инин. - У меня еще полчаса до вылета в Ригу... Забыв о том, что минуты на счету и что разговор могут прервать в любой момент, Грачик радостно закричал: - Это здорово! Это так здорово! В Ригу? Это замечательно!.. Значит, через полчаса вылетаете? Лаби? (Хорошо (по-латышски).) - Что ты сказал? - Лаби, говорю... - Приготовь... - начал было Кручинин, но его перебил голос телефонистки: "Три минуты! Разъединяю!" Грачик сердито потряс трубку, словно можно было вытрясти из нее голос Кручинина, потом посмотрел на свою неоконченную таблицу и почесал карандашом за ухом. - Так, - проговорил он вслух, глядя на часы, - полчаса до вылета, три с половиной полет. ...Я успею ее закончить. Он принялся за работу. Но тут же раздался новый звонок: судебно-медицинский эксперт сообщал, что предположение Грачика полностью оправдалось - оба отверстия на теле утопленника оказались входными. При повторном исследовании найдены и обе пули. Вошедшая через спину застряла между ребрами грудной клетки. Вошедшая спереди осталась в позвонке. - Из этого можно заключить, что смертельной была вторая? - спросил Грачик. - Безусловно, смертельной была вторая, полученная в грудь. - После некоторого молчания врач добавил: - Мы вам очень признательны за поправку. Из нее нам придется сделать кое-какие выводы для самих себя на будущее... Мы вам очень благодарны. Но Грачика теперь интересовала не благодарность врачей, а происхождение пуль: из какого же пистолета они были выпущены? Из "браунинга" или из "вальтера"?..  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  26. СИЛС БОИТСЯ - Ну, скажу я тебе! - Кручинин прищурился, комически сморщив нос. - И отдых же! - Кручинин безнадежно махнул рукой и принялся рассказывать. Грачик сочувственно кивал головой, делая вид, будто только и ждал, когда сможет узнать о непорядках на курортах. А тем временем в его памяти обстоятельства дела Круминьша устанавливались в том порядке, как он будет излагать их Кручинину; улики, версия, доказательства... Звонок телефона прервал беседу. - Карлис Силс желает видеть товарища Грачика, - докладывал дежурный. - Говорит: срочное дело... Просит принять... Грачик хотел отложить прием, но Кручинин сказал: - Если кто-либо пришел по интересующему тебя делу, не откладывай приема. Придя в следующий раз, человек выложит тебе не то, что хотел сказать прежде. Ты услышишь нечто более продуманное, а тебе это не всегда кстати. Всегда принимай сразу - будь то свидетель или совсем неизвестный тебе человек. Эдак ненароком ты можешь увидеть перед собой и того, кого тщетно искал. Пока Силс поднимался на второй этаж, Грачик наскоро рассказал Кручинину о роли этого свидетеля в деле Круминьша. - Видно, ты с ним уже подружился, - заметил Кручинин. - Я имею в виду ту особую дружбу, какая необходима между следователем и хорошим свидетелем. А я лучше уйду, чтобы его не стеснять. Силс вошел своею тяжелой походкой, крепко ступая всею подошвой, молчаливым кивком приветствовал Грачика. Прежде чем заговорить, опасливо огляделся, чего раньше никогда не бывало. - Что-нибудь случились? - как можно душевней спросил Грачик, почувствовав, что сегодня этот человек нуждается в ободрении. Усевшись к самому столу и налегши грудью на край так, что головы их очутились почти рядом, Силс негромко сказал Грачику: - Сегодня они мне звонили... - Кто? Силс взмахом руки показал за окно. - Меня позвали к телефону... У хозяев нашей квартиры - телефон... "Слушай хорошо, Силс: твоя Инга у нас в руках. Ты будешь исполнять наши приказы, Силс. Понимаешь? Мы не церемонимся. Сначала она, потом ты. Понял? Подумай хорошо. Мы еще дадим о себе знать". И все... - Откуда звонили? - Именно не знаю! - с раздражением ответил Силс. - Так... И что же вы ответили? - Бросил трубку на стол и побежал на улицу к автомату. Думал: пускай станция заметит номер. - Силс махнул рукой. - Ну, а когда вызвал станцию... - Телефон был уже разъединен, - за него договорил Грачик. - Нет, оказалось, что звонили из Риги. - Значит, на переговорной можно узнать... - Станция говорит: заказ поступил с автомата по разовому талону. Поэтому ничего узнать нельзя. Я боюсь... Инга... - негромко проговорил он, глядя мимо лица Грачика. Он весь поник и сразу постарел на десять лет. Грачик понимал, в какие клещи враги взяли Силса. И дело было не в том, что они могли угрожать Силсу, - до него им будет трудно дотянуться. Но Инга - она в их руках! Именно эта мера воздействия и страшна. Силсу придется проявить большую стойкость. Сейчас ни о чем другом с Силсом не стоило и говорить. Нужно его успокоить. - Какие у вас основания бояться за Ингу больше, чем Круминьш боялся за Вилму, - сказал Грачик. - Они в одинаковом положении, а ведь с Вилмой ничего не случилось. - А кто сказал, что с Вилмой все в порядке? Они не люди! Именно не люди, - сжимая кулаки, охрипшим от волнения голосом проговорил Силс. - Они хотят, чтобы мы ненавидели друг друга и все вокруг! Именно, так же, как они сами ненавидят. Теперь у них ничего нет на продажу - нет коров, нет гусей, нет молока, нет яиц. Так они хотят получать деньги за нас. Если один брат здесь - другой там, если я здесь, а Инга там!.. - Грачик видел, как вздрагивает тяжелый подбородок Силса и продолжают нервно сжиматься и разжиматься кулаки. - Надо помогать нашим людям там. Помогать!.. - Он твердил это слово, глядя в глаза Грачику так, будто хотел загипнотизировать его своим требованием. - Именно: помогать!.. - выкрикнул он, и слова полились у него с неожиданной быстротой и горячностью. Это был уже не угрюмый молчальник, не знающий, как сесть, куда девать от смущения руки. Грачик несколько раз открывал рот, но ему не удавалось вставить ни слова. Силс говорил, как человек, долго таивший большую-большую вину и державший про себя большую-большую обиду многих людей. Он говорил о прибалтах, о кавказцах, о жителях Средней Азии, о русских, доведенных гитлеровской каторгой до того, что они забыли о верности родине. Да, пусть эти люди виноваты, пусть на них - великий грех слабости, проявленной там и тогда, где и когда устояли миллионы более достойных! Но ведь может же случиться так, что история еще раз поставит перед человечеством во весь рост роковой вопрос: "С кем ты?" Не легко себе представить тогда душевное состояние тех, кто ради искупления своих прошлых ошибок хотел бы быть на родине, в рядах ее сынов, а вместо того... Грачик смотрел на Силса, удивляясь его горячности, неожиданным мыслям и даже словам - совсем другим, совсем не тем, какими тот обычно оперировал. Словно мысли Силса, вскипев, подняли клапан, запиравший их, и вырвались из-под контроля воли, державшей их в узде. - Не думайте, что я уж так глуп и необразован! - воскликнул Силс. - За то время, пока я здесь, я так много узнал, что стал другим человеком, чем был. Наши там вовсе и не думают так, как думаю сейчас я, потому что не знают того, что я знаю. Понимаете... - Он наморщил лоб, подыскивая формулировку, но так и не найдя ее, сказал: - Только отсюда можно им помочь... Именно отсюда... Силс молча сидел несколько мгновений, потом поспешно схватил свою лежавшую на столе шляпу и вскочил, намереваясь убежать. Грачик предупредил это намерение, быстро обойдя стол и положив руку на плечо Силса. Тот упал на стул и уронил голову на протянутые по столу руки. На минуту у Грачика мелькнула было мысль "потерянный человек", но ему тут же стало стыдно: разве у нас могут быть потерянные люди? Разве самая система, в которой он работает, не направлена на спасение всякого, кто считает себя потерянным или кажется потерянным Другим? Помнится, Кручинин когда-то назвал людей своей профессии искателями истины. А истина многообразна. Это не только правда в частном случае криминала. Куда труднее найти истину, потерянную такими вот людьми, как Силс, - десятками, сотнями тысяч заблудившихся людей. В старое время хаживал термин "бывшие люди". Но ведь теперь их не должно быть. Что значит "бывший" человек? Пока он дышит, пока его сознание работает, - он человек. И нужно, чтобы он был человеком с большой буквы. Так должно быть в советском обществе! Если капиталистическая система человекоистребления считает кого-то "бывшим", предназначенным на перемалывание в мясорубке войны, чья же обязанность вырвать его из этой мясорубки? Хотя бы вот в таком деле, как это, разве не долг Грачика искать пути к обеспечению гарантий, провозглашенных Конституцией, и для тысяч людей, оторванных от родины, для людей, ставших игрушкою враждебных сил? Грачик ясно представлял себе, как он ставит такой вопрос Кручинину и как тот в сомнении покачивает головой. - Ты говоришь: они потеряли истину? - спросит учитель. - Заблудились? - Конечно, - ответит Грачик, - надо вывести их из тупика. - Вывести из тупика... А они сами слепые? - Заблудившиеся. - Но в голосе Грачика, вероятно, будет при этом уже меньше уверенности. - В трех соснах? - иронически проговорит Кручинин с таким видом, будто Грачик сморозил глупость. И тогда Грачик, потеряв терпение, крикнет: - Да, да! И наша обязанность вывести их из этих трех сосен. Показать им дорогу к свету, к счастью, к жизни, к покою в труде, в условиях, гарантирующих им личную неприкосновенность, святость их очага! Тут Кручинин улыбнется, глаза его наверняка загорятся лаской, одобряющей настойчивость ученика. - Так ищи же ее, эту дорогу, Грач! Не уставай искать ее для себя и для других, для тех, чьи права и чью безопасность советский народ доверил твоему попечению. Ищи дорогу к истине, Грач... Грачик поднял спокойный взгляд на растерянное лицо свидетеля: - Успокойтесь, Силс. Все будет хорошо... 27. СИЛС ГОВОРИТ - Сколько ей лет, вашей... Инге? - спросил Грачик. Силс поднял голову и некоторое время непонимающе глядел на Грачика. - Инге? - Сколько ей лет и как она попала в число "перемещенных"? - Грачик отложил в сторону перо и захлопнул папку, показывая этим, что официальный разговор окончен и он не собирается ничего записывать. - Мне было лет... одиннадцать, - в раздумье проговорил Силс. - А Инге... - Он показал рукою на метр от пола и ласково улыбнулся: - Именно такая маленькая... Из рассказа Силса, не очень складного, но показавшегося Грачику правдивым, он узнал, что дети - жители латышских хуторов - не понимали до конца того, что происходило в стране начиная с осени 1941 года. Конечно, война - это всегда война, но разобраться в понятии "враг" детям было не так-то просто. Одни взрослые называли врагами ворвавшихся в Латвию гитлеровцев; другие шепотом говорили, что главный враг Латвии - свои же айзсарги, третьи считали врагами коммунистов. Что могли тут понять девочки Вилма и Инга? Что могли понять даже такие мальчики, как Круминьш и Силс? Многие дети были хорошим материалом для генералов, епископов и политиканов из "Перконкруста", из "Даугавас ванаги", из "Земниеков". В скаутской организации из податливого детского материала можно было печь любой пирог, угодный завоевателям-нацистам и своим собственным латышским фашистам. В начинку пирога клали обман, клевету, ненависть ко всему, чему присваивали кличку "красный". Красные идеи, красные люди, красная литература, красные товары. Даже машины и хлеб могли быть красными, если они приходили из СССР. Для детей чиновников и кулаков, для купеческих сынков в этом не было ничего нового. Их развитие шло по руслу, закономерному для ульманисовской Латвии. Для детей купцов и чиновников, для детей мелкой буржуазии это было привычным делом, а сыновей городских рабочих и батраков, попадавших подчас под жернова этой мельницы, никто не спрашивал о впечатлениях. Их обламывали силой, без пощады, их обрабатывали, пока не получалось то, что нужно фашистам. Некому было поправить, дело. Детей отгораживали от тайного влияния комсомольских организаций. Если детям не у кого было спросить, что хорошо и что плохо, то они мало-помалу превращались в таких же маленьких фашистов, как их сверстники из чиновничьих и офицерских семей. Кому задашь вопрос, когда родители одних ушли с Советской Армией, отцы других сидят в тюрьме, у третьих угнаны в Германию на военные заводы? Так и шла обработка детей, превращавшихся в юношей. Так шло превращение юношей в молодчиков, вполне пригодных для целей гитлеризма... Ну, а там, когда их повезли в Германию... Тут Силс поднял сжатый кулак, и в глазах его блеснул огонек такой ненависти, какой Грачик в них еще не замечал. Грачик слушал внимательно, перенесясь мыслью в область, далекую от сухой схемы расследуемого дела, но являющуюся его основой и внутренней сущностью. Он выслушал биографию Инги. Она была сходна с биографией обоих молодых людей и мало отличалась от биографии ее сверстницы и подруги Вилмы Клинт. Разница была в том, что Инга попала в гитлеровскую Германию с родителями, вывезенными для работы на военных заводах, а Вилму прихватили по ошибке, сочтя за сестру Инги. В действительности же Вилма была сиротой: ее вдовый отец - коммунист - умер в лагере, и девочку содержала старшая сестра Эрна, без вести пропавшая в начале войны. После этого Вилму приютили родители Инги. Отец Инги тоже умер в Германии, не дождавшись конца своего рабства. А когда кончилась война, у матери Инги не хватило ума и сил, чтобы преодолеть сопротивление эмигрантских руководителей, мешавших возвращению латышей на родину. Она осталась в Германии и превратилась в "перемещенное лицо". На руках у нее очутились и обе девочки - своя Инга и чужая Вилма. Тысячи таких, как она, - мужчин и женщин, - с сыновьями и дочерьми жили в "убежищах", предоставленных им оккупационными властями. Это были бараки бывших гитлеровских концентрационных лагерей, где только выломали третий ярус нар. Кое-где даже не снесли газовые камеры и крематории. Их бетонные кубы так и стояли с дверьми, наскоро перекрещенными досками, словно в ожидании времени, когда понадобятся новым хозяевам. В одном из бараков такого "убежища" окончила свои дни и мать Инги. С тех пор девушки прошли путь, обычный для представительниц их поколения: полумонастырь-полушкола, созданная эмигрантами, со всею антисоветской, антинародной дребеденью, вколачивавшейся в головы учеников; с религиозным туманом, за которым пряталась пропаганда ненависти ко всему здоровому, жизнелюбивому и ясному, что живет в человеке. Следующая ступень - закрытый пансион. И тут с девушками случилось то же, что с тысячами эмигрантских детей из семей чиновников, торговцев, офицеров, - ими овладели иезуиты. Силс мог передать Грачику только то, что знал об этом сам, - внешнюю сторону дела. Но Кручинин не зря тратил время на развитие своего любимца: история католической церкви и в особенности история Общества Иисуса - самого непримиримого и последовательного врага всего передового в мире - была хорошо знакома Грачику. За случаем с двумя латышскими девушками он ясно представил себе общую картину. Если в другие времена и в других странах и обстоятельствах бесплатность обучения в иезуитских школах была лишь одной из приманок, стягивавших туда тысячи учеников, то в условиях нищей, голодающей, лишенной всякой перспективы эмиграции учебные заведения Ордена для многих были единственным прибежищем. Под руководством латыша - иезуита отца Язепа Ланцанса - Орден развил усиленную деятельность по уловлению душ "перемещенных" прибалтов. Руководство Ордена решило использовать смутное время для генеральной битвы протестантизму, традиционно главенствовавшему в Латвии и Эстонии. На личном приеме у генерала Ордена Язепу Ланцансу в случае победы было обещано положение "провинциала Прибалтики". Оно было мифическим, так как в системе Ордена не существовало прибалтийской провинции, где мог бы править иезуитский наместник, но Ланцансу было важно положение в иерархии Ордена. Ради него стоило потрудиться. Отцы-иезуиты были искушенными ловцами душ. Многовековый опыт Ордена учил тому, что надежнейшими путями к сердцам человеческим были снисходительность и благотворение. Исповедальня иезуитов была самым милостивым судилищем для грешников; духовника иезуита верующие католики предпочитали любому другому священнику. Огромные богатства Ордена позволяли ему создать сеть бесплатных приютов, школ, лицеев и университетов. Четыре века активной борьбы за господство католической церкви над миром и за фактическое господство Ордена над католической церковью выработали тончайшую систему воспитания и своеобразной морали наизнанку, не случайно ставшей синонимом гибкости и приспособления. Кажется парадоксальным противоречие между активизацией народных масс, под знаком которой проходит развитие общественных отношений на западе Европы, и успехом такой несовременной, средневековой организации, как Орден Иисуса. Но именно в том и заключается дело, что современный американизм, проникающий в Европу сквозь все щели и лазейки, как якобы "здоровое начало" современности, ничего общего не имеет с прежними представлениями о нем, насажденными литературой пионерского периода. Нынешние признаки этого "обновления" - лицемерная скользкость, жестокость, ненависть человека к человеку - все самое лицемерное, что могло предложить к услугам правящих классов любое учение от религиозного фанатизма на одном полюсе до полного нигилизма на другом. Иезуитизм - возвышенно моралистичен и увертливо практичен на одной стороне листа и цинически аморален на другой. Тут и происходит стык ультрасовременной империалистической системы захватов со змееподобным проникновением отцов иезуитов. Иезуит XX века - это вполне модернизированный и вооруженный всеми софизмами современности Тартюф. Вполне логичным было то, что в лице Общества Иисуса оккупационные власти в побежденной стране нашли именно то, что им было нужно для овладения сознанием несчастных прибалтов, закинутых бурей войны на чужбину. Главари новой балтийской эмиграции охотно предоставили отцам-иезуитам дело первоначального воспитания антисоветской подготовки молодых латышей. Инга и Вилма стали жертвами этой системы. Девушек обучали языкам, умению держать себя в любой среде, одеваться под любую общественную прослойку, говорить так, как говорят в разных областях Латвии. Наконец, после курса в пансионе - переход в "высшую", еще более закрытую школу. Девушек не обучали взрывать сооружения и поджигать склады, но зато они обучались обращению с ядами, физическими и моральными. Их натаскивали в подсовывании антисоветской клеветы. Теми, кто плохо учился, завладевало общество "Энергия". Сопротивляться - значило умереть с голода. Хотя Вилму Клинт исключили из школы за неспособность к языкам, ее как хорошую стенографистку взяли в канцелярию Совета, к епископу Ланцансу... Да, да, не куда-нибудь, а именно туда - к святоше Ланцансу, о котором ходила молва, как о любителе красивых молодых женщин. Грачику показалось, что зубы Силса скрипнули, когда он произнес это пояснение. - И она теперь там? - спросил Грачик. - Не знаю... После того, что мы с Круминьшем сделали, ее там, наверное, уже нет... При этих словах Силс кинул выразительный взгляд на Грачика. Мысль Грачика, привыкшая идти не теми путями, какие лежали на поверхности и неискушенному казались наиболее простыми, вернулась к упоминавшемуся Силсом слову "иезуиты". Если духовная гвардия папизма занимается вербовкой кадров для нового крестового похода и подготовкой шпионско-диверсионных групп в специальных школах, то почему не предположить, что он же, Орден Иисуса, продолжает действовать и тогда, когда подготовленные им кадры выходят на операцию - засылаются в СССР? Кому же и книги в руки, как не иезуитам, в деле разработки планов антисоветских диверсий в стране, знакомой им по прежней деятельности, - в Прибалтике? Кому же и палка в руки в командовании подпольными группами, пытающимися найти опору в остатках антисоветских элементов в советском тылу, как не капралам "роты" Христовой?.. Если сделать допущение об участии Ордена как организующего начала в антисоветской диверсионной деятельности новой эмиграции, то, может быть, и кончик нити, ведущей к разгадке убийства Круминьша, следует искать по этой линии? Тогда еще более основательным станет предположение об участии Шумана в преступлении. Быть может, и сам он, этот Петерис Шуман, - иезуит?.. (Нужно будет проверить возможность существования в Ордене тайного членства.) Во всяком случае, если пойти по этой линии - римская курия во главе антисоветской деятельности балтийских эмигрантов, - то следует проявить все возможные связи зарубежных католиков с римско-католической иерархией внутри страны. Наверно, эти связи известны советским органам безопасности... Отталкиваясь от этих связей, может быть, удастся прийти и к тому частному случаю участия римско-католического клира в диверсии с Круминьшем, который интересует Грачика. Во всяком случае очень хорошо, что Силс своим рассказом о вмешательстве иезуитов в жизнь молодых поколений новой эмиграции толкнул мысль Грачика в этом направлении. Расставаясь с Грачиком, Силс нерешительно проговорил: - Я хотел бы спасти Ингу... Если бы я мог поехать туда. При этом Силс скользнул быстрым испытующим взглядом по лицу Грачика и осекся на полуслове. - В том, что те скоты не станут стесняться и пустят в ход все средства шантажа, чтобы склонить Силса к подчинению, можно не сомневаться, - сказал Кручинин, оценивая рассказ Силса. - Не он первый, не он последний, кого пытаются взять таким образом. У него травма. Он думает, что на нем лежит несмываемое пятно. - Мы просили его забыть об этом, - возразил Грачик. - Собственная совесть человека в этом отношении куда более строгий судья, чем людская память и даже чем закон, - ответил Кручинин. - Но сейчас меня занимает, как они решились звонить Силсу? Пытаются создать впечатление, будто у них тут существует целая организация. - Какой-нибудь недорезанный серый барон? Такие ни на что серьезное не способны. - Смотри, какой Аника-воин! За что ни хватишься - все ему нипочем. - К сожалению, не все, дорогой, - ответил Грачик. - Мне не очень-то понравились слова Силса, будто лучше всего мог бы парализовать их шантаж он сам, если бы очутился там, за рубежом. Собственно, сказано это не было, но ясно подразумевалось. - И ты хочешь договорить за него? - Надо договаривать. - Ты не рискуешь сделать еще один промах? - "Еще один"?.. А у меня уже сделан промах? - Ну, ну, не пугайся, хотя промах действительно большой. - В чем же он? Кручинин рассмеялся. - В том, что преступник - нахальный и опытный - до сих пор имеет возможность звонить по телефону и морочить голову Силсу и нам... Когда они вышли на бульвар Райниса, фонари едва просвечивали сквозь деревья. Густая листва сжимала свет до того, что стеклянные шары казались мутно-голубыми пятнами. Цветочные клумбы угадывались лишь по растекавшемуся вокруг них аромату. Миновав Стрелковый сад, друзья обошли каменных баб фонтана и уселись на скамью у розария. Отдаленные гудки автомобилей под сурдинку напоминали о городе. Когда глаза Грачика привыкли к темноте, он увидел, что вокруг нет почти ни одной свободной скамьи. Кручинин и Грачик тоже посидели в молчании. Неподалеку журчал невидимый фонтан. Но так о многом нужно было поговорить! - Пройдемся, - предложил Грачик негромко, боясь спугнуть сидящих у цветов. Они пошли, и Грачик без предисловий вернулся к тому, на чем прекратился их давешний разговор. 28. КРУЧИНИН АНАЛИЗИРУЕТ - Сейчас я доложу вам все данные - увидите сами, - сказал Грачик и принялся последовательно излагать дело так, как оно ему представлялось. Кручинин слушал со вниманием, ничем не выдавая своего отношения к его умозаключениям. - Итак, - в раздумье проговорил он, когда Грачик умолк, - налицо у тебя восемь улик. - Он перечислил их, загибая пальцы. - Но из восьми улик две или три не играют. Во всяком случае до тех пор, пока ты не сможешь утверждать, что они изобличают того, кого ты, по-моему, хочешь выдать за убийцу. - Разве не ясно, что Шуман соучастник убийства?! - обеспокоено спросил Грачик. - Вот где я охотно затяну узел доказательств на толстой шее иезуита. - Разумеется, если ты хочешь получить немного практики... попробуй. - Поравнявшись с фонарем, Кручинин заглянул Грачику в лицо. - Это полезно: довести гипотезу до конца, то есть до абсурда, чтобы убедиться в ее несостоятельности. В нашем деле, как и во всяком исследовании, необходимо дисциплинированное мышление. А дисциплина - это последовательность и строгая критичность прежде всего. - Вы считаете, что Шуман ни при чем? - Прежде чем ответить на твой вопрос, я хочу выяснить одно обстоятельство: может ли Шуман быть тайным членом Общества Иисуса? - Я уже задавал себе этот вопрос, - уныло проговорил Грачик. - Но не дал себе ответа... - Я не нашел его в материалах, какие были под рукой. - Обычная ваша манера молодежи - ограничиваться тем, что есть под рукой, - с неудовольствием сказал Кручинин. - Честное слово, я... - "Искал, старался..." Знаю! Но ответа нет? Я тоже его не имею. Но и не собираюсь искать его в документах, так как получаю это простым логическим рассуждением: мы знаем из истории целый ряд примеров тайного членства в Обществе Иисуса высокопоставленных особ, политических деятелей. Если это было возможно для мирян, то почему не может быть допустимо для духовных лиц, хотя бы формальные каноны и не говорили об этом ни слова? Следовательно, и твой Шуман мог бы быть иезуитом. Но если бы он им был, то та же логика и та же историческая практика должны убедить нас в том, что почти исключена возможность его непосредственного участия в убийстве Круминьша. Весь опыт истории говорит, что иезуиты, организуя преступления и участвуя в них, совершают их чужими руками и почти никогда своими собственными. Орден не подставляет под удар своих членов. Отсюда заключаем: если допустить возможность участия Шумана в деле Круминьша, а его появление с подложным снимком это и есть соучастие, то тем самым отвергается его принадлежность к Ордену иезуитов. - Пожалуй, логично... - Однако, - предостерегающе продолжал Кручинин, - из этого не следует делать дальнейшего вывода о непричастности Ордена к делу. Иезуиты могут стоять за спиной Шумана. Но это уже вопрос дальнейшего, тех выводов, какие придется делать окончательно, в целом, безотносительно к особе отца Петериса. - Значит, - в нерешительности продолжал за него Грачик, - не следует считать Петериса Шумана участником диверсии? - Этого я еще не сказал. По-видимому, рыльце у него в пушку, раз уж он явился к тебе с этой липовой фотографией. Но назвать его убийцей?.. Ошибка в этом направлении может принести столько же вреда, сколько пользы принес бы безошибочный удар. - Несколько шагов они прошли в молчании, пока Кручинин закуривал. Потом он продолжал: - Но даже с точки зрения права этого человека на личную неприкосновенность?! Как ты посмотришь в глаза прокурору, если окажется, что твоя рука легла на плечо Шумана ошибочно? Да что там прокурор?! А твоя собственная совесть? Что она тебе скажет? - По молчанию Грачика Кручинин видел, что тому не очень приятен этот разговор, тем не менее тон его оставался по-прежнему строгим. - Тебе скучновато выслушивать наставления, но какое же учение без уроков! Поэтому повторю слова одного умного человека: наблюдение или исследование открывает какой-нибудь новый факт, делающий невозможным прежний способ объяснения фактов, относящихся к той же самой группе. С этого момента возникает потребность в новых способах объяснения, опирающегося сперва на ограниченное число фактов и наблюдений. Дальнейший опытный материал приводит к очищению этих гипотез, устраняет одни из них, исправляет другие, пока, наконец, не будет установлено в чистом виде незыблемое правило. - Кручинин остановился задумавшись. Огонек его папиросы ярко вспыхивал, когда Кручинин делал затяжку. Едва заметный розовый отсвет огонька выхватывал из темноты его профиль, наполовину затененный полями шляпы. Грачик стоял молча, не решаясь нарушить ход его мысли. По существу говоря, Кручинин повторил то, что Грачик не раз уже слышал и неоднократно обдумывал, но в устах Кручинина всякое повторение звучало по-новому, и Грачик готов был выслушивать его сколько угодно раз. - При наличии данных, какие ты мне перечислял, - слышался из темноты голос Кручинина, - я не решился бы даже на обыск у Шумана, а у тебя уже руки чешутся взять за шиворот этого служителя бога. - Сказать откровенно... - усмехнулся Грачик, - чешутся. Но не от нетерпения, а от страха. - Тебе знакомо это чувство?! - Старею, Нил Платонович. - Вот не знал, что проявление трусости связано с возрастом. - Страх страху рознь... Боюсь, как бы поп не ускользнул. - Грачик повертел пальцами, словно подыскивая выражение. - Этот страх из разряда осторожности. - Психолог! - иронически проговорил Кручинин. - А впрочем, что такое действительно страх, как не высшая мера осторожности, переходящая подчас в собственную противоположность? Значит, боишься, что ускользнет?.. Незачем ему уходить! Преступник начнет тебя бояться лишь в тот момент, когда увидит, что ты твердо ступил на его след, идешь по следу и уже не сойдешь, пока его не настигнешь. А до тех пор чего ж ему бояться? - Кручинин рассмеялся и покровительственно похлопал Грачика по плечу. - Э-э, Нил Платонович, дорогой, на этот раз позвольте уж мне заподозрить вас в неискренности, - обиженно отозвался тот. - Вы же не можете отрицать, что с самого того момента, как проходит психический туман, под влиянием которого совершено преступление, нарушителем овладевает страх? - Когда я отучу тебя от дурной привычки говорить не подумавши! - в сердцах воскликнул Кручинин. - Разве преступления совершаются только в состоянии того, что ты назвал "психическим туманом", то есть в аффекте? Если бы освещение позволяло, Кручинин увидел бы, что лицо молодого человека залилось густой краской. - Mea culpa!.. - виновато пробормотал Грачик. - Однако разве мы не знаем: независимо от того, есть уже у преступника основания опасаться раскрытия его деяния или нет, он все равно боится. (Моя вина (лат).) - А как ты думаешь, у преступника не бывает обстоятельств, когда ему нечего бояться? - Вы пытаетесь поймать меня на слове, не замечая того, что противоречите самому себе, - рассердился Грачик. - Нет, Нил Платонович, это неудачный для вас случай! Я не считаю, что у нарушителя когда-либо могут быть основания не бояться за свою шкуру. Напротив, мне кажется, что в самый тот момент, когда он поднял руку на ближнего, или на его собственность, или на достояние общественное, - самый этот момент и является началом вполне основательного страха. Пусть даже он не верит, что будет наказан законом. Тут - парадокс: чем опытнее преступник, тем больше хитрости он вкладывает в совершаемое им преступное деяние, но чем он опытнее, тем яснее сознает, что будет наказан. Это создает своеобразное раздвоение. Вспомните, что по этому поводу показывают самые старые преступники: они живут в постоянном сознании собственной обреченности. Сознавая порочность своего пути, они катятся под гору. Они уверены, что такова их "судьба". - Ну, ну, ну! - Кручинин замахал руками. - Недостает, чтобы ты повторял такие бредни. Дело не в "обреченности", а в том, что они не могут удержаться, когда в воздухе пахнет "легкими тысячами". - Кручинин обнял Грачика за плечи. - Займись-ка лучше этим вот конкретным делом, чем совершать экскурсии в область психологии. - Нет, уж позвольте еще несколько "неконкретных" слов! - с жаром воскликнул Грачик. - Вы так привыкли видеть во мне начинающего, что не можете всерьез отнестись к тому, что я по-настоящему продумал... - Ну, ну! - ласково перебил Кручинин. - Если бы я не принимал тебя всерьез, ты не был бы сейчас тут. Даже если никому не придет в голову спрашивать с меня за твои ошибки, - я сам перед собой отвечу. А это подчас страшнее, чем ответ перед судом других... Однако что ты там еще придумал? - Я ничего не придумал... - обиженно проговорил Грачик. - Просто мне пришло в голову: в литературе есть блестящее доказательство тому, что, чувствуя полную безнаказанность перед обществом, человек теряет и чувство ответственности перед самим собой. Помните уэлсовского Невидимку? Стоило ему вообразить себя неуловимым, как он пошел крушить. Он уже был готов убивать этих "болванов" налево и направо. И если бы доктор Кэмп согласился ему помогать - они наделали бы бед. А почему? Только из-за уверенности Невидимки в безнаказанности. - У Уэлса, батенька, дело обстоит куда сложнее: люди, в чьи руки попадает власть без ответственности за последствия ее применения, теряют контроль над собой. Из-за этого и бывает подчас, что они начинают, не стесняясь в средствах, стремиться к власти над обществом... Однако это сложная тема - не стоит в нее углубляться. Довольно психологии. - Вы же сами учили меня, что нельзя заниматься нашим делом без такого рода экскурсов. Всякий советский работник, кое-что смыслящий в марксизме, уже обладает качеством, какого не знала до нас следственная наука и практика расследования. - Это ты о себе - насчет марксизма? - усмехнувшись, спросил Кручинин. - Отчего же нет?! - В голосе Грачика звучало столько задора, что у Кручинина не хватило духа произнести вертевшееся на языке скептическое замечание. А Грачик, ободренный его молчанием, продолжал с еще большим подъемом: - Я хорошо понимаю, что метод аналогий, нравившийся мне когда-то, очень далек от совершенства. Это эмпирика. Но согласитесь, что и эмпирика не всегда бесполезна, если она основывается на богатом и хорошо проанализированном материале. - Ты опять о "статистической криминалистике"? - Непременно о ней! - убежденно сказал Грачик. - Но сразу же оговариваюсь: во-первых, я отказываюсь от ошибочной мысли о возможности применить то, что в геометрии называют способом наложения. Вы были правы: сходство случаев может быть лишь очень случайным и приблизительным, и выводы по аналогии остаются только вероятностью. Отсюда правило: аналогиями надо пользоваться критически. Но зато я перебрасываю тут мостик к тому, что, на мой взгляд, можно назвать интегральным методом - методом объединения и аналитического перехода от частностей к целому, то есть к следственной версии... - Всякому овощу свое время и... свое место, - остановил его порыв Кручинин. - Ты, на мой взгляд, пока еще не принадлежишь к числу тех, кто опытом и знаниями приобрел качества, необходимые для такого рода рассуждений. - Благодарю за любезность! - Я тебя люблю, Сурен, и потому предостерегаю. - Благодарю вдвойне, - ответил Грачик и на ходу отвесил церемонный поклон. К его удивлению, Кручинин остановился, не торопясь, снял шляпу и ответил Грачику таким же театральным поклоном. Он провел шляпой у самой земли, будто подметая уличную пыль воображаемыми перьями. 29. ГУЛЯЯ ПО СТАРОЙ РИГЕ - Хорошо, что тут темно и никто не видит двух сумасшедших, вообразивших себя средневековыми кавалерами... А впрочем, в этих щелях, - Кручинин повел вокруг себя шляпой, указывая на тесно сгрудившиеся дома Старой Риги, - вероятно, так и здоровались. - Вот уж не думаю, - сказал Грачик. - Немцы, наверно, попросту хлопали друг друга по пузу, самодовольно отрыгивая пивом и кислой капустой. Ну, а что касается латышей, то в те времена им было не до церемоний и шляп с перьями они не носили. Друзья остановились перед трехэтажным домиком в три окна, прилепившимся к приземистой арке крепостных ворот. Искра, сорвавшаяся с дуги пробежавшего где-то далеко трамвая, молнией осветила угрюмый фасад. Маленькие оконца блеснули пыльными стеклами. От соседнего амбара упала тень балки, высунувшейся до середины улицы. Блок придавал ей вид виселицы, ожидающей приговоренного. Покачивающийся над окованной дверью жестяной фонарь ржаво поскрипывал. Задрав голову, Кручинин вглядывался в едва различимые контуры герба, вытесанного над входом. Грачик потянул приятеля за рукав. - Брр! - проговорил он, зябко поводя плечами. - В таких местах становится неприютно даже в самую теплую ночь. Мраком тут веет от каждого камня! Вероятно, люди здесь никогда не улыбались. - Ого, еще как хохотали... эти остзейские Гаргантюа. - Чему они могли радоваться? - Грачик пожал плечами. - Тому, что еще несколько тюков товара втащили по этому блоку в свой амбар? - Ты становишься иногда удивительно примитивен, старина, - сокрушенно проворчал Кручинин. - Разве то, что изловили латышского мужика, не снявшего шляпу перед герром бургомистром, и сегодня на Ратушной площади всыпали ему двадцать горячих, не повод для смеха герра фон Шнейдера? А разве не стоит порадоваться тому, что завтра будут вешать батраков, поджегших усадьбу барона фон Икскюль? А уж ежели рижскому купцу Мейеру удалось обсчитать данцигского купца Моллера на тысчонку гульденов при продаже латышского льна, разве не стоит тогда выпить лишний пяток кружек пива? - Кручинин покачал головой. - Нет, братец, были причины для смеха... Беседуя, друзья все дальше углублялись в узкие проходы Старого города. Дома бюргеров и купцов, лавки, амбары и кирхи, остатки крепостных стен и висящие над всем этим громады Пороховой башни и развалины св. Петра - все темно, мрачно, холодно даже в эту светлую и теплую осеннюю ночь. - Когда я хожу по этим проулкам, - говорил Кручинин, - мне бывает жаль, что я так мало знаю о происходившем тут. В те далекие времена, когда я работал над вопросом о положении личности в уголовном процессе, приходилось много возиться с архивами. Увлекала эволюция обвинительного и розыскного процесса во Франции и в Германии. Сколько сил я ухлопал на то, чтобы понять формальную ценность человеческой личности и ее фактическую обесцененность в британском суде! А германское право? Сколько хлопот мне доставляли его параграфы, в сто раз более темные, чем эти каменные закоулки. Спрашивается: почему же я ни разу не заглянул вот в эти края, где пытались установить свои церковно-звериные законы ливонцы, где смешивались вердикты папского Рима с проповедями Лютера, где Петр посадил свой дубище? Почему я ни разу не заглянул в ратушу этого города, в его гильдейский дом, в суд, в пыточную камеру? Ведь это же кусочек нашей истории. И как бы это мне пригодилось. - Все это так далеко, так чуждо, - небрежно сказал Грачик. - Едва ли в тех мрачных веках можно почерпнуть что-либо практически полезное для нашего времени, глядящего вперед. Кручинин поморщился: вот она молодость! Ей ничего не нужно от истории, она ничего не ищет в прошлом, потому что у нее почти нет этого прошлого, она вся в будущем. Старость же любит копаться в прошлом, потому что у нее уже почти нет будущего. А поколение Кручинина? Разве у него ничего нет, кроме прошлого? Оно ищет в прошлом аналогий с настоящим и уроков на будущее! Что до него самого, то в силу своего профессионализма он и прошлое и будущее рассматривает с позиции человека, ищущего примирения... Нет, не примирения между личностью и законом, а их слияния! Людям легкой мысли хочется доказать, будто у нас уже не существует противоречий между личностью и обществом. На том основании, что социализм не может отрешиться от интересов личности и социалистическое государство в существе своем представляет прочную гарантию интересов личности, кое-кто хочет поставить знак равенства между интересами индивидуума и коллектива. Уверяют, будто борьба между этими категориями закончена раз и навсегда и наступила гармония. Слух и зрение филистеров с готовностью подхватывают лакированные версии политических концепций, господа "ученые" становятся слепыми и глухими к практике строительства социализма и оказываются, в противоречии с элементарными нормами морали... Морали или права?.. - Кручинин осторожно коснулся рукава шагавшего рядом с ним и погруженного в задумчивость Грачика: - Как, по-твоему, Грач, из того, что бесспорна общность принципов и предписаний нашего социалистического права и коммунистической морали, можно сделать вывод, будто между нашей моралью и правом стоит знак тождества? Это было так далеко от сугубо практических предметов, о которых думал сейчас Грачик, что он даже остановился, чтобы переварить вопрос. - Конечно, нет, - ответил он, наконец, с уверенностью. - Тождества тут нет вследствие самой природы этих двух надстроек. - А в будущем как будет? Ведь ежели социализм, а уж тем более коммунизм, - это полное слияние интересов личности и общества, то, значит, сливаются воедино моральные нормы, руководящие поведением личности, и правовые нормы, это поведение регулирующие. Ведь так? - Так. - Так в чем же разница? - Экзамен? - Грачик рассмеялся. - Отвечаю по билету: моральные нормы, в отличие от правовых, могут быть преступаемы личностью. Для того и нужно право, чтобы сделать мораль непреступаемой. Может быть, я все это не так выражаю, не теми терминами, какие привычны философскому уху, но смысл кажется мне таким, - сказал Грачик и уверенно закончил: - Смысл ясен! - Не очень правда, но... продолжай, - Кручинин усмехнулся. Он с интересом слушал рассуждения своего молодого друга, все дальше уходившего от того, что Кручинину хотелось бы услышать. "Может быть, я вижу разрыв там, где сердцу хочется чувствовать гармонию?" - думал Кручинин. - "Попробую спуститься с философских высот на грешную, попросту рассуждающую землю. Разве моим практическим назначением как винтика в машине государственного правосудия не является завязывание узелков, когда рвется веревочка, связывающая личность с обществом? Нельзя ли рассматривать эти узелки как сочетание интересов личности с интересами коллектива? Да и всегда ли моя роль сводится к связыванию порвавшейся веревочки. Ведь часто моя собственная деятельность заключается в развязывании узелков, ошибочно появившихся на веревочке, связывающей личность с обществом? Социалистическое общество заинтересовано в том, чтобы ни один нарушитель правовых, то есть в существе своем моральных норм, не остался неразоблаченным. Но в такой же мере социалистическое общество заинтересовано и в том, чтобы ни один невинный человек не был ошибочно осужден, привлечен к ответственности и просто опорочен. Борьба за это - не легка. Сложна и ответственна роль суда в вынесении суждения. Но не сложней ли и ответственней роль расследования? Его целью является собственно разоблачение преступника, раскрытие перед судом всех сложных приемов и средств нарушения, всех моральных и юридических его сторон..." Кручинин поймал себя на том, что перестал слушать Грачика. Мысли его текли по собственному руслу размышлений, никогда не надоедавших потому, что он никогда не слышал на них удовлетворительного ответа. 30. КРУЧИНИН ВСПОМИНАЕТ ЯЛТУ И СИРЕНЬ Грачик заметил, что Кручинин его плохо слушает, а может быть, и вовсе не слышит, погруженный в свои мысли. Они шагали по камням, истертым многими поколениями на протяжении многих веков. На смену деревянным сабо тех, кто клал эти камни, пришли железные сапоги тевтонов, их сменили башмаки немецких купцов, потом по ним застучали ботфорты петровских полков, а там - снова подкованные каблуки немцев. И так без конца, сменяя друг друга, шаркали по граниту ноги людей, звенели шпоры и стучали конские копыта, колеса торговых фур и артиллерийских орудий, пока, наконец, не вернулись сюда законные хозяева - потомки тех, кто клал эти камни, - свободные сыны Латвийской земли... Незаметно для себя друзья вышли на набережную. Левый берег Даугавы только угадывался. Над рекой повисла черная решетка Болдемарского моста с заключенными в нее шарами фонарей. Минутами под лучами автомобильных фар фермы моста делались невыносимо яркими, но тут же снова превращались только в черное плетение над фонарями. Вдали, словно нарочно подсвеченный, виднелся высокий рангоут парусника. Вода под откосом набережной, под мостом и на всем протяжении между мостом и парусником казалась обманчиво мертвой. Только там, куда ложились узкие мечи света, можно было видеть ее движение в порывах ветра, тянувшего с моря. На паруснике отбили склянки. Грачик вздрогнул, словно разбуженный ими, и взял под руку Кручинина, тоже в задумчивости склонившегося над парапетом набережной. - Пойдемте, какой ветрило! - но Кручинин отвел его руку и молча отрицательно покачал головой. Он радовался ветру и подставлял ему лицо. Чем быстрее было движение встречного воздуха, тем полнее Кручинин чувствовал жизнь, свою силу и волю к движению. Ощущение жизни вливалось в него через каждую пору, подвергавшуюся ударам ветра. А если еще к ветру да дождь, чтобы его прохладные струи били в лицо, заставляя зажмуриваться, ну, тогда уж совсем хорошо! Тогда руки в карманы, шляпу на лоб и, наклонившись вперед, - навстречу холодному душу!.. Чудесно! Грачик потянул Кручинина за рукав. - Глупый климат! - проговорил он, зябко поводя плечами. - Нужно обладать вашим мужеством, чтобы предпочесть это царство капризов погоды сочинскому солнцу, пальмам, морю... - Мне не по нутру краски юга, - с напускной серьезностью ответил Кручинин, - Ван-Гоговская резкость: синее-синее, зеленое-зеленое, а уж желтое, так желтее не бывает. В Крыму - все вдвое мягче, и то, помню, вхожу как-то летом во внутренний дворик какого-то дворца: стены белые-белые, а на их фоне цветы - целая куртина, уж такие алые, что кумач перед ними - муть. - Разве плохо? - улыбнулся Грачик. - Для кисти - раздолье. - Не люблю. - Вы, может быть, и Сарьяна не любите? - Не люблю, - решительно подтвердил Кручинин. - И нисколько не стесняюсь сказать. А вот увидел я на выставке марину какого-то латышского художника: сумерки на берегу Рижского залива. Такая мягкость, такое... такое... - Кручинин покрутил рукой в воздухе, не находя нужного слова, - одним словом, чертовски позавидовал художнику, увидевшему эти светло-сиреневые сумерки, это удивительное небо. Захотелось попробовать самому. Вот и примчался сюда. (Художников, работающих на материале моря, называют маринистами, а их картины - маринами.) - А я-то думал... - начал было Грачик и осекся. - Помнишь, на чем мы с тобой познакомились? - не обратив внимания на его реплику, хоть и понял ее смысл, спросил Кручинин: - Это были такие лирические березки, каких я, кажется, больше никогда не видел. Мне так и не удалось передать девственную нежность этих тонких-тонких гибких невест русского леса. - А помните старый погост с покосившимися крестами?.. Я ведь так и не поверил тогда, что вы написали все это по памяти... Грачик развел было руки. Ему захотелось крепко обнять этого человека - такого близкого, милого и такого неисчерпаемо богатого тем, что крупицу за крупицей он отдает Грачику. Но молодой человек тут же смутился своего порыва. А Кручинин, хоть и понял все, сделал вид, будто ничего не видел. Грачик, прощаясь, протянул руку. Не выпуская ее из своей, Кручинин сказал: - Тебе - на край света, а трамваи - уже бай-бай. Идем ко мне. Идти на дальний край Задвинья было действительно довольно тоскливо. Грачик готов был согласиться на предложение Кручинина, как вдруг новая мысль мелькнула у него. - И все-таки лучше ко мне. Вместе. А? - Люблю ходить, - ответил Кручинин, - но не без смысла. - У вас нет инструмента, - с сожалением проговорил Грачик. - Тогда идет!.. Соблазнил!.. - оживляясь, воскликнул Кручинин и широко зашагал по направлению к мосту. - Помню как-то, еще в далекие гимназические времена, мы целой компанией готовились к выпускным экзаменам. И экзамен-то предстоял глупейший: закон божий. Потому и собрались целой группой, что никто в течение года не давал себе труда заглядывать в катехизис Филарета, который предстояло сдать. А в компании-то можно было кое-чего поднабраться: с миру по нитке... Так вот, бродили по Ялте от скамейки к скамейке, присаживались, как воробьи, и по очереди читали филаретово творчество. А на дворе - крымское лето в расцвете: сирень, соловьи, море. Главное - море... - При этих словах Кручинин обернулся и мечтательно посмотрел туда, где за темной далью реки должно было быть море. Но моря не было видно. Разве только по холодному дыханию можно было догадаться о его близости. Кручинин вздохнул, отвернулся и, шагая в ногу с Грачиком, продолжал: - Одним словом, не Филаретом бы тогда заниматься!.. Пробродили почти всю ночь; отоспаться бы перед экзаменом, а один товарищ и предложи: "Айда ко мне - у меня инструмент..." И не то, чтобы мы были особенными меломанами, но предложивший был настоящий музыкант. Так под его рояль до утра и просидели. И никто носом не клевал. Не знаю, что уж это: молодость, сирень или соловьи? А может быть, море?.. Да, именно - море. Удивительная штука море!.. Вот седые виски и столько всего в жизни перевидано... А говорю о пустяках, о юношеских мечтаниях, какие держали нас в плену именно тогда, когда была гимназия, сирень, море и этот самый чертов Филарет, и сильнее всего - море. То, юношеское море... - А разве оно не осталось тем же? - Нет, теперь оно другое. - Это же чистой воды кантианство! - удивленно воскликнул Грачик. - Ну, ты, братец, не бросайся словами... Утверждаю: море стало другим. - Для вас! - Конечно, для меня. Мое море стало другим, хоть оно и сохранило прежнюю силу воздействия на меня, непреодолимую силу влечения к мечте. - Мечты ваши стали другими, вот и море - другое, - тоном резонера заключил Грачик. - Мечты?.. Конечно, другие... - подумав, согласился Кручинин. - А впрочем, кто их знает: может быть, и не очень другие? Все так же, как прежде, тянет в даль, в неизведанное. Так же, как прежде... Разве что даль - другая?.. - Промчавшаяся по улице колонна грузовиков заставила Кручинина замолчать. Он болезненно поморщился: этот грохот так не шел к его воспоминаниям и к тишине, охватившей сонный город. Но вот стук машин исчез там, куда убегала лента дороги на Елгаву; растаяло синее облако зловонного дыма. Ночь снова вошла в свои права. И словно его никто не перебивал, Кручинин продолжал: - При виде моря меня, как в юности, тянет в новые края, в невиданные страны. И чувствую я себя снова молодым... Море, как очень хорошая, бодрая, заражающая жизнелюбием книга... - Что, что, а уж "заражающие" книги у нас стараются издавать. - Крыловский квартет тоже старался играть, - сердито отпарировал Кручинин. - Помню, уже в зрелые годы, сидя в промозглом Питере, я читал Грина... Вот настоящий мечтатель! Меня сердит, когда гриниаду называют гриновщиной. И я скорблю о том, что эта прекрасная традиция мечтательного странствия в приключениях не имеет у нас своих продолжателей. Кто-то назвал гриниаду литературой без флага, то есть без адреса, без отчизны. Пошлая, приспособленческая ерунда! Флаг Грина - мечта... Это целиком наш жанр, по-настоящему оптимистический, зовущий юность в прекрасную даль открытий. Мечта о несбыточном? Разве это плохо?.. Думаю вот о Грине, и вспоминается мне юность, и соловьи, и сирень, и море... - Кручинин безнадежно махнул рукой. - И чего ради?.. - Сирень, разумеется, уже отошла, - со смешком сказал Грачик. - Соловьев уже нету. А молодость еще с вами. Грачик ласково обнял его за плечи. Их каблуки дружно стучали по гранитным брускам мостовой. Шли и молчали. Было уже совсем поздно, когда приблизились к домику с палисадником. Выходившие на улицу окна были темны, как и дома во всем Задвинье. Грачик толкнул калитку и отомкнул дверь надворного флигелька - ветхого строения в три окошечка. Стены его были заплетены хмелем, и хорошо различимый даже в ночном сумраке табак стеною поднимался до подоконников. Единственной роскошью скромной обстановки внутри дома был старый-престарый рояль прямострунка. Когда Грачик потянулся было к выключателю, Кручинин удержал его руку. - Сыграй, - он кивнул в сторону инструмента. Грачик сел за рояль. Звук рояля был похож на вибрирующий звон чембалы. Кручинин засмеялся, но тут же сказал взволнованно: - Играй, играй! Это хорошо... Он с ногами забрался в старое кресло в самом темном углу комнаты. Прикрыл глаза ладонью и слушал, отдавшись спокойному течению монотонных и в то же время таких разнообразных вариаций Баха. Да, да, именно на этом старом рояле, в этом дряхлом домике на окраине седой Риги и нужно было слушать такое. За Бахом - Моцарт и еще что-то столь же старое, чего Кручинин не знал. Грачик остановился в нерешительности, отыскивая в памяти еще что-нибудь подходящее, но Кручинин тихо, с несвойственной ему неуверенностью, подсказал: - Что-нибудь... наше... Грачик снова положил пальцы на клавиши. Странно зазвучал Скрябин в жалобных вибрациях старого инструмента... - А ведь завтра - экзамен... - неожиданно проговорил Кручинин и рассмеялся. - Правда, не Филарет, но нужно бы часок вздремнуть. Грачик подошел к окошку и толкнул раму. Прохладный воздух просочился сквозь стену табака, насыщаясь его ароматом, и наполнил комнату. Над крышей соседнего дома розовело небо. В комнате быстро посвежело, и казалось, этот свет съедал следы дрожания ветхих струн. Друзья молча приготовили себе постели и так же в молчании улеглись. Каждый со своими мыслями: у Кручинина больше о том, что было, у Грачика - о том, что будет. 31. ПЛАН ЭРНЫ КЛИНТ Вилму наказали тем, что вернули в пансион "Эдельвейс", откуда прежде исключили за неспособность к языкам. Но теперь она была там не слушательницей, а прислугой на самых грязных работах, какие только могла придумать для нее начальница школы - мать Маргарита. Одним из ограничений, наложенных на Вилму, было молчание: если Вилму поймают на том, что она сказала кому-нибудь хотя бы слово, то мать Маргарита найдет способ сделать ее немой. И Вилма знала, что эта женщина действительно приведет свою угрозу в исполнение, хотя бы для этого понадобилось изуродовать девушку, навсегда лишив способности говорить. К тому же ни для кого из обитательниц пансиона "Эдельвейс" не было тайной, что любую из них в любую минуту могут попросту "убрать". Этот термин подразумевал "исчезновение" - столь же полное, сколь бесшумное. И тем не менее, как ни тщательно оберегала своих пансионерок мать Маргарита от сношений с внешним миром, связь с ним существовала. В один прекрасный день пришло кое-что и для Вилмы от ее старшей сестры Эрны, о судьбе которой уже несколько лет Вилма ничего не знала. Вскоре после войны Эрна бесследно исчезла; прошел слух, будто ей удалось вернуться на родину; потом передавали, что она подверглась преследованию со стороны эмигрантских главарей. И, наконец, говорили, что Эрну "убрали". Весточка от сестры обрадовала и вместе с тем испугала Вилму. Опасность попасться на такой связи могла стоить Вилме очень дорого. И все же она так же тайно ответила сестре. Тогда Эрна сообщила, что бывшие борцы сопротивления намерены спасти Ингу Селга из лап матери Маргариты и переправить в Советский Союз. Это было необходимо сделать, чтобы угрозами Инге не могли шантажировать Карлиса Силса. Вилму больно кололо то, что родная сестра, проявляя заботу об Инге Селга, ни словом не обмолвилась о самой Вилме, подвергающейся страданиям и унижениям в плену у матери Маргариты и могущей в любую минуту оказаться "убранной". Почему Эрну не беспокоит судьба младшей сестры?.. Несмотря на страстное желание самой вырваться из школы, Вилма ответила: она сделает все что может для спасения подруги. Вилма подозревала горничную Магду в том, что та приставлена к ней матерью Маргаритой. Магда - забитое существо, взятое из лагеря "217" Арвидом Квэпом для работы у него в доме. Когда Квэп куда-то исчез, она появилась в школе и делала самую грязную работу, пока ее не заменили Вилмой. Наблюдая Магду, Вилма пришла к заключению: одного того обстоятельства, что с приходом "штрафной" Вилмы Магда избавилась от тяжелых и унизительных работ, достаточно, чтобы сделать Магду преданной матери Маргарите. Почти все пансионерки поглядывали с опаской на эту сильную крестьянскую девушку со взглядом, всегда опущенным к земле, с написанной на лице неприязнью, которую Магда, казалось, питала ко всем окружающим. Когда однажды Магда заговорила с нею, Вилма не разомкнула губ, боясь провокации. Ее охватил настоящий ужас, когда в присутствии Магды Инга сказала Вилме: - Сегодня ночью я приду к тебе. Нужно поговорить. Ночью в каморку, где стояли койки Вилмы и Магды, пришла Инга и, не таясь от Магды, рассказала Вилме о плане побега, выработанном на воле Эрной и ее друзьями. Вилма слушала, словно это ее не касалось. Она боялась Магды. Инга не добилась от нее ни "да", ни "нет" на свою просьбу о помощи. На другой день, улучив момент, Вилма спросила Ингу: - А Эрна знает, что ты открылась Магде? - Нет. - Ты сделала это сама? - Да. - Тогда Эрна должна переменить план: Магда нас предаст. Вилма была уверена: мать Маргарита уже знает от Магды все. Каково же было ее изумление, когда от Эрны пришел приказ: "слушаться Ингу". Но даже доверие старшей сестре не могло убить сомнений Вилмы. Понадобилось в одну из последующих ночей из уст самой Магды услышать историю этой девушки, чтобы понять: она вовсе не тупа и далеко не так забита, как хочет казаться. Далеко не всякая из обучающихся в школе "Эдельвейс" искусству маскировки сумела бы так ловко и так долго носить маску полуидиотки, не разгаданную ни Квэпом, ни хитрой и властной Маргаритой. - ...Ты понимаешь, - неторопливо шептала Магда в самое ухо притаившейся Вилме, - если бы Квэпа не услали в Россию, я бы его убила, - и заметив, как отпрянула от нее Вилма, повторила: - Да, я бы его зарезала... Очень трудно сделать это, если думаешь, что ты одна, что только тебе невмоготу все это... Но право, еще малость - и я бы его зарезала! Ночью. В постели... И нож был готов. Я наточила его, как бритву... Вилма молчала, несмотря на то, что ей, как никому другому в этом доме, хотелось говорить. Недаром ее учили в этой же самой школе не доверять никому, не откровенничать ни с кем, не отпускать вожжи сдержанности никогда. Только, если требовали условия конспирации, следовало делать вид, будто доверяешь; откровенничать так, чтобы никто не догадался о том, что ты скрываешь. Ни одно из этих правил не подходило сейчас. Игра с Магдой была не нужна. И тем не менее Вилма молчала. Слушала и молчали. Магде так и не удалось развязать ей язык. 32. ИЕЗУИТЫ И ИНГА Епископ Ланцанс был не в духе. У него произошло неприятное объяснение с редактором эмигрантского листка "Перконкруст", отказавшегося выполнить директиву Центрального совета. Редактору предложили опубликовать серию статей, якобы пересказывающих материалы следствия по делу Круминьша, произведенного советскими властями в Латвии. Предполагалось рассказать "перемещенным", как, якобы застигнутые на месте подготовки антисоветской диверсии, Круминьш и Силс были подвергнуты пытке и дали согласие подписать заявление о добровольной явке советским властям. Затем в "Перконкрусте" должны были быть описаны "ужасы" Советской Латвии, где "как каторжными пришлось работать Круминьшу и Силсу. Наконец - последний акт драмы: "предательский арест несчастного Круминьша". Ланцанс был удивлен и раздосадован отказом редактора "участвовать в подобной гнусности". Слово за слово - "этот субъект" договорился до того, что считает свою прежнюю деятельность на ниве эмигрантской журналистики политической ошибкой, покидает пост редактора "Перконкруста" и уезжает. Куда? Это его личное дело! Он никому не обязан отчетом... Вот уж поистине "громовой крест" загорелся в небе над головою епископа! Если редактор займется разоблачениями, то солоно придется всем им - деятелям Центрального совета. Нужно помешать редактору бежать. Хотя бы для этого пришлось... убить!.. Такое решение нисколько не противоречило морали Иисуса. Разумеется, в "Compendium'e"1 Эскобара, в "Medulla"2 Бузенбаума, или в "Нравственной теологии" Лаймана - альфе и омеге иезуитского пробабилизма3 - не содержится прямого указания на дозволенность убийства как такового. "Конституция" "роты" Христовой так же христианна, как статут любого другого католического ордена. Но в том-то и заключается превосходство Ордена, созданного Игнатием Лойолой, над всеми другими отрядами воинствующего католицизма, что в руках ученых толкователей нормы морали стали удобным орудием, вместо того чтобы сковать волю последователей святого Игнатия. Пробабилизм, лежащий в основе чисто талмудического толкования законов теологии и правил человеческого общежития, поставил иезуитов не только выше нетерпимости всех других религий, но и выше ригоризма4 всех других отрядов римско-католической церкви. Искусное пользование тем, что отцы-иезуиты назвали restitutio mentalis - тайной оговоркой и двусмысленностью, позволяет члену ордена, не впадая в грех, совершать такие дела, которые "невежественная толпа", может быть, и примет за преступление, но в которых духовник-иезуит не обнаружит признаков смертного греха. Убивая тех, кто стоял на пути к торжеству Ордена, Ланцанс не боялся бремени греха. Торжество Ордена - это торжество бога, ибо Орден - это папский Рим, папский Рим - это самая церковь, а церковь - это сам бог. Таким образом, вопрос о законности или незаконности убийства редактора, мысленно уже убитого Ланцансом, даже не возникал. (1 "Сбережение", тут "Сокровищница" (лат). 2 Мозг или сердце (лат). 3 Пробабилизм в понимании иезуитов - учение о том, что от верующего можно не требовать духовного совершенства и следует удовлетворяться компромиссом с догмами веры, позволяющим всегда найти повод для прощения греха, если проступок не вредит самому Ордену. 4 Ригоризм - формальное, чрезмерно строгое отношение к чему-либо.) Мысли епископа были заняты предстоящей поездкой в пансион "Эдельвейс". Путешествие не вызывало радости. Уже одно название "Эдельвейс" напоминало Ланцансу о неудаче его давнишнего проекта учреждения женской роты Ордена. Провинциал Ордена понял мысль Ланцанса: кто же, как не тайные иезуитки, мог рассчитывать на проникновение в поры общества, недоступные мужской части Ордена?! Но генерал Ордена отклонил проект. Принимая Ланцанса, отец-адмонитор от имени генерала напомнил о том, что сам святой Игнатий отнес женщин к категории, для которой навсегда закрыт доступ в ряды Ордена. - Вы не могли забыть, брат мой, - внушительно сказал Ланцансу отец-адмонитор, - кого, по наитию самого Иисуса - патрона нашего общества, святой Игнатий признал непригодными для принятия в Общество: всех, принадлежащих к еретическим общинам, осужденных за заблуждения в вере, монахов-отшельников, слабоумных и, наконец, всех лиц, по тем или иным причинам не могущих быть рукоположенными в сан священника, а значит, и женщин. Мнение иерархов было ясно: Орден должен был оставаться мужским, несмотря на великие услуги, оказанные Лойоле его подругой Изабеллой Розер. Игнатий был уже стар и относился с безразличием к прекрасному полу, когда Изабелла пожелала создать женскую конгрегацию иезуиток. Иначе вся история Ордена пошла бы другим путем, и могущество Общества Иисуса превратилось бы в могущество державы - единственной и неоспоримой. Ланцанс счел за благо удержать про себя доводы в пользу допущения женщин в Общество Иисуса. По его мнению, рано или поздно это должно будет произойти. Перспектива нынешней поездки в "Эдельвейс" не способствовала хорошему расположению духа епископа. Новая идея, которую он, с благословения Ордена, подал Центральному совету, принесла ему много хлопот. По его мысли, школа шпионажа для прибалтов должна была специализироваться на том, что монсиньор Беллини из папской коллегии pro Russia удачно наименовал "Карой десницы господней"! Именно так и следовало бы назвать это заведение: "Обитель десницы господней". Обучающиеся в обители молодые люди, как ангелы-мстители, посланные небом, должны обрушиваться в СССР на того, кто приговорен провидением, то есть Центральным советом. ("Для России" (лат).) Явившись в "Эдельвейс", будущую "Обитель десницы господней", Ланцанс внимательно выслушал аттестацию каждой слушательницы из уст матери Маргариты. После этого ему предстояло поговорить с отобранными кандидатками в "персты господни". Беседовал он с глазу на глаз, как на исповеди, уясняя себе пригодность девиц для работы террористок. Быть разведчицей, пропагандисткой, даже диверсанткой - одно. Стать террористкой, способной, не щадя себя, уничтожить указанную жертву, - совсем другое дело. Дошла очередь и до Инги Селга. Она была такою же окатоличенной лютеранкой, как и многие юноши и девушки, оставшиеся на чужбине. Было время, когда ей казалось совершенно безразличным называться лютеранкой или католичкой. Кто в ее годы способен проанализировать собственные данные, дать точную характеристику своему характеру и душевным качествам! А случилось так, что в руках опытных ловцов душ - иезуитов, Инга сделалась отличным материалом для лепки фанатичной приверженки Рима. Такая молодежь из числа прибалтов особенно охотно использовалась Орденом, в былое время не имевшем в Латвии иного распространения, как только в пределах Латгалии, а в Эстонии и вовсе никакого. С этими неофитами Римская курия связывала большие надежды, и не было ничего удивительного, что Ланцанс уделял им особенное внимание. Путь Инги в лоне католической церкви оказался нелегким. Прямая и честная, податливая в своих симпатиях, но твердая в привычках, Инга довольно скоро увидела пропасть, лежащую между словами и делами ее духовных пастырей, и почувствовала свое нравственное превосходство над теми, кто хотел ею руководить. Оставаясь верующей, она не питала к духовным представителям католицизма ничего, кроме иронической неприязни. Она никогда не выказывала признаков открытого бунта, но была очень далека от слепого преклонения перед сутаной - в ней текла кровь многих поколений предков лютеран. Чем больше она читала из истории церкви и иезуитизма, тем критичней настраивался ее ум. 33. IUS GLADII (Ius gladii - право меча, то есть право наказания смертью (лат).) Инга сидела перед Ланцансом, выпрямившись на стуле посреди кабинета матери Маргариты. Епископ восседал за столом начальницы, по привычке перебирая нервными пальцами все, что на этом столе стояло и лежало. В отличие от обычной манеры иезуитов разговаривать опустив глаза, на этот раз взгляд епископа внимательно следил за выражением лица Инги, он старался отгадать в ней те душевные свойства, какие казались ему необходимыми для будущих "перстов господних". Церковное воспитание должно было развить в девице религиозный фанатизм и безоговорочную преданность церкви - это были качества положительные; обладающих ими людей легче посылать на смерть, чем трезво мыслящих на простой экзамен математики. Но если, не дай бог, прежние воспитатели-иезуиты развили в ученице фанатизм до степени истерической экзальтированности, то такая особа становилась уже непригодна - холодность ума столь же необходима террористке, как пламенность сердца. В школьной характеристике Инги не было ничего, возбуждающего сомнения в послушании и искренности. Но иезуит привык улавливать в исповедальне малейшие интонации кающихся. Хотя Инга и сидела степенно, отвечала точно и смело встречала взгляд епископа, - в ней было что-то, что ему не нравилось. По характеристике пансиона девица Селга была умна, хорошо воспринимала преподаваемые предметы - топографию, химию отравляющих веществ, историю, географию и этнографию СССР; лучше многих своих коллег владела языками, в том числе и русским; сдала испытания по гимнастике и верховой езде и научилась хорошо стрелять. В части предметов женского обихода: умела хорошо одеваться, держать себя в любом обществе - от рабочей среды до аристократической; хорошо готовила, шила; в случае надобности могла играть роль барыни или прислуги и, наконец, была неплохо осведомлена в вопросах католической теологии и философии. Правила рекрутирования Общества Иисуса мало чем отличались от тех, каким должна была отвечать Инга. Первая часть постановлений святого Игнатия, касающаяся набора новых членов Ордена, ясно говорит, что пригодными для приема в ряды иезуитов являются только лица вполне здоровые, в полном расцвете сил, привлекательной наружности, с хорошими умственными способностями, отлично владеющие своими страстями, не склонные к мечтательности, не упрямые в своих мнениях. С точки зрения этих привычных требований, Ланцанс оценивал теперь и Ингу. И хотя ему нечего было возразить против характеристики, полученной от матери Маргариты, он не мог заставить себя поставить против имени "Селга" отметку о пригодности. Все в ее внешности и повадках говорит, что девица не из тех, мимо кого мужчины проходят без внимания. Стройная фигура, миловиднее лицо, пышные волосы и даже голос приятного низкого тембра - решительно все должно нравиться. Епископ так увлекся оценкой внешних качеств Инги, что на время забыл о цели беседы. Впрочем, он тут же нашел себе и извинение в несовершенстве мира, устроенного так, что женские чары нужны разведчице так же, как смелость, хитрость и знание дела. И все же, чтобы скрыть излишний интерес к ученице, Ланцанс развернул папку личного досье Инги и стал его просматривать. И вдруг вскинул взгляд на Ингу, словно ему стало ясно что-то, что мешало решению вопроса о ее будущем. - Дитя мое, - вкрадчиво проговорил он, - не было ли у вас привязанности к молодому человеку по имени Силс? Несмотря на выдержку, Инга не сумела скрыть тени испуга, пробежавшей по ее лицу. Ланцанс понял, что память его не обманула: девица представляла двойную ценность. Она сама была хорошим материалом, и в ее лице организация держала залог верности Силса. Но не опасно ли выпускать эту пару в одном направлении? Посылка, агента в Советский Союз без заложника - рискованная игра... И все же нужно испытать эту Ингу - она может оказаться хорошим товаром в том деле, какое он затеял. - Дитя мое, - сказал он, - знаете ли вы, что отцы церкви говорят о возмездии рукою провидения тем, кто стоит на пути к нашему торжеству? - Вы хотите сказать: об убийстве? - глядя в лицо епископу, спросила Инга. - Вы не боитесь таких слов? - Ланцанс покачал головой. Пожалуй, ему даже нравилась эта свобода, граничащая с цинизмом. Можно было подумать, что Инга вошла в роль светской дамы, обсуждающей легкий салонный предмет, а не вопрос о том, можно или нельзя убивать. - Святой Игнатий, основатель Ордена, к которому я имею счастье принадлежать, составляя наш устав, вписал туда строки, продиктованные самим небом, - внушительно проговорил епископ. - Все, что там содержится, - от бога. А там сказано: "разрешается прибегать к убийству для защиты не только того, чем мы действительно владеем, но и того, на что мы предъявили свое право или что надеемся приобрести". - Прекрасная формула! - с неожиданной свободой сказала Инга. Она закинула ногу на ногу, достала из кармана жакета папиросы и закурила. Прищурившись, выпустила струйку дыма, делая вид, будто не замечает, какое удивление, граничащее с испугом, расширило при этом глаза епископа. А он смотрел на нее и смотрел не отрываясь: перед ним была женщина зрелая, сильная, ироническая. - Но... - тут Инга сделала паузу, разгоняя ладонью облако папиросного дыма, - впрочем, лучше я скажу несколько слов потом... Может быть, в уставе есть еще столь же полезные формулы? - Есть еще правило в этом прекрасном уставе: "к убийству может прибегать и тот, кому по завещанию предназначено наследство; он может убить всякого, кто стал бы воздвигать препятствия на его пути к приобретению наследства". - Вполне ясно, - Инга снисходительным кивком подтвердила свои слова и отбросила окурок. - Но какое отношение все это имеет к миссии, возлагаемой на меня? Епископ ответил ей теперь так, словно вел разговор равного с равным: - "Разрешается убивать для защиты того, чего у нас нет, но на что мы предъявляем свои права и что надеемся получить". Разве тут мы не можем говорить о свыше предназначенной нам Латвии и о тех, кто препятствует нам в овладении нашим, - о коммунистах? ...В мудрости своей, укрепленной самим господом Иисусом Христом, Общество предусмотрело эти правила священной непримиримости к врагам Иисуса. Это как бы завещание Лойолы - рыцаря пречистой невесты христовой католической церкви. Инга ответила медленным кивком головы и задумчиво, перебирая в пальцах край платка, спросила: - Завещание Лойолы? - Конечно! - Но разве завещание Лойолы - это закон церкви? - быстро поднимая голову, резко спросила она. - Ведь католическая церковь - не орден иезуитов, целая Советская страна - не один человек, на наследство которого вы хотите наложить руку! Взгляд Ланцанса выражал удивление, укоризну и испуг. По мере того как говорила Инга, епископ все более сокрушенно покачивал головой. Он не прерывал взволнованной речи Инги и дождался, пока она умолкла. Тогда сказал: - Вы многое усвоили из предметов, в которых женщины не часто разбираются. Но господь еще не сподобил вас мудрости обобщения. Отвергая слепое повиновение без рассуждения, вы желаете следовать стезею философского осмысливания акций, возлагаемых на вас святою церковью. Похвальное в зачатке своем намерение ваше может привести вас к печальному тупику. - Ланцанс сложил руки и сплел пальцы, чтобы лишить их возможности двигаться. Их беспокойное стремление непрестанно что-либо перебирать мешало ему сосредоточиться. Инга обнаружила свойства неожиданные, необычные и неудобные. Будь на месте Инги другая, Ланцанс, вероятно, не стал бы терять время на убеждение. Он просто отправил бы девицу прочь с приказом матери Маргарите сплавить не пригодный для работы материал поскорее и подальше. И он сам не понимал, правильно ли поступает, не делая этого. Но чем дальше он слушал Ингу и смотрел на нее, тем яснее ощущал отсутствие в себе свободы, с какою обращался с другими пансионерками. Было в Инге что-то, что мешало ему спокойно смотреть на нее только как на материал, пригодный или не пригодный для работы. Старательно подбирая слова, он говорил: - С какой бы стороны мы ни подошли к вашей миссии, высказывания отцов церкви и весь ее опыт убеждают нас: священное право меча принадлежит святой церкви там, где речь идет об устранении еретиков, отступников, врагов Христа. Тут неуместен даже исторический спор о прямом или косвенном праве церкви на наказание смертью ее врагов. Иезуиты кардиналы Тарквини, Мацелла, отец Либераторе, отец Капелло - все они с очевидностью доказывают: церковь - самое совершенное общество. А ведь никто не оспаривает у совершенного общества права меча. И если вам, дитя мое, церковь вручает свой карающий меч, то остается только принять его, склонившись перед ее волей. Ланцанс поднял сжатые руки, как будто держал в них тяжелый меч. Он как бы призывал небеса в свидетели справедливости своих слов. Но ему не удалось заразить таким же настроением Ингу. В ее глазах, следивших за епископом сквозь густые ресницы полуопущенных век, таилась усмешка. Без всякого признака почтения в голосе она сказала: - Мудрость отцов церкви и поистине сверхъестественное провидение святого Игнатия поразительны. Но... - Инга вынула новую сигарету и, не обращая внимания на епископа, с нетерпением ожидавшего ее слов, стала не спеша закуривать. Вытянув губы, задула спичку и повертела ее в пальцах, прежде чем бросить в пепельницу. Она не спешила с продолжением начатой фразы: - Но те, против кого мы должны действовать, органы Советской власти, - не признают силы за параграфами вашего устава. То, что в глазах церкви - "право меча", в глазах коммунистов - разбой. Ланцанс испуганно замахал рукой: - Бог с вами, бог с вами, дитя мое! - Оружие в руках диверсанта... Он не дал ей продолжать: - Вы не диверсант, а карающая десница святой нашей церкви, дочь моя! - быстро заговорил Ланцанс со всею внушительностью, на какую был способен. - Представьте себя в роли палача святой инквизиции, с мечом, сверкающим священным гневом неба. Вы предстанете перед коммунистами, как архангел Гавриил перед грешниками на страшном суде! - А грешники, поймав архангела... - и тут, вместо того чтобы договорить, Инга выразительным жестом показала, как ее вешают. Несколько мгновений Ланцанс глядел на нее молча, словно лишившийся дара речи. Потом поманил ее пальцем, предлагая придвинуться, и едва слышно зашептал ей в лицо: - Изобличение?.. Это может случиться. Ну и тогда в страдании вы останетесь дочерью доньи Изабеллы... Не сомневаюсь: когда-нибудь эта достойная подруга Лойолы будет причислена к лику святых. А рядом с нею будете вы - в венце из терниев. И сияние нимба окружит чело ваше... Однако... - Тут Ланцанс предостерегающе поднял палец: - первое из правил святого Игнатия, "необходимых для согласия с церковью", приложенных к его "упражнениям", гласит: "Отложив всякое собственное суждение, иезуиты должны быть готовы душою к послушанию истинной невесте господа нашего Иисуса Христа, нашей святой матери Иерархической церкви..." Пусть каждый убедит себя, что тот, кто живет в послушании, должен вверить себя руководству и управлению божественного проведения через посредство начальников, как если бы был мертвым телом, которое можно повернуть в любом направлении, или же палкой старца, которая служит тому, кто ее держит в руке, в любом месте и для любого употребления. - "В любом месте и для любого употребления..." - задумчиво повторила за ним Инга. - "Мертвое тело!.." И все по воле и слову начальников?.. А ведь начальники - люди. Они могут ошибаться. И тогда - мертвое тело уже не только аллегория. - Не договорив, она нервно повела плечами словно от холода. - Церковный начальник не может ошибаться! Он замещает бога и обладает властью бога, так как представляет собой особу бога. - Итак: стоит мне вообразить себя послушной палкой в вашей неошибающейся деснице, и мне обеспечен венец мученицы и нимб святой, - подводя итог, проговорила Инга. - Я счастлива... Счастлива и польщена... 34. ПЛАН ЕПИСКОПА ЛАНЦАНСА - Я необычайно польщена, - с усмешкой повторила Инга и вызывающе пустила через ноздри струю папиросного дыма. На этот раз Ланцанс даже не поморщился, как морщился всегда, отмахиваясь от дыма, пускаемого Шилде. Можно было подумать, что и сам табачный дым стал для него иным, будучи выпущен этой красивой девушкой. Перегнувшись через стол так, что его лицо было теперь совсем близко от лица Инги, он вкрадчиво сказал: - Устав Ордена, дитя мое, дает нам в руки огромную силу для опровержения всего, что враги захотели бы приписать вам. Да, вы убили, да, вас застали на месте убийства. Но значит ли это, что вы изобличены? Вы можете прибегнуть к клятве на святом евангелие в том, что не убивали. Эскобар говорит: "Присяга вяжет совесть лишь в том случае, когда присягающий действительно имеет про себя намерение призвать бога в свидетели правдивости своего показания; если же он не имеет такого намерения, и лишь уста его произносят формулу присяги, то клятва не вяжет его". Вы произносите не те слова, какие мысленно подразумеваете. Тем самым вы не вяжете себя присягой. Тогда душа ваша чиста перед господом и церковью. - Вероятно, советские власти будут больше стремиться узнать истину, нежели сохранить чистоту моей совести перед богом, - возразила Инга. - А человек слаб, и жажда жизни может заставить меня предпочесть любое признание без околичностей и двумыслий лишь бы спасти свою шкуру. - К лицу ли вам, дочь моя, выражаться так грубо, - поморщился епископ и спрятал руки под нараменник. Глухое раздражение овладевало им по мере того, как он убеждался в том, что перед ним существо неизмеримо более сильное и разумное, чем он ожидал встретить. Нужны ли такие люди делу, которое ему поручено? Не слишком ли много мыслей в голове девчонки? Если позволительно проводить параллели с уставом Ордена, то он вправе спросить себя: видит ли он в ней бездумие палки, которую можно вертеть в руках, подобна ли она безгласному трупу?.. Он сказал строго и сухо: - Входя в эти стены, вы присягали. Если вам прикажут в случае провала при исполнении вашего дела безгласно умереть, вы будете обязаны это сделать. - Разгрызть ампулу, вшитую в воротник блузки?.. - Инга состроила гримасу отвращения. - Вы наверняка никогда не представляли себе так реально, что значит слово "смерть", как я, думая об этой ампуле... Вы напомнили мне о присяге?.. Вспомните и вы, отец мой, одно из поучений вашего Ордена: "Когда люди говорят "я это сделаю", то подразумевают: "Сделаю, если не переменю намерения"... Ланцанс смешался. Его взгляд воровато бегал следом за его собственными пальцами, снова принявшимися лихорадочно ощупывать один за другим предметы на столе. А Инга, не смущаясь его очевидной растерянностью, продолжала: - Все мы, живущие здесь, знаем не хуже вас: оттуда, куда меня посылают, возврата нет. Но это единственное, что мы твердо знаем. Далеко не так ясно - ради чего нас приносят в жертву? - Дитя мое, дитя мое! Откуда эти слова? - От безнадежности, отец мой, - проговорила Инга сквозь стиснутые зубы. Она опустила голову на руки и закрыла глаза. - Что с вами, дочь моя? Откройтесь мне, - становясь вдруг необычайно ласковым, вкрадчиво сказал епископ. Он сделал шаг к Инге и положил руку ей на голову. Она вздрогнула от этого прикосновения и движением головы сбросила его руку. - Вера даст вам утешение, дочь моя, - произнес Ланцанс заученную формулу, которую, как грош нищенкам, привык подавать всем приходившим к нему за утешением. Инга смотрела широко открытыми глазами. В них был теперь испуг и отвращение: - Во что же я должна верить? - тихо спросила она. - Господь наш Иисус Христос дал нам... - начал было Ланцанс, но Инга перебила его: - Да, да, да!.. Он дал так много и так мало досталось на нашу долю! Ланцансу показалось, что при этих словах слеза упала с подбородка девушки на светлый шелк блузки, плотно обтягивавшей ее взволнованно колышущуюся грудь. И стоило Ланцансу взглянуть на это пятнышко, увидеть эту молодую упругую грудь под тканью блузки, как мысли его пришли в беспорядок. Но он заставил их собраться и заговорил о вере в бога, завещавшего людям терпение, терпение и еще раз терпение; в бога, требующего от людей смиренного отрешения от собственной воли и подчинения установленным им, богом, властям, ведущим слепое стадо человечества к вечному блаженству, сквозь слезы и страдания грешного мира. Но епископ говорил, а его взгляд неодолимо тянулся к шелку блузки. - А кто вам сказал, что мы слепы?! - с гневом крикнула ему Инга. - Страдания и слезы, только вечные страдания и вечные слезы нам, а кому же блаженство?.. - Дитя, дитя! - шептал епископ, в ужасе зажимая уши. - Страдания завещал нам распятый. Жертва во имя всеобщего блага... - Жертвы нам, а победа?.. Вам?.. - Все мы приносим жертвы на алтарь матери нашей - апостольской церкви. Церковь - наше отечество. - Вы положили достаточно сил, чтобы доказать, будто никакого отечества у нас нет, - возразила Инга. - Латвия, существующая по ту сторону кордона? - Да, да, дочь моя, - обрадовался Ланцанс. - Не та Латвия, что существует, а та, что будет существовать!.. Когда мы вернемся туда... Инга разразилась искренним смехом. - И вы верите, что это когда-нибудь произойдет? - спросила она. - Что мы для этого делаем: сжигаем амбары колхозов, отравляем скот, разрушаем какое-нибудь производство? - Поэтому-то мы, с помощью божьей, и начинаем теперь нашу "операцию кары господней". - Убить нескольких советских людей? Так ведь это же пустяки, даже если это и удастся... Это хорошо звучит на уроках в нашем пансионе, но никуда не годится в серьезном разговоре. - Ингу раздражала поучительная тупость, с которой Ланцанс повторял то, что она слышала уже тысячу раз. Не таким она представляла себе духовного вождя эмиграции, представителя великой державы Ватикана. И не такими рисовались ей иезуиты, слова которых были синонимом тончайшего ума. Этот человек был грубо примитивен. Он шел напролом. Он хотел одного: сделать из нее убийцу. Грубо, отвратительно, хоть он и пытается представить ей это как подвиг во славу всевышнего и на благо Латвии... Какой Латвии?.. Его Латвии?.. Их Латвии?.. - После первого же выстрела меня схватят! Значит, эффект - один убитый человек. - Зависит от того, что за человек! - нерешительно заметил Ланцанс. - Там нет королей, чье исчезновение могло бы потрясти систему. Нет камарильи, чье уничтожение переменило бы ход истории. Читая их газеты, я пришла к выводу, что коммунистов не может смутить потеря того или другого деятеля, будь он семи пядей во лбу. Они сами выбрасывают из своих рядов авторитеты, ими же поднятые, если убеждаются в ошибках этих авторитетов. И что же?.. Все остается на своих местах, ничто не рушится, дела идут, жизнь продолжается. Епископ глядел на Ингу исподлобья, словно слушал врага. Да, так ему и начинало казаться: не враг ли перед ним? Кто вложил в ее уста эти речи? Может ли быть, чтобы воспитанница его школы так далеко зашла в своих рассуждениях? Уж не проник ли сюда какой-нибудь "враг", разлагающий души порученных ему перстов "Десницы господней"? Инга умолкла, задумчиво глядя в сторону. В наступившей тишине было слышно ее учащенное дыхание. Она волновалась, собираясь с мыслями, подыскивая слова для новой гневной тирады. Но уверенность в себе уже вернулась и к епископу. Он остановил повелительным жестом попытку Инги заговорить и упрямо повторил свое: - Сам господь бог явлением святой девы Марии повелел нам: беспощадная кара на головы врагов наших! - Ну, это... - попыталась она перебить. - Слушайте, дитя мое, когда я говорю! - гневно прикрикнул на нее Ланцанс. - Лишь исторжение плевелов может спасти ниву от гибели во тьме неверия и нищеты. Исторгнем их, и ростки уважения к устоям вечного порядка, созданного господом по всей земле, зазеленеют на нивах Латвии. Ланцанс отыскивал в чертах Инги признаки смущения или протеста, которые мог бы счесть за знак разложения и безнадежности. Тогда он не сомневался бы в том, что ему остается без пощады исторгнуть и эту паршивую овцу из вверенного ему стада. Это стадо было предназначено в жертву. Никто не должен смущать покорность идущих на заклание. Но черты девушки не выдавали ее настроений. Она не протестовала ни словом, ни выражением лица, ни жестом. Словно воля, так бурно проявившаяся только что в ее словах, погасла. Она проговорила: - Не думайте, пожалуйста, что это бунт. Нет, нет!.. Мы, как овчарки, натасканы на определенную работу и сделаем свое дело. - Это прекрасные слова, дитя мое. А то вы меня не на шутку испугали. Он обошел стол и взял Ингу за руку. Рука была холодна и безвольна. Несколько мгновений он молча держал ее холодные пальцы. Потом сказал: - Вы превзошли мои ожидания, Инга Селга... Когда осуществится мечта о создании женской конгрегации нашего великого Ордена, вы будете играть в ней не последнюю роль... Подругой святого Игнатия, поднимавшей его на великий подвиг борьбы за Христа, была Изабелла. Вы... - Он запнулся, словно голос ему изменил, но, глядя ей в глаза, хрипло договорил: - Вы будете моей Изабеллой. С этими словами он сделал попытку притянуть ее к себе и другой рукой потянулся обнять ее. Но Инга сильным толчком отстранила его. Несколько мгновений Ланцанс стоял ошеломленный и молчал. Тяжелое дыхание и капли пота, выступившие на лбу, говорили об его волнении. Потупясь, сказал: - Мне противна мысль о том, что вы можете пасть жертвой. Вы не созданы для одного выстрела, хотя бы предназначенного злейшему врагу. - Он говорил, склонившись к затылку Инги, от которого поднимался едва уловимый аромат. Этот аромат заставлял его ноздри нервно расширяться, и его пальцы, держащие руку девушки, сжимались все крепче. По мере того как Инга чувствовала это усиливающееся пожатие и учащенное дыхание у себя над головой, веки ее сощуривались и губы сжимались все крепче. Инга была довольна, что епископ не видит ее лица. Едва ли оно понравилось бы ему теперь. А он, между тем, продолжал: - Что бы вы сказали, если бы я предназначил вас для другой роли: вербовать на той стороне молодых людей, способных делать то, чему здесь учили вас? - Для террора? - спросила она и поглядела в глаза епископу. Ее удивило выражение его глаз. Они лихорадочно блестели, рот был приоткрыт, из него вырывалось учащенное дыхание. Но Ланцанс тут же снова овладел собой, и его черты приняли обычное вялое выражение: - Собирать мстителей и вкладывать в их руку оружие - такова ваша миссия, - сказал он. - Они должны действовать за вас, а вы... вы вернетесь сюда, вы... будете опять с нами! Она молча повернулась и вышла, не посмотрев на него. Несколько минут он продолжал стоять над столом, опершись на него вздрагивающими пальцами. Потом пригласил мать Маргариту. - Установите наблюдение за этой девицей, - сказал он. - Вы имеете в виду Ингу Селга? - удивилась она. - Вы знаете о ней меньше, чем нам нужно знать. Мать Маргарита с удовольствием чмокнула пухлыми губами руку епископа и бегло перекрестилась. Она на цыпочках двинулась было к двери, когда вслед ей снова послышался его негромкий голос: - Мне нужна фотография... портрет этой Селги. - Будет исполнено, отец мой, - почтительно ответила Маргарита и остановилась. Ей показалось, что епископ хочет сказать еще что-то. И действительно, странным голосом, в котором послышалась необычайная хриплость, он проговорил: - Вы достанете портрет... обнаженной Селга... - И поспешно добавил: - Это нужно для дела... - Совсем обнаженной? - деловито переспросила настоятельница, стараясь заглянуть в лицо епископа. Но он отвернулся и только молча пожал плечами, как если бы мать Маргарита, задав свой вопрос, совершила неприличие. 35. ВЕРСИЯ ГРАЧИКА - Давай-ка еще разок просмотрим твою версию с начала до конца, - сказал Кручинин, входя к Грачику. - Ваша критика совсем не так приятна, как вы думаете, - ответил Грачик. - Лучше я сам поищу у себя уязвимые места. - Знаю я твои поиски! Давай, давай, выкладывай! - говоря это, Кручинин вовсе не думал так плохо о своем молодом друге. Но ему казалось, что именно, на этом критическом этапе дела не следует его хвалить, хотя многое в положениях Грачика было, по мнению Кручинина, верно. Сурово повторил: - Выкладывай! - Мой отправной пункт - намерение эмигрантов убийством Круминьша и Силса устрашить тех, кто вздумал бы последовать их примеру, - без всякого воодушевления начал Грачик. - Обстоятельства дела дают основания отрицать самоубийство. - И значит, есть физический убийца. - Даже двое, - уверенно сказал Грачик. - Кто из двух выполнял "черную" работу, я еще не понимаю. Один был главарем. Именно он и явился "арестовать" Круминьша. Самозванный "офицер милиции" был вооружен пистолетом. - Погоди-ка. Ты говоришь: не знаю, кто выполнял черную работу? - Кручинин выжидательно поглядел на Грачика. - Ведь узел петли передвинули с затылка на бок, когда Круминьш был уже мертв. А веревка, на которой пистолет опущен в колодец, завязана тем же узлом, тем же человеком, который вязал узел там, в лесу, когда накидывали петлю... - Кручинин покрутил бородку, прищурившись, поглядел на своего друга. - Коль скоро оба узла завязаны одной рукой, то значит, это рука того, кто остался жив, то есть не рука "утопленника". Ведь утопленник по твоей версии застрелен не Круминьшем, а тем, кто спрятал пистолет в колодец после того, как было совершено это второе убийство. Значит, тот из соучастников, который остался жив, и есть двойной убийца. Такова логика. Грачик покачал головой. - Откуда у вас уверенность, будто один и тот же человек и петлю вывязывал и накидывал ее на шею Круминьшу? У меня такой уверенности нет, напротив, если вожак - опытный преступник, то он поручил черную работу подручному: сделав безотказную петлю, велел помощнику накинуть ее на Круминьша. Именно ему, главарю, должно было принадлежать право дать сигнал к убийству в более удобный момент. В протоколе осмотра сказано: на запястье правой руки есть кровоподтек. Я считаю, что это след руки, схватившей Круминьша за кисть, чтобы помешать сбросить петлю. При этом, чисто психологически, насколько я изучил ухватки палачей, это скорее в духе подобных типов. - Постой, постой! - воскликнул заинтересованный Кручинин. - Ты говоришь "палач"? - Да, да, сейчас вы все поймете. - Грачик торопился выложить то, что столько времени вынашивал втихомолку. - Если вы возьмете документы о зверствах фашистов в Латвии, то найдете указание: в лагере под Саласпилсом, в том его филиале, что был спрятан в лесу, работал палач. Этот кретин любил ощущать трепет жертвы: он хватал ее за руку, когда затягивалась петля. - Ты хочешь сказать... - с удивлением спросил Кручинин, - что это тот самый палач из "Саласпилса"? - Если бы я мог это сказать с уверенностью?! - воскликнул Грачик. - Однако!.. Ты довольно далеко забрался в своих предположениях. - Вы же всегда хотели видеть в моих действиях логику. Вот она: кого "Перконкруст" послал на такого рода диверсию? Кто же лучше палача знает отвратительную профессию убийцы? - Такая логика мне уже не нравится, - возразил Кручинин. - В ней мало наблюдательности. Палач - плохой исполнитель для такого рода диверсии. Прежде всего эти подлецы, как правило, трусы. А трус тут не годится. Во-вторых, здесь нужен другого рода "опыт". Мясник и браконьер - не одно и то же. Нет, нет, ты ошибся, Сурен. Но Грачик не мог уйти от того, что оба узла определены экспертами как узлы, применяемые при повешении; их можно было условно назвать узлами палача. А слова Кручинина хотя и не меняли сути дела в полном смысле, но ломали сложившуюся у Грачика картину преступления. Это мешало ему досказать свою версию с прежней уверенностью. - Дальше не стоит и говорить, - разочарованно сказал он, собирая разложенные по столу бумаги. - Наоборот, - ответил Кручинин, - именно теперь-то и поговорим. Ты же знаешь, к чему приводит самонадеянность в практике расследования: человек попадает в плен своих предположений и теряет способность их критиковать... Я не хочу, чтобы ты слишком доверял своей интуиции. Когда-то я сам относился к ней чересчур доверчиво. Талант следователя без настойчивых поисков объективного решения ничего не стоит. А ты, с твоим темпераментом, хватаешься за то, что тебя пленило своей правдоподобностью, и оказываешься в состоянии самогипноза. Одним словом, - решительно закончил Кручинин, - запирай-ка это стойло Фемиды и - пошли! - Как вы сказали? - удивился Грачик. - Не могу же я назвать твою конуру спальней богини правосудия, - рассмеялся Кручинин. - Это обидело бы и тебя, и ее. Хотя было бы в известной мере справедливо. Старуха так привыкла жить с завязанными глазами, что не раскрывает их даже тогда, когда мы сами снимаем с нее повязку. Вообще, на мой взгляд, наша социалистическая Фемида должна изображаться вполне зрячей. Эдакая классовая богиня без повязки на глазах и с мечом вместо весов... Запирай-ка свой храм прав, - такой термин тебя устраивает? - и айда ко мне! Настало время завтрака. - Да, я зверски хочу чая, - согласился Грачик. Он знал слабость своего друга к этому напитку, но, чтобы подразнить Кручинина, добавил: - Забежим в кафе, выпьем по чашке. Действительно, Кручинин не смог пропустить мимо ушей такое святотатство. Он вычитал где-то китайский рецепт приготовления чая - а кому же и знать его, как не китайцам! - и решил, что лишь напиток, приготовленный таким образом, можно употреблять. Простой и нетребовательный к пище, Кручинин утверждал теперь, что только люди с примитивными вкусами могут не понимать, что всякий продукт требует бережного приготовления по способам той страны, откуда он привезен. Впрочем, дальше чая эта теория у него не шла. Внутренне посмеиваясь над блажью учителя, Грачик отдавал ей внешние знаки уважения. Никогда не будучи любителем чая и предпочитая ему стакан кавказского вина, Грачик готов был с хорошо разыгранным наслаждением смаковать содержимое чашки, сваренной Кручининым. - Итак, давай внесем необходимые поправки в твой вариант, - сказал Кручинин, когда закипела вода и маленький чайник с заваркой был водружен на большой, чтобы пар хорошенько прогрел сухой чай. Кручинин ходил вокруг чайника, время от времени приподнимая крышку и потягивая носом аромат разогревающейся травы. - Что изменилось в твоих предположениях?.. Видишь: вот теперь, когда я чувствую по запаху, что заварка уже хорошо прогрелась, я наливаю чуть-чуть крутого кипятку. Но совершенно крутого, бурлящего. Это важно!.. Вот так: чтобы только покрыть заварку. Не больше... По-моему, в твоем варианте почти ничего не изменилось. Давай, выкладывай его до конца. - Право, мне сейчас не хочется, - отнекивался Грачик. - Что мне твое "не хочется"!.. А теперь, когда чай уже заварился в этом минимуме воды, я подливаю кипятку. Но опять-таки крутого и не больше того, что нам с тобою нужно на две чашки... Рассказывай версию, как она сформировалась. - Кручинин приподнял крышку чайника и, полузакрыв глаза, потянул носом аромат напитка. Лицо его приняло блаженное выражение. - Готов! - Но раз моя версия полетела к чертям... - начал было Грачик. - А кто тебе сказал, что она полетела? - перебил Кручинин. - Ну-с, каков чаек... Итак?.. - Сначала вы сами сказали, что от моей версии ничего не осталось, а теперь и я говорю: она ни на что не похожа. Кручинин опустил чашку. - А ты искал в своей версии "похожести" на что-то, уже имевшее место? Грачик задумался, прежде чем ответить. Он пытался по тону Кручинина понять, будет ли ошибкой, если он сознается, что действительно искал в прошлом что-то, что могло бы дать ему материал для построения своей версии: конкретных, прямых аналогий настоящего случая с примерами из практики. Но сам его замешательство было уже ответом для Кручинина. - Нап