итриевичем Роговым, не пришел вас встретить. Успокойтесь и подойдите к другому окошку. Светлана, не ответив, подошла к другому окну и, перегнувшись через свежевыкрашенный подоконник, увидела на порожках главного входа журналиста. В руках он держал букет цветов, такой пышный и яркий, что все проходившие мимо не могли удержаться от улыбок. -- Леонид Дмитриевич! -- закричала звонкоголосая Женя. -- Я сейчас. -- И стуча каблучками, выбежала из лаборатории. Педантичный Рябцев только головой покачал вслед. А Женины каблучки уже отбивали дробь на последних ступеньках лестницы. Кивнув часовому, девушка вихрем вылетела из здания. Ветер колыхнул светлые волосы. Она увидела Рогова, неловко прижимавшего букет к серому, старательно выутюженному костюму. -- Леонид Дмитриевич! Леня! Ну, здравствуйте! Светлова была вся наполнена радостью оттого, что наконец-то вновь увидела голубое небо и что тугой весенний воздух плещется ей в лицо, что снова она шагает по асфальтовым дорожкам городка. Рогов по-своему истолковал ее порыв. И когда она, захлебываясь от восторга, воскликнула: "Вот мы и встретились!" -- он не совсем уверенно решил: "Значит, соскучилась". Глаза его засветились. -- А я вчера вечером из Сибири прилетел... чтобы к вашему выходу из сурдокамеры поспеть. Ну а вы-то, вы... вспомнили обо мне хоть раз в своем заточении? Обогнув здание корпуса, они пошли вдаль от центральной части городка. Аллейка упиралась в зеленый забор. Сели на дальней скамейке. Глаза Жени, щурясь от острого солнца, жадно ощупывали далекую кромку горизонта. Там небо сливалось с зубчаткой леса, и от этого линия горизонта казалась зеленой. Если бы Светлову сейчас спросили, счастлива ли она, как бы она громко воскликнула: да! Над скамейкой, словно две свечи, возвышались тоненькие березы. Под тугим ветерком звонко шепталась на хрупких ветвях листва. Женя вскочила, вскинула вверх руки, продекламировала: Я пришла к тебе с рассветом Рассказать, что солнце встало... Рогов восторженно вздохнул: -- А знаете, Женя? Представьте себе такую картину. В недалеком будущем вы достигнете какой-нибудь планеты, станете на ее поверхность и обратитесь к вечному светилу вот так же. -- Что вы говорите! -- лукаво воскликнула девушка. -- Думаете, так может быть? Вы понимаете, Леонид Дмитриевич! Я сейчас, после душной сурдокамеры, готова обнять весь мир... -- Женя, -- проговорил Рогов с тихой улыбкой, -- вы будете когда-нибудь обращаться ко мне на "ты"? Светлова удивленно расширила глаза. -- Обязательно, Леня! Честное пионерское -- буду. А почему вы сегодня такой торжественный? Совсем как министр иностранных дел, прибывший на очередную сессию ООН. Рогов вздохнул. На его небрежно выбритой щеке вздрогнула родинка. -- Женя, -- проговорил он тихо, -- Женя... я сегодня ехал, чтобы сказать вам... Я очень серьезно... Она все поняла, возвратилась к скамейке и положила на ее спинку тонкую руку. От сбежавшей с лица улыбки лицо ее как-то сразу осунулось и посерело. -- Ой, Леня, -- испуганно произнесла она, -- я вас очень, очень прошу. Не надо сейчас никаких серьезных разговоров. Вы же очень для меня дорогой человек и должны мою просьбу выполнить. Смотрите, вон Марина, Алеша Горелов и Субботин. Нас ищут. Идемте. И, схватив помрачневшего Рогова за руку, Светлова потащила его по аллейке -- совсем как расшалившаяся девочка тащит за собой на веревочке игрушечного бычка, вовсе не заботясь о том, катится ли он за ней на колесиках или уже давным-давно волочится на боку. -- Ребята, мы тут! -- разнесся ее звонкий голос по городку. x x x Майор Ножиков усиленно надраивал тряпкой красный каркас "Москвича", когда к нему подошли Горелов и Дробышев. По всему было видно -- оба только из столовой: Горелов держал в руке надкусанное яблоко, а Дробышев нес несколько пачек сигарет. Голубые глаза Дробышева с тонкими густыми прожилками критически окинули машину. -- Вот что делает с людьми частная собственность! -- засмеялся Дробышев. -- С нашего партийного секретаря аж седьмой пот сходит. Ножиков выпрямился, разминая замлевшую спину. -- Не частная, а личная собственность трудящегося, -- поправил он. Дробышев протянул руку: -- Здорово, Сережа. -- Здорово, Иван Михалыч. Из распахнутых дверей гаража пахло бензином и промасленной ветошью -- на цементном полу просыхали небольшие лужицы, в беспорядке стояли канистры. Дробышев деловито потрогал ногой новенькие, тугие скаты. -- Вопрос к тебе имею, Сережа. -- Я знаю, что не приходишь без вопросов, Иван Михалыч. -- Спасибо, что деловым человеком считаешь. Ножиков подошел к водопроводной колонке, стал мыть руки. -- Чем же на этот раз интересуешься? -- Володей Костровым. -- И с каких же позиций? -- С позиций воинского товарищества. Володя уже пятые сутки на исследовании. Утром мне сказали -- одного-двух к нему могут на короткое время пропустить. Надо бы решить этот вопрос, товарищ партийный секретарь. Ножиков застегнул воротник, надел галстук. -- А чего ж его решать, если все решено? Тебе, Иван Михалыч, надо было попрямее спросить, зачем я надраиваю свою "антилопу-гну". К нему сейчас поеду, к Володе. Вот и Горелова взял бы, но у него вестибулярные тренировки. Ты, может быть, составишь компанию? -- Я сегодня тоже не могу, -- вздохнул Дробышев. -- Ну, вольному воля, -- сдался Ножиков. Через полчаса красный "Москвич", сияя всеми ручками, стеклами и дисками, подкатил к проходной, и часовой, которому Ножиков показал в окошко раскрытый пропуск, напутственно пожелал: -- Счастливого пути, товарищ майор. Сразу за проходной веселой орущей стайкой машину обступила детвора. Ребятишки бегали по мягким лесным дорожкам копать для рыбалки червей и сейчас, возвращаясь в городок, были рады встрече с Ножиковым. Из всех космонавтов не было для них более дорогого и доступного, чем этот широколицый майор. -- Дядя Сережа, прокати! -- закричали самые смелые. -- Дай погудеть, дядя Сережа! -- А сколько "Москвич" стоит? -- А сто километров он дает? -- Ишь вы, неугомонные, -- заворчал на них Ножиков с напускной строгостью. -- Кто домашние уроки сделал, садись в фюзеляж. -- Мы все сделали, -- заверил белобрысый Митька, Андрея Субботина сын. Насажав полную машину ребятни, Ножиков дал газ и промчался с километр по пустынному шоссе. Стрелка на приборе скорости, задрожав, слилась с цифрой "100", и кто-то из ребят восторженно выкрикнул: -- Вот дает! На первой космической прямо! Погасив скорость, Ножиков развернулся, подвез ребят назад к проходной. Мальчишки высыпали из "Москвича", как горох, дружно прокричали: -- Спасибо, дядя Сережа! У Ножикова не было своих ребят. Еще в сорок девятом, через год после того как он женился на Елене Пряхиной, школьной учительнице, в муках родила она сына-недоноска, но спасти его не удалось: мальчик умер на третьи сутки. А после этого жена не беременела. Жили Ножиковы дружно и тихо, были удивительно чутки друг к другу. В их небольшой квартире всегда царил идеальный порядок. При виде чужих ребятишек Сергей не однажды вздыхал. Оттого что не было детей, он посвящал свой досуг делам самым разнообразным: то за новым ружьем центрального боя начинал усиленно ухаживать, то рыболовными снастями занимался самозабвенно или прикипал к фотоаппаратам и кинокамерам. А теперь "Москвич" напрочь вытеснил прежние увлечения. Сергей содержал его в такой чистоте и опрятности, так ревностно за ним ухаживал, что сразу же навлек на себя остроты товарищей. Алеша Горелов, начавший вместе с Андреем Субботиным выпускать стенную газету "Нептун", в первом же номере наградил его карикатурой: обливающийся потом Ножиков орудует над "Москвичом" гаечным ключом. И подпись: "Ни сна, ни отдыха измученной душе". Майор Ножиков, как и все летчики-истребители, не мог ездить на малых скоростях. Едва только красная машина проскочила затерянный в густых подмосковных лесах железнодорожный разъезд и, преодолев три километра плохой дороги, вырвалась на шоссе, он включил все восемьдесят. И только перед населенными пунктами сбавлял газ. Теплый майский ветер тугой струей гудел за стеклами, бился о чистый капот. Грохотало шоссе под твердыми шинами, и было приятно на душе. Сильные, в волосах руки Ножикова лежали на баранке. Фуражку и форменный китель он снял, садясь за руль. Сейчас они подпрыгивали рядом с ним на мягком сиденье. Ножиков быстро установил причину хорошего настроения. Она заключалась не только в том, что ему удалось поколебать генерала Заботина и теперь с Володей Костровым все должно было решиться хорошо. Радовала Сергея еще и бесценная весть. Вчера вечером спокойный и уравновешенный их замполит Нелидов затащил его к себе в кабинет и сказал, сияя прищуренными глазами: -- Тысячу раз за тебя радуюсь, Сережа. Утвержден первым кандидатом на космический полет этого года. Разумеется, это пока совершенно секретно. Ножиков ударил кулаком себя в грудь: -- Могила, товарищ полковник. Красный "Москвич" поглощал километры, и ветер победно гудел за его стеклами: утвержден, утвержден. Ножиков улыбался всем своим добрым лицом спокойного, физически сильного человека. Сколько ему? Уже сорок? Так ведь это же только по паспорту и по метрике. На самом же деле он чувствует себя двадцатипятилетним, не больше. Приятно сжималось сердце. И только неловко становилось от мысли: а вдруг Володя Костров прочтет невзначай не его лице радость. "Нет, ему об этом знать сейчас не надо, -- думал Ножиков, -- если отобьем атаки врачей, Володя поедет на космодром в качестве второго кандидата на полет. А может, и в одном экипаже уйдем в космос". Шевеля мягкими крупными губами, Сергей напевал песенку, которую в общем-то не очень любил, но лучше которой не знал ничего песенного о космосе и космонавтике: На пыльных дорожках далеких планет Останутся наши следы... Живописные балочки, поросшие нежной ярко-зеленой осокой, то на мгновение прятали "Москвич", то выбрасывали наверх, и он мчался и мчался беззаботно по шоссе, ведущему к столице. Над сонной поверхностью прудов качались тростники, пригретые солнцем. Медленно проплывали табунками домашние утки. Уже половина пути осталась за плечами. "Надо в машине приемник поставить, -- подумал Ножиков, -- веселее будет дальние маршруты коротать". Впереди замаячило большое село с сохранившейся колокольней. Над каменным домиком за зеленой церковной оградой Ножиков увидел телевизионную антенну, усмехнулся: "Как же это? Святой отец, а телевизором балуется. Куда руководящий состав епархии смотрит?" Колеса прогрохотали по крепкому деревянному настилу моста, переброшенного через узенькую речушку. Было послеобеденное время, и на сельских улицах он увидел всего несколько прохожих. Миновав центр села, "Москвич" выскочил на окраину, когда справа от серой ленты шоссе увидел Сергей вытоптанную лужайку и возившихся на ней деревенских ребятишек. Белобрысые головки опять высекли в сердце доброе щемящее чувство. Ребятишки перебрасывали красно-голубой мяч. Он взлетал с тугим звоном. И все остальное случилось неожиданно, нелепо, глупо, как и обычно случается на дороге. Мяч выкатился на самую середину шоссе. Девочка лет пяти в пестром ситцевом платьице и голубой кофточке бросилась за мячом. Увлеченная игрой, она не заметила бесшумно вырастающий у нее за спиной "Москвич". Ножиков увидел метрах в тридцати, не дальше, ее белобрысый затылок и жидкие косички на нем с вплетенными розовыми ленточками. Минута перед большой опасностью родила необыкновенную ясность сознания. Остановить машину Ножиков уже не мог. Но он отчетливо успел подумать обо всем, что сейчас случится. Секунды -- и буфер "Москвича" ударит по этому затылку... В мгновение он облился холодным потом. "Задавить девчонку!.." И он что было силы рванул машину. Она, взвизгнув колесами и тормозами, сделала невероятный прыжок влево. Сергей увидел серый телеграфный столб, стремительно надвинувшийся на чистенький капот "Москвича", услышал, как посыпались на него со звоном стекла, а потом наступили потемки... На бойком шоссе возле разбитого "Москвича" быстро столпились проезжающие машины. Прискочили на красном мотоцикле два орудовца и стали что-то замерять рулеткой. Остановилась как вкопанная машина "скорой помощи", и рослый пожилой санитар крикнул столпившимся: -- Разойдитесь, граждане. Это мне в первую очередь надо. Милиция в данном случае вещь уже бесполезная. Ножиков очнулся на колыхающихся носилках, пересохшими губами хватал беспомощно голубой майский воздух. Старушка с хозяйственной сумкой, каких много кочует по подмосковным дорогам, шепеляво причитала: -- И-и, сокола какого загубили! Такой молоденький. Летчик. Фуражка такая голубенькая... Сергей беспомощно задвигался на носилках, сипло спросил: -- А девочка... девочка как? Молоденькая женщина в голубой косынке протиснулась к нему с белобрысой девчушкой на руках, рыдая, воскликнула: -- Родненький... милый ты наш. Аленушку спас, а себя не пожалел. Как же нам благодарить-то тебя! Девочка с ее рук растерянно улыбалась: -- А я жи-ва, дядя. Только испугалась. И мячик целый. -- Мячик цел -- это хорошо, -- вздохнул с облегчением Ножиков, -- а вот я, кажется, нет... Голубое небо над его головой снова померкло. Позже майор увидел уже высокий выбеленный потолок и понял, что он в госпитале. Сквозь мутную пелену обморока временами пробивалась действительность. Над ним склонилось лицо Виталия Карпова, затем увидел сведенные болью глаза генерала Мочалова. У Виталия смешно шевелились усики. Бледные губы генерала выдавливали какие-то мучительные слова, но Сергей их не слышал. Свет опять начал меркнуть, и Сергей, впадая в забытье, воспринял лишь один, ему незнакомый, с хрипотцой голос: -- Состояние тяжелое, товарищ генерал. В рубашке майор родился, чтоб живым из такой переделки выйти. Сотрясение мозга, перелом обеих ног. Сделаем все... Поздно ночью на квартире у Алексея Горелова зазвонил телефон. Еще сонный, космонавт босыми ногами прошлепал к телефону, снял трубку. -- Говорит Мочалов. Вы мне очень нужны. Сможете быть минут через двадцать у меня в кабинете? -- Слушаюсь, товарищ генерал. Над погрузившимся в сон городком космонавтов стояли плотные сумерки. Как это и бывало всегда, после двенадцати ночи по приказу коменданта Кольского на всех аллейках выключался свет, лишь центральная дорога от проходной к штабу освещалась всю ночь. Алексей прошагал в кромешной тьме до широкой клумбы. Во всем штабе светились только два угловых окна -- кабинет командира части. В пустом коридоре гулко отдавались шаги. Генерал встретил Горелова сдержанно, жестом указал на придвинутое к столу мягкое кресло. Был спокоен, но так и пробивалась сквозь это спокойствие усталость. Из раскрытой бутылки боржоми поднимались веселые пузырьки. Мочалов локтями уперся в стол, ладонями обхватил седеющие виски. Потом, стряхивая оцепенение, выпрямился в кресле. Поискал среди разбросанных на столе бумаг желтый конверт. -- Это я сегодня получил, Алексей Павлович. И знаете, от кого? От Кузьмы... -- От полковника Ефимкова? -- встрепенулся Горелов. -- Ну, для вас от полковника Ефимкова, -- покровительственно согласился генерал, -- а для меня от Кузьмы просто. Пишет, что Соблоевка стоит на прежнем месте, летают без катастроф, ваши друзья уже поднялись на ступеньку выше: кто командиром звена стал, кто заместителем комэска. -- Там прекрасные ребята, товарищ генерал, -- одобрительно подхватил Алексей, -- да и мне в Соболевке прекрасно жилось. -- А разве у нас хуже? -- Нет, товарищ генерал. Но я твердо уже уяснил разницу между летчиком и космонавтом. -- В чем же она, по-вашему, заключается? -- В том, что летчик живет в воздухе, а космонавт на земле. Мочалов сосредоточенно потер переносицу. -- Не понимаю. -- Так это ж очень просто, -- оживился Горелов, -- в авиации я летал иногда ежедневно, иногда через день. Там я жил в воздухе. А здесь, чтобы когда-то провести в космосе ограниченный отрезок времени, я живу и работаю на земле, потому что наши тренировочные полеты и сравниться не могут с теми, какие я выполнял у Кузьмы Петровича. Уголками губ Мочалов улыбнулся: -- И это вас разочаровывает? -- Нет, товарищ генерал! -- воскликнул Алеша. -- Какое может быть разочарование, если сбывается заветная мечта... мечта всей моей молодости да и вообще -- жизни! Генерал недоверчиво покачал головой: -- А вот Кузьма не верит. Спрашивает, не испортил ли я вам биографии. Смотрите, что накалякал: "У меня бы Алешка Горелов уже в комэсках ходил. А вот что он делает у тебя -- одному богу известно. Не лучше ли синицу в руках, чем журавля в небе?" Как вы считаете, Алексей Павлович? На голове Горелова шевельнулись кудряшки. -- Я свою синицу намерен в космосе словить. Мочалов положил конверт на прежнее место. -- Любит он вас, Алексей, вот и беспокоится о судьбе. Вы ему обязательно напишите, если давно не писали. К старости мы все становимся несколько сентиментальными, и знаете как радуешься письму от бывшего подчиненного, которого ты уважал, а может, и больше -- любил! Пусть не всегда ему сразу ответишь, но какая искорка западает в душу! -- Я напишу. Завтра же напишу, -- охотно заверил Горелов. В глазах его уже совсем растаяли признаки сонливости. Вся фигура старшего лейтенанта выражала крайнее ожидание. Алеша прекрасно понимал, что если Мочалов разбудил его среди ночи, то вовсе не для того, чтобы цитировать письмо Ефимкова. Это он мог бы сделать и в другое время. Горелов ждал, генерал медлил. Наконец заговорил, устало покосившись на часы: -- Вы, разумеется, знаете, какие две беды обрушились на наш отряд. -- Неприятность с майором Костровым и авария с Ножиковым? -- Вот именно, Горелов. Только потому я вас и вызвал. Алексей пожал плечами: -- Какая же связь между этими двумя несчастиями и нашим ночным разговором? -- Сейчас поймете. -- Генерал вышел из-за стола и, заложив руки за спину, медленными шагами стал прохаживаться по кабинету. Ковер скрадывал звуки шагов. Алексей беспокойно следил за генералом. Мочалов остановился и потянулся, сбрасывая усталость. -- Все, что вы сейчас услышите, должны знать лишь вы. Это первое обязательное условие. Сергей Ножиков позавчера вечером был утвержден кандидатом на космический полет, намеченный на осень нынешнего года. Две переломанные ноги и сотрясение мозга, по-видимому, на год выведут его из строя. Это раз. Майор Костров, его дублер, а возможно, и второй пилот, тоже под угрозой. Я верю, что все страхи перед экстрасистолой -- раздутая шумиха. Но чтобы нам отстоять его место в строю космонавтов, для этого также понадобится время, и заменить Ножикова в этом году Костров вряд ли уже сможет. Значит, нужны новые кандидатуры. Вместо Ножикова -- майор Субботин, вместо Кострова -- старший лейтенант Горелов. Алексей не удержался от радостного движения. -- Товарищ генерал, это невероятная новость. Я с радостью готов выполнить любой ваш приказ. Внезапно на темном стекле, к которому прильнула глубокая ночь, Алеша увидел отражение своего лица, даже улыбку, обнажившую целые -- до единого -- зубы. Нехорошая мысль ударила в голову: "Чему же ты смеешься? Чему рад?! Несчастью своих друзей:" Горелов моментально помрачнел, и это не ускользнуло от пытливых глаз генерала. -- Вы не рады, Алексей Павлович? -- Не рад, товарищ генерал. -- Парадоксально. Рвались, рвались в космос и вдруг опечалились, узнав, что командир готовится назначить вас дублером. Неужели вас не приводит в восторг одна возможность такого быстрого взлета? -- Нет, товарищ генерал. Не хочу, чтобы мой восторг, как сорняк, взошел на бедах моих друзей. Мочалов остановил на нем потеплевшие глаза. -- Это уже из области эмоций. -- Нет, просто совесть забунтовала. Генерал сделал два шага вперед, мягко потрепал по плечу насупившегося космонавта: -- Алеша, Алеша. Вот за то вы мне и любы. За мальчишескую свою непосредственность. Да, я согласен: ваше назначение дублером продиктовано именно этими неприятными событиями. И реакция у вас на мой приказ правильная. Но выбора нет, и дублером пойдете вы!.. До определенного времени наш разговор храните в строгой тайне. С завтрашнего дня по всем видам подготовки вам будет усилена программа. Чтобы это не бросалось в глаза другим, наряду с вами по такой же программе будут заниматься еще двое -- майор Дремов и... -- Марина Бережкова, -- подсказал Горелов. Генерал сделал отрицательный жест: -- Нет. Девушки не в счет. Их в этом году космос не позовет. Третьим в вашей подгруппе будет капитан Карпов. Откровенно говоря, -- генерал снова занял свое место за рабочим столом, -- я бы очень и очень не желал в этом году ставить вас ни на место дублера, ни тем более на место пилота космического корабля. Горелов нетерпеливо встряхнул головой, тень его шевельнулась на белой стене. -- Не понимаю, товарищ генерал. Сначала оказали мне доверие, а теперь говорите противоположное. Ничего не понимаю. Густые брови Мочалова сомкнулись, но глаза из-под них глянули на Горелова очень сердечно. -- Чтобы меня понять, Алексей Павлович, вы должны знать мое отношение к нашим первым космическим полетам. Его я тоже прошу не распространять широко. Весьма возможно, что во многом оно носит субъективный характер. Вот, смотрите-ка. -- Он достал из мраморного стаканчика остро отточенный карандаш, придвинул лист бумаги и попросил Горелова стать за его спиной. Алеша увидел, как рождается на чистом листе незамысловатый рисунок. Сначала генерал нарисовал небольшой шар и рядом поставил букву "З". Было понятно и без слов. Но он помолчал и все же уточнил: -- Вот это она и есть, матушка, по которой ходим, плодами и добрым климатом которой пользуемся. На ней орбиты -- от двухсот до пятисот километров. Что это? Космос? Нет, не космос, а если по чести и совести говорить, так всего только околоземное космическое пространство. -- Карандаш провел еще одну линию. -- А вот это уже будет повыше. На этой высоте есть и два радиационных пояса и участки не совсем изученной солнечной деятельности, и возможность не совсем приятного сотрудничества с метеоритами. Дальше район, обусловленный деятельностью нашей холодной соседки Луны. Ну а потом уже и продолжается подлинная бесконечность галактики, и пути, открытые пока теоретически, к иным мирам. Для чего я нарисовал вам эту схему? Хочу спросить и полюбопытствовать. Укажите мне, летчик-космонавт Горелов, район космоса, в который уже сейчас вторгся человек? А если говорить точнее, то район, по которому прошли вокруг Земли орбиты первых космических кораблей, и в том числе американских. -- Так это же ясно! -- недоуменно воскликнул Горелов. -- Орбиты от двухсот до пятисот километров. Апогей и перигей каждый студент укажет. -- Правильно. Что и требовалось доказать, как говорит в таких случаях на уроке учитель геометрии. Пока что мы всего-навсего ведем разведку околоземного космического пространства. Все это, конечно, грандиозно и потрясающе. Это обогащает и ракетостроение, и электронику, и метеорологию, и астрономию, и космическую медицину. Когда Гагарин совершил первый виток вокруг Земли, мир убедился, что земное тяготение преодолимо и выход в космическое пространство реален. Мир был ошеломлен и назвал Гагарина Колумбом космоса. Но двенадцатого и тринадцатого космонавта, повторяющего примерно такую же орбиту, Колумбом уже не назовут и лавровым венком не увенчают. Человечество ждет новых, более дерзких вторжений в глубины космоса. Ведутся интересные опыты с плазменными двигателями, не за горами день, когда будем штурмовать радиационные пояса, разрабатывать метод доставки корабля с человеком в окололунное пространство. Видите, сколько космических проблем сулит нам ближайшее будущее... И когда я слышу, что некоторые наши ребята начинают хандрить, что не попадут на очередной запуск, я только руками развожу. Как они могут забыть, что впереди более грандиозные, хотя не скрою, вероятно, и более опасные полеты! Если ты посвятил себя космонавтике, если ты не гонишься за славой -- жди их! А вы, Алексей Павлович, сильный, смелый и молодой. Я очень хотел бы поберечь вас для будущего. Вот, почитайте. -- Генерал еще раз порылся в разбросанных на столе бумагах и протянул Алеше небольшую вырезку. В короткой информации сообщалось, что два американских космонавта в ближайшее время отправятся исследовать вулканы на Гавайских островах. -- Вулканы... зачем это? Мочалов расхохотался: -- Чудак. А затем, что строения многих вулканов на Земле аналогичны тем, с которыми первые космонавты встретятся на Луне. И я бы очень хотел, Алексей Павлович, чтобы вы тоже отправились изучать вулканы вместо того, чтобы стать дублером в ближайшем полете. Горелов положил вырезку на стол и задумчиво вздохнул: -- Луна, неужели это так скоро? -- А разве вы думали, что так скоро будет запущен в космос первый человек? -- засмеялся Мочалов. -- Сегодня такой полет кажется далеким. А завтра... вот позвонит Главный конструктор и скажет, что намечается полет к Луне. А? Вот почему не хотел бы я вас тревожить в этом году. -- Сергей Степанович, -- весело воскликнул Алеша, -- так я готов два раза подряд слетать! Брови Мочалова насмешливо приподнялись. -- А другие космонавты? Разве им можно закрывать дорогу в звездный мир? Генерал встал и снова заходил по ковру. Остановился, поднял утомленные глаза на портреты первых советских космонавтов. Со стены улыбался, как живой, Юрий Гагарин, хмурился серьезный Титов, о чем-то своем, затаенном думала Валентина, лихо прищуривал глаза Попович, сосредоточенно смотрел в темное окно Андиян Николаев, мягким светом были наполнены серьезные глаза Комарова. -- Я бы хотел, чтобы вы пошли дальше их, Алексей Павлович, -- заключил Мочалов. Главного терапевта военного госпиталя Володя Костров увидел лишь на четвертые сутки, когда прошел уже серию самых тщательных исследований. Перед обедом в шелковой синей пижаме сидел космонавт на койке, держа в руках раскрытую книгу. Дверь распахнулась, и в ней появился высокий прямой старик с зачесанными назад совершенно седыми волосами и такими же седыми пышными усами. Из-под поблескивающих на солнце стекляшек пенсне на Кострова глянули острые, быстрые глаза. Почему-то подумалось: носит этот старик пенсне просто так, для внушительности, зоркие же глаза его на самом деле прекрасно все видят без них. За спиной у старика стояла свита в белых халатах, и уже по одному этому догадался Володя, что перед ним -- большое начальство. Небрежно, словно кота за хвост, держал старик в правой руке длинную пачку лент-кардиограмм. Не отводя глаз от Кострова, он приблизился к его кровати и чистым, молодым голосом, в котором звучали, однако, повелительные нотки, спросил: -- Майор Костров? -- Так точно, -- подтвердил Володя и встал. Старик протянул ему сильную, с узлами вен руку. -- Генерал Трифонов. Будем знакомы. Володя пораженно заморгал глазами. Перед ним стоял известный ученый. О его редкостных, фантастических на первый взгляд, исследованиях сердца ходили легенды. Старик продолжал внимательно его разглядывать. -- Летчиков через мои руки прошло много. А вот с космонавтами дела еще не имел. Вы первый. Что читаете? Володя молча закрыл книгу, показал ее серый переплет. Трифонов гулко расхохотался, и свита дополнила его сдержанными смешками. -- "Граф Монте-Кристо". Сочинение господина Дюма... И вас устраивает это чтение? Володя густо покраснел. -- Простите, попалась под руки. К тому же я не слишком увлекаюсь художественной литературой. -- Чем же вы увлекаетесь, молодой человек? -- Интегральным и дифференциальным исчислением, товарищ генерал. -- Скажите на милость! -- развел руками Трифонов. -- Тогда тем более непростительно. Запомните, что за свою жизнь человек в состоянии одолеть от трех до пяти тысяч томов. Только редкие индивиды перешагивают это число. А жизнь человеческая ох как коротка! Так что читать подобное второй раз -- это обкрадывать самого себя, мой друг. Хватило бы и одного чтения, состоявшегося в детские годы. Костров спокойно ответил: -- А если в детские годы оно не состоялось? Главный терапевт снял пенсне и продолжал рассматривать своего собеседника уже... невооруженными глазами. -- То есть как это не состоялось? Ерунда. Что же вы тогда делали в детстве? -- Тушил зажигалки во время налета на город, стоял в очередях за хлебом по карточкам, на заводе после школьных уроков работал. -- Гм... -- протянул Трофимов, -- это, между прочим, весьма вероятный вариант и оправдывающий подобную неразборчивость в чтении. -- А потом еще и моя система заставила взять в руки "графа", -- улыбнулся Володя. -- У меня Алька, сынишка, в третий класс ходит. Часто спрашивает про какую-либо книгу: хорошая или нет? А у меня обычай -- прежде чем сам не прочту, никогда сыну не скажу -- читай. -- Хорошая система, -- дружелюбно произнес Трифонов. -- Да вы садитесь. Стоять устанете и опять на центрифугу не возьмут. -- И сам сел на стул. -- Ну-с, а теперь рассказывайте, как это все произошло. Подробный рассказ Кострова о последней неудачной тренировке на центрифуге он выслушал с пристрастием, часто прерывал вопросами. Потом проворчал в седые пышные усы: -- Экстрасистола, экстрасистола... Любят у нас иногда разбрасываться терминами по поводу и без оного. Смотрел я все ваши показания и анализы. Организм крепкий, без изъянов. А представители вашей космической медицины на своем пытаются настаивать. -- Так и я об этом говорю, -- подхватил приободрившийся Володя. -- Что такое наша космическая медицина? Это же еще дитя без глаз. Седая голова главного терапевта вскинулась, и он неодобрительно буркнул: -- Не согласен, майор... Вы сейчас человек, на космическую медицину обиженный, -- заговорил он вразумляюще, -- а стало быть, и не объективный. Это дитя, и с глазами, дорогой мой, и без рахита. На своих ногах далеко ушло от колыбели. Но что поделаешь, когда рождается новое, возможны и отклонения от правильного пути и оплошности некоторые. Надо их поправлять спокойно и терпеливо. Я как-то, не столь давно, спорил с одним из представителей вашей молодой науки. Человек способный, над кандидатской диссертацией работает. Так он пытался утверждать, что человеческий организм нельзя тренировать для перенесения перегрузок, а можно, мол, только выяснить его возможности к этому. А что такое "нельзя тренировать"? Если этот тезис распространить на вас, то вас и близко нельзя подпускать к центрифуге. -- Вы шутите? -- затаив дыхание, спросил Костров. -- Вышел уже из этого возраста, -- мрачно посмотрел на него Трофимов, -- что-то в последнее время не получается с юмором. Серьезно говорю. Носители этой теории считают, что если человек однажды не выдержал в сурдокамере высокой температуры, значит, так будет всегда. Сорвался на вестибулярных пробах -- ищи место в легкомоторной авиации. Я от этой отцветающей теории весьма и весьма далек. А поэтому считаю, что с вами попросту надо возобновить тренировки на центрифуге, но осторожно относиться к перегрузкам, потихоньку их вводить, а не так, как это вы попросили на последней тренировке. -- Значит, вы скажете, что я снова должен быть допущен к занятиям в отряде? -- восторженно спросил Костров. У генерала дрогнули седые усы. -- Ну конечно же скажу. Иначе, кто за вас в космос полетит, молодой человек. Не граф же Монте-Кристо. С учебником английского языка в руке вышел Алеша Горелов на осторожный вечерний звонок и обрадованно отступил, увидев на пороге улыбающегося Кострова. -- Здравствуй, соседушка! Не разбудил? -- Володя! Уже из госпиталя? Заходи, заходи, дружище. Они обнялись, и Горелов потащил его в комнаты. Возвращение товарища настолько его обрадовало, что учебник английского языка был моментально заброшен. Алеша побежал на кухню "организовывать" чай. -- Я инкогнито, -- улыбнулся Костров, -- никому еще, кроме родной женушки, не сказывался. Давай мою победу хотя бы чаепитием отметим. Снова к тренировкам допущен. Над черной плитой уже шумел фиолетовый огонек газа. Алексей нарезал докторскую колбасу и ноздреватый швейцарский сыр, достал из шкафчика мед, масло, хлеб. -- Видишь, я как настоящая домохозяйка, -- похвастался он, -- посмотри, как ажурно на стол накрываю. -- Да уж куда там, -- лениво потянулся Костров. -- Чего проведать меня, лентяи, не приезжали? Горелов остановился посреди комнаты с чашкой в руках, горько вздохнул: -- Один поехал, да не доехал. -- Жалко Сережку, -- откликнулся Костров. -- Мне Вера уже со всеми подробностями рассказала. Год теперь у старика будет упущен. -- По моим данным -- меньше, -- возразил Алеша. -- Вчера у него полковник Нелидов был. Сказал, к октябрю починят нашего парторга. -- К октябрю починят, а потом догонять будет месяца два. Жаль. Я бы очень хотел, чтобы Сережа в этом году полетел. Даже свою очередь уступил бы. Они пили чай, закусывали бутербродами, и Костров пространно рассуждал о судьбе Ножикова: -- Ты думаешь, я о нем отчего вздыхаю? Оттого что он парторг или мой добрый друг? Нет. Не только. Тут дело гораздо сложнее, мое милый. Ты, Алеша, еще молодо-зелено. Мне тридцать семь. Сергею -- сорок. Нас только двое в отряде таких стариков. А что ты понимаешь в психологии сорокалетних? Вот отчислили меня после этого нелепого случая с центрифугой, и я в госпитале все эти дни только волком не выл до той самой минуты, пока мне генерал Трифонов не сказал, что исследования дали хорошие результаты. А Ножикову еще хуже. -- Он борется, -- тихо заметил Горелов. Костров задумчиво мешал ложечкой в стакане. Черный чубчик свисал на смуглый лоб, покрывшийся морщинами. -- Борьба бывает всякая, Алеша. Бывает борьба гордая, смелая. Когда, например, ты самолет с поврежденным двигателем сажаешь или в какой-то трудной жизненной ситуации правду ищешь. А бывает борьба горькая, вызванная не от тебя зависящими, порою совершенно нелепыми причинами. И самое обидное, когда ты сознаешь, что не столько сам борешься, сколько за тебя борются другие. Вот у Сережи так. -- Он выдержит, -- уверенно сказал Горелов, и глаза его блеснули, -- он все-таки сам за себя прежде всего борется. И врачи помогают. Да и мы будем все время веру в него вселять. Я знаю, Володя, что еще на своем веку раскрою как-нибудь газету и прочту, что летчик-космонавт коммунист Сергее Ножиков вышел на орбиту. Утром, еще до начала рабочего дня, городок космонавтов загудел одной единственной короткой радостной вестью -- Володя Костров вернулся и снова допущен к подготовке. Солдат второго года службы Вашакидзе, сменившийся на посту у проходной, поцокал языком и, закатив черные глаза, доверительно сказал начальнику караула: -- Ва! Товарищ сержант! Что я вчера вечером видел, еще никто не знает. Я зеленый калитка самому Володе Кострову открыл. Потом возбужденные женщины стали поздравлять появившуюся в магазине Веру, и стоустый шепоток покатился все дальше и дальше, обрастая новыми подробностями. Самого Кострова, торжественного, затянутого в новый китель, на пороге повстречал майор Дробышев, пожал ему крепко руку. -- Ну, дорогой, задал ты всем нам тревог. Это я как майор майору тебе говорю. Пришлось и мне кое-кому звонить. Костров, настроенный на веселый лад, пошутил: -- А что? Разве забота о здоровье космонавтов тоже входит в обязанности госбезопасности? Дробышев шутливо развел руками: -- А то как же! Подошел полковник Нелидов и утащил Кострова к себе в кабинет. Внимательно вглядываясь в посвежевшее лицо майора, он поприветствовал его все-таки более сдержанно, чем другие: -- Я тоже рад, Владимир. Но победу вам праздновать еще рановато. Главное -- впереди: звонила Зара Мамедовна. Она хочет, чтобы вы приехали к ней прямо сейчас. Как говорится, с корабля на бал. -- Так я готов, -- беспечно ответил космонавт, и его губы сложились в улыбку. -- Готов-то готов, но смотрите, чтобы не получилось как в прошлый раз, -- строго напомнил замполит. Костров рассмеялся и, как заклинатель, поднял руки вверх: -- Сдаюсь. Не буду больше так самонадеянно рапортовать о готовности. Но не судите меня слишком строго. Семь суток лежал в госпитале, и, честное слово, было время подумать. Лучше, чем кто-нибудь другой, знаю я причину провала. Народная мудрость говорит: знал бы, где придется падать, соломки подложил бы. Так вот на этот раз я к Заре Мамедовне не с букетом роз приду, а с этой самой соломкой. Подложу ее там, где надо. -- Забавно, -- протянул замполит, не отводя от Володи пытливых глаз. -- И чем же, по вашему мнению, было вызвано фиаско? -- Самоуверенностью, Павел Иванович. Замполит достал из стола зажигалку, потянулся к папиросной коробке. -- Костров и самоуверенность? Не понимаю. Вы же у нас числитесь самым серьезным человеком. Математик, логик, воплощение собранности, уравновешенности и рассудительности. Я о вас Главному конструктору так и докладывал. -- Вот и промахнулись, дорогой Павел Иванович. В том-то и дело, что в день последнего испытания все названные качества меня покинули и обратились в свою противоположность. Денек-то стоял! Небо, солнце, леса какие зеленые по пути... А накануне меня обрадовали, что допустят к изучению нового космического корабля. И каким же я на тренировку явился! Букет цветов купил для Зары Мамедовны. Ввалился франтом, пижоном, этаким тореодором, черт возьми! Эх, думаю, последняя тренировка. Сойдет. В кресло сел кое-как, позу выбрал неверную, слишком напряженным был... Вот и наказала меня матушка-центрифуга по всем правилам. Лицо Ножикова потонуло в облаке папиросного дыма. То ли от смеха, то ли от этого дыма он закашлялся. -- И пышный букет не помог? -- Не помог, Павле Иванович. А Зара Мамедовна, вы же сами знаете... Хозяйка Медной горы и та не была такой суровой. Вот и заплясала эта самая экстрасистола. А сегодня, дорогой Павел Иванович, я на центрифугу, как на самую тяжелую работу, поеду. И уж дудки, без васильков-ромашек обойдусь. -- Ну что ж, -- подытожил замполит, -- вижу, у вас боевое настроение сегодня. Буду ждать успеха. Как говорят, возвращайтесь со щитом. Голубой автобус вскоре увез Володю Кострова. День разгорался над городком. Шли занятия в учебных классах и лабораториях. Баринов со взводом солдат из караульной роты приводил в порядок беговые дорожки стадиона и летнюю баскетбольную площадку. Начштаба полковник Иванников составлял расписание летных тренировок. Не так часто, как в строевой части, но все-таки и здесь всем офицерам приходилось совершать учебные полеты, недаром же по штатному расписанию именовались они летчиками-космонавтами, да и невозможно было не летать тем, кого взрастила авиация. В клубе продумывали план субботнего вечера отдыха и дискуссию на тему "Что такое счастье?". Ее предложил замполит Нелидов. А над крышами гарнизонных зданий и над одетым в яркую зелень лесом светило щедрое солнце и голубело майское небо. Весело было и на душе у майора Дробышева, когда в предобеденный час он перешагнул порог генеральского кабинета. -- Можете поздравить. Отпуск! -- весело сказал он Мочалову и находившемуся здесь же полковнику Нелидову. -- В конце мая море на Кавказском побережье хотя и не такое теплое, как в июле, но и не такое холодное, как в декабре или январе. А я даже при плюс двенадцати купаюсь. -- Море -- это хорошо, -- качнул головой генерал, -- хуже, когда тебя в болоте плавать заставляют. Он стоял за своим письменным столом и с каким-то горьким выражением держал двумя пальцами бумагу с фиолетовым разляпанным штампом вверху и черными строчками машинописи. Дробышев понял, что генерал озабочен, крайне чем-то раздражен, и ему ровным счетом нет никакого дела до Черного моря, ни до Кавказского побережья. Дробышев кивнул на бумагу: -- Что это вы за послание держите, товарищ генерал, если это, конечно, не секрет. Мочалов вздохнул, и брови его огорченно сдвинулись. Положив бумагу на стол, он озадаченно развел руками: -- История... Ничего не скажешь. -- Ему тоже полезно прочесть, Сергей Степанович, -- подсказал полковник Нелидов. -- Да, да, -- спохватился Мочалов, -- полюбуйтесь-ка. Дробышев взял бумагу. На ней увидел штамп поселкового Совета. Название украинского городка было хорошо знакомо. Мысленно Дробышев отметил, что штамп этот поставлен косо, очевидно в спешке, а текст на машинке печатал малосведущий в машинописи человек: отступы неровные, в словах несколько пропущенных букв проставлены вверху. Под словами "председатель поселкового Совета Сизов", отпечатанными без заглавных букв, -- размашистая подпись. Потом он пробежал глазами короткий текст. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и брови над голубыми глазами не сдвинулись и не поднялись вверх, как это бывает у людей, чем-то пораженных и не умеющих скрывать свои чувства. Он вторично углубился в чтение: "Командиру части. Нам стало известно, что в вашей части проходит службу Костров Владимир Павлович. Об этом на наш запрос сообщили из Северо-Кавказского военного округа. Мы не знаем, в каком он сейчас звании и в какой должности. Может, он имеет доступ к секретному оружию или самой ответственной боевой технике. Так вот, от имени Советской власти мы вынуждены поставить вас в известность о следующем. В годы оккупации 1942-1943 гг. отец Кострова В.П. Павел Федорович Костров активно сотрудничал с немецко-фашистскими оккупантами, служил в комендатуре г. Горловка, а затем и в гестапо. Он же самый Костров П.Ф. принимал участие в расправах над честными советскими людьми, выслеживании подпольщиков и партизан. При освобождении нашего района и города частями Советской Армии сбежал в неизвестном направлении вместе с оккупантами. Такова правда о родителе вашего офицера Кострова. Мне думается, что вам, как командиру, знать ее надо. Председатель поселкового Совета Сизов". Дробышев молча положил бумагу на стол. Он чувствовал, как две пары глаз сверлят его. -- Жарко, -- сказал он спокойно и, достав платок, вытер лицо. -- Ты мне не темни, Иван Михайлович, -- первым не выдержал Нелидов. -- Твое мнение на этот счет? -- Володя Костров -- мой хороший товарищ, -- уклончиво ответил Дробышев, -- и притом сын за отца не отвечает. -- Ты мне тут Сталина не цитируй. Дробышев невозмутимо отмахнулся: -- Да разве он автор этого изречения? Сын за отца не ответчик -- это народ сказал за многие годы до него. Мочалов тонкими пальцами отодвинул листок от себя. -- Так-то оно так, Иван Михалыч, -- произнес он задумчиво, -- сын за отца действительно не отвечает, и у нас давно покончено с наслоениями культа личности. Но ты посчитайся и с другим. Ведь это же официальный документ. Но на бумаге штамп поселкового Совета, подпись его председателя. Бумага пришла действительно из тех мест, откуда наш Володя, и речь в ней на самом деле идет о его отце. -- Ну и что же? -- холодно спросил Дробышев. -- А то, что оставить подобный сигнал не замеченным мы попросту не имеем права. Я убежден -- Костров идеально чистый, честный человек, коммунист, офицер. Но ведь это же здесь... у нас. -- Мочалов вздохнул, оперся ладонями о спинку кресла. Напряженно тикали часы. Все трое молчали. -- нечего сказать -- ситуация. Вот-вот его кандидатуру будут утверждать на очередной полет. И не где-нибудь -- на госкомиссии. Он должен стать человеком, имя которого разнесется по всем уголкам земного шара. И вдруг у советского космонавта отец каратель, фашистский преступник. Вы понимаете, какой будет резонанс? Ведь каждый из наших кандидатов на космический рейс должен быть как стеклышко. А тут вроде пятна на солнце. Неважно получается. Тяжелый случай. Может, ты все же что-то подскажешь, Иван Михалыч? Дробышев не моргая поглядел на генерала, и голубые глаза его остались бесстрастны. -- А Черное море? Путевка? Температура воды плюс двенадцать? -- Ах да! -- ледяным голосом воскликнул Мочалов. -- Как это я забыл? Тогда желаю поскорее занять нижнее место в мягком вагоне. Белый телефон на письменном столе зазвонил, и Мочалов рассеянным движением снял трубку: -- Вы угадали, Костров. Это я. Слышимость по этой линии была превосходной, и, от того что генерал держал трубку на некотором удалении от уха, космонавта слышали все трое. -- Сергей Степанович, -- бойко сообщил Костров, -- звоню по поручению Зары Мамедовны. Только что сошел с матушки-центрифуги и еще мокрый как мышонок. Двенадцать Ж выдержал на "отлично". Кардиограмма идеальная. Все в норме, Сергей Степанович. Тонкий рот Дробышева расплылся в доброй улыбке, и на какие-то мгновения майор потерял свою обычную невозмутимость. -- Ай да Володя! Молодец! Жми! -- выкрикивал он азартно. Но Мочалов с тем же хмурым видом опустил трубку на рычаг. -- Чего же хорошего? Только что выбрался парень из серьезного испытания и на тебе -- новое. Действительно, беда одна никогда не приходит, другую за собой тащит. Вот она, диалектика жизни, -- и он неприязненно оглянулся на майора. Но Дробышев уже не хотел расставаться с хорошим настроением, овладевшим им после звонка Кострова: -- Ничего, товарищ генерал. Мы диалектику усчили не по Гегелю... или как там образно выразился в свое время товарищ Маяковский. Коммунисты не боятся трудностей. -- Он посмотрел на письменный стол и с решительным видом хлопнул себя кулаком в грудь: -- Ладно! Была не была! Вы кому-нибудь эту бумагу показывали?.. Нет? Так и не торопитесь. Давайте ее мне. Попробую что-либо предпринять. А вам мой совет таков. Ни бровью, ни глазом не выдавайте Володе, что на него пришел тревожный сигнал. Может, и были какие-то свои слабости и недостатки у майора Ивана Михайловича Дробышева, они ж многим человеческим характерам свойственны, но болтливостью и легкомыслием он не обладал и никогда не бросал слов на ветер. Еще в кабинете генерала Мочалова, отказываясь поначалу от определенного ответа, он напряженно обдумывал случившееся. "Нечего сказать, хорошенький подарочек преподнес этот председатель поселкового Совета Сизов. Получить такое серьезное сообщение о нашем космонавте... И когда!" Шагая по аллее городка к проходной, Дробышев продолжал взвешивать обстоятельства, сопутствовавшие этому событию. Постепенно мысли его принимали стройное течение. Садясь в "Победу", он коротко бросил водителю: "В управление". И тот, ни о чем не спрашивая, поняв, что майор торопится, безмолвно погнал машину по шоссе. Дробышев снова мысленно вернулся к бумаге, поступившей на имя Мочалова и теперь лежавшей в его рабочей папке. Чем-то она ему сразу не понравилась. Выполняя множество поручений, он не однажды сталкивался с изготовленными в самых далеких уголках страны документами. Были среди них и не совсем грамотные по стилю, или существо вопроса излагалось так косноязычно и путано, что приходилось по нескольку раз вчитываться, прежде чем становилось ясным содержание. Но это письмо чем-то отличалось от таких документов. "Чем же? -- спросил самого себя Дробышев и самому себе ответил: -- Развязностью". Таким же развязным, как и косо прилепленный, словно подгулявший, штамп, было и содержание. Эта развязность мелькнула во фразе -- "может, он имеет доступ к секретному оружию", которой автор письма словно хотел сказать неизвестному ему командиру: такого нельзя держать там, где секретное оружие, нельзя ему верить. К такой попытке навязать свое мнение другому лицу не мог прибегнуть человек скромный, поставивший перед собой задачу только проинформировать. В конце письма не менее пошло звучала и другая фраза: "Мне думается, что вам, как командиру, эту правду знать надо". Но только ли этим не понравилось письмо? Нет, не только. В сорок третьем году были изгнаны гитлеровцы из маленького этого поселка, примыкающего к большой донецкой железнодорожной станции, и окружающих деревень. В деревне или поселке -- все как на ладони. Это не в огромном городе, где житель северного района может а всю жизнь ни разу не встретиться с жителем южного. Там, в поселке, каждый со своими делами и поступками на виду. Так почему же за долгие годы никто и никогда не сообщил об отце Кострова и только сейчас, через такой большой промежуток времени, понадобилось колыхнуть старое, чтобы омрачить жизнь Володе Кострову? Надо проверить, и как можно скорее. "Проверить... -- про себя усмехнулся Дробышев. -- Проверять можно по-разному". Раньше, когда сплошь и рядом нарушалась революционная законность, слово "проверить" нередко понималось и как необходимость усилить донос новыми фактами и предположениями, праведными и неправедными, но такими, чтобы после них не мог уже пикнуть человек, на которого донос поступил. А теперь он, майор госбезопасности Дробышев, будет заниматься проверкой этого тяжелого обвинения с единственной целью, чтобы прежде всего выявить пусть самую жесткую, но только правду, а если ее нет и написанное -- вымысел, то сделать все, чтобы освободить Володю Кострова от клеветы, обелить и возвысить его имя, потому что он прежде всего советский человек. "Гордись, Иван Михайлович, -- говорил самому себе Дробышев, -- гордись этой своей миссией и всегда помни святые слова великого чекиста Страны Советов Дзержинского о том, что непримиримость к врагам революции ничего общего не имеет с ложной подозрительностью к честным советским людям". Машина мчалась сквозь зеленый лес, и вместе с ветром о стекло бились осколки солнечных лучей. Дробышев думал о призвании чекиста, о своих друзьях. Он с гордостью вспоминал тех своих товарищей, которые даже в трудное время оставались честными и непреклонными продолжателями дела Дзержинского, наследниками его заветов. Он с грустью думал о книгах и пьесах, посвященных тяжелым годам, где работникам госбезопасности часто была уготована роль исполнителей несправедливых решений и репрессий. Так ли это? Разве в те годы все наши чекисты становились такими, какими хотел их видеть Берия и его приспешники? Разве не было непримиримых, несломленных, даже ушедших из жизни с гордо поднятой головой? Дробышеву вспомнился рассказ их генерала о храбром чекисте подполковнике Бахметьеве. Давно это было. Кончилась война, и штаб штурмовой авиационной дивизии стоял в маленьком немецком городке под Берлином. Дивизия три долгих года шла сюда от сожженного фашистами знаменитого волжского города, оставляя на пути своем обломки сбитых над полем боя "ильюшиных" и десятки пилотских могил. Горек и славен был путь, окончившийся победой. Когда войска наши с трех сторон окружили Берлин, командир дивизии Илья Спиридонович Постников в последний раз повел сорок штурмовиков на район рейхстага. Низко стлался над спаленными кварталами дым. В Ширее плавали распухшие трупы. По приказу самого фюрера потоки воды заливали метро, не щадя стариков, детей и женщин, спасавшихся в тоннеле от бомбежек и артиллерийских перестрелок. Лишь в районе рейхстага еще продолжалась агония сопротивляющихся. Из парка Тиргартен били по нашим войскам батареи, выкрашенные в мертвенно-зеленый цвет. Минометы преградили дорогу танкам. И вот тогда-то нанесли по огневым точкам мощный удар сорок "ильюшиных". А полковник Постников, выходя из последней атаки, умудрился сбросить алый вымпел победы на мрачное здание рейхстага, охваченное огнем. Потом наступила тишина. Дивизия Ильи Спиридоновича Постникова осталась на прежнем аэродроме. Раньше с него штурмовики уходили в бой. Но войны уже не было. Потекли первые мирные дни с очень еще редкими учебными полетами, потому что не сразу после войны выработали штабы планы боевой учебы, с частым застольем, потому что не пережили еще как следует люди, ходившие четыре года между жизнью и смертью, все величие Победы, с охотами и рыбалками в свободные часы. Во всех многочисленных делах, какими была полна жизнь командира дивизии, принимал участие и начальник особого отдела подполковник Бахметьев. Они уже давно сдружились с Постниковым и нашли много общего, хотя внешне меж собой и были несхожими. Полковник высокий, с грубоватым в резких складках лицом, косой сажени в плечах, а Володя Бахметьев -- белявый, щупленький, с подслеповатыми синими глазами и тонкими кистями рук. Каждодневно в рабочие часы сталкивались они то на аэродроме, то в кабинете командира дивизии, то на одних и тех же деловых совещаниях. Иногда ездили к бургомистру, старенькому лысоватому немцу в пенсне с золотой оправой, освобожденному нашими танкистами из концлагеря Заксенхаузен, где просидел он около десяти лет. А вечерами, порою такими тягучими на чужбине, приходил Володя к полковнику, и они коротали время за шахматной доской или беседовали о том, как развернется послевоенная жизнь, на какой путь какие страны станут и где может победить рабочий класс и социализм. Однажды Бахметьева вызвали в Берлин к одному из его самых старших начальников. Человек в штатском с худым непроницаемым лицом и блеклыми водянистыми глазами принял его в шикарном кабинете, ранее принадлежавшем нацистскому графу. Древняя резная мебель, кресла, обтянутые шелком, оленьи рога и оружие, развешанное на стенах, воскрешали в памяти сцены из рыцарских времен. -- Вот что, подполковник, -- сказал человек в штатском, -- послезавтра мы будем брать твоего Постникова. -- Как это "брать"? -- отшатнулся Бахметьев. Человек в штатском холодно спросил: -- Да ты что, первый год в органах служишь? Брать или арестовать -- одно и то же. Должен знать. Твоя задача до приезда наших оперативников ни на шаг не отходить от Постникова. Парализовать любую попытку к побегу. Особенно будь бдителен, когда он поедет на аэродром. Полеты в эти дни вашей дивизии будут запрещены, но кто его знает... -- Да зачем же ему бежать? -- наивно спросил Бахметьев. Стиснув бескровные губы, человек в штатском ответил вопросом на вопрос: -- Ты знаешь, что твой Постников находился одно время в Испании? -- Знаю. -- Что он был близким другом бывших главнокомандующих ВВС Смушкевича и Рычагова -- знаешь? -- Не знаю. -- А где сейчас Смушкевич и Рычагов -- знаешь? -- Арестованы, как враги народа. -- Давно расстреляны. Вот как. Ты в курсе, что полковник Постников в конце мая был на американском аэродроме и принимал участие в попойке с американскими летчиками? -- Не в попойке, а в дружеском обеде, -- попытался поправить Бахметьев, -- он приехал оттуда совершенно трезвым. И притом был там не один, а с начальником политотдела, командирами всех частей и лучшими нашими летчиками, Героями Советского Союза. -- Это не имеет значения, -- строго перебил человек в штатском, -- о них мы ничего не говорим. Что же касается полковника Постникова, то нам доподлинно известно, что он еще в Испании вошел в контакт с американской разведкой. К тому же его брат, инженер Уралмаша, был репрессирован еще в тридцать седьмом. Короче говоря, обо всем этом доложено лично товарищу Берия, и ордер на арест Постникова уже подписан. Потрудитесь вернуться на место и выполнять мои указания. Приехав из Берлина в маленький немецкий городок, где квартировал штаб, Бахметьев не пошел ни в столовую, ни в свое рабочее помещение, а сразу направился домой. Голова гудела. Он умылся и лег на диван. "Враг или не враг полковник Постников? -- спрашивал он себя, уставившись в потолок. -- Такими ли бывают враги?" Бахметьев вспомнил врагов, которых видел несколько раз за годы своей службы в госбезопасности. Это был и переодетый в форму советского милиционера фашистский парашютист, лейтенант Фицер, которого вместе с бойцами захватил он под Минском, и бывший кулак, обозленный до смерти на Советскую власть, Фролушкин, -- его поймали с ракетницей на крыше подмосковного городка в декабре того же сорок первого, и писарь Слонов, вышедший из окружения и около трех месяцев находившийся в их дивизии: не без участия Бахметьева его накрыли с рацией в приаэродромном лесу, когда он выходил на связь с гамбургским шпионским центром, сообщая данные о самолетах и личном составе дивизии. Это были враги настоящие, стойкие и убежденные. Враги, которым Советская власть была поперек горла. Но Постников... "Нет!" -- закричало все в душе у Бахметьева, и он захлебнулся воспоминаниями. Он увидел, как на степной придонский аэродром вместо девяти "илов" возвращается только восемь. Она штурмовала переправу и, расстроенная зенитным огнем, сбросила бомбы мимо цели. -- Кто не вернулся? -- тихо спрашивает начальник штаба. И так же тихо раздается в ответ: -- Командир. А потом над раскисшим от весенней хляби летным полем появляется ковыляющий "ил" с единицей на хвосте, кое-как садится. Летчики окружаю машину с перебитым стабилизатором и оборванной обшивкой на плоскостях. Раскрывается крышка фонаря, и окровавленная голова командира дивизии клонится на борт. "Взорвал... -- шепчет он побелевшими губами сквозь зубы, стиснутые от боли. Но шепчет бодро, ликующе. -- Под воду ушли немецкие танки!" И еще вспоминается... Гудит мотор "ила", несется навстречу земля. Из каждой балочки обстреливают самолет вражеские батареи. Бахметьев, которого Постников взял за воздушного стрелка, видит из задней кабины проносящиеся справа и слева трассы "эрликонов". Шапки от разорвавшихся крупнокалиберных снарядов все теснее окружают их головную машину. Он передает по СПУ: "Командир, разрывы близко". А в ответ веселое, азартное: "А ты сдрейфил? Еще заходик. Заткнем им глотку -- и домой!" После посадки Постников слушает смущенного Бахметьева: "Вы только никому не говорите, что я за стрелка с вами летал. Узнают -- снимут". -- "Вот чудак. А зачем ты тогда попросился?" -- "Войну своими глазами посмотреть". На обветренном лице командира дивизии -- широченная улыбка, и он дружелюбно хлопает Бахметьева черной крагой по спине: "Правильно сделал, парень. За это тебя и люблю. За честность!" Разве так мог бы вести себя на фронте враг? Чугуном налитая голова все клонится и клонится, как плакучая ива под ветром. Тяжелым непрочным сном засыпает Бахметьев и вскакивает от телефонного звонка. За раскрытыми окнами уже вечернее небо, и на нем гаснут краски заката. Острые шпили кирок мертвыми силуэтами впечатываются в пейзаж чужого города. -- Ты, Володя? -- весело спрашивает командир дивизии. -- Почему не подаешь сегодня голоса? Приходи. Срежемся в шахматы, а потом кофе будет с французским коньяком. -- У меня голова... -- вяло отказывается Бахметьев. -- Ерунда, -- басит Постников, -- кофе с коньяком любую головную боль излечит. И он идет. Белые и черные фигурки двоятся у него в глазах. Он делает ход за ходом очень рассеянно и продолжает думать об одном и том же. -- Ты сегодня не в духе, -- отмечает Илья Спиридонович, -- этим мы, брат, и воспользуемся. А ну-ка, шах. -- Черная ладья зависла над клетчатой доской в крупных пальцах Постникова, и он, торжествуя, со стуком ставит ее на белую клетку. -- Еще один шах. Еще. Мат! У Бахметьева сутулятся плечи, он мешает фигурки, потом отбирает свои белые и заученными движениями расставляет их на доске. Не поднимая светловолосой головы, глухо говорит: -- А ведь знаете, Илья Спиридонович, я вас послезавтра должен "брать". Командир дивизии расставляет свои черные пешки внимательно. Движения твердых пальцев точны и уверенны. На груди у командира позвякивают ордена -- два Ленина, четыре Боевого Красного Знамени и многие другие. До него не сразу доходит фраза, сказанная подполковником. -- То есть, как это "брать"? Я что, неприятельская крепость, что ли? Ты сегодня несешь какую-то чушь, Володя. -- Не чушь, -- говорит Бахметьев совершенно разбитым голосом, -- не чушь, Илья Спиридонович. Мне действительно приказано послезавтра обеспечить твой арест. -- Что-о? -- И он видит, как огромные руки командира сжимаются в кулаки. Те самые руки, которыми более ста пятидесяти раз водил он в годы войны к цели штурмовик, прорываясь сквозь яростный огонь зениток, отбивая атаки "мессеров". Бешенство застывает в глазах комдива. -- Меня хотят арестовать? Да за что же? Да кто посмел? Да я к Главкому, к самому товарищу Сталину!.. Тем же тихим, разбитым голосом Бахметьев рассказывает полковнику все, что ему известно о предстоящем аресте, и тихо заканчивает: -- Здесь тебе никто не поможет. Тебе надо немедленно в Москву. Добиваться приема у Министра обороны, идти к самому Сталину. Надо бороться против страшного и нелепого обвинения, выдвинутого кем-то против тебя. -- Я и буду бороться! -- восклицает яростно комдив. -- Постой, Володя. А ты? Ты со мной полетишь? Тебе нельзя здесь оставаться. Эти люди тебя тоже не пощадят. -- Этого я сделать не могу, -- твердо говорит Бахметьев, -- этим я лишь осложнил бы твою борьбу. Да и кто мне выдаст сейчас пропуск на перелет границы и командировку? Если ты в этой борьбе победишь, не позабудь и про меня. -- Я позабуду!.. -- Постников вытряхивает своего друга из кресла и сильными руками до хруста стискивает в объятиях. Глаза его вдруг наливаются слезами. -- Спасибо тебе. Спасибо, мужественный мой друг. Но черт побери, до чего же мы иногда бываем бессильными перед лицом опасности! ...На рассвете Постников улетел. А к вечеру арестовали Бахметьева и увезли на самолете в один из больших советских городов. Его обвинили в разглашении служебной тайны и в том, что он помог скрыться от органов госбезопасности врагу народа, иностранному агенту. -- Ты не чекист! -- кричал на него на допросе следователь. -- Нет, я чекист, -- вдруг оборвал его побледневший Бахметьев, -- но я -- чекист, воспитанный на традициях Дзержинского, а такие, как ты, -- враги революционной законности. Его бросили в тесный карцер, где человек вынужден только стоять: ни сесть, ни тем более лечь он не мог. Часы проходили без света, воды и пищи. В эти часы он многое понял и оценил. Он пришел к твердому убеждению, что в органы безопасности проникли люди, творившие по чьей-то указке беззаконные расправы над честными советскими людьми, обвиняя их в самых тяжелых преступлениях. Он вспомнил отголоски, доходившие рассказы о расправах над невинными в тридцать седьмом году, странные исчезновения некоторых своих сослуживцев, на вопрос о судьбе которых знакомые ему коллеги только прикладывали указательный палец к губам и говорили многозначительно "тсс". Понял он и другое. Раз он честно и прямо предупредил полковника Постникова и тот помчался искать защиты в Москве, ему этого ни за что не простят люди, пытавшиеся арестовать комдива. Отсюда его уже не выпустят. При обыске у него не отобрали огрызок химического карандаша. Он достал его из кармана форменных военных брюк и на всех стенах стал яростно писать. "Умираю коммунистом. Чекист Бахметьев", "Умираю коммунистом. Сын Родины, подполковник Бахметьев", "В органах орудуют враги народа, истребляют честных людей. Чекист Бахметьев", "Не верьте Берия. Чекист Бахметьев". Обессилевшего, его выпустили из карцера. В кителе с оборванными погонами впереди конвойного солдата поднимался он по темной винтовой лестнице. По длинному широкому коридору ввели его в ту самую комнату, где шел первый допрос, и тот же следователь сидел за столом. Перед ним -- раскрытая пачка папирос, ваза с печеньем и бутербродами, бутылка лимонада и наполовину наполненный красноватой жидкостью стакан. Глядя, как лопаются пузырьки в этом стакане, Бахметьев облизал распухшие губы. -- Здравствуйте, Бахметьев, -- внешне приветливо заговорил следователь, -- Ну что же, будете давать показания? От вас нужно очень немного. Нужно, чтобы вы подтвердили, что Постников -- иностранный агент и предлагал вам изменить Родине. -- Я чекист! -- гордо ответил Бахметьев. -- Служу нашей советской разведке, Коммунистической партии и народу. Всех, поднимающих руку на наших советских людей, считаю провокаторами и врагами. Следователь закашлялся папиросным дымом. -- Э-э, бросьте. Кто вам поверит? Кому нужна эта лирика? Предлагаю только одно. Подпишите протокол, где сказано, что вы помогли бежать Постникову и что он рассказал вам о своих связях с иностранной разведкой. Если это сделаете, гарантирую минимальный срок заключения. А все остальное меня не интересует. Бахметьев сипло дышал. Кровью налились глаза. -- Подписывайте, дружище, -- снисходительно продолжал следователь, -- как только вы это сделаете, мы немедленно арестуем находящегося в Москве Постникова, даже если он будет в это время в приемной у самого Министра обороны. Вас переведут на самый нормальный режим. Неужели вы не хотите спокойно жить? Посмотрите, как хорошо за окном. -- Жить -- это навсегда остаться честным, -- вызывающе сказал Бахметьев и посмотрел в широко распахнутое окно. Он увидел сине небо и два облачка, тронутые ветром, крыши домов на противоположной стороне улицы. Над этими крышами дрожал нагретый солнцем воздух. Снизу донесся автомобильный гудок. "Так вот для чего им потребовалась вся эта комедия с допросом и подписанием протокола! -- обливаясь холодным потом, подумал подполковник. -- Стоит только мне поставить под протоколом подпись, и Постников немедленно будет арестован, а потом и расстрелян, как шпион, на основании моих показаний. Нет!" -- приказал он самому себе. -- Ну так что же? Будете подписывать протокол? -- вкрадчиво, но уже теряя терпение, повторил следователь. -- Рекомендую поторопиться. Влажный ветер, ворвавшийся в окно, обдал прохладой осунувшееся от мук лицо Бахметьева. -- Жить -- это навсегда остаться честным! -- упрямо повторил заключенный. -- Давайте сюда протокол. -- Подпись ставьте вот здесь, -- показал следователь. Бахметьев приблизил к глазам исписанный листок, потом его отдалил, словно так лучше было писать. -- Вот вам моя подпись! -- выкрикнул он и разорвал протокол... В древнем, истинно русском городе, на высоком холме, существует старое кладбище. Каждый год в один и тот же день, 23 февраля, когда живые воины особенно чтят погибших, сюда приходит седеющий человек, дослужившийся до звания генерал-лейтенанта авиации и ушедший после этого в отставку. Белые генеральские валенки еще твердо ступают по земле. Человек этот, высокий и костистый, уверенно проходит по центральной аллее, потом мимо древних пышных памятников прокладывает себе путь к маленькой могилке, увенчанной скромным надгробием из белого мрамора. Возле нее он останавливается и обнажает голову. Бывает, что в этот день метет поземка и ветер заносит снегом не белом надгробии надпись. Тогда отставной генерал склоняется над могилой и, сняв перчатку, счищает снег. Зоркие, еще не нуждающиеся в очках глаза старого летчика читают короткую, золотом тиснутую на камне надпись: "Подполковник Бахметьев Владимир Иванович. Апрель 1916 -- август 1945" ...Вот и все, что мог вспомнить майор Дробышев о незнакомом ему чекисте Бахметьеве. А машина все еще бежала и бежала по шоссе. Иван Михайлович открыл стекло, высунувшись, глотал майский воздух. Опять думал о тех больших переменах, какими были отмечены последние годы. Он пришел служить в органы госбезопасности, когда очистительный ветер истории уже прошелся по душным кабинетам и вымел оттуда людей, в той или иной степени замаравших свое достоинство в годы нарушения революционной законности. Строевой офицер в прошлом, Дробышев сейчас прекрасно понимал, что главное в деятельности чекиста -- стоять на страже интересов государства и социалистической законности, честно служить народу. И его наполняла гордостью сама мысль, еще не ясная и не выкристаллизовавшаяся окончательно в сознании, что он может как-то помочь и генералу Мочалову, и Нелидову, всему маленькому отряду космонавтов, и прежде всего Володе Кострову, к которому почему-то всегда испытывал доброе чувство. А как и чем? Он усмехнулся, подумав, что еще не в состоянии на эти вопросы ответить. Он ни словом не обмолвился в разговоре с генералом, но ведь сразу, едва только он увидел штамп поселкового Совета, в памяти возникли десятки больших и малых населенных пунктов, расположенных в том краю, и то приятное, отчего сжимается всякий раз сердце и что называется воспоминанием о юности. Юность имеет замечательное свойство: какой бы она ни была, голодной или сытой, счастливой или не совсем, спокойной или наполненной тревогами, опасностями и суровыми испытаниями, она всегда вспоминается с радостью. С годами, все больше и больше от нее отдаляясь, даже в самых горьких воспоминаниях ищет человек ясное, возвышенное и, найдя, восторгается всей душой. Если бы Дробышеву предложили заново начинать жизнь и по-иному прожить юность, он бы наверняка отказался. Двадцати лет от роду, пройдя подготовку разведчика-десантника, с небольшим, в пять человек, отрядом, он был заброшен в Донбасс с задачей сколачивать подпольные группы и вести против фашистских захватчиков активную диверсионную работу. Он никогда не забудет безлунную ночь на высоте две тысячи метров, приглушенный гул моторов "дугласа", люк, открытый в звездное небо, и голос второго пилота: "Пора, ребята, ни пуха ни пера!" Один из пятерых погиб сразу же после приземления в перестрелке с карателями. Другой оказался предателем, и они расстреляли его сами. Третий взорвал гитлеровский эшелон вместе с собой. Четвертый, лучший друг Дробышева, Егор Рындин (его в шутку называли Чалдоном, за то что какое-то время он действительно работал на сибирских приисках), человек необыкновенной смелости и находчивости, впоследствии стал руководителем всего местного подполья. За его поимку гитлеровцы сулили сто тысяч марок, так он им насолил. После войны Чалдон тоже ушел в органы госбезопасности и был уже полковником. Вот о нем-то и вспомнил в первую очередь Дробышев, знакомясь с поступившей на имя Мочалова бумагой. "Не может быть, чтобы Егор не помог", -- подумал он тотчас же. Подумал об этом и сейчас, когда "Победа" уже мчалась по улицам Москвы. Он ее поспел к концу рабочего дня проставить в отпускном билете вместо Сочи название украинского шахтерского города, куда он теперь спешил. Потом по служебному проводу связался с полковником Рындиным. У них была странная дружба. Письмами обменивались всего два-три раза в год, да и то не столько письмами, сколько поздравительными открытками по большим праздникам. Встречались и того реже -- раз в два, а то и в три года, когда оба попадали на какое-нибудь расширенное совещание. Рындин был теперь на большой должности. Застать его на месте не всегда было легко. Дробышеву повезло -- полковник оказался в кабинете и между ними произошел следующий разговор: -- Здравствуй, Воробышек! А я думал, ты снова пропал с горизонтов на целое десятилетие, -- немного насмешливо приветствовал его Рындин, называя по старой явочной кличке. -- Как поживаешь? -- Живу -- зернышка клюю. В мороз на одной ножке прыгаю, -- ответил Дробышев точно так, как безусым мальчишкой, почти самым молодым подпольщиком отвечал в сорок втором году на конспиративной квартире, когда приходили к нему от Рындина незнакомые люди. -- Вероятно, у тебя ко мне дело, раз позвонил. Просто так ты не звонишь. -- Угадал, Егор. Дело, -- засмеялся Дробышев. -- И настолько серьезное, что должен тебя немедленно повидать. Самолет уходит в двенадцать ночи, двадцатый рейс. Пришли кого-нибудь встретить. Потом он позвонил домой, и нервно кусал губы: долго никто не подходил к телефону. А когда послышался голос жены, лицо Дробышева и совсем покрылось страдальческими морщинами. Он безошибочно догадался, что она сейчас либо гладит купальники и халаты, либо в ванной стирает майки и трусики сына, а может, вместе с ним ищет ласты, трубку, подводную маску, решает, какие удочки взять, а какие нет, рассматривает все то немногое, без чего выезд на юг для любого мальчика теряет свою прелесть. -- Это ты, Иван? -- деловито осведомилась жена. -- Чего хотел сказать? -- Чемоданы еще не уложила, Леля? -- Еще нет. -- Вот и отлично, -- тяжело вздохнул Дробышев, -- с морем придется обождать. Я сегодня исчезаю дней на семь. -- Ну вот, -- послышался в трубке разочарованный вздох, -- всегда так. Как же я скажу теперь Вадьке? Он так ждет... -- Ничего, Леля. Все будет хорошо. И море будет, -- пообещал майор. -- Нет, ты неисправим, -- грустно усмехнулась жена. -- И куда я смотрела пятнадцать лет назад? -- Ага! -- повеселел Иван Михайлович. -- Вот и расплачивайся за старые ошибки. Ночью пузатый светлый Ан-10 с красной стрелой на борту разбежался по взлетной дорожке подмосковного аэродрома, ограниченной двумя рядами электрических фонарей, и ушел в звездный мрак. Откинувшись на мягкую спинку кресла, Дробышев дремал. Но когда стали подлетать к Донбассу, сонная истома мгновенно его покинула. С высоты семь тысяч метров пристально всматривался Иван Михайлович в фантастическое нагромождение огней, сияющих то слева, то справа, то впереди по курсу. Даже глубокой ночью ярко светились города и поселки трудового Донбасса. Это была та земля, на которой двадцать лет назад проходила боевая юность комсомольца Дробышева. Смежив глаза, вспоминал он дни подполья, погибших друзей, взрывы эшелонов на густых железнодорожных путях этого края, суды над полицаями и комендантами -- все, чем была богата бурная, наполненная опасностями, победами и невзгодами его жизнь. В этих пестрых воспоминаниях оставалось место и для деревни Ольховка, где родился и рос Костров. Несколько раз приходилось Дробышеву осенью сорок второго года, после громких диверсий заметая следы, скрываться в этой большой деревне у верного человека, но фамилию Костров он ни разу не слышал. Да и не мудрено: было в той деревне полтораста дворов, а он, в сущности, знал в ней лишь одного шестидесятилетнего старика по прозвищу Телега, у которого и скрывался. Годы оккупации сделали этого деда настолько мрачным, что ни о ком из селения он не любил особенно распространяться. Самолет опустился на донецкий аэродром в два с минутами. Не успел Дробышев сойти по трапу, как из мрака огромной тенью надвинулась на него какая-то фигура. -- Иван! Чертушка! -- воскликнул Рындин, тиская друга. Был полковник в штатском, ветерок шевелил на непокрытой голове густую шапку волос. -- Идем на свет, дай разгляжу. -- Постой, Егор, ребра пощади, -- смеялся Дробышев. Они зашагали к ярко освещенному аэровокзалу по сухой донецкой земле, пахнущей горьковатой полынью и мятой. Годы мало изменили Рындина. Все тот же горбоносый профиль и худощавое лицо. -- В управление не поедем, -- командовал Рындин, -- это только в плохих кинофильмах чекисты ночи напролет проводят в своих кабинетах и туда же доставляют с аэродромов друзей, с которыми долго не виделись. Ситуация, дорогой Иван Михалыч, такова. Я временный холостяк. Дочь старшая от нас уже отбилась. Отрезанный ломоть, что называется. Кончила нефтяной институт и упорхнула на Сахалин. Жена с сыном в Евпатории. Так что приму я тебя по-царски. Ужин и бутылка коньяку нас уже ждет. В квартире полковника Рындина царствовали нерушимый покой и порядок -- видать, даже в отсутствие жены старательно поддерживались хозяином. Стол был уже накрыт. Ужин в основном состоял из холодных блюд. В чугунном котелке дымилась картошка в мундире. -- Это самое главное, Иван, -- похвастался Рындин, чтобы дым партизанских костров не забывался. Выпили, поговорили о боях и походах, сосчитали седины и морщины. -- Знаю, что ты теперь у космонавтов, -- тихо сказал Рындин. -- Там, Егор, -- подтвердил Дробышев. -- Занятное дело. Ну а на Луну скоро кого-нибудь отправишь? Голубые глаза Ивана Михайловича потеплели. -- На Луну придется обождать, дружище. Но и этот вариант, вероятно, не за горами. Доживем и до такого дня. -- Вот тогда от того космонавта, который Луну облетит, обязательно мне фотографию пришлешь с автографом. -- Непременно пришлю, Егор, -- заверил Дробышев. Рындин вновь наполнил небольшие хрустальные рюмочки, весело тряхнул головой, отчего черные волосы рассыпались. -- Врешь ведь, Воробышек. Небось на второй же день забудешь о своем обещании. Ты и так мне пишешь в год по столовой ложке. -- Так же, как и ты, -- отпарировал Дробышев. -- Это, пожалуй, верно, -- сдался полковник и, поднимая высоко рюмку, предложил: -- Знаешь что... давай за дружбу! Ведь не от того она, окаянная, зависит, кто кому в год по сколько писем пишет. Лично я дружбу так понимаю. Ты можешь два и три года мне не писать. Но вот случилось у тебя какое-то осложнение, дело серьезное возникло, требуется немедленное разрешение, и, если ты ко мне обратился за помощью, я, как говорят футболисты, полностью должен выложиться, а тебе помочь. Вот как! Они выпили, и Рындин, хрустя огурчиком, спросил: -- Кстати, что у тебя за дело ко мне? Дробышев по-мальчишески присвистнул. -- Ты же сам предупреждал -- о делах утром. Рындин, не соглашаясь, покачал головой. -- То я шуткой, дружище. Если хочешь ускорить, рассказывай сразу. -- Хорошо, Егор, -- согласился майор, -- я же знаю твою деловитость. И выпить не дашь спокойно. ...Рындин слушал внимательно, полузакрыв глаза. У него была особая такая манера: если слушал человека, которому безгранично верил, то -- только так, не глядя на него, смежив веки. Егор утверждал, что так лучше думать, оценивать услышанное и сразу прикидывать мысленно возможные варианты решения. -- Да-а, -- сказал он, когда Дробышев замолчал, -- очень неприятная история. Тут дело вовсе не в формуле: сын за отца не отвечает. Мы прекрасно убедились, что ценность человека определяется его делами и поступками, а не родственными связями. Но ты и с другим посчитайся. Полетит в космос этот самый твой майор, мы опубликуем его биографию, а враги наши вытащат на свет подлинную историю его родителя. Представляешь, какой шум они поднимут? Кстати, как фамилия этого товарища? Дробышев расстегнул воротник армейской рубашки, помедлив, ответил: -- Костров. Майор Костров Владимир Павлович. В порядке информации, Егор, сообщаю, что фамилии будущих космонавтов не афишируются. -- Это я знаю, Ваня, -- тихо согласился Рындин. -- Дай-ка бумагу. Он внимательно прочитал короткий текст, всмотрелся в подпись и штамп поселкового Совета. -- Постой, постой! -- воскликнул он неожиданно. -- Костров Павел Федорович... Как же, вспоминаю... У нас действительно был такой человек в подполье. Павел Костров... тысяча девятисотого года рождения. Кличка его Агроном. На подпольную работу пришел из деревни Ольховка. Там был колхозным агрономом, действительно. Поэтому и кличку такую дали. Дробышев в ожидании пододвинулся к полковнику. -- Дальше, Егор... дальше, -- умолял он, -- у тебя же изумительная память. Такую деталь, как год рождения, через столько лет не забыл. Электронный мозг... Что еще вспомнишь? Не томи. Но Рындин сделал досадливый жест: -- Подожди, Ваня, с комплиментами... Дальше след в этой самой электронной, как ты сказал, памяти теряется. Но ты тоже был в Ольховке и прятался у нашего знаменитого деда Телеги. Неужели дед ни разу ничего не говорил о семье Костровых: Это же коренная ольховская семья. -- Нет, -- вздохнул огорченно Дробышев, -- ты же знаешь, какой он был, дед Телега. Из тех говорунов, у каких и слова-то клещами не выжмешь. Муций Сцевола по сравнению с ним ноль без палочки. -- Да, осложняется дело, -- пробормотал Рындин и погрузился в долгое молчание. Дробышев терпеливо ждал, зная, что старый друг призвал сейчас на помощь всю свою память. И не ошибся. -- Вспомнил! -- негромко воскликнул Рындин. -- Агроном вышел из моего подчинения в феврале сорок третьего. Тогда отобрали самых стойких, в том числе и его, для работы в гестапо и горловской командатуре. Дальше мы с ним связь потеряли... Кажется, был слушок, что в тех местах перед самым своим уходом гитлеровцы расстреляли группу русских и украинцев, сотрудничавших с ними. Был ли в их числе Павел Костров, не знаю. Остался ли он честным советским человеком, нашим подпольщиком, или стал предателем, как утверждает эта бумага, тоже не знаю. -- Но ведь ниточка уже протянулась, Егор, -- обрадованно прервал полковника Дробышев. Рындин вмиг сбросил задумчивость: -- Что такое? Ниточка? К черту ниточку! Мне канат нужен! Канат, понимаешь? Иначе Рындин не привык работать. А теперь спать. Утро вечера мудренее. Вскоре они затушили свет. Двое суток прожил майор Дробышев на квартире у своего старого друга. Полковник ни разу за это время не пригласил его к себе в управление, не обратился с каким-либо вопросом, хотя бы отдаленно связанным с делом, по которому приехал майор. Чтобы Ивану Михайловичу не было скучно, нашел для него и занятия и развлечения. На полдня отправил майора в гости к шахтерам, заставил там провести беседу о партизанском прошлом донецкого края, а потом спустился под землю и своими глазами посмотрел, "как теперь рубают уголек". Ворчливо при этом заметил: "Чтобы ты потом космонавтам рассказал". После этой поездки Дробышев получил от шахтеров в подарок рыболовные снасти с подробнейшей консультацией о расположении удачных мест для ловли и наиболее удобных путях к ним. Вместе с шофером Рындина Дробышев поймал на второй день с полсотни мелких рыбешек и привез их в садке, пахнущем озерным илом. Были там и колючие ершишки, и красноперки, и подлещики. Поздним вечером он отворял хозяину дверь руками, облепленными рыбьей чешуей. Рындин восторженно зашевелил большими ноздрями, втягивая аппетитный запах. -- Эка ушицей потянуло. Ай да молодец, Иван! Чую, что не терял времени зря. Сняв китель, полковник прошел на кухню, заглянул в чугунный котелок, отдающий дымом, где варилась рыбешка, посоветовал подбавить перца и положить несколько ложек сметаны. Потом повторил: -- Да, да, не терял ты зря времени, дружище. Дробышев скосил на него настороженные глаза. -- Не то что некоторые начальники, которые после истечения двух суток ничего не могут сказать членораздельного. Рындин сел на табурет, широко расставив ноги, и сцепил перед собой большие сильные руки. -- Ну, ну. Эти начальники не так уж плохи. -- Что-нибудь установил? -- просиял Иван Михайлович. -- Давай уху хлебать, -- предложил Рындин вместо ответа. Сели ужинать. Квадрат окна синел плотными сумерками. От большой миски -- из нее они хлебали по-рыбацки, вдвоем, -- струился раздражающий дымок. После ужина Рындин закурил и задумался. -- Как совершенствуются наши функции. Когда-то среди них преобладали карательные и контрольные, а вот теперь... -- Что теперь?.. -- не выдержал Дробышев, но Рындин остановил его холодным взглядом. -- А то, что теперь вся наша работа действительно только на главное нацелена -- на охрану Советского государства, на борьбу с иностранными агентами. Одновременно мы занимаемся профилактической работой. Наши органы охраняют советского человека, его честь, достоинство и благополучие. Вот случилась беда у твоего майора Кострова, беда, о которой он ничего и не знает, и мой аппарат уже третьи сутки только этим и занимается. Все другие ела в сторону отложил, а они у меня тоже есть. -- Он очень шумно вздохнул и почесал затылок, сделав вид, что действительно вспомнил об этих самых делах. -- Ты, быть может, все-таки что-либо расскажешь, Егор? -- обратился майор. По нахохленному, напускно-суровому виду друга он безошибочно угадывал, что Рындин уже чего-то добился, но говорить не хочет, считает, видимо, преждевременным посвящать его сейчас в подробности дела. Зазвонил телефон, и Рындин мягкими шагами отошел от обеденного стола, снял трубку. Голос его изменился, стал сердитым, едва только он выслушал говорившего. -- Что вы там отсебятиной занимаетесь, Косичкин? Эту записную книжку я вам еще утром приказал закончить. Все отложите, всех сотрудников лаборатории мобилизуйте. Понятно? Утром все записи должны быть у меня на столе. К девяти ноль-ноль. Полковник сердито бросил трубку на рычаг, словно она была во всем виновата. Возвращаясь к столу, проворчал: -- Умники еще мне нашлись... -- Ты о каких это записях говорил? -- не выдержал Дробышев. Рындин рассмеялся и потрепал его шершавой рукой по щеке, как маленького: -- Все будешь знать, рано состаришься, Воробышек. Завтра к девяти утра приглашаю тебя к себе в кабинет. Получишь подробную информацию. Кабинет у Рындина был тесный. Большой письменный стол занимал добрую половину, мягкая мебель отсутствовала. Несколько стульев, приставленных к стенам, коричневый сейф -- вот и все. С одной стены пристальным взглядом проницательных глаз встречает посетителя Дзержинский, с другой -- улыбается прижмурившийся от солнца Ильич, прогуливающийся по кремлевскому скверику. Есть большое достоинство у этого кабинета: одна из его стен, остекленная от пола до потолка, фонарем выходит на улицу, отчего в любое время дня здесь необыкновенно светло, маленькая комната полна небом и солнцем. В этот майский день солнце заливало большой донецкий город мириадами лучей, и на столе у Рындина чернильный прибор и серебряный стаканчик с карандашами отсвечивали веселыми зайчиками. -- Садись, Иван, -- кивнул он Дробышеву и нажал вделанную в стол кнопку. Из приемной явился пожилой старшина. -- Старшего лейтенанта Косичкина ко мне. -- Ждет в приемной. Косичкин оказался худощавым лысоватым немолодым человеком в роговых очках и синих нарукавниках, надетых на китель. Он молча разложил перед полковником несколько фотографий, отпечатанные на машинке тексты, пустую ржавую автоматную гильзу с торчавшей из нее выцветшей бумагой и металлическую форму, в которой лежала полуистлевшая записная книжка. -- Самое главное -- патрон, -- сказал он тихо, -- потрясающе! В записной книжке тоже удалось многое восстановить. Однако особенно прикасаться к ней не рекомендую. Ветха до того, что может рассыпаться. Я вам нужен, товарищ полковник? -- Спасибо, Косичкин, мы сами теперь разберемся. В следующий раз надо подобные экспонаты пооперативнее обрабатывать. А то целую неделю такие ценности держите, а начальник и не знает. -- Так ведь текучка захлестнула, -- развел руками Косичкин. -- Не слишком ли она вас часто захлестывает? В прессу еще не давали? -- Нет, товарищ полковник. -- Денька два-три подождите. -- Слушаюсь. Рындин сел в кресло и положил перед собой сцепленные руки. -- Вот орел! Выдать бы ему по первое число, да что поделаешь, победителей не судят. Ну а теперь, Иван Михалыч, слушай. Кажется, мы с этой историей разобрались. И прежде всего потому, что диалектика не отвергает случайностей, -- проговорил Рындин, стараясь подавить в голосе торжествующие нотки, -- и случайности эти иной раз бывают таковы, что в их удачное совпадение даже с трудом веришь. Прежде всего о документе, который был послан вашему генералу. Председатель поселкового Совета Сизов его не подписывал. -- Вот так да! -- подскочил Дробышев, и его глаза округлились от изумления. -- Фальшивка? -- Выходит, -- подтвердил Рындин. -- Более того, подпись под этим документом ни жене Сизова, ни его пятнадцатилетнему сыну тем более не принадлежат. Из сотрудников Совета тоже никто не обладает похожим почерком. -- Что ты говоришь! -- ахнул Дробышев. -- Как в детективе. Кому же понадобился этот грязный розыгрыш? При обыске у него не отобрали огрызок химического карандаша. Он достал его из кармана форменных военных брюк и на всех стенах стал яростно писать. "Умираю коммунистом. Чекист Бахметьев", "Умираю коммунистом. Сын Родины, подполковник Бахметьев", "В органах орудуют враги народа, истребляют честных людей. Чекист Бахметьев", "Не верьте Берия. Чекист Бахметьев". Обессилевшего, его выпустили из карцера. В кителе с оборванными погонами впереди конвойного солдата поднимался он по темной винтовой лестнице. По длинному широкому коридору ввели его в ту самую комнату, где шел первый допрос, и тот же следователь сидел за столом. Перед ним -- раскрытая пачка папирос, ваза с печеньем и бутербродами, бутылка лимонада и наполовину наполненный красноватой жидкостью стакан. Глядя, как лопаются пузырьки в этом стакане, Бахметьев облизал распухшие губы. -- Здравствуйте, Бахметьев, -- внешне приветливо заговорил следователь, -- Ну что же, будете давать показания? От вас нужно очень немного. Нужно, чтобы вы подтвердили, что Постников -- иностранный агент и предлагал вам изменить Родине. -- Я чекист! -- гордо ответил Бахметьев. -- Служу нашей советской разведке, Коммунистической партии и народу. Всех, поднимающих руку на наших советских людей, считаю провокаторами и врагами. Следователь закашлялся папиросным дымом. -- Э-э, бросьте. Кто вам поверит? Кому нужна эта лирика? Предлагаю только одно. Подпишите протокол, где сказано, что вы помогли бежать Постникову и что он рассказал вам о своих связях с иностранной разведкой. Если это сделаете, гарантирую минимальный срок заключения. А все остальное меня не интересует. Бахметьев сипло дышал. Кровью налились глаза. -- Подписывайте, дружище, -- снисходительно продолжал следователь, -- как только вы это сделаете, мы немедленно арестуем находящегося в Москве Постникова, даже если он будет в это время в приемной у самого Министра обороны. Вас переведут на самый нормальный режим. Неужели вы не хотите спокойно жить? Посмотрите, как хорошо за окном. -- Жить -- это навсегда остаться честным, -- вызывающе сказал Бахметьев и посмотрел в широко распахнутое окно. Он увидел сине небо и два облачка, тронутые ветром, крыши домов на противоположной стороне улицы. Над этими крышами дрожал нагретый солнцем воздух. Снизу донесся автомобильный гудок. "Так вот для чего им потребовалась вся эта комедия с допросом и подписанием протокола! -- обливаясь холодным потом, подумал подполковник. -- Стоит только мне поставить под протоколом подпись, и Постников немедленно будет арестован, а потом и расстрелян, как шпион, на основании моих показаний. Нет!" -- приказал он самому себе. -- Ну так что же? Будете подписывать протокол? -- вкрадчиво, но уже теряя терпение, повторил следователь. -- Рекомендую поторопиться. Влажный ветер, ворвавшийся в окно, обдал прохладой осунувшееся от мук лицо Бахметьева. -- Жить -- это навсегда остаться честным! -- упрямо повторил заключенный. -- Давайте сюда протокол. -- Подпись ставьте вот здесь, -- показал следователь. Бахметьев приблизил к глазам исписанный листок, потом его отдалил, словно так лучше было писать. -- Вот вам моя подпись! -- выкрикнул он и разорвал протокол... В древнем, истинно русском городе, на высоком холме, существует старое кладбище. Каждый год в один и тот же день, 23 февраля, когда живые воины особенно чтят погибших, сюда приходит седеющий человек, дослужившийся до звания генерал-лейтенанта авиации и ушедший после этого в отставку. Белые генеральские валенки еще твердо ступают по земле. Человек этот, высокий и костистый, уверенно проходит по центральной аллее, потом мимо древних пышных памятников прокладывает себе путь к маленькой могилке, увенчанной скромным надгробием из белого мрамора. Возле нее он останавливается и обнажает голову. Бывает, что в этот день метет поземка и ветер заносит снегом не белом надгробии надпись. Тогда отставной генерал склоняется над могилой и, сняв перчатку, счищает снег. Зоркие, еще не нуждающиеся в очках глаза старого летчика читают короткую, золотом тиснутую на камне надпись: "Подполковник Бахметьев Владимир Иванович. Апрель 1916 -- август 1945" ...Вот и все, что мог вспомнить майор Дробышев о незнакомом ему чекисте Бахметьеве. А машина все еще бежала и бежала по шоссе. Иван Михайлович открыл стекло, высунувшись, глотал майский воздух. Опять думал о тех больших переменах, какими были отмечены последние годы. Он пришел служить в органы госбезопасности, когда очистительный ветер истории уже прошелся по душным кабинетам и вымел оттуда людей, в той или иной степени замаравших свое достоинство в годы нарушения революционной законности. Строевой офицер в прошлом, Дробышев сейчас прекрасно понимал, что главное в деятельности чекиста -- стоять на страже интересов государства и социалистической законности, честно служить народу. И его наполняла гордостью сама мысль, еще не ясная и не выкристаллизовавшаяся окончательно в сознании, что он может как-то помочь и генералу Мочалову, и Нелидову, всему маленькому отряду космонавтов, и прежде всего Володе Кострову, к которому почему-то всегда испытывал доброе чувство. А как и чем? Он усмехнулся, подумав, что еще не в состоянии на эти вопросы ответить. Он ни словом не обмолвился в разговоре с генералом, но ведь сразу, едва только он увидел штамп поселкового Совета, в памяти возникли десятки больших и малых населенных пунктов, расположенных в том краю, и то приятное, отчего сжимается всякий раз сердце и что называется воспоминанием о юности. Юность имеет замечательное свойство: какой бы она ни была, голодной или сытой, счастливой или не совсем, спокойной или наполненной тревогами, опасностями и суровыми испытаниями, она всегда вспоминается с радостью. С годами, все больше и больше от нее отдаляясь, даже в самых горьких воспоминаниях ищет человек ясное, возвышенное и, найдя, восторгается всей душой. Если бы Дробышеву предложили заново начинать жизнь и по-иному прожить юность, он бы наверняка отказался. Двадцати лет от роду, пройдя подготовку разведчика-десантника, с небольшим, в пять человек, отрядом, он был заброшен в Донбасс с задачей сколачивать подпольные группы и вести против фашистских захватчиков активную диверсионную работу. Он никогда не забудет безлунную ночь на высоте две тысячи метров, приглушенный гул моторов "дугласа", люк, открытый в звездное небо, и голос второго пилота: "Пора, ребята, ни пуха ни пера!" Один из пятерых погиб сразу же после приземления в перестрелке с карателями. Другой оказался предателем, и они расстреляли его сами. Третий взорвал гитлеровский эшелон вместе с собой. Четвертый, лучший друг Дробышева, Егор Рындин (его в шутку называли Чалдоном, за то что какое-то время он действительно работал на сибирских приисках), человек необыкновенной смелости и находчивости, впоследствии стал руководителем всего местного подполья. За его поимку гитлеровцы сулили сто тысяч марок, так он им насолил. После войны Чалдон тоже ушел в органы госбезопасности и был уже полковником. Вот о нем-то и вспомнил в первую очередь Дробышев, знакомясь с поступившей на имя Мочалова бумагой. "Не может быть, чтобы Егор не помог", -- подумал он тотчас же. Подумал об этом и сейчас, когда "Победа" уже мчалась по улицам Москвы. Он ее поспел к концу рабочего дня проставить в отпускном билете вместо Сочи название украинского шахтерского города, куда он теперь спешил. Потом по служебному проводу связался с полковником Рындиным. У них была странная дружба. Письмами обменивались всего два-три раза в год, да и то не столько письмами, сколько поздравительными открытками по большим праздникам. Встречались и того реже -- раз в два, а то и в три года, когда оба попадали на какое-нибудь расширенное совещание. Рындин был теперь на большой должности. Застать его на месте не всегда было легко. Дробышеву повезло -- полковник оказался в кабинете и между ними произошел следующий разговор: -- Здравствуй, Воробышек! А я думал, ты снова пропал с горизонтов на целое десятилетие, -- немного насмешливо приветствовал его Рындин, называя по старой явочной кличке. -- Как поживаешь? -- Живу -- зернышка клюю. В мороз на одной ножке прыгаю, -- ответил Дробышев точно так, как безусым мальчишкой, почти самым молодым подпольщиком отвечал в сорок втором году на конспиративной квартире, когда приходили к нему от Рындина незнакомые люди. -- Вероятно, у тебя ко мне дело, раз позвонил. Просто так ты не звонишь. -- Угадал, Егор. Дело, -- засмеялся Дробышев. -- И настолько серьезное, что должен тебя немедленно повидать. Самолет уходит в двенадцать ночи, двадцатый рейс. Пришли кого-нибудь встретить. Потом он позвонил домой, и нервно кусал губы: долго никто не подходил к телефону. А когда послышался голос жены, лицо Дробышева и совсем покрылось страдальческими морщинами. Он безошибочно догадался, что она сейчас либо гладит купальники и халаты, либо в ванной стирает майки и трусики сына, а может, вместе с ним ищет ласты, трубку, подводную маску, решает, какие удочки взять, а какие нет, рассматривает все то немногое, без чего выезд на юг для любого мальчика теряет свою прелесть. -- Это ты, Иван? -- деловито осведомилась жена. -- Чего хотел сказать? -- Чемоданы еще не уложила, Леля? -- Еще нет. -- Вот и отлично, -- тяжело вздохнул Дробышев, -- с морем придется обождать. Я сегодня исчезаю дней на семь. -- Ну вот, -- послышался в трубке разочарованный вздох, -- всегда так. Как же я скажу теперь Вадьке? Он так ждет... -- Ничего, Леля. Все будет хорошо. И море будет, -- пообещал майор. -- Нет, ты неисправим, -- грустно усмехнулась жена. -- И куда я смотрела пятнадцать лет назад? -- Ага! -- повеселел Иван Михайлович. -- Вот и расплачивайся за старые ошибки. Ночью пузатый светлый Ан-10 с красной стрелой на борту разбежался по взлетной дорожке подмосковного аэродрома, ограниченной двумя рядами электрических фонарей, и ушел в звездный мрак. Откинувшись на мягкую спинку кресла, Дробышев дремал. Но когда стали подлетать к Донбассу, сонная истома мгновенно его покинула. С высоты семь тысяч метров пристально всматривался Иван Михайлович в фантастическое нагромождение огней, сияющих то слева, то справа, то впереди по курсу. Даже глубокой ночью ярко светились города и поселки трудового Донбасса. Это была та земля, на которой двадцать лет назад проходила боевая юность комсомольца Дробышева. Смежив глаза, вспоминал он дни подполья, погибших друзей, взрывы эшелонов на густых железнодорожных путях этого края, суды над полицаями и комендантами -- все, чем была богата бурная, наполненная опасностями, победами и невзгодами его жизнь. В этих пестрых воспоминаниях оставалось место и для деревни Ольховка, где родился и рос Костров. Несколько раз приходилось Дробышеву осенью сорок второго года, после громких диверсий заметая следы, скрываться в этой большой деревне у верного человека, но фамилию Костров он ни разу не слышал. Да и не мудрено: было в той деревне полтораста дворов, а он, в сущности, знал в ней лишь одного шестидесятилетнего старика по прозвищу Телега, у которого и скрывался. Годы оккупации сделали этого деда настолько мрачным, что ни о ком из селения он не любил особенно распространяться. Самолет о