вовика - летчик, а Олюшкин папа - ударник коммунистического труда, его портрет висит на бульваре. Суров не ожидал, что сын так ответит - как взрослый. - Мало гулял сегодня? - Нужно, - серьезно ответил Мишка. - Деловой разговор? - Угу. Вышли на Старо-Портофранковскую. Горели уличные фонари. Мишка шагал, заложив руки за спину, копируя отца и стараясь идти с ним в ногу. Молчал. Суров ждал, не торопил, искоса поглядывал на сына, с тревогой чувствуя, что Мишка неспроста затеял прогулку. Улица была пустынна, редкие прохожие с любопытством поглядывали на молча шествующих офицера в пограничной форме и мальчика. - Почему ты с нами не хочешь жить? - тихо, не поднимая глаз, спросил Мишка, остановясь у чугунной ограды какого-то дома. Суров опешил. Мишка произнес очень страшные слова - в его устах они прозвучали именно страшно и обличительно. Сам вопрос был задан в таком тоне, что ни уйти от него, ни отделаться шуткой было нельзя. Но и ответить с тою же прямотой, с какой Мишка спросил, не мог, потому что нужно было взять вину на себя или свалить ее на Веру, Мишкину мать. - Как тебе объяснить, Мишук? - начал он не совсем уверенно. - Ты уже школьник, а у нас, на границе, поблизости нет школы. Это - всем нам в тягость будет: каждый день отвозить тебя и привозить. И мама здесь устроилась на работу... Сложно, Мишук, ты большой мальчик и должен понимать. А приехать сюда насовсем не могу, служба. Сам понимаешь, парень. - Другие могут. - Мишка повторил чужие слова. - Они не пограничники, другие. Или ты хочешь, чтоб папа демобилизовался? - Что ты! Разговора не получилось. Повернули обратно и снова до самого дома шли молча. У ворот Мишка спросил: - Скоро бросишь нас? - Бросают ненужную вещь, тряпку, окурок, камень. А ты мой сын. Как же я могу тебя бросить? - Ты не любишь нас. - Глупости. Суров взглянул в освещенные окна Вериной квартиры и подумал, что мальчишка, как губка, впитывает в себя разговоры взрослых, что сегодня скажет об этом Вере, скажет недвусмысленно и резко. Да и пора наконец выяснить отношения - до возвращения на границу остается меньше двух недель. Вера задержалась, ее еще не было дома. Суров отвел Мишку в квартиру и сразу же вышел на улицу встречать жену. Обычно она возвращалась с работы, идя от трамвайной остановки через скверик, пересекала Академическую и выходила прямо к своему дому. Жену встретил в сквере в компании сослуживцев по универмагу - он уже был с ними знаком. Был там и Валерий, что-то тараторил своим картавым говорком. - А вот и твой благовегный, Вегочка, - крикнул, первым увидя Сурова. "И этот хлюст здесь", - с неприязнью подумал Суров. Все к нему обернулись. Лицо Веры мгновенно преобразилось, посветлело, она бросилась к нему: - Юрочка... От Веры пахло вином, но вся она лучилась от счастья, и злые слова, какие он приготовился ей сказать относительно Мишки и вообще всего, что происходило, разом потеряли значение. Вера принялась объяснять, что отмечали сегодня день рождения одного из сослуживцев, ну, по такому случаю распили две бутылки вина. Подошли к компании, Суров поздоровался. Крашеная лет тридцати блондинка бесстыже уставилась на него. - Я не знала, что у Веры такой интересный муж. Верочка вас прячет от всех. Вера обожгла ее взглядом: - Интересный, да не про твою честь, Инна. Компания натянуто рассмеялась. Вера, подхватив Сурова под руку, распрощалась. - Ты в форме, - лишь сейчас обратила внимание Вера. - Тебе к лицу, и ты в самом деле в ней выглядишь, я бы сказала, эффектно. У Инки неплохой вкус. - Кто она? - Понравилась? Могу познакомить. - Вера с на игранной беспечностью рассмеялась: - Инка любит военных, не зевай. Ему были неприятны и ее слова, и встреча с подвыпившей компанией. - Шлюхи мне были всегда противны, - отрезал сухо. Вера его затормошила: - Фу, какие гадкие слова! Не смей хмуриться! И вообще не люблю тебя солдафонствующего. Сейчас придем домой, и ты снимешь форму. Да, снимешь, я так хочу. - С какой стати? Ты стыдишься ее? - Отвыкла, - сказала Вера, помедлив. - Здесь спокойнее, Юрочка, а я так жажду покоя, представить себе не можешь. И чтобы ты был рядом... штатский. - Старые песни на новый лад? - Все те же, мой друг. Вспомню о заставе... Нет, лучше не вспоминать. Не заметили и прошли мимо дома. От моря шел гул, там слабо светилось небо и ярко горела одинокая звезда - то зеленым, то синим огнем. В тишине шелестели сухие стручки акаций, и было слышно, как внутри них перемещаются затвердевшие зерна. Суров потянулся за портсигаром. Вера положила руку на его ладонь: - Не надо, Юра. Успеешь. Наверное, понимала его состояние - неудержно потянуло туда, на заставу, где все было близко и дорого, где оставались старшина Холод и Ганна Сергеевна, солдаты - такие разные и хорошие. Молча снял ее руку, открыл портсигар. Зажег спичку, прикуривая, и поймал на себе Верин взгляд, до удивления незнакомый. 28 Холод отдыхал перед выходом на поверку. Ганна Сергеевна засиделась на кухне допоздна: с вечера учила жену заместителя шить детское приданое. Затем, проводив соседку, читала. Поспал Холод не больше двух часов и проснулся, лежал с открытыми глазами, глядя в потолок. Всякие мысли одолевали старшину, непонятное беспокойство томило сердце. Раньше его успокаивал домашний уют: Ганна содержала квартиру в большой чистоте, следила, чтоб муж был досмотрен, накормлен. В доме пахло борщом, пирогами. И еще чебрецом - Ганна с лета запасала его, клала в гардероб, под кровать. Нынче и уют не веселил, не грел. Неприютный октябрь рвал с деревьев листву, лес раздвинулся, посветлел, редко звучали птичьи голоса, лишь по утрам в бору пинькали синицы, ворчливо трещали сороки да противно орали сойки. На день птицы улетали кормиться ближе к жилью, на жнивье, и тогда на холодную землю, на оголенные деревья и увядшие травы ложилась тишина. Небо закрыли тяжелые тучи, все реже с высоты раздавался прощальный крик птиц, улетающих на юг. С отъездом Сурова жизнь как бы замедлилась и притихла, будто и ее коснулось холодное дыхание осени. Старослужащие прикидывали, сколько осталось до "финиша". Счет шел на недели и дни, на количество тарелок гречневой и перловой каши, на километры дозорных троп. Сходились в сушилке, курили. - Земеля, сколько? - хитро подмигивая Бутенко, спрашивал Мурашко. - Все мои. - Сто двадцать гречневой - отдай, - шутя требовал Мурашко. - Двести шрапнели себе оставь. Шрапнелью называли нелюбимую перловку, она уже в горло не лезла, а ее готовили чуть ли не через день. Солдаты прошлогоднего призыва с полным к тому основанием считали себя "стариками", стали уверенней и ждали прибытия молодых. - Скоро салаги привалят, - важно говорили между собой и оглядывались, нет ли поблизости старшины: за "салагу" Холод не давал спуску. На плечах старшины теперь лежала вся тяжесть работы - молодой заместитель медленно вникал в дело, всякий раз перепоручал Холоду то одно, то другое, оставив за собой проведение политических занятий и строевой подготовки, часто выезжал в тыл. Холоду казалось, что ездит он туда чаще, чем на границу. Не завел ли лейтенант деваху на стороне? Однажды он своими сомнениями поделился с женой. - Чого цэ тоби збандурылося! - возмутилась Ганна Сергеевна. - Вин же ж з своею Галкой як два голубка жывуть... - А ты - бух ругаться, - пробубнил, смущенный. Галина Ипатьевна - совсем еще дитя - была на сносях. Лейтенант не позволял ей шагу ступить без него, все делал сам: стряпал, стирал. Холод понимал, что его подозрения лишены оснований, и тем более подмывало сказать заместителю, что куда важнее изучить границу в первую очередь, а тыл - потом. И таки сказал. - Занимайтесь своим делом, старшина, - отрезал лейтенант. - Вопросы есть? - Нема... - Надо говорить "нет". - Поздно меня переучивать, товарищ лейтенант, - обиделся Холод. Крепко обиделся. - Насчет границы я к тому, что обстановка, сами знаете, сурьезная. Нарушителя ждем, а солдат - он солдат и есть: молодежь. Ему свои мозги не вставишь. - Вопросов нет? - Нема. После того Холод к лейтенанту больше не лез с советами, тот по-прежнему ездил в тыл и, что особенно вызывало негодование старшины, - слишком запанибратски обращался с личным составом, держался с солдатами чуть ли не на равной ноге. Холод несколько раз замечал, что лейтенант заговорщически переглядывался то с Колосковым, то с Лиходеевым, умолкал или менял тему разговора, если старшина появлялся рядом с ним. Что-то переменилось и в отношении личного состава к старшине. Что именно - Холод не мог уловить, и это его тревожило. Что до личного, тут и вовсе сплошной мрак. Два месяца минуло, как подал докладную на увольнение, а все молчат - ни тпру ни ну. И опять же, куда пойдешь с жалобой? Никуда. Кондрат Холод за всю свою службу жалоб не писал, устно их не докладывал. Разве что Ганне, когда через край перейдет, душу откроет. - Мовчать, мовчать, - как-то поделился с женой своею тревогой. - Осень же, бач, под носом. Может, еще одну докладную? Повторить? Твое какое мнение? - Жалованье платят? - Ну! - Дело свое справно сполняешь? - Ну! - Под крышей живешь? - Чого ты мене допытуешь, Ганно? Время идет, а я промежду небом и землей. Это понимать надо. При чем тут крыша, жалованье? Про завтра думаю. Место в лесничестве пустовать не может до бесконечности. Подержать, подержать и скажуть... Ганна рукой махнула: - Была б шыя, хомут будэ. - И рассмеялась необидно: - А шыя, Кондраточко, в тэбэ товста, хоть в плуг запрягай. Разве на нее рассердишься, на Ганну! Посмеялись вместе, вроде на душе полегчало. - Скорше б Юрий Васильевич вертался. - Приедеть. Неделя осталась... Як ты думаешь, Кондраточко, привезет он Веру с Мишкой? - Кому што, а курке - просо. Захочет, привезет, мы ему не судьи. Ты, Ганно, в это дело не встревай, чужая семья - потемки. - Ребенка жалко, - вздохнула Ганна. - И Веру Константиновну шкода. От своего счастья сама бежит. - Не твоя печаль. А убежит, значит, того счастья на два гроша. - Иди ты, Кондратко, под три чорты. Возьми ее за рубль двадцать, Ганну. Как дитя несмышленое. Хотел отругать, и рот не раскрылся: у самого нет-нет, а сжималось сердце за семью капитана. Мишка - такой пацанок, до чего чудный мальчишка! То ли потому, что отсутствовал Суров, или же в самом деле поступили сведения, что нарушитель собрался в обратный путь, из отряда на заставу стали часто наезжать офицеры, дважды наведывался Голов с оперативным сотрудником из области, оба раза ночью, и с ходу отправлялись к границе. - Постоянный контроль, - требовал Голов, уезжая с заставы. - Чтоб каждую минуту, когда потребуется, могли доложить обстановку. Старшина, я больше на вас надеюсь. Лейтенант - новый человек. Другой раз бы польстило старшине такое доверие. А после случая с Жоржем, после всех злых слов, что подполковник наговорил тогда, Холод потерял к нему интерес, слова - дрова: говори. - Будет сполнено, товарищ подполковник. Холод стал чаще выходить на ночные поверки. Глаза уставали от темноты, и он брал с собой кого-нибудь из старых солдат - с ними увереннее, идешь и по шагам ориентируешься, немного по памяти. Менялись с лейтенантом через ночь, и каждый раз, выходя на границу, Холод вспоминал капитана: скорее бы возвращался - при нем спокойнее, больше уверенности. Стала одолевать дрема, притупились мысли. Холод сквозь пелену сонной одури слышал, как Ганна захлопнула книгу, звякнула крышкой кастрюли, чиркнула спичкой: готовит завтрак. Сейчас пойдет поднимать. Ганнина рука нашарит в темноте угол подушки, пальцы пробегут по глазам, носу, спустятся к усам, пощекочут под подбородком - сколько живут, так будит его, и он каждый раз с радостным трепетом ждет прикосновения ее огрубевших пальцев. - Вставай, Кондраточко. Время - два часа. - Уже? А я разоспался. - Деланно зевая, сбросил с себя одеяло. - Такой сон приверзился, Ганно!.. - Расскажи, послухаю. - Разное бленталось, потом в кучу перемешалось, зараз и не припомню, что до чего. Ганна, конечно же, слышала, как он без конца ворочался на скрипучей кровати, вздыхал, и потому сидела на кухне, чтоб не тревожить - жалела. - Счастливый ты человек, Кондрат. Счастливые снов не запоминают. - А ты? - И я. Ничогисинько. На кухне она ему сливала, пока умывался, подала полотенце. Ему ее было жаль - третий час ночи, а еще не ложилась, все из-за него. - Иды соби, я ж не маленький. Борща не насыплю соби, чы що? - У духовке макароны, еще теплые, будешь? - Раскормила... як того Жоржа. Молча хлебал подогретый борщ. Его он готов был есть три раза в день, и никакой другой пищи ему больше не требовалось. Ганна вздохнула, сидя за столом напротив него: - За Лизку душа болит. В удивлении он раскрыл рот, не донеся ложку: - Вчера ж письмо было! Учится девка, не балуваная, як другие... - Что письмо! Бумага, на ей разное можно написать... Чи ж ты сегодня родился? Холод отставил тарелку, натопорщил усы: - Выкладывай, Ганно, што там еще такого? - Себя вспомни молодым, - тихо ответила Ганна, и слезы навернулись ей на глаза. - Поговорил бы ты с Шерстневым. Лизка ж всерьез. - Мне кросхворды некогда расшихровывать, служба ждет. - Якие там кроссворды! Любит она его. Страдает дитя, спрашивает про него в каждом письме. А чи я знаю, можно ему верить, нельзя? Ты з им поговори по-мужчински. Осколок луны садился за лес. Холод шел, наступая на сосновые шишки и спотыкаясь - ветер их навалил на дозорку вместе с иглицей и сухими ветвями. Метрах в пяти-шести впереди маячил Шерстнев. "Ты з им поговори по-мужчински". Надо бы. Заради Лизки - надо, своя кровь, родное. А как с ним, вертопрахом, о серьезном говорить, сей момент повернет на другое. Уже с поверки идут, а слова застряли. - Большая Медведица хвост опустила, - ни к селу ни к городу пробубнил Холод. - Скоро светать начнет. - А мы ей хвост прищемим, товарищ старшина, чтобы не опускала, - хохотнул Шерстнев. Вот и поговори с таким, гадский бог! Ты ему - про вербу, а он - тебе про вареники. - Глупости. Язык вам надо прищемить. Паскудный у вас язык, рядовой Шерстнев... - Помолчал, сопя себе в усы. - Не пойму, чего в тебе Лизка нашла? Умная ж девка... - И я не дурак... Кондрат Степанович. - А ну, стойте мне, рядовой Шерстнев! Это еще што за "Кондрат Степанович?" Вы где - на службе чи на танцах? - Служба кончилась, товарищ старшина. В мутных сумерках октябрьского рассвета темнели заставские строения. - А это еще с какого боку смотреть, кончилась ли. - Туманно, товарищ старшина. Как говорится, трудное это для моего ума дела. А все потому, что я подтекста не уловил. - Подтекста он не уловил, недогадливым прикидывается. Знаем мы эту недогадливость... Задурил девчонке голову и довольный... - Остановился у калитки, загораживая вход. - За дочку в случае чего руки-ноги поломаю. Заруби. - Товарищ старшина... - Усе! Кончен разговор. Потом в пустой столовой молча чаевничали вдвоем - Холоду не хотелось будить жену. Развиднелось. Утро занималось с ветром, осеннее, над землей бежали низкие облака, и заунывно скрипели деревья. Спускаясь к складу, чтобы отвесить Бутенко продукты, Холод услышал, как его тихо окликнули: - Разрешите обратиться, товарищ старшина? Опять он, Шерстнев! - Ну. - Разрешите в увольнение? - Так вы ж позавчера были. На четыре часа отпускал. - Не дозвонился, товарищ старшина, мать была на работе. Вот увольнительная. Вы только подмахните. "Тут что-то не так", - подумал про себя Холод. - Якой вы скорый! А я и сам грамотный, отпущу, так и напишу. Сама святость на лице солдата, под усиками губа не дрогнет - серьезный: - Не верите? Спросите у Лиходеева. Мы вместе. Подошел Лиходеев: - Здравия желаю, товарищ старшина. - Что забыли в поселке? - Шефская работа, товарищ старшина. Ушли - как не отпустить секретаря комсомольской организации! Солдат хороший, общественник ладный, в свободное время готовится в институт. Пришел Бутенко за продуктами, по обыкновению тихий, послушный. Только за ним закрылась складская дверь, опять петли визжат: Колосков согнулся под притолокой, на дворе Альфа скулит. - Разрешите на тренировку, товарищ старшина? - Это как понимать, товарищ Колосков? Вчера тренировка, третьего дня опять же тренировка! Вы что - на усесоюзные соревнования готовитесь? - К обстановке готовлюсь, товарищ старшина. Двух человек выделите. Азимова и Мурашко. - В выходной можно дома посидеть, Колосков. Людям отдых нужон. - Мое дело - попросить, - роняет Колосков. - Ладно. Разрешаю. - Все-таки он серьезный парень, старший сержант, рассудительный. - Я что спросить хотел, Колосков... насчет Шерстнева, значит... - Перекатываются слова в горле, а вытолкнуть трудно их, как остюки застревают. - Ладно... Отправляйтесь, старший сержант. День был хмурый, ветреный. У Вишнева от ветра слезились глаза и зябли руки. - Собачья погодка, - ворчал он, подгоняя последнее стропило. - Что будем робить? Ветер отнес слова. Колосков с маху вогнал гвоздь по самую шляпку: - Лиходеев должен с шифером вернуться. Обождем. - Ждать - не догонять, - соглашается Вишнев и осторожно спускается вниз по шаткой лесенке, которую сверху придерживает Колосков. И уже внизу, когда старший сержант тоже спустился на землю, заканчивает: - Шифер за так не дадут. Дефицит шифер, все строятся. И к тому же ворья развелось. - Лиходеев привезет. Вы и в прошлое воскресенье не верили. В минувшее воскресенье Лиходеев отправился к комсомольцам лесничества. Прошло десяток минут, и все собрались. "Старики, требуется дружеский локоть, - сказал он ребятам. - Народная стройка срывается. Есть охотники помочь? Вижу, единодушное одобрение". Ребята его поняли с полуслова, для них не было секретом, кому предназначается будущий домик. "Что надо?" - уточнил секретарь лесничан. "Прибаутку старого солдата знаете? - Лиходеев хитровато оглядел всех. - Забыли. Я напомню. Солдат так сказал: "Тетенька, дай воды напиться, а то жрать хочется..." "...аж переночевать негде", - под всеобщий смех кто-то закончил. В то воскресенье дом подняли под крышу. Полтора десятка ребят из лесничества отправились с набором плотничьих инструментов, прихватили гвоздей, крючьев. Вишнев ходил именинником и только покрикивал: "Веселей ходи, ребяты! Эх, матери его конфетку, вот это помочь! Фронт работ". Сейчас вдвоем с Колосковым сидели на бревнах, курили. У Вишнева ломило суставы, он, кряхтя, потирал их, поглядывал в хмурое небо и кутался в черную форменную шинель, прожженную в нескольких местах и пестрящую изжелта-пегими дырами. - Кость ломит, ох-хо-хо... Не ко времени... Надень куртку-то, вишь, как оно закрутило. Октябрьский листовей разгулялся: вихрило палый лист, иглицу. Над крышей лесничества ржаво скрипел жестяной флюгер. Колосков сидел в одной гимнастерке. Сибиряк, он на такой холод не реагировал. Задумался, ломал голову над сложным для себя вопросом - оставаться на сверхсрочную или вместе со всеми демобилизоваться. Капитан дал срок подумать до своего возвращения. В душе решил - оставаться. Не потому, что легкий хлеб искал. Он лучше других знал, почем фунт пограничного хлеба. И старшинская должность - не мед. Другое заботило: дома, в Красноярском крае, ждали мать с отцом. Батя, слов нет, еще крепок, в помощи не нуждается. Однако дело к старости идет. И еще загвоздка - Катя. Тоже ждет. Захочет ли сюда из Сибири? Кате Колосков отправил обстоятельное письмо: мол, места хорошие, климат мягкий, поласковей сибирского, леса кругом, речка есть и озеро красивое, квартира при заставе - жить можно. А ежели не поленится каждый день километры мерить, то на элеваторе в станционном поселке должность лаборанта свободна. И еще забота Колоскову: стройка подвигалась туго - не хватало шиферу, гвоздей, трех оконных рам и одной двери. Лейтенант мотался, что-то доставал, да много ли он может - новый человек! Главная надежда на Лиходеева. Поехал, и нет его. А ведь раньше всех вышел с заставы, прихватив на подмогу Шерстнева. Шерстнев - тоже не промах. - По домам вскорости? - спрашивает Вишнев - ему надоело сидеть в молчании. Не дождавшись ответа, сам отвечает: - К Новому году аккурат поспеешь. - Будет видно, - лишь бы что-то ответить, говорит Колосков. - Резина, - подхватывает Вишнев. - Сам служил действительную, знаю, как тянутся последние дни: каждый - что твоя неделя, конца не видать. Колосков не ответил, и тогда Вишнев, трудно поднявшись с бревна, проворчал что-то о лежачем камне, под который вода не течет. Волоча ноги в старых кирзовых сапогах, пошел внутрь дома и застучал молотком, как дятел, раз по разу. Колосков проводил Христофорыча взглядом. Тот недолго там пробыл, вернулся, стал собирать и складывать свои инструменты в фанерный ящик - каждый в свое гнездо. - Для порядка, - пояснил он. Колосков с беспокойством смотрел на дорогу, откуда ждал Лиходеева и Шерстнева. На голых липах чернели вороньи гнезда. Дорога была пустынна. Колосков набросил на плечи куртку, подумал, надел, как положено, подпоясался. - Пойду навстречу. - Не маленькие, сами найдут. Значится, вышла задержка. Лиходеев - аккуратный парень, не должон подвести. - День на исходе. Пойду. - Как хочешь. Колосков вышел на дорогу. Липы кряхтели под ветром, как больные старухи, отпугивая ворон, стучали голыми ветвями. Вороны с криком взлетали, из гнезд осыпались на землю сухие ветки, помет. Шагая по разбитой лесовозами пыльной дороге, Колосков вглядывался в едва видные отсюда очертания элеватора - самой высокой точки над станционным поселком. Собственно говоря, он очертаний не видел - угадывал. Засмотревшись, сошел на обочину, пока не уткнулся в скрытый за бурьяном муравейник. Поверху была одна пожелтевшая иглица, по ней текла редкая струйка рыжих муравьев. Они еле ползли. - Доходяги, - сказал Колосков и щелчком сбил с рукава куртки тощего муравья. У муравейника дорога раздваивалась, образуя угол, - отсюда можно пойти на Гнилую тропу, к заставе. Колосков подумал о старшине, и ему стало совестно: замотался старик один. А тут еще стройка эта: приходится врать, изворачиваться, чтобы хоть что-нибудь успеть до возвращения капитана. И лейтенанта втянули в стройку. Правда, для самого же Холода... А что с того? Перед Холодом Колоскову вдвойне неудобно - знает старик, кто поселится в его квартире. Незаметно прошел километра два с лишним. От поселка полз, переваливаясь на ухабах, пустой лесовоз, висела пыль, и ветер относил ее влево, на лесосеку. Колосков с надеждой подумал, что, возможно, на этой машине подъедут Лиходеев с Шерстневым, но машина, обдав его гарью выхлопных газов, прошла мимо - в кабине сидел один шофер. Хотел возвращаться, чтобы отпустить домой Христофорыча, да и наступило время Альфу кормить, и тут от поселка снова вздуло пыль, показалась легковая машина. Коричневая "Волга", провожаемая тучей пыли, прыгала с ухаба на ухаб. "Начальник отряда!" - испуганно подумал Колосков. Прятаться было некуда. Подполковник, конечно, заметит старшего сержанта и спросит, что он здесь делает. А что сказать? Пока раздумывал, что ответить подполковнику Голову, машина притормозила, пыль пронеслась. Став "смирно", Колосков вскинул руку к фуражке. Хлопнула дверца "Волги", с хохотом выскочил Шерстнев: - Вольно! Сам был рядовым. - Козырнул: - Карета подана, товарищ старший сержант. - Сделал широкий приглашающий жест: - Садитесь. Подполковник Голов прислал за вами персональный транспорт. - Под усиками дрожала губа, хитро смотрел прищуренный глаз. - Живем не тужим. А денежки - вот они. - Вас с Лиходеевым за смертью посылать. Шофер просигналил, и Шерстнев заторопил: - Подполковник ждет, едем. Велел всех забрать на заставу. Обратно ехали в переполненной машине. По дороге Шерстнев стал рассказывать: - Подполковник нас наколол в поселке, в хозмаге. Я маленько нашумел на продавца. "За деньги, - говорю, - жалко вам, что ли?" Продавец ни в какую, таким товаром, мол, хозмаг не торгует. Ну, заливает, вижу. Расшумелся я, как холодный самовар. А тут - подполковник. Прижал к ногтю: "Что покупаете?" Лиходеев посыпался: "Шифер, товарищ подполковник". А там пошло, слово за слово, припер он нас, мы и признались: старшине дом строим. "Холод знает? - спрашивает. - Отвечайте вы, Лиходеев". Мне стало быть, не верит. "Никак нет, товарищ подполковник, сюрприз решили преподнести Кондрату Степановичу к ноябрьским праздникам, да вот нехватка". Начальник отряда молчал, молчал, смотрел на одного, на другого. Ну, думаю, сейчас врежет. "К празднику?.. Нет, ребята, к празднику не успеем, - говорит и протирает очки. - Времени мало. И нарушителя серьезного ждем. Невозможно в такие сжатые сроки". "Сделаем, - докладывает Лиходеев. - Мы капитану Сурову обещали. Дали слово. Как же теперь, товарищ подполковник?" "Сундуки вы, парни, вместе со своим капитаном! На такое дело... - Опять стал очки протирать. - На такое дело... Тоже мне конспираторы! Ладно, кончайте самодеятельность, довершат строители. Сейчас некогда, а на той неделе сам приеду взглянуть, чего вы там соорудили". - Так и сказал? - переспросил Колосков. - Еще и похвалил. - Иди ты! - с несвойственной ему горячностью воскликнул Колосков. - Честно. - Шерстнев на ухо Колоскову прошептал: - Капитана из отпуска отзывают. Телеграмму послали. 29 Суров никогда не думал, что расставание окажется таким тяжким испытанием для него. Он, причислявший себя к категории в общем-то не слабых духом людей, правда, без претензии на некую исключительность, внезапно почувствовал, что не так просто отгородиться от прошлого, от всего, что было в их жизни. И с болью подумал: "Неужели Вера и Мишка останутся в прошлом?" Такое в голове не укладывалось, показалось до нелепости диким, хотя не раз и не два приходило на ум в довольно отчетливой форме: считая себя мужем и женой, врозь жить нельзя; возвращаться на границу Вера наотрез отказалась. Оставался единственный выход, бескомпромиссный, и никуда от него не уйти. С такими невеселыми думами Суров рано утром вышел из дома, ничего не зная о телеграмме, вышел без определенной цели и часа два бродил по многолюдным центральным улицам, не замечая толчеи, не обращая внимания на бурлившую вокруг жизнь южного города с его многоязычьем и разноцветьем одежд - ему не было дела до города и городу - до него. Лишь мельком подумалось, что сюда его нисколько не тянет. Казалось бы, пустячная мысль, но она словно подвела черту под трудными размышлениями, разом прояснив ситуацию и ускорив решение - пора восвояси. Да, загостился, самому себе мысленно сказал Суров и с видом чрезвычайно занятого человека устремился вперед, перебежал улицу в неположенном месте, едва не угодив под троллейбус, и скорым шагом направился в агенство "Аэрофлота" за билетом в обратный путь. На ближайшие два дня все места распродали. На вокзале пришлось долго стоять в длинной очереди, и когда Суров наконец приобрел билет, наступил полдень; солнце грело, как летом, на газонах ярко рдели цветы, сияло небо, и стало еще многолюдней на улицах, но ничего этого Суров не замечал, торопясь домой к возвращению сына из школы. С вокзала до центра доехал троллейбусом, пересел на трамвай, как всегда переполненный, проехал три остановки и выскочил из него распаренный и уставший, как после трудной работы, дальше пошел пешком. С билетом в кармане Суров быстро шагал к дому, думая, что до возвращения Веры нужно собрать чемодан, сделать для Мишки кое-какие покупки, чтобы завтрашний день оставался свободным. Он даже обдумывал, что скажет Мишке в оправдание преждевременного отъезда, хоть, правда, ни одного сколько-нибудь убедительного аргумента в голову не пришло. Ладно, утро вечера мудренее, успокоил себя, - вспомнив любимую поговорку. Что-нибудь завтра придумается, а нет, так не станет мудрить - скажет как есть. В скверике неподалеку от дома, где все скамьи были заняты до единой, Сурову встретился тесть. Необыкновенно озабоченный, Константин Петрович шел быстро, не глядя по сторонам и стуча тростью по плитам дорожки. Ветер шевелил его длинные, до плеч, седые волосы. Неизменная коричневая блуза с бабочкой вместо галстука делала его схожим со старым актером. - Константин Петрович! - Суров окликнул его. - Куда вы? Старик, изумленный, остановился. - Юра!.. Ах, как хорошо, что мы не разминулись. Пуще всего боялся, что мы разминемся. - Что-нибудь с Мишкой? - Избави бог, что ты!.. Телеграмма вот... Отзывают из отпуска. Выезжать не позднее завтрашнего дня. У Сурова едва не сорвалось, что без телеграммы приобрел билет и что тоже на завтра, но пощадил старика, взял вчетверо сложенный бланк, пробежал глазами. Полстрочки. Пять лаконичных слов. - Сразу принесли, как только ты из дому вышел, - счел нужным пояснить тесть. - Верочка на работу не пошла. - А я билет успел взять, - сорвалось у Сурова. Ему стало ужасно неловко. Хотел было объяснить, почему поспешил с отъездом, но лишь рукой махнул. Повернули обратно. Константин Петрович деликатно молчал. Суров же думал, что вот наступает его последняя ночь в одном доме с Верой, под одной крышей, и что для всех, кроме Мишки, она будет мучительной, потому что не избежать самого трудного, неотвратимого. Вера любит его, он в этом нисколько не сомневается, жаждет, чтобы их ничто и никогда не разлучало. Но какой ценой! И во имя чего!.. Уехать, не простившись, нельзя. Это было бы бегством, подлым и непорядочным. Представил себе, как Вера встретит сейчас. Со следами слез, которые и пудра не скроет, попробует улыбаться, говорить о милых пустяках и смотреть на него отсутствующим взглядом, вся уйдя в себя. Он со злостью подумал, что Верино упрямство - плод неистребимого эгоизма, заботься она хоть капельку о нем, своем муже, дело приняло б иной оборот. Он злился и ускорял шаг. Константин Петрович едва поспевал. Суров опомнился, когда услышал тяжелое астматическое дыхание. - Простите, Константин Петрович, задумался. - Пошел медленнее, приноравливаясь к шагу тестя. - Едешь поездом? - В половине первого. Других вопросов Константин Петрович не задавал, лишь сокрушенно вздыхал, постукивая тростью по плитам, наверное, в такт своим нелегким мыслям, которые из вежливости держал при себе. За все эти годы ни разу не позволил себе бестактности или вопроса, на который имел право как отец Веры. Его представления о нормах поведения интеллигентного человека Вера часто высмеивала, упрекая отца в отсталости, консервативности, и самым безапелляционным тоном изрекала: - Ты, папочка, старорежимен, как пушки на Приморском бульваре. Вера встретила без слез, без напускной озабоченности. Хлопотала на кухне, где пахло ванилью и сдобой. - Пирог тебе в дорогу пеку. - Поцеловала его, поправила галстук, не преминув сказать, что он хорошо сочетается цветом с белой рубашкой. - Вообще, тебе хорошо в штатском. Есть хочешь? - Обождем Мишку. Вера приоткрыла духовку, оттуда пахнуло сладким запахом хорошо пропеченного сдобного теста. - Какие у тебя планы на сегодня? - Вера прикрыла духовку. - Никаких. До завтра - вольная птица. - До завтра, - с грустью повторила Вера. - Здесь очень жарко, иди, Юрочка. Еще минутки две-три, и я приду к тебе решать, как нам провести последний день. - Она раскраснелась у горячей плиты и была, как никогда, привлекательна. Константин Петрович вышел куда-то из дома. Сурову стало невыносимо тоскливо от сознания, что буквально через несколько часов он отправится отсюда в глушь, на заставу, и этот месяц на юге со всем, что в нем было хорошего, останется лишь воспоминанием. - Вот и я. - Вера вбежала, по-девчоночьи одетая в короткую модную юбку и легкую белую блузку, села рядом с ним на диван. - Грустим? - Есть немного, - признался он, обнимая ее и привлекая к себе. - Курорт не в пользу пошел, разлагаться начинаю, потихонечку, понемногу. Еще месяц, и считай - погиб капитан Суров Юрий Васильевич в расцвете сил. С кокетливой подозрительностью Вера прижмурилась. - Слушайте, капитан Суров Юрий Васильевич, что с вами происходит? - В смысле? - Уж не завели ли вы легкий романчик в городе?.. Грусть и вы, мой суровый капитан, несовместимые вещи. Суров погладил ее загорелую руку: - Ты допускаешь, что после тебя мне может понадобиться другая? Плохо ты себя ценишь, Веруня. - Кто вас, мужчин, разберет! А ты у меня еще и красивый к тому же. Помнишь Инку? До сих пор прохода не дает - пригласи в гости, и никаких. - Позвала б. Что случится? - Чтоб я собственного мужа сводила с какой-то брандахлысткой! За кого ты меня принимаешь, Суров? Так, пустословя, сидели близко, избегая коснуться главного, того, что обоих отпугивало, откладывали на "потом", на последние минуты. Суров сделал попытку: - Ты даже не спросишь, когда мой поезд. - Завтра. Ты же сказал. Я наводила справки, и мне ответили, что в 12.30 отправление. Суров поднялся с диванчика, стал перед женой, положил ей руки на плечи: - Пора возвращаться... Всем! Она быстро встала, мягко сняла с плеч его руки, своей ладошкой прикрыла ему рот: - Помолчи, Юра. - Месяц молчим. Скоро месяц, - поправился он. - Прошу тебя. - Изволь. - Фи, не люблю зто словцо. У папы позаимствовал. Он промолчал, принялся ходить взад-вперед. Вера вышла на кухню, гремела кухонной посудой. От нечего делать Суров принялся рассматривать уже знакомые этюды на стене. Появилось несколько новых. Особое внимание вызывал один - море, пляж, узкая полоса галечника с нависающим выступом - то самое место, где старик пил вино и которое потом они оккупировали до конца его отпуска. Этот кусочек пляжа был схвачен Верой с удивительной точностью, казалось, виден летящий воздух и слышно, как плещется море в камнях. В таланте Вере не отказать - отличная рисовальщица, особенно ей удаются пейзажи, и всегда от них веет едва уловимой грустью. Так, стоя спиною к двери, размышлял Суров, раздираемый противоречивыми чувствами. Пришли Константин Петрович с Мишкой. Сын был по-взрослому сумрачен. Положил ранец с книгами, снял с себя курточку и лишь потом подошел. - Уезжаешь? - спросил. - Да, Мишенька, завтра. Отозвали. Я бы, конечно, еще побыл с тобой, но... служба, сынок. Потом потолкуем. Иди мой руки, будем обедать. - Пап... Суров вздрогнул от тихого оклика, от недетски придушенного голоса: - Что, Миш? - Возьми меня туда. Честное-честное, буду в школу ходить пешком, увидишь, я не надоем... Возьми, пап, а? Мишка смотрел на него такими глазами, что у Сурова похолодело сердце. Взяв себя в руки, сказал: - Разве тебе дедушка не говорил, что меня отзывают из отпуска? Раньше срока, ну, как тебе объяснить, чтобы ты понял?.. У меня еще неделя отдыха, а вот вызвали. - Ну и что? - А то, сын, что, может быть, переведут меня куда-нибудь на новый участок границы. И вдруг там ни школы близко, ни квартиры не будет. Понял? Мишкино лицо потускнело: - Все с папами... Обедали с большим опозданием - в шесть. Мишка пошел гулять и долго не возвращался. Пришел со двора таким же сумрачным, каким вернулся из школы. Константин Петрович раздобыл бутылку марочного вина, разлил всем в фужеры, не обделил и внука, но Мишка пить не стал, даже не улыбнулся. - Не надо, деда, - сказал тихо. Сурову было мучительно больно. Вера держалась лучше всех, пробовала шутить, ласкала сына. Мишка уклонялся от ее ласк, наскоро поел и ушел в свою комнату. Вскоре к нему ушел и Константин Петрович. Обед был скомкан. Ранняя темнота подступила к окнам. Вера зажгла свет, повертелась перед зеркалом, вышла и снова вернулась с подкрашенными губами и припудренным носом. Сурова не покидало тягостное состояние, перед глазами стоял Мишка, сумрачный, с тоскливым недетским взглядом. Хотелось пойти к нему. Но что сказать? Где найти слова, чтобы утешить мальчишку? - Ну ты хоть можешь не киснуть? Что с тобой, Юра? - Вера взяла его за локоть. - Атмосферочка, скажу я тебе, великолепнейшая, как на похоронах. - Что ты предлагаешь? - Вылазку в кафе. Потанцуем, на публику поглазеем. Ты будешь джентльменом и угостишь вкусненьким. Поехали, Суров. Предложение было не из худших, во всяком случае, куда интереснее, нежели сидеть дома, прислушиваться к себе самому, втихомолку беситься от неопределенности. - У меня десятка осталась, - признался, краснея и думая, что сейчас Вера спросит, где его деньги, а он не сможет сказать, что большую часть их отдал на строительные материалы для Холода. - Пустяки! Трешки хватит. - Вера беспечно рассмеялась. - Легли на курс. Где она подхватила это выражение, он не знал, хотя из ее уст слышал впервые. На Вере был белый гольф и черная юбка. Волосы у нее отросли, лежали на плечах, черные, слегка курчавившиеся, тускло отливая неровным блеском. В кафе, куда они приехали спустя полчаса, играл джаз, было много свободных столиков, горели, переливаясь, неоновые огни. Суров давно не танцевал, ощущал скованность, было неприятно, что на Веру мужчины пялят глаза - она в самом деле привлекательна, Суров это видел, но не чувствовал той приятной приподнятости, как раньше, когда она, нарядная, приезжала к нему на пляж или встречала дома. Раздражали постоянно меняющие цвет неоновые огни. Танцуя, он без конца ловил на себе завистливые взгляды. Что до Веры, то она была в своей стихии. По ее виду трудно было предположить, что в ней сейчас происходит борение чувств. Лишь много позднее, в вагоне, Суров понял, что вылазка в кафе была маленькой Вериной хитростью, тактическим ходом: "Сравни, дескать, город и твою глушь". Домой возвращались поздно, где-то в первом часу ночи, но, как и днем, на улицах было полно гуляющих, горели огни реклам, слышался смех. Вера шла, возбужденная танцами, тяжело опираясь на локоть Сурова. Глаза ее блестели, в них вспыхивали, отражаясь, неоновые огни световых реклам. Небо заволокло тучами. Трамваи шли редко, и Суров спешил, чтобы успеть до дождя. Дождь хлынул, когда они уже были в квартире. - Вот и кончился наш прощальный вечер, - сказала Вера, стаскивая через голову гольф. - Все, Суров. - В ее голосе зазвенели долго сдерживаемые слезы. Сняла гольф, не освободив из рукавов руки, села, будто связанная, на диванчик в горестной позе. - Скажи что-нибудь. Он высвободил ее руки, сложил гольф. - Все, как прежде, Верочка. Я не могу здесь, ты не можешь там. Где же выход? - Если бы ты хотел... - Только без слез. И тише, пожалуйста. Спят ведь. Глотая слезы, принялась раздеваться. Обычно она стыдливо поворачивалась к нему спиной, и он видел ее загоревшие до бронзового оттенка плечи с белыми полосами от лифчика. Сейчас Вера стояла к нему лицом, всхлипывала. Вышла в спальню, и оттуда послышались ее рыдания. Суров порывался войти. Но сдержался: сто раз об одном и том же! Надоело. Да и бесполезно. Никаких веских доводов, абсолютно никаких причин отказываться от возвращения на заставу у Веры не было. В этой уверенности ее никто и ничто поколебать не могло. Он прислушивался к шуму дождя, сидя на подоконнике. - Юра! - из спальни послышался голос Веры. - Сейчас. Жена сидела в халате на разобранной постели, опустив ноги на коврик. Ее лицо было в слезах, она их не вытирала. - Хочешь, я поеду с тобою... ненадолго? - Зачем? - Не знаю... Юра... Юрочка... Помоги нам всем. - Ты говоришь глупости. - Я - военный человек. Куда прикажут. А на время... Что значит на время?.. Сел рядом, стал втолковывать, как маленькой, что жить дальше вот такой раздвоенной жизнью нельзя ни ему, ни ей, что он собирается в академию и три года, если примут его, будут жить в столице. Что после - увидим, время покажет. После, конечно, тоже будет граница, но, вероятно, не на заставе. Когда он умолк, она отстранилась: - Нет, Юра, я здесь останусь. Не могу и не хочу. Хочется немного счастья. Не могу быть просто хорошей женой и просто хорошей матерью. И ты от меня не требуй. - Такого я не требовал. Вера упрямо тряхнула головой: - Какая разница - ты, другой ли? Быков сказал. Он - политработник, и ему по штату положено следить за нашей нравственностью, хранить в святости семейный очаг офицерского кор-р-р-пуса. Она легла, накрывшись одеялом до подбородка. Суров вышел в другую комнату, закурил, стряхивая пепел себе в ладонь. Дождь перестал, и было слышно, как срываются и шлепают по лужам отдельные капли. "Что ж, - думал Суров, - все ясно: Вера требует невозможного, а он не только не хочет, но и не может уволиться, чтобы быть мужем при жене. Кто отпустит из армии совершенно здорового человека, офицера с перспективой на служебный рост, как принято говорить? Абсурд!" Докурив, разделся, прошел в спальню, лег, зная, что Вера не спит. Она беззвучно плакала, уткнувшись в подушку. Суров молчал, чувствуя, как постепенно им овладевает ожесточение против тупого ее упрямства. Так они лежали, отчужденные, и час и два - долго. Ему казалось, что жена наконец уснула. Самого клонило в сон. - Юра... Дрема с него слетела. - Что? Она порывисто поднялась, обхватила рукой его шею, пробуя заглянуть в лицо. - Почему бы тебе не попроситься сюда! Какая разница, где служить?.. - Чепуху мелешь, - сказал он сердито. - Ради Мишки. Видно, она и сама почувствовала, что получилось неискренне, но остановиться уже не могла. Разве не любит он сына? Не желает ему счастья? Она, разумеется, уверена, что он Мишку любит больше всего. Так в чем же дело? Надо подать рапорт. В конце концов, можно попросить генерала Михеева - он посодействует. Разве не так? Он лежал, не реагируя на ее горячечные слова, пока она не заметила, что муж не слушает. - Я не права? - Спи, тебе нужно уснуть. - Юра... - Надоело. Одно и то же. - Принялся одеваться, торопливо, как по тревоге, не думая, что на дворе ночь и что до утра хотя бы он никуда не может уйти. Она наблюдала за ним, обхватив свои плечи руками и съежившись. Ночник отбрасывал красный свет на ее голые руки, лицо. В глазах застыли красные точки, и вдрагивали ресницы. - Куда ты?.. Рев пароходного гудка ворвался в тишину комнаты. Вера запнулась. Он вышел в другую комнату, сел на диванчик и курил, курил безостановочно и только взвинчивал себя до предела, до головной боли. Второй раз за этот месяц на юге он, как бы подводя черту, мысленно твердил: Вера - отрезанный ломоть. На свою станцию Суров приехал хмурым полуднем. Первым желанием было вызвать машину, чтобы сразу, не канителясь, без раскачки, какая обычно длится несколько дней после отпуска, окунуться в привычное. Он погасил в себе этот порыв, решил добираться до заставы пешком. Было пасмурно и прохладно, над головой нависало серое небо, дул порывистый ветер. Принимался накрапывать дождь, но ветер расталкивал облака, временами проглядывала синева. Суров шел налегке, с небольшим чемоданом в руке. Издалека, вероятно от поворота к лесничеству, долетал однообразный ноющий звук - похоже, на высоких оборотах работал мотор: где-то в колдобине застрял лесовоз. Суров пытался и не мог представить себе поселок лесничества с новым домом на самой окраине, но был уверен, что дом успели выстроить. Суров был еще во власти последних волнений, всего того, что происходило позапрошлой ночью на квартире у Веры, ни о чем другом думать не мог. Снова и снова повторял про себя слова: "Вера - отрезанный ломоть". Снова принялся накрапывать дождь, опять ярился ветер, выл, как пес, и гнал облака. Суров пожалел, что не переоделся в военную форму. На нем была лишь короткая куртка. Форму и плащ положил в чемодан. Ветер трепал ему волосы. Он подумал, что переоденется у Вишнева в будке. Вишнева Суров увидел еще издалека. Стрелочник стоял у шлагбаума в неизменной своей черной шинели с треплющимися по ветру обтрепанными полами, смотрел из-под ладони приставленной козырьком к глазам. - Богатым будете, товарищ капитан. Спервоначалу за чужого принял. С приездом вас, Юрий Васильевич. Заходите, будете гостем. - Спасибо, Христофорыч. В будку Суров вошел как в парилку. В углу пылала печурка, исходил паром огромный пузатый чайник. На единственном табурете, пригревшись, дремал откормленный рыжий кот. - Брысь! - Вишнев смахнул рыжего с табурета. - Садитесь, Юрий Васильевич. Чайку? - В другой раз. Тороплюсь. Надо к вечеру домой успеть. - Машину б вызвали. Чего ж с ходу-то на своих двоих? Находитесь. Нынче на вашей заставе делов хватает, товарищ капитан, - сказал он загадочно. - У кого их мало! - Не скажите, товарищ капитан. Завчерась был у меня подполковник товарищ Голов, так строго наказывал: "Смотри, Христофорыч, на тебя вся надежда, потому как ты вроде передовой пост. Мимо твоей будки нарушителю никак не пройти. Глаз имей. Должон пройти высокий здоровый мужчина, за сорок лет. Появится, глаз держи, а нам - немедля". Ну, а вы, гляжу, тоже в штатском, так сказать, ростом господь бог не обидел. Надо, думаю, посмотреть, кто да что. Выходит, на поверку-то маху я дал, товарищ капитан. - И вдруг всплеснул руками: - Да что это я, старый хрен, мелю: "капитан", "капитан"! Со званьем вас, товарищ майор! Поздравляем, и, как говорится, чтоб не последняя звездочка. Сурова приятно удивило известие. - Кто сказал? - Аккурат завчерась приезжал Кондрат Степанович. Заехал, думал, может, угадает вас встретить. Он сказал. - Вишнев налил себе кружку бурого чая. - Оно бы по такому случаю не чай пить, товарищ капитан... Тьфу ты, будь она неладная!.. товарищ майор. Вы уж того, не заначьте стариковскую порцию. - Вишнев потряс Сурову руку: - Поздравляю. Суров стал переодеваться. Вишнев наблюдал за ним, прихлебывая из кружки кипяток. - Заждались ребяты, - сказал, ставя кружку на подоконник. - Дом кончали, так каждый раз вспоминали вас. Хлопцы строгие стали. Я вон, считай, с сорок пятого тут живу, возле границы, значится, и примечаю: чуть обстановка сурьезная, пограничники сразу меняются, вроде другие парни. Значится, у них своя ответственность, только до поры до времени спрятанная... Уходите? Посидели б. - В другой раз, Христофорыч. Всего хорошего. "Я такой же офицер, как любой другой, - размышлял он, помахивая полупустым чемоданом и углубляясь в лес. - Очередное звание для меня - большая радость, не скрываю. И была б она втрое больше, если б можно было разделить ее с Верой и сыном". На вокзале Мишка держался молодцом, но Суров не мог смотреть в его глаза, которые сын то поднимал к нему, то прятал за длинными, как у Веры, ресницами. Не заплакал при расставании, Вера рассеянно поцеловала Сурова в щеку, холодно простилась и, только поезд тронулся, в ту же секунду покинула перрон... Знакомая обстановка постепенно возвращала Сурова к будничным заботам, к работе, в какую он окунется, едва появится на заставе. То постороннее, что прилипло за месяц пребывания на курорте в большом южном городе, слетит, как пыль на ветру. И пускай не останется времени даже для нормального сна, а иногда в одиночестве и взгрустнется, не пожалеет, что остался непреклонным в своих отношениях с Верой. - С приездом, товарищ майор! - сказал он вслух, впервые произнеся свое новое звание и косясь на капитанский погон. "Мальчишка! - урезонил себя. - Радуешься. Ни капли солидности нет в тебе, Суров. Взбрыкни давай, лес кругом - никто не увидит". На леспромхозовской дороге показался газик, и Суров еще издали увидел усатое лицо старшины, близко наклоненное к ветровому стеклу. - С приездом, товарищ майор, - Холод молодцевато козырнул. - Здравствуйте, Кондрат Степанович, - Суров пожал старшине руку. - Откуда и куда? У старшины увлажнились глаза, дрогнуло лицо: - Подполковник посылал хату смотреть... Спасибо, товарищ майор... Мы з Ганной, товарищ майор, навек ваши должники... Да за такое, Юрий Васильевич... - Заладили, - недовольно протянул Суров. - Садитесь и рассказывайте, что у нас нового. Поехали, Колесников. Холод грузно сел на боковую скамейку и долго не отвечал. - Неспокойно у нас, - сказал после длительного молчания. - Чужой збирается уходить. 30 Вторую неделю чужой держал заставу в напряжении и тревоге. Его ждали из ночи в ночь, изо дня в день, и хуже всего была неизвестность. На боевом расчете начальник заставы каждый день повторял обстановку: - Нарушение границы возможно на правом фланге участка, в районе Кабаньих троп, агентом вражеской разведки Соломаниным Александром Мироновичем, сорока шести лет... Кроме внешних примет Соломанина, в прошлом советского гражданина, пограничники знали, что он - опасный государственный преступник: инженер по образованию, специалист в области ядерной физики, он полтора десятка лет тому назад, находясь в заграничной командировке, отказался возвратиться на Родину; в Советский Союз заброшен для сбора сведений о новом виде оружия, перед засылкой прошел длительную подготовку, обучен приемам маскировки и преодолению заграждений. С наблюдательной вышки Бутенко просматривал весь свой участок - от Кабаньих троп до тупика леспромхозовской узкоколейки, что обрывалась у заграждения. Соломанин мог, маскируясь кустарником, выйти именно в тот район. Пограничникам стало известно, что Соломанин в канун октябрьских праздников прибыл в областной центр с Урала, на случайной машине проехал из аэропорта в город и там скрылся от наблюдения. Прошли праздники, еще пробежали дни, чужого так и не отыскали... Бутенко, время от времени поднося бинокль к глазам, просматривал участок. Погода менялась. С утра дул ветер, холодно светило солнце. Временами набегали тучи, и тогда на задубевшую землю сеялась колючая крупка, стучала по стеклам вышки, по крыше. Ветер сгонял ее в лес, в придорожные канавы, в борозды вспаханной полосы. Без снега контрольная полоса казалась Бутенко беззащитной - хоть скачи по ней, следа не останется. Третьего дня, когда ударил первый мороз, ему все обрадовались, надоело топать по грязи - с самой осени шли дожди. Глядя сейчас с высоты на большой массив озими, зеленевшей по ту сторону границы, Бутенко думал, что без снега могут вымерзнуть так дружно взошедшие зеленя. Может быть, снег выпадет ночью. До полудня светило солнце, потом скрылось за тучей, и стал слабеть мороз. Ветер переменился, подул с запада поверху осин над незамерзшим болотом. Пускай бы снег пошел!.. Ранние сумерки застали Бутенко в пути на заставу. День прошел нормально, служба немного утомила, отяжелели ноги в валенках, автомат оттягивал плечо, и в том месте, где ремень давил на ключицу, ощущалась неприятная тяжесть. Из-за чрезмерной нагрузки последних дней ребята заметно осунулись, думалось Бутенко, и сам майор сдал, будто в отпуске не был. Наверное, одному старшине сейчас стало полегче - перебрался в новую хату и скоро на гражданку уйдет - насовсем. Колосков останется старшиной. "Будет старшина Холод внуков нянчить, - невесело усмехнулся Бутенко, поправляя на плече ремень автомата. - К лету Лизка привезет ему внука. Такая див-чинка была славная, девятнадцать лет всего, а поспешила замуж. Их не поймешь, девчат, торопятся, как бабочки на огонь, будто боятся, что замуж не выйдут. И Лизка туда же. Ей-то в вековухах не остаться - так зачем было спешить, спрашивается? А, что ни говори, хлопче, прохлопал ты Лизку. Такую дивчину прозевал! И все из-за дурацкой робости". Лизка... Что теперь себя понапрасну растравливать! Замужем. И нужен ей Алексей Бутенко, как рыбе зонтик. Или, говорит Лиходеев, как зайцу стоп-сигнал... Бессовестный Логарифм. Ему - что... Сумерки ползли из осинника, хоронились в подлеске, смывая его очертания, будто накапливались для решительного броска. Из лесу тянуло серым воздухом, горьковато-сладким запахом палых листьев - видать, к оттепели. До Кабаньих троп, откуда Бутенко намеревался позвонить на заставу, оставалось немного. Он на минуту представил себе дежурку, где перед боевым расчетом становится оживленно, всегда веселого, а теперь на дежурстве построжевшего Лиходеева. Из вязи событий память выдернула Лизкино замужество. Его и выдергивать было нечего - лежало поверху, неотстоявшееся, болючее. ...Лизка прикатила на позапрошлой неделе домой, на каникулы - сказала. Каникулы так каникулы. Кому дело? Перед ужином неожиданно зашла на кухню, вызвала в боковушку, где хранились продукты и стоял умывальник. - Здравствуй, Лешенька. - Привет. Дальше что скажешь? - Всегда он так с нею. От робости. - Бирюк! - Она протянула ладонь. Он сжал ее теплые пальцы, отпустил. Не успел опомниться, как Лизка обхватила его за плечи: - Ты меня любишь, Лешенька? Правду скажи. И смотри мне в глаза. Кровь ему бросилась в голову. - Чего мелешь? - промычал. - Отчепись, чертяка. - Отвечай, когда спрашивают! Любишь? У Лизки пьяно пахли волосы. Ее губы были близко-близко. Он отвернулся. В голове зашумело, кровь сильно стучала в виски. Он не понимал, куда клонит Лизка, к чему затеян разговор. - Пусти, сумасшедшая... - Сумасшедшая? - рассмеялась она. - Ты ж говорил: "Люблю"? - Смех ее звучал странно. - Тебя другой любит, - пробурчал обиженно. Она заглядывала ему в глаза, ждала ответа. Ему было стыдно оттого, что она грудью прижималась к нему. И жарко до невозможности. - А я думала... - Лизка отняла руку. - Ну тебя... - Лешенька... - Давай скорше говори, чего тебе надо, ужин скоро, ребята придут. - Ты друг или нет? Он попятился. - Говори, чего надо. - Пойдешь в свидетели? С Лиходеевым. Мы с Игорем расписываемся. Сначала подумал: разыгрывает. Какой такой свидетель ей нужен, чтоб окрутиться с Шерстневым? И почему тайно от родителей? Разве ж такое можно скрыть!.. - Попросишь у отца увольнительную. Сделай для меня. Ты же золотой парень, Лешенька! Сам не знаешь, какой ты человечище! - Припечатала поцелуй. - Лады? Поцелуй подействовал мало, Алексей приподнял голову, соображая. И разом перестал чувствовать биение крови в висках. Уже не Лизкина рука - чужая - слегка сдавила сердце и отпустила. - Добре. Она засмеялась и выскользнула, как ящерка... Из-за холма по ту сторону проволоки показалась луна. Тучи перекатывались через нее, становились плотнее. Вот бег их замедлился, не стало видно луну. На Кабаньих тропах Бутенко настигла темнота. И, как всегда, когда сразу наступит вечер, тишина стала полниться множеством звуков. Вот низко над головой прошелестела крыльями галочья стая - к вечеру галки возвращались к жилью; лес, было задремавший перед наступлением темноты, ожил: слышался треск сучьев, таинственные шорохи; прокричала птица, похоже, сорока; в глубине леса дробно застучали по мерзлой земле копытца животного - видать, спугнутая косуля. С немым удивлением Бутенко внимал хаосу звуков, пробуя осмыслить, откуда они навалились. Ему стало немного тревожно, как всегда, когда остаешься один в темноте, далеко от жилья. Вокруг ухало, попискивало, звенело, трещали сучки, со звоном лопались льдинки. И вдруг - как отрезало. Густо и крупно повалил снег. Скрыло лес. Не стало видно тропу. Бутенко шел Мокрым лугом по берегу осушительного канала, до половины наполненного водой. Сейчас вокруг было белым-бело, снегопад смыл очертания, и не разобраться, где обрывается берег. Прошлый год тут наворотили канав. До самых морозов надсадно ревели тракторы и бульдозеры, грызли торфянище экскаваторы, хрумкали кусторезы, ползали канавокопатели. В этом году мелиораторы не приехали. В осиннике гнездились птицы, по-прежнему мокло болото, а на осушенном участке погнало осоку и лозняк, повсюду пробился хвощ... Кончался тринадцатый сектор, за ним начиналась вырубка. До заставы оставалось полпути. Лишь сейчас Бутенко вспомнил, что хотел позвонить. Свернул с тропы к заграждению, нащупал розетку, включился в линию связи. Застава откликнулась сразу. Послышался сипловатый голос дежурного: - Алексей, ты? - Ну. - Что у тебя? - Порядок. Снег идет. Не видать ничего. Як в молоке иду. - А у нас дождик. - Лиходеев не мог без подначки. - Хотел чего? Давай быстрее, некогда. - Як там дела, Лиходей? Ну, обстановочка як? - Нормально. Давай, годок, не тяни... По ту сторону, за проволочным забором, неистово заорали гуси. В их крике потонул голос Лиходеева. Бутенко чертыхнулся. Днем с вышки были видны избы маленькой деревеньки, что раскинулась у самой границы; ближе всех к проволоке стояла на отшибе деревянная изба под красной жестью, огороженная с трех сторон хворостяной изгородью. В усадьбе было полно гусей. Видно, хозяйка их только сейчас загоняла. Бутенко возвратился на тропу. Снег заметал следы, его набросало много, по щиколотку, идти становилось труднее - вязли ноги. Умолкли гуси, стало тихо, казалось, слышится шелест падающих снежинок. Первый снег всегда веселит душу. Даже сейчас, облепленный с головы до ног, Бутенко ощущал в себе знакомую приподнятость, чуть ли не мальчишечий восторг его обуял, захотелось слепить увесистый снежок да запустить им... в белый свет, что ли? Он подходил к кладкам через ручей, когда ему почудилось, будто в стороне кто-то громко вздохнул. Остановился, послушал. "Юрында", - сказал про себя. Как и до армии, говорил "юрында", "чамайдан", "хвонарь". И еще сотни слов произносил на свой манер, так привык с детства, не задумываясь над их звучанием. Под кладками, за тонким покровом льда, лопотал, вздыхая, ручей. - Юрында, - еще раз, вслух уже, произнес он. И замер. Странно, сколько раз проходил через кладки, и ни разу не появлялось желания послушать тихую разноголосую песню ручья. А сейчас обостренный слух улавливал все оттенки звучания, и звуки казались удивительно слаженными... Тропа вывела к вырубке, где торчали из снега молодые сосенки и темнели поверху старые трухлявые пни. До заставы было полчаса ходу. Бутенко шел медленно, опустив воротник полушубка и расстегнув верхний крючок, часто оглядывался, словно мог что-нибудь различить в снежной кутерьме. Порой начинало казаться, что вздох ему вовсе не померещился, что, пользуясь снегопадом, кто-то пробрался через границу на участке, за который несет ответственность он, Алексей Бутенко, старослужащий, опытный пограничник. Глядеть вдаль не имело смысла - снег падал и падал, устилал землю. Хорошо, когда снег уляжется на вспаханной полосе. Снег - он большое подспорье в охране границы. Предчувствие редко обманывает - оно приходит от опыта, а на границе - еще от знания обстановки. Влекомый сомнениями, Бутенко возвратился назад, вышел на кладки, миновал деревеньку - теперь оттуда не раздавалось и звука, словно жилье похоронилось под снегом, - пересек Кабаньи тропы. Шел быстро, подсвечивая по сторонам следовым фонарем. Скоро разогрелся, пересохло во рту, зашершавели губы. Хотелось пить. Снег падал реже, не так обильно, но все еще густо и крупно - мокрый. Он напитал полушубок и валенки, мокрые, они стали неимоверно тяжелыми. Теперь, думалось Бутенко, до утра не высохнут даже в жаркой сушилке, а завтра не в чем будет идти на границу, если, конечно, майор снова уважит и отправит в наряд. Второй месяц Бутенко себе готовит замену, парень попался толковый, с ходу схватывает что к чему, самостоятельно научился готовить. Если не принимать во внимание неразделенную любовь к Лизке, то до этого дня, до сей минуты, когда достиг пересечения троп и собрался в обратный путь, жизнь Алексея Бутенко протекала без крутых подъемов и опасных спусков, нормально протекала: известно, не то чтобы совсем как на ровной дороге, но без потрясений, которые в считанные секунды или возвеличивают человека, или сбивают с ног и отшвыривают в сторону. Сам Бутенко, пожалуй, затруднился б ответить, храбр он или труслив, готов ли к самопожертвованию, к героическим поступкам, о которых наслышан, читал, видел в кино. Привычный к труду с малых лет, он и в армии не ощущал тягот службы, хотя в душе иногда сетовал на поварское свое положение. В первые мгновения стоял потрясенный, не знал, что предпринять - как прирос к месту над припорошенными следами. Не сразу разобрал, что следы ведут к границе, до которой рукой подать, что счет идет на секунды, а тот, кого ждали так долго и в постоянной тревоге, - уйдет. От волнения взмокла спина и свело челюсти. Полтора года ждал Бутенко "своего" нарушителя, все продумал - от первого оклика "стой!" до самого трудного... А сейчас растерялся. От неожиданности. Стоял над следами, теряя драгоценное время. Много часов спустя, когда времени было вдоволь и не надо было спешить, он перебирал в памяти каждый свой шаг, все свои мысли, поступки. Что-то еще удерживало на месте, еще продолжалось оцепенение. Непослушными пальцами достал из сумки ракету. Зеленый свет залил глаза слепотой. Прежде чем в глазах окончательно потемнело, успел в зеленом хаосе выхватить взглядом чужого. Выстрел ракеты заставил того обернуться, пригвоздил к месту, неправдоподобно огромного в неверном мелькании, будто впаянного в зеленую круговерть. - Стой! - Вместо грозного окрика из горла Бутенко вырвался придушенный писк. - Стой, стрелять буду! Чужой рванулся в обратную сторону, к заграждению, взял с ходу КСП одним прыжком. И исчез в снегопаде. Позднее при обыске местности под снегом нашли упругий пластмассовый шест. Бутенко на заграждении чуть было не повис. Когда, располосовав полушубок от воротника до низа и поранив ладонь, перебрался на другую сторону заграждения, чужой оторвался. Оставались следы. Снег их уже успел припорошить - крупные, размером приблизительно сорок четыре. Бутенко кинулся вслед. Ноги по колено вязли в снегу, снег набивался в валенки. Чужой шел в полную силу - широко и сильно. Бутенко отставал от него. Шаг его с каждым метром становился короче. На пригорке пограничник упал - то ли споткнулся о рытвину, то ли задохнулся. Сунул в рот горсть снега, другую. Не было сил подняться. Сквозь белую мглу приплыли отзвуки станционного колокола: видно, отправлялся пассажирский. Бутенко представил себе заснеженный состав, полосы света из окон вагонов, нетерпеливо пофыркивающий тепловоз. И Лизку на подножке одного из вагонов. Стояла в кофтенке и короткой юбке и махала рукой. Как тогда, после регистрации в поселковом Совете... Ему не было холодно. Без валенок бежалось легко, как сто пудов скинул. Ноги в шерстяных носках будто всю жизнь так бегали. Только пылало лицо. Лицу было очень жарко, как у раскаленной плиты, с пригорка летел - как на крыльях. С каждым шагом отчетливей становились следы - их не успевало заносить снегом. - Ты у меня поскачешь! - шептал на бегу Бутенко. - Уйти захотел? А дулю с маком не хочешь? Все равно, гад, догоню. Скоро должна показаться насыпь. Чужой еще не успел добежать... Где-то здесь он. По следам видать - близко... Нельзя его пустить к лазу, наверх погнать, на насыпь... Черт, полушубок мешает... Лиходей давно, знать, поднял тревогу... Скоро свои подойдут... Как-нибудь перетерплю полчаса... Сбросил полушубок. Без сожаления. Даже не оглянулся. Снегопад убывал. Становилось прохладно. Слабый ветер обдувал спину, ее остужало, сгоняло пот. Стало совсем хорошо. Налегке дышалось свободно, не так мучила жажда, и бежалось легко. - Ты у меня поскачешь... до горы ногами... Поскачешь, - шептал Бутенко. От волнения и быстрого бега часто стучало сердце. Немного саднило ступни. Как о маловажном, подумал, что ноги он все-таки изрядно побил и, наверное, чуток приморозил. Придется с недельку полежать в санчасти, всякие примочки, мази. Что поделаешь - надо. Потерпеть надо. До насыпи пустяк остался. Насыпь перед ним выросла неожиданно, вдруг. Сначала увидел черный зев акведука, или, как он его называл, лаз, потом откос насыпи. Инстинктивно остановился. Следы нарушителя вели вправо, где синел лес и верхушки сосен сливались с серым, низко нависающим небом. Падали редкие хлопья - как пух. Внутренне Бутенко себя подготовил к встрече с чужим, к схватке: надо отрезать путь к лазу, выгнать чужого на открытое место, к противоположному концу насыпи - там ему деться некуда. Только бы со своими не разминуться. Надо дать осветительную, ее издалека видать. Остановился, переступил с ноги на ногу. Носки измочалились, стоять на снегу босому невтерпеж. Особенно правая мерзнет. Как не своя, правая онемела, а пальцы прямо выламывает, одни пальцы болят. Зажмурившись, выбросил кверху руку с ракетницей. Он во второй раз увидел нарушителя, на этот раз так близко и ясно, что оторопел - их разделяло ничтожное расстояние. Чужой огромными зигзагами бежал к насыпи, до лаза оставалось всего ничего - пустяк. - Стой! - не своим голосом закричал Бутенко. Чужой вдруг подпрыгнул, как взлетел, упал на бок и покатился по белой от снега земле к акведуку. В руках Бутенко лязгнул затвор автомата, короткая очередь рассекла ночь, эхо покатилось по лесу и смолкло. В наступившей тишине слышалось частое дыхание нарушителя. Он залег где-то близко, за валуном - их много лежало вдоль насыпи, округлых и плоских, похожих на диковинных животных. Там дважды щелкнуло, будто пес клацнул зубами. "Сейчас саданет, - подумал Бутенко. - Из двух стволов сразу". Лег плашмя прямо в снег, положил автомат на руку. - А ну вылазь! И в ту секунду увидел две оранжевые вспышки, над головой тоненько просвистели дробинки. Сверху посыпалась снежная пыль. Подумал, как о неизбежном, что, наверное, обморозится. Ветер леденил спину, набил в волосы полно снегу. Снег от ветра стал колючим и, смерзаясь, сухим. Бутенко чувствовал, как волосы поднимаются кверху и их вырывает с корнями - в темя вонзались сотни иголок. "Подохнуть недолго, - подумал со злостью. - Надо заставить себя подняться. И того поднять, черт бы его побрал!" Попробовал встать, но сначала перекатился за куст, чтобы не оказаться мишенью. Подтянул под себя одну ногу, левую, в колене она плохо сгибалась, одубела, хотел подтянуть и правую - так легче будет подняться на четвереньках. Правая не слушалась, не поддавалась его усилиям. И руки, которыми он уперся в снег, стали мерзнуть. Его охватило отчаяние. У насыпи зашуршал песок, видно, чужой тоже готовился прыгнуть к лазу. - Эй, ты!.. - крикнул Бутенко. - Э-ы-ы-ы-ы... - повторил лес. Будто в насмешку над его бессилием. Мимолетно подумалось: нельзя было снимать валенки и полушубок, что-то нужно было оставить, может, полушубок... По телу прошел озноб. Челюсти, которые он минуту назад с трудом расцепил, чтобы окликнуть чужого, помешать его перебежке, теперь дробно стучали, и он не мог унять противную дрожь. От челюстей она передалась мышцам рук, спины. Его колотил озноб, и в уголках глаз закипали слезы. Сглотнул слюну, судорожно всхлипнув, вздохнул. Чужой рванулся. Бутенко показалось, что над ним опрокинулось небо, когда рванулся вслед за чужим и послал дрожащей рукой нескончаемо длинную очередь. Автомат колотился в руках. - Та-та-та-та-та... - вторило эхо. Лес наполнился грохотом. И, словно из грохота, с земли стал подниматься Бутенко... Чужой снова залег, притаившись за валуном и готовясь к спасительному прыжку, лежал, видно выжидая момента и держа наготове заряженное ружье. Но Бутенко всем своим существом чувствовал, что сейчас поднимет его, как поднимают из берлоги медведя, и наперекор всем чертям погонит впереди себя. Пускай даже камни падают с неба, никакая сила не сможет этому помешать. Сейчас. Или никогда. Через несколько минут может быть поздно... Надо сейчас же броситься к валуну, как в атаку, чтоб тот не опомнился... Автомат перестал биться в руках. С берез еще осыпалась снежная пыль, холодная и колючая, а не ласкающая, как показалось ему вначале, когда тело, разгоряченное бегом, с благодарностью ощущало прохладу. Он прислушался к тишине. Вроде бы позади, на Кабаньих тропах, кто-то бежит, слышны голоса. Возможно, свои. Как долго они идут!.. Поднял руку к глазам, посмотрел и не поверил: часы показывали без десяти минут восемнадцать. Прошло полчаса от начала погони. "Хватит рассуждать! - приказал себе. - Скоро ребята подойдут. И майор Суров. Теперь будет хорошо, раз майор Суров... Поднимайся". Голова пошла кругом, качнулась земля под ногами, и стали клониться сосны. "Потерпи, хлопче, - убеждал он себя. - Еще немного... Так. Поболит и перестанет". - Он едва различал собственный шепот и вряд ли понимал, что говорит. Ноги дрожали. Стоял, как пьяный, покачиваясь, и не мог совладать с дыханием. Пришла страшная слабость, перед глазами запрыгали светлячки - множество искрящихся светлячков плясало, кружилось в сумасшедшем вихре, в голове звонили колокола, как на пожар. Он почувствовал - сейчас упадет и никогда больше не встанет, если не переборет слабость. "Продержись. Немножечко продержись, - внушал он себе. - Самую малость. Что - так трудно устоять на ногах? Или сделать короткий рывок к валуну? Каких-нибудь несчастных десять метров. Приж-ми приклад автомата... Правой прижми, тюха. Да не левой же, правой, говорят тебе... Так... Пальцы не гнутся? Эх ты, макаронный бог. Значит, тебя правильно определили в стряпухи. Только и способен - борщ варить и жарить на ужин треску!.. Повар... Кухонный". Сильный порыв ветра обрушил ему на голову снежную шапку. С противоположного конца насыпи ветер принес топот ног. За валуном шевельнулся чужой. И тогда Бутенко рванулся вперед с силой, вдруг вспыхнувшей в нем, вскинул автомат и до отказа прижал спусковой крючок. - Поднимайсь... Кидай оружие, гад!.. Голос потонул в грохоте выстрелов. - Тах-та-та-тах... - Лес полнился грохотом, треском, повторял слова Бутенко, обращенные к нарушителю, - будто хотел поддержать в солдате уходящие силы. ...Он вел чужого к противоположному концу насыпи, навстречу своим, неправдоподобно большого рядом с ним, щуплым, невысоким, одетого в теплый спортивный костюм и добротные, наверное на меху, ботинки. Ноги сейчас уже не ощущали холода. Кружилась голова, и поташнивало. И кто-то невидимый пробовал взгромоздиться на спину. Спина тоже притерпелась к холоду и больше не зябла. Бутенко слышал голоса и шаги, но был не в состоянии разобрать, чьи они: свои ли на подходе или бубнит чужой. Тот, опамятовавшись, бубнит всю дорогу, выдыхая слова вместе с клубами пара. - ...дадут, спрашиваю? За одного сколько? - Это он все про медаль. - Дешево у вас человек ценится. - П-п-ошел!.. - Питекантроп, ископаемое. Незнакомое слово. Впервые услышал. Впрочем, какая разница? Слова уже не имеют значения, и мозг их не принимает так же, как тело не чувствует холода. - Защитник Родины... - Заткнись! - Передернул затвором. В магазине не оставалось патронов. Он о том знал один, но сгоряча дал волю копившейся в нем ненависти. - Иди. - Иду. Шли в молчании. Соломанин часто дышал. Ветер относил назад пар изо рта. Бутенко видел черную покачивающуюся спину и клубы белого пара. И отчетливо слышал торопливые шаги своих... 31 За окном вагона по-весеннему светило очень яркое солнце, навстречу поезду бежала снежная целина с торчащими из нее телефонными столбами. Над лесом ошалело носились грачи. Вера стояла, прислонясь лбом к стеклу, ушла в себя, переживая, что так нелепо обернулся ее порыв. Весенний день, грачи и искрящийся голубой снег после всего случившегося тоже ей казались нелепыми. Если б можно было предвидеть!.. Голове было жарко, стекло не остужало горячий лоб. Поезд шел томительно тихо, останавливался на каждом разъезде. Вере не хотелось никого видеть, слышать. Как назло, в ее купе на второй от границы станции село три пассажира - две пожилые женщины и молодой парень со светлыми, гладко зачесанными назад волосами. Он беспрерывно дымил, словно в купе был один. Вера знала, что до самого Минска не уснет и минуты и, возможно, вот так простоит у окна всю ночь напролет, заново переживая происшедшее с нею за последние дни. Соседки по купе звали обедать, но она отказалась, два часа спустя приглашали к чаю, но она и на этот раз не пошла. - Гордая барышня, - изрек молодой человек. Ему никто не ответил. Накануне вечером Вера даже не помышляла лететь к Юрию на границу. С ним кончено навсегда, казалось ей. Да что там казалось! Возврата к старому не будет, пора начинать новую жизнь. У Николая Тихонова читала недавно о человеке, четырежды начинавшем сначала. Практически еще на прошлой неделе она к этому приступила. Первым долгом расправилась с фотографиями Сурова: раз-два, и на мелкие кусочки. Правда, от этого легче не стало, даже наоборот. Фотографии - одно, чувства - другое, их не изорвешь в лоскутки. Вера не торопила события. Куда спешить? Ее синяя птица не за морями, не за горами, где-то рядом витает. Валерий?.. Возможно. От Юрия давно не было вестей. Со дня отъезда он прислал один раз письмо, звал к себе, другой раз открытку. Оба раза, выдерживая характер, она не ответила, и он замолчал. Поначалу его молчание очень тревожило, позднее заговорило уязвленное самолюбие... Что ж, не хочет, не надо. Так размышляла Вера в свободный от работы день, убирая квартиру. Здесь уже было тепло, люди ходили в демисезонных пальто и в плащах. Ранняя весна принесла вместе с теплом тревожное, как в девичестве, ожидание необыкновенного и волнительного. В открытое окно, надувая парусом нейлоновую гардину, тянул ветер, пахнущий морем, приглушенно шумела улица. А мысли текли своим чередом и в одном направлении - думалось о Валерии. Его ухаживания она сначала не принимала всерьез, но он, как и Вера, не торопил со свадьбой, не искал близости, и это ее подкупало. Судя по всему, отец примирился и больше не осуждает ее за разрыв с Юрием, стал более благосклонно относиться к Валерию, хотя по-прежнему избегает его. Вот и сегодня с утра укатил в Дофиновку, где, наверное, заночует лишь потому, что по субботам приходит Валерий. Судьба, что ли?.. Да, может быть, Валерий... Даже очень возможно. Пожалуй, она правильно поступила, не поддавшись эмоциям. Мало ли что советовали Быков и Ганна Сергеевна! Не велика радость - граница. Опять все сначала, снова бесприютное одиночество. Вспомнила о письме, что прислала жена старшины, и стало неловко: пять месяцев как получила его, надо было ответить, хотя бы ради приличия. Ведь Ганна Сергеевна безо всякой корысти написала. Во дворе закричал Мишка, и она тут же забыла о письме, о Валерии, швырнула в угол метлу и, как была в переднике, надетом на старый, прожженный на правом боку халат, метнулась к двери. Мишка вбежал запыхавшийся от быстрого бега, румяный, с сияющими глазами, настежь распахнул дверь: - Мам, смотри, что у меня! Она живо обернулась к сыну, он весь лучился от счастья и протягивал ей картонную коробку. - Что это? - спросила она. - "Конструктор", - важно ответил Мишка. - Из него что хочешь можно собрать. Не веришь? - Верю, Мишенька. Ты же у меня самый правдивый человек на свете. - Притянула сына к себе, обняла. - Инженерик мой! Мишка освободился из ее объятий, раскрыл коробку, и на пол посыпались металлические детали. Наклонясь, стал собирать их. - Я, мам, сначала вышку построю, высокую-высокую, как всамделишную. Потом заставу соберу. Тут хватит на все. - Мишка важно постучал пальчиком по коробке. - Я пошел, ма. Работать буду. - Он взобрался на диванчик и принялся мастерить. Бесхитростные Мишкины слова больно укололи Веру. Не спросила, откуда у него "конструктор", не разделила хотя бы для вида его радость. Вышка. Застава. Они у него из головы не выходят... Вечером пришел Валерий. В строгом черном костюме и сверкающей белизной нейлоновой сорочке он выглядел очень эффектно. - Здгавствуй, Вегочка. - Поставил на стол большущий торт, несколько бумажных кульков, Вере подал завернутую в целлофан розу: - Тебе. - Какая прелесть! Где ты ее раздобыл? - По случаю, как говогят в Пгивозе. Константин Петгович дома? - В Дофиновке. Как всегда, - ответила Вера, освобождая розу из целлофана. Валерий понимающе качнул головой: - Ему тгудно смигиться. Не будем его осуждать. Стагики, они в своем большинстве с пунктиком. - Он только сейчас увидал Мишку, занятого серьезным делом. - Тгудишься, стагик? Мишка не ответил, и Вера удивленно на него посмотрела: - Ты почему не отвечаешь дяде Валерию? - Занят, - буркнул Мишка в ответ. Вера хотела прикрикнуть, сделала шаг к Мишке. Валерий полуобнял ее за плечи: - Не будем ему мешать. У каждого свои интегесы. - Ну, знаешь... - Оставь его, Вегочка. - Пожалуйста, не заступайся. - Обязан. - Он освободил ее плечи. - Видишь ли, догогая, если быть искгенним, то часть вины за Мишкину невежливость ложится на меня - "констгуктог" я ему пгезентовал. - Очень педагогично! - Ты находишь, что я непгавильно поступил? - Все мы его понемногу портим. А возиться мне с ним одной. - Мне сдавалось... я надеялся, что ты наконец пгоизнесешь "нам". Мне и тебе. - Валерий легко вздохнул. - Я бы не сказал, что мы наилучшим обгазом начинаем субботний вечег. Теплынь на двоге, пгелесть, а у нас осенним ненастьем запахло, Вегочка. Газве мы у бога теля съели? Или что, как говогят на Пгивозе? В другой раз она бы весело посмеялась над этим его базарным юмором. Сейчас же грустно усмехнулась: - Я сегодня не в своей тарелке. - Вполне попгавимо, хоть ты сегодня безмегно егшиста. - Он снял с себя пиджак, подал Вере: - Пожалуйста, куда-нибудь пгистгой, а я начну хозяйничать, чтоб к пгиходу папахена все было в ажуге. Не возгажаешь, Вегочка? - Если тебе доставляет удовольствие хозяйничать в чужом доме, изволь. Она не выделила слово "чужом", но Валерий спохватился: - Пгости, я, кажется, смогозил глупость. Извини, годная. Я действительно забыл, что не имею никаких пгав здесь... - Что ты, Валерий! Ради бога... Наоборот, мне приятно, что в доме пахнет, что ли, мужчиной, табаком, ну, сам понимаешь... Мишка, казалось, всецело был поглощен "конструктором", на него не обращали внимания. - А мне неприятно, - вдруг подал голос из своего угла. - У нас не курят. Понятно? Дедушка не любит, когда курят. И я не выношу. Вера поначалу растерялась. Наступила неловкая пауза. Мальчик с вызовом смотрел на Валерия, и тот готов был под недетским этим испытующим взглядом провалиться сквозь землю. Кто знает, чем бы окончился маленький инцидент, не вмешайся Вера самым решительным образом. - Марш спать! - приказала сыну, беря его за руку, чтобы отвести в спальню. Тот вырвал руку: - Мне еще рано. Дедушка придет, тогда. - Я кому сказала! - А я папе обо всем расскажу. Думаешь, нет? Запросто. - Ах ты, негодный мальчишка! - Вконец рассерженная Вера силой повела Мишку в спальню, там надавала ему шлепков: - Вот тебе, вот тебе! Будешь всю жизнь помнить, как с мамой разговаривать, паршивец ты этакий. Мишка опять вырвался, отбежал в угол и, сдерживая слезы, прокричал: - Мне не больно, не больно! - Ну, так я тебе еще добавлю, - сказала Вера и подбежала к сыну. Удирать Мишке было некуда, он забился в угол между кроватью и книжной полкой, откуда на Веру воззрились два уголька, жарких и вздрагивающих. - Ладно, Миш, - Вера поправила волосы, - давай мириться. Мы с тобою друзья. Давай пальчик. Ну, мирись, мирись... Он пробурчал в ответ невнятное, и что-то суровское почудилось Вере в насупленном взгляде сына. Она велела ему раздеваться и лечь спать. Когда возвратилась к Валерию, тот сидел на стуле верхом, пилочкой поправлял ногти. Вера отметила, какие у него красивые пальцы - длинные, с крупными и тоже удлиненными ногтями. Валерий тотчас поднялся, как только она вошла, приставил стул к столу, поправил съехавший на сторону галстук, молчал, давая понять, что замечание о чужом доме принял как должное и ждет, что ему скажет хозяйка. Вере стало неловко: как-никак Валерий был пока единственным человеком, пришедшим ей на помощь в трудную минуту. Пускай рисовальщица в универмаге, или, как называется по штату ее работа, оформительница, но устроиться туда ей помог он, и благодаря ему нет нужды одалживаться у отца. - Будем кутить, - как можно веселее сказала, - давай накрывать на стол. Папа, возможно, заночует в своей Дофиновке. Они оба принялись хлопотать у стола. Вера принесла очень красивые фарфоровые тарелки и чашки - остатки сервиза, которым покойная мама всегда очень гордилась и дорожила. "Императорские заводы в Санкт-Петербурге", - иронически, но с ноткой плохо скрытой гордости говорила мама своим знакомым. Валерий ловко орудовал ножом, со знанием дела, как истый кулинар, нарезал тонкие ломти розовой ветчины, сыра. В кульке оказались и свежие огурцы, яблоки и одна-единственная неправдоподобно огромная, лимонного цвета, груша. Ею Валерий увенчал горку яблок. Потом удовлетворенно оглядел творение своих рук, отступил, любуясь: - Ну как? - Превосходно! Ты просто молодец. - М-да, не густо. За такое... - Ты рассчитывал на большее? - Вера тут же поняла двусмысленность своих слов, покраснела. - Я ж говорю: превосходно! - Я пошутил, - пришел ей на помощь Валерий. - Кутить так кутить. Садись, пускай сегодняшний вечег будет нашим... газ Константин Петгович задегжался. Веру подкупала обходительность Валерия, он был сегодня неподражаемо галантен, а отец сказал бы, наверное, интеллигентен. Они сели друг против друга, и стол, разделявший их, не казался обоим преградой. Так, по крайней мере, думалось Вере. Они выпивали на равных, Вере было хорошо и легко на душе. Казалось, что не пьянела, лишь жарко горело лицо, особенно щеки. Бутылка наполовину опустела, Валерий ее не убирал, но и подливать не торопился. Несколько раз Вера устремляла к нему изучающий взгляд и ловила себя на том, что сравнивает его с Юрием. Видно, она долго молчала, предавшись раздумьям, потому что Валерий, протянув к ней через стол руку, погладил по голове. - О чем ты, Вегочка? Она резко тряхнула головой, резче, чем хотелось. На нее вдруг нахлынуло состояние смутной тревоги. - Оставь! - сказала. И подумала, что Валерий начинает забываться, не мальчик он, пора ему знать, что можно и чего нельзя. И папа намекает на какие-то ее, Верины, неблаговидные поступки. Интересно, какие? Валерий убрал руку, озабоченно спросил: - Тебе плохо? - Мне сверхотлично. - Деланно рассмеялась. - Налей еще. Он не стал ее отговаривать, налил рюмку до краев: - Если тебе хочется, пей. И я за компанию. Выпили, и нахлынувшая тревога оставила, Вера снова была весела и приветлива. Потом ей захотелось кофе. Валерий вызвался сварить, ушел на кухню. Вера откинулась на стуле, задрала голову кверху, зажмурилась. Слышалось шипение газовой плиты, оно убаюкивало, как шуршание листьев под непосильным осенним ветром. В монотонный шум, исподволь приближаясь, вплелся новый, бунтующий звук. Вера открыла глаза. В плафоне, обжигаясь о раскаленную лампочку, билась большущая черная муха. Вера наблюдала за бессмысленными усилиями теряющей силы мухи. Она то бросалась на раскаленную лампочку, то, ожегшись, отскакивала, чтобы снова кинуться на защищенный горячим стеклом белый пламень. Сверху, с плафона, на торт, покрытый розовым кремом, сыпалась пыль. Вера брезгливо поморщилась и в эту минуту заметила Валерия. Он вошел неслышно и, приподняв голову, тоже стал наблюдать. На его бледноватых губах мелькала невыразительная улыбка. Вере стало невмоготу от его улыбки и взгляда: - Противно! - Что, Вегочка? Быстрее, чем вызывалось необходимостью, отвернулся и торопливо проговорил что-то насчет глупой мухи и еще более глупых ночных бабочек, которых всегда губит яркий свет. И добавил, что сейчас будет кофе и что варит его по-турецки. Кофе Вере показался безвкусным, горьким. Она пару раз отхлебнула и отставила чашку, хотела взять грушу, но передумала, вспомнила о сыне: Мишка-то лег спать голодным. И отшлепала она его ни за что ни про что. Как тогда, на заставе, когда писался "Рябиновый пир", вдруг болезненно сжалось сердце. Сейчас бы лечь рядом с Мишкой, прижать к себе его худенькое тельце. Спит уже. Пускай. Утром отдаст ему грушу. Славный мой, хороший и родненький Сурчик. Сурченок. И в который раз за сегодняшний вечер на ум пришел муж. Как он там? Еще, наверное, белым-бело вокруг, и тихо, и по ночам луна заливает нетронутый снег мерцающим светом. А тишина какая! Какая там тишина, на границе! Вера подумала, что на заставу весна еще не пришла и там по-зимнему холодно и спокойно. Захотелось одиночества и тишины. И чтобы Мишка тихонько сопел за печкой. И провода чтобы монотонно и убаюкивающе гудели. И пусть Юрий хоть за полночь, но явится домой усталый, пахнущий табаком... Нет-нет, это она выдумывает о Юрии. Не нужен он ей. Пускай себе остается там, на своей любимой границе, раз она ему дороже семьи. Вера, будто проснувшись, оглядела комнату, стол, взглянула на Валерия, он молчаливо стоял у окна, выпускал в форточку дым сигареты. - Ну что, Валера, больше не будем? - спросила. - Закгугляемся, - поспешно и с плохо скрытой радостью откликнулся он. - Да, пгизнаться, засиделись мы. - Валерий стал убирать со стола, вынес грязную посуду на кухню, быстро перемыл ее и, словно давным-давно жил в этом доме, расставил все по местам. С кухни возвратился в одной майке, держа на вытянутых руках нейлоновую рубашку. С нее стекали на пол редкие капли. - Пгишлось полоскать, - объяснил он. - Недоглядел и пятно посадил. Была глубокая ночь. Они еще бодрствовали. Валерий много и торопливо говорил, строил планы на будущее. Она слушала вполуха, сидя рядом на диванчике, где Мишка недавно сооружал свои постройки. - Квагтигную пгоблему гешим наилучшим обгазом. Стагикам по комнате. Нам - двухкомнатную. - Валерий поднялся, достал сигарету и закурил. - Поздно, - сказала Вера, вставая за ним вслед. Она постелила ему отдельно, на папиной постели, напротив Мишки, и ушла к себе. Валерий пришел минут через пять, остановился в дверях. - Можно? - Что можно? - спросила, ожесточаясь. - Ты напгасно так. Гано или поздно должно случиться то, что бывает между близкими людьми. Я не подбигаю слов, Вегочка, да и не нужно их, пустых. - Ты в своем уме! Уходи сейчас же. Ее слова не возымели на него действия. Он прошел от двери в глубь комнаты, к самой постели. - Не понимаю твоего возмущения, - сказал ровно. - Что я пгедложил стгашного? Повтогяю: будь моей женой. Квагтигный вопгос мы обсудили, эту гухлять выбгосим, обзаведемся пгиличной мебелью, на обстановку я кое-что подкопил. Вера слушала и не верила: как могла она не заметить всей ничтожности его маленькой душонки. "Я кое-что подкопил". Плюшкин! Гобсек с напускным рыцарством! Ей стало тошно оттого, что он здесь, а на улице глухая ночь, расстелена постель и взбита подушка, и он, в одной майке, смотрит на нее с нетерпением, как на свою собственную жену, которой вздумалось с ним поиграть, а она, полураздетая, стоит перед ним, в сущности чужим ей человеком, в бесстыдно распахнутом халате. Гнев, стыд и отчаяние - все разом - в ней взбунтовались, в голову бросилась кровь. Вера с силой запахнула халат, отступила к самой двери. - Убирайся! - На большее не хватило дыхания. - Но, Вегочка... Нам же не по семнадцать... Надо же мегу знать... - Его рука потянулась к выключателю. И тогда она истерически закричала: - Вон... Когда Валерий ушел, она до утра глаз не сомкнула. Еще не знала, что будет делать через час, завтра, неделю спустя, но одно знала совершенно определенно, с тою отчетливой ясностью, какая приходит в короткие мгновения внутренней ломки и обжигает, как вспышка горячего пламени: надо немедленно и без жалости разрушить до основания карточный домишко, который сама возвела в эти месяцы беззаботной птичьей жизни. Не для нее он, домик на песке. Не могла улежать и бегала одна по квартире, металась из комнаты в кухню, возвращалась обратно, что-то пробовала вязать, но не получалось, стала готовить завтрак для сына и порезала палец - руки ни к чему не лежали. "Карточный домик не для меня, - мысленно повторяла она, не отдавая себе отчета, что дело не в домике на песке, что суть в ее чувствах к Юрию, к мужу, которого продолжала любить. - С домиком покончено навсегда", - твердила себе. "А что для тебя? Разве знаешь, чего хочешь в сию минуту?" "К Юрию, к мужу, к Мишкиному отцу". "А если ты опоздала?.." В отцовской комнате, прервав течение мыслей, прозвонили часы и вернули к действительности, к обыденному: пора идти на работу. "Оформительница, - с насмешкой подумала Вера, продолжая начатый диалог с собой. - Что и говорить, взобралась на вершину мечты! Стоило ради такой работы учиться четыре года, бросать мужа и убивать талант на всякие халтурные безделицы". Но другой работы не было, а эта кормила. "Важно не остановиться, - уговаривала себя Вера. - Отрубить одним махом, не рассуждая". Не покидала навязчивая мысль, что сию минуту она, Вера, должна сделать очень важный шаг. Только не остановиться, не передумать, иначе случится непоправимое. Ей не хотелось, а может быть, она не в состоянии была проанализировать свое поведение после разрыва с Юрием, но оно так походило на сумасшествие, что она, опомнившись, хлопнула крышкой чемодана, вошла в комнату к Мишке. И оторопела. Сын, сидя на кровати, развинчивал детальки сторожевой вышки, которую соорудил вчера вечером перед сном. Вместо того чтобы поинтересоваться, почему он не спит в такую раннюю пору, спросила о другом, как будто оно было для нее и для Мишки самым главным вопросом жизни: - Зачем ты разобрал ее? - У папы всамделишная, - сказал он печально. Бросилась к нему, стала целовать губы, такие же, как у Сурова, твердые, лоб со сведенными в одну линию, тоже как у Сурова, черными бровями, глаза, худенькую шею. Задыхаясь, Мишка уперся ей в грудь худыми ручонками: - Ты что, мамочка! Пусти, не надо. - Надо, мой золотой. Мы поедем к твоему папе, поедем немедленно. Он не понял ни одного ее слова. Вера вдруг почувствовала ответственность за сына. Нужно спасать Мишку, твердила она себе. Да, вот именно, спасать. Она знает, что делать. Противно вспоминать прошедшую ночь, но, возможно, она, кошмарная ночь без сна, послужит спасительным толчком. - Сегодня уезжаем на границу. - Она поднялась с Мишкиной постели. - К папе? - Сын недоверчиво посмотрел на нее. - К твоему отцу. - Ура-а-а!.. - Мишка закричал не своим голосом, сорвался с постели. И вдруг притих, посмотрел, чуть прищурясь: - Не обманываешь? - Что ты, сынок? - Дай честное слово. - Какой ты, право. Ну, честное слово, сегодня летим. Он с разбегу бросился к ней, ткнулся, как маленький бычок