ой, а может быть именно потому, Грачику показалось, что вокруг стало немного светлей. Внизу, под обрывом, смутно виднелся помост причала и перекладины паромных перил. На фоне неба ясно светлела кручининская "Победа". Грачик отпер дверцу и жестом пригласил спутницу сесть. Она послушно заняла место впереди. Грачик завел мотор. Но тут, прежде чем он отпустил тормоз, женщина громко сказала: - Нет, я раздумала. - С этими словами она распахнула дверцу и, не спеша, не выказывая намерения бежать, вышла из автомобиля. После короткого размышления Грачик сказал: - Хорошо... Спустимся к парому. - Лудзу, - спокойно ответила она и первая сошла с берегового обрыва. Грачик поднес к губам свисток, но тут его внимание привлекло послышавшееся на берегу странное шуршание. Он быстро оглянулся, и ему показалось, что "Победа" движется. Ее мотор неистово взвыл, и светлая масса машины, как сорвавшаяся скала, устремилась вниз, прямо на помост, где стояли Грачик и женщина. Над рекой разнеслось эхо двух выстрелов, словно, стреляя в низвергающийся автомобиль, Грачик мог его остановить. Еще миг - и автомобиль рухнул в реку, увлекая за собой сбитого с ног человека. ...Был десятый час утра, когда Кручинин, удивленный отсутствием Грачика на работе, приехал в Задвинье. Хозяйка не знала, где ее жилец: он уехал вчера вечером и с тех пор не появлялся. Кручинин решил оставить записку. Подумав, написал: "Помнишь пари? За тобою мой выигрыш - твоя голова: одновременно с исчезновением Силса на бумажном комбинате произошла авария с сеткой. Кстати: было бы хорошо, если бы ты без моего ведома не брал "Победу". Я еду на остров, вернусь завтра. Н. Кр."  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  43. ЭРНА КЛИНТ На конференции юристов - сторонников мира - в Праге юристы стран народной демократии и прогрессивные представители юридической науки Италии, Франции, Австрии и Западной Германии выработали конкретный план того, что они могут сделать для укрепления мира. Внесли в это дело свой вклад и криминалисты. Среди них выступление Кручинина, представлявшего Советский Комитет защиты мира, привлекло к себе общее внимание. Его доклад на тему "Современный империализм - питательная среда преступности" оказался очень острым. Кручинин построил доклад так, что проблема "перемещенных лиц" - их юридический статус и судьба - переросла рамки частного вопроса и обрела общечеловеческий смысл. Собравшиеся на конференцию юристы лучше других понимали, что совесть человечества не имеет права на покой до тех пор, пока судьба сотен тысяч людей не перестанет быть игрушкой темных сил. Сам термин "перемещенные" под влиянием времени трансформировался в старый, привычный термин "эмигранты". А ведь когда-то это слово стало синонимом ненависти к собственной родине и существующему в ней правопорядку. "Перемещенные" стали субъектами полного личного бесправия, людьми без отечества, без подданства и, чаще всего, без практической возможности добыть себе средства существования. Если прибавить к этому, что "перемещенные" были живыми людьми, многими тысячами мужчин и женщин, обладающих всеми потребностями, страстями и инстинктами людей, то нетрудно себе представить, какое значение приобретал вопрос об их потомстве. Будущим поколениям эмигрантов угрожала участь потомственных ландскнехтов, продающих кровь свою и жизнь монополистическому капиталу. Дискуссия по выступлению Кручинина показала заинтересованность участников конференции в поставленной проблеме. Нил Платонович получил приглашение посетить ряд стран. Москва рекомендовала эти приглашения принять. Поэтому Кручинину пришлось хотя бы накоротке побывать в Париже, Риме, Вене. Последнее выступление Кручинина в Западной Европе состоялось уже на обратном пути домой. Официальная части этой встречи протекала в атмосфере дружеского внимания левой части общества и при неприкрытом недружелюбии реакционных элементов местной юридической среды. Покончив с делами, Кручинин решил использовать свое пребывание в живописной стране - отдохнуть несколько дней в горах. С этой целью он облюбовал скромный пансион на юге страны. Прелесть отдыха у Кручинина удваивалась возможностью посидеть за этюдами среди своеобразной горной природы. Удовольствие могло быть особенно полным благодаря отличному качеству пастельных карандашей Шминке, которые он купил по дороге. Одним словом, Кручинин уже смаковал предстоящий ему отдых, когда произошло нечто, заставившее его бросить этюды, со всей доступной в данных обстоятельствах поспешностью покинуть тихий пансион в горах и перебраться в ближайший большой город. Этим обстоятельством было письмо, доставленное Кручинину неизвестным, скрывшимся тотчас, как он вручил конверт хозяину пансиона. Содержание письма казалось незначительным, не вязавшимся с формой пересылки, обычно подразумевавшей любовную интригу или шантаж. К сожалению, Кручинин не сохранил этого листка в доказательство того, что у него была причина прийти в замешательство. Не удивительно, что он решил еще раз взглянуть на конверт со слабой надеждой на то, что посланный попросту ошибся и записка предназначается кому-либо другому. Адрес соответствовал именно тем координатам, какие определяли на тот момент положение Кручинина на земном шаре. И именно тут, внимательно оглядев конверт, Кручинин не мог не произнести по своему собственному адресу тех магических слов, какими русский человек любит выражать душевные эмоции. Дело в том, что при первом беглом взгляде на адрес, вскрывая конверт, Кручинин не заметил небольшого условного знака, вкрапленного в написанное. Знак этот указывал на то, что отправитель письма - участник подпольной организации заключенных, когда-то существовавшей в нацистском лагере уничтожения "702". Кручинин понял, что принятое им за ошибку или глупую мистификацию было не чем иным, как шифром, простым для знающих его и сложным для непосвященных. Когда Советская Армия отворила ворота гитлеровского лагеря уничтожения "Э 702", расположенного в болотах Восточной Пруссии, Кручинину пришлось провести расследование преступлений варваров, руководивших мрачной "работой" смерти. В числе других материалов он изучил деятельность подпольной организации сопротивления заключенных лагеря Э 702. Вдохновляемая и возглавляемая советскими людьми, организация эта была подлинно интернациональной. Ее структура и методы работы заинтересовали Кручинина. А кое-кого из участников движения Кручинин накрепко включил в список своих друзей. Одним из этих самоотверженных борцов была латышка по имени Эрна Клинт. Кручинин много видел на своем веку и привык анализировать всех и вся. Тем не менее, Эрна Клинт представлялась ему едва ли не идеалом женщины-борца. А когда Эрна, пробыв несколько месяцев в госпитале, вышла оттуда поправившейся, окрепшей физически и заново расцветшей, Кручинин поспешил сойти с ее жизненного пути: ему было за пятьдесят, ей едва тридцать. Сделав усилие воли, он попытался вычеркнуть ее физический облик из своей памяти. Этот образ он подменил тем "идеалом" патриотки и бойца в полосатой одежде заключенной, с космами неприбранных волос, худой и прозрачно-желтой, какою впервые увидел Эрну в лагере. С тех пор прошло десять лет. Мало-помалу Кручинин сумел освободиться от этого воспоминания, пока жизнь не вызвала его на поверхность в связи с делом Круминьша: упоминавшаяся там Вилма Клинт была младшей сестрой Эрны. Кручинин был уверен, что напоминание будет случайным и канет в прошлое с окончанием расследования. И вдруг вот - снова перед ним Эрна Клинт!.. Суть письма, полученного Кручининым, была так же проста, как и неожиданна: оно состояло из двух пунктов. Первый заключал обещание передать Кручинину документ, разоблачающий систему подготовки агентуры для шпионско-диверсионной работы, в первую очередь и главным образом направленной против лагеря мира, то есть против СССР и стран народной демократии. Вторым пунктом была просьба помочь выйти на свободу и вернуться в СССР человеку, не желающему выполнять преступное задание эмигрантской службы диверсий. Этого человека звали... Инга Селга. В заключение указывалось место и время предлагаемой встречи с автором письма - пивной зал на окраине города. Прочитанное заставило Кручинина задуматься. Шифр был верен. Содержание письма сулило осуществление одной из задач, поставленных участниками международного съезда юристов, разоблачить еще одно гнездо поджигателей войны и помочь человеку, насильно задержанному вдали от родины. Однако кто поручится, что секрет шифра, которым написано письмо, не стал достоянием врагов? Где гарантия, что геленовская разведка не знает, какого рода документ предлагается Кручинину? Сколько шансов за то, что и само письмо не является попыткой втянуть советского человека в трафаретную ловушку? На все это было бы много шансов, если бы... не подпись Эрны Клинт. Испытание огнем и железом, холодом и голодом в застенках гестапо и в лагерных карцерах, следы двух фашистских пуль, полученных при попытке к побегу, - вот что стояло за ее именем! Впрочем?.. Несносное "впрочем" так часто и так некстати встающее на нашем пути! Сколько яда скрывается в этом слове, сколько отравы оно внесло в отношения людей, сколько хороших минут испорчено им! И тем не менее невозможно изгнать его - это "впрочем"!.. Разве в этом письме Эрны Клинт нет ничего подозрительного? Почему она очутилась в том же городе, где находился Кручинин? Откуда пришла она - ведь советские органы репатриации считали ее мертвой? Где она оставалась столько времени в неизвестности? Имел ли Кручинин право подчиниться первому порыву радости встречи? Если Эрна связана с Ингой, значит, связана и с Силсом, а через него и с Круминьшем и... Дальше не хотелось думать. Кручинин вернулся к записке. Даже убедившись в том, что она не сфабрикована врагами, Кручинин мог допустить возможность ловушки: Эрна могла привести за собою агентов вражеской разведки, не подозревая того, что выслежена. В таком случае и само письмо Эрны могло быть умышленно пропущено к Кручинину, а может быть, даже и доставлено услужливо подосланным Эрне человеком чужой секретной службы... Однако нужно было действовать: ставкой была жизнь человека - жизнь Инги Селга. Значит, не оставалось ничего иного, как идти на свидание с Эрной. 44. ЗНАКОМЫЕ ВСП ЛИЦА Тактика требует приходить на такого рода свидания с опозданием, чтобы не стать предметом внимания каждого, кто наблюдает за местом свидания - будь то агент противника или случайный бездельник. Во-вторых, - и это важно, - при известном опыте, приближаясь к месту свидания и оставаясь незамеченным, Кручинин сумеет распознать, не привел ли его контрагент на хвосте слежку. Однако на этот раз Кручинин решил быть в кафе не позже, а раньше назначенного Эрной времени. Он хотел предоставить все преимущества ей. Он пытался уверить себя, будто такое решение вовсе не являлось результатом личных чувств к Эрне и что им руководило только правильное понимание долга, подсказывавшего необходимость оберегать Эрну - товарища, держащего в руках судьбу другого человека - Инги Селга. Инга Селга представлялась Кручинину не просто одною из сотен тысяч "перемещенных", а своего рода живым документом, могущим сыграть существенную роль в разоблачении врагов мира. И вот, сидя в почти пустом зале пивной на одной из окраинных улиц и отхлебывая пиво, Кручинин делал вид, будто просматривает пачку замусоленных газет. Одновременно он не упускал из поля зрения ни входящих в пивную, ни проходивших под ее окнами. Посетителей было мало. Его внимание привлекли двое шахматистов, с подозрительной медлительностью обдумывавших ходы и значительно чаще поглядывавших по сторонам, чем полагалось сосредоточенным игрокам. В этом было мало хорошего: может быть, место свидания Кручинина с Эрной кое-кому известно? Может быть, даже само это свидание организовано для того, чтобы узнать, кого хотела встретить Эрна и застать ее вместе с ее контрагентом, то есть с Кручининым? Такие мысли Кручинина были законны. И не следовало ли из них, что он должен поскорее покинуть подозрительное место, прежде чем дверь захлопнется перед ним? Может быть, при иных обстоятельствах именно так он и поступил бы. Но не сегодня: он должен был видеть Эрну! В зале появились новые посетители. Один из них, медленно пройдя мимо Кручинина и внимательно в него вглядевшись, занял столик у витража, вделанного в заднюю стену зала. В свою очередь исподтишка оглядев этого человека, Кручинин решил, что посетитель здесь не впервые. Уж слишком уверенно занял тот именно такое место, где на верхнюю часть лица падал свет, прошедший сквозь стекло, изображающее алый плащ рыцаря. Нижняя часть лица посетителя освещалась лучами, профильтрованными синим чепраком рыцарского коня. Эти яркие блики искажали черты лица и мешали Кручинину разглядеть нового посетителя. Кручинину пришлось очень внимательно всмотреться, чтобы, наконец, сказать: он знает этого человека. Когда-то этот субъект красовался в черном мундире гестаповца со знаками бригаденфюрера. Теперь на воротнике его штатского пиджака не было шитья и приметой служили не дубовые листья, а знак, который нельзя было спороть как шитье или смыть подобно накладным усам: под левой скулой у него виднелся шрам в виде полумесяца, словно бы след глубоко вонзившихся зубов. Укус оказался более прочным, чем все другие знаки, кичливо выставлявшиеся напоказ во времена гитлеризма, и уж во всяком случае прочнее шевелюры, некогда украшавшей его голову, ныне представшую во всем блеске оголенного черепа. Теперь голова походила на шар, отполированный руками тысяч любителей кегельбана. Впечатление этой необыкновенной округлости прочно удерживалось, хотя лицо бригаденфюрера вовсе нельзя было назвать ни круглым, ни гладким. Напротив, оно было скорее удлиненным, словно бы оттянутым вниз рукою физиономиста-насмешника. Как следует понять, что представляло собою лицо бригаденфюрера, может тот, кто видел снимки, сделанные с летчиков-скоростников в момент перехода из пике в крутую горку, когда ускорение переходит за десять "g". Сходство с кегельным шаром заканчивалось широкой щелью рта с опущенными краями - ни дать ни взять выточка для руки игрока в шаре для кеглей. (Латинской буквой "g" обозначается в физике ускорение силы тяжести.) Нет надобности больше останавливаться на описании этого пришельца. То и другое достаточно известно читателю по участию бригаденфюрера в убийстве Шлейхера и в преступлении на квартире Палена, а также по случаю с кражей бумаг у генерала фон Бредова. Разве стоит отметить из числа изменений, происшедших в его наружности за эти годы, некоторую одутловатость в лице и мешки под глазами - свидетельство того, что былое здоровье ему несколько изменило и что отвращение к пиву не было его пороком. Что касается личных качеств бригаденфюрера, известных Кручинину по прежнему опыту, то, может быть, стоит напомнить о его привычке произносить прописные истины тоном профессора, делающего открытия. Из литературы давно известен и ею достаточно высмеян классический образ филистера. Но еще никто не описывал склонность к произнесению истин, давно известных, обращенную в область интересов профессионального палача. Кручинин отлично помнил впечатление, произведенное на него записями Геринга и Гиммлера, относящимися к их состязанию в собирании исторических данных о пытках и казнях. Как известно, это патологическое соревнование было вызвано ревностью Геринга, когда его вынудили уступить Гиммлеру лавры всегерманского палача - начальника тайной полиции. Сидя в уютном охотничьем домике Геринга в Кариненхалле и просматривая этот пыточный альбом Геринга, Кручинин пытался постичь психологию существ, способных к подобным забавам. Геринг любил делать свои записи в минуты отдыха, покачивая на коленке любимую крошку-дочь. И в то время, когда ребенок играл его аксельбантами, рука рейхсмаршала выводила сентенции о предпочтительности спускания руки пытаемого в кипящее масло, сравнительно с простым отсечением ее. Быть может, в минуты наибольшей нежности к своему отпрыску, Геринг сделал и запись о том, что вливание расплавленного свинца в горло пытаемому неразумно, ибо лишает объект дара речи и судью возможности дальнейшего допроса. Геринг считал правильным протыкание щек раскаленным железным прутом: "Если не повреждать языка, то объект может давать показания..." На одной из последних страниц тетради имелось сообщение о том, что Наци Э 2 раскопал старинные китайские и индийские документы о шедеврах палаческого искусства; с их помощью он надеялся положить на обе лопатки своего соперника "Черного Генриха". Садистский бред сочился из каждой капли чернил, оставивших след на страницах альбома. И все же все это оставалось только бумагой с мертвыми строками ныне мертвого автора. Но вот она, картина недавнего прошлого: живой, чисто выбритый, надушенный, затянутый в безукоризненный костюм бригаденфюрер тоном учителя мудрости рассуждал о методах изощренного мучительства подследственных, доказывая, что только устарелые понятия немецкой публики мешали фюреру ввести публичное отсечение головы топором на площадях. "Между тем, - поучал бригаденфюрер, - лишь подобные методы воспитания масс могут избавить мир от противников войны и жестоких методов правления". Сидя в углу элегантного салона, можно было слушать этого знатока палаческого дела. Если прибавить к этому, что назвать словарь бригаденфюрера просто ограниченным - значило безмерно ему польстить, то легко себе представить, каких усилий стоило тогда Кручинину сохранять спокойствие... К счастью, все это было в прошлом и вспоминалось теперь только как неповторимый сон... Хотя сегодняшняя встреча с бригаденфюрером не была приятной, она имела и положительную сторону - Кручинин мог более не сомневаться, что в этом кафе геленовская разведка устроила ловушку Эрне Клинт: уж слишком подчеркнуто равнодушно прошел бригаденфюрер мимо Кручинина, чересчур нарочитой была самая случайность его появления в этом зале. Итак, на карте стояла судьба большой человеческой борьбы за свободу, за мир, за жизнь. Кручинин ни за что не признался бы никому другому, ни даже самому себе, что одною из ставок в этой игре со смертью ему представлялась голова Эрны Клинт. Далеко не последняя ставка. 45. ПАРТИЯ ШАХМАТ Трудно вытравить из человеческого сердца личное даже в самых ответственных условиях выполнения долга перед обществом. Мы привыкли оценивать борьбу между общественным и личным, когда они противостоят друг другу. Но ничего не замечаем, когда противоречия нет и когда общественное и личное текут в едином русле. А между тем подсознательно личный мотив часто участвует в принятии решений общественного свойства. К счастью, в данном случае личное не противостояло общественному и сознание Кручинина не было ареной этой борьбы. Кручинин благодарил себя за осмотрительность, толкнувшую его на то, чтобы прийти в пивную заблаговременно. Он мог предотвратить появление тут Эрны Клинт, мог уберечь ее от лап бригаденфюрера. По тому, как подчеркнуто незаинтересованно в отношении шахматистов держал себя бригаденфюрер, Кручинин мог с уверенностью сказать, что они - одна компания. Кручинин подошел к шахматистам и стал таким образом, что очутился напротив окна и из-за спины шахматистов видел улицу. Кручинин сразу заметил, что игроки не могут сойти даже за тех дилетантов из безработных, что ищут приюта под кровом пивных, пользуясь правом пить одну кружку столько времени, сколько можно протянуть партию в шахматы. Неискусность и даже особая неумность ходов этой пары бросалась в глаза. "Вероятно, подумал Кручинин, отправляя их на операцию, начальник сказал им: "Постарайтесь остаться незамеченными, займитесь чем-нибудь: сыграйте хотя бы в шашки..." Агентам была милее всего партия в скат, но начальник сказал "шашки". Шашек в пивной не оказалось. Значит, нужно было сесть за партию шахмат, применив к шахматам свои познания в шашках. Кому доводилось быть в положении Кручинина, поймет, что грубая работа противников ставила его в затруднительное положение. Чтобы протянуть время в позиции, занятой за спиною игрока, не возбуждая подозрений, Кручинину приходилось строить из себя человека, заинтересованного игрой. А попробуйте заинтересоваться подобной партией! Он решил идти напролом: попробовать преподать агентам урок шахматной игры. - Позвольте объяснить вам, как это делается, - он обернулся к сидевшему в углу бригаденфюреру. - А может быть, тот господин играет? Бригаденфюрер поднял на него тяжелый взгляд холодных серых глаз, очевидно, соображая: следует ли ему оказаться шахматистом или нет? Наконец, с расстановкой проговорил: - Да, мы можем сыграть с вами одну партию в шахматы. Это был его прежний, обычный тон: словно читал наставление. Именно так и сказал: не "можем сыграть" или "сыграем партию", а совершенно точно "сыграть одну партию в шахматы". Не во что-нибудь другое, и не пять партий, а именно "одну" и именно "в шахматы". Позже, анализируя происшедшее, Кручинин понял, что бригаденфюрер оказался совсем не таким уж примитивным существом со склонностью к театру ужасов, - он был способен к решениям и к поступкам, определяющим качества человека, как шпиона или контрразведчика. Быстрый анализ обстановки, верный вывод и вступление в действие без колебаний - это противоположность методу прощупывания, пробных ходов и выжидания. Кручинин мог лишний раз оценить, как опасно считать противника ниже себя: каким дураком чувствуешь себя, попавшись на удочку ловко разыгранной тупости, под которой скрыто коварство. И как часто, увы, такие возможности недооцениваются в происходящей смертельной игре! Согласился ли бы сам Кручинин на месте бригаденфюрера сыграть с ним? Кручинин подумал: "Нет, не согласился бы". И, как оказывается, совершил бы ошибку. Потому что на этот раз ошибка заключалась в том, что он предложил бригаденфюреру партию. Кручинин сам себя связал, усевшись за столик. Не произнося ни слова, противник отвечал разумным ходом, едва Кручинин успевал отнять руку от белой фигуры. Кручинин понял: ему не удастся закончить партию тогда, когда это будет удобно ему самому и не сразу нашел выход из создавшегося положения. Обернувшись к сидевшим по сторонам столика агентам, он с улыбкой сказал: - Вот так надо играть. А теперь вы увидите как не надо играть... Я буду делать ошибки... Вот первая. И он стал одну за другою ставить под удар свои фигуры, искоса наблюдая в окно за улицей: было просто удивительно, что Эрны столько времени нет. Уж не разгадала ли она ловушки? Не лучше ли и ему быть теперь на улице... Наконец удалось освободиться от несносной партии, и он мог покинуть пивную. Едва успев отойти от пивной, он услышал звук вновь отворяемой двери и торопливые шаги за своей спиной: это был один из незадачливых шахматистов. Почти одновременно Кручинин увидел в конце улицы хорошо знакомый ему стройный силуэт Эрны. Кручинин продолжал путь, устремив навстречу Эрне взгляд, и со всей доступной ему выразительностью отвел его в тот момент, когда глаза их встретились. Она должна была понять, что он хотел ей этим сказать! Но что это: неужели она задержалась у двери кафе? Почему замер стук ее каблуков?.. Кручинин не смел оглянуться. Но тут же по слуху с облегчением убедился: Эрна, задержавшись было около кафе, продолжала путь по улице. Было ли это избавлением Эрны из лап преследователей или провалом, от которого зависел успех большого общественного предприятия борцов за мир? Он медленно удалялся в направлении, противоположном движению Эрны. Десять лет бывали большим сроком в жизни человека и при более медленном течении времени, нежели стремительный бег, в каком несется сквозь историю наше жадное поколение. Кручинину не могло прийти в голову, что мимолетная встреча с Эрной может стоить ему покоя. Но покой исчез вместе с ее силуэтом, скрывшимся за поворотом улицы. Копна рыжих волос огнем вспыхнула на прощанье и погасла. Когда-то под непосредственным натиском гигантских событий войны подавление чувства к Эрне выглядело незначительным личным горем по сравнению с морем страданий миллионов человеческих существ. Но теперь этот шаг представал роковой ошибкой, по-видимому, непоправимой. Пытаясь проанализировать свой давнишний поступок с точки зрения человека и общественного деятеля, Кручинин не мог найти примирения между двумя ликами самого себя. Уже не в первый раз в жизни два его "я" приходили в противодействие. Кручинин не умел найти равновесия, в котором общественное "я" не мешало бы личному. Так было когда-то в его отношениях с Ниной, так случилось с Эрной. Неужели только отойдя на значительное расстояние от собственных поступков, он может найти им правильную оценку? Не может же быть, чтобы чувство и долг так и оставались в его жизни антагонистическими друг к другу? Кто знает тайну уравнения, приводящего к равновесию эти могущественнейшие факторы человеческого существования? Кручинин мог предположить, что теперь, после исчезновения Эрны, у него действительно есть сколько угодно времени для размышления на эту тему. И, вероятно, чем дальше, тем более бесплодными будут думы. При любом решении проблемы человеческих взаимоотношений он уже не мог извлечь из него для самого себя никакой пользы. Все было в прошлом. Ничего в будущем. 46. ПОДОЗРИТЕЛЬНОЕ ОБЪЯВЛЕНИЕ Бежали дни. Логика говорила, что по всей вероятности Эрна использует малейшую возможность, чтобы дать о себе знать. Но с течением времени надежда на такую возможность угасала, а подходило время, когда Кручинин должен был покинуть город. И, как это часто бывает, именно тут, когда следующий день уже застал бы его в пути, пришла весточка от Эрны. Это была зашифрованная записка еще более лаконичная, чем прежде. В ней говорилось, что Кручинин должен следить за объявлениями "Марты" в газете "Западный Вестник". Ожидание - один из самых тяжелых способов времяпрепровождения. Только люди, ожидавшие чего-либо важного в вынужденной неподвижности заточения - будь то чаемая свобода или неизбежная смерть, - знают истинную цену времени. А у Кручинина это было одновременно ожиданием свидания с Эрной или известия об ее исчезновении навсегда. Лампа и книга были не единственными друзьями, которых Кручинин хотел бы видеть возле себя в те дни. В обычное время у себя на родине он любил огни чужих окон. Глядя на свет в не знакомом ему доме, он почти всегда представлял себе хорошую жизнь, хороших людей, их хорошие дела, хорошие желания и мысли. Это было своего рода пищей для его воображения, настолько привлекательной и плодотворной, что он частенько хаживал вечерами по улицам, выбирая менее знакомые, с неожиданными домами. Он поглядывал на окна, где на шторах, как на экране китайского театра теней, двигались силуэты людей. Эти люди казались ему близкими, их жизнь понятной и интересной. От таких прогулок ему становилось покойнее, работалось лучше и, кажется, даже счастливей жилось. Подобными вечерами он особенно сильно любил людей. Попробовал он и здесь походить по улицам, глядя на освещенные окна жилых домов. Глядел на многолампые люстры гостиных и столовых, на силуэты дородных бюргеров и разряженных бюргерш; попадались и скромные лампы с зелеными абажурами, со склонившимися над ними головами одиноких людей. Но даже они не возбуждали в Кручинине прежних чувств и мыслей, все было чужим и даже враждебным. Во всем чудилось что-то от жизни настороженной и недоброй. Той темной жизни, что стоит между счастьем и темнотой неизвестности, между любовью к жизни и ненавистью к живущему, между мечтой о будущем и цепляньем за прошлое. И Кручинин возвращался с прогулок еще более одинокий, настороженный и подчас даже немного подавленный. Он томился беспокойным, неприветливым одиночеством среди семисот тысяч жителей этого города. Иногда это одиночество вызывало воспоминание о другом - приветливом - одиночестве, в каком человек оказывается в лесу или на просторе открытого моря. Какая противоположность: то и это, там и тут! Если вам, читатель, доводилось очутиться совсем одному в глубине дремучего леса, то вы, наверно, помните, как после первого беспокойства, вызванного таинственностью лесного полумрака, вы постепенно свыкались с его голосами. Очень скоро эти голоса не только переставали нарушать тишину леса, а казались вам ее неотъемлемой частью, настолько непременной, что молчание ночи уже раздражало слух. Но проходил час, и эта тишина в свою очередь превращалась в нечто неотъемлемое, свойственное месту, времени и внутреннему миру вашего собственного я. Снова наступала смена таинственной тишины спящего леса на многоголосые шумы лесного дня. И вдруг, когда эти смены стали настолько привычными, что превратились в неразличимый слухом оборот времени, вы услышали что-то совсем инородное: голос человека. Этот голос ворвался в мир леса, расколол его и вернул вас в царство вам подобных. Вы словно проснулись. И так же бывает в реальности - это пробуждение могло вызвать радость или досаду, в зависимости от того, что сулила вам жизнь. Или в море, когда вы, уединившись у борта маленького парусного судна, час за часом не видите ничего, кроме воды, рассекаемой форштевнем и журча обтекающей борт, а над собою - только небо. Тогда вам приходят мысли, ничем не омраченные, огромные, как сам этот мир неба и воды. И тут коснувшийся вашего слуха человеческий голос не говорил ли вам властно, что, кроме неба, воды и вас, на свете еще много такого, о чем не следует забывать и что держит и будет держать вас в своих объятиях до конца ваших дней... Горе-мудрецы убеждали Кручинина, что подобные мысли - плод эгоцентризма и ипохондрии, не свойственных и даже неприличных нашему миру, нашим людям, нашему времени. Но один добрый врач (а не должен ли быть добрым всякий врач?) объяснил ему, что дело не в эгоцентризме, а в простом утомлении. Оно толкает человека в объятия успокоительной тишины и одиночества. Когда, сидя в одинокой комнате пансиона, Кручинин обращался к далеким воспоминаниям о лесе, ему начинало чудиться, что он в лесу и сейчас. Но лес этот совсем иной - чуждый и жуткий. Его молчание таково, что Кручинин с благодарностью услышал бы человеческий голос и чтобы голос этот произнес что-нибудь на русском языке. Это было бы якорем спасения для мыслей, дрейфующих в мрачном просторе чужой жизни. Кручинин привык молчать, когда нужно. Необходимость долго держать язык на привязи привела к тому, что в конце концов молчание стало его потребностью, как потребностью многих является болтовня. Для большинства людей обмениваться звуками с себе подобными так же органично, как двигаться. Быстро вянет человек, лишенный возможности говорить и слушать других. Когда-то и Кручинину это казалось естественным: самому болтать о чем угодно и слушать все, что другим хотелось ему сказать. Но с течением времени выработалась привычка в известной обстановке молчать и пропускать мимо ушей все, что не относилось непосредственно к нему. Он должен был произносить лишь те слова, какие были необходимы для выполнения его задачи. Все остальное было, в известных условиях, пустой, а иногда и опасной болтовней. Кручинин был удивлен, когда именно в этом городе он почувствовал, что одиночество и отсутствие словообмена ему в тягость. Каждый камень этого города был ему чужд; в каждом встречном он мог подозревать врага. Он знал, что среди сброда, живущего на подачки иностранных разведок и службы Гелена, достаточно головорезов, готовых на любую уголовщину. Необходимость ждать сообщения Эрны заставляла его почти безвыходно оставаться дома. Пытка одиночеством и бездействием была бесконечна: объявлений "Марты" в газете все не было. Но вот однажды, просматривая вечернее издание "Вестника", Кручинин увидел крошечное объявление: фрау Марта Фризе предлагала любителям живописи несколько полотен старых художников. Посредников просили не являться. Стрелки часов говорили, что времени у него остается в обрез, чтобы добраться по назначению до часа, указанного в объявлении. Кручинин увидел в этом руку Эрны: она рассчитала умно - только он один устремится по этому объявлению, едва купив газету. А на следующий день "Марта" уже будет вправе сказать любому, кто к ней придет, что картины проданы. В разгар этих размышлений в дверь его комнаты постучали: - Вечерняя почта! Взглянув на городской штемпель и марку, Кручинин было отложил письмо: вероятнее всего, это была очередная угроза от башибузуков "убрать советского агента, если он не уберется сам". Кручинину эти анонимки надоели. Вероятно, он и ушел бы, не заглянув в конверт, если бы не внутренний голос, заставивший его уже от двери вернуться к столу и вскрыть письмо. И он не пожалел об этом внезапном любопытстве: "Быть сторонником мира в этой стране можно только тайно. Это вынуждает меня скрыть свое имя. Желание спасти вас от ловушки и способствовать разоблачению поджигателей новой войны заставляет меня открыть вам, что Эрна Клинт, которую вы считаете своим другом, - агент иностранной разведки. Таким агентом она была уже и в дни заключения в лагере уничтожения "702". На ней - кровь участников нескольких побегов. На ней кровь героев восстания заключенных. Я хотел было написать вам это письмо шифром, выработанным в свое время в нашей лагерной подпольной организации, но не уверен в том, что вы сможете его прочесть. Будьте осторожны. Вас завлекают с целью скомпрометировать. Верный сын народа и Ваш доброжелатель". 47. МАРТА ФРИЗЕ При всем предубеждении против анонимок тут, где все гудело от антисоветских интриг, Кручинин не мог не задуматься над подобным предупреждением. Для людей, погрязших в интригах и провокациях, лишенных чести и самолюбия, забывших долг и потерявших совесть, предать своих новых хозяев было ничуть не труднее, чем они в свое время предали родину. Вся гамма чувств от любви до ненависти, от раскаяния до мести - все могло водить пером неизвестного корреспондента. Если объявление в "Вестнике" дано Эрной или по ее поручению; если письмо неизвестного - клевета, то газета дает Кручинину явку, которой он ждет. Но если Эрна предательница - квартира Марты окажется для Кручинина ловушкой... А если Эрна тут вообще ни при чем и все это подстроено врагами? Тогда... И наконец, ведь может быть простое совпадение. Мало ли на свете Март?.. Бесполезно было строить догадки - возможностей плохих и хороших больше, чем можно предусмотреть... Взгляд Кручинина упал на циферблат часов. Все бумаги, записная книжка - все было быстро вынуто из карманов и спрятано в надежное место. Переменив на всякий случай два таксомотора, Кручинин через пятнадцать минут стоял у дома, указанного в объявлении. Нажим звонка, и дверь тотчас отворилась, словно тут были твердо уверены, что он не мог не прийти. В лифте против цифры "3" стояли две фамилии, одна из них - "Фризе". Едва Кручинин успел затворить за собою лифт на третьем этаже, как перед ним, словно сама собою распахнулась одна из выходящих на площадку дверей. Может быть, еще и сейчас было разумно повернуться и уйти. Но можно ли бежать, если в гостеприимно (или предательски?) распахнутой двери стоит женщина и жестом приглашает войти? Кручинин переступил порог и тотчас услышал за спиной стук захлопнутой двери. Посторонившись к стене, чтобы дать ему пройти, стояла женщина средних лет с гладко зачесанными волосами, такими светлыми, что в свете электричества они казались седыми. В ее лице, сохранившем следы миловидности, каждая черточка была свидетельницей страданий, горя, внутренней борьбы. Именно так: борьба и сомнения источили его морщинками. Глаза ее, по-видимому когда-то голубые, отражали все то же: вопрос о мере страданий, какая еще отпущена ей на земле. - Госпожа Марта Фризе? Она ответила молчаливым кивком и жестом пригласила войти. Дав Кручинину время осмотреться в комнате, которая могла быть и гостиной и рабочим кабинетом, негромко, словно боясь нарушить чей-то покой, сказала: - Вот то, что я предлагаю, - и указала на стену, где висело несколько небольших полотен. Среди них Кручинин сразу, казалось ему, с уверенностью опознал руку Манеса. Тот, кто однажды видел его "Девочку перед зеркалом", едва ли уже обознается, встретив присущий этому мастеру колорит рисунка, озаренного, только Манесу свойственным, мягким светом цветного пятна, словно бы не преднамеренно брошенным в темно-коричневую мрачность основного тона. Мог ли Кручинин думать: в этом городе, таком насквозь антиславянском, встретить старого чешского мастера - такого истово славянского в каждом своем мазке, в дыхании всего своего искусства?! Госпожа Фризе опустила глаза и, указывая на полотна Манеса, повторила: - Это все, что я могу предложить вам... Ведь вы заинтересовались объявлением потому, что... - она запнулась и так посмотрела в глаза Кручинину, что казалось смешным отрицать то, что было ей по-видимому известно. Все же он твердо и так же глядя ей в глаза, ответил: - Это полотно мне не нравится... - Это не имеет значения... - При этих словах она прикрыла рукою глаза и провела ею по волосам, - я хочу продать именно эту картину. - И, подумав, прибавила: - Сейчас я продаю только ее! - А именно это-то полотно мне и не нравится, - ответил Кручинин. Ему хотелось поскорее покончить с этим визитом и убраться отсюда. Хозяйка, на его взгляд, довольно откровенно тянула время, чтобы дать возможность кому-то подоспеть. - Я прошу вас взять именно этого Манеса... - еще настойчивее, чем прежде, сказала она. - Не понимаю, - сказал Кручинин, - почему я должен покупать вещь, которая мне не нужна? - Возьмите ее. Именно ее. Кручинин с неудовольствием пожал плечами и сделал шаг к двери, но Марта загородила ему дорогу. - Я возьму с вас недорого... Совсем, совсем недорого. Названная ею цена была слишком низка даже для самой дрянной копии. Но чем тверже Кручинин отказывался, тем настойчивее Фризе навязывала покупку. Кручинин решительно направился к выходу. - Постойте! - крикнула она. - Да погодите же! Поспешно приставив стул к стене, она сняла, почти сорвала со стены картину и стала поспешно завертывать ее в газету. Она протянула ему пакет со словами: - Заплатите, сколько хотите. Он машинально взял картину. Но стоило ему почувствовать ее в руках, как воскресла мысль о том, что это и есть улика, с которой враг намерен его поймать... Однако хозяйка не дала ему опомниться - пробежала в прихожую и отворила дверь. Через минуту дверь за Кручининым захлопнулась, и он стал поспешно спускаться по ступенькам, затянутым толстой дорожкой. 48. ОДНОГЛАЗАЯ СТАРУХА Картина лежала перед Кручининым. Испещрившая ее паутина трещин от набившейся в них пыли и копоти выглядела черной сеткой. Из-под нее на Кручинина хмуро глядело темно-коричневое лицо старухи. Быть может, когда-то оно и не было безобразным, может быть, даже писалось как лицо молодой женщины. Но время и невзгоды состарили его так, что оно казалось изборожденным вековыми морщинами. То ли от красок, выгоревших на одной половине полотна и потемневших на другой, то ли от сморщившегося холста лицо казалось перекошенным гримасой паралича. Один глаз закрылся или был затянут катарактой и бессмысленно пялился слепым бельмом. Время сделало облик старухи той смесью седины с нечистотой, которая сопутствует неопрятной нищей старости. Но по какой-то случайности годы обошли своей разрушительной работой второй глаз портрета. Было похоже на то, что этого глаза коснулась рука реставратора. Но почему он ограничился восстановлением одного только глаза? У него отпала охота заниматься этим делом, или он не сошелся в цене с владельцем холста?.. Так или иначе правый глаз старухи сверкал злобной силой. Становилось даже немного жутковато в него смотреть. Едва ли стоило завидовать тому бедняге, чьим уделом был в молодости спор с такою силой. Укрощение строптивой красотки послужило Шекспиру предметом романтической обработки, но борьба со злобной дурнушкой кажется еще никого не поднимала на подвиг художественного творчества и не оставила в истории мировой культуры иных следов, кроме самоубийства Сократа. А право, жаль! Человечеству принесло бы пользу посмотреть на доказательных примерах, как это выглядит: за немыслимо краткий срок, что двуногое совершает свое путешествие от колыбели к могиле, оно успевает затопить все вокруг себя злобой, источаемой непроизвольно, подобно тому, как цветок издает аромат. Скажут: как существует горький запах полыни, так точно ведь есть и сладостное дыхание розы! Спору нет. Но, увы, роз в роду человеческом еще меньше, чем в растительном мире. Живые розы еще труднее выращивать, и они еще более подвержены морозу. Движимое ложным предположением - одною из многих ошибок учения! - будто можно искусственно превращать заросшие полынью человеческие души в розарии духа, христианство создало питомники душ - монастыри. Но история показала, что количество навоза, принесенного человечеством в эти питомники, оказалось настолько велико, что они превратились в выгребные ямы, заражающие мир зловонием тления, а отнюдь не ароматом. Христианство, церковь, монастыри, монахи... По этим рельсам мысль Кручинина докатилась до католицизма и до его квинтэссенции - Ордена Иисуса. Сколько горестей этот духовный питомник питомников доставил уже человечеству, сколько еще успеет доставить, прежде чем оно сметет его в мусорную корзину истории. Этот "духовный розарий" выращивает вместо роз одни шипы. Они торчат повсюду на пути прогресса и мира. Кручинину уже доводилось об них уколоться. И придется обломать еще не один такой шип, чтобы добраться до цели усилий - прочного мира... Заперев дверь комнаты, Кручинин извлек холст из рамы. Посыпались хлопья пыли, забившейся в завитки резьбы, сделанной в те неэкономные времена, когда вместо лепного багета обходились искусством резчиков. Но рама занимала Кручинина лишь постольку, поскольку могла оказаться полой и в ее полость можно было вложить записку. Напрасно станут усмехаться скептики: зачем бы трезвым людям, живущим в современных ультрапрозаических условиях, посылать записки с такими сложностями вместо услуг государственной почты? Но пусть-ка эти критики-реалисты сами попробуют установить связь в условиях, в каких находилась Эрна Клинт и Кручинин, да так, чтобы сообщение не было обнаружено, а уж ежели оно и попадет в руки врагов, то чтобы никто не смог понять его содержания, определить адресата и отправителя. Эрна не придумала ничего лишнего: пусть бы одноглазая старуха прошла руки десяти сыщиков - они не поняли бы, что держат письмо. Кручинин догадался, что, скрывая записку от полиции, Эрна нашла ей место, которое нелегко будет обнаружить и ему самому. Он обстукал всю раму, исследовал трещины рассохшейся резьбы. Если тайны не содержит ни рама, ни подрамник, ее должна хранить сама картина. Кручинин принялся исследовать холст с тщательностью, с какой его, вероятно, не изучал еще ни один любитель живописи. При этом внимание Кручинина то и дело невольно возвращалось к глазу старухи. Казалось, она так и впивалась в Кручинина, желая сказать то, чего не могли произнести ее злобно сжатые губы. Но, оказывается, следовало искать по признаку контраста: чувствуя на себе пристальный взгляд единственного зрячего глаза, Кручинин должен был обратиться к его слепому соседу - бельмо катаракты, кричавшей о пустоте, и содержало загадку. То, что Кручинин принял за порчу, причиненную временем, оказалось крошечным отверстием в верхнем слое холста, искусно замаскированным бельмом; сам холст якобы ради его укрепления был дублирован. Между слоями ткани, сквозь отверстие под бельмом, был введен маленький листок папиросной бумаги. Условный значок в углу листка заменял подпись. Шифр был тот же, что в прошлый раз. Кручинин узнал ровно столько, сколько нужно было для следования по пути Эрны: "Бисзее - Вилла Доротеенфройде". К этому более чем лаконичному путеводителю было прибавлено лишь два слова не географического смысла: "очень осторожно". Но и этих двух слов заботы могло не быть: "Вилла Доротеенфройде" - этим было сказано более чем достаточно. Кручинин знал, что вокруг этого живописного уголка, под маской всякого рода пансионов, можно было найти не один тайный притон международного авантюризма, шпионажа и диверсий. Под видом школы языков тут существовало убежище для изменников русского происхождения; "Школа движения по системе Далькроза" обучала убийству и взрывам бывших прибалтов; польские изменники нашли приют под вывеской пансиона "Перепелка", якобы содержащегося польской аристократкой; желто-голубая дощечка на воротах самого неопрятного домика предлагала обучить украинок кройке и шитью. Кадры для этих заведений поставлялись "подготовительными" школами эмигрантско-националистических организаций. "Вилла Доротеенфройде" была одним из самых секретных заведений такого рода, состоящих, как знает уже читатель, под руководством епископа Ланцанса. Вместо забулдыг эмигрантов и иностранцев разных национальностей обучение тут вели женщины в одеждах католических монахинь. Кручинин знал, что находиться там - значило учиться всему страшному и отвратительному, что питомцы этой своеобразной школы должны были делать в СССР. Он пробовал представить себе Эрну в любой из этих ролей и - ум заходил у него за разум. Кручинин знал и "мать Маргариту" - начальницу пансиона "Доротеенфройде". Но если бы этого и не было, если бы ему случилось повидать ее лишь однажды в течение нескольких минут, и того было бы достаточно, чтобы запомнить навсегда и узнать среди тысяч по первому взгляду. Будучи неплохим живописцем, он не взялся бы передать черты этого существа, по жестокому капризу природы обретшего облик женщины. По началу, когда ему сказали, что оккупанты подобрали Маргариту Беме в нацистском концентрационном лагере, где она исполняла обязанности надзирательницы и палача, он не поверил. Мать Маргарита, врач по образованию, была маленькая толстушка с розовыми щечками в ямочках, словно бы непроизвольно собирающимися в добродушную улыбку. Светлые бровки, светлые, почти невидимые, редкие реснички вместе с розовым благодушием щек и с плотоядной жизнетребующей усмешкой пухлых губ придавали лицу монахини ту возрастную неопределенность, какая свойственна хорошо сохранившимся толстухам. Спрятанные под огромный чепец волосы, с выпущенными по сторонам букольками неопределенного цвета тоже не давали представления о возрасте их обладательницы. Как говорили, Маргарите было далеко за пятьдесят, но движения ее были быстры, даже можно сказать проворны и жизнерадостны. Ко всему этому надо добавить маленькие, почти спрятавшиеся над пухлыми щечками глазки. Они были то серыми, то голубыми, а иногда и зелеными - в зависимости от минуты и поворота головы. Обладатель самого мрачного воображения не мог бы себе представить, что рассказы о подвигах этого палача в юбке - не легенда, созданная патологической фантазией маньяка. Сотни, тысячи жертв, в чьих страданиях, как в освежающей ванне, купалась мать Маргарита! Когда Кручинин встречал розовую монахиню, словно парящую на крыльях своего белоснежного чепца над палубой трансокеанского лайнера, перевозившего ее обратно в Европу, ком непреодолимого отвращения подступал у него к горлу. А она плыла, розовая, с ямочками на пухлых щеках, каждым движением изливая на окружающих ласку христовой невесты. И рядом с этим чудовищем в качестве сотрудницы или ученицы Кручинин должен был представить себе Эрну... "Сестра Эрна" - наверно так именовали ее в пансионе "Доротеенфройде". Сестра!.. Помните, читатель, у Герцена: "Слово сестра... В нем соединены дружба, кровная связь, общее предание, родная обстановка, привычная неразрывность..." Кручинин смотрел на записку Эрны и старался объять умом происходящее... 49. ДОРОТЕЕНФРОЙДЕ Покидая город, надо было разделаться с коричневой старухой, чтобы уничтожить следы сообщения, - будь оно посланием Эрны или провокацией вражеской разведки. Но, появившееся было намерение сжечь картину вместе с рамой, показалось ошибочным. А что если его приход к фрау Марте заснят на пленку? В таком случае Кручинин оказался бы перед необходимостью обосновать исчезновение этого "раритета". Можно было, конечно, снести картину антиквару, но кто захочет ее купить: ради уничтожения тайника под бельмом, Кручинин прорвал в холсте большую дыру. В таком виде старуха представлялась ему вполне безопасной. Оставалось "забыть" колдунью на стене. Кручинин так и поступил: оставил картину на гвозде. Но не успел он положить чемодан в свои старенький "штейер", как в подъезде показалась хозяйка квартиры с картиной в руках. - Оставьте ее себе. Реставратор заделает дыру и... - О, что вы! - воскликнула хозяйка. Тогда он взял портрет и тут же, будто нечаянно, уронил его на мостовую. По камням рассыпались мелкие завитушки резьбы. - Как обидно! - сказал Кручинин. - Вопрос решился сам собой. Отъезжая, он видел, как хозяйка подняла картину и отерла фартуком еще больше сморщившуюся маску мегеры. Кручинин поймал себя на том, что стоило ему взяться за руль, как заботы отлетели от него, словно он был простым туристом. Таково было магическое действие перспективы путешествия. Передвижение! Скорость! Свобода! На память пришли прекрасные слова Аксакова: "Дорога удивительное дело! Ее могущество непреодолимо, успокоительно и целительно. Отрывая человека от окружающей его среды, все равно, любезной ему или неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, - она сосредоточивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на самого себя, потом на воспоминания прошедшего и, наконец, на мечты и надежды в будущем..." Старый, побрякивающий стальными суставами "штейер", катился мимо громады Национального музея. Кручинин мысленно послал этому сооружению привет и соболезнование: слишком умный дом для царства мракобесия, политических интриг, провокаций и лжи, в какое превратился этот некогда славный город. Кручинин пересек реку и через пятнадцать минут был за городской чертой. Он даже провел рукою по лбу и по щекам, словно снимая с себя нити невидимой, но липкой паутины. Навстречу ему прохладным потоком несся воздух со стороны синевших в утренней дымке гор. Не прошло и получаса, как Кручинин перестал следить за тем, есть ли за ним слежка. Автомобили, обгонявшие неторопливый бег его машины, вызывали в нем здоровую спортивную зависть. Через час он добрался до поворота, где надлежало съехать с автострады на дорогу Э 318, ведущую к озеру Тегерн. В Дирнбахе он решительно притормозил: его не устраивало слишком приближаться к Висзее, а ведь следующим пунктом был уже Гминд. Кручинин не хотел показываться там прежде, чем наведет точные справки об интересующей его вилле Доротеенфройде. К сожалению, оказалось не таким простым делом узнать что-либо у запуганных жителей. В этом уютном краю, созданном самой природой для отдыха и беззаботных развлечений, Кручинин обнаружил, что даже мрачные времена фашистской полицейщины простые люди вспоминали с сожалением. Как только дело доходило до слова "Доротеенфройде", языки жителей прилипали к гортани и на Кручинина недоброжелательно косились. Принадлежность некоторых пансионов темному миру тайной полиции и шпионских организаций была тут секретом полишинеля, но говорить о ней страшились. Кручинин избрал местом своего пребывания Кальтенбрунн, расположенный таким образом, что в случае надобности можно было быстро покинуть берег озера, минуя тупик, каким кончались дороги на его южном конце. Однако уже к следующему утру стало ясно, что и эта близость к Висзее не доставит Кручинину удовольствия. Тут не особенно стеснялись с туристами. Смешение нацистской полицейской грубости с маккартистским маккиавелизмом чувствовалась во всем. Позавтракав, Кручинин бежал из Кальтенбрунна. Объехав озеро с севера, он перебрался в окрестности городка Тегернзее на противоположном берегу озера. Хотя Кручинин и был тут отделен от "Доротеенфройде" гладью огромного озера, но в бинокль ему был виден весь курорт Висзее. Вооружившись терпением и осторожностью, он мог рассмотреть даже самую виллу Доротеенфройде. Кручинин арендовал маленькую моторную лодку и стал большую часть времени проводить на воде, хотя меньше любого другого человека, живущего на берегах Тегернзее, был расположен к развлечениям. С каждым днем время казалось ему дороже и даже пастель, нашедшая, наконец, применение, не доставляла ему радости. Наброски получались сухие, мало схожие с нежной натурой, окружавшей художника. Их набрался уже почти полный альбом, а двери "Доротеенфройде" все оставались закрытыми. Наконец, однажды, когда Кручинин посреди озера занимался рисованием, к нему подъехала маленькая лодочка, в ней сидел мальчик лет пятнадцати. - У меня есть поручение от Эрны, - сказал он так, словно у него не могло быть сомнений в том, что он обращается по адресу. И несмотря на то, что Кручинин делал вид, будто не обращает на него внимания, продолжал рисовать, мальчик быстро продолжал: - Эрна передает: ее здесь нет и тут ничего не выйдет. Поезжайте в... - тут он умолк и, исподлобья оглядевшись по сторонам, словно кто-нибудь мог его подслушать даже тут, в километре от берега, назвал город. - В четверг к закрытию Птичьего рынка приходите в часовню святой Урсулы, левая сторона, третья скамья от алтаря, у статуи богоматери. - С этими словами мальчик ударил веслами. Кручинин продолжал невозмутимо рисовать, но хрупкие карандаши пастели стали крошиться под нажимом его пальцев. 50. AC CADAVER! (Да будут как труп (лат).) Мать Маргарита была дамой, опытной во всех отношениях. Она не стала мучить себя догадками о том, зачем его преосвященству епископу Язепу Ланцансу понадобилось изображение обнаженной пансионерки Инги Селга. Ясно, что не для подшивки в личное досье! Мать Маргарита имела представление и о разврате, царившем среди членов Ордена Иисуса, и о том, что, владея телом и душой Инги, Ланцанс может дать ей любое применение, какого потребуют задачи Центрального совета или Ордена. Кто его знает, может быть, девице предстоит работа актрисы варьете, а может статься, епископ намерен сунуть ее в постель какому-нибудь любителю молодого женского тела, если не в свою собственную. Пути господни неисповедимы! Не ей, смиренной и покорной дочери святой апостолической церкви Маргарите, контролировать предначертания всевышнего! Гораздо неприятнее то, что Инга отказалась фотографироваться, как того желал отец Язеп. Строптивица заявила, что церковные каноны не обязывают ее к исполнению приказов начальников, ведущих ко греху, а предстать перед своим духовным отцом в наряде праматери Евы - грех. Не подействовало на Ингу и напоминание о том, что в конституциях Лойолы сказано: "Проникнемся убеждением, что все справедливо, что приказывает старший". Инга вступила в спор с капелланом Доротеенфройде. - Епископ Ланцанс давал обет целомудрия, и я вовсе не намерена быть предметом его соблазна и нести на себе тяжесть смертного греха из-за того, что мое изображение ввергнет его в грех. - Она говорила с таким серьезным видом и выражение ее лица отражало столь искреннюю скорбь, что капеллан принял это за чистую монету. - Вы забыли, дитя мое, - ласково сказал он, - что господь в великом милосердии своем научил церковь отпускать грехи. А уж если грех совершен священнослужителем во славу господни, то тут, право, и греха-то никакого нет. - Я духовная дочь отца Язепа! - с возмущением воскликнула Инга. - В поучениях святейших пап Юлия II и Льва X есть указание "отпущение тому, кто плотски познал мать, сестру или другую кровную родственницу или крестную мать; отпущение для того, кто растлил девушку". - Но ведь отец Ланцанс - монах! - Да, да, у святейших отцов так и сказано: "будь то священник или монах" - им надлежит всего лишь уплата штрафа за индульгенцию. Инга брезгливо повела плечами. - Эдак вы уговорите меня еще лечь в постель отца Язепа. Капеллан скромно опустил глаза: - Если того потребуют интересы святой церкви... Инга выбежала из комнаты. Мать Маргарита все же нашла выход. Правда, пришлось покривить душой, но господь бог простит ей это небольшое прегрешение, совершенное во имя послушания властям, от господа же бога поставленным. Маргарита поручила фотографу сделать монтаж: ко взятому из журнала изображению хорошо сложенной девицы приставить голову Инги. Фотография получилась столь совершенной, что сердце Маргариты даже засосало что-то вроде ревности: подумать только, эта дрянь Инга предстанет взорам Ланцанса в столь соблазнительной красоте! Но даже изощренная фантазия матери Маргариты оказалась бессильной угадать, сколь высокое назначение получит изготовленная ею фальсификация. Известно, что уже францисканцы придавали чрезмерное значение культу мадонны, но и им не снились вершины, до каких дошли в этом деле отцы-иезуиты. Члены Общества Иисуса объявили Марию приемной дочерью бога; они прославили лоно девы как чистейшую обитель св. Троицы, а ея грудь возвели в символ прекраснейших из всех красот. Иезуиты учили, что если трудно снискать вечное блаженство через требовательного сына господня, то куда легче получить спасение от его покладистой матери. Святые отцы копались в самых интимных сторонах человеческих отношений, не смущаясь аналогиями, и посвящали эти сочинения деве Марии. Само тело Марии стало предметом поклонения. Если на церковных статуях его накрывали одеждами, то изображаемое художниками, в том числе монахами, оно блистало соблазнительной наготой и подчас формами, очень далекими от девственной строгости. Иезуитов не смущало выставление для публичного обозрения обнаженной матери бога сына и дочери бога-отца. Они не видели ничего предосудительного в том, чтобы не только стены трапезных и библиотек в монастырях украшались изображениями полнотелых, соблазнительно возлежащих мадонн, но вносили эти картины и в личные покои членов Ордена. В сопоставлении с обетом безбрачия это не могло не вызывать монахов на эксцессы, выходящие за рамки нормальной жизни. Постепенно получила распространение манера изображать вместо лика мадонны лица вполне земных привязанностей отцов-иезуитов. Никто не видел ничего дурного в том, чтобы на стене келий висело изображение мадонны, как две капли воды схожее с какою-нибудь дамой легкого поведения, с которой тайно сожительствовал монах. Ланцанс не боялся, что кто-либо осудит его за то, что над его изголовьем вместо изображения мифической волоокой еврейки, осененная нимбом святой, появится златокудрая Инга. Отцы-иезуиты не были врагами земных радостей, делающих жизнь стоящей того, чтобы грешить. Не согрешишь - не покаешься, не покаешься - не спасешься! Чем больше грешников - тем больше кающихся, чем больше кающихся - тем больше силы в руках духовников. Орден умел прощать. В этом была его сила. А уж было бы глупее глупого, если, возведя искусство отпущения грехов в одну из основ своего могущества, отцы-иезуиты не научились бы находить прощение и самим себе. Если допотопный отец Бенци находил извинение даже для прелюбодеяния с монахиней, то уж отцу Ланцансу и сам господь бог повелел не смущаться лицезрением акварели, написанной по фотографии, присланной матерью Маргаритой. Если рождавшиеся при этом у епископа мысли и не были безгрешны, но зато уж всегда переносили его на небеса, как он рисовал их себе в экстатическом созерцании физического совершенства своей духовной дочери Инги Селга. Бывало, это вызывало у Ланцанса прилив энергии, заставлявший его поспешно браться за перо. Тогда проекты и программы, один другого смелее, одна другой подробней, ложились на быстро сменявшие друг друга листы. Но чаще возбуждение заканчивалось приливом апатии и даже отчаяния. Оно заставляло отца Ланцанса обращаться мыслью к прошлому и искать в этом прошлом фатальную ошибку, вследствие которой он стал тем, чем стал, и был там, где был. В такие минуты ему становилось жаль своей жизни, себя. Наедине, когда не для кого было декламировать заученные с новициата громкие фразы, действительность властно надвигалась на него своей опустошенностью. В нем, в этом космическом черном вакууме, ничтожной былинке Язепу Ланцансу предстояло носиться вечно, в этой жизни и в той, без разумной надежды на разумное пристанище. "Dies irae"1 - этот апокалиптический призрак, с первых дней новициата служивший жупелом для бдения во спасение души, заполнял теперь все. Не было надежды на приход Спасителя для вторичного искупления грехов человеческих и прежде всего грехов тех, кто объявил себя его прямыми наследниками и исполнителями его верховной воли - братьев Общества Иисуса. Давно, в дни метаний, будучи еще молодым профессом, Ланцанс читал "Карамазовых". На всю жизнь запомнился ему Великий Инквизитор брата Ивана. По мере того как Ланцансу-иезуиту открывались тайны церкви, как он приобщался к тайнам Ордена, образ инквизитора казался ему все более и более правдивым. Старик, некогда в ужасе повергавший его на каменные плиты в келье коллегии профессов, ко времени обучения в Грегорианском университете Ордена стал уже предметом холодного раздумья. Теперь Ланцанс втайне считал, что Достоевским была нарисована единственно правильная картина реальной действительности: приди Иисус сегодня в мир, что осталось бы Ланцансу на месте Инквизитора?.. Конечно, не разжечь костер публичного аутодафе2, о нет!.. Вызвав палача вроде Квэпа, он приказал бы втихомолку удушить спасителя! Увы, современная инквизиция не может себе позволить даже газовых камер, изобретенных ублюдком Гитлером!.. И даже испанская гаррота стала недоступна. Тайна одиночки и петля Квэпа!.. Да, все было беспросветно темно и безнадежно. На людях волю Ланцанса держала в узде железная формула "ac cadaver", но наедине с самим собою, когда не оставалось иной узды, кроме собственной совести, он готов был вопить от желания рвать путы орденской дисциплины. Однако кричать было бесполезно и опасно. Соглядатаи и доносчики могли скрываться в любой щели, подслушивать за стеною, подглядывать в окна. Нужно было искать выход в тайном исполнении того, что можно взять от жизни, имея деньги и штатское платье. Спасением была привилегия неподсудности иезуитов светским властям, восходившая к папским буллам3 шестнадцатого столетия. Она и вселяла уверенность в безнаказанности всего, что способны простить свои собратья иезуиты. А опыт говорил, что долготерпение Ордена в отношении своих членов отличается поистине наихристианнейшей неиссякаемостью и мораль - гибкостью, какая не снилась самым искусным софистам. Но не это было важно. Над всем главенствовало незаглушимое желание. В молодости его удавалось гасить в исповедальне, копаясь в чудовищных подробностях чужих "грехов". Ланцанс хорошо помнит, как молодым священником он, бывало, выходил из исповедальни со лбом, покрытым потом, с ногтями, впившимися в ладони и с помутневшим взглядом. С годами исповедальня перестала доставлять удовлетворение даже тогда, когда приходилось выслушивать самые интимные подробности грехов от самых хорошеньких женщин. Ланцанс не знает, как бывало у других "рыцарей роты христовой", а что касается его, то на некоторый срок его спас кнут для самобичевания, рекомендованный отцами Ордена. Однако со временем, вместо того чтобы замирать под ударами кнута, желания Ланцанса стали разгораться. Кончилось тем, что отправляясь на свидание с какою-нибудь из своих духовных дочерей, Ланцанс захватывал кнут и вкладывал его в "десницу грешницы" с просьбой постегать его, как стегали Христа, бредущего на Голгофу под бременем креста. 1 (Dies irae - день гнева (лат) (в евангельском понимании день страшного суда). 2 Аутодафе - инквизиционный костер для сжигания еретиков или греховных книг. 3 Булла - один из видов папских указов.) Но сколь бы много места ни заняли такие развлечения в жизни епископа, они не могли заместить или хотя бы отодвинуть на второй план основную деятельность Ордена. Иезуиты никогда не забывали, что их Общество было создано в критические для римского католицизма годы рождения протестантизма. Борьба за римскую ортодоксию и за господство римских епископов над всем известным миром стала священной традицией последователей Лойолы. От того, что увеличивались пределы познанного мира, аппетиты иезуитов не становились меньше. Пределом своего распространения они поставили "державу Христа". А так как по их символу веры Христос живет не только в сердцах действительных христиан, но и в каждом "потенциальном" христианине, каковым может быть любой язычник и атеист, то легко себе представить, как отцы-иезуиты толкуют границы своей "державы", пусть только потенциальной, но безусловно желаемой. Развитие событий на земле заставило иезуитов втайне пересмотреть постулат римской церкви о том, что она мыслит и живет "категориями вечности" и будто ей некуда спешить, так как рано или поздно "всякое дыхание восславит господа". Генеральная конгрегация и генерал Ордена по-своему прокомментировали папские энциклики, посвященные социальным проблемам и социализму. "Нужно спешить, - гласит XXIX декрет XXVIII конгрегации Общества Иисуса. - Неравенство экономических и духовных условий большей части человеческого рода, благодаря которому становится тщетным мудрое и милосердное предписание божественного Провидения, и жизнь с ее насилием над справедливостью и милосердием для тысяч людей становится здесь на земле подобной ужасному чистилищу, чтобы не сказать аду. Это неравенство подготавливает как нельзя более благоприятную почву для подрывных идей. Напрасно будем мы пытаться уничтожить атеистический коммунизм, если все слои общества не будут неуклонно придерживаться принципов, которые столь замечательно провозгласили последние папы". Как всякая декларация высшего органа орденской администрации, сказанное было обязательно для Ланцанса. Ему оставалось только помнить указания пап, определяющие смысл политической деятельности на период борьбы с социализмом и коммунизмом. Он помнил энциклику Пия XI Divini Redemptoris: папское напутствие всем святым отцам, пускающимся в плавание по морю социальной борьбы. Ее наставления утверждала энциклика Quadrogesimo anno: "Случается наблюдать, что неуместно и весьма ошибочно применяются слова апостола Павла "кто не хочет трудиться, тот и не ешь". На самом деле послание апостола направлено против тех, кто воздерживается от работы, когда мог бы и должен был бы работать, и увещевает бодро использовать время и силы, не обременяя других, когда мы сами о себе можем позаботиться. Но это изречение апостола вовсе не учит, будто труд является единственным основанием для получения пищи и доходов... Ошибаются те, кто признает справедливость принципа, что труд... должен оплачиваться соответственно тому, сколько стоят произведенные им продукты, и что поэтому лицо, ссужающее свой труд, имеет право требовать столько, сколько получено в результате этого труда". Пий XI сделал этот вывод из положений Льва XIII, преподнесенного человечеству в энцикликах Graves de communi и Quod apostolici muneris: "Надлежит поощрять общества, которые под покровительством религии приучают своих членов довольствоваться своей судьбой, с достоинством выносить тяжкий труд и всегда вести тихую жизнь". Это повторяется в энциклике De rerum novarum: "Горе никогда не исчезнет с лица земли, ибо суровы и трудно переносимы последствия первородного греха, которые, хотят этого люди или не хотят, сопровождают их до могилы. Поэтому страдать и терпеть - удел человека". Обращаясь к поучениям ныне здравствующего наместника Петра, Ланцанс находил в сочинениях Пия XII "Мир на земле и сотрудничество классов", "Христианский синдикализм" и других: "Свидетельства всех времен показывают, что всегда существовали богатые и бедные и что это навсегда предусмотрено неизменными условиями человеческого существования". Из поучений иерархов своей церкви Ланцанс, еще будучи молодым священником, сделал необходимые выводы. Как иезуит-ортодокс он выступил инициатором примирения "малых сил" с работодателями и хозяевами. Это он в своем первом латгальском приходе изобрел молитву: "Во время святой обедни, - безропотно повторяли за ним пригнанные из Литвы голодные батраки, - я буду молить господа бога, чтобы он покарал скоропостижной смертью в поле, в темном лесу, на трапезе или во сне тех, кто будет бастовать во время уборки урожая". В кратком, но выразительном молении айзсарги получали от Ланцанса прямое указание: лучше всего убить забастовщика ночью в лесу, отравить во время обеда или придушить во сне на сеновале! Это он, молодой священник-иезуит отец Язеп, приводил рабочих мыз к изобретенной им присяге: "Клянусь всемогущему господу богу моему, единому в святой троице, что буду работать честно, к союзу принадлежать не буду, и не буду бастовать, и по судам мне чтобы не ходить, и буду работать от зари и до заката солнца, в том присягаю и целую святой крест спасителя моего Иисуса Христа". То было давно, в наивные времена, когда отец Язеп думал, что все дело в непокорности батраков. С годами он сделал более смелые выводы в отношении тех, кто не признает утвержденных церковью истин. А так как первыми из них были коммунисты, то делался вывод о беспощадной борьбе с ними - носителями идеи сопротивления Риму. Логикой и софизмами Ланцанс мог прийти к любому выводу в отношении Инги. Впрочем, это не помогало ему почувствовать свою жизнь более осмысленной и вселенную заполненной чем-либо, кроме мистической болтовни о беспредметном. Он научился послушанию "подобно трупу" и в силу этого послушания готов был усеять путь к цели настоящими трупами. Но даже это не помогало ему почувствовать себя чем-либо иным, нежели настоящим трупом, - мертвым вместилищем мертвых истин. Если это было угодно Ордену, он готов был служить ему, но только потому, что ничего иного он уже не умел, не мог и не хотел хотеть. Однако желания жили в нем - бурные, смрадные, как зловоние трупа. В минуты, когда он сознавал это, ему хотелось кричать. Но кричать он не смел. Тогда он шел и искал утешения иными средствами. 51. ШОКОЛАД ЕПИСКОПА ЛАНЦАНСА Епископ Ланцанс втайне оценил преимущества штатского костюма перед духовным платьем. Правда, серый спортивный костюм сидел на нем неуклюже, как маскарадное одеяние, и никто не поверил бы в силу и ловкость покрытого им неуклюжего тела с сутулой спиной, жилистой шеей и с толстыми ногами в пестрых чулках любителей гольфа. В целом фигура производила карикатурное впечатление, но это не смущало Ланцанса. Он с удовольствием менял теперь сутану на пиджак. На взгляд Ланцанса пиджак обладал только одним существенным недостатком: по сравнению с сутаной на нем было ничтожно мало пуговиц, нечего было пересчитывать нервно бегающими пальцами. Да не хватало нараменника, чтобы прятать под него руки. Зато, совершая деловые поездки по стране, Ланцанс имел теперь возможность бывать даже в театрах. В штатском костюме не стыдно было заходить в книжные магазины и покупать книги, запрещенные папской цензурой. Пиджак и серая шляпа позволяли ему во время путешествий завтракать и обедать где угодно, не смущаясь никаким обществом. Поэтому его не обескуражило предложение Шилде встретиться "на нейтральной почве". За столиком в уединенной ложе кафе можно было поговорить без свидетелей. Шилде не мог простить себе того, что не сумел помешать епископу отобрать лучших людей для "Доротеенфройде" - "обители десницы господней". Ланцанс не дал маху - наиболее способные ученики оказались в его школе террористов на Тегернзее. Теперь, когда Шилде нужно было организовать антисоветскую операцию, приходилось клянчить исполнителей у Ланцанса. А план представлялся Шилде великолепным: во время предстоящего республиканского праздника песни, когда на новой рижской трибуне соберется хор из двенадцати тысяч участников - представителей всех районов Латвии, - произвести взрыв эстрады. Для этой операции не нужно много исполнителей: взрыв не должен быть большим. Подрыв устоев одних только трибун не будет замечен публикой. Трибуна рухнет, и в поднявшейся панике публика передавит сама себя. Трудно себе представить, чтобы такое дело не наделало шума на весь Советский Союз, не сняли бы с постов нынешних руководителей латвийского ЦК, Совета Министров и КГБ, не началась бы перетряска всего аппарата республики, которая неизбежно затормозит ее развитие. С того момента, как эта идея пришла Шилде и оформилась в план, одобренный руководителями Центрального совета, Шилде ходил в приподнятом настроении. Руководителем и главным исполнителем диверсии будет находящийся в СССР Квэп. В помощь Квэпу дается хорошо законспирированный Силс. Надо переправить в Советский Союз и Ингу Селга. Получив в помощницы Ингу, Квэп будет держать в руках Силса. Нужно решить с Ланцансом вопрос о посылке за кордон Инги Селга. - Ваше преосвященство, - с необычной для него почтительностью говорил Шилде, рисуя выгоды задуманной им диверсии, - эта акция не имеет примеров в нашей деятельности. В практике террора она явится новым словом. Пустяковым взрывом мы уничтожим несколько тысяч человек. Половину чести мы отдадим церкви и лично вам, епископу Ланцансу. - Но, мой дорогой Шилде, - столь же ласково ответил епископ, мысленно взвешивая все за и против предложения, - эта акция будет неизбежно разоблачена. Следственные органы непременно обнаружат, куда ведут нити. Они придут к нам. - А что в этом плохого?! - с воодушевлением воскликнул Шилде. - Они покажут пальцем сюда на этот клочок Западной Европы. И вот еще один репей в хвост голубю мира! Пусть-ка господа советские миротворцы попробуют пройти мимо того, что здесь, на земле этого государства, создаются заговоры, стоящие жизни тысячам их людей! Это же хорошая бутыль бензина в ворох взаимной неприязни Западной и Восточной Германии. Ланцанс слушал, вытянув губы и звучно прихлебывая из чашечки горячий шоколад. Он любил этот напиток. Нигде не готовили его так хорошо, как тут в кафе "Старый король". Взбитые высокой шапкой сливки и ваниль придавали напитку особый аромат. Такого вкуса никогда не могли добиться его экономки - ни прежняя в Риге, ни нынешняя в Любеке. Смешно сказать: шоколад тот же, те же, вероятно, сливки, а вот поди - ничего общего с прелестью, дымящейся перед ним здесь уже в третьей чашечке, поданной кельнершей! Или имеет значение то, что у этой кельнерши такие очаровательные розовые пальчики с отточенными ноготками? Такие лукавые глазенки и с шиком приколотая к белокурым локонам корона из накрахмаленных кружев?.. Епископ искоса поглядывал на кельнершу, еще слаще причмокивая губами, в полуха слушая Шилде. Епископ давно уже понял, чего хочет этот хитрец, и приготовил свои возражения. - Милый мой господин Шилде, - проговорил он, соблюдая все тот же тон ласковой благожелательности, - девы и молодые мужи, достойные стать перстами господними в святом деле искоренения коммунистической скверны, представляют достояние церкви. Мы не можем ими швыряться. - Ланцанс состроил глубокомысленную гримасу: - На их обучение затрачены средства и... на главах их благословение святейшего отца. - Надеюсь, - проговорил Шилде, подавляя усмешку, - что столь высокое благословение поможет девице Селга выполнить миссию, какую мы намерены на нее возложить. Оно поможет и нам сохранить в целости и сохранности этот живой инвентарь его святейшества. Вы только выиграете: мы берем на себя труд переправить Ингу в Советский Союз без хлопот для вас. - А знаете что, дорогой Шилде, - оживился вдруг Ланцанс. - Может быть, мы с вами сами себе создаем лишние трудности: не кажется ли вам, что для натянутости между Востоком и Западом вовсе нет надобности лезть в Советы и затевать там невесть какие диверсии. Ведь достаточно было бы нескольких террористических актов в Федеральной республике и по ту сторону Эльбы, чтобы черная кошка была бы пущена между Западом и Востоком. Кое-кто, правда, болтает, будто прошли времена, когда головы правителей ценились выше мира народов, но мы думаем иначе. Шилде отрицательно замотал головой. От возбуждения он даже привскочил на стуле: - Упаси бог, епископ, когда-нибудь подать подобную мысль геленовцам. Они ухватятся за нее, и мы останемся в дураках. На кой черт будем вмешиваться мы, латыши, если дело пойдет внутри Германии - Восточной или Западной, - все равно? Наши шансы на субсидии именно в том, что мы - специалисты по России. Как только вы ограничите сферу деятельности Германией, - вы банкрот. Гелен сам не прочь получить деньжат из рук хозяев. Господь с вами, молчите и молчите! Ланцанс, оживившись было от мысли, показавшейся ему удачной, увял. - Видит бог, как мне хочется вам помочь, но ведь мои люди - божьи люди, - кисло проговорил он. - А переправа их в СССР сопряжена с опасностью для жизни... Шилде грузно уселся в кресло не напротив Ланцанса, а рядом с ним и фамильярно обнял его за плечи. - У нас большой опыт и много шансов на то, что ваш живой товар... то бишь инвентарь, будет цел. - Он так приблизил рот к большому уху епископа, что торчавшие из этого уха волосы защекотали ему губы. Шилде брезгливо отстранился и даже выпустил из объятий плечи Ланцанса. Ланцанс отодвинул опустошенную третью чашку и, полузакрыв глаза, откинулся на спинку кресла. Ему доставляло удовольствие, что Шилде, обычно такой наглый и самоуверенный, упрашивает его. По-видимому, девица Селга нужна ему до зарезу. Коль скоро Шилде сам набил ей такую цену, надо содрать за нее подороже. Кончилось тем, что девица Инга Селга - под кличкой "Изабелла" была уступлена под денежный залог, вносившийся епископу Ланцансу. - И не какими-нибудь вестмарками, дорогой Шилде, а в долларах, - подчеркнул Ланцанс. - В долларах! После этого несколько времени Ланцанс сидел в задумчивости. Он отогнул утолок шторки и поглядел на улицу. Мысли вертелись все вокруг того, сколько усилий нужно затратить, чтобы пропихнуть одного человека в страну, где когда-то он и его друзья были хозяевами! И какие опасности преследуют там его людей на каждом шагу!.. Стоит ли подвергать этим опасностям Ингу? Разве мало в его распоряжении других девиц?.. Почему Шилде так настойчиво требует именно Ингу? - Ланцанс подозрительно покосился: нет ли в глазах Шилде чего-нибудь... такого?.. Чего-нибудь, что говорило бы, что Шилде выпрашивает Ингу вовсе не для посылки за кордон, а для... Да, для того, чтобы оставить ее здесь, у себя?.. Если так, то у Шилде губа не дура! За счет Совета купить себе такую девчонку!.. Но тогда чем он сам хуже Шилде? Почему не оставить Ингу себе?.. Ланцанс сжал в кулаке газ шторы. Людям, не проведшим юности в семинарии иезуитов, не воспринявшим их учение, не впитавшим каждой порой тела и всеми фибрами души дисциплины Ордена, не постигшим силы его власти над "солдатами роты Иисусовой", - не понять того, что произошло в эти минуты с Ланцансом. Как поступил бы на его месте всякий другой, поняв, что он во власти Инги, что ее образ преследует его всюду, не дает ему покоя? Какие мысли, желания, решения родило бы это открытие? Едва ли нашлось бы много таких, кто пришел бы к решению, принятому Ланцансом: поняв, что власть Инги над ним зашла дальше похотливой забавы, сводящейся к созерцанию ее изображения, поняв, что прикосновение к живой Инге сделало бы его ее рабом, - он решил отдать ее Шилде! Оставалось только сделать это с наибольшей выгодой для себя. Вероятно, так же вот, с именем искупителя на устах, освобождающим их совесть от угрызений, а их самих от ответственности перед законом людским, отцы-инквизиторы топили в каналах Венеции жертвы своей похоти. Ланцанс ничего не имел бы против того, чтобы, выполняя обязанности разведчицы, Инга навсегда исчезла с лица земли. 52. ОТЕЦ ЛАНЦАНС НЕ ХОЧЕТ ШОКОЛАДА Ланцанс опустил оконную штору и, не глядя на Шилде, проговорил: - Вы недооцениваете услугу, которую я вам оказываю. - Его голос едва приметно дрожал. Но Шилде ни за что не догадался бы об истинных причинах этого. - Говоря между нами, мы посылаем ее в пасть льва. - Это известно мне не хуже вашего, - ответил Шилде. - "Особенную часть" Советского кодекса я помню наизусть. - Господь да поможет нашим питомцам! - пробормотал Ланцанс. - Ну, знаете ли, - усмехнулся Шилде, - тут надежда на небеса плохая. Начиная со статьи 581 и до 5812 любую из них в отдельности, а при желании и все вместе можно предъявить таким, как мой Квэп. Я уже не говорю об указе 12 января - тут крышка и гвоздь... - проворчал Шилде. - Кстати говоря, советую вам в Доротеенфройде следить за тем, чтобы ваши люди не совали нос в этот Уголовный кодекс. Когда они узнают, что в случае провала не миновать расчета "по указу", это не способствует желанию совершать путешествие в Совдепию. - Но мы же сами втолковываем "перемещенным", что самый факт возвращения туда любого из них не обещает ничего, кроме лагеря. - Лагерь - это не смертная казнь. Есть еще надежда выжить. Когда она исчезает, вот и происходят такие случаи, как с Круминьшем. Я у себя в школах выдрал эту главу из Советского кодекса и заменил листком собственного изготовления. - Сложный вопрос... - Епископ в сомнении покачал головой. - Попробуйте дать им уверенность, что возвращение под сень коммунистических властей ничем не грозит, и наши люди устремятся туда толпами. - Врать, дорогой епископ, нужно с умом, - глубокомысленно заявил Шилде. - Гитлер уверял, будто ложь становится тем правдоподобнее, чем она крупней. - Святые слова святого человека. - Еще немного, и вы посадите Адольфа рядом с богом-отцом. - Мученическая кончина зачтется ему в царствии небесном. - Значит, быть ему в раю? Ну, там мы с ним и встретимся. А теперь по рюмке кюммеля, епископ? - заключил Шилде. И, заметив испуганный взгляд, который епископ метнул вокруг себя, со смехом добавил: - Сегодня на вас такой костюм, что если кто и увидит рюмку в вашей руке, - не осудит. - Святая церковь не возбраняет своим служителям вкушать сок плодов, созданных всевышним. - Ланцанс состроил постную мину. - Но ничто возбуждающее плоть, ничто возбуждающее мысли не касалось, не касается и не коснется моих уст! - А я все-таки дерну! - сказал Шилде и заказал две рюмки доппеля. - За свою и за плоть вашего преосвященства. Впрочем, можно и третью: за плоть Инги Селга. - Он подмигнул Ланцансу. Вы уж не постоите за тем, чтобы приписать к залогу сотенку долларов и в мою пользу. Ей-ей девица стоит того. Через два дня, как было условленно, Шилде пришел в кафе "Старый король" для передачи епископу залога за Ингу Селга (она же "Изабелла"). Епископ не пил шоколада. С растерянным видом он глядел по сторонам, и пальцы его пересчитывали пуговицы пиджака: сверху вниз, снизу вверх и снова сверху вниз. После витиеватого предисловия он путано рассказал Шилде о том, что мать Маргарита обнаружила приготовления к побегу Инги Селга. Нити вели за пределы "обители десницы господней". Подготовкой побега руководила бывшая заключенная гитлеровского концлагеря и участница движения сопротивления Эрна Клинт, сестра Вилмы Клинт, бывшей воспитанницы школы Центрального совета, а ныне уборщицы и судомойки в Доротеенфройде. Ланцанса не так волновал сам заговор, поскольку он был обнаружен, как то, что Шилде может теперь отказаться от Инги Селга. Однако Шилде решил дело по-своему: то, что Инга замыслила бегство, доказывает ее способность к самостоятельным, смелым действиям. К тому же провинившийся агент - всегда удобнее чистюли, не чувствующего за собой никакого греха. Одним словом, Инга устраивает Шилде в качестве агента. Но он не покажет этого епископу и собьет цену на девицу. - Ну, а насчет Эрны Клинт, дорогой епископ, не беспокойтесь. Мы передадим ее дело господам из организации Гелена. - Шилде с удовольствием потер ладони, как делают люди, покончив с удачным делом. - А теперь, дорогой епископ, я закажу себе еще рюмочку доппеля. А вам, конечно, обычный шоколад? - Знаете, дорогой Шилде, - опуская глаза, едва слышно ответил Ланцанс, - пожалуй, я выпью с вами. Уж очень она меня расстроила, эта девица!.. Одну рюмочку! - Хоть десять, дорогой епископ, - весело заявил Шилде. - Хоть десять, если вы платите сами за себя! Через час они вышли из кафе. Лицо Шилде было красно, и он с выражением удивления, точно впервые видел бульвар, людей, деревья, обводил все помутневшим взглядом. На руке его, уронив голову на грудь, висел Ланцанс. Епископ шаркал ногами, и с его оттопыренной нижней губы стекала слюна. Шилде поманил проезжавший таксомотор и принялся втискивать в него расслабленное тело епископа. Когда ему удалось усадить спутника, он взгромоздился на сидение сам и бросил шоферу: - В Доротеенфройде! - Куда? - с удивлением спросил шофер. Шилде понял, что сказал глупость: отсюда до Висзее было по крайней мере 200 километров. С трудом ворочая языком, сказал: - Хорошо бы, конечно, в Ригу, но это еще дальше... В общем куда-нибудь... к девкам! 53. АССОЦИАЦИИ АНТИКВАРА Условимся, что того, кто уже известен читателю как бывший бригаденфюрер СС со шрамом от укуса на щеке, мы для удобства читателей так и будем называть "бригаденфю-рером". Нет надобности загружать рассказ еще одним именем. Такое допущение тем более оправдано, что не только в кругу друзей и близких сослуживцев, но даже в некоторых случаях официальных сношений этого человека, по старой памяти, именовали бригаденфюрером. Очевидно, в его кругу полагали, что в существе положения мало что изменилось: может быть, не так уж далек день, когда к бывшим носителям фашистских прерогатив вернутся их звания и привилегии. В описываемый день телефонный звонок застал бригаденфюрера в постели. Он потянулся и нехотя сунул ноги в туфли. Полицейское управление сообщало, что у содержательницы пансиона, где жил русский по имени Кручинин, нашли картину, оставленную за ненадобностью, точнее подаренную им хозяйке пансиона. Именно то обстоятельство, что картина без опасений брошена Кручининым, служит свидетельством тому, что в ней не содержится ничего особенного. Но все же может быть господин бригаденфюрер сам на нее взглянет. Может быть, она представляет какую-то художественную ценность. В таком случае она может пригодиться господину бригаденфюреру. Через час бригаденфюрер сидел в полиции и с лупой в руке исследовал - сантиметр за сантиметром - коричневое лицо старухи, злобно глядевшей на него единственным уцелевшим глазом. А еще через час целая свора агентов шныряла по антикварным магазинам и лавкам старьевщиков, выясняя происхождение картины. Понадобился целый день, чтобы наткнуться на антиквара, который вспомнил, что когда-то он был у особы, продававшей кое-какие вещи, и на стене у нее видел это полотно. - Это или подобное ему, - неуверенно сказал антиквар. - Но если бы я еще раз побывал в той квартире, то мог бы ответить с большей уверенностью. - Подумав, он добавил: - Я обладаю редкой способностью ассоциативного мышления. Бригаденфюрера не интересовали вопросы ассоциативного мышления, которыми, как оказалось, занимался антиквар в свободное от торговли время. Бригаденфюрер посадил антиквара в автомобиль и отвез на улицу, где жила Марта Фризе. Антиквару было приказано побывать в ее квартире под предлогом, что он хотел бы кое-что приобрести. Через какие-нибудь полчаса, что бригаденфюрер сидел в машине, антиквар появился из-за угла. - Могу почтительнейше доложить вам, господин полицейрат, - сказал любитель ассоциативной теории, - мои ассоциации верны, но интересующей вас картины у госпожи Фризе больше нет. - А была? - Безусловно. - Где она? Антиквар недоуменно развел руками. - Черта же стоят ваши ассоциации! - сердито воскликнул бригаденфюрер, но антиквар, переждав его гневную тираду (жителям было не привыкать к дурному воспитанию полицейских), - сказал с учтивым поклоном: - Я ведь не имею чести принадлежать к составу полиции, господин полицейрат, и не могу быть настойчив. - Зато мы будем настойчивы, - ответил бригаденфюрер. Двое суток Марта мужественно держалась на допросах, которые вел бригаденфюрер. Она утверждала, будто не помнит, куда девалась интересующая полицию картина. Возможно, что этим бы дело и кончилось, если бы обыск, произведенный в комнате, где жил Кручинин, не дал в руки бригаденфюрера несколько номеров "Вестника". В одном из номеров газеты было обнаружено объявление "Марты". Сопоставив дату его появления с показанием хозяйки пансиона, занесшей в свой донос, что русский пришел домой с большим пакетом, обернутым в газеты; отметив то, что в комнате Кручинина был обнаружен лист из дамского журнала, которого не получал Кручинин, но который выписывала Марта Фризе; приняв во внимание, что шпагат, привязанный к колечкам на тыльной стороне "старухи", отрезан от мотка, найденного в кухонном столе фрау Фризе; принимая во внимание рапорты филеров, приставленных для наблюдения за Кручининым, о том, что он скрылся от них, дважды сменив такси именно в тот день и в те часы, когда вышел вечерний номер "Вестника" с объявлением Марты Фризе; проанализировав показания привратника дома, где жила Марта, и показания ее прислуги об образе жизни и симпатиях Марты и сопоставив все это, бригаденфюрер пришел к заключению, что полотно с изображением старухи было получено русским от Марты Фризе. А так как было бы вздором полагать, будто русский скупал драные полотна, чтобы тут же их раздаривать квартирным хозяйкам, то бригаденфюрер сделал столь основательный вывод: холст или рама картины содержали нечто, переданное чешкой русскому. Что это было? Если принять во внимание, что Марта была чешкой по происхождению, вдовой авиационного инженера и, следовательно, вращалась в кругу его коллег, следовательно, имела возможность шпионить среди людей, возобновивших работу в области военного самолетостроения, следовательно, могла пользоваться этими связями, чтобы выпытывать данные, составлявшие тайны самолетостроительных фирм; следовательно, овладевая такими тайнами, могла передавать их иностранным агентам; то, следовательно, таким агентом и являлся вышеупомянутый русский по имени Кручинин. Хотя сам этот русский и не был пойман с секретными документами в руках, но добытого данным расследованием материала вполне достаточно для возбуждения уголовного преследования против Марты Фризе. То, что изобличенная свидетелями и вещественными доказательствами Марта Фризе продолжает отрицать какое-либо касательство к военным тайнам и к шпионажу в пользу Советского Союза, значения не имело. Возможность создать дело "О шпионаже Москвы" была выгодна всем инстанциям. "Скандал с разоблачениями" поднял бы акции разведывательной и диверсионной службы Гелена. Поэтому прежде всего было отдано распоряжение изготовить секретные документы, с которых шпионка Фризе якобы сделала микроснимки для передачи агенту Москвы Кручинину. Тут же должны были быть изготовлены и сами микроснимки, которые могли бы быть отобраны у Кручинина. 54. ЧАСОВНЯ СВЯТОЙ УРСУЛЫ Оживление на Птичьем рынке спадало. Хозяйки расходились по переулкам, нагруженные корзинами с овощами. Запах сельдерея и укропа волною следовал за каждой проходившей мимо Кручинина женщиной. Он устроился на одной из скамеек, расставленных позади фонтана, где любят устраиваться цветочницы. Отсюда были хорошо видны все подходы к часовне святой Урсулы, стоящей в углу площади Птичьего рынка. Самому можно было оставаться вне поля зрения агентов, которые может быть наблюдали за дверью часовни. Окидывая взглядом все углы, - на площадь выходило несколько переулков, - и близлежащие подъезды, Кручинин старался по поведению прохожих определить, есть ли среди них агенты. Вокруг Кручинина, совершив свои покупки, между корзинами цветочниц расхаживали женщины. Эти корзины расцвечивались всеми красками, какие только создала природа в руках хитроумных садоводов. Осень не уничтожила их искусства: цветов было так много, груды их были так огромны и великолепны, что рынок походил на фантастический сад, усеянный яркими клумбами, - делом рук великого садовника, обезумевшего в неудержимой щедрости. Нет-нет из гущи цветов вырывались пчелы и начинали с сердитым гудением носиться над головой Кручинина. Вероятно, они приехали сюда, опьяненные ароматом цветов, в чашечках которых собирали мед. Чайные, розовые, багровые почти до черноты и белые розы источали аромат, нежный, как детская сказка. Его перебивал острый до приторности запах гвоздики. Тут же Кручинин мысленно склонялся к разбросанным вокруг нежно-зеленым пучкам резеды, чтобы втянуть их робкий аромат, не способный пробиться сквозь испарения разноцветных султанов левкоя. Чтобы сбросить овладевшую им сонливость, Кручинин прошелся между корзинами, выбирая место поближе к часовне. Усевшись на спину льва у входа в крытый рынок, он погрузил лицо в горсть набранных в ладони лепестков душистого горошка. Красные, розовые, фиолетовые, истекающие ароматом еще более нежным, нежели их окраска, они должны были скрыть любопытство, с которым Кручинин наблюдал за подходами к капелле. Там все еще не было ни одной подозрительной фигуры. Эрна пришла именно с той стороны, откуда Кручинин и ожидал ее появление, - из полутемного малолюдного переулка Капуцинов. Всякий, кто захотел бы выследить ее, был бы ею замечен. Дойдя до угла, она приостановилась и подождала, глядя в только что оставленный переулок. Он был пуст. Тогда Эрна быстро пересекла площадь и вошла в тот цветочный ряд, где незадолго до того сидел Кручинин. Если бы он не ушел оттуда, она прошла бы рядом с ним, не могла бы его не заметить, передала бы ему все, что нужно, и, может быть, они бросили бы друг другу несколько слов. Теперь же она шла, отдаленная от него красно-бело-лиловым валом цветов и парусиновыми зонтами торговок, огромными, как церковные купола. Шла не спеша, разглядывая цветы; задержалась у одной из корзин и взяла маленький букетик... душистого горошка. Да, да, именно так: в ее руке были те же нежные лепестки, что наполняли его горсть! Неужели она помнит, что рассказывала ему у колючей проволоки лагеря "702", как однажды, будучи на работе в садике перед домом коменданта, увидела цветы - это был для нее праздник. Они распустились под самыми окнами дома, и она не смела к ним приблизиться. Это был душистый горошек. Его аромат, робкий, как лепет ребенка, не доходил до нее и все-таки это был праздник... Даже когда она рассказывала об этом, глубокая складка вокруг ее рта разгладилась, и в глазах появился теплый блеск... Десять лет такой жизни, какую вела она, не стерли из ее памяти подобную мелочь?.. И что это было: крошечная подробность из ее лагерной жизни или деталь ее первой встречи с Кручининым?.. Кручинину хотелось ее окликнуть, но его взгляд, обежав площадь, остановился на двух субъектах, вынырнувших из переулка Капуцинов. Следом за этими двумя, растерянно оглядываясь, выбежал третий. Наметанный глаз Кручинина определил в них ищеек, потерявших добычу. Эрна продолжала путь к часовне, не замечая агентов. Между тем один из них уже отыскал ее в толпе и устремился следом. Двое других остались на площади, по-видимому, для того, чтобы быть наготове, если Эрна ускользнет от первого преследователя. Кручинин пристально смотрел на нее, мысленно призывая оглянуться, хотя бы на миг бросить взгляд в его сторону. Эрна не оборачивалась. Ее светло-рыжие волосы сияли в лучах заходящего солнца, едва прикрытые крошечной шапочкой. Кручинину чудилось, будто он видит светящуюся голубизну ее глаз, улыбку твердо очерченных губ, хотя ее лицо было скрыто букетиком душистого горошка. Кручинин еще только сумел обогнуть разделявший их вал цветов, когда Эрна уже достигла открытого пространства между рынком и часовней. И тут Эрна обронила свои цветы. Они смешались с ворохом истоптанных листьев и увядших стеблей, выброшенных торговками. Метельщики были уже совсем близко к тому месту, от которого Кручинин не отрывал теперь взгляда. Он успел отыскать букетик, прежде чем стальная щетка метельщика смешала его с кучею зеленого мусора, и сжал его в кулаке. Цветы превратились во влажный комок. Кручинин сунул этот комок в карман. Между тем число агентов на площади стало больше. Приблизиться к Эрне или хотя бы выйти на площадь в таких условиях значило для Кручинина открыть себя. Сжимая кулаки от бессильной злобы, он остановился среди цветочниц. Эрна пересекла открытую часть площади и достигла ступеней капеллы. Кручинин видел, как несколько агентов одновременно с нею приблизились к паперти. Казалось невероятным, чтобы подпольщица такого опыта, как Эрна Клинт, могла упустить из поля зрения эту свору ищеек! И тут неожиданная мысль проникла в сознание Кручинина: Эрна видит агентов; она знает об их присутствии. Все происходящее - провокация, хорошо обдуманное вовлечение Кручинина в западню. Но эта мысль была столь же коротка, как и отвратительна. Нет и нет! Этого не могло быть! Что угодно, - только не такое оскорбление Эрны! И все-таки, как бы сильно ни было желание прийти на помощь Эрне, Кручинин не имел права лезть в расставленные сети. Оставалась надежда: увидев, что Кручинин не идет за нею, Эрна уйдет, минует ловушку. Быстро взвесив все это, Кручинин остался на рыночной площади. Он видел, как Эрна не спеша поднялась по ступеням храма, видел, как она, словно нехотя, медленно оглянулась, прежде чем ее силуэт растворился во мраке часовни. Неужели она так и не обратила внимания на агентов? Только не желая их видеть, можно было не обнаружить слежки. "Что с ней?.. Что с ней?.." - билась в мозгу Кручинина недоуменная мысль. Трое агентов вошли в часовню следом за Эрной. Четверо остались по сторонам паперти. Их бесцеремонность могла объясняться одним: они были убеждены, что тот, кому предназначалась передача Эрны, - то есть Кручинин, - уже в часовне. Вероятно, по их мнению, им оставалось теперь только не выпустить его оттуда. Кручинин приготовился ждать за своим ук